Book: Новеллы русского двора



Новеллы русского двора

Леопольд фон Захер-Мазох

Новеллы русского двора

Нерон в кринолине

I

— Раскрыт новый заговор гвардейцев!

С таким утренним приветом 23 мая 1765 года Орлов[1] ворвался в опочивальню императрицы Екатерины Второй.

Она резко вскочила с постели и, схватив его за шитый золотом ворот мундира, притянула к себе.

— Ты арестовал их, Григорий? — гневно воскликнула она.

— Они у тебя в руках, Катерина.

Императрица удовлетворенно кивнула, обнажив в улыбке красивые зубы, затем накинула на плечи легкий домашний халат, отороченный фландрскими кружевами, дернула шнур колокольчика и созвала доверенных людей. Не обращая больше на Орлова внимания, она, скрестив на груди руки, принялась в задумчивости расхаживать по спальне. Спустя несколько минут вокруг нее собрались княгиня Дашкова,[2] граф Панин,[3] тайный советник Теплов[4] и генерал-лейтенант Вегмар.

Последней появилась госпожа фон Меллин[5] — прекрасная амазонка, в звании полковника командовавшая Тобольским полком — в зеленом военного покроя камзоле, маленькой треуголке, кокетливо прилаженной к парику, и с нагайкой в руке. К ней-то в первую очередь и обратилась императрица.

— Седлайте коней, дорогая Меллин, — все еще в возбуждении воскликнула она, — раздайте своим солдатам боевые заряды и ведите свой полк сюда на смену гвардейцев. Поторопитесь!

Прекрасный полковник отдал честь и стремглав вылетел из спальных покоев императрицы.

— Снова заговор гвардейцев, — между тем продолжала Екатерина, — наступит ли когда-нибудь конец этим брожениям против меня? Чего добиваются люди, которые бросаются мне под колеса точно обезумевшие индусы под колесницу своей богини? Я вынуждена раздавить их, а я не хочу крови. Вот уже двадцать два года в моей столице не ставили эшафоты, но сегодня я хочу наказать виновных в назидание другим! Граф Панин, спешно отправляйтесь в казарму наших гвардейцев и ободрите соблазненных: Теплов, соберите Сенат. Генерал Вегмар, ваши войска должны перекрыть ведущие ко дворцу улицы, а пушки Орлова вывести на огневые позиции площади.

При этих словах императрица сделала жест в сторону окна.

Каждый из присутствующих с глубоким поклоном поспешил выполнять повеление неограниченной властительницы России.

Вскоре после этого депутация гвардейцев, которые несли караул во дворце, потребовала, чтобы сама Екатерина их выслушала. Она слегка побледнела, но велела впустить их. Депутация — два офицера, два унтер-офицера, два солдата — строевым шагом проследовала в покои и выстроилась шеренгой.

Императрица неторопливо прошла вдоль фронта, пристально глядя в глаза каждому из вошедших, а затем остановилась спиной к туалетному столику, опершись на него руками.

— Кто вас выбирал?

— Наш полк.

— С какой целью?

— Мы требуем правосудия для своих товарищей.

— Вы просите помилования?

— Правосудия.

— Будет им правосудие, — побагровев от гнева, воскликнула императрица, — и вам тоже! При следующем комплоте я велю казнить каждого десятого из вашего полка.

— Если вы на это отважитесь, — смело заявил выступающий по поручению солдат молодой офицер.

— Время покажет, на что я способна, до свидания! — Екатерина повернулась к ним спиной и подошла к окну. — Идите!

Гвардейцы не тронулись с места.

— Идите! — властно повторила она им.

— Мы не уйдем!.. Выпустите наших людей! — наперебой закричали они.

— Выпусти их! — воскликнул молодой офицер, неучтиво схватив Екатерину за руку.

Княгиня Дашкова отдернула его руку. В этот момент донеслась дробь барабанов Тобольского полка, и на улице промелькнул белый плюмаж госпожи Меллин.

— Я их не выпущу, — холодно ответила Екатерина. — Бунтовщиков ждет суровое наказание. А теперь о вас. Тот, кто ходатайствует за возмутителей спокойствия — сам возмутитель спокойствия. — Она быстро подошла к молодому офицеру и выхватила шпагу у него из ножен. — Вы мой пленник. И вы тоже, — повелительно крикнула она остальным, — сдавайтесь по доброй воле, вы у меня в руках.

По полу загремели приклады, в дверях появилась госпожа Меллин, ее солдаты заняли все входы и выходы. Молча, понурив головы, депутаты гвардейцев позволили арестовать и увести себя. Вскоре уже со всех сторон раздалась дробь барабанов: пушки Орлова и Вегмар следовали по пятам госпожи Меллин; народ волнами перекатывал с места на место, скорее любопытный, чем возбужденный, гвардейцы покорились и теперь через Панина умоляли пощадить виновных. Мятеж на этом закончился.

— Я хочу наказать их в назидание другим, — сказала Екатерина, — я дала слово. — Одновременно она приподняла кружевной рукав и брезгливо посмотрела на пятно, оставленное на ее полной руке грубой пятерней молодого мятежника. — Я хочу видеть, как скатятся с плеч их головы.

— На сей раз придется умерить аппетит, — возразил Орлов, — не стоит рисковать. Публичная казнь может стать для нас причиной новых бесчисленных опасностей.

— Неужели мы настолько слабы?

— Мы слабы, пока жив цесаревич Иван,[6] — сказал Панин, — гвардейцы провозгласили его законным царем.

— Кто именно провозгласил его?

— Духовенство, которое не доверяет вашему величеству, уязвленное вашими новыми реформами.

— Так что же, нам теперь придется безнаказанно отпустить бунтовщиков? — спросила Дашкова.

— Они должны умереть, — сверкая глазами, воскликнула императрица, — заточите их в казематы без света, еды и питья, пусть они сгниют там.

Энергичным шагом расхаживая по комнате, эта прекрасная женщина с обнаженной, пышной, гневно вздымающейся грудью изрекала смертный приговор своим врагам.

— Стяните войска во дворец, в казармы и прикажите им оставаться под ружьем до самого вечера. Я же верхом на лошади покажусь народу. А сейчас мне надо одеться, — лукаво улыбнувшись, добавила она. — Au revoir. (До свидания (франц.).)

Они остались наедине: Екатерина Великая, как в свое время окрестил ее Вольтер, и Екатерина Маленькая, как двор в шутку называл княгиню Дашкову.

Императрица находилась в самом расцвете своей красоты — среднего роста очень изящных пропорций фигура, несколько пышноватая для кринолина, она казалась изваянной для пьедестала античной богини. Вольность ее кружевного неглиже приоткрывала то ее маленькие ступни, то великолепную грудь.

Кроме того, она была мастерицей перевоплощения, ее голова тотчас же выдавала в ней великую женщину, рожденную властвовать. Ее лицо выражало простодушное самообожание, лучезарную радость самой себе. Высокий благородный лоб, большие ясные голубые глаза, смелые гневные брови, тонкий энергичный изогнутый нос, эти маленькие уста с прелестными пухлыми губами, казавшимися слишком маленькими для поцелуев, этот выразительно развитый округлый твердый подбородок, эта шея амазонки, по-нероновски маленькие уши, пышные сухие светло-рыжие волосы, которые потрескивали под гребнем и метали искры, похожие на миниатюрные молнии, — все это отчетливо говорило: эта женщина неукротимо жаждет владычества и наслаждения, но она наделена гением царствовать, повелевать, наслаждаться, наделена сильной волей, которую препятствия только подстегивают. Впрочем, она не лишена была и ловкости обходить их, если невозможно было преодолеть.

В этой женщине нет и следа сентиментальности, но нет и жестокости. Она не побрезгует никакими средствами для быстрого и полного достижения своей цели, она переступит через кровь своих недругов, если того требуют обстоятельства, но она не станет никого мучить. Да, по ее лицу чувствуется тонкая человеческая натура с печатью известной доброты, доброты льва по отношению к мыши.

Она очень опасная деспотиня, создает вокруг себя атмосферу сладострастия, каждый добровольно преклоняет перед нею колени, и каждая шея готова подставить себя под ее ярмо.

Екатерина Маленькая полная ей противоположность. Княгиня Дашкова — субтильная духовная женщина с беспокойными движениями, бледным нервозным личиком, бесконечно смышленым, бесконечно переменчивым и бесконечно пикантным.

Обе дамы долго молчали, затем неожиданно посмотрели друг на друга. Они прекрасно поняли, о чем думала каждая.

— Не заняться ли нам, Катенька, туалетом? — говорит императрица и освобождает волосы. — Нет! — внезапно меняет она решение и топает ногой. — Давай лучше поговорим.

Княгиня быстро прошла к двери, ведущей в переднюю, выглянула наружу и снова закрыла. Затем уселась на табурет у ног императрицы и едва слышно сказала:

— Ивану придется умереть.

— Да, ему придется умереть, — глухо промолвила императрица, при этом меланхолично, точно влюбленная девушка, подперев голову рукой.

— Ты не можешь допускать, чтобы тебе противились, — продолжала горячо шептать Дашкова, — каждый день приносит новые опасности, новые препятствия. Ты имеешь право сметать их со своего пути, это даже твой долг, потому что твоя стезя ведет наверх. Ты руководствуешься великими человеческими идеями, ради них ты должна пожертвовать этим слабоумным мальчишкой. Ивану придется умереть.

— Ты единственная душа на свете, которой я по-настоящему доверяю, моя единственная подруга, — начала Екатерина Вторая.

— Нет, у тебя нет друзей, — прервала ее княгиня, — как друзей, так и врагов ты обращаешь в инструмент для своих деяний. Ты права. Я тоже для тебя всего лишь инструмент. Но меня ты привязываешь прочнейшими узами подлинной симпатии. Я люблю человечество, я люблю свое отечество, а ты служишь и тому, и другому, держа в руках бразды.

— Я хочу, — ответила Екатерина Вторая, — если это окажется мне по силам, повлиять на формирование будущего, по-своему продолжить историю. Видишь, я мыслю так. Французские философы открыли великую истину: человек рожден для свободы, однако свободным он может стать только благодаря образованию. Я правлю огромной страной. И я хочу сеять в этой стране образование, чтобы здесь когда-нибудь тоже взошли семена свободы.

Я знаю, что ни один человек не имеет права порабощать другого, но моя природа требует власти, неограниченного господства. И если однажды ради того, чтобы властвовать, мне понадобилось бы растоптать образование и свободу, я ни секунды не сомневаюсь, что сделала бы это безо всяких раздумий. Но в этой стране моя воля не знает пределов, здесь я могу повелевать подобно Александру, удовлетворять любой свой каприз подобно Нерону и действовать на благо человечества как философ. Настоящее принадлежит мне, будущее же я без зависти могу отдать своему народу. Я не хочу просто называться «Северной Семирамидой», как льстиво называет меня Вольтер, а я хочу быть ею на самом деле.

Поверь, наши пороки прощаются нам земным могуществом, а не слабостью, и разве мои проекты недостаточно грандиозны, недостаточно человечны, чтобы не принести им в жертву или иную глупую голову, не оправдать ту или иную бесчеловечность?

— Твоя политика приводит Европу в изумление, — возразила Дашкова.

— Франция и Австрия видят себя обманутыми тобой, когда ты идешь рука об руку с Фридрихом Великим.[7] Католические державы удивленно взирают на то, как ты решаешься открыто защищать диссидентов в Польше, как ты даешь этому неугомонному народу короля в лице Понятовского,[8] являющегося твоим венценосным рабом.

— Все дело в смелости, Катенька. А у меня хватает смелости делать большую политику. Я решила двигаться вперед не оглядываясь, безжалостно. Прежде всего я хочу сделать Россию великой. Нити моей дипломатии с успехом действуют во всех направлениях, мои армии угрожают Швеции, Польше, Турции и Азии одновременно. Я намерена изгнать турок из Европы и разделить Польшу: мой народ должен подняться из состояния варварства. В жизнь проведены крупные реформы. Моя империя стоит высоко в вопросах веротерпимости, расцветает торговля и ремесла. Я знаю, какой недуг тормозит развитие нашего сельского хозяйства, и намерена с корнем вырвать его, я хочу отменить крепостное право. Хочу созвать в свою столицу делегатов от всех народностей моего государства, чтобы они выработали свод новых законов. И это собрание должно заложить основу парламента.

— Делал ли когда-нибудь хоть один монарх все это добровольно, если к тому не вынуждал его бунт?

— Я же делаю это, потому что хочу, и это дает мне право властвовать. А то, что я вынуждена приобретать это право такой дорогой ценой, разве в этом моя вина? Я ненавижу Марию-Терезию[9] за то, что ей так легко быть одновременно великой и добродетельной. Но сильное сердце не может жить без любви и честолюбия.


— Я свергла своего супруга,[10] убив его, потому что должна была это сделать, потому что не любила его и потому что хотела сама царствовать. Он на это был неспособен. Если б он уступил мне трон добровольно, я бы его пощадила. Я вынуждена была рано или поздно пролить кровь, чтобы править, сейчас же ни о чем подобном и речи быть не может. Тот, кто поднимает против меня мятеж, сгниет в каменных застенках моих крепостей. Я имею право царствовать, и я хочу царствовать!

Княгиня бросила на ее многозначительный взгляд.

— Ты, верно, Катенька, полагаешь, что я заблуждаюсь относительно своего положения, — продолжала императрица. — Однажды я написала Вольтеру… Что именно? — она задумалась. — А написала я следующее:

«На бескрайних просторах России год — это всего лишь день, как тысячелетие до пришествия Господа. Это извиняет меня за то, что я еще не так много успела сделать, как мне хотелось бы. Сюда добавляется множество сырых и сопротивляющихся элементов, недовольство всех тех, кто строил свои надежды на ниспровержении престола и теперь видит себя обманутым, всех тех, кто считает, что мои реформы угрожают его интересам. До сих пор мне удавалось удачно лавировать, сталкивая между собой партию Орлова и партию Панина и заставляя их обе служить в конечном итоге моему делу, я запрягла сообщников в свою триумфальную колесницу. Разве не комичная ситуация, что врача, приготовившего отраву отцу, я назначила личным врачом сына?»

— Личным врачом твоего сына, наследника престола, — вставила княгиня.

Императрица пожала плечами.

— Даже возлюбленного я превратила в своего раба, и все же каждый новый день грозит мне новыми дурными приметами. Когда в царской горностаевой мантии я торжественно въезжала в Москву, меня приветствовал там лишь чей-то одинокий ликующий крик? Народ на улицах стоял молча и дивился пышному великолепию. Гвардейцы раскаются в содеянном, а это тщеславное духовенство, с которым я веду борьбу оружием века, разве оно не противопоставляет мне чучело, этого придурковатого цесаревича Ивана? Однако у этого чучела, к несчастью, в жилах течет кровь, и мне придется-таки эту кровь пролить против собственной воли.

— Но как? — с подкупающим простодушием спросила Дашкова.

— Как? — Императрица глубоко задумалась. — Как? В том-то и весь вопрос. Любое кровавое пятно на горностаевой мантии отвратительно. Лично мне не следует проливать новую кровь.

— Разве в том есть необходимость? — засмеялась маленькая княгиня, теребя кружева, оторачивающие утренний халат своей государыни. — Ты примешь его смерть в качестве чьей-либо любезности, не привлекая к себе внимания.

— Ты полагаешь?.. Кстати. Ты выглядишь очень бледной. Не кручинишься ли ты часом по своему генералу в Польше? Может мне предоставить твоему мужу отпуск?

— Боже упаси, — живо воскликнула Дашкова, умоляюще простирая руки к деспотичной подруге, — ты меня пугаешь.

Царица засмеялась и легко приобняла ее за шею.

— Твоя петля еще крепко сжимает Панину горло, моя маленькая?

— Он живет рядом со мной в Гатчине.

— Вот и славненько. И сейчас тебе меньше всего следует ослаблять хватку, Катенька, ты должна держать его под контролем. Этот старый повеса был бы не прочь посадить на трон моего сына, мальчика Павла,[11] чтобы стать при нем регентом. Глаз с него не спускай и… держи в петле.

— Положись на меня.

Императрица встала, подошла к окну и замолчала.

— И все же бывают такие мгновения, моя маленькая, — произнесла она спустя некоторое время, — когда владычество утомляет меня и приводит в уныние.

Дашкова не шелохнулась.

— И хуже всего, Катенька, так это то, что Орлов мне наскучил!

«Маленькая Екатерина» снизу вверх озадаченно посмотрела на Екатерину Большую, потом в уголках ее рта заиграла прелестная озорная улыбка.

— Теперь давай-ка займемся, наконец, туалетом, — смеясь воскликнула императрица, — а потом сядем на лошадей и явимся пред народом.



II

Царица давала аудиенцию в Летнем дворце.[12]

Две части света смешали в ее передней самые разнообразные людские типы. Возле дородного купца из Новгорода с окладистой бородой и толстыми золотыми серьгами в мясистых ушах стоял серьезный поджарый татарин, бронзовое лицо которого украшали длинные черные усы. Над желтой побритой налысо головой калмыка виднелся благородный лик и отважные глаза казака. Крепостные крестьяне, могущественная знать, солдаты, попы, евреи, чухонцы, иезуиты. Причудливое сборище дожидающихся приема.

В самой середине стоял молодой офицер, подтянутый, ладного телосложения, с бледным мечтательным лицом и большими спокойными глазами фанатичного мученика.

— Подпоручик Смоленского полка Мирович![13] — выкрикнул дежурный камергер. И уже спустя несколько мгновений молодой офицер предстал пред очи своей императрицы.

Ее черное платье, с шуршанием вздувавшееся поверх просторного кринолина, перепоясывала широкая голубая орденская лента, высокий белый парик венчала маленькая держава из единственного крупного бриллианта с греческим крестом в качестве единственного атрибута самодержавной власти.

Но молодой офицер видел только лилейную грудь, приподнятую голубой лентой, и пышные локоны, ниспадающие с венценосной головы, он впервые увидел самую красивую женщину империи, которая благосклонно и снисходительно оглядела его с головы до ног, точно раба. Он опустился на колено и протянул прошение.

— Встаньте. Я преклоняюсь перед прекрасной женщиной, — скромно произнес офицер, — но от монарха я требую своих прав. — С этими словами он поднялся с колена и бесстрашно посмотрел Екатерине Второй прямо в глаза, гордые брови над которыми чуть-чуть нахмурились.

— Как ваша фамилия?

— Мирович.

— Подпоручик?

— Смоленского полка.

— Вы просите о милости?

— Я требую своих прав.

Гордые брови снова нахмурились.

— Ну и чего же вы хотите?

— Прежде всего задать вопрос вашему величеству.

— Так аудиенция начинает принимать неожиданный оборот. Итак. Спрашивайте, подпоручик… как бишь?

— Мирович.

— Подпоручик Мирович, вы меня занимаете.

Мирович стиснул зубы и покраснел как рак.

— Ну, спрашивайте меня. Я приказываю.

— Вам угодно будет выслушать правду, ваше величество?

Нероновские брови вздрогнули, но уже в следующее мгновение прекрасные глаза государыни со сладострастной заинтересованностью остановились на молодом офицере.

— Позвольте-ка прежде один вопрос вам, подпоручик… как бишь?

— Мирович.

— Подпоручик Мирович, вы любите чтение?

— Страстно, ваше величество.

— И читаете вы, как я замечаю, романы, на это указывает ваша фантазия и ваш тон — так ведь? Я тоже долгое время читала романы. Читайте, пожалуйста, хорошие книги, Мирович, и прежде всего Вольтера. Сама я как раз сейчас читаю его историю Петра Великого и планирую опубликовать письма этого монарха, в которых он обрисовывает самого себя. Знаете, что в его характере нравится мне больше всего? То, что для него — в каком бы гневе он не находился — истина всегда имела преложное и первостепенное значение.

— Ваше величество!

— Ну, а теперь говорите мне, чего вы хотите.

— Я по происхождению украинец, ваше величество, сын гордого и свободолюбивого народа, внук того из Мировичей, который сражался вместе с Мазепой,[14] имя которого до сих пор живет в казацких песнях. Подобно многим из своего народа он поплатился за измену царю потерей своих имений. Я, его внук, стою здесь, ваше величество, с громким благородным именем, но бедный и обездоленный, и прошу восстановления моих прав. Я тщетно искал этих прав во всевозможных ведомствах и судебных палатах этой империи. Все впустую. Тогда я подумал, что величайшее сердце в этом государстве должно быть и самым добрым и самым справедливым, и вот я стою перед вашим величеством и прошу отменить прежний акт произвола и снова вернуть мне владение моих праотцов.

Царица улыбнулась.

— Вы слишком начитались романов, Мирович, — с добродушием львицы проговорила она. — В ваших правопритязаниях необходимо как следует разобраться, ибо я позволю себе очень в них сомневаться. Но вы можете положиться на мою милость и… читайте хорошие книги.

Большие глаза бедного украинца, выдавая лихорадочное возбуждение, смотрели на императрицу, он поклонился и уже сделал было движение в сторону двери.

— Поцелуйте мне руку, Мирович.

Молодой офицер бросился на колени, и на ее руку упали две слезы.

— Вы сущий ребенок, подпоручик, — озадаченно воскликнула Екатерина Вторая, — читайте Вольтера и… дождитесь теперь моего решения. Вы понимаете, Мирович?

Ошеломленный, тот еще и еще прижимал к губам маленькую теплую руку императрицы. Затем поднялся и опрометью кинулся из кабинета.

Какое-то мгновение Екатерина Вторая с улыбкой смотрела в землю, потом позвонила и вызвала министра полиции.

— Запишите…

Их превосходительство приготовил папку.

— Мирович, подпоручик Смоленского полка.

— Возраст?

— Вы же не паспорт выписываете.

— Итак, этот Мирович?..

— Молод. Красив, смел и честолюбив. Представьте мне как можно быстрее справку о его поведении.

Министр полиции поклонился.

— Кстати, я хочу также знать, была ли у него любовная связь и с кем, а кроме того — есть ли у него в настоящее время возлюбленная. Вы понимаете?

— Так точно. Понимаю. Возлюбленная.

III

Больше недели прошло со времени аудиенции, а молодой офицер все ожидал улаживания своего прошения.

Однажды, вернувшись с прогулки, он нашел на полу комнаты элегантное письмецо, брошенное, по-видимому, через открытое окно. Оно было адресовано ему. Незнакомое послание, написанное мелким беспокойным почерком женщины.

Содержание было следующим:

«Мой друг! Вы ожидаете решения императрицы Вашей судьбы. Вы можете прождать долго. Императрица добросердечна, однако забывчива. Чтобы чего-нибудь достичь при дворе, Вам необходимо покровительство, и покровительство женщины, ибо в Петербурге правят женщины. Я хочу быть Вашей покровительницей. Если у Вас хватит смелости, появитесь сегодня ночью, когда часы пробьют одиннадцать, перед Казанским собором. Там Вы найдете карету. Вам завяжут глаза, на руки и ноги наденут оковы. Позвольте все это с Вами проделать. Не задавайте вопросов. Вас ждет сладостное вознаграждение.

Подруга».


Мирович погрузился в размышления, он принял и отверг добрую дюжину решений.

Наконец, стрелка часов достигла назначенного времени. Он надел шинель, глубоко надвинул на лоб фуражку и вышел из дому. Его обступила темная беззвездная ночь.

Вокруг Казанского собора клубился густой туман.

Когда Мирович подошел к порталу, из кромешной тьмы выступили призрачные очертания темной кареты, черные лошади нетерпеливо били копытами мостовую. Две закутанные фигуры встретили его, молча надели на ноги и руки легкие кандалы и завязали ему глаза белым платком.

Подобные приключения в эпоху женского правления под эгидой трех цариц — Анны, Елизаветы, Екатерины — были в Петербурге настолько обычным явлением, что едва ли кто-нибудь из случайных прохожих удивился при виде этой таинственной процедуры.

Впрочем, никто мимо не проходил. Мирович был посажен в карету, дверцу заперли, и кони помчались во весь опор.

Когда зловещий экипаж остановился, и Мирович вновь почувствовал под ногами твердую почву, дул резкий пронизывающий ветер.

Его повели вверх по широкой каменной лестнице, по какому-то коридору, анфиладой комнат. Вот он остался один. Слабый свет проникал через платок.

— Не беспокойтесь, Мирович, вы в хороших руках, — неожиданно раздался приятный женский голос.

Прошелестело женское платье, две нежные руки старательно развязали узел платка, повязка упала. Он обнаружил, что находится в небольшом, обставленном с восточной роскошью покое и, повернув голову, увидел рядом маленькую миловидную женщину в темном камзоле и черной бархатной маске.

— Наберитесь терпения, сначала я должна освободить вас от оков. — Она сняла с него ручные кандалы. — Ну, а теперь сами распутывайте оставшуюся часть цепей.

Мирович послушно исполнил это.

Маленькая трепетная рука взяла его за руку и увлекла на низкую оттоманку.

— Прости мне, ради бога, мои причуды, — промолвила дама в маске, — но кавалер должен терпеливо сносить шалости своей дамы. У меня есть серьезные основания окружать себя тайнами, однако никто не может помешать мне сблизиться с вами, любить вас и называть своим. Я люблю вас, Мирович!

Она прислонилась к его плечу и обвила рукой его шею. Мирович почувствовал, как учащенно забилось его сердце, он взял руку таинственной незнакомки, поднес к губам и почти смущенно произнес:

— Простите, что я не говорю вам о любви, мадам, что я прошу вас незамедлительно отпустить меня. Вы бросили вызов моей отваге и таким образом вынудили предстать перед вами, однако любить вас я не могу. Мое признание должно казаться вам оскорбительным, потому что я по-прежнему вас не знаю, потому что еще даже не видел вашего лица.

— Вы можете его увидеть.

— Нет, боже упаси!

В ответ дама озорно расхохоталась и скинула маску. Ему открылось незнакомое, но прелестное личико, пара больших темных глаз в томительном ожидании остановилась на Мировиче, алые губы так взывали о поцелуе.

— Ну, я вам не нравлюсь?

Мирович бросился к ногам очаровательной женщины.

— Смейтесь надо мною, мадам, вы заслуживаете того, чтобы боготворить вас, чтобы ради вас погибнуть, но мое сердце не позволяет мне любить вас, а моя честь — вас обманывать.

— Вы уже кого-то любите! — разочарованно воскликнула красавица.

— Да, мадам, — ответил Мирович, поднимаясь.

— Значит, есть другая?

— Да, есть другая.

— Но ведь мне говорили… — пробормотала дама.

— Что именно, мадам?

— Что вы ни с кем не связаны узами любви, что у вас никогда не было любовной связи.

— Вам говорили правду.

— Как мне понимать это?

— О мадам, вы прекрасны, вы благородны, если вы полюбите, то полюбите счастливо. Разве вы в состоянии понять такую любовь, как моя, любовь без счастья, без надежды, любовь, которая приходит в ужас от себя самой?

— Я понимаю вас, вы любите женщину, которая кажется недостижимой. Глупое дитя, кто вам сказал, что для любви это недостижимо. Если только, конечно, не иметь в виду любовь к Казанской богоматери.

— Речь о чем-то почти таком и идет, мадам.

— Вы любите?.. — радостно воскликнула дама.

— Мою императрицу! Подданный — свою монархиню, раб — свою госпожу!

В этот момент занавес, сверху донизу прикрывавший окно покоя, зашевелился.

— Конечно, мало шансов на успех, — промолвила дама, — но у меня доброе сердце и я хочу вам помочь, насколько это в моих силах. Есть у меня одна подруга, Мирович, внешне очень похожая на императрицу…

— Нет, мадам, вы не понимаете меня. Умоляю, отпустите меня, — воскликнул Мирович.

— Да вы только взгляните на нее, она совершенно в вашем вкусе. Впрочем, вот она.

Занавес раздвинулся и высокая, с пышными формами женщина, в платье из тяжелого голубого шелка, модный четырехугольный вырез которого приоткрывал роскошную грудь, и в черной бархатной маске на лице подошла к обомлевшему офицеру. Одного ее кивка оказалось достаточно, чтобы ее подруга исчезла, она, подойдя к дивану, жестом руки пригласила Мировича присесть рядом с ней.

У молодого офицера упало сердце. Весь внешний вид этой женщины излучал сладострастие, которое пьянило его, величием дышало все ее существо, совершенно подчиняя его. Скрестив руки на груди, она некоторое время внимательно смотрела на него, потом рассмеялась и голосом, от которого весь он затрепетал, спросила:

— Ты сможешь полюбить меня, Мирович?

— Нет.

Она опять засмеялась.

— Стало быть, ты любишь свою императрицу?

— Я люблю ее и люблю так страстно, так безумно, что даме вашего положения этого не понять, — воскликнул Мирович.

— Почему же не понять?

Мирович вскочил с дивана и принялся беспокойно расхаживать по комнате из конца в конец.

— Успокойтесь, пожалуйста. Поговаривают, что императрица весьма влюбчива и лакома до галантных приключений. Не исключено, что вы удостоитесь ее милости.

Мирович остановился и почти испуганно посмотрел на пышную красавицу.

— Я полагаю, вы не испугались бы собственного счастья?

Мирович отступил на несколько шагов, у него даже губы побледнели, он задрожал как осиновый лист. Теперь он узнал этот сладострастный голос, он как подкошенный рухнул на колени, склонившись лицом до земли.

— Так у тебя хватит смелости любить свою императрицу? — воскликнула она и сорвала маску. Перед ним властно, во всей своей пленительной красоте стояла Екатерина Вторая.

— Иди сюда! — она подняла его. — Ты принадлежишь мне. Я хочу тебя. — Пышные руки деспотини обвили его и привлекли к страстно вздымающейся груди. Мирович дрожал как в лихорадке.

Екатерина Вторая нетерпеливо топнула ногой.

— Смелее, Мирович, ты должен меня любить, я хочу этого. Ты мой раб, sans phrase.[15] Бывают часы, когда я становлюсь ребенком, и тогда мне нужны игрушки. Иди сюда, я хочу поиграть тобой.

Это переполнило чашу.

Мирович выхватил шпагу из ножен и бросил на пол, а затем заключил царицу в страстные объятия. Она прижалась к его груди, ее губы буквально высасывали из него душу, ее руки так взъерошили ему локоны, что пудра с них легким инеем осыпалась на плечи.

— Я люблю тебя, — шептала императрица, — я хочу сделать тебя счастливым, если у тебя хватит мужества, если ты сможешь сохранить тайну. Никто не должен догадаться, что я принадлежу тебе. Здесь в Гатчинском дворце, в павильоне княгини Дашковой, ты сможешь отныне видеть меня каждый вечер. Но настанет время, когда моя любовь возвысит тебя над всеми. Твоя судьба в моих руках. Будь отважен, будь осмотрителен и люби меня. Мне так приятно быть любимой.

IV

Екатерина Вторая и княгиня Дашкова сидели в Гатчинском павильоне и вели доверительный разговор. Царица прибыла верхом, на ней были высокие мужские сапоги из сафьяна, какие по всей стране обыкновенно носят жены русских крестьян и купцов, темный мужской сюртук, какие носили модницы того времени, и маленькая треуголка с раскачивающимся белым пером. Она нетерпеливо похлопывала себя нагайкой по каблуку сапога, то и дело вставала и с явным неудовольствием снова опускалась на мягкие подушки оттоманки.

Дашкова поглядывала на нее с нескрываемым любопытством и внезапно на ее губах заиграла тонкая улыбка.

— Ты смеешься надо мной, Катенька, — промолвила царица, — что же тебя так веселит?

— Да ты по уши влюблена.

— Видит бог, очень влюблена, воистину самым неимператорским образом.

— Вот уже целый месяц ты из вечера в вечер встречаешься у меня с Мировичем, он как раб принадлежит тебе, а твое удовольствие от общения с ним все еще по-прежнему свежо. Я тебе поражаюсь. И сегодня, когда он уже больше месяца является твоей собственностью, ты даже первой являешься на свидание и едва сдерживаешь нетерпеливое желание поскорее увидеть его. Ты действительно влюблена.

— Действительно, — кивнула императрица и небрежно закинула правую ногу на левую. — Я влюблена, но это еще не все. Мирович любит меня. Не слишком часто тебя любят и никогда всем сердцем, всеми чувствами, так, что для какой-то другой не остается ни мысли, ни побуждения. Я вкушаю его и его любовь, как гурман изысканное и редкое блюдо.

Некоторое время обе женщины молчали. Императрица прислушалась.

— Это не топот копыт?

— Нет.

— Верно, это у меня сердце так стучит, — сказала Екатерина Вторая и приложила ладонь к груди.

— Ты великая маленькая женщина, — воскликнула Дашкова, — а что ты собираешься с ним делать потом?

— Даже не знаю, — ответила императрица и подошла к окну, чтобы скрыть смущение.

— Не знаешь?

— Я знаю только одно, — серьезным тоном проговорила прекрасная деспотиня, — так просто это закончиться не должно.

— Тогда как?

— Как пламя, которое пожирает само себя.

— Это ужасная мысль.

— Может быть, но мысль, исполненная поэзии.

— Нужен ли ему вообще такой конец? — спросила княгиня.

Императрица кивнула.

— Я обманулась в нем, Катенька. Сердце мое может увлечься, но голова остается свободной. Мирович не тот человек, чтобы оттолкнуть Орлова и заменить его, он мечтатель. То, что делает его таким привлекательным для меня, для государства делает его опасным. С ним можно исполнить только короткое сладострастное интермеццо. Но что с ним делать потом?

— В твоей любви страшная логика.

Екатерина Вторая, заложив руки за спину и наклонив голову, расхаживала взад и вперед.

— Он со временем станет мне неудобен, он любит меня и, будучи пылким и смелым, чего доброго, устроит спектакль и скомпрометирует меня.



— Да и наскучит, верно, тебе, — вставила Дашкова.

— Не исключено и это. Таким образом, возникает вопрос, что с ним делать? Его следует удалить, но как? — Сейчас эта прекрасная женщина размышляла о возлюбленном холодно и без эмоций, точно о государственном деле.

— Его фанатическая привязанность еще могла бы, пожалуй, мне пригодиться. Постой-ка! — Она замерла на месте и скрестила на груди руки. Внезапно жуткая улыбка преобразила ее напряженно сосредоточенные черты. — Какая идея, — воскликнула она, — пришла мне в голову!.. Что ты скажешь на то, — голос ее понизился до шепота, — если я использую Мировича для того… чтобы избавиться от Ивана?

Дашкова внутренне содрогнулась.

— Ничего не бойся, Катенька, умирающий претендент на престол должен увлечь за собой в могилу неудобного любовника.

— Как?

— Предоставь это мне… Да, на этом и остановимся. Я приняла решение. Две заботы разом свалятся с моих плеч, две огромные серьезные заботы, лишавшие меня сна и покоя. Скоро я снова смогу безмятежно спать.

— Ты ужасна, Екатерина!

— Просто умна, моя маленькая.

Княгиня задумалась.

— Если ты сможешь склонить его на этот поступок, то делай это быстрее, — проговорила она затем, — сделай это прямо сейчас. Иван должен умереть, и чем скорее, тем лучше. Заинтересуй, если сможешь, Мировича уже сегодня.

— Нет, Катенька, — возразила императрица, — он еще доставляет мне слишком много удовольствия. Он должен закончить поступком, который освободит меня, который принесет мне избавление, но только тогда… только тогда, когда я им буду пресыщена… а сегодня!.. О!.. — она вскрикнула в предвкушении восторга. — Это его шаги, его голос! — Императрица полетела навстречу Мировичу и с ласковым смехом упала ему на грудь.

Несколько дней спустя княгиня Дашкова появилась в кабинете императрицы, которая в этот момент писала Вольтеру.

— Настало самое время осуществить твой план, — возбужденно заговорила она прямо с порога. — Иван должен умереть. Тебе известна власть, которую над народом имеет духовенство. Твои реформы угрожают этой власти, и оно будет в полную силу использовать ее против тебя. Они называют тебя чужачкой, просветительницей, которая подтачивает устои древней страны, разрушает старые обычаи, оскорбляет старую веру, и в пику тебе провозглашают царя Ивана законным наследником российского престола, согласно завещанию царицы Анны.

— Проклятие, — вскричала императрица и топнула ногой.

— Ты должна пожертвовать Мировичем, пожертвовать любовью ради своего величия.

— А кто тебе говорит, что я люблю Мировича? — промолвила Екатерина Вторая. — Он просто моя любимая игрушка. Я буду плакать, если сломаю ее.

— Коли ты не находишь для этой акции лучшего инструмента, чем Мирович, — продолжала Дашкова, — то поторопись увлечь его ею.

— Пока он меня развлекает, и мне следует…

— Тебе нужно действовать уже сегодня.

— Нет, только не сегодня. Сегодня я хочу еще раз любить его, как любит женщина.

— Ну хорошо, тогда завтра, — наседала Дашкова.

— Завтра. Говоришь?.. Eh bien![16] Завтра я предстану для этого Нероном в кринолине. Разве не остроумно сказано, маленькая Дашкова, а? Такое случается, когда состоишь в переписке с Вольтером. Завтра я должна быть неотразимо красивой. Я намерена сделать такой туалет, который сразу же, с первых минут, заставит его потерять голову. Обычно украшают жертву, а я хочу украсить себя для моей жертвы. Итак, завтра.

V

Когда на следующий вечер Мирович вошел в Гатчинский павильон, императрица лежала на оттоманке и, казалось, спала. Она лежала на спине, заложив одну руку за голову. Полупрозрачное одеяние из розовой персидской ткани и распахнутая темно-зеленая овечья шубка, щедро подбитая изнутри и отороченная снаружи черным соболем, облегали ее фигуру. Ее божественные формы купались в волнах темного меха. Дыхание равномерно вздымало и опускало ее грудь, губы ее подрагивали.

Мирович тихонько приблизился, опустился на колени и поцеловал ее босую ногу, с которой соскользнула туфелька.

Екатерина Вторая испуганно вскочила, оттолкнула его от себя, расширенными глазами посмотрела на него и потом быстро привлекла его к своей груди.

— Я видела дурной сон, — прошептала она, — мне приснилось, будто я тебя потеряла. Ты еще любишь меня?

Вместо ответа голова возлюбленного склонилась ей на колени, он задрожал всем телом. Екатерина со зловещим удовлетворением разглядывала его.

— Отойди, ты меня больше не любишь, — проговорила она затем таким тоном, от которого у него почти замерло сердце. — Не прикасайся ко мне, я не желаю тебя знать.

Мирович в ужасе вскочил на ноги, но в следующее мгновение в порыве пылкой страсти снова рухнул к ее ногам:

— Катерина, ты сводишь меня с ума, — закричал он, — привяжи меня к столбу и хлестай меня плетью, пока я не зальюсь кровью, я буду ликовать! Положи меня на раскаленную решетку, как христианского мученика.

— Глупец! — воскликнула императрица.

— Скажи: Ты надоел мне, я останусь твоей только до следующего новолуния, но потом твоя голова скатится с плеч, и я отблагодарю тебя, как свое божество.

Екатерина расхохоталась.

— Ладно, с чего начнем? — спросила она, убирая у него со лба спутавшуюся прядь волос. — С раскаленной решетки?

Мирович обнял ее обеими руками, прижал пылающее лицо к ее мраморной груди и дрожал.

— Не прикасайся ко мне, — снова засмеявшись, повторила она, — сегодня я хочу устроить себе испытание, я хочу быть пострашнее плети и раскаленной решетки.

Мирович взглянул на нее.

— Ты сегодня что-то задумала, — произнес он, — ты так необыкновенно красива.

— Да, — весело воскликнула она, — я хочу поймать тебя.

— Разве я не пойман еще?

— Еще не полностью.

— Ну, тогда захлопывай ловушку. Вот ты меня и получишь, — в любовном безумстве прошептал он, — делай со мной все, что захочешь.

— Глупец! Разве мне для этого нужно твое разрешение? — ответила Екатерина и так выразительно на него посмотрела, что кровь застыла у Мировича в жилах.

Он поцеловал ее пышное плечо, обнажившееся из-под соскользнувшего меха.

— Не смей целовать меня, — крикнула императрица, грубо и презрительно отталкивая его от себя ногой. — Я снова захочу любить тебя только тогда, когда ты будешь моим целиком и полностью, вещью в моих руках.

— Я уже стал ею, Катерина, — клятвенно заверил он и глаза его увлажнились. — Я жажду быть для тебя хоть чем-то: рабом, вещью, игрушкой, инструментом, делай из меня все, что пожелаешь, и выброси меня, когда я стану тебе ненужным.

Императрица почти растроганно посмотрела на него. Затем наклонилась и поцеловала в лоб.

— Мирович, — сказала она ласковым голосом, — если ты любишь меня, избавь меня от моей самой гнетущей заботы… от…

— Тебя одолевают заботы? — с тихой сердечностью спросил Мирович. — Так говори же, приказывай своему рабу.

— Любимый мой, я не могу спать спокойно, — она нагнулась к нему и приникла губами к самому его уху, — пока жив Иван.

— Принц Иван! — воскликнул Мирович.

— Согласно завещанию императрицы Анны он является легитимным царем. Я вынуждена сама подтвердить это. Не я свергла его с престола, это царица Елизавета вырвала его из колыбели и заточила в темницу. Там он, точно какой-нибудь зверь, рос вдали от человеческого общества. Человек с мыслями, душой и манерой выражения ребенка, этот полоумный царевич сегодня вдохновляет честолюбивые замыслы всех недовольных, всех моих недругов. Его противопоставляют мне, намереваясь с его помощью меня свергнуть.

— Этому никогда не бывать! — вскричал Мирович. Он выпрямился во весь рост, бледное лицо его в этот момент выражало слепой фанатизм, он горел в его отрешенном взгляде.

— Уже на следующий день мой трон может быть разгромлен, мой любимый, разве ты хочешь увидеть меня в остроге или даже… — она закрыла лицо ладонями.

— Я должен его убить? — шепотом спросил Мирович. — Любимая! — Его голос охрип от волнения.

— Мирович! — вскричала Екатерина, она казалась испуганной.

— Ты должна убрать его с дороги, — ревностно продолжал он, — ему вынесен смертный приговор, и я приведу его в исполнение. Пусть меня потом колесуют, твое же имя останется незапятнанным, я охотно умру за тебя, Катерина! — Он целовал ей руки, ноги и плакал.

— Успокойся, мой друг, — проговорила императрица, — я не замараю твои верные руки кровью. У меня созрел один план. Ты должен знать о нем. Хочешь ли ты в этом деле, таким образом, целиком и полностью оставаться только моим инструментом?

— Хочу, — ответил Мирович, — я ведь принадлежу тебе… я твой до самой смерти.

— Не говори о смерти, — прошептала императрица, — меня в дрожь бросает. — Гримаса ужаса на мгновение исказила ее красивое лицо. — Сегодня нас зовет жизнь, Мирович, — воскликнула она затем с вакхическим хохотом, — так целуй же меня!..

VI

«Императрица отправляется в Лифляндию» — переходило из уст в уста. Противоречивые суждения о цели этой поездки становились час от часу все громче. В конце концов, все сошлись на том, что Екатерина Вторая предпринимает оную, чтобы встретиться с Понятовским. Она-де насытилась Орловым, а сие означало, что любовь к рыцарственному поляку опять с непреодолимой силой вспыхнула в ее груди, и тому подобное.

Прежде чем наш Нерон в кринолине уселся в свой дорожный экипаж, в императорский кабинет была вызвана княгиня Дашкова.

Екатерина Вторая беспокойно расхаживала по комнате из угла в угол. Она казалась чрезвычайно веселой, напевала вполголоса фривольную итальянскую арию и время от времени с видимой гордостью разглядывала в зеркале свое отражение.

— Я красива, — оживленно заговорила она, — я сделала Мировича счастливым, превзойдя все его самые дерзкие мечтания, а теперь он может за меня умереть. Однако видеть его я больше не хочу, прощание меня взволновало бы. Вот инструкция для него, вот суммы, которые ему понадобятся. — И то и другое она передала Дашковой, затем подошла к письменному столу, взяла документ, еще раз внимательно перечитала его и после этого быстро подписала. — Читай!

Дашкова прочитала бумагу. Это было распоряжение, адресованное двум беззаветно преданным императрице офицерам: капитану Власьеву и подпоручику Чекину, которые в Шлиссельбургской тюрьме охраняли принца Ивана и спали с ним в одной комнате, и содержавшее приказ, в случае возможной попытки освободить пленника на месте убить последнего. Распоряжение обосновывалось волнением в пользу принца, которое становилось день ото дня все более угрожающим.

— В Петербурге я приняла свои меры, — с завидным спокойствием проговорила Екатерина Вторая, — Орлова я заберу с собой, Панин останется здесь, я перепоручаю его тебе, присмотри за ним, ты мне за него отвечаешь. Мой сын, наследник престола, остается на твоем попечении. — Дашкова кивнула в знак согласия. — Я знаю Панина, — величественно продолжала царица, — ему может взбрести в голову воспользоваться моим отсутствием, чтобы провозгласить великого князя Павла императором и стать при мальчике регентом, однако Панин — человек осторожный и нерешительный. При первых же признаках мятежа ты хватаешь моего сына и доставляешь его ко мне. Меня сопровождают лучшие гвардейские офицеры, а те, что остаются здесь, являются молодыми людьми без боевого опыта. В решающий момент полевым полкам будут выданы боевые заряды, и если гвардейцы отважутся-таки на восстание с холодным оружием, то у меня в Лифляндии есть армия, и они горько пожалеют об этом, когда я победительницей войду в столицу. Прощай!..

В тот самый день, когда императрица покинула Петербург, Мирович возвратился в свой полк, стоявший гарнизоном именно в городе Шлиссельбурге. Роты этого полка численностью по сто человек каждую неделю сменяли друг друга на службе в крепости.

Восемь человек охраняли проход к каземату, где в заточении содержался легитимный царь Иван.

Тотчас же по прибытии в Шлиссельбург Мирович тщательно сжег в пламени камина все инструкции и затем с хитростью, не уступавшей его фанатизму, отправился на их выполнение.

Деньгами, которые вручила ему княгиня Дашкова, он подкупил трех унтер-офицеров и двух солдат своего полка. Он сказал им, что согласно завещанию императрицы Анны царь Иван является-де их законным царем, и он принял решение освободить его из заключения.

Вскоре после этого ему самому пришел черед заступить на недельную службу, и он использовал ее для того, чтобы разузнать обстановку в крепости, и, наконец, выбрал для своего предприятия ночь на шестнадцатое июля.

Накануне вечером служба его подходила к концу. Он испросил у коменданта Бередникова разрешение продолжить ее. Комендант крепости не только с готовностью дал такое разрешение, но даже, как казалось, забыл потребовать у него обратно ключи от крепости.

Ночью шестнадцатого июля 1765 года, когда часы пробили час, Мирович открыл участникам заговора выходные ворота. Они торопливо разошлись по постам, созвали роту, и Мирович громким голосом зачитал солдатам подложный сенатский указ: «Поскольку императрица Екатерина Вторая устала править варварскими неблагородными народами, которые упорно не хотят поддаваться ее направленным к стяжанию славы усилиям, она приняла решение покинуть Российскую империю и сочетаться браком с графом Орловым, — произнося эти слова, голос его дрогнул. — Сейчас, когда она уже достигла границ своей державы, она желает вернуть императорский трон несчастному князю Ивану. А посему Сенат приказывает подпоручику Мировичу освободить последнего из заключения и незамедлительно доставить его в Петербург».

Солдаты разразились буйным ликованием, более пятидесяти из них тут же схватились за оружие, несколько других подняли Мировича на плечи под крики «ура» направились к дому коменданта. Бередников, как ни странно, еще не ложился и в полной форме вышел им навстречу.

— Именем законного императора Ивана, которого вы неправомерно удерживаете под стражей, сдайте, пожалуйста, вашу шпагу! — крикнул Мирович.

Бередников молча передал ее, после чего, по приказу Мировича, был посажен у себя дома под охрану двух заговорщиков.

Теперь Мирович во главе своего отряда ринулся в каземат, ведущий к месту заточения Ивана. Охрана открыла огонь. Выстрелы раздавались то справа, то слева, однако никто из нападавших не был даже ранен — солдатам были розданы холостые заряды.

Мирович первым добрался до тюремной двери и принялся колотить в нее эфесом шпаги.

— Кто там? — отозвался внутри капитан Власьев.

— Добрые друзья, — крикнул Мирович, — открывайте именем Сената, открывайте!

— Мы не имеем права, — ответил подпоручик Чекин.

— В таком случае нам придется выломать дверь, — воскликнул Мирович, одновременно с несколькими мятежниками наваливаясь на нее. — Выпустите нашего царя!

— Мы не можем оказать сопротивление, — закричал Власьев, — но в соответствии с данным нам распоряжением должны убить принца.

Разбуженный учиненным шумом принц Иван, побледнел как полотно, с наполненными испугом глазами сел на краю постели.

Оба офицера внезапно накинулись на него. Иван бросился было на Власьева, пытаясь вырвать у того шпагу, и в это мгновение подпоручик Чекин пронзил его своей. Принц зашатался и с воплем повалился на землю. Теперь оба принялись беспрепятственно наносить ему колющие удары. Получив восемь ран, он остался лежать бездыханным в луже собственной крови. Затем Власьев открыл дверь со словами:

— Вот вам ваш царь.

Мирович и солдаты, которые вместе с ним ворвались в тюремное помещение, в молчании склонив головы, стояли вокруг умирающего. Все было кончено в считанные мгновения. Потрясенный Мирович обернулся.

— Бегите! — крикнул он солдатам. — Царь мертв. Наш доблестный поступок привел к этому печальному и гибельному исходу. Я сдаюсь в плен императрице. — С этими словами он протянул свою шпагу капитану. Мятежники тоже побросали оружие и запросили пощады.

Той же ночью комендант крепости послал к императрице курьера. Когда Екатерина Вторая получила известие, жуткая радость на мгновение озарила ее лицо. Затем она стиснула зубы. Она подумала о Мировиче.

Спустя час она уже была на пути в Петербург.

VII

Смерть принца Ивана вызвала в столице чудовищный переполох. Двор и императрицу без стеснения обвиняли в убийстве. Чернь и гвардейцы пришли в подозрительное движение.

Княгиня Дашкова от имени императрицы незамедлительно отдала приказ генерал-лейтенанту Вегмару сосредоточить полевые полки в казармах и выдать им боевые заряды.

Посреди всеобщего замешательства появилась императрица — спокойная и уверенная в победе. Постукивая пальцами по дверце экипажа, она с пренебрежительной улыбкой смотрела на толпы народа, сопровождавшие ее карету.

Уже в тот же день она с высоко поднятой головой и во всем блеске императорского достоинства выступила перед Сенатом.

— Совершилось ужасное кровавое злодеяние, — величественно заговорила она, — кучка безумцев взбунтовалась против Нас, намереваясь освободить принца Ивана и возвести его на Наш престол, что в результате привело к его смерти. По отношению к этому рассматривавшемуся моими предшественниками в качестве государственного пленника принцу я только подтвердила те приказания, которые были отданы последним правительством доверенным офицерам, осуществлявшим его охрану. Как абсолютная самодержица этой империи я имела бы право расследовать обстоятельства шлиссельбургского покушения с помощью назначенной мною комиссии непосредственно под своим личным наблюдением. Однако это гнусное преступление настолько глубоко ранило мое сердце, что в связи с этим совершенно исключительным случаем я отказываюсь от верховной власти и таким образом перепоручаю Сенату все властные полномочия вести следствие по замешанным в это покушение лицам и вынести им справедливый, не подлежащий обжалованию приговор в последней инстанции.

Сколь бы эффектным на данный момент не оказалось воздействие этого заявления на Сенат, народ воспринял его все-таки с известной долей недоверия, и в обществе перешептывались, что двенадцать сенаторов, избранные в эту судебную палату, являются-де преданными ставленниками двора и что все в целом представляет собой отвратительный, заранее подготовленный спектакль.

Тем временем Мирович и его сообщники были в цепях доставлены в Петербург. Первый сохранял невозмутимое самообладание и даже проявлял непонятную радостность, ставшую причиной новых кривотолков. На первом же допросе он спокойно признал, что ставил себе целью свергнуть императрицу и вызволить подлинного государя. В таком же духе отвечал он на все вопросы, которые ему задавались в ходе процесса, говорил ясно, обдуманно и без обиняков, ни разу не позволив поймать себя на противоречиях. «Нерон в кринолине» мог быть вполне доволен своей жертвой.

Двадцатого сентября 1765 года в этом историческом процессе был, наконец, оглашен приговор.

С одобрением Синода, обладателей трех первых разрядов командного состава и председателей коллегий вина Мировича считалась доказанной, он был признан зачинщиком мятежа и государственным преступником и приговаривался к отсечению головы топором. Он молча, сохраняя хладнокровие, выслушал приговор, затем склонил голову, и на бледном лице его промелькнула странная улыбка. Его сообщники, 68 человек, были частично приговорены к наказанию шпицрутенами, частично к каторжным работам.

Сенатор Неплюев[17] представил приговор на утверждение императрице. Екатерина Вторая сидела в своем рабочем кабинете у огромного голландского камина и вслух читала Дашковой остроумное письмо Вольтера. Неплюев вручил документ, Екатерина пробежала его глазами, равнодушно бросила его на карниз камина и милостивым кивком головы отпустила сенатора.

— Вот и приговор готов, — с волнением в голосе сказала Дашкова.

— Да. Мирович приговорен к смерти на плахе, — небрежно обронила императрица.

— Ты его подпишешь? — быстро спросила Дашкова.

— Дослушай сперва до конца письмо, — весело промолвила Екатерина.

Дашковой стало не по себе.

Закончив чтение, царица взяла приговор с каминной полки и развернула его у себя на коленях.

— Подай-ка мне перо, Катенька.

— Ты подпишешь ему смертный приговор? — вскричала Дашкова.

— Разумеется. Перо!

Княгиня медленно поднялась.

— Скорее! — Императрица выхватила перо, которое дрожащей рукой протянула ей Дашкова, и энергичным росчерком поставила свою подпись под смертным приговором возлюбленному.

— Но ты ведь не позволишь привести его в исполнение, ты не можешь этого сделать! — воскликнула княгиня.

— Это почему же не позволю, маленькая?

— Меня навещал Панин, — продолжала Дашкова, — Мирович уверенно рассчитывает на помилование.

Екатерина пожала плечами.

— Я могла бы смягчить ему наказание, — с улыбкой проговорила она, — скажем, отправить его в ссылку, однако сможет ли он жить без меня? А если сможет, то я с большим удовольствием лишу его головы.

— Ты еще можешь шутить!

— Нет, Катенька, я говорю серьезно, — со строгим, неумолимым выражением лица продолжала императрица. — По всей Европе нас упрекают в убийстве, нам вменяют в вину сговор с Мировичем, и если я пощажу его, то только подтвержу эти подозрения. Мне придется пожертвовать им.

— А если ты ошибаешься в оценке его характера? — настаивала Дашкова. — И он надеется на пощаду… Что, если он увидит себя обманутым? Что, если на эшафоте он все откроет?

— Такой поворот событий тоже не следует сбрасывать со счетов, — сказала императрица, — вот уже два месяца он содержится в кандалах, и в его камере, должно быть, ужасно холодно. А если пламя его страсти угасло, если его сладострастное упоение улетучилось?..

Императрица откинулась в кресле и подняла глаза к потолку.

— Мне хотелось бы увидеть его… я должна видеть его. Бедняга! Ничего его не спасет, он вынужден умереть, но до самого последнего мгновения он должен верить, что я люблю его, что все это только жестокая игра, и в этом уповании должен настичь его топор палача.

VIII

Наступила ночь перед казнью.

Мирович лежал в мрачной и холодной темнице на охапке сырой соломы, уткнув лицо в землю, и странные мысли, странные чувства теснились в его мозгу и томили душу. Он видел матушку, которая под завывания зимней вьюги рассказывала ему у очага седые предания его народа и волшебные сказки, пела ему казацкие песни, полные неукротимого чувства свободы и жизненного задора, он видел старого слугу, который сопровождал его в полк и опекал его, точно собственного сына, который, как отец, по утрам бранил и порицал юного прапорщика после проведенной за выпивкой и картами бессонной ночи. Оба уже давным-давно покоились в могиле, и теперь он остался совершенно один, один в темнице, в оковах, и она тоже бросила его, та, которую он любил до безумия, ради которой он стал мятежником, стал убийцей…

— Нет, она не покинула.

Стена с грохотом расступилась, струя воздуха коснулась его, прошелестело платье, он привстал на соломе. У его убогого ложа стояла Екатерина Вторая и он… теперь он лежал у ее ног и покрывал поцелуями эти маленькие ноги, орошая из слезами.

Императрица проникла в его темницу через потайную дверь, в руке у нее был факел, который она вставила в железную подставку на стене, чтобы затем ласково склониться над ним.

— Как здесь холодно, — проговорила она, зябко запахивая на груди дорогой мех. — Ты такой бледный. Как ты себя чувствуешь, друг мой?

— Хорошо, хорошо, — еле слышно ответил он и приник головою к ее коленям, глаза его горели как в лихорадке. — Только иногда…

— Что иногда?

— Иногда меня охватывает ужас, — продолжал он, — я уже так долго нахожусь в тюрьме, закован в тяжелые цепи и приговорен, и ты приговор утвердила. Игра приобрела пугающе серьезный оборот, Катерина… Я, как ты и хотела, целиком и полностью отдал себя в твои руки. Теперь ты владеешь мною как вещью. Да, даже хуже, ибо у вещи нет чувств, нет мыслей, она лишена воображения. А вот я порой еще что-то воображаю себе. Я так давно не видел тебя, ты стала мне чужой, и моя жизнь и смерть принадлежат тебе.

Императрица молчала.

— Ты еще любишь меня? — снова заговорил Мирович. — Ах, если ты насытилась мною и у тебя не осталось ко мне сострадания! А тогда… тогда, конечно, лучше умереть.

Екатерина грациозно подобрала меховую накидку, опустилась на солому и с нежностью положила голову несчастного узника к себе на колени. Сладострастная жестокость при огромном нервном напряжении привела ее к мысли о том, что эта голова, которая так безумно грезила о ней, которая сейчас пока еще пылает в ее ладонях, назавтра должна будет скатиться под топором палача.

— Мы затеяли жуткую игру, — проговорила она затем, — но она должна быть доиграна до конца. Я не могу избавить тебя от нее. Меня во всеуслышание обвиняют в сговоре с тобой. Я вынуждена помиловать тебя только на эшафоте.

Мирович испуганно посмотрел на нее большими как у ребенка глазами.

— Ничего не бойся, — воскликнула она и, приподняв, прижала его к своей груди.

— Не предавай меня, — дрожащим голосом взмолился он. — Если ты должна убить меня, скажи об этом, я с радостью умру за тебя.

Императрица странно улыбнулась, и тихо, словно в раздумье, склонила свои сочные губы к его губам и снова поцеловала их. Его затрясла нервная дрожь, в ее объятиях мрачные тюремные своды на мгновение исчезли.

— Смело всходи по ступеням кровавого помоста, мой друг, ибо я не хочу, чтобы кто-то забавлялся твоим страхом смерти. Будь спокоен, я лично принесу тебе милость, а вместо белого платка уже издали подаст знак мой горностай. — Императрица ласкового погладила его, долгим взглядом безмолвно посмотрела ему в глаза и затем встала.

Мирович уткнулся пылающим лицом в раскрытые ладони.

— Если бы ты смогла меня обмануть, — пробормотал он, — ты была бы дьявольски жестока.

— Сущим Нероном в кринолине, — засмеялась императрица, однако смех ее прозвучал как-то вымученно и неестественно, что его охватил леденящий кровь страх, он бросился перед ней на пол и в отчаянии обнял ее колени.

— Я содрогаюсь при мысли, государыня, а что если ты меня не помилуешь, если ты позволишь меня убить. Я трепещу перед тобой. Сжалься!

Екатерина Вторая засмеялась.

— Как же здесь холодно и сыро, — воскликнула она, — меня прямо знобит. Я пойду. — Она хладнокровно освободилась от его рук и взяла факел. Руки у него опустились, он безмолвно и апатично стоял перед ней на коленях, точно невольник перед повелительницей, преступник перед своим судьей.

— Я ужасно страдаю, Катерина, — прошептал он, — но ведь я страдаю ради тебя.

В дверях она еще раз обернулась к нему.

— Ты скоро будешь избавлен от мучений, — мягко проговорила она, — прощай.

— Прощай!

IX

Занялся день.

Снег толстым одеялом устилал крыши и улицы, солнце алым дымчатым шаром всплывало в белесом небе.

Команда, назначенная доставить Мировича к месту казни, нашла его спящим, радостная улыбка блаженства преображала его лицо. Заслышав грохот прикладов, он приподнялся на ложе. Из его сновидений образ беззаветно любимой женщины перенесся в страшную действительность и наполнил его сердце сладкой надеждой. Она не могла быть такой жестокой, она не могла его предать.

Мирович поднялся и твердым шагом покинул тюремную камеру, его ждало счастье и свобода. Он радостно приветствовал морозный воздух, который холодил ему щеки, розовый свет утра и родной снег.

Прямо, гордо подняв голову, с улыбкой на устах, шагал он в процессии, накинув на плечи жесткую солдатскую шинель. Вот уже двадцать два года как столица не видела казней. Со всех сторон стекался простой народ, и процессия только очень медленно могла продвигаться вперед по запруженным улицам. Все окна, все балконы были заняты, и шаг за шагом он все ближе подходил к лобному месту; от невеселых раздумий Мирович опять побледнел, его знобило. Священник что-то говорил ему о грехах, о воздаянии и о вечной жизни. Он ничего не слышал, в ушах у него по-прежнему звучал только ее голос: «Я сама принесу тебе избавление».

Но было еще достаточно рано, по земле еще стелился туман, а что если она забыла о нем? Если она проспала назначенный час?

Он уже видел эшафот, тот высоко поднимался над морем людских голов, со всех сторон окружавшем его. Пехотный полк образовал вокруг помоста большой четырехугольник, внутрь которого было допущено только несколько саней знатных дам, которые, закутавшись в роскошные меха, сидели в них и в лорнет разглядывали его, пытаясь прочитать на его лице малейший признак смертельного страха.

Члены судебной палаты встретили приговоренного у подножия эшафота. Он еще раз был торжественно признан виновным в совершении преступления. Хладнокровно, со спокойным лицом Мирович выслушал оглашение приговора, увидел, как в знак бесповоротности вынесенного решения был сломан жезл и погашены свечи.

Его передали палачу.

Когда ему связали за спиной руки, его охватили дурные предчувствия. Он понял, что теперь напрочь лишен воли и полностью предоставлен власти, милости или немилости возлюбленной. «Я лично принесу тебе избавление!» — пробормотал он, и нежная улыбка мелькнула на его бледном как полотно лице.

Почему-то все не решались преступить к делу. Полицмейстер поглядывал на часы и перешептывался с палачом, у него был приказ — до определенного часа, до определенной минуты дожидаться помилования.

Вот они, наконец, повели Мировича вверх по ступеням помоста, теперь он стоял наверху и оглядывался по сторонам. Необозримая людская толпа стояла вокруг него, сохраняя мертвую тишину. По-прежнему никакого движения, которое могло бы предвещать приближение монархини! Мировича начал бить сильный озноб, колени у него задрожали. Рядом стояла жуткая колода, на которую сверкающим топором оперся палач. Мировичу хотели завязать глаза, но он отказался и посмотрел в северном направлении. Она должна была появиться оттуда, на лбу у него выступил пот, а сердце, казалось, готово было выскочить из груди.

Тут он увидел сани, стрелой летевшие к месту казни, они были все ближе и ближе, это была она — в лучах солнца сиял ее горностай.

Он с улыбкой опустился на колени, еще раз бросил взгляд в ту сторону, он узнает ее, людское море пошло волнами, он кладет голову на плаху и смеется.

Императрица на фантастических санях летит сюда, утопая в роскошных соболиных мехах, на ней накидка из кроваво-алого бархата с горностаем, — он все отчетливо видит, — ее божественно прекрасную голову украшает высокая горностаевая шапка. Сегодня она богиня, которая дарует и отнимает жизнь. Рядом с ней сидит княгиня Дашкова и дрожит.

Сани императрицы рассекли толпу, она видит перед собой эшафот, видит Мировича, стоящего на коленях, — в воздухе сверкает молния.

Княгиня Дашкова зажмуривает глаза.

Теперь палач высоко поднимает окровавленную голову и показывает ее толпе.

Амур с капральской тростью

I

Между подстриженными рядами живой тисовой изгороди Царскосельского парка, которая подобно отполированным до блеска зеленым стенам поднималась слева и справа от дорожки, прогуливались две, облаченные в лежащие крупными складками тяжелые шелка, молодые женщины и вели веселый непринужденный разговор. По тому, как они смеялись и время от времени гонялись за пестрыми весенними мотыльками, никто бы не догадался, что эта изящная рука одной из них, сейчас с такой беззаботностью поигрывавшая веером, в то же время с мужской энергией сжимала скипетр и правила крупнейшей европейской империей. Это была царица Екатерина Вторая, по-прежнему цветущая неувядающей, почти девической красотой. Роста она была среднего, однако ее поистине императорская осанка и величественная грудь, казалось, делали ее выше и представительнее, но еще более сильное впечатление, чем ее фигура, производила ее голова с гармонично-строгими чертами Нерона[18]: маленький рот с плотно сомкнутыми губами над округлым властным подбородком, небольшой, с орлиной горбинкой нос, смелый разлет темных бровей над большими проницательными голубыми глазами, и именно взгляд этих глаз, выражающий одновременно безмерное демоническое властолюбие, самоуверенную вельможность и благожелательную доброту, прежде всего заставлял склонять головы миллионов людей к ее стопам.

Спутницей императрицы, в открытом шлафроке из розового атласа в духе полотен Ватто[19], ростом выше ее на полголовы, с дьявольски черными глазами и маленьким своенравно вздернутым носиком, была молодая вдова, госпожа фон Меллин, женщина необыкновенной, можно сказать, внушающей страх красоты. В ее облике есть что-то тигриное, прежде всего, несколько укороченные, хищные как у кошки губы, за которыми поблескивают великолепные зубы, и потом та мягкая эластичная, как бы готовящаяся к прыжку походка точно на бархатных лапках. Когда она смеется, вид у нее становится по-настоящему зловещим.

– Итак, вы распрощались со своим бедным селадоном[20], дорогая Меллин, – как раз промолвила императрица, – но, надо полагать, с соблюдением необходимых приличий?

– Я прогнала его с порога как шелудивого пса, – ответила красивая вдова, и песок под ее ногами гневно хрустнул.

– Однако это может вызвать скандал, – продолжала Екатерина Вторая, – он ведь уже вполне официально считался вашим женихом!

– Вы, ваше величество на моем месте наверняка поступили бы точно так же, – возразила госпожа Меллин.

– Кто знает! – отозвалась Екатерина Вторая.

– Нет, ваше величество, вы только вообразите себе эту сцену! – обиженным тоном продолжала красавица. – Капитан Павлов только что вышел от меня, от меня, обожать которую он клялся вечно. Нелепая случайность минуту-другую спустя приводит меня в переднюю и что же я там вижу – о! как это подло, как непорядочно! – я вижу, что он обнял за талию мою горничную и собирался ее поцеловать.

– Поцеловать! – смеясь воскликнула императрица. – Только и всего-то…

– О! Я наказала его за это, – продолжала госпожа Меллин, – но этим дело не кончится; я отомщу ему, отомщу всему лживому и вероломному полу; я больше чем когда-либо ненавижу мужчин, я настолько сильно презираю их, что у меня просто в голове не укладывается, как могло случиться, что эти слабые и безвольные твари так долго господствовали над нами. Но вы, ваше величество, все снова измените в мире и поставите на свои места, с момента вашего победоносного восшествия на престол женщины уже успели отвоевать себе шапку, верхний камзол и трость мужчины, они овладели седлом и оружием, и многие отважные амазонки служат в рядах вашей армии офицерами[21], а одна женщина высокого духа и глубокой учености даже достигла поста президента Академии наук[22], и мы не должны успокаиваться до тех пор, пока не станем править и мужчины не будут нам полностью подчиняться. Как я завидую неограниченной власти вашего величества, которой вы обладаете, над миллионами этих презренных созданий, являющихся почти что вашими рабами, целиком зависящими от вас!

– Но разве в малом вы не являетесь столь же абсолютной владычицей, как и я? – весело возразила Екатерина Вторая. – Или вам недостаточно свыше двух тысяч душ, которыми вы владеете как своей собственностью?

– Но я хотела бы иметь рабов, – воскликнула прекрасная мужененавистница, – которые думают и чувствуют так же, как я сама, иметь не потерявших человеческий облик крепостных, а мужчин образованных…

– И в первую очередь Павлова… – заметила Екатерина Вторая.

– Да… Павлова.

– Вы действительно его ненавидите?

– Ненавижу ли я его…

– Меня это, пожалуй, и в самом деле позабавило, – подумав, сказала царица, – вот только как можно было бы это организовать?

– Ваше величество, позвольте мне только денек поцарствовать вместо вас, – воздев руки, взмолилась прекрасная вдовушка.

– Как такое взбрело вам в голову? – ответила императрица, слегка наморщив лоб. – Однако… думаю… полк вы получить можете…

– Полк? – изумилась госпожа Меллин.

– Тобольский полк как раз сейчас остался без командира, – сказала Екатерина Вторая, – и я назначаю вас его полковником.

– Какая милость! – прекрасная вдовушка кинулась лобызать руки императрице.

– Властвуя над жизнью и смертью своих солдат и офицеров, вам представится достаточно удобных случаев утолить свои жестокие прихоти. Однако я очень прошу вас избегать всякой несправедливости.

– А Павлов служит в этом полку? – обрадованная возможности мести, быстро спросила красавица.

– Нет, насколько мне известно.

– Но ведь вы мне его отдадите, ваше величество.

Екатерина Вторая рассмеялась.

– Там видно будет!

– Я на коленях умоляю ваше величество, – воскликнула госпожа Меллин, бросаясь в ноги императрице, – дайте мне, пожалуйста, этого человека, он заслужил ходить под капральской тростью, он самый дерзкий, самый легкомысленный и самый высокомерный мужчина России, и он нанес оскорбление всему нашему полу.

– Тем, что поцеловал вашу горничную? – рассмеялась царица.

– Он при всяком удобном случае пренебрежительно отзывается о женщинах, – продолжала настаивать госпожа Меллин, – он даже вас осмеливается…

– Меня?

Царица закусила губу.

– Ваше величество может лично удостовериться в этом.

– Да, я хочу в этом убедиться, – воскликнула императрица, в ярости отрывая крылья только что пойманному мотыльку и бросая его в терновник.

II

Главное караульное помещение гвардии в Царском Селе было местом встречи всех молодых офицеров тех полков, которым было поручено оберегать прекрасную северную деспотиню от солдатских бунтов и дворцовых революций. С раннего утра и до позднего вечера и с заката до рассвета здесь гремели игральные кости и на грязные столы из неструганных досок бросались серебряные рубли с изображением Екатерины. В полночь, когда императрица работала в своем кабинете, проверяя новые законы, читая депеши, составляя письма Вольтеру или Дидро, придворные дамы скрывались за гардинами своих высоких кроватей с балдахинами, дворец и сады новой Семирамиды, казалось, засыпали, здесь в самом разгаре стоял невообразимый гвалт играющих, пьющих, уже напившихся, спорящих, нередко переходивший в дикую оргию.

Так и сегодня. Сальные свечи, которыми скудно освещалось небольшое захламленное помещение и которые уже почти полностью выгорели, бросали отблески своего неверного света на разгоряченные и раскрасневшиеся от вина или на бледные, перекошенные азартом лица приблизительно двадцати молодых подпоручиков и капитанов, которые кричали, перебивая друг друга, горланили и пели. Сейчас они играли в onze et demi.[23]

Банк держал капитан Павлов. Это был высокий стройный мужчина с симпатичным лицом, большими живыми глазами и с той печатью отваги во всем облике, которая делала его еще привлекательнее. Он сидел среди всеобщего гомона спокойно, даже как-то меланхолично, ибо все больше проигрывал. Время от времени он только нервно закусывал губу или молча царапал шпорой под столом половицу, однако не жаловался и не сыпал проклятиями.

К столу, не привлекая внимания, подошли два новых гостя, по всей видимости, офицеры, поскольку были в шинелях, однако так плотно закутались в них и так низко надвинули на глаза треуголки, что распознать какого они полка было невозможно, как невозможно было толком разглядеть необычно миловидные, почти женственные черты их лиц.

В этот момент один драгун крикнул:

– Иду va banque![24]

Банк был сорван.

Капитан Павлов слегка разгладил свои тонкие черные усы, удачливый офицер кавалерии сгреб к себе деньги – один рубль скатился на пол.

Павлов поднял его, с улыбкой сомнения посмотрел на отчеканенный монете импозантный, обрамленный горностаем бюст царицы и бросил на стол к остальным.

– Возьми ее, эта серебряная дама у меня последняя, – воскликнул он, – мне никогда не везло с женщинами!

Товарищи расхохотались.

– Потому что они знают, что ты их не любишь, – пробормотал более высокий из двух подошедших.

– О, еще как люблю! – возразил Павлов, презрительно кривя губы. – Но я их не уважаю.

– И почему же не уважаешь?

– Почему? Да потому что женщина, по сути, является существом подчиненным, – ответил Павлов, – впрочем, это можно было еще терпеть, пока бабы растили, кормили, пестовали и обшивали своих детей, однако сейчас они председательствуют на ученых собраниях и командуют полками.

Его слова вызвали дикий хохот.

– А ты не допускаешь, что могут быть исключения?

– Исключения? – сухо парировал Павлов. – Мне что-то ни одного не встречалось.

– Ну, а скажем… наша царица!

– О! Это конечно, великая женщина, блестящий ум, – с иронией произнес Павлов, – она так же разбирается в правлении, как марионетка в постановке комедии, вчера пьеса называлась «Орлов», сегодня она называется «Потемкин», и ни один человек не возьмется сказать, как она будет называться завтра!

На сей раз после его слов воцарилась мертвая тишина, и каждый из присутствующих с изумлением посмотрел на другого.

– Ты выпил лишнего, – произнес наконец драгун.

– Тут это ни при чем, – не согласился финский егерь, – он и в трезвом виде говорит то же самое.

– Будь поосторожнее с женщинами, – вдруг произнес чей-то звучный голос за спиной Павлова, в тот же миг он почувствовал руку, которая похлопала его по плечу.

Одновременно товарищи поднялись из-за стола, и в возникшей сутолоке двум закутанным в шинель фигурам удалось незаметно выскользнуть на улицу.

– Какое решение принимает ваше величество? – заговорил более высокий из двух, быстрым шагом направляющихся ко дворцу. Это была госпожа Меллин.

– Этот наглец у меня попляшет! – в сердцах воскликнула Екатерина Вторая, останавливаясь и гневно топая ногой. – Вы должны его получить, дорогая Меллин, забирайте его!

III

На следующее утро царица подписала два декрета. Первым госпожа Меллин назначалась командиром Тобольского полка, вторым капитан Павлов переводился из Симбирского полка в полк, отныне возглавляемый новым полковником – прекрасной женщиной. Четыре дня спустя полк был построен в каре на большом казарменном дворе для встречи нового начальника в кринолине. Офицеры вполголоса пытались острить между собой по этому поводу, лица старых седых солдат хранили мрачное выражение, рекруты смеялись и подталкивали один другого локтями.

Наконец, форейтор в красной ливрее на белом коне возвестил о появлении ожидаемой особы, которая вслед за этим въехала во двор в раззолоченной державной карете, запряженной четверкой великолепных белых рысаков, и, прежде чем поручик успел отворить ей дверцу, смелым и упругим движением выпрыгнула на землю. Поверх платья из дымчатого шелка на ней был надет полковой мундир в виде тесно облегающего фигуру зеленого бархатного камзола с алыми отворотами и золотой каймой, на высоком белоснежном парике сидела маленькая треуголка с развевающимся белым пером и свежими дубовыми листьями, на боку висела шпага, а в руке она сжимала длинную камышовую трость с набалдашником из слоновой кости, какие в ту пору были в моде среди офицеров, знатных персон и благородных дам. Знамя склонилось, под барабанную дробь и перекликающиеся свистки она, производя осмотр, прошла вдоль фронта выстроившегося полка и затем остановилась в центре четырехугольника, горделиво скрестив на груди руки.

– Солдаты, – заговорила она, – в моем лице вы видите своего нового командира полка. Назначая меня на эту почетную должность, их величество, наша прославленная императрица Екатерина Вторая, хотела отдать дань уважения не столько мне лично и моим скромным заслугам, сколько оказать честь своему полу, который до сего времени был незаслуженно оттеснен на второй план. Моя задача состоит в том, чтобы доказать вам, что женская рука может мягко и благосклонно руководить вами, не будучи лишенной той сноровки, которая по недоразумению приписывается мужчине в качестве преимущества пола. Я буду любезна с вами, пока вы исполняете свои обязанности, и всегда справедлива, но стану строгой и неумолимой там, где дело касается службы их величеству и чести нашего знамени. Вас, мои офицеры, я призываю поддержать мои намерения обращаться со своими подчиненными по-человечески, а там, где штрафных санкций не избежать, выбирать такие, которые не унижают чувство собственного достоинства солдата, в особенности, я запрещаю употребление палки и хочу, чтобы в тех случаях, когда телесные наказания неизбежны, оные производились плетью или шпицрутенами. Плеть окружена ореолом поэзии, в то время как палка вульгарна и унизительна.

– Да здравствует наша матушка, полковой командир! – закричали солдаты по окончании этого необычного обращения.

В завершение госпожа Меллин велела представиться офицерам. Когда очередь дошла до Павлова, ее черные сверкающие глаза, не скрывая угрозы, впились в него.

– Берегитесь, господин капитан, – произнесла она, – я слышала, что вы достаточно легкомысленный человек, ночной гуляка и картежник, да и к тому же еще и хулитель моего пола, от которого, тем не менее, как раз и исходит всякая утонченность нравов. Я не желаю, чтобы вы проявили небрежность в службе или каким-либо образом выказывали строптивость при выполнении моих приказов, это имело бы для вас самые плачевные последствия.


Ему выделили роту, сформированную преимущественно из рекрутов. Отныне беззаботный молодой офицер был вынужден по этой причине чуть ли не целый день проводить на строевом плацу и получил достаточно удобных случаев поупражняться как в уставе внутреннего распорядка, так и в терпении. Красивый командир полка поразительно часто появлялась на плацу, с особым интересом наблюдала за тем, как Павлов муштровал своих новобранцев. До сих пор этот обычно такой страстный человек не допускал никаких промахов, но тем не менее его противница не оставляла надежды однажды все-таки поймать его на какой-нибудь оплошности, а уж стоило ему хоть раз угодить в ее руки, то и бог бы ему не помог!

Как-то раз, когда капитан опять занимался обучением своих дикарей, случилось так, что старый капрал ударил рекрута, который был особенно нерадив, прикладом ружья по ноге. В этот момент на плацу появилась госпожа Меллин.

– Господин капитан Павлов! – холодно окликнула она командирским тоном.

Капитан отсалютовал шпагой и подошел к ней.

– Как вы можете допускать, – продолжала полковник в женском обличии, – чтобы с этим человеком обращались так жестоко?

– Я ничего не заметил, – возразил Павлов.

– Вы обязаны замечать все, что происходит с вашими людьми на учебном плацу, – сухо промолвила госпожа Меллин. – Ты почему толкнул прикладом этого человека? – обратилась она к капралу.

– Смею доложить, милостивая госпожа полковник, – ответил старый вояка, – потому что до него иначе никак не доходит.

– Стало быть, ты полагаешь, что с помощью приклада до него дойдет быстрее, чем если ты ему растолкуешь? – спросила госпожа Меллин, нахмурив брови; одновременно она быстро направилась к рекруту, однако, подойдя вплотную к нему, вдруг молча остановилась.

Перед ней стоял мужчина такой ослепительной и в то же время совершенной красоты, какого госпоже Меллин до сих пор еще никогда не случалось видеть и какого тем более невозможно было встретить при дворе Екатерины. На любую женщину он должен был производить поистине ошеломляющее впечатление, не идущее ни в какое сравнение с впечатлением живописных полотен великих итальянцев или от изваяний греков. Едва ли старше двадцати лет, безусый, свежий, белый и пухлый как девушка, молодой гренадер, несмотря на свой рост почти в шесть футов, собственно, не казался таким уж высоким, настолько пропорциональным – как в целом, так и в деталях – было его телосложение. Но более всего поражало благородство и гармоничное изящество черт его лица. Короче, это был Адонис[25] в солдатском мундире, стоявший перед Венерой эпохи рококо.

После некоторой паузы госпожа Меллин поинтересовалась у капитана Павлова:

– Как зовут этого молодого человека?

– Иван Нахимов, – ответил капитан.

– Как долго он уже служит?

– Всего две недели.

– Тем более к нему следовало бы отнестись снисходительно, – заявила госпожа полковник, – я хочу, чтобы вы не отдавали этого великолепного рекрута в грубые руки капралов с их побоями, а занялись его обучением самолично!

– Я?

– Да, вы-с! – госпожа Меллин благосклонно кивнула красивому гренадеру, который немного понял из всего происходящего, и направилась к другому подразделению своего полка.

– Итак, я должен иметь удовольствие быть твоим персональным наставником в строевой подготовке? – пробормотал Павлов, когда его тиранка повернулась к нему спиной. – Это, видно, только по той причине, что ты чуточку повыше и посмазливее остальных!.. Возражать не стану, однако соберись с духом и сосредоточься, парень, потому что у меня терпения еще меньше, чем у старого усача с его прикладом. Итак: Сми-и-рно! Шагом марш! Раз-два, раз-два!

Капитан основательно взял в работу красивого гренадера. Сначала все протекало сравнительно гладко, но когда очередь дошла до ружейных приемов при заряжании, которые в ту пору по прусскому образцу должны были выполняться очень сноровисто и быстро, дело никак не клеилось, и тогда вдруг на спину Ивана со свистом опустилась испанская трость[26] Павлова, которую он носил подобно всем офицерам эпохи рококо. На свою беду он не заметил, как к нему как раз в этот момент снова приблизилась красавица-полковник.

– Так! – гневно воскликнула госпожа Меллин. – Разве я не приказала своим офицерам хорошо обращаться с солдатами? Какой пример вы подаете своим унтер-офицерам?

– Прошу прощения, милостивая госпожа, – ответил Павлов, лицо которого густо покраснело, – но рядовой очень нерасторопен и плохо схватывает.

– А вот мы это сейчас сами посмотрим, – назидательно промолвила госпожа Меллин. – Надо непременно иметь терпение, господин капитан, и чуточку филантропии.

Она взяла ружье из рук Ивана и стала показывать ему приемы, один за другим, заставляя каждый из них повторять для себя.

– Хорошо… очень хорошо… вот видите, как надо делать… у вас не хватает терпения… в голове у вас одни женщины, вместо солдат, – сыпался между тем на Павлова град упреков.

– Так… теперь все вместе, – приказала дама-полковник.

Иван увеличил темп.

– Стоп, ты позабыл откусить патрон, – крикнула госпожа Меллин. – Ну-ка, еще разок!

Иван взял ружье на плечо и начал заряжать снова.

– Стоп, ты должен вставить шомпол, – прервала она его, – так… сильнее… еще сильнее… еще раз!

Красавец-гренадер взял на плечо и снова начал с полуоборота налево и с постановки ружья к ноге.

– Да Иван же, – уже несколько менее сдержанно прикрикнула госпожа Меллин, – опять ты не откусил патрон.

Лицо Адониса приобрело совершенно глупое выражение; он явно не мог понять, какое значение для его русского отечества и для матушки-царицы могло бы иметь то обстоятельство, откусит ли он патрон, существовавший только в воображении его капрала, его капитана и его полковника, или нет.

– Итак, еще раз!

И опять злополучный патрон.

– Да откуси же ты его наконец! – взорвалась наставница по строевой подготовке.

Теперь процесс окончательно застопорился; как только Иван почувствовал, что полковник теряет терпение, кровь ударила ему в голову, и он ничего уже больше не видел и не слышал.

– Ты слышишь, патрон…

Иван бараньими глазами оцепенело уставился перед собой.

– Ну, кусай же! – закричала госпожа Меллин.

Рекрут, точно вытащенный из воды карп, разинул рот, видимо, пытаясь изобразить начальную стадию кусания, да так и застыл.

– Ты что, не слышишь?

Иван и в самом деле ничего больше не слышал. Тогда по щеке его пришлась увесистая хлесткая оплеуха, которая привела его в чувство.

Павлов до сих пор героически сдерживавшийся, звонко расхохотался…

– Вы смеетесь, – запинаясь от ярости, проговорила полковник в женском обличии, – вы осмеливаетесь смеяться?.. Это нарушение субординации, это открытый акт неповиновения вышестоящему начальнику.

– Но, мадам…

– Ни слова больше…

Павлов продолжал хохотать.

– Вы все еще смеетесь? – побледнев от гнева, спросила госпожа Меллин. – Немедленно отправляйтесь к профосу.[27]

Павлов отвесил поклон и, по-прежнему смеясь, покинул учебный плац.

После этого женщина-полковник, заложив руки за спину, принялась молча расхаживать перед красавцем-гренадером взад и вперед, затем, остановившись от него на некотором отдалении, проговорила:

– Ты действительно такой бестолковый, Иван Нахимов, или в тебе говорит больше упрямство и своенравие?

Адонис не проронил ни звука.

– Ну, отвечай же, разве ты не в состоянии запомнить, что тебе нужно откусить патрон?..

– Никак нет, – сказал рекрут.

– А почему нет? Почему ты не забываешь засунуть в ствол шомпол?

– Потому что шомпол я держу в руках, а патрон не держу, – объяснил гренадер, – я вообще не знаю, как патрон выглядит.

– В том, что ты говоришь, безусловно, есть логика, – подумав, сказала госпожа Меллин. Затем окликнула старого капрала и приказала ему принести боевой патрон.

Теперь, с патроном в руке, она еще раз наглядно проделала упражнение и потом протянула его Ивану.

– Сейчас ты сумеешь выполнить?

– Да.

– Итак, слушай мою команду!

Все получилось превосходно.

– Очень хорошо, еще раз!

Упражнение снова было выполнено безукоризненно.

– Ах, да ты, как я посмотрю, истинный сын природы! – воскликнула госпожа Меллин. – Абстрактные вещи тебе недоступны, ты непременно должен видеть, слышать или пощупать руками то, что тебе необходимо уразуметь. Ты умеешь читать?

– Нет.

– А хотел бы научиться? – спросила она.

– О, с величайшим удовольствием! – ответил красавец-гренадер.

– Погоди-ка, давай прямо сейчас и попробуем.

С этими словами госпожа Меллин достала из кармана своего зеленого бархатного камзола небольшую книжицу и, положив свою маленькую руку на плечо солдата, начала показывать ему буквы и объяснять их звучание.

– Но ведь это не русские буквы, – сказал Иван.

– Откуда тебе это известно?

– Мне часто случалось видеть большие церковные книги у нашего старого певчего.

– Да, ты прав, это буквы латинские.

– И слов я тоже не понимаю, – сказал гренадер, – это не наш язык.

– Совершенно верно, – промолвила в ответ госпожа Меллин, – это французский, книга называется «Кандид», а человека, ее написавшего, зовут Вольтер, он является величайшим умом современности, которого императоры и короли почитают как себе равного.

– Мне хотелось бы почитать эту книгу, – заявил Иван, – я вообще все хотел бы прочитать, всему выучиться, узнать все, что было и что есть, заглянуть в грядущее, я хотел бы познакомиться с древними летописями и изведать, как живется в чужеземных краях, во Франции и у турок.

– Ну, твое желание вполне исполнимо, – с улыбкой молвила госпожа Меллин, – ты мне нравишься, ты мне чрезвычайно нравишься, я буду давать тебе уроки, да, я сама займусь твоим образованием.

– Благослови вас Господь, – воскликнул гренадер, по обычаю русских мужиков бросаясь ниц перед своим полковником и целуя край светлого женского платья, – все святые угодники пусть будут вашими заступниками, а французскому языку я тоже выучусь?

– Конечно, и французскому языку тоже! – засмеялась госпожа Меллин.

IV

Год и даже больше прошло с того утра на учебном плацу, и благодаря попечению своей наставницы, красивого полковника, руководствовавшейся принципами Руссо[28], благодаря учителям и еще более благодаря поразительной русской пластичности, Иван Нахимов из невежественного крестьянина, полудикого крепостного превратился в достаточно образованного и воспитанного человека.

Он, хоть и поверхностно, но знал о мире, его устройстве, об истории, географии, естествознании и литературе не менее придворных императрицы, он двигался с достоинством и грацией версальского кавалера, и, что представлялось главным, говорил по-французски лучше большинства русских его времени, а также читал по-французски, что и вовсе умели лишь единицы из его «образованных» соотечественников.

Но прежде всего он стал отменным солдатом, никогда больше не забывал откусывать патрон, а в скорости заряжания он достиг той сноровки, которой могли похвастаться лишь самые опытные из старых гренадеров Фридриха Великого, и считался лучшим «муштровщиком» молодой солдатской поросли. Давно уже сержантские нашивки украшали его форменный мундир, однако он не успокаивался на этом и стремился добиться большего. То было время, когда простые солдаты благодаря своей неустрашимости перед врагом, благодаря своим талантам или благосклонности красивых женщин достигали высоких военных постов, время Орлова и Потемкина.[29]

Иван Нахимов тоже мечтал о золотых эполетах и о широкой ленте Креста святого Георгия. Всякую свободную минуту, которую предоставляла ему служба императрице, он неустанно посвящал тому, чтобы заниматься военными дисциплинами; с одним прусским дезертиром, сыном немецкого пастора, он штудировал тактику греков и римлян, а также анализировал боевые походы русской армии. В военных кругах и даже при дворе начали проявлять к нему интерес.

Злые языки называли его Потемкиным госпожи Меллин.

А между тем, хотя несомненно именно Амур был тем, кто с капральской тростью муштровал его в различных науках, отношения красавца-гренадера со своим полковником в кринолине до сих пор оставались совершенно невинными. Впрочем, и самой госпоже Меллин меньше всего был ясен характер ее интереса к нему.

Однажды вечером – Иван Нахимов со своей ротой только что заступил в караул во дворце – он сидел под сенью кустов благоухающей сирени в Царскосельском парке, притаившись подобно пугливой птице, и читал, когда неожиданно совсем рядом с ним он услышал шелест женского платья. Иван затаил дыхание, но это его не спасло.

– Кто здесь? – раздался чей-то женский благозвучный и энергичный голос.

Иван вышел из укрытия и принял уставную стойку. Перед ним стояла величавая женщина, повелительный взгляд которой с приветливым любопытством остановился на нем.

– Солдат? – сказала она улыбнувшись. – Да к тому же солдат, который читает?..

Она взяла книгу у него из рук.

– Даже по-французски… «Анти-Макиавелли»… ну, мой брат Фридрих[30] может быть доволен, он уже при жизни стал достоянием народа. Как тебя зовут-то?

– Иван Нахимов.

Дама извлекла книжку и внесла в нее его имя; затем вернула солдату его книгу и двинулась дальше вниз по аллее.

На следующее утро, незадолго до смены, дежурному подразделению была дана команда построиться для почетного приветствия. Иван стоял на фланге, солдаты взяли ружья на караул, знамя склонилось до земли, барабаны ударили дробь: в карете, запряженной четверкой вороных, мимо промчалась прекрасная женщина в горностае.

– Кто эта женщина? – шепотом спросил он стоявшего рядом сослуживца.

– Ты разве не знаешь? – ответил тот. – Да кому ж это еще быть, как не нашей матушке-царице!

Иван покраснел как маков цвет.

– Что это у тебя опять лицо так покраснело? – крикнул Павлов, вкладывая шпагу в ножны. – Это нарушение регламента, непозволительно, чтобы кто-то из солдат в шеренге был краснее других. Я прикажу тебя за это на сутки запереть в колодки.

V

Пробило шесть вечера. Час, когда госпожа Меллин ожидала у себя великовозрастного воспитанника, красавца-гренадера. Молодая очаровательная женщина уже добрые полчаса взволнованно расхаживала по будуару, только время от времени останавливаясь перед большим зеркалом трюмо, чтобы еще и еще раз убедиться, какой привлекательной делает ее открытый домашний халат из белой кисеи с розовыми бантами. Прошло, однако, еще полчаса, а Ивана все не было. Нетерпение прекрасной амазонки, привыкшей приказывать и видеть, как все исполняется по ее малейшему указанию, нарастало с каждой минутой. Она села за клавесин и принялась играть. Пробило семь.

Госпожа Меллин гневно вскочила и послала в казарму.

– Куда он запропастился? – крикнула она возвратившемуся слуге.

– Иван Нахимов находится под арестом.

– Под арестом, кто посмел?

– Господин капитан Павлов распорядился посадить его в колодки.

– Посадить в колодки! – ахнула полковник. – Ну хорошо, мы еще посмотрим!..

Когда на следующий день Иван появился ровно в назначенный час, госпожа Меллин торопливо спросила:

– Что ты там натворил, за что твой капитан велел посадить тебя в колодки?

– За то, что я покраснел.

– За то, что ты?.. Ах! Не могу поверить, вот мерзкий тиран! – крикнула прекрасная амазонка.

И при каких же обстоятельствах ты покраснел? – продолжала она расспрашивать.

– Когда мимо проезжали Их величество царица, – простодушно признался Иван.

– Та-ак… тогда ты этого заслужил, – пролепетала госпожа Меллин; ее губы зловеще подрагивали, в темных глазах вспыхнул огонь. – Что же заставляет тебя краснеть при виде царицы, она так сильно тебе нравится, может, ты влюбился в нее, что скажешь? Разве ты не знаешь, что влюбляться в императрицу преступление, даже вообще влюбляться?.. Ты обязан думать лишь о своем ружье и о своих книгах. Ах, впрочем, есть хорошее средство тебя вылечить, погляди-ка на это!

Ревнивая женщина схватила свою трость и сунула ее под нос испуганно обомлевшему фавориту.

– Ты меня понимаешь, надеюсь?

– Да, понимаю, – сказал Иван, но из всего произошедшего он прочно усвоил лишь то, что Иван Грозный со своими опричниками, как о них поется в народной песне, был ангелом по сравнению с его капитаном и полковником.

– Так, – сказала госпожа Меллин, – а сейчас мы продолжим чтение «Науки любви» Овидия.[31]

Она уселась на маленькую софу, а Ваня устроился на табуреточке у ее ног. Она протянула ему французский перевод Овидия. Он раскрыл книгу в том месте, где лежала розовая шелковая закладочка, и начал читать… однако голос его дрожал.

VI

Для полка наступил тяжелый день. Когда к утреннему рапорту дама-полковник являлась в пресквернейшем расположении духа, в том душевном состоянии, в котором внушающая солдатам страх деспотиня всегда «справедливо», однако с неумолимой строгостью и без малейшего снисхождения, до тех пор играла кнутом и шпицрутенами по солдатским спинам, пока досадливые морщины на ее челе не разглаживались. Вот и сегодня ей необходимо было назначать наказания, слышать крики и стоны, видеть кровь, и все это лишь потому, что вчера вечером она не захотела принять объяснения Ивана, несмотря на его искренность. Возможно, это вспыхнувшая ревность?

Ее мрачный туалет – черный бархатный камзол, отороченный темным собольим мехом, тесно охватывал в талии надетое под ним платье из той же материи и тех же цветов и затем расходился сзади широкими складками – прекрасно соответствовал ее нероновскому настроению. Она готова была сейчас поджечь казарму и превратить в пепел весь свой полк.

Офицеры и унтер-офицеры стояли перед ней и по очереди рапортовали полковнику.

– Солдат Петр Репкин был схвачен на месте преступления, когда взломал лавку купца Новосильцева, – доложил один капитан.

– Это его первый проступок? – спросила госпожа Меллин.

– Так точно, до сих пор он очень хорошо себя вел…

– Тогда его в наказание достаточно только высечь.

– Сколько ударов прикажете?

– Пятьдесят.

– Дмитрий Пашков обокрал своих товарищей… – доложил другой командир.

– Пашков? Разве он не подвергался уже наказанию? – спросил военный Нерон, хмуря брови.

– Так точно, наказывался неоднократно.

– Ладно, тогда этого малого следует на сей раз проработать покруче, – с недоброй улыбкой решила госпожа Меллин, – пусть он у меня сначала недельку полежит разложенным на «кобыле», да притом в темной камере на воде и хлебе, а потом прогнать его десять раз шпицрутенами сквозь строй в двести солдат.

– Такое человеку едва ли выдержать, – возразил было командир, – он еще молод и слаб.

– Да пусть хоть умрет под шпицрутенами! – крикнула красивая женщина-вампир. – Невелика потеря для общества.

– Сержант Исидор Чоловик во время потасовки в трактире не подчинился своему поручику и поднял на него руку.

– Подобные случаи должны караться с особой строгостью, – сказала госпожа Меллин, – иначе дисциплина вконец разболтается. Сержанта разжаловать в рядовые и двадцать раз прогнать сквозь строй в двести солдат. Если он после этого выживет, отправить его в Сибирь.

После сытного обеда, полуразморенно, полураздраженно сидя на балконе своего небольшого дворца, госпожа Меллин наблюдала за экзекуциями, проводившимися по ее приказу в исполнение на большом плацу перед казармой. Она хладнокровно смотрела, как приговоренных ею привязывали к столбу, как под кнутом профоса они истекали кровью или без сил падали от ударов шпицрутенами между рядами ощетинившихся штыков. А почему бы нет?.. Разве она поступала несправедливо? Она никого не мучила, она лишь находила удовольствие в правосудии, которое вершила по закону и совести.

Внезапно что-то подтолкнуло ее спуститься в казарму. Она, вероятно, даже не могла бы толком себе объяснить, что, собственно, потянуло ее туда, но она подчинилась этому порыву. Надев небольшую круглую соболью шапку на напудренные добела волосы, с испанской тростью в руке, она размашистым шагом пересекла плац. Что за зрелище предстало ее глазам во дворе казармы! Перед строем своей роты, опираясь на шпагу, стоял Павлов, а в то время как два капрала пытались привязать ремнями к приготовленной лавке для телесных наказаний ее упирающегося фаворита Ивана со связанными руками, который в бессильном отчаянии сыпал проклятия и плакал. Казалось, сопротивление красавца-гренадера вот-вот будет сломлено, и его товарищи злорадно радовались возможности послушать, как он, уже давно вызывавший зависть, сейчас застонет под капральской тростью, когда на помощь ему вовремя подоспела госпожа Меллин.

– Что здесь происходит? – крикнула она уже издали.

Капралы тотчас же остановились.

– Я наказываю солдата, – произнес капитан холодно, хотя внутри все клокотало, поскольку он тоже считал Ивана своим счастливым соперником.

– За что? – спросила женщина-полковник. – И по какому праву?

– По праву, предоставленному мне как командиру роты, наказывать своих людей за дисциплинарные проступки, – ответил Павлов по-прежнему невозмутимо.

– В чем этот человек провинился? – продолжала госпожа Меллин. – Верно, опять в каком-нибудь пустяке, может теперь он был излишне бледен, стоя в шеренге?

– Вчера вечером после вечерней зари он на целые четверть часа ушел из расположения части, – пропуская намек мимо ушей, сказал капитан.

– Скажите пожалуйста, на целые четверть часа? – издевательским тоном произнесла женщина-полковник. – И за это такое бесчеловечное позорное наказание?

– Не имеет значения, нарушается ли вечерняя заря на одну минуту или на целый час, – возразил Павлов. – Впрочем, дело здесь усугубляется еще и другим обстоятельством. Этот человек категорически не желает объяснить свое отсутствие, да, он наотрез отказывается отвечать, где он провел вчерашний вечер и чем в это время занимался…

– Если вопрос только в этом, – промолвила госпожа Меллин, – то я сама могу дать на него исчерпывающий ответ. Мне известно, где Иван Нахимов был вчера вечером. Этого вам, господин капитан, должно быть вполне достаточно.

– Нет, мне этого недостаточно, – воскликнул Павлов, на лбу у которого от ярости вздулись жилы, – я должен знать, где человек находился.

– Вы действительно хотите это знать? – насмешливо поинтересовалась госпожа Меллин. – Ну хорошо, Иван Нахимов вчера вечером был у меня!..

Павлов изменился в лице, в рядах роты возникло оживление.

– Но даже если, несмотря ни на что, человек заслуживает наказания, – проговорила госпожа Меллин с достоинством, буквально сразившим Павлова, – то наказывайте его по-человечески… никогда не забывайте, что он один из ваших братьев, который оступился.

– Ах! Знаем мы эти смехотворные сентенции, эти новомодные идеи французских философов, – отмахнулся Павлов, совершенно выходя из себя, – а вам не следовало бы забывать, что вы оскорбляете меня, дворянина и офицера, да и саму себя, выставляя на посмешище из-за простого солдата.

– Вы полагаете? – промолвила госпожа Меллин, глаза которой уже метали молнии, но которая тем не менее сохраняла спокойствие и насмешливость. – Я же, напротив, считаю не более чем смешным претензии, основывающиеся на таких преимуществах, как жалованная дворянская грамота и офицерский патент, которые можно в любой момент разорвать. И что тогда останется, коли нет того единственного, что еще пользуется сегодня уважением – подлинных духовных ценностей.

– Но я пока еще офицер! – крикнул Павлов.

– Вам им недолго осталось быть, – резко и язвительно бросила в ответ полковник в кринолине, одновременно срывая с Павлова эполеты.

– Как вы смеете..? – запинаясь пробормотал тот, хватаясь за шпагу.

– Здесь я представляю царицу, и тот, кто выказывает неповиновение мне, нарушает свой долг перед государыней, – продолжала госпожа Меллин, и ее бархатный наряд угрожающе зашелестел. – Я наистрожайшим образом запретила наказывать моих солдат палкой. Вы нарушили мой запрет и тем попрали свой офицерский долг. Вы бунтарь, сударь, и заслуживаете быть наказанным в назидание остальным. Отныне вы разжалованы мной в рядовые, а вас, Иван Нахимов, я произвожу в капитаны и назначаю командиром роты.

Павлов был близок к обмороку. Он не проронил ни звука, глаза его были полны слез, тогда как облагодетельствованный Иван, на котором тут же развязали веревки, поспешил преклонить колено перед прекрасной амазонкой.

– Могу ли я в день, когда вы одарили меня такой милостью, – произнес новый капитан, – просить вас еще об одном, особом, одолжении, милостивая госпожа?

– Ну?

– Оставьте рядового Павлова в моей роте, – враждебно сверкая глазами, попросил Иван.

Дьявольская усмешка мелькнула на красивом безжалостном лице уязвленной женщины.

– Быть по сему, но при одном условии…

– Извольте приказывать, – сказал Нахимов.

– Итак, я передаю рядового Павлова в ваше личное распоряжение, господин капитан, – промолвила госпожа Меллин, – а что касается смехотворных филантропических сентенций французских философов, то в данном случае попытайтесь о них забыть, дорогой Нахимов, и купите себе заблаговременно хорошую плетку, ибо собак и слуг надобно сечь!

VII

Через несколько дней после разразившейся катастрофы, низринувшей Павлова с его призрачной высоты к ногам заносчивых врагов и бесповоротно отдавшей его на их произвол, Тобольский полк был направлен в полевой лагерь, который согласно особому распоряжению Екатерины Второй, большой почитательницы Фридриха Великого, был устроен для войсковых маневров по прусскому образцу и находился лишь в часе езды от Царского Села.

Новоиспеченный капитан Иван Нахимов стал здесь предметом самого пристального внимания как со стороны офицеров, так и придворных дам, которые по обычаю того времени, кто анонимно, кто вполне открыто перед всем светом, одаривали его дорогими вещами. Он как раз сидел в своей палатке с несколькими товарищами за игрой в карты, когда туда вошел лакей в ливрее царской дворцовой прислуги, поклонился, передал любимцу фортуны большой сверток и тотчас же снова исчез.

– Ага, новый подарок, счастливчик! Что бы это могло быть! – перебивая друг друга, закричали молодые офицеры.

Нахимов осторожно развернул упаковку. В ней оказалась одна из тех роскошных шуб, какими Екатерина Вторая имела обыкновение одаривать французских философов, когда те приезжали в Петербург навестить ее.

Возглас единодушного восторженного изумления последовал за распаковкой.

Нахимов поднял вверх поистине царский подарок и рассмотрел его: это была большая просторная шуба из зеленого бархата, подбитая и щедро отороченная темным собольим мехом.

Подлинно великокняжеская шуба! – воскликнул один из товарищей.

– Да, под стать самому царю, – заверил другой.

– Но что я с ней буду делать? – вздохнул Нахимов, который уже успел стать тщеславным, точно кокетливая женщина. – Не могу же я носить ее со своим мундиром!

– Что ты выдумываешь, – перебило его несколько голосов разом, – ведь это же домашняя шуба!

– Давай-ка, примерь ее, – сказал молодой поручик и хотел было сам помочь Ивану облачиться в подарок.

– Нет, нет, – возразил тот, для чего же у меня денщик? Эй! Павлов!

Бывший капитан быстро и послушно, однако без тени смирения, подошел к ним. Он носил теперь обыкновенный солдатский китель, но был по-прежнему аккуратно причесан.

– Помоги-ка надеть шубу! – приказал Нахимов.

Павлов молча повиновался.

– Великолепно! – воскликнули офицеры.

В домашней шубе Нахимов и в самом деле выглядел просто великолепно, чуть ли не как переодетая женщина, одна из екатерининских амазонок.

– Однако к ней, бесспорно, не хватает турецких шаровар и домашних сапожек! – решил молодой граф, побывавший в Париже.

– Ты думаешь? – промолвил Нахимов. – Что ж, это можно попробовать. – Он уселся на кровать и протянул Павлову ногу. – Ну, чего пялишься? – нетерпеливо закричал он, когда бывший капитан, задумавшись, на мгновение замешкался. – Стягивай! Ты теперь обыкновенный солдат, мой денщик, следовательно, мой раб, или…

Павлов повиновался. Когда туалет был закончен, Нахимов подошел к зеркалу и с удовлетворением осмотрел себя со всех сторон.

– Ну, твоя красавица действительно щедра, – сказал молодой граф.

– Как? Кто? – удивленно спросил Иван.

– Я имею в виду нашего красивого полковника, госпожу Меллин!

У Павлова от услышанного даже губы побледнели.

– Госпожа Меллин?! – удивился Нахимов. – Ты считаешь, что она…

В ответ товарищи громко расхохотались. Между тем Нахимов ненароком сунул руки в карманы шубы.

– Ой, что это? – пробормотал он, вытаскивая небольшой футляр.

– Еще что-то? Позволь взглянуть, – попросили товарищи.

Нахимов открыл футляр и вместе со всеми застыл, потеряв дар речи, ибо в нем лежал портрет царицы, оправленный бриллиантами, и написанная ее собственной рукой записка.

«Великолепному капитану Ивану Нахимову от благорасположенной к нему императрицы Екатерины Второй».


Нахимов покраснел до кончиков ушей, но не оттого, что, как подумали товарищи, нежданно-негаданно удостоился многообещающей милости императрицы, а от высказанной графом идеи, что подарок мог быть от госпожи Меллин.

«Стало быть, это уже был общеизвестный факт, сказал он самому себе, что тебя любит эта прекрасная женщина, и что ты, в свою очередь, тоже любишь ее. Все это значит, только вы сами, ты и она, об этом даже не догадываетесь. Однако товарищи правы – такое положение нужно изменить!»

И словно бы желая дать ответ на его полурассерженный, полуобрадованный монолог, в это время на пороге его палатки появилась госпожа Меллин в сопровождении двух других амазонок: княгини Любины Меншиковой и Ядвиги Самаровой.

– О! Сударыня! – запинаясь проговорил Нахимов в замешательстве. – Я, как вы изволите видеть, совершенно не в надлежащей форме, дамы… этот наряд…

– Наряд, хочу заметить, роскошный и импозантный, что свидетельствует о вкусе того, кто его выбирал, – произнесла госпожа Меллин, в лорнет разглядывая Адониса.

Павлов стоял в стороне ни живой ни мертвый.

– Наверное, чей-то подарок, – заметила госпожа Меллин, задрожав от ревности.

– Да, подарок, – робко, точно школяр, подтвердил Нахимов.

– От какой-нибудь дамы?

– Да… от… дамы.

– И кто же эта дама?

– Это… это… – Нахимов вытер со лба пот приговоренного к смерти, – это императрица.

– Императрица! – проговорила госпожа Меллин с наигранным безразличием. – Я именно так и предполагала, у нее есть вкус, отменный и тонкий вкус.

– Однако не желают ли дамы присесть? – предложил Нахимов, которому кровь ударила в голову. – Эй, Павлов, подай-ка стулья!

Госпожа Меллин, только сейчас заметившая своего бывшего обожателя, надолго задержала на нем странный взгляд своих темных глаз, затем вместе с княгиней Меншиковой опустилась на оттоманку, у входа в палатку.

– Мы хотим посидеть на свежем воздухе, – сказала она.

– Поставь стол и стулья перед палаткой! – приказал Нахимов.

Бывший капитан повиновался с усердием холопа, опасающегося побоев. Когда все расселись, Нахимов велел подать холодные закуски и вино. В один миг все было исполнено.

– Довольны ли вы своим денщиком? – небрежно поинтересовалась госпожа Меллин, пока Павлов наполнял бокалы.

– Совершенно доволен, – сказал Нахимов, – он послушен как собака и юрок как молния. Будь он, впрочем, другим, то я из тех людей, кто его скоренько бы выдрессировал. Еще бутылку!

Павлов поспешил принести ее.

– О! Как вы сегодня красивы! – начал Нахимов, пододвигая свое походное кресло ближе к госпоже Меллин.

– Я?.. И почему именно сегодня? – улыбнулась в ответ госпожа Меллин. – Что-то раньше вы никогда не замечали, что я красива, господин капитан.

– Я… в самом деле, – запнулся Иван, – как бы я и раньше мог отважиться на такое признание, однако я всегда готов был поклясться, что вы самая красивая женщина при нашем дворе.

– Уточню; после императрицы, – с коварной досадой ввернула госпожа Меллин.

– Нет, прежде императрицы.

– Вы вдруг так галантны!

– Я не галантен, я влюблен, – прошептал Нахимов.

Госпожа Меллин пожала плечами.

– Я знаю, что вы противница мужчин, – продолжал Адонис, – что люблю я без всякой надежды на взаимность.

В эту минуту вернулся Павлов и, откупоривая бутылку, услышал последние слова.

– Отчего же без надежды? – возразила госпожа Меллин, кокетливо поигрывая веером.

– Ах! Вы делаете меня счастливейшим из смертных! – ликуя, вскричал Нахимов. – Наполни бокалы, Павлов!

Бывший капитан весь затрясся от гнева и ревности, и так получилось, что вместо бокала этой восхитительной женщины, которую он сейчас любил еще неистовее, чем когда-либо, он вылил красное вино на ее белое, расшитое разноцветными шелковыми букетиками платье.

– Экая неуклюжесть! – ахнула госпожа Меллин.

Нахимов вскочил на ноги, сорвал с гвоздя плетку, висевшую у входа в палатку, и хотел было ударить Павлова, однако тот молниеносно выхватил из-за пояса нож и приставил его к груди не в меру разыгравшегося счастливца.

Нахимов отвел удар, с невероятной силой обрушился на дрожащего от возбуждения противника, выбил у него оружие, швырнул наземь и уперся коленями ему в грудь.

Все это произошло мгновенно. Дамы, в ужасе повскакивавшие было со своих мест, начали хохотать, увидев Павлова, который, точно червь, в бессильной ярости извивался под ногами Нахимова.

Прибежали солдаты и связали Павлова. Когда его уводили, он успел увидеть, как госпожа Меллин подняла свой бокал в направлении Нахимова и выпила за его здоровье. Потом он больше ничего не видел. Свет померк в его глазах.

VIII

Павлов поднял руку на своего начальника с очевидным намерением убить того. Военный трибунал приговорил его к смертной казни.

Госпожа Меллин ожидала, что он попросит ее о помиловании.

Прошло три дня. Павлов не попросил.

Настало утро, когда должна была состояться казнь. Один офицер, как только забрезжил рассвет, навестил приговоренного и уговаривал его попросить пощады.

Павлов снова отказался.

– Сама госпожа Меллин ждет этого, – признался офицер, – это она послала меня сюда…

– Ох! Я эту женщину знаю, – с болезненной улыбкой возразил Павлов, – она только хочет увидеть, как я перед ней унижаюсь, как я, чего доброго, буду на коленях умолять ее сохранить мне жизнь, чтобы затем тем более не дать мне пощады.

– Вы заблуждаетесь.

– Я не заблуждаюсь, я благодарен вам, однако я не заблуждаюсь, и никогда и никого о милости просить не буду, – заключил приговоренный.

Получив известие о его решении, прекрасная амазонка разгневанно топнула ногой и после этого приказала немедленно приступать к экзекуции.

Стояло весеннее утро, лучезарное, благоухающее и свежее, когда в окружении отряда гренадеров Павлов шагал по дороге к смерти. На цветущих ветках вишневых деревьев прыгали и щебетали птицы, со стороны близлежащего села доносились приветливые и звонкие удары церковного колокола.

На лобном месте госпожа Меллин, с головы до ног одетая в зеленый, отороченный соболем бархат, с тростью в руке, поджидала приговоренного перед строем полка.

При виде любимой и жестокой женщины Павлова охватил ужас, смешанный с отвращением, однако он ни на секунду не потерял самообладания.

Офицер, руководивший экзекуционной командой, еще раз подошел к нему и вполголоса предложил ему попросить о помиловании.

– Я благодарю вас от всей души, – сказал Павлов, – и прошу вас после моей смерти передать госпоже Меллин и Ивану Нахимову, что я простил их, но о помиловании просить не буду.

После этих слов он снял китель и шапку, и твердым спокойным шагом встал перед кучей песка.

Профос завязал ему глаза.

Экзекуционная команда построилась.

Шесть человек вышли вперед, шесть ружейных стволов нацелились в грудь Павлова.

– Огонь!

Прогремел залп, четко, как на учебном стрельбище; однако Павлов остался стоять цел и невредим.

И прежде чем он успел осознать, что произошло, с его глаз упала повязка, и прекрасная, жестокая, обожаемая женщина, смеясь сквозь слезы, приникла к его груди.

Так эксцентрично-переменчиво женское сердце! Пока в Иване Нахимове она видела бедного крепостного, простого солдата, полудикаря, в то время как ей равным гордо и задорно противостоял Павлов, она ненавидела последнего и желала полюбить первого. Но стоило ей вдруг поднять Нахимова до своего уровня, и тот благодаря природному дарованию даже начал блистать своими достижениями, как он утратил для нее всякий интерес. И тут же перевесила чаша несчастного до глубины души оскорбленного Павлова.

Именно в тот момент, когда Меллин увидела его под ногами Нахимова, любовь к нему снова вспыхнула в ее груди с удвоенной силой, и с этой минуты прекрасная амазонка решила подарить ему не только жизнь, но также отдать свое сердце и руку в придачу. Однако она не могла отказать себе в удовольствии подвергнуть суровому испытанию мужество и стойкость возлюбленного, которое, каким бы тяжелым оно не оказалось, он выдержал с блеском.

– Вы меня любите? – таковы были первые слова, которые, запинаясь, проговорил Павлов. – И вы так люто меня ненавидели?

– Я никогда вас не ненавидела, – прошептала госпожа Меллин.

– Тогда зачем же вы так жестоко терзали меня? – сказал Павлов.

– Не я… это был Амур…

– Амур?

– Да… но Амур с капральской тростью.


(с) 2007, Институт соитологии

Женщина на сторожевом посту

По всем военным дорогам на юг России походным порядком продвигались полки, тянулись орудия и обозы с боеприпасами и амуницией. «Грядет война с турками, — говорили солдаты, — наша матушка-царица хочет мира, а Потемкину подавай войну. Вот и грядет война».

Несчастные солдаты, внешне воодушевленные предстоящими схватками, с задорными песнями вступали в лагерь под Херсоном,[32] но при этом с тяжелым сердцем мысленно возвращались к родным горницам с потемневшими иконами в красном углу или вспоминали оставленных далеко-далеко голубоглазых возлюбленных. Но в своем простодушии они весьма точно угадывали подлинную подоплеку происходящего. Екатерина Вторая охотнее всего предпочла бы и далее почивать на лаврах, пожатых ею в прежних кровопролитных сражениях, и прилагала все усилия к тому, чтобы избежать столкновения с Портой.[33] Однако Потемкин, светлейший князь Таврический, настаивал на войне и в своем высокомерии с беспримерной дерзостью бросал вызов султану.

Вокруг Херсона уже все кишело полками регулярных линий и кавалерии, казаками и вновь навербованными татарами. В окружении Потемкина (в Петербурге его называли потемкинским серале[34] из-за присутствия красивых амазонок, задававших в нем тон), о военной кампании говорили как о деле вполне решенном, и спешили вознаградить себя еще несколькими шумными празднествами за предстоящие опасности и лишения, когда в лагере неожиданно появился статс-секретарь князь Безбородко.[35]

Потемкин в сердцах топнул ногой, когда ему сообщили о прибытии последнего, ибо ни секунды не сомневался в том, что миссия князя в его предприятиях могла означать только перемирие и была делом рук его недругов при дворе, главным образом Воронцова, которого Безбородко поддерживал. Но заносчивый тавриец так же хорошо понимал, что князь является любимцем императрицы и что в данном случае следует проявить предупредительную обходительность и тонкость, а посему он принял статс-секретаря с подчеркнутой любезностью.

— Мой дорогой Безбородко, — воскликнул Потемкин, хватая того за руки, — что привело вас к нам, вас, голубя мира, сюда, где главное слово говорят пушки?

— К сожалению, к сожалению, ваше превосходительство, — ответил Безбородко, — я здесь, где еще совсем недавно императрица была очарована мирным трудом, перенесшимся в военный лагерь, совершенно не представляю себе, какие, собственно, цели вы преследуете этими походами и наращиванием вооружений.

— Разве вы, опытный прославленный дипломат, действительно не догадываетесь, что увиденное здесь вами является прелюдией войны? — с насмешливой улыбкой произнес Потемкин.

— Мне кажется, сегодня мы находимся в самых мирных отношениях со всеми державами Европы, — возразил Безбородко.

— Конечно, — воскликнул Потемкин, — но мои приготовления касаются только державы, которая относится к Азии и которую, я надеюсь, мы в скором времени снова туда и загоним.

— Ваша давняя любимая идея, — промолвил в ответ статс-секретарь, — вытеснить турок из Европы, какое русское сердце осталось бы к этому равнодушным, однако мы не всегда можем действовать так, как нам хочется, есть очень влиятельные страны, заинтересованные в том, чтобы поддерживать турок. То, что вы, ваше превосходительство, здесь затеяли, рискованная игра, и я прибыл, чтобы удержать вас, ибо она могла бы иметь для нас, да и для вас тоже, непредвиденные последствия.

— Вы говорите от имени государыни?

— Разумеется, — продолжал Безбородко, — Их величество послало вам те войска, которые вы запрашивали. Собственноручным письмом, которое я доставил сюда, императрица назначает вас главнокомандующим армией и дает неограниченные полномочия действовать во всех направлениях на случай войны.

Потемкин с нескрываемой радостью торопливо схватил письмо, протянутое ему статс-секретарем.

— Я настоятельно повторяю, — сказал Безбородко, — на случай войны, однако ни до какой войны дело, конечно же, не дойдет.

— Предоставьте мне об этом позаботиться, — перебил его Потемкин.

— Напротив, мы создали все предпосылки, чтобы сохранить мир, — произнес Безбородко. — Императрица надеется на этом пути достичь большего, чем победоносными сражениями. Французское министерство послало курьера к своему послу Шуазо в Константинополь с миссией успокоить диван.[36]

— Успокоить диван, — взорвался Потемкин, — как будто у нас есть причины бояться его гнева. Ах, вот она — нерешительность женщины! Какими грандиозными категориями еще совсем недавно мыслила эта Екатерина,[37] как отважны были ее речи, а теперь ее единственная забота состоит в том, чтобы успокоить диван.

Безбородко даже брови не повел в ответ на эту тираду.

— Мне также дано поручение проследить за тем, чтобы вы как можно дольше избегали любого столкновения с турками.

— Итак, короче говоря, мы не должны объявлять туркам войну?

— Нет.

Потемкин широкими шагами принялся расхаживать взад и вперед по комнате.

— Конечно, в Петербурге весьма сожалеют, что выдающийся полководец опять упускает удобный случай одержать победу, — с уничтожающим ехидством присовокупил теперь статс-секретарь.

Остановившись на мгновение, Потемкин пристально посмотрел на него, затем подошел вплотную и крепко хлопнул его по плечу.

— Вы намекаете на орденскую ленту святого Георгия, — произнес он с холодным спокойствием, — которой у меня нет и которую полководец может получить только в случае какой-нибудь решающей победы. Будьте покойны, князь, и не забудьте сказать своим друзьям в Петербурге, что я буду вести войну с турками именно потому, что у меня нет еще орденской ленты святого Георгия, и буду бить их так основательно, что в России не останется ни одного человека, который не признал бы, что я по праву ее заслужил. Прощайте!

Не обращая внимания на распоряжение императрицы, Потемкин продолжил свои военные приготовления и начал, к ужасу статс-секретаря, который намеревался было остаться при нем, выдвигать войска к турецкой границе. Уже в Петербурге Потемкина представляли ослушником, однако фортуна, любившая его как немногих, и на сей раз повернулась к нему лицом.

Когда в его дворце за игрой собрались красивые авантюрные женщины, которых привлек зов боевой трубы, и часть его офицеров, вдруг появился бледный как смерть Безбородко с депешей в руке.

— Вы оказались правы, — проговорил он дрожащим голосом, — посланный к Шуазо курьер по дороге был убит турками, и Порта объявила нам войну.[38]

— Ура-а! — закричал Потемкин. — Подать шампанского, у нас война, чады мои; до встречи, Безбородко, через год в Константинополе!

— Моя миссия, однако, завершена, — сказал статс-секретарь, — теперь начинается ваша.

— Поезжайте с богом, — ответил Потемкин, — скажите, пожалуйста, в Петербурге, что вскоре они обо мне услышат.

Пока во дворце звенели бокалы с шампанским и ликование через город передалось в лагерь, где под неистовые крики «ура» сто пятьдесят тысяч воинов принялись украшать головные уборы дубовыми листьями, Потемкин не мешкая послал за генералом Суворовым,[39] человеком, пользовавшимся его доверием как никто другой.

Когда Суворов вошел в кабинет, Потемкин сидел за столом, на котором была разложена карта, одновременно с ним, положив свои красивые руки ему на плечи, ее разглядывала его племянница, графиня Браницкая; позади стола помещалось турецкое канапе, на котором, нежно обнявшись, подобно восточным владычицам, сверкая драгоценностями в волосах, возлежали две женщины, одетые в длинные свободного покроя наряды из персидской, вытканной золотом ткани, отороченные дорогой пушниной. В изголовьи у них стояла молодая женщина в зеленом бархатном костюме для верховой езды, высокорослая и пышнотелая, с густыми светло-русыми волосами и таким взглядом, который укрощает зверей и подчиняет людей; она поддразнивала обеих красавиц на оттоманке хлыстом, который держала в руке, и потому вокруг стоял крик и хихиканье, пока тщедушный, поджарый мужчина с бледным и болезненным лицом, в выцветшем мундире своего полка, не подошел к столу и небрежно не оперся на него рукой. Тотчас же воцарилась мертвая тишина.

— Хорошо, что вы здесь, генерал, — воскликнул Потемкин, протягивая ему руку. — У нас война, как вы знаете, следует быстро продвигаться вперед, мой план уже готов, а теперь я хотел бы выслушать ваше мнение.

Суворов бросил взгляд на красивых женщин, которые с любопытством рассматривали его; он знал графиню Браницкую и двух фавориток на оттоманке, одна их которых, с иссиня-черными волосами и благородным лицом Аспазии,[40] была гречанкой Зинаидой Колокотонис, а вторая, с прелестным курносым носиком, дочерью знаменитого своими красивыми женщинами семейства Потоцких. Амазонку в зеленом бархатном наряде он не знал, но она, похоже, произвела на него впечатление, ибо его глаза гораздо дольше, чем обычно смотрят на женщину, задержались на ее фигуре.

— Я уже хорошо продумал эту кампанию, — ответил Суворов с той сухостью, которая была для него столь характерна, — однако здесь, пожалуй, было не к месту рассуждать о ней. Планы, пока они не осуществились и не претворились в дела, должны сохраняться в секрете, а женщины проболтаются.

— Вы слышите, милые дамы, — со смехом воскликнул Потемкин, — генерал настолько невосприимчив к вашим прелестям, что даже не рассердится, если вы нас оставите наедине.

Нехотя, с вальяжной медлительностью обе восточные владычицы поднялись, графиня Браницкая последовала их примеру, в кабинете осталась только женщина с повелительными глазами.

— Меня, надеюсь, ваш вердикт не касается, генерал? — сказала она спокойно.

— Почему же не касается? — так же спокойно спросил Суворов.

— Потому что я состою в армии.

— Вы? В армии? Как это?

— Графиня Софья Салтыкова командует Симбирским полком, — вмешался Потемкин.

— В мирное время извольте, когда солдатские игры являются времяпрепровождением вроде балов или амурных приключений, — произнес Суворов, нахмурив брови, — однако турки заряжают не холостые заряды, как гвардейцы на маневрах в Петербурге.

— Вы нас, женщин, не больно жалуете, генерал, — воскликнула Салтыкова, — мне это известно.

— Особенно тогда, — перебил ее Суворов, — когда вместо поварешки они размахивают шпагой.

— Стало быть, вы тоже относитесь к числу тех героев, которые боятся женщин и охотно отводят им подчиненное место, поскольку нутром чуют, что женщина от природы предназначена быть повелительницей мужчины, — парировала прекрасная амазонка. — Однако до тех пор, пока в России на престоле сидит женщина, вам придется смириться с тем, что мы обладаем такими же правами как и вы, и, следовательно, также важнейшим из них правом сражаться и умереть за отечество. Милость царицы доверила мне полк, генерал, и я надеюсь под градом пуль представить вам доказательство, что я тоже достойна этой милости.

— Вам с ней не справиться, генерал, — с улыбкой воскликнул Потемкин, — давайте заключим с ней мир, пусть она примет участие в нашем военном совете, она не проговорится, я за нее ручаюсь.

— Тогда к делу, — сказал Суворов, — нам, я думаю, следует начать с того, что мы блокируем Очаков[41] и возьмем его прежде, чем успеет подтянуться турецкая армия.

— Таков и мой план, — ответил Потемкин.

— Но для того, чтобы окружение крепости было полным и осаде нельзя было помешать, — продолжал Суворов, — отдельный корпус должен незамедлительно форсировать Буг[42] и действовать против тех турецких соединений, которые собираются под Троицким.

— И вы хотите лично командовать этим корпусом?

— Да.

— Хорошо, я поручаю вам командование им, — согласился Потемкин, — однако вы ни в коем случае не должны ввязываться в сражение, поскольку вам будут противостоять превосходящие силы противника.

— Кто это говорит?

— Мои лазутчики. Там сосредоточивается главная армия неприятеля.

— Не верю, — сухо проговорил Суворов.

— Петр Огриш, мой лучший разведчик, видел в лагере великого визиря,[43] следовательно, нет никаких сомнений, что это именно так.

— Кто сказал Петру Огришу, что тот, кого он видел, действительно был великим визирем?

— Он видел его скачущим на коне, на нем была должностная шуба из белого атласа с черным собольим мехом, учтюрк, который, как вы прекрасно знаете, кроме великого визиря никто не смеет носить. И еще он видел на его тюрбане великолепный султан из двух перьев цапли. Итак, осторожность, прежде всего осторожность, и никакого сражения.

— Я выступаю завтра утром на рассвете, — сказал Суворов.

— Григорий Александрович, — теперь быстро обратилась к Потемкину графиня Салтыкова, — позвольте, пожалуйста, мне со своим полком присоединиться к корпусу генерала Суворова.

— Прошу вас, ваше превосходительство, — вмешался Суворов, — избавить меня от всех нижних юбок.

— Почему, генерал? — возразил Потемкин. — Научитесь все-таки галантно относиться с дамами.

— Избавь меня Господь от эдакого учения, я никогда не научусь этому, — пробормотал Суворов.

— Ну, может быть, вы все-таки попробуете, генерал, — рассмеялся Потемкин, — если мы дадим вам с собой такого хорошего наставника, как красивая и неустрашимая графиня.

— Стало быть, я присоединяюсь? — обрадованно спросила она.

— Да, графиня, однако не забывайте, пожалуйста, что отныне вы находитесь под командованием Суворова, — ответил тавриец.

— Ах! Я приложу все усилия, — воскликнула она улыбаясь, — чтобы вскоре он оказался под моим.


На следующий день, едва занялась заря, Суворов со своим корпусом вышел из лагеря под Херсоном и форсированным маршем, оставляя крепость Очаков слева, двинулся навстречу туркам. Симбирский полк под командованием Салтыковой совместно с несколькими казачьими сотнями составлял арьергард. Во время всего перехода генерал не видел прекрасную амазонку. Когда он получил от лазутчиков известие, что неприятельская армия заняла позицию под Кинбурном, и после разведки местности убедившись в достоверности этого сообщения, он пошел прямо на нее.

Стоял дождливый летний день, пасмурный и облачный, войска сделали привал на промокшей земле, а в это время казаки уже вошли в боевое соприкосновение с неприятелем и выдержали небольшую стычку с иррегулярной турецкой конницей. После заката солнца Суворов собрал свой штаб и всех офицеров.

— Завтра я намерен дать туркам сражение, — сухо проговори он. — К восходу солнца каждый должен быть наготове, спокойной ночи, товарищи. — Затем он обратился к графине Салтыковой: — Еще несколько слов с вами, мадам!

Когда они остались одни, он, заложив руки за спину и расхаживая взад и вперед, сказал:

— Графиня, я еще раз советую вам покинуть меня, я не какой-нибудь парадный генерал, экспедиция, к которой вы присоединились, чревата серьезными опасностями. Потемкин ничего не смыслит в войне. Я не стану безучастно наблюдать за турками, как он предполагает, а буду атаковать и сражаться.

— Простите меня, генерал, если я осмеливаюсь напомнить вам о полученных вами приказах и о согласованной тактике, — возразила графиня, — и делаю я это из симпатии к вам, поскольку мне было бы очень жаль, если б вас постигло несчастье.

— Моя тактика проста: «Наступай и бей!» — холодно ответил Суворов. — Что же касается вашей озабоченности, то исходите из того, что я одержу победу либо погибну.

— Ладно, если вопрос ставится так, то позвольте мне разделить с вами опасность, генерал.

— Поле битвы не будуар.

— Если вы с вашим тщедушным болезненным телом сумели стать героем, Суворов, — парировала красивая отважная женщина, — то почему же мне с моим крепким и здоровым не стать, по меньшей мере, хорошим солдатом?

— Я мужчина, графиня.

— А я женщина, это еще больше.

— Таково ваше мнение.

С такими словами Суворов вскочил на коня и, совершенно не заботясь о турецких передовых постах, неоднократно открывавших по нему огонь, проскакал в непосредственной близости от вражеских позиций, убедившись, что те основательно укреплены и что турки выдвинулись вперед на обоих его флангах.

— Ага, они собрались нас обойти, — пробормотал он, — хорошо, очень хорошо, я только хотел бы узнать, какой дурак ими командует.

Наступило утро, солнце светило ярко и вскоре разогнало туман, который подобно столбам дыма поднялся в небо. Русские выстроились в боевой порядок. Суворов в своем неприметном мундире проскакал на коне вдоль их рядов и приказал пехоте снять патронные сумки.

— Неприятель окопался крепко, — пояснил он, — нам придется идти в штыковую атаку. Кто сделает хоть один выстрел, будет расстрелян по закону военного времени.

Симбирский полк был оставлен в резерве.

— Что бы ни произошло, — сказал Суворов графине, — вы не двигаетесь с места, и только в крайнем случае, если начнется массовое бегство и нависнет действительно серьезная угроза, вы ударите своим полком по врагу!

Прямо перед фронтом полка возвышался невысокий холм, на котором разместился Суворов со своим штабом, рядом с ним на горячем вороном скакуне держалась графиня. Сколь бы нечувствительным ни был обычно прославленный герой, эта женщина ему положительно нравилась, и справедливости ради надо признать, что графиня в высоких черных сапогах для верховой езды, белых кавалерийских панталонах, в зеленом, отделанном золотом мундире и треугольной, увенчанной дубовыми листьями шляпе на повязанных зеленой лентой светло-русых волосах действительно являлась самым красивым солдатом, какого только можно было себе представить. Суворов тоже оказался сейчас гораздо словоохотливее обычного.

— Они начинают развертываться в предбоевой порядок, — произнес он, указывая в сторону турок, флаги и ружья которых стали видны за линией земляных укреплений. — Это янычары,[44] превосходные воины, видите их белые шапки, похожие на вывернутые рукава?

— Откуда у них взялись такие странные головные уборы? — спросила графиня.

— Когда эти войска создавались, их благословлял шейх дервишей,[45] отрезав рукав своего белого бурнуса и водрузив его на голову одного из солдат, он сказал: «В таком виде вы должны пугать врагов и будете называться янычарами». Они немало гордятся этим. Даже султан является янычаром первого ранга. В день коронации, то есть когда его опоясывают саблей, эджабом, он проезжает мимо казармы 61-го полка, пьет там кофе и шербет, и говорит янычарам: «Если на то будет воля Аллаха, то в следующий раз мы увидимся в Риме или Регенсбурге». Невинное удовольствие, которым вполне можно удостоить.

— А что означает красное знамя, которое виднеется там? — спросила графиня.

— Это спаги,[46] их лучшая конница, — ответил Суворов, — однако нам пора!

Он перекрестился и затем дал сигнал к наступлению.

Сразу по всей русской линии послышалась дробь барабанов, и все полки двинулись вперед. Орудия открыли огонь, а когда русские приблизились к турецким укреплениям с уничтожающими залпами вражеской пехоты, одновременно раздалась команда к штурму, и все с ружьями наперевес, под громкие крики «ура» кинулись в штыки на врага.

Пороховой дым и взметнувшаяся пыль на короткое время скрыли от глаз генерала поле боя. Когда же серые облака рассеялись, он увидел, что его соединения откатываются обратно на всех участках. Он пришпорил коня и во весь опор поскакал с холма вниз, чтобы личным примером придать им мужества.

Быстро организовались шеренги, и вся линия снова пошла на приступ, однако столь же безрезультатно, как и в предыдущий раз.

Турки принялись неистово славословить Аллаха, большие барабаны, литавры и хальбмонды[47] их военных оркестров подняли оглушительный шум.

Атака за атакой захлебывалась. Тогда Суворов лично возглавил своих людей и под ожесточенным градом пуль довел их до самых укреплений, в некоторых местах русские солдаты уже взобрались было на них, когда Суворова поразил вражеский выстрел и адъютантам пришлось унести его в тыл; теперь все начали в беспорядке откатываться.

Благодаря убогой турецкой тактике, не предусматривавшей преследования, полкам еще раз удалось сосредоточиться воедино, и они в очередной раз бросились на штурм. Но и сейчас их отход превратился в бегство, и одновременно турецкая конница ударила по русским во фланг.

Безуспешно навстречу спаги послал Суворов своих казаков, те были отброшены, в их рядах возникло неописуемое замешательство, близкое к панике, каждый думал только о собственном спасении.

Тогда, несмотря на тяжелое ранение, Суворов взобрался в седло, поскакал навстречу откатывающимся казакам и в самой гуще соскочил на землю.

— Ну давайте, удирайте теперь, — закричал он, — бросьте своего генерала, пусть он попадет в лапы туркам!

Эти слова подействовали как волшебное заклинание.

В один миг вся беспорядочно отступающая армия встала стеной и в следующую минуту повернулась лицом к неприятелю. Одновременно в атаку из засады бросилась графиня со своим полком и, высоко подняв шпагу, повела его на оборудованные позиции, которые янычары оставили, чтобы преследовать убегающих русских. Ее мало беспокоили ожерелья ядер, которые посылали навстречу ей турецкие пушки и которые сломали было весь изначальный порядок ее полка, и вот она уже стояла на земляном укреплении, вокруг нее ощетинились штыками солдаты, турецкие артиллеристы были перебиты, пушки захвачены, и высоко над позициями теперь развевалось русское знамя, воодушевляя полки, сражавшиеся на равнине.

«Наступай и бей!» — на тысячу голосов звенел вокруг хорошо знакомый девиз их генерала. Завязалась жуткая рукопашная схватка, турки под напором русских подались назад и попали под обстрел со стороны своих собственных укреплений. Битва под Кинбурном была выиграна.

Пока казаки преследовали противника, Суворов, сев на барабан, на спине одного из солдат написал следующее достопримечательное донесение:

«Сегодня враг встречен под Кинбурном и разбит наголову. Насколько он был силен, судить не берусь, потому что не осведомлялся об этом. Суворов».

Наступила ночь, Суворов лежал в маленькой палатке, наскоро поставленной для него, на соломе, поверх которой была расстелена его вошедшая в историю овчина. Фельдшер только что вынул из него пулю и наложил повязку, когда вошла графиня, с ног до головы забрызганная кровью и покрытая пылью, с желто-красным раздвоенным знаменем 37-го янычарского полка в руке. Солдаты ее полка следовали за ней с котлами, которые у янычаров считались еще более священной реликвией, нежели знамя.

— Я приношу вам трофеи, генерал, — гордо произнесла она, — как доказательство того, что временами женщина может вполне справиться с более сложными вещами, чем поварешка.

Суворов улыбнулся в ответ и протянул руку.

— Вы, надеюсь, остались невредимы, — сказал он.

— А вот вы, как я вижу, ранены! — с живым участием воскликнула графиня.

— Рана неопасная, — пояснил фельдшер, — однако генералу требуется покой и уход, я проведу ночь возле него.

— Нет уж, я сама обо всем позабочусь, — быстро решила графиня, — женщина, пролившая кровь, тем более обязана исцелять раны, только вы позволите, генерал, прежде мне немного привести себя в порядок.

Она покинула палатку, чтобы в скором времени возвратиться туда в турецких чувяках[48] и легком домашнем халате; затем она отослала всех и всю ночь просидела возле раненого, подавая ему лекарства и меняя повязку.

Когда наутро в палатку вошел один из адъютантов Суворова, генерал сделал ему знак держаться потише и, указав на графиню, которая уснула на пучке соломы, подложив под голову перевернутый походный котелок, сказал:

— Вот посмотрите, могли бы вы представить себе более красивую женщину?


Как ни велика была радость Потемкина победе под Кинбурном, он все же почувствовал к Суворову что-то похожее на зависть. Он, конечно, в лестных выражениях поздравил его, однако большинство полков его корпуса, и среди них полк графини Салтыковой, поспешил отозвать под свое непосредственное управление, чтобы лишить Суворова возможности оперативно и самостоятельно действовать дальше. Таким образом, кинбурнский победитель был вынужден в течение всего лета безучастно наблюдать за турецкой сухопутной армией, тогда как сам Потемкин в июле 1788 года начал осаду расположенной на Черном море крепости Очаков. Время шло, а блокада не давала ощутимых результатов, артиллерийский обстрел наносил туркам куда меньший урон, чем установившаяся как раз в этот период жара русским, и, когда в довершение в лагере распространилась чума, казалось бы, столь счастливо начинавшаяся кампания стала принимать неожиданно скверный оборот.

Наступившая зима, правда, положила конец ужасной эпидемии, унесшей в рядах русского воинства каждого десятого, но зато теперь из-за непродуманных мер Потемкина по своевременному обеспечению людей продовольствием, на смену ей пришел голод.

Потемкин послал генерала Гана принять командование корпусом, стоявшем на Буге, и вызвал Суворова к себе.

Генерал был потрясен, увидев состояние войск и осадных работ и наряду с этим роскошный деревянный дворец, который Потемкин возвел для себя в лагере и который, подобно аналогичному дворцу в Херсоне наполненный красивыми женщинами в шикарных мехах, больше напоминал сераль, нежели штаб-квартиру.

В то время как солдаты нещадно мерзли и голодали, здесь устраивались празднества, катания на санях, балы и концерты, ни в чем не уступающие санкт-петербургским. В одном из залов был организован небольшой театр, на сцене которого очаровательная полячка Потоцкая, графиня Миних и настоящая парижанка госпожа Монсиньи, тоже одна из потемкинских фавориток, вместе с несколькими французскими офицерами ставили французские комедии.

Суворов отказался от предложенного ему в этом храме фей жилья, и приказал поставить себе палатку среди своих солдат, подобно им устроив себе постель на соломе.

В такой обстановке и нашла его на следующее утро графиня. Он лежал в видавшем виды мундире, укрывшись старым тулупом, на своем спартанском ложе и внимательно изучал какой-то план. Увидев прекрасную женщину в великолепной собольей шубе, которая величественно точно владычица неожиданно предстала перед ним, он поспешил встать и с приветливой сердечностью протянул ей обе руки.

— В такую рань уже на ногах? — удивленно воскликнул он.

— Разумеется! — улыбнувшись ответила графиня. — Я не отношусь к потемкинским одалискам, которые даже в своих домашних шубах у пылающего камина трясутся от холода. Я ежедневно, как наши солдаты, обтираюсь снегом, и это помогает мне оставаться свежей и здоровой.

— И красивой! — добавил Суворов.

Графиня, казалось, намеренно не обратила внимания на его галантное замечание.

— Ну, что вы скажете о нашей ситуации? — продолжала она с тенью тонкой иронии на цветущих губах.

— Так мы успеха не добьемся, — пробормотал Суворов, — о том, чтобы пробить в обороне брешь, не приходится даже думать. Не остается ничего другого, как отважиться на тотальный штурм.

— Вы же знаете, что Потемкин ни за что на него не решится.

— Ему придется решиться.

— Однако вы же у нас тут замерзаете, — внезапно сменив тему разговора, воскликнула красивая женщина, — у вас ни постели нет, ни даже шубы!

— А вот и есть! — генерал с улыбкой показал на свой старый крестьянский тулуп. — Он да мундир, вот весь мой гардероб, а на этой соломе мне спится так же мягко, как вам на пирине с гагачьим пухом… Однако если снова вернуться к войне, то в осадном деле Потемкин смыслит столько же, сколько вы, мадам!

Графиня погрозила Суворову пальцем.

— Впрочем, я в любом случае предпочел бы находиться под вашим, а не под его командованием, — поспешил добавить он.

— Ну, тогда пойдемте со мной, генерал, — воскликнула прекрасная амазонка, — давайте сначала посетим наши батареи, а потом вместе позавтракаем.

Суворов вслед за графиней вышел из палатки и попытался держаться на почтительном расстоянии от нее.

— Не так, позвольте вашу руку! — приказала она, метнув в его сторону взгляд, требующий безоговорочного повиновения.

— Что-то солдаты скажут, когда я с дамой… — возразил было Суворов.

— Вы идете не с дамой, не с фавориткой, — не позволив ему закончить фразу, оборвала генерала графиня, — а с товарищем, понюхавшим пороху!

С этими словами она без лишних церемоний взяла его под руку, и они зашагали по палаточному городу, странная пара: хилого вида мужчина в поношенном мундире и статная красивая женщина в царственных мехах, за которой волочился по снегу шелковый шлейф.


Турецкие генералы в крепости, через лазутчиков и перебежчиков хорошо осведомленные о положении русских и каждый день слушающие волшебные сказки о прекрасных амазонках, которыми окружил себя Потемкин, в конце концов решили предпринять ночную вылазку с намерением расстроить осадные работы или, хотя бы, во всеобщей неразберихе овладеть русскими гуриями.[49] Но прежде они послали парламентера, который должен был внушить русским ложное представление о будто бы крайне отчаянной ситуации в крепости, близкой тому, чтобы капитулировать.

Эта миссия была доверена сагарджи-паше,[50] командиру 64-го джемаата (полка) янычаров, так называемому сторожевому псу (сагарджи).

Случаю было угодно, чтобы в день, когда он под защитой белого флага приблизился к русским позициям, форпосты на них занял Симбирский полк.

Графиня приняла парламентера в своем великолепном шатре, гораздо более походившем на элегантный дамский будуар, чем на жилище полкового начальника, и, поскольку еще было раннее утро, в очаровательном женском одеянии. Некоторое время турок с немым изумлением взирал на прекрасную женщину, которая в щедро отороченном черным соболем неглиже из белого атласа полулежа расположилась на мягком диване и мерцающие как золото волосы которой, перехваченные лишь белой лентой, ниспадая рассыпались по пышным плечам. Затем он, скрестив на груди руки, смиренно поклонился ей. Ибо благодаря туалету графини, материалом и сочетанием цветов напоминающему должностную шубу великого визиря, он принял ее за своего рода русского великого визиря в женском воплощении, тем более, что на его вопрос, где он, дескать, может увидеть командира, графиня ответила, что она и есть командир.

Сагарджи-паша тоже был мужчиной редкой ослепительной красоты, которую в немалой степени подчеркивала его пышная черная борода и богатый костюм: просторные шаровары из красного шелка, жилет из вышитой золотом ткани, зеленая бархатная шуба с собольим мехом и тюрбан, в блистательном завершении увенчанный султаном из перьев цапли.

Одно мгновение красивая женщина и красивый мужчина, оба одинаково достойные видеть у своих ног рабов, молча оценивали друг друга взглядом, затем турок изложил суть возложенной на него миссии. Он предложил сдачу крепости, но за это требовал беспрепятственного выхода ее гарнизона, с оружием и под музыку и барабанный бой.

Графиня промолвила, что ответ командующего будет дан на следующий день.

— Хочу надеяться, что вы не примете предложенную нами капитуляцию, — заметил на это паша, темные глаза которого с испепеляющим жаром смотрели на белокурую северную красавицу.

— Это почему же?

— Потому что ты самая красивая женщина, какую я когда-либо видел, — ответил паша, — и если наша схватка продолжится, я головой буду рисковать, чтобы еще до наступления полнолуния ты украсила мой сераль, белая роза в райском саду!

Графиня рассмеялась.

— А если случится обратное, если ты угодишь мне в руки, мусульманин, как ты думаешь, я поступлю с тобой?

— Ты сделаешь меня своим рабом.

— Я посажу тебя на цепь как собаку у входа в мой шатер, — воскликнула амазонка.

На том она отпустила парламентера.

Еще в этот день в крепость пробрался русский перебежчик, одетый в мундир Симбирского полка, и был отведен к сагарджи-паше.

— Почему ты изменил своему знамени? — спросил тот.

— Потому что я осмелился поднять взор на прекрасную женщину, которая нами командует, — ответил перебежчик.

— Ты говоришь о вашем великом визире, о женщине с золотыми волосами и очами, глядящими голубым небом?

— О ней самой, могущественный визирь.

— И как же она за это с тобой обошлась?

— Она велела высечь меня точно собаку.

— Это на нее похоже, у нее дух муфтия[51] и достоинство султана, — со вздохом промолвил паша.

— А пришел я к тебе потому, что хочу отомстить этой гордой женщине; она поклялась еще до наступления полнолуния посадить на цепь как собаку; так пусть же до наступления полнолуния она сама станет твоей рабыней, о сиятельный визирь.

— Если ты сумеешь поспособствовать этому, гяур,[52] то будешь по-царски вознагражден мной, как имеет обыкновение вознаграждать своих слуг великий султан.

— До завтрашнего утра она занимает сторожевой пост, — сказал перебежчик. — Сегодня она устраивает праздник для офицеров и солдат, ибо с того момента, как ей была предложена сдача крепости, все в русском лагере чувствуют себя в полной безопасности и утратили бдительность. К полуночи они, таким образом, будут поголовно пьяны.

— Что? И женщины тоже? — в ужасе воскликнул турок.

— Разумеется!

— О аллах, о аллах! — сокрушенно вздохнул паша. — И белая роза райского сада тоже пьет?

— Можешь в этом не сомневаться, и уж конечно не только росу, — заверил перебежчик, — трезвой она не останется. Если вы отважитесь на вылазку, и вас проведу я, вы без труда возьмете их голыми руками.

Когда наступил вечер, в лагере Симбирского полка действительно засияло необычайное освещение и время от времени оттуда доносилась музыка. Паша принял надлежащие меры. Около полуночи он, ведомый перебежчиком, во главе своего пехотного полка из четырехсот пехотинцев и пятидесяти всадников, которые придавались всякому янычарскому джемату, покинул крепость. Наружные сторожевые посты они и в самом деле застали совершенно пьяными и, не пролив ни капли крови и без единого выстрела, смогли взять их в плен. Затем янычары под предводительством своих офицеров пешим порядком проникли в лагерь Симбирского полка, в то время как паша с отборными конниками, которые в островерхих шлемах с развевающимися на них высокими султанами из перьев, в белых кафтанах и бархатных шубах с лисьим и собольим мехом, сами на своих горячих скакунах похожие на пашу, во весь опор поскакали к рассвеченному бенгальскими огнями роскошному шатру прекрасной графини.

Но вместо того чтобы, как он ожидал, найти там красивых женщин и небоеспособных мужчин, во всех палатках, ходах сообщения и батареях вокруг все разом пришло в движение, и не успел он опомниться, как тысячи штыков со всех сторон уставились на него и его янычаров. Перебежчик был специально подослан графиней, чтобы заманить пашу в ловушку.

— Сдавайтесь! — крикнула графиня одураченному противнику. — Или я прикажу перебить вас всех до одного!

Турки посовещались и в конце концов сложили оружие.

Графиня поспешила устроить прием своему пленнику.

— Ну, — проговорила она с жутковатой язвительностью, — сегодня ночью у тебя есть время поупражняться в лае, потому что утром ты без всякой пощады будешь посажен на цепь, как я тебе обещала.

— Я твой раб, делай со мной, что тебе нравится, — ответил турок и пал перед ней на колени лицом к земле, чтобы поцеловать край ее платья.

Однако красивую женщину такая смиренность не тронула. На следующий день она велела поставить у входа в шатер деревянную собачью конуру и приковать к ней цепью бедного влюбленного турка.

Вечером, во время праздничного застолья, которое она устроила для фавориток Потемкина и своих офицеров, ей вдруг пришла в голову мысль в духе нравов барочной эпохи, заставить-таки своего пса, как она называла пашу, лаять.

Она передала ему свой приказ через камеристку, а когда тот ее не послушал и с чисто восточной отрешенностью остался лежать, положив голову на холодные доски, она вскочила из-за стола и воскликнула:

— Мы еще поглядим, кто теперь хозяин, он или я.

— Да, пусть полает, — в один голос закричала вся шаловливая свора красивых женщин, собравшихся в шатре.

Они мигом надели шубы и поспешили на улицу. Когда дамы смеясь обступили его, турок, пораженный и опьяненный таким обилием женских прелестей, без стеснения выставленных перед ним, точно любуясь блуждал темными глазами от одной к другой: стройная, грациозная Потоцкая, пылающая страстью гречанка, элегантная Монсиньи и пышногрудая Миних, но в конце концов он все же снова остановил взгляд на графине Салтыковой, проявлявшей свою жестокость еще более соблазнительно, чем обычно.

— Ты собираешься лаять, пес? — спокойно спросила она.

Остальные дамы звонко расхохотались.

Турок упрямо покачал головой.

— Я бы на вашем месте хлестала его до тех пор, пока он не исполнил мое повеление, — сказала полячка, в живых глазах которой таилось что-то дьявольское.

— Вы правы, — промолвила графиня Салтыкова, и быстро занесла плетку, атрибут, без которого невозможно представить русскую Венеру минувшего столетия. — Я запорю тебя до смерти, если ты немедленно не залаешь, — воскликнула она, метнув взгляд, исключающий всякое снисхождение.

В конце концов паша покорился своей судьбе и принялся громко лаять, а жестокосердные красавицы стояли вокруг и хохотали до слез.

В начале декабря 1788 года опять прошел сильный снегопад, сделавший совершенно непроходимыми и без того скверные дороги южной России и полностью отрезавший армию под Очаковым от всякого снабжения. Потемкин оказался под угрозой голодной смерти вместе с солдатами и прекрасными «султаншами».

Когда бедственное положение стало просто невыносимым, солдаты пришли к Суворову и попросили у него совета и помощи.

— Батюшка, Александр Васильевич, — жаловались они, — нам нечего больше есть, сапоги поизносились вконец, а мундиры с сотнями прорех насквозь продувает ветер. Спаси нас, батюшка Суворов!

— Для нас всех не осталось уже другого спасения, кроме штурма, — ответил им генерал. — Мы должны взять Очаков или погибнуть!

Высказывание почитаемого всем войском Суворова переходило из уст в уста, в конце концов потерявшие терпение солдаты стали собираться толпами и вечером, с зелеными еловыми веточками на шапках и с горящими пучками соломы, тысячами потянулись через лагерь к деревянному дворцу таврийца, чтобы потребовать штурма Очакова. Под давлением гибельных обстоятельств, которые уже не оставляли ему иного выбора, Потемкин с тяжелым сердцем дал на это свое согласие, ибо беспокоился за кровь солдат не меньше, чем об успехе. Он передал командование штурмовым соединением Суворову, и тот с беспримерной энергией начал подготовку к штурму.

Вечером семнадцатого декабря в полках был объявлен набор добровольцев для формирования авангардной штурмовой колонны, которая, первой натыкаясь на мины и испанские рогатки,[53] как правило, почти наверняка приносилась в жертву. Требовалось шестьсот человек, но поскольку колонну вел сам Суворов, вызвалось несколько тысяч, среди которых пришлось тянуть жребий.

Графиня Салтыкова была среди добровольцев и сумела устроить так, что жребий выпал и ей.

— Генерал, я буду рядом с вами! — сказала она Суворову.

— Избави бог! — ответил тот.

— Это почему же?

— Потому что я впервые в жизни испытал бы что-то похожее на страх.

— Страх за меня?.. — спросила прекрасная амазонка, приятно обрадованная.

— Да, — смущенно проговорил он, — а посему, графиня, я прошу вас остаться в лагере.

— Нет, Суворов, я не останусь, — с завидной энергией быстро сказала она, — я, наоборот, извелась бы от страха, если бы не была возле вас. Вы все-таки должны мне сегодня позволить победить или погибнуть с вами.

Наступила знаменательная ночь семнадцатого декабря. Без барабанного боя, обвязав ноги соломой, первая колонна под предводительством Суворова, без единого заряда в стволе и без патронных сумок, впереди, остальные следуя на расстоянии в тысячу шагов за ней, — так началась крупнейшая военная операция. Ни один звук не выдавал их движение. Вот добровольцы благополучно достигли крепостных рвов, Суворов осенил себя крестом и первым бросился в атаку. Остальные устремились за ним.

Внезапный налет для турецких часовых оказался совершенной неожиданностью, и они были уничтожены, а вал захвачен. Не прозвучало ни единого выстрела, работали только штыки. Но теперь в крепости забили тревогу, и янычары со всех сторон кинулись на бастионы, с которых встретили следующие полки ураганным огнем, одновременно часть неприятельского гарнизона организовала вылазку и отрезала Суворова с шестью сотнями бойцов от основной армии.

Сопровождаемая лишь горсткой добровольцев своего полка, графиня первым делом водрузила на крепостной стене Очакова русский флаг и перебила турецких канониров, потом прорвалась дальше на городские улицы, но здесь попала в окружение.

В тот момент, когда Суворову потребовалось установить связь с другими штурмовыми колоннами и он хотел использовать для этого отряд графини, ее рядом не оказалось. Он окликнул ее по имени, однако никто не ответил. Его охватил смертельный страх, и вместо того, чтобы удерживать захваченные батареи, он со своими людьми бросился в город, преследуемый лишь одной мыслью, во что бы то ни стало спасти графиню. На короткое время все, казалось, было потеряно, под натиском противника штурмующие начали отступать, турки подняли дикий победный крик. Когда князь Репнин[54] услышал, что полк Суворова отрезан, он соскочил с лошади и воскликнул, хватая в руки знамя:

— Суворов, отец наш, попал в плен, за мной, кто не трус!

— Суворов, Суворов захвачен, спасем Суворова! — полетело из уст в уста, и все как один снова ринулись на штурм. Первым пробился князь Репнин с двумя полками и своевременно пришел на подмогу Суворову, который уже видел, что турки угрожающе сконцентрировались у него в тылу.

Теперь герой неудержимо повел своих людей вперед, сокрушая янычаров на своем пути, пока опять не увидел белый плюмаж графини. Сама она, под прикрытием лишь горстки солдат, стояла прислонившись к стене дома с ружьем кого-то из павших в руках, отчаянно отбиваясь от наседавшего противника. Турки не стреляли, так как каждый из них хотел завладеть прекрасной женщиной.

Но тут Суворов, со шпагой в одной руке и казацкой пикой в другой, ворвался в самую гущу неприятеля и вызволил графиню, которая схватила его ладонь и в лихорадочном возбуждении прижала к своему сердцу.

Только сейчас Суворов заметил, что графиня истекает кровью.

— Вы ранены? — вскрикнул он.

— Похоже, да, — ответила она.

— Боже мой, куда?

Она указала на левое предплечье, он быстро обнажил это место и, в то время как вокруг по-прежнему свистели пули, а стоны раненых и умирающих мешались с боевым кличем сражающихся, прижался губами к ране и таким образом принялся останавливать кровотечение.

Небывалая ужасная кровавая бойня между тем продолжалась. Когда поднялось солнце, русские флаги развевались уже на всех оборонительных валах и крепостных башнях. Очаков был взят.


&&&


Три дня город подвергался разграблению. Тела тридцати тысяч погибших с обеих сторон устилали поле брани под Очаковым.

Когда Потемкин осмотрел его и увидел своих убитых и искалеченных солдат, он громко разрыдался. Так странно в этом великом варваре перемешались себялюбие и грубость с великодушием и добротой.

После того как предали земле павших русских воинов, трупы янычаров были штабелями сложены на замерзшем лимане, дабы предстоящий ледоход похоронил их в море. Русские дамы из потемкинской свиты теперь, закутавшись в роскошные меха, ездили на санях вокруг этих жутких пирамид, любуясь могучим и ладным телосложением янычаров. Сцена, от которой волосы встают дыбом.

За победу при Очакове Потемкин получил от императрицы Екатерины Второй большую ленту ордена святого Георгия, сто тысяч рублей, титул гетмана казаков и усыпанный бриллиантами и увитый лавром полководческий жезл.

Еще более замечательная награда досталась Суворову.

Рана графини Салтыковой оказалась настолько незначительной, что уже через несколько дней она смогла встать с постели. Когда, закутавшись в теплую пушнину, она впервые сидела в кресле, в шатер вошел Суворов, чтобы справиться о ее самочувствии.

— Вы еще очень бледны, графиня, — заботливо проговорил он.

— А вы и того бледнее, генерал, — с улыбкой ответила она, — можно знаете ли, подумать, что вы получили куда более опасную рану.

— Так оно и есть, графиня, — вздохнул он, — народное поверье гласит, что человек душой и телом переходит во владение того, чьей крови испил. Похоже, со мной это и вправду случилось. Вы держите меня на цепи, и если вам заблагорассудится, я смогу лаять на луну перед вашим шатром.

— Нет, генерал, — промолвила графиня, посмотрев на него таким взглядом, от которого генерала пронизала сладостная истома, — я найду вам более подходящее место.

— И где же?

— У моих ног. Суворов, ибо оттуда уже не так далеко и до моего сердца.

Мгновение, и герой Кинбурна и Очакова уже стоял перед ней на коленях, и прекрасная отважная женщина в порыве искренней любви заключила его в свои объятия.

Искусство стать любимым

В маленьком будуаре, зеленые шелковые обои которого делали его похожим на большую, увитую листвой беседку, напротив очаровательной женщины сидел молодой человек красивой наружности и держал шелковые нитки, которые та наматывала на небольшой валик из слоновой кости.

— Опять запутались, — воскликнула дама, восседавшая в облаке муслина и тонких кружев, и при сем восклицании так от нетерпения топнула ножкой, что обнажилась вышитая золотом домашняя бархатная туфелька и ажурный чулок. — И не глядите, пожалуйста, на меня так влюбленно, Ланской,[55] это все из-за ваших томных глаз, это вы во всем виноваты!

— Помилуйте, да как же мне иначе смотреть-то на вас? — простодушно спросил красавец Ланской. — Я не могу скрыть то, что чувствую к вам, графиня Браниша, я не в силах этого сделать!

— Фи! Вы начинаете надоедать мне своим мечтательным поклонением. Конечно, у наших господ при дворе уж вовсе чувств не осталось, они испытывают только волнение крови, но и слишком много любви тоже утомляет.

— Я вас утомляю, графиня?

— Более того, — живо отреагировала маленькая подвижная женщина, вырывая шелк у него из рук, — вы становитесь просто невыносимым.

— Так почему же тогда вы терпите меня возле себя? — с детской наивностью спросил Ланской.

— Только потому, что у меня слишком доброе сердце, — в порыве самовлюбленности выпалила графиня Браниша, — это сердце чуть ли не ежедневно наносит мне вред, мне уже давно следовало бы распрощаться с вами, но я все еще испытываю сострадание к вам и к вашей восторженности; сейчас, однако, все позади, я более не стану щадить вас и скажу вам всю правду прямо в глаза: я не люблю вас, и что гораздо хуже, я прихожу в отчаяние едва только вы переступаете мой порог, поскольку прекрасно знаю, что вы опять до смерти наскучите мне своими нежностями.

— Стало быть, вы собираетесь расстаться со мной, графиня?

— Да, да, идите себе с богом.

— Вы отсылаете меня, потому что меня не любите?

— Скорее потому, что вы меня слишком любите.

Тогда Ланской с самой невинной очаровательной улыбкой поднялся, неспешно пристегнул шпагу и галантно поднес к губам маленькую ручку прекрасной Браниши. Стоя в тот момент перед ней, он представлялся красивым мужчиной, какого только могла бы вообразить фантазия большого художника, великолепным образцом цветущей молодости и непринужденного благородства.

— Сударыня, я благодарен вам за искусство, которому вы меня обучили, — сказал он.

— Какое такое искусство?

— Искусство стать любимым, — с легким грациозным поклоном промолвил в ответ Ланской.

— Как это? — недоуменно воскликнула графиня Браниша. — Что за загадки вы мне тут загадываете?

— Только что вы преподали мне урок, значение которого для меня трудно переоценить.

— Свою отставку с любовной службы мне вы рассматриваете…

— Как исключительно полезное наставление, — на полуслове прервал графиню Ланской.

— Которое, похоже, вас нисколько не огорчает, — проговорила прелестная женщина, с досады разрывая носовой платок.

— Напротив, оно приводит меня в восхищение.

— Вы лжете.

— Я говорю сущую правду, сударыня, — с нарастающей веселостью продолжал Ланской, — ибо я со всей страстью и увлеченностью люблю…

— Ах! Да знаю я, знаю…

— Нет, нет, не торопитесь, вы не знаете, — перебил ее Ланской, — я люблю одну даму, обладание которой сделало бы меня богом, а утрата ее — несчастнейшим из людей. Чтобы не совершить какого-нибудь faux pas[56] в отношении означенной дамы, я решил пойти на сближение с ней лишь тогда, когда буду абсолютно уверен, что не только завоюю ее, но и смогу удержать, когда я, следовательно, почувствую себя уже не учеником, а мастером в искусстве становиться любимым. Таким образом, графиня, я три года исправно отходил в вашу школу и, как мне представляется, закончил ее на отлично. Я был мечтательным, нежным, преданным, исполненным обожания и в итоге имею перед собой вас: изнывающую от скуки. Следовательно перед дамой, которую я люблю, мне нужно предстать сухим, холодным, отвергающим, исполненным равнодушия, и тогда я завоюю ее. Я благодарен вам за эту теорию, и после сделанного мной объяснения вы, вероятно, поймете, почему я считаю себя вашим неоплатным должником.

— Какая мерзость! — воскликнула графиня. — Так значит, вы меня не любили?

— Откровенность за откровенность: не любил!

— Ах, вы чудовище, Ланской!

— Я всего лишь ваш прилежный ученик, мадам.

— А эта другая, которую вы любите, — выдержав паузу, промолвила графиня Браниша, — она красива?

— Весь свет утверждает это.

— Красивее меня?

— Ее называют совершенством среди вашего пола.

От этих слов маленькая графиня с неистовой резвостью, которая при напудренной башне волос, домашнем халате в стиле мадам Помпадур и туфлях на высоком каблуке производила, надо признать, исключительно комичное впечатление, вскочила на ноги. Она с трагизмом версальской актрисы жеманно загрохотала по комнате взад и вперед на своих красных ходулях, с такой силой смахнула со стены дорогую декоративную чашу, что черепки разлетелись во все стороны будто осколки гранаты, схватила маленькую кочергу, поочередно посбивала головы всем маленьким толстопузым фарфоровым китайцам на каминной полке, и в завершение разразилась громкими рыданиями.

— Я сделал вам больно, графиня, — прошептал Ланской, подходя к ней, — это не входило в мои намерения, ради бога, простите меня.

— Скажите, что вы меня любите, тогда я больше не буду плакать, — тут же выдвинула встречное требование прелестная женщина, точно ребенок капризно надув губы.

— Что это вдруг!

— Скажите мне, что я красива, — продолжала графиня, — что на ваш взгляд нет более привлекательной дамы, чем я, признайтесь, что все произошедшее было всего лишь неудачной комедией, которую вы разыграли, желая доказать мне, что можете быть забавным, эдаким наказанием, которого я заслужила своим дурным поведением…

— Полно, графиня, — оборвал Ланской словоизвержение маленькой женщины, — вы же меня не любите…

— Это я-то вас не люблю? — Она остановилась перед ним и сжала маленькие кулачки. — Вы совершенно не заслуживаете, чтобы я так сильно любила вас…

— Но ведь еще четверть часа назад вы велели мне убираться!

— То было… четверть часа назад, а сейчас я люблю вас и люблю страстно, — она порывисто обняла его обеими руками за шею и привлекла к себе, — так терзать меня, ну скажите же мне наконец, что… что вы меня обожаете.

— Графиня, вы и в самом деле очаровательная женщина и сейчас видели бы меня у своих ног, если бы я не… любил другую.

— Вы не хотите меня?

— Я не должен оказывать вам особого предпочтения, мое сердце отдано.

— Поклянитесь.

— Клянусь.

— Ах! Я самая несчастная женщина на свете! — она бросилась на диван и, всхлипывая, разрыдалась, в то время как Ланской, глядя на эту сцену, начал громко хохотать. — Как? Вы еще изволите смеяться, мерзкий?

— Я только радуюсь победе моей теории, — спокойно констатировал Ланской, — похоже, я весьма основательно обучился у вас искусству стать любимым, поскольку четверти часа холодного равнодушия с моей стороны оказалось достаточно, чтобы в вас, которая находила мою мечтательность и нежность такими скучными, такими невыносимыми, вспыхнула страсть.

— Итак, вы действительно отвергаете меня, Ланской?

— Нет, очаровательная графиня, — с тонкой улыбкой на губах ответил молодой офицер, — я намерен даже весьма усердно поухаживать за вами, если вы удовлетворитесь тем обстоятельством, что я позволю вам любить меня, но сам при этом буду пылать чувствами к другой женщине.

— Ах! Да неужели ж она действительно такая красивая? — спросила графиня. Она немного успокоилась, вытерла слезы и со сладким томлением взглянула на Ланского.

— Даже греческие ваятели не создали ничего более совершенного, — промолвил в ответ Ланской, — когда бы свет мог справедливо судить о современниках, он изваял бы эту великолепную женщину из мрамора и установил бы в храме как богиню любви.

— Вот как! А я эту женщину знаю? Мне хочется знать, кто она такая, Ланской, — воскликнула графиня Браниша.

— Если вы угадаете имя моей богини, я отпираться не стану, — предложил он.

— Вы лишили меня покоя, — сказала маленькая очаровательная женщина, — и я хочу отомстить. Я убью вас… естественно, поцелуями.

Она вдруг с грациозностью вакханки, резвясь, смеясь и ликуя, заскакала по комнате, поймала и пухлыми руками обняла Ланского, принялась целовать его, отчего у того буквально перехватило дыхание, и снова пустилась в пляс, кружась и вертясь до тех пор, пока башня ее волос не рассыпалась и в воздух не взметнулось облако белой пудры.

Когда на следующий день около полудня Ланской вошел в салон графини Браниша, он застал ее уже в grande parure,[57] готовой к выезду, башня ее волос, искрившаяся точно свежевыпавший снег, была увита ювелирными украшениями всех цветов, образуя радугу исключительной ценности, две юбки из тяжелого шелка, нижняя из которых была расшита пестрыми цветами, а верхняя — золотом и серебром, крупными складками вздувались одна над другой.

— Я слышала, что сегодня ночью на Неве возвели ледяные горки, — воскликнула навстречу ему миниатюрная женщина.

— Так и есть, графиня.

— Давайте поедем туда и взглянем на них, — продолжала графиня, радуясь как ребенок, — это так интересно.

— Я к вашим услугам.

— Быть может, при этом нам удастся увидеть там и богиню, которой вы поклоняетесь.

— Это было бы счастьем, на которое я не смею даже надеяться.

Миниатюрная женщина ограничилась тем, что в наказание шлепнула преступника веером, затем с его рыцарской помощью облачила свое изнеженное тело в роскошные зимние покровы, и вскоре они, тесно прижавшись друг к другу, уже сидели в санях, которые мгновенно рванули с места и унесли их прочь; под звонкий перелив бубенцов они стремглав влетели на матово-серебристую крепко схваченную морозом поверхность Невы и остановились вблизи двух ледяных гор, высоко возвышавшихся над ней. Ланской помог своей миниатюрной спутнице выбраться из саней, и она, с гордой улыбкой поглядывала на него сбоку, весело зашагала под руку с ним.

Два помоста высотой приблизительно в пятьдесят футов были установлены на расстоянии восьмиста шагов друг от друга. Посередине каждого из них помещалась площадка, к которой снизу вела деревянная лестница, тогда как противоположная, круто нисходящая до земли сторона была выстлана ледяными плитами. Ее в течение всей ночи поливали водой и таким образом она превратилась теперь в сплошную скользкую и гладкую как зеркало саночную дорожку. По обеим сторонам ее стояли как бы в лед высокие зеленые ели. Люди всех сословий — благородные дамы, выделявшиеся своим зимним нарядом, офицеры, купцы, простые мужики — непрерывным потоком поднимались по ступенькам лестницы, чтобы наверху усесться в небольшие санки и, заплатив несколько копеек одному из бородачей, подрабатывающих на этой услуге, под воздействием мощного толчка с фантастической скоростью понестись вниз по сверкающей дорожке.

Тысячи людей волнами перекатывались туда и обратно по замерзшей Неве, шикарные сани с восседавшими в них богато разодетыми дамами и, подобно слугам, стоящими на запятках их кавалерами разрезали толпу, играл духовой оркестр и вокруг, точно дрессированные медведи, в такт музыке прыгали бедные мужики, хохотали и пели.

— Пойдемте, Ланской, — сказала графиня, некоторое время наблюдавшая за катающимися с горки и забавлявшаяся их ловкостью и неудачами, — нам тоже стоит попробовать. Возьмем вожатого, или я могу довериться вашему мастерству?

— Разрешите мне самому управлять санками, — попросил Ланской.

— С удовольствием, — засмеялась маленькая женщина, — но с тем условием, что если мы опрокинемся, то дальше я поеду на вас, я вас, поверьте, не раздавлю.

Молодая красивая пара в веселом настроении быстро по ступеням взобралась на помост, наняла удобные санки, графиня Браниша грациозно уселась в них, а Ланской занял место впереди. Он еще раз с улыбкой оглянулся на свою очаровательную спутницу и дал салазкам решительный толчок, с этой секунды управляя ими только руками. Будто подхваченные могучими крыльями, они стремительно полетели вниз по склону и под одобрительный смех и рукоплескания толпы благополучно достигли нижней точки. Когда они выбрались из санок, все вокруг не могли оторвать глаз от великолепной пары.

— Она, конечно, тоже очень симпатичная, — сказал пожилой виноторговец стоявшему рядом лотошнику с пирогами, — но он-то просто писаный красавец.

Все снова и снова графиня поднималась наверх со своим поклонником, и каждый раз они молниеносно съезжали вниз по крутому склону. Одно удовольствие было видеть, как она радостно хлопала в ладоши или, смеясь, обнимала его сзади за шею.

Оба в очередной раз забрались на платформу и радостно уселись в санки, неизменно приводимые вслед за ними лакеем графини, пока они вскарабкивались по ступеням, вот был сделан первый толчок, придавший опасному транспортному средству нужное направление. Вот пара со свистом ветра в ушах понеслась вниз с ледяной горы, и Ланской восседал впереди, отважный и гордый, как Аполлон, правящий солнечной колесницей. Вдруг санки соскользнули с дорожки, со всего размаху ударились о перила, перевернулись, и пестрая масса полетела под гору. Все вокруг при виде аварии ахнули от испуга, но вот графиня Браниша, точно в кресле скатившаяся верхом на Ланском, благополучно встала, правда, густо покраснев при этом, однако, хихикая и отряхивая мелкие сверкающие ледяные звездочки, которыми было усыпано ее бархатное манто. Ланской тоже оказался цел и невредим.

— Боже, что у вас за вид, — прошептала графиня, когда нашла наконец время взглянуть на него, ибо Ланской был бледен как полотно, глаза его казались застывшими, он дрожал всем телом точно больной лихорадкой.

— Пойдемте отсюда, графиня, пойдемте, — произнес он таким тоном, какого она никогда прежде не слышала, и, спешно подхватив ее за руку, увлек прочь.

Однако маленькая прелестная женщина повернула голову и с безошибочным женским инстинктом принялась взглядом отыскивать в толпе, обступившей ледяную горку, даму, которую любил Ланской; она моментально поняла, что только ее присутствие могло привести его в замешательство, повлекшее за собой опрокидывание саней.

Она высматривала долго и упорно и вдруг обнаружила высокие сани, запряженные парой белых рысаков, а в них — женщину редкой красоты, величавость которой в немалой степени усиливалась тяжелой роскошью ее туалета. Эта красивая повелительная женщина оказалась Екатериной Второй. Если маленькая Браниша еще какое-то мгновение колебалась в сомнении, что обнаружила-таки свою грозную соперницу, то слова, произнесенные Ланским, когда они усаживались в сани, полностью убедили ее в правильности своего открытия.

— Вы обратили внимание, что, когда мы перевернулись, сюда как раз подъехала царица? — спросил он.

— Я думаю, мы именно потому и перевернулись, что пожаловала царица, — ответила графиня, пристально посмотрев ему в глаза.

— Она надо мной смеялась, — пробормотал со вздохом Ланской, — я видел, как она переговаривалась с Корсаковым, стоявшим на санях позади нее.

Маленькая женщина прикрыла лицо вуалью, чтобы скрыть слезы досады.

— Кто знает, о чем она с ним беседовала, — охрипшим от переполнивших ее чувств голосом промолвила она в ответ, — ведь она любит его.

— Вы полагаете, что Екатерина может любить какого-то Корсакова? — быстро и резко отреагировал Ланской. — Да кто он такой? Кукла, дрессированная обезьяна, с которой она развлекается, чтобы скоротать время.

— Ну, он, как ни крути, ее официальный фаворит.

— Львице нравится играть с мышами.

На этом разговор оборвался.

Между тем Екатерина Вторая велела Корсакову, ее милостью из обыкновенного гвардейского сержанта вознесенному в графы и полковники, прокатить ее вокруг обеих ледяных гор, чтобы полюбоваться смелым полетом маленьких салазок и безыскусными забавами своего народа. На обратном пути она внезапно обернулась назад и спросила Корсакова:

— Ты не знаешь офицера, которого Браниша таким умилительным образом использовала в качестве мягкого кресла?

— Да, знаю.

— Как его фамилия?

— Ланской.

— Он показался мне симпатичным.

— Его считают одним из самых красивых мужчин.

— Вот как! Он, должно быть, чувствует себя крайне не ловко оттого, что ему довелось предстать передо мной в такой смешной роли?

— Боюсь, что это совершенно не так.

Царица досадливо нахмурила гордые брови.

— Как мне следует понимать это?

— Что ему абсолютно наплевать было бы, если б он тебе совершенно не нравился.

— Ой! Ты в этом так уверен?

— От него самого слышал.

— Странно. — Царица глубоко задумалась. — Есть, безусловно, какая-то пикантность, — пробормотала она, обращаясь не столько к своему фавориту, сколько разговаривая сама с собой, — в сознании того факта, что в то время как все остальные льстят, преклоняются и из кожи вон лезут, чтобы только добиться моей благосклонности, на свете живет человек, который хочет мне не нравиться.

— Я бы не так это сформулировал, — заметил Корсаков, — подозреваю, что ты настолько безразлична Ланскому, что он так же мало старался бы тебе понравиться, как и добиться твоей благосклонности.

— Как бестактно говорить мне такие вещи в глаза, — строго и укоризненно воскликнула Екатерина, — тебе никак не удается скрыть в себе человека низкого происхождения, часто я сама просто понимаю, почему вообще терплю возле себя такого грубого и бездуховного щеголя, как ты.

— Но я говорю, как думаю.

— В том-то все и дело, что думаешь ты по-хамски.

— А ты тщеславна точно молодая девица, — громко расхохотался Корсаков, обнажив при этом два ряда очень крепких и белых зубов.

— Ладно, давай вернемся к разговору о Ланском, — сказала императрица, сделав вид, что не расслышала его грубости, — как, стало быть, он обо мне отзывается?

— Он считает, что ты растолстела, а полных женщин он не любит, — ответил бывший сержант.

— Это указывает на то, что он не глуп, — воскликнула Екатерина, насмешливо приподняв уголки рта, — Браниша, без сомнения, была для него легким грузом, я бы на ее месте его расплющила.

Корсаков от удивления заржал как конь шутке императрицы и будто пляшущий мужик затопал ногами.

Екатерина не удостоила его больше ни словом, отвела его руку, когда перед Зимним дворцом он хотел было помочь ей выйти из саней, и в течение дня уже не впускала его к себе. Во время следующего торжественного приема она подала знак графине Браниша и с конфиденциальной непринужденностью, как любила делать и что при ее дворе приобрело статус закона, уединилась с ней в уголке софы.

— Ну что, вы уже оправились от испуга? — начала Екатерина.

— Я совершенно не испугалась, ваше величество, — возразила графиня Браниша, — и полагаю, что в подобном случае…

— Никто бы из наших дам не испугался, — весело подхватила царица, — это и в самом деле приятный случай. А как, позвольте, зовут того молодого офицера, которого вы таким образом осчастливили?

— Это был младший Ланской.

— Вы его любите?

— Конечно, ваше величество, — чистосердечно призналась Браниша, — а он меня не любит.

— Надо же! Он, похоже, ненавидит вообще женщин, — промолвила царица, все более воодушевляясь.

— К сожалению, ваше величество, только меня одну.

— Утешьтесь, дорогая Браниша, — живо откликнулась Екатерина, — он и обо мне судит таким образом, который, когда бы не забавлял, мог бы меня уязвить. Я заинтересовалась этим молодым офицером. Мне хотелось бы переговорить с ним, выслушать его суждение обо мне, однако потолковать так, чтобы он даже не подозревал, что перед ним я. Вы должны мне поспособствовать в этом деле, моя маленькая.

— О, какая честь!.. — графиня задрожала от ярости.

— У меня уже готов план действий, — продолжала Екатерина, — но в него я посвящу вас только за час до осуществления, а пока живите себе покойно и утешайтесь тем, что я разделяю вашу судьбу, он нас обеих не любит, этот красавец Ланской.

Вскоре после этой беседы у графа Панина состоялся бал-маскарад. Ланской, до сей поры державшийся достаточно далеко от придворных кругов, тоже получил на него приглашение и высказал графине Браниша свое удивление по этому поводу.

— Я обязательно должен туда явиться? — спросил он, и вид у него при этом был совершенно убитый.

— Разумеется, вы непременно должны быть там, — с плохо скрываемым раздражением проговорила в ответ красавица Браниша, — там вам представится редкая возможность оказаться вблизи своего идеала.

— То есть?

— Ах! Наивность вам очень к лицу, — язвительно заметила графиня. — Неужели вы действительно не знаете, что на подобных увеселениях появляется императрица в маске и, неузнанная, завязывает первые нити своих любовных интриг?

— Там будет Екатерина? Вы это наверняка знаете?

— Больше того, я даже буду сопровождать ее.

— О, вы делаете меня счастливейшим из смертных! — воскликнул Ланской. — И как же я смогу узнать вас?

— Я наступлю вам на ногу.

Ланской действительно появился на маскарадном балу, он был в плотно облегающем костюме из синего атласа, выгодно подчеркивающем его по-юношески красивое лицо и великолепную фигуру. Не успел он пройтись по залу и двух шагов, как к нему приблизились две женские маски, одетые в черный бархат: одна — высокая пышнотелая, вторая — тонкая и изящная. Они поприветствовали его, и последняя коснулась его кончиком своей ноги.

— Правда ли то, что тебе рассказывают люди, — заговорила величавая, непринужденно беря его под руку и уводя в один из небольших, украшенных виноградной лозой апартаментов, окружавших зал, — ты действительно враг женщин?

— Даже не знаю, чем вызвано столь нелестное мнение обо мне, — возразил Ланской, он трепетал от прикосновения обожаемой женщины, рука которой сладостной тяжестью лежала теперь на его руке.

— Поговаривают, что ты любим одной из наших прелестных дам, не отвечая на ее чувства взаимностью.

— Совершенно верно.

— Поговаривают также, что даже императрица тебе безразлична.

— И это соответствует действительности, однако вышеозначенное обстоятельство не помешало бы мне полюбить какую-нибудь женщину, если б та оказалась в моем вкусе.

— Стало быть Браниша не в твоем вкусе?

— Не в моем.

— А Екатерина?

— Оставляет меня равнодушным, — невозмутимо промолвил в ответ Ланской, хотя на самом деле все чувства его были в полном смятении, и он готов был перед всем светом рухнуть к ее ногам, — равнодушным настолько, что я никак не могу взять в толк, почему ей все поклоняются и отчего даже женщины приходят в экстаз от ее красоты.

— Стало быть, ты считаешь ее некрасивой?

— Напротив, я считаю ее олицетворением богини любви, — с жаром воскликнул Ланской, — я считаю, что быть даже скамеечкой для ее ног могло бы доставить величайшую радость, что…

— Ну, почему же ты замолчал?

Однако Ланской вовремя спохватился и снова овладел своими эмоциями.

— …Что она была бы самим совершенством, — заключил он, — но у нее нет сердца, она не может любить, и это в моих глазах лишает ее всякого очарования; если я хочу просто на кого-то молиться, то мне достаточно преклонить колени перед мраморным изваянием богини любви, та никогда не раскроет мне навстречу своих холодных как лед объятий, а Екатерина…

— А ты все-таки попробуй, останется ли она мраморной, мне кажется, что ты мог бы ей понравиться.

— Этого я так же очень опасаюсь, — обронил Ланской, — ибо жертвенное пламя моего юного сердца она использовала бы для комнатного фейерверка, чтобы скоротать время, но вот ответить любовью на любовь, страстью на страсть она способна настолько же мало, как ледяной венок на Неве расцвести живыми цветами.

— А если ты ошибаешься, если лед этого сердца смог бы преобразиться в цветущий сад. Когда бы его коснулся солнечный луч любви? Ведь Екатерина еще ни разу не была любима.

— Ты в этом настолько уверена, таинственная незнакомка?

— Конечно, ее домогаются, как не домогались, возможно, ни одной женщины со времен греческой Елены,[58] но любимой, любимой она не была никогда.

Едва царица успела вымолвить эти слова, как к ней приблизилось розовое домино и что-то прошептало ей на ухо. Она гордо и грозно выпрямилась и широким шагом направилась было к залу, однако в дверях внезапно остановилась, обернулась и жестом подозвала к себе Ланского.

— Говорю тебе, Екатерина никогда еще не была любима, но уже ни один раз оказывалась жертвой предательства. Всего хорошего, мы с тобой еще встретимся.

Она милостиво помахала ему рукой на прощание и исчезла в сутолоке маскарада.

Ланской облегченно перевел дух.

— Вы знаете, что произошло, — шепнул ему хорошо знакомый голос, а нежная рука взяла его при этом за локоть, — Дашкова обнаружила, что Корсаков изменяет царице.

— Изменяет?.. Изменяет Екатерине?.. — воскликнул Ланской. — И с кем же?

— С графиней Брюс.

— Быть такого не может!

— У вас, у мужчин, все может быть, — сокрушенно вздохнула несчастная маленькая женщина.

* * *

В последующие дни во всех будуарах только и шептались о главной новости, которая привела двор в неописуемое возбуждение: императрице стало известно о любовных шашнях Корсакова с графиней Брюс, и место официального фаворита отныне освободилось.

Однако все поражались той сдержанной реакции, которую в связи со случившимся проявила императрица, и удивлялись ее мягкости. Ни соперница, ни вероломный любовник наказаны не были, оба сохранили свой ранг и положение при дворе, только последний навсегда лишился благосклонности царицы, и это обстоятельство чувствительно сказалось на нем. Оказаться в сибирской ссылке, жребий конечно суровый, но оставаться при дворе, утратив всякую значимость и влияние, опасаться окружающих, которые едва замечают тебя, участь унизительная, а Корсаков был не из тех, кто мог бы с достоинством сносить это.

Но кто в создавшейся ситуации вообще интересовался его состоянием?

Меньше всего, разумеется, Екатерина Вторая, которая сама удивлялась тому снисхождению, проявленному ею в данном случае. Она задавала себе вопрос, почему это неслыханное предательство не вызвало в ней жажды мести, а наоборот, даже радует ее, почему не чувствует себя оскорбленной ни как монархиня, ни как женщина. И размышляя об этом, ломая голову в поисках настоящей причины, она вдруг приходит к выводу, что она сама, собственно говоря, является предательницей и изменницей, что Корсаков стал ей в тягость с того момента, как она впервые увидела Ланского, и ею овладело чувство, дотоле ею не испытанное.

Ей почти стыдно было признаться в этом себе, но она с презрением отвергает самообман; то, что с неведомой силой притягивает ее к Ланскому, не просто благоволение, не сиюминутная вспышка страсти и менее всего опьянение чувств, это любовь, это может быть только любовью, этот чудесный душевный порыв, который доставляет ей такое безмерное блаженство и такую безмерную боль одновременно и делает ее настолько робкой, что она, всемогущая деспотиня, не отваживается даже надеяться на взаимность, и настолько до самозабвения жертвенной, что она вынашивает и лелеет одну лишь мысль: сделать счастливым человека, которого она полюбила.

Ланского вызвали ко двору и впервые он появился там во время представления в Эрмитажном театре. Никогда еще Екатерина не одевалась с такой тщательностью, она придирчиво проследила за каждой лентой, за самой крошечной мушкой, и когда наконец посмотрела на себя в зеркало, осталась все-таки недовольной.

Едва Ланского заметили среди мужчин в партере, где он скромно держался на заднем плане, все головы повернулись в его сторону, началось разглядывание в лорнет и перешептывание, волной распространившись до ложи государыни.

— Только что пришел Ланской, — чуть слышно сообщила последней принцесса Веронгова, — может мне распорядиться, чтобы он представился вашему величеству?

Екатерина залилась румянцем точно девица и прикрыла лицо веером.

— Даже не знаю… — запинаясь промолвила она, — посоветуйте, что мне делать, принцесса.

— Я пошлю за ним, — ответила та, — Ланской такой душка, такой неприхотливый, он заслуживает того, чтобы вы проявили к нему благосклонность, ваше величество.

И едва он вошел в ложу и почтительно поклонился ей, как деспотиня почувствовала, что сердце у нее учащенно забилось, она, не решаясь взглянуть на него, сосредоточенно стала рассматривать вышивку платья, вдруг потеряв дар речи, что было удивительно для словоохотливой, остроумной и находчивой Екатерины. На помощь ей приходит принцесса и заводит беседу с Ланским, который между тем не сводит глаз с императрицы. Та как бы очнулась, вспомнив, что он считает ее прекрасной, даже сравнивает с богиней любви, и это придает ей храбрости. Она полулюбопытно-полунежно подняла на него большие лучистые глаза и коснулась веером его предплечья.

— Вы, кажется, меня совершенно не замечаете, Ланской, — начинает Екатерина, — правда ли, что вы так сильно меня ненавидите?

— Я испытываю к вашему величеству то, что мне приличествует, — возразил тот.

— И что же, позвольте полюбопытствовать, вам приличествует?

— Глубокое уважение.

Екатерина повернулась лицом к маленькой сцене, на которой в этот момент началось премьерное представление небольшого спектакля, и больше во весь вечер не проронила ни слова.

А в другой раз Ланской по ее велению присутствовал во время игры. К ней допускались только самые близкие друзья государыни. Узкий круг избранных собирался в небольших апартаментах Эрмитажа, где всякий этикет отбрасывался в сторону и все веселились с раскованной непринужденностью. Императрица предложила Ланскому сыграть с ней в стороне от остального общества партию в домино. Красивая величавая женщина давно уже решила отказаться от кокетства в общении с ним, она была немногословной, ограничившись тем, что то и дело поглядывала на него, точно вздыхала и, наконец, несколько раз даже украдкой смахнула навернувшуюся слезу.

Ланской, казалось, не замечал всего этого, он держался почтительно и с крайней предупредительностью, однако оставался холоден и беспристрастен.

— Какой чин вы имеете в моей армии? — неожиданно спросила Екатерина.

— Я подпоручик, ваше величество, и почитаю это за честь для себя.

— Вы слишком скромны, — улыбнулась в ответ красивая деспотиня, — мне в голову пришла мысль продвинуть вас по служебной лестнице, и притом весьма кардинально: отныне вы, Ланской, генерал.

Бедный молодой человек побледнел как полотно.

— Ваше величество изволит, вероятно, шутить?

— Нисколько, я говорю совершенно серьезно.

— Тогда я заклинаю ваше величество отменить этот знак отличия, намного превосходящий мои заслуги, — взмолился Ланской. — Пошлите меня против шведов, поляков или турок, прикажите мне немедленно отдать за вас жизнь, я с радостью, даже с воодушевлением пожертвую ею, но повышение, которого я ни в коей мере не заслужил, меня убьет.

— Вы славный человек, Ланской, славный и прямодушный, — ответила Екатерина Вторая, тронутая его заявлением, — я благодарю вас, однако я не привыкла брать обратно свои слова, отныне вы генерал и им останетесь.

Ланской попытался было еще что-то сказать.

— Не возражайте, пожалуйста, — воскликнула она приказным тоном, на мгновение в ней проснулся деспот, но она тотчас же овладела собой и опять предстала любящей женщиной, — я прошу вас об этом, — мягко, чуть ли не робко добавила она.

Ланской безмолвно склонился перед ней и промолчал.

Ведь он должен был во всякое время суток составлять общество могущественной государыне, уже не раз он с трудом превозмогал в себе желание броситься перед ней на колени и признаться, что он любит ее и боготворит, как не боготворил еще ни одну женщину на свете, однако сила воли опять и опять брала в нем верх, и он продолжал сохранять в общении с ней почтительную сдержанность и неподражаемую холодность.

Екатерина — женщина, привыкшая видеть вокруг себя рабов, стоило ей только моргнуть, идолопоклонников, достаточно ей было лишь приказать — не отваживалась даже намекнуть на свое глубокое расположение к этому мужчине, к которому испытывала настоящее чувство, однако то и дело выдавала себя и тем самым крайне затрудняла внутреннюю борьбу до безумия влюбленному в нее Ланскому. В конце концов она, казалось, совершенно смирилась с тем, что так и не познает счастья его любви, и думала теперь лишь о том, как окружить любимый образ блеском и великолепием. В первую очередь она настойчиво занялась воспитанием красавца Ланского: по ее приказу видные специалисты преподавали ему основы наук и искусства, а сама взялась обучать его изящным манерам. Достигнув определенных успехов в игре на клавесине, он уже мог аккомпанировать ее вокальным упражнениям. Во всех комедиях, написанных ею[59] для Эрмитажного театра драгоценностей,[60] Ланскому поручалось исполнять роли любовников, тогда как ей самой каждый раз доставались, разумеется, роли любовниц. Она одаривала его как ребенка или возлюбленного, и самыми блаженными оказывались для нее те мгновения, когда она видела, как он радуется ее заботливости.

Случались ночи, когда ей не спалось, когда она сидела на роскошном ложе и горько плакала, наутро она поднималась с покрасневшими от слез глазами и наотрез отказывалась от пищи. Но стоило появиться ему, как мрачные тучи сбегали с ее красивого лица, и она снова могла улыбаться. И вот однажды ночью, полной тревог и безмолвных терзаний, она приняла героическое решение.

— Он прав, — сказала она себе, — у меня нет сердца, я наряжаю его точно куклу, но делаю это все лишь для того, чтобы потешить себя. Я никогда всерьез не считалась с его желаниями. Впредь я как можно меньше должна думать о себе, я должна сделать его счастливым, совершенно счастливым.

* * *

По собственноручной записке царицы Ланской должен был прибыть вечером в Эрмитаж. В ней ни слова не говорилось ни о театральном представлении или концерте, ни о званом ужине или игре, да передана она была не как обычно, лейб-казаком, а молоденькой смазливой камеристкой. В целом записка эта сильно напоминала приглашение на свидание. Ланской, который ни секунды не сомневался, что ему предстоит встреча t?te-?-t?te с самой грозной женщиной Европы, поцеловал благоухающий листок, написанный дорогим его сердцу почерком и внутренне приготовился к предстоящей «схватке». Он тщательно занялся туалетом, и ему удалось наивыгоднейшим образом подчеркнуть свои физические достоинства; когда в узких высоких сапогах с золотыми кисточками, в тесно облегающих его безукоризненно стройные ноги белых панталонах, в красном казачьем ментике с золотым позументом, собрав свои слегка припудренные волосы светло-серой маркизкой, он наконец встал перед зеркалом, что с полным удовлетворением, глядя на себя, улыбнулся, подобно Нарциссу, любующемуся собственным отражением в прозрачных одах хрустального ключа, потом повесил усыпанную драгоценными камнями кривую саблю на золотом шнуре через плечо, взял в руку папаху и уселся в сани, стрелой помчавшие его в направлении императорского дворца.

У тех потайных воротец с задней стороны здания, через которое в свое время пробирались Аслов, Мирович, Васильчиков, Потенько, Завадовский, Зорич и Корсаков, чтобы служить влюбленным прихотям Северной Семирамиды, доверенная камеристка поджидала счастливца, который подобно спартанцам Леонида[61] богато украсил свое поражение и радостно шел ему навстречу.

Юркая кошечка проворно скользнула вперед по коридорам и лестницам, провела его наверх, в одном месте внезапно нажала ладонью на стену, распахнулась вторая секретная дверь, через которую сгорающий от нетерпеливого ожидания Ланской попал в небольшую переднюю, где царил чувственный полумрак.

— За той портьерой вас ожидает счастье, — еще успела шепнуть ему, прежде чем исчезнуть, его очаровательная провожатая, стена за ним опять затворилась, и Ланской оказался пленником Екатерины. Сердце его готово было выскочить из груди, пульс учащенно бился, он на мгновение остановился перед занавесом, чтобы собраться с духом, потом медленно отодвинул его и в небольшом сказочно уютном будуаре увидел царицу, которая стояла к нему спиной, серебряными щипцами перемешивая горячие угли в великолепном мраморном камине. Когда позади него с тихим шелестом опустилась портьера, она быстро повернула голову и приветливо кивнула ему.

— Здесь пока холодно, или я, возможно, слишком легко одета, — с застенчивой улыбкой проговорила она.

Ланской пылающим взором окинул ее пышную роскошную фигуру, которой в накинутом поверх белоснежной сорочки из дорогих кружев открытом домашнем халате из желтого шелка, казалось, действительно было зябко, однако то было лишь волнение, прелестная робость страсти, трепет которой, похожий на трепет влюбленной девушки, столь редко охватывал расчетливую энергичную деспотиню. Ланской поднял с пола маленькую воздуходувку, опустился на колено перед камином и принялся раздувать огонь.

Царица долго смотрела на него, затем медленно положила восхитительную лилейную руку ему на плечо.

— Ланской, — проговорила она, — в минувшие дни я много занималась вами. Думали ли вы обо мне?

— О, разумеется, ваше величество, — ответил он.

Екатерина вздохнула.

— Я сказал что-то такое, что вызвало недовольство вашего величества? — поспешил спросить Ланской.

— Нет, мой друг, однако я недовольна судьбой, возведшей меня на пустые ступени трона, где я чувствую себя такой одинокой, такой покинутой. Я не хочу, конечно, сказать, что мне хватило бы простой хижины, но небольшого замка в стороне от большой дороги мирской суеты, кружка добрых друзей и мужчины, которому принадлежит мое сердце и который тоже любит меня, мне, вероятно, для полного блаженства было бы достаточно!

— Есть ли хоть одно желание, исполнить которое было б не в вашей власти? — возразил Ланской, все еще продолжая стоять перед ней на колене.

— Разве могла бы я приказать сердцу другого человека полюбить меня? — с оттенком горечи в голосе воскликнула Екатерина. — По одному мановению моей руки мужчина, на которого пал мой выбор, превращается в моего послушного и безвольного раба, но никакая сила на свете не может заставить его любить!

— Нет, ваше величество, сила красоты может.

Екатерина пожала плечами.

— Мне твердят, что я красива, Ланской, да, я это так часто слышала, что мне чуть ли не скучно стало быть красивой. Я предпочла бы быть уродливой, но любимой тем мужчиной, который настолько бы заполнил все мое существование, что в Екатерине не осталось бы ничего, что б ему не принадлежало.

Ланской поднялся, он открыто и бесстрашно посмотрел красивыми лучистыми глазами прямо в бледное лицо царице, очарование которого вдвойне усилилось волной нахлынувшей грусти.

— Да разве ж возможно, ваше величество, не любить вас, не любить так, как вы того желаете?

Екатерина залилась румянцем и чуть заметно затрепетала.

— Давайте не будем говорить обо мне, — промолвила она, выдержав некоторую паузу, — я взяла себе за правило отныне заниматься не своей персоной, а только исключительно вами, Ланской, — при этом она с сердечностью, которая совершенно обезоружила его, протянула ему руку.

— Ответьте мне, мой друг, откровенно на все вопросы, это пойдет вам только на пользу, ответьте откровенно и честно, я так хочу.

— Даю вашему величеству слово, что буду говорить одну правду.

— Ну, тогда прежде всего скажите мне, что я могу предпринять, чтобы сделать вас абсолютно счастливым, — начала Екатерина. — Надеюсь, что вы полюбите и будете любимы взаимно, ибо без любви не бывает настоящего счастья.

— Конечно, ваше величество.

— Итак, вы любите?

— Да.

— Всей душой?

— Я готов был жизнь отдать за женщину, которую люблю.

— Она, стало быть, красива, эта женщина?

— Самая красивая женщина на свете.

— И она вас тоже любит, — пробормотала императрица с горькой улыбкой, — ну конечно же, она не может не любить вас!

— Я не осмеливаюсь даже мечтать об этом.

— Она такая добродетельная, или такая гордая?

— Она недосягаема для меня.

— И это, мой друг, делает вас несчастным?

— Нет, ваше величество, возможность даже просто находиться рядом с ней для меня блаженство.

— Я желаю знать, кто эта женщина, Ланской, — воскликнула Екатерина, высоко вскидывая голову. — Быстро, как ее имя?

— Это единственный вопрос, на который я не хотел бы отвечать.

— Даже в том случае, если я вам прикажу? — спросила Екатерина, мгновенно принимая исполненную величественности позу. — Я вам приказываю назвать мне имя женщины, которую вы любите, и назвать сейчас же.

— Я должен повиноваться?

Императрица утвердительно кивнула.

В ту же секунду Ланской рухнул к ее ногам.

— Простите, ваше величество, но женщина, которую я люблю, которую я боготворю…

— Говорите же, как зовут эту женщину? — в нетерпении топнув ногой, крикнула царица.

— Екатерина Вторая.

— Ланской! Вы любите меня… да возможно ль такое? — с ликованием в голосе воскликнула прекрасная деспотиня.

— О, Екатерина, да разве ж можно не полюбить вас? — отозвался Ланской, хватая ее руки и покрывая их поцелуями.

— И ты не спрашиваешь, люблю ли я тебя? Ты прав, Ланской, ты по моим глазам должен был прочитать, что ты для меня значишь. Да, Ланской, я люблю, впервые с тех пор, как появилась на свет, люблю, и ты тот, кто одолел меня, кто принес мне такую беду и одновременно одарил меня таким несказанным счастьем. Но не обо мне должна сейчас идти речь, а только о тебе, я хочу увидеть тебя счастливым, в этом заключается для меня высшая радость.

Она с неистовой нежностью обняла его, и ее уста лихорадочно слились с его устами в горячем поцелуе.


Екатерина Вторая любила, эта бесподобно красивая женщина, со шпагой в руке беспощадно свергшая с трона своего коронованного супруга, любого своего фаворита превращавшая в послушного раба своих сладострастных капризов, любила всей душой, теперь она трепетала в испуге, если видела хоть малейшую тень, омрачившую чело возлюбленного, и денно и нощно, во сне и наяву была воодушевлена только тем, как бы его осчастливить.

Потянулись часы нескончаемого блаженства, которые Екатерина Вторая проводила с красивым, достойным любви Ланским, зимой в великолепно обставленном Эрмитаже, а летом в милом ее сердцу Царском Селе. Ни один человек не узнал бы в этой любящей женщине, которая, нежно прильнув к возлюбленному, пролетала мимо в санях, или серебристо-белыми лунными ночами покачивалась с ним в челне на глади уснувшего пруда, которая в роскошном будуаре стояла перед ним на коленях и все никак не могла досыта наглядеться на его лицо, да она и заснуть-то не могла, пока он не покачает ее голову в своих ладонях, словом, в этой преданной, мечтательной, исполненной доброты и самопожертвования женщине никто бы сейчас не узнал деспотиню, похоть которой на несколько более высоком уровне возрождала вакханалии Агриппины и Мессалины,[62] а жестокость — зверства Нерона.


— Она любит Ланского, как никого еще не любила, — говорил своей супруге князь Дашков.

— Скажи лучше, что Ланской первый, кого она вообще любит, — отвечала княгиня, — и эта женщина, давно уже являвшая нам самые блестящие образцы гениальности, ума, мужественности, решимости и несгибаемости, вдруг поражает нас тем, чего мы меньше всего от нее ожидали: большим, добрым и нежным сердцем.

Власть, которую Ланской приобрел над Екатериной Второй, была неограниченной и беспримерной, однако всеобщая любовь к нему окружающих указывала на то, что он никоим образом не злоупотреблял ею. Если императрица одаривала его, то происходило это всегда вопреки его воле, и он всякий раз выглядел сконфуженным и растерянным. Когда по ее приказу напротив Зимнего дворца был выстроен дворец для него, он долгое время избегал показываться на людях, и с уст его не слетело ни одного слова благодарности, но когда она подарила свой мраморный бюст княгине Дашковой, он проливал слезы, ибо так безумно любил Екатерину, что даже безжизненное холодное изваяние не желал уступать кому-то другому.

Счастье этой единственной в жизни Екатерины любви было олицетворением поэзии, и как настоящая поэзия не может обойтись без трагизма, так и этот волшебный сон завершился скоро и злополучно.

Подобно всякому человеку Екатерина Вторая носила в себе свою судьбу, свой рок. Ее руки были обагрены кровью, и на челе ее лежала печать проклятия. Ее любовь оказалась столь же смертоносной, как и ее ненависть.

Свыше ей был отмерен только год любви Ланского. Внезапно тяжелая болезнь подкосила его, и он начал медленно увядать. К нему были вызваны известнейшие врачи, но их искусство оказалось бессильным перед смертельным недугом красивого юноши.

Императрица была близка к отчаянию. Испробовав все средства для спасения своего возлюбленного и зная, что все равно потеряет его, ей оставалось только одно: скрасить его последние дни своей любовью, преобразить их тем, что может предложить ему не императрица, а лишь ласковая верная женщина.

Она ухаживала за ним как жена за любимым супругом, как мать за своим ребенком.

Несколько недель она день и ночь не отходила от постели, он не принимал ни капли лекарства из других рук, она держала тарелку, из которой он ел, бокал, из которого он пил, она неустанно поправляла страдальцу подушки, чтобы ему было легче дышать.

На время, пока Ланской боролся со смертью, управление самой крупной европейской империей заметно ослабло, скипетр уже не сжимала до толе по-мужски уверенная рука Екатерины, и эта властолюбивая, жадная до плотских утех женщина нынче могла только молиться и плакать.

— Я умираю, — однажды утром произнес Ланской своим мягким голосом, — но печалюсь я не о своей молодой жизни, в этом сплетении времени, которое мне было даровано судьбой провести рядом с тобой, я был нежданно облагодетельствован всем земным счастьем, как никакой другой человек, даже проживший долголетнюю жизнь патриарха.

На белом свете нет ничего, что длилось бы вечно, и твой жизненный путь, Катерина, надо полагать, когда-нибудь пресечется, я благодарю Господа за то, что он гасит духовную лампаду в моей груди тогда, когда ты меня еще любишь, пока я для тебя еще кое-что значу.

— Ах, Ланской! — с чувством невыразимой боли воскликнула императрица. — Ты был для меня всем, и ничего больше не останется, когда ты меня покинешь, поверь, я всегда бы любила тебя так же безгранично, как люблю сейчас, и я никогда, никогда не забуду тебя, никогда.

Обезумев от горя, она с рыданием бросилась на колени у его постели и в отчаянии прижалась лбом, увенчанным диадемой, к холодному дереву.

Так она лежала, пока не наступила агония, тогда она сжала боготворимого мужчину в объятиях, и на ее груди он испустил дух, держа ее руку в своей, с невинной улыбкой на устах. Екатерина же без чувств опустилась рядом с возлюбленным.

Три месяца она в одиночестве скорбела о Ланском в Царском Селе, и три месяца никто не смел войти в ее покои, даже министры. Вдова не могла бы искренне печалиться о любимом супруге, чем горевала она о своем возлюбленном.

В Царскосельском парке высится великолепный обелиск из ценного мрамора. На котором высечена трогательная эпитафия: «Вернейшему из верных»; это памятник, который любовь великой Екатерины воздвигла прекрасному Ланскому.

Только мертвые больше не возвращаются

Первый майский день 1767 года не обманул ожиданий жителей Москвы. Этот прелестнейший из праздников на Руси из года в год отмечался массовым выездом в расположенную всего в нескольких верстах от Первопрестольной рощу; но поскольку заморозки или дождь слишком часто омрачали людям радость, они уже за много дней до предстоящего события с опаской поглядывали на каждое облачко. Только на сей раз день выдался по-настоящему майский, деревья покрылись молодой зеленой листвой, а на кустах распустились первые цветы; со всех сторон доносилось бодрое щебетание птиц, и небосвод голубым шатром раскинулся над деревней царской резиденции.

В доме богатого купца Петра Павловича Самсонова собралось небольшое, но достойное общество, чтобы принять участие в совместной поездке на природу. Дом располагался на самой широкой улице Китай-города, имел деревянное, выкрашенное белой краской парадное крыльцо, тонированные под мрамор балки, крышу, над которой высился маленький золоченый купол, и в прилегающем садике – китайский павильон. В просторной, с роскошью обставленной гостиной господа пили чай со сладостями и дожидались женщин, еще занимавшихся своими туалетами. Мужчин было четверо: хозяин дома Самсонов, крупный, дородный и осанистый купец старого закала в русском костюме, шелковом кафтане, опоясанном широким кушаком, лицо его обрамляла круглая борода, брат его жены, господин Ямроевич, служивший писарем в имперской канцелярии, маленький, сухонький человечек во фраке цвета корицы, белом шейном платке, желтой шелковой жилетке, сизого окраса штанах до колен, чулках и башмаках, с напудренной головой, парой толстых завитков на висках и косицей, походившей на обрубленный собачий хвостик. Далее следовал Иван Сергеевич Бабунин, зять Самсонова, супруг его старшей дочери Федоры, молодой человек в русском национальном костюме с испещренным оспинами лицом, все дело и работа которого единственно в том только и заключались, чтобы владеть несколькими прекрасными домами в Москве; и, наконец, молодой офицер, капитан Апостол Чоглоков. Последний обладал тем преимуществом, что тесно облегающим и богато украшенным мундиром имел возможность выгодным образом подчеркнуть достоинства своего высокого роста и стройной фигуры. Пудра, делавшая его волосы совершенно белыми, эффектно оттеняла его смуглое, с благородными чертами лицо, а его темно-голубые глаза были пылкими и мечтательными.

Господина Ямроевича в этот день постигло особое несчастье. Он с удовольствием разыгрывал из себя посвященного во все политические мистерии государственного деятеля, хотя практическое его служение на благо отечества едва ли простиралось дальше заточки перьев, коими министры подписывали бумаги. Каждый раз, когда ему удавалось подслушать что-нибудь новенькое, он принимал вид хорошо осведомленного человека, охотно делал полупрозрачные намеки и важно крутил табакерку между большим и указательным пальцами правой руки до тех пор, пока не возбуждал наконец всеобщего любопытства. Затем, когда к нему начинали приставать с расспросами, его обычно цвета дубленой кожи лицо вспыхивало пурпурным румянцем точно диск восходящей луны, и он в конце концов чуть слышным голосом принимался рассказывать то, что знал, откашливаниями же, фырканьем, поплевыванием и чиханием в значительной мере дополняя то, чего он не знал. Но сегодня с ним случилось несчастье. Он с торжествующим видом вошел в комнату, однако никто не придал его появлению особого значения, и теперь он молча сидел за столом со сложенным в выразительные морщины лицом, не привлекая ничьего внимания, и уже в пятый раз бросал многозначительную фразу: «Их величество императрица тоже примет участие в сегодняшнем выезде», чтобы хоть кто-нибудь из присутствующих отреагировал на его важное сообщение и в связи с этим задал вопрос.

Он только что предпринял было очередную попытку, будто флюгер в бурю закрутил между пальцев табакерку и пробормотал: «Императрица… м-да, зачем бы это она пожаловала в Москву?», когда в комнату вошли женщины и опять никто не заинтересовался его загадочной репликой.

Первой шествовала госпожа Евдокия Самсонова, сорокалетняя матрона, когда-то в молодости бывшая весьма симпатичной, свежей и нежной, но сейчас, подобно большинству русских женщин ее возраста, чудовищно растолстевшая и, казалось, с трудом дышавшая под слоем жира. В богатом старорусском одеянии она выглядела как разубранная лошадь в санной упряжке. За нею следовала замужняя дочь Федора Бабунина, потом шли обе незамужние, Елизавета и Василиса, все три миловидные, румяные, с несомненной предрасположенностью к полноте, и принаряженные по-праздничному. Самой последней быстрым шагом в комнату гордо вошла молодая девушка лет шестнадцати от роду, среднего роста, ладная, с пышными темными волосами и жгучими глазами, это была самая младшая и самая красивая дочь Самсоновых Маша, называемая всеми Цыганкой. Первый взгляд ее обратился на симпатичного офицера, который не замедлил подняться из-за стола и, отвесив в направлении остальных женщин глубокий в стиле менуэта поклон, двинулся навстречу девушке, чтобы поцеловать ей руку. Красавица Маша по русскому обычаю живо наклонилась к нему и цветущими устами коснулась его лба.

Никто из присутствующих не усмотрел ничего необычного в этом приветствии, тем более, что Чоглоков считался признанным претендентом на руку красивой купеческой дочери. Ясное чело Маши прикрывала унизанная жемчугом налобная повязка из красного бархата, сиявшая вокруг ее головы подобно иконописному венцу, а сама она была в новом кумачовом сарафане, расшитом по красному полю золотым шелковым узором.

Господин Ямроевич воспользовался этим удобным случаем, представившимся его политически значимому красноречию, и на сей раз голосом, который никто не смог бы пропустить мимо ушей, произнес:

– Машенька, сегодня ты выглядишь ровно сама царевна, да, да, ты нынче ее увидишь, вы все ее увидите, она сегодня тоже выезжает. Наверняка многих это заставит кое о чем задуматься, например: «Отчего это наша матушка Екатерина Вторая сейчас находится именно в Москве, а не где-нибудь в другом месте?».

Писарю цвета корицы на этот раз и в самом деле удалось привлечь к себе всеобщее внимание.

– Да, как получилось, что императрица сейчас оказалась именно в Москве? – спросил Самсонов, и его поддержали остальные, за исключением капитана, который только мрачно нахмурил лоб.

– Конечно, – неторопливо ответил Ямроевич, при этом табакерка в его руке тоже застыла в дипломатическом спокойствии, – кое-кто мог бы объяснить это, однако, знаете ли… есть секреты-с… соображения государственного порядка…

– Ну, мы, понятное дело, не собираемся приставать к вам с вопросами, – вмешался в разговор Бабунин, – а беспокоимся, прежде всего, о нашей поездке.

– Тем не менее, однако, пристаете ко мне, – с большим достоинством ответил писарь, – я ничего не выдам, таков уж у нас в имперской канцелярии, простите, неписанный закон.

Собравшиеся спустились с крыльца и заняли места в двух красивых колясках: в одной поместился купец, его жена, капитан и Маша, во второй – три другие дочери с Бабуниным. И так они катили по старинным московским улицам между каменными дворцами и деревянными постройками, пока коляски не достигли роскошной аллеи из исполинских елей, которые сопровождали едущих на протяжении всего пути в несколько верст. Вся богатая и зажиточная Москва, казалось, пришла в движение, и даже мелкое обедневшее дворянство не могло и не желало в этот день отставать от других. А посему среди шикарных, запряженных горячими рысаками экипажей высшей знати, с восседавшими в них дамами в высоких париках и пышных широченных юбках, которые уверенно катили нескончаемой вереницей и облучки и подножки которых занимали слуги в расшитых золотом униформах, можно было увидеть повозки, запряженные клячами, сбруя которых была связана веревками, а ливреи лакеев зияли прорехами. Здесь новомодные застекленные кареты, там старые повозки, эдакие Ноевы ковчеги на колесах, стонущие и скрипящие на каждом шагу. Между обоими потоками карет, выезжающих из города и возвращающихся обратно, видны были элегантные мужчины, офицеры и солдаты, которые, поддерживая общий порядок, гарцевали взад и вперед на резвых конях, в то время как справа и слева от проезжей части толпились тысячи празднично одетых крестьян и любовались зрелищем.

В движении находилось более двух тысяч колесных перевозочных средств, и многие тысячи людей уже заполнили рощу, когда туда добралась наша компания. Группы деревьев сменились теперь бескрайними лугами и цветущим кустарником, источающим вокруг благоухание. В подходящих местах были разбиты вместительные шатры, в которых за легкими закусками расположились на отдых важные персоны и угощали своих друзей.

– Ну, господин кузен, куда же запропастилась царица? – заговорил Бабунин, когда вновь прибывшие выбрались из колясок и немного прогулялись в сутолоке блестящего общества.

– Мы ее непременно увидим, говорю вам, и будем видеть еще довольно часто, она пробудет в Москве гораздо дольше, чем многие думают, тут серьезные дела затеваются; да-с, если позволите так выразиться, – вздохнул писарь и с достоинством закрутил между пальцами табакерку.

– Все, что бы наша матушка Екатерина не предпринимала, – заметил Самсонов, – будет, несомненно, делаться нам на пользу.

Чоглоков бросил на него странный взгляд и крепко закусил губу, как бы заставляя себя промолчать.

– Сказать тут особо нечего, – продолжал писарь, – и менее всего допустимо рассуждать об этом, но каждый может одобрить такое действие правительства, и притом в государстве, где только один господин, а все остальные рабы, такое неслыханное великодушие; вот англичане-то удивятся; и какие же после этого будут у них преимущества перед нами? Да абсолютно никаких преимуществ, ну ни малейших.

– О чем, собственно, ты толкуешь? – удивился Самсонов.

Табакерка как колесо точильщика закрутилась у писаря между пальцами.

– О чем я толкую? О государственной тайне. Уже несколько месяцев тому назад в самые отдаленные уголки империи были разостланы указы. Тогда не пришло время заводить речь об этом, потому-то я и помалкивал, не отваживаясь даже намекнуть на это… – впрочем, надо заметить, тогда он и сам ровным счетом ничего об этом деле не знал, – однако теперь можно отважиться… наша великая монархиня… словом, на днях выйдет манифест, созывающий сюда в Москву делегатов от всех национальностей России, чтобы обсуждать новые законы…

– Да вы, часом, не спятили? – крикнул капитан.

– Господин офицер, я этот манифест собственноручно… переписывал.

– Следовательно, мы должны получить такой парламент, как в Англии? – спросил Бабунин.

– По доброй воле и милостью царицы, – присовокупил Самсонов, – да, да, ничего не скажешь, великая и попечительная женщина, наша государыня Екатерина Вторая. Пусть здравствует она многие лета и царствует, многие ей лета!

Внезапно в скоплении народа возникло сильное оживление, волнение и толкотня.

– Императрица, в сопровождении княгини Дашковой, это ее золотая карета! – крикнул писарь.

В экипаже из позолоченного дерева, стенки которого образовывали листы венецианского стекла, сидели две женщины, одна красивая и величественная, в казачьей шапке, другую едва ли можно было назвать миловидной, но она отличалась грацией и живой одухотворенностью. Маша схватила капитана за локоть и быстро отвела его в сторону.

– Ты не должен смотреть на нее, – сказала она.

– На кого?

– На императрицу.

– Это почему же, глупенькая? – с недоумением спросил Чоглоков.

– Потому что… Я, собственно, и сама не знаю почему… – промолвила в ответ Маша, – но я всегда начинаю дрожать, когда заходит речь об императрице, может это предчувствие, что она отнимет тебя у меня. Ведь она выбирает себе фаворитов, нисколько не заботясь о мнении света, а ты… ты, почему ты не должен был бы ей понравиться?

– Ты успокоишься, если я скажу тебе, что Екатерина никогда не сможет стать мне опасной?

– Правда? Но ведь она такая красивая!

– Однако я ее ненавижу, – пробормотал капитан.

Маша, казалось, не поняла его.

– Да что ты говоришь, – наконец выдохнула она.

– Она тиранка, она велела убить своего супруга, – продолжал Чоглоков, – и обманывает Европу видимостью великих преобразований, тогда как сама обращается с народом более варварски, чем это позволяли себе когда-то Нерон и Калигула.

– Я не понимаю тебя, – помолчав в раздумье, сказала девушка, но мне вполне достаточно того, что ты не любишь ее.

– А этот русский парламент! Что это еще такое, что он должен означать? – продолжал капитан. – Все это лишь жалкая комедия, затеянная для того, чтобы ввести в заблуждение ее панегиристов в далекой Франции и вдохновить их на новые славословия, однако нас ей не провести, ты только представь, как смехотворно это закончится.

– Но в таком случае объясни мне, – неожиданно крикнула Маша, – если ты так сильно ненавидишь ее, почему тогда я так сильно боюсь Екатерины, объясни мне?


На сей раз господин Ямроевич действительно оказался в курсе всех политических начинаний. Императорский манифест, приглашавший прибыть в Москву делегатов от всех национальностей и племен России для обсуждения новых законов, был обнародован уже в ближайшие дни [63] и привел Европу в благоговейное изумление, но на самих русских нагнал немало страху.

Можно ли было намерение абсолютной самодержицы, запятнавшей себя кровью супруга и множества несчастных, составлявших заговоры для ее свержения, предоставить своему народу, подавляющая часть которого по-прежнему прозябала в унизительном бесправии, свободы Англии и участие в законотворчестве воспринимать всерьез, или то была лишь смелая шутка в духе Ивана Грозного, который пригласил влиятельнейших людей государства избрать наследника, и когда те объявили, что не находят человека, достойного бы занять после него престол, глумливо заявил им: «Ваше счастье, кабы вы такого нашли, я велел бы ему и вам заодно посрубать головы!».

Верные подданные Екатерины сначала вообще отказались выбирать от себя делегатов, а когда им было приказано воспользоваться-таки своим правом, они различными проволочками стали всячески препятствовать отправке данных в Москву, и только под угрозой использования полиции последовали призыву монархини. Парламент, депутатов которого пришлось бы точно преступников доставлять под конвоем, даже для екатерининской России выглядел бы слишком карикатурно. В конце концов выборные все-таки собрались в Москве [64]. Со времен Вавилонской башни не случалось видеть собранными в одном месте представителей столь разнообразных рас и национальностей и столь диковинных человеческих типов, они прибыли с ледяных просторов полярных территорий и со степей юга, с берегов Иртыша и Волги. Это было собрание, пытавшееся решить огромные задачи, но закончилось оно точно тем же, чем и строительство Вавилонской башни.

Депутаты из-за языкового барьера не могли объясняться друг с другом, но когда их через переводчиков познакомили с планами монархини, они тотчас же пришли к единодушному мнению, что она великая правительница, настоящая мать отечества. [65]

Впрочем, они, похоже, так и не поняли, чего от них требовали, и неколебимо стояли на том, чтобы не высказывать собственного суждения по поводу предложенных на их рассмотрение законов. Все, что матушка царица изложила на бумаге и без сомнения было выше всяких похвал, они всего лишь заново озвучивали, и находились здесь только затем, чтобы послушно исполнять ее повеления и во всем служить ей [66]. Однако править с таким соглашательским парламентом, не по нутру даже нероновской натуре Екатерины.

Таким образом она милостиво отослала делегатов домой [67] – то был для них высший момент деятельности на благо народов России – и на этом комедия свободы закончилась.

Для ее прославления были отчеканены золотые памятные монеты и распределены среди депутатов. Б?льшая часть их была продала в Москве местным ювелирам.

В день, когда достопримечательное собрание расходилось, Чоглоков появился у своей возлюбленной Маши в необычайном возбуждении. Он нашел ее в садике позади дома, где в китайском павильоне она вместе с сестрой Елизаветой занималась воспитанием маленьких мальчиков.

Капитан поприветствовал девушек и бросил на Машу выразительный взгляд, который та недвусмысленным образом переадресовала сестре. Елизавета, сославшись на работу по дому, оставила влюбленную пару наедине.

– Ты уже знаешь главную новость? – начал капитан.

– Откуда же мне что-нибудь знать? Кузен сегодня еще у нас не появлялся, а все новости мы узнаем исключительно от него.

– Ты помнишь мое предсказание первого мая? – продолжал Чоглоков.

– Да, помню, – ответила раскрасневшаяся девушка.

– Все именно так, как я говорил, и произошло. Только что собрание депутатов отправлено восвояси. На самом деле царица ничего другого делать и не собиралась, как разыграть перед Европой комедию, однако ее верные подданные во время этого спектакля повели себя вопреки ожиданию настолько нелепо, что боясь предстать посмешищем в глазах всех цивилизованных наций, Екатерина предпочла разослать по домам не в меру усердных и послушных исполнителей ее замыслов. И вот эту-то женщину превозносят такие люди, как Вольтер и Дидро! Маска гуманизма, любви к искусствам и наукам, однако, больше не должна вводить в заблуждение Европу и скрывать от нее лик Медузы [68], который за ней скрывается!

– Апостол, ты ведешь очень крамольные речи, – в ужасе воскликнула Маша, – ты своим товарищам и другим людям тоже высказываешь подобные вещи?

– Нет, любимая, только тебе.

Машенька облегченно вздохнула.

– Уймись, пожалуйста, – проговорила она своим приятным и звонким как серебро голосом, затем увлекла его на выстланную мягкими подушками скамью и обняла обеими руками, – разве нас должны беспокоить такие обстоятельства, какое значение для нашей любви, для нашего счастья имеет, кто там сидит на троне и как зовутся министры?

– Очень эгоистично так мыслить, – возразил Чоглоков, – только потому, что все – за одним, пожалуй, единственным исключением – думают так, эта тирания, это самоуправство власти и оказывается возможным. Разве у тебя не болит душа за свое отечество, разве ты не чувствуешь сопричастности к своему народу, Маша?

– Но, любимый, ведь этот народ только что показал, что не желает ровно никаких перемен.

– Так оно и есть, Маша, – проговорил капитан, – конечно, ты сказала правду, но именно в этом весь ужас и состоит. Непрекращающийся гнет тирании, этот беспрерывный феминистический порядок правления, когда женщины ведут себя как султаны, а мужчины – как паши, так унизили нас, русских людей, настолько лишил всякого человеческого достоинства, что мы даже знать больше ничего не желаем ни о какой свободе, когда она словно по приказу вводится для нас нашими угнетателями. Я сгораю от стыда, стоит мне задуматься о том, как грядущие поколения будут судить о нас, которые спокойно, без сопротивления, едва ли не с радостью сносили этот позор. Для того ли в эпоху Петра Великого мы сделали такой смелый и такой поразительный шаг вперед, что все европейские народы с восхищенным изумлением взирали на нас, чтобы затем за период правления четырех цариц, всех без исключения деспотинь, руководствовавшихся в своих поступках лишь собственными прихотями и никогда какой-нибудь великой идеей, снова опуститься до уровня азиатских орд? Екатерина Первая, Анна, Елизавета, Екатерина Вторая. Какое последовательное наслоение оскорбления достоинства, бесчестия и убожества! Но самой ужасной из всех остается все же «Северная Семирамида», как нашу нынешнюю повелительницу изволит величать Вольтер, Семирамида, пожалуй, лишь в том смысле, что подобно азиатской владычице она взошла на престол через труп своего супруга, однако та азиатка над своими преступлениями, пороками и предосудительностями хотя бы простерла пурпур великих деяний и мудрых учреждений. А Екатерина Вторая является всего лишь новой Мессалиной, второй ахемской царицей. Говорят, что человечество неуклонно делает успехи в своем развитии. Мне что-то в это не верится. Несколько дней назад я купил у одного старьевщика книгу, проданную ему со множеством других каким-то французским танцмейстером. Вот возьми-ка, почитай на досуге…

С этими словами он достал французский перевод Плутарха [69] и протянул его Маше, которая открыла обложку и, водя пальцем по буквам, попыталась читать.

– Что это, – сказала она наконец, – это французский язык? Ты, вероятно, забыл, что я умею читать только русский церковный шрифт, да и то, если буквы достаточно крупные, как в молитвенниках или евангелиях.

– Какая жалость! – воскликнул капитан. – Однако погоди, я хочу кое-что перевести тебе из нее.

Он принялся листать книгу, отыскал наконец жизнеописание Ликурга [70] и предложение за предложением начал переводить на русский язык своей возлюбленной, которая, обхватив его рукой за шею, вместе с ним вглядывалась в пожелтевшие страницы и внимательно слушала.

Закончив чтение, он повернул к возлюбленной свое горящее воодушевлением лицо.

– Были же люди в те далекие, давно минувшие времена, был же народ в Спарте, а этот Ликург, что за человечище! Какая любовь к отечеству! Он добровольно отправляется в ссылку, он кончает жизнь самоубийством только потому, что спартанцы под священной присягой торжественно поклялись ему до его возвращения ничего не менять в замечательных законах, которые он им дал.

– Как ты прекрасен сейчас, – сказала девушка, – не помню, чтобы когда-нибудь прежде видела тебя таким. Этот человек, вероятно, был воистину незаурядным и великим, если спустя столько столетий он в состоянии одним лишь воспоминанием о себе сделать тебя таким прекрасным, мой любимый.

Чоглоков растроганно привлек Машеньку к своей груди и поцеловал ее с той проникновенной сердечностью, какую способны испытать только добрые и чистые сердца, затем снова взял в руки Плутарха и прочитал далее о Солоне, Фемистокле, Катоне и обоих Гракхах, он читал до тех пор, пока на пороге не появилась госпожа Евдокия Самсонова.

Добрая толстая женщина великолепно вписывалась в обстановку китайского павильона, она стояла в нем, причудливая и замечательная как пагода [71], и с той же важной значительностью, что и настоящая, покачивала головой.

– Пора бы уже чего-нибудь перекусить, дети мои, – сказала она с улыбкой, она всегда улыбалась, когда разговаривала.

Несколько дней спустя, холодным и промозглым осенним вечером, когда на дворе не переставая лил дождь, в дымовой трубе завывал ветер и выводил на оконных стеклах свои заунывные песни, Самсонов сидел со своей славной женой возле теплой печки и играл с ней в домино, Елизавета собирала чай, Василиса вышивала золотом кумачовый сарафан, а Маша резвилась с белой собачонкой, преподнесенной ей Чоглоковым в подарок. Все время от времени поглядывали на большие шварцвальдские часы, они ожидали капитана и ожидали с искренним нетерпением, потому что все любили его.

Наконец он вошел в комнату и первым делом поприветствовал родителей, затем девушек, сердечно и шутливо как всегда, однако Маша тотчас же заметила, что он был ужасно бледен. Она отвела его к оконной нише и заботливо взяла его руку, холодную на ощупь как лед.

– Что с тобой? – спросила она. – Ты, часом, не болен?

– Я всю ночь напролет читал, – ответил он.

– Причина только в этом?…

– И… я пришел к одному важному решению, Маша.

– К какому такому решению, любимый, ты меня пугаешь.

– Сегодня ночью я читал о Цезаре, моя дорогая девочка, – сказал капитан, – и о Бруте. Первый был в Древнем Риме великим героем, покрывшим себя доблестными делами, неувядаемой славой, в награду за это он был облечен высшими званиями государства, однако это ему показалось недостаточно.

– Чего же он еще хотел?

– Он захотел стать королем, честолюбец.

– А почему бы ему было и не стать им, если он был, как ты говоришь, великим человеком?

– Так вот послушай, – продолжал капитан, – Цезарь и в самом деле был достоин того, чтобы стать королем, но в Риме жили честные люди, которые не желали приносить в жертву свободу отечества даже лучшему человеку. Самого авторитетного из этих патриотов звали Брут [72]. Цезарь считал этого Брута своим сыном, но когда стало известно, что в первый день марта Цезарь намерен отправиться в Сенат, чтобы его друзья провозгласили его там королем, Брут сказал: «Тогда мой долг не молчать, а вести борьбу за свободу и даже пожертвовать собственной жизнью». На что Кассий [73], его шурин, ответил: «Какой римлянин останется равнодушным, когда ты жертвуешь собой ради свободы?».

– И что же эти двое сделали? – с взволнованным любопытством спросила Маша.

– Они составили заговор с другими видными людьми, и в первый день марта месяца, вооружившись кинжалами, явились в Сенат.

– И?

– И убили Цезаря.

– Апостол! Ради всего святого! И ты… ты собираешься убить императрицу?

– Да, Маша, я собираюсь это сделать, – с торжественным спокойствием проговорил капитан.

Девушка какое-то мгновение в ужасе смотрела на него, а потом вдруг внезапно рассмеялась.

– А-а, теперь я поняла, ты шутишь, ты хочешь меня напугать, ты не можешь говорить такое всерьез.

– Ты полагаешь? – мрачно возразил капитан. – Но я говорю тебе, что не могу быть спокоен, Маша, что счастье рядом с тобой кажется мне грехом, доколе жива эта порочная женщина. Я слышу голос, который говорит мне: «Брут, ты спишь!». Я хочу проснуться и вместе с собой разбудить эту горемычную страну.

– Апостол, разве нет какого-нибудь иного средства, какого-нибудь другого пути? – спросила охваченная страхом девушка.

– Всякий другой путь ведет в Сибирь.

– А этот на плаху.

– Пусть так, я хочу подать великий пример, – сказал Чоглоков, – и если я потерплю неудачу, тогда, видимо, окажется прав Коран, в котором говорится:

«Нет спасения для народа, которым правит женщина».

– Возлюбленный мой…

– Довольно об этом.

Маша замолчала и настолько хорошо скрыла свое волнение, что никто из близких даже не догадался, какие назревали события, но оставшись в своей горнице одна, она, бросившись на колени перед образами, плакала и молилась всю ночь до рассвета.


 * * *


На большой площади перед Кремлем сверкали тысячи штыков, раздавались цокот копыт кавалерии, грозно глядели черные дула пушек. Царица Екатерина Вторая принимала парад московского гарнизона.

После того, как войска выстроились в три эшелона, она с блестящей свитой галопом приблизилась к ним – грянула музыка, к ее ногам склонились знамена – и затем уже медленным шагом верхом императрица двинулась вдоль фронта.

Она сидела на вороном скакуне арабских кровей, который, казалось, с очевидной гордостью нес ее, в свободной и все же внушающей почтение позе. Напудренные добела волосы прикрывала треугольная шляпа того фасона, какой в ту пору носили солдаты во время несения караула, с широким золотым галуном и небольшим султаном из перьев. Поверх серого платья для верховой езды на ней был надет мундир из зеленого сукна, с красными отворотами и золотым позументом, маленькая рука в белой перчатке с манжетой уверенно сжимала хлыст.

Когда императрица проезжала сквозь шеренги, каждая рота приветствовала ее словами: «Добрый день, наша царица!», и она с любезной улыбкой молвила в ответ: «Добрый день». Следуя мимо роты Чоглокова, она вдруг замедлила поступь коня и спокойно остановила свой взгляд, приводивший в трепет любого отважного мужчину, на капитане. Чоглоков же выдержал его, даже не вздрогнув, глаза его горели фанатичной ненавистью, однако Екатерина Вторая, похоже, совершенно по-своему истолковала их жар, ибо тут же обернулась к сопровождающему ее генералу графу Апраксину и поинтересовалась, как зовут молодого красивого офицера.

Во время прохождения рот перед ней торжественным маршем, ее большие повелительные глаза сразу отыскали в строю капитана, и на сей раз он даже удостоился благосклонного, но едва заметного и только ему адресованного кивка ее головы.

Возвратившись после парада в свои покои, она немедленно велела пригласить к себе графа Панина и дала ему поручение, как можно скорее предоставить ей информацию о капитане Чоглокове. Между тем сведения, которые она так настоятельно требовала, поступили гораздо раньше, чем она ожидала, с совершенно неожиданной стороны и звучали достаточно странно.

У царицы хватило времени только на то, чтобы сменить свои военного покроя одежды на роскошное неглиже, когда ей доложили о некой особе, желающей сделать ей важные и безотлагательные сообщения.

– Кто такая? – нахмурив лоб, спросила она.

– Юная девушка, дочь одного китайгородского купца.

– И какой же темы касаются сообщения?

– Она настаивает, что доверительно может рассказать обо всем только лично вашему величеству.

Екатерина на мгновение уставилась в землю, она очевидно размышляла, а затем сделала жест, красноречиво означавший: я хочу поговорить с девушкой. До ее появления у царицы еще было время придирчиво оглядеть себя в большое стенное зеркало, чтобы затем в небрежной позе расположиться на мягком диване.

Когда девушка, наконец, осталась наедине с самодержицей России, она, подобно изваянию, неподвижно замерла в дверях, наполовину скрытая красной портьерой из тяжелой камчатной ткани, и начала плакать.

– Ну, быстренько рассказывай мне, что ты хотела сказать, – с улыбкой промолвила Екатерина Вторая, – не забывай, что у меня не так много свободного времени, как у тебя.

Ясный голос императрицы совершенно иным образом подействовал на девушку, чем величественность ее облика, она поспешила подойти ближе, бросилась к ее ногам и воздела вверх руки.

– Помилуйте! – в странном смятении выкрикнула она.

– Кого, дитя мое? – мягко спросила Екатерина.

– Одного человека, которого я люблю, – всхлипывая, ответила девушка.

– И что же за преступление он совершил?

– Он только собирается его совершить.

– Вот как, – рассмеялась царица, – и, стало быть, я должна заранее предоставить ему прощение, чтобы он мог учинить его безнаказанно? Нечего сказать, неплохо придумано.

– Нет, ваше величество, не так, – воскликнула девушка, – я нескладно выразилась. Речь идет о том, чтобы предотвратить ужасный поступок и выхлопотать у вас помилование для того, кто его планирует.

– Чем дальше, тем больше загадок, – промолвила царица, но прежде скажи-ка мне, как тебя зовут и кто твои родители?

– Зовут меня Маша, а мой батюшка купец Самсонов из Китай-города.

– А теперь, Маша, встань-ка и спокойно и по порядку расскажи мне все, что у тебя на сердце.

– Не раньше, ваше величество, чем вы пообещаете мне помиловать несчастного.

– Чтобы принять то или иное решение, мне необходимо знать суть дела.

– Нет, ваше величество, вы должны простить до того, как я передам в ваши руки человека, которого горячо и беззаветно люблю, ибо я иду на этот шаг не только ради спасения вашей жизни, милостивая госпожа, но и ради спасения его тоже, только моя любовь и мой страх за его судьбу толкают меня на то, чтобы предать его.

– Следовательно, речь идет о заговоре…

– Нет…

– Ну как же, очередное покушение на мою жизнь, разве не так? – быстро и резко спросила Екатерина.

– Я этого не говорила…

– Как раз это ты и сказала, именно это, голубушка.

– Ничего я не говорила, – воскликнула Маша, негодование которой с каждым словом нарастало, – и я ничегошеньки не скажу, если вы не даруете мне его жизнь.

– Есть средства, дитя…

– Я не боюсь оказаться брошенной в темницу и быть закованной в цепи.

– А пытки?

– Их я тоже не боюсь, я ничего на свете для себя не боюсь, я все делаю только ради него, – заявила девушка с выражением требовательной решимости. – Вам нужно насилие, ваше величество, тогда помилуй вас бог, ни один человек вас не спасет, если я промолчу, и вы умрете, как умер Цезарь.

– Что ты знаешь о Цезаре?

– Я знаю, что он был тираном, и что его убил Брут.

Екатерина с нескрываемым удивлением посмотрела на отважную девушку, вскочила с дивана и принялась взволнованно расхаживать по комнате, она размышляла; то что власть ее скипетра тут бессильна, она видела сейчас достаточно ясно, следовательно, она должна попытаться воздействовать на ситуацию обаянием своей личности и своим умственным превосходством.

– Послушай меня, – заговорила она наконец, со скрещенными на груди руками останавливаясь перед Машей, – если я сейчас задержу тебя и поручу начальнику полиции в течение часа установить, кто тот человек, которого ты любишь, то без особого труда тоже буду знать нового Брута, которого мне следует остерегаться. Видишь, стоит мне только захотеть, и твой возлюбленный окажется в моей власти, тогда я смогу делать с ним все, что мне заблагорассудится, например, приказать пытать его, пока он не сознается, а когда сознается, отправить его на эшафот. Ты понимаешь? Однако я не хочу так поступать. Ибо я испытываю к тебя сострадание. Итак, скажи, чего ты от меня требуешь?

– Я прошу милости, ваше величество, о прощении для него, – взмолилась Маша, – он вовсе не злодей какой-нибудь, а только чуточку заблудился в своих мечтаниях и потерял связь с реальностью.

– Ты говоришь мне, что он и другие собираются убить меня.

– Он один.

– Хорошо, он один. Может ли такой поступок остаться безнаказанным. Подумай, дитя мое, к чему меня обязывает мое высокое положение, мой сан, – продолжала царица, – я просто вынуждена его наказать, однако обещаю тебе не приговаривать его к смерти…

– Ах! Ваше величество, даже если вы только посадите его в темницу или сошлете в Сибирь, он точно так же умрет для меня.

Екатерина задумалась, всего на несколько секунд, затем ее красивое и умное лицо точно осветилось радостью победы.

– Итак, я хочу пообещать тебе еще больше, даю императорское слово, что он пробудет в заключении не дольше года. Я полагаю, что для государственного изменника и убийцы это достаточно мягкое наказание. Теперь ты удовлетворена?

– Да, ваше величество.

– Тогда назови мне его имя.

– Это капитан Чоглоков.

– Чоглоков! – вскрикнула Екатерина Вторая. – Действительно Чоглоков?! Надо же, какое необъяснимое стечение обстоятельств, стало быть, он меня ненавидит?

– Так он говорит.

– И устроил заговор…

– Нет, ваше величество, у него нет ни сообщников, ни соучастников.

– Ты в этом уверена?

– Конечно, ваше величество.

– Можешь идти, дитя мое. – Благосклонное движение руки, и Маша была отпущена.

Императрица же тотчас вызвала начальника полиции, приказала немедленно взять под стражу капитана Чоглокова и доставить к ней, потом отправилась в свой кабинет, чтобы просмотреть поступившие депеши. Проходил час за часом. Екатерина начинала терять терпение и послала офицера за начальником полиции, наконец тот появился и доложил, что капитан Чоглоков исчез. Один из его сослуживцев недавно-де видел его расхаживающим взад и вперед под окнами императрицы. С этого момента всякий след его, казалось, терялся. Возле его жилища, перед казармой его роты, во всех местах, которые он имел обыкновение посещать, были выставлены люди с приказом схватить его, на этом, похоже, профессиональная фантазия полиции исчерпывалась.

– А у купца Самсонова вы его тоже искали? – спросила императрица.

– Там в первую очередь, ваше величество.

– И вам сообщили, что он уехал?

– Отнюдь нет, ваше величество.

После обеденного застолья Екатерина снова послала к начальнику полиции.

– Никаких следов капитана?

– Никаких, ваше величество.

– Где он обычно обедает?

– У майора Бородинского, своего дяди.

– И…

– Сегодня его напрасно ожидали к столу.

– Странно.

Вечером театральное представление, в котором участвовали придворные кавалеры и дамы, придало мыслям царицы иное направление, но едва она после полуночи снова переступила порог своих спальных апартаментов, как сразу вспомнила о Чоглокове. Не раздеваясь, она торопливо прошла в кабинет и опять вызвала начальника полиции и с ним графа Орлова. После того, как ей в очередной раз пришлось выслушать от полицейского чина, что никаких следов капитана по-прежнему так и не обнаружено, на первый план вышли заботы о ее личной безопасности, и она приняла необходимые меры, удвоив караулы и надежно перекрыв ими все коридоры, из которых в ее покои вели потайные двери. Только после этого она снова вернулась в спальню, но не легла спать, а ограничилась тем, что сняла свое роскошное вечернее платье, переодевшись в удобный, отороченный кружевами домашний халат. Отослав камеристок, она уселась за секретер и, дабы немного отвлечься мыслями, принялась за письмо Вольтеру.

С головой погрузившись в работу и в желании как можно ярче блеснуть своим незаурядным живым умом, она позабыла обо всем на свете и о капитане, разумеется, тоже, когда – в этот момент она подняла взгляд от исписанного листа, самодовольно улыбаясь своим успехам, – прямо перед ней вдруг оказался бледный мужчина с зловеще горящими глазами, в котором она тотчас же узнала Чоглокова.

Сколь бы неподготовленной ни казалась Екатерина к этому неожиданному крайне опасному для нее вторжению, она тем не менее нисколько не испугалась; не поведя бровью, даже не отложив в сторону пера, но хладнокровно посмотрев прямо в лицо противнику, она откинулась на спинку кресла и произнесла:

– Добро пожаловать ко мне в гости, капитан, я как раз о вас думала. – И когда Чоглоков ничего не ответил, продолжала: – Да, все так и есть, как я говорю, и мне было жаль, что я всего лишь императрица, а не хотя бы самую малость волшебница, иначе я в мгновение ока перенесла бы вас в эту комнату, потому что с того момента, как сегодня во время парада я обратила на вас внимание, я почти непрерывно только вами и занимаюсь, вы произвели на меня впечатление, и… кто знает… – она с пленительной любезностью повела плечами, – Орлов, чтобы меня задеть, вчера пожелал получить от меня временный отпуск, и я сейчас в том настроении, чтобы предоставить его графу. Однако как вы сюда пробрались? Я начинаю верить в волшебство.

– Я пробрался через камин, Екатерина, – дерзко произнес в ответ капитан, – но ты, видимо, не догадываешься, с какой целью?

Екатерина отбросила перо в сторону и громко расхохоталась.

– Чего тут догадываться-то, с какой обычно целью мужчина вторгается к женщине в спальню?

– Ты ошибаешься…

– Нет, мой друг, я не ошибаюсь, ты не первый, чьи чувства я заставила волноваться, – продолжала царица, – мне следовало бы на тебя рассердиться, но я люблю храбрых мужчин, если они… красивы.

Она встала из-за стола, быстро подошла к великолепному дивану, стоящему близ камина, и со всем кокетством, на какое только была способна, опустилась на него.

– Подойди! Разве ты не знаешь, где твое место? У моих ног! Давай, ты должен помочь мне хорошо провести время, но горе тебе, если ты окажешься недостаточно страстным любовником, иди же сюда!

– Я ненавижу тебя, тиранка! – крикнул Чоглоков. – И покараю тебя за твои злодеяния, как ты того заслуживаешь. Здесь нет никого, кто мог бы тебя защитить…

– Ты так думаешь, – промолвила Екатерина, – а если я сама в состоянии себя защитить? – Она поднялась, безбоязненно подошла к Чоглокову и положила свою красивую белую руку ему на плечо. – Ты хочешь меня убить? Ты?

– Я убью тебя…

– Нет, ты будешь лежать у меня в ногах и молить о милости, – воскликнула царица, – если б ты действительно хотел лишить меня жизни, то вполне мог бы сделать это во время парада или еще где-нибудь, там, где я лишь монархиня, здесь же, где я только женщина, здесь ты не можешь меня убить, здесь ты должен меня любить, вожделеть меня, я ль не желанная женщина? Сейчас, когда я знаю, что ты ненавидишь меня, сейчас мысль заключить тебя в свои объятия тем более возбуждает меня. Отбрось прочь свой кинжал, Брут, иди же, я хочу быть милостивой.

И прежде, чем капитан успел догадаться о ее намерениях, она обняла его за шею полными нежными руками и увлекла за собой к дивану.

– Нет, нет! Я презираю тебя, – закричал Чоглоков и выхватил кинжал, спрятанный у него на груди; но в ту же секунду Екатерина, оторвавшись от него, подскочила к камину, схватила пистолет, со взведенным курком лежавший наготове на каминной полке, и направила ему в грудь.

– Ни с места, или я пристрелю тебя!

Мгновения, пока Чоглоков размышлял, Екатерине Второй оказалось достаточно, чтобы с проворством тигрицы отступить к стене и нажать кнопку, отворявшую потайную дверь. Через проход в ней к царице обычно являлся Орлов, являлись и другие фавориты, которых она выбирала себе на несколько часов, а потом вновь отсылала прочь, однако сейчас в проеме сверкнули шпаги и штыки, и когда капитан стремительно бросился на царицу, чтобы пронзить ее своим кинжалом, навстречу ему ринулись два офицера и гренадеры из личной охраны.

Чоглоков начал защищаться с необычайной отвагой.

– Не убивайте его, взять его живым и невредимым, – приказала царица.

Завязалась беспорядочная рукопашная схватка, в которой Чоглоков уложил наповал одного из офицеров, а второго, равно как и некоторых противостоящих ему солдат, ранил, однако в конце концов он был повален на пол и связан.

Екатерина Вторая с жутким удовлетворением посмотрела на смертельного врага, жизнь и смерть которого отныне находились в ее руках.

– Уведите его, – сказала она, – и хорошенько его стерегите, но перед этим ты, Чоглоков, должен узнать, что мне было заранее известно о твоем нападении и я смогла к нему подготовиться. Я, как Цезарь под кинжалом Брута, пала бы от твоей руки, когда бы не одна славная девушка, которая предупредила меня о тебе.

– Маша?! Быть такого не может! – закричал пленник Екатерины.

– Ты угадал, – ответила она, – Маша Самсонова.

Чоглоков рухнул наземь, он потерял сознание.


* * *


Весть о покушении Чоглокова и о его аресте с быстротою молнии распространилась по Москве. На следующий день, чуть начало светать, Маша узнала об этом событии от писца имперской канцелярии, господина Ямроевича, который связывал с произошедшим самые далекоидущие последствия. И хотя она была убеждена, что поступила правильно и разумно, а ее родители, так же как и Ямроевич, одобряли ее шаг, она тем не менее испытывала мучительный страх за судьбу возлюбленного, и ее слезам не было конца, пока в доме не появился камергер царицы и не вызвал ее к ней.

Тогда она тотчас же успокоилась. «Императрица сдержит данное слово, – думала она, – она поэтому и приглашает». Маша быстро оделась в самое лучшее платье и вместе с камергером уселась в поджидавшую их придворную карету. Прибыв во дворец, она была препровождена в будуар императрицы, где ей велено было подождать.

Екатерина не долго заставила ее терзаться сомнениями, она величественно, с высоко поднятой головой вошла в комнату в черном бархатном платье, растекающимся позади нее длинным шлейфом и подчеркивающим ослепительную пышность ее великолепного бюста. Маша приблизилась к императрице и опустилась перед ней на колени.

– Мне жаль тебя, – со злой усмешкой проговорила Екатерина, оставляя девушку стоять перед собой на коленях, – но все вышло иначе, чем мы рассчитывали, и несмотря на твое предупреждение, Чоглокову удалось бы меня убить, если б я не сохранила присутствие духа и хитростью не завлекла его в поставленную мною ловушку. Представь себе, бедняга, разыгрывая из себя Брута, собирался меня заколоть, лежал у моих ног и умолял оказать ему милость, да, истинная правда, бедное дитя, но ему придется поплатиться за то, что он оказался тебе неверен, пусть всего лишь несколько секунд. Давай его колесуем, как ты полагаешь?

Маша громко разрыдалась.

– Ну, говори, – продолжала царица, по-прежнему заставляя девушку стоять перед собой на коленях, – ты согласна, или ты хочешь придумать еще какие-нибудь истязания для этого жалкого создания?

Маша в знак отрицания печально покачала головой.

– Если мой возлюбленный оказался не в силах противостоять чарам твоей красоты, возвышенная женщина, то я не могу на него за это сердиться! Кто из мужчин может видеть вас, приблизиться к вам и не боготворить вас?

Екатерина улыбнулась, на сей раз дружелюбнее, ибо невольное восхваление простой девушки польстило ей.

– Я прощаю ему, что опьяненный твоей божественной прелестью, он позабыл меня, – продолжала Маша, – и я умоляю вас, государыня, вспомнить честное слово, которое вы милостиво дали мне.

– Я дала его на тот случай, если твое предупреждение предотвратит нападение этого безрассудного человека.

– Нет, нет, вы дали его безо всяких условий.

– Правда? – Екатерина досадливо нахмурила брови. А если я считаю себя освобожденной от данного обещания, кому ты собираешься на меня жаловаться?

– Вам самой, – воскликнула Маша, – потому что вы не можете оказаться столь неблагородной, вы великая, а следовательно, великодушная. Что может быть священнее монаршего слова?

– Я не в праве помиловать Чоглокова, – возразила Екатерина Вторая, решительно и категорично отвергая приведенный аргумент, – это только вдохновило бы недовольных! И прежде всего его самого! Разве я когда-нибудь чувствовала бы себя в безопасности от его ненависти? Поверь мне, Маша, я обязана проявить непреклонность: только мертвые больше не возвращаются.

– Ради всего святого, – закричала бедная девушка, вместе с ним вы убьете и меня! Сжальтесь над моею жизнью.

– Довольно, Маша, – сказала императрица, внезапно обрывая ее с той особой суровостью, благодаря которой заставляла трепетать любого, когда ей того хотелось, даже самоуверенного грубияна Орлова, – довольно, иначе я потеряю терпение и выпровожу тебя вон. Чоглоков должен умереть и точка.

– Немедленно?

– Ну нет, перед этим я велю пытать его, чтобы узнать, были ли у него сообщники.

– Их у него не было.

– Это не причина, чтобы освобождать его от мучений, – с издевкой бросила царица.

– Какой ужас! Разве вы забыли, что обещали мне?

– Я и в самом деле это забыла.

Маша вскочила на ноги и посмотрела на царицу со всей ненавистью и отвращением, какими только природа наделила ее нежную душу.

– О, я слишком поздно разглядела, что Чоглоков был прав, да, вы воистину новая Семирамида, как они именуют вас, вы лишены чувства сострадания, вам неведома доброта, ваши одежды запятнаны кровью, и вы будете проливать кровь до тех пор, пока живете. И я, безумная, еще хотела вас спасти! Убить вас – благое дело.

– Девушка! – в ярости закричала Екатерина Вторая и замахнулась было на Машу сжатым кулаком, однако тотчас одумалась и лишь презрительно пожала плечами. – Ты, как я вижу, действительно потеряла рассудок.

– Лучше рассудок, нежели честь.

– Что ты имеешь в виду?

– Я назову вас бесчестной, если вы не сдержите свое императорское слово.

Екатерина отступила на шаг, ее светлые глаза метали зеленые молнии, ее губы конвульсивно подрагивали, а грудь учащенно вздымалась.

– Такого мне еще никто не говорил.

– Я говорю вам это, – воскликнула Маша, – я, которая вас не боится. Убейте меня, и все равно я скажу, что вы бесчестная, что вы вероломная.

Екатерина долго смотрела на смелую девушку, затем с внушительным спокойствием и подкупающей улыбкой на пухлых сладострастных губах промолвила:

– Я сдержу слово, сдержу в точности так, как дала его тебе. Итак, повтори-ка мне, как звучит мое обещание?

– Вы пообещали не убивать его.

– Это все? – выжидающе спросила Екатерина Вторая.

– Еще вы дали честное слово продержать его в заточении не больше года.

– Так и есть, – подтвердила царица, – я это обещала, и я намерена это для тебя выполнить, но выполнить в точности так, как я тебе обещала, ни на йоту меньше, ни на йоту больше. Я прикажу не казнить Чоглокова и только год продержать в тюрьме, ты понимаешь, однако не умереть за год заключения с голоду это уже его забота, поскольку ни пищи, ни воды он там не получит.

– Святые угодники!

– И уже сегодня я прикажу подвергнуть его пытке и допросить, потому что ведь ты не сказала, что я обещала тебе его не мучить.

Свет померк у Маши перед глазами, она тяжело ступая подошла к стене и, как слепая, долго ее ощупывала, не находя двери.

– Подожди, властно окликнула царица, – тебе придется присутствовать во время допроса Чоглокова как свидетелю и как доносчику.

Бедная девушка еще раз собралась с силами и сделала было шаг в направлении императрицы, но тут колени у нее подогнулись и она рухнула на пол перед неумолимой соперницей. Екатерина дернула колокольчик и велела унести ее.

Когда Маша пришла в себя, она обнаружила, что находится в большом зале, где за покрытым красным сукном столом сидело пятеро богато одетых мужчин. Перед ними стоял Чоглоков со скрученными за спиной руками, палач привязал его к ремню, свисающему с дыбы, и его подручные начали подтягивать его вверх.

Во время ужасных мучений Чоглоков высказывался точно так же, как и при обычном дознании. Он не отрицал, что ради освобождения отечества разработал план убийства царицы, но продолжал упорно настаивать на том, что соучастников у него не было и что ни один человек, кроме его невесты, не знал об этом покушении.

Теперь стали допрашивать Машу. Она с трудом держалась прямо и почти не могла говорить.

Ее высказывания полностью совпали с показаниями капитана.

После того, как Чоглоков прошел все стадии пытки и остался непреклонным, трибунал решил приступить к вынесению приговора. В этот момент, опираясь на руку Орлова, в зале появилась императрица.

– Он сознался? – спросила она с напускным равнодушием.

– Только в содеянном, ваше величество, – ответил председатель, – однако он отрицает, что у него были соучастники и сообщники.

– Его нужно пытать и притом беспощадно.

– Уже сделано-с.

– Хорошо, – продолжала Екатерина, пристально поглядев сперва на Машу, потом на Чоглокова, – а девушку вознаградили?

– Ваше величество не отдавало никаких распоряжений на сей счет.

– Доносчику всегда нужно платить, – быстро сказала царица, – и притом платить щедро.

С этими словами она извлекла кошелек, наполненный сверкающими золотыми червонцами, и бросила его Маше, как бросают медяки нищему.

Бедная истерзанная девушка издала пронзительный вопль и упала без чувств.

Кошелек шлепнулся на землю.


Только мертвые больше не возвращаются!

Чоглоков умер в тюрьме. Маша медленно чахла, пока родители не отправили ее в деревню, подальше от Москвы. Там она оправилась и там же пожелала остаться навсегда. Ее отец купил для нее небольшой домик с садом, где, занимаясь только своими цветами и имея прислугой одну старую крестьянку, она в одиночестве провела всю жизнь.

Она достигла преклонного возраста; война с турками, раздел Польши, сражения с французами отшумели мимо нее и канули в историю; она видела Наполеона, идущего на Москву, и огромную армию во время отступления; она еще помнила, как из Франции победоносно вернулся царь Александр и как на престол взошел Николай.

В день, когда пришла весть о победе русских при Наварине [74], Мария Самсонова, сидя в своем кресле с высокой спинкой, уснула навеки, на коленях ее лежал медальон, в котором хранилась прядь волос, а на крышке стояли слова «Апостол Чоглоков» и «навеки».


Немилость любой ценой

Зимой 1775 года, когда императрица Екатерина Вторая в бывшей столице, Москве, с невиданной пышностью и размахом чествовала победителей в войне с турками,[75] несколько семей русских поместных дворян в Тульской губернии объединились, чтобы в привычном кругу и на свой лад тоже отпраздновать новые триумфы родного воинства и отечества.

Таким образом, к началу веселья, организованного в чисто национальном бесхитростном духе, в первый день в усадьбе Урусовых, чтобы на следующий продолжить его у Мачковских и Репниных, собралось вместе со слугами приблизительно человек двести, и все они почти одновременно въехали на просторный двор в больших, сказочно разукрашенных санях. Возникло шумное столпотворение, поскольку каждый спешил первым делом освободиться от тяжелых зимних одежд и пройти в теплый зал, где уже был накрыт гигантских размеров стол. Господа громко разговаривали, дамы отдавали указания, кучера и лакеи кричали, слышалось ржание лошадей, а в это же самое время три инструментальных оркестра с поразительной невозмутимостью играли три различные мелодии: облаченные в медвежьи шкуры музыканты Репниных, стоя на больших санях, наяривали дикий янычарский марш, музыканты Мачковских, разместившись у основания парадного крыльца, выводили торжественный старославянский гимн во славу божию, а устроившийся на деревянном балконе оркестр Урусовых исполнял удалой казацкий танец.

Пока хозяин и хозяйка дома сердечно приветствовали своих гостей и препровождали их в дом, в стороне, у наружной лестницы стоял молодой Урусов, от застенчивости вызывающе засунув руки в карманы широченных штанов, и с любопытством наблюдал за играющими на смычковых и духовых инструментах медведями, адская музыка которых и громадный турецкий барабан, похоже, ему страшно понравились. О галантности французского дворянина тех дней, об обязанности сына, принимающего гостей семейства, предлагать свои услуги молодым дамам, он имел столь же мало понятия, как и о философско-нравственных сомнениях немецкого юноши вертеровской эпохи.[76]

Тут его взгляд случайно остановился на юном, раскрасневшемся от мороза личике, которое, казалось, принадлежало прелестной медведице, поскольку в санях не было никого другого, кроме маленькой дамы, до кончика носа закутанной в меха и по самые ноги укрытой всевозможными теплыми шкурами, и это личико безуспешно обращалось то к стоявшим рядом родителям, обменивающимися любезностями с несколькими соседями, то к своим крепостным, выпивающим с урусовскими слугами приветственную чарку водки:

— Да помогите же мне кто-нибудь, наконец, я не могу выбраться!

И тут произошло чудо. Отбросив в сторону всякую робость, молодой Урусов подскочил к саням и выпростал премилое капризное создание из вороха пушнины, и уже подняв его на руки, он больше не раздумывал, а по снежным сугробам, преграждавшим ему дорогу, отнес прямо в дом, где почтительно опустил драгоценную ношу на землю. Маленькая дама, которую горячее сердцебиение симпатичного юноши заставило разрумяниться еще больше, чем холодный зимний воздух, даже не поблагодарила его, а повернувшись к нему спиной, промолвила:

— Помогите мне избавиться от этой отвратительной шубы, Максим Петрович.

Максим поспешил исполнить повеление прекрасной медведицы и теперь, когда больше нечего было бояться ее больших светлых глаз, он очень быстро и весьма громко проговорил:

— Однако, вы повзрослели, Ангелина Ивановна, за эти два года, что провели в монастыре и я вас не видел, стали взрослой и красивой.

— Вы шутите, Максим Петрович.

— Я вовсе не шучу.

Теперь ее светлые глаза встретились с его взглядом, щеки его тоже запылали.

— Максим, ну что ты стоишь как увалень, — крикнул в этот момент хозяин дома, под руку с госпожой собиравшийся подняться по лестнице, — проводи мадемуазель Анжелу, будь кавалером, учись манерам, по тебе сразу видно, что ты никогда не бывал в Париже.

Анжела, единственная дочь Репниных, подобно другу детства Максиму, малообразованная и наивная, какими в минувшем столетии могли быть только русские, без церемоний сама подхватила под руку растерянного юношу и с интонацией, показавшейся Максиму бесконечно приятной, сказала:

— Вот как это делается, Максим Петрович, я вижу, что мне придется взять вас в учение.

— Да, непременно возьмите, мадемуазель Анжела, — ответил Максим, — вы очень переменились в монастыре, стали настоящей дамой, мадемуазель Анжела.

Малышка только улыбнулась на это.

Вскоре все собрались в большом зале, и начался пир, воистину русский пир, во время которого столы ломятся под тяжестью яств и вино льется рекой, и который продолжался с двенадцати часов дня до позднего вечера. Затем в помещение вбежали пятьдесят слуг, мигом вынесли все столы и расставили стулья вдоль стен, оркестр заиграл полонез, стар и млад выстроились пара за парой, приготовившись для торжественного танца, которым в ту пору открывался любой бал.

Во время застолья Максим и Анжела сидели рядом и почти всю ночь протанцевали вместе. На следующий день, после крепкого сна, все общество сошлось за праздничным завтраком и, основательно подкрепившись, снова расселось по саням, только теперь молодые дамы разместились уже не с родителями, а со своими кавалерами. Максим вез Анжелу и на горячей украинской четверке оставил всех остальных далеко позади, красивая девушка нежно прижалась к нему и весело смеялась над вещами, на которые в обычной обстановке не обратила бы внимания: ее смешили вороны, гроздьями сидевшие на ветках ив, большие красные султаны, танцевавшие на головах лошадей, радостный перезвон бубенцов и щелканье длинного кнута, которым Максим время от времени, чтобы напугать ее, взмахивал, подражая выстрелу из пистолета.

Уже открылась прятавшаяся за высоченными безлистными тополями помещичья усадьба Мачковских, когда не на шутку расшалившаяся Анжела крикнула:

— Ах, Максим, вот было б здорово, если б мы сейчас опрокинулись!

И не успела она договорить, и они хохоча лежали на мягком как горностаевый мех снегу. Кони благополучно остановились чуть поодаль, Максим поднял Анжелу на руки, отнес ее в сани, которые сами собой выровнялись, и они все-таки оказались первыми, кто под хлесткое пощелкивание кнута и звон колокольчиков въехал во двор Мачковских.


Здесь к веселой компании присоединилась довольная пожилая, но приятная женщина, графиня Лобанова, в качестве гофдамы императрицы Екатерины Второй пользовавшаяся в среде сельских обитателей большим авторитетом. Настоящая дама эпохи рококо, до педантизма следующая модным тогда изяществу и манерности, она почитала своей святой обязанностью подвергать придирчивому осмотру и воспитывать каждого, и сегодня она, похоже, выбрала своей жертвой парочку наших озорников, ибо, едва заметив Анжелу, тотчас же начала причитать и охать по поводу ужасного беспорядка в ее талии, а затем под речитативом повторяемое «mon Dieus»[77] принялась за Максима, которому стала поправлять шейный платок.

— Здесь, — пробормотала она, — все растут точно дикие воробьи, до которых никому нет дела, вам следует общаться с женщинами, месье Урусов, с образованными, утонченными и опытными женщинами, знающими как воспитать молодого человека, а не с такими вот молодыми гусятами.

— О! Гуси весьма полезные птицы, сударыня, — в свойственной ему учтивой манере возразил Максим, — и вовсе не так глупы, как принято думать, и уж во всяком случае гусыня с гусаком больше подходят друг другу, чем гусыня с павлином, которому так нравится распускать свой драгоценный хвост, а кроме того у павлинов, говорят, очень жесткое мясо.

В эту минуту Анжела готова была расцеловать Максима, так обрадовало ее, что у него хватило мужества дать отповедь гофдаме, перед которой все заискивали. Однако на этом дело не кончилось. Графиня, которой приглянулся бойкий юноша и которая сама охотно взялась бы за его воспитание, подошла к родителям Урусова и пустилась объяснять им, насколько их замечательный сын здесь одичал и как несложно было бы устроить его пажом при дворе царицы. Родители Анжелы, случайно оказавшиеся поблизости, согласились с мнением графини и несколько раз высказывались в том смысле, что почли бы за великое счастье, если б их дочери представилась возможность сформироваться при дворе в совершенную даму.

— Да, да, — промолвил старый Урусов, — для девицы это, возможно, действительно верх мечтаний, но моему Максиму негоже становиться франтом, он должен носить не флакончик с нюхательной солью, а шпагу. Я недаром служил с Потемкиным, который нынче пользуется такой исключительной благосклонностью нашей императрицы. Максим должен стать солдатом и, если надо, сражаться с турками.

На третий день, у Репниных, Анжела танцевала только с Максимом, и людская молва поспешила объявить их парой еще прежде, чем они сами успели об этом задуматься. Во время исполнения заключительного танца, разудалого казачка, Анжела, растрепавшиеся косы которой уже змеями подпрыгивали на затылке, в конце концов даже потеряла туфельку; она расхохоталась и, когда Максим подобрал ее, крикнула:

— Что мне с ней теперь делать, коль она больше не держится, выбросите ее за окошко!

— Я найду для нее лучшее применение, — воскликнул Максим, с этими словами подбежал к столу с напитками, наполнил туфельку Анжелы золотистым токайским вином и залпом выпил за здоровье девушки.

— Навестите нас, пожалуйста, поскорее, — шепнула молодая красавица, когда на следующее утро гости с тяжелыми головами разъезжались по домам, симпатичному веселому юноше.

— Если вы мне позволите, — сказал Максим, глядя в землю.

— Я позволю вам отсутствовать не больше одного дня, — решительно заявила Анжела, — а пока прощайте, и мечтайте, пожалуйста, обо мне.

— Изо всех сил буду стараться, — ответил Максим.

Когда он с родителями выезжал со двора, она стояла на высоком крыльце и махала ему вслед платочком, а он извлек из-за пазухи ее туфельку и поднес к губам.

И действительно прошел всего один день, который все участники победного празднества дольше обычного провели в постели, и Максим на санях, запряженных четверкой украинских рысаков, прибыл с визитом, чтобы справиться о самочувствии всего репнинского семейства и особенно мадемуазель Ангелины Ивановны Репниной. Пожилые родители, благосклонно взирали на сближение молодого Урусова со своей дочерью, с исключительным радушием приветствовали его и затем попросили Анжелу, благовоспитанно стоявшую в сторонке, сыграть что-нибудь для дорогого гостя на бренчалке, как именовал клавесин господин Репнин; тогда Максим взял гитару и принялся аккомпанировать ей, старики некоторое время слушали, потом госпожа Репнина поспешила на кухню позаботиться о приличествующей случаю трапезе, а господин Репнин удалился, чтобы набить себе турецкую трубку.

Это послужило сигналом к решительным действиям.

Гитара сразу же оказалась на клавесине, а Максим, опустившись к ногам Анжелы, сделал ей такое пылкое и витиеватое признание в любви, что даже жеманная графиня Лобанова не обнаружила бы в нем никаких изъянов.

Анжела, однако, только громко рассмеялась на это.

— Вы смеетесь, Ангелина Ивановна, — продолжая стоять на коленях, с недоуменной обидой произнес Максим, — стало быть, вы пренебрегаете моими чувствами?

— Нет, нет, — воскликнула та, — я смеюсь тому, что вы так серьезно сообщаете мне вещи, о которых я давно знаю.

— Знаете?

— Я знаю, что вы меня любите, и я… тоже люблю вас, — промолвила прелестная девушка, лилейными руками обнимая его за шею.

Тут он с ликованием вскочил на ноги, подхватил ее и как сумасшедший закружил с ней по комнате, осыпая ее поцелуями.

До сего дня Анжела еще играла со своей большой парижской куклой, теперь же она взялась наводить лоск и прихорашивать Максима, и приятно было наблюдать, с каким стоическим спокойствием он позволял усаживать себя на скамеечку, и она принималась гребнем и щеткой расчесывать его буйную шевелюру или старалась украсить его всевозможными бантиками и ленточками.

В конце концов дело дошло до того, что отец Максима торжественно попросил для сына руки Анжелы. Репнины с великой радостью дали на то свое согласие, однако с обеих сторон было поставлено условие, что Анжела прежде должна два года провести при дворе, а Максим такой же срок отслужить отечеству. Любящие покорились, потому что были обязаны покориться и потому что это не было для них совершенной разлукой, поскольку они дали друг другу слово общаться, насколько только позволит им предстоящая служба, или хотя бы видеться. Таким образом, оба отца вместе с чадами не откладывая отправились в Москву и по прибытии даже остановились там в одной гостинице.

Прямо на следующий день Репнин повел Анжелу к графине Лобановой, которая с приветливой снисходительностью приняла симпатичного ребенка, она подтвердила свое покровительство и в самом деле уже через несколько дней представляла девушку царице. Анжела чувствовала, как у нее учащенно забилось сердце, когда она стояла перед могущественной женщиной, повелевающей в двух частях света и своей маленькой, но твердой ручкой решительно вмешивавшейся в историю человечества. Екатерине Второй в ту пору шел сорок шестой год, но, поддержанная роскошью с несравненным вкусом подобранных туалетов, она по-прежнему оставалась одной из самых красивых женщин Европы. Ее проницательные голубые глаза некоторое время испытующе смотрели на миловидную девушку, потом вокруг ее небольшого властного рта заиграла очаровательная улыбка и она промолвила:

— Я назначаю вас своей камер-фрейлиной, Ангелина Ивановна, вы мне нравитесь, да, право слово, вы мне очень нравитесь, я надеюсь, что мы с вами скоро станем подругами.

В порыве простодушной благодарности, не дожидаясь пока императрица сама протянет ее, Анжела схватила и поцеловала руку императрицы.

Екатерина Вторая легонько погладила ее по волосам и подала графине, которая в манерном расстройстве из-за крестьянского поведения своей подопечной едва не упала в обморок, знак не обращать внимания девушки на ее промах.

Приблизительно в тот же час господин Урусов представил своего сына самому могущественному мужчине в России, фавориту Екатерины, Потемкину.

Несмотря на то, что он когда-то служил с подпоручиком Потемкиным в чине капитана, сейчас он довольно смущенно и с известным трепетом стоял перед генерал-адъютантом Потемкиным, однако тот, как правило, грубый и бесцеремонный с лицами высокопоставленными и знатными, вел себя всегда доброжелательно и даже приветливо, когда к нему обращались нетребовательно или, как это происходило здесь, совершенно онемев от благоговения. Молодой Урусов пришелся по душе генералу, и этим все было положительно разрешено, через несколько дней он получил офицерский патент и в звании прапорщика поступил в Симбирский полк, тогда как Анжела начала свою службу вблизи монархини. Два осчастливленных отца возвратились в свои поместья, где долгое время оставались предметом восхищения и любопытства соседей, которые ни царицу ни разу не видели, ни с Потемкиным никогда не служили.

Максим быстро освоился со службой и подружился с однополчанами. Один из них, как и он, родившийся в Тульской губернии, особенно сердечно отнесся к нему. Звали его Аркадий Вушичинков, и не носи он мундира Ее величества, его скорее можно было бы принять, пожалуй, за зажиточного и отъевшегося купца либо трактирщика, нежели за героя или хотя бы простого солдата. Несмотря на весьма юные годы, ибо на подбородке у него едва пробивался первый пушок, он был обхватом в двух обычных людей, и этот контраст колоссального тела и по-детски румяного лица с алыми и толстыми как у негра губами придавал всему его облику нечто неотразимо комичное, так что он пользовался сомнительным преимуществом быть одновременно любимцем и мишенью для насмешек всего Симбирского полка, утешения за страдания, довольно часто причиняемые ему злыми шутками товарищей, он до сих пор искал в употреблении разнообразных спиртных напитков, теперь же он с перехлестывающей через край любовью привязался к добродушному и простому Максиму, единственному человеку, который никогда не присоединялся к остальным, оттачивавшим свое плоское остроумие на его жирном брюхе и красном носу. Вскоре оба стали неразлучны, тем более когда выяснилось, что они стояли у полкового знамени в одной роте, и даже в одной и той же шеренге.

Вскоре после того, как Максим надел солдатский камзол, перед царицей должен был состояться парад всех дислоцированных в Москве войск.

За день до него все, кто носил гамаши, усиленно занимались чисткой и приведением в надлежащий вид мундиров, конской сбруи и оружия. После непродолжительного сна уже ночью началась стрижка и завивание кос, при этом один солдат помогал другому и под конец все, дабы не разрушить предписанные уставом сооружения на голове, задремали сидя, пока на рассвете барабанный бой не возвестил побудку.

В то время как полки с развевающимися знаменами выдвигались на парадный плац, императрица еще занималась своим туалетом, ибо великой женщине было недостаточно править, она также хотела нравиться окружающим.

В тот момент, когда Анжела красивыми складками старательно укладывала шлейф монархини, Екатерина Вторая вдруг обернулась к ней и сказала:

— Ты ведь еще ни разу не видела парада, я предлагаю тебе поехать со мной.

Анжела зарделась от радости, поскольку со дня своего пребывания при дворе еще не видела возлюбленного. Она быстро привела себя в порядок и затем с царицей, княгиней Дашковой и графиней Лобановой уселась в императорскую карету, которая быстро доставила их на место.

Прибыв к войскам, Екатерина пересела на лошадь и в сопровождении блестящей свиты генералов и офицеров верхом двинулась вдоль фронта выстроившихся полков, тогда как ее дамы наблюдали за зрелищем из окна кареты. Симбирский полк располагался на левом фланге, и у Анжелы, с неописуемым волнением разглядывавшей солдат, вдруг вырвался невольный возглас.

— Что с вами, фрейлина Репнина? — строгим тоном спросила графиня.

— Я… я испугалась… — запинаясь, пробормотала бедная девушка.

— Испугалась, чего?

— Я подумала, что будут стрелять.

Дамы рассмеялись, а между тем Анжела опасалась вовсе не выстрела — она обнаружила Максима, который, точно прекрасный бог, стоял там в своем мундире, таким красивым она его еще никогда не видела; он держал знамя и мужественно смотрел прямо перед собой, не замечая ее. Вот грянула музыка, ударили дробь барабаны, Екатерина Вторая, милостиво благодаря, шагом поехала вдоль строя, Максим, когда она поравнялась с ним, склонил знамя, в то же мгновение лошадь царицы, казалось, настороженно замедлила ход, или государыня сама попридержала ее, ровно настолько, чтобы на секунду остановиться перед красивым прапорщиком и затем обменяться несколькими словами с генералом, который командовал парадом и следовал рядом с ней с опущенной шпагой.

В этот момент Анжелу охватил какой-то необъяснимый страх, ощущение, в природе которого она не могла дать себе отчета.

— Ты счастливчик, на тебя посмотрела императрица, — пробормотал Аркадий.

— На меня? Да что во мне такого особенного? — возразил Максим.

— Просто лошадь царицы испугалась брюха Аркадия, — прошептал улыбаясь другой, и улыбка, словно по команде, поплыла по рядам.

По завершении смотра началось прохождение войсковых колонн торжественным маршем, и теперь Симбирский полк шел мимо царицы последним.

— Вот смотри, сейчас, — чуть слышно произнес Аркадий, подталкивая Максима локтем, и на сей раз сомнений никаких не осталось: красивая женщина, гордо и повелительно, точно королева амазонок, восседавшая на великолепном белом скакуне, с явным благоволением остановила взгляд своих больших светлых глаз на Максиме, который затрепетал под воздействием этого взгляда будто приговоренный к смерти.

После парада у императрицы состоялся обед для генералов и офицеров полков, принимавших в нем участие. Потом Екатерина Вторая вернулась в свой гардероб, и, сбросив с себя роскошное официальное платье со шлейфом, уютно закуталась в едва ли менее дорогой домашний халат из расшитой золотом багряной персидской материи; вытянувшись на оттоманке из зеленой камки, красивая деспотиня знаком велела всем женщинам удалиться, оставив при себе только Анжелу.

— Подай-ка мне зубочистку, — начала она.

Камер-фрейлина поспешила исполнить приказ повелительницы.

— Ну, что ты скажешь по поводу парада? — спросила царица.

— Это было великолепное зрелище, от которого у меня даже голова закружилась, — ответила Анжела.

— И что же тебе там больше всего понравилось? Удалось ли тебе присмотреть в рядах наших воинов кого-нибудь молоденького офицера, которого ты могла бы осчастливить своей благосклонностью?

Красивая девушка зарделась и потупила взор.

— Ты сущий ребенок, Анжела, — промолвила Екатерина, — подойди-ка ко мне. — Она усадила девушку у своих ног и полной рукой небрежно обхватила ее за плечи. — А знаешь, кто мне во время спектакля больше всего приглянулся? Ты такая хорошая, такая невинная, Анжела, я тебе полностью доверяю и хочу сделать тебя интимной подругой своих сердечных тайн. Заметила ли ты в Симбирском полку…

Анжела вся затрепетала…

— Что с тобой? Ты дрожишь? — быстро спросила монархиня.

— Милость вашего величества настолько велика…

— Что вызывает у тебя страх, — улыбнувшись, договорила Екатерина. — Полно тебе, лучше послушай. Ты обратила внимание на молодого офицера в Симбирском полку, который нес знамя?

— Конечно, ваше величество.

— Ты не находишь, что он необыкновенно красив?

— Конечно.

— Да, любой человек вынужден признать это, о существовании такой внешности мы могли догадываться только по античным изваяниям, — проговорила императрица, — а здесь она во плоти предстает перед нами, одушевленная теплой пульсирующей жизнью. Мужчина, призванный сводить с ума всех женщин, а всех остальных мужчин видеть рабами у своих ног. Такую судьбу природа начертала на его лице, и на его счастье у меня достаточно власти, чтобы исполнить это предначертание.

У Анжелы слезы подступили к горлу, она готова была вот-вот расплакаться, однако окрыленная энтузиазмом Екатерина этого не заметила.

— Я люблю этих оживших Аполлонов и Адонисов, — продолжала она, — но несмотря на то, что я являюсь повелительницей могущественной империи, у меня есть все основания проявлять осмотрительность, и я не должна открыто, на виду у всех, выказывать ему свое благорасположение. Потемкин ревностно охраняет права, которыми обладает при моем дворе, это могло бы иметь самые скверные последствия как для меня, так и для красивого прапорщика. Я тут посоветовалась сама с собой и придумала на этот случай одну интригу, для осуществления которой ты, Анжела, должна будешь мне помочь.

— Вашему величеству стоит только приказать, — запинаясь, промолвила Анжела.

— Главное, ничего не бойся, — постаралась успокоить ее монархиня, — твоя репутация при этой афере ни в коей мере не пострадает. Ну а теперь давай-ка ему напишем.

Екатерина поднялась с оттоманки и в сопровождении Анжелы прошла в свой рабочий кабинет, где усадила девушку за искусно инкрустированный светлым узором секретер из красного дерева и, расхаживая взад и вперед, принялась диктовать:


«Сударь!

Одна придворная дама, которую вы очаровали своей внешностью, терзается неукротимым желанием поближе познакомиться с вами. Если ваше сердце свободно, приходите завтра в девять часов вечера к маленькому китайскому павильону в царском саду. Вас ожидает сладчайший жребий».

— Теперь адрес.

Анжела побледнела.

«Прапорщику Симбирского полка Максиму Урусову».

— Так, а сейчас немедленно доставь это письмо по его адресу, — сказала царица.

Анжела быстро покинула кабинет, за дверью слезы потекли по ее щекам, в состоянии полного отчаяния и растерянности она прошла в апартаменты графини Лобановой, бросилась перед ней на колени и разрыдалась. Графиня попыталась успокоить ее и поинтересовалась причиной ее душевного смятения, однако когда Анжела рассказала ей все, что произошло, она лишь сокрушенно и задумчиво покачала головой. И высказалась в том смысле, что при сложившихся обстоятельствах Анжеле ничего другого не остается, как во всем покориться воле монархини, сопротивление могло бы стоить любящим не только жизненного счастья, но, возможно, свободы и даже самой жизни. При всей широте души Екатерина Вторая остается всего лишь женщиной, и хочется надеяться, ее капризы улетучатся так же скоро, как и появились.

— И я должна передать ему письмо царицы, — сетовала Анжела, — сама же должна привести его к ее ногам?

— Да, дитя мое, тебе придется это сделать, — сказала графиня, — если ты не хочешь принести в жертву Максима или, по меньшей мере, потерять его навсегда. Но давай-ка прямо сейчас пошлем за ним и проинструктируем, как себя вести.

Спустя час Максим вошел к графине и порывисто прижал Анжелу, которая с криком бросилась ему на шею, к своей груди.

Он с изумлением выслушал сообщение обеих дам, затем прочитал письмо, продиктованное царицей.

Первое, что он сказал, было:

— Но ведь она спрашивает, свободно ли еще мое сердце, что произойдет, если я отвечу без обиняков «нет»! Поскольку я якобы не знаю, что это писала царица, она не почувствует себя оскорбленной моей откровенностью, поскольку она относится не к монархине, а к некой безымянной незнакомке.

— Стоит ей только узнать, что ваше сердце принадлежит какой-то другой женщине, — возразила графиня, — как ей с еще большей настойчивостью захочется обладать вами. Вам обоим нужно смириться и научиться во всем слушаться меня, еще не все потеряно.

— Ах, лучше бы он был уродом, — сквозь слезы улыбнулась Анжела, — сущее наказание иметь такого красивого возлюбленного.

На следующий вечер, едва пробило девять часов, два молодых человека, один высокий и стройный, другой маленький и поразительно толстый, вынырнули из зарослей кустарника, окружавшего китайский павильон царицы, и подошли к нему. Это был Максим, сопровождаемый своим другом Аркадием.

— Вот счастливчик, вот баловень-то фортуны, — вздыхал последний, которому его огромное брюхо с трудом позволяло дышать и вынуждало к известной сентиментальности выражений, — всего две недели в полку, а уже, надо же, любимец высокопоставленной дамы, да в придачу красивой дамы, потому что все они богаты и пользуются исключительным влиянием. Завтра ты поручик, через месяц, глядишь, капитан, а через год и полковник. Но только что это за дама могла бы быть? Чего доброго, сама царица.

— Как тебе такое пришло в голову!

— А почему бы нет. Я заметил, какой взгляд она вчера на параде бросила на тебя, точно коршун, собирающийся склевать голубка. Ты только, Максим, не робей.

В павильоне горел свет, две женщины, переодетые до неузнаваемости, стояли за плотно закрытыми жалюзи.

— Они идут, — сказала теперь более высокая, величественным движением задергивая занавеси и скрываясь за ними. — Теперь действуй так, как я тебе говорила.

Анжела задула свечи и присела на диван, стоявший неподалеку от окна; сердце ее учащенно билось. Максим тихонько поднялся по ступенькам, отворил дверь и заглянул вовнутрь.

— Вы здесь? — спросил он.

— Входите, пожалуйста, и заприте дверь, — дрожащим от волнения голосом попросила Анжела.

Максим выполнил просьбу и затем приблизился к дивану, внезапно чья-то рука схватила его за полу мундира и потянула к себе.

— Мадам, — запинаясь, пробормотал бедный юноша, ужасно испугавшись от неожиданности.

— Не бойся, это я, — шепнула Анжела, — но императрица подслушивает за занавеской.

Тогда к Максиму разом вернулась вся его отвага.

— Вы написали мне, мадам или мадемуазель, — продолжал он, — что я имел счастье понравиться вам, позвольте же и мне увидеть теперь ваше лицо, чтобы я сказал, могу ли я полюбить вас.

— Это исключено.

— Но я все-таки должен удостовериться. — Он обнял Анжелу, и его рука в темноте нашла ее руку. — Какая прелестная маленькая ручка, — произнес он, — и горячая как огонь, а эта стройная фигура, о, да вы молоды, очень молоды и, похоже, красивы.

— Нет, нет, — ответила Анжела и сделала попытку освободиться.

Однако Максиму слишком уж понравилась роль, которую он играл.

— Вы молоды и прекрасны, до сих пор я любил только свою императрицу, но уже сейчас чувствую, что и вас тоже буду любить, буду вам поклоняться. Ваша близость, ваше дыхание, если позволите так выразиться, обладает чем-то таким, что с непреодолимой силой захватывает меня.

Он опустился перед ней на оба колена, и его губы в страстном поцелуе запылали на ее губах.

— Однако, сударь, что вы себе позволяете? — воскликнула Анжела.

— Вы пригласили меня сюда, — сказал Максим, — а сейчас хотите быть со мной такой жестокой, нет, нет, ваше сердце принадлежит мне, как вы сами признались мне в этом, и я мужчина, чтобы, приложив к нему, взять себе и все остальное.

Занавес гневно зашелестел.

Однако в эту минуту Максима меньше всего заботил гнев императрицы, он крепко держал возлюбленную в своих объятиях и осыпал ее поцелуями; Анжела долгое время безуспешно сопротивлялась, пока вдруг кто-то снаружи не постучал в жалюзи.

— Что случилось? — спросил Максим.

— Сюда идут, хватит, давай уносить ноги, — донесся в ответ голос Аркадия.

— Да, да, вы должны покинуть меня и причем немедленно, — приказала Анжела.

— До свидания! — прошептал Максим, еще раз привлекая ее к своим губам.

— До свидания!

Он стремительно выскользнул из павильона и вместе с Аркадием спрятался в зарослях кустарника.

Теперь дамы точно так же оставили павильон и неторопливо двинулись по белой гравийной дорожке. Навстречу им быстро приближался мужчина, который, завидев их, оторопело остановился и снял головной убор.

— Вы здесь генерал?..

— Да… ваше величество… я …

— Разве я раз и навсегда не запретила вам докучать мне во время моих прогулок? — строго проговорила царица.

— Я только думал…

— Ступайте, — приказала деспотиня и так энергично топнула ногой по гравию, что во все стороны брызнули искры, затем повернулась к нему спиной, и он испарился точно наказанный крепостной.

— Знаешь, кто это был? — вполголоса спросил Максим.

— Ума не приложу.

— Это был Потемкин.

— Потемкин?! — изумился Аркадий. — Тогда большая величественная дама, выходит, была никто иная, как императрица. Я поздравляю ваше превосходительство с этим завоеванием и прошу лишь, чтобы вы со своей стороны не совсем забыли своего покорного слугу Аркадия Васильевича Вушичинкова. Однако сейчас давай-ка немного оправимся от пережитого ужаса у моей любезной Анастасии.

С этими словами он подхватил Максима под руку, лабиринтом улиц отвел его в узкий грязный проулок и там втолкнул в низкую прокуренную винную лавку, в которой безраздельно господствовала Анастасия Никитична Сребина. В кабаке уже никого не было, кроме хозяйки и большой белой кошки, которую та апатично гладила по спине.

— Позвольте представить вам моего друга Максима Урусова, — небрежно проговорил Аркадий, — а это, дорогой, моя Настя, моя прекрасная, очаровательная Анастасия; впрочем, не слишком ли много я говорю?

Маленькая округлая вдова и в самом деле совсем не была дурнушкой, и при этом обладала таким умением обращаться со своим вялым и медлительным поклонником, которое весьма шло тому на пользу.

— Вы, видно, голову совсем потеряли или уже где-то нализались, — сказала она, — какая нелегкая вас в такой поздний час принесла, идолы проклятые? Ну заходите уж!

— У моего друга тут приключилась история с одной знатной дамой, — ответил Аркадий, приобнимая за плечи симпатичную вдовушку, — это нас задержало, однако я люблю только вас, верно как золото.

Анастасия улыбнулась на это признание, кошка выгнулась дугой и, зевая и потягиваясь, выпустила когти, а Аркадий подарил округлой красавице сердечный поцелуй. В ответ она силой усадила его на стул и как бы рассерженно приказала:

— Оставайтесь здесь и не двигайтесь. Что пить-то собираетесь?

— Все, что вы нам предложите.

Когда она правой рукой наполняла до краев два стакана, Аркадий поцеловал ее левую руку.

— Не двигайтесь, я сказала, — шлепнула она его по губам.

— Великолепная женщина, — пробормотал Аркадий, — у нее манеры царицы, она вполне могла бы править вместо Екатерины!

Анастасия презрительно пожала плечами, уселась Аркадию на колено и принялась поигрывать косой.


Максим еще лежал в постели и видел сны, когда в его горницу, звеня шпорами, тяжело вошел Аркадий и бросил ему на одеяло большой, запечатанный печатью пакет с официальным посланием.

— Разве я не говорил тебе, — сопя, произнес он, — вот и твое назначение в подпоручики.

— Так? Что? — не понял Максим.

— Ты подпоручик! — закричал Аркадий еще не вполне проснувшемуся товарищу.

— Нет, я же прапорщик?

— Подпоручик, тебе говоре.

— А?

— Да, ты, и адъютант в придачу.

— Как такое возможно?

— Благодаря нижней юбке сегодня все возможно, — проворчал Аркадий, — особенно, если речь идет о юбке, которая находится не под обычным женским нарядом, а под могущественной горностаевой мантией. Поднимайся, счастливчик, и одевайся, ты приглашен к царице на аудиенцию.

— Я… на аудиенцию?

— А кто же еще, ну-ка, давай я тебе помогу, — он за ноги вытащил его из постели и принялся приводить в исправность его одежду.

Когда в назначенный час Максим стоял среди просителей в аудиенц-зале, настроение у него было вовсе не баловня фортуны, он чувствовал себя молодой девицей, которую родители выдают замуж вопреки ее воле и которая теперь со страхом ожидает прибытия жениха. Дежурный камергер назвал его имя, и Максим проследовал в комнату, в которой императрица имела обыкновение выслушивать просьбы и жалобы своих подданных. Скрестив на груди руки, она некоторое время задумчиво расхаживала взад и вперед, потом внезапно, в черном бархатном платье и с маленькой бриллиантовой короной на белых локонах, во всем своем величии остановилась перед молодым офицером.

— Я произвела вас в подпоручики и назначила адъютантом в своем дворце, — начала она, — потому что вы мне очень понравились и я весьма расположена к вам.

— Не знаю, ваше величество, чем заслужил я такую великую милость… — запинаясь, проговорил несчастный фаворит.

— Милость нельзя заслужить, — прервала его императрица, — она нежданным даром сваливается с неба, часто оставаясь чудом даже для того, кто ее оказывает. Но именно поэтому можно столь же неожиданно опять впасть в немилость. Заметьте это себе, пожалуйста, Максим Петрович, и отныне все свои шаги здесь, при дворе, соразмеряйте с указанной истиной.

Императрица благосклонно улыбнулась ему и затем повернулась к нему спиной, избегая взгляда молодого человека, так она попыталась скрыть свою страсть к нему, однако тот воспринял это как знак того, что его отпускают, молча отвесил поклон и собрался было удалиться.

— Прежде чем уходить, вам следовало бы поблагодарить меня, — промолвила Екатерина Вторая, быстро поворачиваясь к нему лицом, — поцелуйте мне руку, я вам позволяю.

Максим опустился на одно колено и поднес руку монархини к своим губам.

— Как респектабельно, — с иронией заметила Екатерина, — вы, вероятно, считаете меня ужасной тиранкой, да, эдакой Семирамидой, как галантно окрестил меня Вольтер, я же хочу быть не только глубоко уважаемой своими подданными, но и любимой ими, а ведь вы, Максим Петрович, утверждали, что меня любите.

Молодой офицер стоял как на раскаленных углях.

— Встаньте, пожалуйста, — чуть слышно и льстяще приказала императрица, — я вижу, что мне самой придется взять на себя приятные хлопоты по обучению вас поцелуям.

Максим поднялся на ноги, и красивая повелительная женщина полными руками нежно обвила его шею.

— Вот так, мой юный друг, так сделала Венера, когда на ливанском склоне не повстречала Адониса, и тогда прекрасный юноша, отбросив в сторону всякое благоговение перед богиней, поцеловал ее. Ну что, у вас и теперь еще не хватает на это храбрости?

Екатерина привлекла его к себе, и ее губы, влажные и горячие, коснулись его губ.

— А теперь… я хочу убедиться, насколько вы понятливы.

Несмотря на страх, Максима при обольстительном поцелуе великолепной женщины охватил пьянящий восторг, и он не заставил повторять себе дважды. Быстро приняв решение, он мускулистыми руками обхватил царицу и поцеловал ее.

Теперь она затрепетала у него на груди, и предательский румянец заиграл на ее щеках.

— Вот сейчас идите, — проговорила она, — я люблю вас, Максим Петрович; это вам на дорогу.

Когда в состоянии неописуемого смятения Максим возвратился в аудиенц-зал, там в одной из оконных ниш стоял Потемкин, который жестом поманил его к себе.

— Так-то, стало быть, вы выражаете свою благодарность, господин подпоручик, — начал он с едва сдерживаемой яростью.

— Ваше превосходительство, я не понимаю… — запинаясь, ответил Максим.

— Мне все известно, — перебил его Потемкин, — императрица настроена закрутить с вами новый роман, и вы, воспользовавшись случаем, надеетесь оттеснить меня и занять мое место…

Теперь Максим перебил могущественного фаворита Екатерины и перебил так же резко.

— Ни слова больше, вы уже задеваете мою честь, ваше превосходительство. Заверяю вас, что у меня и в мыслях не было оттирать вас, напротив, милость императрицы приводит меня в ужас, потому что угрожает лишить меня личного счастья. Я люблю свою невесту, Анжелу Репнину, всем сердцем и не обуреваем иным честолюбивым желанием, как только быть снова любимым ею, я проклинаю тот злополучный час, когда мы с ней прибыли ко двору.

Монолог молодого человека звучал так искренно и правдиво, что Потемкин, всегда недоверчивый и осторожный, ему поверил.

— Вы не должны потерять свою славную девушку, — сказал он, протягивая руку Максиму, — в этом деле мы можем достичь общей цели и давайте поэтому станем честными друзьями и союзниками.

— Тогда как же мне следует действовать, ваше превосходительство, — облегченно вздохнув, спросил Максим, — чтобы впасть у императрицы в немилость?

— В немилость? — Потемкин громко расхохотался. — Это звучит просто невероятно здесь, где всеми силами добиваются благосклонности и милости, пресмыкаются и грызутся, здесь честный парень ищет немилости.

— Да именно, немилости, — воскликнул Максим, — и притом немилости любой ценой!

Уже тем же вечером через доверенную камеристку царицы Максим получил от нее письмо, в котором государыня вызывала его к себе.

Он отправился к Потемкину, чтобы с ним посоветоваться. Опытный царедворец, единственный, под влиянием которого всю свою жизнь находилась Екатерина Вторая, дал ему обстоятельные инструкции, предусматривавшие и трактовавшие любой возможный поворот событий. Успокоенный молодой подпоручик приступил к делу. Он начал с того, что не пошел к царице и даже не ответил на ее письмо.

На следующий день ему было приказано прибыть в кабинет императрицы, которая, едва он переступил порог, гневно нахмурила лоб. Потемкин предупредил его, что царица любит людей остроумных, и порекомендовал вести себя как можно нелепее.

— Почему вы не пришли вчера вечером? — с криком обрушилась на него Екатерина Вторая, — вы заслужили быть наказанным как непослушный ребенок.

— Разве я должен был прийти? — с наигранным изумлением ответил Максим.

— Вы получили мое письмо?

— Да.

— Ну так?

— Да, ваше величество, получить-то я его получил, — промолвил Максим с самой глупой физиономией на свете, — но не прочитал.

— Не прочитал? Это почему же?

— Потому что я не умею читать, ваше величество.

— Вы не умеете читать?! — остолбенев от удивления, сказала Екатерина Вторая.

— А… а… поскольку я знал, что письмо… что оно, так сказать, от вашего величества… то не посмел дать кому-то постороннему прочитать мне его, — запинаясь, пролепетал Максим.

— Этого еще не хватало, — воскликнула Екатерина Вторая, — ладно, на сей раз вы прощены, однако вам следует незамедлительно научиться читать, и я сама хочу быть вашей учительницей. Сегодня вечером в восемь часов состоится первый урок, и боже вас упаси пропустить его.

— Иначе я попаду в немилость? — спросил Максим, приятно обнадеженный.

— Хуже того, — строго промолвила Екатерина Вторая, — за новое оскорбление я покараю безжалостно.

— Разжалованием?

— Совершенно верно, разжалованием, а потом…

— Потом? — испуганно воскликнул Максим.

— Да, потом вы станете рядовым солдатом, мой дорогой друг, — продолжала царица, — и солдатом, отданным в руки наистрожайшего из командиров. При малейшем проступке — а уж хороший командир постарается, чтобы вы скоро какой-нибудь совершили — вы будете безо всякой пощады выпороты кнутом.

— О, я приду точно в срок, ваше величество, — вздохнул Максим, с трясущимися коленками стоявший перед прекрасной женщиной, которая умела быть такой же беспредельно жестокой, как и умела любить.

— Итак, до сегодняшнего вечера…

Наступил вечер. Уже в половине седьмого Максим исправно стоял перед дверью монаршьего будуара, куда ему на сей раз велено было явиться, а по другую сторону двери Анжела помогала царице переодеваться в неглиже, в которое та облачалась, чтобы обворожить своего жениха. Прелестный беспорядок добела напудренных прядей и локонов, похоже, вполне удался, кринолин и корсет, похожие на доспехи средневекового рыцаря, были сняты, и поверх сорочки из брюссельских кружев по бедрам царицы до самой земли заструилось белое шелковое платье, растекаясь позади мерцающим шлейфом. Потом, самодовольно разглядывая себя в зеркало, Екатерина неторопливо скользнула в просторный шлафрок из кроваво-красного бархата, подбитый сверкающим горностаем и им же расточительно отороченный. Пока она грациозно кутала плечи в роскошную пушнину, бедная девушка за ее спиной от расстройства с трудом держалась на ногах.

— Чего это ты?

— Ах, мех такой тяжелый!

Со слезами на глазах Анжела в завершение еще накинула на голову императрицы белую кружевную вуаль, ниспадающую на плечи, сквозь которую обольстительно просвечивалось все, что она, казалось бы, скрывала.

— Как ты думаешь, такой он меня полюбит, Анжела? — спросила царица, горделивым взглядом оценивая свое отражение в зеркале.

— Я боюсь, — хотела было промолвить в ответ девушка, но вместо этого сказала, — кто мог бы устоять перед вашей красой!

Екатерина поцеловала ее в лоб и отослала, затем бросила еще один взгляд в зеркало и отворила дверь.

— Входите.

В небрежной позе расположившись в кресле, она с нескрываемым удовольствием наблюдала за красивым молодым человеком, который смиренно, покорившись своей участи, стоял перед нею как раб. А разве он и в самом деле не был ее рабом, рабом ее страсти, ее прихоти?

— Подайте-ка ту книгу, которая лежит там на туалетном столике, — приказала императрица. Максим повиновался. — Так, теперь садитесь. — Она ногой пододвинула ему скамеечку.

Когда он уселся у ее ног, она слегка оперлась рукою о его плечо и стала показывать ему буквы, попросив его вслед за нею повторять их звучание. Во время урока Максим вел себя так непонятливо, что Екатерина Вторая очень скоро потеряла терпение и, нетерпеливо топнув ногой, отбросила книгу.

— Как вам нравится мой туалет, — кокетливо спросила она, переменив тему, — как вы находите этот мех? — Она на мгновение распахнула шлафрок, так что горностай белым лунным светом разлился по ней.

— Как императрица вы вынуждены его носить, — с намеренной наивностью ответил Максим, — однако в нем, вероятно, ужасно жарко.

Царица начинала злиться на своего Адониса.

— Попробую-ка я научить вас писать буквы, — промолвила она после непродолжительной паузы, — переставьте сюда ко мне вон тот маленький столик.

После того, как он сделал это, она потребовала подать перо и чернила. И тут фавориту, желавшему любой ценой впасть в немилость, пришло в голову использовать соблазнительную возможность для нанесения главного удара; взяв письменные принадлежности, он понес их по возможности бестолковее и, подойдя почти вплотную к ней, с громким криком споткнулся, расплескав чернила. Царица вскочила на ноги, по ее белоснежной домашней шубке заструился черный поток. В тот же миг крепкая императорская оплеуха припечатала щеку Максима, у которого при этом сердце готово было выскочить из груди от успеха задуманного. Ему удалось-таки привести красивую деспотиню в ярость. Он был, казалось, спасен.

— Как же можно быть таким нерасторопным? — рассердилась Екатерина Вторая, и повторный удар ее маленькой энергичной ладошки проиллюстрировал весомость ее слов. Но тут произошло нечто такое, что моментально свело на нет весь прекрасный итог совершенной Максимом проделки, в возбуждении императрица не заметила, что, стараясь спасти свой туалет, выпачкала руки чернилами. Теперь же она вдруг увидела, что обе пощечины, отвешенные Максиму справа и слева, превратили его в негра.

— Mon Dieu! Что у вас за вид? — вскрикнула она и затряслась от неудержимого хохота.

Максим подошел к зеркалу и, увидев себя, точно так же начал от всей души хохотать. Царица успокоилась первой.

— Ах, теперь мне и в самом деле что-то стало жарко, — сказала она, — подайте-ка мне стакан воды. — Отпив, она вернула его Максиму. — Вы тоже можете сделать глоток, — сказала она, — да, я даже дозволяю вам приложиться своими губами к тому месту, которого касались мои.

— Благодарю, ваше величество.

— Благодарите?..

— Я… я… не пью воду, — запинаясь, пробормотал Максим, решивший без оглядки идти до конца.

— А что же вы пьете?

— Водку.

— Водку? Фу!.. Ступайте! Прочь с моих глаз.

Екатерина возмущенно повернулась к нему спиной, а он, уверенный, что уж теперь-то наконец действительно впал в немилость, поспешил из будуара, пританцовывая от брызжущего через край озорства молодости, промчал через комнаты и, слетев вниз по лестнице, выскочил из дворца.

Изумлению несчастного Максима не было предела, когда спустя несколько дней после радостной катастрофы с царицей он получил через Потемкина сообщение, что Екатерина Вторая совершенно не собирается так легко отказываться от игрушки, которую она себе выбрала. Она, правда, дала знать Максиму, что он удален от нее на неопределенное время, но удален, как оказалось, лишь для того, чтобы основательно и усердно заняться образованием в различных сферах. По поручению монархини первым к нему явился танцмейстер, который под пение старой скрипки вымуштровал его всевозможным па того чопорного и церемонного века, после него пожаловал французский словесник, имевший задание в возможно более сжатые сроки вдолбить в его голову язык Вольтера, под занавес пришел немецкий профессор, наставивший его во всяких науках. Ежедневное t?te-?-t?te с этими тремя париками понравились Максиму несравненно больше, чем оное с красивой влюбленной женщиной в императорских мехах. Он, как все русские, был объят страстной жаждой знаний, и добился поразительных успехов. Минуло три месяца, в которые молодой офицер не видел ни царицы, ни своей возлюбленной, как вдруг однажды был снова вызван к монархине.

Роль болвана и остолопа он больше разыгрывать из себя не мог, с этим согласился и Потемкин, таким образом теперь он предстал перед Екатериной, ожидая ее приказаний, во всем изяществе, приданном ему танцмейстером.

— Вы занимались прилежно, Максим Петрович, — с радужной доброжелательностью напала она, — ваши учителя аттестовали вас с наилучшей стороны, таким образом я намерена простить Вам все Ваши прежние неловкости и немного посодействовать вашему продвижению по службе. Еще сегодня в Берлин должен отправиться курьер, для этой миссии я выбрала вас, ибо хочу предоставить вам удобный случай проявить себя на деле. Однако подпоручику такие важные депеши обычно не доверяют. Поэтому я произвожу вас в капитаны.

— О! Ваше величество! — воскликнул приятно удивленный Максим и опустился на колено перед императрицей не с диким энтузиазмом, как это делал прежде, а со всей элегантностью французского кавалера, совсем так, как его научил танцмейстер.

— Как мило вы сейчас преклонили колено, — промолвила Екатерина Вторая, рассматривая его в лорнет. — Так, а теперь поцелуйте мне руку.

Максим с галантной нежностью поднес руку царицы к губам.

— И в поцелуях вы тоже добились прогресса, — с улыбкой заметила Екатерина Вторая, — этим вы тоже обязаны танцмейстеру, или по сей дисциплине имели другого преподавателя? — Она легонько шлепнула его ладонью по щеке. — А теперь получите у генерал-адъютанта свои депеши и отправляйтесь с богом.

Когда Максим зашел к своему покровителю Потемкину, тот уже издали крикнул ему:

— Поздравляю, капитан, поздравляю, — затем едва слышно добавил:

— Однако депеши вам передавать не придется, я уже послал с ними другого человека. А мы с вами тем временем совершим новую проделку, после которой вы наверняка попадете в немилость. Только беспрекословно следуйте моим наставлениям и раскаиваться вам не придется.

Ближе к вечеру Потемкин попросил доложить о себе монархине.

— Что привело тебя, Григорий Александрович, ты, похоже, чем-то явно взволнован? — воскликнула при виде его царица.

— И не без оснований, ваше величество, — ответил Потемкин. — Вопреки моему совету вы сегодня утром послали-таки этого Урусова с важными депешами. Если бы не я, вы, сами того не желая, отдали бы неблагоразумного мальчишку в руки врага.

— Как так?

— С тех пор, как благодаря материнской, — Потемкин намеренно сделал очень сильное ударение на последнем слове, — заботливости вашего величества господин Урусов перестал быть простофилей, он взамен этого превратился в забияку, картежника и пьяницу.

— Он пьет водку…

— Совершенно верно, обыкновенную водку, — подхватил Потемкин, — и, таким образом, четыре часа назад он абсолютно пьяный вернулся обратно и доложил мне, что потерял депеши.

— Потерял? Вот негодяй! — вскричала Екатерина Вторая.

— Вашему величеству известно, что Россия буквально наводнена неприятельскими шпионами. Как легко эти компрометирующие нас документы могли оказаться в их руках. Недолго думая, я самолично вскочил на лошадь и проскакал вдоль дороги, которую выбрал наш курьер, от трактира к трактиру, потому что этот Урусов останавливался в каждом и пил.

— Водку? — спросила царица.

— Да, обыкновенную водку, — продолжал Потемкин, — и в конце концов я нашел-таки одного умного хозяина, который подобрал выпавший у пьяного курьера пакет и хорошенько его припрятал. Я немедленно послал в Берлин другого человека, а капитана Урусова велел отправить на гауптвахту, где он и дожидается взыскания, которое ваше величество соизволит на него наложить.

— Его следует наказать примерно, — решила императрица, гневно расхаживая взад и вперед, — я сейчас же разжалую его в рядовые и кроме того приговариваю к ста ударам кнутом.

— Ваше величество, не слишком ли это суровый приговор, — заметил Потемкин, у которого, впрочем, даже и в мыслях не было приводить наказание в исполнение и который с трудом себя сдерживал, чтобы не рассмеяться.

— Но я хочу быть суровой, — воскликнула Екатерина Вторая, — и более того, в этом случае я хочу быть даже жестокой, экзекуция состоится завтра в девять утра, и я сама буду за ней наблюдать.

Потемкин, как никто другой знавший свою повелительницу и понимавший, что в данный момент сделать ничего больше было нельзя, отвесил поклон и удалился. Но уже через час его снова вызвали к ней.

— Я тут подумала, наверно, было бы бесчеловечно заставить этого красивого молодого человека умереть под кнутом палача или навсегда остаться изуродованным, — сказала Екатерина Вторая.

— Конечно, ваше величество.

— Но разжалование сохраняется в силе.

— Как прикажет ваше величество.

На следующий день разжалование тоже было отменено, и когда Максим появился у Потемкина, тот со смехом сообщил ему, что императрица засчитывает ему в качестве наказания пережитый им страх и производит его в полковники.

Сперва Максим не поверил своим ушам и воспринял это как шутку, но увидев патент, более не мог сомневаться и в охватившем его ликовании был близок к тому, чтобы поцеловать руку Потемкину.

— Но что это за страх, который-де я испытал? — поинтересовался он затем. — О каком таком страхе все-таки идет речь?

— Ну, это долгая история, — объяснил ему Потемкин, — пока вы со своими товарищами кутили, вас успели сначала арестовать, затем разжаловать и приговорить к наказанию кнутом, а затем снова помиловать.

— Стало быть, она всерьез собиралась меня выпороть? — с некоторым содроганием спросил Максим.

— Разумеется, и вдобавок лично при этом присутствовать, — рассмеялся Потемкин, — да, женщины непредсказуемы, мой дорогой Максим Петрович, и прежде всего тогда, когда любят нас.

Вскоре после того, как новоиспеченный полковник получил свой полк, в окрестностях Москвы состоялись большие маневры под наблюдением императрицы. Часть войск под командованием Суворова представляла турок, ее должны были обойти смелым фланговым движением и вынудить к сдаче на милость императрицы, на стороне которой русскими предводительствовал Потемкин.

Однако события приняли иной оборот.

Потемкин не без умысла доверил полковнику Урусову управление войсками, которым предстояло провести сей гениальный маневр, и за день до этого обстоятельно изучил с ним карту местности.

В момент, когда русские должны были нанести по туркам неожиданный удар во фланг и с тыла, Екатерина Вторая тщетно ждала появления конницы Урусова, перед которой стояла задача смять суворовский резерв, и его орудий, которым надлежало взять неприятеля под перекрестный огонь. Прошло пятнадцать минут, прошло еще пятнадцать, никто не появлялся, тогда Суворов внезапной атакой своей кавалерии прорвал центр русских и взял в плен императрицу.

Императрица сделала хорошую мину при плохой игре, она смеясь протянула Суворову руку, но теперь весь гнев ее обрушился на голову красивого полковника.

Был послан адъютант, чтобы вызвать его к царице.

Тот вернулся один с неподобающим грозности событий веселым выражением лица.

— Где полковник? — в нескрываемой запальчивости спросила Екатерина Вторая.

— Господин полковник приносит свои извинения, но сейчас он прибыть никак не может, — доложил адъютант, опасавшийся сболтнуть лишнее.

— Не может, когда я приказываю? — крикнула красивая деспотиня.

— Господин полковник со своими пушками, солдатами и лошадями по горло увяз в огромном болоте, — сказал адъютант.

Императрица секунду оторопело смотрела на него, потом разразилась звонким смехом, который сперва подхватили офицеры генерального штаба и, в конце концов, вся армия.

— Вы не находите, ваше величество, что было бы самое время отправить этого господина полковника на пенсию? — спросил Потемкин, на обратном пути покачиваясь в седле рядом с нею.

— О! Совершенно не время, — воскликнула Екатерина Вторая, сверкнув на него смелыми и умными глазами, — этот полковник, как я вижу, в состоянии заставить вас ревновать, дорогой Потемкин, а это обстоятельство доставляет мне такое несказанное удовольствие, что я теперь и подавно намерена ему протежировать.

Императрица с доверенным другом Потемкиным работала в своем кабинете. Она приняла решение отменить ряд обременительных налогов и ввести абсолютно новую систему внутреннего управления, при которой впервые должны были найти практическое применение фундаментальные принципы французских философов. Она быстро и с исключительной проницательностью, вообще характеризующей стиль ее работы, вникала в суть проектов, лежавших перед ней на столе, и тут же, обнаружив слабые места их, диктовала Потемкину те исправления, которые, на ее взгляд, необходимо было внести. Потом она устало вытянулась на мягких бархатных подушках, и ее глаза со спокойной насмешливостью остановились на единственном мужчине, который действительно был близок ее сердцу; желая скоротать время и немного его помучить, она спросила:

— Ты все еще ревнуешь, Григорий Александрович?

— К кому?

— К Урусову.

— Больше не ревную.

— Больше не ревнуешь? И что же тебя так быстро вылечило?

— Убеждение, что моя ревность не имела под собой никаких оснований, — ответил Потемкин.

— Ты, стало быть, не веришь, что я люблю его? — выжидающе спросила Екатерина Вторая.

— Я лишь не верю тому, что полковник любит тебя.

— Как это?

— Или, точнее говоря, я верю, что он любит другую.

Потемкин с торжествующей убежденностью посмотрел на императрицу, которую эта убежденность привела в замешательство.

— Другой? Ты лжешь.

Потемкин пожал плечами.

— Сама убедись.

— Когда я могу это сделать?

— Да хоть сегодня же вечером, коли есть охота.

— Хорошо, сегодня же вечером, а если ты окажешься прав? — промолвила, вставая, Екатерина.

— Обещаешь мне, что тогда он попадет в немилость и будет вынужден покинуть двор? — быстро нашелся Потемкин.

— Ха! Мой друг, значит, ты все-таки ревнуешь, — заметила Екатерина, приятно удивленная, — ну, а если правой окажусь я, Потемкин, что тогда?

— Тогда сошли меня в Сибирь, — предложил Потемкин.

— Это я и без того могу сделать, — со злорадной поспешностью возразила Екатерина Вторая, ибо не могла упустить удобного случая унизить мужчину, власть которого всегда чувствовала над собой.

— Ты, разумеется, можешь все, что тебе заблагорассудится, — нисколько не изменившись в лице проговорил Потемкин, — я твой подданный, твой раб.

Екатерина, не проронив ни слова, взглянула на него и затем протянула ему руку.

— Я поостерегусь ссылать тебя в Сибирь, — сердечно сказала она, — ты мне здесь гораздо нужнее. Итак, сегодня вечером.


Когда совершенно стемнело, Максим, по уговору со своим покровителем, отправился в императорский сад, по главной аллее окаймленной стенами подстриженного тиса прошел вверх до водомета, который выбрасывал высоко в воздух серебристую струю и, рассыпавшись на тысячи алмазных брызг, снова ронял ее в удерживаемую обнаженной нимфой большую раковину. Он уселся на скамейку из дерна, которая была ему указана; она выделялась статуей Амура, собирающегося выпустить стрелу, и помещалась в образованной тисовой стеной зеленой нише позади него. Здесь он остался сидеть, рассматривая чудесный звездный узор на безоблачном небе и воскрешая в памяти Анжелу.

Внезапно перед ним появилась фигура в белом. Не императрица ли это? Он поднялся и почтительно снял шляпу.

— Это я, Максим, — произнес до боли знакомый голос, сладкого звучания которого он так давно был лишен, и две нежные руки обняли его. После долгого поцелуя Анжела высвободилась.

— Это еще не все, — сказала она, — я присяду на скамейку, а ты должен опуститься на колени и клясться мне в любви.

— Должен?

— Помни, что нам надо вывести из себя императрицу.

— Зачем?

— Хватит вопросов, так хочет Потемкин, и для меня этого достаточно. На колени!

Белой рукой она указала на землю и вдруг показалась Максиму такой величественной, что ему оставалось только повиноваться. Таким образом расположившись у ее ног, он, то глядя на нее, то возводя глаза к звездам, принялся нести какую-то клятвенную бессмыслицу, которую звезды слушали терпеливо, однако Анжела, слегка потрепав его по щеке, прошептала:

— Будь посерьезнее!

И она привлекла его к груди и покрыла любимое лицо поцелуями, а в это время Екатерина Вторая с Потемкиным стояла за зеленой стеной, полная гнева и ревности.

— Я могла бы разорвать его на куски, — пробормотала она, но поскольку была не в состоянии это сделать в реальности, крепко ущипнула за руку Потемкина.

— Давай послушаем, что она скажет, красавица разговаривает с ним, — ответил фаворит, с трудом сдерживая веселое настроение.

— Сейчас, Максим, настал решительный момент, — прошептала Анжела так, чтобы никто кроме него не мог услышать, — царица здесь, я слышу, как под ногами у нее похрустывает песок.

— А я вижу ее горностай, просвечивающийся сквозь зеленую стену, — также шепотом ответил Максим. — Итак, начинай!

— Мой дорогой полковник, — в полный голос заговорила Анжела, — вы клянетесь, что любите меня, и все же мне кажется, что другую даму вы любите несравненно сильнее, чем меня.

— Кого вы имеете в виду? — также громко спросил Максим.

— Императрицу, говорят, и говорят, видимо, не без основания, что вы находитесь у нее в большом фаворе, — продолжала Анжела.

— Не стану отрицать, что она весьма благосклонно относится ко мне, — промолвил в ответ Максим, — но как вы могли поверить, что женщина ее гениальности и достоинства могла опуститься до того, чтобы полюбить такого молодого и незначительного человека, как я?

— Слышишь? — тихо-тихо спросил Екатерину Потемкин.

— Но вы-то ее любите, — продолжала Анжела.

— Я? — воскликнул молодой полковник. — Екатерина Вторая, скажу вам, самая красивая женщина на свете.

— Слышишь? — прошептала теперь царица своему доверенному другу.

— Я чту великую государыню, — продолжал Максим, — и боготворю в ней красивую женщину, но именно поэтому не смею даже поднять на нее глаза, и никогда не набрался бы смелости полюбить ее.

— Слышишь? — сказал Потемкин.

— Я люблю вас, Анжела, — заключил Максим, — только вас.

— Ну тогда, господин полковник, и я вас люблю, — как можно громче проговорила в ответ Анжела, и они снова принялись целоваться точно два голубка, при свете звезд воркующих в зелени кустов.

— Предательница! — пробормотала Екатерина. — Она у меня поплатится.

— Она? — удивился Потемкин. — Это было бы несправедливо и, более того, неумно, а на обе эти женские слабости я считаю свою великую императрицу неспособной.

— Ты прав, но они до глубины души возмутили меня и сделали больно, а поцелуям конца и края не видно, с ума можно сойти, пойдем, Григорий. — Она быстро широким шагом двинулась вниз по аллее, затем зеленым боковым коридором, сопровождаемая Потемкиным, дошла до второго фонтана и здесь опустилась на дерновую скамейку, над которой белая мраморная Венера ласково болтала с мраморным Адонисом. — Не будь же таким медведем, Григорий, что делают, когда под усыпанным сверкающими звездами небом остаются наедине с женщиной?

— С самой красивой женщиной на свете, ты хотела сказать, Катюша, — воскликнул Потемкин с искренним воодушевлением, — перед ней преклоняют колени и молятся на нее.

С этими словами он бросился к ее ногам и, погрузив лицо в мерцающий мех, осыпал роскошную грудь царицы пылкими поцелуями. Екатерина улыбнулась.

— Однако нам еще нужно как-то наказать эту парочку, — сказала она.

— Ты права, — ответил Потемкин, — и права вдвойне.

— Что ты предлагаешь?

— Да поженить их, и дело с концом!

Когда императрица осталась в спальных покоях одна, собираясь отойти ко сну, в ней, хотя она полагала, что уже полностью справилась с ним, вдруг с новой силой вспыхнуло чувство к вероломному Адонису. Она была слишком гордой, чтобы и далее говорить ему о любви, но в достаточной мере женщиной, и потому желала, чтобы он любил ее. Теперь она решила соткать вокруг него сеть кокетства и сладострастия, дать ему догадаться, что обладание ею не было для него столь недостижимой целью, как он думал, и лишь затем уже, со стрелою в сердце, удалить его от себя; не она должна стать отвергнутой, но он должен лежать у ее ног, отвергнутый и высмеянный.

Она взяла лист бумаги и написала ему:

«Неблагодарный! Мне известно, что вы любите другую, но несмотря на это я хочу еще раз увидеть вас, завтра в полночь в китайском павильоне».

Максим получил указанное письмо на следующий день, но на сей раз не пошел к Потемкину, а решил сам разыграть дурацкое представление. Он запечатал написанные рукою царицы строки в другой конверт без адреса и с одним верным и надежным слугой послал его в казарму Симбирского полка, где через дежурного унтер-офицера он был передан для вручения господину Аркадию Вушичинкову. Прошло совсем немного времени, и в комнату своего друга, полковника, тяжело дыша и отдуваясь, ввалился Аркадий.

— Вот, почитай-ка это письмо, — с торжественностью проговорил он. Казалось, Аркадий вырос на добрых четыре вершка.

Максим с совершенно серьезным видом прочитал и затем вернул лист Аркадию.

— Ну, что скажешь?

— Что ты настоящий счастливчик.

— Я… но совершенно не представляю, кем написаны эти строки. Письмо принес какой-то лакей, это установлено, но на белом свете так много лакеев! — сокрушенно вздохнул Аркадий.

— Разумеется, но есть только одна женщина, обладающая таким смелым, я бы даже сказал, деспотическим почерком, — заметил в ответ Максим.

— И кто же она?

— А ты посмотри-ка на подпись.

— «Екатерина».

— Ну?

— Ну.

— Царица, кто же еще.

— Так она же любит тебя, — недоверчиво произнес Аркадий.

— С чего это тебе взбрело в голову, той дамой тогда была совершенно другая, благодаря ей я сегодня полковник, ты только вообрази, какая судьба тебе уготована, если сама царица…

— Позволь мне присесть, у меня что-то голова кружится, — вздохнул Аркадий.

— Но вот она там пишет, что хочет еще раз увидеть меня, — усевшись, продолжал он, — еще раз!

— Все очень просто. Ты точно помнишь все обстоятельства моего тогдашнего рандеву в китайском павильоне?

— Да.

— Помнишь высокую величественную даму, сопровождавшую мою красавицу?

— Да.

— Это была Екатерина, она увидела тебя в тот момент, когда ты стучал в жалюзи, и без памяти влюбилась в тебя, — закончил полковник свое разъяснение.

— Откуда же она узнала, что я люблю другую? — спросил Аркадий, которого все еще не покидали сомнения.

— Задай этот вопрос ей лично.

— Гм-гм! Пресвятая Богоматерь Казанская, стало быть, ты полагаешь, что я, как есть, должен сегодня ночью пойти-таки на свидание!

— Разумеется, я только боюсь, что при своих габаритах ты не сможешь протиснуться в узкую дверь, — рассмеялся Максим.

— Итак, я пойду, но только если ты, Максим, будешь сопровождать меня.

— Договорились.

И они пожали друг другу руки.


Вечером Аркадий как обычно отправился к своей симпатичной водочной вдовушке, на сей раз собрав лоб в глубокомысленные морщины и высоко задрав красный нос.

— Добрый вечер, госпожа Сребина, — переступив порог, с достоинством начал он.

— С каких пор мы так церемонны друг с другом, — подбочениваясь ответила Настасья, — и нос-то точно генерал держит, и говорит-то будто митрополит.

— Да-с, времена меняются, госпожа Сребина, а вместе с ними меняется и человек, — вздохнул Аркадий, — сегодня ты еще прапорщик, а назавтра, глядишь, и в самом деле генерал. Вы знаете, Анастасия Никитична, что мое сердце бьется только для вас, однако сложилась такая ситуация…

— Что за ерунду ты, осел, несешь?

— Одна высокопоставленная дама положила на меня глаз, — продолжал Аркадий.

— На тебя-то? Ха-ха-ха! Может сама царица, нет? — ехидно поддела Настя.

— Так и есть, Анастасия, сама царица, — с оттенком растроганности в голосе ответил Аркадий, — и как верному подданному Ее величества мне остается только беспрекословно повиноваться. Мы с вами вынуждены расстаться, Анастасия Никитична.

— Это, однако, очень печально, — отозвалась Настасья совершенно вдруг изменившимся тоном, ибо сделанное сообщение действительно очень задело ее за душу.

— Очень печально, Анастасия Никитична, — хныча, согласился Аркадий, — дай-ка мне, пожалуйста, стопочку водки.

Она стала наливать, и в рюмку жемчужными каплями капали слезы.


Когда на соседней башне пробило полночь, Аркадий, исполненное страха сердце которого стучало точно целая деревенская кузница, уже стоял вместе с Максимом у китайского павильона.

— Так, теперь пора, — прошептал Максим, — давай заходи.

— Но Максим, — озабоченно вздохнул Аркадий, — ты погляди только какая здесь маленькая и узкая дверь, как же мне войти-то туда?

— Только вперед.

Максим спрятался в зарослях кустарника, а Аркадий боком медленно и осторожно протиснулся в павильон, где было совершенно темно.

— Тс! Есть тут кто? — спросил он. Никакого ответа не последовало. — Тс! Ваше величество! — продолжал он. Вокруг по-прежнему царила мертвая тишина. Сейчас он охотнее всего снова незаметно улизнул бы отсюда, но тут на ум ему пришли такие неприятные вещи, как Сибирь, кнуты и оковы, и он обреченно остался стоять посреди павильона, принявшись благоговейно молиться.

Но вот дверь позади него наконец скрипнула, и в помещение вошла Екатерина.

— Вы здесь?

— Да, я здесь, «и избави нас от лукавого, аминь», — пробормотал Аркадий глухим замогильным голосом.

— Вы что охрипли, полковник, — сказала царица, — ваш голос звучит совершенно не так, как обычно.

«Уже полковник, — подумал Аркадий, — быстро же дело двигается, если так и дальше пойдет, то после ее ухода я буду как минимум генералом».

— Я, собственно говоря, должна была бы на вас сердиться, — проговорила царица.

— Из-за другой, — промелькнуло у Аркадия в голове, и он поспешил заверить, — не стоит, ваше величество, с этим уже покончено.

— Уже покончено?

— В связи с получением письма вашего величества все отношения разорваны.

— Возможно ль такое? Стало быть, вы меня любите? — прошептала Екатерина, заключая Аркадия в объятия.

— Как дурак люблю, ваше величество.

Екатерина одарила толстенного прапорщика пылким поцелуем.

— Ну и растолстели же вы, однако, полковник, за последнее время, — проговорила она затем удивленно, — я вас вообще не узнаю, этот осипший голос и выражения, попахивающие кабаком.

— Прошу прощения, ваше величество.

— Да от вас самого тоже несет водкой, fi donc![78] — воскликнула царица, — а ну-ка, зажгите свет.

Аркадий повиновался. И в тот момент, когда он запалил свечи в серебряном канделябре, у императрицы вырвался вопль ужаса.

— Что это такое? Кто вы? Кто посмел? — кричала она в приступе невероятной ярости, топая ногою.

— Это письмо… Ваше величество… я думал… я думал… ох! Пресвятая Богородица Казанская, я ни в чем не виноват, — простонал великан и с такой энергией рухнул на колени перед Екатериной, что весь павильон заходил ходуном.

— Вот письмо.

Императрица взяла письмо и поднесла его к свету.

— Конечно же, это мои строки.

— Я получил их через одного ла… кея, — запинаясь лепетал Аркадий, ни живой ни мертвый.

— И я вас поцеловала! — крикнула Екатерина, сверкая глазами.

— Нет, нет, нет! Клянусь, ваше величество, никакого поцелуя и в помине не было, — завопил толстый прапорщик, сердце которого разрывалось от страха.

— Вы действительно можете в этом поклясться? — спросила императрица, настроение которой при виде своего невольного селадона и его отчаяния становилось все веселее.

— Готов побожиться, что все происходящее сплошной сон и сейчас я лежу на своем месте в казарме, ни что иное как сон, тяжелый кошмарный сон.

— Да, так оно и есть, — промолвила императрица, милостиво кладя ладонь на плечо Аркадия, — и во сне ваша императрица говорит вам, что отныне вы капитан.

— Ка… пи… тан?

— А когда вы проснетесь, под подушкой у вас будет лежать патент.

//- * * * — //

— А у вас, оказывается, опять состоялось рандеву с полковником, — внезапно сказал Потемкин, когда императрица излагала перед ним новый торговый проект на Черное море. Он всегда выражался очень церемонно, когда принимал вид обиженного.

— Не брани меня, Григорий, — ответила Екатерина Вторая мягко и почти смущенно, — мне захотелось еще разок увидеть его, но из этого ничего не вышло.

— Ах! Знаю я.

— Успокойся, успокойся! — воскликнула царица.

— И с какой же целью вы хотели его повидать? — продолжил Потемкин.

— Я всего лишь женщина, — сказала Екатерина Вторая, — даже если ношу горностай, тщеславная слабая женщина в горностаевой мантии. У меня возникла прихоть покровительствовать этому молодому Адонису, но она прошла, и сейчас меня одолевает другая прихоть.

— И какая же?

— Не оказаться в роли отвергнутой, — быстро произнесла она, — увидеть его у своих ног изнывающим от любви, а потом высмеять.

— Ну, этого легко было бы добиться, — улыбнувшись, проговорил Потемкин в ответ.

— Ты полагаешь? Тогда позволь мне этот триумф, — с мольбой в голосе попросила всемогущая.

— Более того, я намерен сказать полковнику, который называет тебя самой красивой женщиной на свете и, по-видимому, бессознательно любит, что он любит не без надежды, — заявил фаворит, увидевший, что угрожавшая ему опасность уменьшилась, — еще сегодня он будет лежать у твоих ног.

— И я посмеюсь над ним, даю слово, Григорий Александрович, а ты знаешь, что оно для меня свято.

Под вечер симпатичная вдовушка, совсем опечаленная, сидела за батареей винных бутылок и думала об Аркадии, любимце царицы и генерале.

Вдруг распахнулась дверь, и он в сопровождении Максима переступил порог. Ей хотелось бы броситься ему на шею, но она даже не пошевелилась.

— Чего господа изволят?

— Вы сердитесь на меня, Анастасия Никитична? — заговорил Аркадий, пытаясь спрятаться за спиной Максима.

— Какое право я имела бы на вас сердиться, — холодно промолвила в ответ Настасья. От нее не ускользнуло, что Аркадий держался довольно неуверенно. — Ага, голубчик, — подумала она и решила безжалостно воспользоваться своим преимуществом.

— Вы уже генерал, господин Вушичинков?

— Нет, но капитан, — ответил Аркадий более апатично, чем естественно предполагалось бы при его заслугах.

— Капитан?.. Этот осел… и вправду капитан? — закричала вдовушка раздраженно. — Да он лжет нам, как ему не стыдно, он же пропойца!

Оба друга молчали. Максим, потому что боролся с собой, чтобы не расхохотаться, а Аркадий, потому что видел, как надвигается гроза, от которой не знал где искать спасения.

— Он действительно стал капитаном? — обратилась она к полковнику.

— Да, госпожа Сребина, он и в самом деле теперь капитан, — ответил Максим.

— По милости царицы?

— Да, по божьему состраданию, — сказал Аркадий. — Дайте-ка мне, пожалуйста, стопочку водки, госпожа Сребина.

— Стало быть, императрица действительно нашла удовольствие в этой винной бочке, в этом осипшем вороне, этом осле, — закричала симпатичная вдовушка.

— Нет, Анастасия, — растроганно возразил Аркадий, — она думала не обо мне, а я, я люблю только тебя, все произошедшее было лишь испытанием.

— Испытанием? Как так? — опешив, промолвила рассерженная Настасья.

— Я хотел убедиться, что ты действительно меня любишь, и тогда… тогда выдумал эту сказку, — постарался объяснить Аркадий, — все лишь простое испытание, дорогая Настя, которое ты блестяще выдержала, ты чистое золото, ты… — он хотел было обнять ее.

— Стоп, мусье Аркадий, — холодно бросила симпатичная вдовушка, метнув злобный взгляд, который нагнал на него ничуть не меньше смертельного страху, чем тот, что с грохотом поверг давеча к ногам Екатерины. — Ты так легко не отделаешься. Я не ребенок, которому можно рассказывать сказки, а что касается испытания, то я могла бы устроить его тебе с б?льшим основанием. Таким образом, мне не на что на тебя обижаться, но и тебе не стоит.

— Но чего же тогда ты, собственно говоря, хочешь? — спросил Аркадий.

— Чего я хочу, — проговорила вдова с решимостью, в корне исключавшей всякое возражение. — Ты расплатился со мной, сейчас я расплачусь с тобой. Долг платежом красен. Ты позабавился моей мукой, а теперь ты у меня хорошенько подергаешься. Для испытания тебе придется испытать наказание. Я прощу тебя, да…

— О, божественная Настасья! — вскричал Аркадий, обнял ее и крепко поцеловал в алые пухлые губы.

— Я прощу тебя, — продолжала она, вытерев рот кончиком фартука, — но при условии, что ты без сопротивления позволишь мне отхлестать тебя.

— Отхлестать?

— Да, ты должен получить взбучку, — решительно заявила она, — итак выбирай, хорошая порция тумаков или мы раз и навсегда расстаемся.

— Что мне еще остается, Максим, — жалобно запричитал Аркадий, — я вынужден предоставить ей свободу действий.

Полковник со смехом удалился, оставив их наедине. Он еще увидел, как Настя с чувством удовлетворения закатала рукава и заперла за ним дверь, потом быстрым шагом направился во дворец.

На этот раз Екатерина ожидала полковника в спальных покоях. В белом воздушном шлафроке она возлежала на мягких подушках турецкой оттоманки и странно улыбнулась, когда он, едва успев войти, бросился перед ней ниц и поцеловал ее ногу.

— Какая вдруг пылкость, — промолвила она, — что за событие подействовало на ваши чувства столь радикально, что набрались вы храбрости приблизиться ко мне?

— Екатерина, — воскликнул Максим, отбрасывая в сторону всякий этикет, — до сих пор я был слеп и вот внезапно прозрел, восхищение твоей гениальностью, твоим величием ослепляло меня, я видел твою красоту, твое несравненное очарование, но мысль обладать тобой казалась мне слишком самонадеянной, слишком несбыточной; но теперь пелена с моих глаз упала, мне открылись небеса любви и блаженства, и я чувствую, что наслаждение, жизнь и радость царят там, где ты, а там, где тебя нет, властвует боль, мука и смерть. Скажи мне, что я могу тебя любить, что среди рабов, которым выпало счастье лежать у твоих ног и, покорно служа тебе, исполнять твою волю, я тебе наименее ненавистен.

— Что ж, полковник, буду откровенной с вами, — промолвила царица, сердце которой от восторженных слов красивого мужчины наполнилось гордой радостью, — я не испытываю к вам ненависти.

— Стало быть, ты меня любишь?

— Этого я тоже сказать не могу.

— Но ты дозволяешь мне поклоняться тебе?

— Да, полковник, поклоняйтесь мне, — кокетливо сказала она.

Максим обнял красивую женщину с такой страстью, которая, при всем его честном отношении к Анжеле, была все же чем-то большим, чем обыкновенная комедия.

В конце концов царица высвободилась из объятий.

— Довольно, — сказала она.

— Я тебя не понимаю, — прошептал Максим, — ты пригласила меня к себе, чтобы снова отослать прочь, как ребенка?

— Пусти меня, — проговорила она, — я хочу предстать перед тобой еще более красивой.

— Разве ты и без того недостаточно красива?

— Я хочу совершенно свести тебя с ума, — пробормотала она, поднялась с оттоманки и юркнула в отороченный темной пушниной жакет, наготове лежавший на стуле. — Как я тебе нравлюсь в таком наряде? — спросила она, бросив на Максима взгляд, от которого у него на короткое время помутился рассудок.

— Ты великолепна… — он пьяными от восторга глазами смотрел на величественную женщину, роскошная грудь которой в темной пушнине казалась еще ослепительней. — Будь моей, Екатерина, целиком и всецело моей, ты хочешь видеть меня безумным, так я уже безумен. Будь милостива сейчас, сжалься надо мной.

Оба, верный жених и жестокая кокетливая женщина, прекрасно выучили свои роли, и до этой секунды комедия разыгрывалась как по нотам; однако дальнейшее развитие ее сюжета приняло несколько иной оборот, нежели полковник и царица, или, точнее, Потемкин и Анжела, предполагали.

Страсть красивого мужчины захватила чувства императрицы, и когда он увлек ее на оттоманку и жаркими поцелуями заглушил язвительные слова, вот-вот уже готовые было сорваться с ее уст, тут, в момент, когда он ожидал, что она начнет попирать его ногами и высмеивать, она вдруг сама привлекла его к своей груди, и теперь ему пришлось делать хорошую мину при плохой игре, которая, впрочем, надо признать, была не так уж плоха.

Красивая деспотиня принадлежала ему, но принадлежала лишь на один блаженный миг, потом в ней пробудилась нероновская натура, и наслаждение с презрением отвергнуть красивого мужчину, которого любила, она захотела вкусить с той же полнотою и безграничностью, как и наслаждение от обладания им.

— Что ты теперь думаешь, Максим Петрович, — начала она, — ты, верно, думаешь, что я люблю тебя?

— Я этого не знаю, — запинаясь, проговорил он, — я знаю только, что боготворю тебя, что не смогу без тебя жить.

— Тогда твои дела совсем плохи, — ответила Екатерина Вторая с убийственной холодностью, — потому что я тебя не люблю. Ты был игрушкой, забавлявшей меня, пока я не владела ею, и которая мне теперь безразлична, а завтра, возможно, станет и неприятной.

— Екатерина, — вскричал Максим.

— Чего ты хочешь? — продолжала она, поднимаясь. — Ты червь, который здесь для того, чтобы извиваться у меня под ногами, раб! Достаточно хорош для того, чтобы с тобой скоротать часок, но не более! Прочь с глаз моих, ты мне наскучил.

— Сейчас, прекрасная моя, — воскликнул Максим, обхватывая ее, — и никакая сила на свете не сможет вырвать тебя у меня.

Царица оттолкнула его от себя, запахнула мех на своей ослепительной груди и позвонила.

— Ты говоришь в горячке, — холодно и уничтожающе промолвила она, бросив на него взгляд, точно кинжал, поразивший полковника в самое сердце.

На первый же звук колокольчика в спальню вошли четыре казака из ее личной охраны, по знаку императрицы схватили полковника и через анфиладу комнат препроводили в маленькое совершенно пустое помещение без окон. Они втолкнули его туда и заперли дверь, в которой имелось окошко с подъемным переплетом. Вот оно отворилось, и внутрь заглянула Екатерина Вторая.

— Ну, полковник, давайте посмотрим, не удастся ли мне немного охладить пыл вашей страсти, — проговорила она.

В следующую секунду на бедного влюбленного глупца с потолка обрушился ливень, а из всех стен ударили мощные струи воды, принявшиеся хлестать его точно незримые фурии. Екатерина же глядела на это и хохотала.

Ее уязвленное самолюбие было удовлетворено, она отомстила; и наконец освободив полковника, похожего сейчас на мокрого пуделя, она — уже не с жестокой насмешливостью, буквально стершей его в порошок, а с любезным лукавством спросила:

— Вы еще меня любите?

— Я боготворю вас, — ответил Максим, бросаясь перед ней на колени, — и буду боготворить до последнего дыхания.

Это императрице понравилось, и на прощание она милостиво протянула ему руку для поцелуя.

На следующий день стало известно, что полковник Урусов попал в немилость и отправлен в отставку. Спустя несколько дней за ним последовала Анжела, чтобы по велению царицы выйти за него замуж. Не прошло и года, как судьба наградила молодых супругов красивым и крепким мальчонкой, а его крестным отцом стал Потемкин, князь Таврический.

Дамская дуэль

Пехотный полк Преображенской гвардии заступил на караул по Зимнему дворцу. Стояло раннее лето, а царица Екатерина Вторая, казалось, даже не задумывалась о том, чтобы сменить торжественный Санкт-Петербург на идиллическое пребывание в своей загородной резиденции, Царском Селе.

В просторном, выбеленном известью караульном помещении, из опасения испортить большие, туго заплетенные косы, сидя спали солдаты, а в расположенной по соседству небольшой офицерской комнате за вытянутым неопрятным столом устроились подпоручики и юнкера различных полков и резались в onze et demi[79]; они играли всю вторую половину дня и до поздней ночи при скупом свете маленькой керосиновой лампы, свисавшей с прокопченного потолка. Не играл только один. Это был молодой стройный офицер с цветущим лицом и выразительными голубыми глазами под темными ресницами и темными бровями, почти кокетливо выделявшимися на фоне белого парика. Далеко вытянув перед собой ноги, засунув руки в карманы зеленого мундирного камзола, он сидел в темном углу и невидящим взглядом уставился в пространство.

Вот из-за игорного стола поднялся офицер; он сокрушенно вздохнул и, оглядевшись по сторонам, подошел к притихшему в углу товарищу.

– Ты больше не играешь, Кольцов? – заговорил он, кладя ему на плечо ладонь.

– Нет… – встрепенулся тот, – а ты?

– Я готов, – ответил второй. – В пух и прах продулся.

– Я тоже, – сказал Кольцов, – но для тебя, мой милый Лапинский, это, по правде говоря, сущие пустяки. Один неприятный разговор с дорогим папашей, который в очередной раз прочитает тебе мораль, и на этом все благополучно закончится. А вот я разорен. У меня, как тебе известно, накопилось ужасно много долгов и нет отца, способного их оплатить, нет даже дяди, на наследство которого я мог бы когда-нибудь рассчитывать; сегодня я проиграл свое жалование в безумной надежде, что счастье мне наконец улыбнется и бросит в руки пару тысяч рублей, как то давеча случилось с графом Салтыковым, а теперь я сижу без гроша, и во всей России уже нет никого, кто одолжил бы мне хоть копейку. Таким образом, мне не остается ничего другого, как пустить себе пулю в лоб.

– Да прекрати! – возразил друг. – Как ты верно заметил, достаточно мне только пережить неприятный разговор со своим дражайшим папашей, и у нас появятся деньги.

– То есть, деньги появятся у тебя.

– Нет, у нас.

– Не могу же я…

– Чего ты не можешь?

– Жить на твои деньги, – проговорил Кольцов, – честь требует от меня свести счеты с жизнью.

– Ах, сдается мне, нынче слишком много ты выпил! – ответил Лапинский, пожимая плечами. – Ты, однако, мне лучше прямо скажи, сколько тебе нужно, весь вопрос сводится к этому.

Кольцов молчал.

– Ну, если ты даже разговаривать не желаешь, – раздраженно проворчал Лапинский, – я свою дружбу и любовь никому не навязываю.

С этими словами он резко нахлобучил треуголку с золотым позументом на изрядно напудренную голову, отчего к потолку взвилось белое облако, и, звеня шпорами, покинул караульное помещение; но когда он уже стоял перед низкими воротами своего дома, собираясь взять в руку колотушку, слова товарища вдруг тяжело сдавили ему грудь необъяснимой тревогой; не долго думая, он развернулся и скорым шагом направился к жилищу Кольцова, там перемахнул через окружавший двор дощатый забор и взбежал вверх по ветхой деревянной лестнице.

Сквозь щель в двери его друга на половицы падала белая полоска света. Следовательно, он только что вернулся домой и еще не ложился. Лапинский постучал. Никакого ответа. Он затарабанил сильнее и одновременно крикнул:

– Ради бога, открой; деньги, у меня для тебя деньги!

Сперва он услышал шаги, потом звук задвигаемого в стол ящика, потом Кольцов отворил.

Лапинского испугала перемена, за столь короткий срок произошедшая с его товарищем; спутанные волосы прядями свисали на лоб, глаза глубоко запали и горели каким-то зловещим беспокойным огнем.

Будто желая удержать его от какого-то действия, Лапинский инстинктивно схватил товарища за руку и растерянно оглядел комнату, затем быстро подошел к столу, который помещался в оконной нише и за которым Кольцов имел обыкновение писать. Тот сделал было попытку ему воспрепятствовать, однако сослуживец уже выдвинул ящик и обнаружил в нем пистолет, курок которого был взведен.

– Значит, действительно? – запинаясь, выговорил Лапинский; на большее в этот момент сил у него не хватило.

Оба некоторое время молчали. Первым взял слово Лапинский.

– Разве я не сказал, что собираюсь достать для тебя деньги?

– Я тебе от всего сердца признателен за верную дружбу, – ответил Кольцов, – но я не могу жить на чужой счет. Ведь в моем случае речь идет не о сиюминутной поддержке. У меня нет никаких перспектив на будущее, и даже если я перейду на хлеб и воду, навсегда отказавшись от игры и женщин, как при моем скудном жаловании я сумею расплатиться с долгами? В конечном итоге мне просто ничего иного, кроме пули, не остается.

– Неужели и в самом деле нет другого выхода из создавшейся ситуации? – сказал Лапинский. – Давай-ка пораскинем мозгами. Но прежде пообещай мне не предпринимать никаких посягательств на свою жизнь, по крайней мере, до тех пор, пока мы не исчерпаем все свои мыслительные ресурсы. Поручись мне в этом.

– При известных условиях, – ответил Кольцов.

– Ладно, – согласился первый, – если в течение месяца мы с тобой не добьемся никаких положительных результатов, ты будешь волен…

– Застрелиться?

– Застрелиться, утопиться, отравиться, подвергнуть себя колесованию, что тебе больше понравится.

– Договорились.

Друзья ударили по рукам.

– Ну, и что же у тебя за проект? – начал Кольцов.

– Пока еще, собственно, ничего конкретного, – ответил Лапинский, – но меня это не пугает. Есть ли на белом свете что-нибудь более изобретательное, чем мозг подпоручика? Итак, слушай внимательно! Начнем прямо с самого дерзкого. Свергни Орлова и сам займи место фаворита царицы.

– Как такое пришло тебе в голову? – воскликнул Кольцов.

– А что тут такого особенного? – заявил товарищ. – Затея лишь вполовину опасная для жизни по сравнению с самоубийством, ты парень видный, у тебя это должно получится.

В ответ Кольцов громко расхохотался.

– Чему ты смеешься? – продолжал Лапинский. – Нынче все возможно, все, уверяю тебя, самое невероятное и чудесное, совсем как во времена калифа Гарун-аль-Рашида. Но вижу, у тебя недостает храбрости на такой отчаянный поступок, или, может быть, Екатерина Вторая не совсем в твоем вкусе? Ты предпочитаешь чернооких красавиц?

– Хватит шутить! – проговорил Кольцов. – Путь, которым мне предстоит пойти, должен прежде всего быть честным.

– Гм… – Лапинский задумался. – Ага, есть такой путь, – внезапно закричал он, – я придумал. Тебе необходимо жениться.

– Жениться? Нет уж, лучше я тогда застрелюсь, – ответил подпоручик с выражением неподдельного ужаса на юношеском лице.

– Твои дела так и так плохи, – рассмеялся товарищ, – выбери хотя бы более приятный способ самоубийства и… женись.

– Положим, я мог бы на это решиться, – произнес Кольцов, – но где ты отыщешь для меня подходящую жену; богатую женщину, которая отдала бы руку и сердце бедному, погрязшему в долгах офицеру?

– Нет ничего проще, – возразил Лапинский, – вот найти бедную девушку, которая пойдет за тебя, пойдет из чистой любви, было б гораздо труднее; наши барышни из старых дворянских родов, но с пустым кошельком, те все как одна метят выскочить за генерала или, на худой конец, за богатого сельского барина; а вот дама, которая сама имеет громадное состояние, уже может позволить себе роскошь выйти замуж за мужчину, которого она полюбит.

Кольцов улыбнулся.

– Ты, может статься, уже и невесту для меня in petto[80] имеешь?

– Почему бы нет? Хоть целую сотню, – ответил Лапинский, – я в этом деле уже не одному славному парню помог, из чистого удовольствия от самого процесса, и еще потому, что я, как тебе известно, во всем люблю порядок и поддерживаю его, то для этой цели составил себе точный и обстоятельный каталог всех наших готовых на выданье дам.

– Что? – веселея, воскликнул Кольцов. – Каталог невест?

– Вот, – продолжал Лапинский, извлекая из кармана довольно объемистую записную книжку, – вот он, голубчик. Здесь ты найдешь всех наших красавиц без исключения, каждую с точным индивидуальным описанием, а также с указанием размеров состояния, особенностей характера, изложением предыдущей жизни и иных обстоятельств.

– Это и в самом деле дорогого стоит, – засмеялся Кольцов. – Позволь-ка взглянуть.

И оба молодых офицера углубились в изучение каталога невест.

– Я порекомендовал бы тебе продвигаться в алфавитном порядке, – после некоторой паузы заговорил Лапинский, – попытай счастья у первой, а коли получишь отказ, переходи к осаде следующей, и так далее от «А» до «Я».

– Это, знаешь ли, было бы чересчур легкомысленно, – заколебался Кольцов, – я со своей стороны готов покориться участи и подставить шею под каблук женщины, но это должен быть каблук… то бишь, женщина, хотел я сказать, которую я полюблю.

– И какой же на твой вкус должна быть, блондинкой, шатенкой, брюнеткой?

– Я в первую очередь придаю значение скромности нрава.

– Тогда можешь стреляться прямо сейчас, – воскликнул Лапинский, – в империи и при дворе Северной Семирамиды, Екатерины Второй, искать скромный нрав! Или ты не знаешь, что наши лучшие женщины сплошь, как минимум, амазонки, вдохновленные высоким примером, и синие чулки?

– Следовательно, что же делать?

– Если ты слишком совестлив, чтобы следовать по алфавиту, то предоставь фатуму самому сделать выбор, – высказал предположение озорной товарищ.

– Как?

– Как? Очень просто. Мы поступим, как поступают арабы, когда обращаются за советом к Корану, – ответил Лапинский, – мы проткнем мой каталог иголкой, и там, где кончик застрянет, ты найдешь избранницу.

– Хорошо.

Лапинский взял иголку и поступил в точном соответствии с ритуалом и с серьезностью ближневосточного фаталиста, потом раскрыл проколотую записную книжку.

– Тебе страшно повезло, – проговорил он, отыскав и проверив укол. – Судьба привела тебя к самой красивой и самой богатой одновременно даме в моем реестре.

– Не тяни, объявляй! – взволнованно воскликнул Кольцов.

– Княгиня Людмила Меншикова, – зачитал Лапинский, – вдова князя Ивана, двадцати трех лет от роду, высокая, с импозантной фигурой, стройная, великолепные формы, гордая, красивые черты лица, черные волосы, горящие глаза, разговаривает низким альтом. Характер твердый и надежный, нрав повелительный, но любезный и привлекательный, остроумна, изрядно образована, владеет состоянием в два миллиона рублей, совершенно свободна и не имеет долгов, полностью независима от своих родственников. Репутация как в замужестве, так и после безупречна. Особые примечания: слывет мужененавистницей.

– Она, часом, не служит в армии? – спросил Кольцов.

– Погоди-ка. Да, верно. Она служит в Симбирском полку в чине майора.

– Это весьма некстати, – заметил Кольцов.

– Почему? Ведь все наши амазонки без исключения носят офицерские эполеты: графиня Салтыкова, госпожа Самарина, девица Софья Нарышкина и многие другие, а госпожа фон Меллин даже командует полком.

– Ну скажи на милость, – вскричал Кольцов, – как же мне объясняться в любви и сделать предложение вступить в брак своему начальнику?

– Не вижу здесь ничего такого, что противоречило бы уставу, – ответил Лапинский. – На твое счастье Петр Великий совершенно не предполагал, что в армии когда-нибудь появятся подпоручики в кринолинах и даже майор, составляющий конкуренцию самой Венере Медицейской. Итак, соберись с духом, чай, не повесят же тебя за это, сейчас спокойно располагайся на ночлег, а завтра мы приступим к боевым действиям, то есть, господин подпоручик Преображенской гвардии примется ухаживать за господином майором Симбирского полка.

* * *

На следующий день около полудня Кольцов был с веселым шумом разбужен своим товарищем, который в приподнятом настроении и с лихо закрученными усами, звеня большими шпорами, вошел к нему в комнату.

– К оружию! – прокричал Лапинский. – На врага! Война начинается, к оружию! – и тут же, подойдя к ночному столику, принялся кулаками отбивать на нем утреннюю зарю.

Кольцов, самоубийца, сладко потянулся в постели и широко зевнул.

– Ты чего так торопишься? – проговорил он, продолжая лениво потягиваться. – Мы ведь с тобой никуда особенно не опаздываем.

– Очень даже опаздываем, – крикнул товарищ, – ты, верно, забыл, что у меня всего месяц времени, чтобы женить тебя, мой дорогой, иначе, если из этого ничего не получится, у тебя вполне хватит безрассудства лишить себя драгоценной жизни. Стало быть, к оружию, тем паче, что наступил час, когда княгиня Людмила Меншикова, согласно подтверждающимся донесениям моих шпионов, пьет утренний шоколад на террасе своего дворца.

– У тебя уже шпионы есть? – удивленно пробормотал Кольцов, начиная тем временем одеваться.

– Шпионы, брат, хорошие шпионы, просто необходимы для умелого и успешного ведения войны, – ответил Лапинский, – нужно всегда и до мельчайших подробностей быть информированным о расположении и передвижениях противника, чтобы, опираясь на это, отдавать распоряжения. – Веселый молодой офицер взглянул на часы. – Сейчас без четверти двенадцать. Ровно пятнадцать минут назад наша богиня проснулась, в течение следующих пятнадцати минут она завершит свой утренний туалет и с полуденным ударом часов выйдет на террасу. Так что, изволь поторапливаться!

В считанные минуты Кольцов был готов, и два друга, вполголоса напевая французскую военную песенку эпохи мушек и париков, двинулись по улице, ведущей ко дворцу княгини Меншиковой, но подошли к неприятельской крепости, как Лапинский назвал это возведенное в прекрасном ренессанском стиле и окруженное обширным парком в версальском вкусе строение, не с парадного крыльца, а с тыльной стороны, по неопрятному переулку, тянувшемуся вдоль каменной садовой ограды.

– Поблизости никого, – сказал Лапинский, – первым делом нужно разведать местность.

Он велел Кольцову встать к ограде парка, забрался ему на плечи и заглянул внутрь.

– В саду тоже все спокойно, – сообщил он, – и вокруг ни души. Следовательно, мы можем отважиться на вторжение.

С этими словами Лапинский без церемоний запрыгнул с плеч друга на стену и, держась за ветку, перебрался с нее на росшее рядом ореховое дерево, по которому быстро соскользнул на землю.

– Подожди, – донесся из-за стены его голос, – я хочу посмотреть, нет ли здесь где лазейки.

Лазейки не оказалось, зато обнаружилась садовая стремянка, в раздвинутом виде стоявшая перед наполовину подстриженной живой тисовой изгородью. Лапинский подхватил ее и передвинул через ограду, снаружи ее принял Кольцов, который через несколько секунд сам уже оказался на стене и, подтянув за собой стремянку, с удобством спустился по ее перекладинам в сад. Теперь под прикрытием длинных, идущих параллельными рядами живых изгородей, два друга подобрались к дворцу, просторная терраса которого широкими уступами полого нисходила в сад. Они спрятались за боскетом красных роз, метрах приблизительно в пятидесяти от нее.

На террасе между аляповатыми, безвкусными статуями Венеры и бога любви помещался небольшой столик, сервированный на одну персону, а перед ним обитое бархатом кресло с подлокотниками и скамеечка для ног из аналогичного материала.

Ждать долго не пришлось. Вот появился слуга в расшитой ливрее французского покроя, несущий шоколад на серебряном подносе, тогда как второй широко распахнул двустворчатые двери.

Из дворца быстрым шагом вышла дама с гордой, повелительной осанкой. На основании описания невест в каталоге своего товарища Кольцов без сомнений понял, что перед ним была княгиня Людмила Меншикова, однако живое воплощение произвело совершенно иное впечатление, чем мертвое слово.

В первую секунду Кольцов был поражен цветущим видом величественной фигуры, тонкими чертами одухотворенного лица и большими, лучезарно-черными глазами прекрасной амазонки, во вторую – ослеплен, а в третью он влюбился до беспамятства. Темные, только слегка припудренные волосы княгини стягивала в узел ярко-алая лента, поверх белоснежного неглиже из воздушных кружев на ней была надета красная атласная шубка, щедро отороченная горностаевым мехом: по тогдашней моде она сильно сужалась в талии и потом растекалась книзу обилием складок, переходя в довольно длинный шлейф. Даже не подозревая, что за ней наблюдают, она вела себя за завтраком с кокетливой элегантностью дамы рококо, и молодой подпоручик Преображенской гвардии еле сдерживался от желания отбросить в сторону всякую субординацию и броситься к ногам обольстительного майора Симбирского полка.

– Ну, как тебе нравится твоя избранница? – шепотом спросил Лапинский.

– Ты притащил меня сюда, – со вздохом ответил Кольцов, – только чтобы сделать еще несчастнее. Как я могу хоть на миг надеяться назвать своей эту великолепную женщину, это божество, откуда мне набраться смелости, приблизиться к ней или, тем более, добиваться ее руки.

– Очень хорошо, замечательно, – чуть слышно констатировал его товарищ, – ты влюбился по уши, да, ты весь буквально пылаешь, как я посмотрю. Все складывается как нельзя лучше…

– То есть?

– Позволь только мне прибегнуть к некоторым уловкам.

– Что ты задумал?

– Ты должен объясниться ей в любви, – продолжал Лапинский.

– Да, но как же мне это сделать? – довольно растерянно спросил Кольцов. – Не могу же я прямо здесь…

– Я совершенно не это имею в виду, – возразил Лапинский.

Между тем многочисленные птицы, привлеченные шумом на террасе и видом княгини, слетелись к столу с крыши дворца и близлежащих зарослей, разноголосая стая воробьев, зябликов, чижей и щеглов сгрудилась вокруг красивой женщины, которая принялась отщипывать хлеб и бросать крошки гомонящим и ссорящимся друг с дружкой маленьким попрошайкам.

– Довольно, этак ты никогда не налюбуешься, – продолжал Лапинский, – настолько сейчас пленительна эта идиллия. Итак, уходим, у меня созрел один план, ты еще сегодня должен свести знакомство с гордой красавицей. Да что я говорю, сегодня! Немедленно!

С этими словами оба офицера покинули свое укрытие и парк той же дорогой, что и проникли сюда.

* * *

После завтрака княгиня Людмила Меншикова имела обыкновение часок покататься по городу, потом, как правило, заслушивала батальонный рапорт в казарме своего полка и улаживала насущные вопросы по службе.

На сей раз одновременно с ее экипажем на месте были и оба наших подпоручика, до времени ограничившиеся тем, что с приличного расстояния вели наблюдение за дворцом и транспортным средством. Изготовленная в стиле рококо карета княгини представляла собой одну из тех громоздких боевых машин, посредством которых стремящиеся к завоеваниям дамы тех дней продвигались к победе: на четырех высоких колесах размещался четырехугольный позолоченный сундук со стеклянными стенками, позволяющими отчетливо видеть со всех сторон сидящую в нем даму. Огромный толстенный кучер в красной ливрее, с огромной толстенной косою и в белом шейном платке, точно исполинский мотылек сидевшем под его подбородком, с исключительным достоинством держал вожжи красивых лошадей голштинской породы.

Вот из дворца выскочили два лакея, и один из них распахнул дверцу кареты. Вслед за ними по парадному крыльцу спустилась княгиня в мундире, со вкусом сочетавшем в себе детали женского и мужского туалета; на высокие черные сапоги для верховой езды, украшенные массивными шпорами, ниспадало многосборчатое бархатное платье традиционного для русского военного обмундирования зеленого цвета, которое, не распираемое изнутри кринолином, опускалось на сапоги естественными живописными складками. Камзол из той же материи и того же цвета с красными отворотами и золотыми шнурами был заужен в талии, на черном лакированном ремне висела шпага, а белый парик венчала треуголка с плюмажем из белых перьев.

– Теперь главное хладнокровие и сосредоточенность! – проговорил Лапинский.

Прекрасная амазонка как раз собиралась застегнуть перчатки, когда какой-то нищий, до сей поры гладивший лошадей, обратился к ней за подаянием. Она бросила ему монету, упругим движением поднялась в карету, лакей захлопнул за ней дверцу, и карета тронулась. Сначала лошади пошли спокойной и гордой рысью, однако недолго. Уже через несколько шагов они почему-то забеспокоились, перешли на более быстрый темп, начали дергаться, вставать на дыбы, ржать, будто чего-то испугавшись. Кучер изо всех сил пытался удержать их, однако очередной рывок лошадей сбросил его с облучка прямо в дорожную грязь. Неуправляемые животные помчались во весь опор, увлекая за собой громоздкую карету, каждое мгновение грозившую перевернуться. Княгиня оказалась в опасности – она вскочила с сиденья и безуспешно старалась открыть окно. Чернь вокруг кричала и бежала по улице за каретой, только еще больше пугая лошадей. Но тут, в решающий момент, подпоручик Кольцов кинулся навстречу упряжке, смело схватил скакунов за узду и заставил остановиться. В следующую секунду подоспевший к месту событий Лапинский перехватил лошадей, а Кольцов тем временем открыл поврежденную дверцу кареты и поднял из нее княгиню, которая, будучи раненной осколками стекла, лишилась чувств. Он на руках перенес ее обратно ко дворцу и там опустил в кресло с высокой спинкой, установленное у подъезда спешно сбежавшимися слугами. Пока камеристки водой и эссенциями оказывали ей помощь, молодой офицер, не обращая внимания на глазеющую толпу, опустился перед ней на колени и осыпал ее руки поцелуями. Наконец княгиня открыла глаза, долго и удивленно смотрела на Кольцова, потом спросила:

– Что произошло? Где я?

Молодой офицер обрисовал ей ситуацию, в которой она оказалась, между тем княгиня полностью пришла в себя, поблагодарила своего спасителя, затем поднялась на ноги и, опираясь на руку старой кормилицы, удалилась в свои покои.

Кольцов отыскал друга, который дожидался его с самодовольной улыбкой.

– Ну, ты даже не поблагодаришь меня? – начал он. – Разве я плохо провернул это дельце?

Кольцов не понял товарища и с откровенным недоумением смотрел на него.

– Ты… как я должен понимать это? – запинаясь проговорил он наконец.

– Ты, верно, считаешь себя эдаким везунчиком, – ответил Лапинский, – полагая, что меншиковские лошади понесли ни с того ни с сего, по собственному почину, чтобы только предоставить тебе честь и удовольствие спасти их хозяйку?

Кольцов был совершенно озадачен.

– Так, стало быть, это ты… но как? – пролепетал он.

– Ты заметил старого нищего, который возился с лошадьми, когда твоя богиня собиралась сесть в карету? – спросил Лапинский.

– Да, ну и что?

– Так вот, этот прохиндей сунул в ноздрю одному из коней, которому я, впрочем, искренне сочувствую, тлеющий трутник.

– По твоему наущению? – воскликнул Кольцов.

– Разумеется, потому-то у тебя и появился удобный случай спасти жизнь княгине, – без какой-либо тени раскаяния ответил товарищ.

– Ты страшный человек! – крикнул Кольцов. – Только вообрази, какое могло бы случится несчастье!

– Я отбрасываю прочь любые сомнения, когда речь заходит о счастье, о жизни друга, – возразил Лапинский. – Впрочем, все ведь, если не ошибаюсь, закончилось благополучно, следовательно, не к чему теперь сокрушаться и зря ломать голову по поводу различного рода возможностей!

– А что, если б княгиня разбилась насмерть?

– Тогда мы бы ее оплакали, – ответил легкомысленный подпоручик, – и обратились к каталогу невест за новым советом. Но она, слава тебе господи, жива-живехонька, а испуг, несмотря на красивый мундир и шпагу, пережитый господином майором, надо надеяться, пойдет ему только на пользу. Теперь ты самым блестящим образом зарекомендовал себя в глазах прекрасной Людмилы, и я могу живо себе представить, как она сейчас, расслабившись, возлежит на оттоманке и ты предстаешь ей в мечтах, красивый, как Адонис, сильный и мужественный, как Геркулес, эффектно подсвеченный бенгальскими огнями. Пойдем-ка, приятель, и разопьем напару бутылочку хорошего вина!

– Да, давай выпьем, – согласился Кольцов, – за здоровье княгини.

– Что это тебе вздумалось? – рассмеялся Лапинский. – Мы выпьем за здоровье того великого незнакомца, который открыл свойства трутового гриба.

Под вечер оба офицера при полном параде нанесли визит во дворец княгини, чтобы засвидетельствовать свое почтение и справиться о ее самочувствии. Получив на сей счет успокоительные заверения, они откланялись и пустились в обратный путь.

– Послушай, – заговорил Лапинский дорогой, – мы с тобой не можем так просто удовольствоваться сообщением, что княгиня почти невредима и уже совершенно оправилась от случившегося. Было бы вполне уместно и разумно каким-нибудь способом выразить нашу безмерную радость по случаю благоприятного исхода произошедшей аварии. Как ты отнесешься, например, к серенаде?

Кольцов громко расхохотался.

– Серенада, говоришь, когда у меня финансы поют романсы?

– Почему бы нет? – возразил ему бойкий товарищ, роясь в карманах. – Вот погляди, у меня еще полтора рубля наличными завалялось, это, конечно, не ахти какие деньжищи, но все же, давай назло всем толстосумам устроим сегодня княгине такую серенаду, какой ни одна бабенция еще наверняка не слыхала.

Кольцов еще с сомнением качал головой, а Лапинский уже отсчитал деньги, рубль и пятьдесят копеек, ему на ладонь и, поручив закупить на них бумагу всевозможной расцветки, масло и сальные свечи, сам взялся позаботиться о музыке и раздобыть изысканный, как он выразился, букет.

– Я начинаю верить, что ты якшаешься с чертом, – заметил Кольцов.

– Разумеется, – парировал Лапинский, – а именно с бедным, но веселым чертом.

На этом наши друзья расстались.

Спустя час они снова, как распорядился Лапинский, встретились в казарме Преображенской гвардии. Лапинский явился с громадным букетом, подбор которого, правда, оставлял желать много лучшего, но который тем не менее весьма впечатлял редкостью цветов и великолепием их красок.

– Как тебе удалось такое? – спросил Кольцов, держа в руке тяжелую благоухающую охапку и с восхищением разглядывая ее со всех сторон.

– Самым незамысловатым способом на свете, – ответил Лапинский, – уже проторенной дорогой я забрался в княгинин сад и там исключительно собственными руками составил оный букет.

– Выходит, ты украл цветы?

– С этим утверждением можно было бы согласиться, – возразил нисколько не смутившийся товарищ, – когда бы они через самое непродолжительное время не были снова возвращены владелице.

– Ты неисправим, – только и промолвил Кольцов.

Между тем Лапинский реквизировал шесты для сушки белья у всех полковых прачек, потом солдаты под его руководством принялись изготавливать китайские фонарики из закупленных Кольцовым свечей и пропитанной маслом бумаги, прикрепляя их к шестам. Дело шло по-военному быстро и споро, так что с наступлением темноты можно было выступать в поход.

Впереди с горящими лампами всевозможных цветов шагали солдаты, далее между шпалерами китайских фонариков следовали оба офицера (Кольцов с букетом), а за ними при полном параде вышагивали все юные барабанщики и свистельщики Преображенской гвардии, свеженапудренные и с тугими косицами. Процессию опять-таки замыкали солдаты с китайскими фонариками. Следом бежала орда бесчисленных зевак; когда остановились возле дворца княгини, вокруг уже собралось необозримое море народу.

Лапинский построил своих людей в каре, которое, вычерченное в темноте разноцветными лампионами, выглядело весьма празднично, а сам с Кольцовым занял место перед фасадом дворца непосредственно под балконом красивого майора в женском обличии. Когда все приготовления были закончены, он взмахнул тростью, какие в ту пору носил при себе каждый офицер, и барабанщики адской дробью начали необычную, воистину солдатскую серенаду, затем вступили свистки и после этого все разом принялись исполнять оригинальный, торжественно размеренный марш, под который в эпоху рококо маршировали солдаты и который, кроме того, обычно звучал также во время наказания шпицрутенами.

Долго ждать не пришлось, вот зазвенела стеклянная дверь балкона, и на него, накинув поверх белой ночной сорочки бархатную мантилью, вышла Людмила, она с явным недоумением окинула взглядом собравшуюся толпу, барабанщиков и офицеров; лишь когда Кольцов снял головной убор и мощным броском кинул вверх громадный букет цветов, упавший прямо к ногам княгини, она узнала человека, спасшего ей жизнь, и поняла его замысел. Поблагодарив учтивым поклоном, она подняла цветы и, когда барабанщики снова ударили дробь, закрыла ладонями уши, громко рассмеявшись при этом.

Лапинский скомандовал тишину. Княгиня с обворожительной улыбкой еще раз поблагодарила и вернулась к себе. Спустя несколько секунд из дворца вышел камердинер, от ее имени пригласивший обоих офицеров пожаловать к ней.

– Вперед! – шепнул Лапинский своему сияющему товарищу. – Теперь все в твоих руках. Немедленно объяснись с ней. А я тем временем отведу своих маленьких героев домой.

Пока серенадный ансамбль разворачивался и выступал в обратный путь, причем Лапинский приказал бить барабанную дробь еще старательнее. Кольцов медленно, останавливаясь на каждой лестничной площадке и переводя дух, поднимался по ступеням. Камердинер провел его анфиладой роскошно обставленных залов, отодвинул портьеру и в следующее мгновение молодой офицер оказался наедине с очаровательной женщиной в ее будуаре, кокетливая и дразняще-чувствительная обстановка которого была исключительно характерна для описываемого века.

Княгиня была столь тактична, что не стала спрашивать о его друге, а грациозным движением руки и с любезной улыбкой, как будто их тет-а-тет подразумевался само собой, пригласила Кольцова присесть рядом с ней на настоящий турецкий диван.

– Княгиня, – начал Кольцов, – прошу извинить меня за тот весьма непритязательный способ и скромную форму, какие я избрал для выражения своей радости по поводу вашего спасения в крайне опасной ситуации, однако…

– Что тут извинять? – перебила его княгиня. – Это была по-настоящему военная серенада.

– Вы так добры, – ответил гвардии подпоручик, – но я еще раз прошу не судить по ней о моих чувствах к вам.

– Я убеждена в вашем положительном образе мыслей по отношению ко мне, – сказала красивая женщина, сбрасывая с плеч темную бархатную мантилью и являя взору бюст олимпийской богини.

– Ах, я почел бы за счастье пролить за вас свою кровь, был бы счастлив отдать за вас свою жизнь! – в страстном возбуждении ответил Кольцов.

– Иллюзии молодости! – проговорила княгиня. – Однако должна заметить, вы подбираете слова, какие говорят только женщине, которую любят.

– А вы, видимо, находите весьма прискорбным, что какой-то бедный подпоручик осмелился бы любить княгиню Меншикову?

– Прискорбным? Нисколько.

– Следовательно, смешным! – воскликнул Кольцов.

– И того менее, – ответила красивая женщина, поигрывая кружевами своего дезабилье. Одновременно в уголках ее рта мелькнула озорная улыбка.

– Но вы все-таки смеетесь, – заметив ее, укоризненно воскликнул Кольцов.

– Над вашей нерешительностью, – пояснила кокетливая красавица, – она совершенно непристала воину.

– Стало быть, вы меня одобряете?

– В чем?

– Любить вас.

– Разве вы меня любите? – воскликнула княгиня и залилась звонким смехом.

– Вот сейчас вы все-таки смеетесь над бедным подпоручиком! – с горечью в голосе проговорил Кольцов.

– Ей-богу, нет! – вдруг очень серьезно ответила княгиня.

– Смейтесь же, – продолжал молодой офицер, – высмеивайте меня самым нещадным образом, но я, несмотря ни на что, люблю вас и буду любить всегда; я счастлив, что имею возможность высказать вам прямо в глаза как сильно, как несказанно я люблю вас, даже если после этого вы навсегда удалите меня от себя.

– С чего вы взяли, что я так поступлю? – возразила княгиня, явно наслаждаясь юношеским пылом подпоручика.

– Так вы не прогоните меня? – вскричал Кольцов.

Красавица Людмила приложила палец ко рту, чтобы сначала несколько умерить бурное проявление его радости, а когда симпатичный офицер снова, еще настоятельней, но очень тихо повторил свой вопрос, отрицательно покачала головой. Ах, каким восхитительным, каким многообещающим показалось Кольцову это покачивание головой.

– Стало быть, вы меня тоже любите? – спросил он, увлеченный любезностью своего начальника, майора Симбирского полка.

– Этого я не говорила, – поспешила, кокетством сводя на нет его надежды, заявить Людмила, – однако… – она снова просияла обворожительной улыбкой, – я позволяю вам любить меня.

– И вы позволяете мне добиваться вашей благосклонности, вашей руки? – в порыве нового воодушевления воскликнул сникший было подпоручик.

– Какой смелый вдруг! – промолвила княгиня.

– По крайней мере, вы мне это не запрещаете? – наседал Кольцов, хватая ее маленькую руку, безуспешно искавшую спасения в волнах белоснежных кружев.

– Нет, не запрещаю, – засмеялась Людмила.

В тот же миг Кольцов соскользнул к ее ногам и принялся целовать ей руки, а красивая дама рококо густо покраснела, несмотря на слой белил и румян, покрывавших ее лицо.

* * *

Несколько дней спустя, теплым летним вечером, княгиня и Кольцов прогуливались взад и вперед по узкой аллее меншиковского парка, защищенные от солнца толстой стеной зеленого тиса. Они уже долго молчали и, казалось, были заняты тем, что взглядами следили за бабочками, которые, опускаясь на землю, расправляли свои пестроузорчатые крылья. Наконец красавица Людмила свернула на одну из боковых дорожек, и они вышли к массивной каменной скамейке в уютном уголке сада, затененной ветвями старого дуба, напротив которой плескался фонтан, а позади огромной мраморной раковины, в которую он ронял свои светлые пенистые струи, возвышалась изящно выполненная в подражание античным образцам одним итальянцем скульптурная группа: Венера и Адонис. Кольцов с таким странным выражением засмотрелся на эту группу, что Людмила, слегка коснувшись его веером, поинтересовалась, не находит ли он мраморную даму более красивой, чем она.

Кольцов ничего не ответил. Но уже через некоторое время вздохнул и произнес:

– Вам не кажется, что в ту эпоху люди были гораздо счастливее, нежели сегодня?

– Вы так считаете, потому что тогда прекрасные богини с Олимпа спускались к смертным?

– Нет, потому что они умели любить, – ответил Кольцов, – а нынче все выглядит так, как будто все естественные чувства стеснены корсетом и кринолином.

– Отчего же именно корсетом и кринолином? – спросила княгиня. – Вы полагаете, что жабо и коса предоставляют сердцу больше свободы действий?

Подпоручик пожал плечами, ему-то представлялось, что сам он любит с исключительной полнотой и нисколько не уступает в этом влюбленным сердцам древности, однако княгиня на этот счет придерживалась другого мнения.

– Вы полагаете, что любите меня, – проговорила она, – но чем, по сути, является то, что вы при этом испытываете? Немного самомнения, немного упрямства и очень много… тщеславия. Сегодня уже не любят, а заводят любовную связь, и не сердце, не страсть оказывается тем, что скрепляет эти нежные узы, но только скука.

– И что же, на ваш взгляд, породило этот перелом в человеческой природе?

– Философия, – ответила дама рококо, мы слишком много размышляем о своих чувствах, чтобы они могли пустить глубокие корни, а кроме того у нас есть идеалы, лишающие нас умения радоваться реальности, сколь бы прекрасна или смешна ни была последняя. Давайте сейчас остановимся на мне самой. В первый момент, когда я пришла в себя после того несчастного случая и увидела вас, стоящим передо мной на коленях, вы, помнится, мне очень понравились…

Кольцов залился румянцем и смущенно уставился в землю.

– В тот вечер, когда после оригинальной серенады вы признались мне в любви, – продолжала Людмила, – вы понравились мне едва ли не еще больше, а сейчас…

– Сейчас я вам уже ненавистен! – прервав ее, воскликнул Кольцов.

– Нет, – возразила княгиня, поигрывая веером, – сейчас я даже верю, что влюблена в вас.

– Вы меня любите! – вскричал молодой офицер, да так порывисто, что крошечная малиновка, сидевшая на краю водоема и с любопытством наблюдавшая глазками-самоцветами за нашей парой, испуганно вспорхнула.

– Похоже, – сказала княгиня, – иначе чем объяснить, что мое сердце начинает биться как сумасшедшее, когда вы входите в комнату, и еще долго колотится потом, когда вы уже рядом? Убедитесь сами.

С этими словами кокетливая красавица взяла руку молодого офицера и приложила ее к своему сердцу.

– И в самом деле, – запинаясь, пролепетал Кольцов.

– Итак, предположим, что я люблю вас, – продолжала рассуждать Людмила. – Как долго я буду любить вас? Мне выпало большое несчастье носить в душе очень высокий идеал мужчины. Если мне теперь встречается в жизни мужчина, благодаря тому или иному, или многим достоинствам, которые я считаю непременными атрибутами настоящего мужчины, волнующий мое воображение, то я, думается, люблю его, да, я от него в восторге и способна совершать все глупости молоденькой девушки до тех пор, пока при продолжительном и более пристальном рассмотрении на этом сияющем месяце не выступят пятна.

– То есть?

– Пока мне не откроются те темные места, которые существуют в характере каждого человека, – продолжала красавица, – ибо я вдруг увижу, насколько мужчина, которого я люблю, далек от мужчины, который мне рисовался в мечтах, и я разочаруюсь, мое расположение будет вырвано с корнем, и у меня едва ли останется даже сострадание там, где еще совсем недавно было восхищение.

– Да, это и в самом деле очень печально, – сказал Кольцов, но он, собственно, не знал ни того, что сам думает о княгине, ни того, что ему следовало сказать.

– Таким образом, вы теперь видите, – продолжала она, – что я совершаю несправедливость по отношению к себе и к тому мужчине, которому себя отдаю, вступая в новый брак.

– И каким же, позвольте, представляется вам идеал мужчины? – после непродолжительной паузы спросил Кольцов.

– Мужчина, которого я могу полюбить, которому могу принадлежать, – ответила Людмила, – должен сочетать в себе все телесные достоинства с достоинствами духовными, в то же время он должен быть истинным кавалером, неустрашимым воином и незаурядного ума философом.

– У вас весьма высокие требования, – пробормотал молодой подпоручик, испуганный главным образом философией.

– Все эти качества, разумеется, редко соединяются в одной личности, – сказала Людмила, – даже, пожалуй что, никогда. Вольтер уродлив как обезьяна, а у Морица Саксонского капральская логика; а коль скоро это действительно так, то я, если мой дух и витает в высших сферах, вынуждена вместо своих божественных грез довольствоваться в жизни обыденной действительностью. Пожалейте меня.

Княгиня погрузилась в размышление.

– Найду ли я когда-нибудь свой идеал? – проговорила она спустя некоторое время, направив взгляд своих темных одухотворенных глаз вдаль.

Кольцов молчал и продолжал упорно молчать, когда прекрасная женщина, будто нечаянно, сперва кончиком туфельки коснулась его ноги, затем полным, теплым предплечьем задела его руку.

– Странная женщина, – думал он, – может, она действительно не способна любить?

А княгиня? Княгиня про себя говорила:

– Странный подпоручик. Он, похоже, слишком много читал Платона.

* * *

Вскоре Кольцов стал приходить к княгине ежедневно, случались дни, когда, свободный от армейской службы, он с утра до вечера посвящал себя службе своенравной богине, и Людмила на самом деле распоряжалась им точно олимпийская небожительница простым смертным, как повелительница рабом. Когда они выезжали, Кольцов, помогавший ей усесться в седло и обязанный сопровождать ее, был всегда под рукой, а верховая прогулка с ней, надо заметить, была рискованным делом, ибо княгиня отважно скакала через канавы, живые изгороди и прочие препятствия, так что находившийся в услужении кавалер нередко подвергая себя опасности сломать шею или, по меньшей мере, руку и ногу. В парке был установлен тир, Людмила соревновалась в стрельбе со своим поклонником, и здесь заново оправдывалось утверждение, что Амур слеп, ибо бравый подпоручик регулярно промахивался по цели, и все красивые старые деревья, окружавшие тир, были уже сплошь испещрены следами от его пуль.

На нижнем этаже дворца был оборудован небольшой фехтовальный зал, в котором отважная амазонка и ее поклонник ежедневно устраивали поединки друг с другом, – на Людмиле поверх белого, с подобранным подолом платья легкий нагрудный панцирь, оба в защитных масках с проволочной сеткой и в больших манжетных перчатках, с рапирой в руке, – и когда раздавался сигнал к бою, едва ли можно было представить себе что-то очаровательнее женщины, которая отскакивает назад, со змеиным проворством перехватывая удары противника, и тут же переходит в ответную атаку, оттесняя его к самой стене, где она, как правило, ловким приемом выбивала у него из рук оружие и в знак победы приставляла острие своего клинка к его груди.

Однако дело этими физическими упражнениями, в которых офицер был в своей стихии, не ограничилось; ему пришлось следовать за амазонкой, которая, подобно всем знатным дамам того времени, увлекалась философией, естественными науками, изящной словесностью и историей, также и на духовном поприще, и сколь бы прилежно Кольцов в те часы, которые богиня оставляла ему для досуга, не наверстывал упущенное, сколь бы не забивал голову философемами греков, римлян и французских энциклопедистов, не знакомился с великолепными произведениями Гомера и Виргилия, Горация и Овидия, пусть даже в плохих французских переводах, не проглатывал книгу за книгой модные сочинения Вольтера, Дидро и Лафонтена, княгиня, соединявшая в себе хоть и весьма поверхностные, но все разносторонние знания с живым, по-женски утонченным умом и недюжинным природным красноречием, тем не менее готовила ему массу нелегких часов; в конце концов он полностью оказался в роли ученика перед маститым наставником и так наивно держал себя при физических экспериментах и астрономических наблюдениях, во время которых обязан был ассистировать Людмиле, что гораздо больше доставлял удовольствия княгине, чем достигнутые научные результаты.

Греческая ротонда на одной из больших лужаек ее обширного парка являлась у княгини рабочей студией; на первом этаже ее помещалось химическое горнило и всевозможные загадочные приспособления для тогдашних, идущих еще рука об руку с алхимией, химии и физики; этажом выше располагалась библиотека, между высокими книжными шкафами которой были расставлены глобусы, бюсты выдающихся деятелей науки и скелеты животных; самый верхний этаж, с широко раздвигающимися окнами и специальной площадкой, служил для астрономических надобностей, и когда княгиня в широкой мантии из черного бархата и круглом бархатном берете, защищавшими ее от холодного ночного воздуха, появлялась здесь со своим адептом и начинала наводить подзорную трубу на звезды, она очень напоминала Фауста в женском варианте.

Однако вскоре ученой амазонке показалось, видимо, мало, что ее поклонник безропотно позволяет ей разоружать себя и всячески старается помогать ей в работе с ретортами и квадрантами. Теперь он должен был научиться играть на флейте, дабы аккомпанировать ей, когда она усаживается за клавесин, по ее требованию он стал, кроме того, брать уроки танцев у одного парижского танцмейстера, осевшего в Петербурге, и получил задание ежедневно после обеда, пока богиня его почивает в искусственно затемненной комнате, выгуливать ее собак.

В конце концов, Людмила подвергала его форменным испытаниям, совсем как то имели обыкновение делать дамы трубадуров и миннезингеров. Среди прочего случилась такая история. У нее в парке жил большой бурый медведь, содержавшийся в просторном загоне. Был он приобретен ею еще маленьким и посему сохранил в повадках лишь незначительные признаки дикости. И все же пребывание с ним один на один требовало, безусловно, известной отваги.

Так вот, однажды утром она с наилюбезнейшей улыбкой предложила своему обожателю войти в клетку с медведем и сделать этому забавному бурому малышу модную прическу.

В первое мгновение Кольцов остолбенел от удивления, однако недолго предавался размышлениям и подчинился. На свое счастье он уже давно, не ставя в известность об этом жестокую госпожу, установил с медведем добрые отношения. Он ежедневно приносил ему фрукты и пчелиные соты с медом, которые тот принимал с вежливым ворчанием и довольным рычанием.

И на сей раз гвардии подпоручик прихватил с собой те же лакомства. Сунув за пояс парочку заряженных пистолетов и персидский нож, он вооружился гребнем, щеткой, помадой и пудрой, велел садовнику открыть загон и вошел в тюрьму своего опасного приятеля, тогда как красавица Людмила, стоя у решетки снаружи, со странным – полулюбопытным, полузловещим – возбуждением за этой своеобразной сценой. Сначала медведь оставался совершенно равнодушным к происходящему, он положил могучую голову на передние лапы и только, моргая маленькими глазками, посматривал то вправо, то влево.

Кольцов окликнул его зычным голосом. Тот не пошевелился. Тогда лихой подпоручик бросил часть принесенных фруктов в миску для корма и пододвинул к нему. Потапыч принюхался, приподнялся и облизнулся на фрукты. Потом вдруг выпрямился во весь свой внушительный рост и, как-то по-особенному заурчав, вознамерился было заключить Кольцова в объятия.

Княгиня испугалась и вскрикнула, она решила, что сейчас потеряет своего обожателя.

А между тем косолапый не имел в виду абсолютно ничего дурного, просто запах меда, принесенного Кольцовым, пробудил его от сладкой дремоты и, когда, поднявшись, он узнал своего благодетеля, то попытался на свой неуклюжий медвежий лад обласкать того. Кольцов быстро сунул ему в пасть большой кусок пчелиных сот, после чего медведь благовоспитанно присел и, точно записной сластена, прищурив от удовольствия глаза, обстоятельно принялся уплетать лакомство.

Теперь настал самый подходящий момент осуществить рискованную затею. Долго не раздумывая, Кольцов споро взял в работу косматого сотоварища. Он сколь было возможно расчесал ему шерсть на голове, с помощью помады превратив ее в подобие парика, и, поскольку зверь уже начал, похоже, проявлять нетерпение и давал ему знать об этом своим рычанием, поспешил выдать ему новую порцию сладкого пахучего меда. В считанные секунды огромная голова медведя была обильно напудрена до снежной белизны, точно у какого-нибудь щеголя, а Кольцов на цыпочках быстро удалился из необычной парикмахерской. Когда дверь загона за ним захлопнулась, он с облегчением перевел дух. Опасная авантюра завершилась благополучно.

Людмила осыпала его восторженными похвалами, сердце ее, казалось, было покорено, но уже тем же вечером она к великому изумлению бедного подпоручика предложила ему новый экзамен.

– Вы представили мне настолько убедительное и достойное восхищения доказательство своего мужества и хладнокровия, – сказала она, – что теперь вам самому, несомненно, хочется продемонстрировать мне также образец своего образа мыслей и своих познаний.

Кольцов пришел в ужас, он потерял дар речи от неожиданности и только молча поклонился в ответ.

– Я дам вам достойное задание, – продолжала ученая амазонка. – Напишите, пожалуйста, сочинение под названием «Человек и природа», раскройте в нем все взаимосвязи, существующие между ними, покажите, насколько человек зависит от своей матери, в чем он вынужден мириться с зависимостью, а в чем может от нее освободиться, и даже встать над природой и оказывать на нее влияние. Впрочем, я забываю, что вы как раз сами и откроете нам совершенно новые, неожиданные перспективы в освещении этой материи.

Никогда еще Кольцов не чувствовал себя таким несчастным – никогда в жизни, даже в ту ночь, когда хотел застрелиться, – как сегодня, покидая дом прекрасной княгини Меншиковой в качестве автора будущей книги «Человек и природа». Где ему было взять идеи, откуда почерпнуть знания, да и просто раздобыть чистую бумагу для этого проклятого сочинения, будь оно неладно? Весь следующий день он не появлялся в меншиковском дворце, а понуро бродил по улицам, в караульном помещении понаблюдал за карточной игрой сослуживцев и, наконец, поплелся на урок танцев, и всю дорогу ему чудился преследующий его по пятам голос, который нашептывал ему на ухо: «Человек и природа!», и когда уже при исполнении менуэта он, стоя в третьей позиции, ожидал первого звука скрипки своего танцмейстера месье Пердри, у него против воли вырвались злополучные слова:

– Человек и природа!

Маленький француз, только было собравшийся взмахнуть смычком, замер и с неподдельным удивлением воззрился на подпоручика.

– Человек и природа, – эхом повторил он, – что вы этим хотите сказать?

– Посочувствуйте мне, – ответил Кольцов, – я должен написать книгу на эту тему, философскую книгу в духе французских энциклопедистов, но даже приблизительно не в состоянии себе представить, с какого конца подступить к этому делу.

– Ну, так выкиньте эту затею из головы, – резонно заметил француз.

– Но от этой злосчастной книги зависит счастье моей жизни, а, возможно, и сама жизнь! – крикнул Кольцов.

– Сама жизнь? – недоверчиво улыбнулся танцмейстер.

– Клянусь вам, жизнь, – воскликнул русский подпоручик, и вид его при этом выражал такое безутешное отчаяние, что маленький француз сразу поверил в искренность его слов и вместе с ним, позабыв о танцах, принялся размышлять о возможных путях спасения.

Выслушав подробный и доверительный рассказ Кольцова, посвятившего его во все детали создавшейся ситуации, маленький француз некоторое время задумчиво молчал. Вдруг он высоко подпрыгнул и, зверски истязая смычком свою старую расстроенную скрипку, пустился танцевать по комнате, хаотично чередуя все мыслимые такты и па, в завершение исполнил пируэт и, в грациозной позитуре остановившись перед ошарашенным Кольцовым, проговорил:

– Я спасу вас, сударь, я напишу для вас сочинение.

– Что? – крикнул Кольцов. – Вы хотите сами это сделать, мой расчудесный, золотой мой месье Пердри? – Он обхватил маленького человечка за тело, поднял его в воздух и завертелся с ним. – Но как, позвольте спросить, нам это удастся? – произнес подпоручик, водружая месье Пердри обратно на землю. – Потому что мне, скажу прямо, проще было бы дважды на дню стричь и пудрить медведя, чем написать хоть одну строчку на вышеозначенную тему.

– Как, спрашиваете? Как я сделаю это, юный Леонид? – ухмыльнулся старый пройдоха танцмейстер. – Неважно! Главное, вы получите сочинение, parole d'rtonneur[81], только никогда не задавайте вопрос, как именно я его написал.

Прошло несколько недель.

Кольцов постоянно лишь на несколько минут по вечерам заходил к княгине, а кроме того редко показывался на людях, всем своим видом подчеркивая, что с головой погружен в свои штудии.

Между тем танцмейстер, месье Пердри, действительно зарылся в настоящие горы книг, он нагромоздил вокруг себя все, что из философской и естественно-исторической литературы ему удалось раздобыть в резиденции Екатерины Второй, и писал, наугад запуская руку в книжную массу и ампутируя то один, то другой том, здесь Аристотеля, там Гиппократа, потом Вольтера, Кенэ или Бако, и еще раз Аристотеля – надо сказать, что слова «списывать» и «обкрадывать» только весьма приблизительно передают характер той зверской резни, которую старик учинил среди философов – и писал, и читал, и снова писал, и за неполные четыре недели соорудил в итоге внушительный манускрипт. Разумеется, ни одна мысль, ни одна фраза или хотя бы оборот речи ему не принадлежали, однако он сумел с присущей его народу ловкостью расположить все в ясном порядке и – что полуобразованному человеку было под силу лишь на таком строго разработанном языке, как его родной – изложил на бумаге добротным, внятным, а местами даже элегантным французским.

Кольцов, прочитав манускрипт, на титульном листе которого красивым солидным шрифтом были выведены слова: «Человек и природа, философический опыт И. Кольцова, подпоручика гвардии Преображенского полка», был так восхищен своим собственным произведением, даже растроган, что на глазах у него выступили слезы, он назвал месье Пердри спасителем жизни, обнял его, расцеловал, протащил по пяти кабакам, щедро угощая в каждом за счет Лапинского, и под конец, тоже из кармана Лапинского, вручил ему гонорар в десять рублей, сумму по тем временам и в самом деле весьма значительную.

Лапинский, впрочем не понявший из «Человека и природы» ни слова, тоже был в полном восторге.

Таким образом Кольцов теперь мог с сознанием светоча науки предстать перед красавицей Людмилой. Уже тем же вечером он читал вслух трактат танцмейстера, в собственном авторстве которого был сейчас и сам твердо убежден, княгине, которая время от времени прерывала его восклицаниями «как остроумно!», «превосходно!» или «действительно совершенно оригинально, абсолютно ново!», так что в итоге, исполненный праведной гордости, он дал ей и самому себе слово не останавливаться на этом первом шаге, каковой он так скромно назвал «опытом», а продолжить движение по столь удачно начатому пути к вящей славе своей и отечества.

Так случилось, однако, что из рук красивого майора «Человек и природа» попали к княгине Дашковой, которая в свою очередь показала манускрипт царице. Екатерина Вторая, эта гениальная женщина со смелым взглядом великого мужчины, сей труд прочитала. А прочитав, высказалась:

– В нем, конечно, нет ничего нового, однако ж чувствуются глубокие познания, и он весьма складно написан.

Эта реплика снова повернула фортуну лицом к молодому офицеру.

Спустя несколько дней после императорского чтения он получил патент капитана и был назначен в Тобольский полк, которым в ту пору точно так же командовала дама, красивая амазонка, госпожа фон Меллин. А рукопись французского танцмейстера была напечатана за счет Петербургской академии.

Победное ликование философствующего офицера было немного омрачено лишь тем, что «капитан» Кольцов, автор книги «Человек и природа», добился не большего успеха в осаде прекрасной амазонки, чем подпоручик Кольцов, медвежий парикмахер.

Кокетливая красавица с прежней изворотливостью и упорством уклонялась от всякой вразумительной определенности в отношениях с ним.

В конце концов случилось так, что однажды вечером Кольцов застал у любезной Людмилы другого. Этим другим оказался красивый поляк Чарторыский, сопровождавший польского посланника в Петербурге; он отличался близкими его нации истинно французской элегантностью и непринужденностью общения, был знаком в Париже с модными писателями и умел с одинаковым блеском порассуждать как о физиократической системе[82] и правах человека, так и о туалетах маркизы де Помпадур или устройстве оленьего парка.

Покидая княгиню, он скорее с любезным, нежели почтительным взглядом поцеловал ей руку, и княгиня ответила на этот взгляд улыбкой.

Кольцова, у которого внутри уже давно все клокотало, аж в дрожь бросило. Едва поляк оставил покои, как он осыпал Людмилу упреками, которые та выслушала спокойно, даже равнодушно.

– Стало быть, это ваш новый идеал? – с искаженным от ревнивой ярости лицом выкрикнул в завершение капитан.

– А вы в самом деле проницательный человек, – возразила княгиня, – вы угадываете то, о чем другие едва ли догадываются. В эту минуту вы объяснили мне мои собственные чувства. Да, этот поляк мой идеал, он…

– Надолго ли? – резко перебил ее Кольцов. – Помнится, было время, когда у вас был другой идеал.

– Именно так, другой, – с усталой улыбкой тихо проговорила княгиня, – у меня уже много идеалов было.

Кольцов принялся широкими шагами с нетерпением расхаживать по благоухающему будуару из угла в угол, отчего белые занавески на окнах вздулись как паруса, а фарфоровые китайцы на каминной полке начали качать большими головами. Вот он остановился перед высокомерной женщиной, которую против воли превосходно развлекал разговором, и очень серьезно, почти торжественно произнес:

– Нам нужно прийти к какому-то результату, мадам!

– Так давайте придем к результату, – насмешливо отозвалась Людмила.

– Еще сегодня?

– Еще сегодня!

– Пожалуйста, откровенно и без оговорок ответьте на мои вопросы!

– Хорошо.

– Откровенно и без оговорок?

– Откровенно и без оговорок.

– Вы меня еще любите? – начал допрос Кольцов.

Княгиня молчала.

– Я прошу вас ответить, – уже несколько неучтиво воскликнул Кольцов. – Вы меня еще любите?

– Как я должна ответить на это? – прошептала княгиня.

– Вы обещали мне ответить, ответить откровенно и без оговорок, – трясясь от бешенства, продолжал Кольцов, – итак, отвечайте!

Княгиня все еще колебалась.

– Вы меня еще любите? – все напористей повторил свой вопрос Кольцов.

– Не знаю, – ответила княгиня, пожимая плечами.

– Но вы, вероятно, знаете, любите ли вы того господина? – закричал Кольцов.

– Это я знаю так же мало, – промолвила княгиня.

– Во всяком случае я здесь, похоже, лишний, – заявил Кольцов и взял шляпу. В ту же секунду кокетка вскочила на ноги и задержала его.

– Вы не должны уходить, – с твердостью командира сказала она, – я вам запрещаю.

Кольцов бесцеремонно по-мужицки расхохотался на это и пошел было к выходу, ибо был доведен до крайности, когда он уже собирался захлопнуть за собой дверь, произошло то, чего он меньше всего ожидал: княгиня разразилась рыданиями, опустившись на пол, и забилась в истерике. Кольцов поспешил на помощь и, таким образом, был снова пойман.

Месяц, который Лапинский выговорил себе на то, чтобы его женить, давным-давно истек, однако Кольцов этого, похоже, не заметил, он и не собирался стреляться. Как и прежде, он ежедневно являлся к княгине, ежедневно готов был вот-вот задохнуться от гнева и ревности, каждый раз хватался за шляпу, чтобы уйти навсегда, и каждый раз оказывался пойманным красивой кокеткой в новые сети.

И он с этим делом в жизнь не покончил бы, если бы снова не вмешался его верный товарищ Лапинский.

– Ясно, княгиня любит тебя, – в один прекрасный день заявил он Кольцову, который пожаловался ему на свои страдания, – кабы она тебя не любила, то уже давно сошлась бы с поляком, а тебе бы дала от ворот поворот, поскольку в действительности ты не такой любезный, не такой остроумный, каким, несмотря на твое сочинение «Человек и природа», себя мнишь; следовательно, не только занимательность беседы с тобой, видимо, делает тебя в ее глазах таким ценным, что у нее тотчас же начинаются припадки, как только ты собираешься дать тягу. Она тебя любит, используй же свое необыкновенное везение и настаивай на принятии ею решения, а коль скоро она, как я думаю, откажется это сделать, ты однажды и в самом деле больше не появись, будь мужчиной, стоит только недельку проигнорировать ее слезы, судороги, упрашивания и письма, и она твоя.

Не откладывая в долгий ящик, Кольцов тем же вечером отправился на осуществление того, что так доходчиво растолковал ему друг. Он принял намеренно серьезный, даже важный вид и вначале оставался таким немногословным, что княгиня нашла своего поклонника крайне скучным, и когда даже самая теплая похвала, высказанная ею в адрес поляка, не вывела его из молчаливого равновесия, красивая женщина начала зевать и, в конце концов, принялась играть со своей обезьянкой.

– Пора положить этому конец, – довольно суровым тоном начал капитан.

– Чему, позвольте, пора положить конец? – отреагировала княгиня, с удовлетворением увидевшая, что ситуация оживляется.

– Игре, которую вы затеяли, – пояснил Кольцов.

– Кто может мне запретить играть со своей обезьяной? – зло огрызнулась Людмила.

– Стало быть, я для вас обезьяна, – вспылил Кольцов.

– Помилуйте, кто ж говорит о вас? – с холодной улыбкой перебила его княгиня.

– Тогда о ком же мы говорим?

– Я о своей обезьяне, вот этой очаровательной зверушке, – ответила Людмила, ласково прижимая ее к груди.

– А я говорю о себе, – вернулся к исходной теме Кольцов, – о вас, о нас.

– Ах! Поговорите об этом, пожалуйста! – жеманно прошептала Людмила. – Мне очень нравится слушать, как вы говорите.

– Вы позволили мне добиваться вашей благосклонности, вашей руки, – продолжал капитан, – сегодня я пришел, чтобы решить наконец свою судьбу, и не уйду до тех пор, пока не получу от вас этого решения.

– Но вы только представьте себе, капитан, что скажут люди, если вы у меня поселитесь, – ехидно возразила Людмила.

– Таким образом, вы отказываетесь дать мне решительный и внятный ответ?

– Нет, я не желаю ничего отвечать, – отрезала княгиня, – и если вы не прекратите так кричать и буянить, то мне придется вспомнить, что я ваш начальник.

– Ну, это уж слишком! – пробормотал Кольцов, у которого от ярости перехватило дыхание. – Известно ли вам, сударыня, что за кокетка, бессердечная кокетка?

– Возможно, – ответила Людмила и расхохоталась.

– Смейтесь надо мной сколько угодно, – вне себя закричал капитан, – но вы моя и ни один человек вас у меня не отнимет!

С этими словами он бросился к своему прекрасному начальнику и заключил его в объятия. Княгиня позвала на помощь, в то время как Кольцов покрывал ее поцелуями, однако на помощь никто не пришел, кроме маленькой обезьянки, которая, увидев свою хозяйку в опасности, запрыгнула Кольцову на спину и до тех пор кусала его и царапала, пока обезумевший поклонник не выпустил княгиню и, истекая кровью, не устроил со шпагой в руке охоту на ее освободительницу.

Но теперь Людмила поспешила на помощь своей любимице.

Во всей величественности встала она перед разъяренным гостем.

– Господин капитан! – командирским голосом крикнула она. – Я приказываю вам немедленно убрать шпагу в ножны.

И когда Кольцов, хотя и явно смущенный, не сразу повиновался, она, топая ногой, в ярости продолжила:

– Знаете, что вы совершили? Это нарушение субординации. Поэтому я отправляю вас на гауптвахту!

Кольцов хотел было извиниться.

– Молчать! – крикнул красивый майор. – Отдайте мне свою шпагу…

Кольцов передал возлюбленной шпагу, поклонился и вышел.


Отсидев на гауптвахте двадцать четыре часа, Кольцов получил свою шпагу обратно. Этот акт княгиня не сопроводила со своей стороны никаким изъявлением чувств; она сидела в будуаре и смеялась больше обычного, ожидая после освобождения увидеть поклонника перед собой раскаявшимся грешником.

Однако тот не явился.

Прошел день, прошел другой, миновала неделя, а Кольцов так и не появился. Майор Симбирского полка и капитан полка Тобольского старались переупрямить друг друга точно два капризных ребенка. Пешим и конным, ценимый душевной тревогой, Кольцов как неприкаянный блуждал по пустынным окрестностям Петербурга, он не спал, он не ел, он чувствовал себя в высшей степени обездоленным; но он поклялся себе ни за что на свете не делать первого шага к примирению с княгиней, и непреклонно держался принятого решения. Людмила же Меншикова терзала своих камеристок, своих солдат, свою обезьяну, свою собаку, и прежде всего, конечно, терзалась сама; но она была слишком горда, чтобы признать, что зашла слишком далеко, что затеяла с Кольцовым негодную кокетливую игру, и прежде всего была слишком горда признать, что любит его; а вот это она теперь чуть ли не со стыдом чувствовала день ото дня все сильнее; ей очень недоставало его, она по нему тосковала, она плакала в подушку от ярости, но не могла пересилить себя и первой протянуть ему руку для примирения, сколь бы охотно ни схватила бы его руку сама.

А между тем события шли своим чередом, и однажды во время развода караула полковым командиром, госпожой фон Меллин, офицерам Тобольского полка был представлен их новый товарищ, подпоручик Софья Нарышкина.

Этим новоиспеченным подпоручиком была одна из прелестных девушек тогдашней русской аристократической элиты. Выросшая на природе, в идиллическом уединении небольшой русской деревушки и в атмосфере патриархальных нравов русских помещиков, Софья Нарышкина, подобно многим женщинам и девушкам тех дней, ослепленным сиянием Екатерины и завороженным в семейном кругу рассказами о фантастических приключениях, тоже решила вырваться за пределы узкого женского мирка и стать амазонкой, в то же время оставаясь невинной, доброй, скромной девушкой, в характере которой аристократические манеры и прирожденная природная смекалка гармонично сочетались с благородною простотою образа мыслей, которая в ту пору при Петербургском дворе была не менее редким явлением, чем при дворе Версальском.

Человек никогда не склонен влюбиться более, чем в тот момент, когда он обижен, обманут или покинут возлюбленной.

Кольцов увидел в себе игрушку, которую красавица Людмила использовала для приятного времяпрепровождения, а потом за ненадобностью отбросила. При мысли об этом все, что составляет природу мужчины, возмутилось в нем, и вполне естественно, что в первое же мгновение, увидев красивую высокую девушку с чудесными голубыми глазами, он полюбил ее и чуть ли уже не на следующее утро осознал это. Впечатление, произведенное молодым капитаном на Софью, тоже оказалось очень благоприятным. Товарищеские отношения способствовали сближению, и таким образом вскоре Кольцов и барышня Нарышкина стали неразлучны, и оба находили взаимную любовь столь естественной, что совершенно забыли сказать об этом друг другу и договориться о своих планах на будущее.

Тем пристальнее ими озаботился свет, он сразу назвал барышню Нарышкину невестой капитана Кольцова, более того, поспешил назначить день бракосочетания еще прежде, чем наши любящие успели впервые поцеловаться.

Молва об этом, естественно, достигла и княгини Меншиковой, и красивая женщина вдруг обнаружила, что с неукротимой страстью любит мужчину, которого подвергла изощренному испытанию, которого сама от себя оттолкнула; она изводилась от ревности и тотчас же решила приложить все усилия, чтобы опять вернуть его. Он по-прежнему любит ее, убеждало себя ее тщеславие, и только потому, что она так скверно обошлась с ним, он с отчаяния бросился в объятия другой. Что привлекательного он мог найти в этой неотесанной провинциальной девчонке! Достаточно одного кивка ее, красивой, элегантной, остроумной женщины, и он как и прежде будет ее рабом.

Она написала ему, впрочем, все еще надменно, несколько коротеньких строк, она позволяла ему прийти. Однако Кольцов достаточно неучтиво проигнорировал ее послание и означенным позволением не воспользовался. Она написала вторично, это уже больше походило на извинение, а когда Кольцов тем не менее и теперь не явился, она попросила у него прощения и настоятельно пригласила его навестить ее. Кольцов по-прежнему не подавал признаков жизни. Тут гордыня красивой кокетки оказалась сломленной; она потеряла для себя мужчину, которого любила, обладание которым казалось ей необходимым для счастья, да к тому ж потеряла в пользу другой, которая любила его и которую он любил взаимно. Она написала еще раз, она призналась в своей любви, выдала свою страсть, свою ревность и умоляла дать ей возможность поговорить с ним.

Кольцов хотя и вежливо, но категорично ответил, что ему нечего сказать княгине, и ничего из уже сообщенного ею и из того, что она еще могла бы ему сообщить, не в состоянии изменить ситуацию. Как когда-то она разочаровалась в своем идеале, так и он давно уже избавился от прежних иллюзий, избавился окончательно и бесповоротно, чтобы и впредь поклоняться ей. Таким образом, он просит ее не настаивать на желаемом разговоре.

Между тем капризу случая было угодно, чтобы через два дня после того, как княгиня получила его ответ, Кольцов повстречал ее коляску в одном из узких переулков, где разминуться было никак невозможно.

Княгиня велела остановиться и не стала дожидаться, пока спрыгнет лакей; она сама поспешила открыть дверцу и протянула обе руки навстречу Кольцову.

Однако капитан не принял их, он с холодной учтивостью отвесил поклон и, справившись о самочувствии княгини, со столь же церемонным приветствием быстро последовал своей дорогой.

А княгиня забилась в угол кареты и горько расплакалась.


За короткой русской осенью наступила суровая зима; северная столица закуталась в снежную шубу; бедный крепостной люд теснился теперь по избам, мещане – по кабакам, а богачи и вельможи собирались у каминов своих дворцов; концерты чередовались с театральными представлениями, званые вечера сменялись балами. Княгиня Людмила Меншикова забыла, казалось, своего беглого поклонника, а Кольцов и барышня Нарышкина все еще не были женихом и невестой. Между тем автор книги «Человек и природа» с помощью французского танцмейстера месье Пердри благополучно спустил со стапелей новую книгу «Размышления о прогрессе человеческого духа» и этим в еще большей степени привлек к себе внимание петербургского bureaux d’esprit[83] и императрицы Екатерины Второй.

На первом придворном балу этой зимы он появился уже с совершенно новым сознанием, сознанием слывущего образованным и остроумным человека, окруженного словно ореолом благосклонностью царицы. И на этот раз он, как обычно, не затерялся в блестящей толпе товарищей, рассматривая с ними дам, вышучивая их туалеты и обобщая их хронику, а присоединился к группе из нескольких ведущих дипломатов и прославленных ученых из Петербургской Академии наук.

Кольцов, даже Софье Нарышкиной, вошедшей в зал вскоре после него, только учтиво и сдержанно кивнул в знак приветствия головой, а княгиню Меншикову, с горделивым видом прошелестевшую мимо него, казалось, попросту не заметил.

В толчее бала обе соперницы впервые столкнулись лицом к лицу и обменялись враждебными взглядами. Сколь бы великолепным, даже упоительным не был облик княгини в тяжелом белом, расшитом букетами разноцветных роз платье, в сверкающих бриллиантами украшениях, Софья спокойно, с насмешливой улыбкой выдержала угрожающий взгляд ее агатовых глаз, ибо, как ни посмотри, она ведь была победительницей, и побежденная сама признала, что эта стройная девушка с большими, преданными и наивно вопрошающими глазами просто обворожительна.

Краткая встреча наших героинь была прервана заявлением царицы. Все взгляды мигом обратились в сторону величавой гениальной монархини, которая с естественной непринужденностью плыла по залу.

Екатерина Вторая по-прежнему оставалась красивой и, как ни одна другая женщина, всегда умела одеться так, чтобы ее красота приобретала всепобеждающее звучание.

На ней было фиалкового цвета бархатное платье, четырехугольный, обрамленный горностаем вырез которого приобнажал ее ослепительно пышный бюст. Полосы горностая, перемежаемые кокардами из того же меха, сбегали вниз до самой кромки одеяния с широким горностаевым кантом, которая перетекала сзади в роскошный шлейф. Зачесанные в высокую прическу и до снежной белизны напудренные волосы ее украшала небольшая бриллиантовая булавка с греческим крестом, а между ниспадающих на чело локонов слезинками дрожали отдельные бриллианты.

Нынешним вечером императрица по всем приметам была в особенно хорошем расположении духа, она с благосклонной снисходительностью отвечала на благоговейно почтительные, едва ли не подобострастные приветствия своих царедворцев, с прелестной улыбкой на пухлых губах маленького рта обращалась с тем или иным словом к различным особам и, наконец, в любезно шутливом тоне вступила в продолжительный разговор с зоологом Лажечниковым, который был одним из известнейших членов Петербургской Академии наук и одновременно считался чуть ли не самым красивым мужчиной России.

Оркестр, как в ту эпоху было принято на славянском Востоке, открыл бал исполнением полонеза. Императрица взяла руку графа Панина и двинулась с ним во главе колонны. Вторым танцем был менуэт.

Княгиня Людмила Меншикова, раздраженная и доведенная до крайности видом соперницы и равнодушием Кольцова, осмеливавшимся игнорировать ее, прославленную красавицу, гордую владычицу четырех тысяч душ, прибегла теперь к последнему, тираническому средству, чтобы сблизиться с мужчиной, который еще недавно был ее покорным рабом, она воспользовалась правом гофдамы и княгини и в приказном порядке пригласила капитана на танец.

Однако Кольцов позволил себе неслыханное, чего в этих стенах никогда не случалось, он отказался повиноваться этому приказу, извинившись перед передавшим его камергером, и… начал танцевать с Софьей Нарышкиной, в этот вечер затмившей собою всех придворных дам и ставшей предметом всеобщего восхищения. Это переполнило чашу терпения княгини.

Оркестр успел сыграть только несколько тактов менуэта, когда княгиня Меншикова, уже не владея собой, пробилась сквозь шеренги танцующих, чтоб уязвить барышню Нарышкину.

– Я пригласила вас на танец, капитан, – промолвила она, обратившись сперва к Кольцову, – и вы осмелились… – говорить дальше она не могла, голос ее прервался от бешенства.

– Я подчинился более раннему приказу барышни Нарышкиной, – холодно парировал Кольцов.

– Ах! С каких это пор принцесса должна уступать дорогу служанке, какой-то бродяжке! – в приступе крайнего гнева закричала Людмила.

– Вы забываетесь, – осадил ее Кольцов, тогда как барышня Нарышкина, у которой побледнели даже губы, сделала шаг навстречу княгине.

– Я требую удовлетворения за нанесенное оскорбление, которого не заслужила, – запинаясь выговорила в крайнем негодовании честная девушка.

– Будет вам сейчас удовлетворение, – крикнула княгиня и, потеряв самообладание, замахнулась было веером, чтобы ударить соперницу. В этот момент столпившиеся вокруг гости, возмущенные поведением Людмилы, разняли спорящих, однако публичный скандал был налицо; царица велела обеим дамам без промедления покинуть зал.

Те послушно исполнили высочайшее повеление. Княгиня была отведена графом Орловым к своей карете, где разразилась конвульсивным плачем.

Тем временем барышня Нарышкина, всхлипывая на шее матери, с наивным выражением обратилась к Кольцову:

– Ничем не могу вам помочь, теперь вы обязаны на мне жениться.

Кольцов вне себя от восторга, позабыв место и обстоятельства, прижал красивую обиженную девушку к груди, и барышня Нарышкина покинула Зимний дворец лишь после того, как представила всем капитана в качестве своего жениха.

Однако на этом дело не кончилось.

На следующий день, не ставя в известность родителей и жениха, барышня Нарышкина послала госпожу Ядвигу Самарину к княгине Людмиле Меншиковой с вызовом на поединок, и княгиня «с удовольствием» его приняла. В течение следующего часа секунданты обеих сторон, госпожа Ядвига Самарина, офицер Тобольского полка, и графиня Салтыкова, майор полка финских стрелков, договорились об условиях единоборства.

Решили, что оружием станут пистолеты и что противники должны стрелять по команде одновременно с расстояния в тридцать шагов, и притом трижды.

Если после этих трех попыток раненых не окажется, то честь таким образом будет считаться восстановленной, а поединок законченным.

* * *

На следующее утро обе стороны встретились в лесочке на окраине Петербурга, стоял погожий, тихий, но ощутимо морозный день, вокруг не было ни души и только несколько крупных воронов размеренно вычерчивали черными крылами белесое небо.

Поскольку снегу навалило довольно много, дуэлянтам и свидетелям пришлось сперва расчистить в сугробах дорожку, для чего из близлежащей деревни были рекрутированы крестьяне. Когда все приготовления были завершены, первой на место в сказочно великолепных санях, сделанных в виде огромного белого лебедя, прибыла барышня Нарышкина, а сразу вслед за ней и княгиня.

Обе дамы поспешили выпростаться из медвежьих шкур, которыми были укрыты, и сбросить с себя огромные шубы, в которые были закутаны, и теперь, обменявшись холодными, но вежливыми приветствиями, встали друг против друга в кокетливых костюмах того времени.

На княгине Людмиле Меншиковой были высокие черные сапоги для верховой езды, поверх многосборчатого платья из зеленого бархата был надет камзол из того же материала с отворотами Симбирского полка, щедро отороченный собольим мехом и забраны золотыми шнурами.

Туалет барышни Нарышкиной, выполненный по образцу принятого даже при дворе благодаря пристрастию Екатерины казачьего костюма, состоял из красных сафьяновых полусапожек, красного бархатного платья, спускавшегося не ниже лодыжек, тесно по фигуре пригнанного жакета из аналогичного материала с широкой горностаевой опушкой, и высокой круглой шапки тоже из горностая.

Обе дамы окинули друг дружку взглядами, довольно ясно выражавшими непримиримость, тем не менее секунданты, по существующим правилам, предприняли попытку уладить конфликт путем примирения. Тщетно. Княгиня, только дорогой к пункту дуэли узнавшая, что барышня Нарышкина объявлена невестой Кольцова, решила во что бы то ни стало убить соперницу.

В конечном итоге было отмерено расстояние в необходимое количество шагов, и в точках, куда надлежало встать дерущимся на дуэли дамам, вбили по колышку. Затем секунданты зарядили пистолеты и, наконец, подали сигнал занять позиции. Еще несколько секунд, и княгиня с барышней Нарышкиной, сжимая в руке пистолет со взведенным курком, вышли навстречу друг к другу к барьеру. Секунданты заняли свои посты и дали команду «Приготовиться!». Ни одна из двух амазонок не выказывала признаков страха, напротив, обе демонстрировали завидное хладнокровие и бесстрашие, точно заправские профессиональные дуэлянты.

– Раз… два… три…

Сверкнуло два выстрела.

Секунданты быстро подошли к дуэлянтам. Никто ранен не был. Тогда зарядили пистолеты снова и опять заняли позиции.

Еще раз прозвучала команда, еще раз прогремели пистолеты; на сей раз пуля княгини пробила насквозь шапку Нарышкиной, барышня сняла ее, с улыбкой осмотрела и снова водрузила на голову. Но прежде чем успели зарядить пистолеты в третий раз, к месту событий подскакали два всадника, во весь опор летевшие сюда, еще издали размахивая белым платком, и одновременно на горизонте показались сани, двигавшиеся в этом же направлении.

Всадниками оказались Кольцов и Лапинский. Они соскочили с взмыленных лошадей, и первый спешно кинулся разнимать сражающихся дам. Он просил, он умолял, он грозил, все напрасно. Барышня Нарышкина, пылая гневом, топала ногой и предлагала княгине публично извиниться за нанесенное оскорбление; красивая же вдова с гордой язвительной запальчивостью отвергала самую мысль о подобной унизительной процедуре; в конце концов обе криками потребовали очистить дистанцию, чтобы они могли в третий раз обменяться выстрелами.

Во время этих препирательств на место дуэли подкатили сани, подобно офицерам примчавшие из Петербурга, из саней выбрались две дамы в густых вуалях, закутанные в дорогие меха, и быстрым шагом подошли к присутствующим. Первая, в императорском горностае, величественная и властная, встала между дерущимися и положила конец пререканиям, одновременно откинув с лица вуаль. Это была царица Екатерина Вторая, а ее спутницей – княгиня Дашкова.

Царице стало известно о необычном поединке и она поспешила приехать сюда, чтобы по возможности предотвратить кровопролитие. Сопровождая вопрос взглядом, в зародыше исключавшем любое сопротивление, она спросила обеих дам, в некотором смущении стоявших перед нею, хотели бы они подчиниться решению ее третейского суда.

Обе дуэлянтки молча поклонились в знак согласия.

После этого монархиня пообещала вынести беспристрастный приговор по делу о поединке, однако не удовольствовалась сбивчивыми объяснениями наших дам, а захотела докопаться до скрытой причины их ненависти, нашедшей столь недвусмысленное выражение, и, заметив Кольцова, обратилась к нему. Молодой офицер оказался достаточно честным, просто не сумел промолчать и чистосердечно признался во всем. Екатерина Вторая улыбнулась.

– Итак, слушайте мой приговор по этому странному спору, – проговорила она затем. – Я запрещаю продолжать поединок, честь получила, на мой взгляд, удовлетворение; что же касается этого молодого офицера, то я приказываю, чтобы он отдал руку и сердце той из вас, которая его больше любит.

– В таком случае он принадлежит мне! – крикнула княгиня.

– Нет, мне! – заявила барышня Нарышкина.

Обе принялись клясться, что жить без него не могут.

Екатерина Вторая снова улыбнулась.

– Вы ставите передо мной воистину трудную задачу, – промолвила она, пожимая плечами. – Впрочем, я придумала новый выход из создавшегося положения. Решением этого спора станет Кольцов, это справедливо уже потому, что ему следует искупить вину. Поскольку вы обе с равным основанием претендуете на право обладать им, а разделять его на две части возможным не представляется, то я повелеваю, чтобы он встал у того дерева, а вы, сударыни, будете стрелять в него до тех пор, пока не насытите свою жажду крови.

– Да это же невозможно! – запинаясь, пролепетала барышня Нарышкина.

– Что может быть невозможного, когда я приказываю?! – возразила императрица, досадливо хмуря гордые брови. – Вперед, Кольцов, вон к тому дереву!

Молодой офицер побледнел, однако повиновался.

Графиня Салтыкова зарядила пистолеты.

– Извольте стрелять, сударыни! – приказала Екатерина Вторая.

Княгиня взвела курок пистолета и вышла вперед.

– Я так сильно люблю его, – в крайнем возбуждении проговорила она, – что лучше увижу его мертвым у своих ног, чем в объятиях другой, – и прицелилась в Кольцова.

Но в тот момент, когда она нажала на спусковой крючок, барышня Нарышкина с криком отчаяния ударила снизу по стволу ее пистолета, и прозвучавший выстрел пришелся в воздух.

– Нет, нет, – одновременно воскликнула она, – он не должен умереть, берите его себе, моя любовь слишком велика, я лучше потеряю его, чем увижу его истекающим кровью.

Княгиня ликовала.

– Ну, теперь вы, Кольцов, мой, – крикнула она, – мой раб!

– Не торопитесь, голубушка! – промолвила тут императрица, кладя ей на плечо руку. – Барышня Нарышкина доказала, что любит его сильнее, чем вы. Он принадлежит ей!

Две недели спустя Кольцов и Софья Нарышкина торжественно обвенчались.

Дидро в Петербурге

Дидро[84] энциклопедист, философ и критик, одаренный новеллист, его «Племянника Рамо» и «Жака-фаталиста» мы и сегодня еще читаем с тем величайшим удовольствием, какое доставляют лишь поистине классические творения – в повседневном существовании проявлял тот же хлесткий и едкий юмор, то же неизменно находчивое остроумие, что и в своих писаниях, которые, по меньшей мере, столь же заставили опасаться его, как и снискали любовь к нему не только в его отечестве, но сделали писателя опасным и любимым везде, где в ту пору французский язык господствовал, – в науке, литературе и обществе, а это без малого весь образованный и полуобразованный свет.

Дидро высмеивал все и прежде всего своих друзей: поэтов, философов и монархов, с которыми состоял в переписке. И «Северная Семирамида», как полульстиво-полузло Вольтер[85] окрестил русскую царицу Екатерину II (ибо Семирамида[86] тоже взошла на забрызганный кровью престол, переступив через труп супруга), также относилась к друзьям Дидро и вела с ними оживленную переписку, равно как с Вольтером, гримом[87] и другими великими умами своего времени.

На сколь красивом, столь и гениальном «папе в женском обличии», как Дидро называл царицу, он тоже упражнял свое остроумие. Но особенно безудержно высмеивал он французских ученых, которые прибывали ко двору Екатерины, завернув все свое состояние в носовой платок, чтобы впоследствии возвратиться на родину осыпанными бриллиантами с головы до ног и петь дифирамбы великой женщине и святой Руси. Он высмеивал их долго, пока в один прекрасный день не решил, наконец, посетить «философа на троне».

Два письма, написанные женской рукой, подвигли его на это решение. Выражение «нежной рукой» в отношении этих писем было бы, пожалуй, неуместным, ибо руки, о которых идет речь, в свое время отважно размахивали шпагой, предводительствуя мятежными солдатами против их императора, пролили кровь, ныне же одна из них твердо сжимала скипетр огромного государства, тогда как другая[88] золотым жезлом правила Академией наук. Точнее говоря, по письму исходило от двух Екатерин: от «большой Екатерины», царствовавшей в России, и от ее очаровательной подруги «Екатерины маленький», как двор в шутку называл княгиню Катеньку Дашкову, которая помогла царице свергнуть с престола супруга, Петра III, и теперь в качестве самой образованной русской возглавила Петербургскую академию.[89]

Императрица среди прочего писала: «Если Вы вскоре не прибудете ко мне, мой дорогой философ, то я сама прибуду к Вам, но не одна, а в сопровождении своей армии, и уж тогда-то в одночасье силой уведу из Франции все ее лучшие умы. Если Вам угодно избежать того, чтобы Ваше отечество, которое я так высоко ценю и люблю, превратилось в поле сражения, то безотлагательно пакуйте сундуки».

А княгиня Дашкова писала: «Императрица, абсолютная владычица пятидесяти миллионов крепостных, снова скучает. А знаете ли Вы, что значит, когда скучает царица? Сие ни много ни мало означает: Россия трепещет и чает в Вас избавление от гнева императрицы. Говоря же серьезно, мой гениальный друг, Вы – единственный, кого мы все, и прежде всего императрица, считаем способным разогнать те хмурые тучи, которые уже добрые три месяца собираются на ее небосклоне. Императрица горит желанием лично познакомиться с Вами, и не только она. Екатерина Великая ожидает Вас; Екатерина Малая по Вам вздыхает; двор, государство и в особенности Академия наук – все жаждут Вас видеть. Следовательно, приезжайте незамедлительно, но коль скоро Вы окажетесь настолько жестокосердным и станете и далее лишать нас возможности лицезреть Вас, то пришлите хотя бы свое изображение. Мы велим изготовить с него сотни миниатюрных копий и все будем носить их на сердце».

Этого фимиама с избытком хватило даже для такого философа, как Дидро. А Дидро был не только философом, но и светским человеком. Он был галантен, любил женщин, особенно молодых и красивых, а к каждому из петербургских писем было приложено также по портрету.

Один изображал гордую головку с огромными, выразительными серыми глазами и весьма маленькими устами; широкая орденская лента прикрывала пышную грудь. Второй же – тонкое, страстное личико с полузакрытыми темными бархатистыми очами. И оба лика одухотворены, оба прекрасны, оба соблазнительны.

Дидро стоял меж двумя портретами, в полном смысле слова как буриданов осел[90] между двумя охапками сена, о котором повествует его циничный Рамо. В правой руке философ держал портрет императрицы, в левой – портрет очаровательной президентши, и, в конце концов, наш герой отправился к своему портному и заказал себе новый костюм в кредит – кредит же философа в те времена был неисчерпаем – сменил свою шляпу, во всем Париже известную как «потертый фетр Дидро», на новую модную треуголку, собственноручно вычистил опойковый дорожный мешок, упаковал вещи, затем закутался в широкую синюю пелерину, унаследованную им от отца, и сел в почтовую карету.

Париж приуныл, прослышав об отъезде Дидро, а Петербург возликовал.

Столь много в ту эпоху значил умный человек.


Петербург ликовал. То есть, ликовал он за небольшим исключением. И это маленькое исключение представлял из себя крупный философ и естествоиспытатель Павел Иванович Лажечников.

Едва ли не единственное преимущество Лажечникова состояло в его гренадерском росте, его фигура была на голову выше всех петербургских ученых. Как деятель науки Лажечников был весьма невысок. Как же случилось, что он, тем не менее, засиял на петербургском небосводе звездой первой величины?

Лажечников стал ученым так же, как в те времена в России становились министрами или генералами – благодаря милости императрицы. Он родился в Москве, в семье зажиточного мещанина и получил такое же образование, как и прочие мужи, которые в те времена управляли российским государством, выигрывали сражения, и которые преимущественно и составляли высшее общество Петербурга. До двадцатилетнего возраста он помогал отцу и, между прочим, занимался изготовлением чучел зверей, уж это-то, надо сказать, он проделывал с известной смекалкой и юмором, и прежде всего с той оригинальностью, которая в любом ремесле имеет решающее значение. Он не довольствовался тем, что просто придавал чучелам видимость живых зверей. Со свойственной русскому народному характеру хитрецой он умел намекнуть на особенность и образ жизни каждого животного и нередко удачно объединял их в комичные и даже сатирические группы, выставляя за стеклами окон родительского дома. Эти чучела неизменно привлекали толпы любопытных и покупателей.

Во время коронации Екатерина II находилась в Москве. В сопровождении княгини Дашковой и других придворных дам и кавалеров она нередко отправлялась гулять по улицам древнего города, чтобы позабавиться переменчивыми и многокрасочными сценами народной жизни.

Однажды проходя мимо домика Лажечниковых, она увидела чучела зверей, остановилась, привлеченная забавной их необычностью, и принялась разглядывать их с улыбкой, вскоре перешедшей в громкий смех. В окне перед ней предстала забавная картинка: снегирь, с высоты церковной кафедры читающий проповедь пестрой и набожной общине зябликов, чижей, щеглов, синиц, овсянок, трясогузок и воробьев[91]; орел с царским венцом на голове разрывал петуха, тогда как полдюжины куриц, казалось, покорно желали успеха этому акту патриархально-отеческой любви. Но наибольшее удовольствие императрице доставила белая кошечка, которая миловалась на заборе со своим супругом, огромным черным котом, и, как настоящая женщина, ластясь к супругу, тайком совала любовное письмецо притаившемуся за забором поклоннику.

По приказу царицы сопровождавший ее адъютант справился об имени оригинального художника. Екатерина собственной персоной вошла в увешанную иконами сумеречную горницу, чтобы познакомиться с молодым Лажечниковым. Бедный юноша ни жив ни мертв стоял перед прекрасной, всесильной женщиной, которой его неуклюжая покорность и его страх доставляли едва ли не большее наслаждение, нежели чучела, им изготовленные.

Лажечников был высок и ладно сложен. У него было одно из тех лиц, которые располагают к себе с первого взгляда.

Он понравился императрице, и судьба его была решена, счастье улыбнулось ему. Императрица умела распознавать таланты. Она открыла в Лажечникове зоолога, как прежде в Орлове открыла государственного мужа, а в Потемкине – полководца.

Благодаря императрице Лажечников стал ученым, философом и естествоиспытателем, ибо науки в ту пору еще не подразделялись так строго, как в сегодняшние дни. Получив необходимое предварительное образование, он продолжал обучение в нескольких немецких университетах и затем на один год был направлен в Париж.

Оттуда Лажечников возвратился на родину совершенно светским человеком: элегантным, галантным и опасным для женщин. Симпатичный молодой человек превратился в красавца-мужчину, а галантный любимец дам – в прославленного ученого.

Однако за время заграничных вояжей Лажечников лишь разучился делать то, в чем прежде был так искусен и виртуозен, изготовлять чучела животных, а ничему путному взамен не научился. Впрочем, он ловко жонглировал научными терминами и, как попугай, повторял фразы парижских философов.

Кто бы отважился усомниться в его научном величии?

Ни одна душа, кроме него самого.

Как все невежды, он питал неутолимую ненависть ко всем, кто обладал знаниями, либо эрудицией, либо просто был талантлив. И вследствие этого, в тот момент, когда он узнал о предстоящем приезде Дидро в Петербург, в нем пробудилось замешанное на ревности и страхе чувство, и, из опасения оказаться разоблаченным великим энциклопедистом, в нем возникло навязчивое убеждение, что Дидро-де направляется сюда лишь с той целью, чтобы сделать из него посмешище и повредить его репутации. Он возненавидел Дидро еще до того, как познакомился с ним, замыслил месть задолго до обиды, даже еще до того, как Дидро вообще что-либо узнал о существовании Лажечникова, великого набивателя чучел и мелкого историка природы.

Опрометчивое высказывание выдало императрице душевное состояние Лажечникова, а в Екатерине Второй было достаточно желчи, чтобы отныне вдвойне радоваться предстоящему визиту Дидро.

Автор «Племянника Рамо», в лютую зимнюю стужу, трясясь по ухабам, в скверном экипаже, не раз успел раскаяться в своем решении, но встреча, устроенная ему в Петербурге императрицей, с лихвой вознаградила его за все перенесенные страдания. Гильдии купцов, корпорации, школы, академия вышли ему навстречу. В сопровождении графа Орлова ему пришлось подняться в парадную карету, запряженную шестеркой лошадей. Она была целиком изготовлена из стекла, что не только позволяло самому Дидро все видеть, но и праздной толпе зевак лицезреть великого философа. Воинские подразделения образовали шпалеры вдоль всего пути. У основания лестницы Зимнего дворца его ожидала Екатерина Вторая в окружении всего двора. И теперь, когда она в тронном одеянии, с короной на прекрасной голове, воплотившейся мечтой предстала перед ним, то показалась ему исполненной еще большего очарования, еще более соблазнительной, нежели на полученном от нее портрете.

Он восхищенно поцеловал руку, сердечно протянутую ему, и от удовольствия и восторга дважды споткнулся, когда царица взяла его под руку, и они начали подниматься по мраморным ступеням.

Екатерина не могла отказать себе в удовольствии самолично проводить гостя в апартаменты, устроенные для него во дворце вблизи ее покоев. Она сама ознакомила его с ними, а затем подвела к массивному шкафу, заполненному самыми значительными произведениями французской литературы. Она извлекла один из фолиантов и раскрыла крышку книги. Это были диалоги Дидро.

– Не могу выразить вам, господин Дидро, – присовокупила она с любезнейшей улыбкой, – как я счастлива, что вы посетили меня, да, вы теперь принадлежите мне, и никакая сила на свете не отнимет вас у меня.

– Распоряжайтесь мной, – ответил Дидро. – Отныне вы зрите у своих ног на одного верноподданного больше.

И философ в это мгновение действительно опустился на колени перед прекрасной тиранкой и словно русский мужик приложился губами к краешку ее одежд.

Екатерина Вторая поспешила поднять его и за эту поистине варварскую лесть приколола ему орденскую звезду, до сей поры сверкавшую на ее собственной пышной груди.

Покончив с этим, всемогущая фея покинула гостя. Дидро еще раз благословил фортуну и бросился переодеваться в новый парижский костюм. Полчаса спустя он появился в огромном зале для приемов, где уже собрался весь двор.

Здесь его сначала поприветствовала грациозная президентша Академии, очаровательная княгиня Дашкова. Она тоже показалась Дидро намного обаятельнее, чем на портрете. Да, в жизни она выигрывала даже больше царицы, ибо обладала одним из тех изящных, одухотворенных лиц, которые лишь во время беседы проявляют свои достоинства, а в волнении полностью открывают свое очарование. Вскоре появилась императрица. Она уже успела сменить туалет и теперь предстала в декольтированном платье из тяжелого голубого шелка со шлейфом по обычаю того времени[92]. Ее густые волосы словно снегом были припорошены пудрой, а голову украшала маленькая бриллиантовая корона, увенчанная греческим крестом, – ни дать ни взять Венера в кринолине.

Она взяла Дидро под руку и представила его, бедного философа, присутствующим дамам, высокопоставленным сановникам и кавалерам.

Затем она оставила двор и вместе с Дидро, княгиней Дашковой, графами Паниным[93] и Орловым, графиней Салтыковой и госпожой фон Меллин уединилась в салоне, убранном в китайском стиле.

Тесным кружком избранные расположились вокруг камина, источающего уютное тепло и, словно компания добрых друзей, предались непринужденной, оживленной беседе о науке и литературе, о международном положении, о Франции. Дидро увлекся беседой, говорил складно, блестяще и привел в восхищение всех присутствующих, особенно императрицу.

Все благодарили судьбу. В императрице не осталось больше и следа утомления и скуки, от которых в последнее время ее приближенные приходили в такой ужас. Она проявляла скорее какое-то беспокойное нетерпение. Она будто ожидала чего-то.

Время от времени она наклонялась к княгине Дашковой и едва слышно переговаривалась с ней. Наконец, камергер доложил о господине Павле Ивановиче Лажечникове.

Лицо царицы просияло.

В изящнейшем французском придворном наряде вошел Лажечников, свеженапудренный и благоухающий духами. Он поклонился монархине, потом всей компании и остановил взгляд лучистых голубых глаз на Дидро.

– Господин Дидро, позвольте мне представить вам Лажечникова, – промолвила императрица, намеренно не упоминая научного звания последнего. – Вам, вероятно, уже хорошо знакомо его имя?

Дидро, ни сном ни духом не ведавший о научном величии Лажечникова и введенный в заблуждение атлетическим телосложением ученого, предположил, что видит перед собой одного из героев баталий, и ответил, учтиво склонившись:

– Безусловно, господин генерал, слава о вашей отваге, о вашем военном гении уже давно докатилась до Франции.

Вся компания, получив к тому знак императрицы, залилась громким смехом, таким громким, хотя и сердечным, каким при дворах и уж тем более при дворе Екатерины, где нос каждого чует ледяное дыхание Сибири, смеются нечасто.

Дидро покраснел до корней волос. А Лажечников?..

У Лажечникова побледнели даже губы, он, казалось, готов был рухнуть.

– Дашкова, – воскликнула императрица, – подайте ему, пожалуйста, стакан воды, господин профессор, похоже, вот-вот упадет в обморок.

В числе празднований, устроенных в честь Дидро в Петербурге, на первом месте стояло торжественное заседание основанной и щедро дотируемой Екатериной Академии наук, на котором Дидро должен был быть провозглашен ее членом и сделать доклад.

Картина, представлявшая это заседание собравшихся на галереях бесчисленных зрителей из высших сословий, была достаточно своеобразной. Академики в черных тогах, с огромными париками allonge[94] на головах, расположившись полукругом, занимали одну сторону зала, на президентском возвышении взору представала княгиня Дашкова в длинной мантии из красного бархата. Под локонами тяжелого парика ее юное личико выглядело тем более цветущим и привлекательным. На шее у нее висела массивная золотая цепь, а маленькая ручка сжимала тяжелый, украшенный глобусом жезл, – символ ее сана.

Сбоку помещался трон царицы. После того, как она в полном императорском убранстве заняла свое место, окруженная придворными, президент в образе красивой женщины весьма серьезной речью открыла заседание. Она поприветствовала собравшихся, сообщила им о знаменательном для науки событии – приезде Дидро – и внесла предложение принять чествуемого философа в члены Академии.

Все до единого присутствующие, не исключая императрицу, в знак одобрения поднялись со своих мест.

После этого княгиня попросила господина Лажечникова ввести в зал Дидро. Монаршая особа отдала на этот счет особое распоряжение.

Хотя Лажечников по-прежнему оставался очень бледным, он, однако, проворно выполнил возложенную на него задачу. Ведомый его рукой Дидро появился в зале и был встречен рукоплесканиями собравшихся.

Красавица президентша поднялась со своего возвышенного места и пригласила Дидро принять присвоенное ему звание как «ничтожный знак» восхищения, испытываемого к нему Академией. Дидро поблагодарил. Затем Дашкова проводила его к президентскому месту и попросила прочитать доклад, которого с огромнейшим нетерпением ожидал весь образованный Петербург.

В ту эпоху, надо сказать, философ был естествоиспытателем, историком, критиком и поэтом одновременно. Дидро взялся освещать вопрос, который уже тогда активно обсуждался во всех областях человеческих знаний революционными философами Франции, а именно вопрос о родстве человека с животными и о его происхождении от обезьяны.

Доклад Дидро по понятным соображениям уже самим своим содержанием произвел сенсацию. Едва он закончил, академики бросились к трибуне, чтобы излить на ученого потоки лести.

Когда буря оваций несколько улеглась, из глубины зала чей-то голос воскликнул:

– Превосходно, господин Дидро! Однако нам требуются доказательства вашей остроумной теории, вы нам их задолжали.

Это был голос Лажечникова. За его словами последовала долгая мучительная пауза. Орлиным взором огромных глаз императрица пыталась обнаружить нарушителя спокойствия – и вот обнаружила.

– А, это вы, Лажечников! – насмешливо проговорила она. – Какие же у вас есть возражения?

– Господин Дидро, – ответил истерзанный ревностью ученый, – выдвинул блестящую гипотезу, но при всем том не привел никаких доказательств.

– Вы, стало быть, сомневаетесь, что человек произошел от обезьяны? – сочувственно улыбаясь, спросил Дидро.

– Я возьму на себя смелость сомневаться в этом до тех пор, – воскликнул Лажечников, – пока господин Дидро не заставит обезьяну говорить.

Новая сенсация.

Дидро готов был уже парировать: «Но я ведь уже заставил говорить вас, господин Лажечников!» – однако воздержался от этой злой шутки и с видимым спокойствием ответил:

– Меня удивляет, что естествоиспытатель такого ранга как вы не знает, что есть говорящие обезьяны.

– Говорящие обезьяны? – промолвил Лажечников, несмешливо пожав плечами. – О них мне действительно ничего не известно. И где же, скажите на милость, обитают эти говорящие обезьяны?

– На Мадагаскаре, – пояснил Дидро с холодным спокойствием.

На самом деле Дидро был убежден в существовании говорящих обезьян столь же мало, сколь и его оппонент. Сильный в утверждениях, теориях, умозрительных построениях, как все матадоры восемнадцатого столетия, он был, однако, не очень щепетилен в доказательствах своих научных построений. Там, где факты припирали его к стенке, он, как и все его современники, тотчас же готов был пустить в ход фантазию.

– Если говорящие обезьяны действительно существуют, – продолжал Лажечников, – то я вношу предложение, чтобы Академия обратилась с просьбой к господину Дидро продемонстрировать одну из них, а до тех пор признать его теорию недоказанной, несостоятельной и вздорной.

Императрица метнула в Лажечникова гневный взгляд и поднялась в знак того, что заседание закрыто. Академики последовали ее примеру и предложение Лажечникова, таким образом, не дошло до голосования. Но глубокое убеждение, с которым последний выступил против Дидро, против знаменитого Дидро, заронил в душе всех присутствующих крошечный зародыш сомнения.

Екатерина с того дня даже загорелась страстным желанием иметь говорящую обезьяну, которое вскоре стало таким же сильным, как ее прежнее желание иметь при себе Дидро.

– Вы уже приняли меры, чтоб получить обезьяну? – интересовался Орлов.

– Обезьяна уже в дороге? – любопытствовал граф Панин.

– Когда же прибудет обезьяна? – задавалась вопросом графиня Салтыкова.

– Дидро, я знаю, что в скором времени вы поразите нас, – говорила Дашкова.

– Чем же, княгиня?

– Ну, этой говорящей обезьяной.

– Дидро, вы что-то совсем приуныли? – негромко обратилась однажды вечером княгиня Дашкова к философу, который в кружке царицы сидел в углу, понурив голову.

– Да, это правда, – запинаясь, сознался он.

– И я даже знаю, почему, – продолжала очаровательная княгиня.

– Знаете? – приходя в еще большее замешательство, пробормотал Дидро.

– Сказать вам?

– Гм… ради бога, не надо!

– Единственная причина вашего дурного настроения, – прошептала княгиня, наклоняясь к его уху, – заключается в говорящей обезьяне.

Дидро с изумлением посмотрел на нее.

– В обезьяне? – наконец выговорил он. – Нет, дело не в обезьяне.

– Тогда в чем?

– Могу ли я вам признаться? – произнес философ и сжал ее маленькую ручку.

– Ах, погодите! Я попробую угадать, – любезно молвила та в ответ, не пытаясь отнять ее.

– И что же?

– Вы влюблены!

– Да, я влюблен, – ответил Дидро едва слышно, но со всей страстью, – нет, не то слово, я без ума, я боготворю… я в полном отчаянии.

– Стало быть, вы влюблены без надежды на взаимность?

– Похоже, что так и есть.

– Ах! – воскликнула княгиня. – Вы любите императрицу!

– Нет… Императрицу я чту больше любой другой женщины, – ответил Дидро, – я восхищаюсь ее высоким умом, ее мужественной волей, я созерцаю ее исключительную красоту, как с немым восхищением созерцают изваяние греческой богини, но люблю я другую.

– Другую? – проговорила Дашкова, по-прежнему не отнимая руку. – Позвольте-ка, я отгадаю! Графиня Салтыкова?

Дидро отрицательно покачал головой.

– Ядвига Самарина?

– Тоже нет.

– Тогда это, может быть, госпожа фон Меллин?

– Да кто бы еще это мог быть, – страстно подхватил Дидро, – как не вы сами, самая пленительная из женщин, и наилюбезнейшая покровительница философии!

– Я? Вы любите меня?! – воскликнула Дашкова. – Разве вам не известно, какой ревнивец мой муж?

– О, я это знаю, но я знаю также, что именно этому таланту он обязан постом губернатора на юге России.

Удар веером был наказанием дерзкому.

В этот момент к парижскому философу приблизился Лажечников.

– Поздравляю вас, – начал он, коварно улыбаясь.

– С чем же, господин профессор?

– Ну, только что рассказали, что вы таки пустили меня ко дну.

– Вас? Ко дну? Каким образом? – спросила Дашкова.

– Ну, ведь у господина Дидро теперь есть обезьяна.

– Обезьяна?! – обрадованно воскликнула княгиня и, кинувшись навстречу входящей Екатерине, закричала как довольный ребенок, хлопая в ладоши:

– У Дидро есть обезьяна!

Когда на следующий день княгиня проснулась, был уже полдень, ибо дамы той эпохи устраивали свой lever[95] довольно поздно. На столике у ее по-восточному пышного ложа она нашла надушенное письмецо:

«Богиня! Неприступная!

Я люблю Тебя. Я так безумно люблю Тебя, что отдал бы всю свою философию за один поцелуй Твоих благоухающих уст, свою свободу и свою жизнь за один лишь час блаженства в Твоих объятиях. Я ощущаю непреодолимое стремление делать глупости. Я боюсь, что мог бы однажды забыть, как высоко, недостижимо высоко Ты стоишь надо мной. Поспеши же наложить на меня свои сладостные оковы, или прикажи мне удалиться в ледяные поля Севера, где все коченеет и где, быть может, угаснет и этот пыл, который грозит испепелить меня, угаснет вместе с последним вздохом Твоего верноподданного.

Дидро».

Прочитав эту billetdoux[96], княгиня сначала улыбнулась, склонила голову на руки и задумалась.

Императрица опять заскучала.

Дидро, как источник развлечений и новых впечатлений, иссяк. Лажечников с его намеками на «говорящую обезьяну» тоже, в конце концов, впал в однообразие. Орлов уже давненько наводил зевоту на прекрасную деспотиню.

Что делать?

Этот вопрос все снова и снова задавала себе «маленькая Екатерина», однажды вечером сидя после утомительного заседания Государственного совета у ног неразговорчивой, зевающей подруги.

– Ты что не можешь, наконец, придумать мне какую-нибудь потеху? – чуть не в гневе воскликнула «большая Екатерина», потеряв терпение. – Ты, Катенька, начинаешь становиться нерешительной, невнимательной и, чего доброго, недовольной!

– Ваше величество!..

– Устрой, по крайней мере, хоть маленький заговорчик, – продолжала Екатерина Вторая, – это вызовет кое-какие, пусть и неглубокие, переживания. Одних тогда можно будет высечь, других сослать в Сибирь, а самых главных зачинщиков отправить на эшафот. Пикантно увидеть голову мужчины, с которым ты еще сегодня обменивалась придворными любезностями, назавтра лежащей на плахе. Дашкову взяла оторопь.

– Но…

– Вот это я нахожу пикантным, – проговорила Екатерина, – особенно, когда представляю, что лишь от меня зависит помилование этих, томящихся смертельным страхом людей, что я, одна я вольна казнить их. Однако я, кажется, тебя напугала?

Возникла пауза.

– Ну, – снова начала императрица, – тебе ничего, совсем ничего не приходит на ум?

– Нет, кое-что пришло, – с этими словами княгиня извлекла письмо Дидро и протянула его императрице, которая, прочитав его, начала улыбаться.

– И он сам передал тебе это письмо? – спросила она затем.

– Сегодня утром я нашла его на ночном столике.

– И ты полагаешь, что он в самом деле влюблен?

– Да.

– Безумно влюблен, как он здесь уверяет?

– У меня нет причин сомневаться.

– Ты льстишь мне.

– Как?.. – удивилась княгиня.

Екатерина поднялась с кресла, подошла к зеркалу, поправила снежные напудренные локоны и принялась внимательно всматриваться в свое отражение странным взглядом.

– Впрочем, почему бы и нет, – наконец произнесла она, – я ведь еще красива.

Княгиня чуть не вскрикнула.

Императрица, судя по всему, отнесла как письмо Дидро, так и страсть его на свой счет!

– Тем лучше, – в следующее мгновение решила Дашкова.

– Если он действительно так сильно любит меня… – начала было Екатерина Вторая.

– Он боготворит вас! – воскликнула Дашкова.

– Тогда эта любовная глупость великого философа сулит нам некоторое развлечение, – закончила царица, – однако мы должны проявить крайнюю осторожность, он, кажется, человек не робкого десятка и готов на все. Нам не стоит рисковать своей доброй репутацией в свете.

Дашкова кинулась что-то усердно поправлять в вечернем платье своей монаршей подруги, пытаясь спрятать улыбку, невольно родившуюся на ее озорном личике.

– Добродетель является первым долгом философа, – продолжала Екатерина Вторая, – и я намерена подавать в том хороший пример своим подданным.

Дашкова продолжала возиться с платьем императрицы.

– Ну-ка, присядь ко мне, Катенька, – позвала царица, – и давай обсудим, как нам следует поступить.

Подруги опустились в кресла возле камина.

– Намерены ли вы внять заверениям Дидро, ваше величество? – начала княгиня.

– Да как ты только могла предположить такое!

– Стало быть, вы хотите его отвергнуть?..

– Нимало.

– Тогда что же?

– Держать дистанцию, не подавать виду.

– И?

– Противопоставить его пылу сибирскую холодность, – заключила Екатерина Вторая.

– Чтобы поумерить его или же потушить совершенно? – спросила Дашкова.

– Нет, дурашка, – засмеялась Екатерина, – чтобы еще больше разжечь его.

Напрасно Дидро ждал ответа. Когда он хотел навестить Дашкову, той не оказывалось дома, когда в кружкé императрицы он хотел перемолвиться с ней словом, она всякий раз находила возможность ловко избежать разговора с глазу на глаз – и эта неизменно безразличная, холодная улыбка на ее лице!

А императрица?

Если княгиня была снегом, то Екатерина Вторая казалась льдом.

Дидро начал задумываться о том, не совершил ли он, сам того не ведая, какое-нибудь преступление против Ее величества. И, наконец, его осенило, что все дело было, видимо, в обезьяне, будь она неладна!

Он написал новое послание:

«Богиня моя!

Вы сердитесь? Что означает Ваше молчание? Если Вы хотите казнить меня, то казните скорее, а если вы даже не желаете утруждать себя подписанием мне смертного приговора, то милостиво дайте мне знак: могу ли я еще надеяться или нет.

Завтра вечером на придворном балу красная гайлярдия[97] в волосах будет означать «Да», белая – «Нет».

Ваш жалкий раб Дидро».

Он снабдил записку надписью: «Екатерине» и сунул ее за манжету с намерением в тот же вечер передать ее княгине, ибо уже начал сомневаться получила ли она первое письмецо.

Наступил вечер. Собравшихся у императрицы было совсем немного, и это немало осложняло задуманный маневр Дидро.

Однако на несколько мгновений ему удалось занять fauteuil[98] рядом с Дашковой.

– Смилостивитесь, княгиня, – пробормотал он.

– Над кем?

– Надо мной.

– Вы же понимаете ситуацию.

– Возьмите, по крайней мере, хоть эту записку, – он сделал попытку незаметно сунуть ее в руку княгини.

– Безрассудный, за нами наблюдает императрица, – прошептала Дашкова.

Взгляд императрицы и в самом деле остановился на них.

– Но я умоляю вас, – продолжал Дидро, – как же мне быть?

– Видите вон ту вакханку? – после короткого размышления проговорила княгиня.

– Конечно.

– А чашу, которую она держит в руках?

– И ее вижу.

– Положите, пожалуйста, свою записку в чашу, но так, чтобы ни одна душа не заметила. А я тем временем попробую отвлечь внимание императрицы.

Княгиня поднялась и приблизилась к Екатерине.

– Ну что? – с жадным любопытством поинтересовалась та.

– Он снова написал вам, – ответила Дашкова.

– И где же письмо?

– Он именно сейчас собирается положить его в винную чашу вон той вакханки, – промолвила в ответ Дашкова.

– Сделаем вид, будто мы этого не замечаем, – прошептала Екатерина Вторая, играя веером.

На сей раз попытка увенчалась успехом.

Дидро облегченно вздохнул.

На придворном балу поистине сказочного великолепия Дидро появился одним из первых. Нетерпение достаточно яркими красками было нарисовано у него на лице.

Княгиня весьма долго заставила ждать себя.

Наконец она вошла в зал.

У Дидро учащенно забилось сердце.

Взгляд его пытался обнаружить гайлярдию, но напрасно: он не находил ни красной, ни белой. Он терялся в догадках. Может княгиня не получила его письма? Или оно по недоразумению попало в чужие руки? В этот миг появилась императрица, лучась красотой, в совершенно белом наряде: белом атласном вечернем платье с длинным шлейфом и воланами белых кружев, с белым веером в руке. На полной, нежной шее сияли бриллианты, напудренные локоны волос – белоснежны… впрочем, нет, не совсем. Что это? От испуга душа Дидро ушла в пятки.

В белоснежных волосах императрицы, великой и гениальной женщины, прекрасной владычицы пятидесяти миллионов крепостных, пламенела гайлярдия, красная гайлярдия!

Красная гайлярдия! Всю ночь Дидро видел ее во сне. То она, подобно огромному солнцу, вставала в белом петербургском небе, то катилась мимо красной колесницей, которой правила богиня удачи. Наконец, она превратилась в красный волшебный цветок, который прямо на снегу расцвел под окнами Зимнего дворца. Дидро решительной рукой сорвал красный цветок, и теперь где он проходил, люди бросались перед ним ниц, лицом к земле, все двери распахивались перед волшебным цветком, прекрасная принцесса очнулась от тысячелетнего сна, протянула бедному философу руку и скипетр, и у этой принцессы были прекрасные глаза повелительницы и черты русской царицы.

– Екатерина! – вскричал Дидро и проснулся.

Стоял уже ясный день.

Позвонили. Дворцовый слуга, предоставленный в его распоряжение, вошел в опочивальню и внес два послания большого формата, который позволял угадать в них официальный документ.

– Два письма, ваше превосходительство, – доложил лакей, он неизменно величал Дидро «превосходительством».

– Кто их принес? – спросил Дидро.

– Слуга из Академии.

– Хорошо.

Лакей удалился.

Дидро вскрыл конверты, оба запечатанные большой печатью Академии наук. В одном оказалась красная гайлярдия, во втором – несколько слов, набросанных рукой княгини Дашковой: «Неверный, вынуждена я заявить Вам. Приходите как можно скорее. Я жду Вас».

– Легкомысленный! – крикнула княгиня навстречу озадаченному философу, когда часом позже он вошел в ее будуар.

– Я… почему? Вы еще издеваетесь надо мной, жестокая, – возразил Дидро.

– Таковы, значит, философские манеры, – продолжала Дашкова, – сперва делать признание мне, а потом императрице?

– Я… императрице?.. Я, кажется, догадываюсь… мое письмо…, – запинаясь, пролепетал Дидро, – но оно ведь предназначалось вам. А как же красная гайлярдия?

– Она означает, что Их Величество императрица Екатерина Вторая не без благосклонности восприняла ваше признание.

– Но я же люблю вас, княгиня, а не императрицу, – простонал Дидро.

– Это не меняет существа дела, – возразила Дашкова спокойно, – ибо императрица любит вас.

– Императрица… меня?

– Да, сударь, вас, – отчеканила Дашкова, – со мной же вы лишь затеяли фривольную игру.

– Но княгиня, клянусь вам…

– Это клятва философа и атеиста, – усмехнулась Дашкова.

– Я люблю только вас, – вскричал Дидро, – я молюсь на вас, маленькая богиня!

– Стало быть, вы действительно любите меня, – промолвила княгиня, меняя тон, – бедный Дидро, ну так знайте же: я тоже люблю вас, но теперь все в прошлом, ибо вы объяснились императрице…

– Но я же не делал этого!

– Да? А она уверена, что произошло именно это. Если вам дорога жизнь и свобода, – ответила Дашкова, – то вы ничем не должны обнаружить перед ней свою любовь ко мне. Здесь, на этих просторах, Екатерина всесильна.

– Что же теперь будет? – робко спросил философ.

– Кто знает? – ответила Дашкова, которой внезапно было даровано редкое удовольствие дурачить величайший ум современности. – Во всяком случае, императрица с некоторых пор подумывает о том, чтобы снова вступить в брак.

– О, боже правый! Она допускает такую возможность, – вскричал Дидро; он не мог скрыть восторга.

– Императрица занимается основанием в России эпохи гуманизма и философии, и ей был бы весьма кстати такой гениальный человек, как вы…

– Вы шутите.

– Я не шучу, – возразила Дашкова, – наш век не случайно называют философским. Монархи, генералы и государственные мужи видят в философах своих наставников, своих учителей, светила, которые их направляют и чей блеск усиливает их сияние. Европа едва ли удивилась бы, если Екатерина Вторая, философ на троне, разделила бы его с Дидро. Я надеюсь, что вы и тогда по-прежнему останетесь моим другом.

– Вашим обожателем до последнего дыхания, – воскликнул Дидро, прижимая руки княгини к своим губам.

– Тише! Ради бога, тише! – предупредила она. – Стены имеют уши, а в Петербурге особенно длинные! Отныне вы не имеете права любить никого другого, кроме императрицы.

– А царица вам доверяет?

– Во всем, она позволила мне прочитать ваше письмо, она призналась мне, что с первого взгляда испытывала к вам глубокую симпатию, она потребовала у меня печать Академии и собственноручно запечатала в конверт красную гайлярдию, знак ее благосклонности, и поручила мне передать этот конверт вам.

– Итак, все кончено, – вздохнул Дидро.

– Напротив, все только начинается, – воскликнула Дашкова, – но теперь вы все знаете. Вы – счастливейший из смертных. Вы – новый Эндимион[99], которому счастье явилось во сне. Идите же и у ног «большой» Екатерины не забудьте «маленькую».

После того, как Дидро вышел от нее, Дашкова звонко расхохоталась, затем уселась за небольшой секретер и написала Лажечникову.

Профессор не заставил себя долго ждать. Облако благовоний предшествовало его появлению. Он приложился к ручке княгини и, следуя ее знаку, занял место против нее.

– Лажечников, – с притворной выразительностью в голосе воскликнула княгиня, – бедный, бедный друг, вы пропали!

Лажечников изменился в лице.

– Пропал, почему? Я же не совершил ничего… ничего плохого… никакого преступления…

– Никто об этом и не говорит, – возразила княгиня, – дела обстоят много хуже, чем вы думаете… Но дайте мне честное слово, что вы будете немы как рыба.

– Даю честное слово.

– Дидро объяснился в любви императрице.

– Каков наглец! – закричал Лажечников.

– Скажите лучше, достойный зависти, – возразила Дашкова, – императрица отвечает на его страсть взаимностью и – только не слишком пугайтесь – даже подумывает вступить с Дидро в брак.

Лажечников просто онемел.

– Вы только представьте Дидро царем, а себя его подданным, – продолжала Дашкова, – ведь он, чего доброго, вместо «говорящей обезьяны», которой вы отравили ему существование, сделает для музея чучело из вас.

Лажечников как ужаленный вскочил с кресла и принялся неистово носиться по будуару взад-вперед, на чем свет стоит кляня Дидро, императрицу и час, когда ему суждено было появиться на свет. В конце концов он выбежал из дому, даже не попрощавшись с княгиней.

Он плюхнулся в карету и помчался к Орлову.

– Граф, мир рушится, – закричал он, вбегая к нему.

– Вы это серьезно? – растерянно спросил Орлов.

– Вы наблюдаете научные симптомы этого?

Лажечников пытался обрести дыхание.

– Еще какие симптомы, – выкрикнул он, отдышавшись, – императрица намерена вступить в брак!

– Императрица? – остолбенев от неожиданности, вымолвил Орлов. – И с кем же?

– С Дидро!

Екатерина Вторая больше не скучала, она постоянно развлекалась, одна сцена сменяла другую.

Орлов осаждал ее упреками, Лажечников ползал перед ней на коленях и плакал от ревности, Дидро на все лады, домогаясь ее благосклонности, так обольщал ее, что она с трудом сдерживала смех. Но самую большую забаву для злой царицы, умной женщины, представлял ее кружок, в котором Орлов, Лажечников и Дидро вели себя как трое зверей, запертых в одной клетке. Екатерина Вторая веселила себя тем, что немилосердно мучила всех троих, и с этой целью изобретала самые сумасбродные вещи.

Однажды вечером она организовала партию в тарок[100] этой троицы. В другой раз, во время игры в фанты, Орлов был вынужден дать Дидро десять поцелуев. И, наконец, она снова с совершенной серьезностью принялась обсуждать вопрос об учреждении Академии обезьян, в которой их должны были превращать в людей, и даже временно назначила Лажечникова ее ректором.

А Дидро так долго слушал разговоры о своей любви к императрице, что и сам, в конце концов, уверовал в это и с лихорадочным нетерпением ожидал момента, когда сможет броситься к ней в ноги.

Екатерина Вторая, наконец, предоставила ему удобный случай. Она пригласила его почитать с ней диалоги Платона[101] и сама же назначила для сего чтения первый предзакатный час.

Дидро был вне себя от счастья: золотые фантазии и сладкие упования кружились в его голове.

Подошло время первого урока. После долгого перерыва Дидро снова находился наедине с императрицей. И как же прекрасна была она именно сегодня, когда устроилась рядом с ним у пылающего камина, как изящно ее маленькая ручка лежала на томе в кожаном переплете! Они начали читать «Государство» Платона. Дидро едва владел чувствами, и всякий раз – а происходило это довольно часто, когда императрица тонким пальчиком случайно дотрагивалась до его пальца, или своими локонами касалась его щеки, он вздрагивал, а когда она демонстративно увлекшись платоновой темой, положила руку на спинку его кресла и через его плечо заглянула в книгу, тогда его оставило всякое благоразумие и, не успев осознать, что натворил, он уже лежал у ее ног.

– Однако Дидро, что это вам пришло в голову? – воскликнула монархиня.

– Ваше величество, сошлите меня в Сибирь, – ответствовал Дидро, – велите отрубить мне голову, колесовать или четвертовать меня, но я люблю вас, я боготворю вас и не хочу жить ни минутой дольше, если вы оттолкнете меня от себя!

– Дорогой Дидро, прежде всего встаньте, – промолвила Екатерина Вторая, готовая вот-вот расхохотаться, – кто-нибудь может ненароком…

– О! Моя богиня! – взмолился Дидро и усыпал поцелуями руки царицы.

– Стало быть, вы действительно меня любите? – начала Екатерина; она была столь милостива, что не отняла у него руку.

– Как безумный.

– Ну, мой дорогой Дидро, – продолжала царица, – век наш, как вы знаете, весьма скептичен. Позвольте мне сомневаться в вашей любви до тех пор, пока вы не предоставите мне ее доказательств.

– Требуйте каких вам угодно, ваше величество, – воскликнул Дидро со страстной горячностью.

– Ну, тогда достаньте мне обезьяну, – быстро ответила Екатерина Вторая.

– Какую обезьяну? – в изумлении переспросил Дидро. – Какую обезьяну?

– Говорящую обезьяну с Мадагаскара, – пояснила царица, поднимаясь, – а до той поры больше ни слова о любви. Прощайте, мой дорогой Дидро.

С этими словами императрица выпорхнула из комнаты и, словно наказанного школяра, оставила ошарашенного философа стоять на коленях.

– Я в отчаянии, – жаловался Дидро княгине Дашковой, которая, улыбаясь, сидела за туалетным столиком и занималась прической.

– Почему? Ведь императрица вас любит, – возразила княгиня, миловидная, в белом утреннем неглиже и отделанной белыми кружевами пуховой накидке походившая на ребенка.

– Но она не верит в мою любовь!

– В вашу любовь? – спросила Дашкова. – Да вы в нее и сами не верите.

– Кто вам сказал?..

– Вы сами, – воскликнула Дашкова, – разве еще недавно вы искренне не клялись мне в том, что любите и боготворите только меня?

– Да, конечно, – промямлил, несколько смешавшись, философ, – еще недавно… Но сейчас, знаете ли… сейчас…

– Сейчас вы любите императрицу?

– Неистово.

– Вот и замечательно. Итак, что ж вам еще нужно?

– Императрица требует доказательств того, что я действительно люблю ее, и каких, вообразите себе, доказательств!

– Это вполне естественно.

– Она не желает поверить в мою любовь до тех пор, пока я не… Вы только представьте себе, принцесса… пока я не добуду ей «говорящую обезьяну».

– Ну, тогда отправляйтесь, с богом, на Мадагаскар, – рассудила Дашкова.

– Мадагаскар далековато, – возопил влюбленный философ, – и я совсем не уверен, что найду там хоть одну говорящую обезьяну.

– Не уверены?

– Я полагаю, что их вообще нет, – воскликнул Дидро с горечью, – мне, во всяком случае, еще ни одной не попадалось.

– Тогда мне жаль вас, дорогой Дидро, – резюмировала княгиня с ехидным сочувствием, – но я знаю императрицу, она не угомонится до тех пор, пока не будет иметь обезьяну. Только за руку с этой обезьяной вы сможете взойти на российский престол, только с ней завоевать сердце Екатерины.

– Я лишу себя жизни!

– Какая потеря для науки!

– Да, а что же мне еще остается делать?

Дашкова подперла грациозной рукой лукавую головку и задумалась, затем улыбка озарила ее лицо: «Бесценная идея, – проговорила она про себя, – и что самое ценное, ею я одурачу всех, даже императрицу».

– Друг мой, – вслед за этим обратилась она к философу, – если бы я была Дидро, то именно безысходность своего положения я обратила бы в преимущество.

– Но как? Вы только подскажите мне, как?

– Говорящей обезьяны, – продолжала Дашкова, – между нами мы ведь можем в этом признаться, не существует.

– Точно, не существует, – неопровержимо признал теперь Дидро.

– Однако императрица во что бы то ни стало требует ее в качестве доказательства любви к ней.

– Именно.

– Ну, дорогой мой Дидро, – с пафосом произнесла княгиня, – даже если вы не в состоянии доставить сюда обезьяну, то в ваших руках все-таки остается возможность представить императрице более убедительное доказательство своей любви, которое всенепременно ее взволнует.

– Я весь внимание.

– Подарите ей самого себя в качестве говорящей обезьяны.

– Я?.. Себя?.. В качестве обезьяны? – изумился парижский философ.

– Да, вы! – решительно заявила княгиня. – Вы уедете под предлогом исполнения императрицыного желания, затем велите зашить себя в шкуру обезьяны и через посвященного слугу дар будет преподнесен царице.

– Великолепная идея, – закричал Дидро, – принцесса, я хотел бы расцеловать вас за эту идею! – и, несмотря на крики и сопротивления маленькой Дашковой, он прижал ее к своей груди и от души крепко расцеловал.

Вечером при дворе только и разговоров было, что о внезапном отъезде Дидро на Мадагаскар за «говорящей обезьяной».

Несколько недель спустя после отъезда Дидро княгине Дашковой на имя президента Петербургской Академии наук было вручено через французского зоолога послание следующего содержания:

«Высокочтимая и глубокоуважаемая!

Известие о докладе и гениальной теории, выдвинутой нашим великим Дидро, быстро достигло его отечества. Но одновременно, к нашему огорчению, дошел также слух, что некий Лажечников, вероятно являющийся превосходным изготовителем звериных чучел, подверг эту теорию сомнению.

Мы спешим представить в Ваше распоряжение те доказательства, которые могут внести ясность в решение этого вопроса, и с глубоким почтением пересылаем Вам в качестве верноподданнического подарка для Их Величества, императрицы всея Руси Екатерины Второй экземпляр говорящей обезьяны с острова Мадагаскар.

Зоологическое общество в Париже».

Княгиня Дашкова никогда и слухом не слыхивала о парижском зоологическом обществе, однако мгновенно сообразила, что письмо выдумано Дидро, да и податель оного признался, что является никем иным, как простым учителем французского языка, которого Дидро раздобыл в Ревеле для своей комедии.

– И где же сейчас обезьяна?.. То есть, я хотела сказать, господин Дидро? – поинтересовалась княгиня.

– В гостинице «Око Господне», в которой мы остановились.

– Хорошо, скажите господину Дидро, что я сама заеду за ним в карете.

– Господин Дидро хотел бы, чтобы его транспортировали в клетке, – возразил словесник.

– Тем лучше, – молвила княгиня, – я, стало быть, прибуду с людьми, которые ее понесут.

После того, как сей Гермес[102] удалился, княгиня облеклась во все знаки своего сана: огромный allonoe, красную мантию, цепь, и, вооружившись жезлом, первым делом отправилась в Зимний дворец, чтобы уведомить императрицу о небывалом событии. Затем в сопровождении четырех дворцовых слуг, которые несли носилки, она поспешила на постоялый двор «Око Господне».

В Зимнем дворце тем временем собрался весь двор, чтобы встретить обезьяну со всем подобающим этому чуду природы почтением. По особому распоряжению монархини присутствовал также и Лажечников.

Момент, когда обезьяну доставили в зал, был весьма торжественен. Императрица стояла в окружении придворных дам, кавалеры расположились полуовалом.

Процессию возглавляла княгиня Дашкова с обряженным в докторское платье словесником, вслед за ней четыре дворцовых лакея внесли на плечах клетку и церемонно опустили ее в самом центре зала.

Императрица первая устремилась к клетке, и это для всех присутствующих послужило сигналом отбросить в сторону этикет и собраться вокруг. Они напирали и толкались, не считаясь ни с чем, как это обычно делает падкая до зрелищ чернь, с удивлением разглядывающая савояра[103] цыгана с медведем.

Маска Дидро была столь удачной и ему удавалось так превосходно подражать осанке и повадкам обезьяны, что все были введены в полное заблуждение, за исключением Лажечникова, изготовителя чучел.

Его острый глаз даже сквозь прутья решетки тотчас же различил нитки, которыми была скреплена шкура.

«Ага! Человек в обезьяньей шкуре, – подумал он, – наберемся терпения и поглядим, что все это значит».

После того, как все досыта насмотрелись на чудо, императрица приказала перенести клетку в свои покои.

– А разговаривать она умеет? – полюбопытствовала прекрасная графиня Салтыкова.

– Как зовут обезьяну? – обратился Орлов к словеснику.

– Жак, – не долго думая, ответил тот.

– Жак! – по-французски крикнула императрица. – Ты умеешь говорить?

– Да, – внятно произнесла в ответ обезьяна.

– Она говорит! – воскликнула Екатерина Вторая.

– Она говорит! – удивился Орлов.

– Она говорит! – изумился весь двор. – Обезьяна говорит!

Французский «зоолог» предпочел поскорее унести ноги; у императрицы поначалу возникло было намерение поручить ему присмотр за чудом света, но потом для этого к обезьяне приставили надежного дворцового лакея.

Клетку установили в особых апартаментах, и императрица сама кормила обезьяну, которая с исключительной готовностью брала фрукты и конфеты из ее рук и вообще оказалась обезьяной в высшей степени образованной.

До самого вечера, уже одним своим присутствием в Зимнем дворце, она представляла достаточный повод для развлечения, однако нет ничего в мире более непостоянного, чем настроение женщины, а уж самодержице, очевидно, сам бог велел быть самой непостоянной из женщин.

В полдень Екатерина была просто очарована обезьяной, во второй половине дня та еще доставляла ей изрядную радость, но когда наступил вечер, обезьяна стала ей безразлична. Императрица сидела с Дашковой в будуаре и в задумчивости пощелкивала пальцами.

– Чем бы нам теперь заняться? – несколько пресыщенно спросила она.

– Велите привести обезьяну, – предложила княгиня.

Императрица с неподражаемым презрением скривила губы.

– Интересно, где сейчас Дидро? – начала она.

– На корабле, ваше величество.

– Жаль, мы могли бы продолжить урок.

– Но ведь есть обезьяна, – проговорила Дашкова.

– Не могу же я с обезьяной читать Платона!

– Почему бы и нет, – молвила в ответ княгиня, – надо только попробовать.

Монархиня пожала плечами.

– Я, однако, подумала, что нам хорошо бы знать, выдрессирована ли обезьяна, – сказала она, – и обучена ли она выделывать какие-нибудь кунштюки.[104]

Княгиня немного испугалась за Дидро, и все же озорство одержало верх над состраданием.

– О! Разумеется, кунштюки выделывать она мастерица.

После этого императрица в сопровождении Дашковой отправилась с визитом к обезьяне, которая с весьма унылым видом сидела в клетке, однако с появлением обеих дам выказала несомненные признаки радости.

– Давайте выпустим ее из клетки, – предложила Дашкова.

– А она нас не покусает? – предположила царица, но быстро решившись, приказала дворцовому лакею позвать еще четырех других, вооруженных палками и кнутами. Когда челядь заняла свои места, клетка была открыта.

Дидро медленно вышел наружу и потянулся всем телом, которое изрядно затекло в тесной клетке от долгого сидения в фатальной обезьяньей позе.

– Эй! Ты умеешь показывать кунштюки? – спросила царица.

Обезьяна, с подозрением покосившись на устрашающие принадлежности в руках лакеев, отрицательно покачала головой.

– Нет?

– Нет, – ответила обезьяна.

– Но я желаю, чтобы ты проделала кунштюк, – с абсолютным произволом деспотини заключила императрица, – подать сюда палку, пусть она прыгнет через нее.

Один из лакеев горизонтально поднял палку, обезьяна попыталась прыгнуть, но затекшие ноги отказались служить, и она шлепнулась носом об пол.

– Еще разок, – не унималась императрица.

Обезьяна попробовала еще раз, еще четыре раза, но все безуспешно.

Екатерина Вторая потеряла терпение.

– Ну погоди, уж я тебя вышколю! – воскликнула она, гневно сверкнув глазами, и быстро взяла плетку из рук одного из слуг.

Дашкова готова была откусить себе язык, чтобы не расхохотаться, но Дидро было совсем не до веселья, он закричал и спрятался за клетку, где затаился, дрожа всем телом.

Плачевное зрелище, которое он представлял собой в эту минуту, вызвало, наконец, смех царицы.

– На сей раз это сойдет тебе с рук, – воскликнула она, – злая обезьяна, но я тебя еще выдрессирую как следует. Запереть ее в клетку!

И началось. Тут же позвали Лажечникова.

– Господин профессор, – сказала императрица, – я хочу, чтобы моя обезьяна научилась кунштюкам, и притом в самое ближайшее время. Я избираю вас ее тренером. Надеюсь, вы оправдаете мое доверие.

Лажечников, улыбаясь, поклонился.

– Пусть ее тотчас же перенесут к вам, – продолжала Екатерина Вторая, – распорядитесь обо всем необходимом, Катенька.

На сей раз дело приняло нешуточный оборот, теперь жалость Дашковой все же пересилила ее шаловливость. Проходя с профессором по анфиладе комнат, она чуть слышно, но настоятельно, сказала ему:

– Христом-Богом прошу, Лажечников, не причиняйте обезьяне никакого зла.

– А почему не причинять, если позволите? – спросил Лажечников с коварной кротостью.

– Потому что… потому что… – начав было, запнулась принцесса.

– Хочу вам заметить, – проговорил Лажечников, – что эта комедия может ввести в заблуждение дилетанта, но не глаз ученого, – ему, конечно, следовало бы сказать «чучельника», – эта говорящая обезьяна с Мадагаскара – абсолютный обман.

– Воля ваша, только молчите.

– Это человек!

– Не так громко, – взмолилась княгиня.

– Уж я-то плеткой постараюсь выбить из него его обезьянью сущность! – торжественно заверил Лажечников.

– Да образумьтесь вы, наконец, – возразила Дашкова в крайнем испуге, – это ведь как-никак Дидро!

– Дидро?! – Лажечников на мгновение замер от неожиданности, но его изумление быстро уступило место неописуемому триумфу, он весь сделался пунцовым от радости.

– Сам Дидро, – проговорил он с тонкой улыбочкой, – я очень рад, что вы мне об этом сказали, принцесса, и я даю вам честное слово, что обойдусь с ним так, как он того заслуживает.

Говорящая обезьяна по распоряжению княгини Дашковой была вместе с клеткой помещена в закрытые носилки и перенесена к Лажечникову, а Дидро даже не догадывался, что, собственно говоря, произошло с ним. Княгиня уклонилась от общения с обезьяной, а у профессора хватило ума скрыть от Дидро опасность, в которой тот оказался. Лажечников уселся в свою карету и поехал вперед. Жилище его располагалось в зоологическом музее, где он был исключительным повелителем и властелином, этаким совершенным пашой. У него было полдюжины кабинетных слуг, и они были приучены подчиняться каждому его взгляду, каждому жесту.

С того момента, как лакеи доставили клетку в музей и ворота за спиной их снова закрылись, Дидро оказался полностью отданным на милость и гнев своего соперника.

Лажечников поджидал жертву в музее. Комната, в которой установили накрытую ковром клетку, была по его приказу заранее ослепительно освещена. Он отослал слуг и собственноручно сорвал с клетки ковер. Дидро от испуга вскрикнул.

– Эй, обезьяна! – обратился к нему Лажечников, тыкая тростью сквозь прутья решетки. – Слушай внимательно все, что я скажу тебе. Императрица передала мне тебя для дрессировки, и, поскольку я должен как можно скорее обучить тебя сложнейшим кунштюкам, то без кнута, как ты понимаешь, не обойтись. Так что наберись мужества. Завтра утром первое занятие.

Обезьяна начала буйствовать, вопить и трясти решетку.

– Угомонись! – приказал Лажечников. – Не раздражай меня попусту, здесь я неограниченный властелин, и никто не спасет тебя от моего гнева.

Обезьяна забилась в угол и дрожала от страха и бешенства.

После этого Лажечников покинул помещение музея. Согласно его предписанию свечи были погашены, обезьяне же до следующего утра пришлось соблюдать голодную диету. Выспаться ей тоже не удалось, ибо положение ее в тесной клетке было довольно неудобным. Волнение ее скорее возросло, нежели улеглось, а если ей и удавалось ненадолго сомкнуть глаза, то ее мучили кошмарные сны.

На следующее утро Лажечников встал как всегда довольно поздно, долго совершал туалет и, наконец, велел привести к нему Дидро, который с самого рассвета с минуты на минуту ожидал своего истязателя и был уже скорее мертв, чем жив.

Пока клетку вносили в комнату, открывали дверцу и слуги палками выгоняли обезьяну наружу, Лажечников в роскошной домашней шубе уютно возлежал на турецком диване и с жестоким удовольствием наблюдал за Дидро. Красивое свежее лицо Лажечникова под кокетливым напудренным париком цвело, словно молодая роза, в то время как его оппонент, «будущий царь», под обезьяньей маской был бледен как полотно.

– Как тебя зовут? – спросил мучитель.

Дидро молчал.

– Подайте мне плетку, – произнес Лажечников, сопровождая свои слова едва заметным кивком головы.

Один из слуг угодливо протянул ему большую плетку на короткой рукоятке, при виде которой у бедной обезьяны оборвалось сердце.

– Жак, – крикнул он, – меня зовут Жак.

– Ага! Я вижу, ты вовсе не так глуп, как выглядишь, – отреагировал Лажечников. – Итак, мы начнем с прыжков через палку, Жак.

Профессор велел одному из слуг держать палку и затем тоном циркового укротителя крикнул:

– Але-е-гоп! Гоп!

Дидро покосился на плетку в руке Лажечникова, на палки слуг и со всем умением и сноровкой, на какие был способен, запрыгал через палку туда и обратно, и чем выше по приказу Лажечникова поднимали перед ним палку, тем выше он скакал.

– Браво! Браво! – воскликнул профессор. – Да ты, как я погляжу, смышленая. Теперь мы научим тебя подавать завтрак.

По знаку Лажечникова в комнату был внесен поднос с шоколадом для завтрака.

– Будь внимателен, Жак, – потребовал профессор, – переставь вон оттуда поближе маленький столик.

Обезьяна поспешила выполнить приказание.

– Очень хорошо. Теперь шоколад.

Это тоже получилось замечательно.

После этого Лажечников, с большим аппетитом, принялся за еду.

– Может, ты голоден, Жак? – коварно спросил он.

– О да! – ответила обезьяна.

– Очень голоден?

– Очень.

– Так и должно быть, – проговорил профессор.

После того как он закончил завтрак и обезьяна убрала сервиз и столик, Лажечников заявил:

– А теперь перейдем к более сложному. Ты умеешь стоять на голове?

– Нет.

– Не беда. Я, знаешь ли, тоже не умею, – сказал профессор, – но если кто-нибудь начал бы обучать меня чему-то с плеткой в руке, я, право слово, мигом захотел бы этому научиться, так же как и ты сейчас захочешь этого. Итак, – он замахнулся и щелкнул плетью.

В страхе Дидро дважды перекувыркнулся, но устоять на голове оказалось выше его обезьяньих способностей.

– Жак, ты невнимателен. Ты должен выполнять это на счет «раз, два, три», – крикнул Лажечников.

– Раз!

Дидро принял исходное положение.

– Два… Три!..

И обезьяна растянулась на брюхе.

– Ага! Да ты осмелился не подчиниться, ну погоди же! – закричал Лажечников, с подлинным наслаждением давно уже дожидавшийся этого момента. – Я научу тебя, – и он замахнулся плетью. Дидро подпрыгнул в воздух и попытался перехватить плетку, а когда из этого ничего не вышло, спастись от своего истязателя. Но Лажечников принялся гонять его из одного угла в другой до тех пор, пока тот, задыхаясь, не прокричал:

– Да прекратите вы, я же Дидро!

Этот неожиданный оборот дела заставил Лажечникова опустить плеть.

– Я Дидро! – еще раз торжественно заверил философ.

– Это может сказать каждая обезьяна, – возразил его мучитель.

– Черт бы вас побрал! – закричала обезьяна. – Я ведь и вправду Дидро, это же все только шутка.

– Если ты действительно Дидро, – с торжествующей серьезностью возразил Лажечников, – тогда приговором высших сил было превратить тебя в обезьяну и столь безжалостно отдать тебя в мои руки, чтобы остудить твои спесь и чванство, и чтобы, ты признал во мне своего господина и наставника. Ты признаешь это?

– Я же говорю вам, дорогой господин Лажечников, – ответила обезьяна, – что я вовсе не обезьяна, а настоящий Дидро, зашитый в обезьянью шкуру.

– Я спрашиваю еще раз: ты признаешь во мне своего господина и наставника? – воскликнул Лажечников.

– Я? В тебе своего наставника? Ах ты, жалкий чучельник! – закричал Дидро, прыгнул на ненавистного противника, схватил его за горло.

В ярости он задушил бы того, если бы не подскочили слуги. Делом нескольких мгновений для людей Лажечникова было одолеть несчастного и, по приказу хозяина, приковать цепью к массивной клетке.

– Так, мой дорогой Дидро, – проговорил Лажечников, сопровождая свои слова издевательским кивком головы, – стало быть, я – жалкий чучельник? Ну, подожди же у меня!

Он засучил просторные рукава великолепной домашней шубы и принялся хлестать прикованного соперника. Красивое лицо его сияло при этом от удовольствия, тогда как Дидро сначала неистовствовал, потом вопил и, наконец, взмолился о пощаде.

– Никакой пощады, – воскликнул Лажечников, продолжая хлестать, – до тех пор, пока ты не признаешь меня своим господином и наставником.

– Я признаю вас, – закричал Дидро.

– Не так, – проговорил его повелитель, – на колени!

Дидро колебался… Тогда на него обрушился еще один удар плети, и он упал перед своим соперником на колени.

На следующий день упражнения с палкой были продолжены. К вечеру Лажечников вернулся в музей и объявил Дидро о предстоящем визите царицы.

– Если вы предпримете хоть малейшую попытку нарушить свое обезьянье инкогнито, – присовокупил он, – вам конец. Ни на секунду не упускайте это из виду.

Во второй половине дня пожаловала Екатерина Вторая в сопровождении графа Орлова.

Лажечников предложил монархине устроиться поудобнее на диване, а сам в окружении слуг, из которых один снабжен был турецким барабаном, другой – тамтамом, вывел на показ, как он выразился, «укрощенную обезьяну».

– Взгляните, пожалуйста, на этот экземпляр злобной, высокомерной и лживой породы, – с пафосом произнес он, – весьма схожий с нашими сегодняшними учеными, ваше величество, обузданный мной за двадцать четыре часа, выдрессированный и совершенно покорившийся моей воле.

Дидро внутри весь кипел от негодования.

– Ну, Жак, – продолжал Лажечников, – покажи-ка нам свое искусство.

Он вытянул палку.

– Гоп!

Обезьяна грациозно прыгала все выше и выше.

– Браво! Браво! – воскликнула Екатерина Вторая и захлопала в ладоши.

– В самом деле поразительно, – присовокупила она спустя некоторое время.

– А теперь подай их величеству стакан воды, – приказал Лажечников.

Из графина, приготовленного на боковом столике, обезьяна налила в стакан воды и протянула Екатерине Второй. Момент, когда императрица брала его и расстояние между ними сократилось до минимума, показался обезьяне наиболее удобным случаем, чтобы вырваться из лап своего мучителя. Она внезапно бросилась к ногам императрицы и закричала:

– Спасите меня, ваше величество, я Дидро!

Однако из всего испуганного ее крика Екатерина Вторая успела расслышать едва ли несколько звуков, ибо Лажечников предусмотрел подобный поворот событий, и, как только Дидро упал перед Екатериной, его люди оглушительно заиграли янычарскую[105] музыку, которая поглотила все его дальнейшие слова. Одновременно другие слуги схватили несчастного философа под микитки и выволокли вон.

Как только с этим было покончено, музыка смолкла.

– Ваше величество, – проговорил Лажечников, извиняющимся тоном обращаясь к императрице, которая заткнула уши руками, – простите великодушно, что мне пришлось прибегнуть к такому сильнодействующему средству, но это единственное, что во время приступов бешенства может утихомирить, устрашить и одолеть это злое животное.

– Но ведь еще давеча животное казалось таким спокойным, таким ручным? – с некоторым недоумением высказался Орлов.

– Именно это и является самым опасным в его натуре: это коварство, это иезуитское лицемерие, хотел бы сказать я. С этой породой обезьян никогда нельзя быть уверенным в том, что она не задушит или, по крайней мере, серьезно тебя не поранит.

– Стало быть, вы не считаете возможным, профессор, – молвила императрица, – что эту обезьяну можно будет когда-нибудь без опасения держать в комнате?

– Исключено, – заверил Лажечников, – я б ни за что не решился.

– Что же тогда прикажете с ней делать? – подумала вслух Екатерина.

– Это, во всяком случае, экземпляр редкий, – ответил Лажечников, – я попросил бы поэтому отдать ее мне для музея.

– Вы хотите убить ее?

– Я хочу изготовить из нее чучело, ваше величество, – сказал Лажечников, – совершенно послушной сделать ее все равно не представляется возможным.

– Итак, вы хотите, чтобы я подписала ей смертный приговор?

– Нет, ваше величество, просто подарите ее музею.

– Ну, хорошо, дорогой Лажечников, – решила императрица, – я отдаю вам обезьяну в подарок.

– Мне, ваше величество? – воскликнул Лажечников, залившись румянцем от удовольствия.

– Да, вам. А что в этом особенного?

– Стало быть, обезьяна принадлежит мне, одному мне?

– Разумеется.

– Граф Орлов, вы свидетель, – проговорил Лажечников нетерпеливо.

– К чему эти церемонии, профессор, – сказала императрица, уже направляясь к выходу.

– Ваше величество, вы дали мне слово, – воскликнул Лажечников, – что обезьяна – моя. Я незамедлительно приступаю к изготовлению чучела.

Лажечников вполне серьезно задумал сделать чучело из своего несчастного соперника. В нем не было и следа сомнения или жалости. Несмотря на весь лоск и шик, усвоенные им, он все же оставался варваром и жил в ту эпоху, когда даже в просвещенных странах каждый божий день можно было увидеть, как людей подвергают самым зверским пыткам и казням, жил в стране, где прозябали холопы, с которыми обращались как со скотиной, и где человеческая жизнь не стоила ни гроша.

Ему мало было просто убить противника.

Как служители правосудия той поры выкручивали конечности и разрывали тело своего обвиняемого, прежде чем передать его палачу, а тот, в свою очередь, волок свою жертву на коровьей шкуре к эшафоту и там часами истязал колесованием, прежде чем нанести ей последний удар, прекращающий страдания. Точно так же и Лажечников подготавливался обстоятельно и с наслаждением растерзать несчастного философа. После того, как он распорядился устроить себе в лаборатории лукуллов[106] пир, он расположился там со всеми удобствами, быстро облачился в турецкие мягкие туфли и роскошную просторную домашнюю шубу и лишь затем приказал принести обезьяну.

Шестеро слуг принесли Дидро, тщетно пытающегося отбиться от них, в лабораторию и крепко привязали его к анатомическому столу за руки и за ноги.

Лажечников меж тем хладнокровно смаковал паштеты.

Слуги удалились.

– Вы собираетесь истязать меня, господин Лажечников? – начал было Дидро.

– Нет, – возразил тот с дьявольской ухмылкой, – я, сударь, сделаю из вас чучело.

– Чучело?! – заорал Дидро.

– Да, чучело для своего музея, если вы ничего не имеете против.

– Вы, верно, шутите?

– Нисколько, я говорю вполне серьезно.

– Вы с ума сошли?

– Это вы с ума сошли, – возразил Лажечников, небольшими глотками отпивая из бокала вино, – когда давеча нанесли мне оскорбление.

– За это я был вами достаточно унижен.

– Как и следовало, – учтиво произнес его истязатель, – однако это вовсе не означает, что я не должен делать из вас чучела.

– Вы собираетесь совершить убийство?

– Что за вульгарное выражение выбираете вы для научных экспериментов, господин философ, – с издевкой произнес Лажечников, – с каких это пор у вас во Франции называют убийством изготовление чучела из какой-нибудь обезьяны?

– Но я ведь не обезьяна!

– Вы обезьяна, – возразил Лажечников, – для меня вы обезьяна и навсегда ею останетесь.

– Вы не забыли, что я нахожусь под защитой закона?

– В России нет иного закона, нежели воля царицы, – ответил Лажечников.

– Императрица покарает вас.

– Императрица?! – ухмыльнулся Лажечников. – Именно императрица и подарила мне вас.

– Меня?! – закричал Дидро.

– Да, вас.

– Меня, Дидро?

– Вас, обезьяну с Мадагаскара.

Лажечников закончил свой souper, вытер салфеткой рот, запер дверь и достал инструменты.

– Господин Лажечников, возымейте же, наконец, милосердие, – принялась умолять обезьяна, когда увидела, что ее враг не намерен шутить.

– Во мне не может быть милосердия, – улыбнулся Лажечников, – я сделаю из вас чучело точно так же, как вы сделали бы его из меня, если б стали российским императором.

Он перебирал скальпели и раскладывал их по порядку.

– Ради бога, – простонал Дидро.

– Не будьте, однако, смешным, – с издевкой сказал его истязатель, – ведь для нас, философов, бога нет.

– Бог есть! – в смертельном страхе поклялся Дидро.

– Если он и есть, – возразил Лажечников, беря скальпель и приближаясь к своей жертве, – то он передал вас в мои руки для кары за ваши чванство и высокомерие. И уж я-то безо всякого милосердия сделаю из вас чучело, – и, засучив рукава домашней шубы, он с садистской улыбкой приставил скальпель к груди визжащего Дидро.


– Ну, как успехи воспитанника профессора Лажечникова, ваше величество? – спросила Дашкова царицу, когда та вернулась в свои покои.

– Ах! Это такое злобное животное, – ответила Екатерина Вторая, – мы от него отказались. Теперь Лажечников сделает из него чучело.

– Из него… чучело? – запинаясь, выговорила Дашкова.

– А почему бы нет? – воскликнула Екатерина Вторая. – Я отдала обезьяну Лажечникову в подарок, и он, кажется, был просто счастлив.

– И он хочет сделать из нее чучело?

– Да, конечно, сделать чучело, – теряя терпение, ответила императрица, – и даже незамедлительно.

– О господи… обезьяна… – закричала Дашкова, – да это же Дидро!

– Дидро?

– Дидро, конечно Дидро, – крикнула Дашкова, – да ведь он способен убить его!

– Из Дидро… чучело… Можно умереть со смеху, – воскликнула императрица и звонко расхохоталась.

Княгиня, однако, стремительно сбежала по лестнице, бросилась в карету и помчалась в музей, чтобы спасти Дидро. Ей было до смерти страшно.

Пришлось ждать, пока ей отворили. Она взлетела по лестнице и устремилась к двери лаборатории.

– Лажечников! Откройте!

– Что за надобность, – откликнулся тот, – я не могу сейчас открыть.

– Именем императрицы!

– Как раз именем императрицы я делаю сейчас чучело обезьяны.

– Но это же Дидро! – воскликнула княгиня.

– Ну, тогда я сделаю чучело Дидро, – спокойно ответил Лажечников, – я не задаюсь вопросом, из кого мне делать чучело, я лишь выполняю повеление императрицы.

– Императрица приказывает вам отпустить Дидро, иначе вы поплатитесь головой.

Только тогда Лажечников, хотя и с раздражением, отступился от своей затеи и открыл дверь.

– Он еще жив? – спросила Дашкова.

– К сожалению.

– И невредим?

– К сожалению, к сожалению.

Дидро был спасен. Дашкова с триумфом перевезла его в Зимний дворец, но петербургский паркет отныне горел у философа под ногами.

Несколько дней спустя он покинул и двор, и империю Северной Семирамиды.

Как и все французские ученые, он вернулся в Париж нагруженный бриллиантами, но нет сведений, что он вступил в хор своих предшественников, поющих хвалебные гимны Екатерине Второй и России.

Венера и Адонис 

I

Ранним теплым летним вечером тысяча семьсот восемьдесят пятого года в густых и тенистых зарослях Царскосельского парка молодой художник устроил ателье под открытым небом. Его стройная фигура и благородные очертания головы с жгучими темными глазами с первого взгляда выдавали в нем итальянца. Он примостился на большом валуне и рисовал стоявшую перед ним модель – молодую, с белокурыми волосами и налитой уже грудью крестьянскую девку, которую, преодолев ее стыдливое сопротивление, он похитил для высоких надобностей искусства с расположенного поблизости гусиного пастбища. Внезапно ветви зеленой обители муз с шумом раздвинулись, и перед ними предстала женщина объемом в голландскую сельдяную бочку. При виде ее сельская Венера издала пронзительный крик и обратилась в бегство, а итальянский художник несколько раз крепко выругался на родном наречии. Между тем нарушительница спокойствия, скрестив руки на колоссальных грудях, стояла перед ним и хохотала так заразительно, что ходуном ходили все ее исполинские телеса. Это, очевидно, была дама знатная, ибо густые волосы ее были напудрены, и одета она была в белое неглиже из дорогих фламандских кружев. Много лет назад она несомненно была красавицей, но теперь облик ее напрочь утратил прежнюю форму, а на лице, до безобразия расплывшемся вширь, лежала печать вульгарной похоти; только глаза ее, надо признать, по-прежнему подкупали: то были большие и красивые голубые глаза, исполненные ума и отваги, и нечто повелительное улавливалось в их взгляде.

– Какой черт вас сюда принес, мадам? – на довольно приличном французском заговорил художник.

– Черт любопытства, – ответила незнакомка, – я увидела, что вы рисуете, а поскольку я сама люблю и покровительствую искусствам…

– Весьма благородно с вашей стороны, – бесцеремонно перебил ее итальянец, – но именно поэтому вам не следовало бы спугивать мою малышку; теперь набросок останется незаконченным.

– Взамен вы можете написать мой портрет, – с вальяжной величавостью возразил колосс женского пола.

– Ваш портрет? Вы это серьезно? – воскликнул художник.

Дама утвердительно кивнула, а молодой итальянец разразился сколь непочтительным, столь и развязным смехом.

– Стало быть, вы не желаете меня рисовать? – начала дама, мрачно хмуря гордые брови.

– Мне это как-то в голову не приходит.

– Разве я некрасива? – с неподражаемой самоуверенностью спросила незнакомка.

– О! Вы исключительно красивы, – в шутливом тоне ответил художник, – но почти также толсты, как красивы.

– Как вас зовут?

– Томази, – сказал художник, пожал плечами и принялся укладывать принадлежности ремесла.

– Я, похоже, вам не понравилась, – промолвила незнакомка, – но это ровным счетом ничего не значит, достаточно того, что вы понравились мне и, следовательно, будете писать мой портрет, адье!

Она милостиво кивнула головой и неторопливо удалилась. Итальянец последовал за ней на почтительном расстоянии. В густой аллее, куда он теперь свернул, он нашел своего друга и соотечественника Боски, с которым отправился в Россию, чтобы, подобно французским философам и итальянским певцам, добиться успеха при блестящем дворе легкомысленной Екатерины Второй. Он поведал ему о своем приключении, и они еще напару посмеялись над чудовищем, надумавшим увековечить себя с помощью его кисти, когда к ним подошел гвардейский офицер и осведомился, кто из них будет Томази.

– Я! – сказал молодой итальянец.

– Я получил приказ доставить вас во дворец, – пояснил офицер.

– Меня? И чей же…

– Особый приказ Их величества императрицы.

После этого Томази последовал за офицером, который по аллее парка и коридорам роскошной летней резиденции царицы довел его до двери, перед которой остановился.

– Входите сюда, – проговорил он, – госпожа Протасова, гофдама Их величества, поджидает вас, от нее вы услышите остальное.

От хитрого итальянца не ускользнуло, что офицер при этом почему-то хитро улыбнулся. Сбитый этой улыбкой с толку, Томази раздвинул портьеру, ожидая увидеть за нею женщину-колосса, с которой познакомился в парке. И тем приятнее было разочарование художника, когда его взору предстала возлежавшая на оттоманке молодая дама, с первого же мгновения показавшаяся ему идеалом красоты и грации. Правда, как все русские женщины, она тоже была пышна, но это была та влекущая, дразнящая чувства полнота, которая ни в чем сильно не нарушает классические линии тела; правильные черты ее тонкого личика располагали к себе, а темные глаза смотрели из-под длинных ресниц с таким шельмовским сладострастием, что обычно неробкий молодой человек пришел в немалое замешательство. Дама указала ему на кресло и еще некоторое время с пристальным интересом рассматривала его, прежде чем заговорить с ним.

– Меня зовут Софья Протасова, – наконец заговорила она, – вы, вероятно, догадываетесь, в чем заключается моя забавная обязанность.

– Прошу прощения, но при дворе великой Екатерины, как и вообще в России, я человек посторонний, – ответил художник.

– Тогда знайте, – промолвила молодая красавица, – что царица, как должно быть, вам и за пределами России доводилось слышать, настолько же слаба как женщина, настолько велика как правительница.

– Рассказывают, что она точно перчатки меняет своих фаворитов, – отозвался итальянец, – однако для женщины, являющейся самой могущественной и самой красивой в Европе, я нахожу сей факт вполне естественным и объяснимым.

– Вы забываете, что нынче Екатерине Второй уже минул пятьдесят шестой год, – возразила госпожа Протасова, – скажем, еще в сорок она была такой соблазнительной, что любой из ее фаворитов с одинаковым энтузиазмом поклонялся как женщине, так и монархине; но сейчас она растолстела до бесформенности и источает такой запах, заглушить который не в состоянии уже никакие духи. И вот эта-то глыба жира по-прежнему продолжает влюбляться и по-прежнему непостоянна в своих привязанностях, как когда-то, в бытность свою молодой и красивой женщиной. Екатерина Вторая сегодня вкушает любовь точно гурман яства, она хочет не просто питаться, добротно и вкусно питаться, но требует большего разнообразия блюд; дня не проходит, чтобы она не нашла себе новую жертву, пардон, я хотела сказать счастливца, и не использовала для своего времяпрепровождения. Сегодня этой милости в ее глазах удостоились вы.

– Я?! – в ужасе пролепетал Томази.

– Вы, кажется, не в большом восторге от перспективы, которая открывается перед вами, – насмешливо заметила госпожа Протасова.

– Действительно… не в восторге, – вымолвил итальянец, – однако как же императрица прознала о моем существовании?..

– Около четверти часа назад вы с ней в парке…

– Это чудовище спугнуло мою модель, с которым я так несдержанно разговаривал… – начал припоминать Томази.

– Было Екатериной Второй, – договорила за него госпожа Протасова.

– И вот эту бабищу я должен любить? – закричал Томази. – Да это же невозможно.

– На этот счет можете быть спокойны, императрица умеет делать невозможное возможным, – улыбнулась красивая женщина. – Не забывайте, пожалуйста, что в ее распоряжении масса таких очаровательных пустяков, как кнут, Сибирь, а если понадобится и… эшафот.

– Эшафот! – вскричал итальянец, у которого от ужаса ледяной пот заструился по спине.

– Скажем… Мировичу она приказала отрубить голову только по той причине, что ее начала тяготить его фанатичная любовь, – объяснила Протасова, – но не исключено, что однажды она может сделать это и из противоположных побуждений.

– Господи Иисусе! Вот так в историю я здесь вляпался, – жалобно запричитал художник. – Одиссею во дворце Цирцеи[107] по сравнению со мной можно позавидовать.

– Разве несчастье быть любимым императрицей столь уж тяжко? – насмешливо спросила госпожа Протасова.

– Конечно, – ответил Томази, – если императрица, как это имеет место в данном случае, весит больше двух центнеров.[108]

– А вот Рубенс, например, в своем творчестве вдохновлялся весьма толстыми идеалами.

– Я не Рубенс[109], милостивая государыня.

– Хочу заметить, что ваше отчаяние сколь забавно, столь и подозрительно, – проговорила доверенная подруга Екатерины после недолгой паузы. – Я ни секунды больше не сомневаюсь, что вы влюблены, влюблены в другую.

– Клянусь всеми святыми, это не так, мое сердце свободно, – заверил художник.

– Свободно… совершенно свободно?

– Абсолютно свободно.

– Ну, это несколько меняет дело в вашу пользу, – со странной улыбкой промолвила прелестная женщина, – потому что в этом дворце Цирцеи есть еще одна дама, испытывающая к вам симпатию.

– Симпатию… ко мне?

– Большую симпатию.

– И эта дама, наверное, тоже…? – спросил итальянец, показывая руками гигантские объемы царицы.

– Эту даму также, конечно, нельзя назвать худышкой, – ответила госпожа Протасова.

– Но она хоть молода и красива? – воскликнул Томази.

Госпожа Протасова пожала плечами.

– Я вашего вкуса не знаю, – промолвила она, кокетливо склоняя голову набок, – рассмотрите-ка ее еще разок, стало быть, хорошенько рассмотрите… и решите сами.

II

В последующие дни госпожа Протасова лишь на короткие мгновения разлучалась с возлюбленным. Стояла необычная жара, и пока солнце за окном грозило буквально испепелить все живое на земле, очаровательная тюремщица держала плененного Томази в своих просторных, прохладных покоях. Она лениво возлежала на мягких подушках турецкой оттоманки, а счастливый художник, примостившись у ее ног, играл на лютне, или они болтали о всякой ребяческой ерунде, как то могут делать только влюбленные.


А с наступлением вечера они точно пчелки мечтательно блуждали под сенью зеленой листвы по дорожкам парка, чтобы в завершение, когда небосвод разворачивал над их головами похожее на золотую вышивку звездное великолепие, посетить храм доброй феи этой сказки в летнюю ночь.


К счастью любящих императрица, казалось, забыла об итальянце, тем неприятнее была поражена Софья Протасова, когда однажды во время утреннего приема Екатерина Вторая внезапно сделала ей знак подойти ближе и, нисколько не стесняясь ни дам ни господ двора, ни своего фаворита Потемкина, с видимой заинтересованностью спросила о молодом художнике.


– Я не решалась до сего дня представить доклад вашему величеству, – залившись румянцем, начала госпожа Протасова, – потому что не могу, к сожалению, сообщить о молодом человеке ничего лестного.


– В самом деле? – спросила Екатерина, которой это показалось несколько странным. – Вы не находите его красивым?


Госпожа Протасова пожала плечами.


– Я не отважусь предвосхищать приговор вашего величества, но Томази столь же груб, как и красив.


– То, что вы именуете грубостью, – промолвила царица, поднося ко рту чашку шоколада, – в действительности, возможно, лишь проявление неукротимой мужественности.


– Прошу прощения, ваше величество, – поспешила возразить госпожа Протасова, – но этот итальянец гораздо больше похож на невоспитанного мальчишку, чем на мужчину, а вульгарные манеры в значительной степени снижают ценность его физических достоинств.


– Похоже, ваш обычно такой проницательный взгляд на сей раз утратил былую остроту, дорогая Софья, – ответила царица, – поэтому мне самой, видимо, придется внести в этот вопрос ясность.


– Но ваше величество…


– Хватит толковать о второстепенных вещах, – решительно оборвала ее своенравная самодержица. – Я хочу видеть Томази сегодня же вечером, и он должен будет нарисовать меня, вам понятно, Протасова?


Бедная влюбленная женщина, в эту минуту увидевшая, что потеряла все, ибо неповиновение Екатерине было равносильно самоубийству, молча поклонилась и затем быстро покинула флигель императрицы, чтобы излить свое горе Томази. Однако тот не захотел принимать близко к сердцу такой поворот событий.


– Сейчас я первым делом хочу нарисовать вас, дорогая Софья, – сказал он, устанавливая как положено свой мольберт, – а дальше поглядим, какую шутку нам сыграть с любвеобильной сельдяной бочкой на той стороне дома, несмотря на ее Сибирь.


– Но царица желает видеть вас уже сегодня, Томази.


– Подумаешь!


– Она отмстит мне и вам, если мы окажем ей сопротивление.


Томази расхохотался и принялся смешивать краски.


– Похоже, вы в самом деле собираетесь меня рисовать, – вздохнула молодая красивая женщина.


– Разумеется, и притом не откладывая.


– Но как? В каком туалете?


– Я изображу вас в образе олимпийской красавицы.


– Мне предстоит стать богиней, – пролепетала кокетливая дама.


– Вы уже богиня, – засмеялся Томази, – а я представляю собой счастливого смертного, к которому вы снизошли с высот Олимпа, Эндимиона[110], если позволите.


– Это невозможно, не могу же я как Диана…


– О! Если бы маркиза Помпадур велела изобразить себя с атрибутами этой девственной охотницы, – заметил Томази, – то вам тем более надлежит иметь при себе лук и колчан, чтобы они символизировали любовные стрелы, которые вы без сострадания посылаете в сердца всех мужчин.


– Каков льстец!


Итальянец придал красивой женщине нужное положение и приступил было к работе. Вдруг госпожа Протасова закричала: – Придумала, я придумала, – и пустилась, танцуя, кружить по комнате.


– Что вы придумали? – озадаченно спросил художник.


– Мы спасены! – ликовала госпожа Протасова. – Я знаю тут поблизости одного свободного крестьянина, у которого спрячу вас, а императрице скажу, что вы нежданно-негаданно захворали и по этой причине уехали из Царского Села.


Не спрашивая больше ни о чем своего обожателя, она поместила его в крытый паланкин и велела доверенным слугам кружными путями перенести его во двор свободного крестьянина, а сама тем временем вскочила на лошадь и поскакала к месту назначения впереди них, чтобы быстро договориться обо всем с преданным и готовым к услугам стариком. После этого она вернулась во дворец и без промедления попросила доложить о себе императрице.


– А где художник? – воскликнула при виде ее Екатерина Вторая, в роскошном неглиже восседавшая в кресле и время от времени сверху донизу опрыскивавшая себя духами.


– Он… он не может явиться, – запинаясь, проговорила доверенная подруга.


– Не может явиться, когда я приказываю?! – тяжело дыша, выговорила царица, ее груди начали вздыматься от ярости подобно бурному морю.


– Томази внезапно заболел, ваше величество! – продолжала госпожа Протасова. – Он был вынужден покинуть Царское Село и сейчас находится в доме одного крестьянина здесь поблизости.


– Ему придется немедленно выздороветь, – потребовала Екатерина Вторая, – и если в течение часа он не окажется передо мной, то его приволокут сюда четыре дюжих гренадера.


– Это исключено, ваше величество! – воскликнула госпожа Протасова. – Дело в том, что у Томази крайне опасная и очень заразная болезнь.


– Уж не оспа ли, случаем? – быстро спросила царица.


– Так и есть, ваше величество, оспа, – облегченно вздохнув, с готовностью подтвердила госпожа Протасова.


– Тогда конечно, – пробормотала Екатерина, – тогда ничего не поделаешь.


– Действительно, ничего не поделаешь, – поддакнула доверенная подруга, – вашему величеству ни в коем случае не следует подвергать опасности свою прославленную красоту.


– Ты все еще находишь меня красивой? – милостиво улыбнулась Екатерина Вторая.


– Кто рядом с вами устоял бы перед вашим очарованием.


– Я и правда сегодня очень недурно выгляжу, – сказала Екатерина, – она грузно поднялась и с трудом дотащила свое гигантское тело до ближайшего стенного зеркала, – очень-с недурно. Как только Томази снова будет здоров, он обязательно должен будет написать меня в образе Венеры.


Осень раньше обычного прогнала двор Северной Семирамиды из Царского Села, и вслед за ним Томази тоже перебрался в Петербург, где в компании своего друга Боски поселился в заднем корпусе протасовского дворца, и теперь рисовал и писал маслом его прекрасную хозяйку во всевозможных антуражах и туалетах. Население Олимпа было поголовно истреблено, чтобы им украсить ее дворец: здесь возлюбленная в образе Анадемены[111] поднимается из морской пены, там, окруженная нимфами, она превращает Томази-Актеона в оленя[112], чтобы в следующем зале в образе царицы богов[113], под охраной павлина, восседать на троне рядом с Юпитером-Боски.


Зима для любящих пролетела блаженно и радостно в обществе муз и маленького проказника – бога любви. В вакханическом водовороте придворных мероприятий, балов, ассамблей, санных катаний и зимних народных увеселений императрица напрочь позабыла о красивом итальянском художнике и о его оспе.


Но вот опять наступила весна, за ней подоспело лето, и снова Екатерина Вторая жила в загородной резиденции русских царей. Случаю было угодно, чтобы однажды вечером, прогуливаясь с княжной Меншиковой по парку, она прошла мимо зарослей кустарника, в которых когда-то застала врасплох рисующего Томази.


И моментально, вызванный легко объяснимой ассоциацией представлений, в ее душе снова во всей красочности возник образ красивого итальянца.


– А proposs![114] – заговорила она. – Вы ничего, княжна, больше не слыхали об итальянском художнике, который в прошлом году должен был написать мой портрет, но по странному стечению обстоятельств заболел оспой именно в тот день, когда собирался начать работу?


– Как его звали, ваше величество? – спросила Меншикова. – Я о нем никогда не слышала.


– Его имя выпало у меня из памяти, – ответила Екатерина Вторая, – но его по-юношески стройная фигура и теперь как живая стоит перед моими глазами.


– Итальянский художник, говорите? – задумалась княжна. – Не тот ли это, которому минувшей зимой госпожа Протасова дала тайный приют в своем дворце и который украсил великолепными картинами на мифологические сюжеты потолки и стены ее залов?


– Не может быть! – воскликнула царица. – Хотя постойте, не так уж не может, принцесса. Ну Протасова, если только она злоупотребляла моим доверием, тогда вы увидите, как я могу наказывать.


Глаза ее зловеще вращались, и Екатерина Вторая затряслась в гневе.


Едва вернувшись во дворец, многопудовая деспотиня приказала немедленно вызвать госпожу Протасову к себе в кабинет, где, напоминая разъяренную утку, она переваливалась с боку на бок тяжело ходила из угла в угол.


– Bon soir[115], моя дорогая! – начала она. – Скажите-ка мне, голубушка, а что сталось с тем итальянским художником, планы которого нарисовать меня прошлым летом так коварно расстроила оспа?


– У него… он теперь… он стал… – в неописуемом замешательстве пролепетала, запинаясь, доверенная подруга.


– Вас, ma ch?re[116], обвиняют в том, что вы держите его пленником в своем доме в Санкт-Петербурге, – допытывалась монархиня, нетерпеливо барабаня пальцами по оконному стеклу.


– За какой такой надобностью? – с вымученной улыбкой спросила Протасова.


Екатерина подошла к ней вплотную и испытующе посмотрела ей прямо в лицо проницательными голубыми глазами.


– Разве я должна вам это сказать?


– Я при всем желании не догадываюсь, о чем идет речь, – проговорила доверенная подруга, несколько оправившаяся тем временем от первоначального шока.


– Рассказывают, что он разукрасил ваш дворец настенными росписями, – продолжала допрос царица.


– Это правда, – чуть слышно выдохнула Протасова.


– Следовательно, вы знаете о его местонахождении?


– Да.


– Очень хорошо. Таким образом, я даю вам три дня сроку, чтобы разыскать и доставить сюда этого… как бишь его зовут… этого художника. Я хочу быть нарисованной его кистью, таков мой каприз, и я не желаю, чтобы вы проявили нерасторопность в этом вопросе или как-то расстроили мои намерения.


На этом трепетавшая как осиновый лист доверенная подруга покинула раздраженную до предела императрицу. Она тотчас же уселась в свой паланкин и велела доставить себя на двор старого крестьянина, у которого, как и в прошлом году, поселился Томази со своим приятелем Боски.


– Я самая несчастная женщина на белом свете, – воскликнула она, едва переступив порог избы, в которой обитали оба художника.


– Что стряслось? – с тревогой спросил Томази.


– Императрица… не знаю, как это она о вас опять вспомнила… короче, она во что бы то ни стало хочет, чтобы вы написали ее портрет, – сообщила перепуганная красавица. – Она приказала мне не позднее, чем через три дня привести вас к ней. В противном случае мне грозит немилость, отстранение от службы при дворе, а может и кое-что похуже.


– Ну, так позвольте мне, ради бога, нарисовать это чудище, – заявил Томази.


– Да оно бы и пусть, но как в этом случае быть с оспой? Не обнаружив ее следов, императрица сразу догадается, что мы обвели ее вокруг пальца. Ах! В гневе она ужасна, свирепа, неумолима, – сокрушенно вздохнула красавица.


– Проклятие! – пробормотал Томази.


– Мне пришла в голову счастливая идея, – вдруг воскликнул Боски, до сих пор тихо и задумчиво сидевший в сторонке. – Посмотрите-ка на мою рожу, видите, она вся испещрена оспинами, они мне даже левый глаз повредили. Поскольку мы с Томази приблизительно одинакового телосложения, я сыграю его роль у царицы и помогу нам всем. Ваша идиллия благополучно продолжится, а я еще и удачи добьюсь при этом курьезном дворе, в чем я уверен, как в том, что меня зовут Адриано Малеруцци Боски.


– Боски, ты чудный малый! – закричал Томази. – Ты просто гений, я это всегда говорил.


– Мы спасены, – обрадовалась госпожа Протасова. – Я хочу уже завтра же вечером представить вас царице, попытайтесь использовать всю смекалку и отвагу, в которых, впрочем, у вас никогда недостатка не было, чтобы одержать верх над капризной государыней божьей милостью.


На следующий день, в то время как любящие точно озорные дети беззаботно резвились во фруктовом саду, окружавшем избу крестьянина, Боски, казалось, в одночасье совершенно преобразился; он, на языке у которого постоянно вертелись всякие колкие шутки и прибаутки, теперь повесил голову, и лицо его приняло самое горемычное выражение на свете. С папкой под мышкой, он отправился слоняться по окрестностям, ведя сам с собой всевозможные трагикомические разговоры.


– Ах! Почему я так некрасив? – опять и опять задавался он сакраментальным вопросом. – Сейчас я мог бы стать фаворитом самой могущественной монархини на земле. Правда, она кругла как сельдяная бочка, да и разит от нее так же, однако она управляет огромной империей, в ее распоряжении находятся несметные богатства.


Он остановился у ручья, который журча бежал по камням и, казалось, подтрунивал над его горем.


– Действительно ли я такой уродливый? – спросил он у ручья, склоняясь над водой, из подвижного зеркала которой ему скорчило гримасу его искаженное лицо. – И в самом деле отвратительный малый, впрочем, этот ручей, видать, изрядный проказник, и не прочь надо мной покуражиться. Пойду-ка я поищу кого-нибудь почестнее!


Шагах в ста от ручья находился небольшой пруд. Боски подбежал к нему и с любопытством заглянул в его гладь.


– Тут я выгляжу намного лучше, – вздохнул он, – но все равно недостаточно, чтобы в меня влюбиться. Будь проклят час моего рождения!


Сейчас он находился на широком свежевыкошенном лугу, густо уставленном бесчисленными копнами сена; в некотором отдалении виднелась усадьба, выбеленные известью каменные стены которой эффектно оттеняли зеленью купы обстоявших ее деревьев. Все в целом являло собой приветливую сельскую картину, настолько отличавшуюся от ландшафтов его тосканской родины, что Боски, захваченный ею, присел тут же у ближайшего стога сена и принялся рисовать.


Вдруг ему почудилось, будто стог вздохнул.


– Странно, – пробормотал он, – что стог сена может быть таким же несчастным как я, наверно его тоже никто не любит. Эй! Есть тут кто?


В ответ тишина.


– Стало быть, все же стог.


Через некоторое время за спиной у него послышалось отчетливое сопение.


– Неплохо, – засмеялся Боски, – да он, батюшка, спит себе самым натуральным образом. Здесь, в этой еще почти неоскверненной рукой человека стране природа кажется одушевленной как в эзоповские времена Древней Греции. Однако давай-ка все же посмотрим.


Боски поднялся и медленно обогнул стог, и тут он внезапно обнаружил в сене перед собой лежащего на спине юношу необыкновенной красоты, который крепко спал. Он быстро вернулся за палкой и начал рисовать великолепного незнакомца, облик которого гораздо больше, чем вздохи стога, заставлял вспомнить Элладу.


Боски уже почти закончил эскиз, когда спящий красавец зашевелился, сладко потянулся и одновременно приоткрыл алые пухлые губы, чтобы громко зевнуть.


– Не двигайтесь, пожалуйста, сударь, вы испортите мне рисунок! – закричал художник.


Теперь незнакомец совершенно проснулся и с изумлением уставился на него.


– Полежите, пожалуйста, еще несколько минут на спине, – попросил Боски.


– Для какой такой надобности? – спросил незнакомец, не понимая итальянца.


– Разве вы не видите, что я вас рисую?


– Меня?


– Да, вас.


Молодой человек звонко расхохотался.


– Смейтесь сколько вашей душе угодно, – объяснил Боски, – но примите, пожалуйста, свое прежнее положение.


Незнакомец, которого забавляло случившееся с ним приключение, в конце концов выполнил просьбу итальянца, и тот смог беспрепятственно завершить начатый рисунок.


– Так, теперь вы свободны, – проговорил он, укладывая лист в папку, – позвольте мне в заключение еще полюбопытствовать, с кем имею честь?


– Меня зовут Платон Зубов[117], – ответил, поднимаясь на ноги, юноша, – я подпоручик гвардии Преображенского полка и в настоящий момент нахожусь в отпуске у своих родителей. Строение, которое вы видите вон там, является родовым гнездом нашей семьи. А вы-с кто будете?


– Боски, художник из Флоренции, – ответил итальянец. – А знаете ли, юный сударь, что вы любимец фортуны?


– Я?


– Да, вы.


– Ошибаетесь, – сказал Зубов, – я самый несчастный человек на российских просторах, а, возможно, и на всем белом свете.


– Быть не может.


– Но это именно так, – продолжал красивый подпоручик, – мне никак не удается продвинуться по службе, и моя возлюбленная вышла замуж за другого, вам этого недостаточно?


– Отказываюсь верить, вы молодой человек столь редкостной красоты?..


– О! Вы мне льстите…


– Ни в коей мере.


– Мне еще никто никогда не говорил, что я красив, поэтому простите меня, ради бога, если я с недоверием отношусь к вашим словам.


– Вы сами того не понимаете, – воскликнул Боски. – Коли я говорю, что вы красивы, то можете быть уверены, что это именно так и есть. И вы просто так, без сопротивления, покоряетесь судьбе, вы, человек от природы наделенный всеми дарами, чтобы играть первую роль при дворе Северной Семирамиды? Разрешите мне это устроить, юный герой, мы с вами должны стать друзьями, и если вы когда-нибудь смените этот камзол подпоручика на генеральский мундир, то не забудьте совсем своего верного Боски.


– Вы считаете такое возможным? – воскликнул Зубов.


– Я окажу вам протекцию, – с комичным достоинством заявил Боски, – а это в настоящий момент значит больше, чем если бы вам покровительствовал сам Потемкин.


– Но я не понимаю… – запинаясь пролепетал Зубов.


– А вам до поры до времени ничего понимать и не требуется.


На следующий день Боски, вырядившийся по этому случаю самым причудливым и забавным образом, был приведен госпожой Протасовой к императрице, которая, вытянув ноги на кресло, сидела в покойном фотэ и читала новую французскую книгу. Она долго испытующе смотрела на художника и в конце концов улыбнулась его туалету, пестротой напоминающему ящик с красками.


– Стало быть, вы и есть художник Томази? – спросила она.


– Да, ваше величество.


– Я бы вас теперь ни за что не узнала, – продолжала Екатерина Вторая, – прошло слишком много времени с того дня, когда я вас видела.


– О! Ваше величество слишком добры к своему смиренному рабу, – с топорной галантностью ответил Боски, неуклюже расшаркиваясь, – ваше величество не хочет прямо сказать, что за минувшее время эти отвратительные оспины так обезобразили меня, что даже мой лучший друг, художник Боски, уже почти не узнает меня.


– Я искренне сожалею о постигшем вас несчастье, – промолвила Екатерина Вторая, откладывая в сторону книгу. – Вы были очень симпатичным мужчиной, да-с, очень симпатичным, без всяких преувеличений, и с первого взгляда обращали на себя внимание.


– А сейчас ваше величество находят, что я превратился в настоящее пугало, – воскликнул Боски, – но я надеюсь, что дама вашей беспримерной гениальности не лишит меня по этой причине своей благосклонности.


– У меня было намерение позволить вам нарисовать меня, – перешла к делу царица.


– О! Не отказывайтесь от этого намерения, ваше величество, – взмолился Боски. – Если вы полагаете меня достойным исключительной милости своей кистью увековечить прелести самой красивой женщины в мире.


– В прошлый раз, помнится, у вас по этому поводу было совершенно другое мнение, – улыбнувшись, заметила царица.


– В прошлый раз я еще как следует не проштудировал Рубенса, – пояснил Боски, – но сейчас я готов дать клятву, что в привлекательности вам нет равных, ваше величество, это так же верно, клянусь, как то, что меня зовут Томази.


– Ну хорошо, вы должны написать меня, – ответила Екатерина Вторая, в порыве всезатопляющей благодарности Боски бросился к ее стопам и поцеловал маленькую жирную руку, которую она любезно протянула ему. – Однако я хочу, чтобы это был не парадный портрет, а картина на тот или иной мифологический сюжет, – продолжала она.


Тщеславным желанием всех изуродованных корсетом и туфлями на высоком каблуке дам эпохи рококо было красоваться на живописном полотне в роли какой-нибудь основательно декольтированной женщины.


– Естественно, это будет мифологическая картина, – воскликнул продувной итальянец, все еще продолжал стоять на коленях перед Северной Семирамидой, – и теперь, когда я воочию лицезрею вас, ваше величество, во всей неотразимости вашей красоты, то говорю себе, ей по рангу представить только богиню любви и никого другого. Я напишу большую картину в жанре созданной Паоло Веронезе[118] для венецианского палаццо Манфреи «Венеры и Адониса».


– Хорошо, но где в таком случае мы возьмем Адониса, мой дорогой Томази? – горестно вздохнула царица. – Как жаль, что оспа нанесла вам такой вред, из вас получился бы великолепный Адонис. Ах! Каким же вы были красавцем, бедный Томази!


Она ласково положила руку ему на плечо.


– Ничего не поделаешь, что случилось, то случилось, ваше величество, – воскликнул Боски, – но я подберу подходящую модель для картины, вы только позвольте мне самому об этом позаботиться.


Уже на следующий день Боски приступил к работе, он набросал эскиз всей сцены и затем усадил царицу позировать. Ему удалось превосходно разрешить казалось бы неразрешимую проблему: создать реалистичную парсуну[119], но в то же время волшебством своего мастерства изобразить на полотне обольстительно красивую женщину. Екатерина Вторая получилась на своем портрете лет, по крайней мере, на тридцать моложе оригинала и была наделена всеми прелестями, коими обладала в ту пору, когда, украсив шапку гирляндой на дубовых листьях, в красном трактире призывала войска к мятежу против своего супруга, царя Петра Третьего. Взглянув на результат, она осталась очень довольна и все никак не могла расстаться с картиной, когда Боски велел перенести ее в свое жилище, чтобы дорисовать лежащего у ее ног Адониса[120], фигура которого была лишь предварительно обозначена несколькими смелыми мазками. Тем временем наступила осень, и двор опять обитал в Санкт-Петербурге, когда он закончил живописное полотно. Установив его в зале Зимнего дворца, он попросил пригласить царицу, чтобы та оценила его работу. Екатерина Вторая не заставила себя ждать. Боски отдернул занавес, скрывавший картину. И в то же мгновение она издала крик восторга.


– Восхитительно! – ахнула она. – Потрясающе! Вы блестящий художник, Томази, но этот Адонис, этот юноша, сладостная красота которого бесподобна, он, наверняка, только плод вашего представления об идеале?


– Нет, ваше величество, – сухо возразил Боски, – этот Адонис действительно живой человек и зовут его Платон Зубов.


– Невероятно, – воскликнула Екатерина Вторая, пристально вглядываясь в картину. – Вы, по крайней мере, очень, видно, его приукрасили.


– Ни на йоту, – ответил художник, – впрочем, ваше величество могут самолично в этом убедиться.


– Да, я хотела бы это сделать, – в несказанном возбуждении проговорила царица, – и сделать еще сегодня, даже немедленно.


Когда Боски с красавцем Зубовым вошел в зал, где императрица все еще стояла, погрузившись в созерцание картины, она сначала не могла вымолвить ни слова, потом, переводя взгляд с Адониса на полотне, то на юношу… и обратно, который, краснея, замер перед нею, пробормотала:


– Да-а, Томази, вы правы, это Адонис во плоти.


Затем она приблизилась к Зубову, который смиренно опустился на колено, и сказала, похлопывая его по щеке:


– Вы мне очень нравитесь, молодой человек, и если ваши интеллектуальные задатки хоть отчасти соответствуют вашей физической привлекательности, то успех вам в будущем обеспечен, я обещаю вам это, я, императрица.


Она с благосклонной улыбкой протянула ему руку, и Зубов порывисто прижал ее к своим губам.


Императрица тяжело вздохнула, она с первой же секунды смертельно влюбилась в него, однако сколь бы слаба ни была эта великая женщина, она никогда не упускала из виду своего высочайшего назначения, сияния своего венца и ни за что на свете не допустила бы из-за своей привязанности влияния людей ничтожных на судьбу своего государства.


Таким образом, она прежде отослала Зубова к госпоже Протасовой, поручив последней как можно доверительней побеседовать с Адонисом и в интимном общении распознать его таланты, а также нрав и характер, а затем доложить ей о результатах.


Совершенно исключительная красота Зубова произвела на госпожу Протасову такое же неизгладимое впечатление, как и на царицу. Молодая, хорошо знающая свет женщина сначала не нашла слов, ибо – когда ребяческим жестом мечтательной девушки она пригласила его присесть на софу рядом с ней, щеки ее залились предательским румянцем, и когда Зубов, которого очаровательная женщина, с которой он остался наедине, точно так же привела в восторг, коснулся ее руки, она вся затрепетала. Стрела Амура ранила ее сердце так же серьезно, как и сердце ее коронованной покровительницы.


В задушевной болтовне незаметно пролетел час, и еще один. К госпоже Протасовой снова вернулось самообладание, и она пустила в ход все грозные ухищрения своего кокетства, чтобы пленить прекрасного Адониса, завоевать его, что, впрочем, было совершенно излишне, поскольку он и без того буквально горел желанием оказаться в ее сетях.


Из церемонного визита, в конце концов, вышла пасторальная идиллия. Оба никак не предполагали подобной развязки. Дверь оставалась открытой, и случилось так, что Зубов опустился к ногам очаровательной женщины, та заключила его в объятия, а в эту минуту Томази, настоящий Томази, пользующийся благосклонностью поклонник госпожи Протасовой, неожиданно предстал в будуаре прекрасной изменницы перед этой группой, которая выглядела настолько живописно и недвусмысленно, что привела его в неописуемое бешенство.


– Софья! – вскричал он. – Что я вижу! Змея подколодная! Чертовка! Я тебя задушу!


Он бросился было на возлюбленную, однако Зубов быстро вскочил на ноги и выхватил шпагу.


– Что надо этому человеку? – спросил он, точно так же охваченный ревностью.


– Не обращайте на него внимания, – с необыкновенным хладнокровием ответила госпожа Протасова, – у него некоторое помрачение рассудка, и когда с ним случается припадок, его мучают самые невероятные галлюцинации. Пожалуйста, оставьте меня наедине с ним, уж я-то сумею его урезонить.


– Галлюцинации? – заорал итальянец. – Значит, мне чудится, что вы меня любите?


– Конечно, любезный, вам это только чудится, – с озорным смехом оборвала его госпожа Протасова, – ступайте, Зубов, не беспокойтесь, пожалуйста, он мне не опасен.


Зубов сунул шпагу обратно в ножны, поцеловал красивой женщине руку и, бросив торжествующий взгляд на Томази, вышел из комнаты. Как только госпожа Протасова осталась с художником наедине, она быстро вскочила с софы, схватила Томази за ухо, и точно непослушного ребенка, принялась нещадно трепать его.


– Как вы можете так меня компрометировать, – приговаривала она при этом, – все, мы расстаемся, навсегда расстаемся. Немедленно покиньте меня!


Едва она отпустила ухо, Томази упал перед ней на колени и стал просить у нее прощения. Она еще какое-то время покапризничала, а потом сказала:


– Ладно уж, на сей раз вы у меня дешево отделались, но берегитесь, если вы хоть раз еще проявите ревность.


– Но разве у меня не было для этого повода? – робко возразил бедный художник.


– Нет.


– Действительно нет?.. Однако же ситуация, в которой…


– С сегодняшнего дня Зубов становится фаворитом царицы, – быстро нашлась госпожа Протасова. – Вам известно, что Екатерина Вторая пишет небольшие пьесы на французском языке и велит исполнять их на сцене перед придворной аудиторией. В самом последнем ее творении мы с Зубовым играем влюбленную пару, и как раз сейчас репетировали одну сцену.


– Правда?


Все остальные сомнения женщина заглушила жаркими поцелуями.


Доклад, спустя день представленный Софьей Протасовой царице о Платоне Зубове, был настолько благожелательным, что Екатерина Вторая незамедлительно произвела Адониса в полковники и отвела ему апартаменты во дворце. Отныне он стал ежедневным спутником обеих дам, и те вступили в подлинное соревнование, наперегонки осыпая его любезностями. И Боски, фальшивый Томази, тоже поймал свою птицу счастья. Екатерина Вторая распорядилась выплатить ему солидную сумму за картину «Венера и Адонис» и заказала ему другие мифологические сцены, а также портрет Платона Зубова. Кроме того, он получил жилье и роскошное ателье при дворце.


Томази тем временем, казалось, совершенно успокоился; но злому року было угодно, чтобы однажды вечером он, уже попрощавшись с Софьей, снова вернулся за альбомом для эскизов, позабытом в ее будуаре. Уже в коридоре он услыхал два голоса, которые, похоже, оживленно беседовали о чем-то в комнате его красавицы. Подойдя к двери, он отчетливо различал ее голос и голос какого-то мужчины. Его подозрение тотчас же пало на Зубова. Он прильнул к замочной скважине и увидел своего соперника, сидящего с госпожой Протасовой на диване. Они держали друг друга в объятиях, непринужденно болтая, и время от времени неверная привлекала Адониса к себе и целовала в пухлые, сочные губы.


Томази постучал.


Наступила тишина, но никто не откликнулся.


Он постучал повторно.


Теперь госпожа Протасова крикнула:


– Кто там?


– Это я, дорогая Софья.


– Я уже легла, – промолвила та в ответ.


– Я позабыл альбом для эскизов, – продолжал итальянец, – будь любезна на минутку открыть мне.


– Ты можешь забрать его завтра.


– Нет, любовь моя, с утра я собираюсь пораньше отправиться на пленэр.


– Как раз утром ты мог бы и не рисовать.


– У тебя кто-то есть? – спросил Томази, начинавший уже с ума сходить от ревности. – Твое поведение очень странно и вызывает подозрения.


– Дурак! – крикнула изменница. – Я тебе сейчас же открою, чтобы ты убедился, насколько ты глуп.


Томази снова заглянул в замочную скважину. Он увидел как госпожа Протасова спрятала Адониса в оконной нише, задернула занавеску и потом набросила поверх ночной сорочки роскошную домашнюю шубку.


Наконец она отворила. Томази вошел в будуар, запер за собой дверь и взглядом, исполненным одновременно боли и ярости, пристально посмотрел на красивую женщину, с полураспущенными волосами, в темных волнистых мехах, прикрывавших пышную грудь и полные руки, показавшуюся ему прельстительнее, чем когда-либо.


– Стало быть, все же предан, – пробормотал он, – предан двуличной, лицемерной змеей, ну погоди, я раздавлю тебя, змея подколодная, ты меня больше не проведешь.


Он схватил возлюбленную за руку и швырнул на пол.


– Ты что, рехнулся? – пролепетала госпожа Протасова.


– Я в слишком здравом уме, – крикнул он, – теперь я все ясно вижу, жалкая тварь, я прикончу тебя, а потом того, что прячется там за занавеской.


– На помощь, – возопила красавица, – на помощь!


Томази уже выдернул крепкий шелковый шнур, подпоясывавший ее шубу, чтобы набросить его ей на шею, и грозил вот-вот задушить ее, когда мощный удар кулака по затылку свалил его наземь, и в следующее мгновение Зубов придавил ногой полуоглушенного обожателя. И прежде, чем тот успел сообразить что к чему, прекрасная изменница тем же шнуром, которым он собирался ее удавить, догадалась спутать ему ноги, после чего соперник с ее помощью смог легко скрутить ему за спиной также руки и носовым платком заткнул ему рот.


Теперь, когда несчастный художник не в состоянии был не только говорить, но даже подать звука, госпожа Протасова подступила к нему и с язвительной усмешкой проговорила:


– Ну, Томази, теперь ты доволен? Если до тебя еще не дошло, то сейчас я говорю тебе прямо, ты мне наскучил, я больше тебя не люблю, я люблю вот этого Адониса, а тебя велю переправить через границу, потому что ты уже начинаешь стеснять меня.


Еще той же ночью по приказу шефа полиции, постоянно находившегося в распоряжении доверенной подруги императрицы, Томази, закованный в кандалы и под конвоем полицейских чинов, был увезен в кибитке из города и выпущен на свободу только на прусской границе.


Он отомстил весьма оригинальным способом двумя картинами, которые выставил в Париже и которые наделали там много шума. Одна изображала Екатерину Вторую Цирцеей, неуклюжей как голландская нимфа, в окружении царедворцев, преображенных его кистью в зверей, символизирующих их характеры. Орлов получился медведем, Потемкин – тигром, а Зубов – павлином.


На втором полотне красовалась госпожа Протасова в виде Дианы, которую Томази в образе Актеона застает во время купания и которая превращает его за это в оленя. Запечатлен был момент самого начала превращения, когда на голове у Томази прорастают ветвистые рога.


Итальянец сделал гравюры с обеих картин и послал экземпляры царице, которая ужасно разозлилась при виде сего творения, и госпоже Протасовой, которая от души посмеялась над этим.

1

1 — Орлов Григорий Григорьевич (1734–1783), граф, фаворит Екатерины II, генерал-фельдцейхмейстер русской армии (1765–1775). Первый президент Вольного экономического общества.

2

2 — Дашкова Екатерина Романовна (1743–1810), княгиня, дочь графа Р. И. Воронцова; участница государственного переворота 1762 г.; в 1783–1794 гг. директор Петербургской и президент Российской академии.

3

3 — Панин Никита Иванович (1718–1783), граф, государственный деятель и дипломат. Русский посланник в Дании, Швеции (1748–1760). Участник дворцового переворота 1762 г.; воспитатель Павла I; в 1763–1781 гг. руководил Коллегией иностранных дел; автор конституционных проектов.

4

4 — Теплов Григорий Николаевич (1711–1799), адъюнкт, затем советник Российской АН, руководитель Комиссии о духовных имениях (1762), статс-секретарь императрицы.

5

5 — Меллин, графиня фон Меллин, об этом историческом персонаже сохранились скудные сведения. Известно, например, что биограф Екатерины II В. А. Бильбасов, давая портрет императрицы, ссылается при этом на воспоминания графини Меллин.

6

6 — Иван VI Антонович (1740–1764), цесаревич, российский император (1740–1741), правнук царя Ивана V. За младенца правил сначала Э. И. Бирон, затем мать Анна Леопольдовна (1718–1746, внучка Ивана V), умершая в ссылке. Свергнут гвардией при воцарении Елизаветы, заключен в тюрьму. Описываемые события происходили в 1764 г., а не в 1765 г., как ошибочно указывает автор.

7

7 — Фридрих II Великий(1712–1786), король Пруссии с 1740 г., из династии Гогенцоллернов, выдающийся полководец.

8

8 — Понятовский Станислав (1732–1798), последний польский король (1764–1795), был посажен на трон Екатериной II.

9

9 — Мария-Терезия (1717–1780), австрийская эрцгерцогиня с 1740 г. из династии Габсбургов; императрица Австрии.

10

10 — Петр III Федорович (1728–1762), внук Петра I, российский император с 1761 г. Был свергнут с престола 28 июня 1762 г. в результате переворота в пользу его жены, будущей императрицы Екатерины II.

11

11 — Павел Петрович (1754–1801), сын Екатерины II и Петра III, российский император (1796–1801)

12

12 — В Петергофе

13

13 — Мирович Василий Яковлевич (1740–1784), подпоручик Смоленского полка, пытавшийся освободить из Шлиссельбургской крепости Ивана IV. Казнен.

14

14 — Мазепа Иван Степанович (1644–1709), гетман (1687–1708), во время Северной войны перешел на сторону шведов. После поражения Карла XII бежал в Бендеры, где и умер.

15

15 — Как говорится (лат.)

16

16 — Ладно, договорились (франц.).

17

17 — Неплюев Иван Иванович (1691–1773), действительный тайный советник, сенатор.

18

Нерон (37—68), римский император с 54 г., из династии Юлиев-Клавдиев. Согласно источникам, жестокий, самовлюбленный, развратный, отличающийся склонностью к артистизму правитель. Он оставил яркий и крайне противоречивый след в памяти поколений, а его образ послужил темой для многих произведений искусства.

19

Ватто Жан Антуан (1684—1721), французский живописец, мастер так называемых галантных празднеств, отмеченных изысканной нежностью красочных нюансов и трепетностью рисунка, воссоздавал мир тончайших душевных состояний.

20

Селадон (устар.) – волокита, человек, который любит ухаживать за женщинами.

21

Исторический факт, что во время правления Екатерины II служило много женщин и командовало полками. Графиня Салтыкова храбро сражалась с турками. Примеч. авт.

22

имеется в виду Дашкова – прим. ред.

23

Одиннадцать с половиной (франц.) – карточная игра.

24

Ва-банк (франц.) – ставка (на одну карту), равная всему банку; в карточных играх: на все деньги, находящиеся в банке.

25

Адонис (от финик. adon «господин») – финикийско-сирийский бог плодородия и растительности. После 5 в. до н. э. в ионийских городах Древней Греции получил особое почитание среди женщин. В мифологии культ Адониса сочетается с Афродитой (римской Венерой), где Адонис превратился в ее возлюбленного, убитого на охоте.

26

Испанская трость – трость из бамбука.

27

Профос – военный полицейский служитель и полковой палач.

28

Руссо Жан Жак (1712—1778), французский писатель и философ; представитель сентиментализма; в своих произведениях («Эмиль, или О воспитании», 1762) идеализировал «естественное состояние» человечества.

29

Потемкин Григорий Александрович (1739—1791) князь Таврический, государственный деятель и военачальник, генерал-фельдмаршал (1784), организатор дворцового переворота 1762 г., фаворит и ближайший помощник Екатерины II способствовал освоению Северного Причерноморья, руководил строительством Черноморского флота. После присоединения Крыма к России получил титул светлейший князь Таврический. Главнокомандующий русской армией в Русско-турецкой войне 1787—1791 гг.

30

Имеется в виду прусский король Фридрих II Великий, который был незаурядным литератором, в частности, автором вышеупомянутого памфлета.

31

Публий Овидий Назон (43 г. до н. э. – около 18 г. н. э.), римский поэт, которому и принадлежит книга озорных поучений «Ars amatoria» («Наука любви»).

32

Херсон — город в устье Днепра, основан в 1778 г. князем Потемкиным в качестве одного из форпостов России в Северном Причерноморье.

33

Порта (Оттоманская, Высокая или Блистательная) — название правительства Османской империи.

34

Сераль — европейское название султанского дворца и его внутренних покоев (гарема) в Османской империи.

35

Безбородко Александр Андреевич (1747–1799), русский государственный деятель и дипломат; канцлер и светлейший князь (1797). С 1775 г. секретарь Екатерины II, с 1783 г. фактический руководитель российской внешней политики.

36

Диван (перс. канцелярия, присутственное место) — совет при государе в Османской империи.

37

Императрицей Екатериной II тогда владела всеобъемлющая «идея преемства Греции» и оттеснение Турции из европейского Причерноморья являлось прямой практической и политической задачей России (которая в те годы по ряду причин до конца реализована не была). Начиная с января 1787 г. Екатерина II совершает свое знаменитое путешествие на юг, добираясь до Севастополя. Ее пышный и многолюдный кортеж сопровождают иностранные послы, более того, в Крым прибывает австрийский император Иосиф II и польский король Станислав Август. В Херсоне императрица вместе с Иосифом II наблюдает спуск на воду трех кораблей, сам город при этом был украшен символическими «воротами в Византию».

38

15 июля 1787 г. русскому послу в Стамбуле Я. Булгакову был вручен турками заведомо невыполнимый ультиматум, а вскоре дело дошло до прямого объявления войны России.

39

Суворов Александр Васильевич (1730–1800), граф Рымникский (1789), князь Италийский (1799), видный русский полководец, участник Семилетней, обеих русско-турецких и других войн, одержал ряд блистательных побед при Кинбурне (1787), Фокшанах (1789), Рымнике (1789) и штурмом овладел крепостью Измаил на Дунае (1790).

40

Аспазия (ок. 470 г. до н. э. — ?), афинская гетера, отличалась умом, образованностью и красотой; с 445 г. жена Перикла.

41

Очаков — город на Днепровском лимане, заложенный древними греками (Алектор), с XVI в. турецкая крепость. Во время Русско-турецкой войны осажден в июне 1788 г. войсками под командованием фельдмаршала Потемкина и взят штурмом.

42

Здесь имеется в виду Южный Буг, река, между Херсоном и Очаковом впадающая в Бугский лиман Черного моря.

43

Визирь (везир) — высший сановник или руководитель ведомства в Османской империи. Здесь речь идет о главнокомандующем турецкой армией.

44

Янычары (тур. yeniceri «новое войско») — турецкая регулярная пехота, созданная в XIV в. Первоначально комплектовалась из пленных юношей, позже путем насильственного набора мальчиков из христианского населения Османской империи. Ликвидирована в 1826 г. Махмудом II.

45

Шейх — по-арабски «старец». Здесь имеется в виду глава дервишского ордена (суфитского братства).

46

Спаги — кавалерия из туземцев завоеванных земель.

47

Хальбмонд (нем. «полумесяц») — ударный музыкальный инструмент серповидной формы с одной мембраной.

48

Чувяки — мягкая обувь без каблуков.

49

Гурия — дева мусульманского рая.

50

Паша (турец. pasa) — почетный титул высших должностных лиц в Османской империи, который до середины XIX в. носили главным образом визири и правители провинций.

51

Муфтий (араб.) — духовное лицо у мусульман, облеченное правом выносить решения (фетвы) по религиозно-юридическим вопросам.

52

Гяур (турец. от араб. кафир «неверующий») — у исповедывающих ислам название всех немусульман.

53

Испанские рогатки — род оборонительных заграждений.

54

Репнин Николай Васильевич (1734–1801), князь, русский генерал-фельдмаршал (1796) и дипломат. В 1763–1769 гг. посол в Польше, заключил Варшавский договор 1768 г. Участник русско-турецких войн и заключения мирных договоров 1774 и 1791 гг.

55

Имеется в виду А. Д. Ланской.

56

Ложный шаг (франц.).

57

Полном наряде, завершенном туалете (франц.)

58

Елена греческая — жена Париса Троянского, объект многих вожделений и причина бесчисленных войн и смертей.

59

В начале 1770-х годов Екатерина II взялась сама писать по-русски для театра и в течение нескольких лет создала четыре комедии, по своим художественным достоинствам не уступавшие пьесам многих других авторов.

60

С 1785 г. спектакли давались в Эрмитажном театре, где, в отличие от предшествующих мест представления, простолюдины уже не появлялись и зрителями в основном были придворные аристократы и богато украшенные драгоценностями знатные дамы.

61

Леонид I (488–480 гг. до н. э.) — спартанский царь, командовал союзным войском в битве при Фермопилах. Противостоял обошедшим его позиции персам, он с отрядом из 300 спартанцев защищал фермопильский проход и ценой героической гибели их задержал наступление противника.

62

Агриппина Юлия Младшая (15–59), римская императрица, дочь Германика и Агриппины Старшей. От ее первого брака с Гнеем Димицием Агенобарбом родился будущий император Нерон. В 49 г. вышла замуж за своего дядю, императора Клавдия, которого в 54 г. отравила, чтобы посадить на трон Нерона. Позднее, желая избавиться от ее политического влияния, Нерон приказал своим слугам убить ее в Байях.

Мессалина (род. ок. 25 г.), третья жена римского императора Клавдия, одна из наиболее известных развратниц эпохи Империи. Снискала репутацию распутной, властной, коварной и жестокой женщины. В отсутствие Клавдия вышла замуж за Г. Силия, заговор с ним был раскрыт, и в 48 г. Мессалина была казнена по приказу Клавдия.

63

1 – В действительности манифест о созыве Уложенной комиссии (Комиссии о сочинении нового Уложения) был издан еще 14 декабря 1766 г. Согласно ему, в новый орган должны были быть избраны представители дворянства, городов, центральных правительственных учреждений, однодворцев, черносошных крестьян и жителей национальных окраин общим числом в 572 депутата. Сама же Екатерина II в самом деле прибыла в Москву к маю месяцу, когда начиналась практическая подготовка к съезду выборных.

64

2 – Торжественное открытие заседания Уложенной комиссии состоялось 30 июля в 10 часов утра молебном в Успенском соборе, после чего депутаты подписали присягу с обещанием добросовестно выполнять свои обязанности.

65

3 – После торжественного молебна все делегаты прошли в аудиенц-зал, где вице-канцлер А. М. Голицын от имени императрицы вручил членам комиссии ее «Наказ». 31 июля в 7 часов утра депутаты собрались на свое первое заседание.

66

4 – Такая трактовка автора несколько упрощает и схематизирует ситуацию. В действительности комиссия работала более года и обсудила множество вопросов. То, что обсуждение это не имело практических результатов, дело другое. Хотя примечателен сам опыт демократии в России XVII века.

67

5 – 18 декабря 1768 г. председатель комиссии А. И. Бибиков объявил депутатам указ императрицы о прекращении пленарных заседаний комиссии («Большого собрания»).

68

6 – Медуза – старшая из трех сестер Горгон; ее взгляд превращал все живое в камень. Персей отрубил ей голову, глядя в медный щит, и отдал ее Афине, которая носила ее на своей эгиде. В ранний период античности голова Медузы изображалась в виде головы чудовища. Позднее в изображениях головы Медузы стали преобладать человеческие черты.

69

7 – Плутарх (ок. 45 – ок. 127), древнегреческий писатель и историк. Главное сочинение – «Сравнительные жизнеописания» выдающихся греков и римлян (50 биографий). Остальные дошедшие до нас многочисленные сочинения объединяются под условным названием «Моралии».

70

8 – Ликург, легендарный спартанский законодатель (9-8 вв. до н. э.), которому греческие авторы приписывают создание институтов спартанского общества и государственного устройства (герусии, апеллы), раздел земель между спартиатами.

71

9 – Здесь имеется в виду фарфоровая человеческая фигура с подвижными руками и головой, какие изготавливались в Китае.

72

10 – Брут Марк Юний (85-42 гг. до н. э.) в Древнем Риме глава (вместе с Кассием) заговора 44 г. против Цезаря. По преданию, одним из первых нанес ему удар кинжалом. Возглавил затем вместе с Кассием республиканцев в борьбе со вторым триумвиратом; потерпев поражение, покончил с собой.

73

11 – Кассий Гай в должности квестора в 53 г. до н. э. выступил против Цезаря, но, проиграв ему, был им помилован. В 44 г. получил должность претора и тогда же вместе с Брутом принял участие в заговоре против Цезаря. После поражения республиканских войск около Филипп в 42 г. приказал одному из своих вольноотпущенников убить себя.

74

12 – Наваринское сражение в октябре 1827 г., в котором русская эскадра при поддержке английских и французских кораблей разгромила в Наваринской бухте (Южная Греция) турецко-египетский флот.

75

Русско-турецкая война 1768–1774 гг. была начата Турцией после отказа России вывести войска из Польши. Разгром турецких войск при Ларге и Кагуле (командовал П. А. Румянцев), турецкого флота в Чесменском бою, занятие Крыма заставили турецкое правительство подписать Кючук-Кайнарджийский мир 1774 г.

76

Имеется в виду знаменитый эпистолярный роман И. В. Гете «Страдания юного Вертера», впервые опубликованный в 1774 г. и оказавший огромное влияние на душевное состояние и самооценку молодежи своего времени и последующих поколений.

77

«Боже мой» (франц.).

78

Фу, мерзость! (франц.).

79

Одиннадцать с половиной (франц.) – карточная игра.

80

Наготове, на примете (итал.)

81

Даю честное слово (франц.)

82

Имеется в виду система взглядов физиократов, представителей классической буржуазной политической экономии второй половины XVIII в. во Франции (Ф. Кенэ, А. Р. Тюрго и др.), которые перенесли предмет исследования политэкономии из сферы обращения в сферу производства.

83

Интеллектуального круга, ученого сообщества (франц.)

84

Дидро Дени (1713—1784), французский философ, писатель, защищал идею просвещенной монархии. Основное философское произведение Дидро – «Письмо о слепых в назидание незрячим» (1749). В русское путешествие отправился из Парижа 11 июня 1773 г., затем несколько месяцев пробыл у российского посланника в Гааге и 8 октября, проведя в дороге около шести недель, прибыл в Санкт-Петербург. В его письмах сохранилось описание связанных с этим событий. Известно также о его встрече здесь со скульптором Фальконе, работавшим в ту пору над памятником Петру I.

85

Вольтер (наст. имя Франсуа Мари Аруэ, 1694—1778), французский писатель, философ-просветитель и общественный деятель. Состоял в переписке со многими монархами Европы, жил при дворах Фридриха II и Екатерины II. Почетный член Петербургской Академии наук (1746).

86

Семирамида, царица Ассирии в конце IX столетия до н. э., вела завоевательные войны (главным образом в Мидии). Заняла царский трон, убив своего супруга. С именем Семирамиды традиция связывает сооружение «висячих садов» в Вавилоне – одно из семи чудес света.

87

Гримм Фридрих Мельхиор (1723—1807), барон, немецкий писатель и просветитель. В 1748—1790 гг. жил в Париже, поддерживал дружеские отношения с Дидро и издавал знаменитые «Литературные, философские и критические записки» (1753—1773). Состоял в переписке с Екатериной II. Занимался также подбором и покупкой для нее произведений искусства, что впоследствии составило ядро Эрмитажной коллекции.

88

Княгиня Дашкова – Примеч. авт.