Book: Синий



Синий

Макс Фрай

Тяжелый свет Куртейна. Синий

© Макс Фрай, текст

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Sveti Jurij, to mas kljuc,

Odpri nam nebesko luč![1]


Первый круг

Эва

Свернув во двор, Эва подумала каким-то усталым, обреченным, чужим, неизвестно откуда взявшимся в ее голове голосом: «Вот и все», – сама еще не понимая, что это значит, почему вдруг, какое такое «все». Потом увидела торчащую из жасминовых зарослей ногу в грязно-оранжевом резиновом тапке, и подумала – тоже устало и обреченно, но теперь уже точно сама: «А. Дядя Миша все-таки умер». После короткой паузы позволила себе добавить: «Наконец-то». Внимательно посмотрела на кусты, внесла корректировку: «Не умер, а умирает. Очень скоро, вот-вот умрет».

Достала из кармана телефон, набрала сто двенадцать, потому что, елки, как ни крути, можешь сколько угодно считать это бессмысленным издевательством, неуважением к таинству смерти, профанацией, суетой, но вызвать скорую – твоя человеческая обязанность. А человеческие обязанности следует выполнять.

Скорую дяде Мише, тихому, дряхлому дворовому бомжу с багровым лицом и вечно слезящимися глазами, удивительно светлыми, почти белыми, как застиранные простыни, Эва вызывала уже в четвертый раз; на самом деле удивительно, что не гораздо чаще, что бедняга вообще каким-то немыслимым образом, неизвестно зачем дожил до сегодняшнего дня. С жизнью его связывало исчезающе мало, и эти связи были так же непрочны, необязательны, ненадежны, как его прерывистое дыхание – имя, усталость, смутная тоска по ласке, робость, ненависть к громким звукам, зачем-то застрявшая в памяти детская песенка про улыбку, зрение, ставшее источником бесконечных страданий от яркого света, способность ощущать жажду, боль, сладкий вкус и тепло. Но до сих пор этой малости оказывалось достаточно, чтобы удерживать дядю Мишу в мире живых, человек – не только обескураживающе хрупкая, но и очень живучая тварь.

Сообщив оператору cкорой адрес и коротко обрисовав ситуацию: «Пожилой мужчина, бездомный, лежит без сознания; нет, он не пьян, то есть не только пьян; нет, я просто живу в этом дворе; нет, я не считаю обычной ситуацию, когда бездомный человек лежит на земле без сознания; да, конечно, я дождусь врачей, никуда не уйду», – Эва спрятала телефон в карман. Сказала себе: «Они вряд ли будут спешить, так что у тебя есть минимум четверть часа, а скорее почти половина, соберись, давай», – и пошла к этим проклятым жасминовым кустам; ну то есть нет, почему сразу «проклятым». К цветущим, благоуханным, великолепным жасминовым зарослям, извините меня, уважаемые кусты, вам и так несладко, к вам пришел умирать дядя Миша, он сам так решил, вы не выбирали стать местом его долгожданной страшной кончины, за что вас ругать.

Эва всегда боялась; нет, не так, не боялась, просто очень не хотела и одновременно совершенно точно, со спокойной пророческой обреченностью знала, что именно так и будет, что однажды чертов дядя Миша умрет у нее руках, пока она будет ждать cкорую помощь, потому что просто пройти мимо умирающего нельзя, и остаться с ним рядом тоже нельзя, но все-таки придется остаться. «Я не справлюсь, – думала она, – с дядей Мишей точно не справлюсь, его же уже почти нет, и что тогда будет? Скорее всего, ничего не будет, то есть вообще ничего». Сама понимала, как это глупо – что значит «ничего не будет»? Как это – вот прямо совсем-совсем ничего? Из-за одного умирающего дяди Миши? И куда, интересно, все денется? Даже не смешно.

Конечно, не смешно. Не смешно, а страшно.

Страх ее был беспредельно велик и одновременно ничтожно мал, несопоставим со всем остальным – бирюзовой июньской ночью, смешавшейся с ароматом цветущего жасмина невыносимой вонью больного, годами не мытого тела, явственным присутствием смерти, которое больше всего похоже на отсутствие света, вернее какой-то хитрой тайной части спектра, невидимой глазу, но ощущаемой всем остальным существом. Совершенно неважно, страшно тебе или не страшно, когда все уже происходит – с тобой, здесь, прямо сейчас, и ты знаешь, что с этим делать. А если даже не знаешь, все равно делаешь, потому что иначе нельзя.

Опустилась на колени в полуметре от ног умирающего; к счастью, этого оказалось достаточно, ближе можно было не подходить. Некоторое время внимательно на него смотрела; ну, то есть как – на него. Просто в темноту жасминовых зарослей, где он лежал. Не обязательно видеть лицо, достаточно вспомнить воспаленную рыхлую кожу, почти безгубый ввалившийся рот и эти его невыносимо светлые, вечно плачущие глаза – как же все-таки хорошо, что у дяди Миши такие необычные глаза, от этого можно плясать; собственно, нужно плясать, с самого начала это знала, просто не знала, что знает, так часто бывает, почти всегда.

Сосредоточилась на ощущениях в макушке, сразу ощутила знакомый звенящий зуд – это хорошо, это правильно, значит я на месте, и дядя Миша на месте, и моя жизнь, и его – наша с ним его смерть. Заговорила вслух, но почти беззвучно, представляя, как слова выходят из ее головы и вонзаются в дяди Мишину, проделывая в его темени большую, глубокую, рваную – нет времени церемониться – дыру.

– Ты явился сюда сияющий, великолепный, юный, слишком юный для такой опасной, трудной игры. Старшие забавлялись: прыгали в людскую жизнь, как в пропасть, чтобы потом взлететь, подняться, восстать со дна, и ты захотел поступить, как они. Прыгнул и увяз, не справился с сокрушительной силой, которая гасит наш вечный свет. Но теперь это позади, радуйся, лучезарный! Вспомни скорее, каким ты был – многоликим, веселым, блистательным, светлым, ты часто смеялся, и от твоего смеха во всех небесах всех Вселенных загорались праздничные огни. Теперь ты снова такой – веселый, блистательный, светлый, таким пришел сюда, таким и уйдешь, уже уходишь, спеши, возвращайся к себе. Спасибо, что осветил нашу жизнь своим присутствием. Но впредь будь осторожен, не прыгай в пропасть за старшими, больше так не шали.

Последнюю фразу сказала уже для себя, просто так, чтобы немного поднять настроение, потому что сияющий, великолепный, чем бы он ни был, ушел. А оставшийся от него дядя Миша умер. И одновременно исчез исходивший от него жуткий запах мочи, гниения и перегара, хотя где это видано, чтобы смерть отменяла телесную вонь. Она только дополнительной добавляет, отсыпает щедрой рукой; впрочем, еще наверняка добавит, успеется, не в первый же миг. А пока в мире, откуда ушел дядя Миша, пахло только цветущим жасмином, свежей травой, разогретой землей, жареной картошкой и луком из распахнутых настежь кухонных окон, выхлопными газами с проезжей части и теплым морем, как это часто случается летними ночами, хотя до ближайшего моря отсюда триста с лишним километров, и теплым его при всем желании не назовешь. А еще почему-то горьким дымом костра и сладкими прелыми листьями, словно бы из будущей осени, пока настолько далекой, что невозможно было не только в нее поверить, но даже вообразить.

Эва поднялась на ноги, удивляясь, как все оказалось легко. Гораздо легче, чем представляла. Легче, чем было до сих пор. Надо же. Никогда не угадаешь, с кем тебе повезет.

Обернулась, без особой надежды высматривая скорую помощь. Вряд ли они так быстро приедут, но чего только не бывает – вдруг? И увидела, что совсем рядом, буквально в нескольких шагах от нее стоит высокий мужчина в длинном, совсем не летнем с виду пальто. И в темных очках – это ночью-то! – как из шпионского фильма. Но, несмотря на очки, понятно, что он очень внимательно глядит на нее.

Спросила: «Вы врач?» – хотя и так ясно, что нет, какой из него врач, в этом темном, тяжелом пальто и дурацких очках. Но надо же хоть как-то отреагировать на присутствие любопытного незнакомца. Глупо просто стоять и молчать.

После долгой, показавшейся вечностью паузы он ответил:

– Врач из меня, как из козы пианистка, – и, достав из кармана пальто блестящий черный портсигар, предложил: – Сигарету хотите?

У Эвы в сумке были свои, но она почему-то сказала: «Давайте». И не прогадала, сигареты у незнакомца оказались отличные. Очень хороший, мягкий, в меру ароматный табак. Хотела спросить: «Что вы такое интересное курите и, самое главное, где покупаете? Мне тоже надо», – но не успела, потому что незнакомец сказал:

– Рад, что вам нравится. Люблю курящих людей. Говорят, курение – серьезное жреческое занятие, приношение высшим духам; может, и правда так? Это бы многое объяснило! Но вы и без курения очень круты. Если бы не некоторые личные обстоятельства, я бы и сам был не прочь оказаться на месте этого мертвеца, так вы его хорошо проводили. В такие интересные далекие края.

Эва опешила. Господи, он что, получается, слышал? Всю эту чушь, которую я несла?!

– А самое поразительное, – добавил незнакомец, – что вы, как говорят в таких случаях, не профессионал. Не ангел смерти, не дух, не волшебный помощник, не, упаси боже, святая, не прилежная ученица невесть откуда взявшегося чародея, не йог, практикующий тайные ритуалы в каком-нибудь модном кружке. Даже не представляю, где вы научились своим приемам, но ведете себя, как вдохновенный художник. Как будто у вас вот такой проект для частной галереи господа бога, в которого вы даже не особенно верите, скорее надеетесь, что если всю жизнь на него волонтерить, он все-таки откуда-нибудь появится, не может же быть, что все зря. Правильный ход рассуждений, я тоже примерно так думаю. И из сходных соображений регулярно выкидываю что-нибудь интересное – в меру своих скромных сил. Но такого, как вы творите, я не только сам не устраивал, а даже ни разу не видел на этой прекрасной земле.

– Не перегибайте палку, – невольно улыбнулась Эва. – Я бы даже хотела, чтобы ваши слова были правдой, но это не так. «Художественный проект» существует только в вашем воображении, я тут ни при чем. Я просто пыталась напоследок утешить беднягу, насколько это возможно. Очень страшная участь – вот так умереть. Все умирают в одиночестве, но «в одиночестве» это обычно означает «наедине с собой». А у него и себя-то уже давным-давно не было. Почти ничего не осталось, все куда-то ушло, пропало, не зря о таких говорят: «пропащий человек». Поэтому я с ним разговаривала. Говорила все, что придет в голову, лишь бы не молчать. Думаю, дядя Миша был без сознания, но если вдруг все-таки нет… Я бы на его месте хотела, чтобы кто-то был рядом и – например, рассказывал сказку о том, какая я на самом деле хорошая девочка, ничего страшного не происходит, будут еще другие интересные игры, а сейчас пора возвращаться домой. Хотя бы потому, что у человека две смерти, вы знаете?

Незнакомец неопределенно мотнул головой. Не то «да, конечно», не то «я вас не понимаю», не то «очень интересно, продолжайте пожалуйста». Все что угодно может означать такой жест.

– Первая смерть – хорошая, – сказала Эва. – Совершенно точно не враг и не беда. Просто сила, которая распахивает дверь перед сознанием: есть игра, всем спасибо, все свободны, иди теперь, куда хочешь, то есть куда сможешь уйти. А вот вторая – очень страшная. Эта смерть приходит за телом и включает в нем такие жуткие, с человеческой точки зрения, процессы, что я даже говорить о них не хочу, особенно сейчас, когда все это как раз начинает происходить прямо здесь, совсем рядом. Люди не зря так боятся покойников и всего, что с ними связано – чуют эту вторую смерть, которая кого хочешь с ума сведет, если подпустить ее слишком близко. Поэтому самое лучшее, что может случиться с умирающим, – так увлечься первой смертью, чтобы не заметить вторую. Это, конечно, мало кому удается. Но если быть рядом и рассказывать что-нибудь очень хорошее, переводить сладкие обещания чудесной будущности с языка молчания ангелов смерти на язык человеческой болтовни, можно помочь умирающему уйти спокойно, без ужаса и отвращения, так и не встретившись с жутью, уже поселившейся в нем. Ну вот, что-то такое условно утешительное я и рассказывала дяде Мише, отвлекала его, как могла. В общем, не особо великий проект. Господа Бога этим точно не удивишь. Если он есть, то еще и не такого на своем бесконечном веку навидался. А если нет, то и удивлять некого.

– А я что, не в счет? – усмехнулся тип в пальто. – Уж меня-то вы здорово удивили. И я вам за это сейчас отомщу.

Подобное обещание в устах рослого, плечистого незнакомца звучит как-то не очень, особенно ночью, в совершенно пустом дворе. Но Эва не успела испугаться и вообще хоть как-нибудь отреагировать, потому что он снял свои дурацкие шпионские очки, и его глаза полыхнули зеленым огнем, да таким ярким, что Эва то ли на миг ослепла, то ли просто невольно зажмурилась, а когда зрение вернулось, рядом уже никого не было. Только голос, такой тихий, что вполне можно счесть его одной из собственных мыслей, удовлетворенно произнес: «Теперь мы квиты. Я вас никогда не забуду, но и вы не сможете меня забыть».

– Очень умно, – сердито сказала Эва. Хотела еще что-нибудь язвительное добавить, поскольку была твердо убеждена, что ссориться с галлюцинациями гораздо полезней для психического здоровья, чем их бояться, но благоразумно заткнулась, увидев, что двор озарился светом фар въезжающего под арку автомобиля скорой помощи. Не надо добавлять санитарам проблем.

«А все-таки сигарета у этой галлюцинации была отличная, – подумала она, с сожалением отправляя окурок в щель канализационного люка. – Жалко, не успела спросить, где такое берут».


Потом, совсем уже ночью, после долгого, бестолкового заполнения полицейского протокола, по большому счету не нужного ни единой живой душе, но совершенно неизбежного – такого же ненужного и неизбежного, как дяди Мишины жизнь и смерть, – после горячего душа и крепкого чая с лимоном и ромом, о котором мечтала с того момента, как увидела ногу в тапке, торчащую из кустов, Эва стояла на балконе и смотрела с высоты своего пятого этажа, как далеко за рекой разгораются яркие синие огни на каком-то офисном здании – то ли реклама неизвестно чего, то ли просто украшение фасада, честно говоря, довольно сомнительное, на этот душераздирающий ультрамариновый свет даже издалека больно смотреть, а вблизи, наверное, совершенно невыносимо, хорошо хоть включают его не каждый день.

Впрочем, далекие синие огни раздражали Эву только умозрительно, на практике же они ее парадоксальным образом успокаивали, примиряли – если не с жизнью в целом, то как минимум с самими собой. А сейчас синий свет за рекой почему-то показался ей каким-то тайным небесным приветом, дополнительным подтверждением, что все было не зря, включая галлюцинацию с сигаретами. Возможно даже, начиная с галлюцинации, она определенно удалась.

На самом деле, – думала Эва, – даже жалко, что он просто примерещился. Лучше бы был настоящий, не сверкал глазами, как монстр из кино, и не исчезал так быстро, потому что, господи, какое же, оказывается, счастье, просто стоять рядом с кем-то, кто знает о тебе самое главное, и болтать с ним по-дружески – в идеале, конечно, не об одиноких покойниках, которых следует по мере сил отвлекать от встречи со страшной телесной смертью, а о каких-нибудь более приятных вещах. Но ладно, если ему интересно, можно и о покойниках. Для начала. А там как пойдет.

Я

У всех бывают плохие дни, и я в этом смысле не исключение. Ладно; на самом деле мои плохие дни как раз вполне ничего. Гораздо хуже те, о которых, когда они наступают, я думаю: «Черт с ним, как-нибудь переживу, все будет отлично», – вот это действительно ужас кромешный, потому что в такие моменты я обычно даже не помню, в лучшем случае, очень смутно догадываюсь, что именно в моем случае означает это самое «все».

Но сегодня у меня выдался просто рядовой плохой день, один из тех нервных, бестолковых и беспокойных, когда внезапно просыпаешься в старом дедовском доме, о котором за последние развеселые пару недель практически успел позабыть, почему-то одетым в старые пижамные брюки и неизвестно где и зачем подобранное, явно чужое, тесное в плечах пальто, ощущаешь себя почти совсем человеком, слабым и уязвимым, но пока еще не беспомощным, к счастью, до этого не дошло. Хотя заранее ясно, что очередного приступа полной беспомощности и прилагающегося к ней беспамятства тоже не избежать, но – вот на этом месте следует дать себе подзатыльник за нытье и вознести благодарственную молитву всем окрестным духам-хранителям, начиная с себя самого – не сегодня, а когда-нибудь потом. Например, послезавтра, а послезавтра в моем положении – почти то же самое, что никогда.

Не то чтобы я вовсе не верю в неизбежное наступление послезавтра, скорее отношусь к нему с разумной агностической осторожностью – до сих пор оно, конечно, всегда наступало как миленькое, но из любого правила есть исключения, поэтому не может быть никаких гарантий, что очередное послезавтра непременно наступит. Я не отрицаю его, просто не знаю, как на этот раз обернется, и это незнание дает мне столько силы, что даже когда иссякают все остальные ее источники, я могу продолжать быть. И вот прямо сейчас, извините за неровный почерк, – думаю я и начинаю смеяться; способность смеяться над собственными глупыми шутками – неопровержимое доказательство моего бытия. Получив его, я совершенно успокаиваюсь и наконец-то снимаю приснившееся мне чужое пальто, в котором проходил полдня из каких-то диких суеверных соображений – типа если уж я в нем проснулся, значит, оно зачем-нибудь нужно, например помогает мне сохранять форму, по какой-то причине необходимую в данный момент. Швыряю пальто вверх, словно небо – просто моя антресоль, специально предназначенная для хранения ненужного барахла, некоторое время с понятной симпатией наблюдаю за маленькой темной тучей, в которую оно превратилось, и ускоряю шаг; не то чтобы я действительно куда-то опаздывал, просто грех не поторопиться, когда шею холодит морозное дыхание то ли давно прошедшей, то ли будущей, не сбывшейся пока зимы, мочку уха щекочет шепот: «Ты где вообще шляешься?» – а за ближайшим поворотом тебя ожидает твоя настоящая жизнь, состоящая из бесконечного множества невообразимых возможностей, таких соблазнительных – только хватай за хвост.



Альгис

Больно больше не было. А если и было, Альгис этого не замечал. Так всегда получалось: стоило по-настоящему увлечься работой, как боль и любые другие неприятные ощущения – жажда, голод, усталость, что там бывает еще – отступали, делались настолько несущественными, что их было легко игнорировать, вернее, невозможно не игнорировать, на них просто не хватало внимания, вот и все. Когда он рисовал, проходило даже сопровождавшее его всю взрослую жизнь иррациональное, но явственное, изматывающее чувство сопротивления реальности самому факту существования Альгиса, как будто он был антигенным раздражителем, проникшим в здоровый организм с хорошей иммунной системой – ну, сам дурак. Он довольно долго пытался с этим разобраться, ходил по психологам, учился аутотренингу, занимался йогой по книжкам, потому что инструкторы всегда почему-то оказывались неумными, неприятными людьми, но в итоге плюнул. Все эти ухищрения, как мертвому припарки, проще заполнить свою жизнь работой так плотно, чтобы не оставалось места больше ничему.

Что-что, а уходить целиком в работу Альгис умел; однажды рисовал почти целые сутки, не то что не отрываясь на кофе и перекур, а даже в туалет за все это время ни разу не сбегал. Ну, правда, это было давно, в юности. С тех пор так надолго глубоко не нырял, но несколько часов кряду себя не помнить – тоже немало. Еще бы случалось это почаще. Сколько раз пытался научиться сознательно управлять вдохновением, для начала хотя бы понять, от чего эта штука включается и на каком топливе работает, ни черта не получалось. Просто начать и закончить картину вовремя, потому что так решил, мог, конечно; что забавно, качество от этого ничего не теряло, иногда даже выигрывало. Но ему хотелось не столько хороших картин, сколько счастливо забывать за работой о себе, своих мыслях, ощущениях, обстоятельствах и обо всем остальном, неизбежно сопровождающем всякое существование. Целью было забвение, рисование – просто самым доступным средством, единственным, которое неизменно срабатывало для него.


Примерно год назад он случайно прочитал в интернете о полуслепом художнике Яковлеве, который рисовал, уткнувшись носом в холст, почти наугад, на ощупь. Долго разглядывал его рисунки, явственно ощущая, как становятся дыбом волосы на затылке. Дело даже не в том, что картины хорошие, хороших-то в мире много, и на экране компьютера даже самые лучшие, будем честны, не слишком впечатляют. Просто за рисунками полуслепого художника стояла какая-то особая, вожделенная, непереносимая, но прельстительная тьма. Тоже захотел себе такую, предчувствовал, почти знал: реальность, сгустившаяся до состояния непроницаемой тьмы, не станет меня отторгать. Какие оттуда выйдут картины – дело десятое. Лишь бы там побывать.

С тех пор Альгис рисовал, закрыв окна плотными черными ролетами, днем – в сером, сумрачном полумраке, по вечерам – в почти полной темноте. Постепенно вошел во вкус и совсем перестал поднимать ролеты, а окна для проветривания открывал только по ночам, благо фонарей возле дома не было, лучами в глаза не лезли, хоть в чем-то ему с этой дурацкой квартирой повезло.


Жизнь в темноте неожиданно пришлась ему по душе. Никогда прежде не думал, что свет то ли обостряет способность чувствовать боль, то ли сам является разновидностью боли; неважно, главное, если убавить его до возможного минимума, становится гораздо легче жить, причем просто зажмуриться, или закрыть глаза темной повязкой не помогает, это он уже из чистого любопытства проверил, совершенно не тот эффект. Словно бы избыток света проникает в человека через поры в коже или как-то еще; в общем, неважно, смотреть на него или не смотреть.

Анестезирующие свойства темноты оказались настоящим спасением. Боли в жизни Альгиса было много, гораздо больше, чем положено терпеть человеку, до того, как попадет в ад – так думал он сам. Тупая, ноющая боль в животе, иногда разнообразия ради переходившая в острую фазу, терзала его на протяжении последних шести лет почти постоянно, с перерывами на полное погружение в работу, другие обезболивающие почти не действовали, такой уж нелепый достался ему организм.

Первые пару лет Альгис честно ходил по врачам, от одного специалиста к другому, заранее цепенея от бессильного ужаса перед возможным диагнозом, сулящим мучительную, полную неопрятных подробностей, оскорбительную для человеческого достоинства смерть; с другой стороны, лучше бы уж был хоть какой-то диагноз, все-таки многие болезни сейчас научились лечить. Но врачи в один голос утверждали, что Альгис здоров, анализы ничего не показывали, из этого следовало, что боль ему только мерещится, не настоящий честный недуг, а полная ерунда, фантазия, как говорят в таких случаях, «нервное» – очень глупое объяснение, которое не объясняет вообще ничего.

Прописанные таблетки не особо ему помогали, впрочем, обезболивающие позволяли уснуть, но боль и во сне оставалась с Альгисом, почти чужая, далекая, словно бы обернутая в толстое полотенце, как кастрюля с вареной картошкой, чтобы не остыла до прихода гостей, однако все равно мучительная, слишком знакомая, чтобы быть выносимой. Но он, куда деваться, как-то это все выносил.

Начал выпивать, то есть педантично принимал алкоголь как лекарство от нервов, даже записывал, сколько выпил, рассчитывая со временем найти оптимальную дозу. Сперва это неплохо работало, боль уходила, возвращалась только в похмелье, да и то не всегда, но потом как-то резко стало гораздо хуже, пришлось срочно завязывать; в общем, чуда не вышло, панацея оказалась фуфлом.

По врачам уже давно ходил без всякой надежды на исцеление, только обновить рецепты обезболивающих. Но теперь, окружив себя темнотой, спокойно засыпал без таблеток, поначалу просто забывал их принять, потом сознательно проверял, так ли все хорошо; наконец, окончательно бросил принимать лекарства, даже поленился сходить за очередным рецептом, и это было почти волшебство. Думал: неужели я выздоравливаю? Не верил, просто боялся верить, но вера, похоже, была не нужна.


Так полюбил свою новую жизнь в темноте, за работой, почти без боли, что совсем перестал выходить из дома. Продукты и другие необходимые мелочи заказывал из интернет-магазина, счета за квартиру оплачивал картой, а больше ничего и не требовалось. О деньгах можно было не беспокоиться: его картины сейчас выставлялись аж в шести галереях, в разных городах и странах, продажи случались не то чтобы часто, но более-менее регулярно, со стоков тоже кое-что капало, вполне можно жить. Гостей он уже давно почти не приглашал, а теперь перестал окончательно, на звонки и письма приятелей отзывался все реже и реже, на любые предложения встретиться отвечал твердым отказом, ссылаясь на неважное самочувствие и большой рабочий проект; собственно, говорил чистую правду: он все еще по привычке ощущал себя больным, при этом очень много, как никогда раньше, ежедневно, практически без перерывов на отдых, рисовал.

Исключение делал только для Тамары, тут никуда не денешься, нельзя от нее запираться, все-таки жена. Они уже давно жили раздельно, но оставались близкими людьми и старались друг друга поддерживать. Альгис пек для Тамары ее любимые пироги с картошкой и сыром, ласково обнимал при встрече, еще ласковей на прощание, предвкушая, как хорошо будет остаться одному, без нее. Иногда говорил: «Жалко все-таки, что мы разъехались, я по тебе скучаю», – искусно дозируя искренность и печаль, чтобы Тамаре стало приятно, но желания снова жить вместе, ни приведи господи, не возникло.

Впрочем, вряд ли жена захотела бы вернуться, она и час-то рядом с ним еле высиживала, хотя им всегда находилось, о чем поговорить. Зато она покупала ему краски и другие недостающие материалы, активно переписывалась с галереями, с удовольствием возила его картины туда-сюда, помогала организовывать выставки, контролировала продажи, переводила ему все заработанные деньги (Альгис подозревал, что иногда еще и добавляла свои, но особо на эту тему не парился, Тамара на паях с двоюродным братом владела рекламным агентством и зарабатывала столько, сколько ему не снилось даже в самые тучные времена), привозила подарки из всех поездок, таскала ягоды и свежую зелень с рынка, куда он сам никогда не ходил, но самое главное, всякий раз еще на пороге нетерпеливо спрашивала: «Покажешь, что нового?» – и совершенно всерьез волновалась, словно и правда могла получить отказ. Когда Альгис устроил себе вечную полутьму, слова поперек ему не сказала, даже не стала выспрашивать, что, да почему. Выносила законченные картины в освещенный подъезд, чтобы их рассмотреть, а потом возвращалась с неизменно сияющими глазами; Альгис смеялся: «Ну, давай, объясни мне, дураку, почему я на этот раз гений», – и она аргументированно объясняла. После этого за спиной вырастало какое-то подобие крыльев: Тамара очень высоко ценила его как художника и умела убедительно говорить. Поэтому, собственно, Альгис когда-то на ней и женился; зря, конечно, заморочил голову человеку, никогда ее не любил. То есть влюблен в нее не был ни дня, ни минуты, даже по пьяному делу не вожделел, ему нравились женщины совершенно другого типа, темноволосые, сероглазые, тонкие, угловатые как мальчишки-подростки, с узкими ладонями и ступнями, но при этом сам факт существования теплой, тяжелой Томки вот уже почти двадцать лет был для него серьезной причиной жить. В плохие периоды, которые занимали, как сам иногда над собой подшучивал, примерно тринадцать месяцев в году, жена оставалась практически единственным аргументом в пользу продолжения жизни. Ее сияющих глаз, восторженных восклицаний по поводу каждой новой картины и дурацких, ненужных, но трогательных подарков, как ни странно, хватало, чтобы перевесить все аргументы против, включая самые веские, сразу две невыносимых боли – физическую, в животе, и душевную, бездонный черный провал на месте смысла и радости, которые раньше были, Альгис знал это точно, но совершенно не помнил, когда, при каких обстоятельствах, и куда потом подевались; на самом деле неважно. То есть важно, важнее всего на свете, просто совершенно невыносимо думать об этом вот прямо сейчас, когда Томки нет рядом и вообще в городе, а из тьмы, которой он себя окружил, медленно проявляется старый трамвайный вагон, и выплывают причудливые глубоководные рыбы – то ли трамвай увозит их на невиданную глубину, то ли рыбы его туда увлекают, а скорее всего, все они вместе уже есть и всегда были там.


С тех пор, как начал рисовать в полумраке, почти наугад, на ощупь, словно и правда ослеп, трамваи и рыбы появлялись на его картинах чаще всего. Раньше никогда ничего подобного не рисовал, не придумывал, не подсматривал у других, прикидывая, как это можно сделать по-своему, они ему даже не снились. Но был так им рад, словно ждал их всю жизнь.

А порой из тьмы возникали человеческие лица, тогда у Альгиса получались совершенно бессмысленные рисунки. То есть бессмысленные с точки зрения подготовки к будущей выставке, о которой уже вела переговоры Томка. Рыбы с трамваями всем зашли на ура; видимо, сюрреализм так давно вышел из моды, что снова стал выглядеть интересно и свежо. Но кому сейчас могут быть интересны камерные портреты каких-то незнакомых людей?

Тамара однажды сказала: «Они у тебя получаются, как фотографии для служебных пропусков на фабрику грез; я не Голливуд имею в виду, а самую настоящую фабрику, где по конвейерам медленно ползут наваждения, а все эти люди стоят в рабочих халатах и, например, прикручивают им носы». Метко припечатала, ему понравилось, однако нельзя было не заметить, что Тамара смотрит на эти портреты с плохо скрываемой неприязнью, кажется, просто ревнует и по-своему права: Альгис любил эти странные лица, как не только ее, а вообще никогда никого не любил.

Пока рисовал, знал их по именам, мог даже назвать домашний адрес каждого, все как один совершенно нелепые, невозможные – улица Заячьих Снов, переулок Второго Забвения, площадь Восьмидесяти Тоскующих Мостов – вспоминал характеры, биографии, профессии и привычки; то есть, конечно, ему только казалось, что знает и вспоминает, это Альгис и сам понимал, но чувства, которые он испытывал к нарисованным людям, были гораздо сильней понимания.


Вот и прямо сейчас он улыбался глупо и счастливо, совершенно по-детски радовался, глядя на женское лицо, мерцающее в полумраке, светлое, как луна. Мама Рита; на самом деле не мама, а тетка, вырастила его, оставшегося сиротой… Так, стоп, вот теперь точно хватит, не надо так увлекаться выдуманными подробностями, не сходи с ума, дорогой.

Он действительно рано осиротел, но никакой «мамы Риты» не было, жил у деда и бабки в пригороде, и это были совсем неплохие времена, хоть и без мамы Риты, откуда она вообще взялась?

Ну, в общем ясно откуда – пришла из тьмы вместе с рыбами и трамваями, темноволосая, белолицая, в красном платье, уже немолодая, но очень красивая, такая, что дух захватывает… ладно, ладно, – говорил себе Альгис, – сейчас я ее дорисую и наконец-то пойму, что на картине, во-первых, просто незнакомая женщина, наскоро выдуманная из головы, а во-вторых, ничего особенного в ней нет, кроме очень удачной контрастной тени, разделившей лицо на две неравные части – меньшую темную и большую сияющую; все-таки поразительно, что у такого мрачного хмыря, как я, на картинах всегда побеждает свет.

Стефан

Начальник Граничного отдела полиции города Вильнюса сидит в своем кабинете, на четвертом этаже Второго Полицейского Комиссариата на улице Альгирдо.

С точки зрения любого стороннего наблюдателя, в этом здании только три этажа, причем третий – мансардный, прямо под крышей. То есть над ним уже совсем ничего не может быть, даже для летучих мышей там не найдется места, а любой из сотрудников Граничного отдела гораздо крупней, чем летучая мышь. Что совершенно не мешает им занимать весь несуществующий четвертый этаж здания Второго Полицейского Комиссариата по улице Альгирдо двадцать. И ежедневно являться на службу, причем не только во сне, но и наяву, одетыми по всей форме, предъявлять на входе служебные пропуска, на которые, впрочем, давным-давно никто не смотрит, во Втором Полицейском Комиссариате Стефана и его подчиненных хорошо знают в лицо и помнят по именам. У всех сотрудников городской Граничной полиции устойчивая репутация: отличные ребята из какого-то другого отдела. Какого именно, никто, конечно, не помнит, а если вдруг захочет уточнить, его обязательно что-то отвлечет от этого несущественного вопроса. Какое-нибудь важное дело, благо у полицейских всегда много дел.

В общем, какая у нас тут граница – незримая, немыслимая, недоказуемая и одновременно объективно очерченная, явственно ощутимая, между пространствами жизни и смерти, сбывшегося и невоплощенного, яви и сновидений, Этой и Другой Сторонами, – такие и пограничники. В смысле полицейские. То есть Граничный отдел.


Начальник Граничного отдела полиции сидит в кабинете один. Подсматривать за ним решительно некому: в городе лето, примерно треть сотрудников в отпуске, а остальные спят на заданиях, и это довольно досадно, потому что всем безумно интересно, как выглядит Стефан, когда остается один.

Зато самому Стефану это обычно совершенно неинтересно. Сколько он себя помнит, всегда равнодушно отворачивался от зеркал, как бы они ни старались привлечь его внимание, показывая одно причудливое отражение за другим. Но что бы ни вытворяли в его присутствии зеркала, Стефан и без них в курсе, что как требуют текущие обстоятельства, так он и выглядит. Тело само прекрасно справляется, выбирает оптимальный вариант.

Поэтому чаще всего Стефан выглядит обычным человеком, достаточно обаятельным, чтобы легко расположить к себе всякого собеседника, и одновременно таким заурядным и неприметным, что никто не запомнит и потом не узнает при встрече, если специально не подсказать.

В редких нештатных ситуациях, когда следует быть как можно более убедительным, он выглядит рогатым великаном; многие уверены, такова его подлинная природа, а самому Стефану кажется, это просто очень смешно. Но главное, что рогатый великан неизменно производит нужное впечатление, даже руками ничего делать не надо, в смысле обычно обходится без жертв.

Бывают и другие варианты, но их не то чтобы много. Стефан – не великий любитель создавать себе лишние сложности. Жизнь и так достаточно интересна и весьма непроста.


Но сейчас Стефану в кои-то веки необходимо выглядеть так ослепительно, чтобы от его великолепия аж скулы сводило. Ну то есть как – необходимо. Просто вдруг захотелось, ни с того, ни с сего. На то и внезапные немотивированные желания, чтобы им потворствовать, а то разобидятся и перестанут возникать в самый неподходящий момент, одним развлечением станет меньше, а это не дело, нехорошо.



Поэтому в кресле начальника Граничного отдела полиции города Вильнюса сидит умеренно смуглый черноглазый красавец с интеллигентно накачанной мускулатурой и вальяжными манерами избалованного, домашнего, но явно не кастрированного кота. Образ удачно дополняют старомодные лаковые штиблеты и шелковая сорочка, хорошо хоть без розы в зубах обошлось. Самая сокровенная страшная правда о Стефане заключается в том, что роза сначала тоже была. Но в последний момент он передумал и благоразумно выплюнул этот аксессуар в окно. Все-таки с бубном совершенно не сочетается. Грандиозный стилистический провал.


Стефан бьет в бубен; не то чтобы это действительно необходимо, при желании он мог бы с тем же успехом стучать по столу или по своему колену: когда ты сам – весь, целиком инструмент, достаточно даже намека на нужный ритм. Просто бубен – это красиво и одновременно настолько смешно, что он сам всякий раз заливается безмолвным внутренним хохотом, глядя на себя со стороны, а внутренний хохот – самое лучшее топливо, источник великой силы; не то чтобы своей не хватало, но за великое множество жизней и снов о них Стефан твердо усвоил главный принцип отношений шамана и Вселенной: дают – бери.


Начальница Граничного отдела полиции Этой Стороны и всегда-то выглядит довольно легкомысленно – рыжеватые кудри, веснушки, глаза цвета темного меда за стеклами круглых детских очков в ярко-малиновой оправе, вечные сиротские платьица от лучших модных домов, вязаные чулки до колена, тупоносые башмаки с разноцветными шнурками – но сегодня она превзошла сама себя. Губы накрашены светло-серой помадой, ресницы как будто облеплены инеем, волосы заплетены примерно в десяток тугих косиц разной толщины и торчат во все стороны этакими лихими колбасками, платье в крупный горох украшено серыми кружевами, похожими на клочки паутины, а на ногах у нее лаковые красные туфли с золочеными пряжками какой-то умопомрачительной величины.

Интересная у них там нынче мода, – думает Стефан. – Впрочем, на Этой Стороне всегда умели наряжаться, здешним до них далеко, как пешком до звезды Денеб. Хотя отдельные особо чуткие горожане все-таки улавливают смутные сигналы от ближайших соседей и делают с этой невыразимой информацией, что получится, а потом пугают собак и невинных младенцев. В смысле украшают наш город собой.

– Ну ты хамло, – говорит Ханна-Лора. – Вызвать меня бубном, как какого-то мелкого духа! В нерабочее время, без предварительной договоренности, ни с того, ни с сего – кто так делает?! Я, между прочим, в театре была. Только вошла в фойе. Спектакль буквально через четверть часа начнется, теперь из-за тебя билет, чего доброго, пропадет.

А. Так вот почему она такая… будем считать, красивая и нарядная.

– Что я хамло, это давно не новость, – примирительно говорит Стефан. – Где бы мы все сейчас были, не уродись я хамлом. Но есть в нашей встрече и положительные моменты. Во-первых, ты все равно мне рада; заодно нарядом похвасталась, я, между прочим, шокирован, как никогда. Во-вторых, я хоть и в шоке, но тоже рад. А в-третьих, не пропадет твой билет, не настолько я бессердечная сволочь. Очень короткий у меня к тебе разговор.

– Что-то случилось? – Ханна-Лора деловито мрачнеет, стремительно входя в роль полицейской начальницы; в сочетании с косичками, пряжками и кружевами это, честно говоря, ужасно смешно.

Стефан отрицательно мотает головой.

– Пока не случилось. Но может случиться. Что-то такое тревожное носится в воздухе. Какая-то туча над нами уже сгущается; прольется она или нет и что это будет за дождь, понятия не имею. Может, еще и не будет ничего, пройдет стороной. Говорят, перед сильными землетрясениями змеи выходят из спячки и выползают из нор, а спроси такую змею, куда она собралась и зачем, ничего не ответит. Вот и я сейчас, как та змея. Выполз из-под земли и озираюсь спросонок: чего тут вообще у вас?

– Ну и чего тут у нас? – встревоженно спрашивает Ханна-Лора.

– Да говорю же, пока ничего. Мог бы сказать, что мосты шатаются, но это будет неправдой. Пока не шатаются, но…

– Что – «но»?

– У меня такое ощущение, что Мосты уже откуда-то прознали, что шататься в принципе вообще возможно. Подобное знание о своей природе обычно способствует обретению мудрости разной степени сокровенности, но довольно скверно сказывается на прочности. Я понятно объясняю?

– Естественно, непонятно, – вздыхает Ханна-Лора. – Но я, к сожалению, все равно тебя поняла.

– Очень хорошо. Не люблю беспокоиться неизвестно о чем в одиночку. Вдвоем – еще туда-сюда. Ты не такая чуткая, как мы со змеями, зато голова у тебя, пожалуй, даже получше моей. И свои кадры ты знаешь. В смысле Мосты. Поэтому я тебя совершенно бестактно вызвал вот таким примитивным варварским способом – чтобы ты срочно, прямо сейчас, не откладывая, не дожидаясь беды, начала обо всем этом думать. Сам бы пришел, но мне к вам не стоит соваться; собственно, тебе же и приносил клятву высшей степени нерушимости не делать этого никогда. Короче говоря, извини, пожалуйста. Если хочешь, можешь дать мне щелбан.

И, картинно зажмурившись, подставляет ей бледный высокий лоб; был бы свой, ни за что не стал бы так рисковать, Ханна-Лора только с виду барышня хрупкая, а на самом деле здорово дерется, ходи потом как дурак с синяком, возбуждая злорадное сочувствие в сердцах подчиненных и некоторых особо близких друзей. А этого красавчика отдавать на расправу не жалко, все равно исчезнет навек максимум через четверть часа.

– Да ладно тебе, – отмахивается Ханна-Лора. – На самом деле, мне даже нравится, когда ты бубном меня вызываешь, это как на качелях «солнышко» сделать, только предварительно не раскачавшись, сразу, без предупреждения, ни с того, ни с сего – ух! И для укрепления авторитета никогда не помешает лишний раз исчезнуть у всех на глазах, а потом появиться, как ни в чем не бывало, и на все расспросы загадочно отвечать: «Пришлось отлучиться по срочному делу». Что, впрочем, совершенно не отменяет того, что ты – редкостное хамло. Такова твоя подлинная природа, коллега, на тебя даже сердиться нет смысла, только констатировать факт, – и добавляет, не в силах сдержать улыбку: – Признавайся, ты сегодня так ужасно выглядишь специально, чтобы мне еще больше понравиться, или просто окончательно сошел с ума?

– Одно другому не мешает, – рассудительно говорит Стефан и выплевывает на пол увядшую алую розу, которая зачем-то снова образовалась у него в зубах. – Считай, просто компенсация за беспокойство. Если уж силой вытащил тебя из театра, значит, как честный человек, обязан устроить цирк.

Второй круг

Тони

Тони идет по городу. И пока не знает, по какому именно городу идет. Зато вполне ясно понимает, что он – Тони, сидит сейчас дома на кухне, возле плиты, следит за кофе, который поставил на дальнюю конфорку, чтобы варился помедленней, и одновременно вот здесь идет. Причем, в отличие от предыдущих эпизодов такого рода, отчетливо помнит, почему и зачем это делает. Очень хорошо.

Тони останавливается. Это требует огромного внутреннего усилия; во время таких прогулок всегда почему-то очень трудно изменять способ действия. Идешь – значит иди. А если бы сначала стоял на месте, заставить себя сделать первый шаг оказалось бы почти непосильной задачей. Инерция, мать ее; ладно, ничего, я уже остановился, – думает Тони. – Стою на месте, как настоящий, то есть как ни в чем не бывало, моя взяла.

Оглядевшись по сторонам, Тони видит, что на улице очень темно, окна маленьких, аккуратных двухэтажных домов, только отчасти скрытых невысокими заборами и негустыми зарослями цветущего не пойми чего, все как одно черны; население, стало быть, дрыхнет. Ну это вообще нормально, дома сейчас тоже глубокая ночь. Какие-то фонари, слава богу, горят, но их здесь не то чтобы много, и свет, скажем так, довольно экономичный. Ладно, так все же гораздо лучше, чем ничего.

Посмотрев под ноги, Тони видит лоскутное одеяло тротуара: гладкий асфальт соседствует здесь с узкой полосой, вымощенной очень мелкими камешками, похожими на гранитные детские кубики, чуть в стороне ровный прямоугольник аккуратных булыжников, отполированных то ли временем, то ли просто специальной шлифовальной машиной, черт их разберет, все-таки слишком темно. Ближайший фонарь на углу, поэтому хочешь не хочешь, а придется одержать две победы над инерцией кряду, то есть сперва тронуться с места и дойти до угла, а там – остановиться и снова оглядеться. Может, прояснится хоть что-нибудь.

Не зря старался: на перекрестке возле фонаря стоит указатель с названиями улиц, он достаточно хорошо освещен, чтобы прочитать надписи. На одной стрелке написано «Köpenicker Allee», на другой – «Rheinsteinstraße»; значит, язык немецкий, вроде, больше ни у кого нет такой специальной буквы для удвоенной «s» – «ß». Хорошо бы запомнить адрес; нет, не «хорошо бы», а обязательно надо запомнить, кровь из носа, и выкручивайся как хочешь, дорогой друг.

В этот момент Тони чувствует горячее дыхание в районе правого уха и слышит сочувственный шепот: «Кофе в такие моменты варить все-таки не стоит. Сбежал он у тебя к чертям». Тут надо бы собраться с силами, сконцентрироваться и ответить: «А ты-то куда смотрел той дополнительной задницей, которая у тебя зачем-то растет на шее?» – но ладно, собачиться будем потом, дело прежде всего, поэтому он говорит, выталкивая слова не горлом, языком и губами наружу, а исключительно волей куда-то внутрь, в горячую темноту в глубине живота: «Кепеникер аллее, угол Рейнштейнштрассе, запомни, пожалуйста, я только что на указателе прочитал».

Усилием воли – на самом-то деле понятно, что все, то есть вообще все на свете делается исключительно усилием воли, понуждающей к действию мышцы, разум, внимание, чувства, и какие там инструменты у нас еще есть, просто в некоторых случаях эти волевые усилия, скажем так, избыточно ощутимы – в общем, усилием воли Тони решительно отодвигает в сторону уже почти вставшую перед глазами картину, полутемную кухню, освещенную всего двумя небольшими лампами над мойкой и над плитой, светлые стены, потолок, раскрашенный под звездное небо, стол, заставленный стопками чистых мисок и чашек, которые, кстати, надо бы не забыть потом раскидать по шкафам, букет увядающих подсолнухов на подоконнике, широченную спину Юргиса, склонившегося над плитой, и его страшно довольную по сути, но чрезвычайно ехидную по форме ухмылку, каким-то непостижимым образом заметную даже со спины.

В общем, эту картину Тони отодвигает подальше, чтобы не вздумала окончательно воплотиться, оглядывается по сторонам, от избытка чувств торжествующе потрясает обоими кулаками: да, детка, да! Вокруг снова темная улица, двухэтажный дом, окруженный низким зеленым забором, белолунный свет фонаря, указатель – две стрелки «Köpenicker Allee», «Rheinsteinstraße», вот так-то лучше, всем стоять-бояться, от меня не уйдешь, ай да я.

Тони разворачивается и идет по улице Рейнштейнштрассе, медленно, стараясь быть только здесь, присутствовать полностью, а значит – видеть фонари, деревья, заборы, белеющие в темноте розы, автомобили, припаркованные вдоль мостовой, слышать тихий шум ветра в верхушках деревьев, подошвами ощущать границу между ровным заасфальтированным тротуаром и булыжной заплатой, отливающей в желтом фонарном свете легендарным золотом Рейна, вдыхать ароматный ночной воздух, осязать первые редкие капли дождя. Тони идет осторожно, вдумчиво, как начинающий канатоходец по толстому тросу, натянутому в полутора метрах от земли. Думает: я здесь; неважно, где именно, потом разберемся, главное, у меня получается, ну я даю, – и торжествующе улыбается, потому что в небе над пока неопознанным городом уже разгорается восхитительный, невыносимый, яркий, холодный синий невидимый свет маяка. Сияет черт знает где, протащенный контрабандой, но и дома при этом не гаснет. А то бы Юргис мигом вернул меня назад, – думает Тони. Но тут же решительно прогоняет из головы мысли про дом и Юргиса, не надо сейчас об этом думать, слишком легко туда вернуться, слишком трудно продолжать оставаться здесь.


– Два часа сорок шесть минут, – говорит Тони, раскачиваясь на табурете. И повторяет, невольно схватившись за ставшую неожиданно легкой и звонкой голову: – Два часа сорок шесть минут, абсолютный рекорд. А тут что я все это время делал?

– В основном бродил по дому, – отвечает друг Юргис. Впрочем, сейчас он не Юргис, а Иоганн-Георг; с прошлой осени требует называть его этим именем, говорит, хорошо пока с ним живется. И не дай бог ошибешься, устроит такую бурю, что реки выйдут из берегов.

– Ходил с таким, знаешь, специальным умным лицом, как будто изобретаешь что-то вроде вечного двигателя, или сочиняешь стихи, – продолжает рассказывать Юргис. – Но в какой-то момент, похоже, получил просветление и внезапно сложил в шкаф посуду. Причем сперва почему-то в одежный, по такому случаю не поленился таскать ее в коридор. Я смотрел и не вмешивался. Упаси меня боже вдохновенному гению хозяйственные советы давать. Но ты сам потом походил, подумал, получил еще одно просветление и все переставил в буфет. На мой умеренно компетентный взгляд, именно туда, где положено находиться посуде, но лучше потом сам проверь.

– И маяк, как я понимаю, все это время горел?

– Естественно, он горел. Причем даже ярче, чем прежде. А то хрен бы тебе приятный туристический променад, мое слово твердо, вернул бы к суровой реальности, ни единой покаянной слезы не пролив. Я все время втыкал в окно, не переживай. Было довольно скучно. С горя нагуглил этот твой интересный адрес. Улицы с такими или созвучными – я же не знаю, как они правильно пишутся, – названиями есть в разных немецких городах. Но пересекаются они только в Берлине.

– В Берлине? – недоверчиво переспрашивает Тони. – Ну надо же. А с виду какой-то поселок.

– Судя по карте, которой я любовался долго и счастливо, это окраина, удачно избежавшая многоэтажной застройки[2]. Такие есть во всех больших городах.

– Ты прав. Ладно. Значит, Берлин. В прошлый раз был Краков, в позапрошлый – Сувалки[3], перед ним – какой-то неопознанный город между рекой и горой, я был там всего пару минут и вообще ни черта не понял… Черт знает что. В смысле никакой логики. Интересно, откуда взялся такой набор? Что влияет на выбор места? Хорошо бы, конечно, контролировать направление перемещений; с другой стороны, я же и сам не знаю, где надо светить. И никто не знает. Ладно, может, еще разберусь…

Тони встает с табурета и тут же хлопается обратно.

– Ни хрена себе штивает. Вот это номер.

– Ну слушай, чего ты хочешь. Почти три часа в двух местах сразу, не хрен собачий, – рассудительно говорит Юргис. – Потом пройдет. Выпить хочешь?

– Да не то чтобы, честно говоря. Но, по идее, не помешает. Мне с этим хрен знает что вытворяющим организмом потом еще вместе в темной комнате спать. И выдай мне сигарету. Лучший в мире способ быстро целиком оказаться здесь и сейчас.

– Есть такое дело.

Юргис возится с бутылками и стаканами гораздо дольше, чем надо; скорее всего, просто для удовольствия. Смешная правда про Юргиса: он любит хозяйничать в чужих кухнях, но пальцем о палец не ударит в своей. Максимум – сварит кофе, а потом будет неделю ждать, что джезва как-нибудь сама магическим образом помоется; причем иногда этот номер у него даже проходит. Но, к сожалению, не всегда.

– Вот, – наконец говорит он, ставя перед Тони стакан с прозрачной жидкостью. – Решил ничего ни с чем не смешивать, просто налил нам рому. В некоторых особых случаях чем проще, тем лучше. Например, когда у тебя в руках оказался Карукера агриколь[4] из редкого барбадосского сахарного тростника.

– Кару… – что?

– Карукера. Остров прекрасных вод. Так раньше называлась страна Гваделупа. Лично я бы на ее месте до сих пор так назывался, с новым именем у нее, по-моему, как-то не очень задалось. Но вряд ли это дурно повлияло на вкус напитка. Агриколь есть агриколь.

– Где ты это сокровище взял? Сколько караванов ограбил? Сколько купцов перебил? У меня в закромах ничего подобного не было.

– Правильно. Зато у тебя был обычный светлый бакарди. А в моих руках многие стараются показать себя с лучшей стороны. Хотят мне понравиться. И твой ром туда же, хотя, по идее, суровое пиратское пойло с крепкими нервами, что ему какой-то там я.

– Ты его превратил?!

– Да упаси боже. Я не умею. Он сам.

– Господи, – говорит Тони после первого глотка. И повторяет: – Господи.

– Невзирая на ряд моих несомненных достоинств, я – совершенно точно не он.

– Ты даже вне подозрений. Это было не адресное обращение, а просто мини-рецензия выдающегося эксперта в области спонтанного домашнего пьянства для развлекательного журнала «Ночной сомелье».

– А. То есть тебе понравилось, – флегматично кивает Юргис. – Ну и хорошо, – и помолчав добавляет: – Ты завязывай, пожалуйста, мысленно называть меня старым именем. Понимаю, сила привычки. Ну и вообще в своей голове каждый сам хозяин. Но ради меня, пожалуйста, постарайся. Мне и так непросто живется. Что-то я в последнее время какой-то… чересчур человек.

Самое время огрызнуться: «Это тебе только кажется», – но есть вещи, с которыми лучше не шутить. В их число входят абсолютно все темы, при упоминании которых у собеседника, кем бы он ни был, каменеет зачем-то оставленная на лице улыбка и темнеют глаза.

Поэтому Тони говорит:

– Извини. Постараюсь больше так о тебе не думать. Я не знал, что имена на тебя влияют, даже если просто крутятся в чужой голове.

– Я и сам не знал, пока не почувствовал. Ничего, уже все в порядке. Наверное. Скоро будет в порядке; в общем, забудь. Оштрафую тебя на дополнительную порцию перебродившего сока барбадосского сахарного тростника, и тогда-то уж точно сразу приду в порядок. Я, ты знаешь, практичный и экономный. Не допущу, чтобы зря перевелся драгоценный продукт, а значит извлеку из него пользу, чего бы это ни стоило – и мне, и ему.

– Разумный подход, – кивает Тони. – Надо брать с тебя пример. Эй, драгоценный ром агриколь, а ну быстро давай, иди мне впрок!

Встает, подходит к окну, некоторое время стоит, опираясь на подоконник, смотрит на далекие огни за рекой. Наконец говорит:

– Ладно, по крайней мере, с нашим маяком действительно все в порядке. И голова у меня молодец, ясная и больше не кружится. Ноги могли бы стоять и потверже, но не буду к ним придираться. Носят как-то пока, и на том спасибо. Сам понимаю, им со мной нелегко.

– Интересно, а как твой двойник там, на маяке, сейчас себя чувствует? – спрашивает друг, которого теперь надо даже мысленно называть Иоганном-Георгом, но ум наотрез отказывается мыслить такими нелепыми конструкциями; ладно, пусть пока будет просто нейтральный «он», а там поглядим, – думает Тони, – или я привыкну, или привыкать не придется. Он часто меняет имена.

А вслух отвечает:

– Да примерно так же, как я: чертовски доволен собой, устал, возбужден и горд. И по-прежнему в полном отчаянии, потому что мы делаем невозможное, а толку от этого невозможного… Ладно, не стану говорить «ноль». Я просто не знаю. И он не знает. Но готов продолжать; скажем так, не готов останавливаться. Ну и я с ним за компанию не готов, а куда деваться.

– Хоть кто-нибудь там догадался срочно налить ему хорошего рому?

– Надеюсь, что так.

– «Надеешься»? Точно не знаешь?

– Конечно, не знаю. Это же только у него две жизни сразу – и собственная, и моя. А я разделяю с ним самые сильные чувства, особо страстные желания и некоторые сны; кажется, настроение у нас всегда более-менее общее, но на этом – все. Раньше я думал, круто чувак устроился: мало того, что у самого жизнь интересная, так еще и моих приключений себе полные карманы нахапал. Но знаешь, после этих прогулок, начинаю склоняться к мысли, что мне повезло гораздо больше, чем ему. Две жизни одновременно это только звучит замечательно, а на практике означает – почти ни одной. Я же до сих пор толком не помню, как ходил по дому, убирал в шкаф чашки, и все остальное. Только как ты мне про сбежавший кофе говорил; причем пока тебя слушал, почти не видел, что в Берлине творится. То есть, получается, ты или там, или там. Может, конечно, мне просто навыка не хватает. Тот, другой Тони уже двадцать с лишним лет Смотритель маяка. А я о нем даже не подозревал до недавнего времени – ну, то есть пока с тобой не связался. Стефан говорит, это вообще нормально. В смысле обычное дело. На нашей стороне Смотрителям маяков и не положено ничего такого о себе знать.

– Да, считается, что нормально, – соглашается Юр… так, стоп, он же просил, Иоганн-Георг. И сердито добавляет: – Только меня такая норма совершенно не устраивает. Быть частью одного из величайших чудес Вселенной и все при этом профукать? Самый драгоценный на свете опыт так никогда и не осознать? Немыслимая растрата. Я не согласен, чтобы было так.

Глаза его вспыхивают яростным изумрудно-зеленым огнем, и это до такой степени не метафора, что стороннему наблюдателю впору обосраться на месте. Но Тони-то не сторонний. Он в курсе, что пламенеющие глаза – просто эффектный фокус, позволяющий впечатлить аудиторию и заодно избавиться от избытка эмоций, чтобы не мешали жить долго и счастливо, никого под горячую руку не зашибив. Иоганн-Георг совсем недавно этому фокусу выучился и теперь, конечно, показывает его по любому мало-мальски подходящему поводу. А иногда – без.

Тони Куртейн

Тони Куртейн сидит за столом, положив голову на руки; со стороны может показаться, что он задремал. На самом деле Тони смеется – тихо, почти беззвучно, хотя мог бы хохотать в голос, рычать и вопить дикой лендрой, на маяке он один, как обычно, никому бы не помешал.

Я молодец, – думает Тони, – на этот раз правда здорово получилось. По идее, с таким помощником иначе и быть не могло; я еще и потому молодец, что он у меня есть. И не просто так, по доброте помогает, у него в этом деле явно свой интерес. Хотел бы я знать, какой именно; ладно, может, однажды расскажет. А пока пусть просто будет рядом и продолжает хотеть, чтобы у нас все получилось. Он так круто хочет, что силы от этого даже не удваиваются – удесятеряются. Еще никому, никогда так не везло.

Я молодец, – думает Тони, – так ярко маяк еще никогда не горел. И это только начало. Считай, просто разминка. Еще прогуляемся по Другой Стороне, подожжем ее со всех краев синим спасительным светом и посмотрим, кто слетится на этот свет. И пусть этот засранец только попробует не слететься… Ладно. Рано я размечтался. Будем жить одним днем – сегодняшним, благо он задался.

Я молодец, – думает Тони, – а все-таки местами полный придурок. И этот красавец хорош, зачем он мне подливает? Я же и так на ногах уже еле стою, куда мне еще, куда?

Я

– Туда, – отвечаю я. – Забыл, с кем связался? Я всегда все делаю правильно. И сейчас тоже. Особенно сейчас! Чтобы окончательно вернуться домой после такой интересной прогулки, тебе надо как следует выспаться. И я тебя усыпляю самым доступным способом, другие у меня сейчас не сработают – говорю же, в последнее время я чересчур человек, натурально тяжелое обострение моей материальной природы, хроническое воспаление старой, ненужной судьбы. Пройдет, я надеюсь; по крайней мере, до сих проходило, но пока единственная колыбельная, которая осталась в моем распоряжении – этот напиток богов. Удивительный все-таки молодец твой ром, что сам в агриколь превратился, я бы сейчас его даже в компот превратить не смог. И кстати, если ты откажешься пить, мне же больше достанется. Такой вопиющей несправедливости ты не захочешь допустить.

– Черт с тобой, – соглашается Тони, – наливай. Сил моих нет с тобой спорить, эта дурацкая кухня кружится, как карусель, только вместо тигра или хотя бы белой лошадки подо мной почему-то дурацкий табурет, и музыка не играет. Надо было заранее пригласить оркестр. Одно утешение: когда я свалюсь под стол – а это, боюсь, неизбежно – ты не оставишь меня неопрятно валяться на пыльном полу в позе пищевого отхода, а утащишь прямехонько в пекло, которым, готов спорить, тайно заведуешь на досуге. Ну и отлично. Я почему-то замерз, никак не могу согреться, а в пекле тепло.

– Обязательно утащу, – обещаю я. – И укутаю огненным одеялом. И в котел подолью свежего кипяточку. И ласково поглажу по голове кочергой, так что завтра будешь как новенький. После того, как меня укусила заботливая бабушка-оборотень, я стал очень нежным, тебе со мной повезло.

Эва

На этот раз он был без пальто и даже без темных очков, в обычной черной футболке и мешковатых штанах с миллионом карманов, но Эва сразу его узнала. И почему-то обрадовалась.

Что не испугалась, это как раз понятно, чего тут пугаться. Не может случиться ничего страшного в середине жаркого летнего буднего дня под полосатым тентом кафе, за колченогим столом, мокрым от холодного кофе, только что пролившегося из твоего стакана, по твоей же неосторожности, хорошо хоть не весь, и тут вдруг подгребает твоя позавчерашняя галлюцинация с ослепительной улыбкой в девяносто четыре зуба и пачкой ярко-оранжевых бумажных салфеток: «Держитесь, я вас сейчас спасу». Ясно, что ничего особо ужасного в такой встрече нет, но радоваться – все-таки перебор.

Однако Эва обрадовалась. И сразу взяла быка за рога, пока этот тип не перестал ей мерещиться:

– В прошлый раз не успела спросить, где вы покупаете такие отличные сигареты. Потом локти кусала. Исправляюсь, спрашиваю: где?

– Сейчас выкину этот кошмар, – сказало наваждение, сгребая со стола ком мокрых салфеток, – вернусь и все расскажу.

Пока он ходил, Эва как раз успела вытереть столешницу насухо последней парой салфеток и с облегчением выдохнуть. Равнодушная к почти любым проявлениям беспорядка, она терпеть не могла грязные столы.


– На самом деле я нигде их не покупаю, – объявил незнакомец, усаживаясь напротив. – Но не потому, что я ваша галлюцинация, а галлюцинациям не продают сигареты, как школьникам. А потому, что это своего рода конструктор. «Сделай сам». Покупаю отдельно табак, отдельно гильзы. И набиваю при помощи специальной машинки.

Извлек из карманов все перечисленные предметы и положил на стол с таким победительным видом, словно выкладывал флеш-рояль.

– В любой приличной табачной лавке все это есть. Долботня адова, но ничего не поделаешь. Другого способа получить мало-мальски приличную сигарету в условиях текущей реальности просто не существует; машину времени не предлагать, я их боюсь. Хотите попробовать сами сделать?

– Хочу, – кивнула Эва. И, не сдержавшись, добавила: – Кстати, глаза у вас больше не полыхают адским зеленым пламенем. Я подумала, вдруг вы не заметили? Такие вещи о себе наверное лучше знать.

– Как о штанах, лопнувших на заднице, – согласился он. – Спасибо большое, насчет глаз я в курсе. Они в общем и не должны полыхать. Это был просто такой специальный фокус, чтобы нравиться девушкам. Друг научил.

– С девушками у вас и без фокусов все должно получаться, – заверила его Эва. – Вы вполне ничего.

Это было, прямо скажем, некоторое преуменьшение. Галлюцинация ей досталась до крайности симпатичная, такой здоровенный дядька с узким скуластым лицом, которое могло бы считаться суровым, если бы не круглые, зеленоватые, как у кота глазищи и совершенно девичьи ямочки на щеках. Всем бы такое мерещилось и вело себя так же приветливо, небось никто бы не бегал по докторам.

Впрочем, штука про галлюцинацию начинала выглядеть откровенно глупой. Стол-то он по-настоящему вытер, – думала Эва. – Где бы я взяла столько салфеток? У меня была всего одна, да и та сразу намокла. И табак у него настоящий. И, похоже, не только табак.

– Одно удовольствие иметь с вами дело, – сказал незнакомец. – Даже не попытались прикинуться, будто видите меня в первый раз. И не убежали, суетливо крестясь. Меня редко так балуют. Наверное из-за дурацкой манеры невежливо исчезать посреди разговора. В общем, сам виноват.

– Да я бы, может, и убежала, – усмехнулась Эва. – Просто кофе не допила, хоть и разлила половину. А со стаканом в руках убегать как-то глупо. Да и куда бежать? Если вы галлюцинация, далеко не сбежишь, а если живой человек, то и убегать не имеет смысла. Лучше уж про сигареты спросить.

– Говорю же, одно удовольствие иметь с вами дело, – повторил ее собеседник. – Не зря я вас разыскал.

– Разыскали? – зачем-то переспросила Эва.

Хотя и так ясно, если нашел, значит перед этим искал. Даже если это просто случайная встреча. Случай повинуется нашим желаниям гораздо чаще, чем может показаться, особенно неосознанным. С осознанными, конечно, трудней.

– Вы меня очень впечатлили, – серьезно сказал он. – Такой крутой у вас ритуал. И действенный. Я даже толком не понял, то ли вы знали, кто перед вами, и помогли ему себя вспомнить, то ли он вам просто поверил и послушно превратился в какое-то невероятное существо, которому есть куда возвращаться после смерти, а если бы не вы, то и не было бы ничего. Как сами-то думаете?

– Я не знаю, – неохотно сказала Эва. И честно добавила: – Мне все равно.

– Так и думал, что вы это скажете, слово в слово, – усмехнулся незнакомец. – Наверное, в ваших руках такое «все равно» – рабочий инструмент. Ничего подобного раньше не видел. В человеческом исполнении – так точно; впрочем, вообще ни в чьем. Поэтому твердо решил вас найти, как бы случайно встретить в городе, а потом, если вы согласитесь иметь со мной дело, выспросить все подробности: где вы этому научились? Или сами придумали? Но как?! Не сообразил в азарте погони, что это, как минимум, бестактно. Вы не обязаны открывать мне свои секреты только потому, что я так лихо глазами на прощание сверкнул.

– И очень эффектно исчезли, – добавила Эва. – А сегодня оказались рядом в самый страшный момент моей жизни, пообещали спасти и действительно спасли. Зря смеетесь, момент и правда был совершенно ужасный. Мокрый липкий стол, и кофе вот-вот начнет капать с него на землю, прямо на мои белоснежные кеды, а я сижу, как дура с одной несчастной салфеткой и не понимаю, что делать. Брррр! По-хорошему, за такое чудесное избавление надо бы открыть вам все свои тайны, не жалко, налетай! Но я все равно не открою. Потому что сейчас сама их не знаю. До такой степени не знаю, что смотрю на вас и думаю: «А хорошо, что у меня теперь есть свидетель; не факт, что настоящий, но даже такой лучше, чем ничего». Вот настолько я не уверена – ни в себе, ни в реальности происходящего. И вообще ни в чем.

– Да, обычно именно так и бывает, – невозмутимо согласился он. – Всякая настоящая тайна сама себя – причем в первую очередь от себя же самой! – бережет. Я бы вам сейчас тоже ничего особо интересного не рассказал, даже если бы очень захотел похвастаться. Собственно, уже пару раз порывался, но открывал рот и начинал говорить что-то другое. Хорошо хоть не блеять беспомощно: «ээээээээ».

Он и правда заблеял таким смешным тонким голосом, что Эва рассмеялась от неожиданности, а когда успокоилась, увидела, что ее собеседника окутал туман. Не весь город, не улицу, даже не отдельный ее участок, а только отдельно взятого человека, сидящего напротив, особенно голову, так что лица уже почти не видно, удивительный эффект.

– Извините, – сказал он каким-то новым, хриплым, приглушенным, возможно как раз из-за облака, голосом. – Внезапно выяснилось, что мне срочно надо уходить; собственно, я уже ушел, просто не хочу снова показаться невежливой галлюцинацией. Потому что на самом деле я, во-первых, довольно вежливый. А во-вторых, не она.

С этими словами он исчез – посреди бела дня, на глазах у нескольких десятков клиентов кофейни и просто прохожих, которые, впрочем, не обратили никакого внимания на это беспрецедентное надругательство над законами физики, как несколькими секундами ранее не заметили туман. Зато оставил на столе початую пачку табака, жестянку с бумажками и хитроумную машинку для набивки – то ли в качестве доказательства своей достоверности, то ли просто по рассеянности. Эва смастерила несколько сигарет, просто для тренировки, получались они у нее пока, в лучшем случае, через раз. Наконец спрятала трофеи в сумку, весело думая: все-таки мама была не права, на самом деле я очень хозяйственная. Даже из галлюцинации практическую пользу способна извлечь.

Третий круг

Нёхиси

– Наш с тобой контракт истекает сегодня в полночь, – говорит Стефан.

Его собеседник, принявший человеческий облик не только для удобства и спокойствия остальных посетителей маленького пивного ресторана, но и ради собственного удовольствия, эта экзотическая форма существования его неизменно удивляет и смешит, картинно хлопает себя рукой по лбу:

– Ну точно! Контракт же! А я уже и забыл, что ты когда-то меня поймал.

У него ярко-синие волосы, узкие клетчатые штаны, бывшая красная, но давным-давно вылинявшая до розовой футболка с надписью на русском языке «Миру – миф»[5], поверх нее кухонный передник с изображением толстого итальянского повара, окруженного змеящимися клубками спагетти, а на ногах ярко-желтые пляжные шлепанцы; словом, он выглядит, как совершенно обычный рядовой горожанин, выскочивший по-быстрому пропустить бокал пива с приятелем, прямо из кухни, где готовил ужин, видимо, где-то здесь рядом живет.

– Ровно двадцать два года назад по местному календарю, – кивает Стефан. – Но, справедливости ради, не столько поймал, сколько подманил, соблазнив сладкими обещаниями. Хрен тебя силой возьмешь.

– Да хорош заливать, – смеется Нёхиси, первый в истории дух-покровитель города с расширенными полномочиями, не рожденный в союзе земли с другими стихиями задолго до начала его строительства, а завербованный по контракту всемогущий бродяга из каких-то невообразимых неведомых мест. – Ты в этот свой бубен так тогда колотил, что обещаний я почти не расслышал. Но мне все равно понравилось. Я таких безрассудных нахалов люблю.

– Однако торговался ты как черт!

– Обижаешь. Как я, вообще никто не торгуется.

– И то правда, – легко соглашается Стефан, – куда им всем до тебя. Я предлагал испытательный срок хотя бы в сотню лет, просто чтобы успеть выдохнуть, залатать бубен и утереть со лба трудовой пот, но ты так ловко скинул до двадцати двух, что я сам не заметил, как согласился, хотя до тех пор был уверен, что в большинстве случаев слишком мало – даже хуже, чем ничего… А кстати, почему именно двадцать два?

– Да просто число хорошее. Я люблю числа, состоящие из одинаковых цифр. При этом мне очень не нравятся единицы. Возмутительное явление, не понимаю, как их вообще допустили. В единице нет ни обещания, ни опоры, ни даже обаяния обреченности, вообще ничего, кроме скучного факта ее одинокого существования; в каком-то смысле единица гораздо меньше, чем ноль, который хотя бы напоминает о вечности, как всякая пустота. Допускаю, что я несправедлив к единицам, не понимаю их загадочной сути, недооцениваю потенциал; с другой стороны, я же не пытаюсь их отменить. Пусть будут, если так зачем-нибудь надо. И даже сейчас не стал бы прилюдно их поносить, если бы ты не спросил, почему именно двадцать два. А это число – просто наименьшее из возможных, поскольку одиннадцать меня бесит. А за тридцать три года уже вполне можно успеть заскучать. Я же тогда вовсе не был уверен, что мне здесь понравится. Когда так настойчиво куда-то зазывают, велика вероятность, что с этим местом что-то крепко не так. Но ты не наврал, тут здорово. Даже дурацкие ограничения всемогущества оказались неожиданно в тему; это примерно как с баскетболом – хочешь интересной игры, обходись всего двумя кольцами. И одним мячом.

– Так ты остаешься? – спрашивает Стефан, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие.

На самом деле он немного боялся этого разговора; ладно, будем честны, не «немного», а до темного звона в горле, как не боялся очень, очень давно. Потому что на кон поставлено не просто до хрена, а почти все. Хуже было бы только договариваться с солнцем, что оно продолжит светить, хотя уже не обязано. Если захочет погаснуть, никто не сможет ему запретить.

– А ты сомневался? – изумляется Нёхиси. – Это каким же дураком надо быть, чтобы бросить такую игру! И таких партнеров, и место действия, и совершенно нового, такого смешного, удивительного себя. Я что, похож на дурака?

– Иногда – вполне. Но только потому, что отлично умеешь им прикидываться; с другой стороны, было бы странно, если бы именно выглядеть дураком ты, всемогущий, не мог.

– Будешь смеяться, но выглядеть дураком гораздо труднее всего остального. У меня в этом деле ни опыта, ни выдающихся способностей. Зато с учителем повезло. Ну и я довольно старательный. Если сразу не получилось, буду повторять упражнение, пока дым из ушей не пойдет – у всех случайных свидетелей. Свои уши все-таки жалко. Их не то чтобы много. Они у меня вообще не всегда есть!

– Это да, – авторитетно подтверждает Стефан, неоднократно становившийся тем самым случайным свидетелем, с дымом из ушей.

– Только чур больше никаких контрактов, – говорит человек в кухонном переднике и, вероятно в знак серьезности своих намерений, ставит опустошенный бокал на стол с таким громким стуком, что по асфальту от его ног разбегаются глубокие трещины, из которых, впрочем, тут же начинают бодро лезть во все стороны цветущие маргаритки, символизируя очередную победу хрупкой нахальной жизни над бессмысленным разрушением.

У Нёхиси вечно так. Даже когда он непритворно сердит, любое проявление его недовольства все равно заканчивается очередной обескураживающей демонстрацией торжества жизни, и хоть ты тресни. Нёхиси иначе просто не может, он – беспредельно добродушное божество.

Собственно, потому Стефан так в него и вцепился. По человеческим меркам, любой пограничный город – страшное место, просто в силу своей природы, так уж нелепо устроено в этом мире, что всякое настоящее чудо сторожит, охраняет от искушения окончательно сбыться неодолимый, несовместимый с разумной жизнью страх. Ужас небытия, скрепляющий тайные швы между реальностями, можно уравновесить только бесконечной добротой духа-хранителя, если он достаточно силен, чтобы вместить в себя гораздо больше, чем местность, которой владеет – все ее пограничные швы, темноту всех изнанок, сияние всех непостижимых возможностей; в общем, без всемогущества этот номер просто не пройдет. А сочетание всемогущества с добродушием – огромная редкость. Обычно всемогущие существа совсем не добры, хотя и не то чтобы злы, скорей, равнодушны к чужим делам и заботам. А Нёхиси все принимает к сердцу, о размерах которого лучше сейчас не задумываться: говорят, если человеческой головой попытаешься вообразить бесконечность, в случае успеха непременно сойдешь с ума.

– Я хочу остаться просто так, без договора, условий, клятв, ритуалов и что там еще полагается, – говорит тем временем Нёхиси. – Только потому, что – ну а как иначе? Где мне еще быть? Это мой город. Куда мы с ним теперь друг от друга денемся? Я так решил; мы так решили. И все.

– Да вообще не вопрос, – с нескрываемым облегчением улыбается Стефан. – К чертям собачьим контракты. Я, между прочим, сам видишь, явился сюда с пустыми руками, без бубна и папки с бумагами. Потому что шел говорить с тобой не о работе. А исключительно о любви.

Нёхиси молча кивает, не поднимая глаз, зато в небе появляются сразу четыре радуги, да не простые, а почти вертикальные, этакие мосты между землей и небом, длинные и очень яркие, все как одна. Это, во-первых, красиво, а во-вторых, в достаточной степени невозможно, чтобы вызвать фурор, но избалованные практически ежедневными чудесами горожане не обращают на радуги никакого внимания, пожимают плечами: «Еще и не такое в природе бывает», – и бегут по своим делам. Только некоторые туристы растерянно топчутся, задрав головы к небу, пытаются сфотографировать радуги телефонами, но, конечно, ничего у них не получится, не останется ни единого доказательства, хочешь – помни, хочешь – забудь, тебе решать.


– А ведь ты действительно допускал, что я могу сбежать, едва дождавшись конца контракта, – наконец говорит Нёхиси. – И вот это по-настоящему странно! Вроде бы знаешь обо мне самое главное: как я теперь развлекаюсь и чем дорожу. Слушал небось, как я ругаю единицы и про себя ухмылялся: «Ясно, чего он так завелся, сам прежде был единицей, единственным во Вселенной, а теперь почувствовал разницу». Правильно ухмылялся. Ты меня раскусил, причем не сегодня, а сразу же, в первый момент – судя по тому, что соблазнял не наслаждениями, не властью, не обильной пищей для моей вечной бездны, а возможностью играть на равных с совсем иными, во всем отличными от меня существами. Я твою догадливость тогда высоко оценил. И вдруг внезапно выясняется, все это время ты во мне сомневался. Думал, я сплю и вижу, как отсюда удрать. Выходит, чего-то важного ты обо мне до сих пор не знаешь. Или я о тебе?

– Все же скорее второе, – улыбается Стефан. – Даже не то чтобы не знаешь, просто не учитываешь, что самое главное из моих, по большому счету, скромных умений – допускать все. Не только наиболее вероятное, предполагаемое, логически вытекающее из сложившихся обстоятельств и хотя бы теоретически возможное, а вообще все. Включая даже такое абсурдное развитие событий, как твой уход.

– Да, теперь, наверное, понимаю, – кивает Нёхиси. – Все-таки интересный эффект дает ограничение всемогущества: вдруг оказывается, что некоторые вещи можно понимать не сразу, а постепенно, задавая вопросы, выслушивая объяснения и обдумывая их. Сказал бы мне кто-то раньше, что так бывает, решил бы, что настолько медленное понимание – слабость, болезнь ума. Отчасти оно так и есть. Но оказалось, это очень приятная слабость! Мне настолько понравился мыслительный процесс, что ради него я согласен и дальше оставаться несовершенным.

– Да, при правильном подходе наше несовершенство становится дополнительным источником наслаждений, – соглашается Стефан. – Вот и я сейчас счастлив, как давно уже не был – только потому, что всерьез боялся предстоящего разговора.

– Прям-таки боялся? Не верю.

– Зря не веришь. В свое время я положил немало сил, чтобы воспитать в себе способность бояться. И достиг отличного результата: я теперь феерическое трусло. Правда только в сугубо рабочих вопросах, но большего мне и не надо, на досуге я и храбрым вполне хорош. Зато за этот город я боюсь мастерски – не просто умом, даже не только сердцем, а всем своим существом. И кстати, имей в виду, это мое существо, которое с утра скулило от страха, а теперь ликует, как Творец за пять минут до начала Творения, с недоеденным бутербродом и охапкой чертежей подмышкой, твой вечный должник. Сделаю для тебя, что смогу, столько раз, сколько понадобится. Обращайся в любой момент. Пока мы с тобой существуем хоть где-то, хоть в каком-нибудь виде, мое слово твердо, а потом… ну, поглядим. Наверняка тоже что-нибудь сумею придумать. Я хитрый.

– Да, ты довольно хитрый, – меланхолично соглашается Нёхиси, – и, помолчав, добавляет: – Должник на совсем уж вечные времена – это все-таки слишком щедрое предложение. Я принимаю его с благодарностью, просто из уважения к твоему великодушию, но после прекращения нашего с тобой существования не стану тебе припоминать. Зато вот прямо сейчас действительно есть проблема по твоей части…

– Знаю, о чем ты, – кивает Стефан. – Только это вообще не проблема. Совершенно нормальное течение событий. Чего ты тревожишься? Так уже было сто раз.

– Не в такой острой форме. Он уже почти целых три дня меня не видит и даже не слышит. И, похоже, больше не верит в меня. Эта – ну, знаешь, его любимая бредовая идея, будто он меня выдумал, снова жива и даже получила почетное звание «разумного объяснения». Хотел бы сказать, что это просто смешно, но на самом деле не очень. Мне не всякий абсурд по душе.

– Говоришь, целых три дня? Действительно перебор. За три дня я бы и сам в чем хочешь разуверился, начиная, собственно, с тебя… Кстати, а ты котом становиться не пробовал? И в таком виде прийти?

– Нет, – озадаченно отвечает Нёхиси.

– Ну и напрасно. Золотое правило всякого наваждения: в любой непонятной ситуации становись котом.

– Думаешь, поможет?

– По идее, должно. В самом худшем случае, просто наваляешь ему в тапки. Хоть душу отведешь.

Альгис

Память вернулась к нему внезапно, глубокой ночью, когда стоял у окна, открытого для проветривания, и смотрел на разноцветные огни далеко, за рекой – зеленые на здании Центрального универмага, красные на крыше гостиницы «Рэдиссон», желтые на небоскребах делового центра, невыносимо яркие синие… а черт их знает, где именно. Где-нибудь еще.

Наверное, на таком расстоянии свет не считается светом, по крайней мере, от далеких огней боль не возвращалась, сколько на них ни смотри, хотя Альгис уже дней десять не рисовал и вообще ничего не делал, даже не мылся и почти ничего не ел, вместо кофе пил горячую воду: вскипятить чайник проще, чем разбираться с новой дорогой швейцарской машинкой, которую подарила Тамара, или, тем более, что-то варить. Часами смотрел в темноту, иногда кино на компьютере, ну или вот, разнообразия ради, в окно. Больше ничего не хотелось, просто не было сил, да и смысла как-то внезапно не стало – ни в трамваях, ни в рыбах, приплывавших к нему из чужой, без спроса и права присвоенной темноты, ни в регулярных бодрых посланиях Томки, остававшихся почти без ответов, ни в его затворническом существовании, ни в шумно бурлившем снаружи тошнотворно чужом человеческом мире, ни в картинах, ради которых все якобы затевалось. Разве только в отсутствии боли смысл по-прежнему был. Поначалу Альгис боялся, что от праздности боль вернется, чутко прислушивался к себе, готовый схватиться за кисти при первом ее приближении, но по мере того, как бесконечно долгие, печальные, но безмятежные дни сменяли друг друга, страх превращался в надежду, а она – в робкое, осторожное, но уже почти настоящее торжество.


Рано радовался, вместо боли вернулась память, и теперь, задним числом, предоставь ему кто-нибудь выбор из этих двух зол, Альгис без колебаний выбрал бы старую добрую боль, потому что нет муки горше воспоминаний о навсегда утраченном доме, о счастье, ставшем для тебя невозможным, и людях, которых все эти годы, сам того не осознавая, любил больше жизни, вернее, вместо нее.

Вспомнил он, конечно, не все, даже не половину, хорошо, если десятую часть, это и самому было ясно. Пробелов оказалось так много, что восстановить мало-мальски связную историю своей жизни почти не было шансов. Только отдельные эпизоды, по большей части, вырванные из контекста, до сих пор ему почти неизвестного, зато такие яркие, достоверные, что захочешь, а не усомнишься в их подлинности. Хотя говорят, именно так и выглядит безумие: оно не допускает сомнений. Но мало ли, что говорят.


Долго разглядывал маленький бледный, почти незаметный шрам на правой ладони. Никогда не знал, откуда он взялся, покойные дед и бабка тоже не знали, да и с чего бы им знать, некому знать, не было никаких деда и бабки, не могло их быть, только причудливые ложные воспоминания поверх настоящей памяти, как иногда проснувшись, какое-то время продолжаешь принимать за чистую монету все, что случилось во сне, а о своей настоящей жизни ничего не помнишь, вот так и со мной случилось, – думал Альгис. – Только я просыпался долго, слишком долго, почти двадцать лет. Мне сейчас сколько? Сорок? Вроде бы сорок. А в одном из последних воспоминаний о доме мы с друзьями пришли к маме Рите, чтобы отпраздновать с нею мои двадцать два. А дальше, кажется, ничего не было, то есть старше я становился уже не там. Или все-таки там, просто пока не вспомнил? Странная штука память: только когда она к тебе возвращается, понимаешь, насколько ей нельзя доверять.

Ладно, по крайней мере, со шрамом теперь все ясно: бежал по улице навстречу выходящему из трамвая отцу, упал неудачно, поранился осколком бутылочного стекла; больно, кстати, почти не было, зато было страшно, очень уж много крови из руки потекло, и одновременно ужасно обидно, что так позорно не добежал, упал как последний дурак, и теперь папе придется возиться с бинтами вместо того, чтобы просто подхватить его на руки, подбросить, поймать и закружить.

Если я уже умел быстро бегать и папа при этом еще жив, значит, мне тогда было примерно три года, максимум – четыре. Мама Рита говорила, когда погибли родители, мне еще не исполнилось пяти, – рассуждал Альгис. Эти подсчеты его успокаивали: пока скрупулезно загибаешь пальцы, можно не задумываться ни о чем другом. Не вспоминать дорожку, ведущую к дому, посыпанную специальным декоративным крупным светлым песком, светившимся по ночам; здание школы, похожее на игрушечный королевский замок из цветных кирпичей; музыку в ресторане на площади, не такую, как здесь, не тошнотворное, отупляющее умца-умца, доносящееся буквально отовсюду, а настоящую танцевальную музыку, полную жизни, веселящую кровь; синюю черепицу крыши, где проводил больше времени, чем в своей комнате; трамвай, на котором катались с друзьями тайком от взрослых, иногда аж до самого парка на окраине; страшный фильм про вампиров в кинотеатре Кровавой Бет, ради развлечения зрителей проверявшей билеты в карнавальном костюме чудовища, с окровавленным топором подмышкой; насмешливый голос мастера Лайзы: «Не старайтесь аккуратно провести линию, ей надо – пусть сама и старается, а вы просто следите, куда она вас приведет»; какое-то торжество в городской мэрии, где ему вручили маленькую хрустальную медаль, черт его знает, за какие заслуги, может быть, просто за успешное окончание учебы? Или спас кого-нибудь при пожаре? Или выиграл соревнования? Нет, не помню. На этом месте пробел.


Сперва казалось, так много вспомнил, а на самом деле, считай, почти ничего. Только лабиринты улиц и переулков, иногда таких узких, что вдвоем, плечом к плечу не пройдешь, и настолько запутанных, что, поспешив, непременно заблудишься, даже если с детства здесь живешь; странных прозрачных птиц, прилетавших в город каждую осень и кричавших громкими пронзительными голосами на непонятном, но похожем на человеческий языке; румяную корочку лукового пирога, который впервые испек сам, без помощи и подсказок; отполированный временем и мамы Ритиными руками руль ее старого автомобиля; первую поездку на каникулы к Вечному морю с ярким голубым рюкзаком и триумфальное возвращение домой на аэроплане: на пляже случайно подружился с пилотом, и тот решил его прокатить; горький аромат зимних хризантем в саду преподавателя скульптуры; игрушечных рыб, которых каждый год по весне развешивали на деревьях, низачем, просто для красоты, и когда они раскачивались на ветру, словно действительно плыли, начинало казаться, будто попал на морское дно; вкус орехового мороженого в кондитерской по соседству; картины в городской галерее искусства Другой Стороны, неизменно вызывавшие у него восхищение, граничащее с физической мукой; пеструю кошку, которую ему поручали кормить, когда соседи были в отъезде; два одинаковых тонких профиля – Марека и Марины, брата и сестры, близнецов, так до сих пор и не знал, кого из них любил больше, но ему и не пришлось выбирать.

– Не надо, пожалуйста, – вслух сказал себе Альгис, – вот про них думать точно не надо, я от этого сразу сойду с ума.

Смешно. Как будто до сих пор не сошел.


Стоял у распахнутого окна, смотрел на огни за рекой, спокойно, почти ласково думал: как же сильно я это все, оказывается, ненавижу. И всегда ненавидел, только не знал почему. Поэтому приходилось постоянно изобретать аргументы, притягивать за уши убедительные доказательства своей правоты и свято им верить, столько усилий ради того, чтобы позволить себе ненависть ко всему миру сразу: люди – свиньи, жизнь – суетливая толчея у корыта с кормом, все заточено под самых негодных, бессердечных мерзавцев, только им тут и хорошо, справедливости не бывает, возвышенные разговоры – вранье, искусство не нужно вообще никому, кроме дилеров, да и тем только для заработка, и как не старайся противостоять обстоятельствам, сохранять достоинство и не предавать идеалы, финал все равно одинаков для всех: старение, неизбежная деградация, унизительное гниение заживо, мучительная смерть; в лучшем случае, только она одна, без предварительных ласк – для того, кому хватит удачи и храбрости умереть молодым.

Даже забавно теперь вспоминать, как я старался, сгущал краски, нагнетал безнадежность, чтобы разрешить себе ненавидеть и горевать. На самом деле люди как люди – всякие, разные, и жизнь у них тоже разная. У многих, наверное, вполне неплохая, даже очень хорошая, полная недоступных мне смысла и радости жизнь. А что мне не подходит, ничего удивительного: я здесь чужой, и все для меня чужое, не только люди и их дела, но и воздух, вода, звуки, даже свет; в первую очередь свет, то-то мне так полегчало, когда я зашторил окна и перестал включать лампы по ночам. Я не мрачный мизантроп, не никчемный слабак, не размазня и не нытик, просто Другая Сторона есть Другая Сторона. Почему я здесь оказался? – вот вопрос. Ясно одно: не по своей воле. Я себя знаю, не мог добровольно уйти оттуда, где был так счастлив, от тех, кого любил. И кстати, просто технически не смог бы. Я не способен сам перейти границу. Чего-чего, а такого таланта у меня отродясь не было. В юности я об этом горько жалел, люто завидовал новобранцам из Граничной полиции и контрабандистам, у которых мы с мамой Ритой покупали сигареты с Другой Стороны; впрочем, не столько самим путешествиям на Другую Сторону, сколько ореолу окружавшей их тихой, таинственной славы. Когда тебе восемнадцать, славы и тайн хочется даже больше, чем любви. И обойти все музеи хочется примерно так же сильно, как славы. Я же тогда как раз натурально сходил с ума от искусства Другой Стороны. А теперь сам стал художником Другой Стороны – это даже забавно. То есть могло бы показаться забавным, будь это кино или книжка, а не моя настоящая жизнь.


Уснуть, конечно, не смог – ни в ту ночь, ни утром, ни днем, ни на следующую. В общем, и не надеялся на такую поблажку, но время от времени упрямо ложился в постель и закрывал глаза. От этого делалось только хуже, воспоминания становились ярче, чувства острей, тяжесть и густота воздуха начинали казаться невыносимыми, так что подскакивал от приступа удушья, держась за грудь, хватая ртом воздух, как вытащенная из воды рыба; рыбы-рыбы, проклятые рыбы, так вот вы были о чем.

Уговаривал себя: это просто игра воображения, нервы, самовнушение, дышал же ты как-то все эти годы, – понемногу успокаивался, снова ложился, и все повторялось, опять, и опять, и опять.

Отыскал в шкафу бутылку коньяка, оставшуюся от старой жизни, до темноты, когда ему еще нравилось выпивать. Обрадовался, но, как оказалось, зря. Коньяк вообще не подействовал, остался трезвым, измученным, смертельно усталым, переполненным лютой нездешней тоской и воспоминаниями – своими, чужими, домашними, здешними, всеми подряд – с таким же успехом можно было выпить воды из-под крана и продолжать терзаться бессонницей, которая все меньше походила на обычное бодрствование и все больше на ад.

Перерыл коробку с лекарствами в надежде найти снотворное, но там были только три пачки разных обезболивающих, в каждой осталось всего по паре штук, какие-то витамины, полтора десятка нераспечатанных коробочек с лейкопластырем, жалобный одинокий презерватив и несколько упаковок активированного угля – такой нелепый набор, что даже смешно. Тем не менее, рылся в проклятой коробке снова и снова, словно таблетки могли там внезапно появиться, материализоваться от силы его желания, как иногда получалось дома. А здесь так никогда не бывает, давно мог бы привыкнуть: эта реальность жестка, неподатлива и сурова, если чего-то нет, его и не будет, пока не предпримешь заранее оговоренную последовательность неизбежных тягостных действий. А сила желания – полная фигня.


Звонить врачу, записываться на прием, ждать, сколько понадобится, выходить из дома в этот адски сияющий солнечный летний мир, ехать, здороваться, разговаривать, объяснять и просить, а потом идти с рецептом в аптеку было немыслимо, невозможно, даже думать об этом невыносимо, лучше уж дальше не спать.

Была бы Тамара в городе, попросил бы ее привезти снотворное, она точно смогла бы это быстро организовать, но Тамара как раз уехала, очень невовремя, то ли в Швецию, то ли в Норвегию договариваться о будущей выставке, вернется еще нескоро, дней через пять. Думал, скрежеща зубами от злости, бессильно стуча кулаком по стене, так, что до крови разбил костяшки: Томка моя хорошая, Томка – золото, что бы я без нее делал, ясно, что ничего, сдох бы давным-давно, туда и дорога, но какого же хера эта тупая жирная сука свинтила из города именно сейчас, когда в кои-то веки, впервые в своей сраной никчемной жизни по-настоящему, позарез мне нужна?

Стоп, – говорил он себе, изумляясь собственной ярости, – стоп, не надо так думать о Томке, это нечестно, несправедливо, да просто подло, так нельзя. Нельзя, конечно, но был зол на нее, как еще ни на кого, никогда в жизни не злился, потому что без снотворного не уснуть, а его нет и непонятно, где взять, как добыть без рецепта, без поганой бумажки, коряво исписанной человеческими руками – как вообще можно было такое придумать? Чтобы одни люди разрешали другим получить облегчение от страданий, а те, кому не досталось разрешения, продолжают мучиться, пока не издохнут, ничего личного, просто таков порядок, добро пожаловать на Другую Сторону, детка, здесь так заведено.


На исходе третьего дня то ли уснул, то ли просто потерял сознание; на самом деле неважно, главное, что какое-то время Альгиса не было, и вообще ничего не было, нигде, никогда. Жаль, что совсем недолго: перед тем, как исчезнуть, стоял у распахнутого окна, за которым начинали синеть предрассветные сумерки, а когда очнулся, солнце еще не поднялось над крышами невысоких соседних домов, хотя светло уже все-таки стало. Невыносимо, тошнотворно светло.

Шатаясь, поднялся на ноги, поспешно закрыл окно, снова рухнул на пол, лег на бок свернулся, подтянул колени к подбородку, эта поза когда-то помогала ослабить боль в животе, а сейчас хоть немного, да замедляла бег суетливых обрывочных мыслей, и это было лучше, чем ничего, настолько лучше, что снова почти задремал. И вдруг подскочил – на этот раз не от удушья, а от ужасной догадки: я здесь потому, что меня сослали. За что-то наказали меня.

Подумал: вот теперь все сходится. И самое загадочное, необъяснимое из воспоминаний о комнате с черными стенами, где он сидел за огромным столом, строгой молодой женщине в круглых очках и людях с печальными лицами, совавших ему какие-то бесконечные бумаги, не то на подпись, не то просто для ознакомления, наконец-то обрело смысл. Хотя, честно говоря, лучше бы не обретало. Но что уж теперь.

Меня сослали, – думал Альгис. – Меня сюда просто сослали. Интересно, что я такого ужасного натворил? За убийства у нас вроде бы не ссылают… да у нас вообще ни за что не ссылают на Другую Сторону! Все знают, как опасно застрять тут надолго, такого наказания просто не может быть. Из города могут выслать, это да; самая крайняя мера для особо обнаглевших контрабандистов, якобы ради их же безопасности… Впрочем, я же доброй половины всего пока не помню, а разных секретных полицейских приемов и правил вообще никогда не знал. Может, на Другую Сторону все-таки ссылают, но тайно? А родственникам говорят, будто преступник умер в тюрьме от раскаяния и простуды, не дождавшись суда? Вдруг я действительно кого-то убил, да с такой изощренной жестокостью, что реальность наотрез отказалась и дальше меня вмещать? Или пытался свергнуть правительство? Шпионил в пользу Полночной Адарии? Ограбил Заветный Банк, где хранятся сокровища наших предшественников, древних, давно развеществившихся миров? Разрушил маяк? Колдовал, призывая враждебных демонов-людоедов из глупого фантастического романа, и нечаянно преуспел? Присвоил чужое время? Не дал исчезнуть покойнику? Натравил на соседа чужую Незваную Тень? Взорвал полицейское управление? Даже смешно представить.

Впрочем, нет. Совсем не смешно. Потому что я сижу здесь, на Другой Стороне, в этой адовой жопе, без малейшей надежды вернуться, а значит, любое абсурдное предположение может оказаться страшной правдой о моей жизни. Меня сослали. Мать твою, по-настоящему выслали на Другую Сторону! Всего, целиком, навсегда. Меня!

Люси

– А теперь обратите внимание на трещины в этой стене, – объявила Люси. – Это только на первый взгляд обычные трещины, а на самом деле – следы прикосновений неумолимого Кроноса; он, как многие пенсионеры, любит путешествовать и до нас однажды добрался; хотела бы похвастаться, что провела для него экскурсию, но нет, к сожалению, он сам, без меня тут ходил. А возле этого дома остановился и зачем-то погладил стену, результат налицо. Впрочем, судя по состоянию стен в Старом городе, Кронос тут с доброй половиной домов обнимался. Расчувствовался старик. И теперь время в Вильнюсе течет как попало: в тех кварталах, где Кронос был особенно счастлив, оно почти замирает, в таком месте можно пол-дня провести, а потом свернуть за угол и выяснить, что прошло всего пять минут, вы никуда не опоздали, ничего не пропустили, весь день у вас еще впереди. А вот в одном баре – не здесь, на бульваре Вокечю, я вам потом покажу, если будем проходить мимо – то ли его неприветливо обслужили, то ли ему просто показалось, старики, сами знаете, часто бывают мнительны; в общем, не знаю, как дело было, но Кронос на них разгневался, и с тех пор в тот бар лучше не заходить. Выпьете в обед бокал пива, перекинетесь парой слов с каким-нибудь сумрачным незнакомцем, выйдете на улицу, а там уже поздний вечер, и хорошо еще, если сегодняшнего, а не завтрашнего дня. Я сама однажды так влипла, собственную лекцию пропустила, не провела экскурсию и на свидание не пришла. Обидно было, хоть плачь!

Экскурсантки удивленно переглянулись и заулыбались – не натянуто, не из вежливости, а искренне, от души. «Хорошие все-таки тетки, – умиленно подумала Люси. – А я-то хотела их подразнить».

Люси довольно редко ошибается в людях, она преподаватель с пятнадцатилетним стажем и опытный экскурсовод. Но, как говорят, и на старуху бывает проруха. Вот и на Люси – тоже она. Вернее, они, две солидные с виду дамы в таком специальном роковом возрасте за пятьдесят, когда многие женщины почему-то начинают походить не столько на людей, сколько на воплощение мирового зла, даже Мирового Зла с большой буквы. Почти вне зависимости от природных физических данных и личных душевных качеств, вообще непонятно почему.

Ну, то есть на самом деле понятно: в безопасном цивилизованном мире подавляющее большинство неприятностей обрушивается на человека при активном участии женщин в возрасте, слишком дорогой ценой получивших мелкую власть над ближними – все эти строгие училки, требовательные начальницы, скандальные матери, злющие тещи со свекровями, бессердечные чиновницы, равнодушные врачи. Редкие счастливчики, избежавшие печального личного опыта столкновений с суровыми склочными дамами, добирают его из рассказов знакомых, жалоб в соцсетях, кинофильмов, анекдотов – ну, в общем, просто сложился вот такой культурный стереотип. Нечестный и глупый, как любые другие стереотипы, зато цепкий – тоже как все они.

Люси прекрасно это все понимала; тем не менее, солидные тетки в возрасте, прилично одетые, с аккуратными стрижками и обязательным макияжем, без шика и сумасшедшинки, неизменно действовали на нее, как красная тряпка. Ей сразу хотелось их подразнить.

Справедливости ради, Люсино «подразнить» обычно означает просто дополнительное удовольствие – для тех, кто способен по достоинству оценить экскурсовода, бессовестно разбавляющего полезную историческую информацию о городе вдохновенным гоном вроде давешнего монолога о Кроносе. Причем клиентам, сумевшим понравиться Люси с первого взгляда, достается ровно то же самое, хоть и по диаметрально противоположной причине. Смешно все-таки устроен человек.


Сегодня на Люси свалились две солидные тетки сразу. Очень крупная брюнетка с красивым, по-учительски строгим лицом, одетая, как не особо удачная ходячая реклама «Маркса и Спенсера», и миниатюрная, остроносая, как птичка, с аккуратно уложенными рыжеватыми кудряшками, в светлом костюме из дешевой блестящей ткани и туфлях на, прости господи, каблуках, почти гарантировавших преждевременное завершение экскурсии по техническим причинам, знаем мы эти каблуки. Впрочем, пока рыжая цокала очень бодро, то и дело обгоняла грузную подругу и вдохновенно вещающую Люси, а потом останавливалась их подождать.

Тетки были из Москвы; Люсину экскурсию им подарил не то племянник, не то крестник крупной брюнетки, в общем, кем-то ей приходившийся молодой человек, приятель сына коллеги, сама Люси его даже не видела: обо всем договорились в ватсапе, гонорар – на пейпал.

Люсины экскурсии часто заказывают в подарок, как дарят полет на воздушном шаре, мастер-класс по керамике или поездку на загородный концерт – понятный формат короткого приятного приключения примерно на треть выходного дня. Люси окружает тихий камерный ореол совершенно заслуженной славы самого обаятельного городского экскурсовода, так что желающие приятно удивить близких и помочь им быстро полюбить Вильнюс ни к чему не обязывающей безмятежной любовью, которую легко и приятно испытывать к чужим городам и почти невозможно к родному, не переводятся; собственно, обычно их даже больше, чем Люси способна втиснуть в свое расписание между двумя другими работами, танцами, свиданиями и всем остальным интересным и важным, поэтому иногда приходится бросать монетку, или тянуть бумажку, чтобы выбрать, для кого провести экскурсию в ближайшие выходные. На то и судьба, чтобы глупому человеку такие вопросы в одиночку не решать.

Тетки, надо отдать им должное, выиграли при непростом раскладе один к пяти. На этой неделе Люси могла провести только одну экскурсию, а желающих оказалось даже больше, чем обычно. Выбирала бы сама, разорвалась бы на части, а так все просто, вытащенная из кепки бумажка сказала: «Алена и Алевтина», – значит, Алена и Алевтина, точка. Остальным не повезло.


– А в этом кафе время, случайно, не замедляется? – вдруг спросила брюнетка, указывая на застекленную веранду бара «Аделия» на углу площади Йоно Жемайчо и улицы Лейиклос, по которой они сюда пришли. И смущенно добавила: – Очень хочется немного посидеть. У меня ноги быстро устают… Понимаете, я Лешке никогда на ноги не жаловалась, зачем молодому мальчишке о чужих болячках слушать. Поэтому он подарил мне пешую экскурсию на несколько часов, не подозревая, что это не совсем мой формат. А я пожадничала и согласилась, чему сейчас очень рада. Обидно было бы такую экскурсию упустить.

– Ой, как плохо! – огорчилась Люси. – Зря вы заранее мне не сказали, что вам трудно ходить. Я бы попросила друга с машиной покатать нас по городу, у меня даже есть такой специальный экскурсионный маршрут…

– Все не так страшно, – поспешно сказала та. – Не настолько, чтобы меня в автомобиле всюду возить. Я, слава богу, не инвалид. Если иногда давать ногам передышку, нормально буду ходить. Извините, что сразу не предупредила. Я подумала, мы же все равно будем иногда останавливаться, чтобы кофе выпить, или просто на лавочке посидеть. Аля вон даже туфли на каблуках специально надела, чтобы по-честному вместе со мной хромать. Но я, как видите, все равно первой ныть начала.

Правда про каблуки поразила Люси в самое сердце. Думала, туфли на каблуках в представлении маленькой рыжей дамы – обязательный атрибут приличной, «женственной», как говорят, одежды, вот и носит их в любых обстоятельствах, наплевав на здравый смысл и комфорт. А оно вон как. «Чтобы по-честному»! Сколько в мире людей, столько удивительных способов деятельно сострадать.

– Ладно, – наконец сказала Люси. – По моим сведениям, время в «Аделии» течет просто нормально. Обычным образом. Что само по себе делает этот бар одной из уникальных достопримечательностей Старого города – настолько заурядное место у нас еще поди отыщи. Поэтому у меня деловое предложение: кофе будет за ваш, а время – за мой счет. Я имею в виду, не станем вычитать его из экскурсии, продлим ее, на сколько потребуется, пока не пройдем весь запланированный маршрут. К тому же в этом баре, тоже найдется, о чем рассказать. Сам-то он и правда до смешного обыкновенный, зато площадь напротив него – одно из самых удивительных мест в нашем городе.

– Вот эта площадь? – недоверчиво переспросила рыжая Алевтина, во все глаза разглядывая огромную автомобильную стоянку перед Министерством Обороны.

– Именно, – подтвердила Люси. – Пока будем пить кофе, я вам об этой площади расскажу.


– Черный чай с лимоном, капучино и американо, пожалуйста, – сказала Люси официанту, который подошел прежде, чем они успели сесть за стол; его расторопность была легко объяснима: в баре кроме них сейчас вообще никого. Лето – плохое время для заведений без открытых веранд.

Усевшись, Алена и Алевтина умоляюще уставились на Люси, как дети, которым за хорошее поведение пообещали сказку, а теперь почему-то молчат. Даже не спросили, как Люси узнала, кто чего хочет; обычно все спрашивают, и тогда она с удовольствием отвечает: «Случайно получилось», или: «Гадала с утра по Книге Перемен, специально чтобы произвести впечатление», или: «Сказывается профессиональный опыт», или даже: «Это наследственное, у меня в роду все пророки». В общем, когда как, по настроению. Правда же заключается в том, что Люси сама понятия не имеет, почему всегда угадывает, кому какие заказать напитки. И подозревает, что на самом деле ни черта она не угадывает, просто говорит достаточно убедительно, чтобы остальные поверили, будто именно этого и хотят.

– Я собираюсь с мыслями, – объяснила своим спутницам Люси. – И жду, когда принесут наши чай-кофе, чтобы потом не перебивали.

Она, конечно, вовсе не собиралась ни с какими мыслями – было бы с чем собираться, открыла рот, и понеслось – а строго вопрошала себя: «Совсем ты, мать, охренела? Ты что, правда собираешься кормить каких-то левых московских теток байками об Этой Стороне?»

И рассудительно отвечала себе по всем пунктам: «Во-первых, тетки не левые, а отличные. А я сначала подумала, противные дуры; такие чужие мысли никому не идут на пользу, так что теперь я перед ними в долгу. Во-вторых, от баек не убудет, сколько народу ими ни накорми, а городу и мне радость: я уже месяца полтора ничего по-настоящему интересного никому не рассказывала, какая-то невдохновляющая публика косяками шла. А в-третьих – ну да, я совсем охренела, и это уже давно не новость, но все равно хорошая. Скажешь, нет?»


– Так вот, что касается площади за окном. Согласно ряду малоизвестных городских легенд о тайной Изнанке Вильнюса, именно в этом месте нашей Изнанки находится одна из красивейших тамошних площадей, которая называется площадью Восьмидесяти Тоскующих Мостов, – начала Люси и внимательно посмотрела на своих визави, потому что охренела-то она охренела, но все же не настолько, чтобы совсем забить на реакцию аудитории. Если будут сидеть с кислыми рожами, тему лучше сразу сменить, благо непринужденно перескакивать с одного предмета на другой, как будто так и задумано, Люси умеет, опыт есть опыт. Плюс врожденный дар.

Но у рыженькой Алевтины глаза стали совершенно круглыми, а Алена прижала маленькую чайную чашку к своей огромной груди и восхищенным шепотом переспросила:

– Городские легенды о «тайной Изнанке»? У вас и такие есть?

– Есть, – невозмутимо подтвердила Люси. – Правда, как я уже сказала, крайне малоизвестные. За всю свою жизнь я их слышала только от двух человек; один из них был моим родным дедом, второй – университетским профессором, причем теоретической физики, а не как вы наверное подумали, каких-нибудь гуманитарных наук. Друг с другом они совершенно точно не были знакомы, поэтому я более-менее уверена, что дедушка Жюль эти легенды о тайной Изнанке не выдумал, хотя с него бы, конечно, сталось. Но все-таки нет.

– А почитать?.. – без особой надежды спросила Алевтина. – Или только по-литовски?..

– Почитать не получится, – развела руками Люси. – Ни по-литовски, ни по-русски, ни на любом другом языке. Так уж получилось, что все немногочисленные знатоки тайной городской мифологии, включая меня, слишком ленивы, чтобы ее записывать. Зато я могу часами на эту тему болтать.

– Пожалуйста! – хором попросили подруги, а Алена добавила:

– А как эти ваши легенды описывают городскую Изнанку? Какая она? Откуда взялась?

– Откуда взялась, хороший вопрос. Но не совсем по адресу. С этим – к Творцу Вселенной. А я только и могу сказать, что, согласно нашим легендам, Вильнюс – пограничный город. Причем речь не о белорусской границе, которая и правда недалеко, а о границе между мирами, или реальностями, или, если угодно, разными измерениями – тем, кто в детстве зачитывался научной фантастикой, так, наверное, будет понятней всего. Утверждают – учтите, это не я утверждаю, не мои друзья и даже не британские ученые, а всего лишь городские легенды, спорить с которыми бессмысленно по причине специфики самого жанра – что во Вселенной много разнообразных миров, в том числе и одновременно сосуществующих в одной точке и пересекающихся друг с другом лишь отчасти. И границ между такими мирами, конечно же, тоже много, в самых разных местах. Вот и у нас в городе тоже проходит такая граница. Так уж нам повезло.

– Повезло, – эхом повторила Алевтина, а Алена просто мечтательно улыбнулась.

Надо же, как хорошо им зашло.

– Можно сказать, – продолжила Люси, – что у Вильнюса есть своего рода тайная тень, брат-близнец, незримый и обычно недостижимый, но явственно присутствующий где-то совсем рядом и самим фактом своего бытия изменяющий нашу жизнь. Эти два города, с одной стороны, очень похожи, а с другой, непохожи совсем, потому что имеют принципиально разную природу. Наша реальность инертна и тяжела, зато очень устойчива. Невзирая на бесспорные достижения философских наук, сеющих в умах соответствующие сомнения, о нас все-таки можно более-менее твердо сказать, что мы есть. А с нашей тайной, невидимой тенью, дела обстоят не так просто. Согласно все тем же малоизвестным, но, слава богу, чрезвычайно живучим городским легендам, жизнь в той реальности легка и полна волшебства, зато и ненадежна. Все в любой момент может измениться до полной неузнаваемости, рассыпаться, развалиться, а то и просто исчезнуть. Солнце зайдет, луну скроет туча, погаснет фонарь, и тени не станет; я, конечно, сейчас говорю про обычные тени, которые отбрасывают предметы, но, по сути, очень похоже: всякая тень – штука ненадежная, просто в силу своей природы. Нет никаких гарантий, что она будет всегда; более того, мы можем быть совершенно уверены, что тень вскоре изменит размеры и форму, а то и вовсе исчезнет. И, кстати, это плохая новость не только для наших соседей, но и для нас самих: без тени нашему городу лучше бы не оставаться. Из соответствующей художественной литературы всем прекрасно известно, какие именно существа не отбрасывают тень. В них нет ни жизни, ни смысла, один только неукротимый голод по тому и другому. Иными словами, совсем беда.

Тетки дружно вздохнули – дескать, ну как же так?

– Спокойствие, только спокойствие, – бодро сказала Люси. – Тень города пока что на месте и твердо намерена продолжать в том же духе. Благо жители нашей тайной изнаночной стороны, вовсе не считают нас какой-то там «тайной изнанкой», не сочиняют про нас легенды, а просто знают о нашем существовании, как мы – о наличии луны в небе и сметаны во всех супермаркетах. И регулярно приходят к нам в гости. Им это довольно легко дается, правда, не всем подряд, только некоторым, но сути это не меняет: мы в них не верим, зато они о нас знают и постоянно мотаются туда-сюда. Особенно тамошние контрабандисты, то есть люди, которые покупают здесь и переправляют на Изнанку товары, пользующиеся спросом у их соотечественников. В основном сигареты, канцтовары и, не поверите, золото, у них там есть только белое, а желтого почему-то нет; интеллектуалы тащат домой книги, особенно художественные альбомы: от нашего изобразительного искусства они без ума. Поэзию очень любят, романы читают с большим удовольствием, а вот нашу музыку, за редким исключением, не выносят, и кинофильмы тоже, для них наблюдать нашу жизнь такими большими, плотными, эмоционально заряженными кусками чересчур тяжело. Но самое главное, конечно, не это. Я имею в виду, не вылазки за сигаретами, карандашами и альбомами издательства Taschen[6]. Важно вот что: жители нашей тайной Изнанки научились крепко за нас держаться, как легкая нейлоновая палатка удерживается кольями, вбитыми в твердую землю. И с тех пор их дела стали налаживаться. Я имею в виду, не такие уж они теперь и зыбкие. Метафорически говоря, эта тень уже не исчезнет, хоть все фонари разом погаси.

– А как именно они держатся? – спросила Алена так напряженно и требовательно, словно сама была чьей-то тенью, и узнать секрет хотела из сугубо практических соображений, чтобы не пришлось исчезать.

– Мосты, – коротко объяснила Люси. – Они построили Мосты… А знаете, что на самом деле плохо?

У теток сделались такие трагические лица, словно прямо сейчас мог наступить конец света. Причем исключительно по их вине.

– Плохо только то, что в баре нельзя курить, а все остальное просто отлично, – поспешно сказала Люси. – Подождете меня пять минут? Вернусь и расскажу дальше.

– Давайте просто расплатимся и все вместе выйдем на улицу, – предложила Алена. – Можем посидеть вон там, прямо на лестнице, – она махнула рукой в сторону Министерства Обороны. – У вас же так разрешается? Никто не прогонит, не сделает замечание? По крайней мере, какой-то с виду вполне приличный мужчина сейчас на ступеньках сидит.

– И еще девчонки какие-то, – вставила Алевтина, всем своим видом выражая согласие протереть своей светлой юбкой столько городских лестниц и тротуаров, сколько понадобится. Такая молодец.

– Туристам, готовым сидеть на бордюрах и ступеньках, я обычно делаю скидку, – улыбнулась Люси. – Просто за удовольствие иметь с ними дело. Поэтому на следующем привале все напитки будут с меня.


– Я обещала рассказать про площадь Восьмидесяти Тоскующих Мостов, которая якобы соответствует этому месту на нашей тайной Изнанке, – начала Люси после того, как они расселись на ступеньках Министерства Обороны. – Но это, сами видите, непростая тема! Сначала пришлось объяснить, что за Изнанка такая. И что это за Мосты. Вернее, кто они такие. И зачем нужны. Зачем нужны, я надеюсь, теперь более-менее понятно: чтобы наша тайная тень оставалась цела и настолько неизменна, насколько это вообще возможно для реальности, сотканной из слишком тонкой материи, которую нормальные, ответственные демиурги обычно пускают исключительно на изготовление самых простых недолговечных грез. А «Мосты» – это люди, рожденные на Изнанке нашего города, но подолгу живущие среди нас. Их всегда восемьдесят, почему-то считается, будто это оптимальное число; тут остается только поверить на слово специалистам. У этих людей такая работа: жить в чужом, совершенно неподходящем для них мире, в полной уверенности, будто они здесь родились, почти ничего не помнить о доме и при этом люто о нем тосковать. Человеческое отчаяние, особенно помноженное на любовь, как показывает практика, самый лучший скрепляющий материал. Пока восемьдесят изгнанников тоскуют по несуществующему, невозможному, как им кажется, дому, их дом будет цел.

– А почему они почти ничего не помнят? Им как-то стирают память? – спросила Алевтина.

– Нет, специально никто ничего не стирает, наша реальность все устраивает сама. Говорят, любая реальность по своей сути жадина, всегда рада присвоить зазевавшегося чужака. «Присвоить» – это значит не просто схватить и не отпускать, а еще и снабдить новой биографией, соответствующими убедительными воспоминаниями о себе и даже необходимыми доказательствами подлинности, вроде положенных документов, бывших соседей по дому, любительских фотографий, заметок на полях старых книг, институтских дипломов и унаследованных от родственников квартир. Если бы мы с вами вдруг забрели на Изнанку Вильнюса и смогли бы там задержаться, тоже небось в конце концов вспомнили бы, как мы там росли и ходили в школу. И никто бы нам слова поперек не сказал. Еще и копии наших аттестатов с тройками по черчению и физкультуре нашлись бы в архивах.

– Господи! – восхищенно выдохнула Алена. – С ума можно сойти!

– Можно, – тоном знатока подтвердила Люси. – Но лучше не надо. Все-таки не забывайте: я вам сейчас просто байки рассказываю. Ну или малоизвестные городские легенды о тайной Изнанке города Вильнюса, где, между прочим, существует целый свод правил техники безопасности для любителей путешествовать «на Другую Сторону», как они это называют. То есть сюда, к нам. И построен специальный маяк, свет которого, говорят, проникает в нашу реальность и то ли притягивает легкомысленных гуляк назад, то ли просто напоминает им о доме, чтобы особо не расслаблялись. И особый отдел тамошней Граничной полиции следит за неукоснительным соблюдением правил; впрочем, все это не то чтобы помогает. Люди любят нарушать правила, поэтому куча путешественников с Изнанки ежегодно влипает в серьезные неприятности, и далеко не всех удается найти и вернуть домой. Это, как я понимаю, считается у них самым большим несчастьем, какое только может случиться, но желающих путешествовать между мирами меньше от этого не становится. Мне рассказывали, что люди, рожденные на Изнанке нашей реальности, в среднем гораздо храбрее нас – просто в силу своей зыбкой природы. Чем плотнее материя, тем больше власти имеет над нею страх.

Люси умолкла, внезапно почувствовав себя очень уставшей. Так иногда случается даже с самыми неукротимыми болтунами – рассказываешь, формулируешь, стараешься излагать максимально понятно и вдруг прямо посреди фразы понимаешь, что все. Никаких сил больше нет, ни на что, даже обычную программу-минимум на автопилоте откатать без запинки. И это, конечно, совсем не дело. Потому что впереди еще почти два часа экскурсии… ой, нет, на самом деле гораздо больше. Пообещала же теткам, что перерывы будут не в счет.

Рявкнула на себя: «Соберись, тряпка», – и решительно достала из пачки еще одну сигарету. Должно помочь. Сказала:

– Сейчас еще раз покурю, и можно будет идти дальше, если ваши ноги не против.

– Да вроде не против, – неуверенно откликнулась Алена. И после долгой паузы добавила: – Слушайте, но это же, получается, совершенно ужасная жизнь. Без памяти о себе, зато полная отчаяния и тоски. Я не знаю, что может быть хуже.

– У кого ужасная жизнь? У людей-Мостов? – вяло переспросила Люси. – Да, им трудно приходится, тут не поспоришь. Но, согласно нашим городским легендам, Мостами становятся только добровольцы. А среди них проводят строжайший отбор, хуже, чем в космонавты. То есть, наоборот, лучше. Очень тщательно выбирают самых стойких и уравновешенных. Таких, кому все нипочем. И пожизненных контрактов ни с кем, конечно, не заключают, обычно лет на двадцать-тридцать, а потом возвращают домой. А вот тем, кто просто потерялся и так крепко здесь застрял, что даже на свет маяка выйти не может, потому что больше его не видит, гораздо хуже приходится. Настолько хуже, что самое время обрадоваться, вспомнив, что это просто малоизвестная городская легенда, а не горькая правда про настоящих живых людей.

Говорила все это и одновременно слышала себя откуда-то со стороны, как будто была еще одной экскурсанткой, старой подружкой Алены и Алевтины, приехала с ними из Москвы и теперь сидела в чужом, почти незнакомом городе, на площади Йоно Жемайчю, на ступеньках Министерства Обороны, в нескольких шагах от самой себя, курила, смотрела и думала: «Что-то эта девчонка совсем скисла; интересно, как она собирается дальше экскурсию проводить?» Так вошла в образ недовольной клиентки, что, когда из-за угла послышался звон трамвая, не увидела в этом ничего странного. Если очень долго сидеть на трамвайной остановке, рано или поздно мимо тебя проплывет трамвай. Вернее, проедет. И остановится, с дружелюбным лязгом распахнув перед твоим носом дверь.

– Так в Вильнюсе все-таки есть трамваи! – обрадовалась Алевтина. – А в интернете написано, нет.

Люси открыла рот, чтобы ответить: «Правильно там написано, с двадцать шестого года прошлого века, когда выставили на продажу вагоны горемычной «пигутки»[7], никаких трамваев в нашем городе нет», – но не успела не только ничего сказать, а даже обнаружить явное противоречие между своими невысказанными словами и звонким зеленым трамвайным боком, который – вот же он, здесь! – потому что Алена спросила: «А может быть, прокатимся пару остановок?» – и легко, без усилий поднялась с лавки, выкрашенной в ярко-оранжевый цвет.

– Конечно, поехали, – кивнула Люси, с облегчением ощущая, как к ней наконец-то возвращается бодрость тела, духа и, что особенно важно, языка. И уже после того, как за ними с веселым лязгом закрылась дверь, добавила: – Тем более, сегодня воскресенье. А по воскресеньям в наших трамваях для всех бесплатный проезд.

На этом месте она внутренне расхохоталась, спрашивая себя: «А был бы платный, мы бы никуда не поехали, так, что ли? Из экономии, да?» Но со стороны ее безмолвный саркастический хохот выглядел как самая обычная улыбка, может быть, чуть менее безмятежная, чем всегда.


Вот это номер, – думала Люси, пока трамвай отъезжал от площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов в сторону улицы Лисьих Лап. – Вот это у нас экскурсия. Вот это сегодня у меня тетки. Крепко они влипли! Ай, ладно, едем и едем. Со мной они тут в безопасности. Так что почему бы и нет. В конце концов, зря я, что ли, единственный в нашем чертовом городе лицензированный экскурсовод по Этой Стороне.

Ну то есть как – лицензированный. Просто однажды, лет пять, кажется, назад к ней на экскурсию пришла славная смешная девчонка-студентка. Кто-то из приятелей эту экскурсию ей подарил; Люси, кстати, потом так и не вспомнила, кто именно, и расспросы не помогли.

Девчонка оказалась совершенно чудесная; у Люси тогда развязался язык, то есть не как обычно, а сверх ее – даже ее! – нормы. Сперва рассказала все истории дедушки Жюля, а потом и о некоторых своих приключениях, хотя о них с экскурсантами обычно помалкивает, все-таки перебор, но с этой девчонкой было так здорово, что Люси махнула рукой на сдержанность, а потом и на окончание оплаченного времени махнула все той же рукой, предложила: «У меня весь вечер свободен, так что, если хотите, идемте дальше гулять». И от Люсиного любимого мерцающего – то он есть, то на месте входа совершенно гладкая стена – бара на Бенедиктину они уехали на трамвае, чтобы продолжить веселье в «Совином сне» на Серебряной площади; Люси тогда совершенно не удивилась, наоборот, поняла, что весь день ожидала чего-то подобного, и, как выяснилось, не зря, а девчонка смеялась, жонглируя трамвайными жетонами, которые сами высыпались из ее рукава: «Так вот ты какая, внучка старого Жюля, и правда, в деда пошла!»

В финале их умеренно буйного, типично девичьего загула выяснилось, что новая подружка – не просто веселая гостья с Этой Стороны, а начальница тамошней Граничной полиции. Провожая Люси домой, попросила ее продолжать в том же духе. В смысле и дальше рассказывать экскурсантам всякие подозрительные легенды о тайной изнанке, сказала: «Нам это только на пользу, а тебе, похоже, все сходит с рук». И в гости, кого получится, разрешила приводить, с условием не оставлять в одиночестве, даже если сами будут умолять, обязательно отводить обратно, домой, а если кто-то сбежит, немедленно обращаться в полицию, но это как раз и так было понятно. Люси бы в голову не пришло бросить человека в незнакомой реальности, где вероятность благополучно дожить до завтрашнего утра, не растаяв бесследно за ночь, конечно же, существует, но, будем честны, далеко не для каждого чужака.

В общем, никаких официальных бумаг Люси, конечно, никто не выдавал, обошлось устным благословением, но с тех пор ей нравится думать, что лицензия на экскурсии по Этой Стороне у нее все-таки есть, выправлена по всей форме, с соответствующими печатями, просто хранится не у нее, а в сейфе какой-нибудь канцелярии, уполномоченной заниматься такими вопросами; бог знает, как на Этой Стороне все устроено, но если уж есть полиция, значит и разнообразные бюрократы тоже обязательно должны быть.


– Выйдем через две остановки, на площади Трех Ветров, – сказала Люси прилипшим к окнам Алене и Алевтине. – Там по выходным всегда отличная ярмарка, а сегодня как раз воскресенье. Нам крупно повезло.

Не совсем я

Стефан стоит на пороге и смотрит на меня так укоризненно, словно я скоропостижно скончался еще неделю назад, вероломно завещав свою сиротскую недвижимость городской Граничной полиции, и теперь ему предстоит самолично избавляться от старого хлама и делать здесь ремонт.

– Со мной все в порядке, даже ради разнообразия не напился, просто вставать сегодня совершенно бессмысленно, и вчера было бессмысленно, и позавчера. Только поэтому и лежу, а вовсе не по какой-то неизъяснимой зловещей причине, – скороговоркой рапортую я, пока Стефан не счел происходящее подпадающей под его юрисдикцию катастрофой и не кинулся меня спасать. В его исполнении это может оказаться воистину страшно, камня на камне от всего сущего не останется. Ему только волю дай.

Стефан – профессиональный спасатель. Спасибо, хоть не Спаситель. Собственно, профессиональный Спаситель это у нас как раз я – не всерьез, на полставки, даже скорее на четверть, но больше нам здесь и не надо. А сейчас у меня, мать его за ногу, в лучшем случае выходной. В худшем – продолжительный отпуск. Довольно херовый, будем честны. Но тут уж грех жаловаться, какой Спаситель, такой и у него и отпуск. Или, если я в рубашке родился, все-таки просто выходной. Хоть и третий подряд.

– Что все в порядке, это заметно, – наконец говорит Стефан. – Буквально сразу бросается в глаза.

На самом деле я так ему рад – самому факту, что Стефан все-таки есть, причем до такой степени есть, что я его вижу и слышу – хоть начинай рыдать. Я, кажется, уже практически начал, судя по тому, как помутнело в глазах. И вот это действительно катастрофа. Не люблю, когда меня видят в слабости, даже те, кто может помочь. Они, собственно, в первую очередь; остальные, будем честны, вообще не в счет.

– Не смотри на меня, – прошу. – У тебя, сам знаешь, тяжелый взгляд. Такой тяжелый, что, если увидишь покойника, он, чего доброго, еще раз помрет. А я сейчас и есть что-то вроде покойника. Не хочу навеки впечататься под твоим взглядом в этот неприятный момент и в себя самого – такого, каким ты меня сейчас видишь. Поэтому не смотри на меня, пожалуйста. Отвернись. Не запоминай.

– Не вижу никакой логики, – ухмыляется Стефан. – Взгляд у меня и правда вполне ничего. Но теперь прикинь, сколько раз я тебя видел в, скажем так, несколько менее расслабленном состоянии. До сих пор как вспомню, так вздрогну. Один короткий приятный эпизод тысячу моих инфарктов не перешибет.

И прямо как есть, не разуваясь, то есть с этой гадской ухмылкой, такой торжествующей, словно только что дал мне в лоб на глазах у всей средней группы детского сада, включая воспитательниц, нянечек и поварих, он бестактно вламывается в мой персональный ад, неумело замаскированный под жилое помещение. И усаживается на пол в изголовье продавленного дивана, на котором я зачем-то лежу вместо того, чтобы носиться по улицам, не касаясь земли, тасовать их, как карточную колоду, выворачивать наизнанку подворотни, открывать там проходы в такие удивительные места, куда не во всяком сне проберешься, щекотать храмовые колокола, чтобы звонили в неурочное время, стелиться туманом, открывать нараспашку все двери, встреченные на пути, строить воздушные замки, а ключи от них тут же рассовывать по карманам полуночных прохожих, пугать, удивлять, веселить, морочить и озадачивать, словом, заниматься своей повседневной, рутинной работой, а не валяться дома бесполезным унылым бревном.

– Ничего, – говорит Стефан таким специальным ободряющим тоном, который изобрели особо упертые оптимисты для превентивной защиты от чужого нытья. – Бывало гораздо хуже. По крайне мере, меня ты сейчас отлично видишь и слышишь. И, что характерно, даже узнаешь.

– Поди такое забудь, – огрызаюсь я, – и, помолчав, добавляю: – На этот раз я, похоже, вообще все помню. Ну или довольно большую часть; неважно, главное – помню. Но, честно говоря, не то чтобы этому рад. До сих пор всегда считал, что беспамятство – худшее из того, что со мной иногда случается, но знаешь, пожалуй, все-таки нет. Когда ничего не помнишь, не понимаешь, чего именно лишился. Смутно подозреваешь, что бывает как-то иначе, но совершенно не можешь это «иначе» вообразить, поэтому не чувствуешь себя настолько беспомощным дерьмом – просто не с чем сравнивать. А что тоскуешь неведомо о чем – ну так все люди об этом неведомо чем тоскуют. По крайней мере, те, кто в достаточной степени жив. Ладно, как есть, так и есть. Объективно, грех жаловаться: память – гораздо лучше, чем совсем ничего. Можно тебя не расспрашивать, не выяснять, кто я такой, о чем и о ком мне хочется плакать, что вообще, черт побери, происходит. И не хвататься за сердце, услышав ответ. И не щипать себя за разные интересные места в надежде проснуться. И так уже проснулся – дальше некуда. Весь, целиком теперь наяву, как последний дурак.

– Да ладно тебе. Почему сразу – «как дурак»? Быть наяву человеком вовсе не так глупо, как может показаться с отвычки. Трудный, но поучительный опыт. А в твоем случае еще и вполне неизбежный. И это, если забыл, я готов напомнить, твоя самая сильная сторона, – говорит Стефан и кладет мне на плечо руку, тяжелую и горячую. Я ее очень явственно ощущаю, и это на самом деле отличная новость. Мог бы – обрадовался бы. Но похоже, вот прямо сейчас я совершенно не умею радоваться. Просто не знаю, с чего начинать.

– Ну вот, – удовлетворенно заключает он, – говорю же, все не так плохо, как кажется. Ты не только видишь меня и слышишь, а даже прикосновение чувствуешь, хотя с точки зрения нормального человека, таких, как я, вообще не бывает. По-моему, вполне можно жить.

– Да можно, конечно. Я и живу, сам видишь. Даже пульс какой-то вроде бы есть. Понятия не имею, на кой черт он нужен, но вроде считается, что из всех признаков жизни пульс – самый главный. Значит, я достаточно убедительно жив, ни один медик не придерется. Хотя лучше бы ты меня сейчас пристрелил. Например, из табельного оружия. С учетом того, какое у тебя, по идее, должно быть табельное оружие, могло бы получиться красиво. Как минимум очень смешно.

Я сейчас не шучу, но кривляюсь, как будто шучу, а Стефан делает вид, что верит; впрочем, возможно, действительно верит, он – простая душа, когда ему это выгодно. И ухмыляется, страшно довольный:

– Давно руки чешутся, не искушай. Лучше вставай и свари нам кофе – если уж вдруг у тебя вдруг в кои-то веки отыскался пульс.

«Вставай и свари» – это очень жестоко. Говорю же, когда Стефан берется спасать, это воистину страшно. Но ладно, как может, так и спасает. Кто я такой, чтобы его критиковать.

– Когда все настолько хреново, не стоит подолгу валяться без дела, а то совсем тоска загрызет, – сочувственно говорит Стефан. – И совершенно напрасно ты сейчас пытаешься изобразить великомученика, смиренно скармливающего себя дракону. Во-первых, не твое амплуа, хоть ты тресни; от такого сомнительного обеда любой дракон убежит с воплями: «Помогите, я на диете!» А во-вторых, никаких особых надругательств над твоим телом я пока что не совершил. По крайней мере, не принес тебе в подарок растоптанные кроссовки и не погнал на пробежку, оцени.

– Ну это как раз понятно. Рано или поздно я оклемаюсь, а тебе со мной еще в одном городе жить, – угрожающе щурюсь я, с удивлением отмечая, как у меня поднимается настроение. Видимо, от осознания, что избежал самой страшной беды.

Встаю по частям – сперва спускаю с дивана на пол правую ногу и какое-то время придирчиво ощупываю босой пяткой пол: достаточно ли он твердый и прочный, чтобы выдержать грузное, плотное человеческое тело, от которого я, будем честны, отвык. Но пол молодец, по крайней мере, наощупь вполне внушает доверие. За правой ногой следует левая, и вот я уже не лежу, а сижу. Немыслимый прогресс, примерно как рыбе выйти из воды на сушу во имя торжества эволюции; отныне имя мне – Ихтиостегида[8]. Или что-то вроде того.

– Только учти, – говорю я Стефану, – ничего выдающегося тебе сегодня не светит. Когда я настолько человек, кофе у меня получается так себе, средненький. Совершенно точно не лучший на берегах обеих рек.

– Переживу, – отмахивается он. – Хуже, чем в привокзальном автомате все равно не будет. Этого достаточно, я – великий аскет.

И сияет такой победительной улыбкой, словно не меня с дивана поднял, а луну согнал с небосвода. Впрочем, он прав: еще неизвестно, что на самом деле трудней.


Когда внезапно утрачиваешь божественный дар вдохновенно властвовать над материей, присущий всем хорошим поварам и примазавшимся к ним условно демоническим сущностям, обычно выручает качество исходного сырья и элементарное знание технологии. Вот и сейчас я наливаю в джезву холодную воду, специальной ложкой отмеряю кофе поочередно из двух пакетов, поскольку помню, что из смеси разных сортов результат всегда получается лучше. Эфиопского кофе нужно класть примерно три ложки, последнюю – с горкой, колумбийского – две с половиной; ладно, не буду жадничать, три. Добавляю четыре зеленых зерна кардамона, предварительно их разломив, буквально пару крупиц черного перца, спрашиваю: «Сахар как всегда?» – Стефан молча кивает, и я отмеряю две полные ложки мокрого черного тростникового сахара, на большую джезву – в самый раз. Сахар лучше класть в кофе заранее, чем потом добавлять в чашку. Так гораздо вкусней. Некоторые любители вообще кладут сахар в самом начале, в пустую джезву и какое-то время подогревают ее на огне, чтобы получить специфический карамельный привкус, многим он нравится, но мне – не особо. Поэтому делаю, как привык.

В приготовлении кофе есть одна гадская закономерность: чем дольше он варится, тем лучше результат. Лично я ненавижу подолгу возиться с чем бы то ни было, поэтому обычно, утратив счастливую способность нарушать законы физики, варю кофе кое-как, без особых церемоний, на максимальном огне, лишь бы побыстрей. Но сегодня вполне можно потерпеть – просто ради красоты жеста. Пообещать, что ничего выдающегося не получится, и приготовить лучший кофе за всю историю своего бурного романа с этим напитком – шикарный ход. Ну и мелкая победа над собственной немощью, да еще при таком свидетеле мне сейчас точно не повредит.


– Симулянт, – говорит Стефан, сделав первый глоток. – Теперь-то ясно, что ты просто решил потрепать мне нервы. Но выдал себя.

Невольно расплываюсь в улыбке: люблю, когда меня хвалят. Особенно, если за кофе. И ничего с этим поделать не могу.

– Спасибо за комплимент. Но, к сожалению, я пока не настолько симулянт, как нам обоим хотелось бы. Просто опыт есть опыт; уверен, если мне отрубить голову, способность варить лучший в городе кофе сохранится еще примерно на четверть часа. И исчезнет только когда я пойму, что лично мне пить его больше нечем. Я не настолько альтруист.

Беру свою чашку и наконец говорю то, о чем гораздо проще молчать, но сейчас все-таки стоит проболтаться, потому что Стефан есть Стефан, он может… ладно, положим, помочь – это все-таки вряд ли. Но хотя бы привет передать.

– Я до такой степени не симулянт, что Нёхиси уже почти три дня не видел. Даже голос не слышал, а ведь обычно хоть что-то да слышу, в самом худшем случае, смех, как звон в ушах. А тут – полная тишина. При этом уверен, он околачивается где-то поблизости и чувствует себя по-дурацки. И наверняка очень зол. Я бы точно на стены кидался, если бы меня вот так в упор не видели и не слышали – а ведь я не всемогущий. В смысле мне, по идее, к неудачам не привыкать, поэтому должно быть не так обидно. Но по-настоящему плохо даже не это. А то, что, когда я его так долго не вижу, я в него не очень-то верю. Начинает казаться, что я его просто выдумал. И вместе с ним вообще все.

– Да ладно тебе, – ухмыляется Стефан. – Выдумал, скажешь тоже. Не зазнавайся. При всем уважении к твоему буйному воображению, выдумать Нёхиси ты бы не смог. Его вообще никому не под силу выдумать, включая старейших преподавателей философского факультета, окончательно сбрендивших от многолетнего пьянства в библиотечных архивах, хотя, на первый взгляд, задача словно бы специально для них. Однако Нёхиси настолько не вписывается ни в текущую культурную парадигму, ни в другие, хотя бы условно известные современным гуманитарным наукам, что сочинить его решительно невозможно. Неоткуда человеческому воображению такое взять. И самого себя ты, между прочим, тоже не смог бы выдумать, примерно по тем же причинам. А вот меня, кстати, – вообще не вопрос. Просто человек, который слишком долго был шаманом и со временем понахватался привычек своих, скажем так, клиентов. Говорят, старые опытные психиатры все сами немножко с приветом, но это им не мешает, наоборот, помогает в работе. В общем, я самый скучный у нас.

– Да уж, рядом с тобой от скуки свихнуться можно, – с видом знатока подтверждаю я.

– То-то у меня все сотрудники в последнее время такие… эмоционально неуравновешенные, – подхватывает Стефан. – Я думал, от постоянного стресса, неизбежно сопровождающего слишком быстрые перемещения между разными уровнями сновидений, а это они просто рядом со мной от скуки свихнулись. Ну тогда ладно, ничего не поделаешь, пусть.

– И в чем выражается их эмоциональная неуравновешенность? – удивляюсь я, потому что, на мой взгляд, все ребята из Граничной полиции – исключительные зануды, в смысле отлично держатся, невзирая на нечеловеческие условия работы, всем пример. – Я что-то пропустил?

– Покупку самоката ты пропустил, – вздыхает Стефан. И после драматической паузы добавляет: – Красного. Пока одного на всех, но лиха беда начало. Теперь они по очереди катаются, причем не только по улицам, но и по коридорам всех этажей Второго Комиссариата, попутно отводя глаза случайным свидетелям. То есть, получается, вообще всем – если работаешь в комиссариате на Альгирдо или просто зашел туда по делам, встреча с красным самокатом практически неизбежна, как и сопутствующий ей небольшой технический перерыв на забвение. Поэтому теперь наши ни в чем не повинные коллеги с нижних этажей большую часть времени пребывают, я бы сказал, в мечтательном настроении. Называя вещи своими именами, грезят наяву. Не знаю, как это безобразие сказывается на статистике раскрытия преступлений – я имею в виду, нормальных человеческих преступлений, которыми они занимаются. В общем, даже не удивлюсь, если хорошо сказывается, вдохновенная рассеянность освобождает ум. Но на обычное поведение нормальных уравновешенных людей эта эпопея с красным самокатом явно не тянет, согласись.

– Да ладно тебе придираться, – говорю я. – Тоже мне, великая анархическая революция – какой-то несчастный самокат. Ваша Галя дюже балована, вот как это называется. Просто я к тебе на работу давно повидаться не заходил. Исключительно по причине врожденной деликатности, чтобы не создавать лишних проблем. Наверное, зря.

Стефан укоризненно качает головой и ставит на стол пустую чашку. И сам встает. Все с ним ясно: решил, будто я уже в полном порядке, и намылился уходить. Небось его очередь кататься на красном самокате вот-вот подойдет. Ну или просто какой-нибудь обнаглевший Голодный Мрак в городе объявился – тоже ничего себе развлечение, по себе знаю, пару раз ребята меня с собой брали его ловить, вернее, сидеть в кустах, изображая восхищенную аудиторию, способную по достоинству оценить красоту каждого жеста, любому большому мастеру такая порой нужна.

В общем, у Стефана всегда куча дел, одно другого прельстительней. Совсем свиньей надо быть, чтобы останавливать человека, устремившегося к личному счастью, в чем бы оно ни заключалось.


Но жизнь полна сюрпризов: внезапно выясняется, что я и есть именно такая свинья. По крайней мере, вместо того, чтобы вежливо пожелать гостю хорошего продолжения дня, я говорю:

– Ты бы все-таки убил меня, а? Я точно знаю, ты можешь так аккуратно убить мои человеческие остатки, что настоящий я и бровью не поведу, даже замечу не сразу, если не скажешь. Тебе нетрудно… – ладно, прости, догадываюсь, что на самом деле как раз очень трудно, но все равно же по силам – а мне такое облегчение участи. Можно больше не становиться слабым, тупым и беспомощным, слепым, глухим и беспамятным – вообще никогда. Было бы очень круто. Ну что ты так смотришь? А то не знаешь, как это беспомощное человеческое тело меня достало. Сил моих уже нет. Оно, между прочим, едва выдерживает всего остального меня, чем дальше, тем ему труднее справляться, как бы самовольно не окочурилось от такого невыносимого счастья, оставив с носом всех нас. Неаккуратно получится.

Стефан смотрит на меня так неласково, словно готов выполнить просьбу вот прямо сейчас, не откладывая. Причем это будет вовсе не настолько легко и приятно, как в моих сокровенных мечтах.

– Я тебе окочурюсь, – наконец говорит он. – Хренасе вообще заявление. Вот только попробуй. Ты меня знаешь. Поймаю, за ухо назад приведу, воскрешу и отлуплю по дурной башке колотушкой до достижения полного дзена, чтобы неповадно было.

Так непривычно видеть по-настоящему сердитого Стефана, что я отворачиваюсь к окну.

– Ну извини. Я, если что, не дразнился. Не проверял, сумею ли тебя разозлить.

– Знаю, что не дразнился, – вздыхает Стефан и снова садится на стул. – Потому и сержусь. Зря, конечно, сержусь. Ясно, что тебе очень трудно. На самом деле даже вообразить не могу, насколько, поэтому представляю самое наихудшее, а потом умножаю на двадцать пять. Возможно, я ошибаюсь, и умножать надо на двести девяносто четыре? Или даже на тысячу – например.

– Не жадничай, умножай сразу на бесконечность. А потом подели на ноль. В результате получишь более-менее объективную картину. Надеюсь, содрогнешься. И, может быть, все-таки согласишься меня убить.

– Не соглашусь, – твердо говорит Стефан. – Ни при каких обстоятельствах. Потому что, будешь смеяться, некого убивать. Ну или некого оставлять в живых – смотря как поставить вопрос. Ты весь, целиком, человек, от макушки до пяток. И весь, целиком, чистый потусторонний дух. Невозможно отделить одно от другого, так уж ты интересно устроен. Отчасти по моей милости, извини.

– По твоей милости?!

Это, получается, еще непонятно, кто кого сейчас будет убивать.

– Говорю же, только отчасти. Когда я заключал контракт с твоим приятелем, подсказал ему верное средство от опостылевшего одиночества, более-менее неизбежного для всемогущих существ: найти подходящего человека, достаточно крепкого, веселого и отчаявшегося, чтобы выдержал уготованную прекрасную участь, и как следует околдовать; заодно излишки всемогущества найдется куда пристроить, чтобы не разнести здесь все на куски одним случайным чихом. Ну и получилось, что получилось. Честно говоря, даже лучше, чем я себе представлял. И теперь не откажусь от этого приобретения ни за какие коврижки. Ты мне здесь очень нужен – таким. Ты и есть та самая точка, в которой человеческая реальность соединяется с миром духов, самим фактом своего существования делаешь нас возможными друг для друга. Ты – прецедент и пример; можно сказать, своего рода мост между разными сторонами реальности, примерно как люди-Мосты Этой Стороны, живущие среди нас без памяти и надежды ради утверждения своей зыбкой родины неутолимой тоской. Только жизнь у тебя все-таки повеселей, чем у них, согласись. Зато и масштабы другие. И ответственность, если на то пошло. Без тебя здесь сразу станет по-старому, как в те скучные времена, когда на границе между всеми пересекающимися в этом городе реальностями стояла глухая, почти неодолимая стена, об которую я сам столько лбов, своих и чужих когда-то расшиб – ты не поверишь. Нет уж, хватит с меня.

– Да ладно тебе, – растерянно говорю я. – Не настолько я важная персона, чтобы без меня вот прям сразу все снова пошло наперекосяк. Выкрутитесь, небось.

– Выкрутимся, конечно, – вздыхает Стефан. – Как висельник в петле крутится, видел? Ай, ну да, конечно, не видел. Вечно забываю, насколько ты молодой.

– И столько поучительных исторических зрелищ пропустил, – подхватываю я. – Ладно, твоя позиция мне понятна. Ну и черт с тобой. Не хочешь – не убивай, кто ж тебя заставит. Тем более, если все равно толком некого. Но учти, другого шанса отвести душу тебе, возможно, не представится. Сам потом будешь локти кусать.

– Звучит пугающе, – мечтательно говорит Стефан. – Слушал бы такие угрозы и слушал. Пожалуйста, продолжай.

– Обойдешься без продолжения. И так ясно, что умирать целиком я пока не готов. Не для того моя роза цвела! Но учти: я отомщу – сразу за все, одним махом. Трепещи, это будет ужасно: в ближайшее время приду навестить тебя на рабочем месте. Заодно поглазею на легендарный красный самокат. И может быть даже прокачусь по… Эй, убери из-под моего носа эту жуткую штуку, которая прикидывается твоим кулаком, а на самом деле заключает в себе грядущую погибель Вселенной. Во-первых, я все равно не боюсь, а во-вторых, я же не сказал, что намерен кататься именно в твою очередь. У Татьяны, например, отберу. Обижать хороших девушек – моя специализация, стало быть ее судьба решена.

– Только попробуй, – ухмыляется Стефан. – Это же я только убивать тебя не согласен, а отколотить – всегда пожалуйста. Давно пора, да все никак не соберусь, вечно что-нибудь отвлекает. Так что приходи ко мне на работу, действительно. Это наш с тобой шанс.

И снова встает, всем своим видом демонстрируя готовность незамедлительно прекратить наслаждаться моим обществом во имя других, гораздо более изысканных удовольствий. Ладно, имеет полное право, я бы и сам от такого счастья сбежал. Поэтому больше не стану его останавливать, хоть меньше всего на свете хочу сейчас снова остаться наедине с собой.


Но Стефан идет не к выходу, а ко мне. Кладет на плечо руку, по-прежнему такую тяжелую и настоящую, что уже за одно это спасибо ему.

– Есть один способ облегчить твою жизнь, – говорит он. – Настолько старый, что не только люди, а даже сама земля его позабыла; кроме меня, получается, некому разболтать. А я до сих пор держал язык за зубами, потому что ты и так уже немного слишком ужасный. Зря смеешься, правду тебе говорю, даже на мой вкус перебор. А теперь, небось, совсем выйдешь из берегов. Но ладно, черт с тобой, выходи на здоровье. Подумаешь, великое горе. Усмирять веселее, чем хоронить.

Я смотрю на него, как громом небесным пристукнутый. И не спрашиваю: «Что за способ? От чего такого прекрасного я выйду из берегов?» – только потому, что нет смысла разговаривать голосом, когда ты сам, весь, целиком – вопрос.

– Сожги свои имена, – говорит Стефан и так пристально глядит мне в глаза, словно собирается прямо сейчас, не сходя с места заколдовать каким-нибудь варварским дедовским заклинанием, о которых приличному скромному потустороннему духу, пока он живет в человеческом теле, лучше вообще не догадываться, чтобы крепче спать. – Все до единого: полученное при рождении, записанное в документах, детские прозвища, школьные клички и псевдонимы, включая те, которые сам в последние годы придумывал то ли просто для смеха, то ли смутно предчувствуя, что выход где-то в этой стороне. Будь внимателен, вспомни каждое имя, ни одного не пропусти, спали все к чертям собачьим дотла и новых больше не заводи. Так когда-то поступали духи, пойманные жрецами и насильственно связанные разного рода обременительными обязательствами, чтобы те не смогли снова их призвать.

– И что, помогало? – растерянно спрашиваю я.

– Кому как. Но легче всем становилось, по крайней мере, на время. Это довольно большая степень свободы – когда не только волхвы, но и собственная судьба больше не знает, как тебя позвать. Пока все они дружно чешут репу, ты веселишься. А когда все-таки придумают, как наложить на тебя лапу, вполне может оказаться, что ты уже достаточно силен, чтобы повернуть все по-своему. В твоем случае – самому выбирать, сколько в тебе человеческого, как оно проявляется и в какой момент. Если бы ты страдал эпилепсией и при этом занимался балетом, я бы сказал – равномерно распределить припадки по выступлениям в тех местах, где они могут сойти за танцевальные элементы…

– …и я бы в тот же день вылетел из труппы без выходного пособия. Но ладно, из нашего погорелого театра меня пока, вроде бы, некому выгонять.

– Вот именно, – кивает Стефан с такой гнусной ухмылкой, что сразу ясно: ему только что удалось представить меня в блестящем трико на пуантах. И это зрелище теперь еще долго будет скрашивать ему и без того не слишком печальные вечера.

– Значит, сжечь свои имена, – повторяю. – Звучит и правда неплохо. А как это делается?

– Тут я тебе не советчик. Я все-таки в эти игры всегда на другой стороне играл. Но уже завтра, могу спорить, ты восстанешь из пепла, или хотя бы отскребешь себя от дивана и сам придумаешь целую дюжину способов, один другого смешней. Что-что, а изобретать нелепые магические ритуалы, безотказно действующие с первой попытки, причем, как правило, исключительно с первой и только для тебя самого, ты умеешь лучше нас всех вместе взятых. Скажешь, нет?


На этой оптимистической ноте Стефан все-таки покидает уютную юдоль моей скорби, а я обессиленно падаю, но не на диван, как было предсказано, а на кухонный стол.

Честно говоря, лежать на столе фантастически неудобно, даже не знаю, можно ли было бы придумать худший вариант: он слишком твердый и такой короткий, что у меня свисают не только ноги, а вообще все, включая экзистенциальный кризис, судьбу и ауру, в которую лично я не очень-то верю, но говорят, для ее фотографирования специальные эзотерически продвинутые ученые уже изобрели соответствующий аппарат.

Однако у стола есть одно бесспорное преимущество перед диваном: нормальные люди в минуты слабости, усталости и отчаяния обычно не лежат на кухонных столах. Делай то, что таким как ты не положено, чего сам от себя не ждешь, а все остальные – подавно, и однажды превратишься – совершенно верно, в того, кому такое поведение свойственно, кем бы ни оказалось это удивительное существо. Это смешное правило я придумал давным-давно, еще подростком, и надо признать, его неукоснительное соблюдение довольно далеко меня завело. Так что имеет смысл придерживаться его и теперь, когда я, будем честны, мало чем отличаюсь от того подростка. Разве что интересных воспоминаний у меня, пожалуй, побольше, чем у него абсурдных фантазий. Зато у него было гораздо больше сил, чем у меня вот прямо сейчас, когда даже глаза не хотят закрываться, потому что для опускания век надо задействовать какие-то мышцы. На самом деле свихнуться можно – мышцы! Для такой ерунды.


Пока я лежу на столе, пытаясь титаническим усилием несгибаемой воли победить ледащую orbicularis oculi[9], слегка приоткрытая форточка распахивается настежь, и на подоконник прыгает рыжий кот – с таким характерным душераздирающим стуком, какой способны производить только очень изящные котики, когда хотят, чтобы на их прыжок обратили внимание: как будто не жалкие три с половиной кило с высоты полутора метров шмякнулись, а сразу центнер, из тех далеких слоев стратосферы, где зарождаются северные сияния и некоторые уличные коты.

– Елки, – говорю я, глядя на кота. – Ну слушай. Так уже вполне можно жить.

Кот, вероятно, решив проверить мое голословное утверждение, немедленно прыгает с подоконника мне на грудь. Это, конечно, счастье, но, скажем так, трудное: веса в коте гораздо больше, чем можно предположить, глядя на его не особо крупное тело, и держа в уме, что даже оно – иллюзия. По идее, считается, будто этот тяжеленный кабан – бесплотный дух.

Но ладно, я крепкий. К тому же после такого удара любые вопросы о подлинности нашего с котом существования снимаются раз и навсегда.

– Отлично выглядишь, – говорю я коту. – Даже круче, чем когда дюжиной чаек одновременно, хотя от чаек, конечно, больше веселья, ими сподручней мельтешить и орать. Кстати, Стефан считает, я слишком тупой, чтобы тебя выдумать. Сказал – никаких шансов, просто неоткуда человеку нашей культуры такой образ взять. Для художника довольно оскорбительное утешение, зато убедительное. По крайней мере, я тут же уверовал как миленький – в тебя и в себя самого за компанию, чтобы два раза не вставать. Буду теперь вести спокойную, размеренную жизнь глубоко верующего человека: каждое утро молитва, перед сном еще одна, а все остальное время можно с толком употребить на положенные верующим грехи. По-моему, хороший, полезный для здоровья режим, что скажешь? Постараюсь неукоснительно его соблюдать, как только наберусь достаточно сил, чтобы слезть отсюда. Лежа на кухонном столе, особо не нагрешишь.

Кот начинает мурлыкать; вид у него при этом совершенно охреневший. Явно сам не ожидал от себя таких странных звуков. И совсем не уверен, что следует продолжать в том же духе. Но при этом не очень-то понимает, как замолчать.


Я закрываю глаза и думаю: если развести высокий, в человеческий рост костер и шагнуть в него, назвавшись одним из своих имен, имя сгорит первым, как бумажная упаковка, а весь остальной я наверняка успею благополучно выскочить. Да точно успею, я шустрый. А чтобы не спалить брови с ресницами, костер следует развести в воде, например, на дне моря, которое часто мне снится. Почти каждый день. Так даже надежнее, – сонно думаю я. – Старый дедовский способ – дело хорошее, но это же не чьи-нибудь, а мои имена. Они, заразы, вредные и живучие, поэтому сжигать их придется, предварительно утопив. И контрольный выстрел в голову тоже не помешает; в чью именно – на месте решу.

Может показаться, что мои дела совсем плохи, если в голове творится такая хренотень, но на самом деле, в моем случае горячечный бред – признак скорого выздоровления. Когда я способен не просто вообразить костер, пылающий на морском дне, но и вполне деловито прикинуть, как это устроить – море берем из сновидений, больше ему здесь взяться неоткуда, зато дрова для костра придется собрать наяву, вместо зажигалки вполне сойдет моя ярость, а если ее не хватит, выручит злой полуденный солнечный луч, тогда все точно получится, без дураков – я становлюсь настолько собой, насколько это возможно; вернее, насколько это совершенно невозможно – было. Буквально вот только что.

И если так, то зачем откладывать. Дрова в доме найдутся, еще с прошлой зимы остались; хорошая выдалась зима, я тогда дома практически не появлялся. С тех пор они и лежат. А море – что море. Приснится. Куда оно денется от меня.

Четвертый круг

Ганс

Иногда выпадали свободные вечера, без работы, концертов и репетиций, тогда Ганс ходил к реке. К реке – потому что моря в этом городе не было. Ну хоть какая-то большая вода.

Ганс вырос у моря и прожил там большую половину жизни, почти тридцать лет. В ту пору он не думал, что любит море. Он вообще не думал о море – чего о нем думать, есть и есть.

Летом, как все, ходил купаться; впрочем, случались такие годы, когда до пляжа вообще ни разу не добирался: то было слишком много работы, то уезжал. В теплые зимы иногда водил девушек гулять по пустынному берегу – тех, кто по его прикидкам, с высокой вероятностью могли бы дать прямо там; обычно угадывал. Изредка выпивал с друзьями на пустом пляже, на сваленных в кучу топчанах, но не из романтических соображений, а потому, что в тот момент ни у кого из них не было ни пустой хаты, ни денег идти в кабак.

Когда переехал к жене, долго не мог привыкнуть, что моря в городе нет. Искренне удивлялся, когда его звали на пляж – какой может быть пляж на реке? Иногда ворчал: «Все-таки города надо строить только у моря, а то получается какая-то ерунда». Наконец понял, что тоскует по морю, как другие тоскуют по мертвым друзьям и близким, которых уже не вернуть. Хотя море-то никуда не делось, не исчезло, осталось на месте, если так уж приспичило, садись за руль и езжай. Иногда действительно ездил – к морю своего детства и к разным другим морям, но это не особенно помогало, словно бы для того, чтобы наслаждаться близостью моря, надо жить на его берегу, приезжим положены только ракушки и фото на память, сколько нащелкают. И больше ничего.


От долгой жизни у моря у Ганса осталось умение неутомимо плавать – не то чтобы как-то особенно быстро, или технично, просто естественно, как ходить. И еще имя, вернее, прозвище Ганс; родители рассказывали, сам он не помнил, как в раннем детстве любил подъемные краны, увидел издалека, когда всей семьей гуляли в районе порта, и влюбился с первого взгляда, смотреть на них спокойно не мог, начинал прыгать и орать от восторга. На подъемных кранах было написано GANZ, вроде бы венгерская фирма; на самом деле, неважно, главное, все они были «Гансами», как герои немецкой волшебной сказки, и он восторженно повторял за взрослыми: «Ганс, Ганс!» Так и получил это прозвище, сначала домашнее, но с легкой руки старшего брата Севки перекочевало в школу; поначалу оно казалось довольно обидным, потому что Ганс – это все-таки немец, а немцы – фашисты, но потом сам его полюбил и новым знакомым никогда не представлялся Геной, сразу говорил: «Ганс». И будущей жене так представился; потом, когда подавали в ЗАГС документы, Лорета увидела его паспорт и громогласно удивилась, насмешив всех вокруг: «Вот это номер! Ты, оказывается, Геннадий?» Выслушала историю появления прозвища и потом еще долго дразнилась, знакомя его со своими приятелями: «Это мой муж, венгерский подъемный кран».

Лорка вообще была классная. Умная, шебутная и веселая, ни дня рядом с ней не скучал, скорее закадычный дружище, чем жена. И похожа на мальчишку; вернее, не просто на какого-то абстрактного мальчишку, а на бывшего одноклассника, который почти сразу после выпускного как-то нелепо, недостоверно погиб, утонул по пьянке, ныряя с пирса. Ганс только несколько лет спустя, задним числом, такие вещи всегда медленно до него доходили, понял, что Сашка был его лучшим другом, а пока дружили – ну, просто об этом не думал. Чего тут думать, как есть, так и есть.

Очень без него тосковал и когда впервые увидел Лорету, натурально офигел, смотрел на нее и глазам не верил: ну ничего себе, Сашка воскрес. Умом понимал, конечно, что перед ним никакой не Сашка, а незнакомая коротко стриженная женщина с едва заметным чужим тягучим акцентом, но все равно вел себя так, как будто это Сашка и есть: пускал пыль в глаза, задирался, ехидно подкалывал, от сердца смеялся ответным колкостям, в шутку совал ей под нос кулак, жадно расспрашивал: «Как ты живешь, чем сейчас занимаешься, что читаешь, какую музыку любишь?» – и внимательно слушал ответы, потому что это и правда вдруг оказалось самым важным на свете – кто такая Лорета, откуда взялась, какая она и что надо немедленно предпринять, чтобы она никуда не делась, а осталась рядом с ним навсегда.

Впрочем, правильного ответа на последний вопрос он так и не нашел. Лорета в первый же вечер отправилась пить с ним розовую шипучку на крыше, куда пришлось залезать по шаткой пожарной лестнице, на второй оказалась в его постели, через неделю согласилась выйти за него замуж, был почти уверен, что в шутку, но уезжая домой, она позвала его с собой. И действительно стала самой лучшей на свете женой, регулярно подбивала его на дурацкие приключения, поддерживала любые идеи, не обращала внимания на заскоки и взбрыки, половины которых с лихвой хватило бы, чтобы свести с ума не одну жену, а целый гарем, великодушно пропускала мимо ушей глупости, легкомысленно отмахивалась от любых невзгод – подумаешь, и не с таким справлялись! – но в конце концов все равно оставила Ганса куковать в одиночестве. Не сбежала, не бросила, хотя так было бы в сто раз лучше: со сбежавшей женой можно потом помириться и снова съехаться, на худой конец, просто дружить. Но она умерла.


Ганс уже пять лет жил без Лореты; так до сих пор и не понял, зачем ему досталась такая судьба. Скорее всего, низачем, случайно, без какого-то особого замысла. Просто так получилось: жил долго и счастливо вместе со своей Лоркой, а потом остался один. Ничего не поделаешь, надо жить дальше и тосковать – о Лорете, о море, да много о чем и о ком. Странная это штука – тоска. С одной стороны, отравляет жизнь, а с другой, придает ей какую-то особую глубину. Примерно как в районе волнореза, семь-восемь метров, ничего выдающегося, но все-таки не по колено. Нормальный уже разговор.

Об отъезде даже не думал. Куда теперь ехать? Да и зачем? От себя не сбежишь, от отсутствия Лорки – подавно. По крайней мере, здесь у Ганса была необременительная работа консультанта при магазине музыкальных инструментов; сложившаяся репутация мастера, способного довести до ума самую безнадежную кривую гитару; сын, который хоть и уехал учиться в Германию, но часто приезжал повидаться, автобусом выходило дешево, а ехать всего одну ночь; куча – не сказать, что друзей, но добрых приятелей, заранее ясно, их будет здорово не хватать. И еще у него была музыка. Эта чертова музыка всю жизнь в нем тайно, невнятно звучала, а тут вдруг появились Симон и Яна, и все завертелось – в смысле, они втроем стали вместе играть. Пока непонятно, чем это кончится, в смысле к чему приведет, что у них в итоге получится, но вот прямо сейчас это было очень похоже на счастье; собственно, отличалось от счастья только полной невозможностью позвать на репетицию Лорку, и чтобы потом она повисла у него на шее, восторженно болтая ногами, смеялась: «Ну я и влипла! Был у меня просто дурацкий муж, как у всех нормальных людей, и вдруг оказался гением. Теперь, наверное, будешь нос задирать!»

Лорета на репетицию не придет и ничего такого не скажет, тут ничего не поделаешь. Но это не значит, что не надо играть.

В общем, жизнь была… В этом месте лучше поставить точку. Просто жизнь – была. Какая надо, грех жаловаться. Без Лорки, без моря, зато с рекой, приятелями, пивом, работой, музыкой и тоской. А когда тоски накапливалось так много, что всему остальному становилось уже некуда помещаться, можно было пойти посидеть у реки. Вроде ничего особенного, но у воды Гансу всегда становилось легче. Видимо, если долго сидеть на речном берегу, мимо проплывет труп твоей тоски.


В этот вечер Ганс пришел на набережную поздно, после репетиции. Поиграли-то отлично, даже немного слишком, словно в последний раз, а то и после самого последнего раза; в раю, наверное, ангелы так себя чувствуют, когда на арфах бренчат – ничего не имеет значения, ничего больше нет, только музыка и небеса. С непривычки чуть не плакал от счастья, и сердце билось с какими-то сладкими перебоями, но потом, когда доиграли и отложили в сторону инструменты, Ганса накрыл отходняк, натурально, как будто закончилось действие наркотика, и мир мгновенно стал бессмысленно тусклым, а ты сам – грязной, ветхой, в узел скрученной тряпкой; вроде и знаешь умом, что это скоро пройдет, а все равно кажется, теперь так будет всегда, и сидишь обессиленный, уставившись в одну точку, а душа тихонько подвывает, как уставший рыдать ребенок: «Не могу, не надо, не хочу, чтобы так!»

Янка с Симоном вроде были в порядке – ну так они и моложе; обычно об этом не вспоминаешь, но иногда разница дает себя знать. Предложили пойти выпить по пиву, но Ганс отказался, зная себя: алкоголь никогда не менял его настроение, только усиливал исходное, поэтому нет, спасибо, потом, не сейчас. Сразу пошел к реке, благо идти было недолго, вниз с холма максимум четверть часа.

Сел на лавку, полной грудью вдохнул теплый вечерний воздух, чувствуя, как его начало отпускать; впрочем, было бы от чего «отпускать», ничего не случилось, наоборот, хорошо поиграли, а что внутренний маятник потом резко качнулся в другую сторону – обычное дело, не привыкать.

Очень любил такие штуки: только что у тебя в душе бушевал ад, а теперь сидишь дурак дураком, осознав, что все свое горькое горюшко из пальца высосал. Хорошо же тебе на свете живется, если обычный перепад настроения после удачной репетиции – сразу «ад».

Но уходить не спешил, конечно. Сидеть у реки – все равно, что пить пиво, только без пива. В смысле если тебе слегка захорошело, это не повод немедленно останавливаться. Наоборот, стоит добавить еще.


Сидел у реки, смотрел на текущую воду, в которой отражались разноцветные огни, украшавшие здания Центрального Универмага, соседнего с ним отеля и казино. Сама по себе эта подсветка – ничего выдающегося, аляповатое зрелище, зато от воды глаз отвести невозможно, глядел бы и глядел на этот текущий и одновременно остающийся на месте, переливающийся всеми цветами жидкий яркий мокрый огонь.

Сидел, смотрел, рассеянно улыбался, вспоминал, как отлично сегодня играли, думал: как же мне повезло с Симоном и Янкой, мало кому удается начать новую жизнь в почти пятьдесят. Думал: да в общем и с самим собой мне вполне повезло. В юности иногда жуть брала: неужели я повзрослею и стану скучным, ни на что не годным хмырем? Почти невозможно поверить, но все вокруг примерно такие, вдруг и я сам не замечу, как превращусь?

Ну вот, получается, не превратился. На самом деле Лорке за это спасибо, рядом с ней скучным хмырем захочешь – не станешь, просто технически невозможно. Все равно что каждый день лежать на пляже под солнцем и каким-то чудом не загореть.

Вдруг подумал: а ведь небось и Янку с Симоном она мне послала. Ну а что, попала на небеса, познакомилась с нужными ангелами, очаровала, это ей запросто – ангел ты или нет, а против Лоркиного обаяния не устоишь – и как-то уговорила переписать мою судьбу, пристроить к хорошему делу, чтобы не превратился с горя в такую бессмысленную развалину, которую потом не то что в рай, а даже в ад побрезгуют взять.

Точно она все устроила, – думал Ганс. – Всегда переживала, что с музыкой у меня не ладится, не срастается, все наперебой хвалят и зовут на халтуры, но поиграть всерьез, по-настоящему, так, чтобы дух захватывало, ну вот как было сегодня – никак, просто не с кем. Только после Лоркиной смерти все начало складываться, медленно, постепенно, как бы само собой.

Так расчувствовался, что чуть было не стал восклицать: «Cпасибо», – вслух, задрав голову к небесам. Но прикусил язык, потому что мимо как раз шли какие-то двое, судя по тому, как восторженно что-то орали, размахивая руками, мальчишек, а что здоровенные, выше его самого на голову, так здесь таких много, не зря же Литва – баскетбольная страна.

Мальчишкам, конечно, не было дела до Ганса, прошли мимо, растворились в темноте, а он остался. Вслух говорить ничего не стал, но раз сто, наверное, подумал: «Спасибо», – в расчете, что ангелам достаточно человеческих мыслей. А Лорке, если сама не услышит, кто-нибудь из них обязательно передаст.

Словно бы в ответ на противоположном берегу, не над универмагом, а где-то далеко справа загорелись огни, настолько невыносимого холодного яркого синего цвета, такие убийственно мощные, что ничем, кроме привета от ангелов, быть не могли. Хотя, конечно, понятно, что просто какая-нибудь наружная реклама. Раньше ее там вроде не было, но на то и рекламщики, чтобы ежедневно подгонять горожанам новые интересные зрелища за счет богатых клиентов. Подумал, невольно улыбнувшись: был бы я заказчиком, я бы их за такую рекламу своими руками убил.

Я

Ночи в июне коротки и так прозрачны, что их и ночами-то считать вряд ли можно, просто очень длинные вечера. Из-за этого друг мой Нёхиси не любит лето: для ощущения полноты бытия ему нужна темнота. Очень много густой зимней тьмы, чем больше, тем лучше, всю возьмет и еще попросит, у него отличный аппетит.

Я тоже люблю долгие темные ночи, особенно некоторые ноябрьские, когда из тайных, невидимых глазу прорех между реальностями в город пробирается нечаянный подарок от наших ближайших соседей, ласковый поземный туман. А все-таки лето есть лето, оно исполнено бесхитростных чувственных наслаждений, до которых я жаден, как будто всю жизнь голодал. Летом можно ходить босиком по свежей колючей траве, пить ледяной лимонад, как живую воду, неподвижно лежать на солнце, кожей вдыхая его ослепительный свет, гоняться по улицам за собственной тенью, сбрендившей от жары, становиться веселой струей каждого встреченного фонтана и разлетаться – в том числе, себе же за шиворот – тысячами мелких брызг. Летом город заполняют туристы, ходят вприпрыжку, смотрят по сторонам ошалевшими влюбленными глазами, а по ночам вытаскивают из рюкзаков свои чужеземные сновидения и щедро делятся ими со всеми желающими, только карманы и головы подставляй. Даже обыкновенный кофе, смешанный с газировкой и льдом, летом становится так прельстительно хорош, что иногда я сижу с запотевшим стаканом сразу в четырех кофейнях одновременно – просто от растерянности, потому что выбрать что-то одно так и не смог.

Неудивительно, что все эти простые летние радости так много для меня значат: они – полновесный антоним небытия, о котором всякое человеческое тело знает куда больше, чем готово вместить, но вмещает, куда деваться. И не забывает об этом ни на секунду, вообще никогда, кроме таких вот упоительных летних мгновений, гораздо больше похожих на бессмертие, чем оно само.


Словом, я очень люблю лето, а Нёхиси только терпит его ради меня, держит себя в руках, не призывает на головы разнеженных горожан и бодрых туристов зимние вьюги с метелями, хотя ему это – раз плюнуть. Гораздо проще почти нечаянно сделать, чем сдерживаться и ничего не предпринимать.

Вот и сейчас он смотрит на небо с такой подозрительно мечтательной улыбкой, словно уже прикидывает, какого размера в диаметре должен быть идеальный – то есть достаточно ошеломительный для людей, но вполне безопасный для городских клумб и неприрученных диких растений, с беспечностью беспризорников лезущих к солнцу из всех щелей – ледяной град, который можно обрушить на город буквально в любое мгновение, да хоть прямо сейчас. И ему, между прочим, ничего за это не будет, даже если подмешает к ледышкам драгоценный янтарь и мелких рыбок-уклеек[10], потому что на погоду, в сущности, всем плевать. Разве что я примусь скандалить, но, боюсь, недостаточно убедительно, поскольку в глубине души суеверно считаю, что Нёхиси всегда прав.


Но вместо того, чтобы затянуть предзакатное небо тяжкими сизыми тучами, готовыми щедро осыпать наши крыши и купола сотнями тысяч градин величиной с ледяное воробьиное сердце, Нёхиси озабоченно говорит:

– Приятно, конечно, просто так слоняться по улицам, оставляя повсюду свои поучительные следы, но у меня адова куча работы. Я по твоей милости три дня вообще ни черта не делал, даже в небе ни одной новой дыры, а старые уже затянулись от солнца: слишком короткие сейчас ночи, слишком долгие дни. Так что весь город сидит на диете, без потустороннего света. А горожане, бедняги, думают, будто просто одурели от жары.

– От нее, между прочим, тоже. В такую жару чистый потусторонний свет из дырявого неба – единственное спасение, круче, чем любой кондиционер. Так что давай, рви на клочки наше бедное небо, а я, если что, помогу.

– Спасибо, – говорит Нёхиси, так сердечно, словно при слове «работа» я мог скиснуть и улизнуть под каким-нибудь условно благовидным предлогом. Хотя, по идее, должен бы понимать: что для него повседневный рутинный труд, для меня до сих пор небывалое развлечение, невозможное чудо и одновременно главный смысл моего зыбкого существования между «я, кажется, есть» и «точно тебе говорю, нет никакого меня».

– С небом я сам разберусь, – добавляет Нёхиси, – дурное дело нехитрое, ломать не строить, как здесь говорят. С тебя аплодисменты и бутерброды, если не очень лень за ними к Тони сгонять. Но потом надо будет сплести хотя бы пару-тройку десятков новых сетей, старые свое отслужили, одни клочки на фонарях висят, и вот тут без твоей помощи я точно не обойдусь. Терпеть не могу вязать все эти хитрые узлы.

– Да не вопрос, – улыбаюсь.

Действительно не вопрос. Для меня это не работа, а удовольствие. Сети Счастливых Случайностей – мой конек. Причем не только потому, что благодаря им в городе происходит примерно вдесятеро больше роковых встреч, судьбоносных бесед и удивительных совпадений, чем допускается правилами устройства этой реальности даже при самом удачном расположении звезд. Что само по себе отлично, но процесс мне даже милее цели: я скучаю по простому ручному труду, мои руки привыкли вечно что-нибудь мастерить, лепить, рисовать, сколачивать, клеить; в моем нынешнем положении им этого здорово не хватает. Поэтому сплести мелкую сеть из прозрачного фонарного света и нашего густого дыхания для меня – чистое наслаждение. Ну и, чего греха таить, чертовски приятно посмотреть на безупречный результат.

Нёхиси говорит, никогда прежде не видел настолько красивых и аккуратных Сетей Счастливых Случайностей; подозреваю, дело в том, что всемогущие существа не развивают с детства мелкую моторику, им просто в голову не приходит заниматься такой ерундой. Но однажды вдруг выясняется, что в некоторых ситуациях без простых ремесленных навыков – никуда.

– Только давай развесим парочку прямо на набережной Нерис, – говорю я. – Раньше мы обходили ее стороной, потому что место безлюдное, но теперь там поставили лавки, я недавно шел мимо, специально проверил – народ на этих лавках сидит. И вовсю гуляет с собаками. И спортсмены бегают туда-сюда…

– И прекрасный вид на противоположный берег, на эти ваши с Тони невыносимые истерически-синие огни, – невозмутимо кивает Нёхиси. – Так и скажи: мне нужны Сети Счастливых Случайностей там, откуда хорошо виден маяк.

– Да я бы так и сказал. Но подумал: зачем лишать тебя удовольствия вывести меня на чистую воду?

– Спасибо, – серьезно благодарит Нёхиси. – Это и правда приятно. Ощущаю себя без пяти минут великим умом.

* * *

На рассвете мы сидим под дырявым сиреневым небом на берегу нашей большой реки и бессмысленно скалимся от довольства собой и миром, как пьяные старшеклассники; впрочем, пьяные и есть. Я – от усталости, а Нёхиси – просто за компанию. Он-то по причине всемогущества никогда не устает, но чужой кусок всегда слаще, вот и ему кажется, что усталость – необычное, удивительное состояние, которое непременно надо попробовать испытать. И честно старается, глядя на обалдевшего от усталости меня, воспроизводит позу, жесты и мимику, копирует ритм дыхания; не знаю, что в итоге у него получается, но сам он очень доволен, говорит, никогда прежде так хорошо не отдыхал, как после этих экспериментов. Ничего удивительного: чтобы хорошо отдохнуть, сперва надо устать.

– Для полного счастья, – говорю, – я бы чего-нибудь выпил. Лучше всего – стакан крепкой морской воды. Это можно устроить прямо здесь и сейчас?

Нёхиси хмурится. Ему не очень-то нравится, что я так сильно тоскую о море, которого у нас нет. Вернее, просто досадно, что ни того, ни другого ему, хоть тресни, не изменить. Всемогущество всемогуществом, но есть вещи, которые делать просто нельзя. В частности, отбирать у кого бы то ни было тоску о чем угодно несбыточном – лучше уж сразу убить.

А море уже есть у нас на Изнанке, на всех тамошних картах оно значится как Зыбкое море, потому что действительно зыбкое, как многие вещи там, не всегда очевидное, то теплое, то холодное, то иссиня-свинцовое, то белое, как молоко, исчезает и появляется, когда ему вздумается; местные, говорят, привыкли обмениваться новостями, где у них этим летом побережье, и получится ли там сейчас войти в воду, или можно только сидеть и смотреть.

Но зыбкое оно или нет, а море на нашей Изнанке есть, значит, у нас его никогда не будет, двум морям нельзя совпадать, такого безобразия ни одна реальность не выдержит, просто расползется по швам, и привет. Звучит прельстительно, однако реальность должна сохранять свою форму, ей на пользу только небольшие аккуратные прорехи, причем с ними тоже важно не переборщить. Это ясно даже стихийным (от слова «необузданная стихия») анархистам вроде меня.

Что же касается моей персональной тоски по морю, ладно, пусть будет, так даже лучше: в моем исполнении тоска по невозможному – не то чтобы разновидность счастья, но довольно важная его часть. Если уж я человек, и от этого никуда не деться, пусть мое человеческое проявляется вот так.


Наконец Нёхиси говорит:

– Дело только за стаканом. У меня его, к сожалению, нет. Наверное, можно было бы достать его из какого-нибудь ниоткуда, заполненного вымышленной посудой, готовой к окончательному овеществлению в любой момент, но я никогда в жизни такой ерундой не занимался, и теперь даже не представляю, с чего начинать.

Молча вынимаю стакан из-за пазухи, и Нёхиси смотрит на меня такими глазами, что я понимаю: это мой звездный час. Вечно с ним так! Когда выворачиваешь себя наизнанку, чтобы на полчаса поменять местами две городские улицы, ему кажется, это обычное дело, нечего и обсуждать. Зато самый обычный стакан, вовремя оказавшийся в кармане – диво дивное, чудо из чудес.

Не то чтобы я всегда ношу с собой посуду, но сегодня, когда ходил к Тони за бутербродами, заодно цапнул со стойки чью-то порцию кофе со льдом и выскочил с добычей на улицу, просто потому что стащить украдкой гораздо веселей, чем попросить. А потом ходил всю ночь со стаканом за пазухой, чтобы честно вернуть его владельцу: я – благородный разбойник, без пяти минут Робин Гуд, осталось научиться стрелять из лука и рассориться хоть с каким-нибудь завалящим шерифом, да где его нынче найдешь. Стефан точно не согласится ради моего удовольствия переименовывать свою должность, и его по-человечески можно понять: столько официальных бумаг переписать одним махом, чтобы никто не заметил, никому не под силу, будь ты хоть самый главный волхв на всех наших речных берегах.

– Ну если стакан нашелся, ладно, – наконец говорит Нёхиси. – Будет тебе морская вода.

Встает с травы и заходит в реку. Вообще-то Нерис – река своенравная, быстрая, но тут совершенно растерялась и замерла на месте с таким огорошенным видом: ты что, серьезно? Взаправду? Вот так просто взял и вошел в меня?

А потом на берег с таким особым, очень тихим шуршанием, слышным за многие километры, неразборчиво бормоча то ли ругательства, то ли наоборот, утешения, набегает настоящая, ни с чем не спутаешь, морская волна и окатывает меня с ног до головы. И отступает, вернее, просто исчезает прежде, чем я успеваю ощутить горько-соленый вкус на губах.


– Твой заказ, – объявляет Нёхиси, протягивая мне полный стакан.

Он при этом, ясное дело, совершенно сухой, словно все это время спокойно сидел на берегу и не входил ни в какую воду. Зато я мокрый, соленый и горький с ног до головы, как нелепо огромная чудотворная слеза.

Но стакан, конечно, беру. Нельзя отказываться от угощения, когда ради твоего каприза устроили вот такое вот.

– Ты, – говорю, – настоящий друг.

И залпом, большими глотками, моля всех на свете богов, включая Тескатлипоку[11] и Юрюн Аар Тойона[12], чтобы дали мне силы не подавиться, пью эту проклятую морскую воду, как пил когда-то, оцепенев от собственной храбрости, первый в жизни стакан белого сухого, невыносимо кислого «Алиготе» на глазах у троих десятиклассников, дружить с которыми тогда хотел больше всего на свете. Уж что-что, а бессмысленные и беспощадные подвиги во имя дружбы мне удавались всегда.

Выпив воду, снова прячу стакан за пазуху – что бы ни случилось, Тонино имущество не должно пострадать – и обессиленно падаю на влажную от утренней росы траву.

– С тобой все в порядке? – обеспокоенно спрашивает Нёхиси.

– Лучше, чем просто в порядке. Напился в хлам. Очень крепкое оказалось это твое море. Неразбавленный спирт в сравнении с ним – лимонад. Спасибо, дружище. Никогда не думал, не мечтал, не надеялся даже, что однажды засну пьяным на речном берегу под кустом, но вот, гляди, все у меня получилось. И как же удачно, что ты сейчас рядом. Я в тебя верю: куда-нибудь это безобразие с глаз долой уберешь.

Я, конечно, шучу. То есть думаю, что шучу, но при этом глаза мои сами собой закрываются, а земля, над которой сейчас, по-хорошему, следовало бы взлететь, но я почему-то лежу, начинает раскачиваться, как большие качели. Или как палуба попавшего в шторм корабля.

В этом городе нет и не будет моря, значит, придется однажды стать морем ему самому, – думаю я, засыпая. – Он – уже море, мы – его глупые рыбы, ядовитые гады, драгоценные раковины, затонувшие корабли. Нас всех штормит.

Альгис

Спать больше не мог, есть не хотел, только часто пил воду, прямо из-под крана, горячую, потому что никак не мог согреться, хотя за окном было лето. Жара, такая жара.

Наконец сообразил включить обогреватель. В доме сразу запахло горячей пылью, как будто наступила зима, один из отчаянно злых темных морозных дней, когда радиаторы центрального отопления перестают справляться с обогревом квартиры; на самом деле не так уж и холодно было дома даже в самые лютые зимы, вполне можно терпеть, но руки всегда мерзли первыми, так что пальцы переставали сгибаться, и становилось трудно рисовать. Рисовать! Больше всего на свете Альгис сейчас хотел снова захотеть рисовать, но и сам понимал, что ему не светит. Потому что… Да просто некому рисовать, вот тебе и все твое «потому что». Художника Альгиса больше нет. Только безымянный, почти беспамятный изгнанник, понятия не имеющий, что натворил, за что его сюда выслали. Но выслали, факт.

Альгис лежал на полу, кровать сейчас казалась ему отвратительным, даже пугающим местом, как будто впитала всю прежнюю несправедливую острую боль, всю тягость последних бессонных дней и стала таким специальным ложем для пыток. Нет уж, сами теперь лежите в ней!

Кто эти «сами», которым он предлагал полежать в кровати, Альгис не знал, но чувствовал, как в нем постепенно нарастает враждебность, закипает ненависть к неведомым «самим».

Я же был хороший, – думал он, уткнувшись лбом в прохладный паркет. – Точно хороший. Очень хороший мальчишка, уж себя-то я помню. Такой романтичный, мечтательный, пылкий. И добрый, хотя в юности мало кто добр; это потом обычно приходит, когда самого по башке двести раз шандарахнет, и, может быть, что-то начнет доходить. Но я сразу был добрый; мама Рита иногда говорила: «Не рви себе сердце по всякому поводу, второго не выдадут». Я совершенно точно не мог ничего по-настоящему ужасного натворить. Даже по глупости не мог, потому что, во-первых, был довольно умный, по крайней мере, для своих лет. А во-вторых, где это видано, чтобы за глупости отправляли в изгнание? Не просто на несколько лет из приграничной зоны, а на Другую Сторону, навсегда, нашпиговав голову какой-то чужой ложной памятью, то ли из милосердия к ссыльному, чтобы не слишком страдал от разлуки с домом, то ли в качестве дополнительного наказания, нормальному человеку логики палачей не понять.

Нет у меня никакого дома, – думал Альгис. – Ничего у меня больше нет. Все эти синие черепичные крыши, трамваи, веселые танцы, факелы на площадях, светящиеся тропинки, луковые пироги, узкие улицы, горький дым, стеклянные рыбы, развешенные на деревьях, и остальное, как бы такое все из себя замечательное и прекрасное, даже слезы моей больше не стоит. Ни единой слезы! Если меня, доброго, хорошего человека, неизвестно за что так жестоко наказали, отняли не только жизнь, смысл, радость и близких, но даже меня самого, значит, не о чем теперь тосковать. Там, дома, где синие крыши и глупые рыбы с трамваями, творятся такие же гнусности и подлости, как здесь, на Другой Стороне; то есть на самом деле гораздо хуже: здесь люди, конечно, мучают друг друга как умеют, особенно отвратительной музыкой и тупыми, бессмысленными правилами-законами, придуманными хитрыми трусливыми рабами для простодушных трусливых рабов, но хотя бы из реальности людей, как собачье дерьмо с садовых аллей насовсем не выкидывают… Впрочем, они же не умеют, для них существует только одна реальность, скучная, грубая, примитивная; ай, неважно, пусть бы и самая распрекрасная во Вселенной, но только одна реальность, и все. Просто не умеют выходить за ее границы, даже думать об этом не могут, бедные дегенераты, вот и сидят тут все вместе, дружно, как в яме, в почти добровольном плену. А то бы небось уже вышвырнули в какой-нибудь другой адский ад примерно половину своего населения. И начали бы с меня. И с других таких, как я, слишком умных, слишком добрых, слишком мечтательных, слишком талантливых. Везде, в любом человеческом мире, и в чертовском мире, и в ангельском, при любых обстоятельствах начали бы с меня, просто чтобы глаза не мозолил. Свиньям обидно быть свиньями, когда кто-то другой настолько вызывающе не свинья!


Нарочно себя накручивал, потому что злиться и ненавидеть оказалось гораздо легче, чем тосковать. Глупо продолжать любить то, чего никогда не вернешь, нет никакой надежды. Слишком больно. Одному человеку так много боли нельзя, она в него просто не поместится, разорвет на мелкие, неопрятные кровавые куски. Ничего не может быть хуже; впрочем, враки, хуже может быть вообще все. Каждый мой день, каждый шаг, каждый вдох, каждый глоток воды будет хуже самой мучительной смерти. Потому что я больше не знаю себя, зато знаю, что со мной сделали: разлучили с самим собой, выкинули из собственной жизни, не оставив не то что надежды на возвращение, но даже желания эту надежду иметь.

Не надо мне больше жить, – думал Альгис. – Просто не надо, и все. Это единственный способ их победить, хотя бы сохранить остатки достоинства: отказаться терпеть придуманную для меня пытку. Когда ничего нельзя сделать, кое-что все-таки сделать можно: развернуться и уйти с гордо поднятой головой.

Никогда не боялся смерти, то есть, самого факта ухода из жизни, исчезновения, прекращения, пустоты. Но при мысли о том, что смерть делает с человеческим телом, в какую негодную дрянь его превращает, неизменно холодел. Не хотел иметь к этому никакого отношения, хоть и не представлял, как избежать общей судьбы всех белковых организмов. Думал порой, что оказаться в эпицентре взрыва, в доме, на который упала бомба, на худой конец, просто рядом с каким-нибудь террористом-самоубийцей – самая лучшая судьба. Аккуратная, чистая смерть, практически огненное вознесение. Точно, оно и есть. И теперь Альгис лежал в темноте на полу, обессиленный, истощенный не столько голодом, сколько многодневной бессонницей и мечтал о взрыве, совершенно всерьез горевал, что такого конца ему не светит. Вряд ли для моего удовольствия вдруг любезно развяжут мировую войну и начнут ее с бомбардировки отдельно взятого дома на улице Тауро. А жаль, было бы здорово. Бабах! – и конец всему миру сразу, ради меня одного.


Ладно, – сказал себе Альгис, – ладно, договорились. Если все против меня – не просто весь мир, а обе реальности сразу – я знаю, что делать. Пошли все к черту. Умру, как самурай. Во-первых, это красиво. А во-вторых, так вызывающе глупо, что от этого еще красивей.

Тони, снова Тони и я

Тони идет по городу. То есть вот прямо сейчас – просто по берегу моря, по бескрайнему длинному пляжу, по самой кромке воды, где песок такой плотный, что ноги в него совсем не проваливаются, и можно идти почти так же быстро, как по обычному тротуару. Тони почему-то кажется, чем быстрей он будет сейчас идти, тем лучше, а если кажется, так оно и есть, в любой игре, правила которой знаешь только ты сам, да и то не все, а лишь те, которые успел придумать, как скажешь, так и будет, как решишь, так и станет – навсегда, до новой игры.

Что касается города, он, несомненно, тоже здесь есть – судя по тому, что далеко наверху, над крутым, заросшим деревьями склоном, горят яркие городские огни, сияет разноцветная неоновая реклама, латинница и кириллица вперемешку, хрен знает что, ни черта не понятно, но пока и не надо, лишь бы идти, там разберемся. Или не разберемся, по обстоятельствам. Знать, где именно находишься, совершенно необязательно, хотя все-таки хочется. Человеческий ум пытлив, – насмешливо думает Тони Куртейн, поднимаясь по винтовой лестнице на самый верх своего маяка, в световую камеру, где установлен невидимый фонарь.

На самом деле, конечно, нет никакой нужды в винтовой лестнице, световой камере и, тем более, фонаре, потому что у нас тут все-таки не обычный береговой маяк, указывающий путь кораблям, с нашим маяком все сложнее и одновременно гораздо проще: сам Смотритель и есть фонарь, а любое место, где его никто не побеспокоит, становится маяком. То есть, теоретически, можно сидеть вообще где угодно, хоть на чердаке, хоть в погребе, да хоть в собственной кладовой от домочадцев запереться, но все-таки лучше специальное служебное помещение, в идеале – отдельный просторный дом с окнами на все стороны света, множеством коридоров и разных комнат, чтобы не заскучать. Собственно, именно такой дом и находился в распоряжении маячных Смотрителей последние полторы сотни лет, но Тони Куртейн – выдающийся в своем роде романтик, и вполне обычный двухэтажный дом постройки второй половины позапрошлого века, обставленный в соответствии со скромными вкусами его предшественников, всего за двадцать с небольшим лет вон во что превратил. Ничего специально не делал, он не строитель, все как-то само постепенно преобразовалось; говорят, в очень давние времена, чуть ли не в эпоху ранних Исчезающих Империй это было обычное дело – ну, что дом сам принимает форму по вкусу кого-нибудь из жильцов, причем никогда заранее не угадаешь, кому он решит угодить, часто случалось, что дом подстраивался под нужды какой-нибудь из служанок, и поди угадай, кого увольнять, чтобы все стало как прежде, проще сразу сменить весь штат и посмотреть, что получится. По крайней мере, говорят, что именно так и было; ну то есть как – говорят, в хрониках записано, а кто их писал, эти хроники, и не был ли он увлекающимся фантазером, поди теперь пойми.

Ладно, на самом деле неважно; главное, что когда-то Тонин маяк был небольшим двухэтажным домом из темного кирпича, а теперь – одна из главных городских достопримечательностей, самый настоящий береговой маяк, как на картинках, красивый, как сладкий сон художника-мариниста, не то чтобы такой уж огромный, но метров двадцать в нем точно есть. Школьники в шутку называют его Темной Башней, но взрослые за ними не повторяют, относятся с уважением, все-таки маяк есть маяк и называть его надо по имени, Маяком, с большой буквы. И неважно, что его яркого света на Этой Стороне никогда не видно, жителям пограничного города, где чуть ли не в каждой семье есть кто-то, кому однажды удалось вернуться домой с Другой Стороны, следуя за лучом маяка, достаточно знать, что свет есть.

Тони Куртейн медленно поднимается по винтовой лестнице; не то чтобы у него действительно были дела наверху, просто иногда – к счастью, довольно редко, только в некоторые особо напряженные моменты – начинает казаться, что две жизни – это все-таки слишком много даже для привычного человека, и тогда можно попытаться превратить их в одну, самым простым механическим способом: если твой двойник идет тоже иди, остановится стой на месте, ляжет – и ты полежи. И пока Тони идет по берегу моря, можно подниматься по лестнице, а потом спускаться обратно, ему кстати так тоже легче, вон как прибавил шагу, удивляясь, откуда взялось столько сил.

Тони уже почти бежит, то и дело проваливаясь в песок, увиливая от волн, не то чтобы слишком удачно, уже не только кеды насквозь промокли, но и штаны до колена, но этой сейчас совершенно неважно, потому что впереди, матерь божья, глазам не верю, самый настоящий маяк. Далеко, в конце очень длинного пирса, похоже, совсем невысокий, но какая разница, если он – маяк.


Дверь нашлась, но была заперта; Тони растерялся, почти рассердился – ну здрасьте, приехали, зачем тогда вообще все, если на маяк нельзя войти? Тони Куртейн – там у себя, совсем рядом, так невообразимо далеко, что можно сказать, нигде, от его растерянности споткнулся, ну хоть не упал, а просто с размаху сел на ступеньку; ушибся, конечно, хорошо хоть просто на задницу шмякнулся, а не копчик отбил, скривился и одновременно почти помимо воли рассмеялся, оценив нелепость происшествия. Все-таки служба Смотрителя маяка трудна и опасна, мало кто в наше время рискует на работе своей задницей в настолько буквальном смысле, а вот я – да.

Пока смеялся, его попустило, в смысле две жизни сразу перестали казаться слишком сложной задачей, все стало как всегда. То есть можно спокойно завалиться в постель с интересной книжкой; не будь сейчас почти четыре утра, можно было бы даже выскочить в бар «Злой злодей» на углу, перекинуться парой слов с Иолантой или кто там нынче ночью за стойкой, выпить холодного сидра за упокой короткой июньской ночи и здоровье своей ушибленной задницы. Но «Злой злодей» открыт только до трех, да и лень уже выходить, гораздо приятней просто знать, что в принципе это возможно, делу не помешает, связь с двойником не только крепка, но и снова легка, Тони добрался до смешного маленького маяка, который зачем-то назначил главной целью своего путешествия, если не вообще всей жизни; ладно, мы все не без придури, главное, он добрался, и ключ, которого не хватало для полного счастья, уже у него в руке, яркий синий свет сияет на Другой Стороне, над неизвестным приморским городом и над морем, наконец-то еще и над настоящим бескрайним морем, соленым и мокрым, как положено всем морям. Вряд ли это как-то принципиально важно для дела, но сам факт.

* * *

– Три часа двадцать шесть минут, – говорю я. Скорее даже ору. И повторяю специально для Тони, который теоретически здесь уже не отчасти, а весь, целиком, но смотрит на меня бессмысленными глазами новорожденного котенка: – Почти три с половиной часа!

От такой новости его взгляд проясняется, и он медленно, заплетающимся, как у пьяного языком, произносит:

– Это у меня получилась уже какая-то совсем дурная рекурсия: двойник Смотрителя маяка и сам отчасти маяк пришел на маяк и сидел там, ощущая себя настоящим – «дураком» подходящая рифма, но все-таки нет, маяком. Опять маяком!

Лицо у него при этом раскрасневшееся и такое счастливое, словно не взрослый, опытный человек, а старшеклассник прибежал с первого в жизни свидания, оказавшегося настолько более удачным, чем он рассчитывал, что теперь даже непонятно, как быть.

Впрочем, в каком-то смысле, примерно так и есть.


Тони снимает мокрые кеды, один подносит к самому носу и нюхает с таким мечтательным лицом, что я начинаю – хотел бы употребить нейтральное слово «смеяться». Но это будет бессовестной ложью, потому что я начинаю не смеяться, а ржать, даже несколько более громогласно, чем того заслуживает ситуация. Но тут ничего не поделаешь, я на взводе, а делать сейчас, как назло, ничего не надо – ни очаровывать, ни превращаться, ни даже куда-то бежать. Только сидеть на стуле, всем своим видом выражая сочувствие и понимание. Ну вот, выражаю, как могу.

– Он морем пахнет, – укоризненно говорит Тони. – Морской водой. А завтра и кеды, и штаны высохнут и будут все в белых пятнах от соли. Даже жалко их стирать… Слушай, а ключ мне в руку – это же ты сунул?

Пожимаю плечами. Интересно, а кто еще.

– Представляешь, он подошел к замку! И это самое удивительное даже на фоне всего остального, потому что замок выглядел как ржавая теорема Ферма – такая специальная гадская, в принципе нерешаемая задача, просто не для математиков, а для ключей. Чтобы все обломались, обманутые кажущейся простотой.

– Ну так теорему Ферма, в конце концов, вроде бы доказали, – напоминаю я. – Нашелся какой-то гений[13]. То же самое и с ключом. Этот ключ – определенно гений, причем с очень трудной судьбой. У него было тяжелое детство: бедняга родился, можно сказать, сиротой, то есть без соответствующего замка. Продавался в сувенирной лавке, просто как финтифлюшка для красоты. Я его то ли купил, то ли спер, давно дело было, не помню – исключительно из сострадания. Ключ без замка это даже хуже, чем прирожденный ныряльщик, родившийся в пустыне, или гениальный пилот за три тысячи лет до изобретения первого аэроплана. А для меня, сам знаешь, нет более душераздирающего зрелища, чем нереализованный потенциал. В общем, ключ был спасен и за долгие годы скитаний по моим дырявым карманам, можно сказать, перевоспитался. Теперь он способен открыть вообще любой замок. Можешь оставить его себе, у меня таких еще примерно полдюжины, все как один с трудной судьбой. Точно не помню, сколько осталось, я их раздаю при всяком удобном случае. И трудно представить более удобный случай, чем твой.

Тони мечтательно улыбается. В одной руке у него мой гениальный ключ, в другой мокрый кед – вот как на самом деле должны выглядеть по-настоящему милосердные божества, встречающие тибетских умерших в Бардо, а то ишь, взяли моду пугать покойников, потрясая перед их носами оружием и чашами в виде черепов. Смерть и без всей этой мрачной бутафории нелегка.

– Там, конечно, ничего особенного не было, – наконец говорит он. – Пылища и запустение. Маленький старый маяк, похоже, совсем заброшенный. Там не то что никто давным-давно не живет и не работает, а даже никто не заходит. Наверное, кораблям светят какие-нибудь другие, новые маяки, а этот оставили как историческую достопримечательность. Но сегодня старик отвел душу. Как следует посветил. И я сидел там такой важный и гордый, чувствовал себя самым настоящим Смотрителем маяка, а не просто тенью Смотрителя… Зря, между прочим, смеешься. Теоретически, я знаю, что настоящий Смотритель маяка – это мы с ним вдвоем. Но знать – одно, а ощутить всем своим существом – совершенно другое, а то ты не в курсе.

– Да в курсе, конечно. Но все равно смешно. Я и над собой смеюсь в аналогичных ситуациях. То есть практически непрерывно: вся моя жизнь именно такая ситуация и есть. Говорят, иногда смех это просто защита психики от самого невыносимого. Сомневаюсь, что у меня есть какая-то психика, но, наверное, правильно говорят.

– Наверное, – кивает Тони. – Ладно, смейся на здоровье, если уж психика велит. А все-таки круто оказалось на пару часов обзавестись самым настоящим маяком и почувствовать себя его полноправным хозяином. Я, кстати, много чего интересного понял, пока там сидел. Разные вещи, о которых раньше даже думать не очень-то получалось. Например, что я – совершенно отдельный человек. Не тень загадочного Смотрителя тайного потустороннего маяка, а просто его брат-близнец. Возможно, сиамский, сросшийся в таком интересном месте, что у самого воображения не хватает представить, где оно может быть. Но при этом все-таки отдельный. А что живу иногда его желаниями и испытываю его настроение, так это вполне обычное дело. Можно подумать, у всех остальных людей желания только свои, а настроение всегда понятно, откуда взялось. Вовсе не обязательно быть двойником Смотрителя маяка, чтобы ничего о себе толком не понимать и не иметь над собой власти. Просто я в курсе, как обстоят мои дела и откуда что берется, а другие – обычно нет.

– А еще что интересного ты там понял? – нетерпеливо спрашиваю я.

– Да много всего. Но рассказать почти нечего: я и слов-то нужных не знаю. Подозреваю, их вообще ни в одном языке нет. Но самое главное все-таки, наверное, могу сформулировать. Оказывается, когда я ухожу, наш свет остается. Надолго. Может быть, вообще навсегда, во всех временах сразу. Не только на том маяке. Везде, где я побывал. Так что затея с прогулками и правда имеет смысл. Я имею в виду, не просто как удивительное приключение и невозможный поступок, который ценен сам по себе. Прикладная, практическая польза гораздо больше, чем мне казалось. Представляешь? Только не говори, что с самого начала был в этом уверен. А то я обижусь, что ты такой умный и… ну даже не знаю. Например, в глаз тебе дам.

– Ясно, – киваю. – Глаз дело серьезное. Поэтому я потрясен. И сражен лучезарной истиной. Возможно, вот-вот получу просветление, то-то вы все тогда попляшете. И ты, между прочим, будешь виноват.

– Средство от просветления стоит в буфете, – ухмыляется Тони. – Даже целых четыре средства, на выбор. Буквально от половины стакана как рукой все снимет. И мне заодно налей.

Пятый круг

Люси

Тетки ей не звонили и сообщений не слали, хотя на прощание Люси оставила им свой телефонный номер, почтовый адрес и даже на всякий случай скайп. Сказала: «Если что, не стесняйтесь, звоните, пишите», – и Алевтина тогда растерянно спросила: «Что именно – “если что”?» – а Алена флегматично кивнула, видно было, что она только формально видит их обеих и слышит два голоса, а на самом деле пока еще не здесь.

Ну это, в общем, вполне нормально. И к утру, скорее всего, пройдет.


Не то чтобы для Люси это было совсем уж обычное дело – внезапно оказаться на Этой Стороне не одной, а со спутниками. За всю ее жизнь такое случилось всего в четвертый раз, если не считать прогулку с Ханной-Лорой, но про нее-то как раз понятно, что Ханна-Лора сама всем рулила, это Люси тогда была «спутница», шла, куда вели.

Тетки стали четвертыми в Люсином списке сверхъестественно – вот уж иначе не скажешь! – везучих счастливчиков. Перед ними сравнительно недавно, прошлым летом был случайный прохожий, совершенно чудесный дядька, явно решил над ней подшутить, спросил, как пройти к морю, Люси ему подыграла и почти нечаянно завела в такие интересные места, куда и сама-то прежде не заходила. Он сперва на радостях потерялся, но ничего, отыскала потом, мокрого по пояс и еще вполне счастливого, но уже начавшего беспокойно озираться по сторонам и задавать себе разные малоприятные вопросы, а это не лучшее настроение для возвращения домой. Словом, вовремя она тогда успела, подхватила этого красавца под руку, потащила пить пиво в уютный «Лихой парадокс» на улице Лисьих Лап, а оттуда – на площадь Небесных Знамений, где как раз начинался концерт, напоила до веселого изумления, заболтала до полной потери бдительности, практически на ходу убаюкала и только потом рискнула нырнуть с ним в заветную подворотню, откуда, если ни черта не боишься, выйдешь прямо на Базилиону, буквально в квартале от Святых Ворот; в общем, как-то увела.

Несколько лет назад была симпатичная парочка, вроде взрослые люди, за тридцать, но такие влюбленные, что, кроме друг друга, вообще ничего толком вокруг не видели, а когда видели, принимали без вопросов и на ура. Отлично проехались на трамвае, безмятежно глазели по сторонам, выпили вина в ресторане на улице Синих Звезд, полюбовались собственными отражениями в тамошнем зеркальном тенте, купили леденцов и зеленого меда на Ярмарке Примирений, так ничего и не заподозрили и спокойно, без приключений вернулись назад.

А совсем-совсем давно так же влипла Люсина сокурсница Зумра, с которой никогда особо не дружили, но однажды пошли вместе гулять, увлеклись разговором и как-то незаметно оказались на незнакомой улице, засаженной старыми липами, среди людей, деловито развешивавших на ветках деревьев стеклянных, бумажных и керамических рыб; Люси тогда сразу поняла, что происходит, какой-никакой опыт прогулок на Эту Сторону у нее уже был, поэтому она не растерялась и тут же задвинула пространную импровизированную телегу про удивительные традиции этого квартала, где когда-то якобы селились приехавшие в Вильно на заработки мемельские[14] рыбаки. Так что Зумра, скорее всего, просто ничего не поняла. По крайней мере, не испугалась. И никогда потом не расспрашивала, куда это они в тот раз забрели. И вообще держалась с Люси сдержано и отчужденно, как с незнакомкой, словно у них не было этой странной совместной прогулки, и вообще ничего.

То есть нормально, что тетки не позвонили. Все их предшественники тоже исчезали с концами, больше не выходили на связь. Удивительно все же, как уживаются в человеке мечты о чуде с полной неготовностью к тому, что чудо однажды может случиться, и с удивительной способностью притянуть за уши первое попавшееся рациональное объяснение, худо-бедно себя успокоить и больше никогда о случившемся не вспоминать.


Люси решила махнуть на теток рукой. Не звонят, и ладно, не самой же их теперь разыскивать. Дурной тон – наседать на бывших клиенток с расспросами: «Ну и как вам моя экскурсия? Вам ничего не показалось странным? А как вы чувствуете себя теперь?» Тем более, ей и так было чем заняться. Мягко говоря. А тетки – ну что тетки. Уже наверное уехали домой, в Москву.

Но все равно конечно постоянно вспоминала большую красивую Алену с больными ногами и самоотверженную рыженькую Алевтину на каблуках. Думала: интересно, как они там? Уже расспросили местных знакомых, просидели час в интернете, на всякий случай обратились в информационный туристический центр и убедились, что трамваев в Вильнюсе нет? И как переварили эту новость? И что потом сделали? Выкинули банку с зеленым ладийским медом, купленную на воскресной ярмарке на площади Трех Ветров? Или, наоборот, объявили безобидное деревенское лакомство настоящим волшебным зельем, исцеляющим сразу все, и теперь гадают, слопать его, дождавшись полнолуния, или и так сойдет?


Иногда Люси приходилось выводить с Этой Стороны прохожих, попавших туда без ее и вообще без чьей бы то ни было помощи, самостоятельно, совершено случайно, ну или, как говорится, по воле судьбы. Такое случается гораздо чаще, чем можно подумать, особенно с приезжими, которые еще не успели понять, где у нас тут что, гуляют, глазеют по сторонам, не удивляются несообразностям, никуда не торопятся, ничего не ищут и не ждут или, наоборот, ищут и ждут слишком много – того, чего ни в нашем городе, ни на всем белом свете нет, таким легче всего заплутать. Впрочем, обычно они сами благополучно возвращаются обратно – как вошли, так и вышли, ничего толком не успев понять. И потом еще долго бродят по окрестным кварталам, пытаясь найти дом с нарисованными на стенах русалками, или кондитерскую с самыми вкусными в мире вишневыми круассанами, растерянно бормоча: «Она же точно где-то тут за углом была!»

Но некоторые все-таки застревают на Этой Стороне или, хуже того, на одной из несбывшихся призрачных грез-однодневок, которые всегда обильно плодятся на границе между реальностями, рождаются чуть ли не от каждого второго мечтательного вздоха: «Ах, если бы, если бы!» – и исчезают навек, одни с наступлением темноты, другие на рассвете, вместе с теми, кто там в этот момент гулял; вот об этом лучше бы, конечно, вспоминать пореже, в идеале, вообще не думать, но если уж знаешь, поневоле держишь в уме всегда.

Эта Сторона хотя бы некоторых чужаков принимает, разрешает остаться, дышать своим воздухом, петь свои песни, пить воду и кофе, развешивать на веревках разноцветные полотенца, влюбляться, кружить на трамваях по городу, смотреть на синие черепичные крыши с вершин окрестных холмов, подкармливать пестрых кошек и важных полосатых котов, зарабатывать деньги почему-то никогда, ни для кого не тяжким, а восхитительно веселым трудом, обниматься с друзьями детства, случайно встреченными на улице, видеть странные, необъяснимые сны о какой-то чужой, почти фантастической жизни, сажать цветы, а иногда, глубоко задумавшись, нечаянно становиться облаком и поспешно спускаться с неба в двор под одобрительный хохот соседей: «Ничего, с каждым может случиться!» – в общем, быть.

Никогда не знаешь заранее, кого примет Изнанка, а кто сам не заметит, как всего за одну ночь утратит достоверность, истает, превратится в, как их называют местные, Незваную Тень, хищную охотницу за чужими тенями; впрочем, какие, к черту, охотники из насмерть перепуганных, растерянных людей, они обычно даже до утра не доживают, растратив все силы на панику и отчаяние. В общем, при всей Люсиной бесконечной любви к городской Изнанке, она бы никому не посоветовала бродить там без надежного проводника.


Застревают, как правило, те, кто чего-нибудь испугался, случайно или заметив неладное, сам себя накрутил: страх – самый крепкий клей. Пока боишься, принадлежишь тому, что тебя напугало, никуда от него не уйдешь.

Еще, конечно, застревают по любви, вернее, от той разновидности жадности, которую часто называют «любовью»: хочу, мое! Тогда как настоящая любовь говорит: «Боже, как прекрасно, что это есть!» – спрашивает: «Можно я буду рядом?» – и всегда слышит настоящий ответ. Вроде бы очевидная разница, но мало кто ее понимает: у любви даже «хочу» бескорыстное, не взять себе, а отдать себя, если вдруг окажется надо. А если не надо, не отдавать, это тоже важный момент: назойливая щедрость – та же жадность, вывернутая наизнанку, но не изменившая сути, ничего хорошего в ней нет.

С другой стороны, – часто думала Люси, – может быть, дело вообще не в жадности и не в страхе. Просто некоторым людям суждено не умереть, а бесследно сгинуть, заблудившись в проходных дворах между реальностями, бывает такая причудливая судьба.


Однако теория оставалась теорией, а на практике Люси иногда вздрагивала, как от удара, почуяв неладное – это не было похоже на беспокойство, тревогу, предчувствие; долгое время думала, вообще ни на что похоже, пока не подружилась с мастером гонгов и не узнала на собственном опыте, как вибрирует тело, когда стоишь буквально в паре шагов от огромного гонга, по которому бьют специальной колотушкой. Только от гонга телу становится хорошо и спокойно, а от этих внутренних ударов – наоборот. Сразу подскакиваешь, твердо зная: надо что-то делать. Вопрос – что?

Поначалу, конечно, совершенно не представляла, что тут поделаешь, но всегда одевалась и выходила в город, даже если было три часа ночи, даже если перед этим крепко спала, даже если в чьих-то объятиях, потому что совершенно невозможно оставаться на месте, когда у тебя во лбу, в животе и в груди вибрируют какие-то адовы гонги, посылают сигналы тревоги непосредственно в позвоночник, минуя условно разумный мозг, гонят куда-то, лишь бы отсюда, и ты встаешь и идешь, как лесной зверь, учуявший далекий пожар, только в отличие от зверя, стремишься не от огня, а в огонь. То есть к источнику беспокойства. И большое счастье, если успеешь прежде, чем успокоишься. Самое страшное, что может случиться с тобой по дороге, – внезапный безмятежный покой. Испытывать его бесконечно приятно, но он всегда означает, что ты не успела. Кто-то сгинул неведомо где, навсегда, не оставив по себе ни следов, ни памяти. Вот что любая реальность действительно умеет, так это мгновенно избавляться от улик. И за руку ее не поймаешь, никому не по зубам эта рука.

Но чаще Люси везло. Формула ее удачи – легкий характер, помноженный на неизменно счастливый и радостный опыт множества прогулок между городом и его Изнанкой: с остальными это обычно происходит внезапно, без хотя бы теоретической подготовки, без понимания, без контроля, без чьей-то надежной руки, а Люси туда водил дедушка, еще в таком раннем детстве, когда казалось совершенно естественным делом время от времени целиком нырять в сказку, которую тебе рассказывают. На то и сказки, чтобы в них попадать! А к тому времени, когда подросла, научилась критически мыслить и ознакомилась с традиционными представлениями о возможном и невозможном, у нее уже был настолько богатый опыт регулярных прогулок между реальностями, никакими сомнениями не перешибить.

Поэтому обычно Люси быстро оказывалась на изнанке реальности, в том месте, откуда исходил тревожный зов, или где-то поблизости; неважно. Главное, дальше все было более-менее просто: успокоить, обнять, заболтать до звона в ушах и затылке, дать выпить глоток-другой чего-нибудь крепкого из фляги, которую неизменно с собой носила – в общем, Люси всегда выводила с Изнанки всех, кого успевала вовремя отыскать. На сегодняшний день ее личный счет в этой игре был тридцать четыре – восемь. Но она, конечно, не обольщалась своими успехами. Всегда помнила об этих восьми.


На этот раз тревожный внутренний гонг настиг Люси в самое неудачное время, какое только можно придумать: посреди экскурсии, примерно за сорок минут до ее окончания. Хуже вообще ничего не может быть. Будь это лекция, могла бы свернуть ее пораньше, студенты всегда рады любой поблажке. Но закончить раньше времени оплаченную экскурсию как-то совсем нехорошо. Впрочем, не в оплате дело, деньги можно вернуть, просто Люси любила эту свою работу больше всех остальных, привыкла выкладываться по полной программе, отрабатывать каждую экскурсию так, чтобы звезды с неба спускались послушать, но какие уж тут, к лешему звезды, когда чей-то страх, отчаяние, паника вибрирует у тебя в ладонях, животе и висках.

Вытерпела, конечно. То есть довела свое выступление до какого-то подобия логического конца, вежливо попрощалась с клиентами, завернула за угол и там уже припустила бегом. Теоретически на Изнанку можно попасть из любого места Старого города, если она сама захочет тебя принять. Но если надо очень быстро и – не то чтобы гарантировано, гарантий в таких делах не бывает – с максимальной надеждой на успех, отправляйся на улицу Пилимо, чем ближе к крытому рынку Халес, тем выше твои шансы, такой уж там пограничный район.

Люси немного схитрила, изменила маршрут экскурсии так, чтобы завершить ее как можно ближе к этому чертову рынку, и вполне преуспела – отсюда, если бегом, можно добраться туда буквально за пять минут.

Плохо тут то, что если торопишься, куда надо ни за что не попадешь. На Изнанку обычно проходят безмятежно, неторопливо, в идеале, задумавшись так глубоко, что перестаешь замечать окружающее, различать детали, фиксировать подробности – так двум разным реальностям проще поменяться местами, а их интересы следует учитывать и уважать. Люси хорошо это знала, поэтому пробежав два квартала, заставила себя притормозить. Ну и дальше уже шла как положено, медленно, практически нога за ногу, сонастраивая ритм шагов и дыхания с пульсацией внутренних гонгов, это всегда помогало – скорее всего, потому, что занимало внимание целиком.

Хорошо, что в июне так поздно темнеет, – думала Люси, – до заката еще почти четыре часа. Можно не торопиться; нет, не так: нельзя торопиться. Нельзя торопиться, нельзя.


Легко сказать, но трудно сделать. Сегодня Люси почему-то никак не могла взять себя в руки, расслабиться, сосредоточиться, забыть, что ей предстоят долгие поиски, выкинуть их из головы. Думать только о земляничном кофе со льдом в киоске на площади Белого Вереска, в такую жару самое то. Думать о том, хватит ли ей сегодня мелких разноцветных монеток, которые всегда сами откуда-то появляются в ее карманах на Этой Стороне и сами же исчезают по дороге домой, на покупку зеленой чашки с совой в лавке Эммануила, или снова будут дразниться: фигу тебе, а не сову! Думать о том, какой фильм будет крутить сегодня правнук Кровавой Бет; сама она уже совсем старенькая, но по-прежнему самолично встречает зрителей на пороге кинотеатра со своим знаменитым окровавленным топором, потому что любимое многими поколениями горожан шоу должно продолжаться, Кровавая Бет – молодец. Думать о снеге, который каждый год обязательно выпадает в один из жарких июньских дней, такими густыми хлопьями, что даже успевает несколько минут полежать на земле прежде, чем растает; одна из самых непостижимых загадок Этой Стороны: откуда берется снег?! Вроде даже Ханна-Лора не знает, ну или просто не говорит, потому что июньский снег – военная тайна, за которой дружно охотятся все иностранные шпионы. Например.

Но сколько ни призывала на свою голову все секреты и радости Этой Стороны, вокруг по-прежнему была до боли, до неуместной сейчас сладкой томительной нежности знакомая улица Пилимо, справа темная часовая мастерская, закрытая на вечный обеденный перерыв, слева через дорогу – Первый полицейский комиссариат и новенькое сетевое кафе, даже с виду паршивое, впереди – корпус крытого рынка, а за углом, на улице Соду, привычно лязгал и звенел, содрогаясь на стыках, приближающийся трамвай.


Трамвай подошел к остановке одновременно с Люси, которая свернула на улицу Садов, сама не зная зачем, просто ради разнообразия: сколько уже можно бестолково слоняться по Пилимо туда-сюда. Она сперва вошла и привычно сунула руку в карман за монеткой, чтобы купить проездной жетон, а уже потом сообразила, что все наконец получилось, и рассмеялась, восхищенно думая: Дуууура! Ну я и дура! Знакомая улица! Часовая мастерская! Кафе паршивое! Трамвай привычно звенит! Опять не заметила момент перехода. Вечно я умудряюсь самое интересное проморгать!

Впрочем, Люси ругала себя просто так, от избытка радости. На самом деле, на то и момент перехода, чтобы его не заметить. Даже смешно такие простые вещи не понимать.


В трамвае Люси совершенно успокоилась, хотя пока не представляла, как будет искать пропажу в большом людном городе, на закате дня, когда на улицы не выходят только ленивые и те, кто в это время работает. Но это на самом деле ерунда, представлять не обязательно, пропажа как-нибудь да найдется сама. Если уж Эта Сторона сейчас приняла Люси, значит, и свою добычу ей отдаст. Она, в отличие от обычной реальности, всегда последовательна в своих поступках, зря не станет дразниться. И вообще ничего не сделает зря.

В самом худшем случае, если до заката ничего не получится, придется обратиться в полицию. Ханна-Лора твердо обещала всегда помогать в подобных делах, потому что, во-первых, заблудившихся жалко. А во-вторых, Незваные Тени, даже беспомощные и безобидные, здесь никому не нужны. Местные их побаиваются, хоть и делают вид, будто просто не любят; если в каком-нибудь дворе такую застукают, детишек потом неделю не выпустят гулять, да и сами лишний раз в ночной магазин выскочить поостерегутся. Вроде, невелика беда, но на общей городской атмосфере это сказывается довольно паршиво. Страх ни одной реальности не на пользу, но для Изнанки, зыбкой и переменчивой, всегда готовой принять новую форму, он губителен втройне.


Алену Люси увидела из окна. Та стояла на остановке, растерянно улыбалась, озираясь по сторонам и крутила в руках большую лиловую монету – не настоящую, шоколадную в цветной блестящей фольге, такие в кондитерских лавках часто детишкам в подарок раздают.

Люси ахнула, вскочила, метнулась в выходу, расталкивая успевших войти в трамвай, наступая на ноги, путано извиняясь, под нестройный многоголосый хор пострадавших от ее бесцеремонности пассажиров: «Да ладно, ничего».

Выскочила, успела. С разбегу крепко обняла Алену, практически ткнулась носом в ее монументальную грудь, выдохнула:

– Еле вас нашла!

– Вы меня искали? – удивилась Алена. – Но зачем? – и внезапно, без перехода разрыдалась, совершенно по-детски, безудержно, взахлеб, от избытка впечатлений, облегчения и отчаяния, о причинах которого вряд ли догадывалась сама.

Люси терпеливо ждала, пока она выплачется, ничего не говорила – что толку, все равно сейчас не услышит. Стояла рядом, ждала. Наконец, когда всхлипы Алены стали потише, сказала:

– Чего мы на улице топчемся? Идемте где-нибудь посидим. Я знаю несколько вполне симпатичных кафе поблизости и одно просто отличное, но немного подальше. Если вы не очень устали, предлагаю дойти до него.

Говорила нарочито небрежно, чтобы Алена даже не заподозрила, что им предстоит великое дело, немыслимый переход с Изнанки города на его лицо или, как говорят здешние жители, с Этой Стороны на Другую Сторону; смешно, конечно, насколько каждый уверен, что настоящая, подлинная реальность – именно та, где он сам живет.

Алена и не заподозрила. Тем более, она вообще пока была не в курсе, что есть какая-то Другая Сторона. Оказаться в иной реальности без теоретической подготовки, довольно хреново, но в каком-то смысле, гораздо проще: пока ум не располагает конкретной информацией, ему нечему сопротивляться, нечего опровергать.

Поэтому Алена кивнула, вытирая слезы. Сказала:

– Извините, сама не знаю, что на меня нашло. Обычно я не реву без повода. Да и с поводом не то чтобы часто. А тут вдруг развезло. Наверное, потому, что выпила сидра, какой-то старичок на площади угостил, такой хороший, сказал, не за все на свете надо платить… Я сдуру вышла из дома без копейки наличных денег, а карты почему-то нигде не берут. А в том кафе, куда мы идем?..

– Да, конечно, берут там карты, – не дослушав, заверила ее Люси. – Все они берут. Давайте пройдем через этот двор: во-первых, там ближе, а во-вторых, говорят, в этом дворе есть камень, на котором однажды сидел Бродский, в тот период, когда гостил в Вильнюсе. Просто так, без задней мысли сидел: у него развязался шнурок. Ну и с тех пор камень, ясное дело, стал заколдованным: кто на нем посидит – непременно напишет хорошее стихотворение, или хотя бы пристойную курсовую, поэтому девчонки-русистки с филфака перед сдачей курсовых там натурально в очереди выстраиваются. Но сейчас уже экзамены заканчиваются, так что вряд ли мы застанем там очередь; с другой стороны, может быть, кто-то как раз подтягивает «хвосты»? Мы в их годы такими суеверными не были, подумаешь, какой-то дурацкий камень, чуть что не так, сразу лезли на холм, где Гедиминово капище, чего мелочиться, пусть теперь сам князь беспокоится о наших зачетах…

Болтала, не умолкая, про студенческие суеверия, Бродского, чудотворную силу виленских камней в целом, растении под названием канна, высаженным под чьим-то окном, близком родственнике имбиря и банана, обитателе Центральной и Южной Америки, смеялась: думали, что приехали на суровый балтийский север? А у нас тут, сами видите, тропики и жара, жара, но ничего, в жару у нас, в балтийских тропиках, пьют эспрессо с ледяной газировкой, обычно с тоником, но там, куда я вас веду, кофе смешивают с розовым лимонадом – неужели не пробовали? Ну ничего, этом мы исправим прямо сейчас, вернее, минут через десять, как только туда доберемся, вы не устали так быстро идти? – тараторила Люси, увлекая свою спутницу на узкую, темную даже в солнечный день улицу Плачойи – внутренне торжествуя: сразу вышли, вот это мы молодцы!

– Давайте пойдем немножко медленней, – смущенно попросила Алена. – Весь день ноги совсем не болели. Я уже отвыкла от такой роскоши – несколько часов кряду без отдыха гулять. А сейчас начинаю чувствовать, что все-таки устала. Но ничего, до кафе дойду.

– А оттуда такси вам вызовем, – подхватила Люси. – Все будет хорошо.

Уже потом, час спустя, после кофе с розовым лимонадом, нескольких глотков коньяка из походной фляжки, еще одного кофе, покрепче, чтобы окончательно прийти в себя, Люсиного непрерывного монолога обо всем на свете и не о чем, «Радио Люси», как смеялся когда-то дедушка Жюль, когда такси было вызвано, и диспетчер пообещал, что машина приедет через три минуты, Алена спросила: «Что мне теперь делать с этим… с этим вот всем, что было?» – и Люси сразу, без колебаний сказала как есть, хотя до сих пор никому из счастливо возвращенных домой с Изнанки никогда ничего подобного не говорила: «Помнить, ничего не бояться, верить себе, быть благодарной, любить и тосковать».

Я

Стефан барабанит пальцами по столу в таком специальном гадском мажорном ритме, который сочинил когда-то для связи со мной. Но тут уж нашла коса на камень: все-таки я не до такой степени дух, чтобы срываться с места по первому требованию, бросив на столе недоеденный капустный пирог; за него, между прочим, уже уплачены деньги, которые я перед этим в поте лица неизвестно откуда взял.

Но я и не до такой степени человек, чтобы получать удовольствие от чужих мучений, в смысле тщетных усилий; да один черт. Поэтому я достаю из кармана телефон, набираю знакомый номер и с присущим мне деловитым состраданием ко всему живому, спрашиваю:

– Тебе чего?

– Намедни один мой знакомый, божья кара этого горемычного города и по совместительству персонально моя, обещал самолично заявиться прямо ко мне на работу и устроить там адский бардак, – говорит Стефан. – Я уже устал содрогаться, предвкушая это ужасающее событие; воображение, сам знаешь, способно породить таких монстров, что никакая реальность, даже омраченная твоим присутствием, рядом не стоит. Так что давай, выполняй обещание. Приходи, – и помолчав, выразительно добавляет: – Пожалуйста.

В исполнении Стефана «пожалуйста» – воистину волшебное слово и означает «мне очень надо». Он знает страшную силу этого заклинания и старается не особо им злоупотреблять.

– Да не вопрос, – говорю. – Нужен тебе адский бардак на рабочем месте – устроим. Не переживай.

На самом деле Стефан бесстыдно мне льстит. В смысле совершенно напрасно меня демонизирует. Я, конечно, вношу в повседневную жизнь легкий отрезвляющий хаос, ровно ту небольшую дозу, без которой и жизни-то, собственно, нет. Но, положа руку на сердце, без меня этот хаос все равно как-нибудь да образовался бы. Уж кто-кто, а хаос вполне способен внести себя сам.


Когда я переступаю порог Второго Полицейского Комиссариата на улице Альгирдо, ничего особенного не происходит, только во всем здании одновременно распахиваются окна – ну так летом сквозняки всем на пользу. А что тени сотрудников комиссариата, арестованных ими подозреваемых и граждан, пришедших на прием, явственно зеленеют и слегка изменяют форму, отращивая кто крылья, кто вторую голову, кто хвост, кто рога – так этого, будем честны, никто и не заметит. Люди обычно не обращают внимание на такую ерунду, как тень.


Пока я топчусь в приемной, раздумывая, следует ли мне заказывать настоящий человеческий пропуск, даже не столько для смеху, сколько в просветительских целях, чтобы потом на его примере в очередной раз попытаться объяснить Нёхиси, что такое «документ», или просто пройти сквозь стену, забив на неписаные правила поведения зримых духов в общественных местах, входная дверь распахивается, и в приемную с улицы вбегает маленький померанский шпиц, оранжевый, как апельсин, храбрый, как сто берсеркеров, и дружелюбный, как подвыпивший ангел смерти. Это только начало короткой сентиментальной драмы со счастливым концом: буквально десять минут спустя здесь появится его пожилая хозяйка, чтобы написать заявление о пропаже дорогого породистого шпица прямо во время прогулки; сейчас она печально бредет по улице Наугардуко, с надеждой заглядывая во все дворы и прикидывая, как бы так ловко схитрить, выдав потерю за кражу, чтобы в полиции точно приняли заявление и начали искать. Но хитрость не понадобится, оранжевый шпиц уже здесь, осталось дождаться заплаканную старушку, и тогда в приемной Второго Полицейского Комиссариата начнется такое безудержное ликование, что лично мне заранее страшно вообразить.

Но уже прямо сейчас работа бюро пропусков полностью парализована, полицейские и ожидающие приема граждане вперемешку толпятся вокруг оранжевой собачки, издавая невнятные восклицания, наглядно свидетельствующие о способности человеческих сердец к внезапной бескорыстной любви.


Пока я, так никем и не замеченный, поднимаюсь по лестнице Полицейского Комиссариата с первого этажа на второй, в кабинете номер сто восемнадцать следователь Эдуард вдруг отрывается от заполнения протокола допроса и говорит подозреваемому в четырех квартирных кражах Регимантасу: «Представляете, в детстве я мечтал быть пиратом, а теперь тут с вами зачем-то сижу».

«А я – путешественником. Хотел открывать новые земли и жить среди дикарей, даже из лука специально стрелять научился, чтобы в джунглях не сплоховать», – меланхолично отвечает следователю Эдуарду подозреваемый Регимантас, и оба потрясенно глядят друг на друга с немым вопросом: какого черта, зачем я это сейчас сказал?!


Я поднимаюсь со второго этажа на третий, и в кабинете номер двести четыре начальница отдела Рамуне, твердо решившая съесть с потрохами красивую молодую сотрудницу, наворотившую кучу совершенно идиотских ошибок в документации, отворачивается к окну, делает несколько глубоких вдохов и выдохов, думает: «Бедная глупая девчонка, перепугалась, как будто по ее вине конец света сейчас наступит; когда-то я сама такой же дурой была», – и говорит, примирительно улыбаясь: «Ничего страшного, это нетрудно исправить, я тебе объясню».


С третьего этажа на призрачный, тайный четвертый, существующий только в сновидениях, да и то далеко не во всех, можно подняться разными способами, на выбор – по широкой мраморной или по веревочной лестнице, доехать на лифте, залезть по связанным простыням, вскарабкаться по веткам, как на высокое дерево, подпрыгнуть на батуте или взлететь на воздушном шарике, если, конечно, он у вас при себе. Я всегда выбираю лифт, потому что в детстве жил в двухэтажном доме на улице Лапу, все мои друзья-одноклассники – примерно в таких же, и лифты казались нам удивительным средством передвижения из научно-фантастических книг; столько лет прошло, столько всего случилось, а я до сих пор катаюсь на лифте при всякой возможности – слаб человек.

Пока я поднимаюсь на лифте с третьего этажа на четвертый, а по ощущениям – примерно на двухсотый, не меньше, в триста двадцать седьмом кабинете следователь Юодгальвис внезапно берет телефон, звонит жене, с которой поцапался утром из-за невкусного вчерашнего супа на завтрак и кошачьей шерсти на пиджаке, и говорит ей: «Анечка, я тебя очень люблю, просто совсем задолбался, не подумал, что ты – еще больше, прости меня, дурака», – а потом молчит, слушает, и улыбается, и сияет, как будто ему всего девятнадцать лет, и рыжая зеленоглазая Анечка, к которой уже полгода пытался подкатывать, ни на что не надеясь, потому что она же такая… ТАКАЯ – наконец-то согласилась пойти с ним в кино.

В кабинете номер триста тринадцать секретарь Алдона отворачивается от окна, впервые с начала весны не сожалея о том, что третий этаж это все-таки слишком низко, больше шансов стать инвалидом, чем умереть; она наконец-то вообще об этом не думает, даже не вспоминает, что жизнь буквально только что казалась ей тяжкой беспросветной повинностью, чередой унылых утомительных дней, приближающих к старости и болезням, а больше ни к чему. А если и вспомнит, отмахнется: устала, не высыпалась, заморачивалась из-за всякой ерунды, со всеми такое случается, тем более по весне – гормоны, авитаминоз, что там еще плохого с организмом бывает весной. А теперь все, лето в разгаре, клубника на рынке, такие дивные длинные светлые дни, и Васька каждый день пишет, грозит в июле на неделю приехать, а не на один выходной, как всегда. А потом будет отпуск, осенью, в октябре; уже есть билеты на Корфу, где живет Даррелл, ну то есть раньше там жил, а потом написал, самая любимая была книжка, надо бы перед поездкой ее перечитать – и по понятной ассоциации, заключает: все-таки глупо слушаться маму, какое ей вообще дело, я уже десять с лишним лет живу отдельно, должна все решать сама. В общем, надо забить на маму и взять из приюта того кота.

В триста девятнадцатом кабинете следователь Донатас пишет сообщение сыну: «Был неправ, поступай, куда решил, чем смогу поддержу»; в триста первом уборщица Аста откладывает в сторону швабру, встает на цыпочки, неуклюже кружится под одной только ей слышную музыку и обещает себе: «Все-таки запишусь на танцы, и ничего не стыдно, я научусь»; в кабинете номер триста тридцать один системный администратор Андрей решительно заходит на сайт воздухоплавательного клуба и покупает два билета на полет в корзине воздушного шара по девяносто девять евро за штуку, ошарашенный собственным безрассудством, смущенно думает: «Ребенок об этом третий год мечтает, а я все бурчу: дорого, дорого, – нельзя быть таким жадным мудаком».

В общем, хорошо, что лифт так долго едет, вот что я вам скажу.


Считается, будто одним своим присутствием я пробуждаю в людях все самое лучшее; на самом деле это, конечно, полная ерунда. Хотя бы потому, что нет никакого «самого лучшего», «самого худшего», «самого среднего»; всякий человек – сложная смесь, в которой все компоненты одинаково важны. Поэтому мое присутствие пробуждает не какое-то абстрактное «лучшее», а просто самого человека. Того, кто обычно беспробудно спит в наскоро сколоченном склепе, именуемом «зрелой сформировавшейся личностью», а должен бы жить.

Собственно, именно поэтому многим, включая лучших друзей, я кажусь совершенно невыносимым, утомительным, безжалостным к людям и слишком требовательным к ним. Хотя от людей мне всего-то и надо – чтобы они были, а не вяло прикидывались существующими, остальное – на их усмотрение. Терпеть не могу небытие, особенно вот такое – неочевидное, подлое, трусливое, тщательно замаскированное под якобы жизнь.

Лифт наконец останавливается на вымышленном четвертом этаже, дверь открывается, я выхожу, и меня тут же заключает в объятия инспектор Граничной полиции Таня.

– С авоськой пришел! – восторженно вопит она. – С авоськой на шее! Ты прекрасен, как звезда!

Обычно Таня ведет себя гораздо сдержанней. Похоже, кратчайший путь к сердцу женщины – две недели с нею не видеться, а потом вдруг явиться нарядным, при полном параде. Всегда это подозревал.

– Глупый белый человек, – укоризненно говорю я. С Татьяной такие штуки отлично работают, за каждую цитату из Джармуша она прощает мне примерно полсотни грехов, точнее, тех моих добродетелей, которые почему-то кажутся ей грехами. – Сама ты авоська. А вокруг моей шеи элегантно обернут драгоценный лоскут от Сети Счастливых Случайностей. Вчера пришлось заново их плести, и я вдруг подумал: сколько можно бесплатно пахать на благо не подозревающего об этом благе человечества? Мне самому тоже обновки нужны. Отличный, по-моему, вышел шарф, для лета вообще идеальный: из-за дырок шее не жарко.

– Но зачем тебе летом шарф?

– Чтобы на ветру красиво развевался. Потому что у меня не всегда есть настроение красиво развеваться на ветру целиком, – объясняю я, деликатно отцепляя Татьянины руки от шарфа, который она явно решила примерить. – Так и скажи, что тоже хочешь такой.

– С формой отлично будет смотреться, – кивает Таня. – Спасибо за предложение. Но я пока не настолько спя… эээ… не до такой степени в авангарде моды, я это хотела сказать.

– Кстати, об авангарде моды. Где ваш знаменитый красный самокат? Срочно хочу на нем покататься. И между прочим, твердо обещал Стефану не у кого-нибудь, а именно у тебя его отобрать. И под умиротворяющие звуки твоих рыданий с гиканьем прокатиться по всем коридорам всех этих ваших смешных полицейских этажей.

– Ты не поверишь, – вздыхает Таня, – но, по-моему Стефан чрезвычайно серьезно отнесся к твоей угрозе. По крайней мере, сразу после полудня он велел Ари срочно забрать самокат на улицу и кататься на нем до самого вечера, где угодно, лишь бы не здесь.

– Один-ноль в мою пользу, – самодовольно киваю я. – Наконец-то ваш шеф понял, насколько я страшен в радости – хуже, чем в гневе. Но и в его пользу тоже один-ноль: я остался без самоката. Даже не приложился к его чудотворным колесам. Обидно – нет слов.

– Да ладно тебе, – начинает Таня и исчезает, не договорив. С полицейскими из Граничного отдела такое случается, пожалуй, даже чаще, чем со мной самим, потому что служба им только снится. Наяву они тоже иногда дежурят, но все-таки основная работа у них происходит во сне. А спящего человека кто угодно может разбудить, буквально в любой момент. Или просто перетащить в какой-нибудь другой сон, где сейчас напарник один зашивается. В общем, всякое может быть.


– Самоката не будет, – злорадно ухмыляется Стефан, выглядывая из своего кабинета. – И Татьяны сегодня тоже больше не будет, извини. Как-нибудь в следующий раз ей голову заморочишь. А сегодня, будь добр, морочь ее мне.

– Да не вопрос, ты тоже красивый, – киваю я и вхожу в кабинет, где сегодня все устроено по моему вкусу: стены сложены из тумана, потолка нет вовсе, дует свежий западный ветер, явственно пахнущий морем, а сквозь щели в растрескавшихся половицах пророс белобрысый ковыль. Вроде пустяк, но очень приятно: сразу видно, что человек действительно меня ждал.

– Спасибо, что быстро пришел, – говорит Стефан. – Давно должен был привыкнуть, но каждый раз заново удивляюсь, как же ты эффективно действуешь! Еще войти не успел, а мне уже ничего от тебя не надо, потому что все и так хорошо.

– А что, было плохо? – удивляюсь я.

Ну то есть, дураку понятно, что со мной, безусловно, гораздо лучше, чем без меня. Но все равно странно. Не тот человек Стефан, чтобы у него вдруг хреново пошли дела.

– Да чуть не исчезли отсюда к свиньям собачьим, – сердитой скороговоркой объясняет Стефан. – Допрыгались, блин, со своим самокатом. Я едва удержал на месте свой кабинет, приемную и собственно вход. И уже прикидывал, как буду строить все заново. И главное, где? В Первом Комиссариате на Пилимо мы, если помнишь, пробовали устроиться, но я быстро понял, что это перебор. Возле крытого рынка и без нас территория, мягко говоря, спорная. Почти нараспашку открытый Путь на Эту Сторону и вообще во все стороны сразу, куда повезет. Такая концентрация невозможного в одном месте – вопиющее нарушение техники безопасности, даже на мой вкус, перебор. А больше, в общем-то, особо негде. Разве только прямо в Министерстве внутренних дел засесть. На самом деле отличная локация, практически на Кафедральной площади. Ну и просто смешно. Но очень уж хлопотно. Как подумаю о переезде, сразу хочется на три метра в землю зарыться и плакать: мама моя дорогая, пожалуйста, больше никогда меня не рожай!

– Ничего не понимаю, – растерянно говорю я. – Как это, интересно, вы могли отсюда исчезнуть? Зачем что-то строить заново? Какие, в задницу, могут быть переезды? И при чем тут самокат?

– Да при том, что ребята слишком часто катались по всем коридорам с гиканьем и фейерверками. Тебе бы понравилось; мне – не очень. Я люблю сам устраивать цирк, а не терпеть его в чужом исполнении. Но беда даже не в этом. А в том, что все невольные свидетели этих, прости господи, шабашей отделывались, по меткому выражению Татьяны, легким забвением. То есть были вынуждены забывать увиденное как страшный сон. Когда такое происходит изредка – пустяки, не о чем говорить, даже скорее полезно, как всякая встряска от несостоявшейся встречи с не убившим тебя неведомо чем. Но когда такая толпа народу по несколько раз на дню чувствует себя, мягко говоря, странно – вот только что шел по коридору, а теперь почему-то стоишь на улице, не помнишь, как выходил и не понимаешь, зачем – люди, в конце концов, устают от избытка необъяснимой херни и начинают не особо осознанно, зато очень страстно хотеть, чтобы эти странности кончились. Чтобы больше не происходило ничего непонятного вообще никогда! Вот и наши коллеги постепенно этого захотели; по-человечески их можно понять. И своим неосознанным, но очень дружным желанием чуть было не отменили на хрен наш Граничный отдел.

– Фигасе новости. Всегда знал, что все эти так называемые «обычные люди» на самом деле – всемогущие колдуны, просто с очень узкой специализацией: силой своего помутненного взгляда все интересное рушить и отменять. Но вот так легко, не сговариваясь, одним своим неосознанным недовольством угробить твой Граничный отдел – это все-таки слишком!

– Совершенно с тобой согласен. Я и не подозревал, насколько это опасно, пока сегодня в полдень, когда так называемая реальность особенно сильна в своем нелепом устремлении оставаться максимально реальной, потолок не начал угрожающе приближаться к полу, чтобы слиться с ним воедино, как и было изначально задумано строителями этого здания. Никогда прежде так не влипал. Ладно, будет нам всем наука. А я – молодец, что тебя позвал. И одновременно дурак, что не сразу сообразил это сделать. В подобных ситуациях ты совершенно незаменим. Не успел переступить порог, как все сотрудники Второго Комиссариата внезапно ощутили смутное сердечное томление, означающее, что у них есть живая душа. И сразу же, сами не понимая, что с ними творится, взалкали чего-то непостижимого и неопределенного, чтобы оно стало хотя бы условно возможным для них, прямо здесь и сейчас: живая душа всегда голодает по чуду, слопает, сколько ни дай, догонит и попросит еще. А самое великое чудо тут, как ни крути, мы с ребятами. В общем, переезд Граничного отдела отменяется. Слава тебе.

– Вот бы так на весь город сразу воздействовать, – мечтательно говорю я. – Все-таки у меня слишком маленький радиус поражения: какое-то одно несчастное здание. Не набегаешься! Хотя, кто бы спорил, пешая ходьба – хорошее дело. Полезней ее разве только спонтанные неконтролируемые появления там, где сам не ждал.

– Да нормальный у тебя радиус поражения, не прибедняйся, – ухмыляется Стефан. – Весь квартал накрыло, не только нас. В супермаркете «Максима» сейчас небось все побросали тележки с продуктами и, закатив глаза, дружно потопали в отдел канцтоваров за ручками и блокнотами. Для стихов.

– Ужасы какие ты рассказываешь. Ненавижу плохие стихи.

– А они все равно сочинят, – угрожающе говорит Стефан. – Все как один. А потом станут благодарно приходить к тебе во сне, залезать на табуретки и громко декламировать свои сочинения, чтобы порадовать доброго дядю. Такая страшная у тебя теперь будет жизнь. Кофе-то сваришь бедному сироте? Или погибать оставишь?

– Погибнешь ты, как же, – вздыхаю я. – Сразу небось купишь пива, и мне придется его с тобой пить.

– Кстати, давно хотел узнать, а чем тебе, собственно, пиво не угодило? – спрашивает Стефан, наблюдая, как я погружаю руку в туманную стену его кабинета, чтобы предсказуемо нашарить там джезву и походную газовую горелку; выглядит этот прибор до изумления аскетично, но чтобы сварить кофе годится, ничем не хуже, чем нормальная плита.

– Просто не люблю компромиссы, а пиво и есть компромисс, – объясняю я, насыпая в джезву кофе, за которым, слава богу, не пришлось снова нырять в туман, Стефан запасливый, каких только вкусных и полезных сокровищ нет в ящиках его письменного стола. – Вроде выпивка, но при этом не обжигает, а мягко так стелется, обволакивает, втирается в доверие, словно бы говорит: «Да брось, я совсем не крепкое, практически лимонад», – и ты ему веришь, а оно вероломно ввергает тебя в пучину твоей же собственной дурости. Пиво – предатель доверившихся, я так считаю. А у меня в брюхе совершенно точно не девятый круг ада, где ему самое место. Ты-то сам хитрющий, поэтому и другим легко такое прощаешь. А я люблю простодушную прямоту. Вот, скажем, ром никогда не врет. И виски в этом смысле ничем не хуже. Да полным-полно в мире честных напитков: и коньяк, и кофе, и водка, и вода из-под крана. И любой лимонад.

– На всем белом свете только ты можешь на полном серьезе требовать честного поведения даже от напитков! – восхищенно говорит Стефан.

– Такова уж моя демоническая природа.

– Да ну, не выдумывай, ты всегда такой дурковатый был.

В ответ я корчу зловещую рожу и свирепо скрежещу зубами – проверенный способ до слез насмешить собеседника и одновременно оставить за собой если не последнее слово, то что-то вроде него. Но на самом деле он прав.


– А что за дела у тебя с Тони? – спрашивает Стефан, дождавшись, пока я поставлю перед ним кружку с кофе, а горелку и джезву аккуратно отправлю обратно в туман, исчезать.

Спрашивает таким специальным небрежным, скучающим тоном, каким обычно говорит только о самых важных вещах. У Стефана есть теория, что серьезность предмета обсуждения обязательно должна уравновешиваться легкомысленной интонацией, чтобы не рухнула раньше времени под собственной тяжестью и говорящего не погребла. И наоборот, когда приходится обсуждать полную ерунду, имеет смысл говорить предельно серьезно – от такого подхода ошеломленная ерунда вполне может поверить в собственную значительность и внезапно обрести смысл.

Но я делаю вид, будто не понимаю, о чем он. Просто из вредности. Никому, кто со мной связался, не должно быть слишком легко.

– Как это – «что за дела»? Мы дружим вообще-то. Давно уже. А то ты не знал. К тому же, у нас, можно сказать, общий бизнес. Не свел бы я его в свое время с ума, не было бы у нас сейчас такой прекрасной кофейни на перекрестке яви и сна. Тони тогда собирался открывать нормальную человеческую пиццерию и по старой дружбе дал мне заказ на оформление интерьера. Ну я ему и оформил – от души, как умею: с трех стен ободрал реальность, как старые обои, а одну оставил как было, чтобы все нафиг ветром не унесло; выстелил пол самым лучшим поземным туманом; добавил пару дополнительных измерений, чтобы клиентам было откуда возникнуть и куда потом исчезать; прорубил несколько новых окон – даже не спрашивай, до сих пор сам не знаю куда; а входную дверь специально менял во сне, чтобы не всем подряд открывалась. И еще кое-что по мелочам, теперь всего и не вспомнить. Тони, бедняга, сперва чуть ума не лишился, когда увидел, в какой прекрасный мираж превратилась его несбывшаяся пиццерия, но в последний момент передумал, оставил себе примерно половину ума, свободное место заполнил вдохновенной дурью, по моему примеру, и сразу отлично дело пошло. Теперь смешно вспоминать, как он стоял на пороге, по колено в тумане, вытаращив глаза, а ведь именно так и было – всего каких-то несчастных пятнадцать лет назад.

Стефан нетерпеливо отмахивается от моих сентиментальных воспоминаний.

– Да бог с ним, с кафе. И черт с вами обоими. Я о маяке спрашиваю. Что с маяком происходит? На кой тебе вдруг сдался маяк?

– Ну как – «на кой»? Чтобы было. Во-первых, я жадный, ты знаешь. И по сути своей – дикий, неразумный конкистадор. Лишь бы захапать побольше, а там разберемся, что с этим делать. А во-вторых, не люблю бросать друзей в беде. В беде с людьми обычно случается самое интересное, и хорош я буду, если все пропущу, как дурак.

– Что за беда такая?

– А то ты не знаешь.

– Не знаю, – твердо говорит Стефан. – И даже вообразить не могу. Не такой человек Тони, чтобы попасть в беду.

– Ну так есть еще Тони Куртейн, это значительно увеличивает шансы. Хочешь попасть в беду – заведи двойника на Этой Стороне и жди, рано или поздно обязательно все получится. Даже руками ничего делать не надо, прикинь.

– Да ладно тебе, – недоверчиво хмурится Стефан. – Какие могут быть беды у Смотрителя маяка?

Похоже, он и правда не знает. Стефан! Не знает! Ну и дела.

– Ладно, – говорю я, – раз так, надо рассказывать с самого начала. Тогда налей мне чего-нибудь. Много не надо, просто для очистки совести. Она не позволяет мне сплетничать о друзьях, но совершенно не против, если я спьяну лишнее сболтну.

– Держи.

Стефан протягивает мне знакомую синюю флягу из Тониного кафе. Такие есть у всех его постоянных клиентов, кроме меня: я наотрез отказался, просто из чувства самосохранения. В каждой Тониной фляге помещается целая бездна превосходного коньяка, а у меня есть дурная привычка всегда допивать до дна. Но к чужой-то пару раз приложиться можно – при условии, что владелец фляги человек хозяйственный и отберет у меня свое имущество прежде, чем я с ним сроднюсь.

– Дела обстоят так, – говорю я, возвращая Стефану флягу. – Обитатели нашей Изнанки, сам знаешь, часто заходят к нам в гости – некоторые мастера по своей воле, но чаще просто нечаянно сюда проваливаются и тут же теряют память; хуже того, сразу занимают здесь как бы свое законное место, получая новую личность и воспоминания о якобы прожитой жизни, причем подкрепленные фактами: у них и жилье тут обнаруживается, и необходимые документы, и работа, и даже какая-то родня. Ну и все, привет, намертво застрял. Как удрать из ловушки, если считаешь, будто эта ловушка – твой милый дом? Лично у меня такое впечатление, что наша реальность просто цинично охотится на жителей Изнанки, как страшная рыба галатеатаума[15], в чью светящуюся пасть заплывают целые стаи глупых мелких рыбешек; ладно, неважно. Главное, что в итоге все они благополучно возвращаются домой на синий свет своего маяка…

– Про рыбу красиво сказано, – нетерпеливо кивает Стефан. – И даже похоже на правду. Но вообще-то я в курсе, зачем нужен маяк.

– И что тем, кто сдуру выехал или вышел за пределы этого города, вопреки строжайшему запрету, никакой маяк уже не поможет, хотя бы потому, что они его не увидят, ты тоже в курсе?

– Естественно. Я даже знаю, сколько народу нарушили этот запрет с тех пор, как начальницей тамошней Граничной полиции стала Ханна-Лора. До нее списков пропавших без вести не составляли, считали это слишком грубым вторжением в частную жизнь; по-моему, глупый подход, но ладно. Главное, сейчас список есть. В нем девятнадцать имен. Не то чтобы сильно много. Но жалко, конечно, людей.

– Может, у них сейчас такая интересная жизнь, что это нас с тобой пожалеть впору?

– Всякое может быть, – задумчиво соглашается Стефан. – Родившиеся на Изнанке часто оказываются счастливчиками не только по здешним меркам, но и по самому большому счету – от привычки к легкости бытия, к счастью, так сразу не избавишься. И тамошняя невесомая, искрящаяся радость вечного детского праздника за многими из них хвостом волочится, даже после того, как окончательно утратят себя. Однако их близким точно не позавидуешь: они-то памяти не теряли, помнят о своей потере и знают, что она – навсегда.

– Вот именно. И вот тебе, собственно, сплетня, она же интересная новость: один из этих девятнадцати – близкий друг Тони Куртейна. Ближе не бывает. Причем, как я понимаю, Тони Куртейн отчасти его на этот фортель подбил. По крайней мере, сам он думает, что подбил – как минимум захватывающими рассказами о трудной, но удивительной жизни людей Другой Стороны, как они нас называют. А смешно, кстати, скажи? С нашей точки зрения их призрачный мир – таинственная Изнанка, в которую здесь никто толком не верит, а они считают, это мы – загадочные зловещие существа с Другой Стороны.

– Да не то чтобы прямо зловещие, – невольно улыбается Стефан. – Но странные, это да.

– В общем, друг Смотрителя маяка оказался человеком храбрым и любопытным; и то и другое, с горкой, все как мы любим. Но для спокойной приятной жизни не лучший вариант. Вот и этот красавец ушел прогуляться на Другую Сторону, то есть, собственно, к нам, якобы ненадолго, а сам пересек городскую черту. В здравом уме и трезвой памяти, даже при свидетелях, передав через них несколько прощальных писем родне и друзьям – всем, кроме Тони Куртейна, потому что они тогда то ли просто поссорились, то ли что-то похуже между ними произошло. Еще и поэтому Тони Куртейн с ума сходит. А наш Тони с ним за компанию. Я так понимаю, у двойных людей все очень сложно устроено: жизнь у каждого своя, но настроение общее, одно на двоих. Ну или не всякое настроение, а только большое счастье и великое горе. Не разобрался пока.

– На самом деле бывает по-разному. Чаще всего у здешнего двойника только некоторые сны со Смотрителем маяка общие, да и те забываются еще до наступления утра. Но наш Тони – совершенно особый случай. Двойники Смотрителей маяка часто довольно необычные люди, многие из них становятся художниками или музыкантами – а куда еще деваться человеку в таком положении, с неведомым и недоступным, но явственно присутствующим близнецом на Изнанке реальности? Но чтобы Второй Смотритель духов, сновидцев, призраков, оборотней, ангелов, чудовищ и еще не пойми кого вином и бутербродами угощал – такого, конечно, не было. Тони Куртейну крупно с ним повезло. Не зря Ханна-Лора говорит, Тони Куртейн – лучший Смотритель за всю их историю, и маяк, и весь город при нем расцвел… Ладно, это сейчас неважно. Не о том речь. А о том, что вы с Тони в последнее время творите. Невооруженным глазом видно, что свет маяка стал гораздо ярче.

– Рад, что мне не показалось, – скромно говорю я.

– Зачем это нужно обоим Смотрителям, я теперь понимаю. Хотят, чтобы свет маяка стал виден в других городах, которые далеко от границы: вдруг кто-то из пропавших без вести там сейчас как раз ошивается, увидит свет маяка, вспомнит о доме и побежит назад – верно?

– Что-то вроде того. Надежды, конечно мало. Но Тони – они оба считают, лучше делать хоть что-то, чем вообще ничего.

– Совершенно с ними согласен. Осталось понять, зачем это нужно тебе, – говорит Стефан и так пытливо заглядывает мне в глаза, словно на дне моих зрачков очень мелкими буквами записано какое-нибудь полезное заклинание. Или рецепт яблочных пирожков.

– Так я тебе с самого начала правду сказал: конкиста, экспансия. Лишь бы захапать побольше, и гори все огнем. В данном случае – истерическим синим. Отличный цвет, вырвиглаз. Такой ужасный, что это даже красиво. Я, видишь ли, вот что заметил: чем ярче горит маяк, тем больше народу его видит – наши видят, не пришельцы с Изнанки, я имею в виду. А потом тоскуют, сами не понимая, о чем, как будто синий свет маяка – привет с их тайной далекой родины. И, что особенно важно, живут потом так, слово эта тайная далекая родина у них действительно есть. По-настоящему, на всю катушку. Потому что только тоской о невозможном, несбыточном жив человек. Я точно знаю. Много раз проверял.

– Радиус поражения, значит, увеличиваешь, – невозмутимо кивает Стефан. – Ясно. Ладно. По-своему ты прав. А может, не только по-своему. Знаешь что? Продолжайте в том же духе.

– Мы и так собирались.

– Да уж догадываюсь, – ухмыляется он. – Ты меня неправильно понял. Это было не разрешение, а просьба. Пожалуйста, продолжайте.

– Ого. А тебе-то зачем это надо?

– Ну так конкиста же, – передразнивает меня Стефан. – Экспансия. Захапать побольше, и гори все огнем. Не один ты такой жадный. У меня в этом деле свой интерес.

Тони Куртейн

– Ты что вообще творишь, Тони Куртейн? Что происходит? – спрашивает Ханна-Лора, поправляя сползшие на кончик носа круглые очки с маленькими разноцветными совами в тех местах, где дужки соединяются с оправой, ярко-лиловой, как сердце речного дракона; Тони никогда не видел ни самого речного дракона, ни, тем более, его сердца, но так говорят.

Тони неопределенно пожимает плечами – дескать, ну елки, ну ты, мать, спросила. А то сама не знаешь, что я творю. Нечто непостижимое и неопределенное, проще еще двести раз сделать, чем рассказать словами, мне по должности такое творить положено, скажешь, нет?

– Маяк стал гораздо ярче, – говорит Ханна-Лора. – Ребята говорят, если смотреть с Другой Стороны, совершенно невыносимо сияет. И люди его видят. Я имею в виду, не только наши, а тамошние. Уроженцы Другой Стороны. Не все подряд, слава богу, до этого не дошло, но тех, кто видит свет маяка, там стало гораздо больше.

Тони снова пожимает плечами и отвечает, не позволяя утвердительной интонации превратиться в вопросительную:

– Но это же хорошо.

– Неплохо, – соглашается Ханна-Лора. – Хотя, как по мне, и так грех было жаловаться. При тебе маяк всегда достаточно ярко светил. Такого Смотрителя у нас до сих пор не было. Всем заплутавшим, очень с тобой повезло.

– Ну, положим, не всем. Тем, кто уехал из приграничного города, чужое везение пока до лампочки, ничего им не светит; даже не знаю, какой из смыслов этого выражения хуже, переносный или прямой. Вот я и стараюсь это исправить. Делаю, что могу. Вернее, мы оба делаем. Я и мой – язык не поворачивается говорить «второй Смотритель», как принято. Если судить по заслугам, первый у нас сейчас он.

– Смешной ты, – улыбается Ханна-Лора. – Это же не про какую-то особую иерархию. Просто выражение для удобства. «Первый» – тот, кто о себе говорит, «второй» – тот, о ком говорят, вот и все.

Тони Куртейн в очередной раз пожимает плечами. Такой уж, надо полагать, сегодня выдался день, благоприятный для несложных физических упражнений, развивающих мышцы плечевого пояса. Например.

– Может, и смешной. Но все равно раньше в глубине души был уверен, что из нас двоих я главный. Потому что я – на Этой Стороне, на самом маяке. И знаю, что делаю. И при этом знаю, что делает он. И управляю его желаниями и даже отчасти поступками. Наверное, все Смотрители маяка поначалу наивно думают, будто сами управляют обеими сторонами. Притом что, если по-честному, даже собой – только в отдельные, особо удачные моменты. К счастью, с возрастом этих моментов становится все больше и больше, если правильно организовать учебный процесс, который принято называть человеческой жизнью… Ладно, извини, я отвлекся. На самом деле только и хотел сказать, что мне чертовски повезло с напарником, как никому никогда до меня не везло. Я – просто довольно хороший, опытный Смотритель маяка, делаю, что положено. А вот он действительно крут.

– Это правда, – соглашается Ханна-Лора. – Но и ты тоже делаешь, скажем так, несколько больше, чем положено.

– Да ни черта я пока толком не делаю. Только очень сильно хочу сделать больше – не просто, чем положено, а чем в принципе возможно. Это желание, конечно, отлично работает, я и сам понимаю. Но сама знаешь, тут тоже нет никакой особой заслуги. Я не могу не хотеть.

– Знаю, – говорит Ханна-Лора. – Конечно я знаю, что ты не можешь. И догадываюсь, почему свет нашего маяка все чаще сияет над удаленными от границы, горькими, темными для нас городами Другой Стороны. И, положа руку на сердце, не понимаю, как тебе это удается. Вернее, вам.

– Сила отчаяния иногда творит чудеса. Мой друг… то есть, друг моего двойника – как же все перепуталось! – любит говорить, что отчаяние – лучшее в мире топливо, если научиться правильно его готовить, вернее, заливать в правильный бензобак. Вот и я много лет жил, твердо зная, что уже ничего не исправить – Эдо пересек черту пограничного города, теперь Другая Сторона его никогда не отдаст – и так отчаянно не хотел с этим смириться, что в конце концов получилось… Сама видишь, что получилось. Я до сих пор не верю, что Эдо однажды увидит свет маяка и вернется домой, для этого нужно столько счастливых совпадений, сколько и в сказках-то не бывает. Но наш маяк светит все ярче и ярче. И его синий свет иногда озаряет далекие города. И это лучше, чем совсем ни черта.

– А его желтый свет иногда озаряет чужие далекие сны, – говорит Ханна-Лора. – И тоже горит гораздо ярче, чем прежде, соблазняя мнимой близостью дома, угрожая полным забвением, вот в чем беда.

Тони Куртейн отворачивается к окну, за которым сейчас ничего особо интересного не происходит, только закатное небо отражается в темной речной воде, наглая ворона-блондинка сидит на крыше припаркованного на тротуаре серебристого автомобиля с таким хозяйским видом, будто только что оформила покупку, небольшая, но шумная компания нарядных старушек в расклешенных атласных штанах бодрым шагом чешет в направлении «Злого злодея», а на набережной танцуют, обнявшись, по трое студенты Политехнического Университета, они всегда собираются здесь по вторничным вечерам.

– Тут ничего не поделаешь, – наконец отвечает он. – Всякая палка о двух концах. Но если воля и намерение Смотрителя маяка хоть чего-нибудь стоят, желтый свет давно должен был превратиться из соблазнительного в отталкивающий, пугающий, настоящий ночной кошмар, от которого просыпаются в холодном поту прежде, чем успевают в него окунуться. Надеюсь, так и есть. Жаль, конечно, что проверить нельзя.

– Как раз можно! – оживляется Ханна-Лора. – Я расспрошу коллег из Граничной полиции Другой Стороны. О чем, о чем, а о ночных кошмарах своих сограждан они знают немного больше, чем просто все.

– А ведь да, – удивленно говорит Тони. – Теперь даже как-то странно, что мне самому в голову не пришло.

Эва

С утра настроение было не очень – без каких-то особых причин, просто так. Бывают такие дни, когда все валится из рук, дела не складываются – не фатально, по мелочам, зато почти сразу все, голова не то что болит, но весит как минимум килограммов десять, окружающие огрызаются на нейтральные реплики, при этом на работе присутственный день, два совещания, три встречи с клиентами, одна за другой, так что дома за компьютером не отсидишься. И в итоге даже как-то разруливаешь все, но радости по этому поводу не испытываешь, наоборот, чувствуешь себя полной дурой – столько сил угрохала на бессмысленную ерунду. Ощущение, ясное дело, субъективное, но, положа руку на сердце, кроме субъективных ощущений у человека вообще ничего нет.

Поэтому Эва решила идти домой самым дальним маршрутом, какой только получится изобрести, чтобы глупые субъективные ощущения успели развеяться на теплом летнем ветру. И по дороге остановиться выпить кофе столько раз, сколько захочется. Летние веранды городских кофеен неизменно действовали на Эву как карусели в детстве – пока ты там сидишь, мир тебя несомненно любит, целует в макушку и принадлежит только тебе.

Под парусиновым тентом с картонным стаканом так славно, уютно и скучно сидится, что поневоле начинаешь оглядываться вокруг с любопытством и удивлением, видеть вещи такими, каковы они есть: не хорошими, не плохими, а прекрасными, жуткими, зыбкими и неописуемыми. Такое все вокруг интересное, и заранее ясно, что совершенно непостижимое, такая простая, по большей части, приятная, долгая, как мгновение, короткая, как сама вечность, незначительная, как полет поднятой ветром пыли, совершенно фантастическая у тебя жизнь. Эва очень любила это настроение и, самое главное, умела его себе обеспечить. С детства поднаторела играть в конструктор «Счастье, сделай сам».

Сегодня получилось с первого раза, для перемены настроения хватило одной остановки; Эва еще не успела допить латте со льдом, а уже снова стала той самой Эвой, которую собиралась искать весь вечер: невозмутимой, искренне заинтересованной сразу всем понемногу и умеренно, без экзальтации довольной и миром, и собой. Эта Эва от всего сердца одобрила выбранный предыдущей неудачной версией длинный маршрут, но уже не для исправления и без того прекрасного настроения, а просто потому, что очень любила гулять – в темноте и при свете дня, одна и в компании, привычными путями и незнакомыми переулками, как угодно, во всех вариантах. Достала из сумки плеер, воткнула в уши, сверилась с внутренней картой – где тут у нас чего? – и пошла нарезать по городу абсурдные, избыточные концентрические круги с твердым намерением бродить до наступления темноты. В июне это не так просто, как кажется, но воля, помноженная на любимую музыку, творит чудеса. Shuffle play[16]!


Июнь июнем, но в одиннадцать вечера все-таки худо-бедно начинает темнеть, и даже фонари загораются, неназойливо бледные, невыразительные, по-летнему необязательные, словно бы и сами понимают, что без них сейчас легко обойтись, но выкопаться и уехать в отпуск, к морю прыти не хватает, вот и стоят, светятся, как могут, особых иллюзий насчет своего сияния не питают, но честно исполняют фонарный долг.

Эва была приятно удивлена, что так загулялась: обладая прекрасным чувством времени, она всегда стремилась его обмануть, и радовалась каждой удаче. А когда не знаешь, куда подевались примерно полтора часа, это настоящий триумф, впору гордиться и хвастаться, жаль, не оценит никто.

Но все-таки надо было поворачивать к дому. Потому что, во-первых, Эва люто, до головокружения проголодалась – ничего удивительного, обедала, кажется, в два. А во-вторых, завтра с девяти утра начнутся звонки, а к десяти хорошо бы уже сидеть у компьютера и быть достаточно бодрой, чтобы ругаться с дизайнерами, которые снова прислали невообразимую херню. Ну или, наоборот, хвалить, что все наконец-то как надо. По обстоятельствам. Как повезет. Важно не это, а то, что лечь спать желательно не позже двух, перед этим еще хотя бы пару часов поработав, – вот о чем думала Эва, когда шла по улице, достаточно безлюдной и темной, чтобы позволить себе приплясывать под музыку в плеере, но не подпевать, ни в коем случае не подпевать, потому что в Эвином исполнении любая песня звучала жалобным козьим блеянием, на одной заунывной ноте, различались только слова.

Уже на финишной прямой, в двух кварталах от дома все-таки не удержалась, подпела цыганскому хору: «Эдерлези, Эдерлези»[17], – и сама рассмеялась, потому что прекрасно понимала, как это звучит. Но тут же непроизвольно охнула, обнаружив, что ей навстречу идет какой-то человек. Откуда он вообще взялся? Только что никого на улице не было, и вдруг – совсем рядом, буквально в двух шагах, как будто специально выскочил из ближайшей подворотни, чтобы стать свидетелем Эвиного вокального позора. Жуть, как стыдно. Зато очень смешно.

– Ничего, я еще хуже пою, – утешил ее прохожий.

И тогда Эва его наконец узнала. Галлюцинация с сияющими глазами. В смысле спаситель с салфетками, он же – прекрасное наваждение с табаком.

Сказала, снимая плеер:

– Вы тогда забыли на столе табак и машинку. Я забрала их себе. Табак, извините, выкурила, просто не удержалась. А машинку могу отдать, она у меня с собой.

– Если будете пользоваться, оставьте себе, – отмахнулся он. И тут же строго добавил: – Но если не будете, тогда отдавайте. Терпеть не могу, когда хорошие вещи без дела лежат. Как и любые другие проявления тщетности.

– Ну вообще-то я уже вовсю ею пользуюсь, – призналась Эва. – И нашла, где продается такой как у вас табак. Так что, получается, машинка моя? Спасибо. Очень круто. Я бы, конечно, завтра купила новую, но эта машинка мне дорога как доказательство вашего существования. Все-таки ужасно приятно точно знать, что в мире бывают люди, способные вот так, ни с того, ни с сего исчезать, а потом опять появляться. Если бы вы оказались просто галлюцинацией, было бы не так интересно. Но галлюцинации не оставляют материальных сувениров на память. А вы оставили. Что и требовалось доказать.

– Одно удовольствие иметь с вами дело, – улыбнулся незнакомец. – Я помню, что уже так говорил, но что ж я могу сделать, если это чистая правда?

– Можно попробовать каждый раз формулировать эту правду другими словами, тогда она не так быстро всем надоест, – раздался голос откуда-то снизу.

Эва опустила глаза и снова невольно охнула, теперь уже не от стыда, а от смятения: у незнакомца была тень, длинная, узкая, угольно-черная. Что само по себе не такое великое диво, все отбрасывают тени. Но обычно тень появляется только при наличии хоть какого-нибудь освещения. А здесь поблизости не было ни одного фонаря. Даже окна в домах не горели. И в светлом, почти бирюзовом небе ни намека на луну. На фоне этого вопиющего факта некоторые досадные несоответствия внешнего вида тени облику владельца казались несущественными мелочами. Подумаешь – четыре руки вместо двух и пара коротких, почти игрушечных крыльев. И слишком густая, превратившая голову тени в шар, копна волос.

– Судя по выражению вашего лица, я нарушаю какие-то важные законы физики, – сказала тень. – Извините, я не нарочно. Не хотел вас напугать. Просто для того, чтобы не нарушать законов физики, их надо знать. А я никак выучить не могу. Как только открываю учебник, сразу случается что-нибудь интересное. Справедливости ради, если не открывать учебник, интересное все равно случается, так что первопричина – явно не он. Но факт остается фактом: законы этой вашей удивительной физики для меня до сих пор – темный лес.

– Двоечник он, – подтвердил обладатель тени.

– Ничего страшного, – утешила их Эва. – Теням не обязательно учиться на отлично. Моя, например, вообще вряд ли читать умеет, по крайней мере, я еще ни разу не заставала ее с книжкой. Но у меня никаких претензий, отличная тень, и ваша ничем не хуже, даже наоборот… – запнулась и схватилась за голову, оценив абсурдность своего выступления. Подумала: «Все-таки я схожу с ума. Понемногу и пока что вполне бодро и весело, но динамика сама по себе не ах».

– Извините, – снова сказала тень. – На самом деле я совсем не люблю пугать людей. А вот он очень даже любит. И меня подстрекает, самим фактом своего невыносимого присутствия, – с этими словами тень приняла вертикальное положение, приобняла своего владельца за плечи и тут же, видимо, устав стоять, взгромоздилась на них, дважды обернулась вокруг шеи, повисла, как причудливый призрачный шарф, и сказала Эве: – Это ради вашего спокойствия. Больше не стану нарушать законы физики. При всем желании хрен что нарушишь, когда ты – просто скромный аксессуар.

– Только не подумайте, что я вас критикую, – осторожно начала Эва. – Будем считать, просто даю адекватную обратную связь: аксессуары не разговаривают. Ни при каких обстоятельствах. Какой из вас, к черту, аксессуар.

– Ну здрасьте, – нахмурился счастливый обладатель аксессуара. – А говорящие попугаи? Это же классический пиратский аксессуар для повседневного ношения на плече! – и не дав Эве опомниться, предложил: – Мы сейчас идем ужинать в одно отличное место. Давайте с нами! Не пожалеете, точно вам говорю.

Эва так растерялась, что ничего не ответила – ни на его предложение, ни на собственный безмолвный вопрос: «Что мне делать? Соглашаться и галлюцинировать дальше? Или все-таки бежать на край света в надежде, что медицина уже изобрела таблетки от вот этого вот? А потом до самой смерти и еще двести ближайших перерождений локти кусать, что не досмотрела такую интересную галлюцинацию?»

Она даже не пыталась решить, чего ей сейчас больше хочется. Просто стояла, молча смотрела на высокого незнакомца с обмотанной вокруг шеи тенью, и все.

– Ради вас я готов побыть молчаливым аксессуаром, – галантно сказала тень. И подумав, честно добавила: – Какое-то время. Совершенно точно не всегда.

– Да ладно, – вздохнула Эва, – говорите, сколько угодно. Ни в чем себе не отказывайте. Все равно я уже спятила. В смысле понемногу начинаю привыкать.

– Ну что, идем? – нетерпеливо спросил незнакомец. – А то я так жрать хочу, что жители всех окрестных кварталов уже выходят из непроглядной тьмы своих спален и крадутся к холодильникам, похотливо рыча. Мое настроение заразительно; по крайней мере, так говорят все пострадавшие от него.

Эва наконец-то вспомнила о своих планах на вечер: быстро поужинать и поработать до двух часов. А не шататься по городу в сопровождении всяких сомнительных наваждений с говорящими тенями на плечах. Открыла рот, чтобы отказаться, но вместо этого почему-то спросила:

– А идти далеко? Потому что до моего холодильника отсюда всего два квартала, это три минуты быстрым шагом. Не уверена, что дольше продержусь.

– Дольше и не придется, – заверила ее тень. – Для меня есть только два типа расстояний: «очень далеко», если хочется прогуляться, и «совсем рядом», если надо быстро прийти.

Эва невольно улыбнулась.

– «Очень далеко», если хочется прогуляться – это я хорошо понимаю. Сегодня весь вечер так домой шла.

– По моим прикидкам, идти минут двадцать, но если он говорит, совсем рядом, значит, очень быстро дойдем, – сказал незнакомец. – И учтите, если мы прямо сейчас не сдвинемся с места, мне придется съесть вас.

– Этот может, – меланхолично подтвердила тень. – Слопает и не поморщится. Он даже сырые сосиски иногда жрет.

– Сырая сосиска – мое второе имя, – вздохнула Эва. – Ладно, уговорили. У меня с детства слабость к людоедам: читала о них в сказках и мечтала подружиться хотя бы с одним. Просто так, чтобы во дворе потом хвастаться. Ну, значит, буду теперь хвастаться на работе. Лучше поздно, чем никогда.

– Отлично, – сказал незнакомец. – Пошли.

Взял Эву за руку и увлек в ближайшую подворотню. Тот факт, что никакой подворотни на этом месте отродясь не было, только кирпичная стена и наглухо заколоченная старая деревянная дверь, Эву не столько смутил, сколько успокоил. Потащил бы ее неведомо кто в настоящую подворотню, сразу заподозрила бы дурное. А в несуществующую – вполне ничего. Правда, темно здесь было, хоть глаз выколи, а под ногами, судя по ощущениям, какие-то кирпичи и шаткие доски, совершенно точно не твердая земля.

– Не смотрите под ноги, а то споткнетесь, – посоветовала ей тень. – Лучше просто закройте глаза.

Эва сама не знала, почему послушалась этого нелепого совета. С другой стороны, если уж связалась с галлюцинациями, делай, что они говорят.

Как ни странно, это сработало наилучшим образом: стоило ей зажмуриться, и вокруг сразу стало светло как днем, словно в ее веки были вмонтированы какие-нибудь удивительные фильтры, превращающие темноту в белый день. С закрытыми глазами Эва прекрасно видела двор, со всех сторон окруженный глухими кирпичными стенами без единого окна, зато частично заросшими диким виноградом. А может, кстати, и не особо диким; в любом случае, это выяснится только в сентябре.

Под ногами у них действительно были доски и кирпичи, но не разбросанные как попало, а специально сложенные в некое подобие дорожки, такие иногда прокладывают во дворах через широкие, глубокие лужи, чтобы переходить, не замочив ног. Хотя никакой лужи тут не было, по обеим сторонам от дорожки – обычный темный потрескавшийся асфальт. Или не совсем обычный? Чем дольше они шли, тем меньше ей нравился этот асфальт. Какой-то он, похоже, недостаточно твердый. Колышется, булькает, чавкает, как болото, с обеих сторон, совсем рядом, дорожка-то узкая, ой, мамочки, трындец-то какой!

– Лучше откройте глаза, – сочувственно сказал ей незнакомец. – С непривычки то еще зрелище, на вашем месте сам бы сейчас обосра… был бы взволнован. А темнота – она и есть темнота. Не бойтесь, не упадете, я вас крепко держу.

Эва открыла глаза, и действительно сразу наступила полная темнота. Однако знание об асфальте-болоте никуда не делось. И рука спутника казалась недостаточной убедительной гарантией, что все они сейчас не свалятся с шатких досок прямо туда.

– Ужас какой, – резюмировала она. – Знаете, лучше верните меня на место. Поставьте, где взяли, и я пойду домой…

– Поздно! – дуэтом ответили незнакомец и его тень. И разразились хохотом; впрочем, скорее идиотским, чем зловещим. А кто-то из них сквозь смех пояснил: – Мы уже пришли. Не особо приятная дорога, согласен. Зато быстро. Нам – туда.

– Куда – «туда»? – сердито спросила Эва.

И тут же сама поняла: впереди, буквально в нескольких шагах горел бледный лиловый фонарь, освещая ведущие вниз ступени, небольшую площадку и слегка приоткрытую дверь. Под ногами больше не было ни камней, ни досок, обычный асфальт, твердый, как ему и положено. С обеих сторон от него пестрели цветами клумбы, темнели стволы каких-то высоких деревьев, за деревьями не столько виднелись, сколько смутно угадывались окна, некоторые – освещенные. Вроде бы совершенно обычный двор.

– Это лучшее место в мире, – сказал незнакомец, увлекая ее к приоткрытой двери. – Одиннадцатое небо рая, куда не пустили Данте. Сказали: ишь, ходют тут всякие, обойдется, самим мало. Поэтому бедняга вынужденно ограничился первыми десятью небесами, а самый цимес не описал.


Эва ничего не успела ответить, потому что переступила порог, и на нее сразу обрушились все самые лучшие в мире запахи одновременно. Ну, то есть не совсем все, а только имеющие отношение к продовольствию. Здесь пахло кофе, свежей выпечкой, жареным мясом, чесноком, ванилью, орехами, кориандром, томатным супом, трюфельной пастой, базиликом, клубникой, душистым перцем, смородиновым вином и, чтобы мало не показалось, свежими огурцами – нежнейшими, юными, явно только что принесенными с огорода и разрезанными пополам.

В общем, ничего удивительного. Помещение выглядело как удачный компромисс между умеренно прогрессивной кофейней и старомодным семейным рестораном – с разномастной мебелью, счастливо спасшимся из детских страшилок красным пианино у дальней стены, пестрыми подушками на подоконниках и разноцветными лампами, так искусно подвешенными и расставленными по углам, что пространство превратилось в лоскутное одеяло из причудливо перемешанных пятен света и темноты.

За барной стойкой располагалась кухня, таинственная, как алхимическая лаборатория, и прельстительная, как пещера Али-Бабы, где хозяйничал высокий широкоплечий человек с настолько светлыми волосами, что мог бы показаться седым, если бы не отчетливо юное, почти мальчишеское лицо. Глаза его были темны, как августовские ночи, а в руке помещался здоровенный бутерброд с поджаристой золотистой корочкой, такой соблазнительный, что у Эвы закружилась голова.

– Если мне прямо сейчас не дадут хоть что-нибудь съесть, я в обморок упаду, – честно предупредила она. – Будете потом поливать меня минеральной водой и искать в интернете информацию о нюхательных солях, отлично проведете вечер, точно вам говорю.

– Шантаж и угрозы прямо с порога, не поздоровавшись, все как мы любим, – обрадовался белобрысый бариста или кто там, по идее, должен стоять за стойкой. – Наш человек! – разломил свой гигантский бутерброд, большую половину протянул Эве, пояснив: – Я не на шутку испуган, следовательно, это ваш боевой трофей.

Сунул в рот свою долю – сразу всю! – и отвернулся к плите, на которой булькал, но не угрожающе, как давешний болотный асфальт, а, напротив, призывно, здоровенный котел. Несмотря на богатырское телосложение, он двигался так легко, стремительно и точно, словно был не человеком, а специальным божественным столовым ножом, созданным, чтобы резать пространство и мазать его на хлеб.

– Что это будет вообще? – взволнованно спросила тень, все еще свисавшая с шеи своего обладателя, но явно утратившая былую невозмутимость.

– Суп из девяносто пятого года, – ответил повар, он же бариста, он же божественный нож, он же ангел небесный – по крайней мере, так думала Эва, поедая его бутерброд, где кроме мягкого сыра, малосольной рыбы, салатных листьев, ломтика авокадо и парочки каперсов содержалось что-то еще, неопознанное, но прекрасное; возможно, просто копченое счастье. Точно, оно.

– Из девяносто пятого года? – удивленным хором переспросили Эвино наваждение и его тень.

Эва переспрашивать не стала. Она жевала, и ей было так вкусно, что какой там год сейчас варится в супе – совершенно все равно.

– Да, я сам поймал его в том лесу, где живут одичавшие прошедшие годы, освежевал, ободрал и покрошил ломтями… Эй, вы что, поверили? Ну вы даете! На самом деле просто наш домашний рецепт. В девяносто пятом году прошлого, не побоюсь этого слова, столетия сосед подарил моим родителям свежезаколотого барана, и мы его возмутительно долго ели; какую-то часть отец закоптил, остальное варили, жарили, да чего только с ним не делали, а он все не заканчивался и не заканчивался. Выдающийся был баран, стремился к бесконечности, что твоя функция. Но в конце концов мы таки положили ему предел. С тех пор всякий раз, когда мне в лапы попадает кусок баранины, я варю какой-нибудь из наших супов девяносто пятого года. Очень много прекрасных рецептов мы тогда, измученные неисчерпаемостью барана, изобрели. Кстати, как, интересно, ты собираешься жрать в таком виде? Для супа обязательно нужен рот.

Последняя реплика была адресована тени. Эва, уж на что увлеклась бутербродом, а тоже об этом думала: интересно, а тень может есть? И если да, то что именно – тени приготовленных блюд или все-таки саму еду? Хороший внутренний диалог, что тут скажешь. Зря люди боятся сходить с ума. Здесь, у нас, в кромешном бреду, интересно и весело. Еще и вкусно кормят, если повезет.

– Просто ужасно лень во что-то еще превращаться, – призналась тень. – Но ты совершенно прав.

Соскользнула с шеи своего обладателя – ну или не обладателя, а просто спутника; Эва только сейчас сообразила, что это могла быть не его, а чья-то чужая или даже своя собственная, совершенно самостоятельная тень – какое-то время металась по полу большим темным клубком, этаким буйным перекати-полем, наконец превратилась в огромного полупрозрачного кота, который, впрочем, тут же совершенно по-человечески схватился за голову, бормоча что-то среднее между «мяу» и «ой, нет», и начал снова принимать условно антропоморфные очертания. Ну или даже не условно, а просто антропоморфные. Несколько секунд спустя бывшая тень выглядела как совершенно нормальный человек, то есть, объемный, плотный со штатным количеством рук, ног и голов, только черный. Не просто темнокожий, как африканец, а полностью черный, включая ногти, зубы, белки глаз и вообще все. Из-за этого одежда, такая же черная, как все остальное, казалась естественным продолжением его тела; впрочем, возможно, таковым и была.

– Теперь нормально? – озабоченно спросила тень. – Так вообще это носят? Или все-таки какой-то цвет обязательно добавлять?

– Ты невшибенно прекрасен, – искренне сказал незнакомец, которого Эва все еще по инерции считала обладателем тени. – Тоже так хочу.

– Одобряешь? Значит, плохи мои дела, – вздохнул черный человек и начал стремительно окрашиваться. Брюки сделались лимонно-желтыми, густые, пышные волосы – синими, лицо побледнело до умеренно смуглого, кисти рук, торчащие из длинных рукавов черной рубахи, стали перламутрово-серыми, после чего он твердо заявил: – Ну и хватит! – и уселся на высокий барный табурет.

Оставшийся без тени – глупо было продолжать называть его про себя «незнакомцем», но «галлюцинацией» – еще хуже, а имени он до сих пор так и не сообщил – на фоне своего приятеля выглядел настолько нормальным человеком, насколько вообще возможно. Впрочем, он и без всякого фона был вполне ничего. Такой же симпатичный, как тогда, в кафе, с салфетками. Только одной брови почти не было, жалкие остатки ее топорщились паленой щетиной. Но в этом как раз нет ничего необычного, любой может обжечься, например слишком низко склонившись над плитой.

– Извините, – сказал он Эве. – Мы, сами видите, немного с причудами. Я, например, даже толком познакомиться с вами не могу, хотя рад бы, всем сердцем. Но тут ничего не поделаешь, недавно сжег все свои имена, ни одного не осталось. Как назло!

– Вот это, я понимаю, психанул, – уважительно отозвалась Эва.

Все-таки бутерброд произвел на нее совершенно колдовское воздействие: сейчас она была готова благодушно согласиться с любым абсурдом, лишь бы и дальше здесь с ними храбро сидеть. Потому что суп-то призывно булькает. И судя по запаху, вот-вот будет готов. Даже подумать страшно, то есть, наоборот, прельстительно, что способен сделать с супом повар, приготовивший такой бутерброд.

– У этого типа, – продолжил красавчик с паленой бровью, указывая на бывшую тень, рассевшуюся на табурете, – имя на месте, но его не всем можно произносить вслух. И не в любых обстоятельствах. На ночь глядя точно не стоит. В общем, все сложно у нас.

– К сожалению, это правда, – подтвердил частично черный человек в желтых штанах, стремительно развернувшись к Эве. – Так получилось. Я не нарочно. Уж точно не для того, чтобы вам досадить. Но по крайней мере, у Тони есть имя. И его можно произносить вслух с утра до вечера, в любых обстоятельствах, столько раз, сколько потребуется. Он – Тони.

Повар на миг оторвался от кастрюли и очень серьезно кивнул. Дескать, не сомневайтесь, Тони и есть.

– Очень приятно, а я – Эва, – вежливо ответила Эва. И уже от чистого сердца добавила: – Но какой же у вас грандиозный был бутерброд!

– Да, ничего получилось, – согласился Тони. – Это был бутерброд моей мечты, почти невозможное сочетание сложных вкусов, которые обычно нравятся только взрослым, с простым детским восторгом при виде самой любимой еды, вроде мороженого или чизбургера. Кому что.

– Он гениальный повар, лучший не то что в городе, а на всех берегах всех на свете рек и морей, – сказал тот, который с паленой бровью, или просто «паленый»; Эва решила про себя называть его так. А его бывшую тень – «бывшей тенью». Сами виноваты, не хотят представиться по-человечески, пусть теперь живут у меня в голове с нелепыми кличками, как дураки.

– Подлизываешься, – заметил Тони. – В общем, правильно делаешь. Я бы и сам подлизывался к человеку, который только что сварил грандиозный суп из девяносто пятого года. И сейчас будет его делить, расчетливо и экономно, имея в виду предстоящий аншлаг…

– Не будет тебе сегодня никакого аншлага, – ухмыльнулся паленый. – Мы, сам видишь, с гостьей. Гостья, во-первых, голодная. Во-вторых, драгоценная, таких больше на свете нет. А в-третьих, как несложно заметить, наяву сюда пришла. Поэтому ей с нами трудно, и это можно понять. Мне бы самому с нами было трудно лет, скажем, двадцать назад. Куда ей сейчас дополнительные знакомства. Так что, считай, у тебя сегодня переучет. Никому сюда заходить не захочется, у всех найдутся другие сны и дела. Следовательно, весь суп наш – я к этому выводу тебя подвожу. Тактично и бережно, оцени.

Тони погрозил ему кулаком, но как-то очень дружелюбно и приветливо. Даже непонятно, как ему удался настолько противоречивый жест.

– Спасибо, – растерянно сказала Эва. – Я и правда люблю, когда в кафе почти пусто – вот как сейчас. Но все-таки не стоит его закрывать ради одной меня.

– Еще как стоит, – заверил ее паленый. – Нет на свете таких глупостей, которые не стоило бы делать ради того, с кем хочешь подружиться. А я с вами – хочу.

А Тони добавил:

– Не переживайте. Переучет – дело хорошее, особенно когда на самом деле переучитывать ничего не надо. Мне не повредит дополнительный выходной.

И поставил перед ней большую глубокую миску с благоухающим супом, в котором плавали аппетитные куски девяносто пятого года прошлого столетия. Ну или просто овощей и баранины, кто их разберет.


При взгляде на миску Эва была совершенно уверена, что не справится, столько ей не съесть. Но вскоре уже просила добавки, выразительно размахивая ложкой – просто от избытка чувств.

– Вы и правда лучший повар на всех берегах рек, морей, океанов, озер, прудов и даже болот, – сказала она Тони.

– Такое вполне возможно, хотя, справедливости ради, соревнований подобного масштаба ни разу не проводили, – флегматично подтвердил тот. – А все-таки вы поторопились с комплиментом, сразу пустили в ход тяжелую артиллерию. Вот попробуете сейчас мою наливку и что тогда будете говорить?

– Скажу: «И похоже, не только в этой Вселенной», – пожала плечами Эва. – Я много лет в рекламе проработала. Умею хвалить.

Но, попробовав наливку светло-янтарного цвета, вкус которой был похож не столько на хоть какой-нибудь вкус, сколько на прикосновение к коже первого горячего луча апрельского солнца, а воздействие – на ласковые объятия придуманного в детстве невидимого друга, который, оказывается, тебя не забыл и по-прежнему любит, как в те времена, когда прятала для него в саду половинку самой вкусной конфеты, Эва так растерялась, что вообще ничего не сказала. Только с восхищенной растерянностью подумала: «Ну как же так?!»

Видимо, ее чувства достаточно внятно отразились на лице, потому что Тони торжествующе улыбнулся, бывшая тень одобрительно пробормотала: «Вот-вот», – а паленый наклонился к Эве и доверительным полушепотом сказал:

– Это наливка из несбывшихся фруктов. Из тех, которым не довелось созреть, потому что – ну, сами знаете, с деревьями чего только не происходит, в точности как с людьми. Может свалить ураганом, могут срубить ради расширения проезжей части, или чтобы окна не заслоняло, или просто какой-нибудь пьяный дурак повиснет, возомнив себя невесомым пятилетним карапузом, и всем кирдык. Всякое случается; быть городским деревом – не самая простая судьба. Цветущих деревьев мне всегда особенно жалко: я довольно сентиментальный и одновременно очень хозяйственный. Не люблю тщетных усилий, терпеть не могу несбывшихся надежд. Поэтому всегда собираю потенциально возможные, но так и не осуществившиеся будущие плоды деревьев, погибших в разгар цветения. И приношу их Тони, а он делает наливки. Добавляет обычный сахар – это очень важный компонент, невозможному всегда нужна прочная опора в реальности – и настаивает в темноте самых душных летних ночей. От такой разновидности темноты несбывшиеся фрукты бродят как сбывшиеся на солнцепеке, вот и весь секрет. Кстати, нам с вами сейчас досталась наливка из плодов дикой сливы, которая росла рядом с рестораном «Рене» на Антокольске; ее в позапрошлом году весной срубили, решили, что уже слишком старая и сухая, не дали даже доцвести.

– «Рене» – это там, где шляпа на вывеске?

Все трое дружно кивнули.

– Тогда я помню эту сливу, – сказала Эва. – С нее же всегда начиналась весна в Старом городе. Она раньше всех остальных зацветала.

– Да, – подтвердила бывшая тень. – Нетерпеливая была слива. Торопыга. Очень таких люблю. Жалко ее до слез, хотя, справедливости ради, умереть цветущим, то есть на самом пике шальной, безмятежной весенней радости – хорошая судьба. Не всякому дереву так везет.

– Так я на это никогда не смотрела, – удивленно откликнулась Эва. – А ведь да.

– На самом деле кому и понимать подобные вещи, если не вам, – заметил паленый. И так выразительно посмотрел на Эву, что ей стало не по себе. Словно бы волшебная сказка о веселых похождениях храброй девочки Эвы внезапно закончилась, и снова началась недобрая взрослая жизнь, в рамках которой увлекательные приключения считаются опасностями, новые друзья – подозрительными незнакомцами с мутными намерениями, а так называемые чудеса – следствием временного помрачения переутомленного рассудка; собственно, давно пора было опомниться. Давным-давно пора.

Но все равно обидно. Так хорошо они тут сидели в закрытом на выдуманный переучет кафе, так спокойно и уютно ей было с этими тремя незнакомыми мужиками, один из которых, строго говоря, являлся превратившейся в человека тенью, а другой – чем-то вроде повторяющейся галлюцинации, но это совершенно не мешало наслаждаться их обществом, такой уж удивительный выдался вечер, такой восхитительный суп, такая божественная наливка, такие смешные, нелепые, безобидные чудеса, и вдруг все рассыпалось от одного взгляда, внимательного, яростного и такого проницательного, словно этот тип знал об Эве гораздо больше, чем она сама, видел ее не просто насквозь, а без кожи, без тела, без имени, без памяти о себе, беззащитной сияющей искрой, и при этом был ветром, способным ее задуть.

Под его взглядом Эва снова почувствовала себя, как в том странном темном дворе, через который недавно шла по шаткой доске, широко открыв глаза, чтобы не видеть изголодавшуюся, взволнованную ее близостью бездну или черт его знает, что там булькало и чавкало с обеих сторон.

Жуткое существо, в которое внезапно превратился симпатичный незнакомец с паленой бровью, лучшее наваждение всех времен, наконец отвело глаза.

– Извините, – сказал он после долгой, томительной паузы. – Я не нарочно такой ужасный. То есть на самом деле я вообще не ужасный. Просто иногда нечаянно выворачиваюсь бездной наружу. В такие моменты находиться рядом со мной становится довольно тяжело.

– Даже я его еле выдерживаю, – наябедничала бывшая тень. – Но это, к счастью, быстро проходит.

– Обычно после рюмки чего-нибудь крепкого, – невозмутимо добавил Тони. И тут же, чтобы не бросать слов на ветер, выдал всем еще по рюмке наливки из нерожденных слив.

Эва собиралась отказаться, но даже молча помотать головой не смогла. Потому что бездна бездной, жуть жутью, опасность опасностью, а наливка у этого белобрысого великана была – натурально пенная сома, в которую только что по-свойски, не разуваясь, как к себе домой вошло приветливое, довольное, наслушавшееся ритуальных песнопений божество.

– Мне показалось, вы сейчас расколете меня, как орех, скорлупу выбросите, и даже думать не хочу, что сделаете с ядром, – честно сказала она, поставив на стол пустую рюмку.

– Да упаси боже, – улыбнулся тип с паленой бровью и снова стал тем самым убийственно обаятельным наваждением с ямочками на щеках, которого захочешь – не испугаешься. И почти беззвучно добавил: – Сами расколетесь. Все сами раскалываются в моих руках, и это, будете смеяться, не беда, а практически лучшее, что может произойти с человеком. Примерно как в вашем присутствии умереть, только умирать при этом не обязательно. Даже, наоборот, строго запрещено. Я ужасно сержусь, когда при мне умирают, потому что не знаю, что с этим делать. Зато вы знаете. Очень хорошо.

– Изредка знаю, – вздохнула Эва. – Далеко не всегда. Так вы поэтому меня сюда привели? Чтобы я расслабилась, наклюкавшись несбывшихся наливок, и подробно вам рассказала, что, зачем и как?..

– Ну естественно! – он почему-то обрадовался, как будто нет ничего лучше, чем тот неловкий момент, когда тебя вывели на чистую воду. – Я корыстен до безобразия. И расчетлив, как целый бухгалтерский полк. Только интрига гораздо сложней, чем может показаться с первого взгляда. И рассчитана на много прекрасных, счастливых ходов. Сегодня я, вероломно воспользовавшись вашим лихим настроением и разыгравшимся аппетитом, заманил вас сюда, чтобы вам здесь понравилось; это беспроигрышный вариант, у Тони всем нравится, насчет одиннадцатого райского неба я не то чтобы так уж шутил. Поэтому велики шансы, что, когда я снова позову вас ужинать, коварно подстроив случайную встречу на улице, вы согласитесь: Тонина кухня перевешивает и искупает все, даже присутствующих вполне можно потерпеть. А где второй раз, там и третий с четвертым, двадцать пятым и сто сорок седьмым. В конце концов, вы станете здесь завсегдатаем, и это отлично, потому что я у Тони постоянно кручусь. Понемногу привыкнете к моим странностям, поймете, что я на самом деле отличный, и тогда мы с вами подружимся – по-настоящему, я имею в виду. И однажды, скорее всего довольно нескоро, когда вам наконец захочется поговорить, потому что всегда со всеми молчать о единственно важном – невыносимо, я буду к вашим услугам. В такие моменты со мной обычно очень легко.

– Это правда, – серьезно подтвердил Тони.

А бывшая тень вдруг зевнула как самый настоящий невыспавшийся человек, да так заразительно, что Эва вдруг тоже захотела спать.

– На самом деле мне уже давным-давно пора домой, – сказала она. – Там еще куча работы… ладно, будем реалистами, черт с ней, с работой. Но завтра придется рано вставать, – и, поколебавшись, спросила: – А отсюда можно уйти какой-нибудь другой дорогой? Не через тот жуткий двор? Если всегда через него ходить, завсегдатая из меня при всем желании не получится. Ну его.

– На сегодняшний день существует двести восемьдесят четыре способа уйти отсюда, – оживилась бывшая тень. – И всего шестьдесят девять способов сюда прийти, что, конечно, совсем не дело – я имею в виду, такой дисбаланс. Впрочем, мы с этим работаем; надеюсь, со временем способов приходить станет гораздо больше. В любом случае проходной двор, которому не посчастливилось произвести на вас благоприятное впечатление, всего лишь один из великого множества, просто самый короткий путь оттуда, где мы с вами встретились. Совершенно не обязательно всякий раз так спешить.

– На самом деле, – вмешался тип с паленой бровью, – я бы мог проводить вас отсюда не только домой, но даже в тот самый момент, когда мы повстречались на улице Агуону. Сколько тогда было? Около половины двенадцатого? Ну вот, в туда и тогда.

– Правда, что ли? – изумилась Эва. – Звучит, конечно, как бред собачий, но у вас, положа руку на сердце, почти все примерно как он звучит. А оказаться дома в половине двенадцатого было бы просто отлично! Сейчас-то, наверное, уже половина второго, не меньше?

– Четверть третьего, – любезно подсказал Тони.

– Ну вот, тем более, – вздохнула Эва. – А вставать мне самое позжее в девять. Поэтому если действительно можно…

– Можно, – кивнул паленый. – Вообще не вопрос. У этого варианта есть только один недостаток, который лично мне, будь я на вашем месте, показался бы роковым. А вам – даже не знаю…

– Какой недостаток? – насторожилась Эва. – Опять придется идти через тот двор?

– Не придется. Даже если бы вы стали настаивать на возвращении в это интересное место, мне пришлось бы вас огорчить: его посещение в сложившихся обстоятельствах технически невозможно. Двор был дорогой сюда, а сейчас нам нужна обратная.

– Ну и слава богу. А в чем тогда подвох?

– В том, что, если вы придете домой в половине двенадцатого, проведенный здесь вечер покажется вам подозрительно похожим на наваждение. Да и на практике станет таковым. Нагулялись, устали, сели по дороге на лавку, задремали, увидели интересный сон. С кем угодно такое может случиться. Вам даже поужинать еще раз придется. Что, впрочем, как раз невелика беда.

– «Похоже на наваждение»! – невольно усмехнулась Эва. – А так типа все правда. Ну-ну.

– А суп? – возмутился Тони. – А моя наливка? А, в конце концов, бутерброд?! Я натурально от сердца его оторвал, для себя делал, а вам – просто наваждение? Как болотный огонек?

– Не огонек! Самое меньшее, Летучий Голландец, – поспешно сказала Эва. – Красивая, вдохновляющая легенда из тех, что на века переживают своих создателей…

– Хороша легенда! – фыркнул Тони. – Бутерброд-призрак, гроза морей. Только куда, скажите на милость, продукты из холодильника подевались? Одного лосося четыре ломтя извел. Между прочим, уж на что у меня наливка несбывшаяся, а сахар для нее я в супермаркете на Диджои своими руками за наличные деньги покупал.

– На Диджои – это, что ли, в маленьком «Рими»? – зачем-то переспросила Эва. Так деловито, как будто тоже решила немедленно, вот прямо сейчас, среди ночи прикупить пару мешков сахарку.

– Ну да. Он же ближайший, – пожал плечами Тони. – Зачем за покупками на край света ходить?

И поставил перед ней очередную рюмку невозможной янтарной сливовой наливки, с таким укоризненным стуком, словно рюмка спросила человеческим голосом: «Ты что, мать, действительно думаешь, что я тебе примерещилась? И тебя это устраивает? Ну смотри, дело хозяйское, тебе жить».

– Зато если вы вернетесь домой обычным способом, как и когда получится – по моим прикидкам, отсюда до вашего дома быстрым шагом пятнадцать-двадцать минут – эта вечеринка займет свое законное место среди ваших воспоминаний о так называемых реальных событиях, – сказал человек с паленой бровью. – Ничем не хуже рабочего совещания в скайпе или, скажем, прогулки в привокзальном районе, который в сумерках сам на себя становится не похож.

– Ну елки, так бы сразу и сказали, – вздохнула Эва.

– Я и говорю сразу. Не через час, не завтра утром, не год спустя, а прямо сейчас, пока вы тут с нами сидите и можете выбирать, что завтра станете обо всем этом думать, сон это был, или явь.

Эва маленькими глотками выпила наливку, поставила рюмку на стол. Спросила Тони:

– А можно я заплачу за ужин? Ну, если уж мы договорились, что еда была настоящая. И вам еще на будущие наливки сахар предстоит в супермаркете покупать…

– Спасибо, – просиял тот. – Отличное предложение. Но деньги за ваш ужин я с этого красавца сдеру. У меня так заведено: за гостя платит тот, кто его пригласил.

– А у него есть деньги? – искренне удивилась Эва, уставившись на свое прекрасное наваждение с паленой бровью и пытаясь вообразить способ, которым тот зарабатывает на жизнь. Воображение, надо отдать ему должное, подсказывало простые, понятные, вполне реалистичные варианты: мошенничество, разбой, грабеж.

Тони и бывшая тень дружно расхохотались. Кто-то из них, Эва не разобрала, кто именно, пробормотал сквозь смех: «Говорил же тебе, что выглядишь как босяк!»

– Я богатый наследник, – с достоинством сообщил паленый. И добавил, подмигнув Эве: – Все несбывшиеся деньги этого города, не заработанные в результате добровольно, по велению сердца упущенной сиюминутной выгоды – мои. Надо отдать должное нашим горожанам, они гораздо романтичней, чем можно подумать, живя среди них годами, просто не любят в этом признаваться. Поэтому я сказочно богат.

– Ого! Если так, не буду отказываться, – невольно улыбнулась Эва. – Платите за меня, когда пожелаете: пара-тройка миллионов в ваших карманах определенно мои.

– Ни на секунду в этом не сомневаюсь, – невозмутимо кивнул тот. – Идемте, я провожу вас через двор…

– Не надо! – дружным хором взревели Тони и бывшая тень.

– Что – «не надо»? – удивился паленый. – Я просто через двор ее провожу, чтобы ноги не переломала, там же стройка сейчас. Выведу на Бокшто, а дальше сама разберется, не маленькая. А вы что подумали? Ну вы даете вообще!

– Репутация есть репутация, – усмехнулся Тони. – Просто мы тебя не первый день знаем, вот в чем наша беда.

А частично черный человек в желтых штанах с синими волосами рухнул на пол с табурета, стремительно прокатился по полу темным клубком и буквально секунду спустя повис на шее своего приятеля невесомым антропоморфным облаком, как в начале знакомства. Сказал Эве:

– Не беспокойтесь, я за ним присмотрю.

– Как по мне, еще неизвестно, кто из вас за кем должен присматривать, – вздохнула Эва.

– Этот вопрос мы решаем с первого дня знакомства, – согласилась тень. – И за двадцать с хвостиком лет так и не пришли к единому мнению. Уверен, и не придем.


Во дворе, куда они вышли, поднявшись по короткой, всего в несколько ступенек, лестнице, действительно была стройка – дома завешены сетками, все вокруг перекопано, куда ни шагни, всюду ямы и кучи песка.

– Ну-ка давайте руку! – скомандовал Эвин провожатый. – Но все равно внимательно смотрите под ноги… Нет, это не дело. Самому ни хрена не видно! Сейчас, погодите, освещу нам путь.

С этими словами он вынул из кармана телефон, включил фонарик, некоторое время оглядывался по сторонам, наконец торжествующе объявил:

– Ну точно! Нормальный проход справа. Пошли.

Телефон почему-то совершенно выбил Эву из колеи. До сих пор все с этим типом было условно понятно: наваждение есть наваждение, чего тут вообще понимать. Но наваждение с телефоном – это все-таки ни в какие ворота. Или одно, или другое. А вместе – анархия и бардак.

– Мы рождены, чтоб хаос сделать былью, – пробормотала она, аккуратно обходя высвеченную голубоватым светом груду камней.

– Краткий пересказ моей биографии! – одобрительно усмехнулось ее наваждение.

«Это же получается, ему можно позвонить! – заново восхитилась Эва. – Галлюцинация по вызову. Хоть визитку проси».

– Дозвониться до него практически невозможно, – сказала явно прочитавшая Эвины мысли тень. – Только самым великим шаманам это под силу. Полчаса пляски с бубном дают небольшую надежду на успех. А с остальными разговаривает ласковый женский голос: «Абонент в данный момент недоступен, пожалуйста, перезвоните позже». Я бы давно застрелился, если бы приходилось ему звонить.

– Да ладно тебе, – миролюбиво откликнулся его приятель. – Не так все ужасно. Не заливай.

– А кто вы вообще? – спросила Эва.

Спрашивала без особой надежды на мало-мальски внятный ответ. Но в любом случае, интересно, что он скажет. Как именно станет выкручиваться или отшучиваться. Любая информация лучше, чем ничего.

– Да черт его знает, – простодушно ответил тот. – Сам иногда задаюсь этим вопросом, так волосы дыбом, и ладно бы только у меня. Но, по крайней мере, ясно, кто я лично для вас. Просто волшебный помощник в сказке про девочку Эву. Что-то вроде печки с пирожками, которые вы, надо сказать, просто отлично лопали, так что теперь никуда не денешься, придется вам помогать.

– На самом деле он гораздо лучше сказочной печки с пирожками, – серьезно сказала тень. – Уж я-то знаю! Таких вообще не бывает, а он почему-то есть. Нам с вами крупно повезло.

– Есть такое дело, – подтвердил самозваный волшебный помощник. – По крайней мере, мне удалось провести всех нас через этот вселенский строительный ужас, ни единой ноги не сломав, и если это не чудо, даже не знаю, что тогда оно, – и добавил персонально для Эвы: – За воротами улица Бокшто. Если запомните номер дома, всегда сможете вернуться к Тони просто обычным путем через двор. Вы побывали там наяву, ели его еду, даже наливку пили, значит, наверняка увидите вход. Если нет, можете дать мне щелбан при следующей встрече…

– Договорились, – кивнула Эва. – Именно с этого и начну.

– Эй, так нечестно! Только если к тому моменту попытаетесь попасть к Тони и не найдете его кафе. А просто так со мной драться не стоит, я и сдачи могу дать.

– Этот может, – со знанием дела подтвердила тень. – Он вообще хулиган.

Пока Эва решала, что лучше, сказать: «Это заметно», – или рассмеяться, или добродушно, как Тони, погрозить кулаком, или пожать плечами – подумаешь, тоже мне! – или просто поблагодарить их за ужин и восхитительный вечер, эти двое исчезли. Рассеялись, как и положено наваждениям. И она осталась одна посреди улицы Бокшто, возле поворота на Савицке. Не ближний свет, до дома топать и топать, но, конечно, спасибо, что не где-нибудь в джунглях Амазонки. И даже не в причерноморских степях.


По дороге старалась ни о чем не думать. Сунула в уши плеер и понеслась по ночным улицам таким быстрым шагом, который уже почти бег. Дома полчаса приходила в себя под душем, потом накинула тонкий хлопковый банный халат, взяла сигарету, вышла на балкон, стояла там, сияя призрачной белизной халата, как нелепое курящее привидение, даже жалко, что уже начало четвертого, самое глухое, безлюдное время, и такую красоту не увидит никто.

Сон, конечно, не шел, Эва то вертелась с боку на бок, то подолгу лежала на спине, уставившись в потолок. Наконец сказала вслух, благо подслушивать было некому:

– Просто я дочка ангела смерти. Это, конечно, только дурацкая шутка, мамин фирменный черный юмор, но она не то чтобы на совсем пустом месте родилась. Первые несколько месяцев мамину беременность принимали за быстро растущую опухоль; звучит совершенно нелепо, но в сельских больницах еще и не такое случается, там те еще диагносты сидят. Но потом все-таки выяснилось, что ничего страшного не происходит, просто скоро будет ребенок, здрасьте, это я. Вот мама и шутила про ангела смерти – не то на радостях, не то все-таки с горя, дети ей тогда были очень не ко времени, но получилось, как получилось, поздно локти кусать. Я, наверное, поэтому вышла такая прибабахнутая: с раннего детства постоянно думала о смерти, причем в основном о чужой. О том, как бы ее облегчить, если уж не получается избежать. А в книжках об этом почему-то ничего не написано, и взрослых не расспросишь, сразу пугаются: «Ой, перестань, детям нельзя про такие ужасы говорить!» Но ничего, я, как видишь, и без них справилась… То есть, пардон, как видите. Совершенно забыла, что мы не успели перейти на «ты». Что, честно говоря, только к лучшему. На то и даны человеку галлюцинации, чтобы хотя бы им не хамить.

Словно бы в ответ на этот ее монолог где-то на улице громко засмеялись, судя по голосам, мальчишки, идут небось по домам из рок-клуба на Кауно, там иногда концерты почти до рассвета.

Ясно, что смех – обычное совпадение, но, услышав его, Эва наконец-то расслабилась, закрыла глаза, уснула и проспала, по ее собственным ощущениям как минимум двое суток. Что, впрочем, совершенно не помешало ей проснуться от звона будильника, как и было задумано, в половине девятого утра.

Шестой круг

Альгис

Штука в том, что у него было кимоно – красивое, черное, с лаконичным узором, тоже черным, но немного другого оттенка, из очень плотного шелка; Томка когда-то привезла в подарок, правда, не из самой Японии, а с какой-то лондонской барахолки, где можно найти абсолютно все.

Ну то есть как – кимоно. На самом деле всего лишь короткое хаори, что-то вроде жакета, который японцы раньше надевали поверх настоящих кимоно, а теперь иногда носят с обычной европейской одеждой, находя в этом какой-то особый шик. Но все-таки хаори считается одной из разновидностей кимоно, и это решило дело – именно хаори, не нож.

Хотя нож у него был отличный, вернее, целый набор, полдюжины японских кухонных ножей. Альгис купил их лет десять назад за совершенно безумные по его меркам деньги, но ни о чем не жалел: когда любишь и умеешь готовить, в доме должны быть хорошие ножи.


Лучшее приобретение всей моей дурацкой жизни, – с насмешливой нежностью думал Альгис, снимая со специальной подставки любимый нож янагиба[18], с длинным тонким лезвием, острым, как боль, которой больше не будет. Не танто[19], конечно. Ну так и я не Асано Наганори[20]. Что, между прочим, обидно: некому будет за меня отомстить. Одна надежда на богов и демонов загробного мира – вдруг они все-таки есть? Было бы здорово. Никогда не был доносчиком, даже в детстве ни разу не ябедничал, но загробным богам и демонам расскажу все, что вспомню. И потребую справедливой расправы над палачами. Некоторые вещи не должны оставаться безнаказанными. Такое прощать нельзя.

От этих мыслей ему становилось легко, как уже давно не было. Почти по-настоящему радостно. Все-таки нет ничего на свете хуже и оскорбительней полной беспомощности перед безжалостной, неумолимой, и при этом даже не какой-нибудь непостижимой мистической, а тупой человеческой силой, уничтожившей твою единственную жизнь. А стоит представить, как всемогущие боги загробного мира наказывают твоих врагов, сразу начинает казаться, что преимущество наконец-то на твоей стороне. Восхитительное ощущение; даже если оно всего лишь морок, иллюзия, наивное заблуждение, все равно жизнь за такое не жалко отдать.


Почему-то совершенно не сомневался, что сможет всадить в живот длинный, тонкий, изумительно красивый нож, убить себя быстро, одним ударом, недрогнувшей рукой. То есть на самом деле не «почему-то». Просто знал, точно, без тени сомнения, откуда взялась несколько лет изводившая его боль: пришла из недалекого будущего, из того восхитительного мгновения, когда в тело вонзится остро заточенный нож для рыбы – я и есть глупая невезучая лупоглазая рыба, выброшенная из моря на берег равнодушной волной. Эта грядущая боль милосердно распределилась по долгим унылым дням бессмысленной жизни, и уже вся истратилась, ничего от нее не осталось, а значит, бояться нечего, – думал Альгис. – Не о чем беспокоиться, незачем сомневаться, все у меня получится, уже получилось, сегодня, завтра, однажды вечером, ай, неважно когда, главное, получилось – сразу, одним ударом. Так и должно быть, так и положено. Жить в изгнании невыносимо, зато легко умирать.


После того, как принял решение, уснул и проспал – на самом деле черт его знает сколько. На часы уже давно не смотрел, а в квартире всегда было темно, просто одна темнота сменяла другую, густая, тяжелая – прозрачную, сероватую. Когда засыпал, было очень темно, а сейчас не особо, можно разглядеть руки, если поднести их к лицу.

Однажды, очень давно, дома, а может быть, уже здесь, все теперь так перепуталось, что уже и не вспомнить, Альгис то ли читал, то ли просто от кого-то услышал про очень странное упражнение: посмотреть на свои руки во сне. Зачем это нужно, так толком и не понял, но из любопытства решил попытаться. Однако ничего из этой затеи не вышло, ни разу не вспомнил во сне, что надо смотреть на руки. А теперь разглядывал свои ладони и улыбался: ну хоть напоследок все получилось. Вот они руки, вот он я, вот он сон. Все – сон, пора просыпаться. Давно было пора.

Встал и отправился в душ. Не хотел умирать вонючим и грязным. Жить – все равно в каком виде, а умирать – почему-то нет. После некоторых колебаний, включил маленькую лампу у зеркала в ванной, чтобы побриться. Чуть не ослеп с непривычки, но ничего, как-то перетерпел, проморгался, привык и побрился вполне аккуратно, всего пару раз поранившись, хотя очень спешил поскорей закончить и выключить невыносимо яркий электрический свет.

Помывшись, надел чистые трусы и футболку, черную, чтобы хорошо сочеталась с хаори. Долго рылся в шкафу, выбирая штаны: все джинсы с него теперь позорно сползали, а ремень надевать не стоит. Помешает ремень.

Устав искать на ощупь, поднял ролету. За окном стремительно сгущались сумерки, но кое-что стало можно разглядеть. Наконец нашел старые темно-синие штаны от китайской пижамы; искусственный шелк, дешевка, но с хаори они смотрелись вполне органично. И пояс в этих штанах – не пояс, а просто резинка, можно аккуратно надрезать с изнанки, вытащить ее, затянуть, закрепить, завязав узлом.


Пока возился с одеждой, на улице окончательно стемнело. Вот и хорошо. Умирать надо ночью, а не на глазах у наглой желтой звезды, такой безобразно яркой, что хоть глаза себе выкалывай, лишь бы не видеть ее невыносимого света больше никогда.

А я больше и не увижу, – торжествующе думал Альгис. – Пусть теперь без меня на свое адское солнышко пялятся, несчастные дураки.

Взял в руки нож; прикосновение к рукояти оказалось таким приятным, словно у них с ножом когда-то была любовь, и вот теперь они снова встретились после долгой разлуки. Жаль, конечно, что нельзя вот так же обнять напоследок Марека и Марину, сразу обоих, не выбирая; ай, ладно, не о чем тут жалеть. Объятия тех, кто тебя не любит, стоят даже дешевле, чем объятия тех, кого не любишь ты. Поэтому к черту и Марека, и Марину. И вообще всех.

В самый последний момент опомнился, остановился. Но не потому, что испугался или о чем-то пожалел. Просто понял: нельзя убивать себя дома. Сюда же Томка придет. Причем дня через три, не раньше, когда прилетит из Стокгольма или где она там сейчас; неважно. Важно что к тому времени я… то, что от меня останется… в общем, Томке этого видеть и, тем более, нюхать не надо. Она такого прощального привета не заслужила. Вообще никто на свете, включая, самых поганых скотских мерзавцев, этого не заслужил.

Выходить из дома на улицу, в неприветливый мир, заполненный неприятными чужими людьми, по-прежнему не хотелось так сильно, что казалось почти невозможным, но Альгис ни минуты не колебался. Все сейчас было просто и ясно. Умирать надо, делать это дома нельзя, значит, выбора нет. А когда нет выбора, все становится легко.


Снаружи оказалось гораздо лучше, чем он себе представлял. Хорошее все-таки время ночь: на улицах никого, только изредка проезжают автомобили, и окна домов темны; общеизвестно, что в полночь все обыватели превращаются в тыквы, а в овощехранилищах лампы без надобности. Зато за рекой сияли разноцветные огни – зеленые на здании Центрального универмага, красные на крыше гостиницы «Рэдиссон», желтые на небоскребах делового центра. И восхитительно яркие синие где-то в той стороне, где мост Короля Миндаугаса. Такие красивые, что Альгису захотелось подойти к ним поближе. И умереть, глядя на это невыносимое синее пламя, сгореть им в надежде, что все остальное тоже сгорит вместе с ним.


Спускался по склону холма, слегка пошатываясь от слабости; впрочем, скорее приятной, чем тошнотворной, к которой уже привык. В руке был нож, перед глазами – далекое синее зарево, в голове осталась только одна, зато очень громкая, звонкая мысль: «Я иду умирать». Это оказалось не страшно, даже не грустно, а почти так же сладко и весело, как в юности идти на свидание, повторяя про себя: «Я иду на свидание», – и с затаенным превосходством поглядывать на прохожих: смешные, наивные дураки, думают, я просто так болтаюсь на улице, даже не подозревают о том, какое восхитительное ближайшее будущее меня ожидает, какое наслаждение предстоит.


Добрался до набережной и пошел вдоль реки к мосту Короля Миндаугаса, нетерпеливо оглядываясь по сторонам, словно пришел на выставку, куда его давно зазывали: ну вот я, давайте, показывайте, где мне умирать?

Принять решение оказалось непросто. Растерялся, как всегда терялся, оказавшись в пустом автобусе, кинозале или кафе: столько свободных мест, какое выбрать? Куда мне, мать вашу, сесть? Вот и сейчас капризно отметал один вариант за другим: здесь не годится, слишком ярко светит противный, желтый, как солнце фонарь; тут урну перевернули, мусор вокруг валяется; у этой скамейки поломали сидение, жалкое зрелище, не хочу. Начал было подниматься по склону, к зарослям густого кустарника, которые показались ему отличным укрытием, но чуть не вступил в собачью какашку, брезгливо отшатнулся и вернулся обратно, на набережную. Еще чего не хватало – убивать себя, сидя в дерьме.

Остановился уже почти возле самого моста. Фонарей нигде поблизости не обнаружилось, мусора тоже, утешительные синие огни сияли напротив, на другом берегу, но озаряли только небо над городом, на набережной было темно. Сел на скамейку, отдышался, переждал приступ головокружения, подумал: ну вот и все. Не испытывал сейчас ни печали, ни страха, ни радости, ни облегчения, ни скорби, ни торжества, ни прежней смертельной обиды на неизвестно кого, а значит, всех сразу, ни даже поддерживавшей его весь вечер злорадной гордости, что все повернул по-своему. Вообще ничего. Только твердую уверенность, что его жизнь должна закончиться именно здесь и сейчас. Почему – да черт его знает. В конце концов, не зря же я брился, наряжался, а потом сюда через полгорода шел; глупо теперь возвращаться обратно, домой. Если я решил умереть, значит, у меня были на то причины. Не хочется заново их сейчас вспоминать. И жить тоже не хочется, вообще ни минуты больше. Хватит с меня, устал.

Поднес рыбный нож к губам, поцеловал его длинное узкое лезвие. Прошептал: «Ты самый прекрасный в мире, будь со мной ласков, я тебя люблю».


Больно не было, как и предвидел, только холодно, словно нож, вошедший в тело легко, как в спелую дыню, оказался не стальным, а ледяным. Но смерть почему-то его не взяла, вместо нее пришла только слабость, больше похожая на преддверие сна, чем на настоящее умирание; с другой стороны, откуда Альгису было знать, как сейчас положено себя чувствовать. Никогда раньше не умирал.

Удивительное все-таки существо человек – мягкое, хрупкое, уязвимое, кажется, куда пальцем ни ткни, сразу окочурится, но, как доходит до дела, оказывается, что убить себя очень непросто. Вот уже нож в животе, крови вытекло столько, что хватило бы на новую реку, а я до сих пор жив, – думал Альгис, глядя на синие огни за рекой, такие яркие, что их видно даже с закрытыми глазами, даже мертвыми глазами их видно; не зря же существует легенда, ну или просто байка, будто умершие на Другой Стороне, вдали от дома после смерти вечно будут смотреть на свет маяка.

Маяк, – вспомнил Альгис, – господи, ну конечно, этот восхитительный синий свет – не просто цветные фонарики, а наш маяк. Возможность вернуться домой для всякого заблудившегося на Другой Стороне, оставшегося без памяти, утратившего себя. Зачем я остановился? За каким чертом решил умереть на этом берегу? Что мне стоило сделать еще пару сотен шагов, перейти мост, добраться до синих огней, ослепнуть от их невыносимого света, раствориться, стать таким же огнем, сгореть в этом синем огне и проснуться дома, или что там на самом деле случается с теми, кто добрался до маяка. Я уже подобрался так близко, надо было пройти этот путь до конца. А теперь я и шагу не сделаю, поздно, я умираю. Какой же я, боже, дурак.

Хотя не такой уж дурак, – вдруг понял Альгис. – Просто у меня есть инструкция первого тайного уровня, такие инструкции исполняешь даже когда их не помнишь, физически не можешь не выполнить: Мостам нельзя идти на свет маяка. Нам и видеть-то маяк не положено, но если все-таки свет окажется ярче запрета, такое порой случается, идти к маяку нельзя. Нас отсюда забирают иначе, без помощи маяка, за нами приходят специальные сотрудники Граничной полиции и только по окончании срока службы, когда…

По окончании срока? Службы? Инструкции? Мостам на маяк не положено? Мостам?!

Елки. Ну конечно. Мостам.


Что я наделал, господи, твоя воля, – думал Альгис. – Что я наделал, дурак. Себя убил – это ладно, вечно никто не живет. Но получается, одним Мостом теперь стало меньше, а это не дело, Мостов и так самый необходимый минимум, каждый из нас на счету. Ханна-Лора рассказывала на подготовительных курсах, что раньше, когда Мостов ставили слишком мало, весь наш город был примерно как Зыбкое море: никогда не знаешь наутро, где у нас нынче что. В других городах, которые далеко от границы, еще вполне нормальная жизнь, а у нас – невыносимый бардак. И теперь наверное снова будет такой бардак; я дурак, просто сумасшедший дурак, не справился, а ведь твердо обещал Ханне-Лоре, что сумею держать себя в руках, научусь наслаждаться новой, ни на что не похожей, удивительной жизнью, не сорвусь, не подведу. И себе обещал не сдаваться, не унывать, стать настоящим художником Другой Стороны, запомнить, как это, чтобы потом, дома, объединить оба способа наш и чужой, нездешний, и тогда… Хрен мне, не будет никакого «тогда», я уже умираю. Так жалко. Сорвался, не выдержал, чокнулся, возомнил себя бедным-несчастным изгнанником, сам себе тут же поверил, сам виноват. Или не виноват? Просто чересчур много вспомнил и одновременно слишком мало – ровно столько, чтобы свихнуться от горя, так ничего толком и не поняв. К такому нас не готовили, Мостам вообще ничего не положено вспоминать, так не бывает. Ханна-Лора нам говорила, и остальные преподаватели подтверждали: на Другой Стороне вспоминаются только некоторые несущественные детали, да и те – смутно, как будто просто приснились. В этом и заключается наша работа: ничего не помнить, ни на что не надеяться, неизвестно о чем тосковать.


Смерть все не приходила, ну или просто смерть на Другой Стороне ощущается именно так – неподвижность тела, стремительный бег мыслей, возвращение памяти, ясность ума. Синий свет сиял все ярче, окутывал как одеяло, успокаивал, согревал, и в Альгисе постепенно просыпалась надежда: может быть, маяк пришел за мной сам, чтобы забрать домой, унести туда на своих лучах, как на руках? Говорят, так не бывает, маяк всегда остается на месте, до него надо добраться самостоятельно, потрудиться, прийти своими ногами, просто смотреть на его свет недостаточно. Но мало ли, что говорят.

Какое-то время – минуту? полчаса? девяносто четыре года? вечность? – спустя, синий свет все-таки начал понемногу меркнуть. Вернее, не так, свет не мерк, просто стала сгущаться тьма, и Альгис сразу понял, что она означает. Все, что происходило с ним до сих пор – ясность ума, озарения, пробуждение памяти, радость и горе, стыд и надежда – было не смертью, а просто завершением жизни. А теперь начинается настоящая смерть, вот так она здесь, на Другой Стороне выглядит – голодная хищная тьма, самим фактом своего присутствия отменяющая не только будущее, но и прошлое, то, чем ты был, что успел сделать, смысл твоего опыта, силу твоих поступков, даже звонкий и яростный страх перед этой чудовищной, невозможной, нечестной отменой – всего тебя.

Знал бы, какова она, смерть Другой Стороны, не спешил бы выскакивать из унылого круговорота своей здешней жизни, не стал бы легкомысленно красоваться, воображать себя самураем, наряжаться в хаори, целоваться с ножом, мысленно торжествовать над выдуманными врагами; потерпел бы как-нибудь дальше до возвращения Томки, поехал бы с ней к врачу, покорно принимал бы лекарства, потому что любое, самое жалкое положение, безумие, отчаяние и тоска, вообще все на свете лучше, чем неспешное приближение этой сытой голодной твари… то есть не твари, в том и беда, что совершенно не твари, но надо же как-то это невозможное ничего называть.

Ну уж нет, этому я не сдамся, – сказал себе Альгис. – Обойдется. Пошло оно в жопу. Не подпущу к себе близко, не угасну, буду сражаться. Меня больше нет, но воля моя осталась, и она наконец-то тверда. Сколько смогу, продержусь, а потом… ай, ладно, и потом продержусь. Буду сражаться вечно, если понадобится. Пусть присылают за мной кого-то… что-то другое. Этому я себя не отдам.

Эва

Весь день было много работы, несложной, рутинной, не то чтобы утомительной, но все равно выматывающей, «человеческой, слишком человеческой», как смеялась в таких случаях она сама. К восьми вечера Эва чувствовала себя не просто выжатым лимоном, а туго, с горкой набитым выжатыми лимонами помойным ведром.

Вывела это ведро на прогулку до любимой кофейни с летней верандой, но там не оказалось свободных мест. И в соседней та же беда. Вроде, не пятница и не суббота, самый обычный вторник, завтра всем на работу, а в кофейнях аншлаг; с другой стороны, на то и дано людям лето, чтобы забивать на здравый смысл.

В третьей по счету кофейне для Эвы наконец-то нашелся свободный стол; скорее всего, потому, что время приближалось к половине десятого, и гуляющие начали понемногу расходиться по домам. Выпила там кофе с ледяной газировкой, выкурила две сигареты, потыкалась в телефон, сама толком не зная, что именно хочет найти в интернете. Пожалуй что ничего. Зато наконец разобрала скопившуюся за день нерабочую почту, написала короткое бодрое письмо загрустившей подружке и еще одно младшей сестре, отклонила два дружеских предложения встретиться и пропустить по стаканчику, одно – не задумываясь, второе – с легким сожалением. Красивый мужик этот Виктор и даже на удивление неглупый, но Эва вполне ясно понимала, что в его глазах она – просто умеренно страшная баба, близкое знакомство с которой в перспективе может оказаться довольно полезным, так что и черт бы с ним. Иногда способность видеть людей насквозь – сущее наказание; впрочем, пусть лучше будет, с ней иногда тяжело, но без нее совсем трындец.

От всей этой условно дружеской переписки настроение не то чтобы окончательно испортилось, но, скажем так, не поднялось. Почти полуторачасовая прогулка по городу с плеером и стакан холодного капучино, взбитого в миксере, как молочный коктейль далекого детства, по идее, должны были исправить положение, но почему-то не исправили. Эва по-прежнему чувствовала себя усталым пожилым бурдюком, причем не с вином, а, к примеру, с прокисшим кефиром. К тому же отчетливо наполовину пустым.

Ладно, ничего, жизнь по-прежнему удивительна и прекрасна, – напоминала себе она. – Просто иногда у меня бывает вот такое удивительное настроение, и это тоже зачем-нибудь нужно. Например, для разнообразия, других разумных объяснений, честно говоря, нет.

Уже возле дома Эва подумала: а может, пойти сейчас на Бокшто, поискать чудесное кафе, куда меня заманили галлюцинации? Тип с подпаленной бровью и буйнопомешанной тенью обещал, что я смогу туда вернуться, когда захочу – ну вот и проверю. Будет здорово, если окажется, что он не мерещился и не врал.

Развернулась было, но почти сразу остановилась: нет, не сейчас. Сначала приведи себя в хорошую форму, а потом уже облизывайся на чудеса. С унылыми дурами они не случаются, а даже если случаются, тем хуже для всех. Никто особо не обрадуется, если вместо давешней отличной тетки, настоящей храброй веселой Эвы в гости заявится какой-то смурной бурдюк и с порога потребует супа и утешений. Стать первым в мире человеком, в котором разочаровались его собственные галлюцинации, безусловно, выдающееся достижение. Но не всех вершин непременно следует достигать.


Дома заварила чай с мятой, которую не любила, но ценила за снотворный эффект, и железной рукой отправила себя спать. Плохие дни выдаются нечасто, следовательно завтрашний будет вполне ничего, – думала Эва, лежа под тонким одеялом и глядя в распахнутое настежь окно, за которым сияла прозрачная июньская бирюзовая тьма полночного неба. С таким небом особо не забалуешь. В смысле захочешь, не пропадешь.

Сама не заметила, как задремала. Но почти сразу проснулась – не от чужого прикосновения, а заранее, за миг до него. Потом на плечо легла чья-то рука, и Эва подскочила с возмущенным воплем: «Тут же пятый этаж!» – как будто само напоминание об этом факте должно было отменить присутствие в ее спальне посторонних людей.

– Этаж – вообще не проблема, – откликнулся голос из темноты.

Эва узнала голос и сразу расслабилась. Наваждение есть наваждение, что с него взять. Ходит, где вздумается, мерещится, когда и кому пожелает. Тем более, что вот прямо сейчас оно вообще скорей всего страшный сон. Не зря же в темноте мерцает, особенно руки, как садовые лампы на солнечных батареях; на самом деле, жуткое зрелище. Но все равно красота.

– Извините меня, – сказало наваждение. – Я обычно не настолько хамло. Присниться без спроса могу, но наяву в чужие дома среди ночи стараюсь не вламываться. Просто вот прямо сейчас оказался в безвыходном положении. У меня человек умирает; на самом деле, не у меня лично, а просто в городе. На набережной. Этому человеку умирать нельзя… ладно, неважно, можно, нельзя, он все равно уже умирает, нас не спросив, и я ничего не могу с этим сделать. Я вообще не властен над смертью, только над жизнью, да и над ней – от случая к случаю. Но над смертью – вообще никогда. А он хоть и дышит пока, но уже находится по ту сторону, где я ничего не решаю. Надо хотя бы хорошо его проводить, а я и этого не умею. Зато вы умеете. Пойдемте со мной, пожалуйста. Очень надо. Причем всем сразу: ему, мне, вам, этому городу и его Изнанке; ей, собственно, больше всех…

С точки зрения только что разбуженного человека, его слова звучали как горячечный бред. Куда идти, господи, кто у него там умирает, зачем, откуда взялась какая-то изнанка и, самое главное, при чем тут я?

– Чем больше я говорю, тем хуже получается, сам бы себя сейчас на хрен послал, – вздохнул он. – Давайте вы просто пойдете со мной, а зачем это было нужно, я вам потом спокойно, по-человечески объясню. Так можно?

– Нельзя, – твердо сказала Эва.

Но при этом вскочила, как миленькая и принялась натягивать джинсы. Человек соткан из противоречий; интересно, каким местом думал тот, кто нас из них ткал?

Эвин гость вдруг отвесил себе звонкую оплеуху. Рявкнул: «Соберись!» – и яростно встряхнул головой, словно рассчитывал таким образом вернуть на место какую-то важную мозговую деталь.

Ну надо же, совершенно как настоящий, – невольно умилилась Эва. – Точно такой же дурацкий дурак, какими иногда бываем мы все.

– Ради бога, простите, – сказал он Эве. – Я не нарочно выеживаюсь, чтобы вас впечатлить. Просто, сами видите, здорово не в себе. Чуть не развоплотился, к чертям собачьим. Когда такое творится, велик соблазн расползтись по всему городу ночным туманом, которому ни до чего на свете нет дела. А мне сейчас расползаться никак нельзя. Ситуация такая… особенная. Увидите – сами поймете. Давайте-ка руку и ничего не бойтесь. Ну или ладно, бойтесь на здоровье, если иначе не выйдет; чужой страх мне до лампочки, все равно куда следует вас приведу.

Однако вместо того, чтобы бояться, когда знакомые очертания спальни внезапно исчезли, и все окутала темнота совсем не июньской, а какой-нибудь зимней ночи, Эва думала только о том, что не успела сменить футболку, в которой спала, на какую-нибудь хотя бы условно приличную. И лифчик не надела. Ай, хороша.


– Все-таки сущее удовольствие иметь с вами дело, – сказал Эвин спутник. Светиться он, слава богу, уже перестал и вообще выглядел вполне обыденно, по крайней мере, без зимнего пальто до пят, темных очков и тени на шее. – Я бы на вашем месте чокнулся, если бы ко мне вот такое не пойми что среди ночи вломилось, аж на пятый этаж, и потащило неведомо куда, бормоча невнятные объяснения. А вы…

– А я еще в позапрошлый раз чокнулась, – пожала плечами Эва. – Вернее, в позапозапрошлый; в общем, когда у вас глаза адским пламенем полыхнули, тогда последних остатков ума и лишилась, раз и навсегда. Просто я довольно спокойная сумасшедшая. Совершенно не буйная. Краса и гордость нашего дурдома, единственное утешение санитаров, всем пример.

Тем временем густая зимняя тьма не то чтобы рассеялась окончательно, но озарилась светом редких уличных фонарей, далеких разноцветных огней и их зыбких отражений в текущей речной воде. Эва огляделась по сторонам и поняла, что они идут по набережной Нерис от Зеленого моста к мосту Короля Миндаугаса; собственно, уже почти пришли. Впереди справа темнеет здание библиотеки Академии наук, а слева, на другом берегу сияют какие-то истошно-синие огни, такие яркие, что смотреть невозможно. То ли офис «Вильнюс Энергии» так разукрасили, не дожидаясь Рождества, то ли соседний с ним дом; ладно, неважно. Какое мне дело до этих дурацких огней.

– Пришли, – сказал ее спутник так тихо, что может и не сказал, а просто подумал. Но остановился и отпустил Эвину руку.

Эва растерянно огляделась по сторонам: что значит – пришли? С одной стороны река, с другой – пустая скамейка… А, вот оно что. Не на скамейке, за ней.


Только что на набережной было темно, даже слишком темно для светлой июньской ночи, словно редкие фонари излучали дополнительную темноту, но когда Эва склонилась над умирающим, синий свет, исходящий от здания за рекой, стал так ярок, что она разглядела не только его изможденное, но все равно ослепительно красивое, таких вообще не бывает, лицо, крошечную царапину от бритвы на гладком подбородке, седую прядь в темных, давно не стриженых волосах, а даже рисунок на его тонкой куртке, хотя обычно такой и при солнечном свете в глаза не бросается: на черном фоне черные завитки.

– Черным по черному, – отчетливо сказал умирающий, проследив за ее взглядом. И добавил: – Для тебя наряжался. Чтобы тебе понравиться. Ты лучше всех в мире. Так и знал, если не соглашаться на что попало, рано или поздно за мной придешь ты.

И улыбнулся так безмятежно и утешительно, словно это он пришел ее провожать.


На этот раз Эве не пришлось концентрироваться на своих ощущениях, скорее уж сдерживать их по мере сил, чтобы не затопили, не накрыли с головой, не унесли в такие дали, куда людям соваться не следует, даже мысленно, даже в воображении, даже смотреть в ту сторону лучше не надо, хотя иногда оказывается невозможно туда не смотреть.

Впрочем, какое там «сдерживать». Проще было бы удержать на месте сметающий все на своем пути ураган. Вместо обычного умеренного, вполне контролируемого зуда в макушке сейчас раздавался звон, ослепительно яркий, как свет – в голове, в руках, во всем теле и за его пределами, словно Эва стала огромным колоколом, и весь остальной мир тоже стал колоколом, и звенел, и сиял, и снова звенел. В этом звоне не осталось места ни словам, ни мыслям, ни самой Эве, ни, тем более, смерти. Откуда бы ей тут взяться. Какая вообще может быть смерть.

Умирающий человек больше не умирал; впрочем, человеком он тоже больше не был, только звоном, как сама Эва, как вообще все здесь и сейчас. Они оба – не люди, не духи, не боги, не живые, не мертвые, всего лишь два колокольных звона, два быстрых потока, две грохочущие волны, две звезды, два новорожденных гибнущих вечных мира – сидели, обнявшись, звучали, переплетаясь звуками, на звенящем речном берегу, летели над звенящей водой к звенящему небу. Это было так прекрасно, что Эва хотела заплакать, но не могла: звон не плачет, он только разносится над окрестностями, над темной текущей водой, такой глубокой, такой сияющей, ослепительно синей, прельстительной как ласковый голос, зовущий с тайных заветных горних небес: «Дети, идите домой».

– Иди домой, – сказала Эва – не своим, а этим чужим, отовсюду льющимся голосом. И сразу осталась одна; в подобных случаях говорят: «одна-одинешенька во всем мире», – но это не так, потому что никакого «всего мира» не было. Без всего мира она осталась – вот настолько одна.


Мир вернулся к Эве в виде глотка – холодного, обжигающего, горького и одновременно сладкого, как, собственно, и положено миру. Такой он и есть.

А вслед за глотком появилось все остальное – прозрачная темнота летней ночи, теплый воздух, остро пахнущий водой, и сама вода, то есть река, и разноцветные городские огни за рекой, и земля под ногами, и под задницей, кажется, тоже земля, такая восхитительно твердая и надежная, что хоть не вставай с нее больше вообще никогда.

– В любой непонятной ситуации наливай. Отличное, рабочее правило, даже жалко, что не сам его придумал, – сказал кто-то рядом, пока просто голос в темноте.

Хороший голос, явно мужской, приятный слуху и смутно знакомый. Или даже не смутно. Ладно, – устало подумала Эва, – с этим потом разберемся. Все – потом.

– Вы нереально круты, – произнес все тот же голос.

Эва пока не была готова согласиться с этим утверждением. Крутой она себя сейчас совсем не чувствовала. Зато живой – вполне. Нет ничего на свете лучше этого ощущения, даже если быть живой означает сидеть на сырой земле, практически под мостом; ладно, не будем драматизировать, просто на набережной, неподалеку от моста Короля Миндаугаса, зато глубокой ночью, в старой мятой пижамной футболке, без лифчика и как-то пока не очень понятно с кем. Но по крайней мере, голос у непонятно кого хороший. И комплименты говорит. И выпивка у него что надо – при условии, что не приснилась, не пригрезилась, а объективно была.

– Что это такое прекрасное было? – спросила Эва, удивляясь тому, какой это оказывается тяжкий труд – произносить вслух звуки, складывающиеся в слова.

– Вам виднее, что это было. Я пока понимаю одно: вы устроили этому бедняге такие грандиозные проводы, что он весь, целиком отсюда домой ушел. Это лучшее, что могло с ним случиться. И со всеми нами за компанию. Я очень хотел именно такого исхода, но совершенно на него не рассчитывал. А у вас получилось. Причем так легко, словно…

– Вообще-то я про выпивку спрашивала, – перебила его Эва. – Впрочем, неважно, что это было, если у вас есть еще.

– Есть, конечно.

Почти невидимый в темноте человек протянул ей маленькую стеклянную бутылку с отвинчивающейся пробкой. Эва наконец-то вспомнила, кто он такой. И как пришел за ней сегодня ночью, вломился в спальню по-свойски, на правах любимой галлюцинации. И как-то привел сюда. В общем, правильно сделал, хотя понять, что, собственно, тут случилось, и чем дело в итоге кончилось, надежда невелика.

– Я сам толком не знаю, что в этой бутылке, и откуда она вообще взялась, – призналась любимая галлюцинация. – Некоторые вещи появляются у меня в карманах просто потому, что позарез нужны, немедленно, вот прямо сейчас. Впрочем, далеко не все непременно там появляется. Некоторые ничуть не менее нужные вещи приходится добывать другими способами, иногда – тяжким трудом. Ну или вовсе без них обходиться. И мне до сих пор не удалось выявить закономерность – я имею в виду, понять, в каких случаях необходимое образуется в моих карманах самостоятельно, а в каких нет.

– Это, похоже, какой-то ликер, – сказала Эва, распробовав горьковато-сладкий, приятно согревающий горло напиток. – Даже скорее домашняя наливка, этикетки, сами видите, нет. Ну и вкус такой… эксклюзивный. В смысле слишком уж задушевный для массового производства. В общем, мой вердикт – самодельная абрикосовая наливка, с добавлением спирта и чего-то еще. Сами попробуйте, может, поймете, что там за состав.

– Это вряд ли. Я совсем не эксперт по спиртным напиткам. Просто скромный любитель. Зато большой.

В подтверждение своих слов, он отобрал у Эвы бутылку и одним глотком выдул добрую половину. Впрочем, бутылка и правда была совсем маленькая. Граммов на триста максимум. Сказал:

– За вас. И за этого парня. И за его легкий путь.

– Я только сейчас поняла, на кого он похож, – заметила Эва. – У хозяйки конторы, где я работаю, вот точно такой же красивый муж, я его только один раз видела, года четыре назад, но запомнила навсегда. Он художник; вроде, даже хороший, хотя я, конечно, не великий знаток. Ай, да какая разница, зачем вам знать всякую чушь о моей начальнице, и кто на кого похож?.. Лучше объясните, куда он подевался? Просто исчез, и все? И скорую вызывать не надо?

– Только скорой помощи нам сейчас не хватало. Что им тут делать? Никого не осталось. Некому скоро помогать.

– Никогда раньше такого не видела. Как бы хорошо человек ни ушел, но тело-то остается. До сих пор всегда оставалось. И живым с ним до хрена возни… Слушайте, а он вообще был?

– А как бы вам самой хотелось? Чтобы был – он, и все остальное, что потом с ним и с вами случилось? Или чтобы оказался просто удивительным, очень ярким и достоверным, но все-таки сном?

– Я бы хотела знать правду. Как есть.

В ответ на это Эвин – да кто он вообще? друг? приятель? знакомый? подельник? собутыльник? или все-таки просто регулярно повторяющаяся галлюцинация? – одобрительно ухмыльнулся.

– Хороший выбор. Ладно, будет вам правда, раз так.

Протянул руку куда-то в темноту, некоторое время там шарил и вдруг стремительно развернулся и вытер пальцы Эвиной футболкой, как полотенцем. Она даже моргнуть не успела, не то что уклониться, или как-то еще ему помешать. На белой ткани остались темные пятна и полосы.

– Не серчайте, – сказал он. – Это не грязь. Это – правда, которую вы выбрали знать. Его кровь. Вы же нож у него в животе видели?

Эва отрицательно помотала головой. Но тут же неохотно добавила:

– Ничего, кроме лица, толком не разглядела. Но все равно откуда-то знаю, что нож был.

– Был. А кровь, которая вытекла из раны, осталась на земле. Сомневаюсь, что она легко отстирается. И вряд ли вы сможете сочинить мало-мальски удовлетворительное объяснение, откуда взялась кровь на вашей одежде. Это – лучшее, что я могу для вас сделать вот прямо сейчас. Но потом обязательно что-нибудь еще придумаю. Сам понимаю, что просто испачкать одежду – недостаточно для выражения благодарности. Особенно когда она столь велика.

– Лучше не надо, – вздохнула Эва. – Остановитесь, пожалуйста, на достигнутом.

– Надеюсь, вы шутите, – укоризненно сказал он. И добавил угрожающе и одновременно так ласково, что черт бы с ними, с угрозами: – Потому что я не собираюсь останавливаться на достигнутом. Это исключено.

– Ладно, – сказала Эва. – Тогда проводите меня домой. И посидите со мной, пожалуйста, пока не усну. Мне сейчас страшно оставаться одной.

– Еще бы не страшно! – горячо согласилось ее наваждение. – На вашем месте я бы уже в обмороке лежал; собственно, и лежал в свое время, все обмороки были мои. И со мной тоже сидели рядом. И сказки рассказывали, чтобы отвлекся от невыразимого ужаса, который, как выяснилось, я сам и есть, а от себя никуда не деться. Я вам тоже что-нибудь интересное расскажу. Про девочку-девочку и Гроб-на-колесиках знаете? А про Черную Руку? А про Красное Пианино? Отличные истории, мороз по коже, к утру поседеете и начнете заикаться. Но для начала придется подняться, сидя на земле, далеко не уйдешь. Давайте руку. Вот так!

Пока Эва пыталась устоять на ногах, с ужасом оглядывая окрестности с высоты своего, как казалось сейчас, с непривычки, гигантского роста, он добавил:

– Все-таки ужасно обидно, что я не могу с вами познакомиться. Так невовремя сжег все свои дурацкие имена! Но сделанного не воротишь. Придется вам со мной, так и не познакомившись, анонимно дружить.

– Неужели правда собственного имени не помните? – спросила Эва.

– Конечно, не помню. Зачем бы мне помнить то, чего нет?

Тони Куртейн

Официально считается, что Смотритель маяка ходит на работу, как все нормальные люди. То есть проводит на маяке несколько часов в сутки, а потом отправляется домой. Смотрителю маяка даже выходные положены – столько, сколько понадобится, тогда, когда сам сочтет нужным. Только долгих отпусков у Смотрителей маяка не бывает, но не потому, что городская администрация вконец озверела и забыла о Трудовом Кодексе, просто технически невозможно надолго прекратить сиять. А когда твое сияние все-таки заканчивается, ты перестаешь быть Смотрителем маяка и становишься почетным пенсионером, достаточно молодым, чтобы найти себе другое занятие по душе: срок службы на маяке обычно недолог. Мало кого хватает хотя бы на дюжину лет. Однако Тони Куртейн работал Смотрителем маяка уже двадцать второй год и, по его собственным ощущениям, только начал входить во вкус. Все вокруг говорили, что это большая редкость, Смотрители быстро устают от своей тяжелой работы; Тони слушал эти разговоры и удивлялся: интересно, как можно устать делать то, для чего родился? Звучит примерно так же дико и неправдоподобно, как легенды о принцессах времен Второй Исчезающей Империи, столь изнеженных, что еще на заре своей юности уставали дышать и прекращали жить.

В первые годы Тони честно старался поступать, как положено: если надо уходить с работы домой, ладно, буду уходить. Поселился в квартире на последнем этаже высокого четырехэтажного дома в центре Старого города, не без удовольствия обзавелся мебелью и посудой, расставил по полкам книги и коллекцию стеклянных кораблей, дисциплинированно ходил туда ночевать, завтракал на балконе, по вечерам собирал друзей, но это, в сущности, ничего не меняло – дома он точно так же остро ощущал свою связь с далекой Другой Стороной, а себя – невидимым ярким светом, озаряющим ее печальную, таинственную, такую притягательную темноту. Только отвлекался от этого ощущения гораздо чаще, чем на работе. И не то чтобы был этому рад. Раздражался, затевал ссоры на пустом месте, хорошо хоть друзья не сердились, сами понимали, с кем связались: общеизвестно, что все Смотрители маяка с закидонами. На фоне своих знаменитых предшественников, Вовки Сизого Глаза, всерьез считавшего себя королем Другой Стороны в изгнании, Бешеной Амаранты, отвечавшей оплеухой на любое возражение собеседника, и слепого Марюса, который мог часами вслух препираться со своим невидимым и похоже, таким же склочным двойником, Тони еще вполне ничего.

Дело кончилось тем, что Тони стал заходить к себе домой изредка, от случая к случаю, как в гости, чтобы повидать друзей, которые с удовольствием собирались там в его отсутствие и охотно оставались ночевать. Спать он предпочитал на маяке: там обычно пусто и тихо, обстановка привычно рабочая, ничего не отвлекает, никто не сможет невовремя разбудить. Характер его сразу же начал предсказуемо исправляться; теперь о былой Тониной скандальности, пожалуй, и не вспомнит никто. Оказалось, всего-то и надо для полного счастья – с работы пореже уходить.

С тех пор прошло много лет; от квартиры Тони, в конце концов, отказался, книги и корабли раздарил друзьям: много ли нужно тому, кто работает далеким манящим светом? – да почти ничего. Весь мир, полторы судьбы, две реальности и столько чужих жизней, сколько удастся осветить.

Оставил себе только один кораблик, не просто часть коллекции, а подарок, теперь уже почти талисман – маленький, круглый, с зелеными парусами, из толстого стекла, совершенно неубиваемый, сколько раз ронял, а он до сих пор цел, и это вселяет надежду, будем честны, совершенно необоснованную, но с ней веселей живется, как с кошкой. Вот о чем Тони всегда жалел, так это о том, что кошки почему-то не приживаются на маяке: все как одна через несколько дней сбегают, иногда возвращаются на крыльцо поесть, но в дом не заходят. А потом находят других хозяев, и привет.


Тони обычно ложился спать на рассвете, одновременно со своим двойником, который, чем бы ни занимался, всегда устраивался так, чтобы работать ночами и дрыхнуть по утрам. Спать в то же самое время, когда спит твой двойник, совершенно не обязательно, это просто дополнительное удовольствие: можно смотреть один сон на двоих, почти как вместе пойти в кино и шепотом обсуждать происходящее, пихаясь локтями от возбуждения: «Ну и как тебе это нравится?» – «Ты такое когда-нибудь видел?!» – «Спорим на что угодно, сейчас ка-а-ак рванет!»

К тому же Тони, вопреки здравому смыслу, казалось, что, когда Смотритель бодрствует, маяк светит гораздо ярче. Все его предшественники говорили, что это не так, маяк светит вне зависимости от того, спишь ты или бодрствуешь, просто потому, что ты есть, а яркость его сияния зависит от стольких факторов, что проще считать, будто она вообще не поддается контролю.

Но мало ли, что говорят. Пусть хоть в учебниках пишут, решающее значение имеет только то, что чувствуешь сам. Если бы Тони вдруг примстилось, что ради успеха дела надо плясать голышом на крыше, плясал бы как миленький. Так что, в общем, еще легко отделался – просто привычкой не спать по ночам, которая и сама по себе скорее приятна, чем нет. Ночь – славное время, придающее романтическую окраску любому обыденному занятию. По ночам даже суп варить гораздо интересней, чем днем, а уж сидеть в кресле с хорошей книгой и кружкой холодного чая с ромом, лимоном и льдом, пока твой двойник хлопочет за барной стойкой, готовит точно такие же умиротворяющие летние ночные коктейли для своих приятелей, слушает свежие сплетни, посмеивается над шутками и строго призывает перебравшего лесного оборотня немедленно снова превратиться в человека и надеть штаны – совершенно особое удовольствие. Длил бы его и длил.


Обычно и длил – до рассвета, а то и дольше, летом так рано светает, что чай не всегда успеваешь допить, но сегодня не вышло. Тони сперва отставил в сторону кружку, пулей вылетел из кабинета и помчался по лестнице вниз, как был, босой, голый по пояс, в драных шортах, назначенных домашней пижамой, с книгой в руках. Пока бежал, было не до раздумий; только ворвавшись в просторный холл на первом этаже маяка, где, кроме обычной двери, ведущей на улицу, есть, вернее изредка появляется вторая, через которую на маяк входят привлеченные его светом, те, кто не сумел вернуться домой сам, обычным путем, Тони понял, почему так поспешно сорвался с места, за каким чертом несся по лестнице, перескакивая через ступеньки. Еще бы он не бежал: на полу лежал человек в странной даже для Другой Стороны, но явно парадной одежде, умирающий, то есть, уже настолько прозрачный, что можно не звать врача, ясно, что врач не поможет. Да и просто не успеет прийти.

Тони встал на колени, склонился над гостем, вгляделся в прозрачное, словно бы отлитое из стекла, но все еще вполне различимое, тонкое, красивое лицо и – стыдно признаться, но разве могло быть иначе? – сперва с облегчением подумал: «Слава богу, это не Эдо», – а потом сказал, как положено говорить, оказавшись рядом с умирающим незнакомцем:

– Вы очень скоро покинете нас. Пожалуйста, сосредоточьтесь. Что и кому я должен передать и чем еще могу вам помочь?

Незнакомец посмотрел на Тони не бесцветными, какие обычно бывают у умирающих, а синими, как свет маяка глазами и улыбнулся так приветливо, словно заглянул на огонек выпить по рюмке, а не пришел с Другой Стороны умирать.

– Ты – Тони Куртейн, Смотритель маяка, – сказал он. – Я тебя помню, а ты меня – нет. Я Альгис, приемный сын Риты, она твою машину однажды чинила, а я помогал…

– Альгис, мальчик! – ахнул Тони. – Конечно, я тебя помню, просто не узнал. Ты же должен был вернуться только через три года. Как ты?.. Как тебя угораздило? Что случилось?

– Я себя убил. Так вышло. Вспомнил, кто я такой, и остальное – не все, но довольно много. Не мог понять, как я оказался на Другой Стороне. Все время об этом думал и наконец решил, что меня сослали за какое-то невообразимое преступление, выкинули на Другую Сторону. Сам придумал и сам же себе поверил, практически вспомнил суд и приговор. Спятил от горя, не захотел больше жить изгнанником. Но пока умирал, вспомнил, как было на самом деле и кто я такой. Это – правда для Граничной полиции, им надо знать, что подобное может случиться. Но маме Рите скажи, пожалуйста, что меня убили разбойники… то есть бандиты, гангстеры или как они правильно называются на Другой Стороне. А я храбро с ними сражался, один против десятерых. Не хочу, чтобы Рита знала, что мне было плохо, и я с этим не справился. Пусть лучше думает, я влип в отличное приключение и погиб, как герой.

– Хорошо, – кивнул Тони. – Договорились. Так Рите и скажу. А теперь слушай меня внимательно, по-моему, тебе надо знать. Через полгода после того, как ты заступил на дежурство на Другой Стороне, твоя подружка Марина родила дочку. Назвала Алисой. Теперь уже почти совсем взрослая девушка, такая же красотка, как ты. Знает, что ее отец ушел работать Мостом, и очень этим гордится; честно говоря, хвастается напропалую, но в ее возрасте это нормально. Не знаю, как ты, а лично я точно таким же дурнем был.

– Алиса, – повторил Альгис. – Хорошее имя, сам бы так дочку назвал. Надо же, в голову не пришло бы, что у меня есть дочь. Значит, Марина все-таки меня любила: дети рождаются только когда этого хочет мать. Им обеим тоже скажи про бандитов. Пусть думают, я у них молодец.

– Ты и правда молодец, что сумел сам сюда добраться. Это настоящее чудо. До сих пор никому из Мостов не удавалось вернуться домой без посторонней помощи, раньше срока. Никогда.

– Я не сам, – прошептал умирающий. – Мне помог… помогла Ангел смерти. Оказывается, Ангел смерти на Другой Стороне – женщина, представляешь? Я не знал, и по-моему, они сами не знают, никогда ни о чем подобном нигде не читал. Она пришла за мной и сразу поняла, кто я такой и откуда. И что мне нельзя умирать там, у них, на Другой Стороне. Очень хорошая оказалась. Ласковая и спокойная. Рядом с такой ничего не страшно. А с виду – плечистая тетка с мальчишеской стрижкой, в мятой футболке. И нос картошкой – у ангела смерти нос картошкой, прикинь. Но все равно она самая прекрасная в мире. Я ее люблю. И тебя люблю тоже, Тони Куртейн. Спасибо за твой свет.

– Пусть твой путь будет легким, – сказал Тони, глядя, как исчезает, растворяется в воздухе тело Альгиса, тает улыбка, гаснут синие звезды его глаз.

На полу остался нож, невообразимо красивый, с рукоятью светлого дерева и очень длинным узким лезвием в форме ивового листа. Тони взял его в руки, зачем-то приложил к щеке, ощутил холод металла и подумал, что сейчас самое время заплакать. Но плакать он не умел.

Встал, поднялся наверх, в спальню, где, по его прикидкам, мог лежать телефон, которым Тони почти никогда не пользовался. Телефон и правда сразу нашелся – в стоявшем на подоконнике стакане, как будто был напитком. Крепкий коктейль «Телефон». Набрал номер Ханны-Лоры – тот, который короткий, для особых, экстренных случаев. Впервые в жизни по этому номеру ей звонил. Сказал не здороваясь:

– Только что на маяк досрочно вернулся Мост Альгис. Сам, без чьей-то помощи. И почти сразу умер. У меня его нож остался. Я в растерянности. Ни хрена не понимаю. Пожалуйста, приходи.

Я

– Что-то совсем ему там хреново, – говорит Тони. – Не знаю почему. Но накрыло чувака не по-детски. И меня с ним за компанию. Странная все-таки штука – чужое, беспричинное для тебя горе. Когда с тобой самим ничего не случилось, ничего и не сделаешь. Можно только сидеть и ждать, пока само пройдет.

– Ну как это – «ничего не сделаешь»? – удивляюсь я. – Любая палка о двух концах. Это же не только его настроение – твое настроение, но и наоборот. Если я правильно понимаю, у вас все просто, как в дикой природе: кто сильней, того и тапки. В смысле чьи ощущения ярче, с теми обоим и жить.

– Ну, в общем, примерно так. Но даже не представляю, чем этот кромешный ужас можно перешибить. Я, сам знаешь, довольно уравновешенный человек, за бурей страстей – не ко мне. Только не предлагай что-нибудь приготовить для отвлечения внимания. В таком настроении у меня из любых продуктов получится чистый яд.

– Тоже, кстати, полезная штука. В любом хорошем хозяйстве обязательно должны быть запасы яда. Всегда найдется, кому в суп подсыпать. У меня знаешь, какой список кандидатов? У-у-у!

Рыжий кот, дремлющий на барной стойке, дергает ухом, открывает один изумрудно-зеленый глаз и укоризненно смотрит на меня – дескать, даже не вздумай.

– Ну и чего ты переполошился? – вздыхаю я. – Никто никого не будет травить. Вечно забываю, что в таком виде ты перестаешь понимать мои шутки. Извини.

Кот умиротворенно зевает и закрывает глаз.

– Надо же, как ему понравилось становиться котом, – говорит Тони. – А ведь поначалу страшно ругался и клялся, что больше никогда.

– Ну так потому и ругался, что опасался втянуться: быть котом, в каком-то смысле, хуже запойного пьянства, на все дела можно забить. Но я считаю, ничего страшного. Дела делами, а пьянство… в смысле кошачий облик – что-то вроде летнего отпуска, никому не повредит. Жалко, кстати, что ты не умеешь превращаться в кота. И я в подобных делах не помощник, разве что само, случайно получится – как это у меня обычно бывает, в самый неподходящий момент. А у Нёхиси обязательства по ограничению всемогущества. И буквально в самом начале списка строго запрещенных действий, не то четвертым, не то пятым пунктом черным по огненному написано: тех, кто родился людьми, в зверей и чудовищ не превращать. Обидно! Даже умеренно благодушное кошачье настроение любое наше горькое горюшко перешибет. То-то бы твой двойник охренел, обнаружив, что у него осталась только одна заслуживающая внимания проблема: не мурлыкать на людях. Зато других больше нет.

Тони печально разводит руками – дескать, ничего не поделаешь, не бывать мне котом.

– Поэтому придется изобрести другой способ поднять тебе настроение, – говорю я. – Ничего, я в нас верю. Не может быть, чтобы мы с тобой – да не изобрели. Что сделает тебя счастливым? Заказывай. Я, конечно, не джинн из лампы. И даже не из бутылки. Но, кстати, если что, у меня есть один знакомый джинн.

– У меня тоже. Он же наш общий знакомый, – напоминает Тони. – Но исполнять чужие желания, вроде, не рвется. Да и с чего бы? Мы же не отпускали его на свободу из какой-нибудь заколдованной лампы. Он, как я понимаю, в лампе ни дня не просидел и вряд ли вообще умеет туда забираться…

– Но попросить-то можно.

– Можно, наверное. Только не о чем мне его просить. Счастье такая штука – от чужих чудес не особо зависит. Только от своих… Но, кстати, о чужих чудесах. Ты, пожалуй, можешь поднять мне настроение прямо сейчас.

– Правда, что ли, могу? И ты молчал?!

– Научи меня своему способу варить кофе. Он у тебя и правда получается лучше моего… иногда. Не то чтобы я всерьез завидовал, но профессионал во мне негодует: у тебя есть какой-то хитрый секрет, а я его до сих пор не знаю. Это непорядок: мне по роду занятий положено все кулинарные тайны этого города знать.

– Это нечестно, – говорю я, невольно расплываясь в улыбке, такой самодовольной, что сам бы сейчас дал себе в глаз. – Вместо твоего настроения мы зачем-то подняли мое, хотя я и так не то чтобы жаловался. К тому же никаких секретов у меня нет. Ты же сам сто раз видел, как я варю кофе. Можно сказать, левой задней ногой, с грехом пополам придерживаясь элементарных правил, которые ты знаешь гораздо лучше, чем я. Просто если уж я взялся варить кофе, мне позарез надо, чтобы он был невшибенный, самый лучший в мире, и все сразу сказали «ах». И попадали в обмороки, попутно увлажнив рукава. Мне это так сильно надо, что я готов сдохнуть на месте, если понадобится. Не сомневаясь и ни о чем не жалея, если у этого сраного самого лучшего в мире кофе окажется вот такая цена. Но я же, сам знаешь, вообще все так делаю. С воплем: «Мне надо!» – и полной готовностью отказаться от всего остального, включая себя, лишь бы на этот раз получилось, а потом гори все огнем.

– Ты и правда все на свете так делаешь, – кивает Тони. И, помолчав, добавляет: – А я так не умею. Всегда готов остановиться, если покажется, что цена слишком уж высока.

– Оно только к лучшему. Не всем надо быть упертыми психами. Ты все-таки Смотритель маяка.

– Только половина Смотрителя, – невольно улыбается Тони.

– Тем более. Вам обоим надо уметь спокойно ходить по канату над пропастью между «хочу» и «могу», туда и обратно, по сто раз на дню, словно трамвай по рельсам. Это на самом деле невероятно красиво, высокое искусство – всегда держать баланс.

– Но, кстати, когда-то очень давно, в юности, я с похожим настроением рисовал, – вдруг говорит Тони. – Или сдохну, или получится, как задумано, вот ровно то самое непонятное, которое перед внутренним взором стоит. Круто, между прочим, выходило. Хотя технически, как я позже понял, полная фигня… А знаешь, это идея. Спорим на что угодно, сейчас он у меня попляшет! Или хотя бы наконец-то перестанет биться об стенку моей горемычной башкой.

Я издаю торжествующий рев – безмолвный, слышный разве что небу над головой да спящему Нёхиси; впрочем, пока он кот, его ничем не проймешь. Но у Тони, при всех его неоспоримых достоинствах, вполне обычные человеческие уши. Поэтому с его точки зрения, я просто деловито спрашиваю:

– А у тебя есть, на чем рисовать? И чем? Или надо ограбить художественную лавку? Только скажи, мне нетрудно. На самом деле всю жизнь об этом мечтал, просто достойного повода не было. Зато теперь появился. Уж я своего не упущу!

– Не хотелось бы разбивать тебе сердце, но грабить лавку совершенно не обязательно. У меня в кладовке есть здоровенный кусок картона. И мел, чтобы писать на доске, и кусок угля, и две синих пастовых ручки, и зеленый фломастер – понятия не имею, откуда он взялся, но спасибо за него моей щедрой судьбе. И еще кетчуп – если вдруг позарез понадобится красный цвет. Для начала вполне достаточно, я считаю. А там как пойдет.


Примерно час спустя диспозиция такова: за окном уже окончательно рассвело, я стою у плиты, на которой томятся сразу три джезвы, чего мелочиться. Рыжий кот – все еще кот, но уже окончательно проснулся и косится на нас с плитой с таким вожделением, что можно спорить, вот-вот превратится в существо, чьи вкусовые рецепторы гораздо лучше приспособлены к употреблению кофе, чем отпущенные скупердяйкой природой котам. Тони ползает на четвереньках вокруг большого, примерно пятьдесят на восемьдесят куска картона, неровно обрезанного по краям, на котором сгущается туманная тьма, а из тьмы уже постепенно проступают контуры невысокого старого маяка. Лицо у Тони при этом такое, что смотреть неловко, но и глаз отвести невозможно: лица художников за работой иногда становятся даже прекрасней, чем у старых шаманов и юных любовников; в общем, счастье, что кофе, когда его варю я, сам за собой следит, а то давно сбежал бы к чертям собачьим, пока я глазею на Тони и одновременно на его далекого двойника, который сейчас стоит у окна на самом верхнем этаже своего маяка, в несуществующей, им самим когда-то выдуманной башне и улыбается, как ему кажется, ясному утреннему небу. Но на самом деле, конечно же, нам.

Однако мой кофе держится молодцом, не убегает. И я им тоже держусь, не теряю голову, не ору истошно от радости: «Ну мы даем!» – хотя мы, конечно, еще как даем. Больше всего на свете люблю такие простые штуки: рассеивать тьму любыми подручными средствами, от солнца до встроенного в телефон фонаря, добывать радость из горя, превращать скорбь в торжество, делать всякое поражение первым шагом к грядущей победе, и чтобы цветы росли на руинах, трава пробивалась сквозь асфальт, улыбка – сквозь слезы, все вот это вот.

Седьмой круг

Ханна-Лора

– Он был такой веселый, храбрый мальчишка, – сквозь слезы говорит Ханна-Лора. – И знаешь, такой красивый! Для меня это, стыдно признаться, оказалось решающим аргументом: когда видишь такого красивого, кажется, ему везде будет хорошо. Тем более, если этот красивый – художник. Думала: будет занят по горло, не заметит, как время пройдет. Боже, какая я была дура! Какая наивная дура! Сама отправила мальчика на верную гибель в полной уверенности, что он – наилучший кандидат. Остальные-то как раз в нем сомневались, многие говорили, что это последнее дело – вербоваться в Мосты из-за несчастной любви, и были, конечно, правы, но я сумела их убедить. Если бы не мое красноречие, жил бы он сейчас дома и горя не знал бы. Ну, то есть знал бы, конечно, на то и жизнь, но…

– Вот именно, – мягко говорит Стефан. – На то и жизнь. Никто не знает, к кому каким боком она повернется, никто не может предвидеть всего, все мы иногда становимся дураками, никто ни в чем не виноват. Но ты плачь, конечно, так быстрей полегчает. Сам бы на твоем месте плакал сейчас.

– Ты плакал бы? Ты?!

– Да что ж я, не живой человек?

Ханна-Лора, не прекращая рыдать, отрицательно мотает головой.

– Да ладно тебе. Просто очень старый и умный. Но это, будешь смеяться, ничего не меняет. Только и разницы, что самых старых и умных больше некому гладить по голове. Но это как раз не беда: если уж ухитрился дожить до такого момента, когда старших вкруг не осталось, значит, со всем остальным, включая свою горемычную голову, как-нибудь справишься сам. А тебе справляться самой пока еще рано, – добавляет Стефан и ласково гладит Ханну-Лору по рыжим кудрям.

– Я, между прочим, может быть еще и постарше тебя, – огрызается Ханна-Лора, шмыгая носом, как школьница после неудачной контрольной. – Просто пока об этом не помню.

– Зато я помню, когда тебя воскресил, – говорит Стефан. – Совсем молодая была девчонка, всего-то две последние Исчезающие Империи пережила. Так что тебе пока еще можно быть дурой. С другой стороны, а кому нельзя?

Ханна-Лора улыбается сквозь слезы.

– Ну да, красиво жить не запретишь, как сказал бы сейчас… этот… о господи, вылетело из головы. Ну, твоя божья кара. Что-то я совсем плоха стала, вон уже имена друзей забываю. Так распускаться нельзя.

– Да все с тобой в порядке. Просто вспоминать стало нечего. Он сжег свои имена.

– Как это – сжег?! И зачем?

– Как именно – черт его знает. Лично я не умею, просто никогда не было нужно. А зачем, подозреваю, даже черти не в курсе. Слышала, как сейчас шутят: «Потому что могу»?..

– Врешь, – мрачно говорит Ханна-Лора. – Я же вижу, что врешь.

– Молодец, что видишь. Но все равно верь мне, пожалуйста. Так будет лучше для всех. И не старайся вспомнить, как его прежде звали. Хотя бы просто из благодарности. Если бы он не почуял неладное и не притащил на набережную свою подружку, которую заблаговременно, с присущей ему предусмотрительностью неизвестно где отыскал, ваш мальчик умер бы здесь, у нас. И к чему это могло бы привести, лично я даже думать отказываюсь. Потому что боюсь однажды додуматься. А я, ты знаешь, мало чего боюсь.

Ханна-Лора кивает, вытирая рукавом серебристой сорочки снова набежавшие слезы.

– Твоя правда. Для наших людей нет ничего страшней, чем умереть на Другой Стороне, сразу двумя смертями, быстрой, легкой своей и жуткой, медленной вашей. Нельзя, чтобы такое случалось с людьми. Никогда!

– Это во-первых, – Стефан зачем-то загибает палец, словно учит ребенка считать. – Но есть кое-что похуже. Мальчик был не просто заблудившимся путешественником, а Мостом. Ты вообще представляешь, во что может превратиться Мост, на одном конце которого ваш сияющий город, а на другом – не тоскующий по забытому дому живой человек, а мертвец? Если не представляешь, я тебе очень завидую. И от всего сердца советую: и дальше не представляй.

Ханна-Лора смотрит на него так, словно Стефан приставил к ее лбу пистолет. Наконец тихо, почти беззвучно произносит:

– Нет!

– Конечно, нет, – соглашается Стефан. – Эй, успокойся, все в полном порядке. Ничего по-настоящему страшного пока не случилось, мальчик умер дома, что, конечно, само по себе довольно печально, но со всеми рано или поздно случается. Глупо было бы всерьез жалеть ваших мертвых. У вас хорошая, легкая, сладкая смерть. Здесь, впрочем, тоже вовсе не так ужасно, как вам, баловням, кажется. Ну да, две смерти, одна из них не шибко приятная; с другой стороны, все же не сотня. Подумаешь – две… А вот мертвых Мостов на границе вам совершенно точно не надо. И нам их тоже не надо, факт. Поэтому надо уводить отсюда ваших людей.

– Как это – уводить?! – побледнев, спрашивает Ханна-Лора.

– Как, это тебе виднее. Как вы их уводите по окончании срока службы – за ручку? Или мешок на голову, и вперед?..

– Ты смеешься?

– Конечно. А что толку плакать? Потом поплачу, когда ты всех уведешь, и можно будет расслабиться, потому что самого страшного уже не случится, а остальное переживем.

– Как это – страшного не случится? Ты в своем уме, дорогой друг? Сколько мы продержимся без Мостов, как ты думаешь? Ни одна из Исчезающих Империй и сотни лет толком не простояла, все канули в небытие. А что может прийти нам на смену, ты представляешь? И готов иметь с этим дело? Нет, правда, готов?!

– Погоди, – ласково говорит Стефан, – успокойся, не кипятись. Без Мостов не останетесь, я тебе обещаю. Просто теперь это будут наши Мосты.

– Как это – ваши? Откуда они возьмутся? И как будут нас держать?

– Да точно так же, как ваши держали – тоской о далекой неведомой родине. Мы здесь тоже отлично умеем тосковать. Честно говоря, у нас это даже лучше получается. Тоска – наша, местная фишка. Надо быть дважды смертным, чтобы уметь по-настоящему тосковать.

– Но ты же сам был в восторге от моей затеи с Мостами, – растерянно говорит Ханна-Лора. – Прыгал до потолка и клялся, что ничего лучше придумать просто нельзя.

– И до сих пор в восторге, – кивает Стефан. – Идея и правда прекрасная. И отлично работает, в этом мы с тобой уже убедились. Поэтому я предлагаю не отказываться от Мостов, а только изменить кадровую политику. Теперь будет наш набор. Не переживай, у меня все готово, работа уже идет. Вам же, собственно, лучше: никому больше не надо геройствовать, отказываться от милого дома, родных и близких, внятного смысла и памяти о себе, а мир все равно стоит, как стоял. По-моему, просто отлично. И тебе вдвое меньше забот. Я бы с тобой хоть сейчас поменялся местами, да не выйдет. Суровая мне досталась судьба.

– Но… – начинает Ханна-Лора и, осекшись, разводит руками: – Если честно, я просто не знаю, что тебе сказать. С одной стороны, звучит отлично, я рада за наших людей и тех, кто ждет их дома. Такой всем выйдет сюрприз! Но с другой, это же страшный риск. Скажешь, нет?

– Страшный риск, – веско говорит Стефан, – это вот прямо сейчас, пока мы с тобой здесь сидим и болтаем, а тем временем ваш маяк светит все ярче и ярче. И к вашим людям-Мостам постепенно возвращается память, причем не сразу вся, а по частям. Бог их знает, что они еще выдумают, кем себя возомнят? Несправедливо высланными, как этот бедняга художник? Убийцами, которых отказалась носить земля? Беспомощными пленниками страшной-ужасной прожорливой Другой Стороны, которая их поймала и вот прямо сейчас доедает, чавкая и хрустя? Не станем же мы с тобой сидеть и ждать, пока у очередного Моста сдадут нервы, и он тихо повесится в сортире, куда ни городским духам, ни моим подчиненным хода нет…

– Ой нет, – Ханна-Лора хватается за голову. И повторяет: – Нет, ни в коем случае. Нет!

– То-то и оно, – вздыхает Стефан. – Ладно. Хорошо, что мы с тобой пришли к согласию в главном. А детали как-нибудь утрясем.

Люцина, Кара

В последнее время Люцина чувствовала себя неприкаянно, словно раньше Господь имел на ее счет четко продуманный план, но забегался, замотался, забыл, какой именно и махнул на нее рукой: ладно, живи просто так. И сразу стало можно все, но ничего особо не нужно; впрочем, возможность слаще осуществления. Ей с детства больше нравилось предвкушать удовольствие, чем его переживать.


Дождь начался невовремя, перед самым выходом из дома, но Люцина все равно ему обрадовалась: ей надоела жара. Впрочем, если дождь зарядит надолго, надоест еще до полуночи, пуще горькой редьки, как будто уже неделю, не прекращаясь, льет.

Ей вообще все быстро надоедало, не только погода; так было всегда, но в последнее время – с катастрофической скоростью. Даже хлеб к обеду из той же упаковки, что на завтрак, мог привести в уныние и всерьез испортить остаток дня. Наверное, потому, – думала Люцина, – что я сама себе надоела. А все остальное – просто за компанию. Чтобы было на кого свалить.

Быть собой всегда казалось Люцине неплохим развлечением, и вдруг стало неинтересно – ну, я, и что дальше? Подумаешь – «я». Уже столько лет примерно одна и та же, даже сны похожи один на другой. Ничего нового. Погода – и та разнообразней.


Но, невзирая на разнообразие погоды, пора было одеваться и выходить. Обещала прийти к семи, значит, к семи, точка. Опаздывать – дурной тон.

Несколько лет назад у Люцины был собственный массажный кабинет и довольно обширная клиентура; потом ей надоело с утра до ночи гладить, месить и растирать чужие тела, она прикрыла лавочку и устроилась на работу в туристическое агентство. Когда не можешь превратить собственную жизнь в бесконечное кругосветное путешествие, потому что тебе быстро становится дурно в любом транспортном средстве, кроме (почему-то) троллейбуса, никакие таблетки не помогают, а врачи разводят руками: «Вы совершенно здоровы, приводите нервы в порядок, спите побольше и бросайте курить», – продавать путевки другим – своего рода утешение, как будто взяв на себя часть чужих дорожных хлопот, ты автоматически получаешь и часть причитающихся путешественнику приключений. Исключительно в воображении, но это лучше, чем ничего.

Однако нескольких старых клиенток Люцина сохранила и теперь по вечерам после работы посещала их на дому. Не ради дополнительного заработка, хотя деньги лишними не бывают. И не из чувства долга – Люцина считала себя довольно посредственной массажисткой, которую можно безболезненно заменить практически кем угодно другим. Просто Люцине нравилось, что почти каждый вечер у нее есть повод выйти из дома – на работу и одновременно как будто в гости к друзьям. После сеанса массажа ей обычно предлагали выпить чаю или кофе, с конфетами или пирогом, занимали разговорами, спрашивали советов, делились кулинарными рецептами, и все остальное, ради чего люди обычно заводят отношения друг с другом, доставалось ей практически даром, развлекало, но не задевало, не тревожило, не требовало душевных вложений. Такая игра «в гости», как в детстве, только посуда не кукольная, и на тарелках вместо камешков, украшенных маргаритками, лежит печенье, и чай настоящий, а не смешанная с песком вода.


Люцина всегда ходила навещать клиенток пешком. На работу в туристическое агентство тоже, но оно было слишком близко от дома, десять минут неспешной, нога за ногу ходьбы. Зато клиентки жили кто где: Ася возле холма Тауро, Милда в начале Антоколя, Агне в Жверинасе, Галина возле вокзала, Юна вообще в Филаретай – каждый день новый маршрут, ради одного этого имело смысл их навещать. Умеренные физические нагрузки необходимы организму, при этом на свете найдется немного занятий скучнее спорта. А быстрая ходьба вполне ничего, даже по городу, который знаешь наизусть, как поэму из школьной хрестоматии – и хотела бы забыть, да не выйдет, выучила в детстве, послушавшись бестолковых взрослых, живи теперь с этим всю жизнь.

Сегодня у Люцины было дополнительное удовольствие: новый адрес. И новая, незнакомая клиентка, Агне за нее очень просила; Люцина сперва немного поломалась, дескать, времени нет, всего пара свободных вечеров в неделю осталась, надо же когда-то приводить дом в порядок и отдыхать, но потом согласилась, просто из любопытства. Ей нравилось заводить новые знакомства. К тому же Агнина подружка жила на углу улиц Лейиклос и Тоторю, а в этой части Старого города Люцина бывала редко: просто повода не было. Зато теперь есть.


Думала, что если за новую клиентку просила Агне, значит, они подруги. И заранее представляла ее как Агниного близнеца: такую же пухлую женщину за тридцать, милую, простую и сладкую, как малиновый леденец. Однако дверь ей открыла сухая жилистая тетка, явно за шестьдесят, смуглая, как цыганка. Возможно, она и была цыганкой. Во всяком случае без южных кровей не обошлось.

Одета она была с той элегантной простотой, какая обычно свидетельствует о заоблачном экономическом благополучии, а в повседневной жизни встречается только на рекламных фотографиях: светлые льняные брюки, белая футболка, седые, перец с солью, кудри собраны в аккуратный пучок, на ногах не тапки, а, что называется, домашние туфли, мокасины из тонкой кожи песочного цвета. Шикарная тетка, чего уж там. И на кого-то смутно похожа, скорее всего, на какую-нибудь актрису из старого, еще черно-белого кино; пытаться вспомнить бессмысленно: у Люцины была очень плохая память на лица. Наверное, потому, что к людям она испытывала живой, но очень поверхностный интерес, как к разноцветным осенним листьям: из них приятно плести венки и собирать букеты, но кто же станет на полном серьезе запоминать, как выглядел каждый лист.

Некоторое время шикарная тетка сверлила Люцину тяжелым испытующим взглядом, а потом вдруг улыбнулась так широко и тепло, что, считай, обняла.

– Заходите. Я – Кара. Я вас очень ждала.

Хорошее имя, – подумала Люцина. – К нему бы еще фамилию «Небесная». Или даже «Господня». Но и без фамилии вполне ничего.

– Не разувайтесь, – сказала Кара.

Провела ее через длинный узкий коридор в просторную пустую гостиную, где не было ничего, кроме книжных стеллажей по всему периметру и небольшого стада серых кресел-мешков, похожих на сгущенные зимние тучи. Оттуда снова попали в коридор, на этот раз короткий, с несколькими разноцветными дверями: синей, зеленой, оранжевой. Оранжевая дверь, как выяснилось, вела в маленькую полутемную комнату, где стоял высокий узкий топчан, который – клиентка, договариваясь по телефону, не обманула – и правда вполне подходил для массажа. Но Кара прошла сразу к окну, закрытому светлой ролетой цвета небеленого льна, и так резко дернула шнур, что ткань свернулась в рулон с громким, противным стуком.

– Идите-ка сюда, – позвала ее Кара.

Даже не то чтобы позвала, а велела подойти. Властный тон выдавал привычку командовать; Люцина таких людей не особо любила, но редко могла противится их начальственному обаянию. Вот и сейчас без возражений подошла.

– По-моему, это лучший в мире вид из окна, – сказала Кара, указывая на автомобильную стоянку перед Министерством обороны.

Люцина ничего не ответила, только вежливо улыбнулась. И даже не особенно удивилась: еще и не такие причуды встречаются у людей. Была у нее приятельница из Северного Городка, которая обожала свой ужасный район, застроенный, по большей части, страшными облупившимися девятиэтажками еще советских времен. А нынешний шеф, владелец турагентства, прямо скажем, не то чтобы бедный человек, не желает уезжать из ветхого двухэтажного дома на улице Кауно, говорит: «У нас во дворе такие старые яблони, вы бы на них посмотрели весной, в цвету». А что, кроме яблонь, там жуткого вида бараки, рассыпающиеся дровяные сараи, да уродливая многоквартирная панелька, больше похожая на гнилой зуб, чем на жилой дом, ему плевать.

В общем, если кому-то лучшим в мире видом из окна кажется министерская автостоянка, это еще далеко не самый тяжелый случай. В конце концов, там хотя бы машины красивые припаркованы, есть на чем остановить взгляд.

– Я выросла на окраине, – говорила тем временем Кара. – Наш дом стоял на Безлунной улице; теперь там конечная двадцать первого трамвая, а во времена моего детства трамвай до нас не доезжал, от последней остановки надо было идти через парк. И мне примерно класса до пятого не разрешали ездить в центр одной, без взрослых. А я, понятное дело, все равно ездила, как все нормальные дети, – на то и родительские запреты, чтобы храбро их нарушать. Главное было не сесть случайно в трамвай, где кондуктором Толстый Сони, он всегда требовал покупать билеты, еще и родителям мог наябедничать, кого сегодня до какой остановки вез. Остальные кондукторы смотрели на нас сквозь пальцы, помнили, что сами когда-то были детьми. А лучше всех была Злата, она всех детей катала бесплатно, хотя по правилам не положено, говорила: «Да ладно, лучше купи себе леденцов». И ведь знала, что делала! Теперь вышла на пенсию и чтобы не заскучать, контрабанду с Другой Стороны мешками таскает, как сахар из бакалейной лавки в сезон наливок, а весь личный состав Граничной полиции пожимает плечами: «Ну это же наша Зла-а-а-а-аточка, что с нее взять». Хитрющая! Всех в свое время успела в трамвае бесплатно прокатить. А теперь мы выросли, и любим ее всем сердцем, как лучшего друга детства. И всегда будем любить.

Люцина сперва слушала с недоумением – где это в Вильнюсе Безлунная улица? И откуда вдруг взялся трамвай? Потом сообразила, что клиентка видимо выросла в каком-то другом городе. А может, просто сказку рассказывает, что само по себе очень забавно и мило – такая шикарная строгая тетка с командирскими замашками, и вдруг оказалась сказочницей. Детским писателем, например.

Так что про полицию и контрабанду Люцина слушала уже без особого удивления: на то и сказка, чтобы все что угодно могло случиться с ее героями. Между прочим, отличный сказочный персонаж: добрый кондуктор-контрабандист, ничем не хуже разбойников из Кардамона[21]. В детстве слушала бы про похождения этой Златы, распахнув рот; собственно, она и так очень внимательно слушала. Хорошо, что стоя, а не сидя в удобном кресле-мешке в гостиной, а то бы, пожалуй, задремала под эту историю. Впрочем, у нее и без всякого кресла слипались глаза.

– По выходным я часто ездила в город с папой, на ярмарку, – рассказывала Кара. – У нас в семье только он любил ярмарки. И на рынок всегда сам ходил, маме не нравилось прицениваться, торговаться, покупать; мне, кстати, тоже не нравится, совершенно не понимаю, какое удовольствие люди в этом находят. Но ярмарки я все равно люблю, особенно зимние, когда вокруг столько сортов глинтвейна – не перепробуешь. И горячие яблоки в карамели, я их полдюжины зараз могу сгрызть. Но ярмарки были редко – в смысле, не каждый день, а гулять среди красивых высоких домов и кондитерских лавок мне всегда хотелось, так что приходилось ездить в город тайком, одной. Эти поездки казались мне настоящими героическими приключениями, как у принцесс из сказок. До сих пор горжусь глупой девчонкой, которой была: она дрожала от страха, но все равно шла через парк до конечной остановки трамвая, садилась и ехала, намертво прилипнув носом к окну; этот опыт мне здорово пригодился потом, когда дело дошло до первых прогулок на Другую Сторону. Страшно, ну и подумаешь! Зато интересно, а это в сто раз важнее, поэтому все равно идешь. А тогда я просто выходила на площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов, возле большого, как мне казалось, до неба, зеленого дома; он выглядел настоящим дворцом. Думала: вырасту, обязательно здесь поселюсь, буду каждый день смотреть сверху на эту красивую площадь. В детстве у меня было много смешных желаний, но сбылось почему-то именно это. Причем не то чтобы я старалась осуществить мечту, как-то само сложилось. В этом зеленом доме, как оказалось, у городской Граничной Полиции есть несколько служебных квартир, и одна из них мне досталась. Так что теперь я каждый день смотрю сверху на эту красивую площадь, как и хотела… Эй, как ты там? Просыпайся, девочка. С возвращением. Добро пожаловать домой.

Люцина хотела спросить: «Почему просыпаться? Я же не сплю», – но обнаружила, что действительно стоит с закрытыми глазами, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу.

– Извините, – сонно пробормотала она, – сама не понимаю, как так получилось. Мне приснилось… ой, нет, неважно. Сейчас умоюсь и…

На этом месте Люцина все-таки открыла глаза и увидела пасмурное, обложенное сизыми тучами небо; успела подумать: «Наверное будет гроза, вот почему меня так вырубает», – а потом опустила взгляд. За окном, далеко внизу была площадь, как любят говорить экскурсоводы, «изумительный архитектурный ансамбль, гармонично соединивший узнаваемые черты архаического модернизма Четвертой Исчезающей Империи с лаконичным стилем новой эпохи, бла-бла-бла», – но какая разница, что они там говорят, когда прямо напротив окна – похожий на шойянскую расписную шкатулку Синий Дом, о котором старшие девчонки в школе рассказывали, будто там живут призраки бывших хозяев, четырех братьев, умерших от любви к неизвестной красавице со старинной картины, а внизу, на площади, кипит веселая вечерняя жизнь, торгуют цветами и ягодами, из кондитерской выходят довольные покупатели с рожками мороженого, на конечной остановке трамвая собралась небольшая толпа, значит его давно не было, но ничего, скоро придет, или двадцать первый, или ее любимый семнадцатый номер, всю жизнь практически только на нем и каталась, потому что в детстве жила как раз примерно в середине маршрута, неподалеку от остановки «Белый Квартал». Сперва ездила к бабушке и на музыку, потом – в кино с подружками после школы, потом – в университет, а потом съехала от родителей и поселилась на улице Лисьих Лап, буквально в трех остановках от конечной семнадцатого, то есть отсюда, от площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов, а потом…

О господи. Ничего себе у меня получилось «потом».


– С тобой все в порядке? – спросила Кара, причем действительно Небесная, так ее называли студенты в ту пору, когда Кара преподавала в университете курс истории Другой Стороны, куда, по слухам, чуть ли не с детства ходила, как к себе домой и всегда возвращалась сама, без помощи маяка, как умеют только самые опытные контрабандисты. И образование на Другой Стороне получила – единственная из всех университетских профессоров была с тамошним, а не обычным нашим дипломом. И, если верить сплетникам, даже вышла на Другой Стороне замуж за местного, но быстро с ним развелась.

Словом, Кара была знаменитость, практически городская легенда, суперзвезда. Люцина ее обожала, старшеклассницей ходила на ее лекции, как подружки на рок-концерты, пробиралась тайком, выдавая себя за студентку, садилась где-нибудь в задних рядах аудитории и слушала, открыв рот. Иногда ей удавалось после окончания лекции стащить со стола карандаш, оставленный Карой, или подобрать в углу скомканный, исписанный бисерным почерком, исчерканный лист конспекта; к этой добыче Люцина относилась как к реликвиям, хранила в специальной шкатулке; где она, кстати? Скорее всего, у мамы, перед уходом самые ценные вещи ей на хранение отвезла.

Люцина мечтала, что поступит в университет и будет учиться у Кары по-настоящему, но не успела: к тому времени, как Люцина закончила школу, Кара как раз перешла на службу в Граничную Полицию, стала заместительницей новой начальницы по связям с Другой Стороной.

Так что, в общем, неудивительно, что Люцина сперва подумала: «Кара, матерь божья, я стою рядом с Карой, и она со мной говорит!» – и только потом осознала, что вообще происходит. Что она вот прямо сейчас вернулась домой с Другой Стороны. Столько лет прожила там, не вспоминая о доме, в полной уверенности, что все это – и есть ее настоящая, единственная жизнь, а теперь – ррраз! – и словно проснулась. Или не «словно», а на самом деле проснулась? Говорят, в старые времена люди верили, будто Другая Сторона и есть просто сон. Судя по ее теперешним ощущениям, не так уж они ошибались.

– Я в порядке, – наконец сказала Люцина. – Спасибо, что вы сами за мной пришли, это большая честь. Но разве срок моего контракта уже закончился? Мне сейчас кажется, что прошло только четырнадцать с небольшим лет. Или это у меня с памятью?..

– Да все отлично с твоей памятью. Ты вообще замечательно держишься. Все бы так. А то, представляешь, чуть ли не каждый второй в обморок падает. Я, конечно, всем сердцем сочувствую, но хоть убей, не понимаю, с чего бы тут падать? Тоже мне великое потрясение – вернулся человек домой…

– А почему меня так быстро вернули? – спохватилась Люцина. – Я что-то сделала не так? Плохо тосковала? Совсем не вспоминала о доме? Я и правда не помнила вообще ничего, как отрезало! Теперь, задним числом, даже не верится, но было именно так. И не тосковала, только скучала. Там, на Другой Стороне, многие скучно живут, и я сама не заметила, как втянулась. Видимо я – компанейский человек.

– Скука вполне годится, – утешила ее Кара. – Ты вообще молодец. Просто мы сейчас всех с Другой Стороны уводим, не дожидаясь окончания контракта. Концепция внезапно сменилась. Я от этого, честно говоря, не в восторге, но ладно, начальству видней.

Услышать от самой Кары: «Ты молодец», – это, конечно, было круче всего на свете. На такую награду Люцина совершенно не рассчитывала. Ни за что не поверила бы, если бы ей кто-то подобное предсказал.

– Тебе теперь полагается почетная пенсия до конца жизни, как всем бывшим Мостам, – заметила Кара. – Но если заскучаешь без дела, имей в виду, я буду рада взять тебя в свой отдел. Мне очень нужны уравновешенные, стойкие люди, особенно с уже готовой, сложившейся биографией на Другой Стороне.

– А вот сейчас я вполне могу упасть в обморок, – честно сказала Люцина. – Слышала, что от счастья с людьми такое иногда случается, и теперь представляю, как. Я же именно ради этого и завербовалась в Мосты! Чтобы потом, когда вернусь домой и буду считаться великим героем, попроситься в ваш отдел. С первого курса об этом мечтала – ну, то есть с тех пор, как вы из университета в Граничную Полицию ушли. Но раньше проситься было бессмысленно: я никогда не умела сама проходить на Другую Сторону, даже в раннем детстве ни разу туда не проваливалась, родители нарадоваться не могли… Но говорят, того, кто уже побывал Мостом, легко научить: тело чувствует себя там как дома; просто обычно бывшие Мосты ни за какие коврижки не соглашаются возвращаться. А я соглашусь. Другая Сторона мне не то чтобы очень понравилась, но ничего особо ужасного, такого, чтобы ее бояться и ненавидеть, там, по-моему нет.

– Научить и правда будет несложно, – подтвердила Кара. – Только на первых порах всюду за ручку водить придется, чтобы не потерялась. Но через это все поначалу проходят, нормальный этап.

Я

Стефан любит подкрадываться незаметно. Как трындец.

То есть он, конечно, и по-человечески может объявиться, самым обычным образом, предварительно постучав в бубен или прислав смс. И даже регулярно так делает, но любит – вот как сейчас, внезапно подкрасться, выбрав момент, когда я сижу в кофейне, в кои-то веки откровенно наслаждаясь своей человеческой сутью, которая, надо отдать ей должное, изрядно обостряет удовольствие от ледяного кофе: блаженство не может быть полным без предварительных страданий от летней жары. А за любыми страданиями – это как раз к человеческой сути, остальным не дано.

В общем, я, как следует настрадавшись от бодрой прогулки по адскому пеклу, сижу в тени, укрытый зеленым тентом кофейни, пью ледяной эспрессо и закусываю его колотым льдом, полный стакан которого мне достался в качестве комплимента от заведения, за красивые глаза; то есть, если называть вещи своими именами, за умение неназойливо, но убедительно агонизировать на виду у бариста – обычно этот номер отлично срабатывает, я получаю дополнительный лед, и грызу его с удовольствием пятилетнего хулигана, только что отломавшего от соседского подоконника первую в своей жизни сосульку, поочередно прикладываю стакан к разгоряченным щекам и попутно глазею на окружающих девушек в настолько коротких шортах, что результат выглядит даже прельстительней, чем если бы они просто бегали голышом.

Именно такие лирические моменты Стефан обычно и выбирает, чтобы подкрасться ко мне незаметно, как и положено всякому настоящему трындецу. Только что никого рядом не было, а за спиной так и вовсе стена; не мне бы, конечно, полагаться на незыблемость стен, но ощущение есть ощущение, а оно явственно свидетельствует, что стена там есть, твердая и надежная. И когда мне на плечо ложится рука, тяжелая, как грехи трех дюжин человечеств, а затылок щекочет знакомый шепот: «Привет», – я поневоле вздрагиваю.

Стефан страшно доволен: партия еще, можно сказать, не началась, а счет уже в его пользу, один – ноль.


– О тебе стало трудно думать, – говорит он, усаживаясь напротив.

– А зачем обо мне думать? Вот он я.

– Сейчас – да. Но это не всегда так.

– Сам же первым взвоешь, если я буду рядом всегда.

– Не факт, – задумчиво говорит Стефан. – То есть, может быть, действительно взвою, а может и нет. Пока не попробуешь, не узнаешь. Но мне это, скажем так, трудное счастье вряд ли в ближайшее время грозит. Тебя сейчас даже просто застать в одиночестве – большая удача. Но я молодец, улучил-таки момент. Пошли, что ли, выпьем на радостях, раз все так прекрасно сложилось.

– Пива? – обреченно спрашиваю я.

– Обойдешься, самому мало. Будешь сидр?

– Буду, если холодный. А если теплый… ладно, все равно буду. Но с укоризненным выражением лица.

– Договорились, – кивает Стефан. – Понятия не имею, каково текущее состояние обреченного на тебя сидра, но на укоризненное лицо в твоем исполнении я бы посмотрел.


Мы идем по городу, и это, надо сказать, отдельное удовольствие – просто гулять со Стефаном, обычным образом, как будто мы – самые настоящие люди, два городских бездельника, у которых всего-то забот найти подходящую пивную и наклюкаться там прежде, чем закончатся карманные деньги, или у кого-то зазвонит телефон. Город в присутствии Стефана ведет себя гораздо более прилично, чем наедине со мной: небо не изменяет цвет с голубого на невозможный, в стеклах витрин отражается только то, что положено, дома не отращивают новые крыши и башни, на горизонте не возникает лишних холмов, улицы не меняются местами, трещины на стенах не складываются в заклинания, тени прохожих не отращивают крылья, щупальца и рога, кондитерские не превращаются в антикварные магазины, где продаются волшебные талисманы, отлично помогающие от размеренного течения невыносимой жизни и больше ни от чего. Но при этом тротуары и стены, деревья и камни, птицы и автомобили, киоски и лица прохожих – то есть вообще все вокруг начинает сиять таким восхитительным светом, невидимым, но явственно ощутимым, что хочется плакать, как некоторые люди плачут в музеях, причем примерно по той же причине: хороший шаман, как хороший художник, одухотворяет все, на что упадет его взгляд. А Стефан, как ни крути, не просто очень хороший, а великий шаман.

Однако удовольствие удовольствием, но я слежу за дорогой и постепенно начинаю понимать, куда мы идем. Это не то чтобы портит прогулку, но, скажем так, добавляет неоднозначных ощущений. В этом городе есть всего одно место, насчет которого я до сих пор не уверен, нравится ли мне там бывать.

– Извини, – говорит Стефан; вряд ли он прочитал мои мысли, выражения лица совершено достаточно. – Я и сам не великий любитель домашних посиделок. Просто такой интересный нам предстоит разговор, что другие места не особо подходят. Ну и потом, у меня, сам знаешь, довольно прохладно. Сегодня это огромный плюс.

С этими словами он спускается по ступенькам, ведущим с улицы Даукшос к двухэтажному дому, осторожно открывает повисшую на одной петле деревянную калитку, и мы заходим во двор.


Дом, в котором живет Стефан, – это отдельная песня. Ну, то есть как он живет, такой у него и дом. В отличие от моего, который, конечно, уже несколько раз менял свое местоположение и научился везде прикидываться своим, словно всегда здесь стоял, но во всех остальных отношениях остается вполне обыкновенным жильем, дом Стефана занимает постоянное место не только в пространстве, но и во времени. Там всегда двадцать первое сентября две тысячи шестого года, точнее, Стефан живет там только в этот день; во все остальные дни это самый обычный старый дом. Я не то чтобы специально за ним слежу, но довольно часто прохожу мимо, просто из любопытства и вижу, как меняются занавески на окнах и цветочные горшки, во дворе то появляются, то исчезают дети, коты и собаки, на огородных грядках розовые кусты вытесняют капусту, а на смену розам приходят декоративные кабачки, одни жильцы уезжают, уступая место другим, маленькое кафе на первом этаже с удивительным режимом работы с десяти до семнадцати ноль-ноль то предлагает немногочисленным завсегдатаям дешевые обеды и пиво с бесплатной закуской, то сдается в аренду для проведения свадеб и других торжеств, то вовсе закрывается на неопределенное время, а весной этого года его начали ремонтировать; строители рассказали, что к осени там откроется цветочный магазин.

Но вот прямо сейчас, пока мы со Стефаном идем через двор, засаженный отцветающими мальвами и подсолнухами, то есть в сентябре две тысячи шестого года, кафе просто закрыто, хотя, судя по положению солнца, полдень минул совсем недавно, да и день самый обычный – четверг, не выходной.

Стефан как-то признался, что выбрал именно двадцать первое сентября две тысячи шестого года не просто так, наобум, а потому что очень уж удачно сложились обстоятельства: квартиранты из мансарды уехали, новые пока не нашлись, хозяйка кафе заболела, а муж был занят срочной работой, не смог ее подменить. Поэтому дом весь день пустовал и был в его полном распоряжении, а Стефан своего не упустит. Для него, если очень захочет, любое мгновение может застыть навсегда, а уж целый длинный сентябрьский день растянуть на долгие годы – вообще не вопрос. Это очень удобно: во-первых, не надо платить за жилье; во-вторых, именно в этот день Стефан предусмотрительно взял выходной, и теперь у него всегда есть возможность отлично выспаться дома; в-третьих, у него во дворе всегда отличная погода – умеренно теплый, почти безветренный, прозрачный, сухой и пасмурный сентябрьский день. Ну и самое главное – этот монструозный, до безобразия растянутый день двадцать первого сентября две тысячи шестого года в двухэтажном доме на улице Даукшос сам по себе до такой степени невозможен, что если вдруг что-то пойдет не так, отменить его к чертям собачим – весь, целиком, вместе со всеми нежелательными событиями – будет проще простого. Стефану, конечно, лень искать новую квартиру и переезжать, но в качестве крайней меры он на это вполне готов.

Поэтому самые непростые разговоры Стефан предпочитает вести дома, чтобы не рисковать ни делами, ни дружбой. Я имею в виду, если вдруг мы сейчас разругаемся – не как всегда, а по-настоящему – я об этом даже не вспомню. О чем вспоминать, если не было ничего, никогда?

Само по себе это неплохо, но не отменяет того факта, что в доме Стефана я чувствую себя довольно неуверенно. Потому что, во-первых, действительно не уверен: происходит ли с нами то, что сейчас происходит или на самом деле оно вообще никогда не произойдет. А во-вторых, просто прикидываю – это что же такое должно было случиться, чтобы Стефан меня сюда разговаривать потащил? Вроде ничего ужасного я в последнее время не вытворял, да и в предпоследнее время тоже ничего такого, из-за чего мы могли бы всерьез поругаться. Мы вообще до сих пор по-настоящему не ссорились, только прикидывались для смеху… впрочем, вполне возможно, еще как ссорились, может даже пару раз сгоряча поубивали друг друга на хрен, не договорившись по какому-нибудь принципиальному вопросу, просто Стефан это потом отменил?

Вот поэтому я и не люблю бывать дома у Стефана, хотя на самом деле мне тут очень нравится. Все-таки в две тысячи шестом году в нашем городе был идеальный, совершенный, нечеловечески прекрасный сентябрь. И в саду, отгороженном от всего остального мира стеной тумана и зарослями дикого винограда, стояли два чертовски удобных старых кресла, красное и зеленое, под цвет виноградной листвы, и ветхий журнальный стол, а на столе – слоеный пирог с луком-пореем и сыром, за который, как говорят в таких случаях, душу бы продал. Я бы, кстати, может и продал, просто это технически невозможно: у меня уже давно не осталось ничего, кроме нее.


– Садись, я мигом. Пирог можешь слопать хоть весь, – говорит Стефан, одновременно почти неощутимым прикосновением отправляя меня в нокаут, то есть в зеленое кресло, откуда захочешь, не встанешь, так хорошо в нем сидится. И уже на полпути к дому, обернувшись, добавляет беглой скороговоркой: – Я не потому тебя сюда притащил, что какой-нибудь ужас-ужас, а всего лишь из соображений секретности – мало ли, о чем дюжину лет назад какие-то чуваки в этом саду за пивом болтали, кому это сейчас интересно. В общем, бобер, выдыхай.

Я грожу ему вслед кулаком – якобы за «бобра», а на самом деле просто от избытка разнообразных чувств, одно другого приятней, охвативших меня после его признания. Потому что, сколь бы противоречивые слухи ни ходили среди ближайших друзей о моих предпочтениях, ужасов я совсем не люблю.

Стефан возвращается, с видом победителя потрясая пивной бутылкой и жестянкой, на которой нарисована пара крупных зеленых груш.

– Все-таки удивительные вещи происходят в этом доме с напитками, – говорит он. – Крепкие исчезают буквально за пару часов, остаются только пустые бутылки. Я вот думаю, может, Кронос их с горя пьет? Заливает свое поражение на отдельно взятом участке реальности, над которым потерял власть? Пиво при этом, наоборот, умножается, достаточно купить пару бутылок и уйти на работу, к моему возвращению их будет как минимум пять, а то и полдюжины. А с сидром совсем смешно получилось: я-то покупал модный крафтовый, полусухой, с явственным привкусом тлена, который дают только старые бочки, и посмотри, во что он здесь превратился! Старый добрый Kiss, почти грушевый лимонад.

– Так даже лучше, – улыбаюсь я, отбирая у него банку. – Нефиг сидру прикидываться суровым модным напитком, он и есть почти лимонад. Легкомысленное летнее пойло для временно впавших в детство изнеженных городских забулдыг. За то и люблю.

– С тобой никогда не угадаешь. Думал, будешь плеваться. А ты только рад.

– Я еще больше обрадуюсь, если выдашь мне одеяло. Погода у тебя во дворе – чистое счастье, но не для того, кто с утра оделся так, чтобы выжить в плюс тридцать два.

Стефану, конечно, лень возвращаться в дом за одеялом. Поэтому он вытаскивает из-под стола тонкий оранжевый плед, такой достоверно влажный от утренней росы и облепленный сухими травинками, что даже мне начинает казаться, будто плед валялся в саду под столом как минимум со вчерашнего вечера, а не возник из небытия секунду назад. В этом весь Стефан: в его исполнении всякое чудо, от пустякового, вроде моего одеяла, до фундаментальных, преобразующих мир, столь органично вписывается в реальность, что не только любой случайный свидетель, но и само мироздание легко согласится: так было всегда.

– Ну что, обрадовался? – ухмыляется Стефан. – А теперь слушай. Я позвал тебя в гости не только потому, что не знаю, куда девать этот ужасный сладкий грушевый сидр, а выливать все-таки жалко. Есть и другая причина. Вот прямо сейчас, пока мы тут прохлаждаемся, мои коллеги с Изнанки в срочном порядке уводят из города все свои Мосты.

Он говорит так небрежно, посмеиваясь, как обычно рассказывают о безобидных проказах соседских детей, поэтому до меня не сразу доходит смысл его слов. Я сперва открываю жестянку, делаю жадный глоток и только потом, поперхнувшись, переспрашиваю:

– Что?!

– Что слышал. Ребята убирают Мосты. Только не вздумай говорить, что они идиоты: это была моя идея. А я терпеть не могу критику. Чего доброго, затаю зло, буду вынашивать планы мести, настраивать против тебя ближайшее окружение, предательски клевеща за спиной. Оно тебе надо? Лично мне – нет.

– Спасибо, что предупредил, – говорю я. – А то сперва собирался бестактно спросить, чего такого прекрасного они там нанюхались, и нельзя ли остатки этого зелья отобрать у них навсегда и утопить в болоте? Но теперь сразу стало понятно: гениальная же идея! Пусть нюхают дальше, на здоровьичко. Действительно, ну их к лешему, эти Мосты.

Кривлялся бы еще и кривлялся, но на этом этапе у меня внезапно включается аналитический ум. Понятия не имею, зачем он нужен в моем нынешнем положении, но как вмонтировали в башку при рождении, так до сих пор там и болтается. Иногда даже вполне неплохо работает – вот, например, сейчас.

– Это из-за того парня, самоубийцы с набережной? – спрашиваю я. – Чтобы больше никто ничего подобного не выкинул? Очень мило с их стороны поберечь мои нервы. Я чуть не поседел, когда понял, кто это такой красивый тут у нас умирает. И какие интересные инфернальные последствия это событие может возыметь.

– Соображаешь, – кивает Стефан. – Хороший вышел бы Мост, ничего не скажешь: на одном конце наша зыбкая Изнанка, а на другом вместо смутной тоски о неведомом доме – скверная, трудная, одинокая смерть отчаявшегося безумца. Счастье, что ты его учуял. Кстати, совершенно не представляю как. Потому что я – нет. Хоть и ждал чего-то подобного примерно с середины весны. Не какого-то конкретного события, просто чувствовал, что надо быть настороже. И все равно, как видишь, проморгал.

– Да я тоже не то чтобы вот прям учуял. Просто как раз недавно догадался развесить Сети Счастливых Случайностей в той части набережной, откуда хорошо виден маяк. Был уверен, это как-нибудь интересно сработает. Ну, оно и сработало – я сам в нужный момент мимо шел. Хотя от меня толку было, прямо скажем, немного. Зато подружку привел. И уж она как следует разобралась.

– Интересная у тебя подружка.

– Да не то слово. Девчонка – огонь. И нервы железные. Я бы на ее месте давным-давно чокнулся…

– Завидовать нехорошо, – строго говорит Стефан. – Ты и так распрекрасно чокнулся на своем. А девчонка правда отличная, мы все теперь ее должники. Только с начала этого лета уже как минимум второй раз наши задницы спасает.

– Второй?!

– Первый был, когда ты с ней познакомился. Если бы горемычное существо, которое она в тот раз провожала, юный будущий всемогущий не вернулся домой после короткого поучительного кошмара, которым ему показалась здешняя жизнь, нам бы его родня такое устроила – ты представить не можешь. И хорошо, что не можешь. Ты молодой и нервный. Не надо тебе это представлять.

– Ты серьезно?

Стефан пожимает плечами – дескать, когда это я тебя обманывал. Я могу хоть сейчас навскидку припомнить пару сотен случаев, но не стану. Потому что и сам понимаю: он привирает только по мелочам, да и то исключительно ради их немедленного овеществления. У Стефана в этом смысле не забалуешь: как скажет, так оно сразу и есть.

Поэтому я просто допиваю сидр, ставлю пустую банку на землю и говорю:

– Ладно. Значит, нам повезло гораздо больше, чем я думал; это лучше, чем если бы наоборот. А что теперь будет с нашей Изнанкой? Как они станут выкручиваться?

– Да отлично они выкрутятся, – ухмыляется Стефан. – Им для этого даже руками ничего делать не надо, пока в нашем городе есть такое горькое горе… я имею в виду, такое удивительное явление природы, как ты. Маяк вы с приятелем уже раскочегарили так, что волосы дыбом. В смысле любо-дорого поглядеть. Сам же недавно проговорился: хочешь, чтобы наши горожане тосковали, сами не зная, о чем, о несбывшейся тайной далекой родине…

– Мало ли, чего я хочу. Надо еще, чтобы оно у меня получалось.

– У тебя получается, – серьезно говорит Стефан. – Просто отлично у тебя получается. Число ваших с Тони жертв, которые видели синий свет маяка, и теперь потерянно бродят по городу в поисках не то тайной родины, не то лестницы в небеса, на худой конец святого Грааля, забыв о текущих делах, зато вспомнив о том, что у них есть живая душа, уже исчисляется сотнями. Хочешь сказать, ты не знал?

Отрицательно мотаю головой:

– Думал, в лучшем случае, пару человек зацепило. И считал, что это отличный результат – для начала-то.

– Сколько мы знакомы, до сих пор удивляюсь, как тебе удается недооценивать свою силу, будучи при этом нахалом и хвастуном, каких свет не видывал – на словах.

Пожимаю плечами. Хотя, конечно, подмывает назидательно сказать: «Такова моя демоническая природа». Но эту шутку Стефан от меня уже слышал. Долдонить одно и то же по всякому поводу – великий грех.

– Так что просто не останавливайся, – говорит Стефан. – Продолжай в том же духе. Забудь, что я говорил тебе раньше, когда просил не сводить с ума всех подряд – дескать, не каждому такое счастье по плечу. Оно им может и не по плечу, но ничего не попишешь, пусть сами справляются. Нам теперь потребуется много, очень много первосортной невыразимой тоски. Все-таки целых восемьдесят Мостов придется заменить, а они тоскуют не то чтобы по совсем уж неведомому. А по совершенно конкретному месту, о котором забыл их ум, но тело-то помнит. Очень хорошая, плотная разновидность тоски, нам и не снилось. Но ничего, количеством возьмем…

Не выдержав – а кто бы выдержал, когда удача сама идет в руки? – перебиваю:

– Ну так это просто решается. Достаточно открыть еще хотя бы десяток Путей в местах, подходящих для праздных одиноких прогулок. Будет потом о чем вспоминать некоторым… ладно, предположим, телам.

Стефан смотрит на меня своим фирменным яростным взглядом, от которого всему живому положено навалять в штаны, но я обычно все же воздерживаюсь. И не потому что такой уж великий герой, даже не в силу строгого воспитания, просто у меня, как говорят в подобных случаях, есть позитивный опыт. Он регулярно так на меня смотрит и при этом еще ни разу толком не убил.


С Путями, о которых я говорю, все сложно – это точка зрения Стефана. И одновременно очень просто – так думаю я. Речь всего-то о тайных Путях, соединяющих наш город с неведомым – не только с собственной Изнанкой (хотя в первую очередь все-таки с ней), а вообще с любым неведомым, какое случайно окажется поблизости.

Одна из самых удивительных правд о Вселенной, которая до сих пор с трудом помещается в моей довольно большой голове – она не представляет собой жесткую конструкцию, все элементы которой закреплены на своих местах, а постоянно тасуется, как карточная колода. И никогда заранее не угадаешь, что вот прямо сейчас окажется рядом с нашей реальностью: другая такая же, похожая на нее как две капли воды, или, напротив, настолько чуждая человеку, что любой дружеский привет оттуда может сдуру показаться абсолютным злом или вообще недолговечная иллюзия-однодневка, чья-нибудь фантазия, тайный страх или сон – таких во Вселенной бесконечное множество, исследовать их невероятно интересно, но все же, пожалуй, не стоит, потому что объект изучения может исчезнуть вместе с отважным исследователем буквально в любой момент.

В общем, Пути, если они открыты, могут вести куда угодно и одновременно откуда угодно к нам неведомо что приводить. Поэтому Стефан предпочитает держать большинство Путей на запоре, оставляя нараспашку необходимый для оживления атмосферы минимум, редко больше полудюжины одновременно: все-таки его основное занятие – охрана границ. Пограничному городу вроде нашего по статусу полагается иметь восемьдесят восемь Путей в неведомое, а уж сколько из них открыто, а сколько заперто, целиком остается на усмотрение городских властей. Я имею в виду, настоящих властей, то есть Стефановой конторы. Мэрия города Вильнюса при всем моем уважении тут не решает ничего.

Стефан не то чтобы такой уж великий лентяй, просто трезво оценивает свои возможности: людей у него в Граничном отделе немного, потому что подходящих кандидатов в сотрудники трудно найти. И когда из открытых Путей на нас начинает сыпаться очередное неведомо что, ребята едва справляются. Причем есть у меня подозрение, что далеко не всегда.

В общем, я понимаю позицию Стефана; я с нею даже вполне согласен – теоретически. А на практике так хочу, чтобы в городе стало больше открытых Путей, так жажду этого вселенского сквозняка, так нуждаюсь в живительном хаосе, наполняющем не только мою, но вообще всякую жизнь единственно стоящим, высшим, над-человеческим смыслом, что регулярно нечаянно их открываю, ничего специально для этого не делая – когда в приподнятом настроении мимо очередного запертого прохода в неведомое иду. Не то чтобы даже из вредности, совершенно точно никому не назло, а просто в силу своего устройства: я сам в каком-то смысле открытая дверь в неведомое. И подаю остальным коллегам дурной пример.

Стефан, конечно, быстро наводит порядок, запирает все заново, а мне грозит ужасными карами; впрочем, мы оба знаем, что это он не всерьез. Однако о том, чтобы оставить лишнюю пару-тройку Путей открытыми навсегда, я обычно даже не заикаюсь. И так ясно, что этот номер не пройдет.


– Сорок четыре, – наконец говорит Стефан. И после паузы повторяет: – Максимум сорок четыре. Откроешь хотя бы на один больше, я из тебя самолично сделаю колбасу. Причем несъедобную, повар из меня, сам знаешь, не очень. Совсем зазря пропадешь.

– Сорок четыре?!

Ушам своим не верю. Он что, правда сказал: «Сорок четыре»? И имел в виду не количество банок сидра, которые мне разрешается выпить, пока я сижу в его доме, а именно Пути?

Стефан кивает с таким безмятежным видом, словно речь все-таки о сидре.

– Половину – нормально, как-нибудь выдержим. Больше – сомневаюсь. И не готов проверять. Говорю совершенно серьезно: откроешь больше половины Путей, сразу подам в отставку, только вы меня здесь и видели. Спрячусь на необитаемом острове, на самом дальнем краю Вселенной, чтобы даже в газетах о ваших делах не читать.

Сорок четыре, – думаю я. – Елки зеленые, сорок четыре! Мне столько Путей, пожалуй, сразу и не открыть. То есть прямо сейчас точно не открыть, но какие прекрасные перспективы! И ведь он, похоже, не дразнится. Всерьез говорит.

Прошу его:

– Встань, пожалуйста.

– Вставать-то зачем? – удивляется Стефан.

Это отлично, что он удивляется. Больше всего на свете люблю удивлять.

– Да затем, что я испытываю острую жизненную потребность повиснуть у тебя на шее. Пока ты сидишь в кресле, ничего не получится – чисто технически, я много раз проверял. А если я прямо сейчас на ней не повисну, меня натурально разорвет.

– Всегда знал, что в твоем исполнении благодарность гораздо страшней, чем месть, – ухмыляется Стефан.

Но при этом, как ни странно, действительно поднимается. Таким покладистым он на моей памяти давненько не был. На самом деле вообще никогда.


Когда я повисаю на его шее, как и грозился, Стефан констатирует хладнокровным тоном ученого, только что завершившего умеренно интересный эксперимент:

– Уже не в первый раз замечаю, что чем больше ты рад, тем меньше весишь. А сейчас, по моим ощущениям, максимум граммов двести. Любопытный эффект, – и внезапно с не то чтобы вовсе ему не присущей, но не слишком часто проявляющейся сердечностью, добавляет: – Все-таки охренеть как здорово, что ты у нас есть.

Я сегодня тоже на диво покладистый, поэтому соглашаюсь:

– Да, я у вас вполне ничего.

А сам тем временем уже прикидываю, какой дорогой пойду, когда отсюда смотаюсь, причем чем скорее, тем лучше, надо ловить момент. Я и так-то, прямо скажем, небезнадежен, а в настолько приподнятом настроении натурально горы могу свернуть.

Первым делом надо будет пройтись по улице Швенто Двасес, благо она совсем рядом – неторопливо, вдумчиво, чтобы закрепить эффект. Там есть один совершенно восхитительный Путь, пару раз в моем присутствии открывался, и я чуть не плакал, что Стефан не соглашается оставить его нараспашку хотя бы на несколько дней.

Потом – обязательная программа, огромный проходной двор между Субачюс и Швенто Казимиро, у меня на него давно руки чешутся, если открою там старый, всеми забытый Путь с первой попытки, буду большой молодец; оттуда можно сразу спуститься по лестнице, то есть, по улице Онос Шимайтес вниз, к реке, это просто отличная лестница, давно на нее облизываюсь, а она – на меня, сколько раз там ходил, столько раз Путь открывался, а теперь наконец-то можно открыть его навсегда. Еще неплохо бы за компанию отпереть маленький мост через Вильняле, который напротив рынка Тимо, но это уже не мне, а реке решать, в подобных вопросах последнее слово всегда за ней.

В самом Ужуписе тоже найдется чем заняться: район туристический, модный – именно то, что мне надо, а открытый Путь там пока что всего один, через проход Йоно Меко; все остальные, можно сказать, непаханая целина. А дальше… ладно, дальше – по обстоятельствам. То есть куда сердце прикажет, а левая пятка пожелает свернуть.

Тони, снова Тони и кто-то еще

Тони идет по городу. Этот город он узнал сразу же, в первый момент – Барселона. Она, прекрасная, самое ее сердце, центр.

Никогда прежде здесь не был, зато фотографии в свое время тысячами смотрел. Давно мечтал сюда съездить, да все как-то не складывалось: то денег не хватало на путешествия, то слишком много работы, а теперь – все, никуда не уедешь, сиди дома не гуляй.

Не то чтобы отлучки из города запрещены какими-нибудь специальными правилами. Жизнь Смотрителя маяка в этом смысле штука довольно простая: никаких правил нет, а если и есть, никто их не знает, живешь себе и живешь, как получится. А получается в общем отлично, сам при всем желании лучше не выдумал бы. Однако при этом настолько не хочется никуда уезжать, что поневоле гонишь из головы былые мечты о далеких прекрасных землях, говоришь себе: да ладно, еще успею, накатаюсь потом, когда-нибудь позже, а пока – ну слушай, какие, к чертям собачьим, могут быть путешествия, если мне кафе не на кого оставить даже на какие-то несчастные пару дней. А закрываться надолго – не дело. Нельзя закрываться надолго, когда ты – источник радости и покоя, единственная тихая гавань для стольких лю… разнообразных существ.

Как они все без меня обойдутся? То-то и оно, что никак, – думает Тони, пока идет по восхитительной Барселоне, городу своей мечты, мимо баров и галерей Борна[22] в сторону Барселонеты[23] – там море, бесконечные опустевшие к ночи пляжи, а к морю его тянет, как магнитом. Маякам трудно подолгу обходиться без моря. И не только маякам, вообще всем людям трудно обходиться без моря, включая тех, кто об этом не знает; собственно, начиная с них, – думает Тони Куртейн, закрывая лицо руками, чтобы не видеть ничего, кроме темноты чужого далекого города, освещенного бледными кляксами окон и блуждающими огоньками уличных фонарей.

Он сейчас слишком счастлив и слишком устал, чтобы быть счастливым, поэтому сел прямо на пол в коридоре, где его окончательно накрыла эта прогулка, оглушила, уволокла, и сидит там, раскачиваясь вперед и назад, как огромный нелепый маятник, одновременно шагает по ночной Барселоне, смотрит по сторонам, думает: боже мой, что за город! Такой красивый, такой отчаянный, полный страстной любви к жизни и неутолимой печали о том, что она прошла – в точности, как Элливаль, построенный вдали от Границы, на краю Лиловой пустыни, на берегу Соленого моря, где мертвые не исчезают бесследно, их призраки остаются навечно бродить среди живых. Сперва живые были только рады: можно больше не расставаться с любимыми после смерти, местные знахари изобрели великое множество способов их обнимать, а в барах стали подавать специальные напитки для призраков, вернее, благовония с запахами крепких напитков, способные радовать мертвых и даже слегка опьянять. Но с годами число умерших множилось, призраков в городе стало в сотни раз больше, чем живых, и тогда Элливаль окутала сладкая, выматывающая душу меланхолия, похожая на вечную неразличимую ухом тягучую песню под вечным неощутимым телом холодным осенним дождем. Многие специально ездят в Элливаль ради этого особого настроения, особенно музыканты, поэты и просто романтически настроенная молодежь, но даже думать не хочется о том, каково постоянно там жить; по крайней мере, он сам в свое время три дня еле выдержал, а сейчас, пожалуй, вовсе не стал бы туда возвращаться, даже если бы мог так надолго оставить маяк.

Наверное, зря не стал бы, – думает Тони Куртейн, пока его темноглазый двойник, пошатываясь от напряжения и избытка чувств, идет мимо храма Санта-Мария-дель-Мар. – В таких местах, как Элливаль и этот прекрасный веселый печальный город Другой Стороны, сердце учится тосковать по ушедшей жизни, оставаясь при этом живым. Да чему только не учатся наши сердца, пока мы бродим, как малахольные по незнакомым чужим городам, которые знают, что мы здесь ненадолго, проездом, и открывают нам тайны, запретные – потому что совершенно невыносимые – для своих. Жаль, путешествий мне в обозримое время больше не светит: как я оставлю маяк? С другой стороны, и так, получается, можно путешествовать. К счастью, можно и так.


И так можно путешествовать, – думает Тони, сидя на табурете в уютном кухонном полумраке, при свете газовой конфорки, на которой варится кофе, и закрепленного над плитой маленького фонаря.

– И так можно путешествовать, – говорит Тони вслух. – Есть некоторые неудобства, достопримечательности особо не посмотришь и сувениров точно не купишь, зато какая экономия на билетах с гостиницей, оцени!

– Не отвлекайся, потом расскажешь, а пока просто будь там, иди, иди, – шепчет ему в самое ухо голос; будем считать, голос разума. А как его еще теперь называть.


Тони идет по узким улицам Барселонеты, застроенным сравнительно невысокими, этажа три-четыре, домами с маленькими балконами; из открытых окон доносятся голоса дикторов телевидения, из распахнутых настежь дверей закусочной – звон посуды, с площади – смутно знакомая песня, из-за угла – женский смех, а из дальнего переулка – едва различимое размеренное шуршание, переходящее в тихий ласковый грохот прибоя по мере того, как Тони к нему приближается; в общем, ясно, что море – там.

Тони садится на песок, закрывает лицо руками, он слишком счастлив и одновременно слишком устал, чтобы быть счастливым; все это, впрочем, совершенно неважно, главное, что вот прямо сейчас ночное небо над Барселоной озаряется невыносимо тяжелым, прельстительно синим, ярким, невидимым, то есть не всякому глазу зримым сиянием, светом его маяка, а по пустынному пляжу идет человек с небольшим рюкзаком, судя по вдохновенным очам и некоторой потерянности, турист, совсем недавно приехавший в город, думает: «Надо разуться», – садится на теплый песок, поднимает голову к небу и застывает, забыв про обувь, забыв вообще обо всем.

Наконец целую огненно-синюю вечность и еще три минуты спустя, опомнившись, спрашивает себя: «Что это за сияние? Неужели над городом зарево такого удивительного оттенка? Да ну, не может этого быть, ночные города так не светятся, это просто… просто не знаю что. Какая-то странная хрень происходит со зрением или даже со всей головой целиком. Что со мной вообще сегодня творится? Пресловутый синдром Стендаля[24] так ощущается изнутри? Я бы совершенно не удивился, невероятный все-таки город эта Барселона, ничего подобного в жизни не видел. Разве что, Элливаль… – и вздрагивает от мысли, как от удара: что еще за Элливаль? Откуда он взялся? Зачем я его выдумал? Мне что, Барселоны мало? Нет на свете такого города – Элливаль».

* * *

– …посидел так… не знаю, недолго, может быть, пять, максимум десять минут, а потом встал и ушел. Очень нетвердой походкой, но это, возможно, только потому, что песок в кроссовки насыпался. А может, просто был пьян, – говорит Тони, – принимая из дружеских рук спасительную порцию кофе, налитого почему-то не в чашку, а в прозрачный стакан.

Кофе еще довольно горячий и такой горький, что хочется плакать – будем считать, что именно от кофейной горечи, от чего же еще.

– Я его, конечно, не знаю, – говорит Тони. – А даже если и знаю, не вспомнил, поди разгляди лицо в такой темноте, да и сидел он не то чтобы совсем рядом, в нескольких метрах от меня. Но сердцем чую, это был кто-то очень важный. Может быть, именно тот человек, из-за которого… ради которого я все затеял? В смысле Тони Куртейн затеял. Ну, то есть мы с ним.

– Да он, конечно. Наш добрый ангел. Что бы мы все делали, если бы этот красавец так вовремя без вести не пропал. То есть как раз понятно что: ничего особенного не делали бы, ваш распрекрасный маяк горел бы себе тихонько вполсилы, как прежде, все шло бы своим чередом, без особых потрясений и перемен. А это и есть самое невыносимое – когда слишком долго все просто идет своим чередом, как положено, без потрясений. Но теперь-то пошло веселье, назад нам дороги нет, – мечтательно улыбается его друг, безымянный, как, наверное, и положено всякому настоящему чуду; собственно, это же и есть настоящее чудо – когда в такие непростые моменты находится кто-то, кто нальет тебе кофе. И с кем можно просто по-человечески, словами поговорить.

– Такое удивительное состояние, – говорит Тони. – Я сейчас, знаешь, ужасно счастлив. Как в юности, когда приходил со свидания… ай, нет, конечно, гораздо сильней. И одновременно какой-то полный трындец творится; я так понимаю, не со мной, а с моим вторым. Похоже, он в полном отчаянии. Но при этом, как и я, очень счастлив. И все равно в отчаянии, прикинь. Какой-то дурдом… И учти, если ты вот прямо сейчас не скажешь, что надо немедленно выпить, я тоже приду в отчаяние. Мне это – раз плюнуть. Я бы сказал, даже слишком легко.

– Да толку-то говорить. Наливать надо, а не болтать, – откликается его друг, и уютная тишина кухни внезапно взрывается выстрелом.

– Ты что, решил милосердно меня пристрелить, чтобы больше не мучился? – интересуется Тони. – Если так, ты промазал. Но знаешь, оно и к лучшему. С удовольствием еще поживу.

– Извини. Никогда не умел тихо открывать шампанское. Думаю, уже и не научусь. Потому что не хочу ничего делать тихо. Мне даже на ровном месте вынь да положь скандал.

– Шампанское?!

– Можешь себе представить. Как ни странно, даже вполне холодное. Понятия не имею, насколько оно хорошее, совершенно не разбираюсь в шампанском, зато на этикетке написано… ох, да там много всего написано, без пол-литры чего покрепче не разберешь, но главное – «блан де нуар»[25], то есть белое из черного, все как мы любим. По-моему, добрый знак.

– Но откуда оно вообще взялось?

– Да откуда все у меня берется. Что-то в него с перепугу превратилось, увидев мой голодный оскал. Даже не представляю, что именно. Что ты держишь на верхней полке в шкафу над мойкой? Я оттуда бутылку взял.

– Нашел, куда лезть за выпивкой. Над мойкой у меня обычно хранится средство для мытья посуды. Если тебе интересно, какое именно, это был Frosch. Кажется, с запахом грейпфрута; впрочем, я не уверен. Может, зеленый лимон.

– Отлично. Значит, его мы сейчас и выпьем, твой зеленый лимон – за Барселону. Она того стоит, – невозмутимо кивает безымянный друг, протягивает Тони стакан, доверху переполненный веселой шипящей пеной, и вдруг, склонившись почему-то не к уху, к затылку, громко, горячо, яростно, как будто сейчас полезет драться, шепчет: – Неважно, что было, неважно, что будет, плевать, чем дело кончится, главное – он видел свет!


Он видел свет, – думает Тони Куртейн. – Он все-таки видел. Это лучше, чем ничего.

Тони Куртейн поднимается с пола, где сидел, прислонившись затылком к холодной стене, и, пошатываясь, как пьяный, бредет на кухню: она ближе, чем ванная, а кран там тоже есть. Включает холодную воду, сует под нее голову, какое-то время стоит неподвижно, а потом, не выдержав, фыркает, отпрыгивает от умывальника, наощупь закручивает кран, хватает кухонное полотенце и трет им волосы с такой силой, словно хочет добыть огонь.

Восьмой круг

Люси

– А здесь у нас Улица Смерти. Своего рода мини-загробный мир, только для местных. Я имею в виду, для жителей этого двора, остальным в их уютненькое чистилище исключительно при жизни можно зайти, поглазеть и даже сфотографироваться на фоне, но после смерти уже хода нет. Зато и оставаться тут навек не придется, нам крупно повезло, – сказала Люси, сворачивая с улицы Паупе во двор.


Двор был не простой, золотой – даже по меркам Ужуписа, где совсем обычных, заурядных дворов практически нет, все с какими-нибудь прибамбасами, такой уж район. Но в этом дворе какие-то неизвестные устроили столь грандиозную инсталляцию, что у заглянувших сюда туристов и просто прохожих волосы дыбом. Добрый виленский хюгге, как мы его себе представляем: всюду развешены зеркала и качели, расставлены декоративные фонари, на крышах сараев пристроены старые телевизоры и радиоприемники; по углам прячутся детские игрушки, смотрят недобрыми кукольными глазами, а на дальней стене, над дверью с круглыми белыми часами, стрелки которых всегда показывают час двадцать пять, висит здоровенный самодельный плакат с надписью «Улица Смерти» – почему-то по-русски. От всего этого создается чрезвычайно убедительное впечатление, что реальность сошла с ума. То есть в этом конкретном дворе она уже окончательно чокнулась, а на остальных участках держит себя в руках – пока, до поры до времени. Но скоро, скоро забьет на сдержанность и ка-а-а-ак всем даст.

Люси обнаружила этот двор совершенно случайно; собственно, даже не она сама, а приехавшая погостить подружка. В этом смысле быть местным жителем довольно невыгодная позиция: постепенно привыкаешь считать себя великим знатоком всех городских секретов и не особо присматриваешься к переменам, разве только когда готовишь новый маршрут. А в городе каждый день происходит что-нибудь интересное, он как две реки, на берегах которых построен, постоянно течет и меняется, за ним глаз да глаз, расслабляться нельзя.

В общем Улица Смерти стала любимым открытием этого года, Люсиным несмываемым позором – как проглядела?! – и одновременно личным хитом. Она регулярно таскала сюда знакомых, а вот экскурсантов приводила редко, только тех, кто ей очень понравился: самые сладкие городские тайны не продаются за деньги, а случайно выбалтываются по любви.

Сегодняшним экскурсантам Люси этот двор показывать не планировала, но в последний момент нечаянно свернула в нужную подворотню. Не убегать же теперь отсюда с криком: «Ой, нет, не смотрите, вам не положено, это не для вас!»

Ладно, – сказала себе Люси, – не настолько они противные, чтобы оставаться без Улицы Смерти. Кто у нас нынче действительно противный, так это я.


Она и правда сама себя не узнавала. Все ей сегодня было не так. Вроде и день погожий, наконец-то не слишком жаркий, и экскурсанты из ее любимой категории умеренных фриков. Местный, похожий на лесного разбойника, которому за какие-то неведомые грехи досталась роль трехнутого хипстера в спектакле самодеятельного разбойничьего театра о нелепой и загадочной, с их точки зрения, жизни горожан, а второй – иностранец, «пуэрториканец из Эфиопии», – как с совершенно серьезным лицом сообщил его друг.

Ясно, что соврал, пуэрториканец из этого типа был примерно такой же, как эфиоп. Обычная, как сказала бы сейчас покойная бабка, «хитрая татарская морда», зеленые кошачьи глаза, волосы небесной синевы, футболка с томатными супами Уорхолла и джинсы до колен, выглядящие так, словно их скорей не доели, чем просто обрезали. За всю экскурсию он не произнес ни слова; вполне возможно, ни слова и не понял, но тут уж сам виноват. Люси долго пыталась выяснить, какой язык они предпочитают: русский? литовский? английский? немецкий? А может быть, приятеля, хорошего переводчика на испанский, позвать? Он сегодня как раз свободен и совсем рядом живет. Но друг самозваного эфиопского пуэрториканца от переводчика наотрез отказался, сказал: «Говорите, как вам удобно, нам все равно», – и тогда Люси окончательно растерялась. Все-таки в некоторых технических вопросах желательна полная определенность, избыток свободы иногда зло.

Решила отомстить и по ходу экскурсии то и дело перескакивала с одного языка на другой, но клиенты невозмутимо кивали, словно бы так и надо; хипстер-разбойник иногда выдавал короткие комментарии – вроде вполне по делу, но Люси почему-то упорно казалось, он над ней насмехается. Хотя формально придраться было совершенно не к чему. В том и беда!

Однако худо-бедно экскурсию провела. Пока сама Люси раздраженно терзалась какими-то невнятными предчувствиями пополам с угрызениями совести – хорошие же ребята, ты чего? – ее автопилот, дитя счастливой многолетней практики, заливался соловьем, рассказывал и показывал, разбавлял исторические факты Люсиными фирменными байками, унаследованными от деда вместе с чудесной способностью сочинять на ходу новые.

То есть нормально все получилось, но Люси чувствовала, что несправедливо обделила экскурсантов: все-таки автопилот – не она сама. Нечестно включать его без особой надобности. Ладно бы заболела или ночь не спала, или клиенты попались особо противные, из тех, кому нигде не нравится, и ничего на самом деле не интересно, но они считают, что ради повышения культурного уровня надо терпеть. А эти-то чем провинились? Только тем, что понимают слишком много языков? Или наоборот, ни одного толком не понимают, и им плевать? Ну, предположим, еще глупо пошутили насчет эфиопского пуэрториканца и по именам не представились, это тоже не слишком приятно, хотя, в сущности, имена – формальность, полная ерунда. Но этим список их прегрешений уж точно исчерпывался. Поэтому Люси наложила на себя добровольную епитимью: сверх программы повела экскурсантов в «Кофе-ван»[26], пообещав им лучший в городе холодный эспрессо-тоник и, что характерно, не соврала. А по дороге совершенно случайно свернула во двор, где Улица Смерти, сама не понимая, зачем это делает. Но трещала, не затыкаясь, молодец.

Ладно, – сказала она себе, – пусть этот двор тоже будет моим извинением за экскурсию, которую вместо меня провел хрен знает кто.


– Хороший двор, – неожиданно сказал молчавший до сих пор лже-пуэрториканец. – Смешной. Ты о нем знал?

– Так и тянет соврать: «Конечно, я здесь все закоулки знаю», – но нет, – неохотно ответил его друг-разбойник. – Понятия не имел, хотя мимо часто носился. Но как-то ухитрился ни разу сюда не зайти.

– На самом деле я тоже долго мимо носилась, ни о чем не подозревая, – призналась им Люси.

Так растерялась, услышав голос немого пуэрториканца, что вышла из роли экскурсовода и стала самой обыкновенной собой. Что, честно говоря, только к лучшему. Экскурсия закончена, а глазеть на Улицу Смерти и пить кофе живой человек по имени Люси умеет гораздо лучше, чем чертов автопилот.

Сказала:

– Этот двор моя подружка нашла. Она из Англии, первый раз в Вильнюс приехала. Пошла гулять, пока я была на работе, и сразу такое открытие! Я от зависти чуть на месте не померла. Все-таки у приезжих огромное преимущество: у них нет иллюзии, будто они здесь все давным-давно знают. Поэтому за день делают столько открытий, что нам хватило бы на год.

– Ну, это если настолько любопытные, что всюду суют свой нос. И при этом достаточно везучие, чтобы совать его в нужные щели, – заметил самозваный пуэрториканец. И печально добавил: – Вот я, например, любопытный. И до сих пор был уверен, что очень везучий. Но оказалось, не всегда.

– Еще какой везучий! – заверила его Люси. – Я сейчас в этот двор совершенно случайно свернула, сама не знаю, зачем. В программу экскурсии он не входит. Только вашей удачей и можно объяснить.

– И правда, зачем этот двор в вашей экскурсионной программе? Трамвайной остановки тут нет, – флегматично заметил разбойник. – И на Изнанке в этом месте сейчас ничего особенно интересного, обычная столярная мастерская. Хотя во времена последней из Исчезающих Империй – сколько их всего насчитывается? Девять? Значит, при Девятой – на этом месте действительно было кладбище. Ну то есть как – кладбище, просто мемориальный зал, где устанавливали доски с именами умерших, так-то кроме имен там нечего хоронить… Сейчас этот обычай на Изнанке не в моде, и никаких кладбищ там больше нет, но факт сам по себе довольно известный. Из тех, что стали достоянием исторической науки и даже в учебники вошли.

Люси слушала его, оцепенев – так это что, получается, гости с Изнанки? Какие-нибудь коллеги Ханны-Лоры? Или ученые-антропологи, исследователи нравов и обычаев Другой Стороны? Или просто заскучавшие контрабандисты решили организовать себе культурный досуг? Последняя версия отлично сочетается с их хитрющими разбойничьими рожами, хотя все-таки странно, как это она не почуяла подвоха: в последние годы – опыт есть опыт! – Люси сразу, безошибочно, с первого взгляда опознавала пришельцев с Этой Стороны.

– Мы вообще-то кофе пить собирались, – напомнил ложный пуэрториканец. – Ладно, сам понимаю, в «Кофе-ване», при всех его достоинствах, о серьезных вещах толком не поговоришь. Тогда давайте хотя бы пикник устроим. Вы любите пикники?

– Вообще-то да, но…

Договорить Люси не успела. Обнаружила, что уже сидит в плетеном кресле, за потрепанным временем пластиковым столом. Мебель была совершенно стандартная, как в большинстве уличных летних кофеен; проблема заключалась в том, что и кресло, и стол стояли метрах в пяти от земли, на своего рода карнизе – выступе, протянувшемся по периметру окружающей двор кирпичной стены, достаточно широком, чтобы пройти по нему, не свалившись, если, конечно, не закружится голова, но мебель помещалась там, мягко говоря, с трудом. Исключительно божьей милостью, иначе не объяснишь.

– …Вы же не боитесь высоты? – заботливо осведомился пуэрториканец.

Он сидел на столе по-турецки, скрестив ноги, и судя, по довольному выражению физиономии, лучшей участи для себя не желал.

– Не боюсь, – ответила Люси. – Но не очень-то люблю с нее падать.

– Если не любите, то и не упадете, – заверил ее актер разбойничьего самодеятельного театра, занявший второе плетеное кресло и развалившийся в нем так вальяжно, словно мебель стояла на твердой земле. – Смотрите, что у нас есть!

С этими словами он достал из-за пазухи бомбу. То есть Люси в первый момент показалось, что бомбу, на самом деле это был блестящий металлический термос соответствующей формы, слишком большой, чтобы носить его за пазухой, но ладно, на Изнанке еще и не такое случается, так что пусть.

– Лучший кофе на всех четырех берегах наших благословенных рек, – торжественно объявил он, откручивая крышку. И, подумав, добавил: – Возможно даже лучший в мире. Но все как-то руки не доходят проверить и сравнить.

– Чур мне первому! – безапелляционно сказал ложный пуэрториканец. – Извините, что лезу без очереди, но знали бы вы оба, как я устал сохранять неизменность облика! А кофе лучше в таком виде пить.

– Я пока вообще, считайте, в обмороке, – вздохнула Люси. – И не уверена, что смогу сделать хотя бы глоток.

– Ай, да все вы прекрасно сможете, – отмахнулся владелец термоса. – Хорошо же сидим. Но пусть он действительно пьет первым. И так уже три с лишним часа в таком виде с нами по городу ходил, не позволяя себе никаких отклонений от первоначального образа, даже одежду ни разу не сменил.

Налил кофе в крышку термоса, протянул своему приятелю, тот залпом выпил угощение, фыркнул от удовольствия и превратился – ладно бы в птицу, в несколько птиц сразу, целую стаю мелких речных чаек, которые тут же взлетели в небо, подняв при этом такой гвалт, что Люси сперва спросила:

– Ну и зачем так орать? – и только потом, спохватившись, запоздало испугалась.

– Надо же, вы до сих пор нас не узнали, – укоризненно заметил друг стаи пуэрториканских чаек из Эфиопии, любезно сохранивший человеческий облик. – А по идее, могли бы. Столько баек про нас рассказали своим экскурсантам. Столько сочинили невероятных легенд! Когда я их слушал, натурально мечтал познакомиться с этими удивительными прекрасными нами из ваших историй. Притом что в жизни мы тоже вполне ничего.


Только тогда до Люси наконец-то начало доходить, кто они такие. На самом деле смешно получилось. Столько раз между делом, чтобы заполнить паузу, или просто поднять настроение, рассказывала своим экскурсантам: «В этом баре иногда пьянствуют духи-хранители нашего города, тогда окна начинают светиться зеленым; в такие моменты туда лучше не заходить, потому что они у нас, конечно, отличные, но когда напьются, черт знает что творят, меняют местами окрестные улицы и головы своих случайных собутыльников, а вам, по-моему, очень к лицу ваша текущая голова». Или: «Вы, наверное, заметили, как часто и непредсказуемо меняется погода в Вильнюсе, иногда по десять раз на дню? Это происходит потому, что в нашем городе сразу два гения места, причем один любит зимнюю холодрыгу, а второй предпочитает тепло. И чтобы лишний раз не ссориться по этому поводу, они играют в нарды – кстати, обычно вон в той кофейне, за дальним столом у окна. Кто победит, того и погода. Казалось бы, отличное решение, да только играют они иногда целыми днями напролет и, как видите, с переменным успехом, силы-то примерно равны, а нам приходится отдуваться за их развлечения, таская за собой зонтики, теплые кофты, хлопковые безрукавки и запасные носки». Или даже: «Обратите внимание на эти следы. На первый взгляд, обычные мокрые следы, оставленные ботинками довольно большого размера, но посмотрите по сторонам: вокруг совершенно сухо, ни одной лужи, негде было ноги намочить. И прерываются посреди тротуара, как будто ботинки внезапно высохли, или их обладателя унесли на руках. О таких необъяснимых следах наши городские легенды рассказывают, что их оставляют местные духи, специально для горожан: если пройти по ним, стараясь аккуратно наступать на каждый след, наша жизнь удивительным образом изменится; никто не знает, как именно, всегда по-разному, заранее не предсказать, но лично я всегда так делаю и вам посоветовала бы рискнуть».

На самом же деле Люси знала о городских духах-хранителях только, что они есть. Зато сразу из двух авторитетных источников: наяву ей об этом рассказывала Ханна-Лора, а во сне – хозяин безымянного кафе, посещения которого принадлежали к числу Люсиных любимых «серийных», то есть регулярно повторяющихся снов. Подробностей Люси почему-то никогда не запоминала, поэтому с удовольствием сочиняла их сама, следуя первому правилу рассказчика от дедушки Жюля: просто открывай рот и что-нибудь говори. А эти красавцы вдруг взяли и самолично заявились на ее экскурсию, предварительно записавшись, как нормальные люди, и даже оплатив услуги, матерь божья, через пэйпал.

А я как последняя дура, – думала Люси, – обиделась на невинную шутку и включила автопилот. С другой стороны, может, так даже лучше? Ну в самом деле, что бы я им стала рассказывать, узнав, кто они такие? Стояла бы молча и хлопала глазами, как сейчас. А так хотя бы развлекла.

– Это большая честь для меня, – наконец сказала Люси. – И одновременно полный провал. Я сегодня плохо провела экскурсию. На «отвяжись». Никуда не годится. Так нельзя. Но иногда случается – если экскурсанты мне не понравились, или просто выбили из колеи. В вашем случае – определенно второе. Как-то мне сразу не по себе стало от вас.

– Ну, мы сами виноваты, – улыбнулся человекообразный genius loci, и разбойничья рожа сразу стала такой обаятельной, что Люси захотелось его стукнуть за то, что не улыбался раньше. Совсем же другое дело! С такой улыбкой все бы совершенно иначе прошло.

– С какого-то перепугу решили прикинуться нормальными людьми, – объяснил он. – А эта роль мне и при жизни… я имею в виду, в обычной жизни давалась неважно. О моем друге и говорить нечего, это явно не его амплуа. Но мы очень старались. И получились довольно противными типами, это я и сам осознаю.

– Ничего, бывает и хуже, – вздохнула Люси. – В смысле вполне неплохие ребята из вас вышли. Просто надо было вам все-таки выбрать какой-то один язык экскурсии, а то у меня создалось впечатление, будто вам вообще не интересно, что я говорю. И если вы еще когда-нибудь захотите прикинуться нормальными людьми, имейте в виду: «пуэрториканец из Эфиопии» – перебор, полный абсурд. Мы, нормальные люди, так обычно незнакомцам не представляемся…

У Люси был еще ряд критических замечаний, но договорить она не успела, потому что чайки, все это время с веселыми криками кружившие над Улицей Смерти, прилетели к ним, дружно расселись на плечах и голове своего приятеля, и одна из них клюнула его в ухо – легонько, но так выразительно, что даже Люси поняла, что это означает: «А я тебе говорил!»

– Ну нельзя же совсем без абсурда, – примирительно сказал тот. – Мои интересы тоже надо учитывать, чтобы я у нас не зачах.

И наконец протянул Люси крышку от термоса, до краев наполненную кофе. Сделав первый глоток, она не поверила своим органам чувств. После второго придумала разумное объяснение: стресс обостряет восприятие, поэтому просто хорошо приготовленный кофе кажется чем-то неземным. Но выпив примерно половину, поняла, что стресс тут все-таки не при чем.

– Мир никогда не будет прежним, – вздохнула она. – Это даже круче, чем кофе у Святого Евстафия в Риме[27]. И как после этого жить?

– Долго и счастливо? – предположила одна из чаек. И тут же, смутившись, завопила по-чаячьи, видимо, чтобы сгладить неловкость.

– Ничего, выживете как-нибудь, – утешил Люси обладатель термоса и, по всей вероятности, создатель его божественного содержимого. – Особенно если я налью вам добавки. А я ведь налью! – И добавил, заговорщически подмигнув: – А потом мы расстанемся, но мой кофе вы запомните навсегда. Будете нас вспоминать, ничего не бояться, верить себе, быть благодарной, любить и тосковать… Извините, увлекся. Это была цитата из моего любимого автора; жаль, работает исключительно в разговорном жанре, но я успеваю законспектировать иногда. Узнали?

Люси молча кивнула. Совсем недавно говорила эти слова, сажая в такси Алену, которая провела на Изнанке пол-дня и, похоже, вполне понимала, что именно с нею случилось, а вот сможет ли ужиться ли с этим пониманием – бог весть.

– Удивительно, что вы это слышали и запомнили, – наконец сказала она. – Или вы слышите и помните вообще все, что в городе говорят?

– Да упаси боже. Я бы рехнулся, – искренне ужаснулся тот, а чайки одновременно взлетели в небо и истошно завопили на разные голоса. Видимо, тоже содрогнулись перед такой перспективой.

– Просто лично за вами я внимательно слежу, – признался оставшийся. – Да-да, тайком подсматриваю. И подслушиваю. Довольно бестактно с моей стороны столько лет бесплатно примазываться к вашим экскурсиям, но сами виноваты – вы мой кумир. Впрочем, я не совсем бесполезный нахлебник: говорят, от моего присутствия поднимается настроение, особенно если меня самого при этом не видно и не слышно, но уж это условие на ваших экскурсиях всегда было строго соблюдено. К тому же, порой вам требовалась помощь. На самом деле нечасто, буквально несколько раз, то ли семь, то ли восемь, – когда вы не смогли отыскать пропажу…

– Что? – ушам своим не веря, переспросила Люси. – Что?!

– Что слышали: я бесцеремонно совал нос в ваши дела. Но когда у вас все получалось, я не вмешивался, честное слово! Не настолько я нахал. А когда вы не справлялись, я приходил на помощь. Строго говоря, это нормально, что вы не справлялись: тех, кого вы не смогли отыскать, заносило не на Изнанку, а сильно подальше. Людям вообще нечего делать в подобных местах. Мне, кстати, тоже там нечего делать. Но я наглый, как танк. Вижу цель – не вижу препятствий. Это отлично работает… иногда. Применять мой метод в домашних условиях, не разжившись дополнительным всемогуществом и хотя бы десятком запасных жизней, я бы не рекомендовал.

– Погодите, не тараторьте, – попросила Люси. – Чокнуться с вами можно. Вот уж правда – как танк. Объясните мне человеческими словами: вы что, привели обратно этих восьмерых?

– А. Значит, все-таки восьмерых, – кивнул он, явно довольный уточнением. – Вы бы, кстати, и сами могли догадаться, что кто-то другой благополучно вернул их домой. Потому что, если бы эти люди пропали по-настоящему, вы бы о них не помнили. А то не знаете, как ловко реальность закрывает подобные дыры. Раз – и не было никого, никогда, следов не осталось, забудьте. Собственно, нечего забывать.

– Я думала, примерно так и случилось, только я одна помню об этих пропавших, – растерянно призналась Люси. – Как-то не учла, что я – тоже часть реальности, а не какой-то отдельный от нее сверхъестественный наблюдатель. И, следовательно, должна была все забыть. В голове почему-то не укладывается. Даже, знаете, как-то обидно думать, что я – просто часть реальности, послушная ее воле. Хотя оно, безусловно, так.

– Такая форма гордыни мне тоже свойственна, – понимающе улыбнулся ее собеседник. – Не думаю, кстати, что от нее следует избавляться. Отличный рабочий инструмент.

– Так значит они не пропали?

– Вернулись домой как миленькие.

– А другие, о которых я забыла, потому что они действительно исчезли навсегда… сколько их было? – дрогнувшим голосом спросила Люси.

Она почему-то заранее приготовилась услышать какое-нибудь совершенно ужасное число, например сто тридцать восемь. А то и вовсе девятьсот двадцать пять.

Но ее собеседник укоризненно покачал головой.

– Не выдумывайте. В старые времена такое и правда довольно часто случалось. Но с тех пор, как мой друг взялся опекать наш город – то есть последние двадцать с небольшим лет – здесь никто бесследно не пропадал. Кроме разве что тех, кого приняла Изнанка по большой взаимной любви; впрочем об этих счастливых пропажах вы наверняка знаете больше, чем я. А никаких особых ужасов не было, скажите спасибо этому горластому типу. Он только с виду балбес почище меня, а на самом деле… Эй, ну я же сто раз просил никогда не щекотать мне крыльями нос!

Последняя реплика предназначалась чайкам, которые дружно на него набросились; впрочем, даже Люси было понятно, что эта битва у них не всерьез.

Наконец чайки угомонились, а потом и вовсе исчезли, зато на столе снова появился ложный эфиопский пуэрториканец, только теперь почему-то с малиновыми волосами, голый по пояс, босой, в широченных красных штанах.

– Извините, – церемонно сказал он Люси. – Не хотел мешать вашему разговору. Но когда кое у кого язык без костей, лучше уж вовремя помешать.

– Да ладно тебе, – усмехнулся его приятель. – Ничего этакого я пока не растрепал. Хотя ты прав, к тому шло.

– То-то и оно. Но гораздо хуже другое: вы могли выпить весь кофе. А я хочу еще.

Получив крышку от термоса, он одарил Люси приветливой улыбкой и сообщил:

– Это называется «конкуренция». Мне как раз недавно объяснили, что это такое и как работает. Оказывается когда какой-то ресурс ограничен – как в нашем случае объемом термоса – люди начинают конкурировать за обладание им. И уж тут каждый за себя! На самом деле нелепое занятие. Никогда не думал, что однажды всерьез начну с кем-нибудь конкурировать. И вдруг внезапно – вот так!

– Этот кофе стоит того, чтобы конкурировать за обладание им, – понимающе кивнула Люси. – Но я не в обиде. Мне и так добрая половина досталась, пока вы орали… то есть летали в небесах.

– Кофе уже допили, даже поскандалить успели, а к делу так и не перешли, – вздохнул хозяин опустевшего термоса. – История всей моей жизни, вечно так. А ведь я не просто так голову вам морочу. У меня к вам что-то вроде делового предложения.

– Делового предложения? – растерянно переспросила Люси.

– Думаю, это называется именно так. Вы же знаете про Пути?

– Если вы имеете в виду места, где легко проходить на Изнанку…

– И не только на Изнанку. Куда придется. Но да, именно их. У меня хорошая новость: буквально с позавчерашнего дня открытых Путей в нашем городе стало гораздо больше. И я готов безответственно выболтать вам адреса на тот случай, если вы захотите придумать новые экскурсионные маршруты, или просто дополнить старые. То есть, наоборот, чрезвычайно ответственно вам их выболтать. Великое дело – полезная информация в хороших руках!

– Вы что, хотите, чтобы побольше народу на Изнанку проваливалось? – прямо спросила Люси.

И получила такой же прямой ответ:

– Ну да.

– Он в этом смысле совершенно ужасный, – наябедничал эфиопский пуэрториканец, экспрессивно взмахнув опустевшей крышкой от термоса. – Во всех остальных отношениях просто отличный, точно вам говорю. Но почему-то любит, когда люди проваливаются черт знает куда!

– С чего ты взял, будто черти знают о нашей Изнанке? – неожиданно возмутился его приятель.

– Это просто такое выражение. Фразеологический оборот. Строго говоря, чертей вообще не бывает – при том, что разнообразных форм существования сознания, которые люди готовы называть словом «черт», великое множество. Включая, собственно, нас с тобой.

– Это большое утешение. Всегда приятно лишний раз вспомнить, что черти – это теперь мы, – ухмыльнулся тот и повернулся к Люси: – На самом деле он говорит чистую правду. Я действительно люблю, когда люди проваливаются черт знает куда – при условии, что они потом возвращаются обратно. И помнят, что с ними однажды случилось нечто невообразимое, не поддающееся никаким объяснениям. И не забудут об этом никогда. То есть многие, конечно, ухитряются делать вид, будто забыли. Но надолго их обычно не хватает, вспоминают как миленькие. Опыт есть опыт, от него просто так отмахнуться нельзя.

– Но зачем вам?.. – начала было Люси, но осеклась, потому что в глубине души прекрасно знала зачем. Она и сама всякий раз радовалась каждому заблудившемуся – то есть не только тому, что его удалось привести обратно, но и самому факту, что человек взял, да и забрел на Изнанку, наяву, в здравом уме, и это событие, хочет он того или нет, неотменимо, останется фактом его биографии навсегда.

– Всегда знал, что если хоть кто-то в этом городе меня понимает, то это вы, – улыбнулся ее собеседник. И показал своему другу язык: – Говорил тебе, она такая же дурковатая, как я сам!

Тот лишь горестно вздохнул и отдал ему крышку от термоса.

– Ханна-Лора тоже вас понимает, – сказала Люси. – Еще и получше, чем я. Когда-то, еще в начале знакомства сама предложила приводить к ним, кого получится, сказала: «Мы любим хороших гостей».

– Еще бы она не любила хороших гостей! Все-таки Ханна-Лора не просто симпатичная девчонка с Изнанки, а бывшая Верховная Жрица Девятой Исчезающей Империи; кажется, еще и Восьмую пережила, не исчезнув. Это же именно она придумала, как им сохранять неизменность – вы знали? Уже сам вижу, что не знали. Ну, ничего не попишешь, я – неисправимый болтун и сплетник, теперь будете знать. Коротко говоря, люди-Мосты – это была ее идея. Отличная, как по мне. Но теперь все Мосты досрочно уводят из города, и новых им на смену не пришлют, вы в курсе?

– Уводят?! – ахнула Люси. – Они что, с ума сошли?

– Я тоже сперва спросил, чего они там такого удивительного нанюхались. Но на то действительно есть серьезные причины; уверен, Ханна-Лора сама вам однажды расскажет, раз вы друзья. Факт, что теперь наша очередь. Я имею в виду, Изнанке этого города позарез, как никогда прежде нужны наша любовь и тоска. Можно, конечно, просто так тосковать, умозрительно, по самой идее неведомого и прекрасного иного мира, которого, скорее всего, вовсе нет. У некоторых отлично получается, на своем веку я встречал настоящих мастеров безадресной абстрактной любви. Но для дела все-таки лучше сперва увидеть объект приложения страсти, а уже потом приступать.

– Он совершенно ужасный, но в данном случае прав, – заметил эфиопский пуэрториканец, бывшая стая чаек. – Влюбляться следует с первого взгляда, а не просто в мечтах.

– Ладно, – кивнула Люси. – Я вас поняла.


– Вы это мне говорите? – спросил симпатичный молодой человек с аккуратной квадратной бородкой.

Люси довольно долго недоуменно на него пялилась – а это еще кто такой? Он-то откуда взялся? Наконец выдавила вежливую улыбку и отрицательно помотала головой. Молодой человек отвернулся к своим собеседникам, а Люси огляделась по сторонам и обнаружила, что сидит в «Кофе-ване», куда с самого начала собиралась привести своих экскурсантов. Но сидит тут без них, одна. Зато в руке у нее мятый листок бумаги в клеточку, явно выдранный из школьной тетрадки. А на нем зеленым карандашом, неразборчивым, как говорят в таких случаях, «докторским» почерком – обещанный список адресов.

Люси купила кофе, тот самый эспрессо-тоник со льдом, которым намеревалась поразить ложного пуэрториканца с синими волосами и его друга-разбойника; ясно теперь, что напрасно надеялась, этих поди порази, их и так неплохо кормят, в смысле поят волшебным кофе, сваренным на каких-нибудь заоблачных небесах.

Вышла со стаканом на улицу, села на разогретый предвечерним солнцем деревянный стул и уткнулась в список. Худо-бедно разобрала ужасный почерк – фигу им заоблачные небеса, точно же черти, уж ангелов-то наверняка обучают хотя бы основам каллиграфии. Некоторое время раздумывала, наконец сказала себе: ладно, положим, по лестнице со стихами Чеслава Милоша[28] я и так почти всех вожу. И на Швенто Двасес иногда сворачиваю; буду теперь сворачивать не иногда. И вообще прекрасные дополнения к обычным маршрутам у меня намечаются, любо-дорого поглядеть. Осталось сочинить какие-нибудь интересные байки, чтобы людям захотелось туда вернуться – потом, в одиночестве, без меня.

Симон

– Вы с ума сошли? – спросил Симон.

Вопрос был риторический. Он и сам прекрасно понимал, что никто ни с чего не сошел. Просто был потрясен, очень сердился и одновременно опаздывал на репетицию, а это уже ни в какие ворота. Перебор.

Сел на подоконник, закурил, не спрашивая разрешения: окно нараспашку, переживут. Всем же будет лучше, если я побыстрей успокоюсь. А то в сердцах черт знает чего наговорю.

Наконец сказал:

– Мне еще одиннадцать лет до конца контракта. Целых одиннадцать лет! У меня репетиции до конца года расписаны; с сентября начнутся регулярные выступления, график уже составлен, я с двумя клубами подписал договор. Думаете, я вот так просто все брошу? Я только-только нормальных музыкантов собрал…

– Погоди, – попросила его Ханна-Лора. – Для начала просто успокойся. Не кипятись.

А Кара примирительно добавила:

– Никто тебя в кандалах домой не потащит.

– Так вы уже притащили! – воскликнул Симон. И саркастически добавил: – Спасибо, конечно, что не в кандалах, но мне от этого не то чтобы сильно легче. Мать вашу, ну что вы наделали?! Мы так не договаривались. Нельзя вот так без предупреждения человека из жизни выдирать! Это против всех законов, правил, инструкций, да и просто здравого смысла. У меня через сорок пять минут репетиция. Новый кларнетист придет в первый раз. Он совершенно невероятный, таких не бывает. Ангел небесный, а не кларнетист. Не представляете, как я его уговаривал. Ему, оказывается рожа моя сперва не понравилась, говорит, думал, очередной сытый мальчик из богатой семьи, бездельник с артистическими фантазиями, много таких перевидал. А теперь смеется: что ж ты сразу не начал играть? Уже на второй минуте был бы твой с потрохами… В общем, главное – я его все-таки заполучил. Лучшего в мире кларнетиста! И не могу позволить себе его потерять.

– А я тебе говорила, этот совсем не обрадуется, – сказала коллеге Кара. – Надо было спорить с тобой на деньги, пошла бы сейчас в кабак.

Ханна-Лора молча показала ей кулак, и обе дружно рассмеялись. Но Симон их веселья совершенно не разделял.


Вообще-то они, конечно, отличные. Начальница Граничной Полиции, в которую, по традиции, по уши влюблена добрая половина каждого поколения городских студентов, включая девчонок; с возрастом, к счастью, проходит у большинства. И Кара по прозвищу Небесная, глава департамента по связям с Другой Стороной, хозяйка всех тайных Путей, мастер перехода между реальностями, всегда одной ногой тут, а другой там. Уж насколько Симон был сейчас растерян и зол, а все равно заново обрадовался, что знаком с этими крутыми тетками и даже, как внезапно выяснилось, много лет работал под их руководством.

Ну и вообще, чего уж там, приятно было внезапно все это вспомнить – квартиру Кары, где она однажды поила чаем их дружную группу, четверых будущих Мостов; прощальную вечеринку, которую они закатили перед тем, как отправиться в полную неизвестность Другой Стороны; торжественную церемонию составления контрактов, больше похожую на похороны времен эпохи Исчезающих Империй, как их описывают в учебниках. А заодно – всю свою предыдущую биографию, весь этот дом-милый-дом. Бабку, отца, музыкальную школу, как впервые попробовал водку на выпускном и как тогда страшно плевался; неизменно мрачного Мастера Томаса, грозу консерваторских студентов, которому он – между прочим единственный в группе! – сдал зачет по композиции с первой попытки и был официально признан новой надеждой современной музыки, еще и выпили на радостях вместе потом; первую подработку на каникулах в пляжном оркестре и девчонок в модных светящихся купальниках, готовых пойти на край света за ним, таким крутым трубачом; старенькую пани Матильду, вдову великого тенора Грушивицкого, которая по понедельникам приносила в консерваторию домашние пирожки и раздавала студентам прямо у входа, приговаривая: «Кушайте, дети, набирайтесь сил для учебы, нам хорошие музыканты очень нужны»; трехлетний контракт с филармонией Элливаля – как рад был оттуда вернуться и как потом тосковал; ореховое мороженое в кондитерской старшего брата и его огромного полосатого кота с совершенно человеческими голубыми глазами; зиму третьего года, когда над городом каждый день появлялись радуги, тогда как раз написал сюиту для саксофона и голоса в честь Смотрителя маяка, но показать никому не решился… Правильно, кстати, сделал: слабая была работа, никуда не годилась, как и все остальное, что успел сочинить в прежней жизни, до Другой Стороны.


– Еще одиннадцать лет до конца контракта! – повторил Симон, с ужасом чувствуя, что вот-вот заплачет. Злость прошла, осталась только совершенно детская отчаянная обида на весь мир сразу: ну как же вы со мной так?

– У меня столько планов! – сказал он. – И ладно бы просто планов. Я же только-только что-то очень важное начал понимать про музыку Другой Стороны: в чем ее колдовская сила, и откуда человеку эту силу следует брать… Ни в коем случае нельзя мне сейчас останавливаться! Рано возвращаться домой.

Начальницы переглянулись. Вид у Ханны-Лоры был довольно растерянный, зато у Кары – откровенно торжествующий. И Симон наконец-то начал понимать, что она на его стороне.

– Ты был знаком с Альгисом? – наконец спросила Ханна-Лора и тут же недовольно скривилась: – Ай, нет, конечно, откуда? Он же гораздо раньше подписал контракт…

– Если вы имеете в виду художника, который стал Мостом в тот год, когда я вернулся из Элливаля, то да, мы были знакомы, – ответил Симон. – Но не близко, просто пару раз встречались в общей компании, потом здоровались при встрече, и все. А почему вы спросили?

Ханна-Лора неопределенно пожала плечами и отвернулась; за нее ответила Кара:

– Мост Альгис покончил с собой.

– О господи. Не просто умер? Покончил с собой?! Как такое возможно?

– Возможно вообще все. Впрочем, Альгису повезло: в последний момент он каким-то чудом оказался на маяке и умер дома, а не на Другой Стороне. Но чудеса чудесами, а риск сочли чрезмерным и приняли решение вернуть домой все Мосты, вне зависимости от даты окончания контракта. Это решение не обсуждается! – поспешно сказала она, заметив, что Симон готов возразить. И усмехнувшись, добавила: – Даже мне не дали всласть его обсудить. Но как частное лицо ты, разумеется, можешь находиться на Другой Стороне сколько захочешь, законом это, слава богу, не запрещено.

– И как я вернусь, интересно? – мрачно осведомился Симон. – Я не умею сам туда проходить.

– Да ясно как: я тебя отведу, – огорошила его Кара. – Поставлю на место, как книжку на полку – туда, откуда взяла. А потом, если выберешь время между своими драгоценными репетициями, дам тебе несколько частных уроков. Совершенно бесплатно, заметь! В общем, если смотреть на вопрос сугубо практически, ты скорее приобрел, чем потерял. Память о себе дорогого стоит. Полное забвение строго предписано Мостам, но для путешествующих частным порядком оно не только необязательно, но и крайне нежелательно. Слишком уж много создает ненужных проблем.

– А что, можно оказаться на Другой Стороне и ничего не забыть? – опешил Симон.

– Еще как можно. Скажем спасибо многим поколениям наших изобретательных контрабандистов за несколько сотен хитроумных приемов, позволяющих сохранять память при пересечении границы с Другой Стороной. И кстати, сама по себе свобода перемещения тоже великое дело. Чертовски приятно бывает обедать дома по воскресеньям, ненадолго отложив дела, поджидающие тебя на Другой Стороне!

У Симона голова шла кругом от внезапно обрушившихся на него невероятных возможностей. Но в этом счастливом разноцветном тумане полыхала как огонь маяка, выла пожарной сиреной паническая мысль: репетиция! Я опаздываю на репетицию! Пока мы тут болтаем, время идет!

– Я опаздываю на репетицию, – сказал он вслух. – Мне правда надо – кровь из носа, любой ценой. В любой другой день можно было бы как-то объяснить, извиниться, но сегодня же Йонас впервые придет! Мой новый кларнетист. Ну, я вам уже говорил… Если можно меня вот прямо сейчас отвести обратно, отведите, пожалуйста. А если нельзя, все равно отведите. Очень вас прошу.

– Ну ты даешь! – неожиданно рассмеялась Ханна-Лора. – Сколько раз возвращала Мосты домой, все как один теряли разум от счастья и порывались целовать не только меня, но и булыжники родных мостовых. А у тебя одно на уме – репетиция! Кому рассказать, не поверят.

– Просто мне очень надо, – упрямо повторил Симон. – Кларнетист у меня. Ждет.

– Ладно, – сказала Кара. – Первая репетиция с новым музыкантом – дело серьезное, это даже я понимаю. Где вы репетируете? Территориально. Чтобы знать, куда выходить.

– На холме Тауро, – просиял Симон. – А что, правда можно?..

– Нельзя, – сурово отрезала Ханна-Лора. – Порядок есть порядок, сперва надо официально закрыть контракт. – И, улыбнувшись, добавила: – Но если тебе очень надо, ладно, будем считать, что сегодня за тобой никто никуда не ходил. Не успели, забегались, закрутились, прошляпили. Встретимся завтра после обеда, так что, будь добр, на это время ничего не планируй, а если уже запланировал, отмени… Да не смотри ты на меня с таким ужасом! На пару часов встретимся, чтобы оформить нужные документы и просто поговорить, а потом делай что хочешь. Никто тебя на цепь не посадит. Ты вообще-то не беглый преступник, а герой.

– Холм Тауро – очень удачное место, тебе повезло, – деловито заметила Кара. – Не только не опоздаешь, а еще раньше времени придешь. Там на склоне как раз недавно открылся новый Путь. Я сперва думала, как всегда, ненадолго, но Сте… В общем, никто так и не стал его закрывать. Как специально для тебя постарались. Идем, счастливчик, что с тобой делать. Если уж твой кларнетист ждет.

* * *

Кара вернулась почти сразу. Сказала:

– Отличный мальчик, очень легко прошел. И язык прикусил грамотно, почти ничего не забудет. Быстро всему научится, войдет во вкус, будет бегать туда-сюда…

– А ты-то чему так радуешься? – спросила Ханна-Лора. – Тому, что все опять пошло не по моему плану?

– И этому тоже, – честно призналась Кара. – А еще больше самому факту существования этого мальчика. Люблю таких безумцев, на них держится мир. Плевать, где там какая сторона, что я внезапно вспомнил, о чем забыл, сами разбирайтесь сколько у вас реальностей, и в какой из них мы сейчас находимся, а у меня репетиция! И новый кларнетист.

Подошла к окну, долго стояла, смотрела на площадь Восьмидесяти Тоскующих Мостов, где радостно бурлила, переливаясь всеми модными цветами сезона, праздная вечерняя толпа. Наконец сказала:

– У меня душа не на месте с тех пор, как узнала про Альгиса. Сама знаешь, я-то очень люблю нашу Другую Сторону, часть моего сердца всегда там. И чувствовала себя паршиво, как если бы возлюбленный оказался злобным убийцей. Замучил ни в чем не повинного человека теми же самыми ласковыми руками, которыми вчера меня обнимал. Вроде бы понимаю, что Другая Сторона сама по себе не добра и не зла, как и любое другое место, вопрос только в том, подходит оно тебе или нет. И еще в том что ты делаешь, когда место тебе не подходит – упорствуешь в ненависти или открываешь сердце трудной и безнадежной, как кажется поначалу, любви. То есть, ясно, что дело не в Другой Стороне, где угодно могла такая беда случиться; и случаются, собственно, нам ли с тобой не знать. Но мне все равно было горько. И вдруг – как будто специально для меня, по заказу! – появляется этот прекрасный дурацкий мальчишка, для которого весь смысл и все счастье сейчас там, на Другой Стороне. И меня наконец отпустило. Равновесие восстановлено. Все встало на места.

* * *

До начала репетиции оставалось еще десять минут; на самом деле, даже больше: Ганс всегда опаздывает почти на четверть часа. Он крутой музыкант и вообще отличный, но приходить вовремя просто физически не способен, как, скажем, проникать сквозь стены или летать.

В общем, особо спешить никакого смысла, но Симон все равно бежал вверх по склону холма – просто от избытка чувств, среди которых были и восторг, и смятение, и торжество, что сумел настоять на своем, и запоздалая радость от возвращения памяти о настоящем доме, и неведомое ему до сих пор ощущение полноты.

Офигеть, – думал Симон, – я же теперь кучу всего важного помню и уже не забуду: как минимум, всю нашу классику. И зарубежную тоже помню. И даже авангард, включая некоторые малоизвестные эксперименты – у меня же по современной музыке всегда был высший балл! А раньше только смутно мерещились какие-то странные, ни на что не похожие, но такие родные, естественные для меня мелодии; не понимал, откуда они берутся, думал даже – может, во сне начал сочинять? Но теперь-то ясно, что это было: просто нашу, знакомую с детства музыку вспоминал. И если теперь соединить мои знания с этой невероятной, темной, сокрушительной мощью музыки Другой Стороны… мама дорогая, это что же получится? Это же будет такое… такое будет! И ангелы заплачут на небесах от белой ангельской зависти. И попросят ноты списать.

Симон рассмеялся вслух и побежал еще быстрее, вприпрыжку, хотя раньше терпеть не мог взбираться на этот чертов холм даже по удобной лестнице, спортсмен из него был тот еще, в смысле вообще никакой. Но сейчас, похоже, гравитация частично утратила над ним власть.

На бегу Симону показалось, что кто-то целует его в макушку; ощущение было таким явственным, что он остановился и обернулся. Но позади не оказалось никого, только в воздухе кружились два кленовых листа, красный и желтый, как осенью, хотя на дворе июнь. От ранней жары, что ли, так быстро засохли? – удивился Симон и тут же выбросил листья из головы. Отправился дальше, вверх по склону к репетиционной студии, на ходу прикидывая, с чего сегодня начинать.

А листья продолжали кружиться в воздухе, не опускались на землю. Желтый свернулся в трубочку, что у листьев означает громкий задиристый хохот. «Я давно привык, что ты ни одной девчонке проходу не даешь, а теперь и мальчишкам тоже?» – отсмеявшись, прошелестел желтый лист на никогда прежде не существовавшем, буквально только что, исключительно смеху ради созданном языке сухих листьев, и красный ответил: «Такова уж моя демоническая природа. Я исполнен любви».

Эва

Из всех искусств важнейшее – говорить себе: «Подумаю об этом завтра», – каждый день, утром и вечером, и еще столько раз, сколько понадобится. Долдонить, как попугай. Эва отлично освоила метод Скарлетт О’Хары, считала себя мастером контролируемого девичьего легкомыслия, думала, так будет всегда. «А вот прошлой ночью… – потом. – Но ведь было же… – потом разберемся. – Но как же?.. – а вот так. – Он исчез! – ну, исчез, бывает. – И футболка в крови! – ничего, отстираю или выкину к черту. Но завтра. Потом, все потом, дорогая. Я сказала: потом!»

Примерно такими внутренними диалогами Эва развлекалась три дня подряд и была твердо намерена продолжать в том же духе. И продолжала бы, если бы не картина в кабинете Тамары.


Сколько Эва работала в этом рекламном агентстве, на стене в кабинете хозяйки висела картина ее мужа, печальный плюшевый заяц, черный на черном фоне, только глаза светло-серые, пронзительные, живые, совершенно человеческие глаза. Этот заяц поначалу страшно нервировал Эву, казалось, где бы она ни села, куда бы ни отошла, он следит за ней с таким специальным строгим сочувствием, с каким, наверное, дежурный ангел записывает в книгу судеб наши каждодневные прегрешения; никакой книги судеб, ясное дело, нет, и соответствующей ангельской должности тоже, да и грехов не бывает, только естественные для человека слабости и заблуждения, но заяц-то есть. И смотрит, гад.

Однако со временем Эва привыкла к печальному черному зайцу с человеческими глазами, даже полюбила его – сперва как неизбежное зло, за то, что не очень злое, могло быть гораздо хуже, а потом, постепенно – всем сердцем, как тайного друга. Иногда специально изобретала повод зайти лишний раз к Тамаре, чтобы с ним повидаться.

И сегодня, воспользовавшись Тамариным отсутствием, зашла. Секретарше сказала, что якобы отыскать какие-то эскизы, а на самом деле навестить зайца. Подмигнуть ему, благо никто не видит: «Давно не виделись, привет».

Но картины с зайцем в кабинете не было. И вообще никаких картин, только голые псевдокирпичные стены модного оттенка «селадон»[29].

Какое-то время Эва просто стояла и смотрела на стену. Потом развернулась и вышла, даже не прихватив для конспирации какую-нибудь бумажку с Тамариного стола, а это уже ни в какие ворота, так распускаться нельзя: сказала, что пришла за эскизами, значит, унеси с собой хоть что-то похожее на эскиз, жизнь среди людей требует логичного, последовательного поведения, ну что ты как маленькая. Но Эве было плевать.

Спросила у секретарши:

– А куда подевалась картина?

В общем, заранее предчувствовала ответ, но все равно содрогнулась, когда та растерянно переспросила:

– Какая картина? В кабинете пани Тамары никогда не было картин.

– Понятно, – кивнула Эва.

По идее, надо было высказаться более развернуто, как-нибудь объяснить свой странный вопрос, извиниться за рассеянность, сослаться на бессонницу, сказать, что перепутала с чьим-то еще кабинетом, но на эти ритуальные пляски у нее не было душевных сил.


Ушла из офиса, забив на незаконченные дела, чего обычно себе не позволяла: хочешь жить без лишних, ненужных, неинтересных рабочих проблем, не создавай их сама, такое у нее было правило. Эва всегда его соблюдала – до сегодняшнего дня. Но елки, бывают такие моменты, когда не до правил. Вообще не до чего.

Засела на открытой кофейной веранде неподалеку от офиса. Кофе там был не очень, зато всегда малолюдно. И совершенно пусто в разгар рабочего дня. После некоторых колебаний взяла телефон и позвонила Мете, внештатной художнице из агентства, которую считала чем-то вроде подруги. «Чем-то вроде» – только по той причине, что не могла позволить себе иметь настоящих близких друзей. Слишком велика была та часть Эвиной жизни, которую ни с кем нельзя разделить, а значит нет смысла имитировать близость. Люди, рядом с которыми весело, интересно и приятно иногда проводить время, это приятели и приятельницы. Надо называть вещи своими именами, последнее дело – врать себе.

Но, в общем, Мета была что надо – спокойная, рассудительная, надежная и одновременно крепко повернутая на снах. Даже что-то там такое хитрое практиковала, не то контролируемые сновидения, не то наоборот, неконтролируемое бодрствование, похожее на сон; Эва ее особо не расспрашивала, но держала в уме, что с Метой в принципе можно говорить о серьезных вещах: она не тупая и не пугливая. И если кто-то мог сейчас помочь Эве, рассеять ее сомнения, то только она.

– Помнишь, мы с тобой как-то говорили, что иногда люди путают сны с реальностью? – не поздоровавшись, спросила Эва. – Ну, не могут потом понять, изменила жена или это просто приснилось. И даже после того как поймут, продолжают сердиться, потому что воспоминания так достоверны и свежи…

– Помню, конечно, – ответила Мета. – А что?

– Со мной случилось нечто подобное. Правда, мне, слава богу, никто не изменял. Но оно и плохо: расспросить некого. Неудобно к людям лезть с такими вопросами, будут потом коситься, как на полную дуру.

– Это да, – тоном знатока подтвердила Мета.

– На тебя вся надежда, ты такие штуки понимаешь лучше, чем я. Поэтому скажи мне пожалуйста: мне приснилось, что у нашей Тамары муж – крутой художник, и все стены в его картинах? Или он все-таки есть?

– Приснилось, конечно, – сказала Мета, и Эва почувствовала, как она улыбается на другом конце условного провода. – Зачем Тамаре какой-то муж? Она же вообще не по этому делу. Не по мужикам, я имею в виду. А как ты думаешь, почему она постоянно торчит в Норвегии? У нее там такая девчонка, что – ой!

Эва почувствовала, как холодеют ее ноги, а в ушах пульсирует кровь. Но нашла в себе силы бодро сказать:

– Вот я и думаю: бред собачий, ни хрена не сходится. Откуда у Тамары муж? Но картины этого несуществующего мужа помню в таких подробностях, как будто каждый день их рассматривала на протяжении многих лет. Ерунда полная, но мне начало казаться, что я схожу с ума. И спросить кого-то неловко. Хорошо, что с тобой поговорила. Ты меня натурально спасла.

– Бывают сны, которые кажутся реальней всякой реальности, – согласилась Мета. – На самом деле здорово, когда такие снятся, хотя с непривычки они могут испугать. Если снова что-то такое случится, звони, не стесняйся, в любое время. Уж я-то знаю, как иногда бывает невыносимо молчать о самых важных вещах.

– Спасибо, – сказала Эва. – Ты права. Совершенно невыносимо. Что бы я делала без тебя!

Спрятала телефон в карман, закурила. На самом деле ей сейчас хотелось кричать, но толку от этого крика. Разве что прохожих развлечь.


Возвращаться в офис, где больше не было картины с черным печальным зайцем, казалось невозможным, чудовищным. С другой стороны, – подумала Эва, – этот несчастный офис – всего лишь малая часть огромного мира, который уже весь, целиком изменился, хочу я этого или нет.

Поэтому вернулась и села за компьютер. Но о работе не было речи, просто тупо пялилась на экран. Наконец решила выйти покурить – может, удастся собраться с мыслями – рабочими, а не паническими, как сейчас. Достала из сумки машинку и пачку табака, чтобы сделать сигарету. Из пачки выпал белый картонный прямоугольник, чья-то визитка, порядком измятая. Как она попала в табак, можно особо не гадать: в рабочих и домашних делах Эва старалась поддерживать упрощающий жизнь порядок, зато во всех ее сумках – видимо, для баланса – традиционно царил адский бардак.

Ни имени, ни фамилии на визитке не обнаружилось, зато в нижней части мелким курсивом зеленого цвета, столбиком, сразу на шести языках, кириллицей и латиницей вперемешку было отпечатано: «Арт-директор». И местный телефонный номер – совершенно обычный. В смысле без каких-нибудь красиво повторяющихся цифр.

– Арт-директор! – изумленно сказала Эва. – Арт, мать его, директор! – и расхохоталась, уронив голову на стол.

Это, конечно, была скорее истерика, чем настоящее веселье, но когда истерика все равно неизбежна, лучше уж смеяться в запертом кабинете, чем кричать на улице. Так что, можно сказать, неплохо все получилось. Гораздо удачней, чем могло.

А отсмеявшись, набрала номер. Заранее приготовилась услышать обещанный голос робота: «Абонент недоступен». Но ей не обломилось даже робота, только долгие гудки.

Вот тогда Эва рассердилась по-настоящему. Зачем дразниться? Подсовывать визитку в тот момент, когда у меня мир на куски разваливается, предлагать руку помощи, а потом не подходить к телефону? Ну кто так делает вообще?!

Злость, впрочем, оказалась отличным лекарством от сковавшего ее оцепенения. Мигом разгребла дела, даже назначенную встречу с клиентом не стала отменять. В разгар деловой беседы почувствовала, что в кармане вибрирует телефон, мстительно подумала: «А теперь я не могу разговаривать!» Почему-то была совершенно уверена, что ей перезванивает «арт-директор», и натурально упивалась торжеством, хотя, положа руку на сердце, душу была готова продать за возможность рассказать ему, что творится. И спросить: «Как же так?» И спрашивать, спрашивать, спрашивать, пока не добьется такого ответа, с которым можно жить дальше. Потому что не жить дальше ей никак нельзя.

Потом, проводив клиента, проверила телефон. Никаких неотвеченных входящих звонков там не было. Зато обнаружилась смс с незнакомого номера: «Возвращайтесь сегодня домой пораньше, я вам еще про Черную Руку расскажу».

Эва показала телефону кулак, но собралась и вышла так быстро, словно за ней гнались все демоны ада. Хотя, если разобраться, это она сама сейчас за одним из них гналась. Такси не вызвала только потому, что в час пик пешком быстрее. И даже плеер в уши не сунула впервые за много лет, просто забыла, что он вообще есть.


Сперва подумала, что напрасно спешила: в квартире было тихо, окна закрыты шторами, никаких следов чужого присутствия. Эва уже так устала качаться на этих дурацких эмоциональных качелях, от радости к разочарованию и обратно, что не почувствовала вообще ничего. По привычке сразу пошла на кухню и замерла на пороге: в кухне клубился туман. То есть даже не так, вместо кухни был только туман, густой, серебристо-молочный, совершенно непроницаемый – стоит вытянуть руку, и пальцев уже не видно. Красиво – слов нет. Но и ужас кромешный. Нельзя так пугать людей. Вот просто нельзя.

– Так нельзя! – сказала вслух Эва. Хотела сердито, но получилось настолько жалобно, что самой стало не по себе. Села, где стояла, прямо на пол в коридоре и заплакала – впервые за так много лет, что подсчитывать страшно. Столько вообще не живут.

– Извините, – сказал знакомый голос. – Я не хотел вас пугать. Даже в мыслях такого не было. Наоборот, собирался сварить вам кофе, но сдуру присел на ваш кухонный диван. Он у вас какой-то нечеловечески уютный, такие надо запретить на законодательном уровне. Это не диваны, а натурально ловушки: на них все засыпают, утратив волю. А я, к тому же, зверски устал… А почему вы ревете? Вам не положено. Вы для ревы-коровы слишком круты.

– Сами корова, – огрызнулась сквозь слезы Эва. – Хочу и реву! Имею полное право: пришла домой после совершенно идиотского дня, а у меня кухня исчезла. Это вообще ни в какие ворота – чтобы вместо кухни один туман!

– Нечаянно получилось, – покаялся ее гость. – Говорю же: устал. Набегался. А от сильной усталости со мной такое порой случается: превращаюсь в туман. Но конечно в гостях подобные номера устраивать – ни в какие ворота, это я понимаю. Просто пока неважно себя контролирую: опыта мало. Но это, говорят, поправимо, проходит само. Вас, кстати, тоже касается. Не горюйте, что все слишком сложно и непонятно – вам только кажется от недостатка опыта. А он придет, никуда не денется. Вернее, это мы с вами никуда от него не денемся, даже если спрячемся под диван.

– Лично я под диван прятаться не собираюсь, – сказала Эва, утирая остатки слез подолом юбки. – Потому что, во-первых, я храбрая. А во-вторых, задница не пролезет, я уже проверяла. Но не от опыта пряталась, а уронила ключи.

– Насчет задницы вам виднее, но вы и правда храбрая, – согласился гость, помогая ей подняться с пола. – Даже храбрее меня. Хотя я в свое время тоже был вполне ничего.


В кухне не осталось никаких следов тумана, теперь даже не верилось, что он буквально только что был и так ее напугал. Гость усадил Эву на пресловутый диван-ловушку, а сам разжег плиту и поставил на нее большую медную джезву. У Эвы в хозяйстве такой не было – с собой, что ли, принес?

– Спасибо, что пришли, – сказала ему Эва. – Мне сегодня здорово не по себе. Обнаружила, что мир изменился. Необъяснимо. Совсем.

– Мир все время меняется, – флегматично заметил гость.

– Да. Но не так! Помните, я вам говорила тогда, на набережной, что умирающий, который… которого… в общем, вы поняли, тот человек – очень похож на художника, мужа моей начальницы? А сегодня выяснилось, что никакого мужа у начальницы нет. И вроде даже быть не могло, ей девочки нравятся. Но я-то помню: муж был! И самое главное, были его картины. Я много их видела. В основном, репродукции в каталогах, но и несколько оригиналов тоже. Например, черного зайца. А теперь заяц исчез. И Тамара больше не замужем. И вообще…

– Надо же, как вам повезло, что вы были знакомы! – обрадовался он. – Удивительное совпадение, редкий шанс!

– Редкий шанс чокнуться, так, что ли? – мрачно спросила Эва.

– Именно! На собственном опыте, не с чужих слов узнать, как реальность закрывает прорехи, оставленные невозможными событиями, как она путает карты, как заметает следы – слушайте, да это фантастическое везение!

– Не знаю, – вздохнула Эва. – Мне так сейчас не кажется. С этим я не могу совладать.

– Не прибедняйтесь. Вы даже со смертью совладать можете. Значит, все остальное – вообще не вопрос.

– Смерть мне понятна. Я с ней близко знакома и постепенно научилась ее не бояться – ни одну из них. Когда провожаешь других, становится не до страха за себя. Но полное исчезновение человека и внезапное изменение судеб его близких – нет, не понимаю. И согласиться с этим никак не могу. Взять ту же Тамару. Я же помню, как она рассказывала о муже, показывала его картины, любила его, наверное… – наверняка! В любом случае, он был важной, огромной частью Тамариной жизни. А теперь вдруг – хлоп! – никакого мужа никогда не было. И значит, Тамара больше не та, какую я знала. Совершенно другая женщина, не сформированная опытом этой любви. Полная подмена!

– Да не то чтобы такая уж полная. Не мне вам объяснять: человек – это сознание. Живет – оно. А личность и опыт при этом могут быть какими угодно, как пальто в которых мы выходим на улицу. Пальто – это, конечно, довольно важно, но гораздо важнее, кто в нем идет. Так что и ваша Тамара, считайте, просто переоделась. Только и всего.

– Вот это в меня совершенно не помещается, – призналась Эва. – И кажется, я не хочу такое в себя помещать. Не желаю даже думать об этом. Мне давно не было страшно, а сейчас – да. Раньше чувствовала, что твердо стою на ногах: если уж даже смерть для меня – простая, понятная штука, с которой я могу справиться, значит, вообще ничего страшного в мире нет. А оно все-таки есть, оказывается. Очень непросто и даже как-то оскорбительно осознать себя настолько игрушкой в руках реальности, где, как внезапно выяснилось, моя жизнь в любой момент может подмениться какой-то другой, и я ничего не буду об этом знать. Может, она уже и менялась? Причем не раз?

– Может, – пожал плечами гость. – Этого я не знаю даже о себе. И никто не знает. Но в итоге-то здорово вышло. Вот вы, вот я, вот кофе, вот сегодняшний день – все такие, какими стали в результате смены множества судеб, или наоборот, одной-единственной, неизменной. В любом случае отлично сидим.

Снял джезву с огня, разлил кофе по чашкам. Подмигнул Эве, сказал:

– На самом деле вам не огорчаться надо, а радоваться. Мир изменился, а вы по-прежнему помните предыдущую версию. Сами могли бы дотумкать, что это означает: вы больше не игрушка в руках реальности. Вы – игрок.

– Можете представить, дотумкала, – невесело усмехнулась Эва. – Еще днем. Но почему-то меня это совсем не утешило. Тамару очень жалко – ту, прежнюю, которой на самом деле никогда не было, а я ее помню, отличная тетка. И черного зайца жалко – до слез!

– Зайца? – нахмурился тот. – А, понятно, картину. Но тут ничего не поделаешь. Жизнь полна сожалений об утраченном навсегда – любая! Моя, кстати, тоже. Но не ими одними полна. Так что вопрос только в том, что у нас есть, кроме сожалений. По-моему, дофига. Начиная с этого кофе и заканчивая властью над миром. Ну что вы так смотрите? Да, я нахал. Считаю, что власть над миром в моих руках. И вам от всего сердца рекомендую занять аналогичную позицию: она стратегически выгодна. И тактически тоже. И вообще так веселей. А мир на наш выпендреж снисходительно смотрит сквозь пальцы: он еще и не таких придурков видал… Попробуйте кофе. Что я, зря старался? На незнакомой, между прочим, плите!

Эва сделала над собой усилие, хотя казалось, ей сейчас не то что кофе, капля воды в горло не полезет, такой там стоял скорбный комок. Но ничего, как-то проглотила, почти не чувствуя вкуса – сперва один маленький глоток, за ним второй, сама не заметила, как выпила половину чашки. Сказала:

– Кажется, очень вкусно. Но мне бы сейчас, пожалуй, чего покрепче.

– Например, крепкого сна, – согласился ее гость. – Это самое лучшее, что можно придумать. Пока мы спим, разные невыносимые тайны, сводящие нас с ума, сами каким-то удивительным образом превращаются во вполне выносимые. Уж я-то знаю! Не представляете, сколько ужасных тайн я в свое время вот так… заспал.

– Вы издеваетесь? – устало спросила Эва. – На часах восемь вечера, я только что целую бадью кофе выпила, какой может быть сон? Я, по-моему, теперь вообще сутки спать не смогу – такое творится! Мир ежесекундно меняется, судьбы перемешиваются, мы как цветные стекляшки в калейдоскопе, который трясет невидимая рука, а вы говорите…

Эти слова она произносила уже с закрытыми глазами, оползая на кухонный диван, который до сих пор считала твердым, неудобным и совершенно неподходящим для сна. Но стоило этому типу похвалить снотворные свойства дивана – и вот пожалуйста, действительно стало невозможно сидеть тут и не задремать. Вот бы кому работать в рекламе! Арт-директором, да.

* * *

Эва проснулась от стука молотка, такого громкого, словно гвоздь забивали непосредственно в ее голову. Но все-таки нет, не прямо в нее. Стучали даже не в кухне, где она накануне уснула, не переодевшись в домашнее, а в комнате. Но все равно кошмар.

Небось арт-директор разбушевался, – мрачно подумала Эва. – Нет чтобы деликатно раствориться в предутренней мгле, как положено хорошо воспитанной галлюцинации. Надо было все-таки сразу топать к доктору за таблетками от него.

Осторожно спустила ноги с дивана и села, держась за голову. Голова гудела так, словно не кофе на ночь пила, а водку. Судя по ощущениям, полбутылки как минимум. Залпом и без закуски. Божечки, так нельзя.

Крикнула:

– Что вы творите? Зачем?

Ответа не последовало. Тогда Эва встала, автоматически, как уже много лет поступала, проснувшись, нажала кнопку кофейной машины и побрела в комнату, на ходу поправляя перекосившуюся за ночь блузку и массируя виски.

Думала: ладно, по крайней мере, в мире осталось только два по-настоящему невыносимых явления – этот грохот и моя башка. Со всем остальным и правда можно смириться, при условии, что стук прекратится, а голова станет хотя бы на пару центнеров легче – немедленно, прямо сейчас!

Стук прекратился ровно в тот момент, когда Эва переступила порог. Виновник адского грохота стоял посреди комнаты с орудием преступления в руках и настолько довольной рожей, что упаси боже увидеть такое поутру.

– Готов спорить, вы отвратительно себя чувствуете, – сказал он, приветливо взмахнув молотком. – Вполне обычное дело: отравление невыносимым. В ходе переработки во что-нибудь более-менее приемлемое всякое невыносимое дает подобный эффект. А я вам еще добавил. Грех было поднимать с утра такой шум, но я, каюсь, сделал это нарочно. По двум причинам. Во-первых, я точно знаю, что у вас нет пистолета…

– Некоторые люди, если довести их до крайности, и голыми руками могут придушить, – кротко заметила Эва. – Только не подумайте, будто я вас запугиваю, но родные рассказывали, мой прадед таким и был. Возможно, эта удивительная сверхспособность передалась мне по наследству. Во всяком случае, я всем сердцем надеюсь, что это так.

Этот гад улыбнулся еще лучезарнее, хотя, казалось бы, куда еще.

– А во-вторых, я очень хотел, чтобы вы срочно проснулись, – завершил он. – Штука в том, что у вашей гостьи очень мало времени. А если вас прямо сейчас не познакомить, непонятно, когда выпадет следующий шанс…

– Гостьи?! – переспросила Эва, дико озираясь по сторонам. – Какой гостьи? Какая может быть гостья вот прямо с утра?!

Из кресла, стоявшего у окна, поднялась седая женщина, такая загорелая и нарядная, словно посетила Эвину квартиру по дороге из Ниццы в Монако. Или наоборот.

– Извините, пожалуйста, – сказала она. – Меня зовут Кара, и я – главная виновница вашего неприятного пробуждения. Мне правда через четверть часа надо бежать. Но если вы придушите этого типа, как обещали, я с удовольствием полюбуюсь этим назидательным зрелищем. Всю жизнь мечтала, чтобы его кто-нибудь проучил.

– Да ладно – всю жизнь! – усмехнулся тот. – Мы с тобой хорошо если лет пятнадцать знакомы.

– Это роковое событие я с детства предчувствовала, – объяснила Кара. – Заранее начала мечтать.

На этом месте они предсказуемо рассмеялись, а Эва не менее предсказуемо поморщилась. Все это очень мило, конечно. Было бы. Например, в обед. А еще лучше – вечером. Не сейчас!

– Извините, – отсмеявшись сказала Кара. – Этот красавчик на всех так действует: в его присутствии взрослые, разумные люди превращаются в нелепых придурков, просто беда. Я-то планировала встретиться с вами совсем иначе. В гораздо более подходящей обстановке. И от всего сердца вас поблагодарить. Но он ворвался посреди ночи с криком, что надо срочно бежать к вам с подарком. Вот прямо сейчас, иначе бессмысленно, и все пропало. А спорить с ним бесполезно: если уж ему приспичило, кого хочешь убедит.

– Поблагодарить меня в подходящей обстановке? С подарком? – меланхолично переспросила Эва. – Ничего не понимаю. А вы мне случайно не снитесь? Хотя если снитесь, все равно не признаетесь, знаю я эти сны… Ладно. Сидите здесь и не переставайте – сниться или просто быть. Я сейчас вернусь. У меня машинка заткнулась, больше не фыркает, значит, кофе готов. Мне надо, срочно. Чтобы голову включить.


Пошла на кухню, сняла с горячей подставки чашку, выпила кофе залпом. Эспрессо из машины без сахара и молока – феноменально горькая пакость. Тем и хорош: если в первый момент не сдохнешь от этой адовой горечи, проснешься как миленькая, наверняка.

Поэтому в комнату Эва вернулась уже вполне вменяемой. Сказала:

– Извините, что не предлагаю кофе: вам не понравится. Он вообще никому не нравится, включая меня. Зато теперь я совершенно точно проснулась, а вы еще тут. Значит, вы – наяву. Ну хоть какая-то определенность. Ладно, поехали дальше. Что происходит? Кто вы? И что там еще положено спрашивать, застав у себя дома неизвестно кого?.. Только если можно, объясните понятно. На пальцах. Для тупых.

– Я Кара, – снова представилась седая загорелая женщина. – Родом оттуда, откуда был умирающий, которому вы помогли четыре дня назад. Пришла к вам сказать за него спасибо. Так понятно?

Эва молча кивнула, потрясенная не столько самой информацией, сколько простотой ее изложения. Вот уж действительно «для тупых» и «на пальцах». Не захочешь, а все равно поймешь.

– Мы все, включая приемную мать покойного и его дочь, бесконечно вам благодарны, – сказала Кара. – По многим причинам. Но прежде всего потому, что Альгис умер дома. Это считается очень важным. У нас легко умирать.

– Да, – почти беззвучно согласилась Эва. – Это я успела понять.

– Вы уже знаете, что этот человек был художником, – продолжила Кара. – На мой взгляд, великим; жаль, что так мало успел, а созданные им здесь картины, к сожалению, больше не существуют. Это большая трагедия. Гораздо хуже, чем сама смерть. Но все же осталось около полутора сотен его полотен, включая ученические работы. Одну из них мы решили вам подарить.

Взяла стоявший у стены небольшой, сантиметров тридцать на сорок, холст, натянутый на подрамник. Развернула его лицом к Эве.

– Вот. Только если вы не хотите эту картину, скажите прямо. Подарок не должен быть наказанием. Если вам тяжело рядом с ней находиться, я унесу.

С холста на Эву смотрел старый знакомый, черный плюшевый заяц с человеческими глазами. Правда, фон был не черным, а просто очень темным, как ночное зимнее небо, свинцово-серое, с проблеском бархатной синевы. Но не будем придираться. Все равно черным по черному. Все равно.

– Это тот самый заяц, – сказала Эва. – Картина другая, но заяц – именно тот, мой знакомый. Который исчез из Тамариного кабинета, из памяти секретарши и, наверное, вообще всех. Это лучший в мире подарок, я такого не… Хотя может и заслужила, не мне такие вещи решать. И да, я ее хочу. Мне сейчас очень надо – именно эту картину. Спасибо. Наверное, вы меня спасли от… сама толком не знаю. Например, от полной бессмысленности бытия, в которую я снова больше не верю. Из этого чертова черного зайца получился убедительный, подходящий мне смысл.

– А что я тебе говорил! – заметил Эвин гость, до сих пор молчавший. – Ей прямо сейчас был нужен этот заяц. Срочно, позарез. – И добавил уже для Эвы: – Гвоздь – чтобы повесить картину. То есть я не совсем уж сдуру стену долбил.

– Слушайте, а эта картина не исчезнет? – спохватилась Эва. – Если уж реальность решила, что ее автора не было никогда…

– Это здесь, у вас, на Другой Стороне его не было, – мягко сказала Кара. – А у нас был.

– «На другой стороне», – повторила Эва и невольно улыбнулась. – Вы нас так называете? «Другая сторона»?

– Ну да, – подтвердила Кара. – Мы считаем, что ваша реальность – изнанка нашей. А вы – те немногие, кто знает о нашем существовании – считаете Изнанкой нас. Это нормально, люди есть люди. Каждый представляет себя центром мира и соответственно ведет отсчет. А теперь извините, мне надо бежать. Я пришла невовремя и точно так же невовремя ухожу, но последнее как раз вполне поправимо. У вас есть карандаш и бумага? Спасибо. Это мой телефонный номер. Я здесь, у вас, не то чтобы постоянно, но часто и подолгу живу. Обязательно позвоните. Сегодня вряд ли застанете, а завтра было бы здорово. Как дальше – понятия не имею, но не сомневайтесь, придумаю что-нибудь. Очень хочу выпить с вами кофе. Ну или не кофе. Как пойдет.

Встала, посмотрела на повешенную картину, неодобрительно покачала головой:

– Криво же! И надо было немного пониже. И хотя бы на полметра левей!

Показала язык в пух и прах раскритикованному инсталлятору, подмигнула Эве и вышла. Надо отдать ей должное, совершенно по-человечески вышла из комнаты, без всяких там сумрачных мистических исчезновений. Несколько секунд спустя хлопнула входная дверь.


– Только попробуйте снова заладить, что я вас зря разбудил! – сказал Эвин гость, поправляя картину.

– И что тогда будет?

– Обижусь навеки. И не сварю вам кофе. Можете дальше свой лютый ужас из машинки хлебать.

– Не то чтобы я испугалась, – усмехнулась Эва. – Но надо быть честной: вы меня не зря разбудили. Заяц же! Такой невероятный подарок! И Кара такая прекрасная. Вроде ничего особенного не сказала, а как-то сразу стало вполне можно жить.

– Вот именно, – подтвердил он. И помолчав, добавил: – Мне кажется, вам сейчас нужен хороший друг. Я имею в виду настоящий, надежный человеческий друг, а не бестолковое наваждение вроде меня, которое мерещится, когда ему вздумается…

– …гуляет само по себе и проходит от полного курса вкусных полезных таблеток, – мрачно подхватила Эва.

– Ну уж нет. Не дождетесь. Проходить я точно не собираюсь. И таблеток от меня пока не изобрели.

Ганс

После репетиции Ганса вполне предсказуемо накрыло. В последнее время с ним это часто случалось, Симон говорил: «На сегодня все», – и эйфория сразу сменялась лютой черной тоской. Чувствовал себя дурак дураком – отлично же поиграли, радоваться надо, а не ложиться и помирать только потому, что репетиция закончилась, и музыка престала звучать.

Симон и Янка этого совершенно не понимали, терялись – да что с тобой творится, дружище? Устал? Раньше надо было закончить? Так чего не сказал?

Поди объясни им, что не раньше надо было закончить, а наоборот, вообще никогда не заканчивать репетицию, не останавливаться, не умолкать, тогда все будет отлично – при условии, что какие-нибудь добрые ангелы заберут нас живьем на небеса, всей компанией, вместе со стульями и инструментами, потому что здесь, на земле, люди не могут играть бесконечно, приходится делать паузу, и вот это – проблема. А других нет.

Зато новенький кларнетист сразу понял, что с ним творится. Положил руку на плечо, отвел в сторону, сказал:

– Я в юности чуть не спился к чертям собачьим от этого горя – что музыка рано или поздно заканчивается, наступает пауза, и приходится просто жить.

– И что? – заинтересовался Ганс. – Чем дело кончилось?

– Не спился, как видишь. Не потому, что себя берег, просто оказалось, синька в таком деле не помогает, только хуже становится. А потом привык понемногу к этим сраным паузам. Ничего не поделаешь, они просто есть. И считаются жизнью. Ты тоже привыкнешь, дай себе время. Трудно быть молодым.

– Молодым?! Да мне уже под полтос.

– Догадываюсь. Но какая разница. Просто вот так поздно к тебе юность пришла. Бывает. Это гораздо лучше, чем если бы никогда.

Разговор как-то неожиданно утешил Ганса. Все-таки великое дело – лишний раз убедиться, что не один ты на свете такой псих. А ведь когда-то мечтал об исключительности, воображал себя единственным в мире. Наверное, все заурядные люди об этом мечтают. А как только взаправду становишься хоть немного особенным – например, чокнутым музыкантом, которому пауза пытка, всякая кода смертный приговор – сразу начинаешь озираться по сторонам в поисках таких же как ты. Очень уж трудно оставаться совсем без опор.


Как всегда пошел не домой, что там делать, а на набережную, к реке, за которой призывно горели цветные огни – красные, зеленые, желтые, яркие синие, на любой вкус. Нерис, конечно, не море, зато течение у нее быстрое. Все унесет без следа.

Обычно спускался с холма по лестнице, но сегодня почему-то пошел прямо по склону, по еще не успевшей привянуть от летней жары траве. На середине пути пожалел о своем легкомыслии: летние ночи, конечно, светлые, но все равно недостаточно, запросто можно шагнуть в яму, или запнуться о корень, ноги переломать. И как я тогда, скажите на милость, буду добираться на репетиции? – подумал, и самому стало смешно: насчет всего остального у меня, оказывается, нет вопросов. Одни репетиции в голове!

Смех смехом, но перспектива пропустить репетиции, а то и вовсе вылететь из квартета – любому можно найти замену, а у Симона не тот темперамент, чтобы спокойно сидеть и ждать – здорово его напугала. Достал телефон, включил фонарик, светил себе под ноги, смотрел внимательно, очень осторожно, медленно шел.

Ходьба по пересеченной местности при слабом свете маленького фонаря – занятие вдумчивое, можно сказать, медитативное; как оказалось, отлично помогает от всех душевных невзгод. Пока спускался, настроение как-то само незаметно исправилось, не хуже, чем возле воды. Но, конечно, все равно пошел к реке, просто для удовольствия. Хорошо сидеть у реки.


Шел и не узнавал знакомые улицы. Вроде они, а вроде и не они. Фонарей стало гораздо больше, причем половина почему-то зеленые. Стоят вперемешку с обычными, через один. Дома казались ниже, чем прежде; впрочем, зрительная память у Ганса всегда была не ах. Запросто мог перепутать эти кварталы с какими-нибудь другими. Ну или не запросто. Но все равно мог, факт.

Когда вышел на широкий проспект Гедиминаса, окончательно растерялся, потому что никакой это был не широкий проспект, а пешеходный бульвар, засаженный липами, которые уже начали цвести. На этом месте ум, обычно бойко выдававший рациональные объяснения любых странных происшествий, завис, как старый компьютер и в отчаянии выкрикивал отдельные, как ему казалось, подходящие по теме слова: «Перепланировка!» «Реновация!» «Озеленение!» Наконец ум не выдержал напряжения и завопил: «Чудеса!»

После этого Гансу почему-то сразу полегчало. Чудеса так чудеса, заблудился, так заблудился, сошел с ума, так сошел с ума. Липовый бульвар ничем не хуже былого проспекта. К тому же, репетиция уже закончилась, дома никто не ждет, опаздывать некуда, а на остальное плевать.

Шел, оглядываясь по сторонам так внимательно, как давно уже не смотрел на знакомые улицы – сперва в надежде понять, где все-таки оказался, спустившись в непривычном месте с холма, в какой свернул переулок, куда оттуда вышел, а потом – просто потому, что вокруг было красиво, как никогда. Всю жизнь оставался равнодушным к городской архитектуре, просто ее не замечал, но сейчас вдруг проникся. Надо же, оказывается у нас в центре столько крутого модерна! Довольно необычного, но определенно модерна; интересно, почему никогда не слышал про какой-то особый «Вильнюсский югендстиль» или что-нибудь в таком роде? Потому что это же явно он! С другой стороны, я много чего не слышал, – думал Ганс. – А когда слышал, пропускал мимо ушей. Когда я в последний раз говорил с людьми о чем-нибудь кроме музыки? И при этом внимательно слушал ответы? То-то и оно, дружище, то-то и оно.


Жизнь вокруг натурально бурлила, и это тоже было удивительно. Никогда прежде не обращал внимания, сколько в этой части города ресторанов, кофеен и баров, а теперь вдруг оказалось – им нет числа. Все двери по случаю теплой летней ночи нараспашку, столы на улицах, горят разноцветные лампы и свечи под стеклянными колпаками, хлопают пробки, смеются женщины; у входа в какой-то кабак поют хором, через дорогу танцуют под это пение – несколько юных пар и седые старик со старухой, оба в широченных матросских клешах.

Не удержался от искушения, свернул в маленький темный бар, показавшийся ему самым безлюдным – просто чтобы долго не ждать. Заказал текилу, тут же получил рюмку, соль и лимон на блюдце, а денег с него не взяли, сказали, каждому десятому посетителю сегодня напиток в подарок – вовремя зашел, угадал. Никогда прежде не выигрывал в лотереях, даже таких пустяковых, поэтому очень обрадовался, как будто получил не рюмку крепкого пойла, а сундук с сокровищами. С другой стороны, на кой мне сдался сундук.

От текилы не опьянел, напротив, как-то даже приободрился, собрался, голова стала ясной и звонкой, зато сердце бешено заколотилось, словно сдуру какой-нибудь тройной ристретто накатил. Поспешно вышел на воздух, присел на стул, посидел, переждал, сердце вроде бы успокоилось, а ясность и собранность никуда не делись. Вот и славно. Можно идти дальше, к реке. Уж на набережной-то сразу станет понятно, где я. Вдоль и поперек ее исходил.


Ночной воздух пах южным, теплым, соленым морем – так остро, словно оно было рядом, не в тысяче километров, а буквально в двух кварталах, куда не пойди, всегда в двух. Но это как раз совершенно нормально, в Вильнюсе часто пахнет морем, город как нарочно дразнится, тайком подмешивая к обычному аромату речных водорослей соль и йод. Но когда из-за угла навстречу Гансу вышла компания пляжников – девушки в шортах и лифчиках от купальников, голые по пояс мужчины с мокрыми волосами и полотенцами на плечах – он утратил остатки разума, остановил их, сказал:

– Извините, ребята, я заблудился, не понимаю, как пройти к морю, а вы явно идете оттуда, можете подсказать?

Компания дружно рассмеялась.

– Сегодня все ищут море, мы сами еле нашли! Зыбкое море в своем репертуаре. Еще с утра было на восточной окраине, а теперь – прямо вон там.

– Вон там? – ошеломленно переспросил Ганс. – Где – «вон там»?

– Идите до перекрестка. Видите, где светофоры? Там сразу налево и всего один квартал вниз, – объяснила одна из девушек.

А ее спутник добавил:

– Идите скорее! Ромас Убийца Крабов раньше всех пронюхал про море и уже открыл на пляже филиал своей забегаловки. По этому случаю обещал до полуночи поить всех бесплатно, так что у вас еще есть примерно полчаса.

Ясно было, что ребята его разыгрывают. Импровизируют, выдумывают на ходу. Но Ганс выслушал всю эту ахинею так внимательно, словно от слов шутников зависела его жизнь. Поблагодарил их и пошел к перекрестку со светофорами, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не перейти на бег. Говорил себе: успокойся, притормози, куда тебе сейчас бегать. О ребятах подумай. Сердечный приступ ничем не лучше сломанной ноги.


Притормозить кое-как удалось, успокоиться так и не вышло. Когда сворачивал возле светофора, сердце колотилось, как бешеное, кровь стучала в ушах, перед глазами прыгали разноцветные искры, но это было похоже не на сердечный приступ, а на первый детский восторг при виде огромной коробки под елкой – пока неизвестно, что в ней, но ясно, это новогодний подарок. Весь, целиком – мне!

В конце длинного, освещенного круглыми оранжевыми светильниками квартала был пляж. У Ганса не возникло даже тени сомнения, сразу понял: пляж – настоящий. То есть не речной, а приморский. Если уж вырос у моря, сразу его узнаешь. И дело даже не в запахе – в звуках прибоя. Ни с чем не перепутаешь этот темный, тяжелый, нежный ритмичный гул.

Почему-то не удивился. И шагу не прибавил, напротив, замедлил. Словно боялся, что море исчезнет, испугавшись резких движений. Крался к морю, как кот к замечтавшемуся воробью. Был готов к тому, что море сейчас начнет отступать, шум прибоя станет тише, а после и вовсе умолкнет. Но этого не случилось, море осталось на месте, так уж ему повезло.


Долго брел по кромке прибоя, не разуваясь, хотя кроссовки промокли сразу. Но Гансу было плевать. Иногда садился на корточки, зачерпывал воду, умывался ею, пробовал на вкус – горькая. И соленая. Самая настоящая морская вода.

На пляже при этом царило веселье, как будто не ночь, а разгар выходного дня. Ну или ладно, буднего – для выходного все-таки маловато народу. Но вполне достаточно, чтобы всюду стоял развеселый гам, звенели бутылки, играла музыка, раздавались гулкие удары по тугому мячу, девушки то и дело забегали в воду с визгом, как будто она ледяная, хотя на самом деле градусов двадцать. Нормальная температура, непонятно, чего так орать.

Ганс видел и слышал всех этих людей, но все равно ощущал себя одиноким путником. Как будто веселые пляжники были просто декоративными голограммами, добавленными для пущей убедительности, со спецэффектами в виде визга юных купальщиц и поднятых ими брызг. Наверное, поэтому не стал сворачивать в пляжный бар-палатку с тентом в виде огромного пучеглазого краба, откуда доносились громкие, бодрые крики: «Пиво для всех бесплатно еще ровно семь минут!» – чтобы не исчез при его приближении, как положено всякому мороку. Хорошая штука, смешная, пусть еще постоит. А если и не исчезнет, на фига сейчас это пиво. Что может быть пьянее горько-соленой морской воды.

Шел, пока не споткнулся об оставленный на берегу, у самой воды шезлонг, да так удачно, что в него же и рухнул. И не стал подниматься – только сейчас понял, как сильно устал. Но кроссовки все-таки снял, избавился от мокрых насквозь носков и с наслаждением зарылся босыми ступнями в теплый влажный песок. Сидел так, наверное, целую вечность, смотрел на море, слушал его, осязал, как набегающие волны лижут штанины, но шезлонг не отодвигал, хотя постепенно промок почти по пояс. Сам не заметил как. Хорошо хоть саксофон носил в специальном водоотталкивающем рюкзаке, дорогом, как крыло самолета, надежном, как космический скафандр, потому что совершенно о нем не позаботился, просто положил рядом, прямо на влажный песок. Вот кстати чего-чего, а подобного разгильдяйства ни при каких обстоятельствах от себя не ожидал.


Чувствовал себя удивительно легким, как воздушный змей, даже предпринимал какие-то абсурдные, почти бессознательные усилия, чтобы оставаться на месте, не взлететь. Видимо на это и уходили все силы, иначе как объяснить, что их не было не только на то, чтобы подняться с шезлонга, но и на то, чтобы этого захотеть. С другой стороны, зачем куда-то еще идти? Вот я, вот море. Уже пришел.

Когда небо на горизонте – не прямо за морем, наискосок, правей – начало понемногу светлеть, обещая еще не рассвет, а только его неизбежность когда-нибудь после, Ганс заметил, что его пальцы постепенно становятся прозрачными – не как оконные стекла, как помутневший хрусталь. Сперва решил, померещилось, но проверил, посмотрев через пальцы на далекие пляжные огни – надо же, действительно просвечивают. И с каждой минутой все сильней. Прозрачность постепенно распространялась по телу – вот уже и через ладони стало можно увидеть свет, и предплечья понемногу начинают переливаться каким-то сумрачным перламутром. Ничего себе. Ну и дела.

Ганс не испугался, даже не особо удивился. Как-то очень спокойно подумал: похоже, я понемногу исчезаю. Это вполне логично: все-таки у нас в городе точно нет моря, у нас две реки. Где-то я, значит, не там оказался. В таком интересном месте, где меня просто не может быть. Поэтому мне придется исчезнуть? Может, оно и к лучшему – не помереть лет через двадцать от старости и болячек, а сгинуть неведомо где, на берегу моря. У моря хорошо исчезать.

Спохватился: только вот репетиции… – но тут же снова исполнился счастливого безразличия: ай ладно, чуваки точно выкрутятся. Симон быстро кого-нибудь найдет на замену, еще и получше меня. Я же, в сущности, довольно посредственный музыкант, только с ними расцвел почему-то. Ну так и любой другой расцветет.


Вспомнив о репетициях, потянулся за рюкзаком. Не то чтобы действительно захотел поиграть напоследок, музыка сейчас казалась ему просто приятным излишеством, всю жизнь была нужна, чтобы зарастить какую-то тайную рану, закрыть дыру, которой больше, похоже, нет, так что играть стало необязательно. Просто решил, это очень красиво – играть ночью у моря на саксофоне, постепенно бледнея, как предрассветное небо, становясь прозрачным, как вода. Хоть в кино вставляй такую финальную сцену. Смотреть на это, правда, особо некому: пляжники давным-давно разошлись по домам. Но море-то здесь, на месте. Оно – самый главный зритель. Так что пусть будет вот такой красивый финал.

Пальцы хоть и стали прозрачными, повиноваться пока не отказывались, и дыхание было как минимум не хуже, чем всегда, и губы отлично слушались. И радость от игры никуда не делась – пришла, заполнила под завязку, стоило только начать.

Начал вполне предсказуемо с Summertime, продолжил – обнять и плакать! – не менее предсказуемо: My Tears[30]; за слезами последовал сладкий Blue Train[31]. Смешно, – думал Ганс, – всегда считал себя неукротимым авангардистом, жаждущим новых путей, а как дошло до дела, ничего кроме старой доброй джазовой классики вспомнить не получается. Да и не хочу я сейчас ничего другого играть.


Когда закончил Blue Train, на его колено легла почти невесомая рука. И знакомый, господи твоя воля, невозможный и единственно возможный сейчас голос сказал:

– А теперь моих любимых «святых»[32]!

Ответил, не оборачиваясь, просто чтобы не разорваться от слишком большой, непосильной порции счастья:

– Лорка, ты ретроград.

– Ретроградка, – педантично поправила его Лорета. – Обскурантистка и мракобеска. Ты, кстати, и сам не лучше. Так что давай, играй.

Сыграл, конечно. Он и раньше ей никогда не отказывал. То есть, конечно, отказывал – в пустяковых, житейских вопросах, но если уж Лорка в кои-то веки просила что-то сыграть, играл как миленький, даже если был не в настроении, спешил или хотел спать. И сейчас играл ее любимых «святых», а сам глядел на Лорету, которая сидела рядом с ним на песке, точно такая, как прежде, похожая на стриженого мальчишку с круглыми глазищами и ямочками на щеках, думал: как же это я так удачно умер, что сам не заметил? Никаких мучений – оп! – и сразу с Лоркой в раю! Неужели сердце все-таки остановилось от той рюмки текилы? Или, наоборот, разорвалось? Ничего себе крепкая выпивка у чувака.

Когда доиграл, Лорета сказала:

– Спасибо. А теперь давай, пакуйся и обувайся. Пора домой.

Это прозвучало так естественно и обыденно, словно они оба были живы и случайно встретились в городе, поэтому Ганс совершенно не удивился, не встревожился, не стал расспрашивать, что теперь считается их домом, далеко ли туда добираться, и много ли останется от него по пути.

Упаковал саксофон в рюкзак, дотянулся до кроссовок с носками, невольно поморщился:

– Противные, мокрые и холодные. Босиком пойду.

– Дело хозяйское, – согласилась Лорета. – Только здесь не бросай. Хочешь, я понесу?

Не дожидаясь ответа, одной рукой подхватила обувь, другую протянула Гансу:

– Вставай!

Сколько знал Лорету, всегда удивлялся, какая она на самом деле сильная, от хрупких по-детски женщин такого не ждешь, даже если помнишь по опыту, как обстоят дела. Вот и теперь удивился, как легко Лорета извлекла его из шезлонга, в котором так засиделся, что уже ощущал его частью себя. С другой стороны, – думал Ганс, – сейчас-то точно ничего удивительного. По идее, мы оба – мертвые, ангелы, или духи, никто нисколько не весит вообще. Хотя телесные ощущения почему-то никуда не делись. Все чувствую, как живой: в пятку впилась ракушка, губы болят, мокрые брюки неприятно холодят кожу, и колени ноют, как это всегда бывает, если долго сидеть на чем-нибудь слишком низком. Это что, по привычке? Типа фантомных болей? Надо потерпеть, постепенно пройдет?


Когда они вышли с песчаного пляжа на гладкий, твердый асфальт, Ганс с досадой подумал, что его нынешняя фантомная телесность какая-то слишком уж достоверная, перебор. В раю вполне можно было бы обойтись без мелких камешков, на которые он то и дело наступал в полумраке. Но почему-то не обошлось.

В конце концов он сдался, присел на край тротуара, надел скользкие ледяные кроссовки. Привычно выругался – два раза, по одному на каждую ногу. Лорета терпеливо ждала, улыбаясь своей фирменной улыбкой, специально предназначенной для житейских невзгод, одновременно сочувственной и насмешливой, чтобы не особо унывал. Когда он завязал шнурки и поднялся, сказала:

– Мокрые ноги – ужас, как противно, уж я-то знаю! Но за твою прогулку у моря – вполне нормальная цена.

– С учетом того, что я встретил тебя, вообще не цена, – согласился Ганс.

Лорета скривилась, как будто вот-вот заплачет, но решительно тряхнула стриженой головой, снова заулыбалась, взяла его за руку и повела дальше, как ребенка из детского сада. Гансу с непривычки даже понравилась эта роль, топал за ней без возражений и глазел по сторонам с совершенно детским восторгом: вот райская улица, засаженная райскими деревьями, на ней горят райские фонари, мимо проехали райские автомобили, мигает райский светофор, а там, на углу, райский дом, разрисованный райскими же русалками – офигенно красивый! Жалко, мы с Лоркой не в нем живем.

Наконец Лорета увлекла его в какую-то подворотню – по идее, тоже райскую, но темно там было, как в заднице сатаны. Не то чтобы Ганс прежде бывал в подобных местах, но некоторые сравнения приходят в голову, не дожидаясь личного опыта, сами по себе.

– Осторожно, – сказала Лорета. – Не споткнись. У тебя же есть телефон? Отлично. Посвети нам под ноги. Здесь вечно творится хрен знает что!

«Хрен знает что» – это были райские деревянные ящики, райские цветочные горшки, какие-то райские доски, лопаты и метлы, райский садовый гном с отколотой головой, райская собачья алюминиевая миска и райский велосипед, так удачно пристегнутый к райскому дереву, чтобы ни один ангел мимо не пролетел, не напоровшись на его победительный руль.

Ганс был столь потрясен этим райским бытовым хаосом и одновременно так внимательно смотрел под ноги, что не заметил, как Лорета отпустила его руку, и как он сам вышел из захламленного двора – почему-то не в рай, а просто на набережную Нерис, где нет никаких дворов и никаких подворотен. Но Ганс все равно оказался там. Некоторое время стоял, растерянно оглядываясь по сторонам – продрогший бесплотный дух в мокрых насквозь штанах и кроссовках – наконец неуверенно позвал: «Лорка! Ты куда подевалась?» – содрогнулся от жалобного блеяния, в которое почему-то превратился его голос, и заткнулся. Нет никакой Лорки. Лорка умерла, а я снова живой, как последний дурак. К живому она не придет.


Сел на лавку, посмотрел на свои руки. Руки как руки, нормальные, человеческие, не какой-то мутный хрусталь. Долго разглядывал пальцы в предрассветных сумерках в надежде обнаружить хотя бы намек на былую прозрачность. Не обнаружил, конечно. И тогда заплакал – о несбывшейся легкой смерти и утерянном рае, о Лорке, о море, о бульваре, засаженном липами, о доме с русалками, длинноногих девчонках в купальниках, тенте в форме пучеглазого краба и цветных фонарях – так горько, как, кажется, даже в детстве не рыдал.

Пока плакал, ему казалось, что Лорка по-прежнему где-то тут, рядом. Смотрит на него, сострадает, хочет обнять. Ощущение было такое убедительно достоверное, что длил бы его и длил, всю жизнь был согласен плакать, лишь бы чувствовать, что она здесь.

Слезы закончились прежде, чем Гансу хоть сколько-нибудь полегчало. В любом человеке ограниченный запас слез, а во взрослых мужчинах сорока девяти лет их обычно так мало, что хоть у прохожих одалживайся. Но в это время суток на набережной никого нет.

Однако когда Ганс отнял руки от лица, оказалось, что прямо перед ним, на расстоянии вытянутой руки сидит на корточках какой-то незнакомый мужик и так внимательно его разглядывает, словно собирается то ли ограбить, то ли нарисовать портрет.

– Извините, – поспешно сказал незнакомец. – Свинство с моей стороны вам сейчас мешать. Но уйти, ничего не объяснив, было бы еще худшим свинством. Потому что вы же, наверное, думаете, будто чудом встретились с покойной женой, а теперь снова ее потеряли. А вы не потеряли – в том смысле, что терять было некого. Вас сюда привел я.

– Что? – переспросил Ганс. И повторил: – Что?!

Вернее, он только хотел спросить, а на самом деле просто беззвучно открыл рот. Не смог выговорить ни слова. Голоса почему-то не было. И мыслей не было. Да и чувств тоже почти не осталось – ничего, кроме горя и изумления, таких огромных, всепоглощающих, что все остальное просто не помещалось в него.

– Я не нарочно, – сказал незнакомец. – То есть я не нарочно прикинулся вашей женой, чтобы вас помучить. Просто надо было вас увести, пока не исчезли, любой ценой. Это только поначалу кажется, будто исчезнуть приятно. На самом деле, вам бы совсем не понравилось превратиться в жалкую, беспамятную, голодную тень и бесславно погибнуть от рук тамошних полицейских, которые, при всех их несомненных достоинствах, на этой стадии исчезновения уже не умеют спасать. И вообще никто не умеет, не только они. В общем, надо было срочно уводить вас с пляжа, где вам было так хорошо, что хрен бы вы меня послушались, а времени оставалось в обрез. На такие случаи у меня есть один прием – довольно жестокий, зато безотказный: человек видит на моем месте того, кого любит больше всего на свете, больше жизни, больше себя самого. Вот и вы увидели, кого надо. И пошли за мной. И вернулись назад. И правильно сделали. В этом городе нет моря, но жить здесь все равно хорошо. Вы живы, вы снова есть, даже саксофон не посеяли, будет на чем играть – все это в сумме просто отлично, хотя вам понадобится время, чтобы по достоинству оценить этот факт. Сейчас-то вам – хуже некуда, это я понимаю… Хотите выпить?

Ганс отрицательно помотал головой. Сказал, вернее, подумал, беззвучно шлепая губами, как глупая рыба: «Мне бы сейчас сигарету», – и тут же ее получил. Без фильтра, со сладковатой бумагой и такую невообразимо крепкую, что лучше бы не просил.

От сигареты ему здорово полегчало – в том смысле, что затошнило от непривычно крепкого табака, и остальные проблемы поневоле отступили. Понятно, что временно. Но хоть так.

– Ужасная дрянь, – сказал он наконец прорезавшимся голосом.

– Да, – кивнул незнакомец. Он выглядел страшно довольным собой. – Хуже стакана водки на голодный желудок. Это не то «Монте-Кристо», не то «Лигерос»; в общем, кубинская сигарета, из обрезков сигарного табака, таких уже давно не делают. Ну или делают, но в Европе точно не продают. Но у меня в кармане как раз завалялась одна. Рад, что вам пригодилась. Добро пожаловать домой.

– Я был… где-то не здесь? – спросил Ганс. – На том свете?

– Можно и так сказать, – легко согласился незнакомец. – Но лучше не надо, потому что это неправда. Такой же «свет», как этот, ничем не хуже. Читали в детстве фантастику? Ну, тогда совсем просто. Считайте, это был параллельный мир. И знаете, что я вам в связи с этим происшествием посоветую? Никогда не стирайте свои штаны.

– Что вы сказали? – Ганс был уверен, что ослышался. – Сразу после «параллельного мира»?..

– Я сказал: не стирайте свои штаны. Если они сами высохнут, на них останутся следы от морской соли. Такие противные белые разводы – ну вы же у моря выросли, знаете, что я имею в виду.

Ганс молча кивнул, не понимая, к чему он клонит.

– У вас будет хоть какое-то доказательство, – завершил незнакомец. – Не самое убедительное, но гораздо лучше, чем ничего. Про некоторые невозможные события лучше точно знать, что они действительно были. Потому что если от них отмахнуться – а отмахнуться захочется, так уж устроен наш ум – считайте, все было зря. Даже море. А с ним так обращаться нельзя.

Девятый круг

Тони Куртейн

Тони Куртейн шел по неширокой темной улице. Шел как бы помимо воли, не предпринимая никаких специальных усилий, ноги сами делали это, пока он растерянно оглядывался по сторонам.

На первый взгляд, вполне обычная улица, даже смутно знакомая, как будто уже бывал здесь – то ли очень давно, то ли во сне, то ли просто пьяным. Но что-то с ней было явно не так. И ведь сразу не скажешь, что именно. Дома, пожалуй, немного выше, чем следует; впрочем, далеко не все. Среди них попадаются уродливые и просто безликие коробки с окнами, но их не настолько много, чтобы радикально испортить общий вид. Большинство окон темные; оно и неудивительно, все-таки ночь на дворе. Но некоторые утешительно сияют всеми оттенками тихого домашнего света – голубым, бледно-желтым, красноватым, зеленым, белым, как лунный диск; это зависит от мощности лампы, цвета абажура и занавесок, обычное дело, все как у нас, – думал Тони Куртейн. – А деревья вообще те же самые: липы, каштаны, клены. И цветы на клумбах похожи, насколько их можно разглядеть в темноте. Вот фонари, кстати – да, совершенно другие, гораздо менее яркие, тускло-оранжевые. Довольно неприветливые фонари. Может быть, поэтому мне здесь так неуютно? Освещение много значит. Но скорее всего, проблема как всегда в голове. Слишком часто слышал, будто Смотритель маяка ни при каких обстоятельствах, просто в силу своего устройства не может целиком очутиться на Другой Стороне. А я все-таки здесь.

Я на Другой Стороне, – думал Тони Куртейн. – Интересно, как так вышло? Я же ничего для этого не предпринимал. И вообще ничего особенного не делал, просто сидел в кресле с газетой, пил адарский айвовый сидр, услышал какие-то звуки внизу, поднялся проверить, что там случилось, и вдруг сразу – ррраз! – почему-то уже иду по улице, темной и угрожающей, как в фильме ужасов; впрочем, скорее всего, она такой просто кажется. От эффекта внезапности и из-за тусклых фонарей.

– На самом деле это нормально, – раздался откуда-то справа, из темноты голос его старого друга.

То есть, друг конечно был не его, а здешнего двойника, но Тони Куртейн давно привык, что жизнь у них более-менее общая. Как же все перепуталось, а.

– Я имею в виду, – продолжил голос, – нормально, что Смотрители маяка иногда меняются местами. По уму, именно так и должно быть, иначе какой смысл? На кой вообще сдался двойник, с которым нельзя обменяться реальностями? Что это за жизнь? Просто твои предшественники не успевали дождаться этого прекрасного момента, слишком рано сбегали на пенсию. В таких случаях принято говорить: «и их можно понять», – но на самом деле, лично я совершенно не понимаю. Как можно по доброй воле в самом начале выйти из такой интересной игры?

– То ли нервы у них не выдерживали, то ли, наоборот, слишком скучно делалось, – неохотно объяснил Тони Куртейн; он терпеть не мог злословить, тем более, о коллегах, но тут само сорвалось с языка. – Я тоже не понимаю, зачем так быстро отправляться в отставку, – добавил он. – Сам только лет через двадцать по-настоящему вошел во вкус. Но нельзя забывать, что все люди разные. У меня есть приятель, заядлый бегун, так он тоже удивляется, что я не могу пробежать десять километров, не останавливаясь. Говорит, это же такой пустяк… Так, стоп, погоди. Ты сказал: «Меняются местами», – я тебя правильно понял? Что это значит? То есть мой второй сейчас… там? Вместо меня?!

– Ну да. Представляешь, как ему интересно на этом твоем маяке? Правда, там нет меня, и это проблема. Никто не мешает сосредоточиться, как без такого счастья прожить? Но ничего, справится, он знает, что делает. А вот как мы тут будем справляться без Тони, это большой вопрос. Как бы не пришлось нашу с ним бадегу прикрывать. Ладно, тебя припашем. Ты готовить вообще умеешь? Я имею в виду, не просто строгать бутерброды, а серьезные вещи – жаркое, суп, пироги?

Тони Куртейн молча показал средний палец. Иногда следует сразу четко обозначить свою позицию по некоторым жизненно важным вопросам. Ишь, разошелся. Эксплуататор. Пироги ему подавай.

Тот расхохотался:

– Этого я и боялся – что тебя силком не загонишь на кухню! Ладно, не бери в голову, я пошутил. Если что, наливать я и сам умею, осталось написать объявление, чтобы закуску приносили с собой.

– То есть я здесь надолго? – спросил Тони Куртейн. И, внутренне содрогнувшись, уточнил: – Навсегда?

– Да прямо уж – навсегда! Я бы на твоем месте особо губу не раскатывал. Рассчитывал бы, как с остальными вашими прогулками – на два-три часа. И потратить их надо с толком. Ты когда-нибудь пил под мостом?

Тони Куртейн всерьез задумался. Наконец сказал:

– Нет. Чего не было, того не было.

– Так и знал! – торжествующе воскликнул его спутник, старый друг, незнакомец, голос, иногда звучавший в ушах в такие непростые минуты, когда даже преуспевшим в искусстве одиночества людям очень нужно, чтобы рядом с ними кто-нибудь был. И пообещал: – Мы это исправим. Вот прямо сейчас.

Деликатно потянул за рукав, вроде, едва дотронулся, но Тони Куртейну показалось, налетел ураган, подхватил его и понес куда-то, не давая коснуться ногами земли.

Однако неплохо они на Другой Стороне, развлекаются. А еще почему-то считается, будто здесь не бывает простых, веселых чудес, только трудные, сумрачные, пугающие, от которых мозги набекрень – так ему, по крайней мере, рассказывали все вернувшиеся с Другой Стороны.

– Нас, чудес, действительно тут не бывает, – подтвердил уносящий его ураган. – Совершенно не вписываемся в концепцию здешнего мироустройства. Но при этом все равно почему-то есть. Больше всего на свете люблю подобные штуки: победу воли над материей, овеществление парадоксов, осуществление невозможного, торжество животворного хаоса, все вот это вот.

И тут же закричал, обращаясь – Тони Куртейн так и не понял к кому:

– Эй, хватит, поставь нас на место, пока за город не унес!


Крик возымел действие, по крайней мере, сумбурный полет кувырком снова превратился в обычную прогулку – шаг, еще шаг. Но теперь они шли не по улице, а по набережной довольно широкой быстрой реки, в темной воде которой отражалась яркие фонари противоположного берега, разноцветный, текучий, быстрый огонь.

– Интересно, – сказал его спутник, – а сам-то ты видишь свет своего маяка? Тони распрекрасно все видел, но с вами, Смотрителями, никогда не поймешь, что у кого из вас как.

Тони Куртейн растерянно огляделся; открыл было рот, чтобы спросить, куда надо смотреть, но тут наконец-то увидел на другом берегу, впереди яркое синее зарево на пол-неба, совершенно невыносимое – не для глаз, конечно. При чем тут глаза.

Остановился, вдохнул, выдохнул, стараясь унять бешеное сердцебиение. Ну ничего себе, а!

Сказал:

– Так вот как это выглядит со стороны. Непростое зрелище. Теперь понимаю, почему они возвращаются такие… пришибленные. Раньше только теоретически знал.

– А мне очень нравится, – признался его спутник. – Смотрел бы на этот свет и смотрел, такой он счастливый и утешительный. Иногда мне кажется, ваш маяк горит исключительно для поднятия моего настроения. А все остальное – просто приятный побочный эффект… Ничего-ничего, под мостом этих ваших синих огней почти не видно. Хочешь, можешь зажмуриться, отведу тебя за руку. Здесь недалеко.

– Жмуриться точно не буду, – сказал Тони Куртейн. – Это нечестно: другие-то смотрят долго, пока не вернутся. Ну и потом, когда еще доведется поглядеть на свой собственный свет.


Тони Куртейн был заранее уверен, что сидеть им придется на земле – хорошо хоть не сырой, дождей давно не было. Но в темноте под мостом скрывались плетеные кресла – новенькие, блестящие, хоть сейчас фотографируй и в каталог садовой мебели помещай.

– Люблю устраиваться с удобствами, – объяснил его спутник. – Я вообще сибарит; другое дело, что по общему мнению, представления о роскоши у меня довольно причудливые. Но по некоторым пунктам они все-таки совпадают с общечеловеческими. Тебе повезло.

Достал из кармана небольшую синюю флягу. Сказал:

– Обычно я ее с собой не ношу, потому что в этой фигульке помещается целая бездна, а мне в руки бездну лучше не давать – не тот темперамент, чтобы вовремя останавливаться. Но сегодня решил рискнуть из соображений гостеприимства. Про бездну специально предупреждаю, чтобы ты был осторожен. Но и не экономил, с другой стороны.

Что именно было во фляге, Тони Куртейн так толком и не понял. Судя по крепости, жидкий неразбавленный ад; судя по аромату, смесь нектара с амброзией; судя по действию, действительно бездна. Точно, она. А что еще думать, если сделав глоток, ощущаешь себя огромным и бесконечным, холодным, как космос, счастливым и беззащитным, как сама жизнь.

– Похоже, это и есть та самая водка, настоянная на звездном небе, – мечтательно сказал хозяин фляги. – Я-то думал, Тони просто сочинил эту байку для смеху. А он не сочинил. Тони вообще крутой. Люблю его больше жизни. И тебя, кстати, тоже, причем не просто за компанию с ним, а как самостоятельную единицу. Ну чего ты так смотришь? Это не новость: я люблю больше жизни всех, кто сам больше, чем жизнь. А вы оба такие и есть. И этот невыносимый свет, маяк ваш дурацкий… В смысле, наоборот, прекрасный, нигде во Вселенной такого нет. Не то чтобы я самолично изучил всю Вселенную на предмет наличия в ней соответствующих осветительных приборов, чего не было, того не было, но говорил с некоторыми заслуживающими доверия экспертами. И они тоже считают, ничего подобного твоему маяку больше нет. Как же я рад, что тебе – вам обоим – под хвост попала такая вожжа, и теперь маяк горит все ярче и ярче, не только у нас, но и в других, далеких от границы городах. Ты не представляешь, как мне это надо. Позарез!

Бездна из фляги развязала язык, поэтому Тони Куртейн не просто подумал, а сказал вслух:

– Всегда знал, что тебе тоже надо. Но никак не пойму, у тебя-то какой интерес?

– Да понятно какой. Когда люди видят свет твоего маяка, ощущают явственный, притягательный, неотразимый, хоть и не для них предназначенный зов иного, невозможного мира, они приподнимаются на цыпочки и становятся ближе к небу – примерно на полтора сантиметра каждый. Вроде бы несущественная величина, но если полтора сантиметра умножить, скажем, на миллион, получится очень неплохое число. Внушительное. Целых пятнадцать сочных, увесистых километров. Считай, допрыгнули до стратосферы. Есть уже о чем говорить.

– Ты это серьезно?

– Совершенно серьезно. Арифметика – моя страсть. Как подумаю обо всех этих прекрасных незнакомцах, приподнимающихся на цыпочки на разных концах земли, голова идет кругом… Впрочем, я понимаю, что ты не ради них все затеял. Тебе мои романтические вычисления до лампочки. Извини.

– Да не за что, – растерянно ответил Тони Куртейн. – Просто в голову не приходило, что можно и так поставить вопрос. Даже неловко становится, когда ты все это расписываешь. Я-то и думать не думал обо всех этих… вставших на цыпочки. Мне бы просто друга вернуть. Или хотя бы передать весточку, напомнить, что мы вообще есть, а там пускай сам решает, хочет ли возвращаться. Может, на самом деле оно ему на хрен не сдалось; говорят, у вас, на Другой Стороне, тоже можно жить счастливо, и сейчас, сидя рядом с тобой, в это довольно просто поверить. Но шанс ему все равно надо дать. Я этого не только хочу всем сердцем, но и обязан по справедливости. Я перед ним крепко виноват.

Старый друг кивнул с понимающим видом – дескать, ничего не попишешь, бывает, все мы перед кем-нибудь виноваты – и снова передал ему флягу. Сказал:

– Нет ничего лучше, чем роковые ошибки, когда их совершают сильные люди, способные на настоящее, деятельное отчаяние. На этих ошибках и усилиях их исправить, переиграть все по-своему и победить – не держится, но движется мир. Не представляю, что ты натворил, но ясно, что не наделай ты в свое время глупостей, маяк бы так ярко сейчас не светил.

– Это точно, – согласился Тони Куртейн.

Сделал еще глоток из синей фляги; пожалуй, все-таки лишний, потому что язык развязался окончательно и бесповоротно. Зачем-то начал рассказывать то, о чем привык молчать.


– Мы с Эдо дружили со школьных лет. Со временем мне эта детская дружба вылезла боком: он стал для меня не просто другом, а, можно сказать, всем миром. Бывают такие огромные люди, что занимают все сердце, и там не остается места больше ни для кого. Меня это страшно бесило, я хотел свое сердце обратно, но забрать почему-то не получалось, поэтому ссорился с ним чаще, чем мирился. Но у Эдо был легкий характер, он все мне прощал. А когда я сделался Смотрителем маяка, прощать меня стало совсем легко. У нас, Смотрителей, знаешь, та еще репутация: можно, если захочешь, вести себя, как последняя свинья, никто особо не удивится и зла не затаит.

– Надо же. А по тебе не скажешь, – улыбнулся его собеседник.

– Знаю. Но это я со временем успокоился. Привык к своему положению, научился держать себя в руках. Ну и на маяке поселился, это тоже способствует исправлению характера; странно, что из моих предшественников никто не сообразил… А может, дело в моем втором? Я имею в виду твоего приятеля. Все-таки жизнь у него интересная и счастливая, и мне немалый кусок ее достается. От такой распрекрасной жизни кто хочешь станет добряком. Но в то время до добряка мне было, прямо скажем, далековато. Эдо на мои выкрутасы смотрел сквозь пальцы. У него-то кроме меня был и весь остальной мир. Вернее, два мира сразу. Он чувствовал себя как дома у вас, на Другой Стороне. Бегал туда-сюда, можно сказать, промышлял контрабандой, просто таскал не сигареты и цветные карандаши, а книги. В основном альбомы по искусству и философские трактаты; впрочем, не только их. Сделал на этом блестящую карьеру, целых две диссертации написал – про глубинные мирообразующие мифы Другой Стороны и про их бессознательное отображение в вашем изобразительном искусстве; обе тут же издали отдельными книгами, продавались, как горячие пирожки. Стал очень модным, как говорится, культовым лектором, преподавал в Художественной Академии и для обычной публики в разных местах выступал, задурил этими вашими мирообразующими мифами головы куче народу – в хорошем смысле, конечно, задурил. Студенты его обожали; да кто только Эдо ни обожал, он был обаятельный. Вот как ты выразился: «больше, чем сама жизнь» – это точно про него. Но я оставался его лучшим другом, а он – единственным моим. Все рухнуло, когда Эдо написал новую книгу. Не очередное исследование, а просто роман. И на свою голову мне его показал – первому и, насколько я знаю, единственному. Столько лет уже локти кусаю – чего мне стоило промолчать? Но тогда я натурально взбесился…

– Настолько плохая книга?

– Наоборот, – угрюмо ответил Тони Куртейн. – Отличная, как все, что делал Эдо. Лучше всего, что я в жизни читал. Прельстительная, как наваждение, сладкая, как полуденный сон. И при этом каждое слово – ложь. По крайней мере, так мне тогда показалось. Теперь-то думаю, черт его знает, может, и нет. Понимаешь, какая штука – книга была о нескольких жизнерадостных авантюристах, заблудившихся на Другой Стороне и утративших память о доме. По воле автора им все легко удавалось, веселые приключения выскакивали из-за каждого угла, как саламандры из горшка ярмарочного фокусника, работа горела в руках, новая любовь приходила примерно три раза в неделю и всегда оказывалась счастливой, удача сама шла в руки, все вокруг восхищенно ахали и кидались этим красавцам на шеи – ну то есть, как он это себе представлял, опираясь на опыт своих коротких вылазок. С точки зрения Смотрителя маяка, которому регулярно приходится отпаивать коньяком заблудившихся странников, звать к ним врачей, смотреть, как взрослые люди безутешно рыдают от запоздалого ужаса, выслушивать леденящие душу рассказы о горькой беспамятной жизни, содрогаться при виде их лиц, изможденных невыразимой тоской неизвестно о чем – полная чушь.

– На самом деле вы оба правы, – заметил его, не его, общий, ничей старый друг. – Я имею в виду, бывает и так и так. И еще куча промежуточных вариантов, добрая половина которых даже в моей голове не укладывается. На то и жизнь, чтобы лучше нас истории сочинять.

– Я теперь тоже так думаю. А тогда – не представляешь, как разозлился на эту сладкую ложь, начитавшись которой толпа дурной молодежи немедленно побежала бы к вам, на Другую Сторону, чтобы тоже так соблазнительно потеряться и счастливо сгинуть навек. В общем, разругал я его в пух и прах. Ни в чем себе не отказывал. Говорил, что отродясь не читал худшего вранья. Что писать о полном забвении, не испытав его на себе, все равно что, разбив коленку, с видом знатока рассуждать о смерти. Что стремительная пробежка счастливого бездельника по книжным магазинам Изнанки отличается от настоящей жизни тамошних людей больше, чем детские игры в куклы от возни с настоящим живым младенцем. Что естественная для нас легкомысленная отвага очень быстро проходит перед лицом двух смертей Другой Стороны. Что таких людей, как он описал – способных очаровывать всех подряд, умных, но беспечных как дураки, фантастически везучих, почти всемогущих – вообще не бывает, даже если автору приятно воображать, что таков, к примеру, он сам. Тут я, конечно, погрешил против истины: все-таки друг мой Эдо примерно таким и был, а что списал с самого себя всех шестерых героев, невелик грех: вряд ли он один такой в мире. Наверняка и другие есть. Но я уже разошелся, меня было не остановить. Такого ему наговорил, что даже за четверть сказанного сам бы кого хочешь убил. Но Эдо и бровью не повел, наоборот, поблагодарил меня за профессиональную консультацию, забрал свою рукопись и ушел, насвистывая «Ничего коту не надо» – была у нас тем летом в моде такая дурацкая песенка, ужасно прилипчивая, звучала буквально на всех углах. Это последнее, что я от него слышал; два дня спустя Эдо отправился к вам, на Другую Сторону, и пересек городскую черту, а это, сам, наверное, знаешь, делает путешественника полноправной частью вашей реальности, с новой биографией и судьбой. И гарантированно приводит к полному забвению настоящей жизни и даже собственной личности, которое я ему в сердцах посоветовал испытать на себе прежде, чем сладкие байки рассказывать. Ну вот он и пошел. Специально позвал с собой Кару – она…

– Вашу Кару я хорошо знаю.

– А. Ну, тем лучше. В общем, позвал в свидетели Кару, которая тогда как раз околачивалась на Другой Стороне и одного ее приятеля-контрабандиста; оставил расписку, что нарушает Второе Правило осознанно, по доброй воле, в здравом уме и твердой памяти и просит его не останавливать, не гнаться следом, не приводить силой назад. В общем, сидеть на заднице ровно и ни в коем случае его не спасать. Они, кстати, все равно не имели права бездействовать – по закону я имею в виду. Но Каре всегда было плевать на законы и правила; по-человечески это понятно, но для полицейской начальницы такого ранга даже не смешно… Ладно, отпустила и отпустила, чего теперь локти кусать. Не отпустила бы, сам бы потом убежал, без ненужных свидетелей, на цепь-то его не посадишь. А так хотя бы передал кучу писем – матери, сестрам, нескольким женщинам, каким-то коллегам, любимым студентам, кому-то еще. А мне, конечно, ни слова. Ну я и не ждал особо. Сам к тому времени понял, что натворил, как много для него значила эта чертова книжка…

– И как много значил для него ты, – добавил его собеседник. – А то плевал бы он на твои придирки с высокой башни. Максимум дал бы в глаз, чтобы отбить охоту к азартной критике. Порой только тогда и выясняется, кто тебе по-настоящему дорог, когда понимаешь, что не можешь простить ему то, что легко спустил бы всем остальным.

– Да, наверное, – кивнул Тони Куртейн. – Но важно сейчас, сам понимаешь, не это. А только – видит ли он свет моего маяка.

Я

– С детства мечтал стать композитором, но даже «Собачий вальс» на пианино играть не выучился и струны гитары правильно зажимать, – говорю я.

Тони любезно делает такие специальные большие глаза из серии «ну ты даешь», предназначенные для неловких ситуаций, когда я в сотый раз ему что-нибудь рассказываю, как в первый, а он старается не подавать виду, что уже наизусть выучил мое выступление. Тони – удивительно деликатный человек.

– Я помню, что уже жаловался тебе на это досадное несовпадение желаний и возможностей, – говорю я. – Но сейчас я не жалуюсь, а хвастаюсь. По-моему, мне все-таки удалось сочинить годную симфонию. Увертюра уже звучит – слышишь шум ветра? Слышишь цикад? Слышишь, как в трех кварталах отсюда хором поют «Хабанеру» по-русски? Девчонки надрались, фальшивят безбожно, зато и хохочут от сердца всякий раз, пустив петуха. Слышишь колокол костела Святого Георгия[33]? Это самый великодушный колокол в городе, он всегда потакает моим причудам, звонит, когда мне приспичит, в любой момент. Вот и сейчас на часах двадцать три восемнадцать, а он все равно звонит, старается, хотя его вообще давным-давно нет. А вот и долгожданное соло! Слышишь, как хрипло свистит и плюется чайник вон в том открытом окне? Я его – не окно, а старый свисток для чайника – очень долго искал, перерыл пару тысяч воспоминаний, пока нашел подходящий звук, он мне здесь очень нужен, потому что эти невыносимые адские хрипы, будешь смеяться, про любовь. Точнее, про влюбленных, которые поставили чайник на плиту в коммунальной кухне, ушли к себе в комнату, начали целоваться и так увлеклись, что вода успела выкипеть, а сам чайник сгорел – не критично, только слегка покорежился, и эта деформация каким-то образом повлияла на звук свистка; они потом еще много лет пользовались чайником, не покупали новый, даже когда чайники со свистками перестали быть дефицитом. Им нравилось слушать, как он ужасно хрипит, потому что, сам понимаешь, каждый раз вспоминали о причине поломки. Люди – сентиментальные дураки, и это наша сильная сторона. Нам не то чтобы так уж мало надо для счастья, хотя некоторым иногда и правда достаточно малости, но важно не это, а то, что счастье для нас в принципе достижимо… бывает. Изредка, иногда.

– Забавно, – говорит Тони, и спохватившись, добавляет: – Прости. Я знаю, что ты говоришь серьезно. Просто и правда забавно слышать от тебя, что счастье, видите ли, достижимо. Понимаете ли, иногда! Потому что когда находишься рядом с тобой, сразу ясно: ты и есть счастье. Не тот, кто его испытывает, даже не инструмент достижения счастья, а оно само.

– Может быть, – пожимаю плечами. – Со стороны, говорят, видней. Но важно сейчас не это. А то, что пока мы тут сидим и болтаем, вступают струнные – предположим, именно струнные, как еще это назвать. Девочка Лена шестидесяти трех лет от роду приехала в город на выходные; была здесь уже четыре раза, ей не особо понравилось, так что ничего выдающегося, кроме покупки конфет и сыра она от этой поездки не ждет. Но вот прямо сейчас Лена сворачивает на улицу Швенто Двасес. Ей вот-вот предстоит обнаружить, что улица освещена огнями факелов, деревья усыпаны немыслимыми тропическими цветами, на перевернутой бочке сидит беспризорный серебристый младенец-дракон, в небе сияют какие-то незнакомые созвездия – и вот от этого драматического обстоятельства наша девочка точно не отвертится, она по образованию астроном. Ветер гоняет по мостовой бумажки, исписанные светящимися чернилами, карлик играет на дудке, где-то в конце квартала звякают шпаги – настоящая романтическая дуэль эпохи первых Исчезающих Империй – прикинь, и это все ей! Настежь распахнута дверь кабака под названием «Хитрая Радуга»; девочка Лена, конечно, не решится туда заглянуть, медленно, как во сне, пройдет мимо, выйдет на улицу Бокшто у самого Барбакана, посмотрит на карту, отыщет свой хостел, вернется, сложит покупки, но не уснет до утра, а потом до конца жизни будет вспоминать, как однажды забрела в волшебное место, именно так всегда представляла рай – да-да, с драконами и дуэлями! – и каким-то непостижимым для меня образом сделает из этого происшествия вывод, что смерти нет, и можно ничего не бояться; не вижу никакой логики, но несмотря на ее отсутствие, девочка Лена все равно совершенно права.

Останавливаюсь, чтобы перевести дух, машинально беру ближайший стакан в надежде, что в нем осталось пару глотков вина, но в стакане почему-то горячий куриный бульон со свежим укропом – иногда мое чувство юмора выходит боком мне самому.

– А потом вступают духовые, – продолжаю, терпеливо дождавшись, когда дурацкий бульон снова станет ледяным Винью Верде[34], и залпом его проглотив, пока не превратилось во что-нибудь менее привлекательное. – Самые настоящие духовые, без дураков. Солирует саксофон моего сердца по имени Ганс, великий мастер любить больше жизни все, что навеки утратил; один такой горемыка стоит доброй дюжины старых добрых Мостов – вот уж кто умеет терять с толком и пользой, обменивая обладание на горький, но высший смысл. Прямо сейчас он идет по набережной Нерис и вспоминает, как эта река была морем. Строго говоря, морем была не она, а само море, но не будем придираться к деталям. Главное, Ганс продолжает идти по набережной, смотреть на синий свет недостижимого маяка и плакать без слез, чистой высокопробной сердечной кровью – о потерянном рае, его песнях, сияющих окнах, холодных напитках и зеленых уличных фонарях. И о море, конечно. О Зыбком море нашей благословенной Изнанки, чья вода горше и солоней всех непролитых слез этого мира, включая мои.

Стефан, до сих пор молча цедивший пиво, в кои-то веки оставив мой лирический монолог без единого ехидного комментария, за что ему, конечно, большое человеческое спасибо, укоризненно качает головой. Дескать – что за новости? Откуда вдруг у тебя взялись какие-то непролитые слезы? Не заливай.

Говорю, обернувшись к нему:

– А то сам не знаешь, откуда они взялись. Я у нас, конечно, круглосуточно хлопаю на веселом летнем ветру распахнутой дверью в неведомое. Но и вечно стою, уперевшись лбом в высокую стену, где нет ни единой двери, ни надежды на такую возможность, ни даже теоретического представления о том, что такое дверь – тоже я. Я же не впустую болтаю, когда твержу тебе, что только тоской о невозможном жив человек. Знаю, о чем говорю: я весь – эта тоска.

– Вот же ненасытная прорва на мою голову! – смеется Стефан. – Невозможное ему подавай! Мало тебе? А морда не треснет?

– Не треснет, не беспокойся. Можешь добавить еще, если лишнее завалялось. Но имей в виду, это ничего не изменит. Мне всегда будет мало. Такова уж моя – извини! – человеческая природа. Мне нужны полные рукава козырных тузов, чтобы отбиваться от небытия, а ничего кроме невозможного на роль туза не подходит. Я проверял.


Нёхиси, все это время мирно дремавший на подоконнике, дергает рыжим кошачьим ухом и насмешливо думает: мало, значит, тебе? Ты серьезно? И меня тебе тоже мало?! Ладно, посмотрим. Сейчас.

Ну наконец-то. Положа руку на сердце, я нарочно его дразнил. Знаю по опыту: вывести Нёхиси из равновесия очень непросто, но усилия обычно стоят того.

Не знаю, как он это устраивает, и знать не хочу, некоторым чудесам следует оставаться необъяснимыми, – думаю я, пока сбившая меня с ног, закрутившая, утащившая за собой морская волна с сердитым шипением отступает, и я кое-как поднимаюсь на ноги, отфыркиваюсь, трясу головой, выплевываю изо рта, прости господи, розовую ракушку – ну ничего себе номер. Она-то откуда взялась?!

Ракушка взывает к немедленному отмщению, поэтому я кричу:

– Эй, да ты же мне по колено, чувак!

Говорят, я кого хочешь достану; не зря, наверное, говорят. Вот и Нёхиси, сраженный обычной констатацией очевидного факта, поднимается надо мной – наконец-то такой, как есть, настоящий, туманный, бесконечно огромный, до вставшего на дыбы горизонта и дальше, за пределы его, прекрасный, как гибель юного мира, непостижимым образом похожий одновременно на дикого пса, многоглавого змея и разрезающий небо узкий кривой ятаган.

Хохочет, довольный собой:

– Это кто тут кому по колено, а?

Последнее слово всегда должно оставаться за мной, но черт бы с ним, словом, сейчас, когда я разлетаюсь солеными брызгами во все стороны разом. И это, конечно, царский подарок. Морем я еще никогда в жизни не был, хотя всегда самонадеянно полагал, что при удачном стечении обстоятельств и соответствующем воспитании из меня могла бы выйти очень неплохая волна.


– Ну блин, – говорит Стефан. – Ничего себе представление. Вы что-то совсем берега потеряли. Конец света я вам не заказывал. Его нам сейчас нельзя.

Он стоит посреди моря, грохоча и сотрясая пространство, и одновременно поднимается с табурета, на котором весь вечер сидел – тоже, к сожалению, грохоча. Страшная правда о Стефане: он только притворяется приличным респектабельным человеком, а на самом деле – обычный хулиган. И таки умудряется стукнуть меня по башке своим чертовым бубном – как только дотянулся? Это сколько же метров у него руки вообще?! Рыжий кот, увидев такое дело, вспрыгивает на буфет – уж там-то небось не достанет. Тони беззвучно хохочет, деликатно отвернувшись к окну, за которым сияет какая-то новорожденная бездна. Ничего кроме бездны за окном пока нет, но это дело времени, уж я-то знаю: если набраться терпения и подождать буквально две-три минуты, непременно появится еще что-нибудь.

Чтобы насмешить Тони еще больше, демонстративно потираю условно пострадавшую макушку и укоризненно говорю Стефану:

– Эй, мы так не договаривались! Ты же обещал никогда не заклинать нас прилюдно, в общественных местах!

Кара

Кара пришла в начале первого. С порога сказала:

– Ненавижу опаздывать. Но полночь здесь, извините, вообще ничего не было. Не только кафе, но даже двора. Прекрасная иллюстрация сотворения мира: первозданная тьма и сияющие строительные леса…

– Сияющие леса? Правда, что ли? – восхитился поднявшийся ей навстречу из-за барной стойки Смотритель маяка.

То есть, конечно, не сам Тони Куртейн, а его здешний двойник. Почти точная копия, только совсем другое, непривычное выражение лица. Тони Куртейн даже в юности так ослепительно не улыбался; а уж сейчас-то – нечего говорить.

Кара никогда прежде не видела второго Смотрителя, только теоретически знала, что он где-то есть. И сейчас с невольным ехидством подумала: «Ого. Тони Куртейн, который смотрит на меня с откровенной симпатией, без потаенного желания придушить – вот это, я понимаю, крутой мистический опыт. Даже и не надеялась когда-нибудь его пережить».

А вслух сказала:

– Вот именно. Строительные леса зачем-то засияли и вознеслись. Не то чтобы очень высоко. Навскидку, метра на три-четыре. Но все равно, я считаю, выдающееся достижение. Видимо они исполнились святости; говорят, такое порой случается с теми, кому пришлось претерпеть много мук. В общем, я почувствовала себя лишней на этом внеурочном празднике Вознесения. Пришлось выйти обратно, на Бокшто, погулять и подождать, пока все снова появится. Ну хотя бы дома и деревья. С ними как-то, знаете, веселей… В общем, в следующий раз будьте аккуратнее. Я обычно с пониманием отношусь к чужим причудам, но все-таки это не дело – вот так вместе со всем двором исчезать.

– Дискретность – неотъемлемое, естественное свойство материи, – заметил с буфета рыжий кот. Тут же досадой стукнул себя лапой по лбу: – Ай, ну да, мне же не положено разговаривать! Извините, не повторится. И вообще буду спать.

Высказавшись, кот развернулся мордой к стене, хвостом к собравшимся в комнате. Роскошным пушистым рыжим хвостом. Каре очень хотелось за него дернуть. К счастью, она с детства умела отличать подлинные желания от вздорных капризов и в случае последних держать себя в руках.

– Хренасе дискретность у вас! – укоризненно сказала она. И спросила неописуемо довольного Стефана: – Ты нарочно меня сюда встречаться позвал? Чтобы сразу усвоила, как здесь у вас ведутся дела? Не то чтобы я не догадывалась. Но масштабов бардака действительно вообразить не могла.

– Ну что ты, – улыбнулся Стефан. – Это случайное совпадение. Такая уж твоя удача. Обычно у нас тут довольно скучно – в хорошем смысле. Отдохнуть после работы – самое то.


В этот момент Кару заключили в объятия. Дружеские, если так можно назвать этот мастерский захват за корпус. Хорошо, что освобождаться в текущих обстоятельствах было не обязательно, поди от такого освободись.

– Попалась! – торжествующе констатировал знакомый голос.

– Попалась, – согласилась Кара. – Но это скорее обычное свинство с твоей стороны, чем настоящая спортивная победа.

– Так и было задумано, – объяснил ее старый приятель. – Зачем мне тебя спортивно побеждать?

С тех пор, как он сделался безымянным, Каре стало с ним трудно. Память всегда была для нее важнейшим рабочим инструментом; ладно, не в инструментах дело, просто тот, кто однажды хлебнул полной чашей забвения на Другой Стороне, уже никогда не сможет смириться с тем, что какие-то вещи сами собой улетучиваются из памяти. Даже такая ерунда, как чье-нибудь имя. Не в имени дело, конечно. А в утрате памяти, до сих пор болезненной для нее.

– Отпусти человека, – попросил его Стефан. – У нее и так жизнь тяжелая. Ей сейчас со мной пиво пить. А потом работать, долго и счастливо, пока очередная кадровая перестановка не разлучит нас.

– Работать? С тобой?! Бедная девочка. Ты зачем с этим типом связалась?

– Не я с ним, а он со мной. И еще неизвестно, кому повезло меньше. Ставлю сотню, что все же ему.

– Да ладно тебе, – усмехнулся Стефан, подвигая ей стул. – Тоже мне великое горе: ко всем моим божьим карам прибавилась еще и небесная. Мне не привыкать.

И объяснил остальным:

– Я был хитер, я придумал хитрость[35]. В смысле выцыганил у Ханны-Лоры отличное подкрепление. Можно сказать, роту бравых ландскнехтов, опытных бойцов с ночными кошмарами и дневными наваждениями. Все-таки слишком много стало в городе открытых Путей, что там из них в ближайшее время полезет – бог весть. Не факт, что своими силами с этой радостью справимся. А поскольку Пути остаются открытыми в интересах наших ближайших соседей, пусть помогают разгребать бардак. Это честно. И, что не менее важно, весело. Никогда раньше такого не было, чтобы в Граничной Полиции постоянно работал целый отряд с Этой Стороны. Командовать этим бродячим цирком… в смысле координировать совместную работу будет пани Кара, больше некому. Вот и хорошо, – он повернулся к Каре: – Трепещи, дорогая, я твердо намерен тебя споить. Чтобы задорней координировалось.

– Этот может, – тоном знатока подтвердил их общий безымянный друг.

– Это вряд ли, – хмыкнула Кара. – Не хотелось бы заранее вас огорчать, но у меня есть чудесный дар растягивать одну рюмку чего угодно на целых два вечера. При условии, что я о ней вообще не забуду. Или кто-нибудь другой не допьет.

– Переживем, – отмахнулся Стефан. – Важно вообще не это. А то, что ты к нам сюда пришла. И знаешь теперь, где я люблю проводить свободное от работы время – все три с половиной минуты в неделю. И можешь поступать по моему примеру, если, конечно, захочешь. Но я в тебя верю: ты не из тех, кто упустит замечательный шанс проводить вечера в таком интересном месте.

– Да, – кивнула Кара. – Место и правда интересное. При пересечении его порога свойства материи меняются даже сильней, чем при переходе с Другой Стороны к нам. Материя истончается гораздо радикальней и, я бы сказала, немного в другую сторону. Это ваше кафе – почти сновидение, но все же не до конца. На полпути останавливается.

– Вполне традиционное наваждение класса Эль-восемнадцать, – снисходительно заметил Стефан. И тут же спохватился: – Извини. Я догадываюсь, что классификацию наваждений не изучают даже в ваших университетах. Хотя, между прочим, вполне бы могли.

– Ай, ну их в пень, эти наши университеты, – поморщилась Кара. – У нас даже об элементарных базовых вещах – я имею в виду, о трансформации материи при переходе на Другую Сторону – не с кем толком поговорить.

– Здесь, представьте себе, не то чтобы сильно лучше, – вставил двойник Смотрителя маяка. – Университеты – ладно, бог с ними. Но даже не во всякой психушке отыщешь понимающего санитара, способного достойно поддержать беседу на эту важную тему. Хотя, казалось бы, элементарные азы!.. – и не выдержав, рассмеялся. Испортил хороший, в сущности, обличительный монолог.

– Да уж догадываюсь, – фыркнула Кара. – Но, будем честны, здесь такие тонкости никому особо и не положено знать. С наших ученых совсем другой спрос – казалось бы. А все равно не делают ни черта. Я имею в виду, не развивают науку в этом направлении, ограничиваются романтическими теориями в духе поздних Исчезающих Империй и прочей гуманитарной чепухой. Тогда как трансформация материи это, извините, в первую очередь, физика. И подходить к ее изучению следует соответственно… Простите, я увлеклась. Это моя больная тема. Ужасно жалею, что в свое время точными науками не занялась – уж я бы всем показала, как надо работать! Но ладно, за одну жизнь всего не успеешь. Как получилось, тоже сойдет. На самом деле я сейчас очень рада – и тому, как в целом сложилась моя жизнь, и в частности, нашей сегодняшней встрече. И тому, что она происходит именно здесь. И поводу – он просто отличный. Если по правде, всегда больше всего на свете хотела работать с тобой, – сказала она, повернувшись к Стефану. – Столько лет умирала от любопытства, что у вас тут за дела.

Взяла протянутую двойником Смотрителя маяка рюмку с каким-то рубиново-красным напитком и вопреки обещанию цедить его до завтра, выпила залпом, до дна. Невольно охнула:

– Ну ничего себе у вас аперитивчики! Что это было вообще?

– Настойка на моем сердце, – совершенно серьезно пояснил безымянный. – Чтобы ты поняла, как тебе здесь рады. Не переживай, сердце из меня не вынимали, не протирали и не процеживали через марлю. Я просто Тонину бутылку с водкой неделю за пазухой носил. И получилось… ннну… – что получилось. Сам все никак попробовать не решусь.

– Ну вы тут и алхимики, – Кара удивленно покачала головой. – Ладно, спасибо. Сердечности мне всегда не хватало. Значит, настойка точно не повредит.

– Да все хорошо у тебя с сердечностью, – сказал ей Стефан. – Как мало у кого. Просто твое сердце давным-давно занято – целиком, и еще сверху с горкой насыпано. Неудивительно, такой уж объект страсти ты выбрала. Непростой и, будем честны, не то чтобы благодарный. Но согласен, прельстительный. Только это мало кто понимает. Никогда прежде не видел, чтобы кто-то из ваших был настолько очарован Другой Стороной.

Все-то ты про меня знаешь, – с удивившей ее саму нежностью подумала Кара.

– Я еще парочку таких психов встречала, – усмехнулась она. – Но нас действительно мало, ты прав. Мне кажется, это из-за пресловутой трансформации материи, которую отказываются серьезно изучать наши физики. У вас, на Другой Стороне, она гораздо плотней. Любой рожденный у нас человек, совершив переход, неизбежно претерпевает фундаментальные изменения и поначалу испытывает, скажем так, некоторые неудобства. У него появляются необычные, непривычные для нас ощущения: тяжесть, скованность, страх и печаль. Сами по себе они действительно неприятны. И скорее вредны, чем полезны, если просто принять их как новую данность и жить, как получится. Ничего особо хорошего в такой жизни нет, судя по нашим Мостам – многие потом годами в себя приходят. Но если считать изменение материи чем-то вроде спортивного снаряжения – ну, как некоторые бегуны на тренировках привязывают к ногам дополнительный груз – и поставить задачу оставаться собой, такой, как дома, веселой и храброй, и у тебя получается – ну, слушайте! Сколько в моей жизни всякого разного было, но это по-прежнему – самое острое ощущение. Сладчайшая из моих побед.

– Видишь, какая она крутая, – сказал коту безымянный. – Гораздо круче меня. Я эту клятую тяжесть побеждать уже задолбался. А ей только подавай.

Кот ничего не ответил, но перевернулся на другой бок, теперь он лежал не хвостом, а сонной мордой к присутствующим – видимо в знак уважения к крутости Кары. По крайней мере, ей было приятно думать, что это так.

– Я просто вредная, – улыбнулась Кара. – Люблю делать наперекор. Но не маме же с папой! И не начальству. То есть им тоже можно, но для меня это, знаешь, совсем не вызов. Не тот масштаб. Противника надо выбирать достойного. Непобедимого. Вот как, к примеру, эта ваша Другая Сторона.

Взяла из его рук вторую рюмку красной настойки. На этот раз отпила совсем маленький глоток, но голова пошла кругом. И Кара сказала, хотя совершенно не собиралась об этом говорить:

– Такая забавная штука вспомнилась. Однажды, довольно давно, собственно, как раз перед тем, как я приняла предложение Ханны-Лоры работать в Граничной полиции, Валентина – была у нас в ту пору такая гадалка, пользовалась бешенной популярностью – так вот, Валентина мне предсказала, что я умру на Другой Стороне. Причем сама прислала письмо с пророчеством, я-то по гадалкам отродясь не бегала. Объяснила: опасаюсь за вас, уважаемая, вот и решила предупредить. Вы вообще представляете, что это для нас значит – умереть на Другой Стороне?

Стефан нахмурился:

– Вполне. У вас, кажется, только этого всерьез и боятся.

– Тебе предсказали, что ты умрешь на Другой Стороне? – изумился безымянный. – Ну ничего себе дела! Никогда не жаловался на отсутствие храбрости, но на твоем месте точно наделал бы в штаны.

– Ну я, в общем, тоже вполне наделала, – призналась Кара. – Но потом подумала и решила: ладно, черт с ним. Если уж у меня получается подолгу жить на Другой Стороне, не сдаваясь ее невыносимой тяжести, значит и умереть там смогу не хуже. Пусть эта страшная смерть сама меня боится и откладывает нашу встречу, как студент зачет нелюбимому преподавателю – ай, знаю я эту дуру психованную, не хочу связываться, ну ее… Кстати, несколько лет спустя совершенно случайно выяснилось, что пророчество было фальшивое. Мой тогдашний дружок заплатил Валентине, чтобы она меня напугала, я отказалась от предложения Ханны-Лоры и сидела с ним дома, как за ногу привязанная. Вот и все. Самое обидное, что мы к тому времени давным-давно расстались, даже поскандалить не вышло… Смешная на самом деле получилась история. И дурацкая. Но и поучительная для меня. Я с тех пор знаю цену собственному упрямству. И это совсем неплохая цена.

– И цену своей любви ты тоже с тех пор знаешь, – заметил Стефан.

– Да, – вздохнула Кара. – Наверное, да.

– Так ты поэтому не стала мешать Эдо выйти за пределы пограничного города? – неожиданно спросил безымянный. – Хотя по вашим правилам, желание путешественника вовсе не является достаточным основанием, чтобы его вот так запросто отпускать, я специально узнавал. Но для тебя упрямство и воля – такая великая ценность, что плевать на правила?

– Ну, в общем, да, – неохотно согласилась Кара. – Свобода воли и правда превыше всего. А откуда ты знаешь эту историю?

– Тони Куртейн рассказал. Не то чтобы я великий любитель совать нос в ваши дела, своих выше крыши. Но тут меня натурально заело: хочу узнать все подробности! Кто этот удивительный человек, из-за которого сейчас у нас на глазах и отчасти нашими силами так стремительно меняется мир? Вернее, два мира сразу. Или даже не два…

– В частности мир Лучезарных Демонов сейчас просто отлично меняется, – ехидно вставил Стефан. – С вожделением смотрят на открывшиеся Пути, спешно разучивают новые пиршественные песни, моют вилки и точат ножи.

– Ладно тебе причитать, – невольно улыбнулась Кара. – Лучезарные Демоны, вот уж нашел кем пугать! Пусть это будет твое самое большое горе. У нас даже дети знают, что Лучезарные Демоны исчезают, если их неправильно сосчитать. Для них настолько мучительна любая неточность, что потом еще тысячу лет носа не сунут туда, где их неправильно сосчитали. Так что прогнать их надолго проще простого. Жаль, нельзя проинструктировать ваших горожан…

– Да почему же нельзя? – удивился Стефан. – Еще как можно – причем всех сразу, по городскому радио. Правда, не наяву, а во сне. Но оно и неплохо: подобная абсурдная с их точки зрения информация в сновидениях усваивается гораздо лучше. Вроде бы поутру забывается, но потом сама собой всплывает в самый нужный момент и подсказывает, что делать… Но это мы с тобой завтра обсудим, на рабочем совещании. Сейчас я твердо намерен продолжать отдыхать. Пить пиво и слушать сплетни. Очень уж интересные сплетни у вас!

– А то ты не в курсе, – вздохнула Кара. – Я же знаю, Ханна-Лора с тобой советовалась, отправлять меня в отставку за самоуправство, или оставить как есть. И ты ей тогда сказал: «Какое возмутительное безобразие, гони ее взашей, но только если уже отыскала равноценную замену. А если нет, придется эту девчонку терпеть». Тем дело и кончилось. Спасибо тебе, кстати. Лучше поздно поблагодарить, чем вообще никогда.

– Честно говоря, благодарить тут особо не за что. Это просто обычный рациональный подход. Я и свои кадровые проблемы примерно так же решаю: кто незаменим, тот и прав. Поэтому кое-кто до сих пор еще жив, – добавил он, выразительно глядя на своего безымянного друга.

– Приятно знать, что обязан жизнью именно рациональности, – усмехнулся тот. – Наконец-то стало понятно, на кой она вообще нужна.


– На самом деле у Ханны-Лоры была одна занятная версия, – внезапно сказал Стефан. – Такая складная и красивая, что даже жалко, если это не так.

– Какая версия? – нахмурилась Кара. – Ты вообще о чем?

– Что ты отпустила Эдо из города вовсе не ради торжества свободы воли. Ну, скажем так, не в первую очередь ради нее. В том же году, незадолго до его ухода ты одну девчонку выследила, силой увела от городской черты, и так убедительно ей объяснила, почему этого делать не надо, что она больше ни разу не пыталась сбежать. А перед этим еще… Честно говоря, я уже толком не помню, кого ты возвращала домой с наших городских окраин и в каком порядке. Но вроде бы в сумме шестерых человек – с точно такой же свободной волей, как у Эдо. И ничего.

– Аринка была совсем молодая и глупая, студентка второго курса, – вздохнула Кара. – Очень способная девчонка, но страшно ленивая и, как говорится, без царя в голове. Опасное сочетание, хуже нет. И сбежать на Другую Сторону она решила вовсе не из исследовательского любопытства, а – угадайте с трех раз от чего?

– От несчастной любви? – дружным хором спросили Стефан, двойник Смотрителя и их безымянный друг.

– Ага, попались! – рассмеялась Кара. – Если бы от любви! От несданных зачетов она бежала, мои дорогие романтики. Просто надоело девчонке зубрить, а про Другую Сторону у нас не только страшилки, но и много завлекательных баек рассказывают. В частности, что вместе с новой памятью и судьбой тут можно получить законченное образование, готовую профессию или просто богатство и возможность всю жизнь бездельничать – ясно, что лотерея, заранее не угадаешь, какую тебе подсунут судьбу, но, по слухам, многим вполне везет. Вот так-то! И остальные мои пойманные беглецы были птицы примерно того же полета. Отпустить их за пределы Граничного города, навстречу забвению – все равно что детишек в ведьмину печь подсадить. То есть свобода воли для меня – безусловная ценность. Но только при условии, что к ней прилагаются сила и трезвый ум. Эдо был взрослым, умным и храбрым человеком. Хорошо понимал, что делает и зачем ему это надо. Знал о последствиях и был к ним готов.

– И что не менее важно, он был другом Смотрителя маяка, – невинно заметил Стефан. – Многие у вас знали, что Тони Куртейн умереть за него готов. Ханна-Лора заподозрила, что это и была настоящая причина твоей снисходительности, а не абстрактное «понимает – не понимает», «готов – не готов»… Прежде вроде никогда не случалось такого, чтобы в беду попал кто-то из близких Смотрителя маяка.

– Случалось, кстати, – заметила Кара. – При мне, как минимум, один раз.

– Правда, что ли? Не знал. Ну, это вряд ли меняет дело. Дополнительные эксперименты никогда не повредят. Мне бы самому на твоем месте стало интересно, станет ли маяк ярче сиять…

– Ну, знаешь!

– Ну, знаю, – усмехнулся Стефан. – Я много чего знаю. И что с того? Имей в виду, я не собираюсь с тобой ругаться. И вообще в восторге от твоего замысла – при условии, что он все-таки был.

Кара какое-то время молчала, раздумывая. Наконец неохотно ответила:

– Просто, понимаешь, в твоем пересказе это все звучит как-то чересчур… ну, даже не знаю. Цинично? Расчетливо? Бесчеловечно? В общем, совсем не так, как выглядит у меня в голове. Но, конечно, чего там, один – ноль в вашу пользу. Вы с Ханной-Лорой меня раскусили. Ладно, раз так… Где моя рюмка с этим вашим дурацким сердечным пойлом? Там еще больше половины оставалось. Выпью для храбрости и расскажу вам – но не об Эдо, конечно. Его я не особенно близко знала. А исключительно о себе.


«Выпью для храбрости» в исполнении Кары выглядело следующим образом: рассеянно повертеть рюмку в руках и поставить на место. Но рассказывать она все-таки начала.

– Когда мне было девятнадцать лет – как той глупой девчонке, Аринке – я сама попалась в ловушку Другой Стороны. Дело это давнее, я уже, как несложно заметить, довольно долго на свете живу. Ханна-Лора эту историю знает – с моих слов. А остальные – вряд ли. Не люблю об этом болтать: уж больно обидно попалась. И совершенно случайно, а вовсе не благодаря каким-то своим особым достоинствам спаслась. Я в ту пору считала себя великим знатоком Другой Стороны, крупным специалистом, впору взрослым контрабандистам советы давать: ходила сюда с пятнадцати лет и не застряла ни разу. И возвращаться сама умела, без маяка. Оно, в общем, неудивительно: я была довольно способная, разучила пару простых приемов для сохранения памяти и всегда приходила сюда ненадолго, на пару-тройку часов. Не потому, что так уж боялась нарушить правила, просто дольше не выдерживала. Настроение портилось – ну, как оно у всех наших тут обычно портится. Говорю же, совсем молодая еще была. А в тот раз познакомилась с красивым мальчиком. Я тогда влюбчивая была ужасно. Слово за слово, то есть поцелуй за поцелуем; в общем, сама не заметила, как пошла к нему в гости. И осталась там ночевать. Что еще полбеды, если бы я не заснула под утро. А спать тут, у вас, нам нельзя, по крайней мере, пока не выучишься разным хитрым секретным способам защитить себя от забвения. Но откуда мне тогда было их знать? В общем, я сваляла исключительного дурака, и случилось то, что обычно случается: Другая Сторона забрала меня себе целиком. То есть я проснулась не дома у того красивого мальчика, а в общежитии вашего университета, студенткой второго курса исторического факультета. С научным коммунизмом и прочими радостями той эпохи. Вот теперь можно начинать рыдать.

– Если не возражаешь, я все-таки воздержусь от рыданий, – вежливо сказал Стефан. – Столько просто не выпью, извини. Но история, конечно, поразительная. Спасибо, что рассказала. Я даже не подозревал.

– Хорошо, что не подозревал. Значит, Ханна-Лора и правда умеет хранить чужие секреты. Спасибо ей. Не то чтобы это особо важная тайна, просто я, как, наверное, всякий нормальный человек, люблю рассказывать о себе истории, в которых выгляжу красиво. А тут – позорище. Дурацкая роковая ошибка. Детский сад. Стыд и срам.

– Да ладно тебе каяться, – отмахнулся Стефан. – Тоже мне великий срам.

А безымянный, все это время молчавший, как подменили, сказал:

– Кто в девятнадцать лет не совершал роковых дурацких ошибок, тот, считай, и не жил.

– Ну, если ты одобряешь, значит действительно ужас, –