Книга: У кого что болит (сборник)



У кого что болит (сборник)

Роальд Даль

У кого что болит

© И. Богданов (наследники), перевод, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство АЗБУКА®

Концы в воду

На утро третьего дня море успокоилось. Из своих кают повылезали даже самые чувствительные натуры – из числа тех пассажиров, которых не было видно со времени отплытия. Они вышли на верхнюю палубу, стюард расставил для них шезлонги, подоткнул пледы им под ноги и удалился, а путешественники остались лежать рядами, с лицами, повернутыми к бледному, почти не излучавшему тепла январскому солнцу.

Первые два дня на море было умеренное волнение, и это внезапное спокойствие и пришедшее вместе с ним чувство комфорта способствовали тому, что настроение у всех пассажиров стало более благожелательным. К вечеру, имея позади двенадцать часов хорошей погоды, они начали чувствовать себя уверенно, и к восьми часам кают-компания заполнилась людьми, которые держались как бывалые моряки.

Где-то к середине ужина по тому, как под ними слегка закачались стулья, пассажиры поняли, что снова началась бортовая качка. Поначалу она была едва ощутимой – медленный, неспешный крен в одну сторону, потом в другую, но и этого было довольно, чтобы среди собравшихся произошла внезапная перемена настроения. Некоторые пассажиры оторвались от своих тарелок, словно ожидая, едва ли не прислушиваясь, когда судно будет снова крениться. При этом они нервно улыбались, а во взглядах была тревога. Другие оставались совершенно невозмутимыми, третьи открыто выражали уверенность – кое-кто из последних шутил по поводу ужина во время качки, издеваясь над теми, кто уже испытывал мучения. Затем корабль стал крениться из стороны в сторону быстро и резко. Всего через пять-шесть минут после того, как произошел первый крен, судно уже сильно раскачивалось и сидевших на стульях пассажиров стало мотать в сторону, как в автомобиле на крутом повороте.

Наконец судно качнулось весьма основательно, и мистер Уильям Ботибол, сидевший за столом старшего интенданта, увидел, как из-под поднятой вилки его тарелка с отварным палтусом под голландским соусом неожиданно поехала в сторону. Начался переполох, все потянулись за своими тарелками и бокалами для вина. Миссис Реншо, сидевшая справа от старшего интенданта, вскрикнула и уцепилась за руку своего соседа.

– Веселенькая нас ждет ночь, – сказал интендант, глядя на миссис Реншо. – Дует так, что нам, похоже, нелегко придется.

Он произнес это едва ли не с удовольствием.

Подбежал стюард и обрызгал водой скатерть между тарелками[1]. Волнение среди пассажиров улеглось. Большинство из них продолжили ужин. Остальные, включая миссис Реншо, осторожно поднялись и, стараясь не обнаруживать нетерпения, стали пробираться между столиками к выходу.

– Ну вот, – сказал интендант, – началось.

Он одобрительно оглядел оставшихся. Путешественники сидели тихо, внешне держались спокойно. На лицах некоторых была написана нескрываемая гордость; кому-то казалось, что их принимают за настоящих моряков.

Когда ужин закончился и подали кофе, мистер Ботибол, который со времени начала качки был необычайно серьезен и задумчив, неожиданно поднялся и, взяв свою чашку кофе, сел на освободившийся стул миссис Реншо и тотчас зашептал в ухо интенданту:

– Простите, не могли бы вы мне кое-что сказать, прошу вас.

Интендант, человек небольшого роста, толстый, с красным лицом, наклонился к нему, выражая готовность слушать.

– Что случилось, мистер Ботибол?

– Вот что мне хотелось бы знать…

На его лице была написана тревога. Интендант внимательно смотрел на него.

– Вот что мне хотелось бы знать. Капитан уже рассчитал расстояние, которое судно пройдет за сутки? То есть прежде чем на море стало так беспокойно. После ужина ведь будут принимать ставки.

Интендант, собравшийся выслушать слова благодарности в свой адрес, улыбнулся и откинулся на стуле, как это делает человек с полным животом.

– Думаю, что да, – ответил он.

О том, чтобы произнести эти слова шепотом, он и не подумал, хотя голос автоматически понизил, слоно в ответ на заданный шепотом вопрос.

– И давно, по-вашему, он это сделал?

– Да где-то днем. Обычно это происходит днем.

– В котором часу?

– Ну, этого я не знаю. Часов, думаю, около четырех.

– Скажите мне еще вот что. Как капитан определяет расстояние? Это очень сложно?

Интендант взглянул на озабоченное лицо продолжавшего хмуриться мистера Ботибола и улыбнулся, отлично понимая, к чему тот клонит.

– Видите ли, капитан проводит небольшое совещание со штурманом, они изучают погодные условия и многое другое, а потом рассчитывают расстояние, которое судно должно пройти за определенное время.

Мистер Ботибол кивнул, какое-то время обдумывая услышанное, а потом спросил:

– Как вы полагаете, капитан знал, что сегодня испортится погода?

– На этот счет ничего не могу сказать, – ответил интендант.

Он глядел прямо в маленькие темные глазки собеседника и видел, как в его зрачках пляшут искорки.

– Я правда ничего не могу сказать, мистер Ботибол. Не знаю.

– Если погода вконец испортится, не стоит ли поставить на меньшую цифру? Как вы думаете?

В его шепоте слышалось все больше настойчивости и тревоги.

– Может, и стоило бы, – ответил интендант. – Скорее всего, он не предполагал, что ночь предстоит беспокойная. Днем, когда он делал расчеты, было довольно тихо.

За столом все притихли, внимательно прислушиваясь к разговору. Некоторые, склонив голову набок, слушали интенданта и искоса на него поглядывали. Человека в такой позе можно увидеть на скачках среди зрителей – он пытается угадать, что говорит тренер наезднику: у слушающего в такую минуту рот слегка приоткрыт, брови подняты, шея вытянута, а голова наклонена немного набок, он напряжен и как бы загипнотизирован. Такой вид бывает у всякого, кто хочет услышать что-то важное из первых рук.

– А допустим, вас попросили бы предположить, какое расстояние пройдет судно сегодня, что за число вы бы назвали? – шепотом спросил мистер Ботибол.

– Еще не знаю, в каких пределах будут ставки, – терпеливо ответил интендант. – Об этом объявят после ужина, когда соберутся игроки. Да и не очень-то хорошо я во всем этом разбираюсь. Я ведь всего лишь интендант.

Тут мистер Ботибол поднялся.

– Прошу у всех прощения, – произнес он и, стараясь сохранить равновесие, медленно пошел между столиками по качающемуся полу.

Пару раз ему пришлось схватиться за спинку стула, чтобы удержаться на ногах.

– На верхнюю палубу, пожалуйста, – сказал он лифтеру.

Едва мистер Ботибол вышел на открытую палубу, как ветер ударил ему в лицо. Он пошатнулся, крепко схватился за поручни двумя руками и стал всматриваться в темнеющее море. Вздымались огромные волны, и белые барашки бежали по гребням навстречу ветру, оставляя позади себя фонтаны брызг.

– Неплохо задувает, верно, сэр? – спросил лифтер, когда они спускались вниз.

Мистер Ботибол достал маленькую красную расческу и принялся приводить в порядок растрепавшиеся волосы.

– Как по-твоему, мы очень замедлили ход из-за непогоды? – спросил он.

– О да, сэр. Мы стали плыть гораздо медленнее. В такую погоду надо обязательно сбавлять ход, иначе пассажиры полетят за борт.

В курительной комнате возле столиков уже собирались участники игры. Мужчины были в смокингах и держались несколько скованно. Они только что тщательно побрились, и у них были розовые лица. Женщины, в длинных белых перчатках, держались холодно и, казалось, были безразличны к тому, что происходит. Мистер Ботибол занял место возле столика аукциониста. Он закинул ногу на ногу, сложил на груди руки и устроился на стуле с видом человека, который принял чрезвычайно смелое решение и испугать его не удастся.

Сумма выигрыша, размышлял он про себя, составит, вероятно, тысяч семь долларов. Почти такой же она была последние два дня. Чтобы заключить пари на расстояние, которое пройдет судно, нужно выложить сотни три-четыре, в зависимости от того, на какое число ставишь. Поскольку судно было английское, здесь имели дело с фунтами стерлингов, но он предпочитал вести счет в родной валюте. Семь тысяч долларов – хорошие деньги. Да просто огромные! Вот что он сделает: попросит, чтобы они расплатились с ним стодолларовыми купюрами, а деньги, прежде чем сойти на берег, положит во внутренний карман пиджака. С этим проблем не будет. И немедленно, да-да, немедленно купит «линкольн» с откидывающимся верхом. Он купит машину, как только сойдет с судна, и поедет на ней домой – и какое же удовольствие доставит ему выражение лица Этель, когда она выйдет из дома и увидит его. Картина еще та – он подкатывает к самым дверям в новеньком светло-зеленом «линкольне» с откидывающимся верхом, и тут выходит Этель! «Привет, Этель, дорогая, – бросит он как бы между прочим. – Вот, хотел сделать тебе небольшой подарок. Проходил мимо, заглянул в витрину, вспомнил о тебе и о том, как ты всегда мечтала о такой машине. Она ведь тебе нравится, моя милая? – спросит он. – Как тебе цвет?» А потом будет следить за выражением ее лица.

Аукционист поднялся из-за столика.

– Дамы и господа! – громко произнес он. – Капитан считает, что до завтрашнего полудня судно преодолеет расстояние в пятьсот пятнадцать морских миль. Отступим, как обычно, на десять позиций в ту и другую сторону от названного капитаном числа и обозначим пределы – от пятисот пяти до пятисот двадцати пяти. Те же, кто полагает, что истинное число все-таки находится вне этих пределов, будут иметь возможность поставить на числа больше пятисот двадцати пяти или меньше пятисот пяти. Теперь достаем первые числа из этой шляпы – так, пятьсот двенадцать!

Наступила тишина. Все сидели не шелохнувшись и не сводили глаз с аукциониста. Чувствовалось некоторое напряжение, и едва ставки начали повышаться, напряжение стало нарастать. Тут собрались не забавы ради; достаточно было посмотреть на мужчину, который бросил взгляд на того, кто назвал большее число; возможно, он и улыбался, но только краешками губ, взгляд же был совершенно холодным.

Число пятьсот двенадцать ушло за сто десять фунтов, следующие три или четыре числа – примерно за такую же сумму.

Судно сильно раскачивалось, и каждый раз, когда оно кренилось, деревянная обшивка на стенах скрипела, точно собиралась расколоться. Пассажиры сидели, ухватившись за подлокотники своих кресел, и внимательно следили за ходом аукциона.

– Кто меньше? – выкрикнул аукционист. – Следующий номер – за пределами десятки.

Мистер Ботибол выпрямился. Напряжение сковало его. Он решил, что будет ждать, пока другие перестанут делать ставки, после чего вскочит и сделает последнюю. Дома на его банковском счету было, насколько он помнил, не меньше пятисот долларов, может, шестьсот – около двухсот фунтов, чуть больше двухсот.

– Как вам известно, – говорил аукционист, – когда я перехожу к меньшим числам, это означает, что они находятся за пределами самого меньшего числа десятки, в данном случае это будут числа меньше пятисот пяти. Поэтому, если кто-то из вас полагает, что судно покроет расстояние меньше чем пятьсот пять миль за сутки, считая до завтрашнего полудня, можете подключиться к игре и сделать свою ставку. Итак, с чего начнем?

Ставка составила почти сто тридцать фунтов. Похоже, не только мистер Ботибол заметил, что погода испортилась. Сто сорок… пятьдесят… Наступила пауза. Аукционист поднял молоток.

– Сто пятьдесят – раз!

– Шестьдесят! – крикнул мистер Ботибол, и все повернулись в его сторону.

– Семьдесят!

– Восемьдесят! – крикнул мистер Ботибол.

– Девяносто!

– Двести! – крикнул мистер Ботибол.

Теперь его было не остановить.

Наступила пауза.

– Кто-то может предложить больше двухсот фунтов?

«Сиди тихо, – сказал мистер Ботибол себе. – Сиди как можно тише и не смотри по сторонам. Не дыши. Не будешь дышать, никто не перебьет твою ставку».

– Двести фунтов – раз…

У аукциониста был розовый лысый череп, макушка которого покрылась капельками пота.

– Двести фунтов – два…

Мистер Ботибол не дышал.

– Двести фунтов – три… Продано!

Он стукнул молотком по столу. Мистер Ботибол выписал чек и протянул его помощнику аукциониста, после чего откинулся в кресле, намереваясь дождаться, чем все кончится. Он не собирался ложиться спать, пока не узнает, сколько денег в банке.

После того как была сделана последняя ставка, деньги сложили, и получилось две тысячи сто с чем-то фунтов – около шести тысяч долларов. Девяносто процентов предназначалось для победителя, десять – в пользу нуждающихся матросов. Девяносто процентов от шести тысяч долларов – пять тысяч четыреста. Что ж, этого хватит. Он купит «линкольн» с откидывающимся верхом, и еще кое-что останется. С этими приятными мыслями он, счастливый и довольный, удалился в свою каюту.

Проснувшись на следующее утро, мистер Ботибол несколько минут лежал с закрытыми глазами. Он прислушался, нет ли бури и насколько сильна качка. Но бури, похоже, не было, как и качки. Он вскочил и выглянул в иллюминатор. Море – о боже милостивый! – было гладким, как стекло. Огромное судно быстро двигалось вперед, явно наверстывая время, потерянное за ночь. Мистер Ботибол отвернулся и медленно опустился на краешек койки. Он почувствовал что-то похожее на страх. Теперь нет никакой надежды. Выиграет наверняка кто-нибудь из тех, кто поставил на большее число.

– О господи, – громко произнес он. – Что же делать?

Что, к примеру, скажет Этель? Как он ей объяснит, что почти все их двухлетние сбережения он спустил на судне? Да и не скроешь ничего. Ему придется сказать ей, чтобы она перестала снимать деньги со счета. А как быть с ежемесячными отчислениями на телевизор и «Британскую энциклопедию»? Он уже видел гнев и презрение в ее глазах; вот ее голубые глаза становятся серыми, а вот прищуриваются – верный признак того, что она сердится.

– О господи. Да что же мне делать?

Что толку теперь делать вид, будто есть еще хоть малейший шанс – разве только чертов корабль не попятится назад. Чтобы у него теперь появился хоть какой-то шанс выиграть, судно должно дать полный ход назад. А не попросить ли капитана так и сделать? Предложить ему десять процентов от выигрыша, а захочет – и больше. Мистер Ботибол захихикал. Потом вдруг умолк. Его глаза и рот широко раскрылись от изумления, ибо именно в эту самую минуту ему пришла в голову идея. Она явилась как гром среди ясного неба. В невероятном возбуждении он вскочил с койки, подбежал к иллюминатору и снова выглянул в него. А почему бы и нет, подумал он. Почему бы, черт возьми, и нет? Море спокойное, и он запросто удержится на плаву, пока его не подберут. Им овладело странное чувство, будто кто-то это уже проделывал, но что мешает ему сделать это еще раз? Корабль вынужден будет остановиться, с него спустят лодку, чтобы его подобрать, и лодке придется преодолеть, может, с полмили, после чего она должна будет вернуться к судну, а это тоже время. Час – это миль тридцать. С дневного рейса можно будет скинуть тридцать миль. Этого должно хватить, чтобы выигрышным оказалось меньшее число. Главное – позаботиться о том, чтобы кто-то увидел, как он падает за борт, а это устроить нетрудно. И одеться надо полегче – в чем можно легко плавать. Спортивный костюм – это то, что надо. Он оденется так, будто собрался поиграть в теннис на палубе, – майка, шорты и легкие туфли. А вот часы надо оставить. Кстати, который час? Пятнадцать минут десятого. Решено. Чем скорее, тем лучше. Сделать и забыть. Да, надо бы поторопиться, чтобы успеть до полудня.

Когда мистер Ботибол вышел на верхнюю палубу в спортивном костюме, им владели страх и возбуждение. Он был небольшого роста, с широкими бедрами и чрезвычайно узкими покатыми плечами, так что его тело – силуэтом во всяком случае – напоминало швартовую тумбу. Его белые худые ноги были покрыты черными волосами. Он осторожно вышел на палубу, мягко ступая в своих теннисных туфлях, и нервно огляделся. На палубе был еще только один человек – пожилая женщина с очень толстыми лодыжками и огромными ягодицами. Перегнувшись через перила, она смотрела на море. На ней была каракулевая шуба. Воротник был поднят, так что лица ее мистер Ботибол не видел.

Он стоял не двигаясь, внимательно наблюдая за ней со стороны. «Ну что ж, – сказал он про себя, – эта, пожалуй, подойдет. Наверное, сразу тревогу поднимет. Но погоди минутку, не торопись, Уильям Ботибол, не торопись. Помнишь, что ты говорил себе несколько минут назад в каюте, когда переодевался? Помнишь ли ты это?»

Затея спрыгнуть с корабля в океан в тысяче миль от ближайшей земли сделала мистера Ботибола – человека, вообще-то, осторожного – чрезвычайно осмотрительным. Он еще не успел удостовериться в том, что эта женщина, которую он перед собой видел, совершенно точно поднимет тревогу, когда он прыгнет. На его взгляд, не отреагировать на происшествие она могла по двум причинам. Во-первых, она, может, ничего не слышит и не видит. Это едва ли так, но, с другой стороны, такое ведь вероятно, – тогда зачем рисковать? Для начала надо бы побеседовать с ней. Во-вторых – и это говорит о том, каким подозрительным может стать человек, когда им движут чувство самосохранения и страх, – во-вторых, ему пришло в голову, что эта женщина поставила на большее число и, если это так, у нее будет веская финансовая причина не хотеть, чтобы судно остановилось. Мистер Ботибол вспомнил, что люди, бывало, убивали себе подобных за гораздо меньшую сумму, чем шесть тысяч долларов, – газеты об этом каждый день пишут. Да и стоит ли рисковать? Сначала нужно все проверить. Убедиться, что действуешь правильно. Завести вежливый разговор. А потом, если окажется, что женщина – особа приятная, добродушная, значит дело верное и можно с легким сердцем прыгать за борт.



Мистер Ботибол осторожно подошел к женщине и встал рядом с ней, перегнувшись через перила.

– Здравствуйте, – любезно произнес он.

Она повернулась и улыбнулась ему. Улыбка вышла на удивление милой, почти очаровательной, хотя лицо у нее было весьма некрасивое.

– Здравствуйте, – произнесла она в ответ.

«Сначала, – дал себе задание мистер Ботибол, – убедись, что она не слепая и не глухая». В этом он уже убедился.

– Скажите, – заговорил он без предисловий, – что вы думаете о вчерашнем аукционе?

– Аукционе? – нахмурившись, переспросила она. – Каком еще аукционе?

– Ну, эта глупая игра, которую обычно затевают в кают-компании после ужина, – пытаться отгадать, сколько миль пройдет судно за определенное время. Просто мне интересно, что вы об этом думаете.

Она покачала головой и еще раз улыбнулась – мягкая приятная улыбка, немного, пожалуй, извиняющаяся.

– Я очень ленива, – ответила она, – и рано ложусь спать. Да и ужинаю лежа. Это не так утомительно – ужинать лежа.

Мистер Ботибол улыбнулся ей в ответ и сделал шаг в сторону.

– Что ж, пора размяться, – сказал он. – Никогда не упускаю случая размяться утром. Было приятно познакомиться. Очень приятно.

Он отступил от нее шагов на десять. Женщина даже не обернулась.

Теперь все в порядке. Море спокойно, он легко одет для плавания, в этой части Атлантики почти наверняка нет акул-людоедов, а тут еще и эта приятная пожилая женщина, которая поднимет тревогу. Вопрос теперь в том, задержится ли судно достаточно надолго для того, чтобы аукцион разрешился в его пользу. Скорее всего, так и будет. В любом случае он хотя бы немного себе поможет. Можно создать кое-какие трудности, когда его будут поднимать в лодку, – поплескаться в воде, незаметно отплыть в сторону. Каждая выигранная минута, каждая секунда пойдут ему на пользу. Он снова направился к поручням, но вдруг его охватил новый страх. А что, если он угодит под винт? Он слышал, что такое случается с теми, кто падает за борт больших кораблей. Но ведь он и не собирается падать, он будет прыгать, а это совсем другое дело. Если подальше прыгнуть, то никакой винт не страшен.

Мистер Ботибол медленно подошел к поручням ярдах в двадцати от женщины. Она не смотрела на него. Что ж, тем лучше. Ему не хотелось, чтобы она видела, как он будет прыгать. Раз его никто не видит, потом он скажет, что поскользнулся и упал нечаянно. Он заглянул за борт. Лететь придется долго, очень долго. Вообще-то, о воду можно сильно удариться. Кажется, кто-то однажды прыгнул с такой высоты, плюхнулся о воду животом и разорвал его. Надо прыгать так, чтобы войти в воду ногами. Войти в нее как нож. Именно так. Вода казалась холодной, глубокой и серой, и, глядя на нее, он содрогнулся. Но либо сейчас, либо никогда. Будь мужчиной, Уильям Ботибол, будь же мужчиной. Итак… вперед.

Он взобрался на широкий деревянный поручень, постоял на нем, балансируя, секунды три, показавшиеся мучительно страшными, а потом прыгнул – немного вверх и как можно дальше от борта – и тут же закричал:

– Помогите! Помогите!

Потом он ударился о воду и скрылся из виду.

Когда послышался первый крик о помощи, женщина, стоявшая возле поручня, вздрогнула от удивления. Она быстро оглянулась и увидела, как мимо нее по воздуху, разбросав руки и ноги, с криками летит тот самый человек небольшого роста в белых шортах и теннисных туфлях. Поначалу казалось, она не знает, что делать: бросить ли спасательный круг, бежать за помощью или просто стоять на месте и кричать. Она отступила на шаг от поручня, резко обернулась в сторону капитанского мостика и застыла в напряжении, не зная, что предпринять. Но почти тотчас ею овладело равнодушие – так могло показаться со стороны. Перегнувшись через поручни, она стала смотреть на воду, в кильватер за судном. Вскоре в морской пене появилась крошечная круглая черная голова, рядом с ней поднялась рука – один раз, другой. Рука отчаянно махала, и откуда-то издалека доносился голос, но слов было не разобрать. Женщина наклонилась еще дальше, стараясь не упускать из виду маленькое качающееся на волнах черное пятнышко, но скоро, очень скоро оно уже оказалось так далеко, что она не могла поручиться, было это на самом деле или нет.

Спустя какое-то время на палубу вышла другая женщина – сухопарая, угловатая, в очках в роговой оправе. Заметив первую женщину, она подошла к ней, ступая по палубе решительной, марширующей походкой старой девы.

– Так вот ты где, – сказала она.

Женщина с толстыми лодыжками обернулась и взглянула на нее, но промолчала.

– Я давно тебя ищу, – продолжала сухопарая женщина. – Везде искала.

– Очень странно, – сказала женщина с толстыми лодыжками. – Какой-то мужчина только что прыгнул за борт в одежде.

– Ерунда!

– Да нет же. Он говорил, что хочет размяться, и прыгнул в воду, но даже не удосужился раздеться.

– Пойдем-ка лучше вниз, – сказала сухопарая женщина.

Неожиданно она заговорила твердым голосом, черты лица ее приняли суровое выражение, любезный тон исчез.

– И никогда больше не гуляй одна по палубе. Ты же прекрасно знаешь, что без меня тебе – никуда.

– Да, Мэгги, – ответила женщина с толстыми лодыжками и еще раз улыбнулась, ласково и доверчиво.

Она взяла руку другой женщины и позволила ей увести себя с палубы.

– Такой приятный мужчина, – произнесла она. – Он мне еще и помахал.

Фоксли-Скакун

Вот уже тридцать шесть лет пять раз в неделю я езжу в Сити поездом, который отправляется в восемь двенадцать. Он никогда не бывает чересчур переполнен и к тому же доставляет меня прямо на станцию Кэннон-стрит, а оттуда всего одиннадцать с половиной минут ходьбы до дверей моей конторы в Остин-Фрайерз.

Мне всегда нравилось ездить ежедневно на работу из пригорода в город и обратно: каждая часть этого небольшого путешествия доставляет мне удовольствие. В нем есть какая-то размеренность, успокаивающая человека, любящего постоянство, и в придачу оно служит своего рода артерией, которая неспешно, но уверенно выносит меня в водоворот повседневных деловых забот.

Всего лишь девятнадцать-двадцать человек собираются на нашей небольшой пригородной станции, чтобы сесть на поезд, отправляющийся в восемь двенадцать. Состав нашей группы редко меняется, и когда на платформе появляется новое лицо, то это всякий раз вызывает недовольство, как бывает, когда в клетку к канарейкам сажают новую птицу.

По утрам, когда я приезжаю на станцию за четыре минуты до отхода поезда, они обыкновенно уже все там – добропорядочные, солидные, степенные люди, стоящие на своих обычных местах с неизменными зонтиками, в шляпах, при галстуках, с одним и тем же выражением лиц и с газетами под мышкой, не меняющиеся с годами, как не меняется мебель в моей гостиной. Мне это нравится.

Мне также нравится сидеть в своем углу у окна и читать «Таймс» под стук колес. Эта часть путешествия длится тридцать две минуты и, подобно хорошему продолжительному массажу, успокаивает мою душу и старое больное тело. Поверьте мне, чтобы сохранить спокойствие духа, нет ничего лучше размеренности и постоянства. В общей сложности я уже почти десять тысяч раз проделал это утреннее путешествие и с каждым днем наслаждаюсь им все больше и больше. Я и сам (это отношения к делу не имеет, но любопытно) стал чем-то вроде часов. Я могу без труда сказать, опаздываем мы на две, три или четыре минуты, и мне не нужно смотреть в окно, чтобы понять, на какой станции мы остановились.

Путь от конца Кэннон-стрит до моей конторы ни долог, ни короток – это полезная для здоровья небольшая прогулка по улицам, заполненным такими же путешественниками, направляющимися к месту службы по тому же неизменному графику, что и я. У меня возникает чувство уверенности оттого, что я двигаюсь среди этих заслуживающих доверия, достойных людей, которые преданы своей работе, а не шатаются по белу свету. Их жизни, как и мою, превосходно регулирует минутная стрелка точно идущих часов, и очень часто наши пути пересекаются на улице в одно и то же время на одном и том же месте.

К примеру, когда я сворачиваю на Сент-Суизинз-лейн, неизменно сталкиваюсь с благообразной дамой средних лет в серебряном пенсне и с черным портфелем в руке. Наверное, это образцовый бухгалтер, а может, управляющая какой-нибудь текстильной фабрикой. Когда я по сигналу светофора перехожу через Треднидл-стрит, в девяти случаях из десяти мне встречается джентльмен, у которого каждый день в петлице какой-нибудь новый садовый цветок. На нем черные брюки и серые гетры. Это определенно человек педантичный, скорее всего – банковский работник или, возможно, адвокат, как и я. Торопливо проходя мимо друг друга, мы несколько раз за последние двадцать пять лет обменивались мимолетными взглядами в знак взаимной симпатии и расположения.

Мне знакомы по меньшей мере полдюжины лиц, с которыми я встречаюсь в ходе этой небольшой прогулки. И должен сказать, все это добрые лица, лица, которые мне нравятся, все это симпатичные мне люди – надежные, трудолюбивые, занятые, и глаза их не горят и не бегают беспокойно, как у всех этих так называемых умников, которые хотят перевернуть мир с помощью своих лейбористских правительств, государственного здравоохранения и прочего.

Итак, как видите, я в полном смысле этого слова являюсь довольным путешественником. Однако не правильнее ли будет сказать, что я был довольным путешественником? В то время, когда я писал этот небольшой автобиографический очерк, который вы только что прочитали, у меня было намерение распространить его среди сотрудников нашей конторы в качестве наставления и примера – я совершенно правдиво описывал свои чувства. Но это было целую неделю назад, а за это время произошло нечто необычное. По правде говоря, все началось во вторник на прошлой неделе, в то самое утро, когда я направлялся в столицу с черновым наброском своего очерка в кармане, и все сошлось столь неожиданным образом, что мне не остается ничего другого, как предположить, что тут не обошлось без Провидения. Господь Бог, видимо, прочитал мое небольшое сочинение и сказал про себя: «Что-то этот Перкинс становится чересчур уж самодовольным. Пора бы мне проучить его». Я искренне верю, что так оно и было.

Как я уже сказал, это произошло во вторник на прошлой неделе, в первый вторник после Пасхи. Было теплое светлое весеннее утро, и я шагал к платформе нашей небольшой станции с «Таймс» под мышкой и наброском очерка «Довольный путешественник» в кармане, когда меня вдруг пронзила мысль – что-то не так. Я прямо-таки физически ощутил ропот, прошедший по рядам моих попутчиков. Я остановился и огляделся.

Незнакомец стоял посередине платформы, расставив ноги и сложив на груди руки, глядя на окружающее так, словно все вокруг принадлежало ему. Этот большой, плотный мужчина даже со спины умудрялся производить впечатление человека высокомерного и надменного. Определенно он не принадлежал к нашему кругу. Вместо зонтика он держал трость, башмаки на нем были коричневые, а не черные, шляпа серого цвета сидела набекрень, и в общем и целом он демонстрировал нарочитый избыток лоска. Более я не утруждал себя разглядыванием его персоны. Я прошел мимо него с высоко поднятой головой, добавив – я искренне надеюсь, что это так, – настоящего морозцу в атмосферу, и без того достаточно холодную.

Подошел поезд. А теперь постарайтесь, если можете, вообразить, какой ужас меня охватил, когда незнакомец последовал за мной в мое собственное купе. Такого никто еще не проделывал в продолжение пятнадцати лет. Мои спутники всегда почитали мое превосходство. Одна из моих небольших привилегий состоит в том, что я сижу наедине с собой хотя бы одну, иногда две или даже три остановки. А тут, видите ли, место напротив меня оккупировал этот незнакомец, который принялся сморкаться, шелестеть страницами «Дейли мейл», да еще закурил свою отвратительную трубку.

Я опустил «Таймс» и вгляделся в его лицо. Он, видимо, был того же возраста, что и я, – лет шестидесяти двух или трех, однако у него было одно из тех неприятно красивых загорелых, обветренных лиц, которые нынче то и дело видишь на рекламе мужских рубашек: тут тебе и охотник на львов, и игрок в поло, и альпинист, побывавший на Эвересте, и исследователь тропических джунглей, и яхтсмен одновременно; темные брови, стальные глаза, крепкие белые зубы, сжимающие трубку. Лично я недоверчиво отношусь ко всем красивым мужчинам. Сомнительные удовольствия будто сами находят их, и по миру они идут, словно лично ответственны за свою привлекательную внешность. Я не против, если красива женщина. Это другое. Но мужская красота, вы уж простите меня, совершенно оскорбительна. Как бы то ни было, прямо напротив меня сидел этот самый человек, а я глядел на него поверх «Таймс», и вдруг он посмотрел на меня, и наши глаза встретились.

– Вы не против того, что я курю трубку? – спросил он, вынув ее изо рта.

Только это он и сказал. Но голос его произвел на меня неожиданное действие. Мне даже показалось, будто я вздрогнул. Потом я как бы замер и по меньшей мере с минуту пристально смотрел на него, прежде чем смог совладать с собой и ответить.

– Это вагон для курящих, – сказал я, – поэтому поступайте как угодно.

– Просто я решил спросить.

И опять этот удивительно рассыпчатый знакомый голос, проглатывающий слова, а потом сыплющий ими, – маленькие и жесткие, как зернышки, они точно вылетали из пулемета. Где я его слышал? И почему каждое слово, казалось, отыскивало самое уязвимое место в закоулках моей памяти? Боже мой, думал я, да возьми же ты себя в руки. Что еще за чепуха лезет тебе в голову!

Незнакомец снова погрузился в чтение газеты. Я сделал вид, будто тоже читаю. Однако теперь я уже был совершенно выбит из колеи и никак не мог сосредоточиться. Я то и дело бросал на него взгляды поверх газеты, так и не развернув ее. У него было поистине несносное лицо, вульгарно, почти похотливо красивое, а маслянистая кожа блестела попросту непристойно. Однако приходилось ли мне все-таки когда-нибудь видеть это лицо или нет? Я начал склоняться к тому, что уже видел его, потому что теперь, глядя на него, я начал ощущать какое-то беспокойство, которое не могу толком описать, – оно каким-то образом было связано с болью, с насилием, быть может, даже со страхом, когда-то испытанным мною.

В продолжение поездки мы больше не разговаривали, но вам нетрудно вообразить, что мое спокойствие исчезло. Весь день был испорчен, и не раз кое-кто из товарищей по службе слышал от меня в тот день колкости, особенно после обеда, когда ко всему добавилось еще и несварение желудка.

На следующее утро он снова стоял посередине платформы со своей тростью, трубкой, шелковым шарфиком и тошнотворно красивым лицом. Я прошел мимо него и приблизился к некоему мистеру Граммиту, биржевому маклеру, который ездил со мной в город и обратно вот уже более двадцати восьми лет. Не могу сказать, чтобы я с ним когда-нибудь прежде разговаривал – на нашей станции собираются обыкновенно люди сдержанные, – но в сложившейся критической ситуации вполне можно вступить в разговор.

– Граммит, – прошептал я. – Кто этот прохвост?

– Понятия не имею, – ответил Граммит.

– Весьма неприятный тип.

– Очень.

– Полагаю, он не каждый день будет с нами ездить.

– Упаси бог, – сказал Граммит.

И тут подошел поезд.

На этот раз, к моему великому облегчению, незнакомец сел в другое купе.

Однако на следующее утро он снова оказался рядом со мной.

– Да-а, – проговорил он, устраиваясь прямо напротив меня. – Отличный денек.

И вновь что-то закопошилось на задворках моей памяти, на этот раз сильнее, и уже почти всплыло на поверхность, но ухватиться за нить воспоминаний я так и не смог.

Затем наступила пятница, последний рабочий день недели. Помню, что, когда я ехал на станцию, шел дождь, один из тех теплых искрящихся апрельских дождичков, которые идут лишь минут пять или шесть, и когда я поднялся на платформу, все зонтики были уже сложены, светило солнце, а по небу плыли большие белые облака. Несмотря на все это, у меня было подавленное состояние. В путешествии я уже не находил удовольствия. Я знал, что опять явится этот незнакомец. И вот пожалуйста, он уже был тут как тут; расставив ноги, ощущал себя здесь хозяином и на сей раз к тому же еще и небрежно помахивал своей тростью.

Трость! Ну конечно же! Я остановился точно оглушенный.

«Да это же Фоксли! – воскликнул я про себя. – Фоксли-Скакун! И он по-прежнему размахивает своей тростью!»

Я подошел к нему поближе, чтобы получше разглядеть. Никогда прежде, скажу я вам, не испытывал такого потрясения. Это и в самом деле был Фоксли. Брюс Фоксли, или Фоксли-Скакун, как мы его называли. А в последний раз я его видел… дайте-ка подумать… Да, я тогда еще учился в школе, и мне было лет двенадцать-тринадцать, не больше.

В эту минуту подошел поезд, и, бог свидетель, он снова оказался в моем купе. Он положил шляпу и трость на полку, затем повернулся, сел и принялся раскуривать свою трубку. Взглянув на меня сквозь облако дыма своими маленькими холодными глазками, он произнес:



– Потрясающий денек, не правда ли? Прямо лето.

Теперь я его голос уже не спутаю ни с каким другим. Он совсем не изменился. Разве что другими стали слова.

«Ну что ж, Перкинс, – говорил он когда-то. – Что ж, скверный мальчишка. Придется мне поколотить тебя».

Как давно это было? Должно быть, лет пятьдесят назад. Любопытно, однако, как мало изменились черты его лица. Тот же надменно вздернутый подбородок, те же раздутые ноздри, тот же презрительный взгляд маленьких, пристально глядящих глаз, посаженных слишком близко друг к другу; все та же манера приближать к вам свое лицо, наваливаться на вас, как бы загонять в угол; даже волосы его я помню – жесткие и слегка завивающиеся, немного отливающие маслом, подобно хорошо заправленному салату. На его столе всегда стоял пузырек с экстрактом для волос (когда вам приходится вытирать в комнате пыль, то вы наверняка знаете, что где стоит, и начинаете ненавидеть все находящиеся в ней предметы), и на этом пузырьке красовалась этикетка с королевским гербом и названием магазина на Бонд-стрит, а внизу мелкими буквами было написано: «Изготовлено по специальному распоряжению для парикмахеров его величества короля Эдуарда VII». Я это помню особенно хорошо, поскольку мне казалось забавным, как это магазин гордится тем, что является поставщиком для парикмахеров того, кто практически лыс, – пусть это и сам монарх.

И вот теперь я смотрел на Фоксли, который откинулся на сиденье и принялся за чтение газеты. Меня охватило какое-то странное чувство оттого, что я сижу всего лишь в ярде от человека, который пятьдесят лет назад сделал меня настолько несчастным, что я помышлял о самоубийстве. Меня он не узнал, потому что я отрастил усы; да я и не боялся его теперь. Я чувствовал себя вполне уверенно и мог рассматривать его, сколько мне было угодно.

Оглядываясь назад, я теперь не сомневаюсь, что изрядно страдал от Брюса Фоксли весь первый год учебы в школе, и, как ни странно, этому невольно споспешествовал мой отец. Мне было двенадцать с половиной лет, когда я впервые попал в эту замечательную старинную школу. Кажется, в 1907 году. Мой отец, в шелковом цилиндре и фраке-визитке, проводил меня до вокзала, и до сих пор помню, как мы стояли на платформе среди груды ящиков и чемоданов и, наверное, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг и громко переговаривавшихся, и тут кто-то, пытаясь протиснуться мимо нас, сильно толкнул моего отца в спину и чуть не сшиб его с ног.

Мой отец, человек небольшого роста, отличавшийся обходительностью и всегда державшийся с достоинством, обернулся с поразительной быстротой и схватил виновника за руку.

– Разве вас в школе не учат хорошим манерам, молодой человек? – спросил он.

Мальчик, оказавшийся на голову выше отца, посмотрел на него сверху вниз холодным взором, но ничего не сказал.

– Сдается мне, – заметил мой отец, столь же пристально глядя на него, – что недурно было бы извиниться.

Однако мальчик продолжал смотреть на него свысока, при этом в уголках его рта появилась надменная улыбочка, а подбородок все более выступал вперед.

– По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, – продолжал мой отец. – И мне остается лишь искренне надеяться, что в школе ты исключение. Не хотел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам.

Тут этот большой мальчик слегка повернул голову в мою сторону, и пара небольших холодных, довольно близко посаженных глаз заглянула в мои глаза. Тогда я не особенно испугался – я еще ничего не знал о том, какую власть имеют в школах старшие мальчики над младшими, и помню, что, полагаясь на поддержку своего отца, которого я очень любил и уважал, взгляд я выдержал.

Мой отец принялся было еще что-то говорить, но мальчик просто отвернулся и неторопливо пошел по платформе среди толпы.

Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, самое неприятное выяснилось в школе: мы с ним оказались в одном общежитии и в одной комнате. Он учился в соседнем классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение колотить всех «шестерок»[2]. Оказавшись же в его комнате, я автоматически сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило следить, чтобы он и пальцем не пошевелил, если только в этом не было крайней необходимости. Насколько я знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас, несчастных маленьких «шестерок», старосты в школе. Был ли мороз, шел ли снег, в любую погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на стульчаке в туалете (который находился во дворе и не обогревался) и греть его к приходу Фоксли.

Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной походкой ходил по комнате, и если на пути ему попадался стул, он отбрасывал его ногой в сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил шелковые рубашки и всегда прятал шелковый платок в рукаве, а башмаки его были от какого-то Лобба (у которого тоже этикетки с королевским гербом). Я обязан был каждый день в течение пятнадцати минут тереть остроносые башмаки костью, чтобы они блестели.

Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раздевалкой.

Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчика, сиротливо стоящего в этой огромной комнате в пижаме, тапочках и халате из верблюжьей шерсти. Единственная ярко горящая электрическая лампочка свисает с потолка, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки, наполняющие комнату запахом пота, и голос, сыплющий словами, жесткими, словно зернышки, говорит: «Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или четыре без него?»

Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, – от страха у меня кружилась голова – и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдет кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальных спичек, поджигал газету в каминной трубе, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку – угли так и не разгорелись.

– Если ты настолько упрям, что не хочешь отвечать, – говорил он, – тогда мне придется решать за тебя.

Я отчаянно хотел ответить ему, поскольку знал: мне нужно что-то выбрать. Это первое, что узнаю`т, когда приходят в школу. Обязательно оставайся в халате и лучше стерпи лишние удары. В противном случае почти наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него.

– Снимай халат и отправляйся в дальний угол. Коснись руками пола. Всыплю тебе четыре раза.

Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик для обуви. И медленно, поеживаясь от холода и неслышно ступая, иду в дальний угол в одной лишь хлопчатобумажной пижаме, и неожиданно все вокруг заливается ярким светом, точно я гляжу на картинку в волшебном фонаре, и предметы становятся непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет.

– Давай же коснись руками пола. Ниже, еще ниже.

Затем он направляется в другой конец раздевалки, и я смотрю на него, расставив ноги и опустив голову, а он исчезает в дверях и, спустившись на две ступеньки, идет через так называемый умывальный коридор. Это было помещение с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль одной стены; отсюда можно было попасть в ванную. Когда Фоксли исчез, я понял, что он отправился в дальний конец умывального коридора. Фоксли всегда так делал. Но вот он скачущей походкой возвращается назад, стуча ногами по каменному полу так, что дребезжат умывальники, и я вижу, как он одним прыжком преодолевает две ступеньки между коридором и раздевалкой и с тростью наперевес быстро приближается ко мне. В такие моменты я закрываю глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: только не разгибайся, как бы ни было больно.

Всякий, кого били как следует, скажет, что по-настоящему больно становится только спустя восемь – десять секунд после удара. Сам удар – это всего лишь резкий глухой шлепок, вызывающий полное онемение (говорят, так же действует пуля). Но потом – о боже, потом! – кажется, будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты не можешь протянуть руку и схватить ее.

Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он медленно преодолевал расстояние, которое в общей сложности составляло ярдов, должно быть, пятнадцать, прежде чем нанести очередной удар; он выжидал, пока я сполна испытаю боль от предыдущего удара.

После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь защитная реакция организма, предупреждающая, что больше тело вынести не может.

– Да ты струсил, – говорит Фоксли. – Последний удар не считается. Ну-ка наклонись еще разок.

В следующий раз надо будет не забыть покрепче ухватиться за лодыжки.

Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться, ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него, чтобы он не видел моего лица. Я уже собрался было уйти, но тут слышу:

– Эй, ты! Вернись-ка!

Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.

– Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь?

Единственное, о чем я сейчас могу думать, – это то, что меня пронизывает мучительная боль.

– По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, – говорит он, подражая голосу моего отца. – Разве вас в школе не учат хорошим манерам?

– Спа-а-сибо, – заикаясь, говорю я. – Спа-а-сибо за… то… что ты побил меня.

И потом я поднимаюсь по темной лестнице в спальню, чувствуя себя уже гораздо лучше, потому что все кончилось, боль проходит, и вот меня обступают другие ребята и принимаются расспрашивать с каким-то грубоватым сочувствием, рожденным из собственного опыта.

– Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть.

– Сколько он тебе всыпал?

– По-моему, раз пять. Отсюда слышно было.

– Ну, давай показывай свои раны.

Я снимаю пижаму и спокойно стою, давая возможность группе экспертов внимательно осмотреть нанесенные мне повреждения.

– Отметины-то далековато друг от друга. Не похоже на Фоксли.

– А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то – гляди – до чего хороши!

– А вот тут внизу он смазал.

– Он из умывального коридора разбегался?

– Ты, наверное, струсил, и он тебе еще разок всыпал, а?

– Ей-богу, Перкинс, старина Фоксли на тебе душу отвел.

– Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли.

Затем открывается дверь и появляется Фоксли. Все разбегаются и делают вид, будто чистят зубы или читают молитвы, а я между тем стою посреди комнаты со спущенными штанами.

– Что тут происходит? – говорит Фоксли, бросив быстрый взгляд на творение своих рук. – Эй, ты, Перкинс! Приведи себя в порядок и ложись в постель.

Так заканчивается день.

В течение недели у меня не было ни одной свободной минуты. Стоило только Фоксли увидеть, как я беру в руки какой-нибудь роман или открываю свой альбом с марками, как он тотчас же находил мне занятие. Одним из его любимых выражений – особенно когда шел дождь – было следующее:

– Послушай-ка, Перкинс, мне кажется, букетик ирисов украсил бы мой стол, как ты думаешь?

Ирисы росли только возле Апельсиновых прудов. Чтобы туда добраться, нужно было пройти две мили по дороге, а потом свернуть в поле и преодолеть еще полмили. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ и соломенную шляпу, беру в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в одиночестве. На улице всегда нужно было ходить в соломенной шляпе, но от дождя она быстро теряла форму, поэтому, чтобы сберечь ее, и нужен зонтик. С другой стороны, невозможно бродить по заросшему берегу в поисках ирисов с зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу, я кладу ее на землю и раскрываю над ней зонтик, а сам иду собирать цветы. В результате я не раз простужался.

Но самым страшным днем было воскресенье. По воскресеньям я убирал комнату, и как же хорошо мне запомнилось, что за ужас меня охватывал в те утренние часы, когда после остервенелого выколачивания пыли и уборки я ждал, пока не придет Фоксли и не примет мою работу.

– Закончил? – спрашивал он.

– Д-думаю, что да.

Тогда он идет к своему столу, вынимает из ящика белую перчатку, медленно натягивает ее на правую руку, приминая между пальцами, чтобы сидела как влитая, а я стою и с дрожью смотрю, как он двигается по комнате, проводя указательным пальцем по верху развешанных по стенам картинок в рамках, по плинтусам, полкам, подоконникам, абажурам. Я не могу отвести глаз от этого пальца. Для меня это перст судьбы. Почти всегда он умудрялся отыскать какую-нибудь крохотную щелку, которую я не заметил или о которой, быть может, и не подумал вовсе. В таких случаях Фоксли медленно поворачивался, едва заметно улыбаясь этой своей не предвещавшей ничего хорошего улыбкой, и выставлял палец так, чтобы и я мог видеть грязное пятнышко на белой перчатке.

– Так, – говорил он. – Значит, ты – ленивый мальчишка. Не правда ли?

Я молчу.

– Не правда ли?

– Мне кажется, я везде вытирал.

– Так все-таки ты ленивый мальчишка или нет?

– Д-да.

– А ведь твой отец не хочет, чтобы ты рос таким. Твой отец ведь очень щепетилен на этот счет, а?

Я молчу.

– Я тебя спрашиваю: твой отец ведь щепетилен на этот счет?

– Наверное… да.

– Значит, я сделаю ему одолжение, если накажу тебя, не правда ли?

– Я не знаю.

– Так сделать ему одолжение?

– Д-да.

– Тогда давай встретимся попозже в раздевалке, после молитвы.

Остаток дня я провожу в мучительном ожидании вечера.

Боже праведный, воспоминания совсем одолели меня. По воскресеньям мы также писали письма. «Дорогие мама и папа, большое вам спасибо за ваше письмо. Я надеюсь, вы оба здоровы. Я тоже здоров, правда простудился немного, потому что попал под дождь, но скоро простуда пройдет. Вчера мы играли с командой Шрюсбери и выиграли у них со счетом 4:2. Я наблюдал за игрой, а Фоксли, который, как вы знаете, является нашим старостой, забил один гол. Большое вам спасибо за торт. Любящий вас Уильям».

Письмо я обычно писал в туалете, в чулане или же в ванной – где угодно, лишь бы только туда не мог заглянуть Фоксли. Однако много времени у меня не было. Чай мы пили в половине пятого, и к этому моменту должен был быть готов гренок для Фоксли. Я каждый день жарил для Фоксли ломтик хлеба, а в будние дни в комнатах не разрешалось разводить огонь, поэтому все «шестерки», жарившие хлебцы для хозяев своих комнат, толпились вокруг небольшого камина в библиотеке и просовывали к огню длинные металлические вилки. И еще я должен был следить за тем, чтобы гренок Фоксли был: во-первых, хрустящим, во-вторых, неподгоревшим, в-третьих, горячим и подан точно вовремя. Несоблюдение какого-либо из этих требований рассматривалось как «наказуемый проступок».

– Эй, ты! Что это такое?

– Гренок.

– По-твоему, это гренок?

– Ну…

– Ты, я вижу, совсем обленился и толком ничего сделать не можешь.

– Я старался.

– Знаешь, что делают с ленивой лошадью, Перкинс?

– Нет.

– А ты разве лошадь?

– Нет.

– Ты, по-моему, просто осел – ха-ха! – а это, наверное, одно и то же. Ну ладно, увидимся попозже.

Ох и тяжелые были денечки! Дать Фоксли подгоревший гренок – значит совершить «наказуемый проступок». Забыть счистить грязь с бутс Фоксли – значит также провиниться. Или не развесить его футболку и трусы. Или неправильно сложить зонтик. Или постучать в дверь комнаты, когда он занимается. Или наполнить ванну слишком горячей водой. Или не вычистить до блеска пуговицы на его форме. Или, надраивая пуговицы, оставить голубые пятнышки раствора на самой форме. Или не начистить до блеска подошвы башмаков. Или не прибрать вовремя в комнате. Для Фоксли я, по правде говоря, и сам был «наказуемым проступком».

Я посмотрел в окно. Бог ты мой, да мы уже почти приехали. Что-то я совсем разнюнился и даже не раскрыл «Таймс». Фоксли по-прежнему сидел в своем углу и читал «Дейли мейл», и сквозь облачко голубого дыма, поднимавшегося из его трубки, я мог разглядеть половину лица над газетой, маленькие сверкающие глазки, сморщенный лоб, волнистые, слегка напомаженные волосы.

Любопытно было разглядывать его теперь, по прошествии стольких лет. Я знал, что он более не опасен, но воспоминания не отпускали меня, и я чувствовал себя не очень-то уютно в его присутствии. Это все равно что находиться в одной клетке с дрессированным тигром.

Что за чепуха лезет тебе в голову, спросил я себя. Не будь же дураком. Да стоит тебе только захотеть, и ты можешь взять и выложить ему все, что о нем думаешь, и он тебя и пальцем не тронет. Неплохая мысль!

Разве что… как бы это сказать… зачем это нужно? Я уже слишком стар для подобных штук и вдобавок не уверен, так ли уж он мне сейчас ненавистен.

Но как же все-таки быть? Не могу ведь я просто сидеть и смотреть на него как идиот!

И тут мне пришла в голову озорная мысль. «Вот что я сделаю, – сказал я себе, – протяну-ка я руку, похлопаю его слегка по колену и скажу ему, кто я такой. Потом понаблюдаю за выражением его лица. После этого пущусь в воспоминания о школе, а говорить буду достаточно громко, чтобы меня могли слышать и те, кто едет в нашем вагоне.

Я весело напомню ему, какие шутки он проделывал со мной, и, быть может, поведаю и об избиениях в раздевалке, чтобы вогнать его в краску. Ему не повредит, если я его немного подразню и заставлю поволноваться. А вот мне это доставит массу удовольствия».

Неожиданно он поднял глаза и увидел, что я пристально гляжу на него. Это случилось уже не первый раз, и я заметил, как в его глазах вспыхнул огонек раздражения.

И тогда я улыбнулся и учтиво поклонился.

– Прошу простить меня, – громким голосом произнес я. – Но я бы хотел представиться.

Я подался вперед и внимательно посмотрел на него, стараясь не пропустить реакции на мои слова.

– Меня зовут Перкинс, Уильям Перкинс, в тысяча девятьсот седьмом году я учился в Рептоне.

Все, кто ехал в вагоне, затихли, и я чувствовал: они напряженно ждут, что же произойдет дальше.

– Рад познакомиться с вами, – сказал он, опустив газету на колени. – Меня зовут Фортескью, Джоселин Фортескью. Я закончил Итон в тысяча девятьсот шестнадцатом.

Агнец на закланье

В комнате было натоплено, чисто прибрано, шторы задернуты, на столе горели две лампы: одну она поставила возле себя, другую – напротив. В буфете за ее спиной были приготовлены два высоких стакана, содовая, виски. В ведерко-термос уложены кубики льда.

Мэри Мэлони ждала мужа с работы.

Она то и дело посматривала на часы, но не с беспокойством, а лишь затем, чтобы лишний раз убедиться: каждая минута приближает момент его возвращения. Движения ее были неторопливы, и казалось, что она все делает с улыбкой. Она склонилась над шитьем, и вид у нее при этом был на удивление умиротворенный. Кожа ее (она была на шестом месяце беременности) приобрела жемчужный оттенок, уголки рта разгладились, а глаза, в которых появилась безмятежность, казались гораздо более круглыми и темными, чем прежде.

Когда часы показали без десяти пять, она начала прислушиваться, и спустя несколько минут, как всегда в это время, по гравию зашуршали шины, потом хлопнула дверца автомобиля, раздался звук шагов за окном, в замке повернулся ключ. Она отложила шитье, поднялась и, когда он вошел, направилась к нему, чтобы поцеловать.

– Привет, дорогой, – сказала она.

– Привет, – ответил он.

Она взяла у него шинель и повесила в шкаф. Затем подошла к буфету и приготовила напитки – ему покрепче, себе послабее – и спустя короткое время снова сидела на своем стуле за шитьем, а он – напротив нее, на своем, сжимая в обеих ладонях высокий стакан и покачивая его так, что кубики льда звенели, ударяясь о стенки.

Для нее всегда это было самое счастливое время дня. Она знала: его не разговоришь, пока он не выпьет немного, но рада была после долгих часов одиночества посидеть и молча, довольная тем, что они снова вместе. Ей было хорошо с ним рядом. Когда они оставались наедине, она ощущала его тепло – точно так же загорающий чувствует солнечные лучи. Ей нравилось, как он сидит, беспечно развалясь на стуле, как входит в комнату или медленно передвигается по ней большими шагами. Ей нравился этот внимательный и вместе с тем отстраненный взгляд, когда он смотрел на нее, ей нравилось, как он забавно кривит губы, и особенно то, что он ничего не говорит о своей усталости и сидит молча до тех пор, пока виски не вернет его к жизни.

– Устал, дорогой?

– Да, – ответил он. – Устал.

И, сказав это, он сделал то, чего никогда не делал прежде. Он разом осушил стакан, хотя тот был полон наполовину – да, пожалуй, наполовину. Она в ту минуту не смотрела на него, но догадалась, что он именно это и сделал, услышав, как кубики льда ударились о дно стакана, когда он опустил руку. Он подался вперед, помедлил с минуту, затем поднялся и неторопливо направился к буфету, чтобы налить себе еще.

– Я принесу! – воскликнула она, вскакивая на ноги.

– Сиди, – сказал он.

Когда он снова опустился на стул, она заметила, что он не пожалел виски и напиток в его стакане приобрел темно-янтарный оттенок.

– Тебе принести тапки, дорогой?

– Не надо.

Она смотрела, как он потягивает крепкий напиток, и видела маленькие маслянистые круги, плававшие в стакане.

– Это просто возмутительно, – сказала она, – заставлять полицейского в твоем чине целый день быть на ногах.

Он ничего на это не ответил, и она снова склонилась над шитьем; между тем всякий раз, когда он подносил стакан к губам, она слышала стук кубиков льда.

– Дорогой, – сказала она, – может, принести тебе немного сыру? Я ничего не приготовила на ужин, ведь сегодня четверг.

– Не нужно, – ответил он.

– Если ты слишком устал и не хочешь пойти куда-нибудь поужинать, то еще не поздно что-то приготовить. В морозилке много мяса, можно поужинать, не выходя из дома.

Она посмотрела на него, дожидаясь ответа, улыбнулась, кивком выражая нетерпение, но он не сделал ни малейшего движения.

– Как хочешь, – настаивала она, – а я все-таки пойду и принесу печенье и сыр.

– Я ничего не хочу, – отрезал он.

Она беспокойно заерзала на стуле, неотрывно глядя на него своими большими глазами.

– Но тебе надо поесть. Пойду что-нибудь приготовлю. Я это сделаю с удовольствием. Можно приготовить баранью отбивную. Или свиную. Что бы ты хотел? У нас все есть в морозилке.

– Давай не будем об этом, – сказал он.

– Но, дорогой, ты должен поужинать. Я все равно что-нибудь приготовлю, а там как хочешь, можешь и не есть.

Она поднялась и положила шитье на стол возле лампы.

– Сядь, – сказал он. – Присядь на минутку.

Начиная с этой минуты ею овладело беспокойство.

– Ну же, – говорил он. – Садись.

Она медленно опустилась на стул, не спуская с него встревоженного взгляда. Он допил второй стакан и теперь, хмурясь, рассматривал его дно.

– Послушай, – сказал он, – мне нужно тебе кое-что сказать.

– В чем дело, дорогой? Что-то случилось?

Он сидел не шевелясь и при этом так низко опустил голову, что свет от лампы падал на верхнюю часть его лица, а подбородок и рот оставались в тени. Она увидела, как у него задергалось левое веко.

– Для тебя это, боюсь, будет потрясением, – заговорил он. – Но я много об этом думал и решил, что лучше уж разом все выложить. Надеюсь, ты не будешь судить меня слишком строго.

И он ей все рассказал. Это не заняло у него много времени: самое большее – четыре-пять минут. Она слушала мужа, глядя на него с ужасом, который возрастал по мере того, как он с каждым словом все более отдалялся от нее.

– Ну вот и все, – произнес он. – Понимаю, что не вовремя тебе обо всем этом рассказал, но у меня просто нет другого выхода. Конечно же, я дам тебе деньги и буду следить за тем, чтобы у тебя все было. Но давай не будем устраивать скандала. Надеюсь, ты меня понимаешь. На службе косо посмотрят на скандал.

Поначалу она не хотела ничему верить и решила, что все это выдумка. Может, он вообще ничего не говорил, думала она, а она себе все это вообразила. Наверное, лучше заняться своими делами и вести себя так, будто ей все это послышалось, а потом, когда она придет в себя, нужно будет просто убедиться в том, что ничего вообще не произошло.

– Пойду приготовлю ужин, – выдавила она из себя, и на сей раз он ее не удерживал.

Она не чувствовала под собой ног, когда шла по комнате. Она вообще ничего не чувствовала. Ее лишь слегка подташнивало и мутило. Она все делала механически: спустилась в погреб, нащупала выключатель, открыла морозилку, взяла то, что попалось ей под руку. Она взглянула на сверток в руках и сняла бумагу.

Баранья нога.

Ну что ж, пусть у них на ужин будет баранья нога. Держа ее за один конец обеими руками, она пошла наверх. Проходя через гостиную, она увидела, что он стоит к ней спиной у окна, и остановилась.

– Ради бога, – сказал он, услышав ее шаги, но при этом не обернулся, – не нужно для меня ничего готовить.

В эту самую минуту Мэри Мэлони просто подошла к нему сзади, не задумываясь, высоко подняла замороженную баранью ногу и с силой ударила его по затылку.

Это было все равно что ударить его дубиной.

Она отступила на шаг, помедлила, и ей показалось странным, что он секунды четыре, может, пять стоял, едва заметно покачиваясь, а потом рухнул на ковер.

При падении он задел небольшой столик, тот перевернулся, и грохот заставил ее выйти из оцепенения. Холодея, она медленно приходила в себя и в изумлении из-под полуопущенных ресниц смотрела на распростертое тело, по-прежнему крепко сжимая в обеих руках кусок мяса.

«Ну что ж, – сказала она про себя. – Итак, я убила его». Неожиданно мозг ее заработал четко и ясно, и это ее еще больше изумило. Она начала очень быстро соображать. Будучи женой сыщика, она отлично знала, какое ее ждет наказание. Тут все ясно. Впрочем, ей все равно. Будь что будет. Но с другой стороны, как же ребенок? Что говорится в законе о тех, кто ждет ребенка? Их что, обоих убивают – мать и ребенка? Или все-таки ждут, когда наступит десятый месяц? Как поступают в таких случаях?

Этого Мэри Мэлони не знала. А испытывать судьбу она не собиралась.

Она отнесла мясо на кухню, положила его на противень, включила плиту и сунула в духовку. Потом вымыла руки и быстро поднялась в спальню. Сев перед зеркалом, припудрила лицо и подкрасила губы. Попыталась улыбнуться. Улыбка вышла какая-то странная. Она сделала еще одну попытку.

– Привет, Сэм, – весело сказала она громким голосом. И голос звучал как-то странно. – Я бы хотела купить картошки, Сэм. Да, и еще, пожалуй, баночку горошка.

Так-то лучше. Улыбка на этот раз получилась лучше, да и голос звучал твердо. Она повторила те же слова еще несколько раз. Потом спустилась вниз, надела пальто, вышла в заднюю дверь и, пройдя через сад, оказалась на улице.

Еще не было и шести часов, и в бакалейной лавке горел свет.

– Привет, Сэм, – беззаботно произнесла она, обращаясь к мужчине, стоявшему за прилавком.

– А, добрый вечер, миссис Мэлони. Что желаете?

– Я бы хотела купить картошки, Сэм. Да, и еще, пожалуй, баночку горошка.

Продавец повернулся и достал с полки горошек.

– Патрик устал и не хочет никуда идти ужинать, – сказала она. – По четвергам мы обычно ужинаем не дома, а у меня как раз не оказалось овощей.

– Тогда как насчет мяса, миссис Мэлони?

– Нет, спасибо, мясо у меня есть. Я достала из морозилки отличную баранью ногу.

– Ага!

– Обычно я ничего не готовлю из замороженного мяса, Сэм, но сегодня попробую. Думаешь, получится что-нибудь съедобное?

– Лично я, – сказал бакалейщик, – не вижу разницы, замороженное мясо или нет. Эта картошка вас устроит?

– Да, вполне. Выберите две картофелины.

– Что-нибудь еще? – Бакалейщик склонил голову набок, добродушно глядя на нее. – Как насчет десерта? Что бы вы выбрали на десерт?

– А что бы вы предложили, Сэм?

Продавец окинул взглядом полки своей лавки.

– Что скажете насчет доброго куска творожного пудинга? Уж я-то знаю, он это любит.

– Отлично, – согласилась она. – Он это действительно любит.

И когда покупки были завернуты, она расплатилась, приветливо улыбнулась ему и сказала:

– Спасибо, Сэм. Доброй ночи.

– Доброй ночи, миссис Мэлони. И спасибо вам.

А теперь, говорила она про себя, торопливо направляясь к дому, теперь она возвращается к своему мужу, который ждет ужина; и она должна хорошо его приготовить, и чтобы все было вкусно, потому что бедняга устал; а если, когда она войдет в дом, ей случится обнаружить что-то необычное, неестественное или ужасное, тогда, само собой, она испытает ужасное потрясение и обезумеет от горя и ужаса. Но ведь она не знает, что ее ждет что-то ужасное. Она просто возвращается домой с овощами. Сегодня четверг, и миссис Патрик Мэлони идет домой с овощами, чтобы приготовить ужин для мужа.

«Делай все как всегда. Пусть все выглядит естественно, и тогда совсем не нужно будет играть», – говорила она себе.

Вот почему, входя на кухню через заднюю дверь, она тихо напевала под нос и улыбалась.

– Патрик! – позвала она. – Как ты там, дорогой?

Она положила пакет на стол и прошла в гостиную, и, увидев его лежащим на полу, скорчившимся, с вывернутой рукой, которую он придавил всем телом, она действительно испытала потрясение. Любовь к нему всколыхнулась в ней с новой силой, она подбежала к нему, упала на колени и разрыдалась. Это нетрудно было сделать. Играть не понадобилось.

Спустя несколько минут она поднялась и подошла к телефону. Она помнила наизусть номер телефона полицейского участка и, когда ей ответили, крикнула в трубку:

– Быстрее! Приезжайте быстрее! Патрик мертв!

– Кто это говорит?

– Миссис Мэлони. Миссис Мэлони.

– Вы хотите сказать, что Патрик Мэлони мертв?

– Мне кажется, да, – говорила она сквозь рыдания. – Он лежит на полу, и мне кажется, он мертв.

– Сейчас будем, – ответили ей.

Машина приехала очень быстро, и, когда она открыла дверь, вошли двое полицейских. Она знала их – она знала почти всех на этом участке – и, истерически рыдая, упала в объятия Джека Нунана. Он бережно усадил ее на стул и подошел к другому полицейскому, по фамилии О’Мэлли, склонившемуся над распростертым телом.

– Он мертв? – сквозь слезы проговорила она.

– Боюсь, да. Что здесь произошло?

Она сбивчиво рассказала ему о том, как вышла в бакалейную лавку, а когда вернулась, нашла Патрика лежащим на полу. Пока она говорила, плакала и снова говорила, Нунан обнаружил на голове умершего сгусток запекшейся крови. Он показал рану О’Мэлли, который немедленно поднялся и торопливо направился к телефону.

Скоро в дом стали приходить другие люди. Первым явился врач, за ним прибыли еще двое полицейских, одного из которых она знала по имени. Позднее пришел полицейский фотограф и сделал снимки, а за ним появился дактилоскопист. Полицейские, собравшиеся возле трупа, вполголоса переговаривались, а сыщики тем временем задавали ей массу вопросов. Но, обращаясь к ней, они были неизменно предупредительны. Она снова все рассказала, на этот раз с самого начала, – Патрик пришел, а она сидела за шитьем, и он так устал, что не хотел никуда идти ужинать. Она сказала и о том, как поставила в духовку мясо – «оно и сейчас там готовится» – и как сбегала к бакалейщику за овощами, а когда вернулась, он лежал на полу.

– К какому бакалейщику? – спросил один из сыщиков.

Она сказала ему, и он обернулся и что-то прошептал другому сыщику, который тотчас же вышел на улицу.

Через пятнадцать минут он возвратился с исписанным листком, и снова послышался шепот, и сквозь рыдания она слышала некоторые произносимые вполголоса фразы: «…вела себя нормально… была весела… хотела приготовить для него хороший ужин… горошек… творожный пудинг… быть не может, чтобы она…»

Спустя какое-то время фотограф с врачом удалились, явились два других человека и унесли труп на носилках. Потом ушел дактилоскопист. Остались два сыщика и двое других полицейских. Они вели себя исключительно деликатно, а Джек Нунан спросил, не лучше ли ей уехать куда-нибудь, к сестре например, или же она переночует у его жены, которая приглядит за ней.

Нет, сказала она. Она не чувствует в себе сил даже сдвинуться с места. Можно она просто посидит, пока не придет в себя? Ей действительно сейчас не очень-то хорошо.

Тогда не лучше ли лечь в постель, спросил Джек Нунан.

Нет, ответила она, она бы предпочла просто посидеть на стуле. Быть может, чуть позднее, когда она почувствует себя лучше, она найдет в себе силы, чтобы сдвинуться с места.

И они оставили ее в покое и принялись осматривать дом. Время от времени кто-то из сыщиков задавал ей какие-нибудь вопросы. Проходя мимо, Джек Нунан всякий раз ласково обращался к ней. Ее муж, говорил он, был убит ударом по затылку, нанесенным тяжелым тупым предметом, почти с уверенностью можно сказать – металлическим. Теперь они ищут оружие. Возможно, убийца унес его с собой, но он мог и выбросить его или спрятать где-нибудь в доме.

– Обычное дело, – сказал он. – Найди оружие – и считай, что нашел убийцу.

Потом к ней подошел один из сыщиков и сел рядом. Может, в доме есть что-то такое, спросил он, что могло быть использовано в качестве оружия? Не могла бы она посмотреть, не пропало ли что, например большой гаечный ключ или тяжелая металлическая ваза?

У них нет металлических ваз, отвечала она.

– А большой гаечный ключ?

И большого гаечного ключа, кажется, нет. Но что-то подобное можно поискать в гараже.

Поиски продолжались. Она знала, что полицейские ходят и в саду, вокруг дома. Она слышала шаги по гравию, а в щели между шторами иногда мелькал луч фонарика. Становилось уже поздно – часы на камине показывали почти десять часов. Четверо полицейских, осматривавших комнаты, казалось, устали и были несколько раздосадованы.

– Джек, – сказала она, когда сержант Нунан в очередной раз проходил мимо нее, – не могли бы вы дать мне выпить?

– Конечно. Как насчет вот этого виски?

– Да, пожалуйста. Но только немного. Может, мне станет лучше.

Он протянул ей стакан.

– А почему бы и вам не выпить? – сказала она. – Вы, должно быть, чертовски устали. Прошу вас, выпейте. Вы были так добры ко мне.

– Что ж, – ответил он. – Вообще-то, это не положено, но я пропущу капельку для бодрости.

Один за другим в комнату заходили полицейские и после уговоров выпивали по глотку виски. Они стояли вокруг нее со стаканами в руках, чувствуя себя несколько неловко, и пытались произносить какие-то слова утешения. Сержант Нунан забрел на кухню, тотчас же вышел оттуда и сказал:

– Послушайте-ка, миссис Мэлони, а плита-то у вас горит, и мясо все еще в духовке.

– О боже! – воскликнула она. – И правда!

– Может, выключить?

– Да, пожалуйста, Джек. Большое вам спасибо.

Когда сержант снова вернулся, она взглянула на него своими большими темными, полными слез глазами.

– Джек Нунан, – сказала она.

– Да?

– Не могли бы вы сделать мне одолжение, да и другие тоже?

– Попробуем, миссис Мэлони.

– Видите ли, – сказала она, – тут собрались друзья дорогого Патрика, и вы стараетесь напасть на след человека, который убил его. Вы, верно, ужасно проголодались, потому что время ужина давно прошло, а Патрик, я знаю, не простил бы мне, упокой господь его душу, если бы я отпустила вас без угощения. Почему бы вам не съесть эту баранью ногу, которую я поставила в духовку? Она уже, наверное, готова.

– Об этом и речи быть не может, – ответил сержант Нунан.

– Прошу вас, – умоляюще проговорила она. – Пожалуйста, съешьте ее. Лично я и притронуться ни к чему не смогу, во всяком случае, ни к чему такому, что было в доме при нем. Но вам-то что до этого? Вы сделаете мне одолжение, если съедите ее. А потом можете продолжать свою работу.

Четверо полицейских поколебались было, но они уже давно проголодались, и в конце концов она уговорила их отправиться на кухню и поесть. Женщина осталась на своем месте, прислушиваясь к их разговору, доносившемуся из-за приоткрытых дверей, и слышала, как они немногословно переговаривались между собой, пережевывая мясо.

– Еще, Чарли?

– Нет. Оставь ей.

– Она хочет, чтобы мы ничего не оставляли. Она сама так сказала. Говорит, сделаем ей одолжение.

– Тогда ладно. Дай еще кусочек.

– Ну и дубина же, должно быть, была, которой этот парень огрел беднягу Патрика, – рассуждал один из них. – Врач говорит, ему проломили череп, точно кувалдой.

– Значит, нетрудно будет ее найти.

– Точно, и я так говорю.

– Кто бы это ни сделал, долго таскать с собой эту штуку не станешь.

Один из них рыгнул.

– Лично мне кажется, что она где-то тут, в доме.

– Может, прямо у нас под носом. Как по-твоему, Джек?

И миссис Мэлони, сидевшая в комнате, захихикала.

Человек с юга

Время близилось к шести часам, и я решил посидеть в шезлонге рядом с бассейном, выпить пива и немного погреться в лучах заходящего солнца.

Я отправился в бар, купил пива и через сад прошел к бассейну.

Сад был замечательный: лужайки с подстриженной травой, клумбы с кустами азалий, а вокруг всего этого стояли кокосовые пальмы. Сильный ветер раскачивал вершины пальм, и листья шипели и потрескивали, точно были объяты пламенем. Под листьями висели гроздья больших коричневых плодов.

Вокруг бассейна стояло много шезлонгов; за белыми столиками под огромными яркими зонтами сидели загорелые мужчины в плавках и женщины в купальниках. В самом бассейне находились три или четыре девушки и около полудюжины молодых людей; они плескались и шумели, бросая друг другу огромный резиновый мяч.

Я остановился, чтобы рассмотреть их получше. Девушки были англичанками из гостиницы. Молодых людей я не знал, но у них был американский акцент, и я подумал, что это, наверное, курсанты морского училища, сошедшие на берег с американского учебного судна, которое утром бросило якорь в гавани.

Я сел под желтым зонтом, под которым было еще четыре свободных места, налил себе пива и закурил.

Очень приятно было сидеть на солнце, пить пиво и курить сигарету. Я с удовольствием наблюдал за купальщиками, плескавшимися в зеленой воде.

Американские моряки весело проводили время с английскими девушками. Они уже настолько с ними сблизились, что позволяли себе нырять под воду и щипать их за ноги.

И тут я увидел маленького пожилого человечка в безукоризненном белом костюме, бодро шагавшего вдоль бассейна. Он шел быстрой подпрыгивающей походкой, с каждым шагом приподнимаясь на носках. На нем была большая панама бежевого цвета; обходя бассейн, он поглядывал на людей, сидевших в шезлонгах.

Он остановился возле меня и улыбнулся, обнажив очень мелкие неровные зубы, чуточку темноватые. Я улыбнулся в ответ.

– Простите, пажалста, могу я здесь сесть?

– Конечно, – ответил я. – Присаживайтесь.

Он присел на шезлонг, как бы проверяя его на прочность, потом откинулся и забросил ногу на ногу. Его белые кожаные башмаки были в дырочку, для вентиляции.

– Отличный вечер, – сказал он. – Тут, на Ямайке, все вечера отличные.

По его акценту я не мог определить, итальянец он, или испанец, или, скорее, откуда-нибудь из Южной Америки. При ближайшем рассмотрении он оказался человеком пожилым, лет, наверное, шестидесяти восьми – семидесяти.

– Да, – ответил я. – Здесь правда замечательно.

– А кто, позвольте спросить, все эти люди? – Он указал на купающихся в бассейне. – Они не из нашей гостиницы.

– Думаю, это американские моряки, – сказал я. – Это американцы, которые хотят стать моряками.

– Разумеется, американцы. Кто еще будет так шуметь? А вы не американец, нет?

– Нет, – ответил я. – Не американец.

Неожиданно возле нас вырос американский моряк. Он только что вылез из бассейна, и с него капала вода; рядом с ним стояла английская девушка.

– Эти шезлонги заняты? – спросил он.

– Нет, – ответил я.

– Ничего, если мы присядем?

– Присаживайтесь.

– Спасибо, – сказал он.

В руке у него было полотенце, и, усевшись, он развернул его и извлек пачку сигарет и зажигалку. Он предложил сигарету девушке, но та отказалась, затем предложил сигарету мне, и я взял одну. Человечек сказал:

– Спасибо, нет, я, пожалуй, закурю сигару.

Он достал коробочку из крокодиловой кожи и взял сигару, затем вынул из кармана складной ножик с маленькими ножничками и отрезал у нее кончик.

– Прикуривайте. – Юноша протянул ему зажигалку.

– Она не загорится на ветру.

– Еще как загорится. Она отлично работает.

Человечек вынул сигару изо рта, так и не закурив ее, склонил голову набок и взглянул на юношу.

– Отлично? – медленно произнес он.

– Ну конечно, никогда не подводит. Меня, во всяком случае.

Человечек продолжал сидеть, склонив голову набок и глядя на юношу.

– Так-так. Значит вы говорите, что эта ваша замечательная зажигалка никогда вас не подводит? Вы ведь так сказали?

– Ну да, – ответил юноша. – Именно так.

Ему было лет девятнадцать-двадцать; его вытянутое веснушчатое лицо украшал заостренный птичий нос. Грудь его не очень-то загорела и тоже была усеяна веснушками и покрыта несколькими пучками бледно-рыжих волос. Он держал зажигалку в правой руке, готовясь щелкнуть ею.

– Она никогда меня не подводит, – повторил он, на сей раз с улыбкой, поскольку явно преувеличивал достоинства предмета своей гордости.

– Один момент, пажалста. – Человечек вытянул руку, в которой держал сигару, и выставил ладонь, точно останавливал машину. – Один момент. – У него был удивительно мягкий монотонный голос, и он не отрываясь смотрел на юношу. – А не заключить ли нам пари? – Он улыбнулся, глядя на юношу. – Не поспорить ли нам, так ли уж хорошо работает ваша зажигалка?

– Давайте поспорим, – сказал юноша. – Почему бы и нет?

– Вы любите спорить?

– Конечно люблю.

Человечек умолк и принялся рассматривать свою сигару, и, должен сказать, мне не очень-то было по душе его поведение. Казалось, он собирается извлечь какую-то для себя выгоду из всего этого, а заодно и посмеяться над юношей, и в то же время у меня было такое чувство, будто он вынашивает некий тайный замысел.

Он пристально посмотрел на юношу и медленно произнес:

– Я тоже люблю спорить. Почему бы нам не поспорить насчет этой штуки? По-крупному.

– Ну уж нет, – сказал юноша. – По-крупному не буду. Но двадцать пять центов могу предложить, или даже доллар, или сколько это будет в пересчете на местные деньги – сколько-то там шиллингов, кажется.

Человечек махнул рукой:

– Послушайте меня. Давайте весело проводить время. Давайте заключим пари. Потом поднимемся в мой номер, где нет ветра, и я спорю, что если вы щелкнете своей зажигалкой десять раз подряд, то хотя бы раз она не загорится.

– Спорим, что загорится, – сказал юноша.

– Хорошо. Отлично. Так спорим, да?

– Конечно, я ставлю доллар.

– Нет-нет. Я поставлю кое-что побольше. Я богатый человек и к тому же азартный. Послушайте меня. За гостиницей стоит моя машина. Очень хорошая машина. Американская машина, из вашей страны. «Кадиллак»…

– Э, нет. Постойте-ка. – Юноша откинулся в шезлонге и рассмеялся. – Против машины мне нечего выставить. Это безумие.

– Вовсе не безумие. Вы успешно щелкаете зажигалкой десять раз подряд, и «кадиллак» ваш. Вам бы хотелось иметь «кадиллак», да?

– Конечно, «кадиллак» я бы хотел. – Улыбка не сходила с лица юноши.

– Отлично. Замечательно. Мы спорим, и я ставлю «кадиллак».

– А я что ставлю?

Человечек аккуратно снял с так и не закуренной сигары опоясывавшую ее красную бумажку.

– Друг мой, я никогда не прошу, чтобы человек ставил что-то такое, чего он не может себе позволить. Понимаете?

– Ну и что же я должен поставить?

– Я у вас попрошу что-нибудь попроще, да?

– Идет. Просите что-нибудь попроще.

– Что-нибудь маленькое, с чем вам не жалко расстаться, а если бы вы и потеряли это, вы бы не очень-то огорчились. Так?

– Например, что?

– Например, скажем, мизинец с вашей левой руки.

– Что? – Улыбка слетела с лица юноши.

– Да. А почему бы и нет? Выиграете – берете машину. Проиграете – я беру палец.

– Не понимаю. Что это значит – берете палец?

– Я его отрублю.

– Ничего себе ставка! Нет, уж лучше я поставлю доллар.

Человечек откинулся в своем шезлонге, развел руками и презрительно пожал плечами.

– Так-так-так, – произнес он. – Этого я не понимаю. Вы говорите, что она отлично работает, а спорить не хотите. Тогда оставим это, да?

Юноша, не шевелясь, смотрел на купающихся в бассейне. Затем он неожиданно вспомнил, что не прикурил сигарету. Он взял ее в рот, заслонил зажигалку ладонью и щелкнул. Фитилек загорелся маленьким ровным желтым пламенем; руки он держал так, что ветер не задувал его.

– Можно и мне огонька? – спросил я.

– О, простите, я не заметил, что вы тоже не прикурили.

Я протянул руку за зажигалкой, однако он поднялся и подошел ко мне сам.

– Спасибо, – сказал я, и он возвратился на свое место.

– Вам здесь нравится? – спросил я у него.

– Очень, – ответил он. – Здесь просто замечательно.

Снова наступило молчание; я видел, что человечку удалось растормошить юношу своим нелепым предложением. Тот сидел совершенно неподвижно, но было заметно: что-то в нем всколыхнулось. Спустя какое-то время он беспокойно заерзал, принялся почесывать грудь и скрести затылок и наконец положил обе руки на колени и стал постукивать пальцами по коленным чашечкам. Скоро он начал постукивать и ногой.

– Давайте-ка еще раз вернемся к этому вашему предложению, – в конце концов проговорил он. – Вы говорите, что мы идем к вам в номер, и если я зажгу зажигалку десять раз подряд, то выиграю «кадиллак». Если она подведет меня хотя бы один раз, то я лишаюсь мизинца на левой руке. Так?

– Разумеется. Таково условие. Но мне кажется, вы боитесь.

– А что, если я проиграю? Я протягиваю вам палец, и вы его отрубаете?

– О нет! Так не пойдет. К тому же вы, может быть, пожелаете убрать руку. Прежде чем мы начнем, я привяжу вашу руку к столу и буду стоять с ножом, готовый отрубить вам палец в ту секунду, когда зажигалка не сработает.

– Какого года ваш «кадиллак»? – спросил юноша.

– Простите. Я не понимаю.

– Какого он года – сколько ему лет?

– А! Сколько лет? Да прошлого года. Совсем новая машина. Но вы, я вижу, не спорщик, как, впрочем, и все американцы.

Юноша помолчал с минуту, посмотрел на девушку, потом на меня.

– Хорошо, – резко произнес он. – Я согласен.

– Отлично! – Человечек тихо хлопнул в ладоши. – Прекрасно! – сказал он. – Сейчас и приступим. А вы, сэр, – обернулся он ко мне, – не могли бы вы стать этим… как его… судьей?

У него были бледные, почти бесцветные глаза с яркими черными зрачками.

– Видите ли, – сказал я. – Мне кажется, это безумное пари. Мне все это не очень-то нравится.

– Мне тоже, – сказала девушка. Она заговорила впервые. – По-моему, это глупо и нелепо.

– Вы и вправду отрубите палец у этого юноши, если он проиграет? – спросил я.

– Конечно. А выиграет, отдам ему «кадиллак». Однако пора начинать. Пойдемте ко мне в номер. – Он поднялся. – Может, вы оденетесь? – спросил он.

– Нет, – ответил юноша. – Я так пойду.

Потом он обратился ко мне:

– Я был бы вам обязан, если бы вы согласились стать судьей.

– Хорошо, – ответил я. – Я пойду с вами, но пари мне не нравится.

– И ты иди с нами, – сказал он девушке. – Пойдем, посмотришь.

Человечек повел нас через сад к гостинице. Теперь он был оживлен и даже возбужден и оттого при ходьбе подпрыгивал еще выше.

– Я остановился во флигеле, – сказал он. – Может, сначала хотите посмотреть машину? Она тут рядом.

Он подвел нас к подъездной аллее, и мы увидели сверкающий бледно-зеленый «кадиллак», стоявший неподалеку.

– Вон она. Зеленая. Нравится?

– Машина что надо, – сказал юноша.

– Вот и хорошо. А теперь посмотрим, сможете ли вы ее выиграть.

Мы последовали за ним во флигель и поднялись на второй этаж. Он открыл дверь номера, и мы вошли в большую комнату, оказавшуюся уютной спальней с двумя кроватями. На одной из них лежал пеньюар.

– Сначала, – сказал он, – мы выпьем немного мартини.

Бутылки стояли на маленьком столике в дальнем углу, так же как и все то, что могло понадобиться, – шейкер, лед и стаканы. Он начал готовить мартини, однако прежде позвонил в звонок, в дверь тотчас же постучали, и вошла цветная горничная.

– Ага! – произнес он и поставил на стол бутылку джина. Потом извлек из кармана бумажник и достал из него фунт стерлингов. – Пажалста, сделайте для меня кое-что.

Он протянул горничной банкноту.

– Возьмите это, – сказал он. – Мы тут собираемся поиграть в одну игру, и нам нужны две… нет, три вещи. Гвозди, молоток и мясницкий тесак, который вы одолжите на кухне. Вы можете все это принести, да?

– Мясницкий тесак! – Горничная широко раскрыла глаза и всплеснула руками. – Вам нужен настоящий мясницкий тесак?

– Да-да, конечно. А теперь идите, пажалста. Я уверен, что вы все это сможете достать.

– Да, сэр, я попробую, сэр. Я попробую. – И она удалилась.

Человечек разлил мартини по стаканам. Мы стояли и потягивали напиток – юноша с вытянутым веснушчатым лицом и острым носом, в выгоревших коричневых плавках, англичанка, крупная светловолосая девушка в бледно-голубом купальнике, то и дело посматривавшая поверх стакана на юношу, человечек с бесцветными глазами, в безукоризненном белом костюме, смотревший на девушку в бледно-голубом купальнике. Я не знал, что и думать. Кажется, человечек был настроен серьезно по поводу пари. Но черт побери, а что, если юноша и вправду проиграет? Тогда нам придется везти его в больницу в «кадиллаке», который ему не удалось выиграть. Ну и дела. Ничего себе дела, а? Все это представлялось мне совершенно необязательной глупостью.

– Вам не кажется, что все это довольно глупо? – спросил я.

– Мне кажется, что все это замечательно, – ответил юноша. Он уже осушил один стакан мартини.

– А вот мне кажется, что все это глупо и нелепо, – сказала девушка. – А что, если ты проиграешь?

– Мне все равно. Я что-то не припомню, чтобы когда-нибудь в жизни мне приходилось пользоваться левым мизинцем. Вот он. – Юноша взялся за палец. – Вот он, и до сих пор от него не было никакого толку. Так почему же я не могу на него поспорить? Мне кажется, что пари замечательное.

Человечек улыбнулся, взял шейкер и еще раз наполнил наши стаканы.

– Прежде чем мы начнем, – сказал он, – я вручу судье ключ от машины. – Он извлек из кармана ключ и протянул его мне. – Документы, – добавил он, – документы на машину и страховка находятся в автомобиле, в кармане на дверце.

В эту минуту вошла цветная горничная. В одной руке она держала небольшой тесак, таким пользуются мясники для рубки костей, а в другой – молоток и мешочек с гвоздями.

– Отлично! Вижу, вам удалось достать все. Спасибо, спасибо. А теперь можете идти. – Он подождал, пока горничная закроет за собой дверь, после чего положил инструменты на одну из кроватей и сказал: – Подготовимся, да? – И, обращаясь к юноше, прибавил: – Помогите мне, пажалста. Давайте немного передвинем стол.

Это был обыкновенный письменный прямоугольный стол, заурядный предмет гостиничного интерьера, размерами фута четыре на три, с промокательной и писчей бумагой, чернилами и ручками. Они вынесли его на середину комнаты и убрали с него письменные принадлежности.

– А теперь, – сказал он, – нам нужен стул.

Он взял стул и поставил его возле стола. Действовал он очень живо, как затейник на детском утреннике.

– А теперь гвозди. Я должен забить гвозди.

Он взял гвозди и начал вбивать их в столешницу.

Мы стояли – юноша, девушка и я – со стаканами мартини в руках и наблюдали за его действиями. Сначала он забил в стол два гвоздя на расстоянии примерно шести дюймов один от другого. Забивал он их не до конца. Затем подергал гвозди, проверяя, прочно ли они забиты.

Похоже, сукин сын проделывал такие штуки и раньше, сказал я про себя. Ни секунды же не колеблется. Стол, гвозди, молоток, тесак с кухни. Он точно знает, чего хочет и как все это обставить.

– А теперь, – сказал он, – нам нужна какая-нибудь веревка.

Какую-нибудь веревку он нашел.

– Отлично, наконец-то мы готовы. Пажалста, садитесь за стол, вот здесь, – сказал он юноше.

Юноша поставил свой стакан и сел на стул.

– Теперь положите левую руку между этими двумя гвоздями. Гвозди нужны для того, чтобы я смог привязать вашу руку. Хорошо, отлично. Теперь я попрочнее привяжу вашу руку к столу… так…

Он несколько раз обмотал веревкой сначала запястье юноши, потом кисть и крепко привязал веревку к гвоздям. Он отлично справился с этой работой, и, когда закончил ее, ни у кого не могло возникнуть сомнений насчет того, сможет ли юноша вытащить свою руку. Однако пальцами шевелить он мог.

– А теперь, пажалста, сожмите в кулак все пальцы, кроме мизинца. Пусть мизинец лежит на столе. Ат-лич-но! Вот мы и готовы. Правой рукой работаете с зажигалкой. Однако еще минутку, пажалста.

Он подскочил к кровати и взял тесак. Затем снова подошел к столу и встал около юноши с тесаком в руках.

– Все готовы? – спросил он. – Господин судья, вы должны объявить о начале.

Девушка в бледно-голубом купальнике стояла за спиной юноши. Она просто стояла и ничего при этом не говорила. Юноша сидел очень спокойно, держа в правой руке зажигалку и посматривая на нож. Человечек смотрел на меня.

– Вы готовы? – спросил я юношу.

– Готов.

– А вы? – Этот вопрос был обращен к человечку.

– Вполне готов, – сказал он и занес тесак над пальцем юноши, чтобы рубануть в любую минуту.

Юноша следил за ним, но ни разу не вздрогнул, и ни один мускул не шевельнулся на его лице. Он лишь нахмурился.

– Отлично, – сказал я. – Начинайте.

– Не могли бы вы считать, сколько раз я зажгу зажигалку? – попросил меня юноша.

– Хорошо, – ответил я. – Это я беру на себя.

Большим пальцем он откинул колпачок зажигалки и им же резко повернул колесико. Кремень дал искру, и фитилек загорелся маленьким желтым пламенем.

– Раз! – громко произнес я.

Он не стал задувать пламя, а опустил колпачок и выждал секунд, наверное, пять, прежде чем откинуть его снова.

Он очень сильно повернул колесико, и фитилек снова загорелся маленьким пламенем.

– Два!

Все молча наблюдали за происходящим. Юноша не спускал глаз с зажигалки. Человечек стоял с занесенным тесаком и тоже смотрел на зажигалку.

– Три!.. Четыре!.. Пять!.. Шесть!.. Семь!..

Это наверняка была одна из тех зажигалок, которые исправно работают. Кремень давал большую искру, да и фитилек был нужной длины. Я следил за тем, как большой палец опускает колпачок. Затем пауза. Потом большой палец снова откидывает колпачок. Всю работу делал только большой палец. Я затаил дыхание, готовясь произнести цифру «восемь». Большой палец повернул колесико. Кремень дал искру. Появилось маленькое пламя.

– Восемь! – воскликнул я, и в ту же секунду раскрылась дверь.

Мы все обернулись и увидели в дверях женщину, маленькую черноволосую женщину, довольно пожилую; постояв пару секунд, она бросилась к маленькому человечку, крича:

– Карлос! Карлос!

Она схватила его за руку, вырвала у него тесак, бросила на кровать, потом ухватилась за лацканы белого пиджака и принялась изо всех сил трясти, громко при этом выкрикивая какие-то слова на языке, похожем на испанский. Она трясла его так сильно, что Карлос напоминал мелькающую спицу быстро вращающегося колеса.

Потом она немного угомонилась, и человечек опять стал самим собой. Она потащила его через всю комнату и швырнула на кровать. Он сел на край кровати и принялся мигать и вертеть головой, точно проверяя, на месте ли она.

– Простите меня, – сказала женщина. – Мне так жаль, что это все-таки случилось.

По-английски она говорила почти безупречно.

– Это просто ужасно, – продолжала она. – Но я и сама во всем виновата. Стоит мне оставить его на десять минут, чтобы вымыть голову, как он опять за свое.

Она, казалось, была очень огорчена и глубоко сожалела о том, что произошло.

Юноша тем временем отвязывал свою руку от стола. Мы с девушкой молчали.

– Он просто опасен, – сказала женщина. – Там, где мы живем, он уже отрубил сорок семь пальцев у разных людей и проиграл одиннадцать машин. Ему в конце концов пригрозили, что отправят его куда-нибудь. Поэтому я и привезла его сюда.

– Мы лишь немного поспорили, – пробормотал человечек с кровати.

– Он, наверное, поставил машину? – спросила женщина.

– Да, – ответил юноша. – «Кадиллак».

– У него нет машины. Автомобиль мой. А это уже совсем никуда не годится, – сказала она. – Он заключает пари, а поставить ему нечего. Мне стыдно за него и жаль, что это случилось.

Вероятно, она была очень доброй женщиной.

– Что ж, – сказал я, – тогда возьмите ключ от вашей машины.

Я положил его на стол.

– Мы лишь немного поспорили, – бормотал человечек.

– Ему не на что спорить, – сказала женщина. – У него вообще ничего нет. Ничего. По правде, когда-то давно я сама у него все выиграла. У меня ушло на это какое-то время, много времени, и мне пришлось изрядно потрудиться, но в конце концов я выиграла все.

Она взглянула на юношу и улыбнулась, и улыбка вышла печальной. Потом подошла к столу и протянула руку, чтобы взять ключи.

У меня до сих пор стоит перед глазами эта рука – на ней было всего два пальца, один из них большой.

Мистер Физи

Мы оба рано были на ногах, когда настал великий день.

Я пошел бриться в ванную, а Клод оделся и сразу же отправился заниматься соломой. Окна кухни выходили на улицу, и я видел, как за деревьями – на горном хребте на краю долины – встает солнце.

Всякий раз, когда Клод проходил мимо окна с охапкой соломы, я видел в уголке зеркала напряженное лицо запыхавшегося человека; он двигался, наклонив голову, морщины на лбу собрались складками от бровей до волос. Я лишь однажды видел его таким – в день, когда он предложил Клэрис выйти за него. На этот раз он был так возбужден, что даже походка у него стала потешной. Он ступал осторожно, будто асфальт у заправочной станции плавился, и он это чувствовал сквозь тонкие подошвы, однако продолжал укладывать солому в кузов грузовика, чтобы Джеки было удобно.

Потом он пришел на кухню, приготовить завтрак. Я смотрел, как он поставил на плиту кастрюлю и стал варить суп. В руке он держал длинную железную ложку, ею и перемешивал суп, едва тот собирался закипеть. Не проходило и полминуты, чтобы он не засовывал свой нос в этот приторно-тошнотворный пар, исходящий от вареной конины. Потом стал заправлять суп: добавил три очищенные луковицы, несколько молодых морковин, полную чашку ботвы жгучей крапивы, чайную ложку соуса к мясу, двенадцать капель рыбьего жира, при этом за все бережно брался кончиками своих жирных пальцев, будто имел дело с крошечными осколками венецианского стекла. Достав из холодильника конский фарш, положил одну часть в миску Джеки, три части – в другую миску, а когда суп сварился, залил им мясо в обеих мисках.

За этой церемонией я наблюдал каждое утро в течение последних пяти месяцев, но никогда не видел его таким сосредоточенным и серьезным. Он не разговаривал со мной, даже не смотрел в мою сторону, а когда повернулся и снова вышел из дома, чтобы привести собак, даже на спине его, казалось, было написано: «Боже милостивый, помоги мне, чтобы я не сделал чего-нибудь не так, особенно сегодня».

Я слышал, как он, надевая на собак поводки, тихо разговаривает с ними в сарае, а когда он привел их на кухню, они принялись рваться с поводка, приподнимаясь на задних лапах и размахивая из стороны в сторону своими огромными, как кнуты, хвостами.

– Итак, – заговорил наконец Клод. – Что скажешь сегодня?

Обычно, едва ли не каждое утро, он предлагал мне поспорить на пачку сигарет, но сегодня на кону было нечто побольше, и я знал, что в этот момент он, как никогда, ждет от меня поддержки.

Он смотрел, как я обхожу вокруг двух красивых, одинаковых, высоких, с угольно-черной шерстью псов, а сам между тем отступил в сторону, держа поводки на расстоянии вытянутой руки, чтобы я разглядел животных получше.

– Джеки! – сказал я наконец, применив старый прием, который, впрочем, никогда не срабатывал.

Две одинаковые головы с одинаковыми мордами обернулись в мою сторону, и на меня уставились две пары блестящих, одинаковых, глубоко посаженных желтых глаз. Мне как-то почудилось, будто у одного из них глаза чуть потемнее. А в другой раз мне показалось, будто я могу узнать Джеки по более впалой груди и еще по тому, что у Джеки чуть-чуть побольше мышц в задней части туловища. Но не тут-то было.

– Ну же, – подначивал Клод.

Он надеялся, что уж сегодня-то я точно ошибусь.

– Вот этот, – сказал я. – Это Джеки.

– Который?

– Вот этот, слева.

– Ха! – вскричал он. – Опять ты ошибся!

– Мне так не кажется.

– Еще как ошибся. А теперь послушай, Гордон, я тебе кое-что скажу. Все эти последние недели, каждое утро, когда ты пытался отгадать, кто из них Джеки, я… знаешь, что делал?

– Что?

– Вел счет. И в результате выяснилось, что ты почти в половине случаев ошибался. Да лучше бы ты монету бросал!

Вот он о чем! Если уж я (который видел обоих псов каждый день) не всегда догадывался, кто из них Джеки, почему же, черт возьми, ему нужно бояться мистера Физи? Клод знал, что мистер Физи настоящий мастер выявлять на бегах подставных дублей, но он также знал, что очень трудно отличить одну собаку от другой, если между ними нет никакой разницы.

Клод поставил миски с едой на пол, придвинув к Джеки ту из них, где было меньше мяса, потому что бежать в этот день предстояло ему. Отступив в сторону, он стал смотреть, как они едят. На его лице снова появилось выражение глубокой озабоченности, и он глядел на Джеки тем же восхищенным и нежным взором, какой до недавнего времени предназначался только для Клэрис.

– Видишь ли, Гордон, – сказал он. – Я тебе это уже говорил. За последнюю сотню лет много дублей незаконно участвовали в бегах, всякие были дубли – и хорошие, и плохие, но такого за всю историю собачьих бегов еще не было.

– Может, ты и прав, – ответил я.

Я вспомнил промозглый день в самый канун Рождества, четыре месяца назад, когда Клод попросил у меня грузовик и укатил в сторону Эйлсбери, не сказав, куда едет. Я тогда решил, что он отправился повидать Клэрис, но он вернулся поздно вечером и привез с собой пса. Он сказал, что купил его у кого-то за тридцать пять шиллингов.

– Он что, быстро бегает? – спросил я тогда.

Мы стояли возле бензоколонки. Клод держал пса на поводке и смотрел, как редкие снежинки падают ему на спину и тают. Двигатель грузовика продолжал работать.

– Быстро! – усмехнулся Клод. – Да такого медленного пса ты в жизни не видывал!

– Тогда зачем же было его покупать?

– Видишь ли, – ответил он, и на его простом лице появилась плутоватая, загадочная улыбка. – Мне показалось, он немного похож на Джеки.

– Да, вроде похож.

Он протянул мне поводок, и я повел нового пса в дом, чтобы обсох, а Клод пошел в сарай за своим любимцем. Когда он вернулся, мы в первый раз сравнили их. Я помню, как он отступил и воскликнул: «Господи боже мой!» – и так и замер на месте, будто ему явился призрак. Вслед за тем он начал действовать быстро и уверенно. Опустившись на колени, он стал сравнивать собак. Казалось, будто в комнате становится все теплее, по мере того как растет его возбуждение вследствие этого долгого молчаливого осмотра, в ходе которого сравнению подвергались даже ногти и зачатки пятого пальца (по восемнадцать на каждой собаке), а также окрас.

– Знаешь что, – поднимаясь, произнес он наконец. – А пройдись-ка с ними по комнате несколько раз.

Минут пять, а то и шесть Клод стоял, прислонившись к плите. Он прикрыл глаза и склонил голову набок, глядя на собак, хмурясь и покусывая губы. Потом, будто не веря тому, что увидел в первый раз, снова опустился на колени и снова занялся сравнительным анализом, но неожиданно, в самый разгар осмотра, вскочил на ноги и уставился на меня. Мышцы на его лице напряглись, а около ноздрей и вокруг глаз кожа побелела.

– Отлично, – произнес он, при этом голос его немного дрожал. – Знаешь что? Кажется, то, что надо. Теперь мы богаты.

А потом начались наши тайные кухонные беседы с детальным планированием, выбором наиболее подходящего места, из тех, где проводятся бега, и наконец каждую вторую субботу мы стали закрывать станцию (теряя при этом дневную выручку), чтобы отправить пса в Оксфорд, где близ Хедингтона есть замызганная дорожка в поле; там разыгрываются большие деньги, но вообще-то, место бегов – лишь старые столбы в ряд, между которыми натянута веревка, обозначающая трассу, да перевернутый велосипед, тянущий на веревке липового зайца, а в дальнем конце, на некотором расстоянии, шесть будок для собак и позиция для стартера. В продолжение шестнадцати недель мы возили туда пса восемь раз, мистер Физи зарегистрировал его как участника, а потом мы стояли в толпе под ледяным дождем, дожидаясь, когда его кличку напишут мелом на доске. Мы назвали его Черной Пантерой. И когда приходило время ему бежать, Клод всякий раз подводил его к будке, а я вставал у финиша, чтобы там схватить его и не дать в обиду свирепым псам, которых называют «цыганскими», потому что цыгане частенько включали их в число участников, чтобы по окончании бега собаки разодрали друг дружку в клочья.

Но правду сказать, нам всякий раз было довольно грустно, когда мы везли так далеко этого пса, заставляли его бежать, смотрели за его бегом и надеялись – чуть не молились, – чтобы он во что бы то ни стало пришел последним. Молиться, разумеется, было вовсе не обязательно, да мы и не сомневались в нем ни секунды, потому что этот кабыздох просто не мог бежать, и все тут. Двигался он, как краб. Не пришел последним он единственный раз, когда большой пес желтовато-коричневого окраса, по кличке Янтарь, угодил лапой в ямку, порвал сухожилие и пришел к финишу на трех лапах. Но и тогда наш опередил только его. И таким образом мы добились того, что наш попал в списки замыкающих вместе со слабаками, а в последний раз, когда мы туда ездили, все букмекеры ставили на него из расчета двадцать или тридцать к одному, дразнили пса и умоляли зрителей поддержать его.

И вот в этот солнечный апрельский день настал наконец черед Джеки бежать вместо него. Клод сказал, что больше дубля мы ставить не будем, а то он надоест мистеру Физи, и он вообще снимет пса с бегов – так медленно он двигался. Клод сказал, что с психологической точки зрения сейчас самое время выпускать Джеки, и Джеки будет первым где-то корпусов на двадцать – тридцать.

Джеки был еще щенком, когда Клод начал дрессировать его, а теперь псу было всего лишь пятнадцать месяцев, но бегал он уже быстро. В бегах он еще не участвовал, но мы знали, что он умеет бегать, потому что гоняли его по стадиону маленькой частной школы в Аксбридже, куда Клод возил его каждое воскресенье начиная с семимесячного возраста – за исключением того дня, когда псу делали прививку. Может, говорил Клод, он и не так быстро бежит, чтобы быть у мистера Физи первым, но с той репутацией, которую его дубль завоевал среди самых последних, он может сто раз упасть и встать и все равно опередить всех, как говорил Клод, корпусов на двадцать… ну хорошо, на десять – пятнадцать.

Тем утром мне оставалось сделать лишь одно – сходить в банк в деревне и взять пятьдесят фунтов для себя и пятьдесят для Клода как задаток к его жалованью, а в двенадцать часов закрыть станцию и повесить табличку на одной из бензоколонок – «Сегодня не работаем». Клоду же предстояло запереть другого пса в сарае за станцией, посадить Джеки в грузовик, после чего мы должны отправиться в путь. Не могу сказать, что я был так же взбудоражен, как Клод, но, опять же, мне не нужно было покупать дом или жениться, поэтому результат предстоящего состязания меня не очень-то и волновал. Да и не в конуре с борзыми я прожил жизнь в отличие от Клода, который целыми днями ни о чем другом и не думал, хотя по вечерам, может, и вспоминал Клэрис. Лично у меня была хорошая работа – как владелец автозаправочной станции я был по горло занят, не говоря уж о торговле подержанными машинами, но раз Клоду приспичило возиться с грейхаундами, я не против, особенно когда назревало такое событие, – а если бы задуманное еще и осуществилось!.. Вообще, не могу не признаться, что всякий раз, когда я думал о деньгах, которыми мы рисковали и которые предполагали выиграть, внутри у меня начинало что-то шевелиться.

Собаки между тем позавтракали, и Клод вывел их на небольшую прогулку по полю, а я оделся и приготовил яичницу. Потом я сходил в банк и взял деньги (все купюры по одному фунту), а остаток утра пролетел довольно быстро за обслуживанием клиентов.

Ровно в двенадцать я закрыл станцию и повесил табличку на бензоколонке. Появился Клод. Одной рукой он вел на поводке Джеки, а в другой держал большой красновато-коричневый картонный чемодан.

– А это еще зачем?

– Для денег, – ответил Клод. – Ты ведь сам говорил, что в карманах две тысячи фунтов не унесешь.

Был чудесный весенний день. Почки так и лопались на живых изгородях, и солнечные лучи проникали сквозь молодые бледно-зеленые листочки большого бука, стоявшего на той стороне дороги. Джеки выглядел замечательно. На задних лапах выступали две большие твердые мышцы, каждая размером с дыню. Шерсть отливала, как бархат. Пока Клод укладывал в грузовик чемодан, пес прыгал на задних лапах, демонстрируя, в какой он отличной форме. Потом Джеки посмотрел на меня и ухмыльнулся, будто понимал, что отправляется на бега, дабы выиграть две тысячи фунтов и покрыть себя славой. Такой роскошной ухмылки, как у этого Джеки, я сроду не видывал. Он не только приподнимал верхнюю губу, у него даже уголки пасти расплывались, так что видны были все зубы, за исключением, может, пары коренных где-то в глубине. И всякий раз, видя, как пес улыбается, я ловил себя на том, что жду, как он еще и рассмеется в придачу.

Мы забрались в пикап и поехали. За рулем был я. Клод сидел рядом со мной, а Джеки ехал сзади. Стоя на соломе, он смотрел вперед, поверх наших плеч. Клод то и дело оборачивался и пытался убедить Джеки, что нужно лечь, а то, случись крутому повороту, можно и шишки набить, но пес был слишком возбужден и лишь улыбался ему в ответ, да махал своим огромным хвостом.

– Деньги при тебе, Гордон?

Клод курил одну сигарету за другой, не в силах усидеть на месте.

– Да.

– И мои тоже?

– Всего у меня сто пять. Пять для парня, который крутит колесо велосипеда, как ты просил, чтобы он не остановил зайца и чтобы забег не аннулировали.

– Хорошо, – сказал Клод, энергично потирая руки, будто ему было холодно. – Хорошо, хорошо, хорошо.

Проезжая по маленькой узкой Хай-стрит города Грейт-Миссенден, мы увидели старину Рамминса, направлявшегося в паб «Голова лошади» за своей утренней пинтой, потом за деревней повернули налево и поднялись на Чилтерн-Хиллс, держа курс на Принсиз-Ризборо, а оттуда до Оксфорда оставалось всего двадцать с чем-то миль.

Ехали мы теперь молча, поскольку оба начали испытывать какое-то напряжение. Мы сидели очень тихо, не произнося ни слова, каждый вынашивал свои страхи и предчувствия, каждый сдерживал свои тревоги. А Клод все дымил и дымил и выбрасывал сигареты наполовину выкуренными в окно. Обычно в ходе таких поездок он говорил без умолку по дороге туда и обратно, рассказывая, что ему приходилось делать с собаками, на каких работах он работал, где бывал, какие деньги зарабатывал, а также обо всем том, что делали с грейхаундами другие, о воровстве, жестокости и невероятно коварном жульничестве хозяев беговых дорожек. Но в этот раз он не так уверенно себя чувствовал, чтобы много говорить. Да, признаться, и я тоже. Я молча следил за дорогой и старался не думать о ближайшем будущем, вспоминая все то, что Клод рассказывал мне раньше о разбое на собачьих бегах.

Готов поклясться, что никто на свете обо всем этом не знает больше Клода, и с того самого времени, когда мы взяли другую собаку и решили провернуть дело, он счел своей обязанностью посвятить меня в его особенности. Теперь, во всяком случае в теории, думаю, я знал почти столько же, сколько он.

Началось все с того разговора на кухне, когда речь зашла о возможности мошенничества. Помню, это было на другой день после того, как у Джеки появился дубль. Мы сидели и смотрели в окно на клиентов заправочной станции. Клод объяснял мне, что нам предстоит сделать. Я пытался по возможности внимательно следить за ходом его рассуждений, пока у меня не возник вопрос, не задать который я не мог.

– Вот чего я не понимаю, – сказал я тогда, – зачем вообще нужен дубль? Не будет ли безопаснее все время использовать Джеки, придерживая его в первых шести забегах, чтобы приходил последним? Потом, когда все махнут на него рукой, мы пустим его бежать по-настоящему. Результат-то в конечном счете один и тот же, не правда ли, зато никакой опасности, что нас разоблачат.

Как я только что сказал, вопрос попал в точку. Клод быстро взглянул на меня и произнес:

– Ну уж нет! Заруби себе на носу – придерживанием я не занимаюсь. Да что это пришло тебе в голову, Гордон?

Казалось, мои слова задели его больно и всерьез.

– Не вижу в этом ничего плохого.

– Послушай-ка, Гордон. Придерживать на бегу хорошего пса – значит губить его. Хороший пес знает, что он быстрый, и если видит, что его все обогнали и ему никого не догнать, у него, поверь мне, сердце обрывается. Мало того. Ты не стал бы делать подобных предложений, если бы знал, на какие ухищрения идут некоторые во время бегов, чтобы придержать своих псов.

– На какие например? – спросил я тогда.

– Да на любые, лишь бы сбился. Но попробуй его останови! Он так и рвется в бой и спокойно смотреть, как бегут другие, не может, так и рвется с поводка, чтобы присоединиться к другим. Сколько раз я видел, как даже со сломанной ногой собака бежит к финишу.

Он помолчал, задумчиво глядя на меня своими большими светлыми глазами. По всему было видно, что он глубоко задумался.

– Если уж мы хотим все сделать как надо, – сказал он, – то, может, мне стоит рассказать тебе кое-что, чтобы ты знал, что нас ждет.

– Давай рассказывай, – ответил я. – Мне интересно.

Какое-то время он молча смотрел в окно.

– Запомни главное, – невесело произнес он. – Все те, кто водит на бега собак, очень хитры. Так хитры, что ты и представить себе не можешь.

Он снова умолк, приводя в порядок свои мысли.

– Да взять хоть, для примера, всякие способы сдержать бег собаки. Самый распространенный – затяжка.

– Затяжка?

– Да. Самый ходовой способ. Нужно лишь затянуть ошейник покрепче, чтобы пес даже дышал с трудом. Умный человек знает, на какую дырочку ошейник затянуть, чтобы пес пробежал лишь определенное расстояние. Обычно затягивают на пару дырочек потуже, чтобы отстал на пять-шесть корпусов. А завяжи еще туже, так он и последним придет. Немало знавал я собак, которые валились без сил или же умирали, когда им туго затягивали ошейник, да еще в жаркий день. Скверное это дело, душить таким образом собак. А вот другие перехватывают черной ниткой пару ногтей на лапе, и собака уже не побежит быстро, потому что равновесие нарушено.

– Ну, это еще не самое страшное.

– А еще есть такие, которые прилепляют разжеванный чуингам собаке под хвост. И ничего тут смешного нет, – возмущенно прибавил он. – Во время бега хвост собаки поднимается и опускается, и резинка на хвосте приклеивается к шерстинкам в самой нежной части. Поверь мне, ни одной собаке это не понравится. Потом есть снотворные таблетки. Ими нынче многие пользуются. Снотворное назначают в зависимости от веса, как это делают врачи, и отмеряют такую дозу, которая нужна, чтобы пес отстал на пять, десять или пятнадцать корпусов. Вот лишь несколько обычных способов, – говорил он тогда, – но это ничто, абсолютно ничто в сравнении с некоторыми другими приемами сдержать собаку во время бега, особенно цыганскими. Цыгане такие штуки проделывают, что и говорить противно, такое даже со злейшими врагами не делают.

И, поведав мне об этих ужасных вещах – и вправду ужасных, ведь речь шла о физической боли, которую причиняют собакам, – он перешел к рассказу о том, что некоторые делают, дабы собака пришла первой.

– Чтобы пес бежал быстро, с ним делают не менее ужасные вещи, чем когда хотят, чтобы он бежал медленно, – тихо заговорил Клод, сделав загадочное лицо. – Наверное, самый распространенный способ из всех – использование зимолюбки[3]. Если увидишь собаку без шерсти на спине или же шерсть растет клочками, значит тут не обошлось без зимолюбки. Перед самым бегом зимолюбку крепко втирают в кожу. Иногда используют мазь Слоуна[4], но чаще всего это зимолюбка. Жжет страшно. Жжет так, что единственное, чего хочется собаке, это бежать, бежать и бежать – изо всех сил, чтобы только убежать от боли… Есть еще специальные лекарства, которые вводят шприцем. Это, заметь, современный способ, и большинство темных личностей, увлекающихся собачьими бегами, даже и не подозревают о его существовании. А вот парни, приезжающие из Лондона в больших автомобилях с дрессированными собаками, которых за взятку взяли у тренера на денек, – те используют шприцы.

Помню, как он сидел тогда за кухонным столом с сигаретой во рту, прикрывая глаза, когда выпускал дым, смотрел на меня почти закрытыми глазами, вокруг которых собрались морщины, и говорил:

– Запомни-ка вот что, Гордон. Тот, кто хочет, чтобы его пес пришел первым, пойдет на что угодно. С другой стороны, ни один пес не побежит быстрее, чем может, что ты с ним ни делай. Поэтому если нам удастся записать Джеки среди самых слабых, то дело наше выигрышное. Никакой пес из слабых за ним не угонится, хоть зимолюбку возьми, хоть иглу. Да хоть имбирь.

– Имбирь?

– Ну да. Имбирь тоже часто используют. Берут кусок сырого имбиря размером с грецкий орех и минут за пять до старта засовывают внутрь.

– В пасть? Чтобы съел?

– Нет, – ответил он. – Не в пасть.

Наши разговоры продолжались. В ходе восьми долгих поездок к месту бегов, которые мы потом проделали с дублем Джеки, мне довелось услышать еще многое об этом чудесном виде спорта – особенно о способах попридержать пса или ускорить его бег (даже о названиях лекарств и в каких количествах их используют). Я услышал о «крысином способе» (для не гончих псов, чтобы заставить их бежать за липовым зайцем), когда крысу кладут в банку и привязывают ее к собачьей шее. В крышке банки делается дырочка, достаточно большая для того, чтобы крыса высунула голову и укусила пса. Но псу крысу не достать, поэтому он начинает беситься оттого, что его кусают в шею, и чем больше он трясет банкой, тем больше крыса кусает. Наконец кто-то выпускает крысу, и пес, который до того времени был милым домашним животным, который лишь хвостом помахивал и даже мышь не обидел бы, в ярости хватает ее и разрывает на куски. Проделай это несколько раз, сказал тогда Клод («но сам я этим не занимаюсь»), и пес превращается в настоящего убийцу, который побежит за кем угодно, даже за липовым зайцем.

Тем временем мы пересекли поросшие буком Чилтерн-Хиллс и теперь спускались вниз, на плоскую равнину к югу от Оксфорда, где больше вязов и дубов. Клод молча сидел рядом со мной, нервно покуривая. Каждые две-три минуты он оборачивался, чтобы убедиться, что с Джеки все в порядке. Пес наконец улегся, и, поворачиваясь к нему, Клод всякий раз тихо что-то нашептывал, и тот отвечал легким движением хвоста, отчего шуршала солома.

Скоро мы должны были подъехать к широкой Хай-стрит близ Тейма, куда по базарным дням сгоняли свиней, коров и овец и где раз в год проходила ярмарка с качелями, каруселями, разбитыми машинами и цыганскими кибитками – и все на этой улице в центре города. Клод родился в Тейме, и не было случая, чтобы он не упомянул об этом, когда мы проезжали мимо этих мест.

– А вот и Тейм, – произнес он, как только появились первые дома. – Я ведь родился в Тейме, Гордон, и вырос здесь.

– Ты мне уже говорил об этом.

– Много чего мы тут вытворяли пацанами, – с ностальгической ноткой в голосе проговорил он.

– Не сомневаюсь.

Он замолчал – скорее, думаю, затем, чтобы успокоиться, нежели почему-либо еще, а потом начал вспоминать о годах юности.

– Вон там один парень жил, – сказал он, – Гилбертом Гоммом звали. Маленькое остроносое лицо, как у хорька, одна нога короче другой. Жуткие вещи мы с ним проделывали. Знаешь, что мы с ним сделали однажды, Гордон?

– Что?

– Как-то вечером, когда мамаша с папашей были в пабе, мы пошли на кухню, отсоединили трубку от конфорки и пустили газ в бутылку из-под молока, полную воды. Потом сели и стали пить ее из чайных чашек.

– Понравилось?

– Еще как! Отвратительное пойло! Но мы не пожалели сахару, и тогда пить стало, в общем-то, можно.

– А зачем вы это пили?

Клод недоверчиво посмотрел на меня.

– Ты хочешь сказать, что никогда не пил воду с пузырями?

– Да вроде нет.

– Я думал, все ее пили в детстве! Шибает в голову почти как вино, только хуже, смотря как долго пропускаешь газ через воду. Как мы назюзюкивались на этой кухне по субботним вечерам! Вот здорово было! До тех самых пор, пока папаша не заявился как-то домой пораньше и не застукал нас. До конца своих дней не забуду тот вечер. Я держу в руках бутылку из-под молока, в ней пузырится газ, Гилберт стоит на коленях, готовый в любой момент по моей команде повернуть кран, и тут входит папаша.

– И что он сказал?

– О боже, Гордон, это было ужасно. Он не произнес ни слова, но остановился в дверях, нащупал свой ремень, потом очень медленно расстегнул его и медленно вынул из брюк. Все это время он не спускал с меня глаз. Мужчина он был крупный, с руками как отбойные молотки, с черными усами и фиолетовыми прожилками на щеках. Потом быстро подошел, схватил за куртку и принялся охаживать меня что было мочи пряжкой, и, клянусь богом, Гордон, я тогда решил, что мне конец. Но тут он остановился, медленно и аккуратно вдел ремень в брюки, застегнул пряжку, заправил конец ремня и рыгнул пивным духом. Потом, так и не сказав ни слова, отправился обратно в паб. Так меня больше в жизни не пороли.

– Сколько тебе тогда было лет?

– Да, наверное, лет восемь, – ответил Клод.

Когда мы подъезжали к Оксфорду, он опять замолчал и то и дело поворачивал голову, чтобы убедиться, что с Джеки все хорошо, трогал его, гладил по голове, а однажды повернулся всем телом, встал на сиденье на колени и обложил пса соломой, пробормотав что-то насчет сквозняка. Мы проехали по окраине Оксфорда и оказались на пересечении узких проселочных дорог, а спустя какое-то время свернули в небольшой ухабистый переулок и влились в жидкий поток мужчин и женщин, двигавшихся, кто пешком, кто на велосипеде, в том же направлении. Некоторые мужчины вели на поводках собак. Перед нами ехала машина с закрытым кузовом, и мы видели пса, который сидел на заднем сиденье между двумя мужчинами.

– Отовсюду народ собирается, – мрачно произнес Клод. – Эти, видно, специально из Лондона едут. Наверное, взяли пса тайком из большой псарни на денек. Может, это вообще трехлетка, в Эпсоме бегает.

– Будем надеяться, что он не помешает Джеки.

– Не беспокойся, – сказал Клод. – Все новые собаки автоматически попадают в категорию сильнейших. Мистер Физи за этим внимательно следит.

На поле вели открытые ворота. Прежде чем мы въехали, жена мистера Физи взяла у нас деньги за участие.

– Он бы и педали ее крутить заставил, будь у нее силы, – сказал Клод. – На помощников старина Физи не очень-то раскошеливается.

Я проехал через поле и припарковался в конце ряда машин у изгороди. Мы оба вышли из пикапа, и Клод тотчас же занялся Джеки. Я стоял возле машины и ждал. Поле было очень большое, с крутоватым откосом, и я находился на вершине этого откоса и смотрел вниз. Я видел шесть стартовых будок, деревянные столбики, обозначавшие дорожку, которая тянулась вдоль нижней части поля и резко поворачивала под прямыми углами, а потом поднималась вверх к зрителям и к финишу. В тридцати ярдах от финишной линии находился велосипед колесами вверх, с помощью них тянули липового зайца. Это обычный способ тянуть липового зайца, используемый на всех скачках. Конструкция состоит из хрупкой деревянной платформы высотой восемь футов, поддерживаемой четырьмя вбитыми в землю столбами. На платформе прочно закреплен обычный старый велосипед колесами вверх. Заднее колесо направлено в сторону дорожки. С него снимают резину, так что остается один вогнутый металлический обод. Один конец веревки, которая тянет зайца, прикреплен к этому ободу, и мотальщик (или крутильщик), расставив ноги над велосипедом, крутит педали руками, колесо таким образом вращается, и веревка наматывается на обод. Липовый заяц движется к нему со скоростью, которую он задает сам, до сорока миль в час. После каждого забега кто-нибудь относит липового зайца (вместе с веревкой, к которой он привязан) обратно к стартовым будкам, одновременно отматывая веревку с колеса, и к новому старту все готово. Мотальщик с высокой платформы следит за ходом бега и регулирует скорость зайца так, чтобы тот все время находился впереди собаки, бегущей первой. Он также может в любое время остановить зайца и объявить бег несостоявшимся, если ему покажется, что выигрывает не та собака. Для этого он резко поворачивает педали назад, и веревка запутывается во втулке колеса. Он может также неожиданно уменьшить скорость зайца – быть может, на секунду, – тогда собака, бегущая первой, машинально замедляет свой бег, и ее догоняют другие. Мотальщик – персона важная.

Я видел, что мотальщик мистера Физи уже стоит на платформе. Это был крепкий на вид мужчина в синем свитере. Он опирался о велосипед и смотрел на толпу сверху вниз сквозь дым своей сигареты.

В Англии существует странный закон, позволяющий проводить подобного рода состязания на одной площадке только семь раз в году. Вот почему все оборудование мистера Физи легко перевозилось с места на место, и после седьмого состязания он просто переезжал на другое поле. Закон ему в этом не препятствовал.

Собралось уже довольно много народа, и букмекеры ставили свои стенды в ряд, с правой стороны. Клод вывел Джеки из грузовика и теперь направлялся вместе с ним к группе людей, толпившихся вокруг приземистого мужчины, на котором были бриджи для верховой езды. Это и был мистер Физи собственной персоной. Каждый из окружавших его держал на поводке собаку, и мистер Физи записывал клички в блокнот, который держал в левой руке. Я неторопливо приблизился к ним, чтобы понаблюдать за происходящим.

– Эту как зовут? – спросил мистер Физи, приготовившись сделать запись в блокноте.

– Полночь, – ответил какой-то мужчина, державший на поводке черную собаку.

Мистер Физи отступил на шаг и внимательнейшим образом осмотрел собаку.

– Полночь. Ладно. Записал.

– Джейн, – сказал следующий мужчина.

– Ну-ка, дай взглянуть. Джейн… значит, Джейн… хорошо.

– Солдат.

Этого пса держал на поводке высокий мужчина с длинными зубами в синем двубортном, выношенном до блеска костюме. Назвав кличку собаки, он почесал свободной рукой ягодицу.

Мистер Физи наклонился, чтобы получше рассмотреть пса. Его хозяин уставился в небо.

– Уведи его отсюда, – сказал мистер Физи.

Мужчина быстро опустил взгляд и перестал чесаться.

– Да уводи же!

– Послушайте, мистер Физи. – Мужчина немного шепелявил сквозь свои длинные зубы. – Что за глупость, ну прошу вас.

– Давай, Ларри, проваливай и не отнимай у меня время. Ты не хуже меня знаешь, что у Солдата два белых пальца на правой передней лапе.

– Погодите, мистер Физи, – сказал мужчина. – Вы ведь Солдата полгода не видели.

– Хватит, Ларри, уходи. Некогда мне спорить с тобой.

Внешне мистер Физи не казался сердитым.

– Следующий, – сказал он.

Я увидел, как из толпы выступил Клод, держа на поводке Джеки. Его широкое простое лицо было неподвижно, глаза смотрели куда-то поверх головы мистера Физи, а поводок он намотал на руку так крепко, что костяшки пальцев сделались похожими на белые луковки. Я знал, каково ему сейчас. Я и сам себя так же чувствовал в ту минуту, а когда мистер Физи рассмеялся, мне сделалось еще хуже.

– Эй! – вскричал он. – Да это же Черная Пантера. Вот вам и чемпион.

– Именно так, мистер Физи, – сказал Клод.

– Вот что я тебе скажу, – говорил мистер Физи, продолжая ухмыляться. – Веди-ка ты его туда, откуда привел. Не хочу его больше видеть.

– Но послушайте, мистер Физи…

– Уже раз шесть или восемь, не меньше, я позволил ему бежать ради твоего удовольствия, а теперь хватит. Почему бы тебе не пристрелить его, и дело с концом?

– Послушайте же, мистер Физи, прошу вас. Еще разок, и больше я вас никогда не стану просить.

– Ни разу! У меня сегодня столько собак, что мне с ними не справиться. Для всяких там крабов вроде этого места нет.

Мне показалось, Клод сейчас расплачется.

– Правду сказать, мистер Физи, – заговорил он, – в последние две недели я вставал каждое утро в шесть, выводил его на прогулку, делал массаж, кормил бифштексами, и поверьте мне, это совершенно другой пес, совсем не тот, который бежал в последний раз.

При словах «другой пес» мистер Физи вздрогнул, будто его укололи булавкой.

– Это еще что значит? – воскликнул он. – Другой пес!

Надо отдать Клоду должное, он не дрогнул.

– Послушайте, мистер Физи, – сказал он. – Не надо придираться к моим словам. Вы и сами отлично знаете, что я не это имел в виду.

– Ну хорошо, хорошо. Но все равно уводи его. Какой смысл участвовать, если он бегает так медленно? Отведи его домой, будь любезен, и не задерживай других.

Я не сводил глаз с Клода. Клод неотрывно смотрел на мистера Физи. Мистер Физи между тем оглядывался в поисках очередной собаки. Он был в желтом свитере и в твидовом пиджаке. Желтая полоска на груди, тонкие ноги в гетрах, манера дергать головой из стороны в сторону – все это делало его похожим на веселую птичку, возможно на щегла.

Клод шагнул вперед. Ввиду явной несправедливости лицо его начало несколько багроветь, и я видел, как адамово яблоко так и ходит у него вверх-вниз, когда он сглатывает слюну.

– Вот что я решил, мистер Физи. Я настолько уверен, что этот пес теперь бегает лучше, что ставлю фунт – он не придет последним. Вот так.

Мистер Физи медленно повернулся и уставился на Клода.

– Ты что, рехнулся? – спросил он.

– Ставлю фунт, только чтобы доказать свою правоту.

Опасный ход, который мог вызвать подозрение, но Клод знал, что ничего другого не оставалось. Стояла тишина, пока мистер Физи, наклонившись, рассматривал собаку – медленно, во всех подробностях. Его скрупулезность невольно вызывала восхищение, как и его память; и вместе с тем следовало остерегаться этого самоуверенного мошенника, державшего в голове форму, окрас и метки, наверное, нескольких сотен разных, но таких похожих друг на друга собак. Ему довольно было самой мелочи, чтобы отличить одну собаку от другой: небольшого шрама, чуть вывернутого внутрь пальца или скакательного сустава, едва заметной горбатости или подпалины – мистер Физи все помнил.

И вот он склонился над Джеки. У него было розовое мясистое лицо, небольшой, с плотно сжатыми губами рот, который, казалось, не может расплыться в улыбке, а глаза, точно две фотокамеры, были наведены на собаку.

– Что ж, – выпрямившись, произнес он. – Пес вроде тот же.

– Да, хотелось бы надеяться! – воскликнул Клод. – За кого вы меня принимаете, мистер Физи?

– За ненормального, вот за кого. Но отчего бы не заработать фунт, тем более так легко? Полагаю, ты забыл, как Янтарь в прошлый раз чуть не обошел его даже на трех лапах?

– Мой пес в тот раз был не готов, – ответил Клод. – Я недавно стал давать ему бифштексы, делать массаж и выводить на прогулки. Но, мистер Физи, вы же не запишете его в сильнейшую группу только затем, чтобы выиграть пари? Это слабый пес, мистер Физи. Сами знаете.

Маленький ротик мистера Физи округлился, сделавшись похожим на пуговицу. Оглядев толпу, он рассмеялся, и собравшиеся рассмеялись вместе с ним.

– Послушай-ка, – сказал он, кладя волосатую руку на плечо Клода. – Собак я знаю, а чтобы выиграть твой фунт, с этой возиться не собираюсь. Пусть бежит со слабыми.

– Все верно, – согласился Клод. – Договорились.

Он отошел вместе с Джеки, и я присоединился к ним.

– Ну, Гордон, слава богу, пронесло.

– Да и я был как на иголках.

– Теперь самое страшное позади, – сказал Клод.

На его лице снова появилось выражение запыхавшегося человека. Он пошел быстрой, подпрыгивающей походкой, точно земля была горячей.

В ворота продолжали въезжать люди, и на поле их теперь собралось человек триста, не меньше. Не очень-то симпатичный народ – мужчины с острыми носами, женщины с грязными лицами, плохими зубами и быстро бегающими глазками. Отбросы большого города. Просочились как нечистоты через трещину в канализационной трубе, протекли струей по дороге и, оказавшись в верхней части поля, образовали вонючее озерцо. Все тут были – мошенники, цыгане, «жучки», отребье, подонки, негодяи, подлецы и мерзавцы из треснувших канализационных труб большого города. Некоторые были с собаками. Собак держали на обрывках веревок. Это были жалкие животные с опущенными головами, тощие паршивые собаки с язвами на ляжках, понурые старые собаки с серыми мордами, собаки, которым дали допинг или напичкали кашей, чтобы не пришли первыми. Некоторые передвигались на негнущихся лапах – особенно один пес, белый.

– Клод, а что это вон тот белый идет так, точно у него лапы не сгибаются?

– Который?

– Да вон тот.

– А, ну да, вижу. Скорее всего, потому что висел.

– Висел?

– Ну да, висел. Сутки висел в сбруе с болтающимися лапами.

– О господи, это еще зачем?

– Да чтоб бежал медленно. Мало того что собак потчуют допингом, перекармливают, туго натягивают намордник. Их еще и подвешивают.

– Понятно.

– А то еще и шкуркой чистят, – продолжал Клод. – Трут подушечки на лапах грубой наждачной бумагой, стирают кожу, и собаке больно бежать.

– Да-да, я понял.

А потом мы увидели собак получше, внешне бодрых, откормленных, с блестящей шерстью – из тех, что каждый день едят конину, а не помои для свиней или сухари с капустным отваром. Виляя хвостами, они рвались с поводков. Их не перекармливали, не давали допинг, хотя, возможно, и этих ожидала не очень-то хорошая судьба, когда ошейник затянут на четыре дырочки потуже. Только смотри, Джок, чтобы он мог дышать. Совсем-то не души его, а то еще свалится в середине забега. Пусть себе сопит. Давай, затягивай по одной дырке зараз, пока не услышишь, как он засопел. Ты сам увидишь, как он откроет пасть и начнет тяжело дышать. Тогда хватит, только смотри, чтоб он глаза не пучил. За этим особо смотри, понял? – Понял.

– Пойдем-ка лучше отсюда, Гордон. Джеки только нервничает, когда видит всех этих собак, а это ему ни к чему.

Мы поднялись по склону к тому месту, где стояли машины, потом прошлись перед ними взад-вперед, ведя перед собой собаку. В некоторых машинах сидели люди с собаками и, когда мы проходили мимо, недовольно смотрели на нас сквозь стекла.

– Будь осторожен, Гордон. Только неприятностей нам сейчас не хватало.

– Ладно.

То были самые лучшие собаки, секретное оружие. Их быстро выводили из машины только для того, чтобы зарегистрировать среди участников (обычно под вымышленной кличкой), а потом так же быстро прятали обратно в машине и держали там до последней минуты. После забега их тотчас вели обратно в машину, чтобы какой-нибудь пронырливый негодяй не успел их хорошенько рассмотреть. Ведь что говорил тренер на большом стадионе? Ладно, берите, но, ради бога, чтобы только никто его не узнал. Этого пса знают тысячи человек, поэтому будьте осторожнее. А обойдется это вам в пятьдесят фунтов.

Эти собаки очень быстрые, но как бы они ни были быстры, им, наверное, все равно что-нибудь да впрыснут – так, на всякий случай. Полтора кубика эфира подкожно, в машине, очень медленно. Да любая собака потом обгонит на десять корпусов всех остальных. Бывает еще кофеин в масле или камфара. От этого они тоже быстрее бегут. Те, что ездят в больших машинах, знают об этом всё. А некоторые и про виски знают. Но это внутривенное. А ведь можно и не попасть в вену. Не попадешь в вену, и не выйдет ничего, и что тогда? Остается эфир, кофеин или камфара. Да смотри не переборщи, Джок. Сколько он весит? – Пятьдесят восемь фунтов. – Хорошо, только не забывай, что нам сказал тот парень. Погоди-ка минуту. Я где-то записал на бумажке. Ага, вот она. Один кубик на десять фунтов веса даст выигрыш в пять корпусов на дистанции в триста ярдов. Постой-ка, дай сосчитаю. Да нет, лучше прикинуть. Ты сам прикинь, Джок. То, что надо, сам увидишь. Проблем нет, собак для забега я сам выбирал. Пришлось отдать старику Физи десятку. Целых десять фунтов отдал ему. Это, говорю, вам, дорогой мистер Физи, на день рождения, в знак любви.

Большое спасибо, говорит мистер Физи. Спасибо, мой добрый преданный друг.

А чтобы собака притормозила, эти парни, разъезжающие в больших машинах, дают ей хлорбутанол. Хлорбутанол – превосходная вещь, потому что его можно дать накануне, особенно чужой собаке. Или петидин. Смешай петидин со скополамином – жуткая смесь.

– Да-а, много тут собралось знатных господ, любителей спорта, – сказал Клод.

– И не говори.

– Следи-ка лучше за своими карманами, Гордон. Ты деньги-то далеко спрятал?

Мы прошлись позади припаркованных в ряд машин, между машинами и изгородью, – и Джеки напрягся, потянул за поводок и двинулся вперед, припав к земле. Ярдах в тридцати от нас стояли двое мужчин. Один из них держал на поводке большого желтовато-коричневого грейхаунда, который, как и Джеки, дрожал от напряжения, в руке у другого был мешок.

– Смотри, – шепотом произнес Клод, – сейчас ему достанется добыча.

Из мешка на траву вывалился маленький белый кролик – пушистый, молодой, ручной. Он выпрямился и сел, поджав лапы и уткнувшись носом в землю, как обычно сидят кролики. Вид у него был испуганный – так неожиданно выпасть из мешка на траву, да еще удариться. И такой яркий свет. Пес между тем был вне себя от возбуждения. Он рвался с поводка, скреб лапой землю, скулил и бросался вперед. Кролик увидел собаку. Он весь сжался и сидел совершенно неподвижно. Страх парализовал его. Мужчина взял пса за ошейник, и тот стал извиваться и прыгать, пытаясь освободиться. Другой мужчина подтолкнул кролика ногой, но тот был слишком перепуган, чтобы двигаться с места. Он еще раз пнул кролика, словно футбольный мяч. Кролик перевернулся несколько раз, выпрямился и поскакал по траве прочь. Другой мужчина спустил пса, и тот настиг кролика одним громадным прыжком, послышался визг, не очень громкий, но пронзительный, мучительный и довольно долгий.

– Ну вот и добыча, – произнес Клод.

– Не могу сказать, чтобы мне это очень понравилось.

– Я тебе уже говорил, Гордон. Большинство так делает. Собака таким образом разогревается перед забегом.

– Все равно мне это не нравится.

– Мне тоже. Но все это делают. Даже тренеры на больших стадионах. Я это называю настоящим варварством.

Мы отошли в сторону. Толпа на склоне холма росла и росла. Позади зрителей выстроился целый ряд стендов, на которых красным, золотым и голубым были написаны фамилии букмекеров. Все букмекеры стояли возле своих стендов на перевернутых ящиках с пачкой пронумерованных карт в одной руке, куском мела в другой, а за спиной у них расположились помощники с блокнотами и карандашами. Потом мы увидели мистера Физи, направлявшегося к школьной доске, прибитой гвоздем к врытому в землю столбу.

– Сейчас мы узнаем состав участников первого забега, – сказал Клод. – Пойдем быстрее!

Мы быстро спустились по склону холма и присоединились к толпе. Мистер Физи выводил на доске клички участников, сверяясь со своим блокнотом. Толпа в молчаливом ожидании следила за ним.


1. Салли

2. Три Фунта

3. Улитка

4. Черная Пантера

5. Виски

6. Ракета


– И Джеки там! – шепотом произнес Клод. – В первом забеге! Четвертая будка! Теперь слушай, Гордон. Дай-ка мне быстро пятерку. Я покажу ее мотальщику.

Клод так нервничал, что даже говорил с трудом. Вокруг носа и глаз кожа у него снова побелела, а когда я протянул ему банкноту в пять фунтов, он взял ее трясущейся рукой. Человек, который должен был крутить педали велосипеда, по-прежнему стоял в своем синем пиджаке на деревянной платформе и курил. Клод подошел к платформе и стал смотреть на него снизу вверх.

– Видишь пятерку? – тихо произнес он, свернув ее трубочкой и стиснув в ладони.

Мужчина посмотрел на нее, не поворачивая головы.

– Ты только крути по-честному. Без всяких там остановок и задержек. Заяц должен бежать быстро. Идет?

Мужчина не пошевелился, но чуть-чуть, почти незаметно поднял брови. Клод отвернулся от него.

– Теперь слушай, Гордон. Деньги доставай не сразу, понемногу, как я тебе говорил. Ставь по чуть-чуть, чтобы расклад не менялся, понял? А я поведу Джеки так медленно, как смогу, чтобы у тебя хватило времени. Все понял?

– Понял.

– И не забудь занять место на финише в конце забега и сразу хватай пса. Уводи подальше от других собак, когда они начнут драться за зайца. Крепко держи и не отпускай, пока я не подбегу с ошейником и поводком. Запомни, Виски под пятым номером – цыганская собака. Любому ногу откусит, кто на ее пути попадется.

– Все понял, – сказал я. – Пошли.

Клод повел Джеки к финишному столбу, взял желтую жилетку, на которой крупно была выведена цифра 4, а также намордник. Остальные пять собак тоже были там; их хозяева хлопотали около них и надевали им намордники. Мистер Физи в своих узких бриджах деловито суетился поблизости, напоминая суматошную бойкую птичку. Я видел, как он что-то сказал Клоду и рассмеялся. Клод не обращал на него внимания. Скоро всем предстояло повести собак вниз по холму к дальнему краю поля, к стартовым будкам. Идти нужно было минут десять. «Значит, у меня есть не меньше десяти минут», – сказал я про себя и стал проталкиваться сквозь толпу, которая стояла в шесть-семь рядов перед линией букмекеров.

– Виски – пятьдесят на пятьдесят! Пять к двум на Салли! Виски – пятьдесят на пятьдесят! Четыре к одному на Улитку! Делайте ваши ставки! Живее! Кто следующий?

На всех досках Черная Пантера шла из соотношения двадцать пять к одному. Я протиснулся к ближайшему стенду.

– Три фунта на Черную Пантеру, – сказал я, протягивая деньги.

У человека, стоявшего на ящике, было пылающее лицо, а к губам прилипли остатки чего-то белого. Он выхватил у меня деньги и бросил их в свою сумку.

– Семьдесят пять фунтов к трем на Черную Пантеру, – сказал он. – Номер сорок два.

Он протянул мне билет, и его помощник записал ставку.

Я отошел в сторону и быстро записал на обратной стороне билета «75 к 3», после чего положил его во внутренний карман пиджака, где лежали деньги.

Я и дальше собрался распределять деньги небольшими порциями. Следуя указаниям Клода, я и раньше ставил по несколько фунтов на дубля Джеки перед каждым забегом, чтобы не вызвать подозрения, когда наступит решающий день. Поэтому я довольно уверенно обошел все стенды, ставя каждый раз по три фунта. Я не спешил, но и времени не тратил попусту и, сделав ставку, каждый раз записывал сумму на обратной стороне билета, прежде чем опустить его в карман. Всего было семнадцать букмекеров. У меня было семнадцать билетов, всего я поставил пятьдесят один фунт, не сбив соотношение ставки. Оставалось поставить еще сорок девять фунтов. Я быстро посмотрел в сторону поля. Один человек уже привел свою собаку к стартовым будкам. Остальные были ярдах в тридцати – сорока. Кроме Клода. Клод и Джеки еще и половины пути не прошли. Я видел, как Клод медленно бредет в своем старом пальто цвета хаки, не спуская глаз с Джеки, который тянул поводок. Один раз он остановился и наклонился, сделав вид, будто поднял что-то. Продолжив путь, он притворился, будто хромает, – все для того, чтобы идти медленнее. Я поспешил к первому букмекеру, чтобы начать все сначала.

– Три фунта на Черную Пантеру.

Букмекер, тот самый, с пылающим лицом и чем-то белым вокруг рта, внимательно посмотрел на меня, вспомнил, что уже имел со мной дело, и одним быстрым, пожалуй, даже изящным движением руки смочил пальцы слюной и аккуратно стер с доски число 25. Его мокрые пальцы оставили маленькое темное пятнышко против клички «Черная Пантера».

– Хорошо, еще раз семьдесят пять к трем, – сказал он. – Но это в последний раз.

И, возвысив голос, он прокричал:

– Пятнадцать к одному на Черную Пантеру! Пятнадцать на Пантеру!

На всех досках букмекеры тотчас бросились стирать число 25 и написали «15 к 1 на Пантеру». Я заторопился, и когда обошел всех букмекеров, они перестали делать ставку на Черную Пантеру. Каждому из них досталось лишь по шесть фунтов, потерять же они могли сто пятьдесят, а для них, мелких букмекеров на собачьих бегах в небольшой деревне, для одного забега это было слишком – «спасибо, но с нас хватит». Я был доволен, что управился с заданием. Теперь у меня куча билетов. Я достал их из кармана, пересчитал их и сложил вместе – получилась тонкая колода карт. Всего тридцать три билета. И сколько мы можем выиграть? Дайте-ка подумать… пожалуй, больше двух тысяч фунтов. Клод сказал, что Джеки выиграет тридцать корпусов. Где-то сейчас Клод?

Я увидел пальто цвета хаки возле стартовых будок и большую черную собаку рядом. Все остальные собаки были уже в будках, и их хозяева отходили в сторону. Клод наклонился к Джеки, уговаривая пса забраться в будку 4, потом закрыл за ним дверцу, отвернулся и побежал к толпе. Полы его пальто развевались. На бегу он несколько раз обернулся.

Возле будок стоял стартер. Подняв руку, он махал носовым платком. На другом конце дорожки, за столбом, обозначающим финиш, совсем близко от того места, где находился я, человек в синем пиджаке оседлал перевернутый вверх колесами велосипед, установленный на деревянной платформе. Увидев сигнал, он помахал в ответ и принялся крутить педали обеими руками. Крошечное белое пятнышко – таким на расстоянии виделся искусственный заяц, тогда как на самом деле это был футбольный мяч с пришитым к нему куском белой кроличьей шкуры. Мяч покатился в сторону от будок со все возраставшей скоростью. Будки открылись, и из них вылетели собаки. Они вылетели единой сворой, все разом, и показалось, будто то была одна широкая собака, а не шесть, и почти тотчас Джеки вырвался вперед. Я узнал его по окрасу – других черных собак в забеге не было. Джеки, точно он. Не двигайся, сказал я про себя. Ни мускулом не шевели, ни пальцем на руке или на ноге и не моргай. Стой спокойно, не шевелись и смотри, как он бежит. Ну, давай же, Джексон! Нет, кричать не надо. Криком делу не поможешь. И не двигайся. Через двадцать секунд все кончится. Сейчас будет крутой поворот, вверх по склону. Точно обойдет корпусов на пятнадцать – двадцать. Скорее на двадцать. Не считай корпуса, это плохая примета. И не двигайся. Не крути головой. Смотри краешком глаза. Ты только полюбуйся на Джеки! Вот дает! Он выиграл! Нет, теперь уж не проиграет…

Когда я подбежал к нему, он прижимал лапой кусок кроличьей шкуры, пытаясь ухватить тот пастью, но мешал намордник. Тут подоспели и другие собаки, устроив вокруг «кролика» свалку, тогда я схватил Джеки за ошейник и оттащил в сторону, как говорил Клод, и присел на траву, обхватив пса обеими руками. Хозяева других собак также принялись не без труда разбирать своих питомцев.

С трудом переводя дух, подбежал Клод. Он даже говорить не мог от волнения, лишь отдувался, стягивая с Джеки намордник и надевая ошейник и поводок. Мистер Физи тоже был здесь. Он стоял подбоченившись и поджав свой круглый ротик, сделавшийся похожим на шляпку гриба. Два глаза-камеры снова принялись пристально изучать Джеки с головы до пят.

– Значит, разыграть меня решил, так? – сказал он.

Клод наклонился над собакой и вел себя так, будто ничего не слышал.

– Чтобы после этого я тебя здесь не видел, понял?

Клод продолжал возиться с ошейником Джеки.

Я услышал, как кто-то позади нас проговорил:

– Этот плосколицый мерзавец на этот раз обвел старика Физи вокруг пальца.

Кто-то рассмеялся. Мистер Физи ушел. Клод выпрямился и направился вместе с Джеки к мотальщику в синем пиджаке, который сошел с платформы.

– Сигарету, – сказал Клод, протягивая пачку.

Тот взял сигарету, а вместе с ней и свернутую пятифунтовую банкноту, которую Клод держал между пальцами.

– Спасибо, – сказал Клод. – Большое спасибо.

– Не за что, – ответил мотальщик.

Затем Клод повернулся в мою сторону:

– Все деньги поставил, Гордон?

Он подпрыгивал на одном месте, потирая руки и похлопывая Джеки, а губы его, когда он задал мне свой вопрос, дрожали.

– Да. Половину на двадцать пять, половину на пятнадцать.

– О господи, Гордон, это чудесно. Погоди здесь, пока я схожу за чемоданом.

– Возьми с собой Джеки, – сказал я, – и сиди в машине. Увидимся позже.

Около букмекеров на этот раз никого не было. Я был единственным человеком, который пришел получить какие-то деньги. Я шел танцующей походкой, меня всего прямо распирало от восторга. Сначала я подошел к первому букмекеру, человеку с пылающим лицом и остатками чего-то белого на губах. Остановившись перед ним, я принялся неторопливо искать в пачке два его билета. Его звали Сид Пратчетт. На доске крупными золотыми буквами на розовом фоне было написано: «Сид Пратчетт. Лучшие шансы в Мидлендс[5]. Быстрое разрешение спорных вопросов».

Я протянул ему первый билет со словами:

– С вас семьдесят пять фунтов.

Это прозвучало настолько приятно, что я произнес то же самое еще раз, будто то была строка из песни.

– С вас семьдесят пять фунтов.

Я и не думал потешаться над мистером Пратчеттом. Он мне начинал нравиться, и даже очень. Мне было жаль, что ему придется расстаться с такими большими деньгами. Но я надеялся, что его жена и дети от этого не пострадают.

– Номер сорок два, – сказал мистер Пратчетт, поворачиваясь к своему помощнику, который держал в руках толстый блокнот. – Сорок второй хочет семьдесят пять фунтов.

Пока помощник водил пальцем по столбикам ставок, мы молчали. Он дважды провел пальцем по столбикам, потом посмотрел на своего босса и покачал головой.

– Нет, – сказал он. – Выплаты не будет. Этот номер поставлен на Улитку.

Не слезая с ящика, мистер Пратчетт наклонился и заглянул в блокнот. Казалось, слова помощника насторожили его, огромное пылающее лицо стало озабоченным.

«Ну и дурак же этот помощник, – подумал я. – Да сейчас, наверное, и мистер Пратчетт скажет то же самое».

Но когда мистер Пратчетт повернулся ко мне, в его сузившихся глазах появилась враждебность.

– Послушай-ка, Гордон[6], – тихо произнес он. – Давай не будем. Ты ведь отлично знаешь, что ставил на Улитку. Так в чем же дело?

– Я ставил на Черную Пантеру, – сказал я. – Две ставки по три фунта каждая, двадцать пять к трем. Вот второй билет.

На этот раз он даже не удосужился заглянуть в записи.

– Ты ставил на Улитку, Гордон, – сказал он. – Я помню, как ты подходил.

И с этими словами он отвернулся от меня и стал стирать мокрой тряпкой клички остальных собак, принимавших участие в забеге. Помощник закрыл блокнот и закурил. Я стоял, смотрел на них и чувствовал, как весь покрываюсь потом.

– Дайте-ка мне посмотреть ваши записи.

Мистер Пратчетт высморкался в мокрую тряпку и бросил ее на землю.

– Слушай, – сказал он, – может, ты прекратишь раздражать меня? Проваливай.

Дело было вот в чем: на билете букмекера, в отличие от билета на тотализаторе, ваша ставка никак не расписана. Это общепринятая практика, распространенная на всех площадках для собачьих бегов в Англии, будь то ньюмаркетский «Силвер-ринг», аскотский «Ройал-инкложьюэ» или безымянная площадка в деревушке близ Оксфорда. Вам дают карточку, на которой написаны лишь фамилия букмекера и серийный номер. Сумма ставки заносится (или должна заноситься) помощником букмекера в специальную книгу вместе с номером билета, но, кроме этого, нет никаких следов того, на что вы поставили и сколько.

– Давай пошевеливайся, – еще раз сказал мистер Пратчетт. – Убирайся отсюда.

Я отступил на шаг и бросил взгляд вдоль ряда стендов. Ни один из букмекеров не смотрел в мою сторону. Каждый из них неподвижно стоял на деревянном ящике под доской со своей фамилией и смотрел прямо в толпу. Я подошел к следующему букмекеру и предъявил билет.

– Я поставил три фунта на Черную Пантеру при двадцати пяти к трем, – твердо произнес я. – С вас семьдесят пять фунтов.

Этот, с рыхлым воспаленным лицом, проделал в точности все то же самое, что и мистер Пратчетт, – задал пару вопросов помощнику, заглянул в блокнот и ответил так же.

– Что это с тобой? – тихо произнес он, обращаясь ко мне, словно я был восьмилетним мальчишкой. – Так глупо пытаешься меня провести.

На этот раз я отступил подальше.

– Вы, грязные воры! Мерзавцы! – закричал я. – Это к вам всем относится!

Все букмекеры автоматически, как игрушечные, повернули головы в мою сторону и посмотрели на меня. Выражения их лиц не изменились. Повернулись только головы, все семнадцать, и семнадцать пар холодных стеклянных глаз посмотрели на меня сверху вниз. Ни малейшего интереса я ни у кого не увидел.

«Кто-то что-то сказал, – казалось, говорили они. – Мы ничего не слышали. Отличный сегодня денек!»

Предвкушая скандал, вокруг меня начала собираться толпа. Я побежал обратно к мистеру Пратчетту и, приблизившись к нему, ткнул его пальцем в живот.

– Ты вор! Паршивый мелкий воришка! – закричал я.

Самое удивительное, что мистера Пратчетта, похоже, это не возмутило.

– Ну ты даешь, – сказал он. – Кто бы говорил.

Неожиданно его лицо расплылось в широкой лягушачьей ухмылке. Он оглядел толпу и громко произнес:

– Ну и ну, кто бы говорил!

И тут все рассмеялись. Букмекеры ожили, стали со смехом поворачиваться друг к другу, показывать на меня и кричать:

– Кто бы говорил! Ну и ну, кто бы говорил!

В толпе слова подхватили. А я все стоял возле мистера Пратчетта, с пачкой билетов толщиной с колоду карт, слушал крики и чувствовал себя не очень-то хорошо. За спинами столпившихся вокруг меня людей мистер Физи уже выводил на доске мелом состав участников следующего забега. А еще дальше, на краю поля, меня ждал Клод с чемоданом в руке.

Пора было возвращаться домой.

Мистер Ходди

Они вышли из машины и направились к дому мистера Ходди.

– У моего папы к тебе много вопросов, – шепотом произнесла Клэрис.

– И о чем он собирается меня спрашивать, Клэрис?

– Да о чем обычно в таких случаях спрашивают – о работе и все такое. И сможешь ли ты меня обеспечить должным образом.

– Это к Джеки, – сказал Клод. – Вот выиграет Джеки, так вообще не нужно будет думать о работе.

– Никогда не говори про Джеки моему папе, Клод Каббидж, иначе всему конец. Вот уж кого он терпеть не может, так это борзых. Не забывай об этом.

– О господи, – произнес Клод.

– Рассказывай ему все, что хочешь. Но только не раздражай его.

И с этими словами они с Клодом вошли в дом.

Мистер Ходди был вдовец. У него было постное, унылое лицо, будто он вечно чем-то недоволен, плотный ряд мелких зубов, как у его дочери Клэрис, и смотрел он, как и она, подозрительно, искоса, а вот свежести и жизненной силы, теплоты он, напротив, был совершенно лишен – не человек, а кислое яблоко. Кожа землистого цвета, весь какой-то сморщенный, с несколькими пучками черных волос на макушке. Между тем мистер Ходди, помощник хозяина бакалейной лавки, был человеком очень важным. На работе он надевал безукоризненной белизны халат и распоряжался большим количеством таких ценных товаров, как масло и сахар. С его мнением считались все домашние хозяйки в деревне, не упускавшие случая улыбнуться ему.

Клод Каббидж всегда чувствовал себя неуютно в этом доме, а мистер Ходди постарался все сделать для того, чтобы так и было. Они расположились в гостиной с чашками чая в руках, при этом мистер Ходди занял лучшее место справа от камина, Клод и Клэрис сидели на диване, в благопристойном отдалении друг от друга. Его младшая дочь Ада расположилась слева на жестком стуле с высокой спинкой. Все вместе составили небольшой полукруг возле огня и чинно потягивали чай, хотя некоторое напряжение ощущалось.

– Да, мистер Ходди, – говорил Клод, – вы можете вполне быть уверены в том, что у нас с Гордоном сейчас есть кое-какие соображения. Надо лишь выждать какое-то время, а потом уж выбрать то, что принесет наибольшую выгоду.

– Какие еще соображения? – спросил мистер Ходди, недоверчиво глядя на Клода своими маленькими глазками.

– То-то и оно, мистер Ходи, то-то и оно.

Клод ерзал на диване. Синий пиджак стягивал ему грудь, но особенно досаждали тесные брюки, от которых было больно в промежности. Ему страшно хотелось приспустить их.

– Этот твой Гордон… Мне казалось, у него и так неплохо дела идут, – сказал мистер Ходди. – Зачем же ему искать чего-то другого?

– Вы абсолютно правы, мистер Ходди. Дела у него идут отлично. Но надо ведь и развиваться. Новые идеи – вот что нас влечет. Да и мне хотелось бы иметь свою долю с выгодного дела.

– Какого, например?

Мистер Ходди держал в руке кусочек черносмородинового пирожного и обкусывал его со всех сторон – точно гусеница, вгрызающаяся в краешек листа.

– Так какого же?

– Мы, мистер Ходди, каждый день с Гордоном подолгу беседуем о разных делах.

– К примеру, каких? – неумолимо повторил мистер Ходди.

Клэрис искоса посмотрела на Клода, как бы подталкивая его к продолжению разговора. Клод медленно поднял свои большие глаза на мистера Ходди и умолк. Ему не нравилось, что мистер Ходди всегда на него давит, засыпает вопросами, сверлит взглядом и вообще ведет себя так, будто Клод у него кто-то вроде адъютанта.

– Так каких же? – спросил мистер Ходди, и Клод понял, что на сей раз тот не отступится. К тому же инстинкт подсказывал Клоду, что старый Ходди ведет дело к скандалу.

– Видите ли, – набрав полную грудь воздуха, произнес он, – мне, вообще-то, не хотелось бы вдаваться в подробности, пока мы все хорошенько не продумали. Понимаете, пока мы прокручиваем наши идеи в головах.

– Я бы хотел знать только одно, – с раздражением проговорил мистер Ходди, – что за дело вы обдумываете? Полагаю, достойное?

– Умоляю вас, мистер Ходди. Неужели вы думаете, что мы станем хотя бы даже размышлять о чем-то недостойном?

Мистер Ходди что-то пробормотал, медленно помешивая чай и глядя на Клода. Клэрис молча смотрела на огонь. Ее начал одолевать страх.

– Мне вообще никогда не нравилось, когда затевают какое-то предприятие, – заявил мистер Ходди, оправдывая собственные неудачи в этом плане. – Все, к чему человек должен стремиться, это хорошая, достойная работа. Достойная работа в достойном окружении. Много нынче мышиной возни. Не по душе мне это.

– Дело в том, – в отчаянии заговорил Клод, – что прежде всего мне бы хотелось обеспечить свою жену всем тем, чего она только пожелает. Дом, мебель, сад с клумбами, стиральная машина и все самое лучшее на свете. Вот к чему я стремлюсь, а обычной зарплаты разве на все это хватит? Если нет серьезного дела, так где же взять деньги на все это, мистер Ходди? Тут-то вы со мной согласны?

Мистеру Ходди, который работал на обычную зарплату всю свою жизнь, не понравилась такая позиция.

– А позволь-ка спросить, не кажется ли тебе, что вот мне удается обеспечивать свою семью всем необходимым?

– О да, даже сверх того! – с жаром воскликнул Клод. – Но ведь у вас превосходная работа, мистер Ходди, а это же совсем другое дело.

– Ну а ты что затеял? – настойчиво спросил еще раз мистер Ходди.

Клод отхлебнул чаю, дав себе передышку. Интересно было бы посмотреть, как перекосит этого мерзкого старикашку, если взять да и рассказать ему всю правду, взять и рассказать прямо сейчас, что мы затеяли. «Да если хотите знать, мистер Ходди, – сказал про себя Клод, – у нас есть пара грейхаундов, похожих друг на дружку как две капли воды, и мы хотим устроить самое большое надувательство в истории собачьих бегов». Очень хотелось бы посмотреть тогда на мистера Ходди.

Все сидели с чашками в руках, смотрели на него и ждали, когда он наконец выскажется, причем поубедительнее.

– Видите ли, – очень медленно заговорил Клод, тщательно взвешивая слова, – я уже давно кое-что обдумываю, кое-что такое, что принесет больше денег, чем даже Гордоновы подержанные машины, а расходов почти никаких.

«Так-то лучше, – сказал он про себя. – Продолжай и дальше в том же духе».

– И что же это может быть?

– Нечто такое необычное, мистер Ходди, что из миллиона не найдется и одного человека, который в это поверил бы.

– Так что же это?

Мистер Ходди осторожно поставил свою чашку на маленький столик, стоявший рядом, и подался вперед, приготовившись внимательно слушать. И, глядя на него, Клод вдруг впервые понял, что этот человек и все подобные – ему враги. От таких вот мистеров ходди только и жди неприятностей. Они все одинаковы. Он не раз встречался с ними – руки чистые до отвращения, кожа землистая, постоянно язвят и любят отращивать животики, торчащие из-под жилеток; и еще у каждого маслянистый нос с широкими ноздрями, круглый подбородок, подозрительно бегающие глаза, заглянув в которые ничего не поймешь. Ох уж эти мистеры ходди, прости господи.

– Ну так что же?

– Это просто золотая жила, мистер Ходди, честное слово.

– Поверю в это, когда сам услышу.

– Это настолько удивительно просто, что большинство людей и не взялись бы за это дело.

Ага, придумал; он и вправду не раз уже всерьез размышлял об этом, прикидывал, что да как. Он потянулся и осторожно поставил свою чашку на столик рядом с чашкой мистера Ходди, потом, не зная, куда девать руки, положил их на колени ладонями книзу.

– Ну, давай же, выкладывай, что там у тебя.

– Опарыши, – тихо произнес Клод.

Мистер Ходди откинулся на стуле, будто ему брызнули в лицо водой.

– Опарыши! – в ужасе произнес он. – При чем тут опарыши?

Клод забыл, что в любой достойной бакалейной лавке это слово почти не произносимо. Ада захихикала, но Клэрис бросила на нее такой злобный взгляд, что хихиканье тотчас прекратилось.

– Вот откуда будут деньги – из фабрики по производству опарышей.

– Ты что – шутить задумал?

– Честное слово, мистер Ходди, может, вам это кажется немного странным, но только потому, что вы никогда раньше об этом не слышали. Это правда маленькая золотая жила.

– Фабрика по производству опарышей! Да ты в своем уме, Каббидж? Что ты такое несешь!

Клэрис не нравилось, когда ее отец называл Клода по фамилии.

– А вы никогда не слышали о такой фабрике, мистер Ходди?

– Конечно нет!

– Сейчас открывается много опарышевых фабрик, это настоящие большие компании с менеджерами, директорами и все такое прочее, и знаете что, мистер Ходди? У них миллионные прибыли!

– Ерунда!

– И знаете, откуда у них миллионы?

Клод помолчал, не замечая, что лицо его слушателя медленно желтеет.

– Потому что на опарышей большой спрос, мистер Ходди.

В ту минуту мистер Ходди прислушивался и к другим голосам, к голосам покупателей за прилавком – к голосу миссис Рэббитс, например. Он как раз отреза`л ей кусок масла. У миссис Рэббитс рыжие усы, она всегда громко разговаривает и при этом без конца повторяет «так-так-так»; он услышал, как она говорит: «Так-так-так, мистер Ходди, так, значит, ваша Клэрис вышла замуж на прошлой неделе, а? Что ж, это очень хорошо, и чем, вы сказали, занимается ее муж, мистер Ходди?» – «У него фабрика по производству опарышей, миссис Рэббитс».

«Ну уж нет, – сказал он про себя, враждебно глядя на Клода. – Большое тебе спасибо. Но этого мне не надо».

– Не могу сказать, – с гордостью заявил он, – чтобы мне когда-либо доводилось покупать опарышей.

– И мне тоже, мистер Ходди. Да мы и не знаем никого, кто бы их покупал. Но позвольте спросить у вас кое-что еще. Как часто вам приходилось покупать, скажем… коронную шестерню или ведущую?

Вопрос вышел хитрым, и Клод позволил себе приторно улыбнуться.

– А какое отношение это имеет к личинкам?

– Прямое. Люди покупают то, что им нужно. Вот вы ни разу в жизни не покупали коронную или ведущую шестерню, но это вовсе не значит, что нет людей, богатеющих в эту самую минуту на их производстве, – есть такие люди! То же с опарышами.

– Не мог бы ты назвать мне этих мерзких людишек, которые покупают опарышей?

– Опарышей покупают рыбаки, мистер Ходди. Рыбаки-любители. В стране много тысяч рыбаков, которые каждый уик-энд отправляются на реки рыбачить, и всем им нужны опарыши. И они готовы за них хорошо платить. Пройдитесь как-нибудь вдоль реки выше Марлоу[7], и вы увидите их на обоих берегах. Свободного места нет!

– Опарышей не покупают. Люди идут в сад и выкапывают червяков.

– Прошу прощения, но тут вы не правы, мистер Ходди. Тут вы совершенно не правы. Рыбакам нужны опарыши, а не червяки.

– В таком случае они и без вас их достанут.

– Но они не хотят этим заниматься. Вы только представьте себе, мистер Ходди: субботний день, вы собираетесь на рыбалку, а тут по почте приходит симпатичная баночка с опарышами, и вам остается лишь положить ее в сумку и отправиться в путь. Да зачем копать червей и искать опарышей, когда все это может быть доставлено прямо к порогу дома всего за шиллинг-другой.

– А могу я спросить, как ты собираешься устроить эту твою фабрику по производству опарышей?

Когда он произнес слово «опарышей», показалось, будто он сплюнул шелуху от семечка.

– Нет ничего на свете проще, чем устроить фабрику по производству опарышей.

Теперь Клод держался увереннее, все больше распаляясь.

– Все, что нужно, – это пара бочек из-под автомобильного масла и несколько кусков гнилого мяса или баранья голова. Надо сложить это в бочку, и все. Остальное доделают мухи.

Если бы он в ту минуту видел лицо мистера Ходди, то, скорее всего, попридержал бы язык.

– Конечно, не все так просто. Потом надо посадить опарышей на особую диету. Отруби и молоко. А когда они станут большими и жирными, их надо разложить по жестяным банкам и отправить покупателям. Банка в одну пинту принесет пять шиллингов. Пять шиллингов за пинту! – вскричал он, хлопнув себя по колену. – Вы только представьте себе, мистер Ходди! А одна трупная муха, говорят, запросто дает двадцать пинт!

Он снова помолчал, но только затем, чтобы собраться с мыслями, – теперь его уже было не остановить.

– И еще кое-что, мистер Ходди. На настоящей опарышевой фабрике не только опарышами занимаются. У каждого рыбака ведь свой вкус. Все опарыши одинаковые, но есть и пескожилы. Некоторым рыбакам только пескожила подавай. А между тем опарыши бывают разных цветов. Обычно они белые, но могут быть разного цвета, смотря чем кормить. Красные, зеленые, черные, даже голубые – если правильно корм подобрать. Самое трудное на такой фабрике, мистер Ходди, это вывести голубых опарышей.

Клод умолк, чтобы перевести дыхание. Он увидел картину – ту же, которая сопровождала все его мечты о богатстве: вот стоит огромная фабрика с высокими трубами и широкими железными воротами, и в них стекаются сотни счастливых рабочих, а сам Клод, сидя в роскошном офисе, спокойно и на зависть уверенно руководит производственным процессом.

– Несколько человек с мозгами сейчас изучают этот вопрос, – продолжал он. – Поэтому надо торопиться, если не хочешь остаться на обочине. В том-то и состоит секрет большого бизнеса – успеть раньше других, мистер Ходди.

Клэрис, Ада и их отец сидели совершенно неподвижно, глядя прямо перед собой. Никто из них не двигался и не произносил ни слова. Говорил только Клод.

– Главное – позаботиться о том, чтобы опарыш был жив, когда отправляешь его почтой. Видите ли, он должен шевелиться. Опарыш, который не шевелится, никуда не годится. А когда дело наладим, когда у нас будет капитал, тогда построим теплицу.

Клод помолчал, потирая подбородок.

– Вам всем, наверное, интересно узнать, зачем на опарышевой фабрике нужна теплица. Что ж, скажу. Для разведения мух зимой. Зимой особенно важно позаботиться о мухах.

– Ну ладно, хватит, спасибо, Каббидж, – неожиданно произнес мистер Ходди.

Клод только сейчас увидел выражение лица мистера Ходди. Он замолчал.

– Не желаю больше слышать об этом, – сказал мистер Ходди.

– Я хочу лишь одного, мистер Ходди, – воскликнул Клод, – дать вашей дочери все то, что она может пожелать. Я день и ночь только об этом и думаю, мистер Ходди.

– А я надеюсь, что ты сможешь осуществить свою мечту без помощи опарышей.

– Папа! – с тревогой в голосе проговорила Клэрис. – Я не допущу, чтобы ты разговаривал с Клодом таким тоном.

– Я буду разговаривать с ним так, как сочту нужным, благодарю вас, мисс.

– Мне, пожалуй, пора, – сказал Клод. – Счастливо оставаться!

Моя любимая, голубка моя

Есть у меня давняя привычка вздремнуть после ланча. Обычно я устраиваюсь в гостиной в кресле, подкладываю подушку под голову, ноги кладу на небольшую квадратную скамеечку, обитую кожей, и читаю что-нибудь, покуда не засыпаю.

В ту пятницу я сидел в кресле, как всегда уютно расположившись, и держал в руках свою любимую книгу «Бабочки-однодневки» Даблдея и Вествуда[8], когда моя жена, никогда не отличавшаяся молчаливостью, заговорила, приподнявшись на диване, который стоял напротив моего кресла.

– Эти двое, – спросила она, – в котором часу они должны приехать?

Я не отвечал, поэтому она повторила свой вопрос громче.

Я вежливо ответил ей, что не знаю.

– Они мне совсем не нравятся, – продолжала она. – Особенно он.

– Хорошо, дорогая.

– Артур, я сказала, что они мне совсем не нравятся.

Я опустил книгу и взглянул на жену. Закинув ноги на спинку дивана, она листала журнал мод.

– Мы ведь только раз их и видели, – возразил я.

– Ужасный тип, просто ужасный. Без конца рассказывает анекдоты, или какие-то там истории, или еще что-то.

– Я уверен, ты с ними поладишь, дорогая.

– Она тоже хороша. Когда, по-твоему, они явятся?

Я отвечал, что они, должно быть, приедут около шести часов.

– А тебе они разве не кажутся ужасными? – спросила она, ткнув в мою сторону пальцем.

– Видишь ли…

– Они до того ужасны, что хуже некуда.

– Мы ведь уже не можем им отказать, Памела.

– Хуже просто некуда, – повторила она.

– Тогда зачем ты их пригласила? – выпалил я и тотчас же пожалел, ибо я взял себе за правило – никогда, если можно, не провоцировать жену.

Наступила пауза, в продолжение которой я наблюдал за выражением ее лица, дожидаясь ответа. Это крупное белое лицо казалось мне иногда таким необычным и притягательным, что я должен был предпринять определенные усилия, дабы оторвать от него взгляд. В иные вечера, когда она сидела за вышивкой или рисовала свои затейливые цветочки, лицо ее каменело и начинало светиться какой-то таинственной внутренней силой, не поддающейся описанию, и я сидел, не в силах отвести от него взгляд, хотя и делал при этом вид, будто читаю. Да вот и сейчас, в эту самую минуту, должен признаться, в этой женщине было что-то волшебное, с этой ее кислой миной, прищуренными глазами, наморщенным лбом, недовольно вздернутым носиком, что-то прекрасное, я бы сказал – величавое. И еще про нее надо добавить, что она такая высокая, гораздо выше меня, хотя сегодня, когда ей пошел пятьдесят первый год, думаю, лучше сказать «большая», чем «высокая».

– Тебе отлично известно, зачем я их пригласила, – резко ответила она. – Чтобы сразиться в бридж, вот и все. Играют они просто здорово, к тому же на приличные ставки.

Она подняла глаза и увидела, что я внимательно смотрю на нее.

– Ты ведь, наверное, и сам так думаешь, не правда ли?

– Ну конечно, я…

– Артур, не будь кретином.

– Я встречался с ними только однажды и должен признаться, что они довольно милые люди.

– Такое можно про любого идиота сказать.

– Памела, прошу тебя… пожалуйста. Давай не будем вести разговор в таком тоне.

– Послушай, – сказала она, хлопнув журналом о колени, – ты же не хуже меня знаешь, что это за люди. Два самодовольных дурака, которые полагают, что можно напроситься в любой дом только потому, что они неплохо играют в бридж.

– Уверен, ты права, дорогая, но вот чего я никак не возьму в толк, так это…

– Еще раз говорю тебе – я их пригласила, чтобы хоть раз сыграть приличную партию в бридж. Нет у меня больше сил играть со всякими раззявами. И все равно не могу примириться с тем, что эти ужасные люди будут в моем доме.

– Я тебя понимаю, дорогая, но не слишком ли теперь поздно…

– Артур!

– Да?

– Почему ты всегда споришь со мной? Ты же испытываешь к ним не меньшую неприязнь, сам прекрасно знаешь.

– По-моему, тебе не стоит так волноваться, Памела. Да и потом, мне показалось, что это воспитанные молодые люди, с хорошими манерами.

– Артур, к чему этот высокопарный слог?

Она глядела на меня широко раскрытыми глазами, и, чтобы укрыться от ее сурового взора (иногда мне становилось от него не по себе), я поднялся и направился к высокому, от потолка до пола, окну, которое выходило в сад.

Трава на большой покатой лужайке перед домом была недавно подстрижена, и по газону тянулись светлые и темно-зеленые полосы. В дальнем краю наконец-то зацвели два ракитника, и длинные золотые цепочки ярко выделялись на фоне растущих позади них деревьев. Распустились и розы, и ярко-красные бегонии, и на цветочном бордюре зацвели все мои любимые гибридные люпины, колокольчики, дельфиниумы, турецкие гвоздики и большие дымные ирисы. Кто-то из садовников возвращался по дорожке после обеда. За деревьями была видна крыша его домика, а за ним дорожка вела через железные ворота к Кентербери-роуд.

Дом моей жены. Ее сад. Как здесь замечательно! Как покойно! Если бы только Памела чуть-чуть поменьше тревожилась о моем благополучии, пореже внушала бы мне сделать то-то или то-то ради моего же блага, а не моего удовольствия, тогда все было бы божественно. Поверьте, я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто я не люблю ее – я обожаю самый воздух, которым она дышит, – или не могу совладать с ней, или не хозяин самому себе. Я лишь хочу сказать, что то, как она себя ведет, временами меня чуточку раздражает. К примеру, все эти ее повадки. Как бы мне хотелось, чтобы она от них отказалась, особенно от манеры тыкать в меня пальцем, чтобы подчеркнуть сказанное. Должен признать, что роста я довольно небольшого, и подобный жест, не в меру употребляемый человеком вроде моей жены, может подействовать устрашающе. Иногда мне трудно убедить себя в том, что она не властная самодурша.

– Артур! – крикнула она. – Иди-ка сюда.

– Что такое?

– Мне пришла в голову потрясающая мысль. Иди же сюда.

Я подошел к дивану, на котором она возлежала.

– Послушай-ка, – сказала она, – хочешь немного посмеяться?

– Посмеяться?

– Над Снейпами.

– Что еще за Снейпы?

– Очнись, – сказала она. – Генри и Салли Снейп. Наши гости.

– Ну?

– Слушай. Я тут лежала и думала, что это за ужасные люди… и как они себя ужасно ведут… он – со своими шутками, и она – точно какая-нибудь помирающая от любви воробьиха…

Она помолчала, плутовато улыбаясь, и я почему-то подумал, что вот сейчас она произнесет нечто страшное.

– Что ж, если они себя так ведут в нашем присутствии, то каковы же они должны быть, когда остаются наедине?

– Погоди-ка, Памела…

– Артур, не будь дураком. Давай сегодня посмеемся немного, хотя бы раз от души посмеемся.

Она приподнялась на диване, лицо ее неожиданно засветилось каким-то безрассудством, рот слегка приоткрылся, и она глядела на меня своими круглыми серыми глазами, причем в каждом медленно загоралась искорка.

– Почему бы нет?

– Что ты затеяла?

– Это же очевидно. Неужели ты не понимаешь?

– Нет, не понимаю.

– Нам нужно лишь спрятать микрофон в их комнате.

Должен признаться, я и ожидал чего-то неприятного, но, когда она произнесла это, был так поражен, что не нашелся что ответить.

– Именно так и сделаем, – сказала она.

– Да ты что! – воскликнул я. – Ну уж нет. Погоди минуту. На это ты не пойдешь.

– Почему?

– Более гнусного ничего и придумать нельзя. Это все равно что… все равно что… подслушивать у дверей или читать чужие письма, только гораздо хуже. Ты серьезно говоришь?

– Конечно серьезно.

Я знал, как сильно моя жена не любит, когда ей возражают, но иногда ощущал необходимость заявить свои права, хотя и понимал, что чрезмерно при этом рискую.

– Памела, – резко возразил я, – я запрещаю тебе делать это!

Она спустила ноги с дивана.

– Артур, кем это ты прикидываешься? Я тебя просто не понимаю.

– Меня понять несложно.

– Что за чепуху ты несешь? Сколько раз ты проделывал штуки похуже этой.

– Никогда!

– О да, еще как проделывал! Что это тебе вдруг взбрело в голову, будто ты лучше меня?

– Ничего подобного я никогда не делал.

– Хорошо, мой мальчик, – сказала она и навела на меня палец, точно револьвер. – Что ты скажешь насчет твоего поведения у Милфордов в Рождество? Помнишь? Ты так смеялся, что я вынуждена была закрыть тебе рот рукой, чтобы они нас не услышали. Что скажешь?

– Это другое, – сказал я. – Это было не в нашем доме. И они не были нашими гостями.

– А какая разница?

Она сидела, глядя на меня, и подбородок ее начал презрительно подниматься.

– Ведешь себя как эдакий напыщенный лицемер, – сказала она. – Что это с тобой происходит?

– Видишь ли, Памела, я действительно думаю, что это неприлично. Я правда так думаю.

– Но послушай, Артур. Я человек неприличный. Да и ты тоже – где-то в глубине души. Поэтому мы и находим общий язык.

– Впервые слышу такую чепуху.

– Вот если бы ты вдруг задумал стать совершенно другим человеком – тогда другое дело.

– Давай прекратим весь этот разговор, Памела.

– Послушай, – продолжала она, – если ты действительно решил измениться, то что же мне остается делать?

– Ты не понимаешь, что говоришь.

– Артур, и как только такой хороший человек, как ты, может иметь дело с гадюкой?

Я медленно опустился в кресло, стоявшее против дивана; она не спускала с меня глаз. Женщина она большая, с крупным белым лицом, и, когда она глядела на меня сурово – вот прямо как сейчас, – я, как бы это сказать?.. погружался в нее, точно утопал в ушате со сливками.

– Ты серьезно обо всей этой затее с микрофоном?

– Ну конечно. Самое время немного посмеяться. Ну же, Артур. Не будь таким деликатным.

– Это нечестно, Памела.

– Это так же честно, – она снова выставила палец, – так же честно, как и в том случае, когда ты вынул из сумочки Мэри Проберт ее письма и прочитал их от начала до конца.

– Этого нам не нужно было делать.

– Нам?

– Но ведь ты их потом тоже читала, Памела?

– Это никому нисколько не повредило. Ты тогда так сказал. А эта затея ничем не хуже.

– А как бы тебе понравилось, если бы кто-то с тобой такое проделал?

– Да как бы я могла возмущаться, если б не знала, что за моей спиной что-то происходит? Ну же, Артур. Не будь таким застенчивым.

– Мне нужно подумать.

– Может, великий радиоинженер не знает, как соединить микрофон с динамиком?

– Проще простого.

– Ну так действуй. Действуй же.

– Я подумаю и потом дам тебе ответ.

– На это у нас нет времени. Они могут явиться в любую минуту.

– Тогда я не буду этого делать. Не хочу, чтобы меня застукали за этим занятием.

– Если они явятся, прежде чем ты закончишь, я просто попридержу их здесь. Ничего страшного. А сколько, кстати, времени?

Было почти три часа.

– Они едут из Лондона, – сказала она, – а уж отбудут никак не раньше чем после ланча. У тебя много времени.

– Куда ты намерена их поселить?

– В большую желтую комнату в конце коридора. Это ведь не слишком далеко?

– Думаю, что-то можно сделать.

– Да, и вот еще что, – сказала она, – а куда ты поставишь динамик?

– Я не говорил, что собираюсь это сделать.

– Бог ты мой! – вскричала она. – Посмотрел бы кто-нибудь на тебя. Видел бы ты свое лицо. Ты даже порозовел и весь горишь, так тебе не терпится приступить к делу. Поставь динамик к нам в спальню – почему бы и нет? Да приступай же, и поживее.

Я заколебался. Я всегда проявлял нерешительность, когда она приказывала мне что-то сделать, вместо того чтобы вежливо попросить.

– Не нравится мне все это, Памела.

Но она уже ничего не говорила, а просто сидела, совершенно не двигаясь, и глядела на меня. На лице ее застыло обреченное выражение, будто она стояла в длинной очереди. По опыту я знал, что это дурной знак. Она была точно граната, из которой выдернули чеку, и должно лишь пройти какое-то время, прежде чем – бах! – она взорвется. Мне показалось, что в наступившей тишине я слышу, как тикает механизм.

Поэтому я тихо поднялся, пошел в мастерскую, взял микрофон и полторы сотни футов провода. Теперь, когда ее не было рядом, я, должен признаться, и сам начал испытывать какое-то волнение, а в кончиках пальцев ощутил приятное покалывание. Ничего особенного, поверьте, со мной не происходило – правда ничего особенного. Черт побери, да нечто подобное я каждый день испытываю, когда по утрам раскрываю газету и смотрю, на каких котировках закрылись накануне торги по самым крупным пакетам акций в портфеле моей жены. Меня не так-то просто сбить с толку. И в то же время я не мог упустить возможности поразвлечься.

Перепрыгивая через две ступеньки, я вбежал в желтую комнату в конце коридора. Как и во всякой другой комнате для гостей, в ней было чисто прибрано, и она имела нежилой вид; двуспальная кровать была покрыта желтым шелковым покрывалом, стены выкрашены в бледно-желтый цвет, а на окнах висели золотистые занавески. Я огляделся в поисках места, куда бы можно было спрятать микрофон. Это была самая главная задача, ибо, что бы ни случилось, он не должен быть обнаружен. Сначала я подумал о ведерке с поленьями, стоявшем возле камина. Почему бы не спрятать его под поленьями? Нет, пожалуй, это не совсем безопасно. За радиатором? На шкафу? Под письменным столом? Все эти варианты казались мне не лучшими с профессиональной точки зрения. Во всех этих случаях на него можно случайно наткнуться, нагнувшись за упавшей запонкой или еще за чем-нибудь. В конце концов, обнаружив незаурядную сообразительность, я решил спрятать его в пружинах дивана. Перед диваном лежал ковер, и провод можно было пропустить прямо под ковром к двери.

Я приподнял диван и, надрезав обивку внизу, просунул микрофон внутрь. Затем надежно привязал тот среди пружин, развернув к середине комнаты. После этого протянул провод под ковром к двери. Во всех своих действиях я проявлял спокойствие и осторожность. На пороге я пропилил маленькую ложбинку, так что выходящий из-под ковра провод почти не было видно.

Все это, разумеется, заняло какое-то время, и когда я неожиданно услышал, как по дорожке, усыпанной гравием, зашуршали шины, а вслед за тем хлопнули дверцы автомобиля и раздались голоса наших гостей, я еще находился в середине коридора, закрепляя провод вдоль плинтуса. Я прекратил свою работу и вытянулся, держа молоток в руке, и, должен признаться, мне стало страшно. Вы представить себе не можете, как на меня подействовал весь этот шум. Такое же внезапное чувство страха я испытал однажды, когда во время войны в другом конце деревни упала бомба, а я в то время преспокойно сидел в библиотеке над коллекцией бабочек.

Не волнуйся, сказал я самому себе. Памела займется этими людьми. Сюда она их не пустит.

Несколько лихорадочно я принялся доделывать свою работу и скоро протянул провод вдоль коридора в нашу спальню. Здесь его уже можно было и не прятать, хотя из-за слуг я не мог себе позволить такую беспечность. Поэтому я протянул провод под ковром и незаметно подсоединил его к радиоприемнику с задней стороны. Заключительная операция много времени не заняла.

Итак, я сделал то, что от меня требовалось. Я отступил на шаг и посмотрел на радиоприемник. Теперь он почему-то и выглядел иначе – не бестолковый ящик, производящий звуки, а хитрое маленькое существо, взобравшееся на стол и тайком протянувшее свои щупальца в запретное место в конце коридора. Я включил его. Он еле слышно загудел, но иных звуков не издавал. Я взял будильник, который громко тикал, отнес его в желтую комнату и поставил на пол рядом с диваном. Когда я вернулся, приемник тикал так громко, будто будильник находился в комнате, пожалуй, даже громче.

Я сбегал за часами. Потом, запершись в ванной, привел себя в порядок, отнес инструменты в мастерскую и приготовился к встрече гостей. Но прежде, дабы успокоиться и не появляться перед ними, так сказать, с кровавыми руками, я провел пять минут в библиотеке наедине со своей коллекцией. Я принялся сосредоточенно рассматривать собрание прелестных Vanessa cardui — «разукрашенных дам» – и сделал кое-какие пометки в своем докладе «Соотношение между узором и очертаниями крыльев», который намеревался прочитать на следующем заседании нашего общества в Кентербери. Таким образом, я снова обрел присущий мне серьезный, сосредоточенный вид.

Когда я вошел в гостиную, двое наших гостей, имена которых я так и не смог запомнить, сидели на диване. Моя жена готовила напитки.

– А вот и Артур! – воскликнула она. – Где это ты пропадал?

Этот вопрос показался мне неуместным.

– Прошу прощения, – произнес я, здороваясь с гостями за руку. – Я так увлекся работой, что забыл о времени.

– Мы-то знаем, чем вы занимались, – сказала гостья, понимающе улыбаясь. – Однако мы простим ему это, не правда ли, дорогой?

– Думаю, простим, – отвечал ее муж.

Я в ужасе представил себе, как моя жена рассказывает им о том, что я делаю наверху, а они при этом покатываются со смеху. Да нет, не могла она этого сделать, не могла! Я взглянул на нее и увидел, что и она улыбается, разливая по стаканам джин.

– Простите, что мы потревожили вас, – сказала гостья.

Я подумал, что если уж они шутят, то и мне лучше поскорее составить им компанию, и потому принужденно улыбнулся.

– Вы должны нам ее показать, – продолжала гостья.

– Что показать?

– Вашу коллекцию. Миссис Бошан говорит, что она просто великолепна.

Я медленно опустился на стул и расслабился. Смешно быть таким нервным и дерганым.

– Вас интересуют бабочки? – спросил я у нее.

– На ваших хотелось бы посмотреть, мистер Бошан.

До обеда еще оставалось часа два, и мы расселись с бокалами мартини в руках и принялись болтать. Именно тогда у меня начало складываться впечатление о наших гостях как об очаровательной паре. Моя жена, происходящая из родовитого семейства, склонна выделять людей своего круга и воспитания и нередко делает поспешные выводы в отношении тех, кто, будучи мало с ней знаком, выказывает ей дружеские чувства, и особенно это касается высоких мужчин. Чаще всего она бывает права, но мне казалось, что в данном случае она ошибается. Я и сам не люблю высоких мужчин; обыкновенно это люди надменные и всеведущие. Однако Генри Снейп (жена шепотом напомнила мне его имя) оказался вежливым, скромным молодым человеком с хорошими манерами, и более всего его занимала – что и понятно – миссис Снейп. Его вытянутое лицо было по-своему красиво, как красива бывает морда у лошади, а темно-карие глаза глядели ласково и доброжелательно. Копна его темных волос вызывала у меня зависть, и я поймал себя на том, что задумался, какой же он употребляет лосьон, чтобы они выглядели такими здоровыми. Он рассказал нам пару шуток, они были на высоком уровне, и никто против ничего не имел.

– В школе, – сказал он, – меня называли Сервиксом. Знаете почему?

– Понятия не имею, – ответила моя жена.

– Потому что по-латыни «сервикс» – то же, что по-английски «нейп»[9].

Для меня это оказалось довольно мудреным, и мне потребовалось какое-то время, чтобы сообразить, в чем тут соль.

– А в какой школе это было? – спросила моя жена.

– В Итоне, – ответил он, и моя жена коротко кивнула в знак одобрения.

Теперь, решил я, она не сочтет ниже своего достоинства разговаривать с ним, поэтому переключил внимание на другого гостя, Салли Снейп. Это была приятная молодая женщина с неплохой грудью. Повстречалась бы она мне пятнадцатью годами раньше, я бы точно впутался в историю. Как бы то ни было, я с удовольствием рассказал ей все о моих замечательных бабочках. Беседуя с ней, я внимательно ее разглядывал, и спустя какое-то время у меня начало складываться впечатление, что на самом деле она не такая уж веселая и улыбчивая женщина, какой поначалу мне показалась. Она будто бы ревностно хранила какую-то тайну. Ее глаза чересчур быстро бегали по комнате, ни на минуту ни на чем не останавливаясь, а на лице лежала едва заметная печать озабоченности.

– Я с таким нетерпением жду, когда мы сыграем в бридж, – сказал я, переменив наконец тему.

– Мы тоже, – отвечала она. – Мы ведь играем почти каждый вечер, так нам нравится эта игра.

– Вы оба большие мастера. Как это получилось, что вы научились играть так хорошо?

– Практика, – ответила она. – В этом все дело. Практика, практика и еще раз практика.

– Вы участвовали в каких-нибудь чемпионатах?

– Пока нет, но Генри очень этого хочет. Вы же понимаете, чтобы достичь такого уровня, надо упорно трудиться. Ужасно упорно трудиться.

Не с оттенком ли покорности произнесла она эти слова, подумал я. Да, видимо, так: он слишком давил на нее, заставляя относиться к этому увлечению чересчур серьезно, и бедная женщина устала.

В восемь часов, не переодеваясь, мы перешли к обеденному столу. Ужин прошел хорошо, при этом Генри Снейп рассказал нам несколько весьма забавных историй. Обнаружив чрезвычайно хорошую осведомленность по части вин, он похвалил мой «Ришбург» урожая 1934 года, что доставило мне большое удовольствие. К тому времени, когда подали кофе, я понял, что очень полюбил этих молодых людей, и, как следствие, начал ощущать неловкость из-за затеи с микрофоном. Было бы все в порядке, если бы они были негодяями, но то, что мы собрались проделать эту штуку с такими милыми людьми, наполняло меня сильным ощущением вины. Поймите меня правильно. Страха я не испытывал. Не было нужды отказываться от задуманного предприятия. Но я не хотел смаковать предстоящее удовольствие столь же неприкрыто, как это, похоже, делала моя жена, тайком улыбаясь мне, подмигивая и незаметно кивая.

Около девяти тридцати, плотно поужинав и пребывая в отличном расположении духа, мы возвратились в гостиную, чтобы приступить к игре. Ставки были высокие – десять шиллингов за сто очков, поэтому мы решили не разбивать семьи, и я все время был партнером своей жены. К игре мы все отнеслись серьезно, как только и нужно к ней относиться, и играли молча, сосредоточенно, раскрывая рот лишь в тех случаях, когда объявляли ставки. Играли мы не ради денег. Чего-чего, а этого добра у моей жены хватает, да, видимо, и у Снейпов тоже. Но мастера обыкновенно относятся к игре серьезно.

Карты в этот вечер легли примерно одинаково, но моя жена играла не на своем обычном уровне, и мы оказались в худшем положении. Я видел, что она не совсем сосредоточенна, а когда время приблизилось к полуночи, вообще стала играть беспечно. Она то и дело вскидывала на меня свои большие серые глаза и поднимала брови, при этом ноздри ее удивительным образом расширялись, а в уголках рта появлялась злорадная улыбка.

Наши противники играли отлично. Они умело объявляли масть и за весь вечер сделали только одну ошибку. Это случилось, когда молодая женщина слишком уж понадеялась, что у ее партнера на руках хорошие карты, и объявила шестерку пик. Я удвоил ставку, и они вынуждены были сбросить три карты, что обошлось им в восемьсот очков. То была лишь временная неудача, но я помню, что Салли Снейп очень огорчилась, несмотря даже на то, что муж ее тотчас же простил, поцеловал ей руку и сказал, чтобы она не беспокоилась.

Около половины первого моя жена объявила, что хочет спать.

– Может, еще один роббер? – спросил Генри Снейп.

– Нет, мистер Снейп. Я сегодня устала. Да и Артур, судя по всему, тоже. Давайте-ка все спать.

Мы вышли вслед за ней из комнаты, и все четверо отправились наверх. Наверху мы, как и полагается, поговорили насчет завтрака – чего бы они хотели и как позвать служанку.

– Надеюсь, ваша комната вам понравится, – сказала моя жена. – Окна выходят прямо на долину, и солнце в них заглядывает часов в десять.

Мы стояли в коридоре, где находилась и наша спальня, и я видел, как провод, который я уложил днем, тянется поверх плинтуса и исчезает в их комнате. Хотя он был того же цвета, что и краска, мне казалось, что он так и лезет в глаза.

– Спокойной ночи, – сказала моя жена. – Приятных сновидений, миссис Снейп. Доброй ночи, мистер Снейп.

Я последовал за ней в нашу комнату и закрыл дверь.

– Быстрее! – вскричала она. – Включай его!

Совершенно в духе моей жены – она всегда боялась что-нибудь пропустить. Про нее говорили, что во время охоты (сам я никогда не охочусь) она всегда, чего бы это ни стоило ей или ее лошади, была первой вместе с гончими из страха, что дичь прикончат без нее. Было ясно, что и на этот раз она не собиралась упустить своего.

Маленький радиоприемник разогрелся как раз вовремя, чтобы можно было расслышать, как открылась и закрылась их дверь.

– Ага! – произнесла моя жена. – Вошли.

Она стояла посреди комнаты в голубом платье, стиснув пальцы и вытянув шею, и внимательно прислушивалась, при этом ее крупное белое лицо сморщилось, словно это было и не лицо вовсе, а мех для вина. Из радиоприемника тотчас же раздался голос Генри Снейпа, прозвучавший сильно и четко.

– Ты просто дура, – говорил он, и этот голос так резко отличался от того, который был мне знаком, таким он был грубым и неприятным, что я вздрогнул. – Весь вечер пропал к черту! Восемьсот очков – это восемь фунтов на двоих!

– Я запуталась, – ответила Салли. – Обещаю, больше этого не повторится.

– Что такое? – произнесла моя жена. – Что это происходит?

Она быстро подбежала к приемнику, широко раскрыв рот и высоко подняв брови, и склонилась над ним, приставив ухо к динамику. Должен сказать, что и я несколько разволновался.

– Обещаю, обещаю тебе, больше этого не повторится, – говорила Салли.

– Хочешь не хочешь, – безжалостно отвечал Генри, – а попробуем прямо сейчас еще раз.

– О нет, прошу тебя! Я этого не выдержу!

– Послушай-ка, – сказал Генри, – стоило ехать сюда только ради того, чтобы поживиться за счет этой богатой суки, а ты взяла и все испортила.

На этот раз вздрогнула моя жена.

– И это второй раз на неделе, – продолжал он.

– Обещаю, больше это не повторится.

– Садись. Я буду объявлять масть, а ты отвечай.

– Нет, Генри, прошу тебя. Не все же пятьсот. На это уйдет три часа.

– Ладно. Оставим фокусы с пальцами. Полагаю, ты их хорошо запомнила. Займемся лишь объявлением масти и онёрами.

– О Генри, нужно ли все это затевать? Я так устала.

– Абсолютно необходимо, чтобы ты овладела этими приемами в совершенстве, – ответил он. – Ты же знаешь, на следующей неделе мы играем каждый день. А есть-то нам надо.

– Что происходит? – прошептала моя жена. – Что, черт возьми, происходит?

– Тише! – сказал я. – Слушай!

– Итак, – говорил мужской голос. – Начнем с самого начала. Ты готова?

– О Генри, прошу тебя! – Судя по голосу, она вот-вот готова была расплакаться.

– Ну же, Салли. Возьми себя в руки.

Затем совершенно другим голосом, тем, который мы уже слышали в гостиной, Генри Снейп произнес:

– Одна трефа.

Я обратил внимание на то, что слово «одна» он произнес как-то странно, нараспев.

– Туз, дама треф, – устало ответила Салли. – Король, валет пик. Червей нет. Туз, валет бубновой масти.

– А сколько карт каждой масти? Внимательно следи за моими пальцами.

– Ты сказал, что мы оставим фокусы с пальцами.

– Что ж, если ты вполне уверена, что знаешь их…

– Да, я их знаю.

Он помолчал, а затем произнес:

– Трефа.

– Король, валет треф, – заговорила Салли. – Туз пик. Дама, валет червей и туз, дама бубен.

Он снова помолчал, потом сказал:

– Одна трефа.

– Туз, король треф…

– Бог ты мой! – вскричал я. – Это ведь закодированное объявление масти. Они сообщают друг другу, какие у них карты на руках!

– Артур, этого не может быть!

– Точно такие же штуки проделывают фокусники, когда спускаются в зал, берут у вас какую-нибудь вещь, а на сцене стоит девушка с завязанными глазами, и по тому, как он строит вопрос, она может определенно назвать предмет – даже если это железнодорожный билет, она скажет, на какой станции он куплен.

– Быть этого не может!

– Ничего невероятного тут нет. Но чтобы научиться этому, нужно здорово потрудиться. Послушай-ка их.

– Я пойду с червей, – говорил мужской голос.

– Король, дама, десятка червей. Туз, валет пик. Бубен нет. Дама, валет треф…

– И обрати внимание, – сказал я, – пальцами он показывает ей, сколько у него карт такой-то масти.

– Каким образом?

– Этого я не знаю. Ты же слышала, что он говорил об этом.

– Боже мой, Артур! Ты уверен, что они весь вечер именно этим и занимались?

– Боюсь, что да.

Она быстро подошла к кровати, на которой лежала пачка сигарет. Закурив, она повернулась ко мне и тоненькой струйкой выпустила дым к потолку. Что-то нужно было предпринять, но я не знал что, ведь мы никак не могли обвинить их, не раскрыв источника информации. Я ждал решения моей жены.

– Знаешь, Артур, – медленно проговорила она, выпуская облачка дыма. – Знаешь, а ведь это превосходная идея. Как ты думаешь, мы сможем этому научиться?

– Что?!

– Ну конечно сможем. Почему бы и нет?

– Послушай. Ни за что! Погоди минуту, Памела…

Но она уже шагнула вплотную ко мне, опустила голову, посмотрела на меня сверху вниз и при этом улыбнулась такой знакомой улыбкой, которая, быть может, была и не улыбкой вовсе, – ноздри раздувались, а большие серые глаза с блестящими черными точками посередине испещрены сотнями крошечных красных вен. Когда она пристально и сурово глядела на меня такими глазами, клянусь, у меня возникало чувство, будто я тону.

– Да, – сказала она. – Почему бы и нет?

– Но, Памела… Боже праведный… Нет… В конце концов…

– Артур, будь так добр, не спорь со мной все время. Именно так мы и поступим. А теперь принеси-ка колоду карт, прямо сейчас и начнем.

Шея

Когда лет восемь назад умер старый сэр Уильям Тёртон и его сын Бэзил унаследовал «Тёртон пресс» (а заодно и титул), помню, по всей Флит-стрит принялись заключать пари насчет того, скоро ли найдется какая-нибудь очаровательная молодая особа, которая сумеет убедить молодого господина в том, что именно она должна присматривать за ним. То есть за ним и его деньгами.

В то время новоиспеченному сэру Бэзилу Тёртону было, пожалуй, лет сорок; он был холостяком, нрава мягкого и скромного и до той поры не обнаруживал интереса ни к чему, кроме своей коллекции современных картин и скульптур. Женщины его не волновали, скандалы и сплетни не затрагивали его имя. Но как только он стал властелином весьма обширной газетно-журнальной империи, у него появилась надобность в том, чтобы выбраться из тиши загородного дома своего отца и объявиться в Лондоне.

Естественно, тотчас же стали собираться хищники, и полагаю, что не только Флит-стрит, но и весь город принялся внимательно следить за тем, как они берут в кольцо добычу. Подбирались они, разумеется, неспешно, осмотрительно и очень медленно, и поэтому лучше будет сказать, что это были не простые хищники, а группа проворных крабов, пытающихся вцепиться в кусок мяса, оказавшийся под водой.

Между тем, ко всеобщему удивлению, молодой господин оказался на редкость увертливым, и охота растянулась на всю весну и захватила начало лета. Я не был знаком с сэром Бэзилом лично и не имел причин чувствовать по отношению к нему дружескую приязнь, но не мог не встать на сторону представителя пола, к которому сам принадлежу, и не раз ловил себя на том, что бурно радовался, когда ему удавалось сорваться с крючка.

И вот где-то примерно в начале августа, видимо, по своему, женскому, условному знаку, барышни объявили что-то вроде перемирия и отправились за границу, где набирались сил, перегруппировывались и строили новые планы на зимнюю охоту. Это явилось ошибкой, потому как именно в это время ослепительное создание по имени Наталия, о котором дотоле никто и не слыхивал, неожиданно явилось из Европы, крепко взяло сэра Бэзила за руку и отвело его, пребывавшего в полубессознательном состоянии, в Кэкстон-холл, в регистратуру, где и свершилось бракосочетание, прежде чем кто-либо, а менее всего жених, сообразил, что к чему.

Нетрудно представить себе, в какое негодование пришли лондонские дамы, и, естественно, они принялись распространять в большом количестве разные пикантные сплетни насчет новой леди Тёртон. («Эта подлая браконьерша», – называли они ее.) Но не будем на этом задерживать внимания. По существу, для целей настоящего рассказа можем пропустить шесть последующих лет и в результате подходим к нынешнему времени, к тому случившемуся неделю назад, день в день, событию, когда я имел удовольствие впервые познакомиться с ее светлостью. Теперь она, как вы, должно быть, уже догадались, не только заправляла всей «Тёртон пресс», но и, как следствие, являла собою значительную политическую силу в стране. Я отдаю себе отчет в том, что женщины проделывали подобное и прежде, но что делает этот случай исключительным, так это то обстоятельство, что она иностранка, и никто толком так и не знал, откуда она приехала – из Югославии, Болгарии или России.

Итак, в прошлый четверг я отправился на небольшую вечеринку к одному лондонскому приятелю. Когда мы стояли в гостиной, дожидаясь приглашения к столу, потягивали отличное мартини и беседовали об атомной бомбе и мистере Бивене[10], в комнату заглянула служанка, чтобы объявить о приходе последнего гостя.

– Леди Тёртон, – произнесла она.

Разговора никто не прервал: мы были слишком хорошо воспитаны. Никто и головы не повернул. В ожидании ее появления мы лишь скосили глаза в сторону двери.

Она вошла быстрой походкой – высокая, стройная женщина в красно-золотистом платье с блестками; улыбаясь, протянула руку хозяйке, и, клянусь, это была красавица, честное слово.

– Милдред, добрый вечер!

– Моя дорогая леди Тёртон! Как я рада!

Мне кажется, в эту минуту мы все-таки умолкли и, повернувшись, уставились на нее и принялись покорно ждать, когда нас ей представят, точно она была королевой или знаменитой кинозвездой. Однако выглядела она лучше королевы или актрисы. У нее были черные волосы, а к ним в придачу бледное круглое невинное лицо, вроде тех, что изображали фламандские художники в пятнадцатом веке, почти как у Мадонны Мёмлинга[11] или Ван Эйка[12]. Таково, по крайней мере, было первое впечатление. Позднее, когда пришел мой черед пожать ей руку, я рассмотрел ее поближе и увидел, что, кроме очертания и цвета лица, она не была похожа на Мадонну – отнюдь не похожа.

Скажем, ноздри у нее были весьма странные, несколько более открытые, более широкие, чем мне когда-либо приходилось видеть, и к тому же чрезмерно выгнутые. Это придавало всему носу какой-то фыркающий вид. Что-то в нем было от дикого животного вроде мустанга.

Глаза же, когда я увидел их вблизи, были не такими широкими и круглыми, как на картинах художников, рисовавших Мадонну, а узкие и полузакрытые. В них застыла то ли улыбка, то ли печаль, и вместе с тем что-то в них было вульгарное, что так или иначе сообщало ее лицу утонченно-пресыщенное выражение. Что еще примечательнее – они не глядели прямо на вас, а как-то медленно нацеливались сбоку, отчего мне становилось не по себе. Я пытался разглядеть, какого они цвета; поначалу мне показалось – бледно-серые, но я в этом не был уверен.

Затем ее повели через всю комнату, чтобы познакомить с другими гостями. Я стоял и наблюдал за ней. Очевидно было одно: она понимала, что пользуется успехом, и чувствовала, что эти лондонцы раболепствуют перед ней. «Вы только посмотрите на меня, – будто бы говорила она, – я приехала сюда всего лишь несколько лет назад, однако я уже богаче любого из вас, да и власти у меня побольше». В походке ее было нечто величественное и надменное.

Спустя несколько минут нас пригласили к столу, и, к своему удивлению, я обнаружил, что сижу по правую руку от ее светлости. Мне показалось, что наша хозяйка выказала таким образом любезность по отношению ко мне, полагая, что я смогу найти какой-нибудь материал для колонки светской хроники, которую каждый день пишу для вечерней газеты. Я уселся, намереваясь с интересом провести время. Однако знаменитая леди не обращала на меня ни малейшего внимания; она все время разговаривала с тем, кто сидел слева от нее, то есть с хозяином. И так продолжалось до тех пор, пока наконец, в ту самую минуту, когда я доедал мороженое, она неожиданно не повернулась ко мне и, протянув руку, не взяла со стола мою карточку и не прочитала мое имя. После чего, как-то странно закатив глаза, она взглянула мне в лицо. Я улыбнулся и чуть заметно поклонился. Она не улыбнулась в ответ, а принялась забрасывать меня вопросами, причем вопросами личного свойства – работа, возраст, семейное положение и всякое такое, и голос ее при этом как-то странно журчал. Я поймал себя на том, что стараюсь ответить на них как можно полнее.

Во время этого допроса среди прочего выяснилось, что я являюсь поклонником живописи и скульптуры.

– В таком случае вы должны как-нибудь к нам приехать и посмотреть коллекцию моего мужа.

Она сказала это невзначай, вроде для поддержания разговора, но, как вы понимаете, в моем деле нельзя упускать подобную возможность.

– Как это любезно с вашей стороны, леди Тёртон. Мне бы очень этого хотелось. Когда я могу приехать?

Она склонила голову и заколебалась, потом нахмурилась, пожала плечами и сказала:

– О, все равно. В любое время.

– Как насчет ближайшего уик-энда? Это вам будет удобно?

Она медленно перевела взор на меня, задержав его на какое-то мгновение на моем лице, после чего вновь отвела глаза.

– Думаю, что да, если вам так угодно. Мне все равно.

Вот так и получилось, что в ближайшую субботу я ехал в Вутон, уложив в багажник автомобиля чемодан. Вы можете подумать, будто я сам напросился на приглашение, но иным способом получить его я не мог. И помимо профессиональной стороны дела мне просто хотелось побывать в этом доме. Вутон – один из самых известных особняков раннего английского Возрождения. Как и его собратья Лонглит, Уолатон и Монтакьют, он был сооружен во второй половине шестнадцатого столетия, когда впервые для аристократов стали строить удобные жилища, а не замки и когда новая волна архитекторов, таких как Джон Торп[13] и Смитсоны[14], начала возводить удивительные постройки по всей стране. Вутон расположен к югу от Оксфорда, близ небольшого городка под названием Принсиз-Ризборо, – от Лондона это недалекий путь, – и когда я завернул в главные ворота, небо темнело и наступал ранний зимний вечер.

Я неспешно двинулся по длинной дорожке, стараясь разглядеть как можно больше. Особенно мне хотелось увидеть знаменитый сад с подстриженными кустами, о котором я столько слышал. И должен сказать, это было впечатляющее зрелище. По обеим сторонам стояли огромные тисовые деревья, подстриженные так, что они имели вид кур, голубей, бутылок, башмаков, стульев, замков, рюмок для яиц, фонарей, старух с развевающимися юбками, высоких колонн; некоторые были увенчаны шарами, другие – большими круглыми крышами и флеронами[15], похожими на шляпку гриба. В наступившей полутьме зеленый цвет превратился в черный, так что каждая фигура, то есть каждое дерево, казалась точеной скульптурой. В одном месте я увидел расставленные на лужайке гигантские шахматные фигуры, причем каждая, чудесным образом исполненная, была живым тисовым деревом. Я остановил машину, вышел и принялся бродить среди них; фигуры были в два раза выше меня. Что особенно удивительно, комплект был полный – короли, ферзи, слоны, кони, ладьи и пешки стояли в начальной позиции, готовые к игре.

За следующим поворотом я увидел огромный серый дом и обширный передний двор, окруженный высокой стеной с парапетом и небольшими павильонами в виде колонн по внешним углам. Устои парапетов были увенчаны каменными обелисками – итальянское влияние на мышление эпохи Тюдоров[16], – а к дому вел лестничный марш шириной не меньше сотни футов.

Подъехав к переднему двору, я с немалым удивлением обнаружил, что чашу фонтана, стоявшую посередине его, украшала большая статуя Эпстайна[17]. Вещь, должен вам сказать, замечательная, но она явно не гармонировала с окружением. Потом, поднимаясь по лестнице к парадной двери, я оглянулся и увидел, что повсюду, на всех маленьких лужайках и газонах, стоят и другие современные статуи и множество разнообразных скульптур. Мне показалось, что в отдалении я разглядел работы Годье-Бжеска[18], Бранкузи[19], Сент-Годенса[20], Генри Мура[21] и снова Эпстайна.

Дверь мне открыл молодой лакей, который провел меня в спальню на втором этаже. Ее светлость, объяснил он, отдыхает, как и прочие гости, но все спустятся в главную гостиную примерно через час, переодевшись к ужину.

В моей работе уик-энд занимает важное место. Полагаю, что в год я провожу около пятидесяти суббот и воскресений в чужих домах и, как следствие, весьма восприимчив к непривычной обстановке. Едва войдя в дверь, я уже носом чую, повезет мне тут или нет, а в доме, в который я только что вошел, мне сразу же не понравилось. Здесь как-то не так пахло. В воздухе точно веяло предощущением беды; я это чувствовал, даже когда нежился в огромной мраморной ванне, и только и тешил себя надеждой, что ничего неприятного до понедельника не случится.

Первая неприятность, хотя скорее это была неожиданность, произошла спустя десять минут. Я сидел на кровати и надевал носки, когда дверь неслышно открылась и в комнату проскользнул какой-то древний кривобокий гном в черном фраке. Он объяснил, что служит тут дворецким, зовут его Джелкс и ему надобно знать, хорошо ли я устроился и все ли у меня есть, что нужно.

Я ему отвечал, что мне удобно и у меня все есть.

На это он сказал, что сделает все возможное, чтобы я приятно провел уик-энд. Я поблагодарил его и стал ждать, когда он уйдет. Он замялся в нерешительности, а потом елейным голосом попросил у меня дозволения затронуть один весьма деликатный вопрос. Я велел ему не церемониться.

Если откровенно, сказал он, речь о чаевых. Вся эта процедура с чаевыми делает его глубоко несчастным.

Вот как? Это почему же?

Ну, если мне это действительно интересно, то ему не нравится то, что гости, покидая дом, чувствуют себя как бы обязанными давать ему чаевые – просто не могут их не давать. А это унизительно как для дающего, так и для берущего. Более того, он отлично понимает, какие душевные муки одолевают некоторых гостей вроде меня, которые, если позволите, повинуясь условности, иногда ощущают желание дать больше, чем могут себе позволить.

Он умолк, и его маленькие лукавые глазки испытующе заглянули в мои глаза. Я пробормотал, что насчет меня ему нечего беспокоиться.

Напротив, сказал он, он искренне надеется на то, что я с самого начала соглашусь не давать ему никаких чаевых.

– Что ж, – отвечал я. – Давайте сейчас не будем об этом говорить, а придет время, посмотрим, какое у нас будет настроение.

– Нет, сэр! – вскричал он. – Прошу вас, я предпочел бы настоять на своем.

И я согласился.

Он поблагодарил меня и, волоча ноги, приблизился еще на пару шагов, после чего, склонив голову набок и стиснув руки, как священник, едва заметно пожал плечами, словно извинялся. Он так и не сводил с меня своих маленьких острых глаз, а я выжидал, сидя в одном носке и держа в руке другой, и пытался угадать, что будет дальше.

Все, что ему нужно, тихо произнес он, так тихо, что его голос прозвучал, точно музыка, которую можно услышать на улице, проходя мимо концертного зала; все, что ему нужно взамен чаевых, так это чтобы я отдал ему тридцать три и три десятых процента от суммы, которую выиграю в карты в продолжение уик-энда.

Все это было сказано так тихо и спокойно и прозвучало столь неожиданно, что я даже не удивился.

– Здесь много играют в карты, Джелкс?

– Да, сэр, очень много.

– Тридцать три и три десятых – не слишком ли это много?

– Я так не думаю, сэр.

– Дам вам десять процентов.

– Нет, сэр, на это я не пойду.

Он принялся рассматривать ногти на пальцах левой руки, терпеливо хмурясь.

– Тогда пусть будет пятнадцать. Согласны?

– Тридцать три и три десятых. Это вполне разумно. В конце концов, сэр, я даже не знаю, хороший ли вы игрок, и то, что я делаю – простите, но я не имею в виду вас лично, – это ставлю на лошадь, которую еще не видел в деле.

Вам, возможно, показалось, будто я торговался с дворецким, и, пожалуй, вы правы. Однако, будучи человеком либеральных взглядов, я всегда стараюсь делать все от себя зависящее, чтобы быть любезным с представителями низших сословий. Кроме того, чем больше я размышлял над сделанным мне предложением, тем больше склонялся к тому, что азартный человек отвергнуть его не вправе.

– Ладно, Джелкс. Как вам будет угодно.

– Благодарю вас, сэр.

Он направился было к двери, двигаясь бочком, как краб, однако, взявшись за ручку, снова замялся.

– Могу я дать вам один небольшой совет, сэр?

– Слушаю.

– Просто я хотел сказать, что у ее светлости есть склонность объявлять больше взяток, чем она может взять.

Ну это уж слишком! Я вздрогнул, так что даже носок выпал у меня из рук. В конце концов, одно дело – ради спортивного интереса условиться с дворецким насчет чаевых, но когда он начинает вступать с вами в сговор по поводу того, чтобы отобрать у хозяйки деньги, тогда с этим надо кончать.

– Хорошо, Джелкс. Больше ничего не хочу слышать.

– Надеюсь, сэр, вы не обиделись. Я лишь имел в виду, что вам придется играть против ее светлости. Она всегда берет в партнеры майора Хэддока.

– Майора Хэддока? Вы говорите о майоре Джеке Хэддоке?

– Да, сэр.

Я обратил внимание на то, что, когда он произнес имя этого человека, на лице его появилась презрительная ухмылка. С леди Тёртон дело обстояло еще хуже. Всякий раз, говоря слова «ее светлость», он произносил их кончиками губ, словно жевал лимон, и в голосе его слышалась насмешка.

– Теперь простите меня, сэр. Ее светлость спустится к семи часам. К тому же времени сойдут майор Хэддок и остальные.

Он выскользнул за дверь, оставив за собой какой-то слабый запах, вроде горчичной припарки.

Вскоре после семи я отыскал дорогу в главную гостиную, и леди Тёртон, как всегда прекрасная, поднялась, чтобы поздороваться со мной.

– Я не была уверена, что вы приедете, – пропела она своим голоском. – Как, вы сказали, вас зовут?

– Боюсь, что я поймал вас на слове, леди Тёртон. Надеюсь, я ничего дурного не совершил?

– Ну что вы, – сказала она. – В доме сорок семь спален. А это мой муж.

Из-за ее спины выступил маленький человечек и проговорил:

– Я так рад, что вы смогли приехать.

У него была чудесная теплая рука, и, когда он взял мою руку, я тотчас же ощутил дружеское рукопожатие.

– А это Кармен Ляроза, – сказала леди Тёртон.

Это была женщина крепкого сложения, и мне показалось, что она имеет какое-то отношение к лошадям. Она кивнула мне и, хотя я протянул ей руку, не дала мне свою, принудив меня таким образом сделать вид, будто я собираюсь высморкаться.

– Вы простудились? – спросила она. – Мне очень жаль.

Мисс Кармен Ляроза мне не понравилась.

– А это Джек Хэддок.

Я тотчас узнал этого человека. Он был директором компаний (сам не знаю, что это означает) и хорошо известен в обществе. Я несколько раз использовал его имя в своей колонке, но он мне никогда не нравился, думаю, главным образом потому, что я испытываю глубокое недоверие ко всем людям, которые сохраняют военное звание и в гражданской жизни. Особенно это касается майоров и полковников. С лицом пышущего здоровьем животного, черными бровями и большими белыми зубами, этот облаченный во фрак человек казался красивым почти до неприличия. Когда он улыбался, приподнималась его верхняя губа и обнажались зубы; протягивая мне волосатую смуглую руку, он расплылся в улыбке.

– Надеюсь, вы напишете о нас что-нибудь хорошее в своей колонке.

– Пусть только попробует не сделать этого, – сказала леди Тёртон. – Иначе я помещу о нем что-нибудь для него неприятное на первой полосе моей газеты.

Я рассмеялся, однако вся троица – леди Тёртон, майор Хэддок и Кармен Ляроза – уже отвернулась и принялась рассаживаться на диване. Джелкс подал мне бокал, и сэр Бэзил тихонько утащил меня в дальний конец комнаты, где мы могли спокойно беседовать. Леди Тёртон то и дело обращалась к своему мужу с просьбой принести ей то одно, то другое – мартини, сигарету, пепельницу, носовой платок, – и он уже приподнимался было в кресле, как его тотчас опережал бдительный Джелкс, исполнявший за него поручения хозяйки.

Заметно было, что Джелкс любит своего хозяина, и также было заметно, что он ненавидит его жену. Всякий раз, исполняя какую-нибудь ее просьбу, он слегка усмехался и поджимал губы, отчего рот его становился похожим на индейкину гузку.

За обедом наша хозяйка усадила двух своих друзей, Хэддока и Лярозу, по обе стороны от себя. В результате столь нетрадиционного размещения гостей мы с сэром Бэзилом получили возможность продолжить нашу приятную беседу о живописи и скульптуре. Теперь я уже не сомневался, что майор был сильно увлечен ее светлостью. И хотя мне не следовало бы этого говорить, но скажу, что мне показалось, будто и Ляроза пыталась завоевать симпатии леди Тёртон.

Все эти уловки, похоже, забавляли хозяйку, но не приводили в восторг ее мужа. Я видел, что в продолжение всего нашего разговора он следил за этим небольшим представлением. Иногда он забывался и умолкал на полуслове, при этом взгляд его скользил в другой конец стола и на мгновение останавливался, жалостный, на этой чудесной головке с черными волосами и раздувающимися ноздрями. Сэр Бэзил уже, видимо, обратил внимание на то, как она была оживлена, как рука ее, которой она при разговоре жестикулировала, то и дело касалась руки майора и как та, другая женщина, судя по всему, имевшая некое отношение к лошадям, без конца повторяла: «Наталия! Наталия, ну выслушай же меня!»

– Завтра, – сказал я, – вы должны взять меня на прогулку и показать мне все скульптуры в саду.

– Разумеется, – отвечал он, – с удовольствием.

Он снова посмотрел на жену, и во взгляде его появилась невыразимая мольба. Он был человеком таким тихим и спокойным, что даже теперь я не заметил, чтобы он выражал гнев или беспокойство по поводу надвигавшейся опасности или каким-либо иным образом обнаруживал, что вот-вот взорвется.

После обеда меня тотчас же усадили за карточный столик; мы с мисс Кармен Лярозой должны были играть против майора Хэддока и леди Тёртон. Сэр Бэзил тихонько уселся на диване с книжкой.

Сама игра ничего особенного собой не представляла, – по обыкновению, она проходила довольно скучно. Но вот Джелкс был невыносим. Весь вечер он шнырял возле нас, заменяя пепельницы, спрашивая насчет выпивки и заглядывая в карты. Он явно был близорук, и вряд ли ему удавалось толком что-либо разглядеть, потому что – не знаю, известно вам это или нет, – у нас в Англии дворецкому никогда не разрешали носить очки, а также, коли на то пошло, и усы. Это золотое незыблемое правило, и притом весьма разумное, хотя я не совсем уверен, что за ним стоит. Я полагаю, впрочем, что с усами он бы больше походил на джентльмена, а в очках – на американца, и куда это годится, хотелось бы мне знать? Как бы то ни было, Джелкс был невыносим весь вечер; невыносима была и леди Тёртон, которую беспрерывно звали к телефону по делам газеты.

В одиннадцать часов она оторвалась от карт и сказала:

– Бэзил, тебе пора спать.

– Да, дорогая, пожалуй, действительно пора.

Он закрыл книгу, поднялся и с минуту стоял, наблюдая за нами.

– И как игра? – спросил он.

Поскольку другие промолчали, то я ответил:

– Замечательно, большое спасибо.

– Я рад. Джелкс останется на тот случай, если вам что-нибудь понадобится.

– Джелкс пусть тоже идет спать, – сказала его жена.

Я слышал, как майор Хэддок сопит возле меня, как одна за другой на стол неслышно ложатся карты и как Джелкс, волоча ноги, направляется к нам по ковру.

– Вы не желаете, чтобы я оставался, ваша светлость?

– Нет. Отправляйтесь спать. Ты тоже, Бэзил.

– Да, дорогая. Доброй ночи. Доброй вам всем ночи.

Джелкс открыл дверь, и сэр Бэзил медленно вышел, сопровождаемый дворецким.

Как только закончился следующий роббер, я сказал, что тоже хочу спать.

– Хорошо, – сказала леди Тёртон. – Доброй ночи.

Я поднялся в свою комнату, запер дверь, принял таблетку и заснул.

На следующее утро, в воскресенье, я поднялся около десяти часов, оделся и спустился к завтраку. Сэр Бэзил уже сидел за столом, и Джелкс подавал ему жареные почки с беконом и помидорами. Он сказал, что рад видеть меня, и предложил после завтрака показать мне все поместье. Я отвечал, что ничто не доставит мне большего удовольствия, чем утренняя прогулка.

Спустя полчаса мы вышли, и вы представить себе не можете, какое это было облегчение – выйти из дома на свежий воздух. Был один из тех теплых солнечных дней, которые случаются в середине зимы после ночи с проливным дождем, когда на удивление ярко светит солнце и нет ни ветерка. Голые деревья, освещенные солнцем, казались прекрасными, с веток капало, и земля повсюду сверкала изумрудами. По небу плыли прозрачные облака.

– Какой чудесный день!

– В самом деле, день просто чудесный!

Во время прогулки мы едва ли обменялись еще хотя бы парой слов, да в этом и не было нужды. Между тем он водил меня всюду, и я увидел все – огромные шахматные фигуры и сад с подстриженными деревьями. Вычурные садовые домики, пруды, фонтаны, детский лабиринт, где грабы и липы составляли живую изгородь – летом она была особенно впечатляюща, – а также цветники, сад с декоративными каменными горками, оранжерея с виноградными лозами и нектаринами. И конечно же, скульптуры. Здесь были представлены образцы почти всей современной европейской скульптуры в бронзе, граните, известняке и дереве, и, хотя приятно было видеть, как они греются и сверкают на солнце, мне они все же казались немного не на месте среди этого строго распланированного простора.

– Может, присядем здесь ненадолго? – спросил сэр Бэзил, после того как мы пробыли в саду больше часа.

И мы уселись на белую скамью возле заросшего водяными лилиями пруда, полного карпов и серебряных карасей, и закурили. Мы находились в некотором отдалении от дома; земля тут несколько возвышалась, и с того места, где сидели, мы видели раскинувшийся внизу сад, который казался иллюстрацией из какой-нибудь старой книги по садовой архитектуре; изгороди, лужайки, газоны и фонтаны составляли красивый узор из квадратов и колец.

– Мой отец купил это поместье незадолго до моего рождения, – проговорил сэр Бэзил. – С тех пор я здесь живу и знаю каждый его дюйм. С каждым днем мне здесь нравится все больше.

– Летом здесь, должно быть, замечательно.

– О да! Вы должны побывать у нас в мае или июне. Обещаете?

– Ну конечно, – сказал я. – Очень бы хотел сюда приехать.

И тут я увидел фигуру женщины в красном, которая где-то в отдалении двигалась среди клумб. Я видел, как она, размеренно шагая, пересекала широкую лужайку и короткая тень следовала за нею; перейдя через лужайку, она повернула налево и пошла вдоль тянувшихся высокой стеной стриженых тисовых деревьев, пока не оказалась на круглой лужайке меньших размеров, посреди которой стояла какая-то скульптура.

– Сад моложе дома, – сказал сэр Бэзил. – Он был разбит в начале восемнадцатого века одним французом, его звали Бомон, тот самый, который участвовал в планировке садов в Ливенсе, в Уэстморленде. Наверное, целый год здесь работали двести пятьдесят человек.

К женщине в красном платье присоединился мужчина, и они встали примерно в ярде друг от друга, оказавшись в самом центре всей садовой панорамы. По-видимому, они разговаривали. У мужчины в руке был какой-то небольшой черный предмет.

– Если вам это интересно, я покажу счета, которые этот Бомон представлял старому герцогу за работу в саду.

– Было бы весьма интересно их посмотреть. Это, наверное, уникальные документы.

– Он платил своим рабочим шиллинг в день, а работали они по десять часов.

День был солнечный и яркий, и нетрудно было следить за движениями и жестами двух человек, стоявших на лужайке. Они повернулись к скульптуре и, указывая на нее руками, видимо, потешались над ее формой. В скульптуре я распознал одну из работ Генри Мура, исполненную в дереве, – тонкий гладкий предмет необыкновенной красоты с двумя-тремя прорезями и несколькими торчащими из него конечностями странного вида.

– Когда Бомон сажал тисовые деревья, которые должны были потом стать шахматными фигурами и прочими предметами, он знал, что пройдет по меньшей мере сотня лет, прежде чем из этого что-нибудь выйдет. Когда мы сегодня что-то планируем, мы, кажется, не столь терпеливы, не правда ли? Как вы думаете?

– Это верно, – отвечал я. – Так далеко мы не рассчитываем.

Черный предмет в руке мужчины оказался фотоаппаратом; отойдя в сторону, он принялся фотографировать женщину рядом со скульптурой Генри Мура. Она принимала разнообразные позы, одна другой уморительнее. То обхватывала какую-нибудь из деревянных торчащих конечностей, то взбиралась на фигуру и усаживалась на нее верхом, держа в руках воображаемые поводья. Высокая стена тисовых деревьев заслоняла их от дома и, по сути, от всего остального сада, кроме небольшого холма, на котором мы сидели. У них были все основания надеяться на то, что их не увидят, а если им и случалось взглянуть в нашу сторону, то есть против солнца, то сомневаюсь, заметили ли они две маленькие неподвижные фигурки, сидевшие на скамье возле пруда.

– Знаете, а мне нравятся эти тисы, – сказал сэр Бэзил. – Глаз отдыхает, на них глядя. А летом, когда вокруг буйствует разноцветье, они приглушают яркость красок и взору являются восхитительные тона. Вы обратили внимание на различные оттенки зеленого цвета на гранях и плоскостях каждого подстриженного дерева?

– Да, это просто удивительно.

Мужчина теперь, казалось, принялся что-то объяснять женщине, указывая на работу Генри Мура, и по тому, как они откинули головы, я догадался, что они снова рассмеялись. Мужчина продолжал указывать на скульптуру, и тут женщина обошла вокруг нее, нагнулась и просунула голову в одну из прорезей. Скульптура была размерами, наверное, с небольшую лошадь, но тоньше последней, и с того места, где я сидел, мне было видно все, что происходит по обе стороны скульптуры: слева – тело женщины, справа – высовывающаяся голова. Это мне сильно напомнило одно из курортных развлечений, когда просовываешь голову в отверстие в щите и тебя снимают в виде толстой женщины. Именно такой снимок задумал сделать мужчина.

– Тисы вот еще чем хороши, – говорил сэр Бэзил. – Ранним летом, когда появляются молодые веточки…

Тут он умолк и, выпрямившись, подался немного вперед, и я почувствовал, как он неожиданно весь напрягся.

– Да-да, – сказал я, – появляются молодые веточки. И что же?

Мужчина сфотографировал женщину, однако она не вынимала голову из прорези, и я увидел, как он убрал руку (вместе с фотоаппаратом) за спину и направился в ее сторону. Затем он наклонился и приблизил к ее лицу свое, касаясь его, и так и стоял, полагаю, целуя ее, хотя я и не уверен. Мне показалось, что в наступившей тишине я услышал доносившийся издалека женский смех, рассыпавшийся под солнечными лучами по всему саду.

– Не вернуться ли нам в дом? – спросил я.

– Вернуться в дом?

– Да, не выпить ли чего-нибудь перед ланчем?

– Выпить? Да, пожалуй, надо выпить.

Однако он не двигался. Он застыл на месте, но мыслями был очень далеко, пристально глядя на две фигуры. Я также внимательно следил за ними, не в силах оторвать от них глаз. Я должен был досмотреть, чем все кончится. Это все равно что смотреть издали балетную миниатюру, когда знаешь, кто танцует и кто написал музыку, но не знаешь, чем закончится представление, кто ставил танцы, что будет происходить в следующий миг.

– Годье-Бжеска, – произнес я. – Как вы полагаете, стал бы он великим, если бы не умер таким молодым?[22]

– Кто?

– Годье-Бжеска.

– Да-да, – ответил он. – Разумеется.

Теперь и я увидел, что происходило нечто странное. Голова женщины еще находилась в прорези. Вдруг женщина стала медленно изгибаться всем телом из стороны в сторону несколько необычным образом, а мужчина, отступив на шаг, при этом наблюдал за ней и не двигался. По тому, как он держится, было видно, что ему не по себе, а положение головы и напряженная поза говорили о том, что больше он не смеется. Какое-то время он оставался недвижимым, затем положил фотоаппарат на землю и, подойдя к женщине, взял ее голову в руки. И все это тотчас показалось похожим скорее на кукольное представление, чем на балетный спектакль, – на далекой, залитой солнцем сцене крошечные деревянные фигурки, словно обезумев, производили едва заметные судорожные движения.

Мы молча сидели на белой скамье и следили за тем, как крошечный кукольный человечек начал проделывать какие-то манипуляции с головой женщины. Действовал он осторожно, в этом сомнений не было, осторожно и медленно, и то и дело отступал, чтобы обдумать, как быть дальше, и несколько раз припадал к земле, чтобы посмотреть на голову под другим углом. Как только он оставлял женщину, та снова принималась изгибаться всем телом и напоминала мне собаку, на которую впервые надели ошейник.

– Она застряла, – произнес сэр Бэзил.

Мужчина подошел к скульптуре с другой стороны, где находилось тело женщины, и обеими руками попытался помочь ей высвободиться. Потом, вдруг выйдя из себя, он раза два или три резко дернул ее за шею, и на этот раз мы отчетливо услышали женский крик, полный то ли гнева, то ли боли, то ли того и другого.

Краешком глаза я увидел, как сэр Бэзил едва заметно закивал.

– Однажды у меня застряла рука в банке с конфетами, – сказал он, – и я никак не мог ее оттуда вынуть.

Мужчина отошел на несколько ярдов и встал – руки в боки, голова вскинута. Женщина, похоже, что-то говорила ему или, скорее, кричала на него, и, хотя она не могла сдвинуться с места и лишь изгибалась всем телом, ноги ее были свободны, и она ими вовсю топала.

– Банку пришлось разбить молотком, а матери я сказал, что нечаянно уронил ее с полки.

Он, казалось, успокоился, напряжение покинуло его, хотя голос звучал на удивление бесстрастно.

– Думаю, нам лучше пойти туда, может, мы чем-нибудь сумеем помочь.

– Пожалуй, вы правы.

Однако он так и не сдвинулся с места. Достав сигарету, он закурил, а использованную спичку тщательно спрятал в коробок.

– Простите, – сказал он. – А вы не хотите закурить?

– Спасибо, пожалуй, и я закурю.

Он устроил целое представление, угощая меня сигаретой, давая прикурить, а спичку снова спрятал в коробок. Потом мы поднялись и неспешно стали спускаться по поросшему травой склону.

Мы молча приблизились к ним, войдя в сводчатый проход, устроенный в тисовой изгороди; для них наше появление явилось, очевидно, полной неожиданностью.

– Что здесь происходит? – спросил сэр Бэзил.

Он говорил голосом, который не предвещал ничего хорошего и который, я уверен, его жена никогда прежде не слышала.

– Она вставила голову в прорезь и теперь не может ее вынуть, – сказал майор Хэддок. – Просто хотела пошутить.

– Что хотела?

– Бэзил! – вскричала леди Тёртон. – Да не стой же ты как истукан! Сделай что-нибудь!

Видимо, она не могла много двигаться, но говорить еще была в состоянии.

– Дело ясное – нам придется расколоть эту деревяшку, – сказал майор.

На его седых усах запечатлелось красненькое пятнышко, и как один-единственный лишний мазок портит всю картину, так и это пятнышко лишало его спеси. Вид у него был комичный.

– Вы хотите сказать – расколоть скульптуру Генри Мура?

– Мой дорогой сэр, другого способа вызволить даму нет. Бог знает, как она умудрилась влезть туда, но я точно знаю, вылезти она не может. Уши мешают.

– О боже! – произнес сэр Бэзил. – Какая жалость. Мой любимый Генри Мур.

Тут леди Тёртон принялась оскорблять своего мужа самыми непристойными словами; и неизвестно, сколько бы это продолжалось, не появись неожиданно из тени Джелкс. Скользящей походкой он молча пересек лужайку и остановился на почтительном расстоянии от сэра Бэзила в ожидании его распоряжений. Его черный наряд казался просто нелепым в лучах утреннего солнца, и со своим древним розово-белым лицом и белыми руками он был похож на краба, который всю свою жизнь прожил в норе.

– Могу я для вас что-нибудь сделать, сэр Бэзил?

Он старался говорить ровным голосом, но не думаю, чтобы и лицо его оставалось бесстрастным. Когда он взглянул на леди Тёртон, в глазах его сверкнули торжествующие искорки.

– Да, Джелкс, можешь. Ступай и принеси мне пилу или ножовку, чтобы я мог отпилить кусок дерева.

– Может, позвать кого-нибудь, сэр Бэзил? Уильям хороший плотник.

– Не надо, я сам справлюсь. Просто принеси инструменты, и поторапливайся.

В ожидании Джелкса я отошел в сторону, потому что не хотелось более слушать то, что леди Тёртон говорила своему мужу. Но я вернулся как раз к тому моменту, когда явился дворецкий, на сей раз сопровождаемый еще одной женщиной, Кармен Лярозой, которая тотчас бросилась к хозяйке.

– Ната-лия! Моя дорогая Ната-лия! Что они с тобой сделали?

– О, замолчи, – сказала хозяйка. – И прошу тебя, не вмешивайся.

Сэр Бэзил стоял рядом с головой леди, дожидаясь Джелкса. Джелкс медленно подошел к нему, держа в одной руке ножовку, в другой – топор, и остановился, наверное, на расстоянии ярда. Затем он подал своему хозяину оба инструмента, чтобы тот мог сам выбрать один из них. Наступила непродолжительная – не больше двух-трех секунд – тишина; все ждали, что будет дальше, и вышло так, что в эту минуту я наблюдал за Джелксом. Я увидел, что руку, державшую топор, он вытянул на какую-то толику дюйма ближе к сэру Бэзилу. Движение казалось едва заметным – так, всего лишь чуточку дальше вытянутая рука, жест невидимый и тайный, незримое предложение, незримое и ненавязчивое, сопровождаемое, пожалуй, лишь едва заметным поднятием бровей.

Я не уверен, что сэр Бэзил видел все это, однако он заколебался, и снова рука, державшая топор, чуть-чуть выдвинулась вперед, и все это было как в карточном фокусе, когда кто-то говорит: «Возьмите любую карту» – и вы непременно возьмете ту, которую хотят, чтобы вы взяли. Сэр Бэзил взял топор. Я видел, как он с несколько задумчивым видом протянул руку, принял топор у Джелкса, и тут, едва ощутив в руке топорище, казалось, понял, что от него требуется, и тотчас же ожил.

После этого происходящее стало напоминать мне ту ужасную ситуацию, когда видишь, как на дорогу выбегает ребенок, мчится автомобиль, и единственное, что ты можешь сделать, – это зажмурить глаза и ждать, покуда по шуму не догадаешься, что произошло. Момент ожидания становится долгим периодом затишья, когда желтые и красные точки скачут по черному полю, и даже если снова откроешь глаза и обнаружишь, что никто не убит и не ранен, это уже не имеет значения – ты-то все видел и чувствовал нутром.

Я все отчетливо видел и на этот раз, каждую деталь, и не открывал глаза, пока не услышал голос сэра Бэзила, прозвучавший еще тише, чем прежде, и в голосе его послышалось недовольство дворецким.

– Джелкс… – произнес он.

И тут я посмотрел на него.

Он стоял с топором в руках и сохранял полнейшее спокойствие. На прежнем месте была и голова леди Тёртон, по-прежнему торчавшая из прорези, однако лицо ее приобрело пепельно-серый оттенок, а рот то открывался, то закрывался, и в горле у нее словно булькало.

– Послушай, Джелкс, – говорил сэр Бэзил. – О чем ты только думаешь? Эта штука ведь очень опасна. Дай-ка лучше ножовку.

Он поменял инструмент, и я увидел, как его щеки впервые порозовели, а в уголках глаз быстро задвигались морщинки, предвещая улыбку.

Nunc Dimittis[23]

Уже почти полночь, и я понимаю, что если сейчас же не начну записывать эту историю, то никогда этого не сделаю. Весь вечер я пытался заставить себя приступить к делу. Но чем больше думал о случившемся, тем большие ощущал стыд и смятение.

Я пытался (и, думаю, правильно делал) проанализировать случившееся и найти если не причину, то хоть какое-то оправдание своему возмутительному поведению по отношению к Жанет де Пеладжа. При этом вину свою я признаю. Я хотел (и это самое главное) обратиться к воображаемому сочувствующему слушателю, некоему мифическому «вы», человеку доброму и отзывчивому, которому я мог бы без стеснения поведать об этом злосчастном происшествии во всех подробностях. Мне остается лишь надеяться, что волнение не помешает мне довести рассказ до конца.

Если уж говорить по совести, то надобно, полагаю, признаться, что более всего меня беспокоят не ощущение стыда и даже не оскорбление, нанесенное мною бедной Жанет, а сознание того, что я вел себя чудовищно глупо и что все мои друзья – если я еще могу их так называть, – все эти сердечные и милые люди, так часто бывавшие в моем доме, теперь, должно быть, думают обо мне как о злом, мстительном старике. Да, это задевает меня за живое. А если я скажу, что мои друзья это вся моя жизнь, все, абсолютно все, – тогда, быть может, вам легче будет меня понять.

Однако сможете ли вы понять меня? Сомневаюсь, но, чтобы облегчить свою задачу, я отвлекусь ненадолго и расскажу, что я собой представляю.

Гм, дайте-ка подумать. По правде говоря, я, пожалуй, являю собою особый тип – притом, заметьте, редкий, но тем не менее совершенно определенный, – тип человека состоятельного, привыкшего к размеренному образу жизни, образованного, средних лет, обожаемого (я тщательно выбираю слова) своими многочисленными друзьями за шарм, деньги, ученость, великодушие и – я искренне надеюсь на это – за то, что он вообще существует. Его (этот тип) можно встретить только в больших столицах – в Лондоне, Париже, Нью-Йорке, в этом я убежден. Деньги, которые он имеет, заработаны его отцом, но памятью о нем он склонен пренебрегать. Тут он не виноват, потому как есть в его характере нечто такое, что заставляет его втайне смотреть свысока на всех тех, у кого так и не хватило ума узнать, чем отличается Рокингем[24] от Споуда[25], уотерфорд[26] от венециана[27], шератон[28] от чиппендейла[29], Моне от Мане или хотя бы поммар от монтраше[30].

Таким образом, этот человек не только знаток, но, помимо всего прочего, он еще обладает и изысканным вкусом. Имеющиеся у него картины Констебля[31], Бонингтона[32], Лотрека[33], Редона[34], Вюйяра[35], Мэтью Смита[36] не хуже произведений тех же мастеров, хранящихся в галерее Тейт[37], и, будучи не только прекрасными, но и баснословно дорогими, они создают в доме весьма гнетущую атмосферу – взору является нечто мучительное, захватывающее дух, пугающее даже, пугающее настолько, что страшно подумать о том, что у этого человека есть и право, и власть, и стоит ему только пожелать, и он может изрезать, разорвать, пробить кулаком «Долину Дэдхэм», «Гору Сент-Виктуар», «Кукурузное поле в Арле», «Таитянку», «Портрет госпожи Сезанн». От самих стен, на которых развешаны эти чудеса, исходит какое-то великолепие, едва заметный золотистый свет, почти неуловимое сияние роскоши, среди которой он живет, двигается, предается веселью с лукавой беспечностью, доведенной едва ли не до совершенства.

Он закоренелый холостяк и, сколько можно судить, никогда не позволяет себе увлечься женщинами, которые его окружают, а некоторые еще и так горячо любят. Очень может быть (и на это вы, вероятно, обратили уже внимание), что ему присущи и разочарование, и неудовлетворенность, и сожаление. Как и некоторое отклонение от нормы.

Продолжать, думаю, нет смысла. Я и без того был слишком откровенен. Вы меня уже достаточно хорошо знаете, чтобы судить обо мне по справедливости и – смею ли я надеяться на это? – посочувствовать мне, после того как выслушаете мой рассказ. Вы даже можете прийти к заключению, что бо́льшую часть вины за случившееся следует возложить не на меня, а на некую даму, которую зовут Глэдис Понсонби. В конце концов, именно из-за нее все и началось. Если бы я не провожал Глэдис Понсонби домой в тот вечер, почти полгода назад, и если бы она не рассказывала обо мне столь откровенно кое-кому из своих знакомых, тогда это трагическое происшествие никогда и не случилось бы.

Если я хорошо помню, это произошло в декабре прошлого года; я обедал с четой Ашенден в их чудесном доме, который обращен фасадом на южную границу Риджентс-парка. Было довольно много народа, но Глэдис Понсонби, сидевшая рядом со мной, была единственной дамой, пришедшей без спутника. И когда настало время уходить, я предложил проводить ее до дома. Она согласилась, и мы отправились в моем автомобиле; но, к несчастью, когда мы прибыли к ней, она настояла на том, чтобы я зашел в дом и выпил, как она выразилась, «на дорожку». Мне не хотелось показаться чопорным, поэтому я последовал за ней.

Глэдис Понсонби – весьма невысокая женщина, ростом явно не выше четырех футов и девяти или десяти дюймов, а может, и того меньше; она из тех крошечных человечков, находиться рядом с которыми – значит испытывать такое чувство, будто стоишь на стуле. Она вдова, моложе меня на несколько лет – пожалуй, ей пятьдесят три или пятьдесят четыре года, и, возможно, тридцать лет назад была весьма соблазнительной штучкой. Но теперь кожа на ее лице обвисла, сморщилась, и ничего особенного леди Понсонби собою уже не представляет. Индивидуальные черты лица – глаза, нос, рот, подбородок – все это погребено в складках жира, скопившегося вокруг сморщенного лица, и всего перечисленного попросту не замечаешь. Кроме, пожалуй, рта, который очень похож (не могу удержаться от сравнения) на рыбий, в точности как у лосося.

Когда она в гостиной наливала мне бренди, я обратил внимание на то, что у нее чуть-чуть дрожат руки. Дама устала, решил я про себя, поэтому мне не следует долго задерживаться. Мы сели на диван и какое-то время обсуждали вечер у Ашенденов и их гостей. Наконец я поднялся.

– Сядь, Лайонел, – сказала она. – Выпей еще бренди.

– Нет-нет, мне правда уже пора.

– Сядь и не будь таким церемонным. Я, пожалуй, выпью еще, а ты хотя бы просто посиди со мной.

Я смотрел, как эта крошечная женщина подошла к буфету и, слегка покачиваясь, взяла бокал так, точно приготовилась совершить обряд жертвоприношения; при виде этой невысокой, я бы сказал, приземистой женщины, передвигавшейся на негнущихся ногах, у меня вдруг возникла нелепая мысль, что у нее нет ног выше коленей.

– Чему это ты радуешься, Лайонел?

Наполняя свой бокал, она отвлеклась, взглянув на меня, и пролила немного бренди мимо.

– Да так, моя дорогая. Ничему особенно.

– Тогда прекрати хихикать и скажи-ка лучше, что ты думаешь о моем новом портрете.

Она кивнула в сторону большого холста, висевшего над камином, на который я старался не смотреть с той минуты, как мы вошли в гостиную. Вещь ужасная, написанная, как мне было хорошо известно, человеком, от которого в Лондоне в последнее время все с ума посходили, очень посредственным художником по имени Джон Ройден. Глэдис, леди Понсонби, была изображена в полный рост, и художник сработал так ловко, что она казалась женщиной высокой и обольстительной.

– Чудесно, – сказал я.

– Правда? Я так рада, что тебе нравится.

– Просто чудесно.

– По-моему, Джон Ройден – гений. Тебе не кажется, что он гений, Лайонел?

– Ну, это уж несколько сильно сказано.

– То есть ты хочешь сказать, что об этом еще рано говорить?

– Именно.

– Но послушай, Лайонел, думаю, тебе это будет интересно узнать. Джон Ройден нынче так популярен, что ни за что не согласится написать портрет меньше чем за тысячу гиней!

– Неужели?

– О да! И тот, кто хочет иметь свой портрет, выстаивает к нему целую очередь.

– Очень любопытно.

– А возьми этого своего Сезанна, или как там его. Готова поспорить, что ему при жизни столько не платили.

– Это уж точно!

– И ты называешь его гением?

– Пожалуй.

– Значит, и Ройден гений, – заключила она, откинувшись на диване. – Деньги – лучшее тому доказательство.

Какое-то время она молчала, потягивая бренди, и край бокала стучал о ее зубы, когда она подносила его ко рту трясущейся рукой. Она заметила, что я наблюдаю за ней, и, не поворачивая головы, скосила глаза и испытующе поглядела на меня.

– Ну-ка скажи мне, о чем ты думаешь?

Вот уж чего я терпеть не могу, так это когда меня спрашивают, о чем я думаю. В таких случаях я ощущаю прямо-таки физическую боль в груди и начинаю кашлять.

– Ну же, Лайонел. Говори.

Я покачал головой, не зная, что отвечать. Тогда она резко отвернулась и поставила бокал с бренди на небольшой столик, находившийся слева от нее; то, как она это сделала, заставило меня предположить – сам не знаю почему, – что она почувствовала себя оскорбленной и теперь готовилась предпринять какие-то действия. Наступило молчание. Я выжидал, ощущая неловкость, и, поскольку не знал, о чем еще говорить, стал делать вид, будто чрезвычайно увлечен курением сигары – внимательно рассматривал пепел и нарочито медленно пускал дым к потолку. Она, однако, молчала. Что-то меня стало раздражать в этой особе – может, проказливо-мечтательный вид, который она напустила на себя. Мне вдруг захотелось встать и уйти. Когда она снова посмотрела на меня, я увидел, что она хитро мне улыбается этими своими погребенными глазками, но вот рот – о, опять мне вспомнился лосось! – был совершенно неподвижен.

– Лайонел, мне кажется, я должна открыть тебе один секрет.

– Извини, Глэдис, но мне правда пора.

– Не пугайся, Лайонел. Я не стану смущать тебя. Ты вдруг так испугался.

– Я не очень-то смыслю в секретах.

– Я вот сейчас о чем подумала, – продолжала она. – Ты так хорошо разбираешься в картинах, что это должно заинтересовать тебя.

Она совсем не двигалась, лишь пальцы ее все время шевелились. Она без конца крутила ими, и они были похожи на клубок маленьких белых змей, извивающихся у нее на коленях.

– Так ты не хочешь, чтобы я открыла тебе секрет, Лайонел?

– Ты же знаешь, дело не в этом. Просто уже ужасно поздно…

– Это, наверное, самый большой секрет в Лондоне. Женский секрет. Полагаю, в него посвящены, дай-ка подумать, в общей сложности тридцать или сорок женщин. И ни одного мужчины. Кроме него, разумеется, Джона Ройдена.

Мне не очень-то хотелось, чтобы она продолжала, поэтому я промолчал.

– Но сначала обещай мне, что ни единой живой душе ничего не расскажешь.

– Да бог с тобой!

– Так ты обещаешь, Лайонел?

– Да, Глэдис, хорошо, обещаю.

– Вот и отлично! Тогда слушай.

Она взяла стакан с бренди и удобно устроилась в углу дивана.

– Полагаю, тебе известно, что Джон Ройден рисует только женщин?

– Этого я не знал.

– И притом женщина всегда либо стоит, либо сидит, как я вон там, то есть он рисует ее с ног до головы. А теперь посмотри внимательно на картину, Лайонел. Видишь, как замечательно нарисовано платье?

– Ну и что?

– Пойди и посмотри поближе, прошу тебя.

Я неохотно поднялся, подошел к портрету и внимательно на него посмотрел. К своему удивлению, я увидел, что краска на платье была наложена таким толстым слоем, что буквально выпячивалась. Это был прием по-своему довольно эффектный, но не слишком оригинальный и для художника несложный.

– Видишь? – спросила она. – Краска на платье лежит толстым слоем, не правда ли?

– Да.

– Между тем за этим кое-что скрывается, Лайонел. Думаю, будет лучше, если я опишу тебе все, что случилось в самый первый раз, когда я пришла к нему на сеанс.

«Ну и зануда, – подумал я. – Как бы мне улизнуть?»

– Это было примерно год назад, и я помню, какое волнение я испытывала оттого, что мне предстоит побывать в студии великого художника. Я облачилась во все новое от Нормана Хартнелла[38], специально напялила красную шляпку и отправилась к нему. Мистер Ройден встретил меня у дверей и, разумеется, покорил меня. У него бородка клинышком, глаза голубые и пронизывающий взгляд. На нем был черный бархатный пиджак. Студия огромная, с бархатными диванами красного цвета, обитыми бархатом стульями – он обожает бархат, – с бархатными занавесками и даже бархатным ковром на полу. Он усадил меня, предложил выпить и тотчас же приступил к делу. Рисует он не так, как другие художники. По его мнению, чтобы достичь совершенства при изображении женской фигуры, существует только один-единственный способ. Он высказал надежду, что меня не шокирует, когда я услышу, в чем этот способ состоит. «Не думаю, что меня это шокирует, мистер Ройден», – сказала я ему. «Я надеюсь», – отвечал он. У него просто великолепные белые зубы, и, когда он улыбается, они как бы светятся в бороде. «Дело, видите ли, вот в чем, – продолжал он. – Посмотрите на любую картину, изображающую женщину, – все равно, кто ее написал, – и вы увидите, что хотя платье и хорошо нарисовано, тем не менее возникает впечатление чего-то искусственного, некой ровности, будто платье накинуто на бревно. И знаете, почему так кажется?» – «Нет, мистер Ройден, не знаю». – «Потому что сами художники не знают, что под ним».

Глэдис Понсонби умолкла, чтобы сделать еще несколько глотков бренди.

– Не пугайся так, Лайонел, – сказала она мне. – Тут нет ничего дурного. Успокойся и дай мне закончить. И тогда мистер Ройден сказал: «Вот почему я настаиваю на том, чтобы сначала рисовать обнаженную натуру». – «Боже праведный, мистер Ройден!» – воскликнула я. «Если вы возражаете, я готов пойти на небольшую уступку, леди Понсонби, – сказал он. – Но я бы предпочел иной путь». – «Право же, мистер Ройден, я не знаю». – «А когда я нарисую вас в обнаженном виде, – продолжал он, – вам придется выждать несколько недель, пока высохнет краска. Потом вы возвращаетесь, и я рисую вас в нижнем белье. А когда и оно подсохнет, я нарисую сверху платье. Видите, как все просто».

– Да он попросту нахал! – воскликнул я.

– Нет, Лайонел, нет! Ты совершенно не прав. Если бы ты слышал, как он прелестно обо всем этом рассказывает, с какой неподдельной искренностью. Сразу видно, знает, что говорит.

– Повторяю, Глэдис, он же нахал!

– Ну не будь же таким глупым, Лайонел. И потом, дай мне закончить. Первое, что я ему тогда сказала, что мой муж (который тогда еще был жив) ни за что на это не пойдет. «А ваш муж и не должен об этом знать, – отвечал он. – Стоит ли волновать его? Никто не знает моего секрета, кроме тех женщин, которых я рисовал». Я еще посопротивлялась немного, и потом, помнится, он сказал: «Моя дорогая леди Понсонби, в этом нет ничего безнравственного. Искусство безнравственно лишь тогда, когда им занимаются дилетанты. То же – в медицине. Вы ведь не станете возражать, если вам придется раздеться в присутствии врача?» Я сказала ему, что стану – если пришла к врачу с жалобой на боль в ухе. Это его рассмешило. Однако он продолжал убеждать меня, поэтому спустя какое-то время я сдалась. Вот и все. Итак, Лайонел, дорогой, теперь ты знаешь мой секрет.

Она поднялась и отправилась за очередной порцией бренди.

– Ты мне правду рассказала, Глэдис?

– Разумеется, все это правда.

– То есть ты хочешь сказать, что он всех так рисует?

– Да. И весь юмор состоит в том, что мужья об этом ничего не знают. Они видят лишь замечательный портрет своей жены, полностью одетой. Конечно же, нет ничего плохого в том, что тебя рисуют обнаженной; художники все время это делают. Однако наши глупые мужья почему-то против этого.

– Ну и наглый же он тип!

– А по-моему, он гений.

– Клянусь, он украл эту идею у Гойи.

– Чушь, Лайонел.

– Ну разумеется, это так. Однако скажи мне вот что, Глэдис. Ты что-нибудь знала об этих… так сказать приемах Ройдена, прежде чем отправиться к нему?

Когда я задал ей этот вопрос, она как раз наливала себе бренди; поколебавшись, она повернула голову в мою сторону и улыбнулась мне своей шелковистой улыбочкой, раздвинув уголки рта.

– Черт тебя побери, Лайонел, – сказала она. – Ты дьявольски умен. От тебя ничего не скроешь.

– Так, значит, знала?

– Конечно. Мне сказала об этом Гермиона Гэрдлстоун.

– Так я и думал!

– И все равно в этом нет ничего дурного.

– Ничего, – согласился я. – Абсолютно ничего.

Теперь мне все было совершенно ясно. Этот Ройден и вправду нахал, да еще и взялся проделывать самые гнусные психологические фокусы. Ему отлично известно, что в городе имеется множество богатых, совершенно праздных женщин, которые встают с постели в полдень и проводят остаток дня, пытаясь развеять тоску, – играют в бридж, канасту, ходят по магазинам, пока не наступит час пить коктейли. Больше всего они мечтают о каком-нибудь небольшом приключении, о чем-то необычном, и чем это обойдется им дороже, тем лучше. Понятно, новость о том, что можно развлечься таким вот образом, распространяется среди них подобно эпидемии. Я живо представил себе Гермиону Гэрдлстоун за карточным столиком, рассказывающую об этом какой-нибудь своей подруге: «Но, дорогая моя, это просто потрясающе… Не могу тебе передать, как это интересно… гораздо интереснее, чем ходить к врачу…»

– Ты ведь никому не расскажешь, Лайонел? Ты же обещал.

– Ну конечно нет. Но теперь я должен идти. Глэдис, мне в самом деле уже пора.

– Не говори глупости. Я только начинаю хорошо проводить время. Хотя бы посиди со мной, пока я не допью бренди.

Я терпеливо сидел на диване, пока она без конца тянула свое бренди. Она по-прежнему поглядывала на меня своими погребенными глазками, притом как-то озорно и коварно, и у меня было сильное подозрение, что эта женщина вынашивает замысел очередного скандала. Глаза ее злодейски сверкали, в уголках рта затаилась усмешка, и я почувствовал – хотя, может, мне это только показалось – опасность.

И тут неожиданно, так неожиданно, что я даже вздрогнул, она спросила:

– Лайонел, что это за слухи ходят о тебе и Жанет де Пеладжа?

– Глэдис, прошу тебя…

– Лайонел, ты покраснел!

– Ерунда.

– Неужели старый холостяк наконец-то обратил на кого-то внимание?

– Глэдис, все это так глупо.

Я попытался было подняться, но она положила руку мне на колено и удержала меня.

– Разве ты не знаешь, Лайонел, что теперь у нас не должно быть секретов друг от друга?

– Жанет – прекрасная девушка.

– Едва ли можно назвать ее девушкой.

Глэдис помолчала, глядя в огромный бокал с бренди, который она сжимала в ладонях.

– Но я, разумеется, согласна с тобой, Лайонел, – она во всех отношениях прекрасный человек. Разве что, – очень медленно проговорила она, – разве что иногда она говорит весьма странные вещи.

– Что еще за вещи?

– Ну, всякие… о разных людях. О тебе, например.

– И что же она говорила обо мне?

– Да так, ничего особенного. Тебе это неинтересно.

– Что она говорила обо мне?

– Право же, это даже не стоит того, чтобы повторять. Просто мне это показалось довольно странным.

– Глэдис, что она говорила?

В ожидании ответа я чувствовал, как весь обливаюсь потом.

– Ну как бы тебе сказать? Она, разумеется, просто шутила, и у меня и в мыслях не было рассказывать тебе об этом, но мне кажется, она действительно говорила, что все это ей немножечко надоело.

– Что именно?

– Кажется, речь шла о том, что она вынуждена обедать с тобой чуть ли не каждый день или что-то в этом роде.

– Она сказала, что ей это надоело?

– Да.

Глэдис Понсонби одним большим глотком осушила бокал и подалась вперед.

– Если уж тебе действительно интересно, то она сказала, что ей все это до чертиков надоело. И потом…

– Что она еще говорила?

– Послушай, Лайонел, да не волнуйся ты так. Я ведь для твоей же пользы тебе все это рассказываю.

– Тогда живо выкладывай все до конца.

– Вышло так, что сегодня днем мы играли с Жанет в канасту, и я спросила у нее, не пообедает ли она со мной завтра. Нет, она занята.

– Продолжай.

– Вообще-то, она произнесла следующее: «Завтра я обедаю с этим старым занудой Лайонелом Лэмпсоном».

– Это Жанет так сказала?

– Да, Лайонел, дорогой.

– Что еще?

– По-моему, и этого довольно. Не думаю, что я должна пересказывать тебе и все остальное.

– Немедленно выкладывай все до конца!

– Лайонел, ну не кричи же так на меня. Конечно, я все тебе расскажу, если ты так настаиваешь. Если хочешь знать, я бы не считала себя настоящим другом, если бы этого не сделала. Тебе не кажется, что это знак истинной дружбы, когда два человека вроде нас с тобой…

– Глэдис! Прошу тебя, да говори же!

– О господи, да дай же мне подумать! Значит, так… Если я правильно помню, на самом деле она сказала следующее…

Ноги Глэдис Понсонби едва касались пола, хотя она сидела прямо; она отвела от меня свой взгляд и уставилась в стену, а потом весьма умело заговорила не своим низким голосом, так хорошо мне знакомым:

– «Такая тоска, моя дорогая, ведь с Лайонелом все заранее известно, с начала и до конца. Обедать мы будем в „Савой-гриле“ – мы всегда обедаем в „Савой-гриле“, – и целых два часа я вынуждена буду слушать этого чванливого старого… то есть я хочу сказать, что мне придется слушать, как он будет разглагольствовать о картинах и фарфоре – он только об этом и говорит. Домой мы отправимся в такси. Он возьмет меня за руку, придвинется поближе, я почувствую запах сигары и бренди, и он станет бормотать о том, как бы ему хотелось, о, как бы ему хотелось быть лет на двадцать моложе. А я скажу: „Вы не могли бы опустить стекло?“ И когда мы подъедем к моему дому, я скажу ему, чтобы он отправлялся в том же такси, однако он сделает вид, что не слышит, и быстренько расплатится. А потом, когда мы подойдем к двери и я буду искать ключи, в его глазах появится этот глупый взгляд, точно как у спаниеля. Я медленно вставлю ключ в замок, медленно буду его поворачивать и тут – быстро-быстро, не дав ему опомниться, – пожелаю доброй ночи, вбегу в дом и захлопну за собой дверь…» Лайонел! Да что это с тобой, дорогой? Тебе явно нехорошо…

К счастью, в этот момент я, должно быть, полностью отключился. Что произошло дальше в этот ужасный вечер, я практически не помню, хотя у меня сохранилось смутное и тревожное воспоминание, что когда я пришел в себя, то совершенно потерял самообладание и позволил Глэдис Понсонби утешать меня самыми разными способами. Потом я, кажется, был отправлен домой, однако полностью сознание вернулось ко мне лишь на следующее утро, когда я проснулся в своей постели.

Я чувствовал себя слабым и опустошенным. Я неподвижно лежал с закрытыми глазами, пытаясь восстановить события минувшего вечера: гостиная Глэдис Понсонби, Глэдис сидит на диване и потягивает бренди, ее маленькое сморщенное лицо, рот, похожий на рыбий, и она говорит и говорит… Кстати, о чем это она говорила? Ах да! Обо мне. Боже мой, ну конечно же! О Жанет и обо мне. Как это мерзко и гнусно! Неужели Жанет произносила эти слова? Да как она могла?

Помню, с какой ужасающей быстротой во мне начала расти ненависть к Жанет де Пеладжа. Все произошло в считаные минуты. Я попытался было отделаться от этого ощущения, но оно охватило меня, точно лихорадка, и скоро я уже обдумывал способ возмездия, словно какой-нибудь кровожадный гангстер.

Вы можете сказать: довольно странная манера поведения для такого человека, как я, на что я отвечу: вовсе нет, если принять во внимание обстоятельства. По-моему, такое может заставить человека пойти на убийство. По правде говоря, не будь во мне некоторой склонности к садизму, побудившей меня изыскивать более утонченное и мучительное наказание для моей жертвы, я бы и сам стал убийцей. Однако я пришел к заключению, что убийства эта женщина не достойна, да и к тому же, на мой вкус, это весьма грубо. Поэтому я принялся обдумывать какой-нибудь более изощренный способ.

Вообще-то, я скверный выдумщик; что-либо выдумывать кажется мне жутким занятием, и практики у меня в этом деле никакой. Однако ярость и ненависть способны невероятно концентрировать мысли, и весьма скоро в моей голове созрел замысел, замысел столь восхитительный и волнующий, что захватил меня полностью. К тому времени, когда я обдумал все детали и мысленно преодолел пару незначительных затруднений, разум мой воспарил необычайно, и я помню, что начал дико прыгать на кровати и хлопать в ладоши. Вслед за тем я уселся с телефонной книгой на коленях и принялся торопливо разыскивать нужную фамилию. Найдя ее, я поднял трубку и набрал номер.

– Хэлло, – сказал я. – Мистер Ройден? Мистер Джон Ройден?

– Да.

Уговорить его заглянуть ко мне ненадолго было нетрудно. Прежде я с ним не встречался, но ему, конечно, известно было мое имя как видного собирателя картин и как человека, занимающего некоторое положение в обществе. Такую важную птицу, как я, он не мог себе позволить упустить.

– Дайте-ка подумать, мистер Лэмпсон, – сказал он. – Я смогу освободиться через пару часов. Вас это устроит?

Я отвечал, что это замечательно, дал ему свой адрес и выскочил из постели. Просто удивительно, какой восторг меня охватил. Еще недавно я был в отчаянии, размышляя об убийстве и самоубийстве и не знаю о чем еще, и вот я уже в ванной насвистываю какую-то арию из Пуччини. Предвкушая удовольствие, потираю руки и выкидываю всякие фортели, даже свалился на пол и захихикал, точно школьник.

В назначенное время мистера Джона Ройдена проводили в мою библиотеку, и я поднялся, чтобы приветствовать его. Это был опрятный человечек небольшого роста, с рыжеватой козлиной бородкой. На нем была черная бархатная куртка, галстук цвета ржавчины, красный пуловер и черные замшевые башмаки. Я пожал его маленькую аккуратненькую ручку.

– Спасибо за то, что вы пришли так быстро, мистер Ройден.

– Не стоит благодарить меня, сэр.

Его розовые губы, прятавшиеся в бороде, как губы почти всех бородатых мужчин, казались неприлично мокрыми и голыми. Еще раз выразив восхищение его работой, я тотчас же приступил к делу.

– Мистер Ройден, – сказал я, – у меня к вам довольно необычная просьба, несколько личного свойства.

– Да, мистер Лэмпсон?

Он сидел в кресле напротив меня, склонив голову, живой и бойкий, точно птица.

– Я могу надеяться, что все сказанное останется между нами?

– Можете во мне не сомневаться, мистер Лэмпсон.

– Отлично. Речь идет о следующем: в городе есть некая дама, и я попросил бы вас написать ее портрет. Мне бы очень хотелось иметь ее хороший портрет. Однако в этом деле имеются некоторые сложности. К примеру, в силу ряда причин мне бы не хотелось, чтобы она знала, кто заказчик.

– То есть вы хотите сказать…

– Именно, мистер Ройден. Именно это я и хочу сказать. Я уверен, что, будучи человеком благовоспитанным, вы меня поймете.

Он улыбнулся кривой улыбочкой, показавшейся в бороде, и понимающе кивнул.

– Разве так не бывает, – продолжал я, – что мужчина… как бы это получше выразиться?.. был без ума от дамы и вместе с тем имел основательные причины желать, чтобы она об этом не знала?

– Еще как бывает, мистер Лэмпсон.

– Иногда мужчине приходится подбираться к своей жертве с необычайной осторожностью, терпеливо выжидая момент, когда можно себя обнаружить.

– Точно так, мистер Лэмпсон.

– Есть ведь лучшие способы поймать птицу, чем гоняться за ней по лесу.

– Да, вы правы, мистер Лэмпсон.

– А можно и насыпать ей соли на хвост.

– Ха-ха!

– Вот и отлично, мистер Ройден. Думаю, вы меня поняли. А теперь скажите, вы случайно не знакомы с дамой, которую зовут Жанет де Пеладжа?

– Жанет де Пеладжа? Дайте подумать… Пожалуй, да. То есть я хочу сказать, по крайней мере, слышал о ней. Но никак не могу утверждать, что я с ней знаком.

– Жаль. Это несколько усложняет дело. А как вы думаете, вы могли бы познакомиться с ней… ну, например, на какой-нибудь вечеринке или еще где-нибудь?

– Это дело несложное, мистер Лэмпсон.

– Хорошо, ибо вот что я предлагаю: вы отправитесь к ней и скажете, что именно она – тот тип, который вы ищете уже много лет, что у нее именно то лицо, та фигура, да и глаза того цвета. Впрочем, вы лучше меня знаете. Потом спросите у нее, не против ли она бесплатно позировать вам. Скажете, что вы бы хотели сделать ее портрет к выставке в академии в следующем году. Я уверен, что она будет рада помочь вам и, я бы сказал, почтет это за честь. Потом вы нарисуете ее и выставите картину, а по окончании выставки доставите ее мне. Никто, кроме вас, не должен знать, что я купил ее.

Мне показалось, что маленькие круглые глазки мистера Джона Ройдена смотрят на меня проницательно. Он устроился на краешке кресла и в своем красном пуловере под пиджаком напоминал мне малиновку, сидящую на ветке и прислушивающуюся к подозрительному шороху.

– Во всем этом нет решительно ничего дурного, – сказал я. – Пусть это будет, если угодно, невинный маленький заговор, задуманный… э-э-э… довольно романтичным стариком.

– Понимаю, мистер Лэмпсон, понимаю…

Казалось, он еще колеблется, поэтому я быстро прибавил:

– Буду рад заплатить вам вдвое больше того, что вы обычно получаете.

Это его окончательно сломило. Он просто облизнулся.

– Вообще-то, мистер Лэмпсон, должен сказать, что я не занимаюсь такого рода делами. Вместе с тем нужно быть весьма бессердечным человеком, чтобы отказаться от такого… скажем так… романтического поручения.

– И прошу вас, мистер Ройден, мне бы хотелось, чтобы это был портрет в полный рост. На большом холсте… Ну, допустим… раза в два больше, чем вот тот Мане на стене.

– Примерно шестьдесят дюймов на тридцать шесть?

– Да. И мне бы хотелось, чтобы она стояла. Мне кажется, в этой позе она особенно изящна.

– Я все понял, мистер Лэмпсон. С удовольствием нарисую столь прекрасную даму.

«Еще с каким удовольствием, – подумал я. – Да ты, мой мальчик, иначе и за кисть не возьмешься. Уж насчет удовольствия не сомневаюсь». Однако ему я сказал:

– Хорошо, мистер Ройден, в таком случае полагаюсь на вас. И не забудьте, пожалуйста, этот маленький секрет должен оставаться между нами.

Едва он ушел, как я заставил себя усесться и сделать двадцать пять глубоких вдохов. Ничто другое не удержало бы меня от того, чтобы не запрыгать и не закричать от радости. Никогда прежде не приходилось мне ощущать такое веселье. Мой план сработал! Самая трудная часть преодолена. Теперь лишь остается ждать, долго ждать. На то, чтобы закончить картину, у него с его методами уйдет несколько месяцев. Что ж, мне остается только запастись терпением, вот и все.

Мне тут же пришла в голову мысль, что лучше всего на это время отправиться за границу; и на следующее утро, отослав записку Жанет (с которой, если помните, я должен был обедать в тот вечер) и сообщив ей, что меня вызвали из-за границы, я отбыл в Италию.

Там, как обычно, я чудесно провел время, омрачаемое лишь постоянным нервным возбуждением, причиной которого была мысль о том, что́ меня ждет, когда я все-таки вернусь к месту событий.

В конце концов в июле, четыре месяца спустя, я возвратился домой – как раз на следующий день после открытия выставки в Королевской академии – и, к своему облегчению, обнаружил, что за время моего отсутствия все прошло в соответствии с моим планом. Картина, изображающая Жанет де Пеладжа, была закончена, висела в выставочном зале и уже вызвала весьма благоприятные отзывы со стороны как критиков, так и публики. Сам я удержался от соблазна взглянуть на нее, однако Ройден сообщил мне по телефону, что поступили запросы от некоторых лиц, пожелавших купить ее, но он всем дал знать, что она не продается. Когда выставка закрылась, Ройден доставил картину в мой дом и получил деньги.

Я тотчас же отнес ее к себе в мастерскую и со все возрастающим волнением принялся внимательно осматривать. Художник изобразил даму в черном платье, а на заднем плане стоял диван, обитый красным бархатом. Ее левая рука покоилась на спинке тяжелого кресла, также обитого красным бархатом, а с потолка свисала огромная хрустальная люстра.

О господи, подумал я, ну и безвкусица! Сам портрет, впрочем, был неплох. Он схватил ее выражение – наклон головы, широко раскрытые голубые глаза, большой, красивый в своей несообразности рот с тенью улыбки в одном уголке. Конечно же, он польстил ей. На лице ее не было ни одной морщинки и ни малейшего намека на двойной подбородок. Я приблизил лицо, чтобы повнимательнее рассмотреть, как он нарисовал платье. Да, краска тут лежала более толстым слоем, гораздо более толстым. И не в силах более сдерживаться, я сбросил пиджак и занялся приготовлениями к работе.

Здесь мне следует сказать, что картины я реставрирую сам, и делаю это неплохо. Например, подчистить картину – задача относительно простая, если есть терпение и легкая рука, а с теми профессионалами, которые делают невероятную тайну из своего ремесла и требуют за работу умопомрачительного вознаграждения, я дел не имею. Что касается картин в моей коллекции, я всегда занимаюсь ими сам.

Отлив немного скипидара, я добавил в него несколько капель спирта. Смочив этой смесью ватку, я отжал ее и принялся нежно, очень нежно, вращательными движениями снимать черную краску платья. Только бы Ройден дал каждому слою как следует высохнуть, прежде чем наложить другой, иначе два слоя смешались и то, что я задумал, осуществить будет невозможно. Скоро я об этом узнаю. Я трудился над квадратным дюймом черного платья где-то в области живота дамы. Времени я не жалел, тщательно счищая краску, добавляя в смесь каплю-другую спирта, потом, отступив, смотрел на свою работу, добавлял еще каплю, пока раствор не сделался достаточно крепким, чтобы растворить пигмент.

Наверное, целый час я корпел над этим маленьким квадратиком черного цвета, стараясь действовать все более осторожно, по мере того как подбирался к следующему слою. И вот показалось крошечное розовое пятнышко, становившееся все больше и больше, пока весь квадратный дюйм не стал ярким розовым пятном. Я быстро зафиксировал его чистым скипидаром.

Пока все шло хорошо. Я уже знал, что черную краску можно снять, не потревожив то, что было под ней. Если у меня хватит терпения и усердия, я легко смогу снять ее целиком. Я также определил правильный состав смеси и то, с какой силой следует нажимать, чтобы не повредить следующий слой. Теперь дело должно пойти быстрее.

Должен сказать, что это занятие меня забавляло. Я начал с середины тела и пошел вниз, и, по мере того как нижняя часть ее платья по кусочку приставала к ватке, взору стал являться какой-то предмет нижнего белья розового цвета. Хоть убейте, не знаю, как эта штука называется, одно могу сказать – конструкция была капитальная, и назначение ее, видимо, состояло в том, чтобы стиснуть расплывшееся женское тело, придать ему складную обтекаемую форму и создать ложное впечатление стройности. Спускаясь все ниже и ниже, я столкнулся с удивительным набором подвязок, тоже розового цвета, которые соединялись с этой эластичной сбруей и тянулись вниз, дабы ухватиться за верхнюю часть чулок.

Совершенно фантастическое зрелище предстало моим глазам, когда я отступил на шаг. Увиденное вселило в меня сильное подозрение, что меня дурачили, ибо не я ли в продолжение всех этих месяцев восхищался грациозной фигурой дамы? Да она просто мошенница. Тут сомнений никаких нет. Однако вот что интересно: многие ли женщины прибегают к подобному обману? Разумеется, я знал, что в те времена, когда женщины носили корсеты, для дамы было обычным делом шнуровать себя, однако я почему-то полагал, что в наши дни для них остается лишь диета.

Когда сошла вся нижняя половина платья, я переключил свое внимание на верхнюю часть, медленно продвигаясь кверху от середины тела. Здесь, в районе диафрагмы, был кусочек обнаженного тела; затем, чуть повыше, я натолкнулся на покоящееся на груди приспособление, сделанное из некоего тяжелого черного материала и отделанное кружевом. Это, как мне было отлично известно, бюстгальтер – еще одно капитальное устройство, поддерживаемое посредством черных бретелек столь же искусно и ловко, что и висячий мост с помощью подвесных канатов.

«Ну и ну, – подумал я. – Век живи – век учись».

Но вот работа закончена, и я снова отступил на шаг, чтобы в последний раз взглянуть на картину. Зрелище было и вправду удивительное! Эта женщина, Жанет де Пеладжа, изображенная почти в натуральную величину, стояла в нижнем белье (по-моему, в какой-то гостиной), над головой ее висела огромная люстра, а рядом стояло кресло, обитое красным бархатом. Притом сама она (что было особенно волнующе) глядела столь беззаботно, столь безмятежно. Ее голубые глаза были широко раскрыты, а огромный рот расплылся в легкой улыбке. Еще я вдруг заметил, что она необычайно кривонога, точно жокей, и это несколько потрясло меня. Сказать по правде, картина в целом смущала. Было такое чувство, словно я не имел права находиться в комнате и уж точно не имел права рассматривать картину. Поэтому спустя какое-то время я вышел и прикрыл за собой дверь. Я старался вести себя в рамках приличий.

А теперь – следующий и последний шаг! И не думайте, будто за это время моя жажда мщения сколько-нибудь уменьшилась. Напротив, она только возросла, и, когда осталось совершить последний акт, скажу вам, мне стало трудно сдерживаться. В эту ночь, к примеру, я вообще не ложился спать.

А все дело в том, что мне не терпелось разослать приглашения. Я просидел всю ночь, сочиняя тексты и надписывая конверты. Всего их было двадцать два, и мне хотелось, чтобы каждое послание было личным: «В пятницу, двадцать второго, в восемь вечера, я устраиваю небольшой ужин. Очень надеюсь, что Вы сможете ко мне прийти… С нетерпением жду встречи с Вами…»

Самое первое приглашение, наиболее тщательно обдуманное, было адресовано Жанет де Пеладжа. В нем я выражал сожаление по поводу того, что так долго ее не видел… был за границей… хорошо бы встретиться и т. д. и т. п. Следующее было адресовано Глэдис Понсонби. Я также пригласил леди Гермиону Гэрдлстоун, принцессу Бичено, миссис Кадберд, сэра Хьюберта Кола, миссис Гэлболли, Питера Юана-Томаса, Джеймса Пискера, сэра Юстаса Пигроума, Питера ван Сантена, Элизабет Мойнихан, лорда Малхеррина, Бертрама Стюарта, Филиппа Корнелиуса, Джека Хилла, леди Эйкман, миссис Айсли, Хамфри Кинга-Хауэрда, Джона О’Коффи, миссис Ювари и наследную графиню Воксвортскую.

Список был тщательно продуман и включал в себя самых замечательных мужчин, самых блестящих и влиятельных женщин верхушки нашего общества.

Я отдавал себе отчет в том, что ужин в моем доме является событием незаурядным; все считали обязательным побывать у меня. И, следя за тем, как кончик пера быстро движется по бумаге, я живо представлял себе дам, которые, едва получив утром приглашение, в предвкушении удовольствия снимают трубку телефона, стоящего возле кровати, и визгливыми голосами сообщают друг дружке: «Лайонел устраивает вечеринку… Он тебя тоже пригласил? Моя дорогая, как это замечательно… У него всегда так вкусно… и он такой прекрасный мужчина, не правда ли?»

Неужели так и будут говорить? Неожиданно мне пришло в голову, что все может происходить и по-другому. Скорее, пожалуй, так: «Я согласна с тобой, дорогая, да, неплохой старик, но немножко занудливый, тебе так не кажется?.. Что ты сказала?.. Скучный?.. Верно, моя дорогая. Ты прямо в точку попала… Ты слышала, что о нем однажды сказала Жанет де Пеладжа?.. Ах да, ты уже знаешь об этом… Очень смешно, правда?.. Бедная Жанет… не понимаю, как она могла терпеть его так долго…»

Как бы то ни было, приглашения я разослал, и в течение двух дней все с признательностью приняли их, кроме миссис Кадберд и сэра Хьюберта Кола, бывших в отъезде.

Двадцать второго, в восемь тридцать вечера, моя большая гостиная наполнилась людьми. Гости расхаживали по комнате, восхищаясь картинами, потягивая мартини и громко разговаривая друг с другом. От женщин сильно пахло духами, у мужчин, облаченных в строгие смокинги, были розовые лица. Жанет де Пеладжа надела то же черное платье, в котором она была изображена на портрете, и всякий раз, когда она попадала в поле моего зрения, у меня перед глазами, точно в каком-нибудь глупом мультике, возникала, накладываясь, картинка; я видел Жанет в нижнем белье, ее черный бюстгальтер, розовый эластичный пояс, подвязки и ноги жокея.

Я переходил от одной группы к другой, любезно со всеми беседуя и прислушиваясь к их разговорам. Я слышал, как за моей спиной миссис Гэлболли рассказывает сэру Юстасу Пигроуму и Джеймсу Пискеру о сидевшем накануне вечером за соседним столиком в «Кларидже» мужчине, седые усы которого были перепачканы помадой. «Он весь был в помаде, – говорила она, – а старикашке никак не меньше девяноста…» Стоявшая неподалеку леди Гэрдлстоун рассказывала кому-то о том, где можно достать трюфели, вымоченные в бренди, а миссис Айсли что-то нашептывала лорду Малхеррину, тогда как его светлость медленно покачивал головой из стороны в сторону, точно старый, безжизненный метроном.

Было объявлено, что ужин подан, и мы потянулись из гостиной.

– Боже милостивый! – воскликнули они, войдя в столовую. – Как здесь темно и зловеще!

– Я ничего не вижу!

– Какие божественные свечи и какие крошечные!

– Однако, Лайонел, как это романтично!

Посередине длинного стола, футах в двух друг от друга, были расставлены шесть очень тонких свечей. Своим небольшим пламенем они освещали лишь сам стол, тогда как вся комната была погружена во тьму. Это выглядело довольно оригинально, и, помимо того обстоятельства, что все эти приготовления вполне отвечали моим намерениям, они вносили и некоторое разнообразие. Гости расселись на отведенные для них места, и ужин начался.

Всем, похоже, понравилось ужинать при свечах, и все шло отлично, хотя темнота почему-то вынуждала их говорить громче обычного. Голос Жанет де Пеладжа казался мне особенно резким. Она сидела рядом с лордом Малхеррином, и я слышал, как она рассказывала ему о том, как скучно провела время в Кап-Ферра неделю назад. «Там одни французы, – говорила она. – Всюду одни только французы…»

Я, со своей стороны, наблюдал за свечами. Они были такими тонкими, что скоро совсем сгорят. И еще я, должен признаться, очень нервничал и в то же время был необыкновенно возбужден, едва ли не опьянен. Всякий раз, когда я слышал голос Жанет или бросал взгляд на ее лицо, едва различимое при свечах, во мне точно взрывалось что-то, и я чувствовал, как под кожей у меня бежит огонь.

Гости перешли к десерту из клубники, когда я в конце концов решил – пора. Сделав глубокий вдох, я громким голосом объявил:

– Боюсь, нам придется зажечь свет. Свечи почти догорели. Мэри! – крикнул я. – Мэри, будьте добры, включите свет.

После моего объявления наступила минутная тишина. Я слышал, как служанка подходит к двери, затем тихо щелкнул выключатель – и комнату залило ярким светом. Все прищурились, потом широко раскрыли глаза и огляделись.

В этот момент я уже поднялся со стула, однако, выскальзывая из гостиной, увидел картину, которую не забуду до конца дней своих. Жанет воздела было руки, да так и замерла, позабыв о том, что, жестикулируя, разговаривала с кем-то сидевшим напротив нее. Челюсть у нее упала дюйма на два, и на лице застыло удивленное, непонимающее выражение человека, которого ровно секунду назад застрелили, причем пуля попала прямо в сердце.

Я остановился в холле и прислушался к начинающейся суматохе, к пронзительным крикам дам и негодующим восклицаниям мужчин, отказывавшихся верить увиденному, поднялся невероятный гул, все одновременно заговорили громкими голосами. Затем – и это был самый приятный момент – я услышал голос лорда Малхеррина, заглушивший остальные голоса:

– Эй! Есть тут кто-нибудь? Скорее! Дайте же ей воды!

На улице шофер помог мне сесть в мой автомобиль, и скоро мы выехали из Лондона и весело покатили по Норт-роуд к другому моему дому, который находился всего-то в девяноста пяти милях от столицы.

Следующие два дня я торжествовал. Я бродил повсюду, охваченный исступленным восторгом, необыкновенно довольный собой; меня переполняло столь сильное чувство удовлетворения, что в ногах я ощущал беспрестанное покалывание. И лишь сегодня утром, когда позвонила Глэдис Понсонби, я неожиданно пришел в себя и понял, что вовсе не герой, а мерзавец. Она сообщила (как мне показалось, с некоторым удовольствием), что все восстали против меня, что все мои старые, любимые друзья говорили обо мне ужасные вещи и поклялись никогда больше со мной не разговаривать. Кроме нее, говорила она. Все, кроме нее. И еще спросила, не буду ли я возражать, если она приедет и побудет со мной несколько дней, чтобы поддержать меня?

Боюсь, к тому времени я уже был настолько расстроен, что не мог даже вежливо ей ответить. Я просто положил трубку и отправился плакать.

И вот сегодня в полдень меня сразил окончательный удар. Пришла почта, и (с трудом могу заставить себя писать об этом, так мне стыдно) вместе с ней пришло письмо, послание самое доброе, самое нежное, какое только можно вообразить. И от кого бы вы думали? От самой Жанет де Пеладжа. Она писала, что полностью простила меня за все, что я сделал. Она понимала, что это была всего лишь шутка, и я не должен слушать те ужасные вещи, которые люди говорят обо мне. Она любит меня по-прежнему и всегда будет любить, до последнего смертного часа.

О, каким хамом, какой скотиной я себя почувствовал, когда прочитал эти строки! И ощущение это возросло еще сильнее, когда я обнаружил, что этой же почтой она выслала мне небольшой подарок как знак своей любви – полуфунтовую банку моего самого любимого лакомства, свежей икры.

От хорошей икры я ни при каких обстоятельствах не могу отказаться. Наверное, это самая моя большая слабость. И хотя по понятным причинам в тот вечер у меня не было решительно никакого аппетита, должен признаться, что я съел-таки несколько ложечек в попытке утешиться в своем горе. Возможно даже, что я немного переел, потому как уже с час мне не очень-то весело. Пожалуй, мне следует немедленно выпить содовой. Как только почувствую себя лучше, вернусь и закончу свой рассказ; думаю, тогда мне будет легче это сделать.

Вообще-то, мне вдруг действительно стало нехорошо.

Яд

Было, наверное, около полуночи, когда я возвращался домой. У самых ворот бунгало я выключил фары, чтобы свет не попал в окно спальни и не потревожил спящего Гарри Поупа. Однако беспокойство было напрасным. Подъехав к дому, я увидел, что у него горит свет – Гарри наверняка еще не спал, если только не заснул с книгой в руках.

Я поставил машину и поднялся по лестнице на веранду, внимательно пересчитывая в темноте каждую ступеньку – всего их было пять, – чтобы нечаянно не ступить лишний раз, потом открыл дверь с сеткой, вошел в дом и включил в прихожей свет. Подойдя к двери комнаты Гарри, я тихонько открыл ее и заглянул к нему.

Он лежал на кровати и не спал. Однако он не пошевелился, даже не повернул голову в мою сторону, а только тихо произнес:

– Тимбер, Тимбер, иди сюда.

Я распахнул дверь и быстро вошел в комнату.

– Остановись. Погоди минутку, Тимбер.

Я с трудом разбирал, что он говорит. Казалось, каждое слово стоило ему огромных усилий.

– Что случилось, Гарри?

– Тсс! – прошептал он. – Тсс! Тише, умоляю тебя. Сними ботинки и подойди ближе. Прошу тебя, Тимбер, делай так, как я говорю.

Я вспомнил Джорджа Барлинга, который, получив пулю в живот, прислонился к ящику с самолетным двигателем, схватился за живот обеими руками и при этом что-то говорил вслед немецкому летчику тем же хриплым шепотом, каким сейчас обращался ко мне Гарри.

– Быстрее, Тимбер, но сначала сними ботинки.

Я не мог понять, зачем нужно снимать их, но подумал, что если он болен – а судя по голосу, так оно и было, – то лучше выполнить его волю, поэтому нагнулся, снял ботинки и оставил их посреди комнаты. После этого я подошел к кровати.

– Не притрагивайся к постели! Ради бога, не притрагивайся к постели!

Он лежал на спине, накрытый лишь одной простыней, и продолжал говорить так, будто был ранен в живот. Пижама в голубую, коричневую и белую полоску вся взмокла, он обливался потом. Ночь была душная, я и сам вспотел, но не так, как Гарри. Лицо его было мокрым, подушка вокруг головы пропиталась потом. Я решил, что его сразила малярия.

– Что с тобой, Гарри?

– Крайт[39], – ответил он.

– Крайт? О господи! Он тебя укусил? Когда?

– Помолчи, – прошептал он.

– Послушай, Гарри, – сказал я и, наклонившись к нему, коснулся его плеча. – Нужно действовать быстро. Ну же, говори скорее, куда он тебя укусил.

Он по-прежнему не двигался и был напряжен, точно крепился, дабы не закричать от острой боли.

– Он не укусил меня, – прошептал он. – Пока не укусил. Он лежит у меня на животе. Лежит себе и спит.

Я быстро отступил на шаг и невольно перевел взгляд на его живот, или, лучше сказать, на простыню, которая закрывала его. Простыня в нескольких местах смялась, и невозможно было понять, что под нею.

– Ты правду говоришь, прямо сейчас на твоем животе лежит крайт?

– Клянусь.

– Как он там оказался?

Глупый вопрос, потому что, конечно, Гарри не валял дурака. Лучше было попросить его помолчать.

– Я читал. – Гарри заговорил медленно, с расстановкой, выдавливая из себя слова и стараясь не двигать мышцами живота. – Лежал на спине и читал и вдруг почувствовал что-то на груди, за книгой. Будто меня кто-то щекочет. Потом краем глаза увидел крайта, он полз по пижаме. Небольшого, дюймов десять. Я понял, что лучше мне не шевелиться. Да и не мог я это сделать. Просто лежал и смотрел на него. Думал, что он проползет по простыне.

Гарри умолк и несколько минут не произносил ни слова. Взгляд его скользнул по простыне к тому месту, где она прикрывала живот, и я понял, что он хотел убедиться, не потревожил ли его шепот того, кто там лежал.

– Там была складка, – проговорил он еще медленнее и так тихо, что я вынужден был наклониться. – Видишь, вот она. В нее он и забрался. Я чувствовал, как он ползет по пижаме к животу. Потом он перестал ползти и теперь лежит там в тепле. Наверное, спит. Я тебя уже давно жду.

Он поднял глаза и посмотрел на меня.

– Как давно?

– Уже несколько часов, – прошептал он. – Уже несколько, черт побери, часов. Я не могу больше лежать неподвижно. Мне хочется откашляться.

В том, что Гарри говорит правду, не приходилось сомневаться. Вообще-то, на крайтов это похоже. Они ползают вокруг человеческих жилищ и любят тепло. Странно только то, что змея до сих пор не укусила Гарри, а укус у нее смертельный. Ежегодно в Бенгалии, главным образом в деревнях, крайты убивают довольно много людей.

– Хорошо, Гарри, – заговорил я тоже шепотом. – Не двигайся и ничего больше не говори без надобности. Ты же знаешь – если его не пугать, он не укусит. Сейчас мы что-нибудь придумаем.

Неслышно ступая, я вышел из комнаты, взял на кухне острый ножик и положил его в карман брюк на случай, если что-то произойдет, пока мы обдумываем план действий. Вдруг Гарри кашлянет, пошевелится или сделает что-нибудь такое, что испугает змею и она его укусит, тогда я надрежу место укуса и высосу яд. Я вернулся в спальню. Гарри по-прежнему был недвижим, и пот струился по его лицу. Он следил за тем, как я иду по комнате к кровати, ему не терпелось узнать, что я затеял. Я остановился возле него в раздумье.

– Гарри, – зашептал я, почти касаясь губами его уха, – лучшее, что я могу сделать, – это очень осторожно стянуть с тебя простыню. А там посмотрим. Мне кажется, я смогу это сделать, не потревожив змею.

– Не будь идиотом.

Голос его прозвучал бесстрастно. Каждое слово он произносил медленно и осторожно, и фраза не прозвучала грубо.

– Но почему?

– Она испугается света.

– Тогда, может быть, быстро сдернуть простыню и сбросить змею, прежде чем она успеет укусить?

– Почему бы тебе не пригласить врача? – спросил Гарри.

Его взгляд выражал то, о чем я бы и сам мог догадаться.

– Врача? Ну конечно. Вот именно. Сейчас вызову Гандербая.

Я на цыпочках вышел в прихожую, разыскал в телефонной книге номер Гандербая и попросил телефонистку побыстрее соединить меня с ним.

– Доктор Гандербай? – сказал я. – Это Тимбер Вудс.

– Хэлло, мистер Вудс. Вы еще не спите?

– Послушайте, не могли бы вы немедленно приехать? И захватите змеиную сыворотку.

– Кто укушен?

Вопрос был задан так резко, будто у меня выстрелили над самым ухом.

– Никто. Пока никто. Гарри Поуп в постели, а на животе у него лежит змея и спит – прямо под простыней.

Секунды три в трубке молчали. Потом медленно и отчетливо Гандербай произнес:

– Передайте ему, чтобы он не шевелился. Он не должен ни двигаться, ни разговаривать. Вы понимаете?

– Разумеется.

– Сейчас буду!

Он положил трубку, и я отправился назад, в спальню. Гарри следил за тем, как я приближаюсь к нему.

– Гандербай сейчас приедет. Он сказал, чтобы ты не шевелился.

– А что он, черт побери, думает, я тут делаю?

– Слушай, Гарри, и еще он сказал, чтобы ты не разговаривал. Вообще не разговаривал. Да и я тоже.

– Почему бы тебе тогда не заткнуться?

Пока он говорил, уголок его рта быстро дергался, и продолжалось это, даже когда он замолчал. Я достал платок и очень осторожно вытер пот на его лице и шее, чувствуя, как под моими пальцами подергивается та мышца, которая служит для выражения улыбки.

Я выскользнул на кухню, достал лед из морозилки, завернул его в салфетку и принялся разбивать на мелкие кусочки. Мне не нравилось, что у него дергается уголок рта. Да и то, как он разговаривал, мне тоже не нравилось. Я вернулся в спальню и положил на лоб Гарри мешочек со льдом.

– Так тебе будет лучше.

Он сощурил глаза и, не раскрывая рта, резко втянул в себя воздух.

– Убери, – прошептал он. – У меня от этого начинается кашель. – Мышца снова задергалась.

По комнате скользнул луч света. Это Гандербай свернул на своей машине к бунгало. Я вышел встретить его с мешочком льда в руках.

– Как дела? – спросил Гандербай и, не дожидаясь ответа, прошествовал мимо меня; он прошел через веранду, толкнул дверь с сеткой и ступил в прихожую. – Где он? В какой комнате?

Оставив чемоданчик на стуле, он последовал за мной в комнату Гарри. На нем были мягкие тапочки, и передвигался он бесшумно и мягко, как осторожный кот. Скосив глаза, Гарри наблюдал за ним. Дойдя до кровати, Гандербай посмотрел на него сверху и улыбнулся со спокойной уверенностью, кивком дав Гарри понять, что дело тут простое и не о чем беспокоиться, а нужно лишь положиться на доктора Гандербая. Затем он повернулся и вышел в прихожую, а я последовал за ним.

– Прежде всего попытаемся ввести ему сыворотку, – сказал он и, раскрыв свой чемоданчик, занялся необходимыми приготовлениями. – Внутривенно. Но мне нужно быть осторожным. Он не должен дрогнуть.

Мы прошли на кухню, и он прокипятил иглу. Взяв в одну руку шприц, а в другую – небольшой пузырек, он проткнул резиновую пробку пузырька и начал набирать бледно-желтую жидкость. Потом протянул шприц мне:

– Держите его, пока он мне не понадобится.

Он взял чемоданчик, и мы вернулись в спальню. Глаза Гарри были широко раскрыты и блестели. Гандербай склонился над Гарри и очень осторожно, будто имел дело с кружевом работы шестнадцатого века, закатал ему до локтя рукав пижамы, не пошевелив руку. Он проделал все это, не касаясь кровати.

– Я сделаю вам укол, – прошептал он. – Это сыворотка. Вы почувствуете слабую боль, но постарайтесь не двигаться. Не напрягайте мышцы живота.

Гарри взглянул на шприц.

Гандербай достал из чемоданчика красную резиновую трубку и обмотал ею его руку выше локтя, затем крепко завязал трубку узлом. Протерев небольшой участок кожи спиртом, он протянул мне тампон и взял у меня шприц. Поднеся его к свету, он, сощурившись, выпустил вверх тоненькой струйкой какую-то часть желтой жидкости. Я стоял возле него и наблюдал. Гарри тоже не спускал с него глаз; лицо его блестело от пота, точно было намазано толстым слоем крема, который таял на коже и стекал на подушку.

Я видел, как на сгибе руки Гарри, стянутой жгутом, вздулась голубая вена, а потом увидел над веной иглу, причем Гандербай держал шприц почти параллельно руке, втыкая иглу через кожу в вену, втыкая медленно, но так уверенно, что она входила мягко, словно в сыр. Гарри закатил глаза, закрыл их, потом снова открыл, но не шелохнулся.

Когда все кончилось, Гандербай склонился над ним и приставил губы к уху Гарри.

– Даже если теперь она вас и укусит, все будет в порядке. Но только не двигайтесь. Прошу вас, не двигайтесь. Я сейчас вернусь.

Он взял свой чемоданчик и вышел в прихожую. Я последовал за ним.

– Теперь ему ничто не угрожает? – спросил я.

– Не совсем так.

– Но как же все-таки помочь ему?

Маленький врач-индиец молча покусывал нижнюю губу.

– Укол ведь должен хоть как-то защитить? – спросил я.

Он отвернулся и направился к дверям, выходившим на веранду. Я подумал было, что он собирается выйти из дома, но он остановился перед дверьми с сеткой и уставился в темноту.

– Сыворотка эффективная? – спросил я.

– К сожалению, не очень, – не оборачиваясь, ответил он. – Может, она подействует. А может, и нет. Я пытаюсь придумать что-нибудь другое.

– А что, если мы быстро сдернем простыню и сбросим змею на пол, прежде чем она успеет укусить его?

– Ни в коем случае! Мы не имеем права рисковать.

Голос его прозвучал резче обычного.

– Но ведь нельзя же ничего не делать, – сказал я. – Он начинает психовать.

– Пожалуйста! Прошу вас! – проговорил он, обернувшись и воздев руки. – Ради бога, потерпите. В таких случаях не действуют очертя голову.

Он вытер лоб платком и задумался, покусывая губу.

– Впрочем, – произнес он наконец, – есть один выход. Вот что мы сделаем – дадим этой твари наркоз.

Мысль показалась мне замечательной.

– Это небезопасно, – продолжил он, – потому что змея холоднокровное существо и наркоз не действует на них ни хорошо, ни быстро, но это лучшее, что можно сделать. Возьмем эфир… или хлороформ…

Он говорил медленно, вслух обдумывая свой замысел.

– Так на чем же мы остановимся?

– Хлороформ, – наконец произнес он. – Обычный хлороформ. Это лучше всего. А теперь – быстро за дело!

Он схватил меня за руку и потянул за собой на балкон.

– Поезжайте ко мне домой. Пока вы едете, я разбужу по телефону моего помощника, и он вам покажет шкафчик с ядами. Вот ключ от шкафчика. Возьмите бутыль с хлороформом. На ней оранжевая этикетка. Я останусь здесь на тот случай, если что-то произойдет. Поторапливайтесь же! Нет-нет, ботинки не надевайте!

Я быстро поехал к нему и минут через пятнадцать вернулся с хлороформом. Гандербай вышел из комнаты Гарри и встретил меня в прихожей.

– Привезли? – спросил он. – Отлично, отлично. Я ему только что рассказал, что мы собираемся сделать. Но теперь нам нужно спешить. Он уже порядком измучился. Боюсь, как бы он не пошевелился.

Он возвратился в спальню, и я последовал за ним, бережно неся бутыль. Гарри лежал на кровати все в той же позе, что и прежде, и пот ручьем стекал по его щекам. Лицо было бледным и мокрым. Он скосил глаза в мою сторону, и я улыбнулся и кивнул ему в знак поддержки. Он продолжал смотреть на меня. Я поднял вверх большой палец, давая понять, что все будет в порядке. Гарри закрыл глаза. Гандербай присел на корточки возле кровати; рядом с ним на полу лежала полая резиновая трубка, которую он ранее использовал как жгут; к одному концу этой трубки он приделал небольшую бумажную воронку.

Потихоньку он начал вытаскивать край простыни из-под матраса. Гандербай находился прямо против живота Гарри, примерно в восемнадцати дюймах от него, и я следил за его пальцами, осторожно тянувшими край простыни. Он действовал так медленно, что почти невозможно было различить ни движение пальцев, ни то, как тянется простыня.

Наконец ему удалось немного приподнять простыню, и он просунул под нее резиновую трубку, так чтобы можно было протолкнуть ее по матрасу к телу Гарри. Не знаю, сколько ушло времени на то, чтобы просунуть трубку на несколько дюймов. Может, двадцать минут, а может, и сорок. Я так и не увидел, чтобы трубка двигалась, однако видимая ее часть становилась короче. Теперь и Гандербай вспотел, на лбу его и над верхней губой выступили большие капли пота. Однако руки его не дрожали, и я обратил внимание на то, что он следил не за трубкой, а за складками простыни на животе Гарри.

Не поднимая глаз, он протянул руку за хлороформом. Я отвернул плотно притертую стеклянную пробку и вложил бутыль в его руку, не отпуская ее до тех пор, пока не убедился, что он крепко держит ее. Затем он кивнул мне, чтобы я наклонился, и прошептал:

– Скажите ему, что матрас под ним сейчас станет мокрым и очень холодным. Он должен быть готов к этому и не должен двигаться. Скажите ему об этом сейчас же.

Я склонился над Гарри и передал ему это послание.

– Почему же он не начинает? – спросил Гарри.

– Сейчас он приступит, Гарри. Тебе будет очень холодно, так что приготовься.

– О господи, да начинайте же! – Он впервые возвысил голос, и Гандербай бросил на него недовольный взгляд, несколько секунд глядел на него, после чего продолжил свою работу.

Гандербай капнул немного хлороформа в бумажную воронку и подождал, пока он побежит по трубке. Затем он капнул еще немного, чуть-чуть выждал, и по комнате распространился тяжелый, тошнотворный запах хлороформа, неся с собой смутные воспоминания о сестрах в белых халатах, о хирургах, стоящих в выбеленной комнате вокруг длинного белого стола. Гандербай теперь лил жидкость непрерывной струей, и я видел, как тяжелые пары хлороформа медленно клубились над бумажной воронкой. Сделав паузу, он поднес пузырек к свету, налил еще одну полную воронку и протянул пузырек мне. Осторожно вытащив резиновую трубку из-под простыни, он поднялся.

Должно быть, вставить трубку и налить в нее хлороформ оказалось для него делом трудным, и я помню, что, когда Гандербай обернулся ко мне и шепотом заговорил, голос у него был слабый и усталый.

– Подождем пятнадцать минут. На всякий случай.

Я склонился над Гарри.

– На всякий случай мы подождем минут пятнадцать. Но ей, наверное, уже конец.

– Тогда почему, черт побери, вы не посмотрите и не убедитесь в этом?

Он снова заговорил громко, и Гандербай резко повернулся, при этом его маленькое смуглое лицо сделалось очень сердитым. Глаза у него были почти совсем черные, и он уставился на Гарри; мышца на лице Гарри начала подергиваться. Я достал платок, вытер его мокрое лицо и, чтобы немного успокоить его, несколько раз провел рукой по лбу.

Потом мы стояли возле кровати и ждали, Гандербай пристально вглядывался в лицо Гарри. Маленький индиец более всего беспокоился о том, чтобы Гарри не пошевелился. Он не отрывал глаз от пациента и, хотя не издал ни звука, казалось, все время кричал на него: «Послушайте, ну неужели вы все испортите?» А у Гарри между тем подергивался рот, он потел, закрывал глаза, открывал их, смотрел на меня, на простыню, на потолок, снова на меня, но только не на Гандербая. И все же Гандербаю удавалось каким-то образом удерживать его от движений. Запах хлороформа действовал угнетающе и вызывал тошноту, но я не мог выйти из комнаты. У меня было такое чувство, будто кто-то надувает огромный шар, который должен вот-вот лопнуть, но глаз я отвести не мог.

Наконец Гандербай повернулся ко мне, кивнул, и я понял, что он готов действовать дальше.

– Подойдите к той стороне кровати, – сказал он. – Мы возьмемся за края простыни и потянем ее, но, прошу вас, очень медленно и очень осторожно.

– Потерпи еще немного, Гарри, – сказал я и, обойдя вокруг кровати, взялся за простыню.

Гандербай стоял напротив меня, и, приподняв простыню над Гарри, мы принялись очень медленно стаскивать ее, при этом немного отступив от кровати, но одновременно пытаясь заглянуть под простыню. Хлороформ пах очень сильно. Помню, что я пытался не дышать, а когда более не мог сдерживать дыхание, попробовал дышать неглубоко, чтобы эта дрянь не угодила в легкие.

Стала видна грудь Гарри, или, лучше сказать, верх полосатой пижамы, которая скрывала ее, а потом я увидел белую тесьму его пижамных брюк, аккуратно завязанную узелком. Чуть-чуть дальше – и я увидел пуговицу из перламутра. Вот уж чего ни за что не увидишь на моей пижаме, так это пуговиц на ширинке, тем более перламутровых. Да этот Гарри, подумал я, просто щеголь. Странно, что в тревожные минуты в голову подчас лезут фривольные мысли, и я отчетливо помню, что, увидев эту пуговицу, подумал, какой, мол, Гарри щеголь.

Кроме этой пуговицы, ничего другого на его животе не было.

Тогда мы быстрее стащили простыню и, когда показались ноги, выпустили ее из рук на пол.

– Не двигайтесь, – сказал Гандербай, – не двигайтесь, мистер Поуп. – И он принялся осматривать постель и заглядывать под ноги Гарри. – Мы должны быть осторожны. Змея может заползти куда угодно. Она может прятаться в штанине.

Едва Гандербай произнес это, как Гарри поднял голову с подушки и посмотрел на свои ноги. Это было его первым движением. Затем он неожиданно вскочил и, стоя на кровати, стал яростно трясти сначала одной ногой, потом другой. В ту минуту мы оба подумали, что змея укусила его, и Гандербай уже полез было в свой чемоданчик за скальпелем и жгутом, но тут Гарри перестал прыгать и замер на месте. Взглянув на матрас, на котором он стоял, он прокричал:

– Ее нигде нет!

Гандербай выпрямился и с минуту тоже осматривал матрас, затем посмотрел на Гарри. Гарри был в порядке. Он не был укушен и, судя по всему, не должен был быть укушен, и все было замечательно. Но похоже, легче от этого никому не стало.

– Мистер Поуп, вы, разумеется, совершенно уверены в том, что видели ее?

В голосе Гандербая прозвучала саркастическая нотка, чего он не позволил бы себе при обычных обстоятельствах.

– Не кажется ли вам, что вы могли себе все это вообразить, а, мистер Поуп?

Судя по тому, как Гандербай смотрел на Гарри, сарказм его не нужно было принимать всерьез. Просто он пытался разрядить обстановку.

Гарри стоял на кровати в своей полосатой пижаме, свирепо глядя на Гандербая, и краска постепенно заливала его лицо.

– Не хочешь ли ты сказать, что я все выдумал? – закричал он.

Гандербай стоял и смотрел на Гарри. Гарри сделал шаг вперед на кровати, и глаза его сверкнули.

– Ты, индусская крыса!

– Успокойся, Гарри! – сказал я.

– Ты, грязный черномазый…

– Гарри! – вскричал я. – Молчи, Гарри!

То, что он говорил, было ужасно.

Гандербай вышел из комнаты, будто нас в ней и не было вовсе, и я последовал за ним. Положив ему руку на плечо, я вышел вместе с ним на веранду.

– Не слушайте его, – сказал я. – Все это так на него подействовало, что он сам не знает, что говорит.

Мы сошли с веранды по ступенькам и направились по темной дорожке к тому месту, где стоял его старенький «моррис». Он открыл дверцу и сел в машину.

– Вы прекрасно поработали, – сказал я. – Огромное вам спасибо за то, что вы приехали.

– Ему нужно как следует отдохнуть, – тихо произнес он, не глядя на меня, после чего завел мотор и уехал.

Рамминс

Солнце стояло высоко над холмами, туман рассеялся и было приятно шагать с собакой по дороге в это раннее осеннее утро, когда золотятся и желтеют листья, когда один возьмет да и оторвется, а потом медленно переворачивается в воздухе и бесшумно падает прямо на траву возле дороги. Дул легкий ветерок, буки шелестели и бормотали, точно люди в отдалении.

Для Клода Каббиджа это всегда было лучшее время дня. Он одобрительно посматривал на покачивающийся бархатистый зад борзой, бежавшей перед ним.

– Джеки, – тихо окликнул он. – Эй, Джексон. Как ты себя чувствуешь, мой мальчик?

Услышав свою кличку, пес полуобернулся и в знак признательности вильнул хвостом.

«Такой собаки, как Джеки, уже никогда не будет», – сказал он про себя. Изящные пропорции, небольшая заостренная голова, желтые глаза, черный подвижный нос. Прекрасная длинная шея, красивый изгиб груди, и притом совсем нет живота. А как движется на своих лапах – бесшумно, едва касаясь земли.

– Джексон, – сказал он. – Старый добрый Джексон.

Клод увидел в отдалении фермерский дом Рамминса – небольшой, узкий и очень старый, стоящий за изгородью по правую руку.

«Там и сверну, – решил он. – На сегодня хватит».

Неся через двор ведро молока, Рамминс увидел его на дороге. Он медленно поставил ведро и, подойдя к калитке и положив обе руки на верхнюю жердь, стал ждать.

– Доброе утро, мистер Рамминс, – сказал Клод.

С Рамминсом нужно быть вежливым, потому что он продавал яйца.

Рамминс кивнул и перегнулся через калитку, критически оглядывая пса.

– На вид хорош, – сказал он.

– Да и вообще хорош.

– Когда он будет участвовать в бегах?

– Не знаю, мистер Рамминс.

– Да ладно тебе. Так когда же?

– Ему только десять месяцев, мистер Рамминс. Он еще и не выдрессирован как следует, честное слово.

Маленькие глазки-бусинки Рамминса подозрительно глядели с той стороны калитки.

– Могу поспорить на пару фунтов, что скоро ты его где-нибудь выставишь, подпольно.

Клод беспокойно переступил с ноги на ногу. Ему сильно не нравился этот человек с широким, как у лягушки, ртом, сломанными зубами, бегающими глазками; а больше всего ему не нравилось то, что с ним нужно было быть вежливым, потому что он продавал яйца.

– Вон тот ваш стог сена, через дорогу, – сказал он, отчаянно пытаясь переменить тему. – Там полно крыс.

– В каждом стоге полно крыс.

– В этом особенно. По правде, у нас были неприятности с властями по этому поводу.

Рамминс резко взглянул на него. Он не любил неприятностей с властями. Кто продает втихую яйца и убивает без разрешения свиней, тому лучше избегать контактов с такого рода людьми.

– Что еще за неприятности?

– Они присылали крысолова.

– Чтобы выловить несколько крыс?

– Да не одну! Чтоб мне провалиться, там все кишит ими!

– Ну вот еще.

– Честное слово, мистер Рамминс. Их там сотни.

– И крысолов поймал их?

– Нет.

– Почему?

– Думаю, потому, что они слишком умные.

Рамминс принялся задумчиво исследовать внутренний край одной ноздри кончиком большого пальца, держа при этом ноздрю большим и указательным.

– Спасибо я тебе за крысолова не скажу, – произнес он. – Крысоловы – государственные служащие, работают на чертово правительство, и спасибо я тебе не скажу.

– А я тут ни при чем, мистер Рамминс. Все крысоловы – мерзкие хитрые твари.

– Гм, – отозвался Рамминс, просунул пальцы под кепку и поскреб затылок. – Я как раз подумывал прибрать уже этот стог. Лучше бы, наверно, прямо сегодня и прибрать. Не хочу, чтобы всякие там госслужащие совали свой нос в мои дела, покорнейше благодарю.

– Именно так, мистер Рамминс.

– Попозже мы подъедем с Бертом.

С этими словами он повернулся и засеменил через двор.

Часа в три пополудни все видели, как Рамминс с Бертом медленно ехали по дороге в повозке, запряженной большой, красивой ломовой лошадью вороного окраса. Напротив заправочной станции повозка свернула в поле и остановилась возле стога сена.

– На это стоит посмотреть, – сказал я. – Доставай ружье.

Клод принес ружье и вставил в него патрон.

Я медленно перешел через дорогу и прислонился к открытым воротам. Рамминс забрался на вершину стога и принялся развязывать веревку, с помощью которой крепилась соломенная крыша. Берт, оставшийся в повозке, вертел в руках нож длиной фута четыре.

У Берта было что-то не в порядке с одним глазом. Весь какой-то бледно-серый, точно вареный рыбий глаз, тот был неподвижен, но как будто все время следил за тобой, как глаза на некоторых портретах в музее. Где бы ты ни стоял и куда бы Берт ни смотрел, этот поврежденный глаз, с маленькой точечкой в центре, точно рыбий глаз на тарелке, искоса холодно поглядывал на тебя.

Телосложением Берт являл собою полную противоположность отцу, который был короток и приземист, точно лягушка. Берт был высокий, тонкий, гибкий юноша с расхлябанными суставами. Даже голова его болталась на плечах, склонившись набок, будто шее было тяжеловато ее держать.

– Вы же только в июне поставили этот стог, – сказал я ему. – Зачем так рано его убирать?

– Папа так хочет.

– Смешно в ноябре разбирать новый стог.

– Папа так хочет, – повторил Берт, и оба его глаза, здоровый и тот, другой, уставились на меня с полнейшим равнодушием.

– Затратить столько сил, чтобы поставить его, обвязать, а потом разобрать через пять месяцев…

– Папа так хочет.

Из носа у Берта текло, и он то и дело вытирал его тыльной стороной руки, а руку вытирал о штаны.

– Иди-ка сюда, Берт, – позвал его отец, и парень, взобравшись на стог, встал в том месте, где часть крыши была снята.

Достав нож, он принялся вонзать его в плотно спрессованное сено, при этом держался за ручку двумя руками и раскачивался всем телом, как это делает человек, распиливающий дерево большой пилой. Я слышал, как лезвие ножа с хрустом входит в сухое сено, и звук этот становился все более глухим, по мере того как нож глубже проникал внутрь.

– Клод будет стрелять, когда крысы побегут.

Мужчина с юношей замерли и посмотрели через дорогу на Клода, который стоял с ружьем в руках, прислонившись к красной бензоколонке.

– Скажи ему, чтобы убрал это свое чертово ружье, – сказал Рамминс.

– Он хороший стрелок. Вас не заденет.

– Никому не дозволю палить по крысам, когда я рядом стою, какой бы тут хороший стрелок ни был.

– Вы его обижаете.

– Скажи ему, чтобы убрал свою пукалку, – медленно и зло проговорил Рамминс. – Собака или палки – это еще ладно, но с ружьями тут делать нечего.

Двое на стоге смотрели, как Клод делает то, что ему было сказано, потом молча продолжили работу. Скоро Берт спустился в повозку, вытянул обеими руками плотно спрессованный брикет из стога и аккуратно положил его рядом с собой.

Из-под стога выскочила серо-черная крыса с длинным хвостом.

– Крыса, – сказал я.

– Убей ее, – сказал Рамминс. – Возьми же палку и убей ее.

Поднялась тревога, и крысы, жирные и длиннотелые, принялись выбегать быстрее: по одной-две каждую минуту. Пробегая под изгородью, они низко прижимались к земле. Лошадь, завидев какую-нибудь из них, всякий раз дергала ушами и провожала ее тревожным взглядом, вращая глазами.

Берт взобрался на вершину стога и принялся вырезать следующий брикет. Неожиданно он замер, поколебался с секунду в нерешительности, потом снова стал резать, но на этот раз очень осторожно, и теперь я услышал совсем новый звук, приглушенный режущий звук, когда нож заскрежетал о что-то твердое.

Берт вытащил нож и осмотрел лезвие, ощупав его пальцем. Потом снова осторожно вставил его в разрез, нащупывая твердый предмет, и опять, едва он сделал пилящее движение, как раздался скрежет.

Рамминс повернул голову. Он как раз поднимал целую охапку соломы, из которой была сделана крыша, как вдруг остановился и посмотрел на Берта через плечо. Берт сидел неподвижно, сжимая ручку ножа, на лице его появилось выражение замешательства. Две фигуры резко выделялись на бледно-голубом небе.

И тут послышался голос Рамминса. Он прозвучал громче обычного:

– Черт знает что нынче складывают в стог сена.

Он умолк, и снова наступила тишина. Никто не двигался, не двигался и Клод, стоявший по ту сторону дороги, возле красной бензоколонки. Неожиданно сделалось так тихо, что мы услышали, как в другом конце долины, на соседней ферме женщина зовет мужчин обедать.

И снова Рамминс крикнул, хотя кричать не было никакой нужды:

– Ну давай же! Давай режь, Берт! Подумаешь, деревяшка, что с твоим ножом будет!

Клод перешел через дорогу и прислонился рядом со мной к воротам. Он ничего не сказал, но мы оба чувствовали, что те двое своим поведением – и особенно это касалось Рамминса – внушают какое-то беспокойство. Рамминс был напуган. Берт тоже был напуган. И, глядя на них, я почувствовал, как в памяти моей всплывает какой-то смутный образ. Я пытался отчаянно ухватиться за нить воспоминаний. Раз я едва было не коснулся ее, но она выскользнула, и, бросившись за ней, я поймал себя на том, что мысленно возвращаюсь на много недель назад, в солнечные летние дни, – теплый ветерок дует над долиной с юга, большие буки отяжелели от листвы, поля золотятся, сбор урожая, заготовка сена. Ставится стог.

Точно током, меня тотчас же пронзил страх.

Ну да, ставится стог сена. Когда же мы его ставили? В июне? Да, конечно, в июне – был жаркий, душный июньский день, низко висели облака, и в воздухе пахло грозой.

И Рамминс тогда сказал:

– Давайте же, ради бога, закончим быстрее, пока дождь не пошел.

А Старый Джимми возразил:

– Не будет никакого дождя. Да и спешить некуда. Сам же отлично знаешь: когда гром на юге, над долиной дождя не будет.

Рамминс, стоявший в повозке с вилами, ничего на это не ответил. Он сердился, нервничал и думал, как бы побыстрее убрать сено, прежде чем пойдет дождь.

– До вечера дождя не будет, – снова сказал Старый Джимми, глядя на Рамминса.

Рамминс пристально посмотрел на него в ответ, и в глазах его медленно загорались искорки гнева.

Все утро мы работали не останавливаясь – складывали сено в повозку, перевозили его через поле, кидали в медленно растущий стог, стоявший у ворот против заправочной станции. Мы слышали, как на юге гремит гром, то приближаясь к нам, то уходя в сторону. Потом он, похоже, снова возвращался и оставался где-то за холмами, время от времени громыхая. Поглядывая на небо, мы видели, как облака над головой движутся и меняют форму в круговороте воздушных потоков, но на земле было жарко, душно – ни дуновения. Мы работали медленно, вяло, рубахи были мокрые от пота, лица блестели.

Мы с Клодом работали рядом с Рамминсом на стоге, помогая формировать его, и я помню ту жару. Вокруг моего лица вились мухи, градом лился пот, и особенно хорошо я помню хмурое, суровое присутствие рядом со мной Рамминса, работавшего с отчаянной торопливостью, поглядывавшего на небо и кричавшего на людей, чтобы те спешили.

В полдень, несмотря на Рамминса, мы бросили работу, чтобы пообедать.

Мы с Клодом уселись возле изгороди вместе со Старым Джимми и Уилсоном – солдатом, приехавшим домой на побывку. Жара стояла такая, что много говорить не хотелось. У Старого Джимми была сумка, бывший противогазный ранец, и в ней тесно стояли шесть бутылок пива, высовывая наружу горлышки.

– Берите, – сказал он, протягивая каждому из нас по бутылке.

– Давай куплю одну, – предложил Клод, который отлично знал, что у того было очень мало денег.

– Бери так.

– Я бы хотел заплатить.

– Что за глупости? Пей.

Старый Джимми был очень хорошим человеком, добрым, с чистым розовым лицом, которое брил каждый день. Когда-то он работал плотником, но в семьдесят лет его заставили уйти на пенсию, а это было несколько лет назад. Тогда деревенский совет, видя, что он еще активен, поручил ему присматривать за только что построенной детской площадкой, чтобы в порядке были качели и прочее, а заодно он следил, как добрый сторожевой пес, за тем, чтобы никто из ребятишек не ударился и не слишком шалил.

Для старика это была хорошая работа, и, казалось, все довольны, – и так продолжалось до одной субботней ночи. В ту ночь Джимми напился и принялся расхаживать посередине Хай-стрит и распевать песни с такими завываниями, что люди вставали с постелей посмотреть, что такое происходит. На следующее утро его уволили со словами, что он никудышный человек и пьяница, которому нельзя доверить детишек на площадке.

Но тут произошла удивительная вещь. В первый же день после его отлучения – это был понедельник – ни один ребенок и близко не подошел к детской площадке.

То же самое было и на следующий день, и через день после этого.

Всю неделю качели и горка оставались без внимания. Ни один ребенок к ним не подходил. Вместо этого они пошли за Старым Джимми в поле, что за домом приходского священника, и стали играть в свои игры, а он за ними присматривал, и в результате у совета не оставалось другого выбора, как снова поручить старику его прежнюю работу.

Он работал и опять напивался, но никто ему больше и слова не говорил. Оставлял работу он только на несколько дней раз в год, во время заготовки сена. Старый Джимми всю свою жизнь любил заготавливать сено и не собирался пока расставаться с этой любовью.

– А ты хочешь? – спросил он, протягивая бутылку Уилсону, солдату.

– Нет, спасибо, у меня есть чай.

– Чай, говорят, хорош в жаркий день.

– Да. От пива мне спать хочется.

– Если хотите, – сказал я Старому Джимми, – мы сходим на заправку, и я сделаю вам пару вкусных бутербродов. Хотите?

– У нас тут и пива хватит. Одна бутылка пива, мой мальчик, питательнее двадцати бутербродов.

Он улыбнулся мне, обнажив бледно-розовые беззубые десны, но улыбка вышла приятная, и не было ничего отвратительного в том, что они обнажились.

Какое-то время мы сидели молча. Солдат доел свой хлеб с сыром и лег на землю, прикрыв лицо шапкой. Джимми выпил три бутылки пива и предложил последнюю Клоду и мне.

– Нет, спасибо.

– Нет, спасибо. Мне и одной хватит.

Старик пожал плечами, открутил пробку и, запрокинув голову, стал пить, вытянув губы, так что жидкость текла ровно, не булькая в горле. На нем была шапка, которая не имела ни цвета, ни формы, и, когда он закидывал голову, шапка не сваливалась.

– А что, Рамминс не собирается напоить эту старую клячу? – спросил он, опуская бутылку и глядя на большую распаренную ломовую лошадь, которая стояла между дышлами повозки.

– Только не Рамминс.

– Лошади тоже хотят пить, вроде нас. – Старый Джимми помолчал, глядя на лошадь. – У вас тут есть где-нибудь ведро?

– Конечно.

– Тогда почему бы нам не дать лошадке попить?

– Очень хорошая мысль. Дадим ей попить.

Мы с Клодом поднялись и направились к воротам, и помню, что я обернулся и крикнул старику:

– Точно не надо принести бутерброда? А что, я быстро.

Он покачал головой, помахал нам бутылкой и сказал, что хочет вздремнуть. Мы вышли через ворота на дорогу и направились к заправке.

Думаю, отсутствовали мы примерно час, обслуживая клиентов, закусывая, и, когда наконец вернулись – Клод нес ведро воды, – я увидел, что в стоге уже по меньшей мере шесть футов высоты.

– Водичка для лошадки, – сказал Клод, укоризненно глядя на Рамминса, который стоял в повозке, перекладывая сено на стог.

Лошадь опустила голову в ведро и принялась пить, благодарно фыркая.

– А где Джимми? – спросил я; нам хотелось, чтобы старик увидел, как лошадь пьет воду, потому что это была его идея.

Когда я задал этот вопрос, наступила пауза, короткая пауза, и Рамминс замялся в нерешительности, держа в руках вилы и оглядываясь.

– Я принес ему бутерброд, – прибавил я.

– Этот старый дурак выпил слишком много пива и пошел домой спать, – сказал Рамминс.

Я пошел вдоль изгороди к тому месту, где мы до этого сидели со Старым Джимми. В траве валялись пять пустых бутылок. Там же лежала и сумка. Я поднял ее и отнес Рамминсу.

– Не думаю, что Джимми ушел домой, – сказал я, держа сумку за длинный ремень.

Рамминс посмотрел на нее, но ничего не ответил. Теперь он яростно торопился, потому что гроза была ближе, тучи – темнее, а жара – еще более гнетущей.

С сумкой в руках я отправился назад на заправочную станцию, где и пробыл остаток дня, обслуживая клиентов. К вечеру, когда пошел дождь, я глянул через дорогу и увидел, что сено сложили и закрывали стог брезентом.

Через несколько дней явился кровельщик, снял брезент и сделал соломенную крышу. Это был хороший кровельщик. Он сделал отличную крышу из длинной соломы, толстую и плотную. Скат был хорошо спланирован, края аккуратно подрезаны, и приятно было смотреть на нее с дороги или из дверей конторы заправочной станции.

Все это нахлынуло на меня сейчас так же ясно, как будто это случилось вчера, – возведение стога в тот жаркий грозовой июньский день, желтое поле, сладкий лесной запах сена; и солдат Уилсон в спортивных тапках, Берт с затуманенным глазом, Джимми с чистым старческим лицом и розовыми обнаженными деснами; и Рамминс, широкоплечий карлик, стоящий в повозке и хмуро поглядывающий на небо, потому что он тревожился насчет дождя…

И вот снова этот самый Рамминс стоит, согнувшись на стоге сена с охапкой соломы в руках, глядя на своего сына, высокого Берта, который, как и он, недвижим, и оба выделяются черными силуэтами на фоне неба, и снова меня, будто током, пронзил страх.

– Давай режь, – сказал Рамминс, возвышая голос.

Берт поднажал на свой большой нож, и снова раздался высокий скрежещущий звук, когда лезвие задело что-то твердое. На лице у Берта было написано, что ему не нравится то, что он делает.

Прошло несколько минут, прежде чем нож ушел глубже, потом снова послышался тот же звук, чуть более мягкий, когда лезвие резало плотно спрессованное сено. Берт обернулся к отцу, улыбаясь с облегчением и бессмысленно кивая.

– Давай режь дальше, – сказал Рамминс, по-прежнему не двигаясь.

Берт снова вонзил нож на такую же глубину, что и в первый раз, потом нагнулся, вынул брикет, который выскочил легко, как кусок пирога, и бросил его в повозку, стоявшую внизу.

В ту же секунду юноша замер, пристально глядя в то место, откуда он только что извлек брикет, не в силах поверить или, скорее, отказываясь верить в то, что же он такое разрезал на две части.

Рамминс, который отлично знал, что это такое, отвернулся и быстро стал спускаться с другой стороны стога. Он двигался так быстро, что уже выбежал за ворота и помчался по дороге, когда Берт закричал.

Кожа

В том году – 1946-м – зима слишком затянулась. Хотя наступил уже апрель, по улицам города гулял ледяной ветер, а по небу ползли снежные облака.

Старик, которого звали Дриоли, с трудом брел по улице Риволи. Он дрожал от холода, и вид у него был жалкий; в своем грязном черном пальто он был похож на дикобраза, а над поднятым воротником видны были только его глаза.

Раскрылась дверь какого-то кафе, на него пахнуло жареным цыпленком, живот его свело голодной судорогой. Он двинулся дальше, равнодушно посматривая на выставленные в витринах вещи: духи, шелковые галстуки и рубашки, драгоценности, фарфор, старинную мебель, книги в прекрасных переплетах. Спустя какое-то время он поравнялся с картинной галереей. Раньше ему нравилось бывать в картинных галереях. В витрине был выставлен один холст. Он остановился и взглянул на него. Потом повернулся и пошел было дальше, но тут же еще раз остановился и оглянулся; и вдруг его охватила легкая тревога, всколыхнулась память, словно вспомнилось что-то далекое, виденное давным-давно. Он снова посмотрел на картину. На ней был изображен пейзаж – купа деревьев, безумно клонившихся вбок, словно согнувшихся под яростным порывом ветра; облака вихрем кружились в небе. К раме была прикреплена небольшая табличка, на которой было написано: «Хаим Сутин (1894–1943)».

Дриоли уставился на картину, пытаясь сообразить, что в ней показалось ему знакомым. Жуткая картина, подумал он. Какая-то странная и жуткая… Но мне она нравится… Хаим Сутин… Сутин…

– Боже мой! – неожиданно воскликнул он. – Да это же мой маленький калмык, вот кто это такой! Мой маленький калмык, это его картина выставлена в одном из лучших парижских салонов! Подумать только!

Старик приблизился к витрине. Он отчетливо вспомнил этого юношу – да-да, теперь он вспомнил его. Но когда это было? Все остальное не так-то просто было вспомнить. Это было так давно. Когда же все-таки? Двадцать – нет, больше тридцати лет назад; пожалуй, так. Нет-нет, погодите-ка. Это было за год до войны, Первой мировой войны, в 1913 году. Именно так. Тогда он и встретил Сутина, этого маленького калмыка, мрачного, вечно о чем-то размышляющего юношу, которого он тогда полюбил – почти влюбился в него, – и непонятно за что, разве что, пожалуй, за то, что тот умел рисовать.

И как рисовать! Теперь он все помнил гораздо четче: улица, баки с мусором, запах гнили, рыжие кошки, грациозно бродящие по свалке, и женщины – потные жирные женщины, сидевшие на порогах домов и выставившие свои ноги на булыжную мостовую. Что это была за улица? Где жил этот юноша?

На Сите-Фальгьер, вот где! Старик несколько раз кивнул, довольный тем, что вспомнил название. И там была студия с одним-единственным стулом и грязной красной кушеткой, на которой юноша устраивался на ночлег; пьяные сборища, дешевое белое вино, яростные споры и вечно мрачное лицо юноши, размышляющего о работе.

Странно, подумал Дриоли, как легко ему все это вспомнилось, будто каждая незначительная подробность тотчас тянула за собой другую.

Вот, скажем, эта глупая затея с татуировкой. Но ведь это же было просто безумие, каких мало. С чего все началось? Ах да, как-то он разбогател и накупил вина, именно так оно и было. Он ясно вспомнил тот день, когда вошел в студию с пакетом бутылок под мышкой, при этом юноша сидел перед мольбертом, а его (Дриоли) жена стояла посреди комнаты, позируя художнику.

– Сегодня мы будем веселиться, – сказал он. – Устроим небольшой праздник втроем.

– А что мы будем праздновать? – спросил юноша, не поднимая глаз. – Может, то, что ты решил развестись с женой, чтобы она вышла замуж за меня?

– Нет, – отвечал Дриоли. – Сегодня мы отпразднуем то, что мне удалось заработать кучу денег.

– А вот я пока ничего не заработал. Это тоже можно отметить.

– Конечно, если хочешь.

Дриоли стоял возле стола, раскрывая пакет. Он чувствовал себя усталым, и ему хотелось скорее выпить вина. Девять клиентов за день – очень хорошо, но с глазами это может сыграть злую шутку. Раньше у него никогда не было девяти человек за день. Девять пьяных солдат, и – что замечательно – целых семеро смогли расплатиться наличными. В результате он разбогател невероятно. Но напряжение было очень велико. Дриоли от усталости прищурил глаза, белки которых были испещрены красными прожилками, а за глазными яблоками будто что-то ныло. Но наконец-то наступил вечер, он чертовски богат, а в пакете три бутылки – одна для его жены, вторая для друга, а третья для него самого. Он отыскал штопор и принялся откупоривать бутылки, при этом каждая пробка, вылезая из горлышка, негромко хлопала.

Юноша отложил кисть.

– О господи! – произнес он. – Да разве при таком шуме можно работать?

Девушка подошла к картине. Приблизился к картине и Дриоли, держа в одной руке бутылку, в другой – бокал.

– Нет! – вскричал юноша, неожиданно вскипев. – Пожалуйста, не подходите!

Он схватил холст с мольберта и поставил его к стене. Однако Дриоли успел кое-что разглядеть.

– А мне нравится.

– Это ужасно.

– Замечательно. Как и все, что ты делаешь, это замечательно. Мне все твои картины нравятся.

– Вся беда в том, – хмурясь, проговорил юноша, – что сыт ими не будешь.

– И все же они замечательны.

Дриоли протянул ему полный бокал светло-желтого вина.

– Выпей, – сказал он. – Это тебя взбодрит.

Никогда еще, подумал он, не приходилось ему видеть ни более несчастного человека, ни более мрачного лица. Он встретил юношу в кафе месяцев семь назад, тот сидел и пил в одиночестве, и, поскольку он был похож то ли на русского, то ли на выходца из Азии, Дриоли подсел к нему и заговорил:

– Вы русский?

– Да.

– Откуда?

– Из Минска.

Дриоли вскочил с места и обнял его, громко заявив, что он и сам родился в этом городе.

– Вообще-то, я родился не в Минске, – сказал тогда юноша, – а недалеко от него.

– Где же?

– В Смиловичах, милях в двенадцати от Минска.

– Смиловичи! – воскликнул Дриоли, снова обнимая его. – Мальчиком я бывал там несколько раз.

Потом он снова уселся, с любовью глядя в лицо своему собеседнику.

– Знаешь, – продолжал он, – а ты не похож на русских, живущих на Западе. Ты больше похож на татарина или на калмыка. Да, ты самый настоящий калмык.

Теперь, в студии, Дриоли снова посмотрел на юношу, который взял у него бокал с вином и осушил его залпом. Да, точно, лицо у него как у калмыка – широкоскулое, с широким крупным носом. Широкоскулость подчеркивалась и ушами, которые торчали в разные стороны. И еще у него были узкие глаза, черные волосы, толстые губы калмыка, но вот руки – руки юноши всегда удивляли Дриоли: такие тонкие и белые, как у женщины, с маленькими тонкими пальцами.

– Налей-ка еще, – сказал юноша. – Праздновать так праздновать.

Дриоли разлил вино по бокалам и уселся на стул. Юноша опустился на дряхлую кушетку рядом с женой Дриоли. Бутылки стояли на полу.

– Сегодня будем пить сколько влезет, – проговорил Дриоли. – Я исключительно богат. Пожалуй, схожу и куплю еще несколько бутылок. Сколько еще взять?

– Шесть, – сказал юноша. – По две на каждого.

– Отлично. Сейчас принесу.

– Я схожу с тобой.

В ближайшем кафе Дриоли купил шесть бутылок белого вина, и они вернулись в студию. Они расставили бутылки на полу в два ряда, и Дриоли откупорил их, после чего все снова расселись и продолжали выпивать.

– Только очень богатые люди, – сказал Дриоли, – могут позволить себе развлекаться таким образом.

– Верно, – сказал юноша. – Ты тоже так думаешь, Жози?

– Разумеется.

– Как ты себя чувствуешь, Жози?

– Превосходно.

– Бросай Дриоли и выходи за меня.

– Нет.

– Прекрасное вино, – сказал Дриоли. – Одно удовольствие его пить.

Они стали медленно и методично напиваться. Дело привычное, и вместе с тем всякий раз требовалось соблюдать некий ритуал, сохранять серьезность и притом что-то говорить, а потом повторять сказанное и хвалить вино. А еще важно было не торопиться, чтобы насладиться тремя восхитительными переходными периодами, особенно (как считал Дриоли) тем из них, когда начинаешь плыть и ноги отказываются тебе служить. Это был лучший период из всех – смотришь на свои ноги, а они так далеко, что просто диву даешься, какому чудаку они могут принадлежать и почему это валяются там, на полу.

Спустя какое-то время Дриоли поднялся, чтобы включить свет. Он с удивлением обнаружил, что ноги его пошли вместе с ним, а особенно странно было то, что он не чувствовал, как они касаются пола. Появилось приятное ощущение, будто он шагает по воздуху. Тогда он принялся ходить по комнате, тайком поглядывая на холсты, расставленные вдоль стен.

– Послушай, – сказал наконец Дриоли. – У меня идея.

Он пересек комнату и остановился перед кушеткой, покачиваясь.

– Послушай, мой маленький калмык.

– Что там у тебя еще?

– Отличная идея. Да ты меня слушаешь?

– Я слушаю Жози.

– Прошу тебя, выслушай меня. Ты мой друг – мой безобразный маленький калмык из Минска, а кроме того, ты такой хороший художник, что мне бы хотелось иметь твою картину, прекрасную картину…

– Забирай все. Бери все, что хочешь, только не мешай мне разговаривать с твоей женой.

– Нет-нет, ты только послушай. Мне нужна такая картина, которая всегда была бы со мной… всюду… куда бы я ни поехал… что бы ни случилось… чтобы эта твоя картина была со мной всегда…

Он наклонился к юноше и стиснул его колено.

– Выслушай же меня, прошу тебя.

– Да дай ты ему сказать, – произнесла молодая женщина.

– Вот какое дело… Напиши картину на моей спине, прямо на коже. А потом нанеси татуировку на то, что написал, чтобы картина всегда была со мной.

– Ну и идеи тебе приходят в голову!

– Я научу тебя, как татуировать. Это просто. С этим и ребенок справится.

– Я не ребенок.

– Прошу тебя…

– Да ты совсем спятил. Зачем тебе это нужно? – Художник заглянул в его темные, блестевшие от вина глаза. – Объясни, ради бога, зачем тебе это нужно?

– Тебе же это ничего не стоит! Ничего! Совсем ничего!

– Ты о татуировке говоришь?

– Да, о татуировке! Я научу тебя в две минуты!

– Это невозможно!

– Думаешь, я не понимаю, о чем говорю?

Нет, этого у молодого человека и в мыслях не было. Если кто и смыслил что-нибудь в татуировке, так это он, Дриоли. Не он ли не далее как в прошлом месяце разукрасил весь живот одного парня изумительным и тонким узором из цветов? А взять того клиента, с волосатой грудью, которому он нарисовал гималайского медведя, да так, что волосы на его груди стали как бы мехом животного? Не он ли мог нарисовать на руке женщину, да так, что, когда мускулы руки были напряжены, дама оживала и изгибалась самым удивительным образом?

– Одно тебе скажу, – заметил ему юноша, – ты пьян, и эта твоя идея – пьяный бред.

– Жози могла бы нам попозировать. Представляешь – портрет Жози на моей спине! Разве я не имею права носить на спине портрет жены?

– Портрет Жози?

– Ну да.

Дриоли знал – стоит только упомянуть жену, как толстые коричневые губы юноши отвиснут и задрожат.

– Нет, – сказала девушка.

– Жози, дорогая, прошу тебя. Возьми эту бутылку и прикончи ее, тогда станешь более великодушной. Это же великолепная идея. Никогда в жизни мне не приходило в голову ничего подобного.

– Что еще за идея?

– Нарисовать твой портрет на моей спине. Разве я не имею права на это?

– Мой портрет?

– Ню, – сказал юноша. – Тогда согласен.

– Ну уж нет, только не это, – отрезала молодая женщина.

– Отличная идея, – повторил Дриоли.

– Идея просто безумная, – сказала Жози.

– Идея как идея, – заметил юноша. – И за нее можно выпить.

Они распили еще одну бутылку. Потом юноша сказал:

– Ничего не выйдет. С татуировкой у меня ничего не получится. Давай лучше я просто нарисую ее портрет на твоей спине, и носи его сколько хочешь, пока не примешь ванну. А не будешь больше никогда мыться, так он всегда будет с тобой, до конца твоих дней.

– Нет, – сказал Дриоли.

– Да. И в тот день, когда ты решишь принять ванну, я буду знать, что больше ты не дорожишь моей картиной. Пусть для тебя это будет испытанием – ценишь ли ты мое искусство.

– Мне все это не нравится, – сказала молодая женщина. – Он так высоко ценит твое искусство, что не будет мыться много лет. Пусть уж лучше будет татуировка. Но обнаженной позировать не буду.

– Пусть тогда будет одна голова, – сказал Дриоли.

– У меня ничего не получится.

– Да это же невероятно просто. Я берусь обучить тебя за две минуты. Вот увидишь. Сейчас сбегаю за инструментами. Иглы и тушь – вот и все, что нам нужно. У меня есть тушь самых разных цветов – столько же, сколько у тебя красок, но несравненно более красивых…

– Повторяю – это невозможно.

– У меня есть самые разные цвета. Правда, Жози?

– Правда.

– Вот увидишь, – сказал Дриоли. – Сейчас принесу.

Он поднялся со стула и вышел из комнаты нетвердой, но решительной походкой.

Спустя полчаса Дриоли вернулся.

– Я принес все, что нужно! – воскликнул он, размахивая коричневым чемоданчиком. – Здесь все необходимое для татуировщика.

Он поставил чемоданчик на стол, раскрыл его и вынул машинку и флакончики с тушью разных цветов. Включив машинку в сеть, он щелкнул выключателем. Послышалось гудение, и игла, выступавшая на четверть дюйма с одного конца, начала быстро ходить вверх-вниз. Он скинул пиджак и засучил рукава.

– Теперь смотри. Следи за мной, я покажу тебе, как все просто. Сначала нарисую что-нибудь на своей руке.

Вся его рука, от кисти до локтя, была уже покрыта разными синими рисунками, однако ему удалось найти маленький участок кожи для демонстрации своего искусства.

– Прежде всего я выбираю тушь – возьмем обыкновенную, синюю… окунаю кончик иглы в тушь… так… держу иглу прямо и осторожно веду ее по поверхности кожи… вот так… и под действием небольшого моторчика и электричества игла скачет вверх-вниз и прокалывает кожу, чернила попадают в нее, вот и все. Видишь, как все просто… вот смотри, я нарисовал на руке собаку…

Юноша заинтересовался.

– Ну-ка, дай попробую. На тебе.

Гудящей иглой он принялся наносить синие линии на руке Дриоли.

– И правда просто, – сказал он. – Все равно что рисовать чернилами. Разницы никакой, разве что так медленнее.

– Я же говорил – ничего здесь трудного нет. Так ты готов? Начнем?

– Немедленно.

– Натурщицу! – крикнул Дриоли. – Жози, иди сюда!

Он засуетился, охваченный энтузиазмом, и, пошатываясь, принялся расхаживать по комнате, делая разные приготовления, точно ребенок в предвкушении какой-то захватывающей игры.

– Где она будет стоять?

– Пусть стоит там, возле моего туалетного столика. Пусть причесывается. Хорошо, если бы она распустила волосы и причесывалась – так я ее и нарисую.

– Грандиозно. Ты гений.

Молодая женщина нехотя подошла к туалетному столику с бокалом вина в руке.

Дриоли стащил с себя рубашку и вылез из брюк. На нем остались только трусы, носки и ботинки. Он стоял и покачивался из стороны в сторону; он был хотя и невысок ростом, но крепкого сложения, а кожа у него была белая, почти лишенная растительности.

– Итак, – сказал он, – я – холст. Куда ты поставишь свой холст?

– Как всегда – на мольберт.

– Не валяй дурака. Холст ведь я.

– Ну так и становись на мольберт. Там твое место.

– Это как же?

– Так ты холст или не холст?

– Холст. Уже начинаю чувствовать себя холстом.

– Тогда становись на мольберт. Для тебя это должно быть делом привычным.

– Честное слово, это невозможно.

– Ладно, тогда садись на стул. Спиной ко мне, а свою пьяную башку положи на спинку стула. Да поживее, мне не терпится начать.

– Я готов.

– Сначала, – сказал юноша, – я сделаю набросок. Потом, если он меня устроит, займусь татуировкой.

Он принялся водить широкой кистью по голой спине Дриоли.

– Эй! – закричал Дриоли. – У меня по спине бегает огромная сороконожка!

– Сиди спокойно! Не двигайся!

Юноша работал быстро, накладывая краску тонким слоем, чтобы потом она не мешала татуировке. Едва приступив к рисованию, он так увлекся, что, казалось, протрезвел. Он наносил мазки быстрыми движениями, при этом рука от кисти до локтя не двигалась, и не прошло и получаса, как все было закончено.

– Вот и все, – сказал он Жози, которая тотчас же вернулась на кушетку, легла на нее и заснула.

А вот Дриоли не спал. Он следил за тем, как юноша взял иглу и окунул ее в тушь; потом он почувствовал острое щекочущее жжение, когда игла коснулась кожи на его спине. Заснуть ему не давала боль – неприятная, но терпимая. Дриоли развлекал себя, стараясь представить, что делается у него за спиной. Юноша работал с невероятным напряжением. Судя по всему, он был полностью поглощен работой инструмента и тем необычным эффектом, который тот производил.

Наступила полночь, но игла жужжала, и юноша все работал. Дриоли вспомнил, что, когда художник наконец отступил на шаг и произнес: «Готово», за окном уже рассвело и слышно было, как на улице переговаривались прохожие.

– Я хочу посмотреть, – сказал Дриоли.

Юноша взял зеркало, повернул его под углом, и Дриоли вытянул шею.

– Боже мой! – воскликнул он.

Зрелище было потрясающее. Вся спина, от плеч до основания позвоночника, горела красками – золотистыми, зелеными, голубыми, черными, розовыми. Татуировка была такой густой, что казалось, портрет написан маслом. Юноша старался как можно ближе следовать мазкам кисти, густо заполняя их, и удачно сумел воспользоваться выступом лопаток, так что и они стали частью композиции. Более того, хотя работал он медленно, ему каким-то образом удалось передать свой стиль. Портрет получился вполне живой, в нем явно просматривалась вихреобразная, выстраданная манера, столь характерная для других работ Сутина. Ни о каком сходстве речи не было. Скорее было передано настроение, а не сходство; очертания лица женщины были расплывчаты, хотя само лицо обнаруживало пьяную веселость, а на заднем плане кружились в водовороте темно-зеленые мазки.

– Грандиозно!

– Мне и самому нравится.

Юноша отступил, критически разглядывая картину.

– Знаешь, – прибавил он, – вышло и вправду недурно – можно и подписать.

И, взяв машинку, он в правом нижнем углу вывел жужжащей иглой свое имя, как раз над почками Дриоли.

И вот старик, которого звали Дриоли, стоял точно завороженный, разглядывая картину, выставленную в витрине. Это было так давно, будто произошло в другой жизни.

А что же юноша? Что сделалось с ним? Он вспомнил, что, вернувшись с войны – первой войны, – он затосковал по нему и спросил у Жози:

– А где мой маленький калмык?

– Уехал, – ответила она тогда. – Не знаю куда, но слышала, будто его нанял какой-то меценат и услал в Серэ писать картины.

– Может, еще вернется.

– Может, и вернется. Кто знает…

Тогда о нем вспомнили в последний раз. Вскоре после этого они перебрались в Гавр, где было больше матросов и работы. Старик улыбнулся, вспомнив Гавр. Эти годы между войнами были отличными годами: у него была небольшая мастерская недалеко от порта, хорошая квартира и всегда много работы – каждый день приходили трое, четверо, пятеро матросов, желавших изобразить что-нибудь на руке. Это были действительно отличные годы.

Потом разразилась вторая война, явились немцы, Жози убили, и всему пришел конец. Татуировки больше никому были не нужны. А он к тому времени стал слишком стар, чтобы делать что-нибудь еще. В отчаянии он отправился назад в Париж, смутно надеясь на то, что в этом большом городе ему повезет. Однако этого не произошло.

И вот война закончилась, а у него нет ни сил, ни средств, чтобы снова приняться за свое ремесло. Не очень-то просто старику найти себе занятие, особенно если он не любит попрошайничать. Но что еще остается, если не хочешь помереть с голоду?

Так-так, думал он, глядя на картину. Значит, это работа моего маленького калмыка. И как при виде ее оживает память! Еще несколько минут назад он и не помнил, что у него расписана спина. Он уже давным-давно позабыл об этом. Придвинувшись поближе к витрине, он заглянул в галерею. На стенах было развешано много других картин, и, похоже, все они были работами одного художника. По галерее бродило много людей. Наверное, это была персональная выставка.

Повинуясь внезапному побуждению, Дриоли распахнул дверь галереи и вошел внутрь.

Он оказался в длинном помещении, на полу лежал толстый ковер цвета красного вина, и – боже мой! – как же здесь красиво и тепло! Вокруг, рассматривая картины, бродили люди – холеные, с достоинством державшиеся, и у каждого в руке был каталог. Дриоли стоял в дверях, нервно озираясь, соображая, хватит ли у него решимости двинуться вперед и смешаться с этой толпой. Но не успел он набраться смелости, как за его спиной раздался голос:

– Что вам угодно?

Это спросил коренастый человек в черной визитке с очень белым лицом, дряблым и таким толстым, что щеки свисали складками, как уши у спаниеля. Он подошел вплотную к Дриоли и снова спросил:

– Что вам угодно?

Дриоли молчал.

– Будьте любезны, – говорил человек, – потрудитесь выйти из моей галереи.

– Разве мне нельзя посмотреть картины?

– Я прошу вас выйти.

Дриоли не двинулся с места. Неожиданно он почувствовал прилив ярости.

– Давайте не будем устраивать скандал, – говорил человек. – Сюда, пожалуйста.

Он положил свою жирную белую лапу на руку Дриоли и начал подталкивать его к двери.

Этого Дриоли стерпеть не мог.

– Убери от меня свои чертовы руки! – крикнул он.

Его голос разнесся по длинной галерее, и все повернулись в его сторону. Испуганные лица глядели на того, кто произвел этот шум. Какой-то служитель поспешил на помощь, и вдвоем с хозяином они попытались выставить Дриоли за дверь. Люди молча наблюдали за борьбой, их лица почти не выражали интереса, и, казалось, они думали про себя: «Все в порядке. Никакой опасности нет. Сейчас все уладят».

– У меня тоже, – кричал Дриоли, – у меня тоже есть картина этого художника! Он был моим другом, и у меня есть картина, которую он мне подарил!

– Сумасшедший.

– Ненормальный. Чокнутый.

– Нужно вызвать полицию.

Сделав резкое движение, Дриоли неожиданно вырвался из рук двоих мужчин, и не успели они остановить его, как он уже бежал по галерее и кричал:

– Я вам сейчас ее покажу! Сейчас покажу! Сейчас сами увидите!

Он скинул пальто, потом пиджак и рубашку и повернулся к людям спиной.

– Ну что? – закричал он, часто дыша. – Видите? Вот она!

Внезапно наступила полная тишина. Все замерли на месте, молча, в каком-то оцепенении разглядывая татуировку на его спине. Она еще не сошла, и цвета были по-прежнему яркие, однако старик похудел, лопатки выступили, и в результате картина не производила столь сильного былого впечатления и казалась какой-то сморщенной и мятой.

Кто-то произнес:

– О господи, да ведь он прав!

Все тотчас пришли в движение, поднялся гул голосов, и вокруг старика мгновенно собралась толпа.

– Да, тут никакого сомнения!

– Его ранняя манера, не так ли?

– Просто удивительно!

– Смотрите-ка – она еще и подписана!

– Ну-ка, наклонитесь вперед, друг мой, дайте картине расправиться.

– Вроде старая, когда она была написана?

– В тысяча девятьсот тринадцатом, – ответил Дриоли, не оборачиваясь. – Осенью.

– Кто научил Сутина татуировке?

– Я.

– А кто эта женщина?

– Моя жена.

Владелец галереи протискивался сквозь толпу к Дриоли. Теперь он был спокоен, совершенно серьезен и вместе с тем улыбался во весь рот.

– Мсье, – сказал он. – Я ее покупаю.

Дриоли увидел, как складки жира на лице хозяина заколыхались, когда тот задвигал челюстями.

– Я говорю, покупаю ее.

– Как же вы можете ее купить? – мягко спросил Дриоли.

– Я дам вам за нее двести тысяч франков.

Маленькие глазки торговца затуманились, а крылья широкого носа начали подрагивать.

– Не соглашайтесь! – шепотом проговорил кто-то в толпе. – Она стоит в двадцать раз больше.

Дриоли раскрыл было рот, собираясь что-то сказать. Но ему не удалось выдавить из себя ни слова, и он закрыл его. Потом снова раскрыл и медленно произнес:

– Но как же я могу продать ее?

В его голосе прозвучала безысходная печаль.

– Вот именно! – заговорили в толпе. – Как он может продать ее? Это же часть его самого!

– Послушайте, – сказал владелец галереи, подходя к нему ближе. – Я помогу вам. Я сделаю вас богатым. Мы ведь сможем договориться насчет этой картины, а?

Дриоли глядел на него, предчувствуя недоброе.

– Но как же вы можете купить ее, мсье? Что вы с ней станете делать, когда купите? Где будете ее хранить? Куда поместите ее сегодня? А завтра?

– Ага, где я буду ее хранить? Да, где я буду ее хранить? Так, где же я буду ее хранить? Гм… так…

Галерист почесал свой нос жирным белым пальцем.

– Мне так кажется, – сказал он, – что если я покупаю картину, то я покупаю и вас. В этом вся беда.

Он помолчал и снова почесал свой нос.

– Сама картина не представляет никакой ценности, пока вы живы. Сколько вам лет, друг мой?

– Шестьдесят один.

– Но здоровье у вас, кажется, не очень-то крепкое, так ведь?

Галерист отнял руку от своего носа и смерил Дриоли взглядом, точно фермер, оценивающий старую клячу.

– Мне все это не нравится, – отходя бочком, сказал Дриоли. – Правда, мсье, мне это не нравится.

Пятясь, он попал прямо в объятия высокого мужчины, который расставил руки и мягко обхватил его за плечи. Дриоли оглянулся и извинился. Мужчина улыбнулся ему и рукой, затянутой в перчатку канареечного цвета, ободряюще похлопал старика по голому плечу.

– Послушайте, дружище, – сказал незнакомец, продолжая улыбаться. – Вы любите купаться и греться на солнышке?

Дриоли испуганно взглянул на него.

– Вы любите хорошую еду и знаменитое красное вино из Бордо?

Мужчина все улыбался, обнажив крепкие белые зубы с проблеском золота. Он говорил мягким завораживающим голосом, не снимая при этом руки в перчатке с плеча Дриоли.

– Вам все это нравится?

– Ну… да, – недоумевая, ответил Дриоли. – Конечно.

– А общество красивых женщин?

– Почему бы и нет?

– А гардероб, полный костюмов и рубашек, сшитых специально для вас? Кажется, вы испытываете некоторую нужду в одежде.

Дриоли смотрел на этого щеголеватого господина, ожидая, когда тот изложит свое предложение до конца.

– Вы когда-нибудь носили обувь, сделанную по вашей мерке?

– Нет.

– А хотели бы?

– Видите ли…

– А чтобы вас каждое утро брили и причесывали?

Дриоли смотрел на него во все глаза и ничего не говорил.

– А чтобы пухленькая симпатичная девушка ухаживала за вашими ногтями?

Кто-то в толпе захихикал.

– А чтобы возле вашей постели был колокольчик, с помощью которого вы утром вызывали бы служанку и велели ей принести вам завтрак? Хотели бы вы все это иметь, дружище? Вам это кажется заманчивым?

Дриоли молча смотрел на него.

– Видите ли, я владелец гостиницы «Бристоль» в Каннах. И я приглашаю вас поехать туда и жить там в качестве моего гостя до конца жизни в удобстве и комфорте.

Человек помолчал, дав возможность своему слушателю сполна насладиться столь радостной перспективой.

– Единственной вашей обязанностью – могу я сказать – удовольствием?.. будет… проводить время на берегу в плавках, расхаживая среди гостей, загорая, купаясь, попивая коктейли. Вы бы хотели этого?

Ответа не последовало.

– Ну как вы не поймете – все гости таким образом смогут рассматривать удивительную картину Сутина. Вы станете знаменитым, и о вас будут говорить: «Глядите-ка, вон тот человек с десятью миллионами франков на спине». Вам нравится эта идея, мсье? Вам это льстит?

Дриоли взглянул на высокого мужчину в перчатках канареечного цвета, по-прежнему не понимая, шутит он или нет.

– Идея забавная, – медленно произнес он. – Но вы серьезно об этом говорите?

– Разумеется, серьезно.

– Постойте, – вмешался галерист. – Послушайте меня, старина. Вот как мы разрешим нашу проблему. Я куплю картину и договорюсь с хирургом, чтобы он снял кожу с вашей спины, а вы сможете идти на все четыре стороны и тратить в свое удовольствие те громадные деньги, которые я вам за нее дам.

– Без кожи на спине?

– Нет-нет, что вы! Вы меня неправильно поняли. Хирург заменит вам старую кожу на новую. Это просто.

– А он сможет это сделать?

– Здесь нет ничего сложного.

– Это невозможно! – сказал человек в перчатках канареечного цвета. – Он слишком стар для такой обширной пересадки кожи. Его это погубит. Это погубит вас, дружище.

– Погубит?

– Естественно. Вы этого не перенесете. Только картине ничего не сделается.

– О господи! – вскричал Дриоли.

Ужас охватил его; он окинул взором лица людей, наблюдавших за ним, и в наступившей тишине из толпы послышался еще чей-то негромкий голос:

– А если бы, скажем, предложить этому старику достаточно денег, он, может, согласится прямо на месте покончить с собой. Кто знает?

Несколько человек хихикнули. Галерист беспокойно переступил с ноги на ногу.

Рука в перчатке канареечного цвета снова похлопала Дриоли по плечу.

– Решайтесь, – говорил мужчина, широко улыбаясь белозубой улыбкой. – Пойдемте закажем хороший обед и еще немного поговорим. Ну так как? Вы, верно, голодны?

Нахмурившись, Дриоли смотрел на него. Ему не нравилась длинная шея этого человека и не нравилось, как он выгибал ее при разговоре, точно змея.

– Как насчет жареной утки и бутылочки «Шамбертэна»? – говорил мужчина. Он сочно, с аппетитом выговаривал слова. – Или, допустим, каштанового суфле, легкого и воздушного?

Дриоли обратил свой взор к потолку, его губы увлажнились и отвисли. Видно было, что бедняга буквально распустил слюни.

– Какую вы предпочитаете утку? – продолжал мужчина. – Чтобы она была хорошо прожарена и покрыта хрустящей корочкой или…

– Иду, – быстро проговорил Дриоли. Он схватил рубашку и лихорадочно натянул ее через голову. – Подождите меня, мсье. Я иду.

И через минуту он исчез из галереи вместе со своим новым хозяином.

Не прошло и нескольких недель, как картина Сутина, изображающая женскую голову, исполненная в необычной манере, оправленная в замечательную раму и густо покрытая лаком, была выставлена для продажи в Буэнос-Айресе. Это наводит на размышления, как и то, что в Каннах нет гостиницы под названием «Бристоль». Вместе с тем не остается ничего другого, как пожелать старику здоровья и искренне понадеяться на то, что, где бы он ни был в настоящее время, при нем состоят пухленькая симпатичная барышня, которая ухаживает за его ногтями, и служанка, приносящая ему по утрам завтрак в постель.

Вкус

В тот вечер за ужином у Майка Скофилда в его лондонском доме нас собралось шестеро: Майк с женой и дочерью, я с женой и человек по имени Ричард Пратт.

Ричард Пратт был известный гурман. Он состоял президентом небольшого общества под названием «Эпикурейцы» и каждый месяц рассылал его членам брошюрки о еде и винах. Он устраивал обеды, во время которых подавались роскошные блюда и редкие вина. Он не курил из боязни испортить вкус и, когда обсуждали достоинства какого-нибудь вина, имел обыкновение отзываться о нем как о живом существе, что было довольно забавно. «Характер у него весьма щепетильный, – говорил он, – довольно застенчивый и стеснительный, но безусловно щепетильный». Или: «Добродушное вино и бодрое, несколько, может, резковатое, но все же добродушное».

До этого я уже пару раз обедал у Майка с Ричардом Праттом в компании, и всякий раз Майк с женой лезли из кожи вон, чтобы удивить знаменитого гурмана каким-нибудь особым блюдом. Ясно, что и в этот раз они не собирались делать исключение. Едва мы ступили в столовую, как я понял, что нас ожидает пиршество. Высокие свечи, желтые розы, сверкающее серебро, три бокала для вина перед каждым гостем и сверх того слабый запах жареного мяса, доносившийся из кухни, – от всего этого у меня слюнки потекли.

Мы расселись за столом, и я вспомнил, что, когда был у Майка раньше, он оба раза держал с Праттом пари на ящик вина, предлагая тому определить сорт вина и год. Пратт тогда отвечал, что это нетрудно сделать, если речь идет об известном годе, – соглашался и оба раза выиграл пари. Я был уверен, что и в этот раз они заключат пари, которое Майк очень хотел проиграть, доказывая, насколько хорошее вино у него, а Пратт, со своей стороны, казалось, находит истинное удовольствие в том, что имеет возможность обнаружить свои познания.

Обед начался со снетков, поджаренных в масле до хруста, а к ним подали мозельвейн. Майк поднялся и сам разлил вино, а когда снова сел, я увидел, что он наблюдает за Ричардом Праттом. Бутылку он поставил передо мной, чтобы я мог видеть этикетку. На ней было написано: «Гайерслей Олигсберг, 1945». Он наклонился ко мне и прошептал, что Гайерслей – крошечная деревушка в Мозеле, почти неизвестная за пределами Германии. Он сказал, что вино, которое мы пьем, не совсем обычное. В тех местах производят так мало вина, что человек посторонний не может его достать. Он сам ездил в Германию прошлым летом, чтобы добыть те несколько бутылок, которые в конце концов ему уступили.

– Сомневаюсь, чтобы в Англии оно было у кого-нибудь еще, – сказал он и взглянул на Ричарда Пратта. – Чем отличается мозельское, – продолжал он, повысив голос, – так это тем, что оно очень хорошо перед кларетом. Многие пьют перед кларетом рейнское, но это потому, что не знают ничего лучше. Рейнское убивает тонкий аромат кларета, вам это известно? Это просто варварство – пить рейнское перед кларетом. А вот мозельское именно то, что надо.

Майк Скофилд был приятным человеком средних лет. Он служил биржевым маклером. Точнее, комиссионером на фондовой бирже, и, подобно некоторым представителям этой профессии, его, казалось, несколько смущало, едва ли не ввергало в стыд то, что он «сделал» такие деньги, имея столь ничтожные способности. В глубине души он сознавал, что был простым брокером – тихим, втайне неразборчивым в средствах, – и подозревал, что об этом знали его друзья. Поэтому теперь он стремился стать человеком культурным, развить литературный и эстетический вкусы, приобщиться к собиранию картин, нот, книг и всякого такого. Его небольшая проповедь насчет рейнвейна и мозельвейна была составной частью той культуры, к которой он стремился.

– Прелестное вино, вам так не кажется? – спросил он.

Майк по-прежнему следил за Ричардом Праттом. Я видел, как всякий раз, склоняясь над столом, чтобы отправить в рот рыбку, он тайком бросал взгляд в другой конец стола. Я прямо-таки физически ощущал, что он ждет того момента, когда Пратт сделает первый глоток и поднимет глаза, выражая удовлетворение, удивление, быть может, даже изумление, а потом развернется дискуссия и Майк расскажет ему о деревушке Гайерслей.

Однако Ричард Пратт и не думал пробовать вино. Он был полностью поглощен беседой с Луизой, восемнадцатилетней дочерью Майка. Он сидел, повернувшись к ней вполоборота, улыбался и рассказывал, насколько я мог уловить, о шеф-поваре одного парижского ресторана. По ходу своего рассказа он придвигался к ней все ближе и ближе и в своем воодушевлении едва ли не наваливался на нее. Бедная девушка отодвинулась от него как можно дальше, кивая вежливо, но с каким-то отчаянием, и смотрела на верхнюю пуговицу его смокинга, а не в лицо.

Мы покончили с рыбой, и тотчас же явилась служанка, чтобы убрать тарелки. Когда она подошла к Пратту, то увидела, что тот еще не притрагивался к своему блюду, поэтому застыла в нерешительности, и тут Пратт заметил ее. Взмахом руки он велел ей удалиться, прервал свой рассказ и начал есть, проворно накалывая маленькие хрустящие рыбки на вилку и быстро отправляя их в рот. Затем, покончив с рыбой, он взял бокал, в два глотка опростал его и сразу повернулся к Луизе Скофилд, чтобы продолжить свой рассказ.

Майк все это видел. Я чувствовал, не глядя на него, что он хотя и сохраняет спокойствие, но сдерживается с трудом и не сводит глаз с гостя. Его добродушное лицо вытянулось, щеки обвисли, но он сделал над собой усилие и не произнес ни слова.

Скоро служанка принесла второе блюдо. Это был большой кусок ростбифа. Она поставила кушанье на стол перед Майком, тот поднялся и принялся разрезать мясо на очень тонкие кусочки и осторожно раскладывать их по тарелкам, которые разносила служанка. Нарезав мяса всем, включая самого себя, он положил нож и оперся обеими руками о край стола.

– А теперь, – сказал он, обращаясь ко всем, но глядя на Ричарда Пратта, – теперь перейдем к кларету. Прошу прощения, но я должен сходить за ним.

– Сходить за ним, Майк? – удивился я. – Где же он?

– В моем кабинете. Я откупорил бутылку, и теперь вино дышит.

– А почему в кабинете?

– Чтобы оно приобрело комнатную температуру, разумеется. Оно там уже сутки.

– Но почему именно в кабинете?

– Это лучшее место в доме. В прошлый раз Ричард помог мне выбрать его.

Услышав свое имя, Пратт повернулся.

– Так ведь? – спросил Майк.

– Да, – ответил Пратт, с серьезным видом кивнув. – Так.

– Оно стоит в моем кабинете на зеленом бюро, – сказал Майк. – Мы выбрали именно это место. Хорошее место – сквозняка нет и температура ровная. Простите, но мне нужно сходить за ним.

При мысли о том, что у него есть еще вино, достойное пари, к нему вернулось веселое расположение духа, и он торопливо вышел из комнаты и появился спустя минуту, бережно неся в руках корзинку для вина, в которой лежала темная бутылка, повернутая этикеткой вниз.

– Ну-ка! – воскликнул он, подходя к столу. – Как насчет этого вина, Ричард? Ни за что не отгадаете, что это такое!

Ричард Пратт медленно повернулся и взглянул на Майка, потом перевел взгляд на бутылку, покоившуюся в маленькой плетеной корзинке. С поднятыми бровями и оттопыренной влажной нижней губой вид у него был надменный и не очень-то симпатичный.

– Ни за что не догадаетесь, – сказал Майк. – Хоть сто лет думайте.

– Кларет? – снисходительно поинтересовался Ричард Пратт.

– Разумеется.

– Надо полагать, из какого-нибудь небольшого виноградника.

– Может, и так, Ричард. А может, и не так.

– Но речь идет об одном из самых известных урожайных годов?

– Да, за это я ручаюсь.

– Тогда ответить будет несложно, – сказал Ричард Пратт, растягивая слова, и вид у него при этом был скучающий.

Мне, впрочем, это растягивание слов и тоскливый вид, который он напустил на себя, показались несколько странными; зловещая тень мелькнула в его глазах, а во всем его облике появилась какая-то сосредоточенность, отчего мне сделалось не по себе.

– Задача на сей раз действительно трудная, – сказал Майк. – Я даже не буду настаивать на пари.

– Ну вот еще. Это почему же? – И снова медленно поднялись брови, а взгляд его стал холодным и настороженным.

– Потому что это трудно.

– Это не очень-то любезно по отношению ко мне.

– Мой дорогой, – сказал Майк, – я с удовольствием с вами поспорю, если вы этого хотите.

– Назвать это вино не слишком трудно.

– Значит, вы хотите поспорить?

– Я вполне к этому готов, – сказал Ричард Пратт.

– Хорошо, тогда спорим как обычно. На ящик этого вина.

– Вы, наверно, думаете, что я не смогу его назвать?

– По правде говоря, да, при всем моем к вам уважении, – сказал Майк.

Он делал над собой некоторое усилие, стараясь соблюдать вежливость, а вот Пратт даже и не пытался скрыть свoe презрительное отношение ко всему происходящему. И вместе с тем, как это ни странно, следующий вопрос, похоже, обнаружил некоторую его заинтересованность:

– А вы не хотели бы увеличить ставку?

– Нет, Ричард. Ящик вина – этого достаточно.

– Может, поспорим на пятьдесят ящиков?

– Это было бы просто глупо.

Майк стоял за своим стулом во главе стола, бережно держа эту нелепую корзинку с бутылкой. Ноздри его, казалось, слегка побелели, и он крепко стиснул губы.

Пратт сидел развалясь на стуле – глаза полузакрыты, а в уголках рта скрывалась усмешка. И снова я увидел, а может, мне показалось, что увидел, будто тень озабоченности скользнула по его лицу, а во взоре появилась какая-то сосредоточенность, в самих же глазах, прямо в зрачках, мелькнули и затаились искорки.

– Так, значит, вы не хотите увеличивать ставку?

– Что до меня, то мне, старина, ровным счетом все равно, – сказал Майк. – Готов поспорить на что угодно.

Мы с тремя женщинами молча наблюдали за ними. Жену Майка все это начало раздражать. Она сидела с мрачным видом, и я чувствовал, что она вот-вот вмешается. Ростбиф остывал на наших тарелках.

– Значит, вы готовы поспорить со мной на все, что угодно?

– Я уже сказал. Я готов поспорить на все, что вам будет угодно, если для вас это так важно.

– Даже на десять тысяч фунтов?

– Разумеется, если захотите.

Теперь Майк был спокоен. Он отлично знал, что может согласиться на любую сумму, которую вздумается назвать Пратту.

– Так вы говорите, я могу назначить ставку?

– Именно это я и сказал.

Наступило молчание, во время которого Пратт медленно обвел глазами всех сидящих за столом, посмотрев по очереди сначала на меня, потом на женщин. Казалось, он напоминал нам, что мы являемся свидетелями этого соглашения.

– Майк! – сказала миссис Скофилд. – Майк, давайте прекратим эти глупости и продолжим ужин. Мясо остывает.

– Но это вовсе не глупости, – ровным голосом произнес Пратт. – Просто мы решили немного побиться об заклад.

Я обратил внимание на то, что служанка, стоявшая поодаль с блюдом овощей, не решается подойти к столу.

– Что ж, хорошо, – сказал Пратт. – Я скажу, на что я хотел бы с вами поспорить.

– Тогда говорите, – довольно бесстрашно произнес Майк. – Я согласен на все, что придет вам в голову.

Пратт кивнул, и снова улыбочка раздвинула уголки его рта, а затем медленно, очень медленно, не спуская с Майка глаз, он сказал:

– Я хочу, чтобы вы отдали за меня вашу дочь.

Луиза Скофилд вскочила на ноги.

– Стойте! – вскричала она. – Ну уж нет! Это уже не смешно. Слушай, папа, это совсем не смешно.

– Успокойся, дорогая, – сказала ее мать. – Они всего лишь шутят.

– Нет, я не шучу, – уточнил Ричард Пратт.

– Глупо все это как-то, – сказал Майк.

Казалось, он снова был выбит из колеи.

– Вы же сказали, что готовы спорить на что угодно.

– Я имел в виду деньги.

– Но вы не сказали – деньги.

– Но именно это я имел в виду.

– Тогда жаль, что вы этого прямо не сказали. Однако, если хотите взять свое предложение назад…

– Вопрос, старина, не в том, брать назад свое предложение или нет. Да и пари не выходит, поскольку вы не можете выставить ничего равноценного. Ведь в случае проигрыша не выдадите же вы за меня свою дочь – у вас ее нет. А если бы и была, я вряд ли захотел бы жениться на ней.

– Рада слышать это, дорогой, – сказала его жена.

– Я готов поставить все, что хотите, – заявил Пратт. – Дом, например. Как насчет моего дома?

– Какого? – спросил Майк, снова обращая все в шутку.

– Загородного.

– А почему бы и другой не прибавить?

– Хорошо. Если угодно, ставлю оба своих дома.

Тут я увидел, что Майк задумался. Он подошел к столу и осторожно поставил на него корзинку с бутылкой. Потом отодвинул солонку в одну сторону, перечницу – в другую, взял нож, с минуту задумчиво рассматривал лезвие, затем положил нож на место. Его дочь тоже заметила, что им овладела нерешительность.

– Папа! – воскликнула она. – Да это же нелепо! Это так глупо, что и словами не передать. Не хочу, чтобы на меня спорили.

– Ты совершенно права, дорогая, – сказала ее мать. – Немедленно прекрати, Майк, сядь и поешь.

Майк не обращал на нее внимания. Он посмотрел на свою дочь и улыбнулся – улыбнулся медленно, по-отечески, покровительственно. Однако в глазах его вдруг загорелись торжествующие искорки.

– Видишь ли, – улыбаясь, сказал он, – видишь ли, Луиза, тут есть о чем подумать.

– Все, папа, хватит! В жизни не слышала ничего более глупого!

– Да нет же, серьезно, моя дорогая. Ты только послушай, что я скажу.

– Но я не хочу тебя слушать.

– Луиза! Прошу тебя! Выслушай меня. Ричард предложил нам серьезное пари. На этом настаивает он, а не я. И если он проиграет, ему придется расстаться с солидной недвижимостью. Погоди, моя дорогая, не перебивай меня. Дело тут вот в чем. Он никак не может выиграть.

– Похоже, он думает иначе.

– Да выслушай же меня, я ведь знаю, что говорю. Специалист, пробуя кларет, если только это не какое-нибудь знаменитое вино вроде лафита или латура, может лишь весьма приблизительно определить виноградник. Он, конечно, назовет тот район Бордо, откуда происходит вино, будь то Сент-Эмийон, Помроль, Грав или Медок. Но ведь в каждом районе есть общины, маленькие графства, а в каждом графстве много небольших виноградников. Отличить их друг от друга только по вкусу и аромату вина невозможно. Могу лишь сказать, что это вино из небольшого виноградника, окруженного другими виноградниками, и он ни за что не угадает, что это за вино. Это невозможно.

– Да разве можно в этом быть уверенным? – спросила его дочь.

– Говорю тебе – можно. Не буду хвастаться, но я кое-что смыслю в винах. И потом, девочка моя, я твой отец, да видит бог, а уж не думаешь ли ты, что я позволю вовлечь тебя… во что-то такое, чего ты не хочешь, а? Просто я хочу сделать так, чтобы у тебя прибавилось немного денег.

– Майк! – резко проговорила его жена. – Немедленно прекрати, прошу тебя!

И снова он не обратил на нее внимания.

– Если ты согласишься на эту ставку, – сказал он своей дочери, – то через десять минут будешь владелицей двух больших домов.

– Но мне не нужны два больших дома, папа.

– Тогда ты их продашь. Тут же ему и продашь. Я это устрою. И потом, подумай только, дорогая, ты будешь богатой! Всю жизнь ты будешь независимой!

– Папа, мне все это не нравится. Мне кажется, это глупо.

– Мне тоже, – сказала ее мать. Она резко дернула головой и нахохлилась, точно курица. – Стыдно даже предлагать такое, Майк! Это ведь твоя дочь!

Майк даже не взглянул на нее.

– Соглашайся! – горячо проговорил он, в упор глядя на девушку. – Быстрее соглашайся! Гарантирую, что ты не проиграешь.

– Но мне это не нравится, папа.

– Давай же, девочка моя. Соглашайся!

Майк подошел вплотную к Луизе. Он вперился в нее суровым взглядом, и его дочери было нелегко возражать ему.

– А что, если я проиграю?

– Еще раз говорю тебе – не проиграешь. Я это гарантирую.

– Папа, а может, не надо?

– Я сделаю тебе состояние. Давай же. Соглашайся, Луиза. Ну?

Она в последний раз поколебалась. Потом безнадежно пожала плечами и сказала:

– Ладно. Если только ты готов поклясться, что проиграть мы не можем.

– Отлично! – воскликнул Майк. – Замечательно! Значит, спорим!

Майк схватил бутылку, плеснул немного вина сначала в свой бокал, затем возбужденно запрыгал вокруг стола, наливая вино в другие бокалы. Теперь все смотрели на Ричарда Пратта. Это был человек лет пятидесяти с не очень-то приятным лицом. Прежде всего обращал на себя внимание его рот; у него были полные мокрые губы гурмана; нижняя губа отвисла и была готова в любой момент коснуться края бокала или захватить кусочек пищи. «Точно замочная скважина, – подумал я, разглядывая его рот, – точно большая влажная замочная скважина».

Он медленно поднес бокал к носу. Кончик носа оказался в бокале и задвигался над поверхностью вина, деликатно сопя. Чтобы получить представление о букете, он осторожно покрутил бокалом. Он был предельно сосредоточен. Глаза закрыты, и вся верхняя половина его тела – голова, шея и грудь – будто превратилась в нечто вроде огромной обоняющей машины, воспринимающей, отфильтровывающей и анализирующей данные, посылаемые фыркающим носом.

Майк сидел развалясь на стуле, всем своим видом выражая безразличие, однако он следил за каждым движением Пратта. Миссис Скофилд, не шевелясь, сидела за другим концом стола и глядела прямо перед собой. На ее лице застыло выражение недовольства. Луиза чуть отодвинула стул, чтобы удобнее было следить за дегустатором, и, как и ее отец, не сводила с него глаз.

Процесс нюханья продолжался по меньшей мере минуту; затем, не открывая глаз и не поворачивая головы, Пратт отхлебнул едва ли не половину бокала. Задержав вино во рту, он помедлил, составляя первое впечатление о нем, и я видел, как шевельнулось его адамово яблоко, пропуская глоток. Но бо́льшую часть вина он оставил во рту. Теперь, не глотая оставшееся вино, он втянул через губы немного воздуха, который смешался с парами вина во рту и прошел в легкие. Он задержал дыхание, выдохнул через нос и наконец принялся перекатывать вино под языком и жевать его, прямо жевать зубами, будто это был хлеб.

Это было грандиозное, впечатляющее представление, и, должен сказать, исполнил он его замечательно.

– Хм, – произнес Пратт, поставив стакан и облизывая губы розовым языком. – Хм… да. Очень любопытное винцо – мягкое и благородное, я бы сказал – почти женственное.

Во рту у него набралось слишком много слюны, и, когда он говорил, она капельками вылетала прямо на стол.

– Теперь пойдем методом исключения, – сказал он. – Простите, что я буду двигаться медленно, но слишком многое поставлено на карту. Обычно я высказываю какое-то предположение, потом быстро продвигаюсь вперед и приземляюсь прямо в середине названного мной виноградника. Однако на сей раз, на сей раз я должен двигаться медленно, не правда ли?

Он взглянул на Майка и улыбнулся, раздвинув свои толстые влажные губы.

Майк не улыбался ему в ответ.

– Итак, прежде всего из какого района Бордо это вино? Это нетрудно угадать. Оно слишком легкое, чтобы быть из Сент-Эмийона или из Грава. Это явно Медок. Здесь сомнения нет… Теперь – из какой общины в Медоке оно происходит? И это нетрудно определить методом исключения. Марго? Вряд ли это Марго. У него нет сильного букета Марго. Пойяк? Вряд ли и Пойяк. Оно слишком нежное, чересчур благородное и своеобразное для Пойяка. Вино из Пойяка имеет почти навязчивый вкус. И потом: по мне, Пойяк обладает какой-то энергией, неким суховатым энергетическим привкусом, которые виноград берет из почвы этого района. Нет, нет. Это… это вино очень нежное, на первый вкус сдержанное и скромное, поначалу кажется застенчивым, но потом становится весьма грациозным. Быть может, несколько еще и игривое и чуть-чуть капризное, дразнящее лишь малость, лишь самую малость танином. Во рту остается привкус чего-то восхитительного – женственно утешительного, чего-то божественно щедрого, что можно связать лишь с винами общины Сен-Жюльен. Нет никакого сомнения в том, что это вино из Сен-Жюльена.

Он откинулся на стуле, оторвал руки от стола и соединил кончики пальцев, напустив на себя до смешного напыщенный вид, но мне показалось, он делал это намеренно, просто чтобы потешиться над хозяином, и я с нетерпением ждал, что будет дальше. Луиза между тем взяла сигарету, собираясь закурить. Пратт услышал, как чиркнула спичка, и, обернувшись к ней, неожиданно рассердился не на шутку.

– Прошу вас! – закричал он. – Прошу вас, не делайте этого! Курить за столом – отвратительная привычка!

Она посмотрела на него, держа в руке горящую спичку, потом медленно, с презрением отвела взор. Наклонив голову, она задула спичку, однако продолжала держать сигарету.

– Простите, дорогая, – уже спокойнее сказал Пратт, – но я просто терпеть не могу, когда курят за столом.

Больше она на него не смотрела.

– Так на чем мы остановились? – спросил он. – Ах да. Это вино из Бордо, из общины Сен-Жюльен, из района Медок. Пока все идет хорошо. Однако теперь нас ожидает самое трудное – нужно назвать сам виноградник. Ибо в Сен-Жюльене много виноградников, и, как наш хозяин справедливо заметил, нет большой разницы между вином одного виноградника и вином другого. Однако посмотрим.

Он снова помолчал, прикрыв глаза.

– Я пытаюсь определить возраст виноградника, – сказал он. – Если я смогу это сделать, это будет полдела. Так-так, дайте-ка подумать. Вино явно не первого урожая, даже не второго. Оно не из самых лучших. Ему недостает качества, так называемой лучистости, энергии. Но вот третий урожай – очень может быть. И все же я сомневаюсь. Нам известно, что год сбора был одним из лучших – наш хозяин так сказал, – и это, пожалуй, немного льстит вину. Мне следует быть осторожным. Тут мне надо бы быть крайне осторожным.

Он взял бокал и сделал еще один небольшой глоток.

– Пожалуй, – сказал он, облизывая губы, – я был прав. Это вино четвертого урожая. Теперь я уверен в этом. Год – один из очень хороших, даже один из лучших. И именно поэтому оно на какую-то долю секунды показалось на вкус вином третьего, даже второго урожая. Что ж! Уже хорошо! Теперь мы близки к разгадке. Сколько в Сен-Жюльене виноградников этого возраста?

Он снова умолк, поднял бокал и прижал его край к своей свисающей нижней губе. И тут я увидел, как выскочил язык, розовый и узкий, и кончик его погрузился в вино и медленно потянулся назад – отвратительное зрелище! Когда он поставил бокал, глаза его оставались закрытыми, лицо сосредоточенным, шевелились только губы, напоминавшие двух мокрых улиток.

– И опять то же самое! – воскликнул он. – На вкус ощущается танин, и на какое-то мгновение возникает впечатление, будто на языке появляется что-то вяжущее. Да-да, конечно! Теперь я понял! Это вино из одного из небольших виноградников вокруг Бейшевеля. Теперь я вспомнил. Район Бейшевель, река и небольшая бухточка, которая засорилась настолько, что суда, перевозившие вино, не могут ею больше пользоваться. Бейшевель… Может ли все-таки это быть Бейшевель? Пожалуй, нет. Вряд ли. Но где-то близко от него. Шато Талбо? Может, это Талбо? Да, вроде бы. Погодите минутку.

Он снова отпил вина, и краешком глаза я увидел, как Майк Скофилд, приоткрыв рот, наклоняется все ниже и ниже над столом и не сводит глаз с Ричарда Пратта.

– Нет, я был не прав. Это не Талбо. Талбо заявляет о себе сразу же. Если это вино урожая тридцать четвертого года, а я думаю, что так оно и есть, тогда это не Талбо. Так-так. Дайте-ка подумать. Это не Бейшевель и не Талбо, и все же вино так близко и к тому и к другому, что виноградник, должно быть, расположен где-то между ними. Что же это может быть?

Он задумался, а мы не сводили с него глаз. Даже жена Майка теперь смотрела на него. Я слышал, как служанка поставила блюдо с овощами на буфет за моей спиной и сделала это очень осторожно, чтобы не нарушить тишину.

– Ага! – воскликнул он. – Понял! Да-да, понял!

Он в последний раз отпил вина. Затем, все еще держа бокал около рта, повернулся к Майку, медленно улыбнулся шелковистой улыбкой и сказал:

– Знаете, что это за вино? Оно из маленькой деревушки Бранэр-Дюкрю.

Майк сидел не шевелясь.

– Что же касается года, то год тысяча девятьсот тридцать четвертый.

Мы все посмотрели на Майка, ожидая, когда он повернет бутылку и покажет нам этикетку.

– Это ваш окончательный ответ? – спросил Майк.

– Да, думаю, что так.

– Так да или нет?

– Да.

– Как, вы сказали, оно называется?

– Шато Бранэр-Дюкрю. Замечательный маленький виноградник. Прекрасная старинная деревушка. Очень хорошо ее знаю. Не могу понять, как я сразу не догадался.

– Ну же, папа, – сказала девушка. – Поверни бутылку, и посмотрим, что там на самом деле. Я хочу получить свои два дома.

– Минутку, – сказал Майк. – Одну минутку. – Он был совершенно сбит с толку и сидел неподвижно, с побледневшим лицом, будто силы покинули его.

– Майк! – громко произнесла его жена, сидевшая за другим концом стола. – Так в чем дело?

– Прошу тебя, Маргарет, не вмешивайся.

Ричард Пратт, улыбаясь, глядел на Майка, и глаза его сверкали. Майк ни на кого не смотрел.

– Папа! – в ужасе закричала девушка. – Папа, он ведь не отгадал!

– Не волнуйся, моя девочка, – сказал Майк. – Не нужно волноваться.

Думаю, скорее для того, чтобы отвязаться от своих близких, Майк повернулся к Ричарду Пратту и сказал:

– Послушайте, Ричард. Мне кажется, нам лучше выйти в соседнюю комнату и кое о чем поговорить.

– Мне больше не о чем говорить, – сказал Пратт. – Все, что я хочу, – это увидеть этикетку на бутылке.

Он знал, что выиграл пари, и сидел с надменным видом победителя. Я понял, что он готов пойти на все, если его победу попытаются оспорить.

– Чего вы ждете? – спросил он у Майка. – Давайте же, поверните бутылку.

И тогда произошло вот что: служанка в аккуратном черном платье и белом переднике подошла к Ричарду Пратту, держа что-то в руках.

– Мне кажется, это ваши, сэр, – сказала она.

Пратт обернулся, увидел очки в тонкой роговой оправе, которые она ему протягивала, и поколебался с минуту.

– Правда? Может, и так, я не знаю.

– Да, сэр, это ваши.

Служанка, пожилая женщина, ближе к семидесяти, чем к шестидесяти, была верной хранительницей домашнего очага в продолжение многих лет. Она положила очки на стол перед Праттом.

Не поблагодарив ее, Пратт взял их и опустил в нагрудный карман, за носовой платок.

Однако служанка не уходила. Она продолжала стоять рядом с Ричардом Праттом, за его спиной, и в поведении этой маленькой женщины, стоявшей не шелохнувшись, было нечто столь необычное, что не знаю, как других, а меня вдруг охватило беспокойство. Ее морщинистое посеревшее лицо приняло холодное и решительное выражение, губы были плотно сжаты, подбородок выдвинут вперед, а руки крепко стиснуты. Смешная шапочка и белый передник придавали ей сходство с какой-то крошечной, взъерошенной, белогрудой птичкой.

– Вы позабыли их в кабинете мистера Скофилда, – сказала она. В голосе ее прозвучала неестественная, преднамеренная учтивость. – На зеленом бюро в его кабинете, сэр, когда вы туда заходили перед обедом.

Прошло несколько мгновений, прежде чем мы смогли постичь смысл сказанного ею, и в наступившей тишине слышно было, как Майк медленно поднимается со стула. Лицо его побагровело, глаза широко раскрылись, рот искривился, а вокруг носа начало расплываться угрожающее белое пятно.

– Майк! Успокойся, Майк, дорогой. Прошу тебя, успокойся! – проговорила его жена.

Автоматический сочинитель

– Ну вот, Найп, дружище, теперь, когда все позади, я пригласил тебя, чтобы сказать: по-моему, ты отлично справился с работой.

Адольф Найп молча стоял перед сидевшим за столом мистером Боуленом, всем своим видом давая понять, что особенного восторга он не испытывает.

– Разве ты не доволен?

– Доволен, мистер Боулен.

– Ты читал, что пишут сегодняшние газеты?

– Нет, сэр, не читал.

Человек, сидевший за столом, развернул газету и стал читать:

«Завершена работа по созданию аппарата, выполнявшаяся по заданию правительства. На сегодняшний день это, пожалуй, самая мощная электронно-вычислительная машина в мире. Ее основным назначением является удовлетворение постоянно растущих требований науки, промышленности и административных органов в быстрейшем осуществлении математических вычислений, которые раньше, когда пользовались традиционными методами, были бы попросту невозможны или требовали бы несообразно долгого времени. По словам Джона Боулена, главы электротехнической фирмы, в которой в основном проводилась работа, на решение задачи, занимающей у математика месяц, у аппарата уходит лишь пять секунд. Понадобилось бы полмиллиона страниц, чтобы записать на бумаге (если это вообще возможно) вычисления, которые он производит за три минуты. В этом компьютере используются электрические импульсы, генерируемые со скоростью миллион в секунду, и он способен производить вычисления путем сложения, вычитания, умножения и деления. В смысле практического применения возможности машины неисчерпаемы…»

Мистер Боулен взглянул на лицо молодого человека, слушавшего его с безразличным видом.

– Разве ты не гордишься, Найп? Неужели ты не рад?

– Ну что вы, мистер Боулен, разумеется, я рад.

– Думаю, нет нужды напоминать тебе, что твой вклад в этот проект, особенно в его первоначальный замысел, был весьма значителен. Скажу больше – без тебя и без некоторых твоих идей весь этот проект мог бы и поныне остаться на бумаге.

Адольф Найп переступил с ноги на ногу и принялся рассматривать белые руки своего шефа, его тонкие пальцы, в которых тот вертел скрепку, распрямляя ее. Ему не нравились руки этого человека. Да и лицо не нравилось, особенно крошечный рот и фиолетовые губы. Неприятнее всего было то, что, когда он говорил, двигалась только нижняя губа.

– Тебя что-то беспокоит, Найп? Что-то случилось?

– Ну что вы, мистер Боулен. Вовсе нет.

– Тогда как ты смотришь на то, чтобы отдохнуть недельку? Тебя это отвлечет. Да ты и заслужил это.

– Право, не знаю, сэр.

Шеф помолчал, рассматривая стоявшего перед ним высокого, худого молодого человека. Странный тип. Неужели он не может держаться прямо? Вечно кислая физиономия, одет небрежно, эти пятна на пиджаке, волосы, закрывающие пол-лица.

– Я бы хотел, чтобы ты отдохнул, Найп. Тебе это пойдет на пользу.

– Хорошо, сэр. Если вам так хочется.

– Возьми неделю. Хочешь, две. Отправляйся куда-нибудь в теплые края. Загорай. Купайся. Ни о чем не думай. Побольше спи. А когда вернешься, мы поговорим о будущем.

Адольф Найп отправился домой, в свою двухкомнатную квартиру, на автобусе. Бросив пальто на диван, он налил себе виски и сел перед пишущей машинкой, стоявшей на столе. Мистер Боулен прав. Конечно же, прав. Если не считать того, что ему и половины неизвестно. Он, наверное, думает, что здесь замешана женщина. Когда молодого человека охватывает депрессия, все думают, что виной тому женщина.

Из машинки торчал отпечатанный наполовину лист бумаги. Адольф Найп склонился над ним и стал читать. Заголовок гласил: «На волосок от гибели». Текст начинался со слов: «Была темная ночь, низко над землей нависли черные тучи. Ветер раскачивал деревья, шел сильный дождь…»

Адольф Найп сделал глоток виски, ощутив сильный привкус солода. Холодный виски тоненькой струйкой побежал по горлу и достиг желудка. По телу разлилась теплота. Да черт с ним, с мистером Джоном Боуленом. К черту компьютер. К черту все…

Неожиданно, как это случается с человеком в минуту озарения, зрачки его расширились, рот приоткрылся. Он медленно поднял голову и замер, не в силах пошевелиться. Он уставился в одну точку на стене, при этом взгляд его выражал скорее любопытство, чем удивление, но он пристально глядел так сорок, пятьдесят, шестьдесят секунд. Затем постепенно (головы он не поворачивал) выражение лица его изменилось, любопытство сменилось удовольствием, поначалу довольно слабо угадывавшимся в уголках рта, но это радостное чувство росло, лицо его разгладилось, обнаруживая полный восторг. Впервые за многие месяцы Адольф Найп улыбнулся.

– Ну конечно же, – громко произнес он, – это просто смешно.

И он снова улыбнулся, при этом его верхняя губа поднялась и обнажились зубы.

– Идея отличная, но едва ли осуществимая, так стоит ли вообще думать об этом?

Начиная с этой минуты Адольф Найп ни о чем другом больше не думал. Идея захватила его целиком, сначала потому, что у него появлялась возможность (правда, неопределенная) самым жестоким образом отомстить своим злейшим врагам. Минут десять или пятнадцать он неспешно рассматривал ее именно с этой точки зрения, затем совершенно неожиданно для себя принялся самым серьезным образом изучать ее и с точки зрения практического осуществления. Он взял лист бумаги и сделал несколько предварительных записей. Но дальше этого дело не пошло. Он тут же вспомнил старую истину, заключающуюся в том, что насколько бы совершенна машина ни была, она не способна творчески мыслить. Она справляется только с теми задачами, которые сводятся к математическим формулам, и задачи эти могут иметь одно – и только одно – верное решение.

В этом все дело. Другого пути нет. Машина не может обладать мозгом. Но, с другой стороны, она может иметь память, не так ли? У компьютера прекрасная память. Преобразуя электрические импульсы в сверхзвуковые волны при помощи ртутного столба, можно заставить аппарат запомнить тысячу цифр одновременно, а затем выдать любую из них в необходимый момент. Нельзя ли таким образом создать устройство памяти практически неограниченного объема?

Мысль смелая, но как ее осуществить?

Неожиданно ему в голову пришла еще одна, хотя и простая на первый взгляд, идея. Суть ее сводилась к следующему. Грамматика английского языка в известной степени подчиняется математическим законам. Допустим, есть слова и задан смысл того, что должно быть сказано, тогда возможен только один порядок, в который эти слова могут быть организованы.

Нет, подумал он, это не совсем так. Во многих предложениях возможен различный порядок слов и групп слов, оправданный грамматикой. Впрочем, не в этом суть. В основе своей теория верна. Очевидно, можно задать компьютеру ряд слов (вместо цифр) и сделать так, чтобы машина организовывала их в соответствии с правилами грамматики. Нужно только, чтобы она выделяла глаголы, существительные, прилагательные, местоимения, хранила их в устройстве памяти в качестве словарного запаса и готовила к выдаче по первому требованию. Потом нужно будет подкинуть ей несколько сюжетов, и пусть себе пишет.

Найпа теперь было не остановить. Он тут же принялся за работу и не прекращал упорных занятий в течение нескольких дней. По всей гостиной были разбросаны листы бумаги, исписанные формулами и расчетами, словами, тысячами слов, набросками сюжетов для рассказов, странным образом пронумерованных; тут были большие выписки из словаря Роже[40]; целые страницы были заполнены мужскими и женскими именами, сотнями фамилий, взятых из телефонного справочника; отдельные листы были испещрены чертежами и схемами контуров, коммутаторов и электронных ламп, чертежами машин, предназначенных для того, чтобы пробивать в перфокартах отверстия различной формы, и схемами какой-то диковинной электрической машинки, способной самостоятельно печатать десять тысяч слов в минуту. На отдельном листе была набросана схема приборной панели с небольшими кнопками, причем на каждой написано название какого-нибудь известного американского журнала.

Он работал с упоением. Расхаживая по комнате среди разбросанных бумаг, Найп то и дело потирал руки и сам с собой разговаривал; время от времени он криво усмехался и произносил смертельные оскорбления, при этом слово «издатель» звучало довольно часто. На пятнадцатый день напряженной работы он сложил бумаги в две огромные папки и отправился – почти бегом – в контору «Джон Боулен, электронное оборудование».

Мистер Боулен был рад вновь увидеться с ним.

– Слава богу, Найп, ты выглядишь на сто процентов лучше. Хорошо отдохнул? Где ты был?

«Все так же неприятен и неряшлив, – подумал мистер Боулен. – Ну почему он не может стоять прямо? Согнулся, словно высохшее дерево».

– Ты выглядишь на сто процентов лучше, старина.

«И чего это он усмехается, хотелось бы мне знать. Каждый раз, когда я его вижу, мне кажется, что уши у него стали еще больше».

Адольф Найп положил папки на стол.

– Смотрите, мистер Боулен! – вскричал он. – Посмотрите, что я принес.

И он стал рассказывать. Раскрыв папки и разложив чертежи перед изумленным маленьким человечком. Целый час он подробно все объяснял, а когда закончил, отступил на шаг, слегка покраснев. Затаив дыхание, он ждал приговора.

– Знаешь что, Найп? Я думаю, что ты голова.

«Осторожнее, – сказал себе мистер Боулен. – Обращайся с ним осторожнее. Он кое-что значит. Если бы только эта его длинная лошадиная морда и огромные зубы не производили такого отталкивающего впечатления. У этого парня уши будто листья ревеня».

– Но, мистер Боулен, она будет работать! Я ведь доказал вам, что она будет работать! И вы не сможете отрицать этого!

– Не спеши, Найп. Не спеши и послушай меня.

Адольф Найп смотрел на своего шефа, с каждой секундой испытывая к нему все большее отвращение.

– Твоя идея, – зашевелилась нижняя губа мистера Боулена, – довольно оригинальна, я бы даже сказал, что идея блестящая, а это еще раз говорит о том, что я высокого мнения относительно твоих способностей, Найп. Но не бери ее всерьез. В конце концов, приятель, какую мы можем извлечь из нее пользу? Кому нужна машина, пишущая рассказы? Да и какая, кстати, от нее выгода? Скажи-ка мне.

– Можно я сяду, сэр?

– Конечно, садись.

Адольф Найп присел на краешек стула. Шеф не сводил с него глаз, ожидая, что он скажет.

– Если позволите, я бы хотел объяснить вам, мистер Боулен, как я пришел к этому.

– Давай, Найп, валяй.

«С ним нужно сейчас помягче, – сказал про себя мистер Боулен. – Этот парень почти гений. Для фирмы это находка. Его ценность можно сравнить со слитком золота, вес которого равен его собственному. Да взять хоть эти бумаги. Просто поразительно. Никакого проку, разумеется, от всего этого нет. Никакой коммерческой выгоды. Но это еще раз говорит о том, что парень талантлив».

– Пусть это будет чем-то вроде исповеди, мистер Боулен. Мне кажется, я смогу объяснить вам, почему я всегда был таким… беспокойным, что ли.

– Выкладывай, что там у тебя, Найп. Сам знаешь – на меня можно положиться.

Молодой человек стиснул пальцы рук коленями и уперся локтями в живот. Казалось, ему стало неожиданно холодно.

– Видите ли, мистер Боулен, по правде, меня не особенно привлекает работа здесь. Я знаю, что я с ней справляюсь и все такое, но душа у меня к ней не лежит. Это не то, чем я хотел бы заниматься.

Словно на пружинах, брови мистера Боулена подскочили вверх. Он замер.

– Понимаете, сэр, всю свою жизнь я хотел стать писателем.

– Писателем?

– Да, мистер Боулен. Наверное, вы не поверите, но каждую свободную минуту я тратил на то, что писал рассказы. За последние десять лет я написал сотни, буквально сотни коротких рассказов. Пятьсот шестьдесят шесть, если быть точным. Примерно по одному в неделю.

– О боже! И зачем тебе это?

– Как я понимаю, сэр, у меня есть страсть.

– Что еще за страсть?

– Страсть к творчеству, мистер Боулен.

Всякий раз, поднимая глаза, он видел губы мистера Боулена. Они делались все тоньше и тоньше и становились еще более фиолетовыми.

– А позволь спросить тебя, Найп, что ты делал с этими рассказами?

– Вот тут-то и начинаются проблемы, сэр. Их никто не покупал. Закончив рассказ, я отсылал его в журнал. Сначала в один, потом в другой. А кончалось, мистер Боулен, тем, что рассказы мне возвращали. Меня это просто убивает.

Мистер Боулен с облегчением вздохнул.

– Очень хорошо понимаю тебя, старина. – В голосе его послышалось сочувствие. – Со всеми хоть раз в жизни случалось нечто подобное. Но теперь, после того как редакторы – а они знают, что к чему, – убедили тебя в том, что твои рассказы… как бы сказать?.. несколько неудачны, нужно оставить это занятие. Забудь об этом, приятель. Забудь, и все.

– Нет, мистер Боулен. Это не так! Я уверен, что пишу хорошие рассказы. О господи, да вы сравните их с той чепухой, что печатают в журналах, – поверьте мне, все это слюнявая невыносимая чушь… Меня это сводит с ума!

– Погоди, старина…

– Вы читаете журналы, мистер Боулен?

– Извини, Найп, но какое это имеет отношение к твоей машине?

– Прямое, мистер Боулен, самое прямое. Вы только послушайте. Я внимательно просмотрел несколько разных журналов, и мне показалось, что каждый из них печатает только то, что для него наиболее типично. Писатели – я имею в виду преуспевающих писателей – знают об этом и соответственно и творят.

– Постой, приятель. Успокойся. Я все же сомневаюсь, что мы сможем как-то это использовать.

– Прошу вас, мистер Боулен, выслушайте меня до конца. Это ужасно важно.

Он замолчал, с трудом переводя дыхание. Он вконец разнервничался и при разговоре размахивал руками. Его длинное некрасивое лицо горело воодушевлением. Рот наполнился слюной, и казалось, что и слова, которые он произносил, были мокрыми.

– Теперь вы понимаете, что с помощью особого регулятора, установленного на моей машине и соединяющего «отдел памяти» с «сюжетным отделом», я могу, просто нажав на нужную кнопку, получать любой необходимый мне рассказ в зависимости от направления журнала.

– Понимаю, Найп, понимаю. Очень занятно, но зачем это нужно?

– А вот зачем, мистер Боулен. Возможности рынка ограниченны. Нужно производить необходимый товар в нужное время. Это чисто деловой подход. Теперь я смотрю на все это с вашей точки зрения – пусть это будет коммерческое предложение.

– Дружище, я никак не могу рассматривать это в качестве коммерческого предложения. Тебе не хуже меня известно, во что обходится создание подобных машин.

– Я это хорошо знаю, сэр. И все равно вы, думаю, представить себе не можете, сколько платят журналы авторам рассказов.

– И сколько же они платят?

– Что-то около двух с половиной тысяч долларов. А в среднем, наверное, около тысячи.

Мистер Боулен подскочил на месте.

– Да, сэр, это так.

– Просто невероятно, Найп. Но это же нелепо!

– Но, сэр, это так.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что журналы платят такие деньги всякому, кто… наваляет какой-то там рассказ! О боже, Найп! Да что же это такое? В таком случае все писатели миллионеры!

– Это на самом деле так, мистер Боулен! А тут появляемся мы с нашей машиной. Вы послушайте, сэр, что я вам еще расскажу, я уже все обдумал. В среднем толстые журналы печатают в каждом номере три рассказа. Возьмите пятнадцать самых солидных журналов – те, которые платят больше всего. Некоторые из них выходят раз в месяц, но большинство – еженедельники. Так. Это значит, что каждую неделю у нас будут покупать, скажем, по сорок больших рассказов. Это сорок тысяч долларов. С помощью нашей машины, когда она заработает на полную мощность, мы сможем захватить весь рынок!

– Ты, парень, совсем сошел с ума!

– Нет, сэр, поверьте, то, что я говорю, правда. Неужели вы не понимаете, что мы их завалим одним лишь количеством! За тридцать секунд эта машина выдаст рассказ в пять тысяч слов, и его тут же можно отсылать. Да разве писатели смогут состязаться с ней? Как по-вашему, мистер Боулен, смогут?

Адольф Найп увидел, как в эту минуту в лице шефа произошла едва заметная перемена. В глазах его забегали искорки, ноздри расширились, но на лице не двигался ни один мускул.

Он быстро продолжал:

– В наше время, мистер Боулен, нельзя возлагать большие надежды на статью, написанную от руки. Она не выдержит конкуренции в мире массовой продукции, типичном для нашей страны, и вы это отлично понимаете. Ковры, стулья, башмаки, кирпичи, посуду – что хотите, – все сейчас делает машина. Качество, возможно, стало хуже, но какое это имеет значение? Считаются только со стоимостью производства. А рассказы… рассказы тоже товар, как ковры и стулья, и кому какое дело, каким образом вы их производите, лишь бы они были. Мы будем продавать их оптом, мистер Боулен! И по более низким ценам, чем любой другой писатель этой страны! Мы завоюем рынок!

Мистер Боулен уселся поудобнее. Он наклонился вперед, положил локти на стол и не сводил глаз с говорившего.

– И все же я думаю, что это неосуществимо, Найп.

– Сорок тысяч в неделю! – воскликнул Адольф Найп. – Если даже мы будем брать полцены, то есть двадцать тысяч в неделю, это все равно миллион в год! – И, понизив голос, он добавил: – Вы ведь не зарабатываете миллион в год на компьютерах, мистер Боулен?

– Однако, Найп, ты серьезно думаешь, что их станут покупать?

– Послушайте, мистер Боулен. Кому нужны написанные по заказу рассказы, если можно за полцены купить точно такие же? Это ведь очевидно, не правда ли?

– А как ты будешь их продавать? Кто-то ведь должен быть их автором?

– Мы создадим литературное агентство, через которое и будем распространять их. И придумаем имена мнимым авторам.

– Мне это не нравится, Найп. Это уже отдает мошенничеством, тебе так не кажется?

– И вот еще что, мистер Боулен. Как только мы начнем, появятся всевозможные побочные продукты, по-своему тоже ценные. Возьмите, скажем, рекламу. Те, кто занимается, допустим, производством пива, платят в наше время большие деньги знаменитым писателям, если они позволяют использовать свое имя в качестве рекламы. Да что там говорить, мистер Боулен! Все это не детские шалости. Это большой бизнес.

– Не слишком-то обольщайся, приятель.

– И еще. Почему бы нам, мистер Боулен, не подписать несколько наиболее удачных рассказов вашей фамилией? Если, конечно, вы не против.

– Помилуй, Найп. Это еще зачем?

– Не знаю, сэр, хотя некоторые писатели и пользуются уважением, к примеру Эрл Гарднер и Кэтлин Норрис. Нам все равно нужна будет какая-нибудь фамилия, и я подумывал о том, чтобы для начала подписать пару рассказов своей.

– Ишь ты, писатель… – задумчиво произнес мистер Боулен. – Вот удивятся в клубе, когда увидят мою фамилию в журналах, в хороших журналах.

– Ну конечно, мистер Боулен.

Взгляд мистера Боулена сделался отсутствующим, он мечтательно улыбнулся. Но продолжалось это недолго. Он встряхнулся и принялся перелистывать лежавшие перед ним чертежи.

– Одного я не пойму, Найп. Откуда ты будешь брать сюжеты? Ведь не машина же их выдумает?

– Мы ей дадим сюжеты. Это не проблема. У каждого из нас есть какие-то сюжеты. В папке, что слева от вас, их сотни три или четыре. Мы снабдим ими «сюжетный отдел» машины.

– Продолжай.

– Есть и еще кое-какие тонкости, мистер Боулен. Вы поймете, что я имею в виду, когда изучите чертежи. Например, есть прием, который использует каждый писатель: в рассказ вставляется хотя бы одно длинное слово с весьма туманным значением. Тогда читатель думает, будто автор необычайно умен. Моя машина будет делать то же самое. С этой целью в нее запрятана целая куча длинных слов.

– Куда?

– В «словарный отдел», – отвечал Найп.

Остаток дня они обсуждали возможности нового аппарата. Кончилось дело тем, что мистер Боулен пообещал подумать. На следующее утро он был полон энтузиазма, однако виду не подавал. Через неделю идея полностью захватила его.

– Мы должны всем говорить, Найп, что просто работаем над еще одним компьютером, но нового типа. Это позволит нам сохранить нашу тайну.

– Вы правы, мистер Боулен.

И через полгода машина была создана. Ее поместили в отдельном кирпичном доме во дворе здания, в котором размещался офис, и теперь, когда она была готова к работе, к ней и близко никого не подпускали, кроме мистера Боулена и Адольфа Найпа.

И вот настал волнующий момент, когда двое мужчин, один небольшого роста, упитанный, коротконогий, другой высокий, худой, с торчащими зубами, приготовились создать первый рассказ. Все стены вокруг них были переплетены проводами, усеяны выключателями и электронными лампами. Оба нервничали; мистер Боулен, не в силах стоять спокойно, подпрыгивал то на одной, то на другой ноге.

– Итак, какую кнопку нажмем? – спросил Адольф Найп, разглядывая ряд белых маленьких клавишей, напоминавших те, что установлены в пишущей машинке. – Выбирайте вы, мистер Боулен. А выбирать есть из чего – тут и «Сатердей ивнинг пост», и «Кольерс», и «Лейдиз хоум джорнэл», любой журнал, какой вам нравится.

– О господи! Да откуда же мне знать?

Боулен прыгал на месте, будто его жалили пчелы.

– Мистер Боулен, – серьезным тоном произнес Адольф Найп, – осознаете ли вы, что в эту минуту в одном лишь вашем мизинце заключена сила, способная сделать вас самым разносторонним писателем во всей Европе?

– Послушай, Найп, прекрати шутить, прошу тебя, давай без предисловий.

– Хорошо, мистер Боулен. Пусть это будет… дайте-ка подумать… вот этот. Как насчет этого журнала?

Он выпрямил палец и нажал на кнопку, на которой маленькими черными буквами было выведено название «Тудейз вимэн». Что-то щелкнуло, и, когда он убрал палец, кнопка осталась утопленной.

– Журнал мы выбрали, – сказал Найп. – А теперь – вперед!

Он протянул руку и нажал на выключатель на приборной панели. В ту же минуту комнату заполнило громкое гудение, посыпались искры, и застучали бесчисленные крошечные молоточки. И почти тотчас же из щели, расположенной справа от приборной панели, посыпались в корзину листы бумаги. Каждую секунду появлялся новый лист, и раньше чем через полминуты все было кончено. Листы больше не появлялись.

– Ну вот! – воскликнул Адольф Найп. – Ваш рассказ готов.

Они схватили листы и стали читать. На первой странице было напечатано: «Айфкимосасегуезтпплипокудскдгт и, фухпеканвоертюуиол кйхгфдсаксквоим, перуитрехдйкгмвно, умсюи…» Они переглянулись. Остальные страницы были заполнены примерно таким же текстом. Мистер Боулен стал кричать. Молодой человек пытался его успокоить:

– Все в порядке, сэр. Правда, все в порядке. Нужно только немного отрегулировать ее. Где-то что-то не так соединилось, и все. Не забывайте, мистер Боулен, что в ней больше миллиона футов проводов. Да и трудно ожидать, что с первого раза все пойдет гладко.

– Она никогда не будет работать, – сказал мистер Боулен.

– Наберитесь терпения, сэр. Наберитесь терпения.

Адольф Найп принялся разыскивать неисправность, и через четыре дня объявил, что все готово для очередного испытания.

– Она никогда не будет работать, – говорил мистер Боулен. – Я знаю: она никогда не будет работать.

Найп улыбнулся и нажал на кнопку с надписью: «Ридерз дайджест». Затем он потянул на себя рычаг, и комната наполнилась каким-то странным волнующим гулом. В корзину упала одна страница с отпечатанным текстом.

– А где же остальные? – закричал мистер Боулен. – Она остановилась! Она опять сломалась!

– Нет, сэр. Теперь все в порядке. Это же для «Дайджеста», неужели вы не понимаете?

На этот раз было напечатано следующее: «Малоктознаеткакиепоистинереволюционныепеременынесетновоелекарствоспособноеоблегчитьучастьстрадающихсамойужаснойболезньюнашеговремени…»

– Но это же чепуха! – вскричал мистер Боулен.

– Да нет же, сэр. Отличная работа. Неужели вы не видите? Просто она еще не научилась разбивать слова. Это легко исправить. Но рассказ-то готов. Смотрите, мистер Боулен, смотрите! Он готов, только слова соединены друг с другом.

Это была правда.

На следующем испытании, спустя несколько дней, все было нормально, даже проставлены запятые. Первый рассказ они послали в знаменитый женский журнал. Это был отлично написанный, с хорошим сюжетом рассказ, в котором речь шла о том, как один юноша стремился получить повышение по службе. И вот этот юноша, говорилось в рассказе, решил вместе со своим приятелем темной ночью похитить дочку своего хозяина, когда та будет возвращаться домой. Потом вышло так, что он, улучив момент, выбил револьвер из рук своего друга и таким образом спас девушку. Та рассыпалась в благодарностях. Но отец заподозрил подвох. Он устроил юноше допрос. Молодой человек расплакался и во всем сознался. Тогда отец, вместо того чтобы вышвырнуть его, сказал, что восхищен находчивостью юноши. Девушка отметила его порядочность (да и внешность). Отец пообещал сделать его главным бухгалтером. А девушка вышла за него замуж.

– Потрясающе, мистер Боулен! Прямо в точку!

– Что-то тут много сантиментов, приятель.

– Ну что вы, сэр, он пойдет, еще как пойдет!

Разгорячившись, Адольф Найп тут же отпечатал еще шесть рассказов за столько же минут. Все рассказы, кроме одного, который получился несколько непристойным, были довольно хороши.

Тут мистер Боулен успокоился. Он согласился с тем, что нужно создать литературное агентство и разместить его в центре города, а заведовать агентством будет Найп. Через пару недель этот вопрос был улажен. Затем Найп разослал первую дюжину рассказов. Он поставил свою фамилию под четырьмя рассказами, авторство одного взял на себя мистер Боулен, а остальные они подписали вымышленными именами.

Пять рассказов были сразу же приняты. Тот, что подписал мистер Боулен, возвратили, а редактор отдела прозы писал: «Вы славно потрудились, но, как нам кажется, рассказ Вам не удался. Хотелось бы познакомиться еще с какой-нибудь Вашей работой…» Адольф Найп взял такси и отправился на фабрику, где машина быстро состряпала еще один рассказ для того же журнала. Он опять поставил под рассказом имя мистера Боулена и срочно отослал его. Рассказ был принят.

Деньги потекли рекой. Найп постепенно, но настойчиво увеличивал производство, и уже через полгода он поставлял тридцать рассказов в неделю, причем половина из них печаталась в журналах.

В литературных кругах о нем заговорили как о плодовитом и преуспевающем писателе. Говорили и о мистере Боулене, хотя отзывались о нем не столь хорошо; сам он, правда, этого не знал. Одновременно Найп «разрабатывал» дюжину подающих надежды молодых литераторов, совершенно мифических. Все шло превосходно.

К этому времени было решено перенастроить машину таким образом, чтобы она писала не только рассказы, но и романы. Мистер Боулен, жаждавший литературной славы, настойчиво требовал, чтобы Найп тотчас же принялся за выполнение столь ответственной задачи.

– Хочу быть автором романа, – без конца повторял он, – хочу быть автором романа.

– И вы им будете, сэр. Обязательно будете. Но прошу вас, наберитесь терпения. Работа предстоит сложная.

– Мне все твердят, что я должен выпустить роман, – не унимался мистер Боулен. – За мной с утра до вечера охотятся издатели и умоляют меня, чтобы я не тратил времени на рассказы, а занялся бы чем-нибудь более существенным. Роман – это главное, так и говорят.

– Будут у нас романы, – говорил ему Найп. – Причем столько, сколько мы захотим. Но наберитесь терпения, прошу вас.

– Нет, ты послушай, Найп. Я хочу быть автором по-настоящему серьезного романа, такого, чтобы им зачитывались по ночам и чтобы только о нем и говорили. Я в последнее время что-то устал от этих рассказов, под которыми ты ставишь свою фамилию. Если уж говорить по правде, то, как мне кажется, все это время ты делал из меня дурака.

– Дурака, мистер Боулен?

– Ты только тем и занимался, что лучшие рассказы оставлял себе.

– Неправда, мистер Боулен!

– Так вот, черт побери, на этот раз я должен быть уверен в том, что напишу действительно умную, толковую книгу. Запомни это.

– С помощью устройства, над которым я сейчас бьюсь, мистер Боулен, вы напишете любую книгу.

И это была правда, поскольку уже через два месяца благодаря гению Адольфа Найпа была создана машина, способная не только писать романы, но и позволяющая автору, сидящему за пультом управления, заранее выбирать буквально любой сюжет и любой стиль, какой ему нравится. На этом новом замечательном пульте было столько различных панелей и рычагов управления, что он походил на приборную доску авиалайнера.

Прежде всего, нажимая на одну из кнопок первого ряда, автор выбирал жанр: исторический, сатирический, философский, политический, романтический, эротический, юмористический или любой другой. Второй ряд кнопок давал ему выбор темы: солдатские будни, первые поселенцы, гражданская война, мировая война, расовая проблема, Дикий Запад, деревенская жизнь, воспоминания о детстве, мореплавание, исследование морских глубин и многие-многие другие. В третьем ряду кнопок можно было выбрать литературный стиль: классический, причудливый, пикантный, стиль Хемингуэя, Фолкнера, Джойса, женский стиль и т. д. Четвертый ряд предназначался для выбора героев, пятый регулировал подачу слов и т. д. и т. п. – всего было десять рядов кнопок.

Но и это еще не все. Работая над романом (на что уходило примерно пятнадцать минут), автор в течение всего процесса писания должен был сидеть в особом кресле и нажимать на клавиши, как это делает органист. Таким образом он мог постоянно регулировать пятьдесят различных, но иногда переходящих друг в друга особенностей романа, как то: напряжение, нечто удивительное, юмор, пафос, тайна. Посматривая на всевозможные шкалы и счетчики, он мог определить, как подвигается работа.

И наконец, нужно было решить проблему «страсти». Внимательно ознакомившись с содержанием книг, возглавлявших в последний год список бестселлеров, Адольф Найп пришел к выводу, что это наиважнейшая составляющая романа, некий магический катализатор, могущий даже скучнейшему роману обеспечить потрясающий успех, во всяком случае финансовый. Но Найпу было также известно, что страсть – вещь могучая, бурная, обращаться с ней надо осторожно и использовать ее в меру и только тогда, когда это необходимо; с этой целью он изобрел контрольное устройство, состоящее из двух подвижных тяг, управляемых педалями, подобно тому как это происходит в автомобиле. Одной педалью регулировалось процентное содержание страсти, другой – ее сила. Написание романа по методу Найпа сводилось к управлению самолетом, вождению автомобиля и игре на органе – одновременно. Изобретателя, однако, это не беспокоило. Когда все было готово, он с важным видом проводил мистера Боулена в дом, где находилась машина, и принялся растолковывать, как это новое чудо работает.

– Боже праведный, Найп! Да мне никогда с этим не справиться! Черт побери, легче самому написать роман!

– Вы быстро освоитесь, мистер Боулен, обещаю вам. Через пару недель вам даже и думать не придется. Это ведь все равно что управлять автомобилем.

Дело это, однако, оказалось непростым, но, потренировавшись изрядное количество часов, мистер Боулен освоил его, и вот как-то поздно вечером он приказал Найпу, чтобы тот был готов к стряпанью первого романа. Наступил ответственный момент. Толстый маленький человечек уселся в кресле и, нервно озираясь, вобрал голову в плечи, а длинный зубастый Найп засуетился вокруг.

– Я хочу написать крупный роман, Найп.

– Уверен, вы его напишете, сэр. Просто убежден в этом.

Осторожно, одним пальцем, мистер Боулен нажал на нужные кнопки:


жанр – сатирический;

тема – расовая проблема;

стиль – классический;

персонажи – шестеро мужчин, четыре женщины,

один младенец;

объем – пятнадцать глав.


При этом он не спускал глаз с трех регистров, особенно его привлекавших: сила воздействия, загадочность, глубина.

– Вы готовы, сэр?

– Да-да, готов.

Найп потянул на себя рычаг. Машина загудела. Послышалось жужжание хорошо смазанного механизма, затем быстро-быстро застучала электрическая машинка, при этом она так грохотала, что вынести весь этот шум было почти невозможно. В корзину посыпались отпечатанные листы, по одному каждые две секунды. И вдруг среди всего этого шума и грохота, не в силах больше нажимать на клавиши и следить за счетчиком глав и индикатором страсти, мистер Боулен ударился в панику. В результате он поступил так же, как поступает в таких случаях начинающий автолюбитель, – он нажал обеими ногами на педали и держал их до тех пор, пока машина не остановилась.

– Поздравляю вас с первым романом, – сказал Найп, доставая из корзины кипу отпечатанных страниц.

На лице мистера Боулена выступили капельки пота.

– Ну и работенка, приятель.

– Но вы справились с ней. Еще как справились.

– Ну-ка посмотрим, что там получилось, Найп. Дай-ка мне взглянуть.

Он принялся читать первую главу, передавая прочитанные страницы молодому человеку.

– О господи, Найп, что это такое?

Тонкая фиолетовая губа мистера Боулена, похожая на рыбью, едва заметно дернулась, а щеки надулись.

– Ты только посмотри, Найп! Это же возмутительно!

– По-моему, довольно свежо, сэр.

– Свежо! Да это просто отвратительно! Под этим я никогда не подпишусь!

– Понимаю, сэр. Очень даже хорошо понимаю.

– Найп! Ты опять смеешься надо мной?

– Ну что вы, сэр, вовсе нет.

– А по-моему, смеешься.

– Вам не кажется, мистер Боулен, что нужно было чуть полегче нажимать на педаль, которая определяет объем страсти?

– Дорогой мой, откуда же мне было знать?

– Почему бы вам не попробовать еще раз?

И мистер Боулен настрочил второй роман, на этот раз такой, какой им и был задуман.

Через неделю рукопись была прочитана редактором; тот принял ее с восторгом. Найп послал ему свой роман, а затем еще дюжину для ровного счета. За короткое время литературное агентство Адольфа Найпа получило широкую известность, благодаря тому что в нем прошли хорошую школу молодые, подающие надежды романисты. Деньги вновь потекли рекой.

Именно в это время юный Найп начал проявлять недюжинные способности настоящего бизнесмена.

– Знаете что, мистер Боулен, – заявил он как-то, – у нас все-таки слишком много конкурентов. Почему бы нам не поглотить всех остальных писателей в стране?

Мистер Боулен, который теперь щеголял в бархатном пиджаке зеленого цвета и позволял волосам закрывать две трети ушей, был вполне всем доволен.

– Не понимаю, о чем это ты, старина. Как же можно поглощать писателей?

– В том-то и дело, что можно. Точно так же поступал Рокфеллер с нефтяными компаниями. Нужно только купить их или выдавить с поля. Все очень просто!

– Ты только не горячись, Найп, только не горячись.

– У меня, сэр, есть список пятидесяти самых преуспевающих писателей, и я собираюсь предложить каждому из них пожизненный контракт. Все, что от них требуется, – это никогда больше не писать ни строчки, ну и, разумеется, они должны позволить нам подписывать наши вещи их именами. Как идея?

– Они никогда не пойдут на это.

– Вы не знаете писателей, мистер Боулен. Вот увидите.

– А как же страсть к творчеству?

– Чепуха все это. Все, что их интересует, – это деньги, как и любого другого.

В конце концов мистер Боулен, хотя и неохотно, согласился, и Найп, положив в карман список писателей, уселся в огромный «кадиллак» с шофером и отправился по адресам.

Сначала он поехал к человеку, с имени которого начинался его список. То был известный, уважаемый писатель, однако попасть к нему не составило труда. Найп изложил суть дела и достал из портфеля кучу романов, а также предложил подписать контракт, гарантировавший писателю столько-то в год до конца его дней. Тот его вежливо выслушал, решив, что имеет дело с ненормальным, предложил выпить, а затем указал на дверь.

Когда писатель, стоявший вторым в списке, понял, что Найп не шутит, он запустил в него огромным металлическим пресс-папье, и изобретателю пришлось бежать через сад. При этом вслед ему неслись такие оскорбления и ругательства, каких ему ранее не приходилось слышать.

Но Адольфа Найпа не так-то просто сбить с толку. Он был разочарован, но не напуган и тут же отправился к следующему клиенту. На сей раз это была дама, известная и пользовавшаяся популярностью, чьи толстые романтические бестселлеры расходились по стране миллионными тиражами. Она любезно встретила Найпа, налила ему чаю и внимательно выслушала.

– Все это очень интересно, – сказала она. – Но мне что-то трудно в это поверить.

– Мадам, – отвечал Найп. – Поедемте со мной, и вы все увидите собственными глазами. Моя машина ждет вас.

Они вышли вместе, и вскоре изумленную даму доставили в дом, где хранилось чудо. Найп охотно объяснил, как машина работает, а потом даже позволил ей посидеть в кресле и понажимать на кнопки.

– Впрочем, – неожиданно сказал он, – может, вы хотите прямо сейчас написать книгу?

– Да-да! – воскликнула она. – Прошу вас!

С деловым видом она уселась за машину; по всему было видно, что она знает, чего хочет. Она сама выбрала необходимые кнопки и настрочила длинный роман, полный страсти. Прочитав первую главу, она пришла в такой восторг, что тотчас же подписала контракт.

– Одну мы убрали, – сказал Найп мистеру Боулену, когда она ушла. – Причем довольно крупную птицу.

– Молодец, дружище.

– А знаете, почему она согласилась?

– Почему?

– Дело не в деньгах. У нее их хватает.

– Тогда почему же?

Найп усмехнулся, приподняв губу и обнажив бледную десну.

– Просто потому, что она поняла: машинная писанина лучше, чем ее собственная.

С той поры Найп вполне разумно решил сосредоточивать свои усилия только на посредственностях. Те, что были выше этого уровня – а их было так мало, что и вообще не стоило брать в расчет, – по-видимому, не так-то легко поддавались соблазну.

В конце концов, после нескольких месяцев напряженной работы ему удалось уговорить подписать договоры процентов семьдесят писателей из своего списка. Он пришел к выводу, что с более старшими по возрасту, с теми, у кого скудел ум и кто запил, иметь дело проще всего. С молодыми людьми приходилось повозиться. Когда он пытался уговорить их, они неприлично выражались, а иногда выходили из себя, и не раз после таких визитов Найп возвращался с травмами.

Однако в целом начало было положено неплохое. Подсчитано, что только в прошлом году – а это первый год работы машины – по меньшей мере половина из всех изданных на английском языке романов и рассказов были созданы Адольфом Найпом и его Автоматическим сочинителем.

Вас это удивляет?

Сомневаюсь.

Дальше – больше. Слухом земля полнится, и сегодня многие спешат договориться с мистером Найпом. А тем, кто колеблется поставить под контрактом свою подпись, он еще крепче закручивает гайки.

А сейчас я сижу и слышу, как в соседней комнате плачут мои дети. Их девять, и все они хотят есть. И я чувствую, как рука моя тянется к этому заманчивому контракту, лежащему на краю стола.

Пусть уж наши дети лучше голодают. Дай нам силы, о Боже, перенести это испытание.

Крысолов

Крысолов явился на заправочную станцию днем. Он двигался мягкой, крадущейся походкой, ноги его беззвучно утопали в гравии подъездной дорожки. На нем была старомодная черная куртка с большими карманами, а за плечами военный рюкзак. Под коленями коричневые плисовые бриджи были перехвачены белой веревкой.

– Да? – спросил Клод, отлично зная, кто это такой.

– Служба по борьбе с грызунами.

Маленькие глазки пришедшего быстро осмотрели все вокруг.

– Крысолов?

– Да.

Это был худой смуглый человек с заострившимися чертами лица и двумя длинными зеленовато-желтыми зубами, которые торчали из верхней челюсти и свисали над нижней губой, вдавливая ее. Его остроконечные уши были сдвинуты к задней части шеи. Глаза были почти черные, но время от времени где-то в глубине их светился желтый огонек.

– Вы пришли очень быстро.

– Особое распоряжение санитарного врача.

– И вы хотите поймать всех крыс?

– Ну да.

Он смотрел украдкой, как смотрит животное, которое всю свою жизнь тайком выглядывает из норы.

– Как вы собираетесь ловить их?

– А! – загадочно произнес крысолов. – Все зависит от того, где они прячутся.

– Наверное, ловушки будете ставить?

– Ловушки! – с отвращением воскликнул он. – Так много крыс не поймаешь! Крысы – это вам не кролики.

Он поднял лицо, втянул воздух через нос, и было видно, как затрепетали его ноздри.

– Ну уж нет, – с презрением сказал он. – Ловушками крыс не ловят. Крыса, скажу я вам, умная. Чтобы поймать ее, нужно ее знать. В таком деле знать крысу обязательно.

Клод смотрел на него с каким-то восторгом.

– Крысы умнее собак.

– Скажете тоже!

– Знаете, что они делают? Они следят за вами! Вы ходите и хотите их поймать, а они тихо сидят себе в темных углах и следят за вами.

Он опустил плечи и вытянул свою жилистую шею.

– А вы что делаете? – в восхищении спросил Клод.

– А! Вот в том-то все и дело. Вот почему нужно знать крыс.

– Так как же вы их ловите?

– Есть разные способы, – искоса глядя на нас, ответил крысолов. – Самые разные.

Он умолк, глубокомысленно кивнув своей отвратительной головой.

– Все зависит от того, – сказал он, – где они прячутся. Не в канализационной трубе?

– Нет, не в трубе.

– В трубе их ловить непросто. Да, – сказал он, тщательно нюхая воздух слева от себя, – в трубе их ловить непросто.

– Ничего особенного, я бы сказал.

– Э, нет. Напрасно так говорите. Хотел бы я посмотреть, как вы их ловите в канализационной трубе! Именно что вы стали бы делать, вот что я хотел бы знать.

– Да я бы просто их отравил, и все тут.

– А куда именно положили бы вы яд, могу я спросить?

– В канализационную трубу. Куда же, черт возьми, еще?

– Вот как! – ликующе воскликнул крысолов. – Я так и знал! В канализационную трубу! И знаете, что будет? Его смоет, вот и все. Канализационная труба – это вам все равно что река.

– Это вы так думаете, – сказал Клод. – Это только вы так думаете.

– Да это факт.

– Ладно, пусть будет так. А что вы сделали бы, мистер Всезнайка?

– Где нужно знать крыс – так это когда ловишь их в канализационной трубе.

– Ну давайте же, рассказывайте.

– Слушайте. Я расскажу вам. – Крысолов шагнул вперед и заговорил доверительным и конфиденциальным тоном, как человек, разглашающий невероятную профессиональную тайну: – Прежде всего надо помнить, что крыса – это грызун, понятно? Крысы грызут. Все, что ни дайте, не важно что, что-нибудь такое, чего они никогда и не видели, – и что они будут делать? Они будут это грызть. Так вот. Вам надо лезть в канализационную трубу. И что вы делаете?

Он говорил мягко, гортанно, точно лягушка квакала, и казалось, что он все слова произносит с каким-то необыкновенным смаком, словно чувствует их вкус на языке. Акцент у него такой же, как у Клода, – сильный, приятный акцент бакингемширской глубинки, но голос крысолова был более гортанным, слова звучали сочнее.

– Спускаешься в канализационную трубу и берешь с собой самые обыкновенные бумажные пакеты из коричневой бумаги, а в этих пакетах – сухой алебастр. И больше ничего. Потом подвешиваешь пакеты к верхней части трубы, чтобы они не касались воды. Понятно? Чтобы воды не касались, но чтобы крыса могла дотянуться до них.

Клод зачарованно его слушал.

– А дальше вот что. Крыса плывет себе по трубе и видит пакет. Останавливается. Обнюхивает его и ничего плохого не чувствует. И что она делает?

– Начинает его грызть, – радостно вскричал Клод.

– Ну да! Именно! Именно это она и делает! Она начинает грызть пакет, пакет разрывается, и крыса за свои труды получает целую порцию алебастра.

– Ну?

– Это ее и губит.

– Она умирает?

– Ну да. Тут же!

– Алебастр, вообще-то, не ядовит.

– А! Вот именно! Как раз тут-то вы и не правы. Алебастр разбухает. Если его смочить, он разбухнет. Как только он попадает крысе в брюхо, разбухает и убивает ее наповал.

– Не может быть!

– Крыс надо знать.

Лицо крысолова светилось тайной гордостью, и, поднеся свои костлявые пальцы близко к носу, он принялся потирать ими. Клод в восхищении смотрел на него.

– Ну и где же тут крысы?

Слово «крысы» он произнес мягко, гортанно, сочно, будто полоскал горло топленым молоком.

– Давайте-ка посмотрим на крррыс!

– Вон в том стоге сена, за дорогой.

– Не в доме? – явно разочарованный, спросил он.

– Нет. Только вокруг стога. Больше нигде.

– Бьюсь об заклад, что они и в доме есть. По ночам, видно, пробуют вашу еду и распространяют всякие болезни. У вас тут никто не болеет? – спросил он, посмотрев сначала на меня, потом на Клода.

– У нас все в порядке.

– Вполне уверены?

– О да!

– Этого никогда не знаешь. Можно болеть неделями и не чувствовать этого. Потом вдруг… бац! – и готово. Вот почему доктор Арбутнот так привередлив. Вот почему он так быстро меня прислал, понятно? Чтоб помешать распространению болезни.

Теперь он облачился в мантию санитарного врача. Он словно был тут самой важной крысой, глубоко разочарованной в том, что мы не страдаем от бубонной чумы.

– Я чувствую себя отлично, – нервно проговорил Клод.

Крысолов еще раз вгляделся в его лицо, но ничего не сказал.

– И как вы собираетесь поймать их в стоге сена?

Крысолов хитро усмехнулся, обнажив зубы. Он залез в рюкзак и вынул из него большую жестянку, которую поднес к лицу. Из-за нее он посмотрел на Клода.

– Яд! – прошептал крысолов.

Он произнес это слово зловеще.

– Смертельный яд, вот что тут такое! – При этом он как бы взвешивал банку на ладони. – Хватит, чтобы миллион человек убить!

– Страшная вещь, – сказал Клод.

– Именно так! С ложечкой этого поймают, на полгода посадят, – сказал он, облизывая губы.

У него была манера при разговоре вытягивать шею.

– Хотите посмотреть? – спросил он и, вынув из кармана монету в одно пенни, с ее помощью открыл крышку. – Вот! Смотрите!

Протягивая банку Клоду, чтоб тот посмотрел внутрь, он произносил слова нежно, почти любовно.

– Пшеница? А может, ячмень?

– Овес. Вымоченный в смертельном яде. Возьмите в рот только одно зернышко, и через пять минут вам крышка.

– Правда?

– Ну да. Я эту банку всегда на виду держу.

Он погладил ее и слегка потряс, так что зернышки овса внутри мягко зашуршали.

– Но не сегодня. Сегодня ваши крысы этого не получат. Нет, не получат. Вот где нужно знать крыс. Крысы подозрительны. Страшно подозрительные твари крысы. Потому сегодня они получат чистый вкусный овес, который не причинит им никакого вреда. От него они только толще станут. И завтра получат то же самое. И он будет такой вкусный, что через пару дней все крысы с округи сбегутся.

– Довольно умно.

– В таком деле надо быть умным. Надо быть умнее крысы, а это о чем-то говорит.

– Вы и сами стали, как крыса, – сказал я.

У меня это выскочило по ошибке, прежде чем я успел подумать, что говорю, но я действительно не мог этого не сказать, потому что все время не спускал с него глаз. Но на него мои слова произвели удивительное действие.

– Ага! – воскликнул он. – Вот именно! Хорошо сказано! Хороший крысолов должен быть больше крысой, чем любая крыса на свете! Он даже должен быть умнее крысы, а это не так-то просто, скажу я вам!

– Уверен, что непросто.

– Ну ладно, тогда пошли. Я не могу терять тут целый день. Леди Леонора Бенсон просит меня срочно прийти к ней в дом.

– У нее что, тоже крысы?

– Крысы у всех есть, – ответил крысолов и засеменил по дороге, направляясь к стогу сена, а мы стояли и смотрели ему вслед.

Походка его так была похожа на крысиную, что оставалось только удивляться, – медленная, очень осторожная, с согнутыми коленями, и шаги совсем не были слышны. Он ловко перескочил через изгородь, вышел в поле и быстро обошел вокруг стога сена, разбрасывая овес по земле.

На следующий день он вернулся и проделал то же самое.

Через день он пришел опять и на этот раз положил отравленный овес. Но он не разбрасывал его, а тщательно сложил маленькими кучками по краям стога сена.

– У вас собака есть? – спросил он, когда пришел снова, на третий день после того, как положил яд.

– Есть.

– Если хотите увидеть, как ваша собака будет умирать в страшных корчах, вам нужно лишь выпустить ее вон в те ворота.

– Мы присмотрим за ней, – сказал ему Клод. – Пусть это вас не волнует.

На следующий день крысолов вернулся снова, на сей раз, чтобы собрать дохлых крыс.

– Старого мешка не найдется? – спросил он. – Скорее всего, нам понадобится для них целый мешок.

Вид у него при этом был самодовольный и важный, черные глаза светились гордостью. Он готовился представить публике сенсационные результаты своего искусства.

Клод принес мешок, и мы втроем перешли через дорогу, во главе шагал крысолов. Мы с Клодом остановились возле изгороди и, перегнувшись через нее, стали смотреть. Крысолов крадучись обошел вокруг стога сена, при этом согнулся, чтобы получше рассмотреть кучки с ядом.

– Что-то тут не то, – чуть слышно пробормотал он сердитым голосом.

Он подошел к другой кучке и опустился на колени, чтобы рассмотреть ее повнимательнее.

– Что-то тут, черт возьми, не то.

– А в чем дело?

Он не отвечал, но было очевидно, что крысы не притронулись к приманке.

– Просто эти крысы очень умные, – сказал я.

– Я ему то же самое говорил, Гордон. Вы тут имеете дело не с простыми крысами.

Крысолов подошел к воротам. Он был очень раздосадован и выражал это всем своим видом. Два его желтых зуба впились в нижнюю губу.

– Вы мне басни-то не рассказывайте, – сказал он, глядя на меня. – Ничего особенного в этих крысах нет, разве что кто-то подкармливает их. Где-то у них что-то есть вкусное, и в большом количестве. Ни одна крыса на свете не откажется от овса, если только уже не наелась до отвалу.

– Они умные, – сказал Клод.

Крысолов с отвращением отвернулся. Он снова нагнулся и принялся сгребать отравленный овес небольшой лопаткой, тщательно складывая зерна обратно в жестянку. Когда он закончил, мы все втроем пошли обратно через дорогу.

Крысолов остановился возле бензоколонки. Теперь это был расстроенный, жалкий человек, и лицо его постепенно принимало скорбное выражение. Он весь ушел в себя и молчаливо размышлял над своей неудачей, в глазах появилась затаенная враждебность, язык то и дело высовывался сбоку от двух желтых зубов, облизывая губы. Казалось, это очень важно, чтобы губы были влажными. Он бросил быстрый взгляд исподтишка на меня, потом на Клода. Кончик его носа дернулся, втягивая воздух. Он несколько раз приподнялся на носках, слегка при этом покачиваясь, и тихо, едва слышно спросил:

– Хотите кое-что увидеть?

Он явно пытался восстановить свою репутацию.

– Что?

– Хотите увидеть что-то удивительное?

С этими словами он опустил правую руку в карман своей куртки и извлек из него большую живую крысу, которую крепко сжимал пальцами.

– О господи!

– Ага! Вот, смотрите!

Он слегка опустил плечи, вытянул шею и искоса посматривал на нас, держа в руках эту огромную коричневую крысу, плотно обхватив указательным и большим пальцами шею твари, чтобы она не могла развернуться и укусить его.

– Вы всегда носите крыс в карманах?

– Обычно держу при себе парочку.

С этими словами он опустил свободную руку в другой карман и вытащил из него маленького белого хорька.

– Хорек, – сказал он, держа его за шею.

Хорек, похоже, был с ним знаком и не противился его хватке.

– Быстрее хорька никто не убьет крысу. И никого крыса так не боится.

Он свел руки перед собой, так что нос хорька оказался в шести дюймах от морды крысы. Розовые глаза-бусинки хорька глядели на крысу. Крыса сопротивлялась, стараясь увернуться от убийцы.

– А теперь, – сказал он, – смотрите!

Его рубашка цвета хаки была не застегнута на верхнюю пуговицу, и он опустил крысу прямо себе за пазуху. Как только его рука освободилась, он расстегнул куртку, чтобы публика могла видеть выпуклость под рубашкой в том месте, где сидела крыса. Ремень не давал ей спуститься ниже пояса.

Затем вслед за крысой он опустил за пазуху хорька.

Под рубашкой тотчас же началась суматоха. Казалось, что крыса бегает вокруг его тела, преследуемая хорьком. Они пробежали вокруг раз шесть или семь, притом маленькая выпуклость преследовала большую, с каждым кругом нагоняя ее, пока наконец две выпуклости не сошлись и не началась потасовка, сопровождаемая пронзительным визгом.

В ходе всего этого представления крысолов стоял совершенно неподвижно, расставив ноги, руки его свободно висели по бокам, темные глаза смотрели Клоду в лицо. Теперь он запустил одну руку за рубашку и вытащил хорька, другой достал мертвую крысу. На белой мордочке хорька виднелись следы крови.

– Не скажу, что мне это очень понравилось.

– Но, клянусь, ничего подобного вы никогда еще не видели.

– Боюсь, и в самом деле не видел.

– Как бы вам брюхо не прокусили, – сказал ему Клод.

Но он явно был потрясен, а крысолов между тем опять принял самодовольный вид.

– Хотите увидеть кое-что еще более удивительное? – спросил он. – Хотите увидеть что-то такое, чему бы ни за что не поверили, если б только не увидели своими глазами?

– Ну?

Мы стояли на подъездной дорожке перед бензоколонкой. Был один из тех приятных теплых ноябрьских дней, какие случаются в это время года. На заправку подъехали две машины, одна за другой, и Клод подошел к ним и дал им все, что требовалось.

– Так хотите увидеть? – спросил крысолов.

Я взглянул на Клода, предчувствуя недоброе.

– Ладно, посмотрим, – сказал Клод. – Что там у вас еще?

Крысолов опустил мертвую крысу в один карман, хорька – в другой. Затем залез в свой рюкзак и извлек из него – подумайте только! – вторую живую крысу.

– Боже милостивый! – воскликнул Клод.

– Всегда держу при себе парочку крыс, – невозмутимо заявил он. – В этом деле крыс нужно знать, а если хочешь их знать, нужно держать их при себе. Эта крыса из канализации. Долго там прожила, умная, как черт. Видите, как она на меня смотрит, – что это я собираюсь делать? Видите?

– Очень неприятно.

– А что вы собираетесь сделать? – спросил я. У меня было предчувствие, что это его представление понравится мне еще меньше, чем предыдущее.

– Принесите мне кусок веревки.

Клод принес ему кусок веревки.

Левой рукой он закрепил петлю на задней лапе крысы. Крыса сопротивлялась, пытаясь повернуть голову и посмотреть, что происходит, но он крепко держал ее за шею указательным и большим пальцами.

– У вас в доме есть стол? – спросил он, осматриваясь вокруг.

– Нам бы не хотелось пускать крысу в дом, – сказал я.

– Мне нужен только стол. Или что-нибудь плоское, вроде стола.

– Как насчет капота вот этой машины? – спросил Клод.

Мы подошли к машине, и он выпустил крысу, долго прожившую в канализации, на капот. Веревку он прикрепил к стеклоочистителю, так что крыса была теперь на привязи.

Сначала она вся сжалась и, не двигаясь, подозрительно поглядывала по сторонам – крупная серая крыса с блестящими черными глазками и длинным голым хвостом, который, скрутившись кольцом, лежал на капоте. Она смотрела в сторону от крысолова, но искоса поглядывала на него, чтобы видеть, что он собирается сделать. Человек отошел на несколько шагов, и крыса тотчас же расслабилась. Она присела на задние лапы и принялась лизать серую шерсть на груди. Потом стала скрести свою морду передними лапами. Похоже, ей не было никакого дела до стоявших рядом троих мужчин.

– Может, поспорим? – спросил крысолов.

– Мы не спорим, – сказал я.

– Да просто так. Интереснее ведь, когда споришь.

– А на что вы хотите поспорить?

– Спорим, что я убью эту крысу без рук. Я засуну руки в карманы и не выну их.

– Значит, убьете ее ногами, – сказал Клод.

Было ясно, что крысолов собрался немного заработать. Я посмотрел на крысу, которую собирались убить, и мне стало немного нехорошо, и вовсе не потому, что ее собирались убить, а потому, что ее должны были убить каким-то особым способом, с каким-то удовольствием.

– Нет, – сказал крысолов. – Не ногами.

– Руками ничего не будете делать? – спросил Клод.

– Никаких рук. Ни ногами, ни руками ничего делать не буду.

– Тогда сядете на нее.

– Нет. Давить ее тоже не буду.

– Тогда посмотрим, как вы это сделаете.

– Сначала поспорим. Ставьте фунт.

– Вы что, рехнулись? – сказал Клод. – С какой стати мы должны ставить фунт?

– А что вы поставите?

– Ничего.

– Хорошо. Тогда ничего не будет.

Он сделал движение, будто собрался отвязать веревку от стеклоочистителя.

– Ставлю шиллинг, – сказал ему Клод.

Тошнота подступила к моему горлу, но что-то во всем этом было такое притягательное, и я поймал себя на том, что не в силах ни отойти, ни даже пошевелиться.

– Вы тоже?

– Нет, – сказал я.

– А что это с вами? – спросил крысолов.

– Просто не хочу с вами спорить, вот и все.

– Значит, вы хотите, чтобы я это сделал за какой-то паршивый шиллинг?

– Я вообще не хочу, чтобы вы это делали.

– Где деньги? – спросил он у Клода.

Клод положил шиллинг на капот, ближе к радиатору. Крысолов достал две монеты по шесть пенсов и положил их рядом с монетой Клода. Когда он протягивал руку, чтобы положить монету, крыса съежилась, втянула голову и распласталась на капоте.

– Ставки сделаны, – сказал крысолов.

Мы с Клодом отступили на несколько шагов. Крысолов сделал шаг вперед. Он засунул руки в карманы и отклонился всем телом, так что его лицо теперь находилось на одном уровне с крысой, футах в трех от нее.

Он встретился взглядом с глазами крысы и принялся неотрывно смотреть на нее. Крыса вся сжалась, предчувствуя крайнюю опасность, но страха еще не обнаруживала. По тому, как она сжалась, мне показалось, что она изготовилась прыгнуть ему в лицо, но в глазах крысолова, должно быть, была какая-то сила, которая не давала ей сделать это. Подчинившись этой силе и испытывая все больший страх, крыса начала пятиться, медленно отступая на полусогнутых лапах, пока веревка туго не натянулась. Крыса попыталась отступить еще дальше и принялась дергать задней лапой, чтобы высвободить ее. Крысолов потянулся за ней, приближая к ней свое лицо, не спуская с нее глаз, и неожиданно крыса, запаниковав, отпрыгнула в сторону. Веревка дернулась, едва не вывихнув ей лапу.

Она снова распласталась на капоте как можно дальше от крысолова, насколько позволяла длина веревки, и теперь была напугана основательно – усы ее дергались, длинное серое тело дрожало от страха.

В этот момент крысолов снова начал приближать к ней свое лицо. Он делал это очень медленно, так медленно, что вообще не видно было никакого движения, однако всякий раз, когда я смотрел на его лицо, оно оказывалось чуточку ближе. Он ни разу не оторвал взгляда от крысы. Напряжение было огромное, и неожиданно мне захотелось крикнуть ему, чтобы он остановился. Я хотел, чтобы он остановился, поскольку то, что он делал, вызывало у меня тошноту. Но я не мог себя заставить произнести хотя бы слово. Что-то чрезвычайно неприятное должно было произойти – в этом я был уверен. Что-то зловещее, жестокое и крысиное, и, наверное, меня и в самом деле стошнит. Но я должен был видеть, что будет дальше.

Лицо крысолова находилось дюймах в восемнадцати от крысы. В двенадцати дюймах. Потом в десяти или, может, в восьми, и вот их разделяло расстояние, не превышающее длину человеческой руки. Крыса напряглась и всем телом прижималась к капоту, испытывая огромный страх. Крысолов также был напряжен, но в его напряжении чувствовалась предвещавшая опасность энергия, будто в плотно сжатой пружине. На губах его мелькала тень улыбки.

И вдруг он кинулся на нее.

Он кинулся на нее, как кидается змея. Сделав резкое молниеносное движение головой, он вложил в этот бросок напряжение всех мышц нижней части тела, и я мельком увидел его рот, открывающийся очень широко, и два желтых зуба, и все лицо, искаженное усилием, которое потребовалось для того, чтобы открыть рот.

Больше я ничего не хотел видеть. Я закрыл глаза, и, когда снова открыл их, крыса была мертва, а крысолов опускал деньги в свой карман и плевался, чтобы очистить рот.

– Вот из чего делают лакричные конфеты, – сказал он. – Из крысиной крови, на больших шоколадных фабриках.

И снова то же сочное шлепанье мокрых губ, тот же гортанный голос, та же липкость, когда он произнес слово «лакомства».

– А что плохого в капле крысиной крови? – спросил крысолов.

– Вы говорите так, что противно становится, – сказал ему Клод.

– Ага! Но ведь это правда. Вы и сами ее много раз ели. Лакричные шнурки и батончики – все это делается из крысиной крови.

– Спасибо, но мы не желаем этого слышать.

– Она варится в огромных котлах, кипит и пузырится, ее помешивают длинными баграми. Это один из самых больших секретов шоколадных фабрик, и никто его не знает – никто, кроме крысоловов, которые поставляют им ее.

Неожиданно он заметил, что публика его больше не слушает, что наши лица стали враждебными, покраснели от гнева и омерзения. Он резко умолк и, не говоря ни слова, повернулся и побрел в сторону дороги, двигаясь крадучись, точно крыса, и шаги его не были слышны на подъездной дорожке, хотя она и была посыпана гравием.

Солдат

Ночь была чернее черного, и ему не составило труда вообразить себе, что значит быть слепым; царил полный мрак, даже силуэты деревьев не просматривались на фоне неба.

Со стороны изгороди, из темноты до него донеслось легкое шуршание, где-то в поле захрапела лошадь и негромко ударила копытом, переступив ногами; и еще он услышал, как в небе, высоко над его головой, пролетела птица.

– Джок, – громко сказал он, – пора домой.

И, повернувшись, начал подниматься по дорожке. Собака потянула его за собой, указывая путь в темноте.

Уже, наверное, полночь, подумал он. А это значит, что скоро наступит завтра. Завтра хуже, чем сегодня. Хуже, чем завтрашний день, вообще ничего нет, потому что он превратится в день сегодняшний, а сегодня – это сейчас.

Сегодня был не очень-то удачный день, особенно с этой занозой.

Ну ладно, хватит, сказал он самому себе. Сколько можно думать об одном и том же? Надо ли возвращаться к этому снова и снова? Подумай для разнообразия о чем-нибудь другом. Выбросишь из головы мрачную мысль, на ее место тотчас приходит другая. Возвратись лучше мысленно в прошлое. Вспомни о далеком беззаботном времени. Летние дни на берегу моря, мокрый песок, красные ведерки, сети для ловли креветок, скользкие камни, покрытые морскими водорослями, маленькие чистые заводи, морская ветреница, улитки, мидии; или вот еще – серая полупрозрачная креветка, застывшая в зеленой воде.

Но как же все-таки он не почувствовал, что занозил ступню?

Впрочем, это не важно. Помнишь, как ты собирал каури[41] во время прилива, а потом нес их домой, притом каждая казалась драгоценным камнем – такими совершенными они были на ощупь, будто кто-то их выточил; а маленькие оранжевые гребешки, жемчужные устричные раковины, крошечные осколки изумрудного стекла, живой рак-отшельник, спинной хребет ската; однажды – никогда этого не забыть – ему попалась отполированная морскими волнами, иссохшая человеческая челюсть с зубами, казавшимися такими прекрасными среди раковин и гальки. Мама, мама, посмотри, что я нашел! Смотри, мама, смотри!

Однако вернемся к занозе. Жена была явно недовольна.

– Что это значит – не заметил? – с презрением спросила она тогда.

– Да, не заметил, и все.

– Не хочешь ли ты сказать, что, если я воткну тебе в ногу булавку, ты и этого не почувствуешь?

– Этого я не говорил.

И тут она неожиданно воткнула в его лодыжку булавку, с помощью которой вынимала занозу, а он в это время смотрел в другую сторону и ничего не чувствовал, пока она не закричала в ужасе. Опустив глаза, он увидел, что булавка наполовину вошла в щиколотку.

– Вынь ее, – сказал он. – Как бы не началось заражение крови.

– Неужели ты ничего не чувствуешь?

– Да вынь же ее!

– Неужели не больно?

– Больно ужасно. Вынь ее.

– С тобой что-то происходит!

– Я же сказал – больно ужасно. Ты что, не слышишь?

Зачем они так с ним?

Когда я был возле моря, мне дали деревянную лопатку, чтобы я копался в прибрежном песке. Я вырывал ямки размером с чашку, и их заливало водой, а потом и море не смогло добраться до них.

Год назад врач сказал:

– Закройте глаза. А теперь скажите, я двигаю вашим большим пальцем ноги вверх или вниз?

– Вверх, – отвечал он.

– А теперь?

– Вниз. Нет, вверх. Пожалуй, вверх.

Странно, с чего это нейрохирургу вздумалось вдруг забавляться с пальцами чужих ног.

– Я правильно ответил, доктор?

– Вы отлично справились.

Но это было год назад. Год назад он чувствовал себя довольно хорошо. Того, что происходит с ним сейчас, прежде никогда не было. Да взять хотя бы кран в ванной.

Почему это сегодня утром кран в ванной оказался с другой стороны? Это что-то новенькое.

В общем-то, это не так уж и важно, но любопытно все-таки знать, как же это произошло.

Можно подумать, это она переставила кран, взяла гаечный и трубный ключи, пробралась ночью в ванную и переставила.

Вы действительно так думаете? Что ж, если хотите знать, так и было. Она так себя ведет в последнее время, что вполне могла пойти и на такое.

Странная женщина, трудно с ней. Причем обратите внимание, раньше она такой не была, но теперь-то какие могут быть сомнения в том, что она странная, а трудно с ней так, что и не сказать. Особенно ночью.

Да-да, ночью. Хуже ночи вообще ничего нет.

Почему ночью, лежа в постели, он теряет способность осязать? Однажды он опрокинул ночник, она проснулась и от неожиданности села в кровати, тогда он попытался нащупать в темноте лампу, лежавшую на полу.

– Что ты там делаешь?

– Ночник уронил. Извини.

– О боже! – сказала она. – Вчера он уронил стакан с водой. Да что с тобой происходит?

Как-то врач провел перышком по тыльной стороне его руки, но он и этого не заметил. Однако, когда тот царапнул его руку булавкой, он что-то почувствовал.

– Закройте глаза. Нет-нет, вы не должны подглядывать. Крепко закройте. А теперь скажите – горячо или холодно?

– Горячо.

– А так?

– Холодно.

– А так?

– Холодно. То есть горячо. Ведь горячо, правда?

– Верно, – сказал врач. – Вы отлично справились.

Но это было год назад.

А почему это в последнее время, когда он пытается нащупать в темноте выключатели на стенах, они всякий раз оказываются на несколько дюймов в сторону от хорошо знакомых ему мест?

Да не думай ты об этом, сказал он самому себе. Лучше об этом вообще не думать.

Однако, раз уж мы об этом заговорили, почему это стены гостиной чуть-чуть меняют цвет каждый день?

Зеленые, потом голубовато-зеленые и голубые, а иногда… иногда они медленно плывут и меняют цвет на глазах, словно смотришь на них поверх тлеющих углей жаровни.

Вопросы сыпались равномерно, один за другим, точно листы бумаги из типографского станка.

А чье это лицо промелькнуло в окне за ужином? Чьи это были глаза?

– Ты что-то увидел?

– Да так, ничего, – ответил он. – Но лучше нам задернуть занавески, ты согласна?

– Роберт, ты что-то увидел?

– Ничего.

– А почему ты так смотришь в окно?

– Лучше нам все-таки задернуть занавески, тебе так не кажется? – ответил он тогда.

Он шел мимо того места, где паслась лошадь, и снова услышал ее: храп, мягкие удары копытами, хруст пережевываемой травы – казалось, это человек с хрустом жует сельдерей.

– Привет, лошадка! – крикнул он в темноту. – Лошадка, привет!

Неожиданно он услышал за спиной шаги, медленные, широкие. Он остановился. Остановился и тот, другой. Он обернулся, вглядываясь во тьму.

– Добрый вечер, – сказал он. – Это опять ты?

Он услышал, как в тишине ветер шевелит листья в изгороди.

– Ты опять идешь за мной? – спросил он.

Затем повернулся и продолжил путь вслед за собакой, а тот человек пошел за ним, ступая теперь совсем неслышно, будто на цыпочках.

Он остановился и еще раз обернулся.

– Я не вижу тебя, – сказал он, – сейчас так темно. Я тебя знаю?

Снова тишина, и прохладный летний ветерок дует ему в лицо, и собака тянет за поводок, торопясь домой.

– Ладно, – громко сказал он. – Не хочешь – не отвечай. Но помни – я знаю, что ты идешь за мной.

Кто-то решил разыграть его.

Где-то далеко в ночи, на западе, очень высоко в небе, он услышал слабый гул летящего самолета. Он снова остановился, прислушиваясь.

– Далеко, – сказал он. – Сюда не долетит.

Но почему, когда самолет пролетает над его домом, все у него внутри обрывается, и он умолкает, замирает на месте и, будто парализованный, ждет, когда пронзительно засвистит бомба. Да вот хотя бы сегодня вечером.

– Чего это ты вдруг пригнулся? – спросила она.

– Пригнулся?

– Да. Ты чего испугался?

– Пригнулся? – повторил он. – Не знаю, с чего ты это взяла.

– Ладно уж, не прикидывайся, – сказала она, сурово глядя на него своими голубовато-белыми глазами, слегка прищурившись, как это бывало всегда, когда она выказывала ему презрение.

Ему нравилось, как она прищуривается – веки опускаются, и глаза будто прячутся. Она так делала всякий раз, когда презрение переполняло ее.

Вчера, лежа рано утром в кровати – далеко в поле как раз только начался артиллерийский обстрел, – он вытянул левую руку и коснулся ее тела, ища утешения.

– Что это ты делаешь?

– Ничего, дорогая.

– Ты меня разбудил.

– Извини.

Ему было бы легче, если бы она позволяла ему по утрам, когда он слышит, как грохочут пушки, придвигаться к ней поближе.

Скоро он будет дома. За последним изгибом дорожки он увидел розовый свет, пробивающийся сквозь занавески окна гостиной; он поспешил к воротам, вошел в них и поднялся по тропинке к двери. Собака все тянула его за собой.

Он стоял на крыльце, нащупывая в темноте дверную ручку.

Когда он выходил, та была справа. Он отчетливо помнил, что ручка была с правой стороны, когда он полчаса назад закрывал дверь и выходил из дома.

Не может же быть, чтобы она и ручку переставила? Вздумала опять разыграть его? Взяла ящик с инструментами и быстро переставила ее на внутреннюю сторону, пока он гулял с собакой, так, что ли?

Он провел рукой по левой стороне двери, и в ту самую минуту, когда его пальцы коснулись ручки, что-то в нем разорвалось и с волной ярости и страха вырвалось наружу. Он открыл дверь, быстро закрыл ее за собой и крикнул:

– Эдна, ты здесь?

Так как ответа не последовало, то он снова крикнул, и на этот раз она его услышала.

– Что тебе опять нужно? Ты меня разбудил.

– Спустись-ка на минутку. Я хочу поговорить с тобой.

– Умоляю тебя, – ответила она, – успокойся и поднимайся наверх.

– Иди сюда! – закричал он. – Сейчас же иди сюда!

– Черта с два. Сам иди сюда.

Он помедлил, запрокинул голову, всматриваясь в темноту второго этажа, куда вела лестница. Перила поворачивали налево и там, где была площадка, скрывались во мраке. И если пройти по площадке, то попадешь прямо в спальню, а там тоже царит мрак.

– Эдна! – кричал он. – Эдна!

– Иди к черту!

Он начал медленно подниматься по ступеням, ступая неслышно и легко касаясь руками перил, – вверх и налево, куда поворачивали перила, во мрак. На самом верху он хотел переступить еще через одну ступеньку, которой не было, однако он помнил об этом, и лишний шаг делать не стал. Он снова помедлил, прислушиваясь, и хотя и не был уверен в этом, но ему показалось, что далеко в поле опять начали стрелять из пушек, в основном из тяжелых орудий, семидесятипятимиллиметровых, при поддержке, наверное, пары минометов.

Теперь – через площадку и в открытую дверь, которую легко найти в темноте, потому что он отлично знал, где она, а дальше – по ковру, толстому, мягкому, бледно-серому, хотя он ни видеть его не мог, ни чувствовать под ногами.

Дойдя до середины комнаты, он подождал, прислушиваясь к звукам. Она снова погрузилась в сон и дышала довольно громко, со свистом выдыхая воздух между зубами. Окно было открыто, и занавеска слегка колыхалась, возле кровати тикал будильник.

Теперь, когда его глаза привыкали к темноте, он уже мог различить край кровати, белое одеяло, подоткнутое под матрас, очертания ног под одеялом; и тут, будто почувствовав его присутствие в комнате, женщина пошевелилась. Он услышал, как она повернулась один раз, потом другой. Ее дыхания он больше не различал, зато было слышно, как она шевелится, а один раз скрипнули пружины, точно кто-то прокричал в темноте.

– Это ты, Роберт?

Он не сделал ни одного движения, не издал ни единого звука.

– Роберт, это ты здесь?

Голос был какой-то странный и очень ему не понравился.

– Роберт!

Теперь она совсем проснулась.

– Где ты?

Где он раньше слышал этот голос? Он звучал резко, неприятно, точно две высокие ноты столкнулись в диссонансе. И потом – она не выговаривала «р», называя его по имени. Кто же это был, тот, кто когда-то называл его Обетом?

– Обет, – снова сказала она. – Что ты здесь делаешь?

Может, санитарка из госпиталя, высокая такая, белокурая? Нет, это было еще раньше. Такой ужасный голос он должен помнить. Дайте-ка немножко подумать, и он вспомнит, как ее зовут.

И тут он услышал, как щелкнул выключатель прикроватного ночника, и свет залил сидевшую в постели женщину в розовом пеньюаре. На лице ее застыло удивление, глаза широко раскрыты. Щеки и подбородок, намазанные кремом, блестели.

– Убери-ка эту штуку, – произнесла она, – пока не порезался.

– Где Эдна?

Он сурово смотрел на нее. Сидевшая в постели женщина внимательно следила за ним. Он стоял в ногах кровати, огромный, широкоплечий мужчина, стоял недвижимо, вытянувшись, пятки вместе, почти как по стойке смирно, на нем был темно-коричневый шерстяной мешковатый костюм.

– Слышишь? – строго сказала она. – Убери эту штуку.

– Где Эдна?

– Что с тобой происходит, Обет?

– Со мной ничего не происходит. Просто я спрашиваю, где моя жена?

Женщина попыталась спустить ноги с кровати.

– Что ж, – произнесла она наконец изменившимся голосом, – если ты действительно хочешь это знать, Эдна ушла. Она ушла, пока тебя не было.

– Куда она пошла?

– Этого она не сказала.

– А ты кто?

– Ее подруга.

– Не кричи на меня, – сказал он. – Зачем поднимать столько шума?

– Просто я хочу, чтобы ты знал: я не Эдна.

Он с минуту обдумывал услышанное, потом спросил:

– Откуда ты знаешь, как меня зовут?

– Эдна мне сказала.

Он снова помолчал, внимательно глядя на нее, несколько озадаченный, но гораздо более спокойный, притом во взгляде его даже появилась некоторая веселость.

В наступившей тишине никто из них не решался сделать какое-либо движение. Женщина была очень напряжена; она сидела, согнув руки и упираясь ими в матрас.

– Видишь ли, я люблю Эдну. Она тебе говорила когда-нибудь, что я люблю ее?

Женщина не отвечала.

– Думаю, что она сука. Но самое смешное, что я все равно ее люблю.

Женщина не смотрела ему в лицо, она следила за его правой рукой.

– Эта Эдна – просто сука.

Теперь наступила продолжительная тишина; он стоял неподвижно, вытянувшись в струнку, она сидела на кровати не шевелясь. Неожиданно стало так тихо, что они услышали сквозь открытое окно, как журчит вода в мельничном лотке на соседней ферме.

Потом он произнес, медленно, спокойно, как бы ни к кому не обращаясь:

– По правде говоря, не похоже, что я ей до сих пор нравлюсь.

Женщина подвинулась ближе к краю кровати.

– Убери-ка этот нож, – сказала она, – пока не порезался.

– Прошу тебя, не кричи. Ты что, не можешь нормально разговаривать?

Неожиданно он склонился над ней, внимательно вглядываясь в ее лицо, и поднял брови.

– Странно, – сказал он. – Очень странно.

Он придвинулся к ней на один шаг, при этом колени его касались края кровати.

– Вроде ты немного похожа на Эдну.

– Эдна ушла. Я тебе уже это сказала.

Он продолжал пристально смотреть на нее, и женщина сидела не шевелясь, вдавив кисти рук в матрас.

– Да, – повторил он. – Странно.

– Я же сказала тебе – Эдна ушла. Я ее подруга. Меня зовут Мэри.

– У моей жены, – сказал он, – маленькая смешная родинка за левым ухом. У тебя ведь такой нет?

– Конечно нет.

– Поверни-ка голову, дай взглянуть.

– Я уже сказала тебе – родинки у меня нет.

– Все равно я хочу в этом убедиться.

Он медленно обошел вокруг кровати.

– Сиди на месте, – сказал он. – Прошу тебя, не двигайся.

Он медленно приближался к ней, не спуская с нее глаз, и в уголках его рта появилась улыбка.

Женщина подождала, пока он не приблизится вплотную, и тогда резко, так резко, что он даже не успел увернуться, с силой ударила его по лицу. И когда он сел на кровать и расплакался, она взяла у него из рук нож и быстро вышла из комнаты. Спустившись по лестнице, она направилась в гостиную, туда, где стоял телефон.

Звуковая машина

Стоял теплый летний вечер. Выйдя из дома, Клоснер прошел вглубь сада, где находился сарай, открыл дверь, вошел внутрь и закрыл ее за собой.

Сарай служил ему мастерской. Вдоль одной из стен, слева, стоял длинный верстак, а на нем, среди разбросанных как попало проводов, батареек и разных инструментов, возвышался черный ящик фута три длиной, похожий на детский гробик.

Клоснер подошел к ящику. Крышка была открыта, и он склонился над ним и принялся копаться в хитросплетении разноцветных проводов и серебристых ламп. Он взял схему, лежавшую возле ящика, внимательно изучил ее, положил на место и начал водить пальцами по проводам, осторожно потягивая их, проверяя прочность их соединения; при этом он заглядывал то в бумажку со схемой, то в ящик, то снова в бумажку, пока не проверил каждый проводок. Занимался он всем этим, наверное, с час.

Затем он протянул руку к передней части ящика, на которой находились три верньера, и принялся поочередно крутить их, одновременно следя за работой механизма внутри ящика. Все это время он тихо что-то про себя говорил, кивал, иногда улыбался, при этом руки его находились в беспрерывном движении, пальцы ловко и умело сновали внутри ящика; рот его странным образом кривился, когда у него что-то не получалось, и он бормотал: «М-да… угу… А теперь так… Хорошо ли это? Где-то тут была схема… Ага, вот она… Ну конечно… Да-да… Отлично… А теперь… Хорошо… Хорошо… Да-да…»

Он был предельно сосредоточен; быстрые движения его подчеркивали спешность, безотлагательность работы, и делал он ее, подавляя в себе сильное волнение.

Неожиданно он услышал шаги на посыпанной гравием дорожке. Он выпрямился и резко обернулся, и в ту же минуту дверь открылась и вошел высокий мужчина. Это был Скотт. Это был всего лишь Скотт, местный доктор.

– Так-так-так, – произнес доктор. – Вот, оказывается, где вы прячетесь по вечерам.

– Привет, Скотт, – сказал Клоснер.

– Я тут проходил мимо, – продолжил врач, – и решил заглянуть. В доме никого нет, поэтому я и пришел сюда. Как ваше горло?

– В порядке. Все хорошо.

– Раз уж я пришел, то могу и посмотреть его.

– Прошу вас, не беспокойтесь. Я уже поправился и вполне здоров.

Доктору передалось царившее в помещении напряжение. Он посмотрел на стоявший на верстаке ящик, потом перевел взгляд на Клоснера.

– Да ведь вы в шляпе, – сказал он.

– Правда?

Клоснер снял шляпу и положил ее на верстак.

Доктор подошел к ящику и заглянул в него.

– Что это? – спросил он. – Радиоприемник мастерите?

– Да нет, так, ковыряюсь.

– Сложный прибор, судя по внутренностям.

– Да.

Клоснер, казалось, был где-то далеко.

– Так все-таки что же это? – спросил доктор. – С виду штука довольно страшноватая.

– Да у меня появилась одна идея.

– Вот как?

– Она имеет кое-какое отношение к звуку, вот и все.

– Боже милостивый! Да разве вам мало всего этого на работе?

– Звук – это интересно.

– Понятно.

Доктор подошел к двери, обернулся и произнес:

– Что ж, не буду вам мешать. Рад, что горло вас больше не беспокоит.

Однако он продолжал стоять и смотреть на ящик, заинтригованный его назначением и сгорая от любопытства.

– Но для чего же он все-таки? – спросил он. – Вы разбудили мое любопытство.

Клоснер посмотрел на ящик, потом на доктора и принялся почесывать мочку правого уха. Наступила пауза. Доктор стоял возле дверей и, улыбаясь, ждал ответа.

– Хорошо, я расскажу, если вам это интересно.

Наступила еще одна пауза, и доктор почувствовал, что Клоснер не знает, с чего начать. Он переминался с ноги на ногу, дергал мочку уха, глядел в пол и наконец медленно заговорил:

– Дело вот в чем… В теории все очень просто. Человеческое ухо, как вы знаете, улавливает не все звуки. Существуют низкие и высокие звуки, которые оно не может воспринимать.

– Да, – сказал доктор. – Это мне известно.

– Так вот, звуки частотой свыше пятнадцати тысяч колебаний в секунду мы не можем услышать. У собак слух тоньше, чем у нас. Как вы знаете, в магазине можно купить свисток, который издает такой высокий звук, что его совсем не слышно. Но собака его слышит.

– Да, я видел такой свисток, – сказал доктор.

– Конечно же видели. А в диапазоне звуковых частот есть звук еще более высокий, чем у свистка, это скорее колебание, но я предпочитаю говорить о нем как о звуке. Его также невозможно расслышать. А есть еще выше и выше… непрерывная последовательность звуков… их бесконечность… есть и еще один звук – если бы только мы могли его слышать, – такой высокий, что частота его достигает миллиона колебаний в секунду… а другой – в миллион раз выше… и так далее, все выше и выше… Это даже не выразить в числах, это бесконечность… вечность… дальше звезд.

Клоснер с каждой минутой оживлялся все больше. Это был маленький тщедушный человечек, нервный и дерганый, и руки его не знали ни минуты покоя. Его большая голова клонилась набок, словно шея не могла держать ее прямо. У него было гладкое бледное лицо, почти белое, и бледно-серые глаза, которые, мигая, глядели из-за очков в металлической оправе; и взгляд его казался озадаченным, рассеянным, отстраненным. Тщедушный, нервный, дерганый человечек, мотылек, мечтательный и рассеянный, – и вдруг такое рвение. Глядя на это странное бледное лицо с бледно-серыми глазами, доктор внезапно почувствовал, что этот маленький человечек был где-то далеко и мысли его витали за пределами телесной оболочки.

Доктор ждал, когда он продолжит свой рассказ. Клоснер вздохнул и крепко стиснул руки.

– Я думаю, – продолжил он, говоря еще медленнее, – что нас окружает целый мир звуков, которых мы не слышим. Возможно, в недоступных нашему восприятию высотах звучит неведомая нам волнующая музыка с тончайшими гармониями и неистовыми скрежещущими диссонансами, музыка столь могучая, что мы сошли бы с ума, если бы могли услышать ее. А если, скажем, представить себе…

– Да-да, я понимаю, – сказал доктор. – Но все это не очень-то вероятно.

– Почему? Но почему? – Клоснер указал на муху, сидевшую на мотке медной проволоки на верстаке. – Видите эту муху? Какой звук она сейчас издает? Мы не слышим никакого. Но она, может, свистит как ненормальная на очень высокой ноте, или лает, или квакает, или распевает песни. Ведь рот-то у нее есть! И глотка есть!

Доктор посмотрел на муху и улыбнулся. Он по-прежнему стоял возле дверей и держался за ручку.

– Итак, – сказал он, – вы намерены проверить это опытным путем?

– Недавно, – продолжал Клоснер, – я изготовил простой прибор, который подтверждает существование многих странных неслышимых звуков. Я часто сидел и наблюдал за тем, как игла моего прибора регистрирует звуковые колебания, тогда как сам я ничего не слышал. И это именно те звуки, которые я хочу услышать. Я хочу знать, откуда они исходят и кто или что их издает.

– И эта машина, что стоит вон там на верстаке, – спросил доктор, – она и даст вам возможность услышать эти звуки?

– Может быть. Кто знает? До сих пор меня преследовали неудачи. Но я кое-что в ней переделал и сегодня собираюсь попытаться еще раз. Этот прибор, – сказал он, коснувшись его рукой, – сконструирован таким образом, чтобы улавливать звуковые колебания, которые слишком высоки для восприятия человеческим ухом, и его задача – трансформировать их в слышимые тона. Я настраиваю его почти как радиоприемник.

– Как это понимать?

– Это несложно. Скажем, я хочу услышать писк летучей мыши. Это довольно высокий звук – примерно тридцать тысяч колебаний в секунду. Человеческое ухо не способно его расслышать. Так вот, если бы здесь летала летучая мышь и я бы настроил прибор на частоту тридцать тысяч колебаний, то смог бы услышать этот писк. Я даже могу услышать ноту – фа-диез, или си-бемоль, или какую-то другую, но на гораздо более низкой частоте. Понимаете?

Доктор взглянул на длинный, похожий на гробик ящик.

– И вы собираетесь его испытывать сегодня?

– Да.

– Что ж, пожелаю вам удачи. – Он взглянул на часы. – Боже мой! – воскликнул он. – Да мне нужно бежать. До свидания и спасибо за то, что вы мне рассказали. Я как-нибудь еще разок к вам загляну, проведать, как идут дела.

Доктор вышел и закрыл за собой дверь. Клоснер еще какое-то время возился с проводами в черном ящике, потом выпрямился и возбужденно прошептал:

– Теперь попробуем еще раз… Вынесем-ка его в сад… и тогда, может быть… может быть… прием будет лучше. Так, поднимаем его… осторожненько… Ого, ну и тяжелый!

Он подошел к двери, но понял, что ему не открыть ее с ящиком в руках, тогда он отнес его назад, поставил на верстак, открыл дверь и только затем не без труда вынес в сад. Он осторожно поставил ящик на небольшой деревянный столик, стоявший на лужайке. Возвратившись в сарай, взял наушники. Затем присоединил наушники к прибору и надел их. Движения его были быстрыми и точными. Клоснер был возбужден и дышал громко и быстро, через рот. Все это время он подбадривал себя, произнося какие-то слова утешения, словно боялся, что прибор не будет работать, и еще боялся того, что что-то произойдет, если он заработает.

Маленький, тщедушный, бледный человечек стоял в саду возле деревянного столика и был похож на чахоточного ребенка в очках. Солнце уже село. Ветра не было, стояла полная тишина. С того места, где он находился, ему был виден соседний сад за низким забором, и там ходила женщина с корзинкой для цветов. Некоторое время он следил за ней, вообще ни о чем не думая. Затем повернулся к ящику на столе и нажал на кнопку. Левой рукой он стал крутить ручку, регулирующую громкость, а правой – ту, которая двигала стрелку на большой, расположенной в центре шкале, похожей на шкалу настройки радиоприемника. Шкала была помечена множеством чисел, соответствующих полосам частот, начиная с 15 000 и кончая 1 000 000.

Клоснер склонился над прибором, напряженно во что-то вслушиваясь. Стрелка медленно поползла по шкале, так медленно, что он почти не замечал ее движения, а в наушниках слышал лишь слабое хаотичное потрескивание.

Затем послышался невнятный гул, который производил сам прибор, и больше ничего. Клоснер продолжал вслушиваться, и постепенно им овладевало какое-то странное чувство, будто его уши вытягиваются и каждое ухо соединено с головой посредством тонкой жесткой проволоки, а проволоки тянутся, и уши поднимаются выше и выше – в неведомую и запретную область, опасную сверхзвуковую зону, где уши еще не бывали и не имеют права находиться.

Стрелка продолжала медленно ползти по шкале, и вдруг Клоснер услышал пронзительный испуганный крик – вздрогнув, он схватился руками за край стола. Он огляделся, словно ожидал увидеть человека, который издал этот крик. Вокруг никого не было, кроме женщины в соседнем саду, но кричала не она. Наклонившись, она срезала желтые розы и складывала их в корзинку.

И снова он его услышал – этот безголосый, нечеловеческий крик, резкий и короткий, очень отчетливый и звонкий. В самом звуке было что-то минорное и вместе с тем металлическое, чего он прежде никогда не слышал. Клоснер снова огляделся, инстинктивно ища глазами источник шума. Женщина в соседнем саду была единственным живым существом в пределах видимости. Вот она наклонилась, взялась пальцами одной руки за стебель розы и срезала его ножницами. И снова – крик.

Крик раздался в то самое мгновение, когда она срезала стебель розы.

И тут женщина выпрямилась, положила ножницы в корзину и повернулась, чтобы уйти.

– Миссис Сондерс! – закричал Клоснер срывающимся от волнения голосом. – Миссис Сондерс!

Обернувшись, женщина увидела своего соседа, стоявшего посреди лужайки, – этого нелепого маленького человечка в наушниках, который махал руками и кричал так пронзительно и громко, что ей стало тревожно.

– Срежьте еще цветок! Прошу вас, быстрее срежьте еще один цветок!

Она застыла на месте и пристально посмотрела на него.

– Что случилось, мистер Клоснер? – спросила она.

– Пожалуйста, сделайте то, о чем я прошу, – сказал он. – Срежьте розу, только одну!

Миссис Сондерс сосед всегда казался человеком довольно странным, теперь же, похоже, он совсем свихнулся. Может, сбегать в дом за мужем, подумала она. Впрочем, не стоит – сосед не опасен. Посмеюсь-ка я лучше над ним.

– Ну разумеется, мистер Клоснер, если вы этого хотите, – сказала она.

Она достала из корзинки ножницы, наклонилась и срезала еще одну розу.

И снова Клоснер услышал в наушниках этот испуганный безголосый крик, и снова он раздался в то самое мгновение, когда срезали розу. Он снял наушники и подбежал к забору.

– Хорошо, – сказал он. – Достаточно. Больше не нужно. Благодарю вас, больше не нужно.

Женщина держала в одной руке розу, в другой – ножницы и смотрела на него.

– Я вам кое-что скажу, миссис Сондерс, – заявил он. – Нечто такое, чему вы не поверите.

Он положил руки на забор и внимательно посмотрел на нее сквозь толстые стекла очков.

– Вы только что нарезали целую корзину цветов. Острыми ножницами вы резали стебли живых существ, и при этом каждая роза кричала просто ужасно. Вы не знали этого, миссис Сондерс?

– Нет, – сказала она. – Конечно же, я этого не знала.

– А ведь это так, – проговорил он.

Он учащенно дышал и пытался унять свое волнение.

– Я слышал, как они кричат. Каждый раз, когда вы срезали розу, я слышал крик боли. Очень высокий звук, приблизительно сто тридцать две тысячи колебаний в секунду. Вы никак не могли его слышать. Но я его слышал.

– Правда, мистер Клоснер? – Она решила, что секунд через пять ей лучше бежать к дому.

– Вы можете сказать, – продолжал он, – что у куста роз нет нервной системы и он не может ничего чувствовать и не может кричать, так как у него нет горла. И вы были бы правы. Ничего этого у него и на самом деле нет. Во всяком случае, у него нет того, что есть у нас. Но откуда вам знать, миссис Сондерс, – тут он перегнулся через забор и заговорил хриплым шепотом, – откуда вам знать, не испытывает ли роза такую же боль, когда ее срезают, какую почувствовали бы вы, если бы кто-то отрезал вашу кисть с помощью садовых ножниц? Разве можете вы это знать? Но роза ведь тоже живая.

– Да-да, мистер Клоснер. Я согласна с вами, и доброй вам ночи.

Она быстро повернулась и побежала по садовой дорожке к дому. Клоснер вернулся к столику. Надев наушники, изобретатель какое-то время стоял и слушал, но слышал лишь слабое потрескивание и гул прибора, и больше ничего. Наклонившись, он увидел маленькую белую маргаритку, которая росла на лужайке, сжал ее большим и указательным пальцами и потянул вверх, покачивая из стороны в сторону, пока не сломался стебель.

С того самого момента, как он начал тянуть, до того, как сломался стебелек, он отчетливо слышал в наушниках слабый высокий крик, до странности неживой. Клоснер взял еще одну маргаритку и проделал с ней то же самое. И снова услышал крик, однако не был так уверен, что этот звук выражает боль. Нет, это была не боль, скорее удивление. Однако так ли это? В действительности звук не выражал каких-либо чувств или эмоций, известных человеку. Это был просто крик, нейтральный, холодный крик – всего лишь бесчувственная нота, ничего не выражающая. То же было с розами. Он был не прав, назвав это криком боли. Цветок, наверное, не чувствует боли. Он чувствует что-то другое, что нам неизвестно, – может, это называется как-то иначе?

Клоснер выпрямился и снял наушники. Темнело, в окнах домов загорались огоньки. Бережно взяв в руки черный ящик, он отнес его в сарай и поставил на верстак. Потом вышел, запер за собой дверь и отправился в дом.

На следующее утро Клоснер поднялся с рассветом. Он оделся и незамедлительно отправился в сарай. Взяв прибор, вынес его в сад, прижимая обеими руками к груди. Он обошел вокруг дома, вышел за ворота и, перейдя дорогу, оказался в парке. Тут Клоснер остановился и огляделся; потом продолжил путь, пока не подошел к большому буковому дереву и не поставил прибор на землю, рядом со стволом. Затем быстро сходил в дом, достал из подвала топор и вернулся с ним в парк. Топор положил на землю рядом с деревом.

Затем он осмотрелся, глядя вокруг сквозь толстые стекла очков. Никого. Было шесть утра.

Надев наушники и включив прибор, с минуту он прислушивался к знакомому слабому гулу, потом занес над головой топор, расставил ноги – и ударил изо всех сил. Лезвие глубоко вошло в древесину и застряло в ней, а в момент удара он услышал в наушниках необычный шум. Это был какой-то новый звук – резкий, глухой, не похожий на все остальные, раскатистый, низкий, кричащий, не короткий вскрик, как у розы, а протяжный, как рыдание, длившийся целую минуту, и особенно громко он прозвучал в тот момент, когда в дерево вонзился топор, а затем становился все слабее и слабее, пока не исчез совсем.

Клоснер в ужасе смотрел на то место, где лезвие топора вошло в дерево, потом осторожно вытащил топор и бросил его на землю. Он дотрагивался пальцами до раны, которую сделал в стволе, касался ее краев, пытаясь стянуть их, и при этом говорил:

– Дерево… о дерево… мне так жаль тебя… Прости меня… Рана заживет… Все будет хорошо…

Какое-то время он стоял, обхватив руками толстый ствол, затем резко повернулся и поспешил из парка домой. Взяв телефонную книгу, нашел нужный номер, набрал его и стал ждать. Он крепко прижимал трубку левой рукой и нетерпеливо барабанил по столу пальцами правой руки. На другом конце раздавались гудки, затем что-то щелкнуло, когда там сняли трубку, и мужчина сонным голосом произнес:

– Алло. Слушаю.

– Доктор Скотт?

– Да. Кто это?

– Доктор Скотт, вы должны немедленно приехать – быстрее, прошу вас.

– Кто это говорит?

– Это Клоснер. Помните, я вчера вечером рассказывал вам о своих экспериментах со звуком и о том, что смогу…

– Да-да, конечно, но что случилось? Вы не больны?

– Нет, я не болен, но…

– Сейчас половина седьмого, – сказал доктор, – а вы мне звоните и утверждаете, что не больны.

– Приезжайте, прошу вас. Приезжайте скорее. Я хочу, чтобы кто-нибудь это услышал. Меня это сводит с ума! Не могу в это поверить…

В голосе Клоснера доктор уловил безумные, почти истерические нотки, те же нотки, что он всегда слышал в голосах людей, которые звонили и говорили: «Произошел несчастный случай. Немедленно приезжайте».

Он спросил, растягивая слова:

– Вы хотите, чтобы я поднялся с постели и приехал сейчас же?

– Да, сейчас же. Прошу вас, быстрее.

– Что ж, хорошо, еду.

Клоснер сел возле телефона и принялся ждать. Он попытался вспомнить, на что был похож крик дерева, но не смог. Только и помнил, что крик был кошмарный, испуганный и что ему стало дурно от ужаса. Он попытался представить себе, какие звуки произвел бы человек, если бы кто-то намеренно ударил его по ногам острым предметом, да так, что лезвие глубоко вошло бы в тело и застряло в нем. Наверное, это был бы такой же крик. Впрочем, нет. Совсем другой. Крик дерева страшнее человеческого крика, потому что звучит испуганно, монотонно, безголосо. Он подумал о других живых существах, а потом – о поле зрелой пшеницы, которая тянется вверх и кажется живой, а по нему идет косилка и срезает колосья, пятьсот колосьев в секунду, каждую секунду. О боже, как же они должны кричать! Пятьсот колосьев пшеницы кричат одновременно, и каждую секунду срезается пятьсот штук, и все они кричат и… «Ну уж нет, – подумал он, – в пшеничное поле я со своим прибором не пойду. Я потом никогда не буду есть хлеб. А что же картошка, капуста, морковка, лук? А яблоки? Э, нет. С яблоками все в порядке. Они падают сами по себе, когда созревают. С яблоками все в порядке, если дать им падать, а не срывать с веток. Не то с овощами. Картошка, например. Картофелина обязательно издаст крик; закричит и морковка, и лук, и капуста…»

Щелкнула задвижка на воротах; он вскочил, вышел из дома и увидел высокого доктора, идущего по дорожке с черным чемоданчиком в руке.

– Ну, – сказал доктор. – Что тут стряслось?

– Идемте со мной, доктор. Я хочу, чтобы вы это услышали. Я позвонил вам, потому что вы единственный человек, кому я об этом рассказывал. Это через дорогу, в парке. Так вы идете?

Доктор взглянул на него. Теперь Клоснер, кажется, успокоился. Не видно было признаков безумия или истерии; просто он был чересчур возбужден.

Они перешли через дорогу и оказались в парке. Клоснер подвел доктора к огромному буковому дереву, у подножия которого стоял длинный, похожий на гробик ящик, а рядом лежал топор.

– Зачем вы его сюда принесли? – спросил доктор.

– Мне нужно было дерево. В саду нет больших деревьев.

– А топор зачем?

– Сейчас узнаете. А теперь наденьте, пожалуйста, наушники и слушайте. Слушайте внимательно, а потом подробно расскажете мне все, что услышали. Я бы хотел окончательно убедиться…

Доктор улыбнулся и надел наушники.

Клоснер наклонился и щелкнул выключателем на панели прибора, затем поднял топор, расставил ноги и изготовился нанести удар. С минуту он выжидал.

– Вы слышите что-нибудь? – спросил он у доктора.

– Что, например?

– Хотя бы что-то?

– Только гул какой-то.

Клоснер стоял с топором в руках, силясь заставить себя ударить, но при одной мысли о том, какой крик издаст дерево, он медлил.

– Чего же вы ждете? – спросил доктор.

– Ничего, – ответил Клоснер и, подняв топор, ударил по дереву, и в то мгновение, когда он ударил, ему показалось, что он почувствовал (он готов был поклясться, что почувствовал), как почва всколыхнулась; ему показалось, будто земля качнулась у него под ногами, будто корни дерева дернулись в почве, но было уже слишком поздно, и топор ударил по дереву, и лезвие глубоко вошло в древесину.

В эту минуту высоко над головой раздался древесный треск и громко зашуршала листва; они оба вскинули головы, и доктор крикнул:

– Берегитесь! В сторону! Бегите быстрее!

Доктор сорвал наушники и метнулся прочь, однако Клоснер стоял точно зачарованный, глядя на огромную ветку, длиной по меньшей мере футов шестьдесят, которая медленно клонилась вниз, с треском разламываясь в самом толстом месте, где она соединялась со стволом. Ветка с треском упала на прибор и разбила его вдребезги, Клоснер едва успел отскочить в сторону.

– Боже мой! – воскликнул доктор, бегом возвратившись назад. – Еще немного – и вас бы придавило.

Клоснер глядел на дерево, и на его побледневшем лице застыл ужас. Он медленно подошел к дереву и осторожно вытащил топор.

– Вы слышали? – тихо спросил он, повернувшись к доктору.

Доктор еще не успел отдышаться и прийти в себя от испуга.

– Что слышал?

– В наушниках. Вы что-нибудь слышали, когда я ударил топором?

Доктор принялся потирать затылок.

– По правде говоря… – начал он, но тотчас же умолк и, нахмурившись, прикусил нижнюю губу. – Нет, я не уверен. Никак не могу утверждать определенно. Не думаю, что наушники были на мне более секунды, после того как вы ударили топором.

– Да-да, но что вы слышали?

– Не знаю, – сказал доктор. – Не знаю, что я слышал. Наверное, шум падающей ветки.

Он говорил быстро и с каким-то раздражением.

– На что был похож этот звук? – Клоснер немного подался вперед, пристально глядя на доктора. – На что точно был похож этот звук?

– О черт! – произнес доктор. – Да не знаю я. Меня больше волновало, как бы успеть убежать. Давайте не будем об этом.

– Доктор Скотт, на что был похож этот звук?

– О господи, да как я могу вам сказать, когда на меня падало дерево и я должен был думать только о том, как бы спастись.

Доктор явно нервничал. Теперь Клоснер чувствовал это. Он стоял неподвижно, глядя на доктора, и с полминуты не произносил ни слова. Доктор переступил с ноги на ногу, пожал плечами и повернулся, собираясь уйти.

– Ладно, – сказал он, – пора возвращаться.

– Послушайте, – сказал маленький человечек, и в лицо ему неожиданно бросилась краска. – Послушайте, вы должны зашить эту рану. – Он указал на трещину, сделанную топором в стволе. – Быстро зашейте ее.

– Не говорите глупостей, – сказал доктор.

– Делайте, что я вам говорю. Зашивайте ее.

Клоснер сжимал в руках топор и говорил тоном, в котором слышалась угроза.

– Ну хватит глупостей, – сказал доктор. – Не стану же я зашивать дерево. Хватит. Пошли.

– Значит, вы не будете зашивать дерево, потому что не можете?

– Разумеется, нет.

– В вашем чемоданчике есть йод?

– А если и есть, то что из того?

– Тогда замажьте рану йодом. Ему будет больно, но ничего не поделаешь.

– Теперь вы послушайте, – сказал доктор и снова повернулся, показывая всем своим видом, что собирается уйти. – Не будем валять дурака. Вернемся в дом, а там…

– Обработайте рану йодом.

Доктор заколебался. Клоснер по-прежнему держал в руках топор. Доктор решил, что мог бы, конечно, убежать со всех ног, но это, разумеется, не выход.

– Хорошо, – сказал он. – Я обработаю ее йодом.

Он сходил за своим черным чемоданчиком, лежавшим на траве ярдах в десяти, открыл его и достал пузырек с йодом и вату. Подойдя к дереву, он открыл пузырек, вылил немного йода на вату, наклонился и начал протирать ею рану. При этом он искоса поглядывал на Клоснера, который неподвижно стоял с топором в руках и в свою очередь следил за ним.

– Смотрите, чтобы йод попал внутрь.

– Разумеется, – сказал доктор.

– Теперь обработайте еще одну – ту, что повыше!

Доктор сделал так, как было велено.

– Ну вот, – сказал Скотт. – Теперь все в порядке.

Он выпрямился и с серьезным видом осмотрел свою работу.

– Все просто отлично.

Клоснер приблизился и внимательно изучил раны.

– Да, – сказал он, медленно кивая своей большой головой. – Да, все просто отлично. – Он отступил на шаг. – Вы придете завтра, чтобы осмотреть их?

– О да, – ответил доктор. – Разумеется.

– И еще раз обработаете их йодом?

– Если понадобится, то да.

– Благодарю вас, доктор, – сказал Клоснер и снова закивал.

Выпустив из рук топор, он улыбнулся какой-то безумной, возбужденной улыбкой. Тогда доктор быстро подошел к нему, осторожно взял его за руку и сказал:

– Нам нужно идти.

Они молча вышли из парка и, перейдя через дорогу, направились к дому.

Фантазер

Мальчик ладонью нащупал на коленке коросту, которая покрыла давнишнюю ранку. Он нагнулся, чтобы повнимательнее рассмотреть ее. Короста – это всегда интересно: она обладала какой-то особой притягательностью, и он не мог удержаться от того, чтобы время от времени не разглядывать ее.

Пожалуй, решил он, я отковыряю ее, даже если она еще не созрела, даже если в середине она крепко держится, даже если будет страшно больно.

Он принялся осторожно подсовывать ноготь под край коросты. Ему это удалось, и, когда он поддел ее, почти не приложив к тому усилия, она неожиданно отвалилась, вся твердая коричневая короста просто-напросто отвалилась, оставив любопытный маленький кружок гладкой красной кожи.

Здорово. Просто здорово. Он потер кружочек и боли при этом не почувствовал. Потом взял коросту, положил на бедро и щелчком сбил ее, так что она отлетела в сторону и приземлилась на краю ковра, огромного красно-черно-желтого ковра, тянувшегося во всю длину холла от лестницы, на ступеньках которой он сидел, до входной двери. Потрясный ковер. Больше теннисного корта. Намного больше. Он принялся с нескрываемым удовольствием рассматривать его. Раньше он вообще не обращал на него внимания, а тут вдруг ковер точно заиграл всеми красками, и они просто ослепили его.

Я-то понимаю, в чем тут дело, сказал он про себя. Красные пятна – это раскаленные угли. Сделаю-ка я вот что: дойду до двери, не наступая на них. Если наступлю на красное, то обожгусь. Наверное, весь сгорю. А черные линии на ковре… Ага, черные линии – это змеи, ядовитые змеи, в основном гадюки и еще кобры, в середине толстые, как стволы деревьев, и если я наступлю на одну из них, то она меня укусит, и я умру еще до того, как меня позовут к чаю. А если я пройду по ковру и при этом не обожгусь и меня не укусит змея, то завтра, в день рождения, мне подарят щенка.

Он поднялся по лестнице, чтобы получше рассмотреть это обширное красочное поле, где на каждом шагу тебя подстерегает смерть. Смогу ли я перейти через него? Не мало ли желтого? Идти ведь можно только по желтому. По силам ли вообще такое кому-нибудь? Решиться на это рискованное путешествие – непростое дело. Мальчик со светло-золотистой челкой, большими голубыми глазами и маленьким острым подбородком с тревогой глядел вниз поверх перил. В некоторых местах желтая полоска была довольно узкой и раз или два опасно прерывалась, но, похоже, все-таки тянулась до дальнего конца ковра. Для того, кто накануне с успехом прошел весь путь по уложенной кирпичами дорожке от конюшни до летнего домика и при этом ни разу не наступил на щели между кирпичами, эта новая задача не должна показаться слишком уж трудной. Вот разве что змеи. При одной только мысли о змеях он от страха ощутил покалывание в ногах, точно через них пропустили слабый ток.

Он медленно спустился по лестнице и подошел к краю ковра. Вытянув ножку, обутую в сандалию, он осторожно поставил ее на желтую полоску. Потом поднял вторую ногу – и места как раз хватило для того, чтобы встать двумя ногами. Ну вот! Начало положено! Его круглое лицо с блестящими глазами сосредоточенно замерло, хотя оно, быть может, и было бледнее обычного; пытаясь удержать равновесие, он расставил руки. Высоко подняв ногу над черным пятном, он сделал еще один шаг, тщательно стараясь попасть носком на узкую желтую полоску. Сделав второй шаг, он остановился, чтобы передохнуть, и застыл на месте. Узкая желтая полоска уходила вперед, не прерываясь, по меньшей мере ярдов на пять, и он осмотрительно двинулся по ней, ступая шаг за шагом, словно шел по канату. Там, где она наконец свернула в сторону, он вынужден был сделать еще один большой шаг, переступив на сей раз через устрашающего вида сочетание черного и красного. На середине пути он зашатался. Пытаясь удержать равновесие, он дико замахал руками, точно мельница, и снова ему удалось успешно преодолеть отрезок пути и передохнуть. Он уже совсем выбился из сил, оттого что ему все время приходилось быть в напряжении и передвигаться на носках с расставленными руками и сжатыми кулаками. Добравшись до большого желтого острова, он почувствовал себя в безопасности. На острове было много места, упасть с него он никак не мог, и мальчик просто стоял, раздумывая и выжидая. Ему захотелось навсегда остаться на этом большом желтом острове, где можно чувствовать себя в безопасности. Однако, испугавшись, что не получит щенка, он продолжил путь.

Шаг за шагом он продвигался вперед и, прежде чем ступить куда-либо, медлил, стремясь точно определить, куда следует поставить ногу. Один раз у него появился выбор – либо налево, либо направо, и он решил пойти налево, потому что, хотя это было и труднее, в этом направлении было не так много черного. Черный цвет особенно беспокоил его. Он быстро оглянулся, чтобы узнать, как далеко ему удалось пройти. Позади – почти половина пути. Назад дороги уже нет. Он находился в середине и возвратиться не мог, как не мог и свернуть в сторону, потому что это было слишком далеко, а когда увидел, сколько впереди красного и черного, внутри у него опять возникло это противное чувство страха, как на прошлогодней Пасхе, в тот день, когда он заблудился в лесной чаще.

Он сделал еще один шаг, осторожно поставив ногу на единственное небольшое желтое пятно, до которого смог дотянуться, и на этот раз нога его оказалась в сантиметре от черного. Она не касалась черного, он это видел, отлично видел узкую желтую полоску между носком его сандалии и черным, однако змея зашевелилась, будто почуяв его близость, подняла голову и уставилась на его ногу блестящими, как бусинки, глазами, следя за тем, наступит он на нее или нет.

– Я не дотронулся до тебя! Ты не укусишь! Я же не дотронулся!

Еще одна змея бесшумно проползла возле первой, подняла голову, и теперь в его сторону были повернуты две головы, две пары глаз пристально следили за его ногой, уставившись как раз в то место под ремешком сандалии, где видна была кожа. Мальчик сделал несколько шагов на носках и замер, охваченный ужасом. Прошло несколько минут, прежде чем он решился снова сдвинуться с места.

А вот следующий шаг, наверное, будет самым длинным. Впереди была глубокая извивающаяся черная река, протекавшая через весь ковер, а там, где он должен был через нее перебираться, находилась ее самая широкая часть. Поначалу он задумал было перепрыгнуть через нее, но решил, что вряд ли сумеет точно приземлиться на узкую полоску желтого на другом берегу. Он глубоко вздохнул, поднял одну ногу и стал вытягивать ее вперед, дюйм за дюймом, все дальше и дальше, потом стал опускать ее все ниже и ниже, и наконец сандалия благополучно коснулась желтого края, а затем и ступила на него. Он потянулся вперед, перенося тяжесть тела на эту ногу. Потом попытался переставить и другую ногу. Он вытягивал тело, но ноги были расставлены слишком широко, и у него ничего не получалось. Тогда он попробовал вернуться назад. Но и из этого ничего не вышло. У него получился шпагат, и он почти не мог сдвинуться с места. Он посмотрел вниз и увидел под собой глубокую извилистую черную реку. В некоторых местах она ожила и, извиваясь, побежала и засветилась каким-то ужасным маслянистым блеском. Он закачался, дико замахал руками, силясь удержать равновесие, но, похоже, только испортил дело. Он начал падать. Поначалу он медленно клонился вправо, потом все быстрее и быстрее. В последнее мгновение он инстинктивно выставил руку и тут увидел, что своей голой рукой может угодить прямо в середину огромной сверкающей массы черного, и, когда это случилось, он издал пронзительный крик ужаса.

А где-то далеко от дома, там, где светило солнце, мать искала своего сына.

Примечания

1

Скатерть смачивают во время качки, чтобы она не скользила вместе с посудой.

2

В английских школах младший ученик, прислуживающий старшекласснику.

3

Род растений семейства грушанковых.

4

Эрл Слоун (1848–1913) – американский врач, изобрел мазь, с помощью которой лечили хромоту у лошадей.

5

Центральные графства Англии.

6

В английском фольклоре прозвище лисы.

7

Марлоу – город на Темзе.

8

Книга Э. Даблдея и Дж. О. Вествуда о бабочках была издана в Лондоне в середине XIX в.

9

Cervix в переводе с латыни nape в переводе с английского означают «затылок».

10

Эньюрин Бивен (1897–1960) – английский политический деятель, с 1930-х гг. лидер левого крыла Лейбористской партии.

11

Xанс Мёмлинг (ок. 1440–1494) – нидерландский живописец.

12

Ван Эйк, братья, Хуберт (ок. 1370–1426) и Ян (ок. 1390–1441) – нидерландские живописцы.

13

Джон Торп (1563–1655) – английский архитектор.

14

Семья английских архитекторов, творивших в конце XVI – начале XVII в.; Роберт (1535–1614), Джон (ум. 1634) и Хантингдон (ум. 1648).

15

Завершающее украшение.

16

Королевская династия в Англии в 1485–1603 гг.

17

Джейкоб Эпстайн (1880–1959) – американский и английский скульптор.

18

Годье-Бжеска (настоящее имя Анри Годье; 1891–1915) – французский скульптор.

19

Константин Бранкузи (1876–1957) – румынский скульптор.

20

Огастес Сент-Годенс (1848–1907) – английский скульптор.

21

Генри Мур (1898–1986) – английский скульптор.

22

Годье-Бжеска начал заниматься скульптурой в 1910 г., а в 1915-м, во время Первой мировой войны, погиб в возрасте 24 лет.

23

Ныне отпущаеши (лат.). («Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром…» Лк. 2: 29).

24

Гончарные мастерские в Англии, в Суинтоне, основаны в 1745 г. В 1825 г. продукция получила торговую марку «Рокингем».

25

Джозайя Споуд (1754–1827) – английский мастер гончарного ремесла.

26

Уотерфорд – место в Ирландии, где производят хрусталь.

27

Венециан – ткань и тяжелый подкладочный сатин.

28

Шератон – стиль мебели XVIII в., по имени английского мастера Томаса Шератона (1751–1806).

29

Чиппендейл – стиль мебели XVIII в., по имени английского мастера Томаса Чиппендейла (1718–1779).

30

Поммар, монтраше – марки вин.

31

Джон Констебль (1776–1837) – английский живописец.

32

Ричард Паркс Бонингтон (1801/2–1828) – английский живописец.

33

Анри де Тулуз-Лотрек (1864–1901) – французский живописец.

34

Одилон Редон (1840–1916) – французский живописец.

35

Эдуар Вюйяр (1868–1940) – французский живописец.

36

Мэтью Смит (1879–1959) – английский живописец.

37

Тейт – национальная галерея живописи Великобритании.

38

Норман Хартнелл (1901–1979) – английский кутюрье. Шил одежду для королевской семьи.

39

Род змей. Наиболее известен ленточный крайт длиной до 180 сантиметров.

40

Питер Марк Роже (1779–1869) – английский врач и лексикограф. Автор первого идеографического словаря английского языка (1852), который переиздается до сих пор.

41

Вид раковин.


на главную | моя полка | | У кого что болит (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу