Book: Наш Современник 2004 #02



Станислав Куняев • Поэзия. Судьба. Россия (продолжение книги) (Наш современник N2 2004)

Станислав Куняев

ПОЭЗИЯ. СУДЬБА. РОССИЯ*

“Змея, укусившая собственный хвост…”

I

Славный город Марбург, в котором в разные времена побывали Мартин Лютер, Михаил Ломоносов, Борис Пастернак и Булат Окуджава, встретил меня и моего коллегу по “Новому миру” Андрея Василевского весьма радушно. Его кривые улочки, вымощенные брусчаткой, тянулись к вершине холма, увенчанного темным средневековым замком некоего Ландграфа. На улочках — куда ни глянь — стояли разноцветные пластмассовые столики, выползшие из пивных баров, пиццерий и разнообразных кафешек. Марбургская университет­ская молодежь вкупе с туристами поглощала пиво, кофе, пиццу, салаты, курила травку, слушала музыку, хохотала — словом, жила беспечной потребительской жизнью, о которой Европа с её религиозными войнами и священными камнями мечтала целое тысячелетие…

Литературный институт имени Горького и Марбургский университет время от времени посылают друг к другу своих преподавателей и студентов. Вот почему мы с Василевским летом 2003 года очутились в Марбурге.

Наша хозяйка, у которой мы устроились на постой, — глава громадной и добропорядочной немецкой семьи, занимающей трехэтажный средневековый домик на главной городской улице. У неё несколько взрослых детей, часть которых живет в этом же доме, бесчисленное количество внуков и внучек и муж — двухметровый грузный немец, да и она сама — крупная женщина, похожая на громадный белый гриб, весит чуть поменьше своего Зигфрида, которого, впрочем, зовут Альфред.

В первый же день пребывания в их сказочном средневековом доме с крутыми ступеньками дубовых лестниц мы были удостоены торжественного обеда, плавно перешедшего в ужин. Хозяйку звали фрау Урфф, что восхитило меня. Сочетание этих слов и звуков таило в себе некую причастность к древнегерманскому, легендарному бытию, превращало заурядную немецкую домохозяйку в могучую, голубоглазую и белокурую Брунгильду из немецкого эпоса. Когда я обращался к ней и с наслаждением, вращая языком, выговаривал: “фрау Урфф-ф!” — то тут же вспоминал пушкинское: “Европы баловень Орфей”… Зеркальность словосочетаний, отражавшихся друг в друге, восхищала меня.

А еще восхищало то, что на столе во время торжественного обеда в нашу честь перед каждым из присутствующих был поставлен глиняный горшочек для яичной скорлупы, колбасных кожурок, корочек сыра, словом, для всех отходов, чтобы они не портили внешнего вида стола. Да только ли одни глиняные горшочки?! Сколько всяческих удобных приспособлений для принятия пищи присутствовало на дубовом столе фрау Урфф! Крупное куриное яйцо, к примеру, перед тем как поместить в фаянсовую рюмочку и разбить коричневую скорлупу специальной мельхиоровой ложечкой, сначала надо было извлечь из позолоченного разъемного пластмассового футляра, долго сохраняющего тепло только что сваренного всмятку яйца. Да что там футляры, ложечки, ножики, прозрачные, толщиной в пергаментный лист, ломтики испанской ветчины и коллекции всяческих сыров на столе! “Delikates”, — сказал громадный Альфред… Но это все ерунда по сравнению с тем, что во время нашего пир­шества каждое очередное блюдо сопровождалось особым “гарниром”: мы поглощали салаты — а из музыкального центра, включенного пухлым пальчиком фрау Урфф, лилась музыка. Когда я “угадал мелодию” и произнес “Кармен!” — Зигфрид-Альфред и фрау Урфф с удивлением переглянулись. В их взглядах я прочитал: “О! Русский поэт знает, какую музыку мы слушаем!”.

Отбивные, поданные нам после салата, мы поглощали под мелодию из Шуберта, а во время десерта хозяева были окончательно покорены моей осведомленностью в европейской музыке: еще бы — я узнал, что прозвучал хор из малоизвестной оперы Верди “Набука”! Фрау Урфф и Альфред не могли знать, что в последние несколько месяцев я часто бывал в родной Калуге и постоянно слушал на кухне по “Российскому радио” передачи, посвященные какому-то юбилею Верди. “Настоящее радио” то и дело рассказывало об этой самой “Набуке” — опере о борьбе евреев за свои права во времена вавилонского пленения… Да еще комментаторы подробно поясняли, что центральная хоровая партия оперы стала в XIX веке национальным гимном Италии, о чем я на ломаном немецком языке поведал хозяевам. Хотел было добавить, что знаменитый композитор, по моим предположениям, написал “Набуку” по заказу богатых итальянских евреев за большие деньги, но построить такую сложную фразу уже не смог — словарного запаса не хватило.

Но как бы то ни было — восторгу хозяев по поводу моих музыкальных знаний не было предела. Растроганный Альфред распорядился, чтобы фрау Урфф принесла вишневой водки (“Киршен вассер”) — и это после трех бутылок вина, выпитых под Бизе, Шуберта и Верди. Тосты стали следовать один за другим. Я вспомнил, что еще в 1951 году, будучи учеником 10 класса Калужской железнодорожной школы № 9, выучил наизусть и перевел на русский язык несколько стихотворений Генриха Гейне, и, стараясь не потерять в произношении ни одного “умляута”, прочитал из “Путешествия в Гарц”:

 

Auf die Berge will ich steigen,

Wo die frommen Hutten stehen,

Wo die Brust sich frei erschlisset

Und die freie Lufte wehen.

 

(“хочу подняться в горы, в миры невзрачных хижин, где грудь свободно ды­шит, где свежий ветер веет”). Супруги захлопали в ладоши, обволокли меня какими-то нечленораздельными восклицаниями и, разгоряченные музыкой, вишневым напитком, стихами Гейне, предложили подняться по лестнице на открытую веранду верхнего этажа, откуда все марбургское княжество с его лесами, полями и реками было видно как на ладони. Потрясенный такой неожиданной красотой, я потребовал еще одну бутылку “Киршен вассер”. Фрау Урфф, кокетливо поигрывая крупным телом, быстро спустилась по лестнице и принесла на стол сосуд темного стекла, да еще с какими-то орешками в придачу… Словом, немецкий регламентированный ужин естественным образом перешёл в русское застолье до полуночи, когда под звездным небом, освещенным на горизонте огнями далекого Франкфурта, мы, бережно поддерживая друг друга, кое-как спустились по крутым деревянным ступеням к своим спальням и, прокричав друг другу “Гуте нахт!”, рухнули в мягчайшие бюргерские постели…

Утром, когда фрау Урфф постучала нам в дверь и мы вышли с легкой голов­ной болью к завтраку, я увидел ее покрасневшее лицо и заплаканные глаза.

— Что случилось, дорогая фрау Урфф? — с искренним сочувствием спросил я и кое-как понял из ответа, что Альфреду ночью стало плохо, он попытался выйти в туалет, но у него отнялись ноги, пришлось вызывать “скорую помощь”, и что сейчас бедняга находится в госпитале (befindet in Hospital!). Его жизнь поддерживается капельницей. В конце взволнованного рассказа фрау Урфф даже всплакнула, но когда я неуверенно предложил, что, коли дело обернулось таким образом, полезно было бы выпить за здоровье Альфреда, она внезапно оживилась и с легкостью, неожиданной для её нордической фигуры, побежала на кухню… В оставшиеся три-четыре дня мы каждое утро с немецкой педантич­ностью выпивали за здоровье больного, что очень нравилось фрау Урфф.

*   *   *

Все время пребывания в Марбурге мы постоянно встречались с офи­циальными лицами, бывали в частных домах, где пили вино и чай, закусывая сладкими кексами, и везде (что я быстро понял) попадали в особую атмосферу “толерантности и политкорректности”, неофициальный культ которых воца­рился в нынешней Германии. Говорить можно было о многом: о снижении уровня жизни в эпоху евро, растущей безработице, европейском футболе, школьном воспитании, детях и внуках, но только не о немецкой истории. После катастрофы 1933—1945 годов немецкая нация по какому-то негласному договору как бы забыла свою историю. И славную, и позорную…

Мы гостили в Марбурге целую неделю, и один из дней этой недели выпал на 22 июня… В этот день мы повидались с журналистами, с сотрудниками одного из крупнейших архивов Германии, естественно, с нами был наш переводчик Вилли. К хозяйке заглядывали какие-то знакомые, которым она представляла нас… но никто не вспомнил о том, что произошло 62 года тому назад. Немецкая интеллигенция не желала вспоминать прошлое. Она вольно или невольно чувствовала, что эта дорожка приведет сначала к 20-м годам прошлого века, потом к 33-му году, потом к 1945-му… Неизбежно, что этот разговорчивый русский, начав с размышлений о Гёте и Бисмарке, о Вагнере и Ницше, перейдет к совсем запретным вещам — к “Майн кампф”, к Гитлеру, к евреям. Все упомянутые выше немецкие гении с точки зрения современного мышления — натуры, начисто лишенные “толерантности и политкорректности”, как, впрочем, и великий Мартин Лютер, запускавший в черта чернильницу и проклинавший еврейских ростовщиков. Каждый раз, пытаясь расшевелить собеседников и вспоминая “неблагополучные имена” немецкой истории, я наталкивался либо на невнятные ответы, либо на нежелание продолжать разговор. Даже о нобелевском лауреате, покинувшем гитлеровскую Германию, Томасе Манне немецкие собеседники вспоминали неохотно, потому что знали, что два самых знаменитых романа великого писателя — “Иосиф и его братья” и “Доктор Фаустус” — посвящены двум опасным темам: истории еврейства и эпохе “Тысячелетнего рейха”. “Нет, нет, об этом не надо, это неактуально, это в прошлом”, — не раз говорил мне наш переводчик Вилли, школьный учитель, человек средних лет, не живший при Гитлере, не могущий нести ответственность за события фашистской истории, но тем не менее ощущавший на себе давление всяческих “табу”. Впечатление от всего этого было такое, словно ты попал в общество “опущенных” людей, где была произведена целе­направленная кастрация образа мыслей, знаний, воспоминаний о прошлом…

Думаю, что “мировое сообщество” хочет то же самое проделать и с нами, с утра до ночи вдалбливая в наши головы рассуждения о “парадигме не­свободы”, о порочности русской истории, о “рабстве и тоталитаризме”, о Сталине…

Да, мы проиграли историческое противостояние миру Запада, но в нашей воле ни на шаг не отступить на поле метафизической битвы. Если мы сдадим в своем сознании советскую эпоху и позволим приравнять её к “Третьему рейху”, а Сталина к Гитлеру, то нам придется до Страшного суда жить, как нынешним немцам, в духовно оскопленном состоянии. Как они стесняются вспоминать о Вагнере и Ницше только потому, что их имена были почитаемы при Гитлере, так и нам придется опускать глаза при разговорах о Горьком и Шолохове, о Есенине и Твардовском. А коготок увяз — всей птичке пропасть: придется сдать и Циолковского с Королевым, и Жукова с Гагариным, словом, одного за другим всех строителей советской цивилизации... У немцев есть хоть некоторое утешение — они “опущенные”, но богатые, а мы будем и “опу­щенными”, и бедными.

*   *   *

 

Время от времени на улочках Марбурга появлялись персонажи из прошлого — состарившиеся битники с лысинами и космами нечесаных волос на затылках, худосочные, голенастые, в шортах и стоптанных кроссовках, с потрепанными рюкзаками за спиной… Их подружки — бывшие девочки 60—70-х годов — похожи на состарившихся сморщенных обезьянок, обмотанных разноцветными тряпками… Они еще пытаются из последних сил продлить образ жизни, столь милый их сердцу: курят марихуану, пьют пиво, жуют хот-доги, но безжалостное время уже превратило их некогда нежные руки и стопы ног в коричневые конечности, разукрашенные темными венами, волосы поредели, глаза глубоко провалились в темные глазницы…

Бунтари и ниспровергатели буржуазных нравов минувшей эпохи, превра­тившиеся к старости в среднеевропейских бомжей, о таких в России говорят: ни Богу свечка, ни черту кочерга. Я вижусь с ними каждое утро, когда надеваю кроссовки и бегу вдоль мутно-зеленого Ланна, утопающего в зарослях одичавших вишен, пробегаю под бетонными пролетами мостов, где спят бездомные дети Европы. Они выползают из своих спальников, пекут на костерках картошку, обнимаются, скорее не ради секса, а просто держась друг за друга, чтобы не упасть. Одинокий пожилой человек, бегущий медленной трусцой вдоль реки по асфальтовой дорожке, вызывает у них некоторое любопытство, и они, приветствуя меня со своих лежбищ, выкрикивают что-то немецкое, добро­душное.

Иногда я замечаю какие-то листовки, наклеенные на заборах, останавли­ваюсь возле них, пытаюсь прочесть, понимаю, что речь идет о преимуществах социализма над капитализмом… Авторы листовок вспоминают о Розе Люксембург, цитируют какие-то её слова… Эх, Роза, Роза, плохи наши дела и в России, и в Германии… Всюду, куда ни плюнь, попадешь либо в бомжа — российского и европейского, либо в политкорректность и толерантность. Скука для таких, как мы с тобой, — смертная!

Но, отказавшись от истории, немцы берут реванш, создавая в бытовой жизни всяческие немыслимые усовершенствования и удобства.

Марбургские горожане настолько постарались обустроить свою жизнь, что даже в той части города, которая стоит на вершине холма, пробурили шахту и устроили в ней лифт, чтобы не подниматься по крутым улочкам в гору. Устроили этакое вертикальное метро — садишься на станции у основания горы и возносишься к вершине на полторы сотни метров.

На стенах туалетов в кафе и кондитерских всяческие приятные изобра­жения: глянцевые фотографии тортов, пирожных, фруктовых горок, даже — пасхи. Писсуары пахнут корицей, лимоном, яблоком. В этом желании подменить действительность, замаскировать запахи, скрыть сущность чего-то неприятного, неблагопристойного заключено некое извращение, нежелание видеть действительность такой, какая она есть. Когда-то Гегель сказал: “Разумно то, что действительно”. Нынешние немцы не соглашаются с ним, стараясь сделать “толерантной” не только свою историю, но и обычные отхожие места. Впрочем, эта национальная особенность у немцев наблюдалась даже в обустройстве концлагерей с их порядком-орднунгом, бюрократическим расписанием жизни и смерти, с лицемерными плакатами о том, что “труд делает человека свободным”.

На прощальный обед, который перед отъездом из Марбурга дала в нашу честь фрау Урфф, пришли журналист из городской газеты, какой-то бывший знаменитый спортсмен, университетский профессор, две-три активистки из литературного общества и переводчик Вилли.

— Сегодня, — сказала сказочная фрау Урфф, — у нас на обед будут блюда старой германской кухни!

Я оживился: еще бы, отведать пищу Нибелунгов и обитателей Валгаллы!

На закуску был салат из свежей капусты и красного перца, ничем не сдобренный, поскольку майонеза и кетчупа в легендарные времена не было. На первое фрау Урфф подала весьма безвкусный суп, в котором плавали яичные волокна. Увидев на моем лице некоторое разочарование, активистка, сидевшая рядом, шепнула:

— Он на мясном бульоне!

Но зато на второе… Фрау Урфф в сопровождении двух подруг внесла в гостиную громадное блюдо, на котором высился холм, исходивший паром.

— Капустная голова! — воскликнула фрау и поставила поднос в центр дубового стола.

Капустная голова оказалась исполинским голубцом, который плавал в мясном отваре, издавая древнегерманские ароматы. Я за свое неумеренное любопытство к немецким национальным ценностям тут же был наказан: фрау схватила громадный нож, отрезала килограмма полтора капустной головы и водрузила на тарелку саксонского фарфора… Мой лепет насчет того, что “чересчур много”, был сразу подавлен, и мне не оставалось ничего другого, как под вдохновенные тосты гостей, прихлебывая хорошо знакомый “Киршен вассер”, отчаянно бороться с капустной головой. Но то ли от напитка, то ли от этих стараний я вскоре оживился и попросил слова, забыв про толерантность и политкорректность. А может быть, просто захотелось сказать нечто значительное и похвалить немцев, чтобы они больше уважали себя.

— Друзья, — сказал я, обращаясь к цвету марбургской интеллигенции. — Глядя на наш стол, я понял, почему Германия дважды побеждала Францию — в 1870 году при Бисмарке и в 1940-м (ума хватило не уточнять, при ком это произошло). Ведь французы всемирно известные гурманы, и громадную долю ума и национального гения они тратят на изобретение изысканных блюд — из улиток, устриц, лягушек, певчих птичек, — соусов и подливок, а у немцев кухня очень здоровая и простая, потому у них всегда оставались силы для более крупных забот — о государственном устройстве, философии, укреплении армии, необходимых войнах… — И тут я осекся, кожей почувствовал, как за столом после каждой моей фразы, дословно переведенной честным Вилли, усиливается какое-то напряжение. “Господи! — мелькнуло у меня в голове, — зачем же я о войнах, надо закругляться и как-то исправить положение, вернуться к тому, с чего начал — к разговору о еде…”. Но вишневая водка сыграла-таки со мной злую шутку, и я в завершение неожиданно для самого себя произнес: — Я хочу поднять этот бокал за немецкий здоровый образ жизни, за могучую простоту немецкой кухни. — И тут, как будто не я, а какой-то чертик, во мне сидевший, добавил последнюю роковую фразу: — А у нас, у русских, еда еще проще!



Потом я понял, что это была моя стихийная месть немцам за то, что они забыли, что такое 22 июня…

Гробовое молчание, воцарившееся после моих слов, длилось несколько секунд, и положение спасла та же фрау Урфф, сказав, что на десерт будет мороженое. Все облегченно вздохнули. А мороженое оказалось скверным — сделанным, как мне показалось, из совершенно обезжиренного, снятого молока. Белая хрустящая ледышка, и ничего более…

На другое утро мы попрощались с милым городом Марбургом и переехали на поезде из Южной Германии в Пруссию, в Потсдам. Всего за несколько часов... Игрушечная страна.

 

II

Не счесть в наше время самых разнообразных проектов, направленных на создание так называемого “демократического образа мыслей”, “рыночного менталитета”, “наднационального сознания”. Тут и книжные ярмарки, и международные премии, и бесконечные встречи “в рамках” различных форумов, фондов, диалогов в галстуках и без. Машина по созданию нового упрощенного человека, щедро смазываемая громадными правительственными и частными деньгами, крутится во всю мощь в самых различных уголках земного шара.

После недельного пребывания в Марбурге мы переехали в Потсдам, на так называемый Германо-российский форум. В бумагах, полученных мною, форум описывался подробно:

“Всего лишь за несколько лет “Потсдамские встречи” превратились в прочный элемент многообразной системы германо-российских отношений. Ту роль, которую “Петербургский диалог” играет для обмена между гражданскими обществами наших стран, “Потсдамские встречи” играют для большого, многогранного мира культуры”. Не слабо сказано…

Впрочем, и другие характеристики звучали не менее загадочно и многообещающе: “Потсдамские встречи” выходят за стандартные рамки встреч на уровне экспертов”, “Интеграция в “Потсдамские встречи” формирует новые импульсы для живого диалога” и т. д.

Список гостей от России, участвовавших в предыдущих четырех “Потс­дамских встречах”, был интересен и со “звездной”, и с национальной точек зрения: Андрей Битов, Виктор Ерофеев, Владимир Каминер, Дмитрий Пригов, Лев Рубинштейн, Павел Пепперштейн, Евгений Асс, Юрий Гнедовский, Борис Гройс, Юрий Афанасьев, Игорь Клямкин, Михаил Рыклин, Марлен Хуциев, Юрий Любимов…

В этом году в списке прибавились главные редакторы литературных журналов: С. Чупринин (“Знамя”), Л. Лазарев (“Вопросы литературы”), И. Барметова (“Октябрь”), А. Эбаноидзе (“Дружба народов”), мы с Андреем Василевским и новые “звезды” отечественной критики и социологии — Михаил Берг, Катя Дёготь, Борис Дубин, Марина Коренева, Соня Марголина, Катя Метелица, Гала Наумова…

Особым украшением встреч были три всемирно известные женщины — Татьяна Толстая, Полина Дашкова и Ирина Прохорова. О последней следует написать особо.

Когда я просматривал список участников, то прежде всего обращал вни­мание на деловые и профессиональные характеристики, приведенные в их корот­ких биографиях. Они были составлены в таинственном и изощренном стиле:

“Автор и ответственный редактор работ о нормативных аспектах русской и советской литературы”; “номинатор литературных премий Букер и “Северная Пальмира” (то есть был выдвинут — но не получил. Так, что ли?); “колумнист газеты “Коммерсант”; “независимый писатель и литературовед”; “куратор выставок “Память тела: нижнее бельё советской эпохи”; “свободный лектор”; “ведущий научный сотрудник”; “свободный сотрудник”; “свободный журналист”; “приглашенный доцент”; “координатор конкурса”; “эксперт по Восточной Европе. Живет во Франции, Германии и России”; “выступает в саунд-перформансах”; “в сферу её компетенции входит часть программы издательства, охватывающей таких писателей, как Виктор Ерофеев и Людмила Петрушевская”…

Узнать в этом гибриде демократического словоблудия, чем же реально занимается человек и каковы его заслуги перед культурой, было невозможно.

Когда же я дошел до биографии Ирины Прохоровой — главного редактора “Нового литературного обозрения”, то окончательно впал в недоумение: сведения о ней были напечатаны на английском языке. Даже о немцах рассказывалось на русском, а о нашей Прохоровой — на английском. Это обстоятельство заинтересовало меня, и я стал осторожно расспрашивать своих знакомых, кто она такая. Сведения оказались противоречивыми. Кто-то говорил, что Ирина — сестра русского олигарха из империи Потанина, другие утверж­дали, что не сестра, а жена одного из совладельцев “Норильского никеля”… Как бы то ни было, но когда она шла в ресторан к роскошному шведскому столу или к уютным креслам в вестибюле с чашечкой кофе в руке, лица окружающих поворачивались в её сторону. От неё исходили магнетические запахи дорогой косметики и больших денег. А это бессознательно учитывалось всеми, кто подходил и заговаривал с этой женщиной постбальзаковского возраста, “косящей” под девочку.

Даже породистая внучка графа Алексея Толстого — Татьяна, опуская свои надменно выпученные глаза, с невольным подобострастием склонялась к “новорусской” Прохоровой своим грузным телом, почтительно протягивая сестре миллиардера свою очередную гениальную рукопись. Важные немецкие профес­сора, чиновники и писатели с почтением трясли узкую руку Прохоровой, укра­шенную кольцами, гораздо горячее, нежели длань главного редактора “Знамени” Сергея Чупринина или даже Полины Дашковой, чьи тиражи, как свидетель­ствовала её биографическая справка, превышали на тот день 30 мил­лионов экземпляров. Но миллионы Ирины и Полины были, видимо, разного качества.

Руководитель “Потсдамской встречи” — седовласый профессор Вольфганг Айхведе, открывая нашу дискуссию на тему “Литература между властью и маргинализацией”, определяя её ход, повороты, возникающие споры и противоречия, чаще, нежели к кому-либо, обращался, как к третейскому судье и главному арбитру, к Ирине Прохоровой, и она, потряхивая рыжеватыми кудрями, вещала столпам отечественной демократической словесности о том, что “мышление в рамках национальных культур становится недостаточным”, что “Набоков для русской литературы, как Пушкин, стал нашим всем”, что “опыты Набокова и Бродского вывели русскую литературу из интеллек­туализированного гетто”, а также: “кто не знает чужих языков — не знает ничего о своем”… Услышав последнюю её фразу, я подумал о том, что профессор философии, искусствоведения, теории СМИ в институте дизайна г. Карлсруэ, сотрудник Международного исследовательского центра культуроведения г. Вены, сотрудник музея искусств Гарвардского университета в Кембридже, изучавший философию и математику в Ленинградском университете, выехавший из СССР в 1981 году, — Борис Гройс, полиглот, свободно трекающий на нескольких европейских языках, знает о русском языке, конечно же, гораздо больше Есенина, Шолохова, Твардовского, Распутина, Шукшина и прочих “одноязыч­ных”… Именно эту язвительную реплику я хотел ввести в обращение после фразы Прохоровой о языке, но седовласый Вольфганг скользнул равнодушным взглядом по моей поднятой руке, и я понял, что слова мне не дадут, вышел из зала заседания покурить, сел за низенький столик в вестибюле и стал перебирать какую-то прессу. В одной из русскоязычных газет увидел фотографию Прохоровой и панегирик в её честь, как великому издателю, просветителю и красивой женщине, а чуть ниже её небольшую речь на какой-то тусовке, которая заканчивалась четверостишием в жанре частушки а-ля рюс со смачным матерным словом в последней строке. Тут-то я окончательно поверил, что она действительно жена либо сестра российского олигарха, а также истинная просветительница, не слабее Екатерины Дашковой. К сожалению, я эту газетку не догадался взять с собой и потому не могу матерную частушку процитировать дословно, но вспомнил, что журнал Прохоровой, издающийся вот уже 10 лет на великолепной бумаге и бесплатно рассылающийся по библиотекам, давно уже легализовал на своих страницах грязную матерную речь под видом научного лингвистического анализа нецензурных произведений русской литературы, а также по причине необходимого изучения ненормативной лексики русского языка. То ли за эту отвязанность, то ли за её идеи и мысли, которые я проци­тировал выше, но в сентябре 2003 года Ирина Прохорова получила одновременно две престижные премии — американскую “Либерти” “За упро­чение идеалов открытого общества” и российскую Государственную. До этого на высшую государственную награду России наш Союз писателей выдвигал покойного Дмитрия Балашова, Владимира Личутина, Юрия Кузнецова, меня за книгу о Есенине, вышедшую в серии ЖЗЛ, но ни один из нас, как говорится, рылом не вышел, а потому придется нам всем радоваться успехам сестры (или жены) норильского миллиардера, получившей на булавки какие-то несчастные 300 тысяч рублей.

 

*   *   *

Со стен зала заседаний, где начался наш исторический форум, на меня смотрели громадные фотопортреты Татьяны Толстой, Дмитрия Пригова и Полины Дашковой.

Заседание открыл посланник нашего посольства Владимир Поленов. Говорил он с пафосом и долго, но я записал из его речи лишь одну ключевую фразу:

“Возникают комплексные мировые литературы”. Что это такое — я не понял (в свое время у нас были комплексные обеды), но, во всяком случае, догадался, что национальным литературам в мире комплексных делать нечего.

Седовласый профессор Айхведе, руководивший дискуссией, поклонившись Пригову и Татьяне Толстой (“Вас в Германии знают”), заявил, что, несмотря на усилия Германо-российского форума и на многие другие подвижки, “Россия все еще не принадлежит Европе”. Я поднял руку, чтобы сказать, что ничего страшного в этом нет, напомнить им пушкинское: “Европа в отношении России была всегда столь же невежественна, сколь и неблагодарна”, но режиссер форума посмотрел поверх меня и дал слово знаменитому в Германии Виктору Ерофееву. Тот сообщил присутствующим, что он приехал из Франкфурта, где от российской стороны работал кем-то вроде комиссара (я так понял. — Ст. К. ) книжной ярмарки, и выдал несколько своих идеологических постулатов:

“Русской литературы больше не существует. Зеркало разбито” (при этих словах аудитория довольно зашумела, зашелестела, обмениваясь взглядами, улыбками, репликами. Очень им этот приговор понравился). “Мы наследники ксенофобской литературы”.

“Литература на Западе обладает понятием самоцензуры, инстинктом политкорректности и толерантности и основывается на рыночных ценностях…” (ну чем не идеолог!).

Он говорил, а в моей памяти всплывали мысли и строки из великой русской поэзии:

 

 

Ты царь! Живи один, дорогою свободной

Иди туда, куда зовет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

                                                                                                                                           А. Пушкин

 

Отдам всю душу октябрю и маю,

Но только лиры милой не отдам.

                             С. Есенин

 

Нам внятно все — и галльский острый смысл,

и сумрачный германский гений.

                                                                    А. Блок

 

Вас положат на обеденный, а меня на письменный.

                                                                         М. Цветаева

 

Никакой самоцензуры и политкорректности, никаких рыночных ценностей и толерантности, никакой ксенофобии… Страсть, духовная жажда, широкие объятья миру, чувство величайшего достоинства… Что случилось? Почему все с такими довольными рожами лезут в загон самоцензуры и толерантности? Может быть, просто ощущая свое духовное бесплодие, свою творческую импотенцию? К силе им всем хочется прислониться, к деньгам, к Ирине Прохоровой, потому и долдонят одно и то же, что, мол, в наше время литература потеряла свое суверенное значение и может существовать лишь как второстепенное подразделение империи СМИ, смиренно и покорно обслуживая её. Ну и обслуживайте, а мы еще что-нибудь напишем. Пока я думал обо всем этом, социолог Борис Дубин с уверенностью заявлял, что “худшие враги литературы — это “будущее” и “прошлое”, то есть “нетерпение” и “носталь­гия”, что литература должна жить только сиюминутным настоящим. Словом, как поется в шлягере: “Жизнь — только миг между прошлым и будущим”. Бедный Блок, веривший в то, что “прошлое страстно глядится в грядущее”! Нынешним конформистам страстно хочется, чтобы история закончилась и наступил вечный кайф, с бесконечными форумами, пятизвездочными отелями, шведскими столами и шумными тусовочными фуршетами, а вокруг чтобы никаких национальных литератур, никаких народов, исторических бурь и страстей…

Под эту сумятицу моих мыслей в уши влетали обрывки их приговоров истории:

“Слово “русский” определяется как “русский человек”. Это высокомерие заложено в языке” (Марина Коренева).

“Появились космические бастарды, которые лучше нас понимают будущее. Будущее литературы за ними” (Гала Наумова).

“Провокация в современной литературе совершенно необходима” (Борис Гройс).

“Нынешний писатель работает на компьютерах, и это заранее обусловливает его внедренность в рыночные отношения” (он же).

А я только что получил письмо от Василия Белова о том, что он свою книгу о композиторе Валерии Гаврилине уже переписал от руки дважды, но, возможно, и еще перепишет.

Да и Распутин, несмотря на болезнь глаз, до сих пор пишет от руки своим мельчайшим бисерным почерком.

Георгий Свиридов всю свою книгу “Музыка как судьба” написал на блок­но­тах, нотных тетрадях, листочках бумаги, а порой и просто на клочках — когда вдохновение приходило. Юрий Кузнецов писал до сих пор стихи и поэмы с черновиками, перебеливал их, сжигал черновики и пепел пускал по ветру со своего балкона во Внукове. Я сам испытываю подлинное наслаждение, когда переписываю и правлю свои рукописи. Книги о Есенине и “Поэзия. Судьба. Россия” написаны от руки с первой и до последней страницы. Все книги Вадима Кожинова рождались из рукописей.

Цветаева права: “Вас положат на обеденный” (на фуршетный, на шведский), а нас “на письменный”.

 

*   *   *

В конце концов, осатанев от постоянной присяги моих коллег толерантности и политкорректности, я поднял обе руки, и Виктор Ерофеев, сменивший на председательском месте немецкого профессора, дал мне слово. Понимая, что слушать меня будут невнимательно, я прибег к своего рода провокации и произнес магическое для аудитории имя — Мандельштам. Ушки на макушках встрепенулись, а мне только этого и надо было.

— Все крупнейшие поэты и писатели России советской эпохи, — сказал я, — были творцами авторитарного склада. Они страстно искали истину в последней инстанции. “Поэзия есть чувство правоты”, — говорил Осип Эмильевич. “Трагедий не вернуть”, — горевал он в воронежской ссылке, мечтая о причастности к Большому стилю эпохи.

Россия, — продолжал я, — своими историческими и географическими просторами естественно и неизбежно делает сыновей и пасынков великими, укрупняет чувства всех чужестранцев, прикасающихся к её тайнам.

К Василию Белову в его родную Тимониху время от времени приезжает известный японский литературовед, профессор, интеллектуал. Первые день-два он просто сидит на лавочке возле избы, молчит, крутит головой, вглядывается в бесконечные лесные дали, пересеченные реками и ручьями, исчезающие из глаз за горизонтом, за краем земли… Вживается в иной мир, как водолаз на глубине, постепенно, чтобы кессонная болезнь не настигла. Приспосабливает душу к иному, нежели в перенаселенной Японии, давлению среды... Этакий японский маркиз де Кюстин… Разве что не может сказать словами Мандельштама: “Уведи меня в ночь, где течёт Енисей, где сосна до звезды достает”.

Кстати, у Мандельштама есть стихотворение “К немецкой речи”, где поэт вспоминает Бога по имени Нахтигаль, соловья, своеобразного покровителя немецкой поэзии:

 

Бог Нахтигаль — дай мне судьбу Пилада

Иль вырви мне язык, он мне не нужен!

 

Поэт, который жаждал быть пророком, мечтал о судьбе античного героя, повторявший вслед за Пушкиным слова о “вырванном языке”…что сейчас бы с ним случилось, если бы он услышал наши филистерские размышления о “толерантности и политкорректности”? Да он бы проклял нас либо умер от огорчения “за великое племя людей” …

Произнеся все это в микрофон, я поднял глаза и оглядел аудиторию. Мои слушатели смотрели на меня с недоумением и жалостью. В их глазах было какое-то брезгливое сочувствие, как будто я публично совершил некий неприличный поступок: и согласиться со мною нельзя, и сделать вид, что ничего не произошло — невозможно… Словом, история, происшедшая во время прощального обеда у фрау Урфф, как бы повторилась.



*   *   *

Совсем недавно, увидев, как в какой-то телевизионной программе Виктор Ерофеев, уже весьма немолодой человек, с усилием (видимо, преодолевая остатки совести и стеснительности) прочитал отрывок из своего сочинения, наполненный развязной порнографической массой, я плюнул и выключил телевизор. Но в этот раз выступление пожилого отморозка заинтересовало меня.

— Мы, представители масс-медиа, — начал он, — очень обеспокоены в последнее время всяческими угрозами со стороны власти. Вроде бы независим от неё, а все равно на душе кошки скребут. А вдруг она замыслила что-то недоброе? Но я хочу для вашего успокоения рассказать одну историю.

У меня на даче есть сосед, а у соседа громадная злая собака. У меня тоже есть собачка, но маленькая. Между нашими участками натянута сетка, и собаки, когда увидят друг друга, бросаются к сетке и начинают отчаянно облаивать друг дружку, рычать до хрипоты — аж слюни у них текут… Собаки бегут вдоль сетки, бросаются на неё, скребут лапами, и так до конца забора, потом обратно, пока не устанут. И такое впечатление, что если бы не было между ними преграды — вцепились бы в глотку друг другу и, конечно бы, большая собака разодрала на куски маленькую. Смотрел я на них как-то и подумал: соседский пес — это власть, а мой — это мы, масс-медиа. Он бы не сдобровал.

...Но однажды проводились у нас земляные работы — разобрали наш забор в дальнем углу. Собаки, как всегда, утром вышли к сетке и понеслись вдоль неё, исходя лаем. Я ужаснулся: они мчались к тому углу, где сетки уже не было! Ну, думаю, пропал мой любимец — бегом за ним, а он уже столкнулся носом к носу со своим страшным врагом. Я задыхаюсь, бегу — и что же вижу: они обнюхали друг друга, потерлись носами и стали лизаться, удовлетворенно повизгивая. Забор кончился, и обнаружилось, что взаимная ненависть у них — притворная!

Ерофеев торжествующе оглядел аудиторию.

— Вот и мы с властью лаем друг на друга лишь потому, что между нами некий забор для порядка установлен. Но если его убрать, не беспокойтесь, с глазу на глаз мы всегда найдем общий язык и рвать глотку друг другу не будем!..

Аудитория одобрительно загудела, захлопала в ладоши... Лица Сергея Чупринина, Татьяны Толстой и Дмитрия Пригова озарились радостью от неожи­данного открытия: мы с властью не враги, мы всегда с ней договоримся, мы лаемся с нею лишь тогда, когда на нас смотрят непосвящённые! Выступавшие после Ерофеева ораторы один за другим восхищались ерофеевской притчей, так изящно развеявшей их тревогу. Многие стали рассказывать свои истории из собачьей жизни. Критик Саша Михайлов вспомнил, правда невпопад, что не всегда такие распри кончаются миром: при подобных же обстоятельствах его громадный пес откусил кусочек носа у соседского пуделя, который просунул мордочку между штакетин. Пришлось заплатить хозяевам за нанесённое пуделю увечье. Однако никто не придал ни малейшего значения этому несчастному случаю. Всем хотелось, когда окончится забор, вильнуть хвостом перед властью и увидеть в ответ одобрительное движение её хвоста...

Я тоже вспомнил судьбу одной собаки. И на другой день подошел к Ерофееву.

— Однажды, господин Ерофеев, я поехал рыбачить и охотиться на Север, добрался до деревни, где жил мой давний знакомый помор Виктор, переночевал у него, а утром он собрался забросить меня на лодке в верховье реки, за сотню километров... Там мне было суждено прожить две недели, по истечении которых за мной должен был прилететь вертолет.

Мы перед отъездом выпили на посошок, и хозяин щедро предложил гостю, глядя на нескольких своих собак, лежащих во дворе:

— А возьми с собой старого Музгара!

Я обрадовался подарку, но потом засомневался:

— А как я тебе его верну? — меня же “вертушка” с озер заберет... А в Москву собаку я взять не могу.

— Да застрели, а шкуру снимешь и в Москве шапку себе сошьёшь.

— Ты что, Витя! — возмутился я. — Две недели буду жить с Музгаром бок о бок, кормить его, разговаривать с ним, а потом застрелю и шкуру сниму?

— Да он у меня зря только хлеб ест, остарел уже — лося не облает, нюх потерял... Нерабочая собака!

Я видел в окно одряхлевшего Музгара, к которому приставал молодой щенок. Музгар, покрытый бурой шерстью, отворачивался от молодого нахала, тряс своей добродушной мордой и не подозревал, какие речи мы ведем о его судьбе.

В разговор вступила Ольга, жена Виктора.

— А у нас мужик, который не может старую собаку застрелить — не мужик, — простодушно сказала она, подавая на стол отварную щуку...

Через час мы погрузили шмотки в длинную деревянную лодку, Виктор свистнул Музгара, который с радостью прыгнул на нос, мотор взревел, и мы мимо желтых берез и лиственниц, разрезая черную мегорскую воду, понеслись к далеким озерам... Время от времени Виктор выбрасывал Музгара на берег, и тот бежал за лодкой по прибрежным браконьерским тропам, а когда выбивался из сил, то хозяин благосклонно разрешал ему прыгнуть в лодку...

— А то разъелся, отяжелел от домашней жизни, пусть в охоту втягивается!

Две счастливых недели я прожил с Музгаром бок о бок в палатке. Мы рыбачили, добывали рябчиков и тетеревов, разговаривали друг с другом у костра, а когда в небе загудела “вертушка” и села на клюквенное болото, я обнял старого пса:

— Прощай, Музгар! Беги обратно в деревню! Не поминай лихом!

Музгар лизнул меня в щеку, и когда вертолет сделал круг над озерами, я в иллюминатор увидел, как брошенная собака уже потихоньку бежала на Север — к Белому морю, к родной деревне...

Вернувшись в Москву, я написал Виктору письмо, в конце которого спрашивал о Музгаре...

Вскоре получил ответ, где было написано, что Музгар, худой, с разбитыми в кровь лапами, все-таки прибежал через несколько дней после моего отлета домой...

— Вот так, Ерофеев, — завершая свой рассказ, сказал я старому плейбою. — Кроме собаки-власти и собачонки, которую олицетворяете вы и ваши партнеры по масс-медиа, есть еще собака-народ. Если её не застрелишь, она обязательно рано или поздно вернется на свой двор, в свою деревню, на свою землю.

Возле нас возникла внучка Алексея Толстого. Дымя сигаретой, она с высокомерной страстью сообщала Ирине Барметовой из “Октября”:

— Я ни за что не летаю на наших внутренних линиях, там у всех самолётов выработанный ресурс!

Когда я вернулся в Москву и прочитал книгу Георгия Свиридова “Музыка как судьба”, то с особым интересом остановился на его записи от 30 июля 1989 года:

“Сегодня днем слушал по радио литературную передачу из Лондона, беседа английского корреспондента с какой-то женщиной из Советского Союза. Дама эта говорила очень возбужденно, очень агрессивно, тон — своего рода интеллигентская вульгарность, нечто похожее, с одной стороны, на московскую лит. даму, с другой — на торговку с Киевского Подола... Высокомерие... всезнайство... не описать моим бледным пером.

Смысл беседы: лучшая литература (всех времен) создавалась эмигрантами. Пушкин вообще с детства не знал русского языка, Гоголь “Мертвые души” сочинял в Риме, Тургенев — весь в Европе (с моей точки зрения, даже и в ущерб творчеству).

Все это говорилось необыкновенно наглым тоном. В конце концов выяснилось, что это была советская писательница Толстая, внучка Алексея Толстого... Говорили, что писатель когда-то поучал своего старшего сына: “Бойся коммунистов, сионистов и педерастов!” Сын и принёс ему выше­упомянутую внучку. И в этом есть возмездие”.

 

 

*   *   *

В реферате, составленном немкой Зигфрид Лёфлер для пятых “Потсдам­ских встреч”, я нашел несколько любопытных и поучительных мыслей.

 

 

“Заметки с немецкого книжного рынка”

 

“Немецкоговорящие издательства страдают от перепроизводства, ежегодно издавая 90 000 книжных новинок. Это порождает беспощадную конкуренцию и ведет к искусственному старению новых книг в течение нескольких месяцев”.

 

“Больше всего любят писать о том, что обеспечивает рыночный успех. Яркий пример тому “Гарри Поттер”. Освещение этого события масс-медиа самодостаточно. Единственное, чему оно служит, это масс-медийный культ, ими же созданный и прорекламированный. Коллективно воспеваются — и таким образом повышаются — чисто экономические показатели. И в этом круговороте мнение литературной критики не в счет, поскольку излишне. Критика как инстанция совершенно бессильна. Её классические императивы более не действуют, а её категории обращены в никуда. С помощью традиционных для литературной критики методов критическая оценка книг наподобие “Гарри Поттера” просто невозможна, от критики они защищены иммунитетом, поскольку благодаря завоеванной ими доле рынка они утверждают по всему миру собственные критерии массовой развлекательности. Критику остается только исполнить роль зазывалы, пропагандиста и трубадура успеха массовых продаж”.

 

“Кто сегодня определяет в Германии, какие книги писать, издавать, распространять, продавать, обсуждать и читать? Традиционный ответ: авторы, издатели, редакторы, книготорговцы и критики — более не соответствует положению вещей. И на немецком книжном рынке с начала девяностых годов возросло значение литературных агентов. За кулисами они превратились в могущественных стратегов книжного рынка. Это они определяют тенденции, диктуют литературную моду. К незримым новым дирижерам книжного рынка можно причислить и начальников закупочных отделов крупных сетей книжных магазинов. Они обладают правом определять, что будут читать, поскольку при закупке и размещении книг на прилавках самолично решают, какие названия книг в магазинах попадутся на глаза потребителю. Как показывает статистика, все больше людей читают книги так же, как смотрят телевизор. Щелкают тексты, как телепрограммы”.

 

“Для печатных органов совершился тайный переворот читательского круга. Очевидно, что их адресатом уже не является хорошо информированный, внимательный, терпеливый, образовывающийся читатель. Они молча переключились на другой тип, на мечущегося, нетерпеливого, рассеянного читателя, читателя от случая к случаю, быстро листающего, не располагающего ни временем, ни вниманием. Такому читателю нужны совершенно иные раздражители, резкие сигналы, короткие тексты... Разве способна классическая литературная критика с её требованиями к качеству дойти до подобного читателя?”

 

“Все торопливее скороговорка, с которой провозглашается новая лите­ратурная мода. Создание литературной моды — это прежде всего рекламное предприятие и одновременно крик, чтобы привлечь внимание на безнадежно перенасыщенном книжном рынке. Чем больше литературной продукции по своему характеру приближается к массовой и тонет в ней, тем больше изоб­ретательности приходится проявлять, приклеивая ярлыки, чтобы постоянно подновлять инсценировку одного и того же и утверждать, что возникают новые волны, даже если они почти не существуют или отсутствуют... Изображение расхожих ярлыков стало важнее открытия хороших литера­турных текстов”.

Вот до чего довело нынешнее племя европейских интеллектуалов великую литературу Томаса Манна и Гарсия Лорки, Вальтера Шубарта и Кнута Гамсуна... Поистине мертвый хватает живого: сами выродились и ждут не дождутся, чтобы и мы стали такими же бесполыми, толерантными и полит­корректными, как все ихнее племя, погружающееся в энтропию, в небытие, в скуку смертную...

Вот почему на Франкфуртскую книжную ярмарку поехали книги Ирины Денежкиной и Бориса Акунина, Пелевина и Пригова, а не Валентина Распутина, не Георгия Свиридова, не Юрия Бондарева и Юрия Кузнецова.

Сначала я было расстроился, а потом подумал и решил: “Тусуйтесь, так вам и надо. Пусть змея наконец-то укусит собственный хвост!”

Спасибо немке Зигфрид Лёфлер, сделавшей честные выводы о рыночной болезни и смерти западной литературы. Спасибо немецкому писателю Мартину Вальзеру, так сказавшему о свободе слова в Германии: “Говорить свободно в атмосфере морально-политического линчевания? В наше время царит террор добродетельной политкорректности, который всякое свободное выражение мнения уподобляет смертельному риску”.

Сегодня Зигфрид Лёфлер и Мартин Вальзер спасли остатки чести немецкой литературы от натиска тех, имя которым — легион.

 

*   *   *

“Нам надо возвратиться в историю”, — заявил в завершение форума главный редактор российского издательства “Ad Marginem” Александр Иванов. “Нам” — это русским. И сказаны эти слова были в Потсдаме. Устав от подобного словоблудия, я вышел из отеля на улицу. Над городом в синем небе плыл звон. Плыл над казармами из красного кирпича, построенными Фридрихом Великим, над громадными вязами и платанами парка Сан-Суси. Звон доносился с колокольни собора Петра и Павла, в котором мирно и поочередно шли то протестантские, то католические службы. За собором в тени развесистых вековых лип находилось советское воинское кладбище. Ровные ряды каменных досок, фамилии, пятиконечные звёзды, пустые углубления, в которых некогда были фотографии.

В темных липовых кронах щебечут птицы, жужжат пчёлы... Я отворил тяжелую железную дверцу ограды и вошел в царство мертвых. В центре кладбища возвышался обелиск из грубо отесанных каменных плит. С гербом Советского Союза и четырьмя бронзовыми фигурами, глядящими на четыре стороны света, — пехотинца, летчика, танкиста, моряка. Русские скуластые лица, автоматы, шлемы, пилотки, бескозырки. На это кладбище нас в первый же день пребывания в Потсдаме сводил немецкий экскурсовод. Заодно он рассказал поучительную историю о том, как в XVIII веке прусский король выменял то ли у Петра III, то ли у Екатерины II роту двухметровых русских гренадеров. Великаны были нужны Фридриху, потому что с таким ростом они гораздо быстрее малорослых немцев могли заряжать с дула длинноствольные ружья того времени. А взамен русский императорский двор, оказывается, получил от немцев Янтарную комнату. Что было делать крепостным подневольным солдатам? Поселились в Потсдаме, построили бревенчатые рубленые избы, женились на немках, улучшили прусскую породу, назвали в тоске по родине своё поселение русской деревней, состарились и полегли в чужую землю. Грустная история, которую нынешнее время обволокло покровом мелкой политической лжи. В те дни, когда мы были в Германии, Россия праздновала 300-летие Санкт-Петербурга. Наш президент и его высшие чиновники, выступавшие по телевидению, не раз вспоминали о Янтарной комнате. Но, желая угодить немецким гостям, говорили одно и то же, что немцы, мол, подарили её России, что потом во время войны она неизвестно куда исчезла, но благородные немцы за свои деньги восстановили её и подарили во второй раз. И ни слова о том, что роту крепостных мужиков мы отдали за неё в XVIII веке, а в ХХ-м за вторичное “дарение” — целое государство— Германскую Демократическую Республику.

Думая обо всех этих подлостях истории, я бродил по кладбищу. Чугунная доска со словами на немецком и русском: “Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей родины”.

На каменных плитах, ушедших в плотный травянистый дёрн, бес­хит­ростные надписи, сочинённые боевыми товарищами погибших солдат:

“Младший лейтенант Никитин Александр Михайлович. 24.4.1945 года” — и всё.

“Солдат Киляков. Погиб в боях за родину 5.1.45 г.”

А вот эпитафия, короче которой не бывает: “Измайлов Ибадулла”.

Бои в Потсдаме, видимо, были столь жестокими, что не всегда у живых находились время и силы, чтобы похоронить павших достойно, выяснить все имена и фамилии. Потому-то на кладбище чуть ли не каждая третья могила — безымянная. “Здесь похоронены 3 бойца Советской Армии, погибшие в боях за свободу и независимость нашей родины”. Или: “Солдат Дельнов Иван Софронович, с ним 4 человека”.

Множество солдат похоронено уже после победы — в Потсдаме были гро­мад­ные военные госпитали, в которых умирали наши тяжело раненные победители: “Шаповалов Алексей Филиппович. Погиб 13.6.1946 года”... И все равно — не умер, а “погиб”!.. “погиб на боевом посту”, “погиб при выпол­нении служебных обязанностей”... А вот плита с датой 7 августа 1945 года, война три месяца как закончилась, но слова звучат все с той же торжест­венностью: “Погиб в боях за Родину”...

Всего их здесь больше тысячи человек... Среди них есть и женщины — связистки, медсестры.

Липы роняют семена с крылышками на могильную землю, в их зеленом чреве курлычут голуби, часы на колокольне со звоном отмеряют время. Оно идет, оно плывет над Потсдамским дворцом, где хранятся великие хартии, подписанные сталинской дланью. Время бесшумно парит над развалинами Берлинской стены и над богатырским изваянием солдата с ребенком на руках в Трептов-парке. Оно, как вечерний воздух, мерцая, струится над русской деревней, где жили в XVIII веке наши солдаты, заложники Янтарной ком­наты...

Лежат крепостные мужики-гренадеры в прусской земле, лежат рядом с ними их потомки; “гул забвения и славы”, сливаясь с медным боем часов, плывет над могилами... А в это время жрецы толерантности и политкорректности талдычат о том, что России следует “возвратиться в историю Европы”. И это они говорят в Потсдаме, где сыны России в 1945 году определили на несколько поколений ход этой самой пресловутой истории...

...А Франкфуртская книжная ярмарка прошла, как и было ей положено. От России туда приехали за счет казны аж целых сто тридцать писателей, поэтов, редакторов, литературных агентов, воспитанных в духе политкоррект­ности и толерантности... Среди них не было почти ни одной души, представ­ляющей патриотическое крыло русской литературы. Развлекалась делегация на халяву во все тяжкие. Художник Гриша Брускин в компании с Дмитрием Приговым, Ириной Прохоровой и Львом Рубинштейном организовали перформанс: “Гуд бай, СССР”. Как пишет “Российская газета” от 10 октября 2003 года, Брускин “смастерил” из Пригова космонавта, “загипсовал своего друга в полосы бумаги, ткани, какие-то тряпицы и обрывки войлока. Космонавта чуть-чуть раскрасили, а Ирина Прохорова в белом фартуке и красном галстуке начала обучать новорожденного грамоте... Космонавт изображал СССР. Замысел художников понятен: глупое гипсовое создание заслуживает только смеха и безжалостного изгнания из сердец”. На это зрелище с одобрением взирал Евгений Евтушенко, бродивший по ярмарке в красных штанах.

Вот так поглумились на мировой тусовке наши мародёры над прошлым, поплясали на Потсдамском кладбище, на могилах всех погибших в новых гражданских войнах — карабахской, абхазской, приднестровской, чеченской, порадовались нашествию на их родину СПИДа и наркотиков, умилились заказным убийствам, вымиранию народа, беспризорщине. Посмеялись над вымерзающим людом Камчатки... Вот что такое перформанс по-франкфуртски.

Словом, как сказал гениальный немецкий поэт: “Нет великого Патрокла, жив презрительный Терсит”...

 

 

Мозаика войны (Наш современник N2 2004)

 

Мозаика войны

 

Все дальше уходят от нас трагически-героические годы Великой Отечест­венной, все меньше остается фронтовиков — живых свидетелей “кровавого труда” (по меткому определению поэта Сергея Викулова). Однако память войны по-прежнему жива. Берутся за перо, садятся за пишущие машинки и компьютеры дети и внуки ветеранов, продолжая славную летопись огненных событий вот уже более чем полувековой давности.

 

Из Саратова от Наиля Акчурина к нам в журнал пришла его книга “Насмешка луны”, красиво, с любовью оформленная, выпущенная изда­тельством “Лотос” в 2001 году в количестве 500 экземпляров.

 

Я очень вам благодарен за то, что вы нашли время и возможность прочитать мою книгу, — говорится в сопроводительном письме. — Скажу коротко о себе и о моих родителях. Мне сорок два года, окончил Саратовский политехнический институт и в настоящее время возглавляю малое предприятие ООО НПО “Сателлит”. Приоритетным направлением нашей работы является внедрение в производство наукоемких технологий. Предприятие имеет защищенные патенты и авторские свидетельства.

В промежутках между административной работой и научными изыска­ниями занимаюсь литературным творчеством.

Родился я в счастливой семье. Родители мои юристы, оба в разные годы окончили Саратовский юридический институт. После института отец, Гельман Сулейманович Акчурин, более тридцати лет проработал в органах прокура­туры. Большая часть его трудовой деятельности связана с Саратовской областной прокуратурой. В 1978 году по состоянию здоровья (отец являлся инвалидом Отечественной войны 2-й группы) он вышел на пенсию в звании старшего советника юстиции. Годы войны оставили свой след как на теле, так и в душе, но желание рассказать о событиях тех лет не покидало его никогда. К двадцатилетию победы над фашистской Германией он написал очерк “Сандомирский плацдарм”, где и рассказал о событиях, которые волновали его всю жизнь. Поэтому когда готовилась к изданию книга “Насмешка луны”, я с разрешения отца обратился к имеющимся у него документам и предложил на его усмотрение переработанный вариант его очерка.

По этому поводу у нас с ним состоялась дискуссия. Во-первых, отцом были вычеркнуты из рассказа места, где было отступление от реальных событий. Ему хотелось, чтобы рассказ был документален. И, во-вторых, чтобы он назывался “Сандомирский плацдарм”. Но мне казалось, что такое название более подходит для объемного романа.

30 апреля 2001 года отец умер, не дожив нескольких месяцев до выхода в свет книги “Насмешка луны”.

Приятно то, что его воспоминания о войне не перестают волновать людей…

 

Деревья плакали вместе с нами

В августе 1944 года, после тяжелого осколочного ранения в левую половину грудной клетки, я находился в военном госпитале города Киева. Уже был пройден двухмесячный курс лечения. Вынесено решение врачебной комиссии: годен к строевой. И мы, получившие второе рождение бойцы, ждали отправки на фронт. Вообще-то мне грозили стройбатом, но я уговорил врачей, чтобы дали направление на фронт.

С целью набора пополнения в госпиталь приехал представитель 1-го Ук­раинского фронта.

До Великих Лук доехали поездом, а затем шли маршевым порядком, преодолевая в сутки более семидесяти километров.

К нашему приходу войска 1-го Украинского фронта уже форсировали реку Вислу, но, по всему было видно, укрепились слабо. Слишком мало успели перебросить через водную преграду тяжелой артиллерии, боеприпасов, личного состава. Задерживались с переправой наши танки. Постоянный мост через Вислу еще не был наведен, а понтонный мост подвергался жесточайшему обстрелу с суши и воздуха, поэтому ко всему прочему войска плохо снабжались и продуктами питания. (Нету водки — нет и наступления.)

Маршевый поход от Великих Лук до Сандомирского плацдарма в жаркие августовские дни изрядно всех вымотал. Все понимали — личному составу нужен отдых.

Я и Васильев, с которым подружились в пути следования из госпиталя, а также еще несколько бойцов, прибывших с нами, были определены в учебную роту 181-й дивизии, тогда она называлась Сталинградской. По существу, это была не учебная рота, а подразделение, находящееся в резерве командира дивизии, укомплектованное людьми, побывавшими неоднократно в боях, имевшими по одному или несколько ранений, награды Родины и, самое главное, боевой опыт. Наше подразделение дислоцировалось примерно в полукилометре от переднего края, на опушке леса, недалеко от дороги, ведущей к подножию высоты “500”. Здесь не было слышно выстрелов, стонов раненых, как будто война миновала этот маленький участок земли.

На следующий день, после обеда, совсем еще юный лейтенант Петров выстроил роту в шеренгу по двое и, при появлении капитана, отдал ему рапорт.

— Вновь прибывших прошу остаться. Остальные — разойдись! — последовала команда капитана.

Грудь его украшали два ордена Отечественной войны и орден Александра Невского. По всему было видно, перед нами стоит командир подразделения, искушенный в военной науке не на словах и не на бумаге, а на поле сражения.

— Откуда ты? — добродушно спросил капитан, с улыбкой в глазах рас­смат­ривая моего друга.

Тот вытянулся и стал по команде смирно.

— Васильев, тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения, чуваш, прибыл из госпиталя, — отчеканил мой друг.

— Фамилии у нас одинаковые, только вот внешне мы друг на друга несколько непохожи, — смеясь, продолжил капитан.

Боец Васильев был высокого роста, блондин, с правильными чертами лица и большими карими глазами. Такое редкое сочетание делало его необыкновенно красивым парнем. Капитан — смуглый, жгучий брюнет, среднего роста, плотного телосложения, конечно, во внешности ему уступал. Но его большие черные глаза были полны обаяния, ума, доброты, и солдаты невольно прониклись к нему уважением и симпатией. Вскоре мы узнали, что капитан командует ротой с самого Сталинграда.

Знакомство с солдатами продолжалось все послеполуденное время до ужина. Капитана интересовали самые различные вопросы: семейное положение, откуда родом, где воевали и чем занимались в гражданской жизни. Беседа получилась доверительной и добродушной. Капитан старался быть корректным в постановке вопросов и не настаивал на освещении неприятных для человека подробностей. Видя нашу дружбу с Васильевым, он не стал нас разлучать. Определил, к нашей радости, в первый взвод роты. Меня назначили первым номером станкового пулемета “Максим”, а Васильева — вторым.

Рота имела на вооружении два станковых пулемета, несколько ручных пулеметов Дегтярева и автоматы ППШ.

Стояли тихие солнечные дни. Мы любовались лесом, окружавшей нас природой, изучали, согласно уставу, материальную часть оружия. А больше шутили и даже устраивали игры в “конный бой”, ну и, безусловно, писали домой письма.

Блаженное спокойствие было нарушено неожиданно в четыре часа утра. Вначале бойцы, пробуждаясь от крепкого, сладкого сна, услышали мычание коров, блеяние овец и коз, отчетливо доносившиеся из расположенной в полукилометре справа от нас деревни. Этот первый очевидный знак опасности солдаты восприняли единодушно как команду: тревога! Мы не ошиблись: вскоре послышались редкие разрывы снарядов на наших передовых позициях, затем последовал огневой шквал, который продолжался минут двадцать, а вслед за ним с передовых позиций потянулись перебинтованные раненые. По разрывам снарядов многие склонны были считать, что у немцев на вооружении появились “катюши”. Позже дивизионная разведка установила: немцы, проводя перед атакой артподготовку, поставили в ряд двадцать шестиствольных минометов, так называемые “ванюши”, выстрелы произво­дили залпом, рассчитывая произвести на нашу оборону мощное психоло­гическое воздействие.

Попытка немцев молниеносно прорвать линию обороны не увенчалась успехом, но бои на нашем направлении продолжались.

В воздухе пришлось добиваться превосходства через горечь досадных промахов. Двумя немецкими самолетами Ме-109Г, контролирующими над нами участок неба, были сбиты четыре наших бомбардировщика Ил-4 и два истребителя Як-7. Трагедия произошла из-за несогласованных действий наших летчиков. Бомбардировщики вылетели на задание без необходимого для сопровождения количества истребителей и, словно зажженные спички, со шлейфом дыма падали на землю. От досады и беспомощности у нас непроиз­вольно сжимались кулаки. Мы понимали, что с таким раскладом сил в воздухе советские летчики смириться не смогут, и ждали с нетерпением их появления. Раньше всех стремительный полет девяти наших истребителей заметили немецкие летчики. Они не решились принять неравный бой, поспешно развернули боевые машины, помахав крыльями, улетели и больше уже на этом участке боя не появлялись.

Даже неискушенному в военном деле юнцу было понятно и очевидно, что впереди нас ожидают жестокие, смертельные бои. Немцы предпримут возможные и невозможные меры, чтобы остановить наши войска и любыми способами сбросить с плацдарма. Ведь река Висла оставалась, по существу, последним серьезным естественным препятствием на пути продвижения наших войск на запад.

Ha следующее утро, во время завтрака, до нас донеслись звуки выстрелов с переднего края. По нашим предположениям, бой начался у подножия высоты “500”. И уже несколько минут спустя на опушке леса появились наши отступающие солдаты и офицеры.

В это время к опушке леса на зеленом фронтовом джипе подъехал полковник Морозов.

— Комдив, комдив, — повторяли друг другу красноармейцы.

Полковник на ходу выскочил из машины, бросился с поднятой вверх рукой к бегущим солдатам, четко и властно отдавая им приказы:

— Стой! Ложись!

Мужественное смуглое лицо полковника выражало отчаяние и ненависть. Отрывистые команды и решительные действия заворожили и приковали внимание всех, кто находился на его пути. Офицеры нашего подразделения кинулись помогать полковнику Морозову. Они во что бы то ни стало хотели остановить бегущих солдат.

Полковник нашел глазами капитана Васильева и окликнул его.

— Приказываю занять оставленный рубеж и держаться до моих указаний.

Капитан как будто ждал этого приказа, и тотчас последовала его команда:

— В ружье!

Перед построенной по команде ротой он в считанные минуты поставил боевую задачу. Медлить было нельзя, немцы могли занять брошенные траншеи и до нашего прихода в них укрепиться. На поляне рота развернулась в боевой порядок, и мелкими перебежками солдаты во главе с командиром роты, под неустанными разрывами немецких снарядов, ринулись вперед.

Добравшись до оставленных траншей, мы недосчитались нескольких человек убитыми и ранеными. Буквально в первые же минуты после их занятия был ранен в голову молоденький командир взвода. Санитары унесли его на носилках.

Мы с Васильевым установили станковый пулемет на подготовленный нашими предшественниками бруствер, осмотрелись и определили наше месторасположение на плацдарме.

Впереди, за лощиной, начиналась гористая местность. Высота “500” — самая высокая гора. Она была покрыта вековым лесом и находилась в руках неприятеля. Вся лощина, длиной в полкилометра, являлась нейтральной полосой. Наша дивизия занимала позицию, вклинившись дальше других в расположение противника. По карте мы оказались на вершине равнобедрен­ного треугольника со сторонами в девяносто километров. Когда взглянули на нейтральную полосу, по телу пробежала дрожь. Прямо на нас двигались около десятка танков огромной величины. Они были раза в два больше “тигров”, наверное, поэтому назывались “королевскими тиграми”. За ними шла немецкая пехота. Огнем из автоматов нам все-таки удалось ее остановить. Вражеские пехотинцы залегли в двухстах метрax от нас и стали окапываться. Вслед за ними остановились и танки.

Васильев ничем не выдавал волнения; по окончании одной ленты без суеты и подсказки доставал другую, помогал заряжать пулемет, корректировал огонь при стрельбе.

На несчастье, откуда-то подкатили 150-миллиметровые пушки-гаубицы, и пушкари затеяли “генеральное сражение”. Орудия находились очень близко от наших траншей. Звуки выстрелов и грохот разрывов снарядов настолько нас оглушали, что в ушах стоял звон, у некоторых бойцов из ушей текла кровь.

Орудия вели огонь прямой наводкой, но, как ни старались артиллеристы, подбить танки не удавалось. Снаряд попадал в лобовую часть танка, не пробивал броню, а отскакивал в сторону. Нам из траншей это хорошо было видно. Немецкие танкисты почувствовали свою неуязвимость и попытались возобновить захлебнувшуюся атаку. Но на помощь артиллеристам вовремя подоспела авиация.

На вражескую пехоту и танки с воздуха летчики стали методически наносить бомбовые удары. Беспрерывно, на протяжении шести часов, до наступления темноты немецкой пехоте не давали приподняться от земли. Одна эскадрилья сбрасывала смертельный груз, другая к этому времени была уже на подходе. На головы врагов летели бомбы разных калибров. Для уничтожения пехоты эффективно использовались снаряды, начиненные большим количеством гранат. Они, падая с душераздирающим свистом, раскрывались, производя на противника психологическое воздействие; накрывали обширную площадь, не оставляя закопавшимся в землю немцам никаких шансов на выживание.

Капитан Васильев ни на минуту не покидал переднего края, находился рядом со своими бойцами: помогал советом, подбадривал, спешил туда, где наши могли дрогнуть. Всегда легче становится на душе, когда чувствуешь поддержку умелого, опытного командира.

С наступлением темноты немцы отошли на свои прежние позиции, оставив на нейтральной полосе три подбитых “королевских тигра”. Мы тоже, по приказу командиров, уступили свои окопы боевому авангарду.

Отдыхать после дневного напряженного боя нашей резервной роте не пришлось. Слева, в семи километрах от нас, немцам все же удалось потеснить наши части, ворваться и занять деревню. Маршевым броском мы поспешили на помощь.

При приближении к деревне до нас начали доноситься звуки выстрелов. С интервалом в две-три минуты в воздух взвивались ракеты, освещая не только населенный пункт, но и окрестную местность. Ясно было, что совсем недалеко, впереди, идет жестокий ночной бой. Солдаты с обреченной реши­мостью шли навстречу своей судьбе. Все мы уже неоднократно бывали в подобных переплетах и прекрасно осознавали: ночной бой — это бой вслепую. И здесь уж точно кому как повезет.

Но участвовать в бою нам не пришлось. Немцы почувствовали прибытие подкрепления и отступили. Оставшееся время до утра и весь следующий день, до наступления темноты, мы находились вблизи освобожденной деревни, а уже в ночь на третьи сутки возвратились на свое старое место — на опушку леса.

Вновь наступило затишье. В дневное время замирало всякое движение. Если изредка и появлялась машина либо иная техника, она тотчас подвергалась обстрелу. Временами давала о себе знать и вражеская артиллерия, чаще стреляя из дальнобойных орудий. Сандомирский плацдарм с высоты “500” просматривался как на ладони и в стратегическом отношении для наших войск был крайней неудобен.

Несколько дней спустя, ранним утром, к опушке леса на армейском джипе подъехал генерал-лейтенант. Его сопровождал командир дивизии полковник Морозов.

— Заместитель командира корпуса приехал, — перешептывались бойцы.

Из короткого разговора между генералом и полковником стало известно, что командование корпуса недовольно пассивностью нашего подразделения. И поэтому немедленно была дана команда о наступлении на высоту “500”.

Без единого выстрела рота, развернувшись в боевой порядок, миновала нейтральную полосу, затем на удивление легко нашла брешь в немецкой обороне и стала медленно взбираться по склону горы к намеченному рубежу. Дремучий лес и мертвецкая тишина предвещали что-то недоброе. В любую минуту бойцы ждали неприятельской автоматной очереди, разрыва артил­лерийского снаряда, готовы были вступить, если понадобится, в рукопашный бой. Но, все дальше и дальше углубляясь в сумрачный лес, мы ни людей, ни вражеской техники так и не встретили. Хотя понимали, что они где-то рядом: не могли же они провалиться сквозь землю. Обратила на себя внимание природа: огромные, с раскидистой кроной деревья, в двадцать с лишним метров высоты и толщиной в два-три обхвата, росли на булыжниках.

Достигнув гребня высоты “500”, мы остановились. Невдалеке, чуть раньше нас, остановились и другие подразделения нашей дивизии. Артилле­ристы приданной нам части подкатили орудия к подножию высоты и готовились поддержать нас огнем. В лес пушки тащить не имело смысла, да и стоило больших усилий из-за крутого подъема.

В результате молниеносно проведенной операции восточные склоны горы оказались под контролем нашей дивизии. Сидеть сложа руки никто из нас не собирался, необходимо было срочно провести работы по укреплению своих позиций. На первых порах, чтобы сделать для себя надежное укрытие, мы пытались расковырять кирками и лопатками булыжники, но это никак не получалось. Наконец бросили бесполезную затею и стали подыскивать подходящее место, которое приготовила нам природа. Я и Васильев, с нами еще несколько человек, заняли яму диаметром три метра, поставили станковый пулемет на ее край, сделали из камней бруствер и удобные лежаки и стали, как все, мечтать об обеде.

Когда уже совсем стихли подготовительные работы и наступило время обеда, сотни немецких снарядов разорвались на склоне высоты, чуть правее от нашего укрепления, приведя в некоторое смятение наши оборонительные порядки. В пятнадцати метрах от нас оказались убиты и ранены несколько человек. Мы прижимались в глубине ямы к камням, надеясь на свое спасение. Осколки снарядов ломали ветки вековых гигантов, выворачивали наизнанку кору, оставляя глубокие шрамы на необъятных стволах. На землю обильно капала смола. Деревья плакали вместе с нами.

После артиллерийского обстрела, как и следовало ожидать, началась атака. Винтовочные выстрелы и автоматные очереди стали раздаваться все ближе и ближе внизу на правом фланге. Когда вражеское кольцо готово было сомкнуться, командир дивизии лично поднял солдат в атаку. С громкими криками: “Ура! За Родину! За Сталина!” — бойцы бросились на врага. Немцы были отброшены. Однако особого облегчения не наступило. Высота непрерывно обстреливалась артиллерией. Подступы к ней контролировал враг. Так что ни проехать, ни пройти к нам было уже нельзя. Не только обедать, но и ужинать нам не пришлось.

К тому же ночью полил сильный дождь, который сопровождался грозовыми раскатами. Все мы промокли до нитки. А вражеская артиллерия не прекращала бить по высоте. Один из снарядов разорвался вблизи нашего укрытия. Одного бойца тяжело ранило, другого убило. Спина убитого, словно решето, была пронизана множеством осколков. Вырыть могилу в такой обстановке не представлялось возможным. Убитых под звуки немецкой канонады просто обкладывали камнями. Так и мы похоронили своего однополчанина.

Стрельба из вражеских орудий прекратилась далеко за полночь.

На рассвете, в сопровождении нескольких офицеров, нас навестил командир дивизии.

Он осмотрел позицию, попросил нас выдвинуться на несколько метров вперед, развернул в нужном направлении и изменил порядок расположения воинов.

Пришлось переместиться вперед, занять другое углубление. На край его поставили пулемет. Не теряя ни минуты, стали собирать булыжники, обкладывая яму со всех сторон, укреплять, чтобы по возможности уберечься от пуль и осколков. До конца эту работу довести не успели. В лесу перед нами неожиданно показались немцы. Одетые в маскхалаты защитного цвета, они приближались мелкими перебежками, прячась за деревья.

Никто из нас без приказа не стрелял. Лишь когда расстояние сократилось до двухсот метров, по команде из всех видов орудий открыли огонь. Ряды атакующих немцев стали заметно редеть, те, кто уцелел, спрятались за деревьями.

Наш станковый пулемет находился в работе всего несколько минут. Этого времени оказалось достаточно, чтобы сгорел сальник. Вода из охлаж­дающего кожуха просочилась и стекла на землю, после чего начал перегреваться ствол. Запасной сальник у нас имелся, и мы его быстро установили. Хуже обстояло дело с водой. На вершине сопки не было ни капли воды.

Продвижение немцев было приостановлено. Пользуясь передышкой, я взял котелок и в поисках воды спустился вниз, к подножию высоты. Ночной ливень заполнил водой ямы, но из-за грязи и мути заправлять ею кожух станкового пулемета было ни в коем случае нельзя. Я быстро нашел выход из положения: дошел до медпункта, который расположился поблизости, и попросил кусок марли. Выбрал самую “чистую лужу”, зачерпнул каской воду и через многослойную марлю — примитивный фильтр — наполнил котелок. Дождевая вода стала прозрачной и чистой, я поддался искушению и вдоволь напился.

На обратном пути к пулемету обратил внимание на перебинтованных солдат. Ранее я мимо них проходил, но, занятый поисками воды, не заметил. Они своим сбивчивым рассказом о полевой кухне меня “успокоили”: ранним утром, узнав о немецком наступлении, повар, работники интендантской службы, а вместе с ними раненые и контуженные с боем прорвались через нейтральную полосу в тыл. И теперь о горячей пище можно уже было не беспокоиться.

После того как добрался до боевого рубежа, оттащили с Васильевым пулемет чуть ниже в яму и налили в кожух воды. Затем поставили его на место, открыли новую коробку с патронами и зарядили. Патронов у нас было много, девять или десять лент. Каждая лента была аккуратно уложена в отдельную коробку.

Вскоре немцы возобновили атаку. Отдельные смельчаки не добежали до нас пятидесяти метров. Шквалом огня из автоматического оружия мы заставили их прижаться к земле.

Пулемет мой работал безотказно. И желания атаковать у немцев поуба­вилось. Началась напряженная, изматывающая нервы перестрелка. В такой ситуации любая самая маленькая ошибка в действиях бойцов непопра­вима.

Такую ошибку совершил мой боевой товарищ, мой друг Васильев. На секунду он пренебрег установленными правилами осторожности, высунулся из укрытия и подставил противнику правое плечо. Вражеская пуля в то же мгновение угодила в самое больное место, в область ключицы. От адской боли Васильев потерял контроль над своими действиями: вместо того чтобы податься назад и избежать повторного попадания, он встал на колени.

— Мама, мамочка, умираю! Акчурин, я умираю! — Он кричал, словно смерть заранее подала ему знак.

Я оставил стрельбу, бросился к нему, пытаясь столкнуть в укрытие, но быстро совладать с молодым, атлетически сложенным богатырем мне не удалось. Вторая вражеская пуля пробила коробку из-под пулеметной ленты и нанесла ему смертельное ранение в живот.

Мы отчетливо видели, откуда велась стрельба по нашему боевому това­рищу. В этом направлении, не сговариваясь, открыли огонь. И тотчас насту­пила неминуемая расплата: послышались предсмертные вопли несколь­ких немецких извергов.

Теперь мы уже вели огонь, не жалея патронов, открывали стрельбу при малейшем шорохе. Немцы затаились в ста метрах от нас, некоторые подобрались на более близкое расстояние. Промедление и в результате прорыв немцами нашей обороны на любом участке могли оказаться роковыми для всей дивизии, сражающейся за высоту “500”.

В течение дня к нашей огневой позиции несколько раз подползали капитан и полковник.

— Мужики! Мы должны на этом рубеже стоять насмерть, — уговаривали они по очереди солдат. — Осталось совсем немного продержаться. Под нашим прикрытием войска успешно форсируют Вислу, разворачивают боевые порядки на Сандомирском плацдарме. Если немцы прорвутся через нашу оборону и захватят высоту, то у них появится возможность уничтожить плацдарм, и они это наверняка сделают.

А мы что? Нам дали приказ, мы его и выполняли.

Люди на войне узнавали друг друга очень быстро. Мне полюбился Васильев своей простотой, бесхитростностью, смелостью. Потеря друга обжигала грудь и рвала душу. Лежащий рядом труп вызывал щемящую боль в сердце. Надолго запомнились прощавшиеся с жизнью карие глаза и весь облик красавца блондина. А особенно последние его слова.

Эта смерть навсегда оставила в моем сердце ноющий, болезненный рубец.

За эти несколько трагических часов у меня изменилось восприятие мира, отношение к жизни, к людям, произошла переоценка многих ценностей, я повзрослел.

До наступления темноты о похоронах Васильева нельзя было и помышлять. Вместо него в помощь мне был выделен боец из другой роты, по нацио­наль­ности западный украинец. Это был мужчина лет тридцати, среднего роста, коренастый, молчаливый, с напряженно бегающими бесцветными глазами.

Незаметно подкрались сумерки. Если во время боя мы терпели лишения и в борьбе за жизнь забывали о самочувствии, голоде, то с наступлением ночи все это обрушилось на нас с удвоенной силой. Плохая видимость не позволяла ориентироваться в обстановке, а немцы по-прежнему находились рядом. В воздух почти ежеминутно взмывали ракеты. Пулеметные и автоматные очереди не прекращались как с нашей, так и с противоположной стороны. Спать и дремать мы не имели права. Сидели в укрытии без воды, пищи, махорки, ожидая в любую минуту вражеского нападения. Больше всего одолевала жажда.

Ночных вылазок немцами предпринято не было. С рассветом наступила короткая передышка, но воспользоваться ею не пришлось. Время перерыва в боевых действиях мы с новичком использовали для погребения Васильева. Мы полагали, что немецкие солдаты уйдут со своих позиций на завтрак (немцы всегда отличались пунктуальностью) и у нас останется немного времени на отдых, но наши предположения не оправдались. В девять часов утра в расположение боя прибыло большое пополнение гитлеровцев. Солдаты развернулись в цепь вдоль всей линии фронта и короткими перебежками начали наступление. Когда вражеское пополнение поравнялось с воинами своих передовых позиций, они все вместе стремительно бросились в атаку.

Немцев встретили шквалом огня. Под трупами фашистских солдат не стало видно камней; несмотря на это, они все ближе и ближе подбирались к нашим позициям. Но все же упорное и сосредоточенное наступление удалось остановить.

Во время немецкой атаки произошел курьезный случай: мой второй номер неожиданно исчез. Может быть, его отсутствия я бы и не заметил, но перекосилась лента, и пулемет заглох. На помощь своевременно подоспел командир отделения — старшина Суховей, и мы с ним быстро возобновили стрельбу. Впоследствии мой второй номер стал источником дополнительных постоянных проблем. Атаки немцев непрерывно продолжались, а он почти каждый раз без предупреждения и в самый неподходящий момент тайком убегал. После того как напряжение боя спадало, возвращался.

Пыл вновь прибывших немцев остудили быстро. С каждым разом в атаку они шли все неохотнее. А часам к одиннадцати офицеры поднимали в бой своих вояк пинками и криками: “Вэг, вэг!” (вперед, вперед!). Некоторые солдаты вступали с офицерами в перебранку и кричали: “Цурюк, цурюк!”, что означало “назад, назад!”

Немцам не удавалось сломить нашего сопротивления. Тогда они прибегли к еще одному ухищрению: стали использовать маленькие минометы. Никто из наших бойцов подобного оружия не видел, и факту их появления должного значения не придали. Несколько немцев принесли на себе из тыла к переднему краю какие-то трубы, наподобие самоварных. Солдаты установили трубы на небольшие плиты. В общей сложности высота сооружения не превышала семидесяти сантиметров. Бдительность наша оказалась настолько притуп­ленной, что мы даже не предприняли должных мер, чтобы упредить коварные замыслы врага. Очнулись, когда воочию увидели, как снаряды, описав высокую дугу, начали разрываться на наших позициях. Три из них упали совсем недалеко от нас, в соседние укрепления, и на наших глазах погибли пулеметчик и три автоматчика. Ручной пулемет вышел из строя.

Своеобразный план действий немцев мы изучили достаточно быстро. Два немецких солдата выбегали из укрытия, чаще из-за дерева, подбегали к миномету, после чего один устанавливал прицел, а другой в это время заряжал мину, вкладывая ее в трубу. Раздавался выстрел, снаряд, описав дугу, падал и разрывался. Чтобы этого не происходило, в период подготовки выстрела мы пытались минометчиков, покинувших укрытия, уничтожить. Когда свои действия четко распределили и откорректировали, немецкие минометы потеряли ошеломляющую эффективность и перестали представлять для нас особую опасность.

На третий день боев мы стали задумываться о боеприпасах. Патронов оставалось катастрофически мало, и нам запретили производить бесцельные выстрелы, которые мы ранее делали в качестве предупреждения возможных фашистских атак. А немцы по-прежнему наступали на наши оборонительные позиции.

Мой пулемет и соседний, тоже станковый, находились в привилегиро­ванном положении. Бойцы из укрытий все чаще следили за нашей “ювелирной” работой, но мы даже не думали злоупотреблять их доверием, тратили патроны рационально, выпуская точно в цель. Пустые ленты по распоряжению командира дивизии вновь набивали патронами, выделенными из неприкосновенного запаса, и укладывали в коробки.

Вот только на сколько хватит этого запаса? Наше будущее уже казалось беспросветным, а на помощь к нам никто не спешил. Переговоры полковника по рации не давали желаемых результатов. Над нами появились самолеты-”кукурузники” и попытались сбросить на парашютах оружие, продукты питания, боеприпасы, но сброшенный груз большей частью попадал к немцам. Они нас окружили со всех сторон плотным кольцом и стали придерживаться выжидательной тактики.

Баталии с немцами продолжались до вечера, только не было в них уже той остроты и былого пыла, что в первые два дня.

С наступлением темноты каждые две-три минуты, освещая местность, в воздух начали взлетать ракеты. Боевые действия прекратились, и наступило затишье.

Полковник сознавал, что немцы решили взять нас измором. От зловония (начали разлагаться трупы), от голода и ран, а главное — от жажды мы должны были умереть на маленьком, покрытом лесом клочке земли. Нужно было во что бы то ни стало выбраться из плотного вражеского кольца.

За полночь, ближе к рассвету, бойцы шепотом передавали друг другу распоряжение полковника: прорываться к своим. В назначенное время тихо снялись с мест и гуськом направились вниз, к подножию высоты “500”. Второго номера рядом со мной не оказалось. Кожух от станкового пулемета мне помогал нести кто-то из наших бойцов-автоматчиков. Местами спуск был очень крутым. При малейшем неосторожном движении камни с шумом катились вниз. Но немцы, должно быть, нe ожидали от нас такой дерзкой вылазки, и мы дошли до подножия высоты без всяких эксцессов.

И тут вдруг впереди послышались призывные возгласы: “Братцы, прорвали!”

Стрельбу из винтовок и автоматического оружия немцы открыли не сразу. Нам удалось оторваться от них метров на сто пятьдесят — двести. Несколько наших солдат получили ранения, крики о помощи явственно были слышны на нейтральной полосе. Бегущие бойцы с двух сторон подхватывали раненых и выносили из-под обстрела.

Мы миновали лощину и с радостными криками “Ура!” поднялись на пригорок, где должен был находиться наш передний край, но, на наше удивление, траншеи и окопы оказались пустыми.

Впоследствии выяснилось, что солдаты, находящиеся на передовой, услышав стрельбу и наши ошеломляющие крики, бросились из окопов в расположенное поблизости небольшое село. Они приняли нас за власовцев.

После длительного изнуряющего бега жажда усилилась. В поисках воды мы добрались до крайних изб. В это время немецкая артиллерия открыла огонь по селу и нашему переднему краю. Необходимо было срочно найти укрытие. Я увидел колодец и, поскольку более подходящего места поблизости не нашел, быстро спустился в него; заодно там и воды напился.

Минут двадцать пять бесновались артиллеристы. Затем наконец успокоились. Я выбрался из укрытия и огляделся вокруг. Село было безлюдным, от нескольких домов остались одни развалины. Неподалеку рос кустарник, на котором дозревали вкусные сладкие сливы. Один за другим я срывал бурые плоды, пока вдоволь не наелся, и уже после этого в поисках своих однополчан тронулся в путь.

Недалеко от села кашевар какой-то части накормил меня гороховой кашей.

Лишь к полудню я разыскал свою часть. По-братски обнялся с каждым бойцом. Со слезами на глазах вспоминали погибших друзей. Утешались сознанием того, что приказ мы выполнили и окончательная победа над врагом уже совсем близка.

 

P. S. Те, кто вышел из окружения (всего шестьдесят человек), были награждены орденами Славы третьей степени. Погибшим осталась вечная светлая память потомков.

 

Отклики на “Мозаику войны”

Февральский номер “Нашего современника” за 2003 год, посвященный 60-летию Сталинградской битвы, открывается мемуарами рядового Красной Армии Евгения Капитонова “Сталинград”. Тогда “в эфире на всех языках мира чаще звучало слово “Сталинград”. Участник битвы на Волге приводит выдержки из боевых документов и рассказывает о людях, которые их выполняли. Вот цитата из приказа № 00122: “95-ю стрелковую дивизию Горишного в 18 часов 18.IX.42 г. включить в состав 62-й армии. Командующему 62-й армии переправить большую часть дивизии в Сталинград по северным переправам в районе Красный Октябрь до 5 часов 19.IX.42 г. и использовать её для нанесения удара из района высоты 102,0 на северо-западной окраине Сталинграда”.

По старым школьным учебникам мы прекрасно помним 62-ю армию, завод “Красный Октябрь” и высоту — Мамаев курган. Здесь гид — не учитель, а 20-летний солдат-связист Капитонов. Серия боевых эпизодов завершается финалом: “2 февраля 1943 года оказалось самым счастливым днём из ста тридцати восьми сталинградских дней и ночей для тех, кто уцелел и оказался среди победителей. Было солнечно. Ослепительно сверкал выпавший за ночь свежий снежок. В голубом чистом небе, как на параде, прошла девятка наших “петляковых”, и ни одна зенитка у немцев не выстрелила. Самолёты обрушили бомбовый удар по переднему краю противника на территории завода “Баррикады”. В 12 часов прогремела артподготовка всесокрушающей мощности. На позициях врага полыхал огненный смерч”. Началось победное завершение Сталинградской битвы.

Конечно, для старшего поколения, прочитавшего за свою жизнь много произведений о героическом сражении, воспоминания ветерана Евгения Георгиевича Капитонова из города Кингисеппа Ленинградской области — освежающая память информация, а для молодых читателей они, возможно, стали первым соприкосновением с легендарной эпопеей.

Обзор юбилейного номера “Нашего современника” можно завершить стихами волгоградца Михаила Зайцева . Он родился через пять лет после знаменитого сражения, но интонация поэта воссоздаёт народный дух — трагизм и несгибаемость.

 

— Мама! Ветер! —

               детворе неймётся,

Только страшно выйти

                                   за порог.

Мама поглядит и улыбнётся:

— То не ветер, дети, — ветерок.

 

Разнесло детей по белу свету,

По ухабам выбитых дорог.

Всюду ветер! И затишья нету.

— То не ветер, дети, — ветерок.

      Руслана Ляшева,


“Литературная Россия”,

№ 10, 14 марта 2003 г.

 

 

В июле 2003 года в редакцию “Нашего современника” на имя В. Н. Гастелло пришло письмо из литовского города Каунаса.

 

Уважаемый Виктор Николаевич, здравствуйте!

 

В шестом номере за этот год я прочитал в журнале “Наш современник” Ваш очерк “Два брата”, где Вы описываете жизнь Вашего отца и дяди, беспримерный подвиг легендарного летчика и ратный путь Виктора Францевича, павшего смертью храбрых подо Ржевом. Я с Николаем Францевичем в первые дни Великой Отечественной войны принимал боевое крещение. После окончания Ленинградского военного авиаучилища в 1940 году я был направлен для прохождения дальнейшей службы в авиагородок Боровское. Там вновь формировался 207-й авиационный полк. Из всей страны (СССР) туда направлялись личный состав и авиатехника. Одна эскадрилья уже была укомплектована всем наполовину. Командовал ею капитан Николай Гастелло, то есть Ваш отец. Да, капитан Николай Францевич Гастелло был настоящим боевым командиром — подтянутым, подвижным, решительным и смелым военачальником. Это правда, что он из своего самолета с земли сбил немецкий “Юнкерс-88”. Я это видел собственными глазами, хотя мы, молодые, необстрелянные офицеры, сидели в траншеях-окопах. Я уверен, что капитан Николай Гастелло проявил героизм, направив свой самолет (когда был подбит) в колонну немецких танков. Героя он получил заслуженно. Прошло вот уже более шестидесяти лет, а я до сих пор помню Вашего отца как красивого, молодого, жизнерадостного человека и командира. Жаль, очень жаль, что так сложилась его судьба. В связи с этим я выражаю Вам свою большую скорбь по случаю раннего ухода из жизни Николая Францевича Гастелло. Вечная память ему. И пусть земля ему будет пухом.

С уважением к Вам,

Григорий Донец,


участник ВОВ, пенсионер, инженер-подполковник.

 

 

Уважаемый Станислав Юрьевич!

 

Я всегда с большим интересом читаю публикуемые в Вашем журнале материалы под рубрикой “Мозаика войны”, и это, можно сказать, вдохновило меня послать Вам свой биографический очерк о моих братьях. Буду счастлива, если данный очерк пригодится для Вашего журнала.

Коротко о себе: живу в Стрельне (пригород Санкт-Петербурга), член Союза журналистов СССР (теперь на пенсии). Долгие годы работала в районной Петродворцовой газете, периодически печаталась также в других изданиях, в том числе в журнале “Нева” (№ 5 за 1997 год): там был опубликован под заголовком “Ищи меня в России” отрывок из моего дневника, который я вела в юношеском возрасте на протяжении трех лет, когда была угнана фашистскими оккупантами в Германию в качестве “остербайтерин” — “восточной рабыни”.

Спасибо за внимание, с уважением к Вам

Фролова Вера Павловна.

 

Жизнь продолжается

На протяжении всей моей долгой журналистской деятельности мне всегда казалось, что писать, в особенности что-нибудь доброе, о своих близких, мягко говоря, не совсем этично. Словно бы накладывалось на это некое негласное профессиональное табу. Останавливало предполагаемое суждение читателя — мол, как ни старайся журналист рассказывать объективно о тех, кто ему по-родственному дорог, все равно какая-то доля приукрашивания в его повествовании неизбежно появится: отдельные положительные стороны характера своего героя автору непременно захочется выделить, о чем-то негативном, наоборот, умолчать.

Теперь я думаю обо всем этом иначе: рассказывать о своих родителях, братьях, сестрах, если они, несомненно, этого достойны, не погрешив к тому же ничем против истины, — не только можно, но и нужно, поскольку тому, кто решится на это, как никому другому известны все грани характера близкого ему человека, его повседневные привычки, жизненные устремления и помыслы. Убедив себя в этом, я и решилась наконец рассказать о своих братьях — участниках Великой Отечественной войны — людях, в общем-то, обыкновенных, ничем особо не выделяющихся из общей армии защитников Отечества, однако имеющих свою в какой-то мере незаурядную судьбу, проживших честную, достойную уважения жизнь. (Как не вспомнить тут слова Ст. Ю. Куняева, “НС”, № 2, 2001, стр. 145: “Нам нечего надеяться на официальных историков и продажных летописцев рыночной демократии, на прикормленную в различных “институтах” и “фондах” образованщину с академическими и докторскими званиями. Будем осмысливать свою историю и великую советскую цивилизацию сами”. — Ред. )

Братьев у меня трое. О старшем — Михаиле Павловиче Федорове, который, к сожалению, уже давно ушел из жизни, у меня остались светлые, с примесью щемящей грусти и безмерной благодарности воспоминания. Я лишилась отца в семилетнем возрасте, и для нас, во всяком случае — для меня лично, Миша полностью заменил его. Старшего брата я слушалась беспрекословно, его нравственным устоям и советам старалась следовать в жизни. До войны Михаил работал шофером в специализированной Школе милиции имени Куйбышева, которая располагалась в Стрельне на территории бывшего Свято-Троицкого Сергиева мужского монастыря и в которой готовились высококвалифицированные кадры пожарников. Он продолжал трудиться на своем посту и в блокадном Ленинграде, куда Школа в начале войны перебазировалась. Я не знаю, сколько на его счету спасенных человеческих жизней и сохраненных зданий — Миша не любил распростра­няться об этом. Для него и тяжкий ратный труд под обстрелами и бомбежками был повседневной работой, а всякую работу он привык выполнять добро­совестно, с полной отдачей.

Никогда не забуду того восхитительного чувства безмятежного душевного покоя, полной отрешенности от всех забот и тревог, которое впервые за долгие-долгие месяцы охватило меня, когда на второе же утро после возвращения нас с мамой — завшивленных, вконец изголодавшихся, едва державшихся от истощения на ногах — из трехлетней фашистской неволи я увидела спешащую торопливо по дороге знакомую, слегка сутуловатую фигуру старшего брата (кто-то из наших общих знакомых сказал ему, что видел нас накануне на вокзале). Ну теперь-то, с облегчением думалось мне, теперь, когда Михаил с нами, — все будет в порядке. Наконец-то, наконец мы дома, и все невзгоды сгинут навсегда…

Блокадные невзгоды подкосили здоровье Михаила, как я уже сказала, он рано ушел из жизни. Еще раньше мы похоронили его жену — Евгению Силину — тоже блокад­ницу, которая все 900 дней была рядом с ним, служила в одной команде, наравне с мужчи­нами защищала родной город от вражеских обстрелов и бомбежек.

 

Моего младшего из трех братьев, который старше меня на пять лет, родители назвали, как в русских народных сказках, Иваном. Он и по своему характеру, вернее, по врож­денной природной смекалке чем-то схож с тем сказочным молодцем — внешне слегка недотепистым, обладающим житейской, снабженной душевной щедростью сноровкой. Школьные науки давались Ване с трудом, зато он проявлял редкое пристрастие к разного рода “рукоделию”. Все, за что бы он ни брался, получалось добротно срабо­танным, прочным, ласкающим глаз. Помню, как-то отец сказал за ужином: “Видел, сегодня скворцы прилетели, а скворечник-то весь уже развалился. Сколотил бы ты, сынок, для них какой-либо простенький домишко из реек...” “Сколочу, раз надо”, — сказал брат. И сколотил. Да не “простенький домишко”, а настоящий “теремок” — с крышей-башенкой, с миниатюрным крылечком и изящным козырьком над ним, чтобы не мочили птах дожди. Прохожие засматривались на прилаженный к вершине стоявшего в глубине сада тополя необычный скворечник, где всегда раздавался веселый птичий перезвон. Так же ловко Ваня умел залудить прохудившиеся ведро или кастрюлю, подшить кусочками кожи истончившиеся задники валенок или даже создать вместе со старшими братьями тогдашнее “чудо техники” — что-то наподобие примитивнейшего радиоприемника, когда, приложив к голове самодельные наушники с тянущимися от них проводками к странному, напоминающему небольшую квадратную коробку предмету, в центре которого размещалась крохотная, с белой металлической нашлепкой “наковаленка”, — можно было, потыкав наугад в эту “нашлепку” тоненькой, как волосок, проволочкой и попав в нужную “точку”, услышать вдруг, затаив от восторга дыхание, далекие волшебные звуки музыки, чьи-то незнакомые голоса. Не уверена сейчас, что именно так выглядел тот первый в нашем доме “радиоприемник”, но таким сохранили его в памяти пролетевшие десятилетия.

Природная сноровка, проявляющаяся в добросовестном отношении к любой работе, доставляла иногда брату и огорчения. Хорошо помню, как весной 39 года 19-летний Ваня вернулся из Красного Села с призывного пункта мрачнее тучи, с покрасневшими глазами. Оказалось, что его временно отстранили от армии, отослали домой до следующего призыва. Выяснилось, что сам председатель колхоза, где брат работал трактористом, приезжал в военкомат, просил оставить его до осени: мол, хорошо, с толком парень работает — при пахоте поле за ним ровной скатеркой стелется, никогда никаких огрехов не бывает. Военком успокоил брата с улыбкой: не горюй, закончатся осенние работы — тут же и тебя призовем. Успеешь еще наслужиться...

Ваня действительно наслужился, как говорится, “под завязку”. Отвоевал всю Финскую войну, за ней — Великую Отечественную и даже после Победы над Германией был отправлен со своей частью в Японию, но, слава Богу, не успел — там и без его помощи быстро все закончилось. Пришлось их эшелону с полпути обратно на свой родной Север вернуться.

За семь лет службы суровый Север действительно стал для Ивана как бы второй “малой Родиной”. Служить ему выпало в 4-м зенитном артиллерийском дивизионе. Он и в армии, как на гражданке, был приставлен к технике — обслуживал большой гусеничный трактор. Не найдется, наверное, на Кольском полуострове места, где бы Ваня не побывал со своей громоздкой машиной. Из-за частых интенсивных налетов вражеской авиации нашим зенитным батареям приходилось часто менять свои позиции. Иван перевозил пушки, доставлял камни и бетон для сооружения оснований под орудия, стройматериалы для землянок, обеспечивал снабжение боевых подразделений всем необходимым. Долгой полярной ночью в кромешной темноте (из-за строжайшей светомаскировки фары не включались), лишь при мерцающем свете разноцветных — розовых, фиолетовых, голубых —сполохов северного сияния разгружали прибывшие к причалу баржи с оружием и боеприпасами, продуктами, углем, дровами, бочками с топливом. Затем, часто по бездорожью, в снежную пургу все это развозилось по различным воинским частям либо на склад. Расположенные на побережье поселения Полярный, Рыбачий, Сеть-Наволок, Киркинес и другие на всю жизнь запомнились Ивану не какой-то северной экзотикой, а именно трудными заснеженными трассами (зимой дороги поднимались из-за заносов порой больше чем на два метра), когда пробуксовывались в сугробах мощные гусеницы, и приходилось применять все свои силы и умение, чтобы сдвинуть громоздкую машину с прицепленными к ней позади орудиями или санями, груженными тяжелой поклажей, с места. До сих пор, хотя прошли уже десятилетия, у Ивана саднят перед непогодой когда-то неоднократно обмороженные руки и снятся “снежные” сны.

А в такой же долгий летний полярный день, когда в течение нескольких месяцев солнце безостановочно “гуляло” по небу, подстерегала другая грозная опасность — налеты вражеской авиации. Тогда радиопередач не было, обычно на вершинах сопок стояли матросы-сигнальщики с флажками, которые условными знаками оповещали зенитчиков и рабочие команды о приближении немецких самолетов. Тут уж скрыться каравану с грузом на ровной местности или даже среди сопок не представлялось никакой возможности. В ход срочно пускались защитные камуфляжные сетки, сами моряки укрывались возле машин. Громко ликовали, когда наши зенитчики метким огнем сбивали то одного, то другого фашистского стервятника и те огненными камнями, издавая тонкий воющий звук, падали, оставляя позади себя густой черный шлейф, в сопки или в море, откуда тотчас раздавались мощные взрывы и поднимались в небо каскады воды.

В свободное от вахты время матросы техчасти рыли траншеи-переходы между землянками, работали на строительстве. Море часто выносило на берег бревна с разбитых транспортных судов — из них сооружали землянки, возводили гаражи, другие хозяйственные постройки. Нередко случались и печальные “находки” — трупы погибших моряков. Их хоронили по возможности достойно, по-христиански.

Во время поездок случалось у Ивана всякое. Однажды — зимой это произошло — кончились дрова, необходимо было самим позаботиться о них. И вот, поднимаясь по крутому склону сопки — а росли там разные “карли­ковые” деревья и кустарник, — трактор вдруг сорвался вниз, ухнул, вздымая снежное облако, на двухметровую глубину в болото. Перепуганный насмерть прицепщик, архангельский паренек Миша, ринулся в казарму за помощью. Прибежавшие на место аварии матросы увидели, как заснеженный с головы до ног Иван, распластавшись в темноте, грудью и руками отодвигает снежную массу от головной части машины, откуда доносилось натужное тарахтение мотора. “Быстро доставьте сюда ведра и прочную длинную веревку! — крикнул он снизу вверх. — Тут снег от тепла быстро тает. Если мотор захлестнет водой — машине каюк! Поторапливайтесь, ребята!” Все было исполнено быстро. Брат наполнял водой ведра, матросы поднимали их на поверхность, опоражнивали в стороне. Прибывший начальник техчасти в растерянности смотрел на уткнувшуюся в снежную глубину махину:

— Что дальше-то делать, Иван? Теперь трактор, считай, угроблен. Вот беда-то...

— Не угроблен еще, если не мешкать, — ответил, не поднимаясь с колен, Ваня. — Я тут прикинул... Надо срочно пригнать сюда еще пару тракторов от соседних батарей. И привезти несколько штук больших, крепких бревен, чтобы подложить их под гусеницы. Только быстро!

— Так бревна-то... Где их взять? Море льдом сковано...

— Гараж надо разобрать, что прошлым летом построили, — там как раз подходящие пятиметровые бревна заложены.

— Пожалуй, дело говоришь, —приободрился офицер и с надеждой попросил Ивана: — Только ты, брат, уж постарайся, чтобы машина не заглохла. Пожалуйста, не усни... Будем доставлять тебе все необходимое.

— Не усну, раз надо, — привычно произнес Иван и в течение трех суток, пока машина вместе с ним оставалась в снежно-торфяном плену, действительно ни на минуту не сомкнул глаз. Ему дважды в день подвозили еду и горючее, доставили даже теплый тулуп, чтобы он мог, хоть на время сбросив промокший до нитки полушубок, погреться в нем...

Когда обляпанную сверху донизу грязью и ошметками мха, но с рабо­тающим мотором машину с великим трудом — пришлось, как и говорил Иван, и гараж по бревнам раскатать, и два мощных тягача одолжить на соседних батареях, — когда трактор вызволили наконец-то из коварной ловушки, начальник техчасти сам доставил на машине вконец измученного Ивана в казарму, строго приказал вахтенному: “Не будить его, пока сам не проснется... И чтоб не шуметь тут!”

Через несколько дней Ваню вызвал командир полка Туркин: “Ну как, герой, привел своего боевого коня в порядок?”

— Так точно. Всю машину вычистил, смазку полностью заменил. Готовы, товарищ полковник, к дальнейшей службе.

— Ладно. Служба пока подождет. Даю тебе, матрос, трое суток отпуска. За проявленную находчивость и за мужество. Заслужил, чтобы отдохнуть... Есть куда отправиться-то?

— Так точно. Вернее, не совсем... Мать и сестра живут в пригороде Ленинграда, а там теперь немец. Оба брата воюют... Тут поблизости, в Кандалакше, правда, тетка с семьей живет. Слышал, что недавно двоюродный брательник с фронта после ранения на побывку прибыл.

— Ну так и отправляйся в Кандалакшу, повидайся с теткой и братель­ником, небось рады будут.

Так шла служба Ивана. Непосредственно, лоб в лоб, как на передовой, с врагом он не встречался, но то, что немецко-фашистские агрессоры и воюющие на их стороне финны так и не проникли, как ни старались, на Кольский полуостров — есть, несомненно, и его заслуга. Он закончил курсы шоферов, при необходимости водил теперь либо большегрузный “студебеккер”, либо другие машины. Иногда, когда выпадали тихие часы, возил моряков в Мурманск, в баню, выполнял иные задания командования. Зная житейскую сметливость брата, к нему даже старшие офицеры нередко обращались за советом. Как-то в казарму, где Ваня отдыхал после вахты, зашел комполка Туркин.

— Лежи-лежи, — жестом остановил он пытавшегося вскочить Ивана. — Я вот что, брат, подумал: живем мы возле моря, а ведь в нем рыбы полно. Вот бы наловить ее хоть немного, порадовать бы матросов свежей рыбкой... Как думаешь — можно это устроить?

— Если надо — можно, — сказал, как всегда, Иван. — Шлюпка нужна, а снасти сами изготовим.

И изготовили. Вместо лески приспособили телефонный провод, а для крючков использовали вышедшую из употребления клапанную пружину: растянув ее и прогрев докрасна паяльной лампой, выковали из металла на камне рыболовные крючки, к которым прикрепили в качестве грузила кусочки свинца. При первом же выходе в море (два матроса сидели на веслах, а Ваня со своим другом Серегой Азаркиным непосредственно занимались ловлей) вернулись на берег с осевшими от тяжести бортами — свыше двухсот килограммов отменной трески, пикши, камбалы, другой рыбы сдали они тогда на камбуз. В тот вечер все побережье аппетитно благоухало жареной рыбой. Впоследствии ловля рыбы в свободное от вахты время продолжалась. Улов сдавали на склад, где треску и пикшу солили впрок, снабжали также соседние воинские подразделения. Словом, дары моря являлись хорошим подспорьем для улучшения пищевого рациона моряков. Осенью по инициативе того же комполка свободные от вахт матросы техслужбы ходили в сопки за ягодами, собирали и сдавали на камбуз витаминную продукцию — чернику, морошку, клюкву.

Наступил май 45-го. Радостную весть об окончании войны брат встретил в гараже, куда с вечера заступил на вахту. При первых же словах Левитана (ведь их, этих торжественных слов, так ждали!) он бросился по раскисшему снегу в казарму, распахнув наотмашь дверь, закричал громовым голосом: “Тревога!” Заспанные матросы посыпались один за другим с трехъярусных нар, а когда поняли, в чем дело, — чуть не затискали Ваню в объятиях. Сергей Азаркин с маху пустил шапку по кругу: “Братва, кто сколько может! Иван, тебя заменим на дежурстве — дуй быстро на машине в Мурманск!”

Днем все обитатели казармы сидели за наспех накрытым столом, когда пришел полковник Туркин. Сел запросто рядом, поздравил всех с долгождан­ным окончанием войны, поблагодарил моряков за их усердную службу, поднял вместе со всеми чарку за великую нашу Победу.

И опять-таки Ивана “подвела” его собственная добросовестность. Уже все его “годки” демобилизовались, давно разъехались по домам, а он все еще продолжал “тянуть воинскую лямку”. “Не обижайся, брат, но пока заменить тебя некем, — виновато разводил руками комполка. — Вот месяц отпуска тебе могу дать, а совсем отпустить — не получится. Когда увижу, что пришла достойная смена, — сразу без звука демобилизую... А теперь не взыщи. Поезжай на побывку домой, говоришь, что мать с сестрой из неволи вернулись, брат-партизан объявился — вот и навести их, порадуйтесь все вместе, что живы остались. Но запомни: через месяц жду тебя обратно...”

Месяц — что эти тридцать дней! — пролетел быстро, даже не успели со старшим братом Михаилом привести свой дом более-менее в “божеский” вид. Немцы из него гараж сделали — всю переднюю стену выпилили, пол взломали. Ваня прослужил на Севере еще больше года и вернулся окончательно домой лишь летом 47-го. Поступил на работу в 7-ю пожарную команду, в отделение дымогазозащитной служ­бы, где трудился тогда Михаил. “За прояв­ленную сноровку и квалифицированные действия по ликвидации серьезной аварии газопроводной системы, создавшей большую угрозу для жизни людей” (так говорилось в приказе) был в мирное время награжден медалью “За отвагу”.

И все-таки Иван был и оставался челове­ком земли. После обращения Советского прави­тельства к народу о необходимости восстановления сельского хозяйства он подал заявление в пригородный колхоз “Победа”, стал работать шофером на грузовой машине ГАЗ-51. В те послевоенные годы сельское хозяйство быстро поднималось — отстраивались скотные дворы, завозился скот, распахивались и засевались запущенные в период военного лихолетья земельные угодья. За добросовестную работу правление колхоза выделило брату бесплатно лесомате­риалы для постройки собственного дома. Вскоре появилась у него семья, дети. Последнее перед выходом на пенсию десятилетие Иван работал водителем в Петродворцовом филиале 5-го пассажирского автобусного пред­приятия.

Он и теперь, хотя ему уже за восемьдесят, не сидит без дела: с весны до поздней осени трудится на своих шести сотках, обеспечивает себя и семью на весь год картофелем, овощами, разной огородной зеленью. Как говорится, “жизнь прожить — не поле перейти”. С годами стала побаливать поясница. И тут тоже помогла брату его природная смекалка. Чтобы не наклоняться при вскопке земли, он сконструировал специальную лопату с двумя черенками. Теперь работает на своем огороде, можно сказать, играючи. Многие проез­жающие мимо на машинах садоводы, завидев необычную картину, останавли­ваются, подходят, с интересом разглядывают странный инструмент. Иван не только объяснит, как нужно усовершенствовать это древнейшее орудие труда, тут же набросает на клочке бумаги чертежик. Если надо — жалко ему, что ли? Пожалуйста, работайте на здоровье.

 

О брате Константине, который, должна здесь признаться, всегда был и остается наиболее близким мне по духу, — хочу рассказать несколько подробней. Костя с детства был романтиком, зачитывался книгами авторов-маринистов. Мечтал, закончив школу, поступить в морское училище, но жизнь распорядилась иначе. Матери трудно было “тянуть” нас, четверых, и на семейном совете было решено отдать Костю после окончания семилетки “в люди”. Его взял под свое попечительство муж двоюродной сестры мамы, работавший шеф-поваром в одном из питерских ресторанов. Костя был его учеником, через определенное время сам стал дипломированным специалистом. Однако прежняя его мечта не только не сошла на нет, наоборот, она день ото дня крепла.

Как-то 18-летний Костя узнал, что на плавучем маяке возле Кронштадта освободилось место повара, не без труда (руководство ресторана, где он тогда работал, не хотело отпускать молодого перспективного специалиста) устроился туда. Теперь вокруг него было желанное море, но сверкающие огнями корабли все равно шли мимо. Однажды Костя, набравшись храбрости, зашел в Управление арктических экспедиций. “Что ты умеешь делать, сынок? Владеешь ли какой специальностью?” — спросил его сидящий за столом в просторном, увешанном большими географическими картами и уставленном глобусами кабинете седоватый, плотный мужчина, по виду — настоящий “морской волк”.

— Я... повар, — заливаясь краской смущения, ответил Костя. — Но, если понадобится, обязательно научусь всему, что надо знать моряку.

— Моряком, причем хорошим, ты будешь, я уверен в этом, — внимательно взглянув на Костю, сказал с одобрительной усмешкой “морской волк”, — но знай, что и кок на корабле — далеко не последняя личность... Мы возьмем тебя, парень, на учет, когда объявится вакансия — сообщим.

“Вакансия” объявилась лишь через несколько месяцев, да куда! — об этом Костя даже не смел и думать — на прославленный ледокол “Ермак”. Наконец-то осуществилась его мечта! Он участвовал в нескольких походах команды ледокола по сопровождению различных кораблей по Северному Ледовитому океану, переживал вместе со всеми и снежные бураны, и опасные заторы, когда от сильнейшего сжатия льдами ощутимо трещал мощный корабельный корпус, бродил во время стоянок “Ермака” среди причудливых торосов, с интересом наблюдал лежбища северных тюленей — нерп, неодно­кратно встречался с владыкой снежного царства — белым медведем.

Последним его рейсом был известный всему миру поход “Ермака” на Северный полюс по спасению экспедиции папанинцев. Четверку смельчаков первой советской дрейфующей станции СП-1 благополучно приняли на борт. К удивлению брата, в глазах которого эти люди были настоящими героями, они оказались совсем обыкновенными людьми, быстро освоились в команде, нашли с каждым общий язык. Особенно простым, доступным оказался сам Иван Дмитриевич Папанин. Будучи контр-адмиралом, Героем Советского Союза, он охотно беседовал с моряками “за жизнь”, интересовался их бытом, дальнейшими планами. По привычке (в экспедиции Иван Дмитриевич “кашеварил”) он часто заходил на камбуз, а однажды, когда во время сильнейшего шторма по плите “ходуном ходили” кастрюли, а со стеллажей срывались кружки и стаканы, даже помог поварам быстро привести все в порядок.

Возвращение “Ермака” с папанинцами в ленинградскую гавань явилось поистине триум­фальным событием. На берегу его ожи­дала многотысячная толпа с цветами, с лозун­гами, транспарантами. Гремела музыка. Люди горячо аплодировали не только участникам легендарной экспедиции, но и каждому сходя­щему по трапу моряку.

Помню, в нашем сельском клубе долгое время крутили кинохронику с кадрами этого события. И каждый раз, когда на экране появ­лялся Костя, которого многие в округе знали, играющий с “полярным” псом Верным, зал взрывался восторженными воплями, тре­бо­вал от киномеханика еще и еще раз повто­рить те кадры. Даже лично мне, бывшей в то время несмелой, застенчивой шестикласс­ницей, удалось однажды всласть искупаться в лучах славы своего брата, стать объектом всеобщего внимания. В тот день Костя, неуз­на­ваемо посуровевший, в морской фуражке с “крабом”, появился в школе. Его приход вызвал настоящий фурор. Звонок на урок давно уже прозвенел, но занятия в классах не начинались. Все преподаватели собрались в учительской, где за столом восседал мой замечательный брат. В это время перед дверьми моего класса тоже собралась толпа мальчишек и девчонок, желающих поглазеть на сестру “знаменитого полярника и отважного спасателя”. У меня, в общем-то не пользовавшейся ранее ничьим особым вниманием, сразу появилось несколько поклонников, и даже тот дерзкий мальчишка из параллельного класса, в которого я уже несколько дней была тайно влюблена, впервые, как мне показалось, посмотрел на меня иным, заинтересованным взглядом. Но это уже другая история...

Поход на “Ермаке” за папанинцами оказался последней морской эпопеей в жизни брата. В мире сгущались грозовые тучи, чувствовалось приближение большой войны, и вскоре Костя получил повестку из военкомата. Служить ему выпало в 56-м артиллерийском полку на станции Бологое. Там же застало его известие о начале войны. В жаркий июльский день полк продви­гался по белорусской земле в сторону фронта, который, судя по доносящемуся глухому гулу, от чего временами, казалось, испуганно вздрагивала под ногами земля, был уже совсем близко. Неуклюжие тягачи тащили в облаках пыли тяжелые орудия, усталые бойцы шли молча. Впереди показалось селение — обычная белорусская деревня с белыми хатами среди густой зелени садов. Первые ряды бойцов уже вступили на деревенскую улицу, когда внезапно раздалось тревожное: “Воздух! Колонне рассредоточиться!” И тотчас в небе появились вражеские самолеты с черными крестами на фюзеляжах. Из их утроб посыпались вниз короткие, похожие на сигарные обрубки бомбы, с оглушительным грохотом стали рваться вокруг. Отбомбившиеся самолеты, снижаясь, поливали дорогу и близлежащие окрестности пулеметным огнем.

Костя вместе с находившимися с ним рядом несколькими солдатами запрыгнули в какую-то яму, что была на задворках ближней хаты, прикрыв головы скатками шинелей, пережидали налет. И вдруг услышали немыслимо чуждое: “Хенде хох! Верфен гевер вег!” (“Руки вверх! Бросай оружие!”). Вокруг ямы стояли немцы с автоматами наперевес, враждебно-настороженно смотрели на наших бойцов.

Пленных собрали на усеянной трупами дороге (от колонны осталась едва половина), повели вдоль догорающих хат за деревню, где виднелся огороженный жердями сельский погост. Там, среди поросших травой могил, под охраной автоматчиков с овчарками, наши бойцы промаялись без какой-либо еды и питья двое суток. На многих виднелись грязные повязки. Тяжелораненых, тех, кто не мог самостоятельно передвигаться, нацистские изверги сразу приканчивали на месте. На третьи сутки пригнали еще группу советских солдат, выстроив всех на дороге в большую — она растянулась на довольно значительное расстояние — колонну, погнали на запад. Среди царящего вокруг гнетущего молчания изредка раздавались то ближние, то дальние автоматные очереди — это охранники в упор добивали тех, что обессиленно падали на дороге.

Брата судьба пощадила — ни пуля, ни осколок снаряда не задели его. Однако с ним приключилась другая беда — буквально подкосила, валила с ног навалившаяся вдруг болезнь — дизентерия. На кладбище многие пленные, пытаясь унять мучительное чувство голода, выкапывали из земли какие-то корешки, ели траву. Костя тоже съел небольшой стебелек, выпил немного воды, что оставалась на дне найденной им на одной из могил ржавой банки. Теперь болезнь скрутила его намертво, от режущих болевых схваток в животе мутилось сознание, все тело обливалось холодным потом, от слабости подкашивались ноги. Чтобы не упасть, он ухватился рукой за край идущей сбоку конной подводы, на которой были навалены вещи конвоиров, попросил оглянувшегося на него пожилого возницу: “Пожалуйста, не прогоняй меня, отец... Мне совсем плохо. Маюсь животом, исхожу кровью”. Мужик, помолчав немного, спросил негромко: “Откуда ты?” — “Из Ленинграда” — “Из Ленинграда? — что-то теплое засветилось в глазах возницы. — Слыхал я о твоем городе. Бывать там, верно, не довелось, а хорошего много слышал. — Помедлив, он пошарил рукой под сиденьем, украдкой оглядевшись по сторонам, чтобы не заметил кто из охранников, протянул Косте небольшую корку хлеба. — На, пожуй. — И добавил с нотками сожаления в голосе: — Пропадешь ты, однако, парень. Сгубят тебя если не немцы, то твоя болезнь...”

Некоторое время длилось молчание, затем старик, почти не разжимая губ, произнес едва слышно: “Скоро дорога пойдет лесом...” — “И что, отец? Ты о чем сейчас?” — спросил с замиранием сердца Костя. “Скоро лес, говорю, начнется, — так же тихо, не оборачиваясь, повторил возница. — Хочешь жить дальше — уходи. Однако пока не показывай виду, иди спокойно, как шел. Я скажу — когда...”

Через некоторое время дорога действительно вступила в лес. Повеяло хвойной прохладой, по обеим сторонам возвышались могучие ели и сосны. Возница сидел неподвижно, казалось, он задремал. Костя, не отрываясь взглядом от его согбенной спины, думал в тревожном смятении: “Забыл он, что ли? А может, дед и не говорил ничего, а все это мне почудилось?..”

Между тем дорога впереди делала крутой поворот, резко уходила вправо. Передняя часть колонны уже скрылась за поворотом, а ее задние ряды оставались еще далеко позади. Когда повозка оказалась на самом изгибе, старик, не оборачиваясь, произнес тихо: “Теперь пора”. Костя, собрав все силы, не раздумывая, метнулся через неширокую канаву и тут же, оказавшись в поросшем густым черничником придорожном кустарнике, потерял сознание. Позднее он понял: именно потеря сознания явилась для него благом. Ведь если бы он побежал дальше, кто-то из охранников непременно заметил бы его, тут же пристрелил. И еще он запоздало понял — каким же мудрым был тот незнакомый ему возница, что выбрал для его побега именно этот участок пути: шедший впереди охранник УЖЕ не мог видеть того, что происходило на самом повороте дороги, а следовавший позади — ЕЩЕ не мог.

Когда сознание вернулось к брату, дорога уже была пустынной. Вокруг царила тишина, нарушаемая лишь доносящимися из леса птичьими пересвис­тами. Подняв голову, Костя осторожно огляделся — вокруг, насколько могли видеть глаза — все было усеяно крупными сочными ягодами черники. Он принялся жадно рвать ее, горстями запихивал в рот. Оторвавшись наконец от благодатного места, углубился в лесную чащу. Вскоре увидел едва различимую, заросшую травой тропинку, пошел по ней. Внезапно вдали показались две женские фигуры с котомками в руках. Мгновенно юркнув за ближайшую сосну, Костя затаился там. Однако женщины заметили его, остановившись, принялись тревожно что-то обсуждать. Поняв, что обнаружен, брат вышел из своего укрытия, приветливо помахал рукой: мол, не пугайтесь меня. Женщины недоверчиво приблизились. “Беглый?” — строго спросила, оглядывая Костю неулыбчивыми глазами, пожилая сухощавая женщина. “Да, — ответил он, поняв, что обманывать прозорливую собеседницу нет смысла. — Вот сбежал из плена, а куда податься дальше, как выйти к своим — не знаю... Скажите, тут немцев поблизости нет?”

“Немцы теперь, милок, везде, — с горечью сказала другая, что помоложе, с перевязанной рукой, — только в лес они теперь остерегаются соваться... Ступай прямо по этой тропке, примерно через три километра выйдешь на поляну, где увидишь хутор. Дождись темноты и постучись в крайнюю от леса хату. Там тебя накормят и научат, куда идти…”

Женщины отправились дальше, а Костя продолжил свой путь. Он еще не дошел до поляны, когда услышал громкую, незлобиво-добродушную брань: “А, шоб тебя! Каб тебя волки зажрали!” Из-за деревьев показался небольшого роста мужик в серой, с рваными рукавами поддевке, в резиновых опорках на тощих ногах, который гнал перед собой хворостиной комолую бело-рыжую корову. Оглянувшись на хруст шагов, остановился, с испугом вгляделся в осунувшееся, с черными губами лицо незнакомца. Спросил строго, как давешняя старуха: “От немцев утек?” Костя откровенно рассказал мужику о себе, о своей внезапно навалившейся на него изматывающей болезни.

— Почекай меня тут, на открытое место не высовывайся, днем это опасно, — предупредил мужик, когда они вышли на опушку. — Я принесу тебе что-нибудь поесть.

Он погнал свою корову через поляну, Костя на всякий случай — кто знает, что у старика на уме? — переместился в сторону, затаился в густом кустарнике, сквозь зелень которого хорошо просматривался весь хутор. Он видел, как мужик завел корову в хлев, как, пошаркав затем на крыльце опорками, вошел в хату. Через некоторое время он вышел, оглядевшись по сторонам, неторопливо направился к лесу. “Эй, — негромко окликнул беглеца старик и, завидев приближающегося к нему с противоположной стороны Костю, похвалил его: — Молодца, что осторожничаешь. Время теперь смутное, как говорится, доверяй, да проверяй”.

Из-за полы поддевки старик достал небольшой сверток; развернув его, протянул Косте краюху хлеба и заткнутую тряпицей бутыль с простоквашей: “Сейчас поешь, а когда стемнеет, приходи вон к той пуне. Я рассказал старухе о твоей хвори, она доброе снадобье приготовит”.

Дождавшись темноты, Костя крадучись пробрался к указанному ему стариком сараю, где тот уже ждал его. В жарко натопленной хате небольшого роста старушка приветливо оглядела его, указала на скамью под образами: “Седай, сынок, к столу и перво-наперво выпей это”. Достав с полки жестяную кружку, она налила в нее из стоящего на пригнетке печи чугунка что-то темное, пахучее: “Пей. Это тебе поможет... А теперь поешь”. На столе появились глиняная миска с наложенной в нее горкой рассыпчатой картошкой, соль, кринка с густой простоквашей. Старик, прижав к груди круглый хлебный каравай, отрезал ножом несколько кусков, положил их перед Костей: “Ешь, сынок, может, и наших сыновей кто-нибудь, если придется, покормит...”

Покончив с едой, Костя отправился в путь. Хозяева хаты не удерживали его — ночью могли нагрянуть с проверкой полицаи. В околотке уже появились такие — шныряли по дворам с черными повязками на рукавах, тащили все, что попадалось им на глаза. Старик вынес из сеней поношенный, залатанный на локтях пиджак, велел Косте надеть его. Старуха положила в котомку полкраюхи хлеба, помятую с боков металлическую флягу с травяным отваром, наказала строго: “Снадобье это пей обязательно. Как используешь его — так и поправишься”.

Старик проводил Костю до леса, повторил то, что уже говорил в хате: “Ступай по опушке леса до реки — примерно километров семь. Увидишь мосток из жердей — перейди на другую сторону. Однако в деревню, что на пригорке, не заходи: колхоз тот считался зажиточным — наверняка там немцы обосновались. Пройди вдоль берега еще километров пять — увидишь хутор, примерно такой, как наш. Постучи в хату, где крыша из дранки, скажи, что прислал тебя Иван Русак. Люди там надежные, примут тебя... Ступай, сынок. С Богом”.

Так началась для брата эпопея блужданий по белорусским лесам с редкими заходами в свободные от присутствия оккупантов деревни и хутора, где как бы своеобразным паролем служили имена “надежных” людей, от которых он получал не только существенную помощь в виде доброй краюхи хлеба, но и ценные советы, что помогали ему в течение нескольких месяцев оставаться свободным. Так, в сенокосную пору Костя по совету одного из таких надежных людей шел по проселочным дорогам с граблями за плечами. Если кто и останавливал из любопытства незнакомого сельчанина в разно­шенных лаптях, в надвинутой до бровей соломенной драной шляпе — никаких сомнений от услышанного от него: “Батрачу на соседнем хуторе. Сеновать иду” — ни у кого не возникало. А в пору сбора грибов в руках у брата была плетенная из прутьев корзина. Он оброс, почернел, похудел еще больше, теперь вряд ли кто узнал бы в этом бородатом доходяге того щеголеватого моряка, который однажды прекрасным осенним днем появился в моей школе. Он упорно шел и шел к фронту, а тот отодвигался от него все дальше и дальше. В селениях, где Костя бывал, ходили разные слухи — что немцы уже якобы дошли до Москвы, и теперь там идут бои за каждый дом, что и Ленинград тоже вот-вот сдастся. Этому не хотелось верить, однако в сердце росла тревога. Ночами, лежа где-нибудь в стогу или в заброшенной полураз­валившейся “пуне”, с беспокойством думалось о родном доме, где хозяйничали теперь оккупанты, об оставленных в нем молодой жене и маленьком ребенке. (Костя еще до войны успел жениться и обзавестись дочерью, которой, в свойст­венном ему романтическом порыве, дал красивое чужеземное имя — Гренада. Тогда шла война в Испании, названия многострадальных испанских городов были у всех на слуху. Появилось стихотворение Светлова с анало­гичным назва­нием, песня на его слова доносилась в летние вечера с патефон­ных пластинок из всех окон поселка.) Беспокоила также судьба матери, сестры, братьев.

Однажды возле деревни Немойты Костя встретил работающего в поле парня и по каким-то неуловимым признакам определил в нем своего “собрата”-окруженца. Парень копался в земле, вытаскивал с грядок брюкву, обрубая секирой ботву, бросал корнеплоды в корзину. “Эй, товарищ, — позвал его Костя, подходя ближе, — я ведь не ошибся — ты действительно товарищ?” — “Ну, положим, не ошибся, — сказал, распрямляясь, парень и внимательно оглядел Костю. — А ты кто и куда направляешься?”

Костя коротко рассказал о себе, спросил, не знает ли тот, как обстоят сейчас дела на фронте и где он теперь, этот фронт?…

Нет, ответил парень. Ему ничего, к сожалению, неизвестно. Болтают люди разное, но все, что ни говорят, на его взгляд — больше выдумка, чем правда. Он еще раз внимательно оглядел Костю, спросил с невеселой усмешкой: “Думаешь, доберешься до своих в таком обличье? Зима не за горами — или замерзнешь где-нибудь в сугробе, или зверь в лесу поломает, или немцы прихлопнут. Они, фрицы, тут то и дело по деревням да по хуторам шастают — то на машинах, то конные. Знаешь, — добавил, вздохнув, — у меня вначале тоже все мысли были своих догнать, да вот пришлось с этим погодить. Как-то провалился в болото, лихорадку подцепил, еле очухался. Теперь вот в батраках хожу. Немножко выправлюсь — пойду тоже... Слушай! — встрепенулся парень, — хочешь, я и тебя пристрою? На этом же хуторе требуется в один дом работник. Старик там недавно помер, бабка с тремя детьми осталась. Хозяйство в запустение приходит... Давай, друг, соглашайся. Зиму как-нибудь перекантуемся, а поближе к теплу вместе двинем. Вдвоем-то сподручнее будет”.

“Спасибо, Миша, — поблагодарил его Костя (парень назвался Михаилом Репиным), я все-таки пойду. Надеюсь, что еще до сильных морозов успею догнать своих. Не обижайся. Если позволишь, возьму у тебя несколько брюквин…”

Так они расстались и не думали, не гадали тогда, что доведется им встретиться еще раз и даже некоторое время воевать бок о бок с фашистами. Но это еще случится не скоро, это еще будет впереди, а пока Костя по-прежнему шел от деревни к деревне, от хутора к хутору, и путь у него был один — на восток.

И все-таки он однажды попался. Тогда он вконец оголодал, на полях уже ничего из овощей не оставалось, нужно было срочно найти хоть какую работу. Разузнав окольными путями, что немцев поблизости нет, зашел в один из хуторских домов. Хозяин, невысокий, кряжистый мужик, неприяз­ненно покосился на него (почему-то Костя сразу интуитивно пожалел, что обра­тился к нему).

— Орать можешь?

— Орать? Пахать, что ли? Могу, конечно.

— Тогда иди в конюшню, запрягай лошадь, грузи плуг на телегу. Я покажу, куда ехать.

— Покормил бы сначала, — растерялся Костя, — я голоден.

Мужик, что-то невнятно пробурчав, поднялся в хату. Через минуту вынес оттуда кусок хлеба, кружку с водой:

— На, ешь. Еще ничего не наработал, а уже есть ему давай.

Вечером, отпахав положенное, Костя отвел лошадь в конюшню и только собрался было подняться в хату, как увидел в сгустившихся сумерках двух подъехавших к воротам конников. Их сопровождал на велосипеде хозяин. Всадники, это были полицаи, спешившись, тотчас направились к стоявшему возле крыльца Косте.

— Пойдешь с нами в деревню, и чтоб без фокусов, понял? Вздумаешь бежать — пристрелим, как собаку!

Хозяин издали насмешливо поинтересовался:

— Может, еще попросишь, чтобы накормил? Сталин — вот кто тебя накормит! Я сразу, как только увидел тебя — сразу разгадал, кто ты, рвань красноармейская, есть...

Впоследствии Костя узнал, что отец его несостоявшегося работодателя долгие годы был в здешних местах лесником, жил, как говорится, на широкую ногу и перед войной за браконьерство был посажен. Отца осудили, а сын сразу куда-то исчез. Однако с приходом немцев он неожиданно появился тут снова. Подгоняя пленника плетью, полицаи доставили Костю в местечко Воложино. Подъехав к неказистой, стоящей на отшибе хате, втолкнули в душное, полутемное помещение, где под надзором дюжего охранника уже находились трое обросших, в рванье парней, как позже выяснилось, тоже окруженцев, пытающихся, как и Костя, пробраться к своим.

Утром к “холодной” подъехали на подводах местные крестьяне, желающие приобрести работников. Тех троих парней после долгих препирательств увезли, Костя остался в одиночестве.

— Уж больно ты хлипкий с виду, — посочувствовал ему другой, сменивший верзилу охранник, белобрысый, косоглазый мужик. — Такого доходягу вряд ли кто захочет взять — у хозяина ведь работать надо, нянькаться с тобой никто не будет.

— Отпусти ты меня, пожалуйста, — попросил его Костя, — ведь ничего плохого я тебе не сделал. Скажи своему начальнику, что, мол, убежал пленный, сделай доброе дело.

— Не, — отрицательно помотал головой охранник. — Тогда вместо тебя меня запросто шлепнут. — Он испытующе смотрел на Костю. — А ты, однако, не из наших мест будешь, как утверждал вчера ребятам. Я сразу это понял. Откуда ты?

— Из Ленинграда, — неожиданно для себя признался Костя. — Отпусти меня.

— Нет. Я же сказал — нет! — посуровел охранник. — Я, как и ты, еще жить хочу. — С минуту он о чем-то раздумывал. — Вот что. Скоро сюда должен подойти еще один человек. Женщина. Она моя дальняя родственница, живет с двумя детьми на хуторе. У нее в хозяйстве еще непочатый край пахоты, может, и возьмет тебя. Хотя шибко сомневаюсь...

Действительно, вскоре за дверью раздались голоса. Охранник, пропустив вперед себя дородную женщину в накинутом поверх фуфайки цветастом полушалке, указал ей на сидевшего на соломе Костю.

— Тю-ю, — разочарованно протянула женщина. — Какой же из него работник? Он и делать-то ничего не сможет. Его еще хорошенько откормить надо, прежде чем что-то требовать. Больше потрачусь, чем выгадаю... Не-е, не нужон он мне.

— Я смогу работать и делать все по хозяйству умею — в деревне вырос, — сказал Костя. — Возьмите меня

— Возьми его, Франя, — неожиданно подал свой голос и охранник. — Сама понимаешь: останется здесь — погибнет. Не сегодня-завтра немцы снова сюда за провиантом заявятся. Из-за одного его не станут тратить время на пересылку в лагерь. Пристрелят, и все...

Словом, дело кончилось тем, что, слегка раздосадованная не совсем удачным приобретением, пани Франя (тут все называли друг друга “панами”), грузно усевшись на передке телеги, решительно ухватила руками вожжи. Костя молча примостился сзади.

Хата, в которой ему теперь предстояло жить, ничем не отличалась от прочих хуторских строений. Крыша крыта соломой, пол земляной. Переступив низкий порожек, Франя, стаскивая с плеч полушалок, сказала Косте:

— Так вот. Слухай меня внимательно. Спать ты будешь в клуне, там тепло. Есть станешь вместе со всеми, что нам, то и тебе. Работу будешь выполнять ту, что скажу,— и чтоб без всяких отговорок, понял? А пока ступай во двор. Там, в конюшне, увидишь огороженную клетушку, где мы моемся. Вода в печи в чугунке еще не остыла — налей в таз и вымойся хорошеньче. — Подняв крышку стоявшего в углу сундука и порывшись в его недрах, она кинула на руки Кости что-то серое, в заплатах. — Вот возьми рубаху и порты — это еще от мужика моего осталось. Оно хучь и чиненое, но еще поносится. А свое рванье больше не надевай, брось его там, на землю. Сжечь его надо.

— Пани Франя, может, у вас и бритва с ножницами найдутся? — попросил Костя. — Оброс я очень...

Когда Костя, облаченный в чужую, мешковато сидевшую на нем одежду, чисто выбритый и неумело, “лесенкой” подстриженный, вошел после мытья в хату, хозяйка от изумления чуть не выронила из рук ухват.

— Ахти мне! Ты же совсем еще хлопчик! А я-то думала — старик какой шелудивый... Сколько же тебе лет?

— Двадцать четыре весной исполнилось.

И началась у Кости батрацкая жизнь. Работал он добросовестно — пере­пахал всю принадлежавшую хозяйке землю, обновил свежей соломой крышу на хате, натаскал из ближайшего леса жердей и огородил загон для лошади. В непогожие дни, сидя в сарае, приводил в порядок нехитрый сельский инвентарь — ремонтировал грабли, лопаты, отбивал косы. Он окреп физически, а вот душевного спокойствия не было. Да и не могло быть. Все больше и больше одолевала тоска. Сидя вечерами в теплой хате, когда за окнами трещали морозы или бесновалась вьюга, перечитывая вновь и вновь найденную им в клуне пожелтевшую, выпущенную еще в первые дни войны газету, Костя не мог преодолеть угрызений совести: он здесь, в тепле и покое, а где-то далеко гибнут его сверстники. Фашисты обосновались в его доме, возможно, убили всех близких, а он...

От пани Франи не укрылось угнетенное душевное состояние батрака. “Не мучай себя, — сказала она ему однажды. — Пока лютует зима — побудь здесь. А как чуть потеплеет — уходи. Держать тебя не стану”.

Костя теперь понимал: скитаться одному по лесу — дело пустое. Надо с кем-то объединиться, пробиваясь к своим, действовать сообща. Но для этого нужно иметь хоть какое-никакое оружие. А где его взять? Впрочем... Впрочем, взять есть где...

По соседству с пани Франей Малицкой жили братья Сапруны. Младший из братьев, Антон, имевший странное прозвище “Гопочкин”, иногда, подойдя к плетню, подзывал Костю: “Эй, служивый, иди покурим...”. За самокрутками вели нейтральные разговоры — о погоде, о видах на урожай, о разных хозяйственных делах.

Как-то Косте потребовалась дрель, которой в их доме не было. “Сходи к Сапрунам, попроси на время, — сказала хозяйка. — Небось не откажут”. Костя, перемахнув через плетень, подошел к раскрытой двери соседского сарая, где Антон, склонившись над верстаком, что-то мастерил. Один из ящиков был приоткрыт, и Костя увидел там... пистолет.

— Откуда это у тебя, Гопочкин?— удивился он. — Где взял?

— Та-а... Это... — Антон смущенно поскреб пятерней в затылке, локтем незаметно задвинул ящик. — Это... Нашел! Шел однажды лесом, гляжу — валяется в траве... Ну и взял его.

— А патроны к нему есть? — продолжал интересоваться Костя.

— Та-а... Это... Есть маленько.

— Слушай, отдай его мне, — попросил Костя. — Пожалуйста, отдай.

— Не! Ни в жисть! — твердо отказал Гопочкин. — И не проси! Можа, самому когда сгодится. — И добавил сурово: —Ты смотри, не трепись нигде про это... А то, знаешь...

Значит, оружие добыть можно. Если нажать на Антона посильней — отдаст. А вот насчет сподвижников... Впрочем... возможно, и тут тоже что-то получится. Однажды, еще в самом начале своего батрачества у пани Ма­лиц­кой, Костя повстречался на опушке леса, куда ходил за жердями, с бывшим советским военнопленным, работавшим на соседнем хуторе. Из разговора выяснилось, что Андрей — так звали его — сбежал почти в один день с Костей, тоже долго блуждал в одиночестве по лесу, вконец отощал, завшивел и, встретив как-то на дороге своего нынешнего хозяина, от отчаяния открылся ему, попросил помощи. Тот, видя бедственное положение парня — худой, едва не умирающий от голода, — пожалел его, не делая никаких заяв­лений в полицию, просто взял в свой дом в качестве работника.

— Кантоваться здесь долго я не намерен, — сказал тогда Андрей. — Вот приду немножко в норму — пойду опять. Давай вместе двинем, — предложил он Косте. — Эх, достать бы только где-нибудь хоть какое завалящее ружьишко.

Теперь у Кости есть пистолет (он почти не сомневался, что получит его). Вечером, взяв хозяйские лыжи, он поехал на соседний хутор. Андрей обрадовался появлению Кости. “Хорошо, что ты пришел, — сказал он, — я сам хотел побывать у тебя на днях. Знаешь, нашелся третий парень, который тоже пойдет с нами. Надеется, что достанет ружье, как-то видел у своего пана. Ходят слухи, что в лесах под Минском действуют какие-то вооруженные люди — вроде партизаны, скорей всего из наших окруженцев. Вроде бы уже несколько фрицевских штабов разгромили, на дорогах обозы останавливают. Вот бы к ним примкнуть! А если ты еще и пистолет раздобудешь (Костя сразу поделился с ним своими намерениями в отношении Антона Сапруна) — то это вообще будет класс! Давай завтра встретимся все вместе, обсудим свои планы.

Они встретились. Обсудили. Наметили уходить через два дня. Накануне вечером Костя, ощущая душевную неуютность, сказал хозяйке о предстоящем уходе. Вопреки его опасениям пани Франя осталась верна своему слову — “не удерживать его”, лишь сказала: “Зима еще лютует, а тебе не терпится”. Отчужденно помолчав, она вышла в сени, вернувшись, бросила в угол заскорузлый от холода, старый, с рваными подмышками овчинный тулуп, большие, подшитые на задниках кожей валенки, облезлую шапку-ушанку. “Сейчас залатаю кожух — наденешь его... Сказал бы заранее — хлеб испекла бы. А теперь возьмешь, что осталось”.

В доме Сапрунов слабо светилось задернутое клетчатой тряпкой оконце. Костя постучал по раме, позвал выглянувшего из-за занавески Антона: “Выйди на минутку. Дело есть”. Благодушно потягиваясь, Гопочкин, в одной исподней рубашке, в войлочных на босу ногу опорках, вышел на крыльцо. “Ну, что за дело?” Увидев стоявших рядом с Костей двух незнакомых парней и почуяв, видимо, что-то неладное, попытался тут же скрыться за дверью, но Костя вовремя придержал ее ногой: “Погоди, Антон, не бойся. Дело у нас действительно важное — мы к тебе за пистолетом. Отдай его нам вместе с патронами, и разойдемся по-хорошему”.

“Нету у меня больше никакого пистолета! — с плаксивой агрессивностью крикнул Антон. — Был, а теперь нема! Эт-та... Отдал я его свояку... Недавно был здесь, жаловался. Волчица к ним повадилась, овцу зарезала…” — “Хватит врать! — повысил голос Костя. — Никакого свояка у тебя нет. Не хочешь отдать нам свой пистолет — пойдешь с нами в лес. Прямо сейчас! — Он крепко ухватил Антона под локоть. — И не вздумай кричать! Нас трое, и нам терять нечего”.

Словом, дело кончилось тем, что Гопочкин, приминая опорками свеже­выпавший снег, двинулся в сопровождении новоиспеченных партизан к сараю, открыв ящик верстака, сунул в руки Кости завернутый в тряпицу писто­лет, сказал, глядя на него угрюмо: “ Эт-та... Не знал я, соседушка, что ты таким варнаком окажешься...”

“Патроны! — коротко бросил Костя. — Выкладывай все, что есть. — И, получив дополнительно от Антона обернутый в такую же тряпицу небольшой сверток, добавил примирительно: — Не варнаки мы, Антон, и не грабители. Нам твой пистолет не для разбоя нужен — к партизанам мы уходим, воевать с фашистами будем”.

Добывание винтовки у хозяина Федора — так звали третьего “заговор­щика” — проходило примерно таким же образом. В итоге у них в руках на троих оказались пистолет и винтовка с патронами. Это было уже что-то! Окрыленные первым успехом, беглецы углубились в молчаливый заснеженный лес, пробираясь след в след по сугробам, держали путь в ту сторону, где, по слухам, была вроде бы замечена группа советских бойцов — партизан. На третьи сутки скитания вышли на проселочную, наезженную санями дорогу. Вдали, на небольшой возвышенности, виднелась деревня. Над некоторыми крышами хат поднимались ввысь сизые дымки. Доносился едва различимый собачий лай.

Внезапно послышался скрип полозьев. На спуске с горушки показалась санная подвода. Спрятавшись за придорожными кустами, беглецы наблюдали за ее приближением. Правил лошадью квадратный красноносый немец с обмотанной поверх шапки пестрым шарфом головой.

— Сборщик дани, — тихо поделился своей догадкой Андрей, — побывал уже с утра в деревне... Наверное, их часть где-то неподалеку, поэтому едет один, без сопровождающего... Ну что, ребята, грабанем грабителя? Может быть, оружием разживемся.

При свирепом окрике “Хенде хох!” немец испуганно свалился в снег, поднял руки. Забрав с саней автомат, беглецы разворошили поклажу. Догадка Андрея подтвердилась. Под слоем соломы оказались бидон с маслом, две заполненные яйцами корзины, несколько мешков с картошкой и овощами. Ребята торопливо распрягли лошадь, перекинув через ее холку скрепленные вожжами бидон и корзины, двинулись обратно в лес. Особенно радовались они своей главной добыче — автомату с почти полной обоймой. Пристрелить немца ни у кого из них не поднялась рука. Да уж больно хлипким, каким-то ненастоящим фрицем он выглядел: все это время продолжал униженно ползать в снегу, бормотал, как заклинание: “Их бин нихт фашист” и “Гитлер капут”. Федор просто пнул его ногой в зад, сказал беззлобно: “Если ты, сукин сын, не фашист — то и ползи на свой хауз, в Германию, и никогда больше не суйся в Россию. Просто жаль на тебя, суку, патроны тратить...”.

И все-таки зря пощадили они красноносого. Углубившись в лес, только успели развести костер, чтобы хорошенько подкрепиться запеченными в золе яйцами, как позади раздались немецкие крики, автоматные очереди. Видимо, оставшийся в живых фриц встретил на дороге кого-то из своих, и те, узнав, что “партизанов” было всего трое, решили вернуть награбленное добро, бросились за ними вслед. Беглецы, быстро побросав все снова на лошадь, прогнали ее в глубину леса, а сами, перебегая от дерева к дереву, принялись отстреливаться. От погони им удалось уйти, однако лошадь с поклажей, как они ни искали ее, — исчезла. Шли, громко переговариваясь, возбужденные недавним боем, как вдруг услышали: “Стой! Бросай оружие! Руки вверх!”

Кто это? Свои? А вдруг — полицаи? Нет, наверное, все-таки свои... Рискнуть?

— Товарищи, не стреляйте! Мы свои — советские... Сбежали из плена... Уже несколько дней вас ищем...

— Свои? Вот сейчас мы проверим, какие вы, полицейские морды, своими будете! Переметнулись к фашистам, шкуры продажные, маслом да яйцами их подкармливаете. А ну, марш вперед! Рук не опускать!

Разоруженных беглецов окружили явно враждебно настроенные люди, подталкивая их в спины прикладами, погнали по притоптанному снегу. Вскоре показалась поляна, окруженная могучими соснами, с черными по периметру холмиками — землянками, над которыми курились кое-где белесые дымки. Возле ближайшей землянки стояла, как неопровержимая улика их “полицайства”, та самая, отбитая ими на дороге лошадь. Чуть поодаль валялись лоснящиеся желтоватой яичной слизью корзины. Бидона с маслом рядом не было, — видно, его успели куда-то занести.

Да, плохо пришлось бы беглецам, вряд ли бы кто их словам поверил, если бы не неожиданный удивленный возглас одного из только что подошедших к группе возбужденных людей партизан:

— Константин! Это ты? Здорово! А я вспоминал тебя, думал, что ты давно уже за линией фронта... Командир, — обратился он к невысокому, сухощавому блондину, — это действительно наши люди. Одного из них, — он указал на Костю, — я знаю, встречался с ним еще по осени. Он тогда не захотел остаться со мной на хуторе, сказал, что будет пробираться к своим. Тогда и я, по его примеру, вскоре ушел... Ручаюсь, командир, это свои ребята.

— Миша... Репин! — пробормотал растроганно Костя, отвечая на крепкое рукопожатие своего давнего кратковременного знакомого. — Спасибо, друг, что вспомнил. Как видишь, я так и не сумел догнать своих. После нашей с тобой встречи много чего произошло, в конце концов, тоже пришлось батрачить. Познакомился вот с этими ребятами. Они тоже из военнопленных, прослышали, что в лесах действуют партизаны, решили податься к ним. И вот — встретились... Спасибо еще раз, друг, за выручку.

После обстоятельных объяснений каждого обо всем, что с ним произошло со дня побега из плена, и ответов на многочисленные вопросы все трое были зачислены в партизанский отряд, носящий имя его командира — Кузьмина. Константин был приставлен вторым пулеметчиком к Михаилу Репину. Цель партизан была одна — достичь линии фронта, пробиться к своим. Вооружение отряда оставляло желать лучшего, поэтому старались избегать больших боев с немцами, продвигались в основном ночами. Через некоторое время отряд Кузьмина встретился с другим, действовавшим также на территории Минской области соединением имени Никитина, и в октябре 1942 года объединенный партизанский отряд после изнурительного боя с фашистами вышел наконец-то в расположение наших войск.

После соответствующей проверки Косте и еще нескольким “никитинцам” было предложено вернуться обратно, за линию фронта. Считалось, что опыт партизанских действий у них уже имеется, теперь надо было довести это дело до совершенства. Одной из поставленных перед ними задач была — поднимать население оккупированных территорий на непримиримую борьбу с врагами, чтобы немецко-фашистские захватчики ни днем, ни ночью не знали покоя, чтобы, как говорится, земля у них горела под ногами. В течение двух месяцев партизан-новобранцев обучали искусству минирования, картографии и топографии, диверсионно-подрывным действиям — словом, всему тому, что должен знать разведчик, и в начале января 43-го года обеспеченная всем необходимым снаряжением группа партизан-профессио­налов была направлена во вражеский тыл.

Первая попытка перехода через линию фронта не удалась — немцы обнаружили отряд, начали его преследование. Во второй раз решено было воспользоваться воздушным путем. Отряд разместили на трех планерах. Летели в ночь. Вверху бесстрастно мерцали звезды, внизу расстилался без­бреж­ный заснеженный бор. Наконец на одной из лесных прогалин слабо засветились огоньки костров. Благополучно приземлился лишь один планер — как раз тот, в котором находился Константин. Два других потерпели аварию. В результате неудачного падения оказалось много пострадавших. Друг Михаил Репин получил переломы обеих ног. В дальнейшем все раненые были отправлены на “большую землю”, а пока высадившиеся уцелевшие бойцы, не мешкая, заняли круговую оборону, выставив вперед дозорных, без промед­ления направились, выполняя задание Белорусского штаба партизанского движения, на соединение с партизанской бригадой имени Героя Советского Союза Константина Заслонова, что действовала на территории Витебской области. Через занятые врагом населенные пункты пробивались с боями и спустя какое-то время достигли заданной цели.

Первое время Костя выполнял обязанности адъютанта комиссара и уполномоченного особого отдела в отряде Комлева бригады номер один имени Заслонова. Затем он был назначен заместителем командира этого же отряда по разведке, а вскоре — до конца своего пребывания в партизанах — стал заместителем командира бригады номер два имени Заслонова по разведке.

Одной из важных задач любого профессионального разведчика является налаживание прочных деловых контактов с проживающим на занятой врагом территории гражданским населением. Через этих незаметных патриотов — незаменимых помощников — поддерживается связь с агентурой, идет сбор важных сведений о дислокации частей противника, о продвижении его военной техники для организации так называемой “рельсовой войны”, осуществляется необходимая агитационная работа.

Косте удалось наладить хорошие, доверительные отношения со многими людьми из гражданского населения Белоруссии. Среди верных его помощников был один парнишка по имени Аркадий, чья судьба оставила неизгладимый след в жизни брата. Познакомился он с ним случайно. Однажды в отряд пришел сбежавший из нацистского плена советский солдат, некий Николай Пронин, весь увешанный трофейным оружием.

— Откуда это у вас? — удивленно спросил Костя, которому хорошо было известно, как трудно, почти невозможно, одинокому, скитающемуся в чужом, враждебном лесу человеку достать хоть какое-то оружие. А тут — новенький револьвер, пистолет, автомат с целой обоймой патронов, гранаты...

— Понимаете, товарищ командир, — объяснил Пронин, — какое-то время я скрывался в деревне Сенно, там встретил мальчика по имени Аркадий. Он и дал мне все это. Да еще показал свой тайник. Представляете, там у него целый арсенал собран. Немцы брали ту деревню несколько дней, вот Аркаша с другими мальчишками и шныряли по опустевшим окопам, подбирали все, что оставалось на поле боя. Сказал, что сохраняет оружие и боеприпасы для своих, уверен, что наши скоро вернутся... Если поговорить с ним, думаю, что партизанам он все отдаст.

На другой же день, вызнав через дозорных, что немцев в деревне Сенно нет, Костя поехал туда, разыскал Аркадия. Худенький, вихрастый мальчишка, облаченный в широкую, не по росту, подпоясанную бечевой потертую фуфайку, в выгоревшем почти добела треухе, из-под которого выбивались в разные стороны русые, давно не стриженные волосы, глядя снизу вверх, серьезно сказал: “Я все отдам вам, только возьмите меня в свой отряд”.

— Это невозможно, Аркаша, — Костя, шутя, сдвинул треух мальчугану на лоб. — Понимаешь, пока невозможно. Ты просто понятия не имеешь, какая в отряде напряженная жизнь — частые засады, облавы. Впрочем, ты можешь помогать нам здесь. Если захочешь. Ведь ты хорошо знаешь эту местность? Вот и будешь нашими “ушами” и “глазами”.

Так и получилось. Через назначенного связного мальчик стал передавать в партизанский отряд важные сведения о дислокации вражеских войск, о передвижении на дорогах транспорта и военной техники, о прибывающих на ближайшую железнодорожную станцию немецких эшелонах. Под видом потерявшего своих родителей сироты он ходил с котомкой за плечами по деревням и хуторам, собирая милостыню, прислушивался к разговорам, присматривался к тому, что где происходит.

Весной 43-го оккупационные власти принялись особенно активно угонять в неволю — в Германию — наиболее трудоспособное население. Одновременно они усиленно агитировали молодых парней поступать на службу в полицию. Иные шли туда охотно, большинство же ребят подчинялись приказу, просто не видя другого выхода, — чтобы избежать расстрела либо угона в неволю.

При очередной встрече Костя дал задание Аркадию переагитировать наиболее сомневающихся в своих поступках вновь испеченных полицаев — убедить их примкнуть к партизанам.

— Только действуй, Аркаша, очень осторожно, — предупредил его брат, — знай, что и среди друзей могут быть провокаторы. Для начала выбери одного, которого ты хорошо знаешь, скажи ему, словно бы ненароком, что тебе известна дорога к партизанам и что тот, кто придет в отряд с оружием, будет жить и воевать на равных правах со всеми. Если тот, с кем ты вел беседу, согласится — поставь перед ним условие: пусть и он, ни в коем случае не называя твоего имени, поговорит с другим человеком, которому тоже полностью доверяет. И тот, третий, должен действовать так же. Таким образом, в случае неожиданного провала не будет больших жертв... Подумай, Аркаша, — добавил Костя, — это задание очень сложное и опасное. Если почувствуешь, что не можешь — откажись.

Аркадий и не подумал отказываться. Первым для серьезного разговора наметил брата своего закадычного школьного приятеля, ставшего недавно полицаем. Вызнал, когда тот приходит домой, зашел к нему. “Ух ты, какая на тебе фрицевская форма! — сказал с нескрываемой насмешкой. — Ну и как? Хорошо тебе у немцев служится? Многих наших уже успел сдать им?”

“Не трепись! — сердито отмахнулся тот от мальчишки. — Не собираюсь никого сдавать! Это тебе, мальцу, пока ничего не грозит, а передо мной один был выбор — или расстрел за невыполнение приказа, или полиция... Здесь я хоть дома нахожусь, могу кому-то и помочь в случае чего”.

“Есть еще один выход, — тихо произнес Аркадий. — Давай выйдем из хаты, потолкуем”.

Так завязалась и потянулась от одного звена к другому хрупкая, готовая ежеминутно рассыпаться, цепочка вербовки служивших в немецкой полиции молодых парней в партизаны. В общей сложности в отряд народных мстителей перешли с оружием свыше десяти бывших полицаев, которые впоследствии честно, наравне со всеми, воевали с фашистами. С последней партией, разгро­мившей перед уходом в лес полицейский участок, ушел и Аркадий. Костя строго-настрого приказал ему через связного немедленно покинуть деревню, так как немцы уже заподозрили в шатающемся по округе оборванце опасного соглядатая, организовали за ним слежку.

Тогда, с приходом Аркадия в отряд, ему была вручена перед всем парти­занским строем ценная награда — именной карабин. Сам прославленный парти­занский комбриг пожал ему руку, много хороших слов произнес.

Все партизаны любили шустрого, непоседливого мальчишку, с добрыми улыбками слушали его спокойными вечерами, когда он, сидя у теплой, прогретой солнцем стены землянки и старательно начищая свой карабин, пел звонким голосом свою любимую песню: “Орленок, орленок, взлети выше солнца...”.

Мальчик пел и, конечно же, даже не предполагал, что все, о чем гово­ри­лось в песне, с лихвой повторится и в его жизни. Что, вопреки дан­ному ему в отряде ласковому прозвищу “Орленок”, враги давно уже наз­вали его за храбрость и отвагу “Орлом”, что однажды он получит тяжелейшие ранения, но верные друзья чудом спасут его, и “жизнь возвратится” к нему.

Особенно доверительные отношения сложились у Аркадия с командиром по разведке. В затишье между боями они часто беседовали. Однажды Костя рассказал мальчику о своей морской службе на ледоколе “Ермак” и о спасении экспедиции папанинцев на Северном полюсе. У Аркадия восторженно блестели глаза, когда он слышал, с какими почестями тысячи собравшихся у причала ленинградцев встречали четверку отважных полярников, как гремела музыка, как люди, приветствуя каждого сходившего по трапу моряка, смеялись и плакали от радости, потому что все участники похода вернулись живыми и были в их глазах героями.

— Знаете, Константин Павлович, — доверительно поделился с Костей Аркадий, — я всегда мечтал быть разведчиком. Таким, как вы. А теперь... Теперь, мне кажется, — лучше стану моряком.

Увы, не довелось ему быть ни тем, ни другим... Очень не хотелось Косте посылать в тот день Аркадия в разведку. Томило какое-то дурное предчувствие, словно бы кошки скребли на душе. Но никому другому он не смог бы поручить то, что должен был сделать Аркадий. По сведениям агентуры, в окрестностях появился вооруженный до зубов отряд карателей, необходимо было собрать полные разведданные о его планах. Партизаны во что бы то ни стало первыми должны были нанести разгромный удар по врагу.

Они — Аркадий и его напарник Володя Шавранский — отправились в разведку на конях ранним утром. Держали путь на деревню Куповать, где недавно погиб, попав в засаду, легендарный комбриг Константин Заслонов. Внезапно Аркадий почувствовал слабый запах дыма — едва уловимый сладковатый аромат чужих сигарет. Засада! “Не мельтешись. Отходим к реке, — тихо сказал он Володе. — Там, в случае чего, отобьемся”. Разведчики не успели развернуть коней, как грянули выстрелы. Володя был убит сразу. Аркадий, спешившись, отстреливался из карабина до последнего патрона. Затем, зажав в руке гранату, поднялся во весь рост, крикнул окружающим его фашистам: “Подходите, гады! Ну, давайте!” Автоматная очередь прошила его в нескольких местах, с силой отбросила в сторону. Почти теряя сознание, он увидел подошедшего к нему офицера, направленное прямо в лоб черное дуло пистолета. В последний момент Аркадий, не выдержав, резко отвернул голову, сквозная пуля вошла ему в висок, выбила глаз...

В отряде услышали отзвуки дальних выстрелов, бросились на помощь. Засаду с ходу разгромили. Костя поднял на руки безвольное, залитое кровью тело мальчика, отнес к подъехавшей повозке, бережно уложил на разостланное сено. Он сам сопровождал Аркадия к вызванному с “большой земли” самолету, не скрывая слез, слушал невнятные восклицания метавшегося в бреду юного разведчика: “Мама... Карабин... Где мой карабин? Ма-ама...”. Косте не раз доводилось слышать, как даже у самых крепких, закаленных боями и невзгодами мужчин последней предсмертной фразой было короткое родное слово “мама”. А ведь отважному партизану Аркадию Барановскому всего-то исполнилось недавно тринадцать лет.

Между тем партизанская жизнь шла своим чередом. По-прежнему валились под откосы вражеские эшелоны, взлетали в воздух комендатуры, брались в плен немецкие генералы с их штабами. В мае 44-го Костя получил серьезное ранение в голень и был отправлен на лечение в один из подмосковных госпиталей. У него началась гангрена, но, к счастью, врачи сумели сохранить ногу, и через несколько месяцев он снова появился в своем отряде. Однако война уже шла к концу, близился долгожданный мир. После расформирования бригады Костя был направлен на хозяйственную работу в Выборг. Через несколько лет он с семьей (к счастью, его жена и дочь остались живы) вернулся на родину, в Стрельну, стал работать на местной электроподстанции диспетчером. Затем, получив квартиру в Ломоносове, долгие годы, до самого выхода на пенсию, продолжал трудиться в системе “Ленэнерго”.

И все это время брат никогда не забывал Аркадия. В те годы в Ломоносове существовала промартель, где работали слепые люди, изготовлявшие какие-то несложные бытовые предметы. Костя, встречая на улицах мужчин в черных очках, неуверенно простукивающих палками края тротуаров, внимательно присматривался к ним. А вдруг... А вдруг Аркадий все-таки выжил, и он узнает сейчас в ком-то из них знакомые черты.

А Аркадий действительно “всем смертям назло” остался жив, и пути двух народных мстителей пересеклись еще раз. Как-то в середине 70-х годов Константин неожиданно получил письмо из Белоруссии от пионеров дружины имени Бориса Петрова. Юные следопыты просили его рассказать о героических действиях партизанской бригады номер два и о его, заместителя командира бригады по разведке, личных подвигах. Брат ответил им, что рассказывать ему о себе нечего, — мол, воевал, как считал нужным, а посоветовал ребятам разыскать, если, конечно, тот жив, настоящего героя, в ту пору их сверстника, Аркадия Барановского. Каково же было его удивление, когда он читал полученное от следопытов второе письмо: “У нас большая радость. Мы отыскали героя, о котором вы нам писали”. К письму прилагался и адрес Аркадия.

Завязалась переписка. Вот что написал Аркадий Константину: “...Когда меня доставили в госпиталь, мне нужна была срочная операция, но врачи были в сомнении — вряд ли выживу и перенесу наркоз. Меня осмотрел хирург и сказал, что хотя я серьезно истощен кровью, зато сердце исключительно крепкое. Остатки правого глаза мне удалили сразу же... Через три недели сделали другую операцию, потом еще одну...”.

Строки из другого письма: “...Вы спрашиваете, какие я имею награды? Стыжусь я отвечать на этот вопрос. Я даже вам солгал, Константин Павлович, что у меня есть медаль партизана Великой Отечественной войны. Нет ее у меня. Но я за это не обижаюсь, потому что некогда было в то время этим заниматься...”.

Забегая вперед, надо сказать, что впоследствии Аркадий Филиппович Барановский получил не только причитающуюся ему партизанскую медаль, но и все положенные от государства льготы.

Весть о переписке двух бывших партизан и о том, как они нашли друг друга, достигла редакции газеты “Известия”. На ее страницах был опубли­кован большой очерк, вызвавший целый поток писем от читателей в адреса А. Ф. Барановского и К. П. Федорова. А вскоре они оба получили приглашение в Москву на Центральное телевидение, где предполагалось сделать о них передачу... Поднимаясь по лестнице в указанный в его пропуске павильон, Константин увидел сидящего на подоконнике невысокого, в темном костюме человека с черной повязкой на правом глазу. Внезапно больно коль­нуло сердце. Аркадий? А тот уже по-мальчишески ловко соскочил с подокон­ника, стремительно подошел к нему: “Константин Павлович! Наконец-то...”

Они оба, вытирая покрасневшие глаза, делились друг с другом событиями прожитых лет, когда вышедшая из дверей павильона сердитая редакторша в досаде уставилась на них: “Господи, вы уже вместе?! Вы же все испортили! Мы планировали показать зрителям внезапную вашу встречу, ведь в этой-то внезапности — вся соль передачи!”

Ну, в чем там “соль” — судить телевизионщикам. Для них же обоих главным было — снова увидеться, поговорить о жизни, повспоминать, понимая друг друга с полуслова, о прошлом...

...Вторая мировая война. Или — Великая Отечественная... С того давнего памятного дня 22 июня, перевернувшего жизнь не только каждого человека, каждой нашей семьи, но и всей страны, даже в какой-то степени — мира в целом, прошло более шести десятилетий. Уверена — для многих людей, судьбы которых коснулась в той или иной мере война, день Победы над страшным фашизмом является самым светлым, самым большим и радостным праздником на земле. Таковым он был всегда, таким есть, таким останется для меня и для моих братьев, пока мы живы и пока память способна хранить все пережитое.

“Фронтовики, наденьте ордена”, — обращаюсь я словами песни в этот день к Константину и Ивану. И они послушно извлекают из шкафов, снимают с плечиков свои старомодные, с залоснившимися от времени лацка­нами пиджаки с рядами орденских планок и медалей на груди, пригладив на висках редкие седые волосы, усаживаются, торжественно-смущенные, за празднично накрытый стол. В последний раз мы собрались в доме Константина — сейчас он живет в Петродворце, — после неизбежных “военных” воспо­минаний (в такой день они — обязательны!) решили снова послушать давнее “говорящее” письмо, присланное когда-то Косте Аркадием. На старый, извлеченный из кладовки, теперь уже тоже давно вышедший из моды магнитофон поставили пленку с записью. Бобины с тихим потрески­ванием закрутились, раздался далекий, слегка измененный техникой голос: “Дорогой Константин Павлович...” После сердечных поздравлений с праздником Великой Победы и последующих затем пожеланий “жить и не тужить еще лет сто”, а также здоровья, счастья и успехов во всем и везде, — после этого голос Аркадия произнес: “А таперь (по-белорусски), таперь, дорогой Константин Павлович, мой старший внук сполнит для вас песню...” Громко, словно это было рядом, раздались звуки знакомой мелодии, и звонкий мальчишеский голос, мгновенно — в который уже раз! — заставив сжаться сердце, запел:

 

…Орленок, орленок, товарищ крылатый,

Ковыльные степи в огне...

К концу исполнения песни в мелодию часто и не очень впопад стали вдруг вплетаться посторонние — резкие, словно бы металлические звуки. Помню, при давнем, первом прослушивании мы подосадовали: испорчена пленка, что ли? Оказалось — нет. После завершения песни Аркадий Филиппович разъяснил ситуацию: “Извиняйте, дорогой Константин Павлович, за лишние шумы во время пения. Это мой младший внук пытался аккомпа­нировать брату — стучал молотком по тазу...”.

Жизнь продолжается.

 

Михаил Назаров • Россия накануне революции и февраль 1917 года (Наш современник N2 2004)

МИХАИЛ НАЗАРОВ

Россия

накануне революции

и Февраль 1917 года

 

Свержение российской монархии в феврале 1917 года и в западной, и в советской историографии принято оправдывать “вековой отсталостью” России и “тяжким гнетом царизма”, который довел “бесправный и голодный” народ до свержения “ненавистного режима”. Факты, однако, свидетельствуют и об ином облике России накануне революции, и об иных революционных силах — совсем не народных.

В частности, партия большевиков в антимонархической Февральской революции участия не приняла и даже не ожидала ее. Известно публичное заявление Ленина в январе 1917 года в Швейцарии, что он не рассчитывает дожить до грядущей революции, но что ее увидит молодежь*... Состоявшуюся вскоре революцию Ленин, знавший слабость подпольных революционных сил в столице, верно расценил как результат “заговора англо-французских импе­риалистов” (в “Письме издалека” от 8.3.1917). И другой коммунистический вождь, Г. Зиновьев, писал в 1923 году, что большевистская партия “не сыграла решающей роли в Февральскую революцию, да и не могла сыграть, потому что рабочий класс был тогда настроен оборончески”**. По признанию того же Зиновьева на XI съезде РКП(б), численность партии к моменту Февральской революции составляла лишь около 5000 человек***, к тому же ее вожди находились в эмиграции.

Однако, прежде чем рассмотреть движущие силы Февраля, сначала покажем царскую Россию, “которую мы потеряли”, в тех же материальных социально-экономических категориях, в которых ее критикуют противники.

 

 

Социально-экономическое

развитие России накануне революции

 

Нередко для доказательства культурной, правовой и экономической “отсталости” дореволюционной России приводят примеры из середины, а то и начала XIX века. Действительно, в те времена было много неприглядного. Однако к началу XX века и тем более к 1913 году (последний год перед войной) в России произошли огромные изменения в сторону всесторонне развитого правового государства*.

Прежде всего отметим, что благодаря реформам Александра II и политике Александра III с 1890-х годов начался небывалый подъем российской экономики. Этому способствовали также введенные в 1891 году протек­ционистские таможенные тарифы, защищавшие отечественного произво­дителя. Вместо притока импортных товаров это дало приток иностранных капиталов для организации производства на месте; к 1914 году они составили 1,8 млрд рублей. Даже “Большая советская энциклопедия” признала: “В России иностранный капитал функционировал принципиально иначе, чем в странах колониального и полуколониального типа. Основанные с участием иностранных капиталовладельцев крупные промышленные предприятия являлись неразрывной частью российской экономики, а не противостояли ей”**.

В 1897 году была введена устойчивая золотая валюта, покупная способ­ность которой не поколебалась в дальнейшем даже в годы войны (один рубль все время равнялся 2,16 немецкой марки и 0,51 доллара США). До начала Мировой войны в обычном обороте имели хождение золотые и серебряные рубли, а более удобные бумажные деньги без ограничений разменивались на золото. В 1913 году золотой запас России более чем на 100% покрывал бумажные деньги (тогда как у главных военных противников, Германии и Австро-Венгрии, золотое покрытие составляло лишь около 50%). Важную роль дирижера для хозяйства страны играли кредиты Государственного банка, финансировавшего ключевые отрасли, важные для общего экономического роста, и кредиты также государственных — Крестьянского (с 1882 г.) и Дворянского (с 1885 г.) — банков.

Среднегодовые темпы роста российской экономики на протяжении целой четверти века превосходили  развитие всех других развитых стран, составив 8% в 1889—1899 гг. и 6,25% в 1900—1913 гг. (снижение темпа объясняется войной с Японией и попыткой “первой революции”). Причем успешно развивались не только производство металлов, нефти, леса и прочего сырья, но и самые передовые отрасли: химия, электротехника, машиностроение (например, с 1909-го по 1913 год производство двигателей внутреннего сгора-ния выросло на 283,5%), авиастроение (достаточно назвать самые мощные в мире самолеты “Витязь” и “Илья Муромец”, созданные в 1913—1914 годы конструктором И. И. Сикорским).

Резкое сокращение импорта в годы Первой мировой войны (были перерезаны главные пути ввоза через Черное и Балтийское моря) еще больше побуждало русских промышленников развивать отечественное машино-строение. Несмотря на войну, российская экономика продолжала расти: по сравнению с 1913 годом она составила в 1914 году 101,2%, в 1915 — 113,7%, в 1916 — 121,5%.

С 1880-го по 1917 год было построено 58 251 км железных дорог, ежегодный прирост составил 1 575 км. Количество перевозимых грузов ежегодно увеличивалось на 7%. Пароходный торговый флот за десять довоенных лет увеличился на 32,1%, его грузоподъемность на 41%. (Для сравнения: за такое же время при советской власти, с окончания гражданской войны до 1956 года, железных дорог было построено 36 250 км с ежегодным приростом в 955 км. Вообще из-за страшной разрухи в годы гражданской войны СССР достиг дореволюционного уровня экономики лишь к 1930-м годам.)

Сельское хозяйство накануне революции также показало заметный прирост: только за 1908—1912 годы (благодаря столыпинской реформе) в сравнении с предыдущим пятилетием производство пшеницы выросло на 37,5%, ячменя — на 62,2%, овса — на 20,9%, кукурузы — на 44,8%. Россия стала главным мировым экспортером зерновых: в годы хорошего урожая (например, в 1909—1910 годы) их вывоз составлял 40% мирового экспорта, в годы плохого урожая (1908 и 1912 годы) уменьшался до 11,5%; в 1913 году — 30% (8,1 млн тонн).

С 1900 по 1913 годы экспорт русских товаров возрос в 2 раза (хотя преобладала продукция сельского хозяйства), все эти годы значительно превышая ввоз. В 1913 году было вывезено товаров на сумму в 1,52 млрд рублей при ввозе на 1,37 млрд рублей (в предыдущие годы разница была еще больше). Вследствие положительного торгового баланса происходило постоянное увеличение золотого запаса страны (он составил 1,7 млрд рублей накануне Мировой войны — третий в мире).

Рост денежных вкладов в сберкассы и банки увеличился с 2,24 млрд рублей в 1900 году до 5,27 млрд в 1914 году — что свидетельствует об улучшении материального положения населения (заработная плата за это время возросла в 2—3 раза) и о лучших возможностях инвестиций из внутренних, а не иностранных средств. По данным английского историка Н. Стоуна, доля иностранных капиталовложений в России сократилась с 50% в 1904 году до 12,5% накануне Мировой войны*, потому что росло конкуренто­способное отечественное производство (хотя и финансисты, близкие к мировой закулисе, возможно, знали о предстоящей войне и ее главной цели, заблаговременно выведя свои капиталы).

Правда, общая (внешняя и внутренняя) государственная задолженность России выросла с 6,63 млрд рублей в 1902 году до 9,04 млрд в 1909 году — из-за дорогостоящей войны с Японией и долгосрочных кредитов на постройку железных дорог. Но в дальнейшем, до начала Мировой войны, она неуклонно уменьшалась и в количественном, и особенно в процентном отношении к объему государственного бюджета, ибо гораздо быстрее увеличивались доходы государства. В 1913 году государственный долг составлял 8,85 млрд рублей при расходах бюджета в 3,4 млрд (у Франции, например, государст­венный долг тогда составлял 12,2 млрд при гораздо меньшем бюджете в 2 млрд; у Германии долг был сравним с российским: 9,5 млрд рублей при бюджете в 4,5 млрд).

На обслуживание внешнего долга России в 1913 году уходило лишь 5,4% бюджетных расходов, на обслуживание внутреннего долга — 7,1%. Тогда как на производительные инвестиции в государственный сектор направлялось 32,7% бюджета (плюс 2,9% в частный сектор), на оборону 28,5%, на административный и полицейский аппарат 8,7%, на просвещение 4,3%. Доходы бюджета возросли с 1,7 млрд рублей в начале 1900-х годов до 3,4 млрд в 1913 году, причем госбюджет был бездефицитным.

Правда, даже в 1913 году основной отраслью российской экономики было сельское хозяйство (оно давало 55,7% дохода). По объему промышленного производства Россия занимала только пятое место в мире (США — 35,8%, Германия — 15,7%, Великобритания — 14%, Франция — 6,4%, Россия — 5,3%). Однако Россия постоянно увеличивала эту долю благодаря опережающим темпам развития, а по концентрации производства (доле крупных современ­ных предприятий) вышла даже на первое место в мире**.

При этом Россия являла собой редкий в то время образец многоукладной экономики, когда частный сектор сочетался с кооперативным (к началу 1914 года было 30 тысяч кооперативов с числом членов свыше 10 млн человек) и с мощным государственным сектором хозяйства, который задавал тон (ему принадлежали две трети железных дорог, рудники, паровозостроение, военные заводы). Это значит, что национальный продукт в меньшей степени, чем на Западе, присваивался верхушечным частным капиталом, а служил всему государству и обществу. До 60% госбюджета составляли доходы государственного сектора экономики, затем — таможенные пошлиы и т. п.; прямые налоги (с земли, недвижимости и капиталов) составляли только 8%; прогрессивно-подоходный налог, в отличие от западных стран, отсутствовал.

Часто в доказательство “низкого уровня жизни” дореволюционной России сравнивают с Западом только социально-экономические показатели офи­циальной статистики “на душу населения” (зарплату, потребление и т. п.). Но ведь уровень жизни зависел и от плохо учитываемого статистикой нату­рального хозяйства, очень распространенного в России, и от неучитываемой крестьянской торговли на базарах и ярмарках — то есть в действительности потребление было гораздо выше*. С другой стороны, в России уровень жизни определялся не только материальными критериями, но и русской нестя­жательной культурой труда, довольствующейся необходимым для жизни достатком (тогда как на Западе важнее максимальная денежная прибыль), и тем, как народ распоряжается своим материальным достатком (русский центр всегда оказывал помощь окраинным народам, тогда как западные империи лишь извлекали прибыль из своих колоний). Разные народы могут считать для себя первоочередными разные потребности (биржу или церковь). Но можно ли, например, насельников монастыря считать отсталыми потому, что у них “нулевое душевое потребление” мяса?

Согласно рассматриваемой статистике, средние доходы населения в западных странах были в два-три раза выше, чем в России, но и средние цены на продовольствие, основные необходимые товары, квартиры — в два раза выше. Приведем сравнительную таблицу** нескольких специально рассчитанных показателей уровня жизни квалифицированного рабочего (исходя из средних зарплат и цен) в трех разных государствах, из которой можно видеть, что кое в чем дореволюционная Россия почти не уступала даже современным странам:

 

                   Товар                   Стоимость товара в минутах труда

 

                                             Россия        СССР                ФРГ

 

                                             1913           1976                 1976

Хлеб пшеничный 1 кг            18 мин          20 мин             15 мин

Мясо (говядина) 1 кг             61 мин        144 мин           105 мин

Молоко 1л                           11 мин          21 мин               8 мин

Масло 1 кг                          153 мин        260 мин             63 мин

Сахар 1 кг                            46 мин          65 мин             10 мин

Яйца 1 шт.                           2,3 мин         9,7 мин            1,7 мин

Обувь мужская 1 пара     1000 мин 2164 мин 569 мин

 

 

Разумеется, эта таблица учитывает доходы только промышленных рабочих на основании их зарплаты в 1913 году: в среднем около 2 рублей за 9-часовой рабочий день в европейской части России. У сельскохозяйственных рабочих официальные заработки были на 30—50% ниже, однако у них были и нату­ральные доходы, включая питание. Доходы самих крестьян трудно учиты­ваемы, особенно в натуральном хозяйстве, однако в денежном пересчете они, судя по всему, должны были превышать зарплату наемных сельско­хо­зяйст­венных рабочих.

Уровень жизни включает в себя и отдых: число нерабочих (воскресных и праздничных) дней в России было почти в два раза больше, чем в западных странах, и социальное страхование рабочих, которое в России было введено к 1912 году (раньше Запада), и другие законы по охране труда, о которых тогдашний президент США У. Х. Тафт публично заявил: “Ваш Импе­ратор создал такое совершенное рабочее законодательство, каким ни одно демократическое государство похвастаться не может”.

Вообще, что касается “душевых показателей”, то огромная территория многонациональной Российской империи (из 165 млн подданных русские составляли только 67%, православные 69%) с очень различным экономическим и культурным уровнем населения, разными обычаями и потребностями, разными природными условиями и действительно отсталыми окраинными народностями — давала худшие, чем в густо заселенной и более однородной Западной Европе, средние данные на душу населения по многим показателям развитости. Как, например: уровень грамотности, транспортная сеть и качест­во дорог, распространение телефонов, потребление электроэнергии и т. п. В сельском хозяйстве урожайность ухудшал и более суровый климат России. А как, например, в торговле с Германией сравнивать цифры экспорта и импор­та ржи в 1912 году без учета того, что немецкое правительство косвенно субсидировало свой экспорт?

Не может быть и общего стандарта относительно “непомерных душевых расходов” на оборону: у одних стран в этом меньше необходимости, у других больше, — но оборона необходима как одна из важнейших потребностей государства. Разумеется, Российская империя с ее общей длиной сухопутных и морских границ в 65 тысяч верст требовала гораздо больших расходов на оборону (в 1913 году — 28,5% бюджета), что совсем не означало, что она исповедует “милитаризм”. Например, война на Дальнем Востоке России обходилась гораздо дороже, чем близлежащей Японии, которая начала эту войну, получив безразмерный кредит от главы американского финансового мира Я. Шиффа (страстного ненавистника России).

Поэтому лучше сравнивать не средние показатели на душу населения (каковыми демократы по сей день доказывают отсталость российской монархии в сравнении с западными странами), а мощь и потенциал Российской империи как государства.

В области народного просвещения и образования также происходили быстрые улучшения. В начале XX века грамотными были лишь 25% населения — но это опять-таки в среднем по империи; в крупных городах европейской России число грамотных достигало 50%; а среди молодежи еще больше; причем тогда грамотность для женщин считалась необязательной — и это ухудшало средние цифры; мужское же население имело гораздо более высокий процент. В 1908 году было введено всеобщее бесплатное начальное обучение и ежегодно открывалось 10 000 начальных школ (уже в 1911 году их насчиты­валось более 100 000, из них 38 000 церковно-приходских), в результате чего к 1922 году неграмотность молодых поколений должна была исчезнуть. (В 1920 году, по советским данным, 86% молодежи от 12 до 16 лет умели читать и писать, и научились они этому до революции, а не в годы гражданской войны.) Гимназии имелись во всех уездных городах, чем не могли похвастаться многие европейские страны. В отношении же среднего и высшего образования женщин (тогда оно еще не считалось само собой разумеющимся) Россия шла впереди Западной Европы: в 1914 году имелись 965 женских гимназий и Высшие женские курсы (факти­чески университеты) во всех крупных городах.

Накануне войны в России было более ста вузов со 150 000 студентов (во Франции тогда же — около 40 000 студентов). Многие вузы в России создава­лись соответствующими министерствами или ведомствами (военным, промыш­­ленно-торговым, духовным и т. п.). Обучение было недорогим: например, на престижных юридических факультетах в России оно стоило в 20 раз меньше, чем в США или Англии, а неимущие студенты освобождались от платы и получали стипендии.

О качестве же российского научно-технического образования свидетельст-вуют успехи науки. Достаточно назвать такие всемирно известные имена, как Менделеев, Павлов, Сеченов, Мечников, Тимирязев, Пирогов, изобретатель радио Попов... Впоследствии попавшие в эмиграцию русские ученые и инженеры высоко ценились во всех странах и отличились там множеством достижений мирового значения, например, в области телевидения (Зворыкин), вертолетостроения (Сикорский), химии (Ипатьев), социологии (П. Сорокин). Даже “Большая Советская энциклопедия” признала: “Для дальнейшего развития науки в стране огромное значение имело то, что за последнее десятилетие перед Великой Октябрьской социалистической революцией уровень науки был очень высок”*.

Причем все эти успехи России следует оценивать с учетом беспримерного роста населения: от 139 миллионов человек в 1902 году до 175 миллионов в 1913 году (среднегодовой прирост в 3,3 млн человек). Наиболее многодетными были русские крестьянские семьи. Такой рост населения создавал некоторые проблемы с малоземельем и безработицей, однако при огромных российских просторах их можно было разрешить (что и начал активно делать Столыпин). Тогда Россия занимала третье место в мире по численности населения после Китая (365 млн) и Индии (316 млн), находясь, однако, на гораздо более высоком уровне социально-экономического и культурного развития.

Известный французский экономист Эдмон Тэри прогнозировал: “…насе­ление России к 1948 году будет (около 344 млн человек) выше, чем общее население пяти других больших европейских стран”; “Если у больших европейских народов дела пойдут таким же образом между 1912 и 1950 годами, как они шли между 1910 и 1912, то к середине настоящего столетия Россия будет доминировать в Европе как в политическом, так и в экономическом и финансовом отношении”**.

В чем Россия уже доминировала — это в области культуры . Одним из “чудес света” назвал французский поэт Поль Валери русскую культуру конца XIX — начала XX века. Даже если подобные оценки были чисто светскими (еще большим чудом была культура Православия как таковая), нужно признать, что светская русская культура именно потому привлекала внимание, что она во многом питалась православной традицией, внося ее чистую струю в мутные потоки современности. Даже если западный мир не сознавал этого, именно отблесками православной традиции обращали на себя его внимание классики русской прозы (Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин) и поэзии (Блок и символисты); во всем мире славилась русская музыка (Чайковский, Мусоргский, Римский-Корсаков, Рахманинов, Гречанинов, Стравинский) и связанные с нею сценические искусства (Шаляпин, Собинов, Павлова, Кшесинская, труппа Дягилева); русские художники (Нестеров, Васнецов, Кустодиев). Жанр русского “толстого журнала” был уникальным в Европе и по объему, и по разнообразию тематики (всего в 1914 году выходило 916 газет и 1351 журнал на 35 языках народов империи)...

Всего этого не могли отрицать противники дореволюционной России, но они пытались противопоставлять эти достижения “реакционному” государст-венному строю, как будто не при нем произошел этот расцвет культуры... Мог ли все это создать режим, который западные историки часто именуют “полицейско-бюрократическим”?

Американский советолог Р. Пайпс написал об этом целую книгу, выводя особенности последующей репрессивной системы большевиков из царской России и бездоказательно утверждая, что именно в начале XX века царское правительство даже “провело ряд пробных мероприятий, шагнувших за пределы полицейского режима и вступивших в еще более зловещее царство тоталитаризма”. При этом в одном месте автор утверждает, что уже “в начале 1880-х годов в царской России наличествовали все элементы полицейского государства”, а в другом месте признает, что с 1867 по 1894 годы, в основном “во времена консервативного царствования Александра III, к распространению было запрещено всего-навсего 158 книг... Из 93 565 260 экземпляров книг и периодических изданий, посланных в Россию из-за границы в одно из десятилетий конца XIX века, было задержано всего 9 386... Цензура в Российской империи была скорее досадной помехой, чем барьером на пути свободного движения идей”***. В 1872 году царская цензура даже разрешает издать перевод “Капитала” К. Маркса.

Признаем: бюрократия нередко становилась тормозом для улучшений. Но в какой другой стране бюрократия лишена своих типичных недостатков, описанных еще Гоголем? (Заметим, однако, что разоблачительная пьеса Гоголя “Ревизор” была впервые поставлена в правление “реакционного” царя Николая I и заслужила его одобрение, тогда как в Германии она была запрещена до 1918 года.) При огромных размерах и многонациональном составе России централизованная бюрократическая система была необходима и неизбежна.

Тем не менее даже Пайпс признает, что число российских чиновников в “бюрократическом” XIX веке было “пропорционально раза в три-четыре меньше, чем в странах Западной Европы”*. Менделеев, пораженный посеще­нием Лондона, приводит данные на 1906 год: полицейских в Лондоне на душу населения в 10 раз больше, чем в Петербурге; тогда же во Франции на государственном бюджете было 500 000 чиновников (не считая “выборных”), тогда как в гораздо большей России — только 340 000 (с “выборными”)**. Накануне Первой мировой войны в России было в  семь раз меньше поли­цейских на душу населения, чем в Англии, в пять раз меньше, чем во Франции. Впрочем, и преступность в России была значи­тельно меньшей, чем в Западной Европе (по данным “Британской энцикло­педии” за 1911 год)*** :

 

 Число осужденных в 1905—1906 годы

 

Страна                              Всего                          На 100 000 населения

     

Россия                                114265                                       77

США                                   125181                                     132

Великобритания                  183683                         429

Германия (1904)                 516976                                     853

 

Эта статистика в основном отражает преступность накануне указанных дат. В последующие годы число осужденных в России увеличилось вследствие революционных волнений, но для мирного времени приведенная картина показательна.

В ходе реформ часть казенной бюрократии постепенно заменялась земским самоуправлением, которое было воссоздано в 1864 году и особенно развилось в эпоху П. А. Столыпина. В компетенцию земств входили вопросы благоустройства, транспорта и строительства дорог, попечения о развитии местной промышленности, здравоохранения, социального обеспечения, народного просвещения, благотворительности, ветеринарной и противо­пожарной служб, мелиорации и прочие местные дела. Руководство осуществ­лялось выборными всесословными мини-парламентами — губернскими и уездными земскими собраниями, избиравшими свои исполнительные ор­ганы — земские управы. Все земские работы самофинансировались путем обло­жения налогами богатых владельцев (в 1913 году было собрано 375 млн руб­лей); крестьяне всем пользовались бесплатно. (Ничего подобного, например в демократической Франции, тогда не было.)

Активность земств дала поразительные результаты в области строи-тельства и организации начальных школ, ремесленных училищ, гимназий, курсов сельских знаний, библиотек, больниц. Именно земства уже до рево­люции “создали в царской России такую грандиозную систему социальной медицины, подобной которой не существует нигде”, — писал в эмиграции в 1926 году бывший революционер, затем “консервативный либерал” П. Б. Струве. Это подтверждал швейцарец Ф. Эрисман: “Медицинская организация, созданная российским земством, была наибольшим достижением нашей эпохи в области социальной медицины, так как осуществляла бесплатную меди­цинскую помощь, открытую каждому, и имела еще и глубокое воспитательное значение”****.

Кроме земского самоуправления в России существовало церковное самоуправление, самоуправление  крестьянских общин, а также других сословий: дворянства, купечества, мещан; традиционное казачье само-управление; самоуправление университетов и адвокатуры; эффективно действовали самоуправляющиеся кооперативы и артели во всех отраслях хозяйства, культурные и научные общества.

В ходе преобразований повышалась и общая правовая культура общества. Судебная реформа 1864 года сделала суд гласным и равным для всех сословий, с состязательной защитой и возможностью обжалования, с несменяемостью и независимостью судей. В особо важных случаях привлекались присяжные заседатели как общественная совесть (впрочем, эта форма суда не всегда была удачна, ибо истина не определяется голосованием. Так, нельзя одобрить оправдание присяжными террористки В. Засулич, стрелявшей в петербург­ского генерал-губернатора Трепова в 1878 году...).

В целом можно сказать, что благородные традиции русского суда были основаны на традиционном христианском разделении между грехом и грешником (бороться против первого, жалеть второго), что вызывало восхи­щение у многих иностранцев. Так, английский профессор Смайльс, проведший в России пять лет специально для изучения новой русской юриспруденции, писал: “Во всем мире и во все времена не было такого гуманного, культурного и беспристрастного суда, как русский. Суд присяжных с его традиционными правами подсудимого, с его неслыханной, кристальной человечностью существует только в России”*.

Экономическое, социальное и культурное развитие в России начала XX века подтверждали многие западные ученые. Так, и проф. Эдинбургского университета Чарльз Саролеа писал в своей работе “Правда о царизме”: “Одним из наиболее частых выпадов против Русской Монархии было утверждение, что она реакционна и обскурантна, что она враг просвещения и прогресса. На самом деле она была, по всей вероятности, самым прогрес­сивным правительством в Европе... Легко опровергнуть мнение, что русский народ отвергал царизм и что революция застала Россию в состоянии упадка, развала и истощения... Посетив Россию в 1909 году, я ожидал найти повсюду следы страданий после Японской войны и смуты 1905 года. Вместо этого я заметил чудесное восстановление, гигантскую земельную реформу... скачками растущую промышленность, приток капиталов в страну и т. д. ... Почему же произошла катастрофа?.. Почему Русская Монархия пала почти без борьбы?.. Она пала не потому, что отжила свой век. Она пала по чисто случайным причинам...”**.

Заключая этот обзор социально-экономического развития России, можно сказать, что в начале XX века у нее были шансы стать для всего мира воочию вселенским Третьим Римом в его современном варианте, сочетающем экономическое развитие, социальную справедливость и истинную веру. Многие современники-очевидцы также недоумевали, почему сокрушилась мощная Россия, и приводили доводы: если бы Царем была проведена такая-то реформа, если бы были арестованы такие-то революционеры и масоны-заговорщики, если бы в Петрограде нашелся один верный полк, если бы такой-то белый генерал пошел не налево, а направо... Если бы, наконец, западные демократии “вовремя рассмотрели суть большевизма”... Насколько же случайны были эти причины? Для удобства анализа разделим их на внутренние и внешние.

 

Внутренние причины революции

 

“Крестьянский вопрос”. В числе внутренних причин многие историки выделяют запоздалость его решения — поскольку именно крестьяне состав­ляли основной состав населения и российской армии. Вопрос серьезнейший, поэтому стоит напомнить его историю.

Сколько на Западе публикуется обличений по поводу крепостного права, просуществовавшего в России примерно два с половиной столетия до 1861 года! При этом часто ссылаются на русскую художественную литературу (хотя она всегда предпочитала максималистские нравственные требования к власти и даже с преувеличениями, но не приукрашивание). Однако надо учесть, что закрепощение русских крестьян произошло в самом конце XVI века в виде их прикрепления к земле (в 1597 году отменили их право менять работодателя), и это воспринималось тогда как часть необходимого для всех православного послушания: Россия, обороняясь от множества врагов, выходила к своим жизненно важным геополитическим рубежам, и тогда жертвенно служить государству были обязаны все, каждый на своем месте — и крестьяне, и дворяне (они за военную службу получали поместья без права передачи их по наследству), и сам Царь.

Более всего ужесточению нашего крепостного права позже поспособство­вали “великие европеизаторы” Петр I и особенно Екатерина II. Поместья стали наследственными, к тому же был совершенно изменен смысл крепостного права, когда в 1762 году дворяне были освобождены от повинности служения, получив крестьян в личную собственность — этим нарушилось прежнее понятие справедливости. Это произошло именно вследствие европеизации России нашими монархами-западниками, поскольку в таком же несправедливом виде крепостничество задолго до России было из соображений экономической эксплуатации введено во многих европейских странах, в частности в Германии, откуда и было перенято Россией в новом виде.

Показательно, что русское выражение “крепостное право” изначально означает именно прикрепление к земле; тогда как, например, соответствую­щий немецкий термин Leibeigenschaft означает совсем иное: “полная личная собственность”. (К сожалению, в переводных словарях эти разные понятия даются как равнозначные.) В германских землях отмена крепостного права происходила в 1810—1820 годы и завершилась лишь к 1848 году. В “прогрессивной” Англии и после отмены крепостного права бесчеловечное отношение к крестьянам наблюдалось повсеместно, например в 1820-е годы крестьянские семьи тысячами изгонялись с земли.

В то же время побывавший в России  в 1830-е годы англичанин (упомя­нутый Пушкиным в черновиках), отвечая на вопрос, что его более всего поразило в русском крестьянине, ответил: “Его опрятность, смышленость и свобода... Взгляните на него: есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи?”* Крепостные крестьяне имели лишь 280 ра­бочих дней в году, они могли надолго уходить на промыслы по всей России, вели торговлю, держали заводы, трактиры, речные суда и даже сами нередко имели крепостных. Конечно, положение крестьян во многом зависело от хозяина. Известны и зверства Салтычихи, — но это было патологическое исключение; помещица-истязательница была приговорена к тюрьме.

Тем не менее совесть образованного российского сословия все больше тяготилась крепостным правом; разговоры о его отмене шли с начала XIX века. Поэтому и крестьяне считали свою зависимость временной, переносили ее с христианским терпением и достоинством, но не рабски, — свидетельствовал упомянутый англичанин.

Так и Наполеон надеялся, что русские крестьяне будут приветствовать его как освободителя — но получил всенародную Отечественную войну и понес огромные потери от стихийно созданных крепостными партизанских отрядов.

Тем не менее крепостное право внесло в общество так до конца и не исцеленный нравственный раскол, нараставший по мере озападнения россий­ских верхов, — вот в чем была главная проблема. И решать ее можно было с двух сторон: освобождать крестьян — и возвращать помещиков к государст­венному служению, к оправданию своего привилегированного дворянства. К сожалению, всеми рассматривалась лишь освободительная сторона, а неспокойная совесть дворянства использовалась в основном революцио­нерами для борьбы против монархии.

В XIX веке положение крепостных стало улучшаться: в 1803 году произош­ло их частичное раскрепощение на основе закона о “свободных хлебопашцах”, с 1808 года появился запрет продавать их на ярмарках, с 1841 года крепостных разрешалось иметь только владельцам населенных имений, ширилась возможность самовыкупа. К моменту отмены крепостного права в 1861 году оно распространялось лишь на треть крестьян (или 28% населения страны; в 1861 году было освобождено 22,5 млн при общей численности около 80 млн подданных). Впрочем, очень многие крестьяне освобождения не хотели, им было проще и спокойнее жить по-старому, когда все заботы перекладывались на помещика.

Освобождение в 1861 году крестьян разрушило налаженный патриар­хальный быт и ухудшило жизнь самых бедных, предоставив их самим себе. Крестьянская земля осталась в основном в общинном владении. Помимо бесплатных наделов часть ее подлежала выкупу у помещиков в течение 49 лет при круговой поруке общины. (Лишь в 1905 году одновременно с введением широких политических свобод были обнародованы царские указы об уравнении крестьян в правах с другими сословиями и упразднены выкупные платежи за землю.)

Отметим, что общинная жизнь существовала на Руси и до введения крепостного права. В ней всегда было очень много нравственно ценного: взаимоподдержка, неприятие эгоизма, справедливое решение споров. Все вопросы большинством голосов решал сельский сход, выбиравший старосту. Эти давние основы русской самобытной низовой демократии высоко ценились деятелями самых разных направлений. Например, либерал П. А. Сорокин говорил, что в России “под железной крышей самодержавной монархии жило сто тысяч крестьянских республик”*. По-своему общину ценило народни­чество, начиная с Герцена, видевшего в этом “русский национальный путь к социализму”. Но наиболее принципиальное значение общине придавали славянофилы, считавшие, что в общинном владении землей выражалась особая духовность русского народа, которому в большей мере, чем Западу, свойственны соборность и в меньшей степени — индивидуализм. Они видели в общине “высокое действо Христианское”**.

Однако в крестьянстве усиливалось имущественное расслоение и не все были к готовы к такому пониманию общины; принудительным же “христианское действо” быть не могло. С одной стороны, община мешала развитию хозяйст­венной инициативы особо активной части крестьянства, с другой стороны — и по мере роста населения земельная площадь на одного едока в каждой семье постепенно уменьшалась. Невозможность продажи надела (и даже его залога) хотя и предотвращала обезземеливание и разорение бедных крестьян, однако периодические переделы участков и невозможность их закрепления в личную собственность лишали многих стимула к уходу за землей. В то же время Россия все более втягивалась в капиталистическую экономику, рост промышленности и населения требовал и соответствующего роста в сельском хозяйстве. Но по производительности община не выдерживала соревнования ни с крупными помещичьими хозяйствами, ни с сельским хозяйством западного фермерского типа. Нужно было делать выбор меньшего зла в создавшемся положении, иначе оно грозило и ростом социального недовольства, и ослаблением государства.

Поэтому в 1906 году началась столыпинская реформа, в ходе которой желающим крестьянам выделяли часть общинной земли в их собственность, им продавали и помещичью землю посредством льготных ссуд (помещики охотно избавлялись от земли, которая без крепостных стала для многих обузой), а также финансировали переселение на пустовавшие окраины России, освобождая от налогов и снабжая сельскохозяйственной техникой по низким ценам. Можно критиковать многие неудачные бюрократические аспекты проведения этой реформы (из-за чего треть крестьян-переселенцев вернулась), но не её смысл. Она должна была решить сразу несколько важнейших государственных проблем:

— справиться в европейской части с усугублявшимся малоземельем на селе и возможной безработицей в городе из-за стремительного роста насе­ления, который приходился в основном на крестьянство;

— заселить пустующие земли в Сибири и на Дальнем Востоке, освоив их и закрепив их за Россией;

— дать выход предпринимательской энергии для активной части крестьян­ства, расширяя ее сферу действия за пределами общины;

— уменьшить социальную напряженность в деревне и тем самым отнять у революционеров почву для пропаганды.

В результате создавался зажиточный слой крестьян-единоличников, то есть новая составная часть экономического уклада при сохранении прежних, традиционных, в том числе общины. Реформа не собиралась ее ликвиди­ровать полностью, хотя следовало бы одновременно способствовать оздоров­лению общины как “высокого действа христианского” для тех, кто оставался в ней. Даже если бунинская “Деревня” страдает типичным для тогдашней “прогрессивной общественности” преувеличением деревенской беспросвет­ности (вспомним, что тот же Бунин позже, в эмиграции, писал о красоте жизни в русской деревне) — в этой сфере правительству следо­вало также принять дополнительные меры, а не просто поощрять выход из общины.

Несмотря на медленное осуществление этой реформы (к 1913 году только около 10% земли перешло из общинной в личное владение крестьян), она дала обнадеживающие результаты: с 1906 года в Сибири осели 2,5 млн крестьян; кроме того, около 700 тысяч человек разных профессий пересели­лись в Сибирь “самотеком”. Из небольших станций вдоль Транссибирской магистрали выросли целые города; резко возросло производство продовольст­венных товаров: например, Европа вскоре была завалена русским маслом (с 1906 по 1911 год его годовой экспорт увеличился вдвое). Революционно-террористическое движение после 1908 года сникло.

“Дайте нам 20 мирных лет, и вы не узнаете России”, — говорил Столыпин. Именно потому он был в 1911 году убит теми силами, чьи антирусские планы перечеркнула бы окрепшая Россия. Ленин также признавал, что при успехе столыпинских реформ революция будет   н е в о з м о ж н а*, и Троцкий позже констатировал: если бы столыпинская реформа была завершена, “русский пролетариат не смог бы прийти к власти в 1917 году”**. Достойной замены такому главе правительства не нашлось.

У революционеров (особенно на этом специализировались эсеры) был свой “рецепт” решения крестьянского малоземелья: конфискация и раздел помещичьих земель. Однако накануне революции крестьяне уже владели 77,4% пахотной земли, 6% принадлежало хозяйствам некрестьянского типа и лишь 16,6% оставалось в помещичьем владении*** (которое имело большую эффективность земледелия и давало более 20% сельхозпродукции).

Неудивительно, что передел помещичьей земли в 1917—1918 годы, по данным Наркомзема, дал на каждый двор лишь несколько “десятых и даже сотых десятины на душу”**** И никак не мог дать больше. Таким образом, лозунг “Земля крестьянам!” был лишь “техническим приемом революциони­зирования деревни, будучи лишен серьезного экономического зна­че­ния”*****, — признавал советский экономист в 1922 году. Но сколько поме­щичьих усадеб было сожжено в 1905—1907 годы и 1917 году благодаря этому демагогическому “приему революционирования”! Даже если многие крестьяне верили, что отмена последнего помещичьего землевладения улучшит положение, эта проблема была обострена революционерами искусст­венно, в опоре на худшие человеческие качества (стремление улучшить свое благосостояние отнятием его у других), а не на лучшие (стремление своим трудом создать себе благосостояние и делиться им с другими).

 

Национальный вопрос также выделяется многими исследователями в качестве важной внутренней причины революции. До сих пор и западные, и российские демократы называют Российскую империю колониальной “тюрьмой народов”...

Между тем у России не было колоний в западном смысле этого слова. Она изначально состояла не только из славянских племен, но также из финско-угорских и тюркских. Русь их не истребляла и не порабощала, как европейцы в своих колониях, а вбирала в себя в своем росте. Значительная часть северных и азиатских народов находилась на более низком культурном уровне развития, однако управление ими было основано не на эксплуатации господст­вующим народом, а на равенстве всех перед законом и перед Богом. В отличие от западноевропейских колоний, русский центр не извлекал из своих национальных окраин прибыли, наоборот, постоянно расходовал средства на их обустройство, как, например, орошение Голодной степи в Туркестане, Муганской степи на Кавказе и др. Как правило, инородцы имели много привилегий (например, освобождение от воинской повинности), которых не имели русские. Меры по повсеместному изучению русского языка объяснялись только необходимостью общегосударственного средства общения, а не подавлением национальных культур. И чувство государственной общности существовало, поскольку инородцы ощущали выгоду от общего имперского порядка, защищавшего слабых от агрессивных соседей. Еще в Московской Руси татары, башкиры и другие народы Поволжья и Севера видели себя органичной частью государства и вместе с русскими противостояли полякам в Смутное время; позже татарские, калмыцкие и кавказские части в составе русской армии доходили до Парижа в Отечественную войну 1812—1814 годов.

В то же время история практически всех европейских государств — это сплошной хищнический империализм во всех частях света, в котором, в отличие от России, не было проявлено даже минимальной человечности, особенно в Африке (где отлавливали миллионы рабов для торговли ими) и в Америке, которую обустраивали эти рабы и где за 400 лет колонизации были уничтожены десятки миллионов индейцев*. Причем рабство было отменено в США лишь в 1863 году в результате кровопролитной гражданской войны.

На этом фоне лишь улыбку должны вызывать упомянутые западные сетования на “традиционную русскую несвободу” и  “полицейско-бюрократи­ческое государство”. Неслучайно в пределы Российской империи в целях безопасности переселялись целые народы, даже неправославные (например, в XVII веке калмыки из китайской Джунгарии; в XVIII веке гагаузы из Турции). Множество людей переселялось в Россию из “цивилизованной” Западной Европы уже во времена Московской Руси, но особенно в XVIII—XIX веках. Известна такая статистика: с 1828 по 1915 год в Россию переселилось 1,5 млн немцев, 0,8 млн австрийцев, а всего — 4,2 млн иностранцев**. Видимо, делая такой выбор в пользу “несвободной” страны с незнакомым языком и чужими “варварскими” обычаями, эти иностранцы находили жизнь в России лучше, чем на родине, которую добровольно решились оставить; немало из них потом принимали Православие и совершенно обрусевали.

Заметим, что в российской “тюрьме народов” тоже никого не держали насильно. Всего из Российской империи за тот же период уехало 4,5 млн эмигрантов: после Кавказской войны около 700 тысяч горцев переселились в Турцию и другие мусульманские страны, а в конце XIX века и особенно после “первой революции” усилилась эмиграция за океан. Но она показала лишь то, кому из православной страны захотелось уехать в масонскую расистскую Америку (с 1880-х годов практически вся эмиграция направлялась именно туда). Например, в 1901—1910 годы это были: евреи — 44,1% от всех эмигран­тов, поляки — 27,1%; прибалты — 9,5%, финны — 8,1%, немцы — 5,7%; загран­паспорт выдавался моментально любому желающему. Русские же соста­вили в числе эмигрантов лишь 4,7%, или 75,6 тысячи человек, причем в эти же годы из европейской части России в Сибирь их переселилось более 3 мил­лионов***.

Национальное происхождение не было препятствием для занятия самых высоких государственных постов в империи. В числе российских министров мы постоянно видим немцев, татар, армян; в составе Государственной Думы — представителей всех народностей. Поляки, грузины, финны командовали армейскими штабами и корпусами. В этом отношении Россия была уникальной империей, и даже мусульманские и кавказские народы, когда-то покоренные силой (в ходе геополитического соперничества России с Турцией и Англией), проявили свою верность в годы Первой мировой войны (знаменитые туркмены-“текинцы”, кавказская “Дикая дивизия”, состоявшая из Дагестанского, Татарско-азербайджанского, Чеченского, Ингушского полков).

Нерусские народы в империи имели самые обширные права. Так, финны обладали собственным парламентом, конституцией, законодательством и множеством привилегий. Сначала все это имели и поляки — лишь их восстания в 1831-м и 1863 году стали причиной ограничений. (Эти восстания, захватив­шие также часть Малороссии и Белоруссии, имели родственный масонскому декабризму революционный характер; в них, впрочем, проявилось и ино­стран­ное, и еврейское вмешательство*; Россия была вынуждена на это реши­тельно реагировать.) Среднеазиатские Хива и Бухара входили в состав империи как самостоятельные во внутреннем управлении. Прочие азиатские, северокавказские и даже малые кочевые народы также имели самоуправ­ление с сохранением традиционных обычаев. Например, на Кавказе оно основывалось на положениях “О кавказском горском управлении” (1856) и “О кавказском военно-народном управлении” (1880); у казахов и киргизов оно регулировалось “Степным уложением” 1891 года, у бурятов, якутов и других сибирских народностей с 1822 года существовали степные “думы”.

Что же касается прибалтийских народов, то они были слишком малочис­ленны и неоднородны для самостоятельной государственности (немецкое влияние долгое время преобладало там в администрации и в системе образо­вания). Уместно поставить вопрос: смогли бы эти народности сформироваться как нации при власти Тевтонского ордена (вспомним судьбу племени пруссов, от которых осталось лишь название...) так же, как позже в составе Российской империи, остановившей тевтонский “натиск на восток”?..

Тем более подобный вопрос можно поставить относительно судьбы армян, грузин и других народов, искавших в составе Российской империи защиты от своих смертельных врагов. Приняв их под свое покровительство, Россия внесла умиротворение в вековые межнациональные конфликты (особенно в Закавказье) и обеспечила спокойное развитие малых народов при неблаго­приятном соседстве. (Именно поэтому, сохранившись и развившись, они теперь, в отличие от американских индейцев, могут требовать суверенитета.)

Таким образом, отличительным признаком Российской империи была не колониальная эксплуатация (как тогда у западноевропейцев), не нивели­рующий интернационализм (как после марксистской большевистской революции), не космополитический “плавильный котел” (как сейчас в США) — а вселенское братство : взаимовыгодное сосуществование равноправных народов, основанное на уважении общих нравственных ценностей.

Разумеется, и вселенское братство не могло быть принудительным, особенно если какие-то народы под влиянием Запада больше не желали быть частью Третьего Рима, а хотели стать “как все”. Логика дальнейших реформ неизбежно вела к предоставлению таким частям империи все большей автономии по примеру Финляндии. В первую очередь Столыпин намеревался сделать это для Польши**. Ведь, по сути дела, католическая Польша была России не нужна как составная административная часть; причиной российского участия в международных разделах Польши (1772, 1793, 1795) было освобож­дение захваченных поляками древних русских земель.

В то же время важно подчеркнуть, что даже у таких народов России сепаратистские настроения были типичны не для широких слоев, а для их интеллигенции. Это объяснялось политическим честолюбием, ибо притеснений в сфере национальной культуры не было. Оно нарастало по мере проник­новения в Российскую империю западных эгоистичных представлений о смысле жизни. И этим честолюбием в годы гражданской войны воспользо­вались как внутренние, так и внешние враги России.

Тогда это эгоистичное поветрие коснулось и отдельных слоев самого русского народа, в котором вскоре нашлись “самостийники” и областного, и даже уездного уровня, провозглашавшие свои “республики”. Этим были также заражены часть казачьих войск и колыбель русского народа — Малороссия с Киевом, “матерью городов русских”.

Подчеркнем, что украинского вопроса до революции вообще не существо­вало как национального — это был вопрос внутрирусский. Малороссы, бело­русы и великороссы считали себя тремя ветвями единого русского народа.

Еврейский вопрос

 

Единственным исключением в смысле неравноправия в царской России было религиозное неравенство, которое распространялось на старообрядцев (исконно русских!), на некоторые секты и на иудеев. После 1905 года ограничения остались только для иудеев — но опять-таки подчеркнем: не по национальному признаку, а по религиозному. В стране, где нормы нравствен­ности и само оправдание самодержавной власти основывались на христиан­стве, трудно было признать равноправной религию антихристианскую и расистскую. Однако переход иудеев в Православие снимал с них все огра­ничения.

Ранее подобные ограничения для иудеев имелись и в других европейских странах, где еврейство лишь постепенно завоевало равноправие в ходе так называемых “буржуазных” революций и либеральных реформ: во Франции (1791), Англии (1849 и 1857), Дании (1849), Австро-Венгрии (1867), Германии (1869—1871), Италии (1860 и 1870), Швейцарии (1869 и 1874), Болгарии и Сербии (1878—1879)... Православная Россия оказалась в этом отношении лишь наиболее консервативной.

Как в дореволюционной “Еврейской энциклопедии”, так и в работах многих еврейских авторов вполне объективно описана история ограничений для иудеев в России. Оказавшись в составе империи после разделов Польши, сначала “евреи стали равноправными гражданами”, — пишет известный историк Ю. Гессен. Однако “в их руках сосредоточилась торговля”, а поскольку “торгово-промышленному сословию была предоставлена доминирующая роль в городском самоуправлении”, это превратило евреев “в известную общест­венную силу*.

После жалоб на это русских купцов в 1791 году был издан указ о черте оседлости для евреев (она включала в себя огромную территорию: 15 запад­ных губерний и Польшу). Однако в то время все русские податные сословия — крестьяне, мещане, ремесленники и купцы — не имели права свободного передвижения из одной губернии в другую. Поэтому указ 1791 года “не заключал в себе ничего такого, что ставило бы евреев в этом отношении в менее благоприятное положение сравнительно с христианами”**, — констати­рует “Еврейская энциклопедия”. А если сравнивать их положение с положе­нием основной массы русского народа, то до 1861 года “евреи пользовались личной свободой, которой не знало крепостное крестьянство”***.

Одновременно царское правительство пыталось “перевоспитать” евреев, отучив их заниматься винными промыслами (ими жила примерно треть евреев) и ростовщичеством, — и то и другое в России считалось предосуди­тельным, что отражено во многих произведениях русской литературы. Цель была — превратить евреев в подданных “как все”, с нормальными занятиями. При Николае I за переход в Православие выплачивалось вознаграждение, смягчалось наказание при крещении под следствием****.

“Эти усилия, однако, не только не привели к намеченной цели, но вызвали единодушное и сильное сопротивление со стороны еврейского насе­ления”*****, — отмечает израильский проф. Ш. Эттингер. Оно исходило прежде всего от “кагально-раввинского союза”, не желавшего терять контроль над еврейством, — объясняет Ю. Гессен******. Это было “госу­дарство в госу­дарстве”, имевшее собственную цель. За весь XIX век в России удалось обратить в христианство лишь 84 500 евреев, из них в Правосла­вие — 69 400. То есть в среднем соответственно по 845 (в Право­славие — 694) человек в год*******.

Видя безуспешность административных мер по обращению евреев в христианство, следующий Царь отменил их. Еврейский писатель М. Алданов напоминает, что Александр II “был расположен к евреям, особенно в первую половину своего царствования. В законах о судебной реформе, осуществлен­ной в 1864 году, не имеется нигде каких-либо ограничений для евреев. В училища и гимназии евреи тогда принимались на равных правах с другими учащимися. Евреи имели право держать экзамены и получать офицерские чины. Они также могли получать дворянское звание и нередко получали его. Получив чин действительного статского советника, орден св. Владимира или первую степень какого-нибудь другого ордена, еврей тем самым становился дворянином”*.

После убийства Александра II были введены “Временные правила о евреях” (1882), запретившие им селиться вне черты оседлости. Правда, помимо крещеных евреев, получавших полное равноправие, вне черты оседлости могли жить (с семьями) евреи-купцы и промышленники первой гильдии с прислугой, евреи-ремесленники, евреи с высшим образованием, студенты и учащиеся средних учебных заведений.

Решение это было неудачным, ибо побуждало евреев приобретать указанные профессии (они составляли более половины купцов, записавшихся в гильдию**) и получать образование. Процент евреев в вузах стремительно нарастал (14,5% в 1887 году). Поэтому в 1887 году была введена процентная норма для приема некрещеных евреев в высшие учебные заведения: 10% в черте оседлости и 5% вне ее; в Петербурге и Москве — 3%. Однако оставалось много способов обхода запрета: поступление в частные и иностранные учебные заведения, сдача экзаменов экстерном...

Так число еврейского населения вне черты оседлости быстро увеличи­валось. В постоянном ожидании отмены “временных” правил и царская администрация все чаще закрывала глаза на постоянные нарушения. Вообще еврейское население России росло более интенсивно, чем русское: в 1815 году насчитывалось около 1 200 000 евреев; в 1897 году — 5 215 000, а в 1915 году — около 5 450 000 (несмотря на то, что оно давало наибольший процент эмигрантов: только с 1881 по 1908 годы из России эмигрировали 1 545 000 евреев, из них 1 300 000 в США)***. В 1897 году евреи составляли 4,13% населения империи, в том числе 40—50% городского населения в пределах черты оседлости.

В 1897 году еврейское население имело следующее распределение по профессиональной занятости (для сравнения — в скобках процент соответст­вующей занятости населения по империи в целом): в торговле — 38,65% евреев (всего в империи торговлей занималось 3,77% населения), в промыш­ленности, включая ремесленников, — 35,43% (10,25%), в свободных и неопределенных профессиях и на различной службе — 10,71% (4,52%), в сельском хозяйстве — 3,55% (74,31%)****.

Тем более черта оседлости не могла помешать тому, что, как пишет “Еврейская энциклопедия”: “Финансовая роль евреев становится особенно значительной к 60-м годам” благодаря их капиталам*****. Постепенно в еврейских руках сконцентрировалась и печать. Такой рост еврейского влияния в общественно-экономической жизни дополнялся их активным участием в революционном движении: они переплавляли “мечту о мессианстве своих дедов и прадедов в новое мессианство — в мечту о социализме”******, — констатирует Г. Я. Аронсон.

Проф. Эттингер отмечает, что “уже в середине 70-х годов делались первые попытки организовать еврейское революционное движение” социалистами М. Натансоном, А. Либерманом, М. Винчевским, М. Лилиенблюмом и др. В 1876 году было создано “Общество еврейских социалистов”. Знаменитый “Бунд” (Всеобщий еврейский рабочий союз) был основан в 1897 году, на год раньше, чем состоялся первый съезд РСДРП, созванный в Минске (в черте оседлости) также при активной помощи Бунда*.

Характерно, что рост антисемитизма в России приходится именно на последнюю четверть XIX века, когда еврейство стало все больше проявлять свое революционное влияние. А в связи с убийством революционерами Александра II в 1881 году разразились и погромы.

Существует достаточно данных, чтобы характеризовать большинство погромов в России как провокационные. Первая волна в 1881 году была развязана революционерами “Народной воли”, которые распространяли соответствующие листовки и, как писал Ю. И. Гессен, “считали погромы соответствующими видам революционного движения”**, то есть для общей дестабилизации положения в стране. По этой же причине и царские власти решительно пресекали погромы, видя в них проявление опасного беззакония. При этом революционеры стали обвинять в их организации царскую власть, якобы стремившуюся “перевести народный гнев с себя на евреев”.

Вторая волна погромов в 1903—1905 годах была развязана по той же схеме, скорее всего, самими евреями (например, в Нежине были задержаны три еврея, распространявших листовки: “Народ! Спасайте Россию, себя, бейте жидов, а то они сделают вас своими рабами”)***. Депутаты Государст­вен­ной Думы, расследовавшие погромы, пришли к выводу, что их подго­товили не черносотенцы, а “какая-то тайная власть”. В “Календаре русской революции”, изданном революционером В. Л. Бурцевым, также отмечалось (правда, с намеком на правительство), что, как и в 1881 году, “беспорядки явно подготовлялись кем-то заранее... но с того времени условия сильно изменились: еврейское население... стало революционной силой”****.

В этом последнем обстоятельстве заключалась и новая цель погромов: они стали поводом для создания еврейством вооруженных групп “еврейской самообороны”, которые финансировались еврейским капиталом, в том числе заграничным (это признает “Encyclopaedia Judaica” в статье о Я. Шиффе*****). Отряды “еврейской самообороны” устраивали целые сражения с безоружными толпами “громил”, жертвы среди которых в несколько раз превосходили число жертв погромов (свидетельства еврейских авторов об этом собраны В. В. Кожи­но­вым******). Разумеется, евреи вновь обвинили в организации погромов царскую власть — сегодня это можно прочесть во всех западных школьных учебниках, — хотя повторим: власть не могла быть заинтересована в анархи­ческих беспорядках и строго наказывала их зачинщиков.

В конечном счете, погромы оказались удобным поводом для обвинения православной монархии в антисемитизме, чтобы мобилизовать против нее еврейство и демократов во всем мире. Вот почему русское слово “погром” вошло во все языки, хотя число еврейских жертв в тех погромах (несколько сот человек) было ничтожно по сравнению с числом жертв еврейских погромов в Западной Европе в прошлом (погромы сопровождали евреев во все времена и во всех странах, порою их изгоняли в полном составе; таких гонений на евреев в России не было). Далее мы приведем примеры, сколь важную роль в сокрушении православной России сыграло международное еврейство.

Разумеется, погромы сыграли большую роль и в привлечении на сторону “гонимого еврейства” симпатий части русской интеллигенции. Их общей заботой становится борьба за равноправие евреев через соответствующее изменение атмосферы в российском обществе, что вполне удавалось благо­даря доминировавшей еврейской печати. Так уже не крестьянский, а еврейский вопрос стал лакмусовой бумажкой для проверки совести русской интелли­генции, превратившись в “обязательную для прогрессивно мыслящего чело­века юдофильскую повинность в русском обществе” ******* (выражение И. Бикер­мана).

Поскольку эта повинность была необходима для общественного и литературного признания (то есть признания “прогрессивной” печатью), ей последовало немало известных писателей (Л. Андреев, М. Горький, В. Коро­ленко; евреи предлагали и Л. Толстому написать роман, вызывающий симпатии к евреям, но он ограничился лишь статьями). Все это внесло в русскую журналистику “припадочную истеричность и пристрастность”, что, не выдержав, с возмущением отмечал А. И. Куприн в письме Ф. Д. Батюшкову от 18 марта 1909 года: “Писали бы вы, паразиты, на своем говенном жаргоне и читали бы сами себе вслух свои вопли. И оставили бы совсем-совсем русскую литературу...”*.

 

“Орден русской интеллигенции”, Дума и Церковь

 

Так, эти активные “русские интеллигенты нерусского направления” (определение историка Д. И. Иловайского) вместе с еврейством создали доминирующую в обществе “прогрессивную” среду — так называемый “Орден русской интеллигенции” , который (по более позднему выражению одного из его прозревших представителей, Г. П. Федотова) отличался “идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей”. Вместо того чтобы помогать правительству лечить болезни общества, “орден” стремился их обострять с целью свержения самодержавия любой ценой ради достижения “народного счастья” — это и объединяло всех членов “ордена”, которые могли сильно различаться по взглядам, — от террориста Савинкова до “попа Гапона”.

Используя свои обычные приемы — игру на гордыне соблазняемых и подмену главной истины второстепенными, — сатана увлекает этих “интелли­гентов” на провозглашение самих себя особо умной частью народа (это видно уже в их самоназвании, которое в переводе на русский означает: умники) и на жертвенное служение их гордого ума ложной цели. Вместо личной нравственности и христианского подвижничества в этой среде культивировался героический активизм с самолюбованием и стяжанием общественного при­знания. Вместо ответственного реализма — утопичный фанатизм вплоть до пожертвования не только своими, но и чужими жизнями в духе “нам все позволено”. Православие отвергалось как “средство эксплуатации”, в ранг же новой религии возводился утилитарный морализм “для народного счастья”. Но абсолютизация борьбы вела лишь к разрушениям того, что народ уже имел...

Банкротство этих интеллигентских идей на примере “первой революции” 1905 года было проанализировано бывшими марксистами в знаменитом сборнике “Вехи” (1909). Сборник вызвал большой шум, но как предосте­режение он был воспринят лишь немногими в “ордене”. Ленин по-своему оценил “Вехи”, назвав их “энциклопедией либерального ренегатства”...

О событиях 1905 года Иловайский писал:

“Неудачи и бедствия полуторагодовой русско-японской войны еще до ее окончания вызвали сильное общественное брожение внутри России. Внешние и внутренние враги ее воспользовались сими неудачами, чтобы начать движение... против самого основного государственного строя, т. е. русского самодержавия. В этом движении наибольшее участие приняли инородческие элементы (евреи, поляки, финляндцы, армяне и пр.), с которыми соедини­лись многие русские интеллигенты нерусского направления. В особенности этому способствовала газетная печать, столичная и провинциальная, большая часть которой оказалась в руках еврейских. (Евреи захватили в свои руки значительную часть ежедневной печати также в государствах Средней и Западной Европы и в Северной Америке.) В связи с сим противоправи­тельственным или революционным движением начались многочисленные политические убийства чиновных лиц по всей империи, забастовки фабричных и других рабочих, мятежные вспышки на инородческих окраинах”**, а также аграрные беспорядки с требованием передела помещичьих земель, погромы множества дворянских усадьб. Нередко революционерами устраивались провокационные столкновения с войсками.

Таково было, в частности, знаменитое “мирное шествие” в “Кровавое воскре­сенье” 9 января 1905 года, ставшее началом “первой революции”. Его организатор бывший (лишенный сана) священник Гапон играл двойную роль. Требуя “клятвы Царя перед народом” (!), Гапон заявил накануне на митинге: “Если... не пропустят, то мы силой прорвемся. Если войска будут в нас стрелять, мы будем обороняться. Часть войск перейдет на нашу сторону, и тогда мы устроим революцию. Устроим баррикады, разгромим оружейные магазины, разобьем тюрьму, займем телеграф и телефон. Эсеры обещали бомбы... и наша возьмет”*...

Действительно, в городе распространялись подстрекательские листовки, были повалены телефонные столбы и построены баррикады, разгромлены магазины, в том числе оружейные, предприняты попытки захватить тюрьму и телеграф, были провокационные выстрелы в полицию из толпы, разгромлен полицейский участок. Все это нужно учесть, чтобы понять страх тех, кто приказал стрелять в наседавшую толпу (погибло 96 человек и более 300 ра­нено)**. Однако план рухнул из-за того, что войска не перешли на сторону демонст­рантов. Царь обо всем этом не знал, его не было в тот день в Петер­бурге — однако вину за происшедшее революционеры и либералы приписали ему.

В ту же ночь Гапон опубликовал призыв к бунту, который, благодаря пролитой крови и печати, нашел отклик во многих местах России. Волнения длились весь год, в октябре вся страна была парализована забастовкой, в Москве большевики попытались устроить вооруженное восстание, вызвавшее много жертв.

Результатом волнений в 1905 году стал царский Манифест от 17 октября о Государственной Думе — выборном законодательном органе, имевшем возможность влиять на решения правительства. Переработанные Основные Законы несколько ограничили права монарха — в частности, бюджетными полномочиями Думы. Законопроекты могли превратиться в законы лишь после утверждения обеими палатами: Думой и Государственным Советом (он существовал с 1810 года как законосовещательный орган). И хотя прави­тельство по-прежнему назначалось Государем и могло выступать с инициа­тивой прекращения деятельности Думы, “если чрезвычайные обстоятельства вызовут необходимость в такой мере”, — все же монархия де-факто превратилась в конституционную, а народ получил широкие политические свободы, которых десятилетиями добивались либералы и буржуазия (в том числе свобода профсоюзов и политических партий).

Но и после Манифеста террористы продолжали убийства, ибо им были нужны не свободы и не конституционная монархия, а ее свержение. Лишь суровыми мерами, включая смертную казнь за террор, Столыпину удалось навести порядок; в 1905—1913 годы было казнено 2981 террористов, экспро­приаторов и убийц, в среднем 331 за год***. (Жертвами террористов тогда же стали около 17 000 человек: полицейских и чиновников, в том числе генерал-губернатор Бобриков в Финляндии, московский генерал-губернатор Вел. Кн. Сергей Александрович, градоначальник С.-Петербурга В. Ф. фон дер Лауниц, министр внутренних дел фон Плеве. Была взорвана дача премьер-министра П. А. Столыпина.)

При этом выявилась простая истина: проводившиеся реформы, наделяя недовольные слои все большими свободами, не стремились направить активность новых общественных сил в конструктивном направлении. Отчасти это было свойственно уже реформам Александра II: характерно возникновение первых революционных организаций как раз в ту эпоху. То есть введение политических свобод само по себе не решает проблем, а может их даже обострять и поощрять революционеров к новым требованиям.

Либералы требовали “народного представительства”, но его структур, естественно выраставших из русской жизни, не было создано. Такой струк­турой могло стать земство. Но оно было заражено либеральной оппозиционностью и поэтому тормозилось властью, что, в свою очередь, усиливало оппозицион­ность... Либералы не интересовались русской традиционной “демократией снизу” Московской Руси, разрушенной Петром I, а лишь копировали западный парламентаризм — партийную “демократию сверху” (закулисно манипули­руемую финансовой властью). Верховное же чиновничество в основном не желало никаких перемен и тоже не думало о русских традициях самоуправ­ления.

А ведь народ обнаружил в себе немалую положительную силу: стихийно возникшие черносотенные организации — “Русская монархическая партия”, “Союз русского народа”, “Русский народный союз имени Михаила Архангела”, “Союз русских людей”, “Священная дружина” и другие — были народным ответом на “первую революцию”, попыткой возродить известные в русской истории примеры низового (по В. О. Ключевскому: “черных”, то есть неслу­жилых сословий) сопротивления враждебным силам. В “Руководстве монар­хиста-черносотенца” говорилось: “Враги самодержавия называли “черной сотней” простой, черный русский народ, который во время вооруженного бунта 1905 года встал на защиту самодержавного Царя. Почетное ли это название, “черная сотня”? Да, очень почетное. Нижегородская черная сотня, собравшаяся вокруг Минина, спасла Москву и всю Россию от поляков и русских изменников”*. Лозунг черносотенцев был — “Православие, Самодержавие, Народность”.

В черносотенном движении начала XX века приняли участие миллионные народные массы, его поддерживали многие известные духовные лица, деятели культуры, ученые, как, например, будущий Патриарх Тихон, архиепископ Антоний (Храповицкий — будущий первоиерарх Русской Зарубежной Церкви), прот. Иоанн Восторгов, идеолог монархии Л. А. Тихомиров, историк Д. И. Ило­вайский, академики А. И. Соболевский, К. Я. Грот, Н. П. Лихачев, Н. П. Кондаков и др. Даже если не все они формально входили в те или иные черносотенные организации, они были единомысленны с ними в словах и делах. Государь Николай II приветствовал черносотенцев как верных монархистов.

Однако в целом эта огромная народная сила не была востребована и политически облагорожена верхним бюрократическим слоем для организации лучших сил народа на государственном уровне как образец общественного поведения. Бюрократия часто даже старалась притеснять черносотенное движение, запрещая собрания и шествия, налагая штрафы и поощряя наиболее покладистых деятелей; это вело к соперничеству за лидерство, к розни и расколам. В свою очередь, некоторые руководители черносотенцев в своей критике правящей бюрократии проявляли усердие не по разуму и невольно, справа, способствовали революции (это отмечал И. А. Ильин). В результате эта стихийная сила православного народа оставалась самодеятельной, политически непрофессиональной и неспособной переломить огромное общественное влияние еврейской печати и “Ордена русской интеллигенции”. Разумеется, эта печать постаралась превратить само название черносотенцев в бранное слово, искажая его смысл, приписывая им погромы, мракобесие, некультурность и т. п.

Политическими свободами и думской трибуной во всероссийском масштабе (благодаря все той же печати) воспользовались в основном много­численные разрушительные партии, из которых наиболее влиятельной стала основная в “ордене” партия “Народной свободы” (конституционные демократы — кадеты). Все эти партии использовали свободу не для того, чтобы вместе с верховной властью способствовать государственному строительству, а чтобы эгоистично бороться за власть. Этому способствовало избирательное право, более либеральное, чем в некоторых западноевропейских странах того времени. Так, из 478 мандатов первой Думы кадеты получили 179, партии националов-автономистов — 63, левые “трудовики” — 97, социал-демо0

Михаил Делягин • Глобальные требования к России (Наш современник N2 2004)

Михаил ДЕЛЯГИН,

доктор экономических наук,


директор Института проблем глобализации

ГЛОБАЛЬНЫЕ ТРЕБОВАНИЯ


К РОССИИ

Глобальная конкуренция


диктует нам будущее

 

Прогнозирование развития России традиционно идет “от достигнутого”, на основе ее внутреннего потенциала, с лишь эпизодическим учетом влияния мировой экономической, политической и информационной среды. Это обесценивает результаты анализа и делает их недостоверными.

Игнорирование международной конкурентной среды превращает тради­ционное прогнозирование в опасный инструмент самоуспокоения. Слабость кажется допустимой, так как оставляет “за рамками” рассмотрения ухудшение позиций во внешней конкуренции.

Традиционный подход необходимо дополнить прогнозированием мировой среды существования страны. Именно она устанавливает развитию общества внешние, не зависимые от него требования и ограничения и создает тот “коридор возможностей”, в которых будет действовать.

Это кардинально изменяет саму модальность прогноза. Необязательные к исполнению пожелания, связанные с реализацией внутренних возможностей, сменяются категорическими императивами национального развития : внешними, объективными, без реализации которых оно не обеспечит себе приемлемого места в мировой конкуренции.

Такой подход особенно важен для России, сохраняющей, несмотря на чудовищную и всеобщую деградацию, значительный потенциал мобилизации, но демонстрирующей абсолютную неспособность к необходимой модерни­зации в комфортных условиях устойчивого притока “нефтедолларов”, харак­терного для последних лет.

Конечно, это требует усилий, организации и времени, не говоря уже о знаниях, во многом утраченных нашим обществом. Данная работа посвящена эскизной обрисовке лишь некоторых явных уже сегодня проблем, которые усилят свою значимость в ближайшее десятилетие.

 

Раскалывающийся мир

 

Ключевая проблема современного человечества — его нарастающее разделение.

На рубеже XIX и ХХ веков мир достиг исключительно высокой для тогдаш­него развития интеграции, к которой сложившиеся к тому времени системы общественного управления оказались совершенно не готовы. В результате, устранив внутренние барьеры на рынках, данная интеграция предельно (вплоть до развязывания мировой войны) обострила конкуренцию между развитыми странами и привела к глубокому разделению человечества.

Весь мировой экономический рост после Второй мировой войны опирался на постепенное изживание этой сегментации (которое, собственно, и являлось основным содержанием всей послевоенной истории), пока победа Запада в “холодной войне” не покончила с ней окончательно.

Новое устранение барьеров на мировых рынках (модные сопоставления с интеграцией начала ХХ века некорректны, так как сейчас наиболее значима интеграция на рынке услуг, тогда зачаточном) породило новые комплексы неодолимых проблем и, соответственно, новую волну сегментации.

Старая модель “роста за счет интеграции”, обеспечивавшая развитие после войны, была в основном исчерпана уже к началу 90-х годов прошлого века. Пока не будет ощупью сформирована новая модель развития, о его высоких темпах и тем более устойчивом росте — хотя бы развитых стран, образующих 70% экономики мира, — придется забыть.

Сегментация человечества идет сразу в нескольких направлениях, по нескольким критериям.

На поверхности — разделение между успешными и неразвитыми странами (“между богатыми и бедными”, “между золотым миллиардом и пока двумя, а завтра больше миллиардами, брошенными в топку процветания Запада”). Прогресс Запада и успешных стран Азии слишком заметен на фоне вымирающей Африки, содрогающейся в конвульсиях Латинской Америки, стагнирующей уже второе десятилетие Японии, деградирующих Восточной и особенно Юго-Восточной Европы и постсоветского пространства.

Не позже начала 90-х годов разрыв между развитыми странами и остальным миром окончательно принял технологический характер: совре­менные технологии слишком сложны и дороги, чтобы их могли не то что создавать, но даже применять относительно неразвитые страны. Это лишает их самой возможности эффективно работать – и, соответственно, лишает их будущего.

Развитые страны сознают эту проблему преимущественно через призму “цифрового неравенства”, которое ограничивает рынки сбыта производимой их корпорациями сложной дорогой высокотехнологичной продукции, а следовательно – и возможности их собственного технологического прогресса.

На деле проблема глубже: рост эффективности информационных техно­логий привел к классическому “кризису перепроизводства” информационных (в широком смысле слова) услуг, то есть прежде всего к “перепроизводству ожиданий”. Их объем слишком велик даже для глобальных рынков. Именно это — наиболее глубокая причина структурного кризиса , охватившего экономики развитых стран и мировую экономику в целом.

Расширение же глобальных рынков сдерживается не только бедностью населения развивающихся стран, но и культурным барьером: технологии пропаганды и даже обработки информации, разработанные для одной цивили­зационной парадигмы, часто не воспринимаются в рамках другой или воспри­нимаются с принципиальными искажениями. Результат – ограничение рынков сбыта и, соответственно, сокращение притока ресурсов для дальнейшего прог­ресса информационных технологий Запада.

Естественно, развитые страны будут прилагать все усилия для смягчения этого кризиса, который не только лишает их перспектив безусловного мирового лидерства (из-за сокращения финансирования развития технологий), но и порождает внутренние проблемы, уже запустив процесс маргинализации части среднего класса – превращение “общества двух третей” в “общество поло­вины”.

Представляется крайне существенным, что системы социального обес­печения развитых стран, особенно США, ориентированы в конечном счете на фондовый рынок. Даже его стагнация подрывает всю систему социальной защиты Запада, ставя тем самым под вопрос главное завоевание западной цивилизации – “общество благоденствия”. Ситуация усугубляется тем, что современные технологии делают условием достижения социального успеха адекватное воспитание и творческие способности. Поэтому достижение жизненного успеха оказывается невозможным для значительной части граждан развитых обществ, в первую очередь из относительно слабо обеспеченных слоев.

В краткосрочном плане кризис “цифрового неравенства” будут пытаться изжить попытками стимулирования развития бедных стран в гуманитарно-ооновском стиле. Среднесрочные меры — попытки стимулирования “культур­ной экспансии” развитых стран для расширения информационных рынков за счет снятия “культурного барьера”. Поневоле посягая на цивилизационную идентичность осваиваемых обществ, они разрушают слабых и озлобляют сильных.

Поэтому они связаны с другим среднесрочным способом смягчения кризиса – нагнетанием в мире напряженности для стимулирования военных (в широком смысле слова, то есть обеспечивающих безопасность общества) технологических разработок, что, как ни печально, остается наиболее эффек­тивным методом государственного стимулирования технологий.

Представляется совершенно очевидным, что данные подходы не могут быть признаны достаточными. Безусловно, не следует принимать во внимание апокалипсические прогнозы сравнительно безболезненной эвтаназии незападных цивилизаций — в том числе и потому, что в их рамках ключевая проблема недостаточной для развития сложных и дорогих технологий емкости мировых рынков все равно не поддается решению.

Наиболее вероятный путь изживания кризиса “цифрового неравенства” — качественное удешевление и упрощение доминирующих технологий, а также переход к массовому применению качественно новых технологий, направ­ленных на изменение человека (так называемый high-hume – в противовес традиционному high-tech ). Помимо технологий управления и обучения это биотехнологии (включая генную инженерию и применение стволовых клеток), а также социальные технологии в сочетании с информационными, вырас­тающие в своего рода “социальную инженерию”.

Вопрос об областях применения этих “закрывающих” технологий (они “закроют” не только отрасли, но и, соответственно, целые страны), темпах их распространения и конкретном влиянии на глобальную конкуренцию остается открытым. Наиболее вероятным представляется их скрытое, не афи­шируемое распространение в успешных развивающихся странах, проявляю­щееся внешне через резкий рост производительности труда. Первоначально их явное распространение будет блокироваться транснациональными корпо­рациями, но ухудшение конъюнктуры и обострение конкуренции может спрово­цировать какую-либо из этих корпораций на их масштабное применение, что станет началом глобального технологического переворота. Социальные последствия последнего, как обычно при таких переворотах, представляются ужасными.

Однако помимо “цифрового неравенства” значимым фактором кризиса “информационного перепроизводства” является также появление и превра­щение “культурного барьера” в значимый фактор международной конкуренции. Это признак того, что разделение человечества идет еще и по цивилиза­ционному признаку .

Социализм и капитализм конкурировали в рамках единой культурно-цивилизационной парадигмы. В частности, победу Западу принесло именно постепенное превращение революционно-мессианского сталинского общества во вполне буржуазное по своим ценностям и мотивациям брежневское. Экономический крах социализма и рыночные преобразования стали простым следствием этого превращения, неизбежным и в принципе автоматическим процессом приведения хозяйственного механизма в соответствие с характером общества.

Силовое поле, создаваемое противостоянием социализма и капитализма, удерживало в рамках единой культурно-цивилизационной парадигмы и преобразовывало в соответствии с ней весь мир. Исчезновение биполярной системы уничтожило это силовое поле, высвободив две новые, глобально значимые цивилизационные инициативы: исламскую, несущую мощный социальный заряд, и китайскую.

В результате международная конкуренция стремительно приобретает характер конкуренции между цивилизациями. Кошмарный смысл этого факта проще всего понять по аналогии с межнациональными конфликтами, разжи­гание которых является преступлением особой тяжести в силу их иррацио­нальности: их сложно погасить, так как стороны существуют в разных системах ценностей и потому не могут договориться.

Участники конкуренции между цивилизациями разделены еще глубже. Они не только преследуют разные цели, пользуясь разными методами, но и не могут понять ценности, цели и методы друг друга. Финансовая экспансия Запада, этническая – Китая и религиозная – ислама не просто развертываются в разных плоскостях; они не принимают друг друга, как глубоко чуждое явление, враждебное не в силу различного отношения к ключевому вопросу о власти, но в силу самого своего образа жизни. Компромисс возможен только в случае коренного изменения образа жизни, то есть уничтожения цивилизации как цивилизации.

Таким образом, сколь-нибудь широкомасштабный и длительный компро­мисс в данной сфере в принципе невозможен.

Конкуренция здесь бескомпромиссна и нарастает даже при видимом равенстве сил и отсутствии шансов на значимый успех. Она иррациональна – и потому опасна и разрушительна. Каждая из трех великих цивилизаций, проникая в другую, не обогащает, но разъедает и подрывает ее (классические примеры — этнический раскол США и имманентная шаткость прозападных режимов в исламских странах). Возможно, ислам станет “ледоколом” Китая по отношению к Западу примерно так же, как гитлеровская Германия и, в конечном итоге, сталинский Советский Союз стали “ледоколом” рузвельтовских США по отношению к старым колониальным империям Европы – Франции и, в первую очередь, Англии.

Вместе с тем рассмотрение традиционного “треугольника цивилиза­цион­ных сил” (Запад – исламский мир – Китай) становится все менее достаточным для понимания современной глобальной конкуренции. Похоже, мы присутст­вуем при драматическом акте начала разделения Запада — расхождении между Европой и США. Экономическая конкуренция играет здесь второстепенную роль: пагубная для европейской экономики агрессия против Югославии и события 11 сентября 2001 года, когда Евросоюз спасал американскую финан­совую систему, доказывают, что для европейцев прочность экономических связей с США доминирует над экономической же конкуренцией с ними.

Размежевание, более всего видимое в различном отношении к иракскому кризису (ставшему, без всякого сомнения, важнейшим катализатором этого процесса), свидетельствует не о политическом, но о более тонком и глубоком — мировоззренческом, ценностном расхождении двух обществ.

Американское общество ориентировано прежде всего на обеспечение конкурентоспособности. Правило, мешающее ему достигать этой цели, отбрасывается как анахронизм. США — боксер, который не пользуется на ринге ножом не потому, что это не принято, а потому, что за это засчитают поражение.

Европейское же общество стремится жить по установленному своду истори­чески сложившихся принципов (в целом разумных и гуманных), обеспечивающих ему комфорт. Это обрекает его на пассивность, догматич­ность, коллаборационизм – вчера перед лицом “советской угрозы”, сегодня перед лицом склонного к экспансии исламского мира – и, соответственно, на относительную слабость в мировой конкуренции. Однако торопиться списывать Европу со счетов, даже с учетом ее внутренней неэффективности и разнородности, — значит совершать безусловную ошибку. Коллабора­ционизм и склонность к компромиссам могут спасти ее от вовлечения в широко­масш­табные разрушительные конфликты.

При сопоставлении конкурентоспособности цивилизаций важно учитывать, что современные технологии парадоксальным образом придают новую жизнеспособность архаичным социальным организмам, которые:

— в силу архаичности или примитивности не воспринимают многие разру­шительные для современных социальных механизмов технологии (так, тради­ции – лучшее оружие против пропаганды) и защищены от ряда современных вызовов (например, пренебрежение правами человека позволяет запрети­тельно жестоко карать за наркоторговлю и оргпреступность);

— эффективно совершенствуют современные технологии (в частности, именно во время иранской революции впервые было применено многократное наложение магнитофонных записей религиозных призывов, качественно повышающее эффективность воздействия этих призывов на толпу);

— применяют современные технологии в отношении масс людей, еще не адаптировавшихся к ним, что кардинально повышает эффективность воздействия;

— получают расширяющуюся социальную базу из-за возникновения технологического разрыва между странами и внутри развитых обществ и увеличения в силу этого доли людей, не имеющих жизненных и социальных перспектив (так, ислам занимает нишу, освобожденную коммунизмом, принимая на себя его социально-психологическую функцию стремления к справедливости).

 

Конкуренция “на уничтожение”

 

Ухудшение конъюнктуры ужесточает конкуренцию: в эпоху процветания она ведется за лишний кусок, в эпоху кризисов – за выживание. 90-е годы прошлого века представляли собой эпоху бурного и самодовольного процве­тания развитых стран, победивших в “холодной войне”, за счет переваривания ресурсов побежденной социалистической системы.

Представляется принципиально важным отметить, что одним из ресурсов, наряду с капиталами, рабочей силой и технологиями, является и платеже­способный спрос. Дополнительным фактором процветания 90-х стало высво­бож­дение ресурсов развитых стран, отвлекавшихся на обеспечение безопас­ности (и порождавших относительно меньший по объему конечный спрос), и переброска их на потребление. Эта переориентация ресурсов явилась одной из важных причин замедления технологического прогресса в 90-е годы. Основ­ным направлением развития стала потребительская реализация техноло­гических принципов, созданных в годы “холодной войны”. Создание же новых технологических принципов, являющееся основой прогресса, как можно понять, практически прекратилось.

Вместе с тем 90-е годы ХХ века были и эпохой глобальной конкуренции.

Экономическая интеграция и снятие барьеров на рынках, дошедшие в эпоху глобализации до своего логического завершения, сделали глобальную конкуренцию всеобъемлющей и всепроникающей и превратили ее в ее собственную противоположность: из инструмента воспитания, развития и стимулирования неэффективных экономик она превратилась в орудие их массового уничтожения.

На глобальных рынках, лишенных внутренних барьеров, в силу естест­венного развития появились глобальные монополии, которые немедленно начали загнивать. Плоды этого загнивания первоначально (в ходе мирового финансового кризиса 1997—1999 годов) удалось отбросить в более слабые, развивающиеся страны, но уже с весны 2000 года неблагополучие охватило и развитые экономики.

Убедительное проявление загнивания глобального монополизма — прекра­щение автоматического ослабления проблем (бедности, неграмотности, болезней, дискриминации, загрязнения окружающей среды) по мере увели­чения богатств. 90-е годы прошлого века стали первым десятилетием новей­шей истории, когда экономические успехи человечества “в целом” сопровож­дались серьезным усугублением его конкретных проблем. Это — признак объективной необходимости смены парадигмы развития.

Принципиально важно, что описанные тревожные симптомы проявлялись, если можно так выразиться, “в тепличных условиях” — на подъеме мировой экономики. Ухудшение мировой конъюнктуры ведет к ужесточению глобальной конкуренции и приобретению ею более разрушительного (для ее слабых участников) характера. В свете этого прогнозы двукратного роста мирового потребления энергоресурсов к 2020 году — и, соответственно, угрозы возник­но­вения их дефицита — чреваты возникновением конфликта, в ходе которого экономики стран Юго-Восточной Азии (на их долю приходится основная часть прироста энергопотребления) будут разрушены их более развитыми конку­рентами. В случае успеха “стратегии сдерживания” Юго-Восточной Азии мировое потребление, например, нефти к 2010 году вырастет лишь на 17—20%, в то время как ее потребление в США – на треть.

Общим следствием ужесточения конкуренции является сужение возмож­ностей ее более слабых участников. Любое менее эффективное производство будет уничтожаться; соответственно в конкуренции смогут участвовать обладатели либо уникальных преимуществ, либо наивысшей эффективности. (Понятно, что здесь речь идет о коммерческой, рыночной эффективности, включающей эффективность технологий не только производства, но и управления, позиционирования на рынке и т. д. – вплоть до злоупотребления лоббированием, монополизмом и информационно-пропагандистскими технологиями, включая прямой обман.)

На глобальных рынках подобное ужесточение конкуренции означало бы физическое устранение большей половины человечества как занятого в производствах, заведомо неэффективных с точки зрения доминирующих критериев. Нереальность столь значимой катастрофы заставляет пред­поло­жить, что выход будет найден. Его наиболее вероятное и уже наме­тившееся направление — переход от глобализации к регионализации: раз­деление единого общемирового рынка на систему региональных рынков, в рамках которых относительно менее эффективные общества в силу снижения остроты конкуренции смогут не только существовать, но даже развиваться.

В начале ХХ века этот переход осуществлялся исключительно болезненным образом – посредством разрушительных мировых войн; есть основания полагать, что в настоящее время он будет существенно более мягким, а границы между региональными рынками – значительно менее жесткими.

Вместе с тем нельзя не отметить: чем слабее будут общества того или иного региона, тем более проницаемыми будут его экономические границы для глобальной конкуренции и, соответственно, тем менее эффективной будет регионализация.

Принципиально значимым направлением ужесточения глобальной конку­рен­ции является дополнение конкуренции на рынках сбыта более жесткой конкуренцией на рынках ресурсов. Россия столкнулась с ней, когда обна­ружила, что, например, способность производить лучшие в мире военные самолеты не значит почти ничего без способности обеспечить для их произ­водства необходимые людские, финансовые и материальные ресурсы, перетекающие в иные сферы производства. Оказалось, что без помощи государства нельзя произвести из отличного металла просто хорошую машину: этот способ использования металла относительно менее эффективен, чем используемый конкурирующими производствами, – и, значит, металл достанется им. То же самое происходит и с технологиями, рабочей силой, управленцами, интеллектом и финансами. Так, ужесточение глобальной конкуренции за финансовые ресурсы выливается для слабых стран в давление на них для либерализации валютного регулирования, облегчающей перелив капиталов в более привлекательные развитые страны.

Россия все еще располагает двумя уникальными преимуществами: прост­ранством, позволяющим обеспечить необходимую мировой торговле трансев­разийскую железнодорожную магистраль, и минеральными ресурсами, являющимися последней нетронутой природной кладовой мира. Однако общее ужесточение конкуренции за ресурсы развития означает, что нашему обществу уже в ближайшее время предстоит доказывать свою способность если не использовать эти ресурсы, то хотя бы владеть ими.

Так, наше право на уникальную возможность создания трансевразийской железнодорожной магистрали поставлено под сомнение укоренением влияния США в Средней Азии в результате целого ряда уступок нынешнего руководства России. В складывающихся условиях США и Китай имеют все необходимые предпосылки для того, чтобы уже в ближайшие годы договориться о маршруте железнодорожного транзита, огибающего Россию. Это лишит российское общество важнейшего интегрирующего фактора и превратит его из потен­циального моста между Европой и Юго-Восточной Азией в совокупность никому не нужных окраин значимых участников глобальной конкуренции – Европы, Китая, исламского мира.

Освоение природных ресурсов Сибири и Дальнего Востока под между­народным, а не российским контролем и вовсе является темой оживленных международных дискуссий, как минимум, с 1996 года. При этом обобщение картин идеального мироустройства, к которому стремятся ключевые участники глобальной конкуренции, дает примерно одинаковую схему. В соответствии с ней власть российского государства ограничена европейской частью России*, в которой сформировано вполне европейское по внешнему антуражу государство – своего рода гибрид излюбленных нынешним и прошлым поко­лениями российских либерал-реформаторов Португалии и Польши. Ресурсы же Сибири и Дальнего Востока находятся под внешним контролем и эксплуа­тируются авторами соответствующего подхода. Транснациональные корпо­рации даже готовы платить налоги через Москву – частью ради поддержания внешней цивилизованности в “Московии”, частью в силу заведомо более выгодных условий ведения бизнеса на ее территории. Ведь понятно, что выбить уступки из российских властей для транснациональных корпораций заведомо проще, чем из любого относительно демократического (то есть учитывающего мнение населения) государства.

Крупные российские корпорации, уже вынужденные позиционироваться в поле описанных интересов, как правило, ориентируются на интересы Запада. Предстоящее столкновение Запада (в котором США и Евросоюз, вполне вероятно, будут действовать порознь), Китая и исламской цивилизации на территории России должно, как минимум, регулироваться и балансиро­ваться российским государством — единственным из участников конкуренции способным осознавать специфику осваиваемой территории.

Изменение климата является важным и до сих пор недооцениваемым фактором глобальной конкуренции за ресурсы. Оно создаст угрозу уничтожения для многих благополучных обществ, обладающих значительными ресурсами и способными использовать их для изъятия “климатической ренты” у слабых обществ, которые изменение климата переместит в более благоприятные условия. К первым относятся, например, США и многие исламские государ­ства, ко вторым — Россия.

Существенно, что чем более отдаленной будет эта отчетливо осознаваемая угроза, тем больше времени будет у соответствующих обществ для реакции на нее и тем жестче и последовательней будет эта реакция, слабым провоз­вестником которой можно считать беспрецедентно жесткое давление Евро­союза на Россию по поводу ратификации Киотского протокола, осуществ­ляемое по целому ряду каналов. В силу бесспорности изменения климата указанная реакция, как представляется, успеет в полной мере проявиться в ближайшие 10—20 лет.

 

Многоуровневая конкуренция

 

Важный фактор глобальной конкуренции — расширение спектра ее субъектов, в том числе и за счет труднонаблюдаемых и даже вовсе не поддающихся наблюдению структур.

Весомой надгосударственной силой уже давно стали транснациональные корпорации. Как правило, в конечном счете они стремятся к реализации интересов “страны базирования”. Вместе с тем они занимают в мировой экономике “положение сильного”, соответствующее положению США среди других стран, а потому их интересы, идеология и стиль ведения конкуренции наиболее близки к американским. Важно и то, что США создали наиболее совершенный механизм симбиоза крупных корпораций с государством, в силу чего их политика и интересы если и не совпадают, то, во всяком случае, дополняют друг друга наиболее гармоничным образом.

Значительная часть транснациональных корпораций действует в рамках далеко не всегда формализованных и часто принципиально не поддающихся наблюдению групп и союзов. В сочетании со слабостью системы наблюдения за мировой экономикой и транснациональным бизнесом в целом это в большинстве случаев превращает ТНК в неуязвимых для национальных и международных бюрократий “невидимок”.

Субъектом мировой конкуренции становятся также отдельные регионы тех или иных стран, которые в силу обладания значимыми ресурсами оказываются более успешными, чем их страны в целом.

Значительную, хотя и скрытую роль в глобальной конкуренции играют разнообразные структуры, действующие внеэкономическими методами (многие из них стремятся не к прибыли, но к власти или влиянию в чистом виде). Это религиозные и преступные организации, а также самостоятельные негосударственные структуры, ориентированные на решение отдельных проблем (как, например, антиглобалистское и экологические движения).

В эту же группу организаций входят спецслужбы ряда стран (в том числе и развитых), обладающие значительной степенью самостоятельности*. Источником этой самостоятельности является распространенная, по всей вероятности более широко, чем это может быть признано, практика “само­финансирования спецопераций”**. Как представляется, эта практика во многом подпитывает мировую наркоторговлю, нелегальную торговлю оружием и технологиями.

Упрощение коммуникаций, позволившее создавать эффективные сетевые структуры, распределенные не только в географическом, но и в правовом отно­шении (что минимизирует и юридический риск), резко повысило влиятельность всех негосударственных участников мировой конкуренции.

Оно впервые позволило оказывать весьма значительное влияние на общество и отдельно взятому, не образующему никакой организации человеку, без них обреченному на полное бессилие.

Новая структура конкуренции практически не подвергается анализу; применение к ней стандартных подходов делает получаемые выводы неадек­ватными.

Современная глобальная конкуренция (частным, хотя и фундаментальным случаем которой является конкуренция между цивилизациями) ведется разнородными субъектами, преследующими несопоставимые цели и действующими разнообразными методами. В силу фундаментальных различий в системе ценностей и образе действия они не способны понять друг друга, а значит – прийти к долгосрочному (не тактическому, заключае­мому ради достижения локальной цели) соглашению.

Их общая цель — влияние на развитие человечества. В бизнесе эту роль выполняет прибыль, но глобальная конкуренция носит надэкономический характер и ведется за навязывание миру своей модели развития . Материальные блага оказываются не более чем побочным, хотя, безусловно, полезным следствием успеха. В этом современная глобальная конкуренция напоминает биологическую: ее смыслом является экспансия в чистом виде***.

При сопоставлении сил участников глобальной конкуренции следует ориентироваться не столько на масштаб их деятельности (хотя он сам по себе служит важным ресурсом – залогом устойчивости), сколько на масштаб “ликвидных” — относительно быстро высвобождаемых ими для достижения той или иной цели — ресурсов. Учитывать надо все ресурсы, в том числе организационные, интеллектуальные и коммуникативные. Совершенно неза­менимыми представляются такие ресурсы, как технологии управления обществом и склонность к агрессии (ибо стратегическая оборона и в условиях глобализации остается единственным гарантированным путем к поражению).

 

Сохранение идентичности –


условие выживания

 

В ближайшее десятилетие первичным условием конкурентоспособности общества станет уже не эффективность госуправления, как сейчас, но сохранение общественной идентичности. Особую роль будет играть совер­шенствование и поддержание устойчивой системы общественных ценностей, действенно мотивирующих общество к достижению успеха в глобальной конкуренции.

Общество, не сознающее себя как обособленная целостность, участвую­щая в жестокой конкуренции, равно как и общество, система мотивации которого не ориентирована на коллективный успех, обречены на поражение и разрушение. Пример дает не только СССР, но и ряд “конченых стран”, еще четверть века назад представлявших собой хотя и не самые развитые, но все же стабильные, единые и обладающие определенными позитивными пер­спективами территории.

Самоидентификация советского народа, базировавшаяся на жертвах гражданской и Великой Отечественной войн, а также на коллективном успехе в период “оттепели” (социальный, технологический и идеологический прорыв, символом которого стал полет Ю. Гагарина), разрушилась в период горба­чевской “катастройки”. Сегодня Россия стоит перед необходимостью обре­тения новой самоидентификации, что, как показывает история, не представляет собой принципиально неразрешимой задачи.

Восстановление самоидентификации российского общества, “обретение субъектности”, нужда в которой остра уже сейчас, может идти только на базе идеи “конструктивного реванша” в глобальной конкуренции и путем глубокой реидеологизации общества. Идеология одна способна соединить социальные и национальные группы в единый коллектив, сплоченно участвующий в мировой битве за рынки и ресурсы, а в конечном счете – за перспективу. Она же – единственный генератор энтузиазма, удесятеряющего как физические и административные, так и интеллектуальные силы общества.

Идеология принципиально отличается от религии и национализма откры­тостью, готовностью привлекать всех потенциальных союзников. Возникнув первоначально в социальном качестве, как орудие классовой борьбы, идеология по мере развития общественных отношений расширилась до понятия “образа жизни”, блестяще реализованного в США и не до конца — в советском обществе. Обеспечивая наибольшую целостность, идеология обеспечивает и наиболее полное использование человеческих ресурсов данного общества.

Исключительная идеологизированность общества — одна из фунда­ментальных причин успешности США. Еще в 1837 году начинающий политик А. Линкольн впервые выдвинул тезис о необходимости “политической религии”, почитающей Конституцию и законы США как религиозную догму. Впоследствии, после жестокой и разрушительной гражданской войны, в ходе которой на своей территории широко применялась тактика “выжженной земли”, американское общество сумело выработать такую “гражданскую религию”, вводящую религиозную жесткость и нормативность в сферу важных для выживания общества вопросов его внутренней жизни. Объединяя людей разных вероисповеданий на основе их верности интересам общества, она стала прототипом современных общественных идеологий.

Предпринимаемая в России попытка восстановления целостности общества пока, насколько можно судить, остается в целом контрпродуктивной. После краха идеологии, ориентированной на формирование “новой истори­ческой общности людей – советского народа”, и попыток заменить ее заведомо непригодной для всего общества идеологией торжествующих спекулянтов общественное самосознание упало на первичный, национальный уровень. Так как для многонациональной страны это смертельно опасно, государство (если не считать анекдотических попыток ельцинского периода*) инстинктивно попыталось обеспечить общественное единство на более высоком, чем национальный, уровне – на уровне религии.

Действительно, исторически Россия не только сохранилась в период феодальной раздробленности и татаро-монгольского ига, но и развивалась до создания Петром Первым национальной бюрократии именно на религиозной основе. Но путь, который был передовым еще каких-то пять веков назад, сегодня ведет в никуда: Россия соединяет представителей всех великих религий мира и атеистов. Деление на более чем сотню национальностей менее разрушительно, чем на несколько конфессий, из-за:

— размытости национального чувства (особенно у преобладающей нации – русских), сглаженного далеко зашедшим формированием наднациональной общности – советского народа;

— количественного и особенно культурного доминирования русских, хотя и подрываемого массовым вторжением более активных и сплоченных беженцев с постсоветского пространства;

— того, что разделение на множество относительно небольших групп, сдерживающих и уравновешивающих друг друга, меньше угрожает целост­ности, чем разделение на несколько крупных групп, неизбежно жестко отделяющихся друг от друга.

Идеологии, способной объединить и укрепить российское общество, в явном виде пока не существует. Между тем многие косвенные признаки – и, в частности, недооцениваемый наблюдателями оглушительный успех проекта “Владимир Путин” образца конца 1999 – начала 2000 года — позволяют предположить, что основы этой объединяющей и мотивирующей идеологии уже стихийно выработаны обществом.

Ее суть, как представляется, заключается в гармоничном соединении неотъемлемых насущных прав личности и патриотизма как единственного инструмента обеспечения этих прав в глобальной конкуренции . Пони­мание необходимости этих компонент достаточно четко, так как унаследовано от советского общества, которое последовательно и в целом успешно реализовывало их. Сегодня эта идеология выработана на уровне ощущений и нуждается лишь в артикуляции, которая является неотъемлемой функцией общественной элиты.

Подобно тому, как государство является мозгом и руками общества, элита (совокупность людей, участвующих в принятии значимых решений либо являющихся примерами для подражания) служит его центральной нервной системой, отбирающей побудительные импульсы и передающей их соответст­вующим группам социальных мышц.

Сегодняшняя российская элита не справляется со своими обязанностями даже не столько из-за развращенности длительным грабежом и разрушением собственной страны, сколько из-за вызванного этой развращенностью обессиливающего цинизма. Отсутствие идеалов и энтузиазма, неспособность воодушевлять общество на решение ключевых задач делает российскую элиту совокупностью ничего не желающих (кроме личного благосостояния) и ничего не могущих “пикейных жилетов”.

Поэтому категорическое требование выживания России в глобальной конкуренции — обновление элиты в процессе артикуляции ею уже нащупанной обществом созидательной идеологии. Представляется принципиально важ­ным, что общественное требование “смены элиты” было одним из ключевых мотивов путинского проекта. Однако оно не было реализовано в силу того, что на фоне элиты, которую смогло создать новое руководство страны, старая, ельцинская, выглядела едва ли не как образец эффективности и ответст­венности. В результате реальной смены не произошло: ельцинская элита осталась у власти как единственно возможный в сложившейся ситуации гарант относительной общественной стабильности.

В процессе обновления общественная элита, помимо воодушевления, должна обрести адекватность. Значение столь банального требования обычно недооценивается, хотя для современной российской элиты, привыкшей к немыслимому еще 10 лет назад уровню комфорта, оно означает, среди прочего, и значительные материальные жертвы.

В частности, критерием патриотичности национальной элиты является форма ее сбережений. Если активы контролируются стратегическими конку­рентами данного общества, элита начинает реализовывать их интересы, окон­чательно превращаясь в условиях глобальной конкуренции в коллективного предателя общественных или классовых интересов*.

Как минимум, это означает, что адекватная элита должна хранить личные средства в национальной валюте, а не в валюте своих стратегических конку­рентов**, и стремиться к признанию своим народом, а не иностранными элитами.

Кроме того, она должна сознавать с беспощадной ясностью и полнотой, что в современных условиях глобальной конкуренции дружба возможна между народами, а между странами и обществами бывает только конкуренция .

*   *   *

Не вызывает никаких сомнений, что сегодняшняя Россия не соответствует требованиям глобальной конкуренции и потому обречена на поражение. Чтобы изменить свое будущее, надо изменить саму Россию.

 

Ирина Медведева, Татьяна Шишова • Диктатура безумия (Наш современник N2 2004)

Ирина МЕДВЕДЕВА, Татьяна ШИШОВА

ДИКТАТУРА БЕЗУМИЯ

 

Очень многие вещи, о которых мы сейчас пишем, стали нам понятны далеко не сразу, порой через годы после какого-то первого импульса. Что это был за импульс, трудно объяснить, но, как правило, все начиналось со смутного чувства: нелов­кости, беспокойства, внутреннего протеста... Логически мы обосновать этого дискомфорта не могли, а в случае, о котором сейчас расскажем, даже поначалу стыдились своей негативной реакции.

Необычный конгресс

 

Летом 1994 года, приехав на Международный конгресс по социальной психиатрии в Гамбург, мы увидели странную картину: заметное число делегатов конгресса выглядели как душевнобольные.

“Удивительно! Почему западные врачи так похожи на своих пациентов?” — подумали мы.

Но вскоре выяснилось, что это натуральные пациенты. Мы снова изумились: как можно показывать больных людей огромному залу, будто зверюшек в цирке?

Западные коллеги снисходительно улыбнулись стереотипности нашего мышления и объяснили, что мы являемся свидетелями величайшего гума­нисти­­ческого эксперимента. Впервые на научном конгрессе пациенты психиат­рических клиник, в том числе и страдающие глубокими расстройствами, будут делать доклады наравне с корифеями медицины. И они действительно их делали, перемежая подробные описания бреда и галлюцинаций с яростной критикой врачей и методов лечения, а также требуя для себя права на вож­дение машины, на работу в суде и прочих органах власти. Поведение врачей тоже, впрочем, было для нас непривычным. Они все время что-то жевали, пили воду из бутылочек, громко переговаривались, вставали посреди выступ­лений — даже когда доклад делал ученый с мировым именем! — и косяками выходили из зала. Очереди за кофе и бутербродами в рабочее время и в перерывах были практически одинаковыми. Слушая же выступления пациентов, врачи почему-то очень веселились. Так потешаются дошкольники и младшие школьники, глядя на клоунов, дубасящих друг друга надувными молотками. Подобная бестактность шла вразрез с нашими представлениями о врачебной этике, но мы и это списали на совковую стереотипность.

В последний же день произошло нечто и вовсе не вообразимое. Больные, на которых вся эта непривычная обстановка действовала возбуждающе, совершенно растормозились и уже без приглашения валом повалили на сцену, пытаясь дорваться до микрофона. Индианка с черными распущенными волосами, в ярком экзотическом наряде, завывала, размахивая руками, которые были от плеч до запястий унизаны сверкающими браслетами. Так, наверное, неистовствовали древние пифии, впадая в экстаз. Другой, мест­ный, пациент (вернее, клиент — на конгрессе много говорилось о том, что из соображений политкорректности больных теперь нельзя называть пациентами, поскольку это ставит их в подчиненное, а значит, униженное положение) кричал, что ему в Германии тесно, не хватает свободы. И грозился сбежать в пампасы. А потом, оборвав себя на полуслове, запел песню тех самых пампасов или, может быть, прерий и принялся изображать ковбоя верхом на лошади. Но вскоре и песня была прервана, потому что любитель свободы подбежал к старому профессору, восседавшему в президиуме, и начал его душить. Устроителям  пришлось поступиться правами человека, и раздуха­рив­шегося ковбоя вывели из зала. Но не успели мы перевести дух, как на сцену выскочила девица, которая, не претендуя на микрофон, с разбега плюхнулась на колени к другому члену президиума (он был гораздо моложе первого) и быстрыми, ловкими движениями стала его раздевать. Зал взревел от восторга. Сквозь хохот, свист и ободряющие выкрики психиатрической братии доносились обрывки фраз: “Что мы тут делаем?.. Дорогой, мы только теряем время... Пойдем отсюда... Мы нужны друг другу...”

Тут уж мы не выдержали и, плюнув на политкорректность, сказали немец­кой коллеге, которая нас опекала на конгрессе: “Зачем было привозить сюда эту больную женщину? У нее же острый психоз”.

Коллега отреагировала неожиданно и с заметным раздражением:

— Откуда вы знаете, что это больная? Вы что, ее тестировали? Может, она как раз психиатр, подруга доктора Крюгера...

Мы пристыженно замолкли, ведь и вправду не тестировали... А то, что видно невооруженным глазом, так это у кого какое зрение...

Но тут нашу подмоченную было репутацию спас сам полураздетый доктор Крюгер (назовем его так). Отстраняя непрошеную возлюбленную, он изви­нился в микрофон перед залом за то, что больная разволновалась и ведет себя несколько аффектированно.

Что было дальше, мы, честно говоря, помним слабо. Осталось лишь впечатление кошмара, какого-то всеобщего беснования. А еще в опухшей голове промелькнула мысль, что на следующем конгрессе душевнобольные, наверное, будут уже сидеть не только в зале, но и в президиуме. А через раз полностью захватят власть, обретя полномочия устроителей. Ведь с их маниакальным напором они сметут на своем пути любую преграду.

Тогда нам эта мысль показалась скорее юмористической. Во всяком случае, мы не стали ее развивать. Но теперь, глядя на то, что происходит вокруг, как-то очень живо припомнили свои гамбургские впечатления и подумали, что все это скорее грустно, нежели смешно. А главное, совсем не так далеко от истины, как нам казалось в начале 90-х. На конгрессе была воочию явлена одна из важнейших тенденций современного переустройства мира — стирание границ между безумием и нормой.

 

Догоняя Америку

 

Вообще-то разговоры о том, что нормальных людей в принципе не существует и что никто не знает, где кончается яркая личность и начинается личность психически нездоровая, велись давно. Мы, во всяком случае, помним подобные сентенции с самого детства. А кому незнаком расхожий миф о том, что безумие сопутствует гениальности? Во времена застоя критическое отношение к психиатрии среди нашей интеллигенции усугублялось еще и практикой помещения диссидентов в сумасшедший дом. Случаев таких было не столь много, как принято думать, но зато они получали громкую огласку, ибо в брежневское время в “железном занавесе” появились бреши: кто-то слушал радиостанцию “Голос Америки”, кто-то читал самиздатовскую литературу. И даже тогда, когда диссидент действительно был психически не вполне нормален, на это закрывали глаза, потому что восхищение храбростью человека, который подвергал себя риску “во имя всеобщей свободы”, перевешивало все остальные соображения.

Поэтому когда в перестройку разрешили сниматься с психиатрического учета по желанию или вовсе не вставать на учет, общество восприняло это законодательное послабление как торжество попранной справедливости. Казалось, что политические борцы наконец получили право снять с себя ложные обвинения. Но на деле вышло, что с учета снялось огромное количество настоящих больных, ведь один из признаков серьезной душевной болезни — это снижение критики. Больной неадекватно оценивает свое состояние, считая себя абсолютно здоровым, а близких, советующих ему лечиться, сумасшедшими или злодеями.

Мы часто склонны превозносить свою самобытность и первенство даже в каких-то отрицательных вещах. По логике “наши паралитики — самые прогрес­сивные”. Но в данном случае подобную логику легко развенчать. В 1997 г. петербургское издательство “Питер Пресс” выпустило книгу американского автора Э. Фуллера Торри “Шизофрения”. В ней, в частности, рассказывается о так называемой деинституциализации — разгосударствлении психиатри­ческой помощи в США — процессе, включавшем в себя, в частности, и резкое сокращение пациентов в государственных психиатрических больницах. Эта политика стала набирать в Америке силу с начала 60-х гг., как раз тогда, когда пошла разработка социальных проектов, вроде бы совсем разных и независимых друг от друга, а на самом деле имеющих одну цель — построение глобалистского общества.

“Масштабы деинституциализации, — пишет автор, — с трудом поддаются восприятию. В 1955 г. в государственных психиатрических клиниках насчиты­валось 559 тыс. хронически больных. Сегодня их менее 90 тысяч. Численность населения в период с 1955 по 1993 г. выросла со 166 до 258 млн человек, а это значит, что если бы на душу населения в 1993 г. приходилось такое же коли­чество госпитализированных пациентов, как и в 1955 г., то общее их число составило бы 869 тыс. Следовательно, в настоящее время примерно 780 тыс. человек, т. е. более трех четвертей миллиона, которые в 1955 г. нахо­ди­лись бы в психиатрических лечебницах, живут среди нас”. И подводит итог, говоря: “90 процентов из тех, кто сорок лет назад был бы помещен в психиатрическую больницу, сегодня в ней не находится”.

По мнению автора, на такое положение дел во многом повлияла нашу­мевшая книга Кена Кизи “Пролетая над гнездом кукушки”, вышедшая в свет в 1962 г. В России более известен одноименный фильм, снятый по этой книге. С подачи Кизи люди начали путать причину и следствие: госпитали­зация стала считаться одной из серьезных причин психических заболеваний. И соответственно, в качестве лечения предлагалось просто выпустить больных на свободу. В фильме, как вы помните, эта идея воплощена в образе индейца, убегающего из сумасшедшего дома, который как-то подозрительно напоми­нает концлагерь. (Так что крик о “карательной психиатрии”, поднявшийся у нас в перестройку, тоже был эхом, долетевшим с другого континента, когда появилась возможность сокрушить психиатрическую службу не только в Америке, но и в Советском Союзе.)

Очень способствовали “освобождению” психических больных, по словам Фуллера, и американские юристы, коих, кстати, расплодилось в те годы великое множество. В главе “Масштабы бедствия” читаем: “В штате Висконсин один такой защитник заявлял, что больной шизофренией — человек, поедав­ший свои фекалии, — для самого себя опасности не представляет, и судья, приняв сторону защиты, не счел необходимым принудительно лечить больного”. “В качестве награды за свою деятельность, — горько иронизирует Фуллер, — они (юристы) имеют теперь огромное число бездомных, психически больных людей, которые зато свободны — свободны находиться в состоянии постоянного психоза”.

Читаешь эту книгу — и почти все, что в ней написано о разрушении психиат­рической помощи, может быть отнесено к нам. Прибавить только надо лет 30 — и получится ситуация в России. Например, Фуллер сетует на то, что услуги психиатров и психологов после разгосударствления психиатрических служб стали для многих недоступными. Специалистов сколько угодно, но они предпочитают заниматься частной практикой. Разве у нас не то же самое? До перестройки все психиатрические службы были бесплатными. Теперь во многих — в том числе детских! — официально лечат за деньги, и немалые.

Сильно возросла стоимость лекарств. Ряд дешевых отечественных препаратов (таких, скажем, как пиразидол, азафен, френолон) исчезли из продажи; перечень лекарств, которые больные с группой инвалидности должны получать бесплатно, теперь сильно ограничен.

Обратите внимание, что даже в таком ультракапиталистическом госу­дарстве, как США, психиатрическая помощь еще недавно была бесплатной, поскольку душевные заболевания входили в разряд социально значимых и государство считало своим долгом, с одной стороны, покровительствовать таким больным, а с другой — обеспечивать здоровым вполне законное право на безопасность. Теперь, после смены “курса”, она часто не обеспечивается. “По данным одной из работ, — пишет Фуллер, — за последний год 9 процентов больных шизофренией, не изолированных от общества, в драках применяли оружие. По другим данным, 27 процентов выписанных из психиатрических клиник пациентов, как мужского, так и женского пола, совершили по крайней мере один акт насилия в течение первых четырех месяцев после выхода из больницы. Резко увеличилось также число актов агрессии, совершаемых больными шизофренией против членов их семей”.

Ничего удивительного, что автор называет разгосударствление психиатри­ческой службы “самым крупным провалившимся социальным экспериментом в Америке” и добавляет, что оно “сравнимо по своим последствиям со спуском на воду своеобразного психиатрического “Титаника”.

Тем не менее эксперимент не только не прекращен, но и распространен на другие страны. В том числе на нашу. Результаты соответствующие: огром­ное количество бомжей, нелеченых алкоголиков, которые беспрепятственно терроризируют и взрослых членов семьи, и детей. А малолетние бродяжки, среди которых так высок процент психической патологии? Да и рост тяжких преступлений во многом на совести лукавых гуманистов.

Теперь человек, страдающий серьезным психическим расстройством, может сколько угодно угрожать своим близким. Пока он не привел свою угрозу в исполнение — не смей говорить о принудительной госпитализации. Муж одной нашей знакомой в состоянии психоза бросал с балкона тяжелые пред­меты. И что, его удалось положить в больницу? Как бы не так! Он от лечения отказывался, считая себя идеально здоровым. А жене, когда она пришла в психдиспансер, сказали: “Сожалеем, но ничем не можем помочь. Вот если б он не просто сбросил с балкона телевизор, а пришиб прохожего, тогда — да, мы бы за ним приехали. А в данном случае не имеем права”.

Если еще раз повторить вслед за Фуллером длинное и труднопроизно­симое слово, надо отметить, что, деинституциализировав лечение, адепты глобализма институциализировали, как бы огосударствили, узаконили безумие. А попросту можно сказать так: широко раскрыв двери сумасшедших домов, они стараются превратить в дурдом весь мир. Объявив больных здоровыми, прилагают в то же время гигантские усилия к тому, чтобы здоровых свести с ума.

У нас, правда, “процесс пошел” с опозданием на несколько десятков лет. Как-то раз, уже не в Германии, а в Москве, мы долго беседовали с немцем. Разговор был сложным и касался духовных проблем современной жизни. Обычно с иностранцами такие беседы длятся — если вообще возникают — очень недолго. Их это явно утомляет. А наш немецкий гость понимал все с полуслова и был настолько захвачен разговором, что не проявлял ни малейших признаков усталости. И даже, позабыв о европейском этикете, готов был проговорить до утра.

— А что думают по поводу обсуждаемых нами проблем люди вашего круга в Германии? — спросили мы, тайно вздохнув о том, что не встретили там столь близких по духу собеседников.

Лицо немецкого историка омрачилось.

— У меня нет круга. В Германии мне вообще некому это сказать.

— Почему?

Он ответил не задумываясь:

— У нас “промывка мозгов” длится уже более 40 лет, а у вас она только началась. Так что в России еще много нормальных людей, которые способны вникнуть в смысл происходящего.

 

Прогулки с Ганнушкиным

 

Что ж, воспользуемся своим преимуществом. Оно, как ни парадоксально, заключается еще и в том, что, наверстывая упущенное, глобализаторы стараются поскорее закачать в нас все “достижения цивилизованного мира”, к которым западные люди привыкали постепенно, в течение полувека. Поэтому плавной смены ценностей в России не произошло, как и тотальной адаптации к новой реальности: у многих она, наоборот, вызывает аллергию и отторжение. Но даже у тех, кто вроде бы хочет вписаться, еще вполне свежа память о том, что в России (да и до недавнего времени на Западе!) тради­ционно считалось нормой, а что — психопатологией.

Ну а коли так, давайте, пока у нас до конца не отшибло память, посмотрим, как жизненное пространство усиленно превращается адептами глобализации в различные отделения сумасшедшего дома.

Взять хотя бы моду. Проектировщики глобального мира, судя по всему, решили использовать ее в качестве одного из сильнейших средств патологи­зации психики. Да, конечно, мода существовала всегда, но она скорее отражала процессы, происходящие в обществе, а не формировала их. (Скажем, необходимость пользования общественным транспортом вызвала некоторое укорачивание юбок.) С начала же 60-х гг., когда глобалисты заговорили о необходимости произвести в мире “сдвиг культурной парадигмы” и начали активно формировать “культуру рока-секса-наркотиков”, моду стали исполь­зовать в качестве тарана, пробивавшего бреши в массовом сознании. Сперва шла раскачка контрастами: мини-юбки — макси-юбки; брюки-дудочки — широ­ченные клеш; узконосые туфли — квадратные носы; облегающий силуэт — “мешок”. Сначала перемены происходили довольно медленно, поскольку новая мода всякий раз вызывала у старшего поколения шок, общество сопротивлялось. Вспомните хотя бы, сколько дебатов вызывали туфли на платформе или на высокой шпильке. Но со временем мелькание кадров убыстрилось. Не успеешь глазом моргнуть, а мода кардинально поменялась. К концу 70-х гг. в иностранных журналах мод типа “Бурда” писали, что теперь мода может меняться даже в пределах одного сезона: скажем, в начале лета “писк” — платье в крупный горошек, а через месяц — в полоску. Но все же примерно до середины 80-х мода все-таки соответствовала своему главному предназначению, которое состоит в том, чтобы людей украшать . И одежда проектировалась и подбиралась так, чтобы скрашивать , скрывать природные недостатки внешности. Помните, еще совсем недавно не только в модных, но и просто в женских журналах давались советы, как с помощью одежды замаскировать излишнюю худобу или, наоборот, избыточный вес, визуально сузить слишком широкие плечи или расширить чересчур узкие бедра. Конечно, и тогда встречались толстухи, которые напяливали мини-юбку, но они были посмешищем для окружающих. А родные старались образумить модниц с таким дурным вкусом.

Но ближе к концу 80-х стали появляться силуэты и фасоны, которые не могли украсить никакую фигуру, а делали облик нелепым, карикатурным, порою клоуноподобным. Брюки со сборками на животе уродовали даже самых стройных девушек. Женщины ведь всегда заботились о том, чтобы живот скрадывался. Отсюда — просторные народные сарафаны; дворянки, следо­вавшие европейской моде, наоборот, затягивались в корсет. Но в любом случае демонстрировать большой живот считалось неприличным. А тут даже худышка выглядела пузатой! И вдобавок сужающиеся книзу брюки создавали впечатление огромного отвислого зада. Не дамские брючки, а мечта паяца!

Тогда же сделались популярными и совершенно несуразные мужские наряды. Например, красные брюки, рубашки с кружевными манжетами и гипюровыми жабо.

Кто-то может спросить: “Чем же такая одежда карикатурна? Что в ней клоунского? Жабо очень даже украшает”.

И действительно, жабо — красивый элемент одежды. Только женской, а не мужской.

“А как же графы, маркизы и бароны на балах?” — не унимается спорщик.

Но прошло время графов, маркизов и дворцовых балов. А современный мужчина, который приходил в жабо на работу или давился в перестроечных очередях, отовариваясь маслом по талонам, выглядел, прямо скажем, нелепо. Нелепость же никого не украшает.

Вот и получается, что в моде 80-х уже достаточно отчетливо прозвенели сигнальные звоночки, ведь и карикатурность облика, и стремление походить на существо другого пола, да и анахронизм в одежде — все это психиатри­ческие симптомы.

В последующие же годы в моде все меньше оставалось смешных нелепостей и все больше появлялось нелепостей откровенно безобразных, уродливых и даже пугающих. Высоколобые умники заговорили об эстетике безобразного, искусствоведы — об агонийных (от слова “агония”) формах искусства. Но мы не станем развивать агонийное искусствоведение, на то есть патентованные специалисты, получающие заграничные гранты. Мы лучше посмотрим на новейшую моду с точки зрения психопатологии. Интересно, что бы сказали корифеи русской и советской психиатрии, пройдясь по современным московским улицам, спустившись в метро, заглянув в молодежную дискотеку? Корсаков, Ганнушкин или Кащенко могли бы не устраивать свои знаменитые профессорские разборы для студентов-медиков в стенах психиатрических клиник, носящих теперь их имена. Зачем извлекать больных из палаты и приводить в аудиторию, когда можно выйти на улицу и с приятностью устроить практикум на свежем воздухе?

Вот женщина не просто полная, а с болезненным ожирением. Но она в обтягивающих, больше похожих на рейтузы брюках и такой же облегающей майке. Да, не прошли даром так называемые “fat-show”, фестивали и клубы толстяков, в которых задавали тон звезды эстрады, тоже, мягко говоря, не отличавшиеся худобой. На эту женщину никто даже не обращает внимания. И разве она такая одна? Между тем это яркий пример сниженной критики, сопутствующей серьезным психическим заболеваниям.

Вот старуха в джинсовой юбке, кроссовках и бейсболке с ярко-красным козырьком. Стиль девочки-семиклассницы. Ганнушкин, наверное, квалифи­цировал бы это как старческое слабоумие. Но сегодня за такой диагноз в сумасшествии обвинили бы самого Ганнушкина. Это ж так прекрасно, когда человек не помнит о своем возрасте и в семьдесят пять хочет выглядеть, как в пятнадцать! Значит, он молод душой, не унывает, верит, что у него еще все впереди...

А вот всамделишные пятнадцатилетние. Он в майке без рукавов, которая всегда считалась атрибутом нижнего мужского белья. Голые плечи обезоб­ражены татуировками. На одном плече дракон, на другом — какая-то харя. В ухе масса сережек — по всему периметру ушной раковины. Осветленные, как у женщины, волосы стоят дыбом. Вид довольно кошмарный, но еще уродливей выглядит девица. Синими губами она напоминает покойника, черными ногтями на руках и ногах — того, кто не к ночи будь помянут, а выбритые на голове дорожки похожи на проплешины, которые бывают у страдающих трихотилло­манией — очень тяжелым невротическим расстройством, когда больные вырывают у себя на голове волосы, выдергивают брови и ресницы.

Такое явное обезображивание своей внешности называется в медицине “порчей образа”. Оно бывает при весьма серьезных душевных расстройствах. Но если полистать свежие журналы мод, становится понятно, кто индуцирует безумие широкой публике. Журналы причесок будто издаются в помощь ведьмам, чтобы они смогли привести себя в надлежащий порядок перед полетом на шабаш. Все представления о красоте волос вывернуты наизнанку. Всегда ценились пышные, густые волосы. Теперь с помощью особых приемов создается впечатление, что на голове три волосинки. А сколько усилий тратил парикмахер, чтобы добиться аккуратной стрижки, идеально ровной челки! Сейчас же модно стричь вкривь и вкось, сикось-накось. Вдумайтесь в само слова “прическа”. Приставка “при” означает приближение. Волосы чешут, приближая друг к другу и одновременно к голове. Теперь же модную прическу уместнее было бы называть “растрепкой” — неровные патлы еще и старательно хаотизируют. Ну и, наконец, при самых разных модах на прически никогда не оспаривалось, что волосы должны быть чистыми. Теперь их нужно специально засаливать и вдобавок превращать в паклю.

Неопрятность вообще сейчас поднята на щит. Юбки с перекошенным подо­лом или даже в виде лохмотьев, прорехи на джинсах, специально, художест­венно порванные пятки на чулках, рубашки, торчащие из-под свитеров или нарочно застегнутые не на ту пуговицу, обвислые футболки, трехдневная щетина... Но ведь неопрятность — тоже один из клинических симптомов. А если точнее — одно из важнейших указаний на шизофрению. Психиатри­ческому больному-хронику свойственно забывать, застегнута ли у него одежда, давно ли он мыл голову или брился...

— Да ладно вам пугать! — возмутится читатель. — При чем тут психиатри­ческие хроники? Мало ли как люди выглядят, чтобы соответствовать моде?

Но нельзя соответствовать моде чисто формально. Мазать губы синей мертвецкой помадой и при этом оставаться доверчиво-радостным ребенком. Демонстративность, неряшество, уродство, непристойность моды диктует и стиль поведения. А стиль поведения уже прямо связан с внутренней сущностью человека. Даже те люди, которые рабски не подражают моде, все равно варятся в этом соку и постепенно привыкают к уродству как к новой норме.

Если бы великий Ганнушкин, которого мы оставили проводить вообра­жаемый практикум на московской улице, увидел пьющую из горла пиво беременную женщину в короткой летней маечке, заканчивающейся прямо над огромным голым животом с кольцом в пупке, он бы вынужден был развести руками и признаться своим юным коллегам, что это какое-то неведомое доселе, сложное, полисимптомное душевное расстройство. Зато наши современники вообще никаких болезненных симптомов тут не наблюдают. А что? Нормально! Надо же в чем-то ходить, когда жарко! Живот голый? Поду­маешь! Что естественно, то не стыдно. Ну а про пирсинг в пупке вообще смешно упоминать. Это и декоративно, и, может, там какая-то точка акупунктуры в пупке полезная. Да и потом, девушка, наверное, давно пупок проколола и просто забыла колечко вынуть. Замоталась — и забыла, перед родами, сами знаете, сколько хлопот. А пивко пускай хлещет на здоровье, ребеночек тогда будет расти у нее внутри как на дрожжах...

Сколько веков люди помнили, что женщина, которая ждет ребенка, должна вызывать чувство благоговения, ибо прообраз ее — Богоматерь! И даже в безбожное советское время благоговение еще не выветрилось. Часто повто­ряли вслед за одним дореволюционным писателем: “Будущая мать всегда прекрасна”, с Мадонной сравнивали... И вдруг —  разом все позабыли... Прямо какое-то коллективное слабоумие получается, или, в переводе на язык психиатрии, деменция...

Но деменция эта во многом рукотворна. И законодатели мод занимают среди ее творцов далеко не последнее место. На какую головокружительную, олимпийскую высоту подняты представители этой профессии! Кутюрье, которых раньше называли модельерами и модельершами, а еще раньше — модистками, закройщиками и портными, существовали с незапамятных времен. И люди очень даже нуждались в их услугах. Мы уже говорили, что одежда играла важную декоративную роль, особенно в жизни женщин. Поэтому к советам модельеров прислушивались. Но их как-то не принято было спрашивать — тем более в печати и на телевидении! — какая экономика нужна государству, какую сторону следует поддерживать в “военном конфликте” США с Ираком, стоит или не стоит легализовать продажу наркотиков, есть ли будущее у клонирования человека и что целесообразнее: сохранить призыв в армию или перейти на контрактную службу. Люди видят это на экране, слушают по радио, читают и думают: “Он такой умный, такой важный! Вчера показали в новостях, как он присутствовал на праздничном кремлевском обеде. А этот, из Франции, с двойной фамилией, больной СПИДом, одевает королев... он вообще вчера по телевизору рассуждал о будущем планеты, и все ему смотрели в рот... Раз они такие великие, эти кутюрье, все про все понимают, значит, уж в своем-то деле они наверняка академики! Где тут у нас делают пирсинг? Надо идти...”

 

Как сводят с ума

 

Наряду с модными закройщиками “стилистами жизни” назначены теперь эстрадные певцы и популярные ведущие. Тут уже модели поведения трансли­руются не опосредованно через модели одежды, а напрямую. И представляют собой широчайший спектр психических отклонений, извращений (на профессиональном языке — девиаций и перверсий). Эстрадные певцы были популярны и раньше. Но даже если кто-то из них вел себя несколько экстравагантно, то, с поправкой на профессию, это не выходило за пределы нормы. Теперь же, по признанию самих артистов, если у тебя нет извращения или хотя бы какой-то “сумасшедшинки”, приходится что-нибудь себе придумать. В противном случае забудь о карьерном росте.

Попробуйте однажды посмотреть на экран отстраненным взглядом. Пожалуй, для этого даже лучше выключить звук, чтобы зрительный ряд просту­пил более выпукло. Часто уже немолодой артист или артистка задирают ноги выше головы, порывисто сбрасывают с себя одежду на сцене (страсть к пуб­лич­ному обнажению называется эксгибиционизмом), скачут козлом, дер­гаются в конвульсиях на манер тяжелейшего неврологического заболевания — пляски святого Витта, или болезни Паркинсона. У них выпученные глаза, как у больных в состоянии острого психоза. Ну а если включить звук, то послы­шатся крики, вой, стоны, хрипы, и мы поймем, что имеем дело с безумием, которое старательно индуцируется залу.

И публика тоже начинает дрыгаться, свистеть, улюлюкать. Безумие зара­зительно, так что весь концертный зал, а то и стадион на время превращается в огромное буйное отделение сумасшедшего дома.

А вспомним молодого ведущего появившейся в конце 90-х музыкальной телеигры “Угадай мелодию”. Поначалу многие люди недоумевали, почему этот симпатичный парень все время принимает неестественно-вычурные позы. Почему его деревянная пластика напоминает пластику тростниковой куклы с острова Ява или движения в брейк-дансе? Люди более продвинутые успокаи­вали себя и других тем, что таков нынешний западный стандарт. Но ведь это тоже по существу ничего не объясняло. И лишь человек, профессионально знающий психиатрию, явственно видел перед собой очень точную, грамотную имитацию каталепсии — специфической пластики при определенных формах шизофрении. Невыносимо было смотреть на потуги участников передачи, которые пытались подражать ведущему-кукле. Выглядели они порой как-то совсем простецки, от них не веяло никакими западными стандартами. Но, вероятно, без этого “нового стиля” до участия в передаче просто не допускали.

Впрочем, это лишь предположение. А вот как около получаса натаскивали целый зал старшеклассников перед съемкой передачи “Большая стирка”, одна из нас видела собственными глазами. Женщина-режиссер командовала в микрофон:

— Когда я взмахну рукой, вы должны дать реакцию. Ну-ка, попробуем!

Подростки, часть из которых, судя по всему, была на телевидении не впервые, с готовностью заорали, заулюлюкали и засвистели. Режиссер отрицательно замотала головой и резким жестом остановила шум. Выражение лица у нее было очень недовольным.

— Вы что, спите на ходу? Поехали по второму разу! — она опять взмахнула рукой.

Юные статисты завопили и заверещали что есть мочи. Но режиссерша снова насупилась.

— Где драйв? Я не чувствую драйва! — заорала она в микрофон как помешанная. — А ну-ка еще раз! Третья попытка!

Дети, взятые “на слабо”, надрывались так, что казалось, у них сейчас кишки полезут горлом. И, наконец, заработали одобрительный кивок. Съемка началась.

Из приведенной сцены видно, что психотронное оружие — это не обяза­тельно какие-то загадочные излучения, невидимо разрушающие человеческий мозг. Двадцати минут наглого напора оказалось достаточно, чтобы вызвать пусть временный, но массовый психоз. Да и по поводу временности вопрос спорный. Разве беснование может пройти бесследно для человеческой души? Ведь в следующий раз одного взмаха руки (или слова “драйв”) будет для кого-то достаточно, чтобы в памяти всплыла вся цепочка стимулов, приводя­щих к безумному буйству...

Личность подростка, участвующего в подобных массовках — на телеви­дении ли, на стадионе, на рок-концерте или на дискотеке, — начинает иска­жаться. Практически все родители обращают внимание на то, что ребенок становится повышенно раздражительным, агрессивным, не терпит замечаний, заводится с пол-оборота. В нем появляется какая-то непонятная жажда разру­шения, пропадает сочувствие, умолкает совесть, сердце будто глохнет, досту­чаться невозможно. Но ведь такая сокрушительная агрессия в сочетании с душевной тупостью — одна из главных характеристик гебоидной, или ядерной (затрагивающей самое ядро личности) шизофрении! И вот гебоидные шизо­ф­ре­ники предлагаются нашим детям в качестве образцов для подражания. Герои компьютерных игр, с которыми отождествляет себя ребенок, только тем и занимаются, что проламывают стены, поджигают дома, взрывают города и убивают всех без разбору. Гебоидными шизофрениками нашпиго­ваны и современные кинофильмы.

Вы возразите, что они там, на экране, — отрицательные персонажи. И это возражение верно. В нормальной реальности зрители обычно сопережи­вают положительным героям и не приемлют злодеев. Но в реальности психо­генной все по-другому. Сейчас, когда творцы “нового глобального мира” делают все, чтобы поменять полюса добра и зла, возвести зло в ранг нормы, а потом и в ранг добродетели (соответственно, низводя добродетель до уровня курьеза, а затем — до уровня порока), дети интуитивно чувствуют эту перемену знаков и хотят подражать злу, как они хотят подражать чемпионам.

У нас на психологическом приеме все чаще появляются дошкольники, которым нравятся отрицательные персонажи: Бармалей, Карабас-Барабас, Баба-Яга, Кощей Бессмертный. Чтобы почувствовать, какое это серьезное личностное искажение, постарайтесь вспомнить себя в этом возрасте и свою реакцию на сказочных злодеев. Вспомните, как вы содрогались от негодования и ужаса, когда злодеи творили свои злодейства, как хотелось помочь Иван-царевичу, Буратино, привязанным к дереву Танечке и Ванечке. А когда немного подрастали, какие проблемы возникали при игре в войну, потому что никто не желал быть “фашистом”. И на эти роли обычно соглашались дети-изгои, которым важно было на любых условиях быть принятыми в игру.

А как непросто было педагогу театрального кружка найти кандидатуру на роль отрицательного персонажа! Какие обиды часто возникали у получившего такое “спецпредложение”! Собственно говоря, у нас есть и личный опыт раздачи подобных ролей. Ставя на своих психологических занятиях пьесу по мотивам сказки Д. Н. Мамина-Сибиряка “Серая шейка”, мы раньше регулярно сталкивались с нежеланием детей играть злодейку Лису. Приходилось хитрить, выдумывать аргументы типа: “Ты такой талантливый актер, покажи класс!” или: “Только очень большая актриса, будучи хорошим человеком, способна изобразить злодейку”. Но в самое последнее время картина принципиально изменилась. Теперь не успеваем мы при чтении пьесы вслух дочитать ее до конца, как сразу несколько ребят выкрикивают: “Можно, я буду Лисой? Отдайте мне Лису! Нет, мне!”

И это в подавляющем большинстве случаев дети из культурных семей, где родители достаточно много занимаются их воспитанием. И патологии серьезной у ребятишек нет, а садистские пристрастия — как у клинических больных.

Другие образчики безумия являет нам телереклама, где здоровые мужики смачно облизывают губы, сладострастно вздыхают, пускают слюни и в экстазе закатывают глаза, почти что лишаясь чувств, когда пробуют йогурт, мороже­ное, пиццу. Такое утрированно-чувственное отношение к еде свойственно душевно­больным, классифицируемым как “шизоидные инфантилы”. Это дитя малое так зависит от вкусной еды, что для него отказ купить шоколадку — трагедия, а получение ее — источник восторга. Нормальный же взрослый человек, даже любящий поесть, не шалеет от одной только мысли о “вкусненьком”.

А ведь ценностная ориентация инфантила только кажется такой безобид­ной. И актеры, которые корчат нелепые рожи, изображая пищевой восторг, одновременно с рекламой йогурта рекламируют патологический образ чело­века. “Согласно теории социального научения как дети, так и взрослые приобретают определенные установки, осваивают эмоциональные реакции и новые типы поведения кино- и телегероев (Bandura, 1973; Liebert, Neale & Davidson). Ввиду высочайшей эффективности и широкого распространения телемоделирования средства массовой информации играют чрезвычайно важную роль в формировании человеческого поведения и социальных отношений”, — пишет исследовавшая этот вопрос Н. Е. Маркова в книге “Технология уничтожения” (М., 2002 г.).

Конечно, почва вспахивалась давно. Разве нормальным было поведение миллионов советских людей, которые жили как бы не помня, что другие миллионы их соотечественников, в том числе близких родственников, погибли во время раскулачивания, были расстреляны как “враги народа”, томились в лагерях? Мы не говорим о том, что надо было перестать жить, но то, что многие люди жили так, будто ничего этого вообще нет и никогда не было, свидетельствует о серьезном нравственном повреждении. Ведь они даже дома не молились о плененных и убиенных безбожными властями, а ходили в кинотеатры, устроенные в оскверненных храмах, веселились в парках, разбитых на местах бывших кладбищ. Тогда, правда, и развлечения были не такими примитивными, как сейчас, и много места в жизни людей занимала высокая мотивация: построение светлого будущего, создание передовой науки, освоение целинных земель, завоевание космоса. На следующем же витке истории нравственная порча переросла уже в порчу психическую.

 

Эталоны, они же симптомы

 

Нельзя не упомянуть и о целенаправленном расщеплении массового сознания. И в теле-, и в газетной журналистике появился специальный термин: “нарезка”. Это чтобы всего было по чуть-чуть, и все в одной куче. При этом редакторы с апломбом заявляют, что люди якобы разучились воспринимать мало-мальски объемные и серьезные материалы. Помнится, на заре перестройки режиссер А. Михалков-Кончаловский, обогащенный опытом работы в Голливуде, рассказывал об особенностях требовательной американской публики.

— Внимание у тамошнего зрителя, — объяснял он, — очень суженное, как будто они смотрят в подзорную трубу. И очень кратковременное — они его не в состоянии зафиксировать на чем-то одном дольше минуты. Поэтому в Штатах такие высокопрофессиональные фильмы: никаких длиннот, только “экшн” (action)”.

Теперь такого “требовательного” зрителя формируют и у нас. А ведь Михалков-Кончаловский, сам того не подозревая, — он же по профессии режиссер, а не психиатр — описал больных с так называемым “полевым поведением” и вниманием, выражаясь профессионально, “суженным по типу коридора”. Даже у детей полевое поведение считается нормой лет до двух, максимум до трех. А тут оно у взрослых... Комментарии могут показаться бестактными.

Лучше перейдем к краткому перечислению других патологий, провоци­руемых злополучной “нарезкой”. Это и разорванность сознания, когда человек неспособен выстроить простейшую логическую цепочку. Это (снова профес­сио­нальная терминология) скачка идей. Это эмоциональное отупение, которое возникает как патологическая защитная реакция на склейку трагических известий с нейтральными и даже радостными. (“Маньяк зверски убил оче­редную жертву. Курс доллара остался прежним. Завтра открывается фестиваль пива”.)

А еще когда человека ежедневно оглушают таким количеством шокирую­щих новостей, у него возникает — тоже защитного характера — амнезия. На войне подобные расстройства памяти нередко бывают следствием контузии. В сегодняшней же информационной войне роль снарядов и бомб играет умно скомпонованная и соответствующим образом поданная информация. Конту­женные ее взрывной волной телезрители с трудом вспоминают, что видели вчера. А уж политические события, за которыми они так напряженно следили год назад, невозможно восстановить в памяти даже под дулом пистолета.

А сколько сил брошено на то, чтобы приобщить как можно больше людей к различным половым извращениям, которые (может, не все это знают?) тоже относятся к разряду психопатологии! Скажем, нашумевшая телепро­грамма “За стеклом”, кроме всего прочего, провоцировала такое психо­сексуаль­ное расстройство, как вуайеризм (попросту говоря, это когда получают специфическое удовольствие, подглядывая в замочную скважину чужой спальни). Или взять передачу “Голая правда”, где, сообщая новости, ведущие поэтапно раздеваются. И эти две передачи, и масса других поощряют вуайеризм со стороны зрителей и эксгибиционизм — отклонение, связанное с любовью к прилюдному обнажению, — участников. А как подогре­ваются в СМИ монстрофилия (патологическая любовь к уродству) и педофилия (еще недавно этот термин приходилось объяснять, но сейчас, увы, уже не требуется, телевидение позаботилось о просвещении масс)!

Иногда клинический диагноз поставить нелегко. Например, в теле­рекламе, когда вся семья, собравшись за столом, ворует друг у друга сосиски и это подается как забавная игра. Кто эти игруны: олигофрены или клепто­маны? Или тут может идти речь о комбинированном дефекте?

До недавнего времени хотя бы совсем маленьких детей оставляли в покое. Компьютерные игры, идиотские книжки и даже мультфильмы с Бэтменами и киборгами — все это было еще не для них. Но теперь появились разработки, охватывающие и эту возрастную группу. А то вдруг они за первые три года жизни успеют нормально сформироваться?

“Телепузики” — первая в мире программа для младенцев до одного года  появилась в Англии в 1997 г. и тут же была экспортирована в США компанией PBS (Public Broadcasting Station — Общественное телевидение (“Улица Сезам”), специализирующейся на детской образовательной продукции, — пишет уже цитировавшаяся нами социолог Н. Е. Маркова. — С самого начала производители телепередачи настойчиво позиционировали ее как обучаю­щую... Реклама утверждала, что программа развивает воображение младенцев, облегчает их моторное развитие, способствует довербальному развитию языка и учит обращению с техникой”.

Видите, как привлекательно? Тем более что сейчас модно заниматься ранним интеллектуальным развитием детей. Но из разбора Н. Е. Марковой становится очевидно, что ни о каком интеллектуальном развитии не может быть и речи. Скорее наоборот. Как учат маленького ребенка? Показывают ему какой-то предмет или картинку и говорят: “Это — то-то”. В “Телепузиках” же словесная информация часто противоречит зрительной. Маркова приводит характерный пример: “Визуальная информация — крупный план: рука мальчика держит кусочек яблока. Вербальная информация — голос ребенка за кадром: “Это виноград”.

Или: детские пальцы держат кисточку с красной краской, раскрашивая дымковскую игрушку. Голос ребенка за кадром: “Это зеленая краска”. Так хаотизируется еще очень хрупкая психика малыша, блокируется усвоение правильной информации.

Обучают “Телепузики” и девиантному, отклоняющемуся поведению.

Н. Е. Маркова предлагает рассмотреть некоторые из моделей внедряемого поведения.

Модель поведения: для исполнения желаемого достаточно немного поныть и похлопать в ладошки.

Результат усвоения модели: пассивный характер, неспособность доби­ваться поставленных целей и бороться с жизненными трудностями.

Модель поведения: перед сном надо ныть, прятаться, говорить “Нет-нет”.

Результат усвоения модели: неврастения, расстройства сна.

Модель поведения: садясь за стол (на кресло, диван и пр.), громко имити­ровать пуканье, что вызывает веселое одобрение окружающих.

Результат усвоения модели: формирование девиантности, неразбор­чивости, грубости.

Модель поведения: можно лихо прыгать в любые отверстия (дьявольски похожие на открытые люки), как это делают телепузики.

Результат усвоения модели: увеличение детского травматизма. Перело­манные руки, ноги и позвоночники, исковерканные детские судьбы.

“Перечислим наши предыдущие открытия, сделанные при просмотре “Телепузиков”, — подытоживает исследовательница, — склонность к асоциаль­ному поведению, девиантности и депрессии; эмоциональная тупость, пассив­ность, беспомощность, деструктивное мышление, неврастения; прибавим к этому крепко усвоенные в младенчестве неправильные связи элементарного вербально-визуального ряда (ребенок будет путать зеленый и красный, яблоко и виноград и пр.), и мы получим портрет будущего неудачника и преступника — потребителя наркотиков”.

А скольким людям развинтили психику так называемым сетевым маркетингом! Наивно думать, что многочисленные приемы запудривания мозгов влияют только на покупателей. Присмотритесь к агентам, распространителям и дистрибьюторам всяких там гербалайфов, цептеров и омолаживающих бальзамов. Разве можно считать нормальным человека, который как заве­денный скандирует заученный рекламный текст, нисколько не ориентируясь на реакцию тех, к кому он обращается? Они могут его не слушать, могут даже попросить выйти и не мешать работать, если он пришел со своим товаром в учреждение, — все без толку: пока этот живой граммофон не прокрутит свою пластинку до конца, его никакими силами не выключить. Согласитесь, такое поведение не назовешь адекватным. Неадекватно и то, что “специалист по сетевому маркетингу” перестает дифференцировать людей на своих и чужих, всучивая “эксклюзивный продукт” (якобы вчера еще секретную разработку военно-промышленного комплекса или лекарство, которым лечили только членов Политбюро) всем без разбору, в том числе близким родственникам и закадычным друзьям. Хотя нормальный торговец на своих не наживается.

Не реагирует одержимый распространитель и на ситуацию. На дружеской вечеринке, на похоронах, на свидании с девушкой он может в самый неподходящий момент вытащить из сумки образчик заветного товара и начать рекламную кампанию. Скажите, разве может все это вытворять человек в здравом уме и твердой памяти? И разве обязательно быть крупным психиатром, чтобы диагностировать его нездоровье?

 

Усугубление признаков

 

А как губительна для людей истероидного склада (которых на свете не так уж и мало!) оголтелая сексуальная пропаганда и призывы раскрепоститься! Может быть, не всем известно, что “истерия” по-гречески значит “матка”. Когда половые влечения гипертрофированны, особенно опасно эту сферу растормаживать, подогревать. Бытует, правда, мнение, что чем меньше себя сдерживаешь, тем лучше. В том числе и в интимной жизни. Отбросим ложный стыд — и психика якобы успокоится. Но на самом деле все наоборот. Истероидность (т. е. конституциональная особенность нормального характера) может при подобной раскачке перерасти — и нередко сейчас перерастает — в натуральный истерический психоз.

— Никогда раньше не видел таких острых форм истерии, как сплошь и рядом вижу сейчас, — признался нам один психиатр с тридцатилетним стажем работы в крупной московской больнице. — Даже истерическую дугу можно увидеть, о которой раньше только в литературе читал (это когда в состоянии истерического припадка больная выгибается мостиком. — Прим. авт. ).

Позволить истеричной женщине (а истерия, по преимуществу, женская болезнь, хотя в связи с феминизацией мужчин количество истериков среди представителей сильного пола существенно увеличилось) беспрепятственно удовлетворять свои нижепоясные желания — это все равно что позволить человеку, страдающему ожирением, есть столько раз и в таких количествах, сколько ему заблагорассудится. “Раскрепостившись”, толстяк очень быстро отправится на тот свет. Но если больной ожирением вредит распущенностью только себе, то душевнобольной, которому общество позволяет распуститься, губит не только себя, но и других. Взять тех же истеричек. Раньше избытки их дурной энергии выплескивались на окружающих главным образом в виде криков, скандалов, обид, внезапных слез, которые так же мгновенно высыхали, как и появлялись. Пока общественная мораль не была расшатана, повышенное внимание истеричек к определенной стороне жизни часто оборачивалось парадоксальной стороной, т. е. ханжеством: они уличали других в тайных амурных отношениях, по принципу “куре просо снится”. Это тоже было малоприятно, приводило к конфликтам, даже к трагедиям. Но теперь, когда эротика в почете, сексуально озабоченные граждане и гражданки уже не скрывают своих истинных пристрастий. И жизнь многих семей превратилась в ад. Нетрудно себе представить, что слышит теперь муж “просвещенной” истероидной женщины, как она унижает его, как попрекает мужским бессилием, как афиширует свои связи на стороне, ссылаясь на рекомендации, вычитанные в журналах и даже услышанные во врачебных кабинетах. А поскольку истерички демонстративны, они с удовольствием устраивают свои концерты на публике. В том числе и при детях. Страшно подумать, как калечится душа ребенка, который слышит непристойные обвинения в адрес своего отца.

А какое сейчас раздолье для сексуально озабоченных учителей в школе! Валеология, уроки здоровья, элементы полового воспитания в литературе, истории, не говоря уж о биологии, в которой при желании все можно повернуть “в ту степь”. Тем более что курируют соответствующую тематику в школьном образовании поистине “достойные” люди. К примеру, старый содомит с совершенно развинченной психикой, позирующий для газетных фотоснимков в трусах и кокетливо выставляющий напоказ голые ноги, он же академик Академич образования и чуть ли не главный консультант по вопросам полового воспитания школьников. А другой психбольной, госпитализированный в свое время с диагнозом “навязчивые сексуальные фантазии и прилюдный онанизм”, теперь выступает как крупнейший сексопатолог по телевидению и окультуривает отсталых россиян, заявляя, в частности, что только в такой чудовищно дикой стране, как наша, до сих пор отсутствуют в школах уроки сексологии. Позор на весь цивилизованный мир!

Быстро, однако, реализовались наши гамбургские фантазии о сумасшед­ших, которые скоро будут диктовать нормальным людям свои правила человеческого общежития! И если бы дело ограничивалось только “сексуаль­ными революционерами”... Коллеги-психиатры не раз говорили нам, что многим представителям современной власти легко можно поставить диагноз прямо по телевизору — настолько выпирает болезнь. И эти больные люди в последние годы решают судьбу целой страны. Что, опять случайность? Но в это даже малое дитя не поверит. Особенно сегодня, когда нам неустанно объясняют, что без “раскрутки” выбиться наверх нельзя.

Тогда с какой целью создаются условия для главенства безумцев, а в конечном итоге и для превращения всего мира в психбольницу без врачей?

 

Группа поддержки

 

Мы уже неоднократно писали, что многие явления современной жизни, кажу­щиеся хаотичными и абсурдными, обретают логику в контексте глоба­лизма. Проект создания всемирного государства предполагает не только отмену границ и единое экономическое и информационное пространство, но и отрыв людей от национально-культурной почвы, традиционной морали, традиционных норм поведения. Именно это и стоит за красивым словом “вестернизация”. Хотя на самом деле термин обманчив, ибо и в странах Запада многие воспринимают происходящие процессы как нечто чужеродное. Они кивают на Америку, но и в Америке далеко не все в восторге от новых веяний и называют их “контркультурой”, тем самым подчеркивая ее враждеб­ность нормальной, традиционной культуре. А кто же в восторге? Кому может нравиться культура рока-секса-наркотиков, отказ от традиционных норм, уродство как эталон красоты, безнравственность и хаос? Кто способен легко адаптироваться в мире, где все вверх дном? Ну, конечно же, люди с расша­танной, хаотизированной психикой, которые и сами склонны путать черное с белым.

А с другой стороны, отказ от традиционных норм поведения калечит и здоровых людей. Мы в этом много раз убеждались, видя девочек и мальчиков из богатых семей, где родители особенно падки на новые веяния. Изначально сохранная психика таких детей деформировалась от нетрадиционного воспитания. Причем настолько серьезно, что помочь им было намного труднее (а подчас и невозможно!), нежели детям с врожденной психопатологией. Так что вывод о теснейшей связи традиционных культурных норм с психи­ческим здоровьем — это не просто наши теоретические измышления, а результат многолетнего эмпирического опыта.

Но зачем, опять-таки возникает вопрос, глобалистам нужен безумный, перевернутый мир, в котором уродство занимает место красоты, а порок назначается новой добродетелью? Ответ на этот вопрос неизбежно выходит за пределы прагматики. По-настоящему понять глобализм без его духовной составляющей нельзя. Лишь признав, что на наших глазах строится не просто новый, а антихристианский миропорядок, мы наконец перестанем недоуменно пожимать плечами и начнем вникать в суть многих разрушительных тенденций. В частности, той, о которой мы сейчас говорим.

В уже упоминавшейся книге Фуллера приводятся интересные истори­ческие факты. Оказывается, еще в XVIII веке случаи заболевания шизофренией в Европе были достаточно редки. “И вдруг внезапно, на переломе столетий, — пишет автор, — шизофрения появляется в той своей форме, которую уже ни с чем не спутаешь”. В течение всего XIX века количество заболеваний шизо­френией возрастало. “Во Франции Э. Реноден в 1856 году опубликовал развернутые данные о распространении безумия — особенно в городах и среди молодежи, а на следующий год, в Англии, Джон Хокс писал: “Я очень сомневаюсь, что когда-либо в истории было такое же количество сумасшедших, как в наши дни”. В 1873 году Харрингтон Тьюк предупреждал, что “вал безумия медленно нарастает”, а через три года Р. Джеймисон сказал: ‘Наиболее заметным явле­нием наших дней стало вселяющее тревогу увеличение числа сумасшедших”.

В США же еще достаточно долго не наблюдалось роста душевных заболе­ваний. “Первая американская психиатрическая клиника, — рассказывает автор, — открылась в Уильямсбурге (штат Виргиния) в 1773 году. В ней имелось 24 койки, но в течение 30 лет они так ни разу и не были заняты все одно­временно. За 43 года, в период с 1773 по 1816 годы, не было открыто больше ни одной по­доб­ной клиники, а в течение следующих тридцати лет их появилось еще 22”. Заметный рост числа душевнобольных произошел лишь в XX веке, и сейчас США считается страной с достаточно высоким уровнем заболевае­мости шизофренией (7,2 больных на 1000 жителей).

Фуллер, как легко догадаться, далек от православной трактовки изложен­ных им фактов. Но для человека верующего очевидно, что отказ от Бога не может проходить бесследно для человеческих душ. Поэтому ничего удиви­тельного, что вспышка шизофрении пришлась в Европе как раз на эпоху Французской революции. Именно тогда была предпринята попытка отказаться от христианства, заменив его поклонением некоему Высшему Разуму. Безжалостно разрушались церкви, в алтарях на престолах восседали голые блудницы. В Америке же, которая в целом еще достаточно долго оставалась страной с нерасшатанными религиозными устоями, число шизофреников увеличивалось не столь стремительно. Зато после Второй мировой войны, когда в Штатах обкатывался антихристианский проект создания контркультуры “МК-ультра”, проблема шизофрении и прочих душевных заболеваний встала как нельзя более остро.

Сейчас принято говорить “психические заболевания”, но корень слова несколько затуманивает смысл. Хотя большинство людей знает, что “психе” переводится как “душа”, а все же, если сказать “душевные заболевания”, “душевнобольной”, ситуация проясняется.

Когда человек заболевает телесно? В большинстве случаев — когда его организм не в силах справиться с какой-то инфекцией, какими-то вредными воздействиями извне. Душа же заболевает, когда она не в состоянии побороть “вирусы” страстей и они одерживают над ней верх, завладевают ею и порой даже полностью подчиняют себе (что и называется одержимостью).

Простейший пример победы страсти над человеком — гнев психопата. Он ведь прекрасно знает (не только в 40 лет, но и в 4 года!), что кричать, угрожать, драться плохо. Но справиться с гневом не может. В состоянии аффекта, ослепленный гневом, он и убить способен. Не то что врага — близкого, люби­мого человека! Потом, когда накал страстей спадет, психопат будет искренне недоумевать, как это с ним такое приключилось. А иногда и вовсе не помнит, что он вытворял полчаса назад.

А что такое мания величия, как не одержимость страстью гордыни? Настолько сильная, что помрачает рассудок. Ведь рассуждая здраво, невоз­можно считать себя Наполеоном или президентом США хотя бы потому, что ты живешь в другое время, в другой стране и у тебя другая фамилия.

Да, в крайних своих проявлениях душевнобольные становятся без-умными, умалишенными. Это состояние раньше вызывало у окружающих мистический ужас, потому что ум считался одним из главных Божьих даров человеку. “Божество есть ум и слово, “ибо в начале было Слово” (Ин. 1:1), — пишет святитель Григорий Нисский в трактате “Об устроении человека”. — Недалеко от сего и естество человеческое. Видишь в себе и слово и разум, подобие подлинного Ума и Слова”.

 

Образы и лукавые подобия?

 

А вот что говорит со ссылкой на апостола Павла дореволюционный свя­щенник Иоанн Ковалевский: “В разуме Бог положил существенную черту Своего великого образа в нас (Еф. 4:22—23), и по этой причине с отказом от ума, этого благодатного дара неба, человек теряет все, что составляет истинное его величие, истинное его достоинство... Не большею ли частью, чтобы не сказать всегда, бывает для человека обиднее всего укор в скудоумии, чем в каком-либо другом недостатке, даже нравственном?” (“Подвиг юродства”, М., 2000, “Лепта”.)

При этом настоящий ум теснейшим образом связан с верой в Бога. “Мы имеем ум Христов (1 Кор. 2:16). И напротив — не неопытность в слове, но неимение веры” (“Толкование на 1-е послание к Коринфянам”, М., 1882 г.). Просвещенный верою ум ведет человека узким путем спасения, учит обуздывать страсти. Апостол Павел заповедовал нам, чтобы мы “не были дети умом: на злое были бы младенцы, а по уму совершеннолетние” (1 Кор. 14:20). Когда же страсти помрачают разум, который святые отцы называли светом души, человек, духовно ослепнув, становится рабом тьмы. Так, плодя безумие, антихристианские силы готовят для своего будущего правителя обширную группу поддержки. Группу или войско?

Как буквализировались сегодня высказывания апостола Павла: “Мудрость мира сего есть безумие перед Богом” (1 Кор. 3:19)! И в этом безумном мире элементарные христианские понятия могут быть сочтены сумасшествием. Поди скажи неправославным людям, что утрата невинности 17-летней дочерью — беда неизмеримо большая, нежели потеря денег, положенных в банк. Или что уход сына в монастырь не трагедия, а милость Божия. Знакомые начнут переглядываться и хмыкать. А если еще добавить, что бесы — это вовсе не метафора, может воцариться неловкое молчание. Кто-то сочувственно вздохнет: дескать, вот до чего доводит хождение в церковь. Совсем, бедняга, рехнулась...

И смотрите, что на сей раз использует диавол, эта извечная обезьяна Бога, в качестве объекта пародии: “Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым” (1 Кор. 3:18—19).

Формально этому наставлению следуют сейчас как никогда более стара­тельно. Раньше, чтобы пробиться на ту же эстраду, все-таки нужно было иметь голос, хорошие внешние данные, умение красиво двигаться. Сейчас все это необязательно. Зато необходим “свой имидж” по принципу “чем эпатажнее, тем больше шансов на успех”. Прикинься безумным — не прогадаешь. Причем из всех видов патологий предпочтительнее сексуальные. Вон группа “Тату”, имидж которых — школьницы-лесбиянки. Вообще-то это верх безумия — так популяризировать грубое половое извращение, да еще в детской среде. Но, с точки зрения современных антрепренеров и обывателей, они умны не по годам: такая слава, триумфальное шествие по всему миру, денег вагон. Можно сказать, с младых ногтей обеспечили себе достойную старость. Другие, дуры, часами пиликают на скрипке, разучивают гаммы, заканчивают консерватории, чтобы потом работать в заштатном оркестре, а то и музработником в детском саду. А эти, мудрейшие, раз — и в дамках!

И умение рисовать теперь ни к чему. Кому ты нужен со своими пейзажами, натюрмортами, портретами, не говоря уж о батальных сценах? А вот художник Кулик, посадивший себя голого на цепь и изобразивший собаку, пошел другим путем. Ему рукоплескал цивилизованный мир, он опять же заработал хорошие деньги... Каков мудрец!

Очень мудро прославил себя и писатель Сорокин, описав в своих романах копрофагию (поедание экскрементов) и антропофагию (поедание человеков). Его мудрость оценили по достоинству и на родине, и за ее пределами. На родине в некоторых школах даже включили его последний роман, нагруженный грязными ругательствами, в список рекомендованной литературы для вне­классного чтения. Мудрым слывет и политик, на которого иногда нелишне было бы надеть смирительную рубашку. И идеологи проекта “Русский ислам” — абсолютно безумной идеи исламизации России и русских. Их мудрость признана и поощрена властями, на реализацию проекта выделены значи­тельные средства.

Как маячит за всей этой вакханалией “мудрого безумия” глумливая усмешка ее вдохновителя! Наверное, и он считает себя большим умником, поскольку так ловко извратил смысл апостольского изречения. Ведь апостол Павел, обращаясь к христианам города Коринфа, призывал их, естественно, не к беснованию, а к исповеданию Христа и к жизни по христианским заповедям. Жизни, которая “веку сему” может казаться безумием, но которая и есть настоящая мудрость. Безумными считались среди соплеменников те, что отказывались бросить горстку благовоний на языческий жертвенник и с радостью претерпевали за это адские муки. Но в конечном итоге они оказались мудрыми даже в “веке сем”, ведь их слава пережила многие столетия, им молятся, их именами называют детей. Имена же их гонителей если и помнят, то только в связи с этими святыми мучениками.

А были среди христиан и такие, которые нарочито вели себя как безумные. На первый взгляд, подобно сегодняшним ловкачам, избравшим сумасшест­вие в качестве выгодной бизнес-маски. О юродстве тоже можно сказать, что это была маска. Но прикрывала она не хитрый расчет снискать популярность и огрести кучу денег. Нет, под маской юродства таились мудрость, про­светленность, часто дар прозорливости. А главное, делалось все это Христа ради , а не ради удовлетворения своих страстей и низменных желаний. Не для того чтобы тешить беса, а чтобы при жизни не получить никакого воздаяния. Даже в виде похвалы. “Эти славные подвижники, воодушевляемые горячей ревностью и пламенной любовью к Богу, добровольно отказывались не только от всех удобств и благ жизни земной, от всех выгод общественной жизни, от самого близкого и кровного родства, но даже отрекались при полном внутрен­нем самосознании от самого главного отличия человека в ряду живых существ — от разума, добровольно принимая на себя вид безумного, а иногда и нравственно падшего человека, не знающего ни приличия, ни чувства стыда, дозволяющего себе иногда соблазнительные действия”, — читаем в книге “Подвиг юродства”.

Во всех житиях юродивых подчеркивается, что в тайне от людей они усиленно молились за весь мир и держали строгий пост, часто скитались, не имея ни жилья, ни вообще какой бы то ни было личной собственности.

Но и в древности, и в более поздние времена были псевдоблаженные, только внешне копировавшие поведение настоящих юродивых. Их симуляция маскировала лень, развращенность и бешеную гордыню. Именно по этой причине с XVIII в. российские церковные власти перестали признавать юродивых и не благословляли этот особый вид духовного подвига. Хотя юродивые в России не перевелись. В XX в. к лику святых Православной Церкви были причислены блаженная Ксения Петербургская и блаженный Алексей Елнатский.

В наше время, наверное, как никогда, поощряются антихристианские подобия юродства. Юродивые одевались в отрепья? Пожалуйста, у нас есть хиппи, клошары и прочие так называемые неформалы. Юродивые ходили зимой босиком? Милости просим в секту Порфирия Иванова. Усиленно постились? Да теперь целые научные институты занимаются проблемой лечебного голодания. И любителей подобных диет немало. Ну а уж то, что некоторые юродивые были почти или вовсе нагими, растиражировано ордами нудистов. Теперь на популярный московский пляж в Серебряном Бору нужно ходить с большой осторожностью. Иначе столкнешься с целым стадом голых людей, которые купаются, играют в волейбол и в карты, едят, нисколько не стесняясь своей наготы, а скорее презирая тех, кто стесняется пребывать с ними рядом.

Чем вольготнее чувствуют себя в современном мире одержимые, тем важнее сохранять критерии нормы. Для этого не нужно никаких особых дарований, это под силу каждому человеку. Безусловно, лучше, когда людей в их духовной борьбе поддерживает государство, но не стоит тешить себя пустыми мечтаниями. Глобалистское государство будет играть за другую команду. Поэтому противостоять натиску безумия придется нам самим. Хотя почему “самим”? Разве “живый в помощи Вышнего” может сказать, что он один?

Илья Комаров • Кубинская альтернатива (К 55-летию революции) (Наш современник N2 2004)

ИЛЬЯ Комаров

Кубинская альтернатива

 

К 55-летию революции

 

Куба! “Никогда не видел такой прекрасной страны”, — сказал Колумб в 1492 году, сделав первый шаг на землю острова, напоминающего своей формой каймана, плывущего в море. Южные берега этого острова во власти Карибского моря, воды которого по-прежнему тянут в даль странствий, к романтике и приключениям, маня смельчаков открыть неведомые сокровища. Это здесь, в Карибском море, лежит описанный Стивенсоном “остров сокровищ”. Это здесь до сих пор стоит сосна, под которой легендарный Флинт зарыл свои несметные богатства. Остров этот принадлежит Кубе и носит название “Ла исла Пинос” — “остров сосен”.

О Кубе можно рассказывать много. Можно описывать каждый день, и каждый день будет заполнен событиями далеко не обычными. Для меня Куба началась так. 15 октября 1964 года, не успели мы спуститься по трапу, как на нас пахнуло жарой и влагой. Скоро мы стали совершенно мокрыми. Но вот запотевшие стеклянные двери таможни. Входим, и приятная свежесть через несколько минут сменяется такой прохладой, что хочется побыстрее выйти на улицу. Эта резкая смена тепла и холода для нас необычна.

Город поразил меня своей красотой. Гавана — город голубого моря, стройных пальмовых рощ, ярких цветов и вечной весны. Необычайна и его архитектура. Архитекторы очень умело использовали природные данные страны. Для украшения своих городов кубинцы делают немало. Например, они не просто освещают город ночью, а создают подсвет того или иного здания, парка, сквера, используя светильники разнообразной высоты. Особенно удачно они пользуются низкими светильниками, расположенными в кустах, в траве. Кубинцы исключили из употребления серые тона, поэтому как днем, так и ночью Гавана — это набор изумительных красок.

Очень смело задуманы и инженерные сооружения. К примеру, автомо­бильный тоннель под заливом, где расположен Гаванский порт. Он опускается глубоко под воду, делает спиральную петлю для набора высоты и выходит на поверхность. В одном вертикальном сечении расположены два тоннеля и пересекающая их автострада. Или здание отеля Гавана Либре, которое по форме напоминает спичечный коробок высотой 115 метров и шириной 25. Такая архитектурная конструкция с громадной парусностью спокойно выдер­живает кубинские циклоны, которые свободно переворачивают застигнутые в пути поезда.

В 90 милях от Кубы хищно, как щупальце осьминога, вытянулась в ее сторону Флорида. Это уже другой мир. Говорят, если с высокого здания в хорошую погоду посмотреть в сторону Америки, ее будет видно. Но не стоит утруждать себя: с любой улицы, выходящей к морю, можно отчетливо разгля­деть сероватую массу военного корабля, который днем и ночью неотступно маячит у входа в Гаванский порт, направив жерла своих пушек в сердце кубинской революции.

Почему и как это произошло, и давно ли американские корабли стоят вокруг острова, препятствуя судам других стран входить в его порты, сотрудничать с кубинскими торговыми фирмами, доставлять на прекрасные пляжи острова туристов? Почему такая мощная держава, как США, с населением в 200 млн человек, пытается и не может навязать свою волю маленькой стране, число жителей которой уступает числу жителей городов Москвы, Чикаго, Токио?

Эти и множество других вопросов интересовали меня, когда я ступил на землю Кубы.

Я пробыл на Кубе около года и кое-что познал о замечательной антильской жемчужине, и вот уже более 30 лет интерес к этой стране, ее делам не поубавился.

А в те годы, когда массовые выступления народа свергли режим Батисты, патронируемый США, в нашей молодежной среде проявилось массовое желание прийти на помощь кубинцам. Многие бросились изучать историю Кубы, испанский язык — вдруг понадобится.

Мне посчастливилось. Мне испанский понадобился…

 

Страна, где учатся все

 

Я прибыл на Кубу, когда новый строй утверждался — в трудах, борениях. Нужно было разрешить тысячи неотложных дел. Из них выбирали самые основные, которые должны главенствовать в том или ином году. Я был, например, очевидцем того, как выбиралось направление 1965 года. Происхо­дило это на митинге, где присутствовали сотни тысяч человек. Фидель пред­ложил сразу несколько проблем. После обсуждения, при всеобщем одоб­рении, было решено: считать 1965 год — Годом сельского хозяйства. Это означало, что усилия всех подразделений будут подчинены выполнению задач, стоящих перед сельским хозяйством. И никто в этом не сомневался. Достаточно было вспомнить Год образования. На Кубе до революции 50 про­центов детей вообще не учились. Из 100 человек, поступивших в первый класс, только шесть заканчивали начальную школу. В средней школе из-за высокой платы могли учиться только дети богатых родителей.

Сейчас, когда корабль входит в Гаванский порт, с правой стороны над зданиями четко выделяются огненные буквы: “Куба — территория либре де анальфабетисма”, что означает: “Куба — территория, где нет безграмотных”. А достигнуто это было в Год образования. 300 тысяч учителей-добровольцев разошлись по стране. Были созданы отряды по ликвидации неграмотности. В этих отрядах — сотни мальчиков и девочек 16—17 лет. Ассоциация молодых повстанцев комитета защиты революции, молодые местные государственные организации путем неимоверных усилий организовывали в каждой деревне школы, проводили занятия на дому.

Многие из моих кубинских друзей участвовали в этом походе. Страна была наводнена бандами контрреволюционеров, наемных убийц, американских шпионов, которые жестоко расправлялись с участниками похода. Немало их погибло. Но безграмотных не стало.

Сейчас на Кубе все умеют читать и писать. И когда идешь по улицам, то уже не удивляешься, если за стеклянными стенами домов, в свободных комнатах кафе и магазинов, ночных клубов, отелей видишь группы по пять-шесть че­ло­век. Они учатся. На Кубе учатся все: рабочие, служащие, крестьяне.

Если заехать в район миллионеров — Сибоней, то покажется, что там все осталось по-старому. Роскошные особняки среди роскошной растительности. Но изменилось главное — обитатели: особняки передали школьникам, которые живут в них на полном обеспечении государства.

В манифесте № 1 “Движения 26 июля” содержалось 15 конкретных пунктов, излагавших программу преобразований. Наряду c запрещением латифундий, распределением земли между крестьянами, сокращением налога, национа­лизацией отраслей экономики, связанных с обслуживанием всего общества, резким снижением квартирной платы стоял пункт о создании десяти крупных детских городков, где могли получить образование 200 тыс. детей рабочих и крестьян.

Казармы Монкадо — оплот армии восточной зоны Кубы — сейчас тоже превращены в школу, где учатся дети рабочих. Военный лагерь Батисты в Гаване стал школьным городком с именем “Город Свободы”.

Кухай — город студентов — выстроен в пригороде Гаваны. Он уже принял тысячи своих граждан: студентов технологического факультета, архитектурной школы и школы гражданских инженеров. Это яркий пример выполнения первого программного документа революции.

Внимание университетам Кубы, не только Гаванскому, но и университетам в Санто-Клара, в Сантьяго-де-Куба, со стороны революционного правитель­ства уделяется огромное. Фидель Кастро сам не реже одного раза в месяц бывает в Гаванском университете, беседует со студентами, преподавателями, спрашивает о трудностях, советуется с ними.

Я жил в студенческом общежитии, расположенном на берегу океана. Когда мы в первый раз здесь появились, оно казалось пустынным — все были на занятиях, только студенческий наряд нес свою службу. У входа с винтовкой в руках стоял студент в форме милисиано.

О нашем приезде он был предупрежден, поэтому, перекинувшись не­сколь­кими фразами с сопровождающим, впустил нас. Вскоре, сдав свой пост, он пришел посмотреть, как мы устраиваемся.

Звали его Регенальдо. Много времени нам пришлось провести вместе. Он жадно интересовался всем, что происходило в нашей стране. Очень много рассказывал сам: о походе альфабетистов (отряд по ликвидации безграмот­ности), участником которого он был, о кровавых расправах в период Батисты, жертвами которых были его друзья, об учебе, о будущей профессии, о жизни в общежитии.

Общежития студентов Гаванского университета, как старые, под которые правительство отдало три двадцатиэтажных корпуса, так и вновь строящиеся, достаточно удобны. Жилая комната на 6—8 человек с санузлом и душем. Кровати в два яруса. Холл для занятий на четыре жилых комнаты. Столовая в каждом корпусе. На первом этаже большой читальный зал.

В общежитии соблюдается строгий порядок, который поддерживается самими студентами. Войти туда могут только жильцы. Все встречи с друзьями, родителями, даже со студентами, живущими в соседнем общежитии, разре­шаются только в холле. Дежурят у входа те, кто проживает в общежитии, в том числе и студенты-иностранцы. Полное самообслуживание. Строгая выбор­ная санкомиссия требует идеального порядка. Студенты ежедневно моют полы, окна, санузлы. Наличие в комнате висящих на спинке стула брюк, рубашек или разложенных в беспорядке книг на столе наказывается штрафными очками. Соревнование ведется по этажам. За последнее место не ругают, но  в присутствии всех проживающих вручают какой-либо смешной сувенир. В нашем общежитии, например, это была черепаха. Ее вручали совету этажа, занявшего последнее место. Это уязвляло самолюбие темпераментных кубинцев: я не видел, чтобы кому-то черепаху вручали дважды…

Самоподготовка в общежитии проводится групповым методом. Все сту­денты объединяются в группы по 5 — 6 человек. Каждый отвечает за какой-либо предмет, проводит консультации. Если кто-то из группы провалится на экзамене, это становится предметом серьезного разговора для всей группы, но большую ответственность несет тот, кому поручен данный предмет.

Контроль за проведением занятий осуществляет учебный сектор совета и ответственные за учебу по этажам. Несмотря на напряженный план занятий, студенты очень часто принимают участие в так называемых добровольных рабо­тах. Этому посвящается воскресенье. Подъем в 4 утра, в 5 — выезд, чаще в сельскохозяйственный кооператив. Летом все, включая преподава­телей, выезжают на сафру (15—30 дней).

В условиях блокады страна столкнулась с такими проблемами, которых раньше не знала. Одной из основных задач революции стала задача само­обеспечения продуктами питания. Раньше большая их часть доставлялась из-за рубежа.

Основу ежедневного рациона большинства кубинцев составляет рис. Главный источник доходов — сахарный тростник, табак и цитрусовые. Как рисовые поля, так и плантации сахарного тростника, цитрусовых, да и вся растительность в жарком климате требуют большого количества воды. А вода на Кубе, в силу специфического гидрографического режима, является острым дефицитом.

На этом маленьком, вытянутом узкой полоской гористом острове вода, выпадающая в виде осадков, просто не задерживается. Она быстро уходит в океан. Нехватка воды всегда была проклятьем городов и сел Кубы.

Первые трудности, с которыми столкнулось руководство при решении водной проблемы — отсутствие кадров. К моменту победы революции имелось всего 290 агрономов при 6560 адвокатах. Не было своих инженеров-гидро­техников и учебные заведения Кубы их не готовили. Поэтому вскоре после победы революции в Гаванском университете появилась новая специализация — по гидротехнике. Лекции читали преподаватели из Киева, Одессы.

Мне было поручено составить учебную программу “Организация гидротех­нических работ”. И вот три раза в неделю — занятия кружка. Его посещали студенты всех курсов.

Co временем молодые кубинские гидротехники, с участием специалистов из Кубы, России, Болгарии, других дружеских стран, развернули проектиро­вание и строительство крупных, в масштабах Кубы, гидроузлов — Пасо Мало на реке Йара, Ель Сальто на реке Онда, плотины Хильберт на реке Каусто, в 60 км к северо-западу от города Сантьяго-де-Куба, плотины Хибакоа на реке Кауто и многих других.

Всего через несколько лет, в 1970 году, пролетая над территорией Кубы по пути из Лимы (Перу), я обратил внимание на изменившийся ландшафт ост­рова. Во многих местах появились сверкающие в отраженных лучах солнца зер­кала водохранилищ. За годы революции запасы воды в искусственных водохранилищах выросли с 30 млн кубометров до 5 млрд кубометров — в 170 раз.

 

Сафра

 

Каждый год весной Фидель Кастро возглавлял бригаду, которая отправля­лась на рубку сахарного тростника. Его примеру следовал президент страны Дортикос и другие руководители. Следом поднимался весь народ. Выезжало постоянно на сафру и советское посольство во главе с послом Александром Ивановичем Алексеевым.

Я попал на сафру 1964 года в составе студенческого отряда Гаванского университета. Работать было трудно. Все мокрое: рубашка, брюки, ботинки. Почти каждые 15 минут поглощали по литровой фляге воды. На руках кровавые мозоли. Невидимые глазу мелкие колючки свежих побегов впиваются в кожу. Не спасают и бинты. Но остановиться, дать слабину нельзя.

Стремимся уловить экономичные, расчетливые движения кубинцев. Большинство из них имеет собственные мачете. У нас же они еще новые, тяжелые, необработанные. Но день, два, три — и у нас начинает вырабаты­ваться расчетливость в движениях. А через неделю мы уже работали не хуже опытных мачетеро.

Но все же нам труднее. Подъем в три часа утра. Через полчаса — завтрак: маленькая чашечка черного кофе. Потом все спешим к машинам. Никогда не думал, что маленький “вездеход”, на котором у нас разрешают возить только двух пассажиров в кабине, может перевезти 40—50 человек. Заполняют всё: кузов, крылья, даже передний буфер. И за семь километров — в поля. В 10.30 — 11 часов работа заканчивается. Перерыв на обед. Таким же образом возвращаемся.

Все спешат к маленькой лавочке, которая расположена у нашего лагеря. Оказалось, что я могу за один раз без перерыва выпить пять бутылок кока-колы. Но даже она не утоляет жажды. Суховатые фасоль и рис — излюбленные блюда кубинцев — не вызывают у нас восторга. Запиваем каждую ложку глотком воды. Потом два часа отдыха: в эти часы работать невозможно, и мы, изнывая от жары, пережидаем в тени.

В три часа дня — снова на машины. Кузов раскален. Красная пыль густым слоем покрывает лица. Нет ни белых, ни черных, ни коричневых. Все — красные.

И снова бешеный натиск до вечера. Складываем тростник в кучи, чтобы его мог подхватывать грейфер. Но грейфер не справляется, и приходится грузить вручную. Здесь только начинаю понимать, как трудно приходится девушкам. Я грузил бревна на Байкале, рельсы в Слюдянке, песок и гравий на Лене. Но нет ничего труднее, чем грузить тростник. Я не вижу более важной задачи в сельском хозяйстве Кубы, чем механизация уборки тростника. Эта работа — самая адская из всех, которые когда-либо мне приходилось видеть и делать.

К 1 мая почти все работы были закончены. И ликованию участников многотысячного митинга на площади Революции не было предела, когда Фидель сказал, что собрано шесть миллионов тонн тростника. Только однажды за свою прежнюю историю Куба достигла такого уровня.

До революции владельцы латифундий, в условиях острой безработицы, за гроши нанимали пеонов на уборку тростника. Чтобы еще больше сбить цены на рабочую силу, латифундисты завозили безработных с других островов, тем самым наращивая численность желающих получить работу. После победы революции отношение к участникам сафры резко изменилось. Куба стала обходиться только своими силами. На рубке тростника в среднем было занято до 350—400 тысяч крестьян. Около 150 тысяч работало на погрузке. Стимулировалось разными методами стремление к высокопроизводительному труду. Если, например, во время сафры рубщик добивался рекордной нормы выработки, он помимо гарантированной зарплаты получал машину или холодильник или награждался поездкой в Китай или Советский Союз.

И все-таки массовое участие в сафре было уже экономически невыгодно. Надо было механизировать рубку и погрузку тростника.

В 1962 году советские конструкторы сделали несколько опытных образцов уборочного комбайна. Первые комбайны были достаточно производительны. Они легко срезали у подножья 6—8-сантиметровый по толщине сахарный тростник. Кубинцы ликовали и запросили сотни таких машин. Но конструкторы не спешили. Они хотели проверить машину в длительной практике. И оказались правы.

Через год выяснилось, что на лучших равнинных плантациях, которые убирались комбайнами, тростник загнивал на корню. Причин конструкторы понять не могли. Производство комбайнов “заморозили”.

Только через несколько месяцев упорных исследований выяснилось, в чем дело. Причина оказалась простой. Фреза перерезала  тростник перпенди­кулярно стеблю. Срез, как у спиленных деревьев, шел параллельно земле. Во время периода дождей сильные струи тропических ливней выбивали в середине пенька ямочку, в которой вода задерживалась и вызывала гниение тростника.

Стоило развернуть фрезы и обеспечить срез под углом, каким он получается при рубке мачете, и загнивание тростника прекратилось.

 

Че Гевара

 

Полное имя этого легендарного революционера — Эрнесто Че Гевара де ла Серна. Родился в Аргентине, в семье архитектора. По профессии врач. Один из руководителей повстанческого движения на Кубе. За революционные заслуги получил кубинское гражданство. Был президентом Национального банка Кубы. Министром промышленности. Входил в секретариат нацио­нального руководства Единой партии социалистической революции Кубы.

В 1962 году при активном участии Че Гевары проводится Первый конгресс союза молодых коммунистов. Я встречался с Эрнесто Че Геварой осенью 1964 года. Был дома у преподавательницы испанского языка Марты. Дома были две ее знакомых. Они расспрашивали меня о Союзе, я пробовал что-то отвечать. Марта в разговор не вмешивалась, не переводила, не подсказы­вала, вынуждая меня мобилизовывать свои еще скудные знания испанского. Присутствующие оказались подругами Марты. Одна из них входила в состав национального руководства профсоюзов Кубы. За ней заехал Че Гевара. Меня представили. Вся встреча заняла не более пяти минут, но тем не менее мне запомнилась. Че Гевара спросил, как мы акклиматизировались на Кубе. Но кроме общих фраз рассказать о своих впечатлениях я еще не мог.

В тот период будущее Министерство промышленности называлось Министерством экономики. Его Че Гевара и возглавлял. Но, судя по мнению наших советников, это у него не очень получалось. Вскоре о Че Геваре ничего не стало слышно. Реже стало появляться в печати и его имя. Среди студен­ческой молодежи ходили слухи, что Че, как его кратко называли в универ­ситете, уехал в Африку проводить в жизнь свою идею “Десять Вьетнамов”. Суть ее заключалась в следующем. Если национально-освободительные движения африканских государств одновременно выступят против амери­канского империализма, то у последнего не хватит сил справиться со всеми и он будет вынужден капитулировать. Доходили известия, что страны Африки с пониманием относятся к позиции Че Гевары.

Потом пошла молва, что Че Гевара приехал в Китай, встречался с Мао Цзедуном. Несмотря на то, что Че Гевара занимал прокитайскую позицию, он не нашел общего языка с руководством КНР. Тогда Че Гевара снова ринулся Африку, но его встречали уже с холодком. Известия о повторной поездке Че Гевары в Африку были последними сведениями о нем.

Пресса США периодически подбрасывала на остров информацию о Че Геваре, будоража студенческие массы. Много внимания ему уделяли троц­кистские газеты. Так, официальный орган аргентинских троцкистов опубли­ковал статью, в которой уверял, что Че или мертв, или сидит в кубинской тюрьме. И это якобы связано с конфликтом между Фиделем и Че по вопросам позиции синдикатов и организации народной милиции.

Вслед за статьей в троцкистской газете появляется статья руководителя латиноамериканского бюро “Cuarta international” в газете “Lucha Operaria” от 8 октября 1965 года, в которой, в частности, говорилось: “Че Гевара исчез сейчас, а не 8 месяцев назад. …Восемь месяцев длилась дискуссия с Че, и прошли восемь месяцев не за чашкой кофе, а в тяжелой борьбе, под дулом пистолета...”, “Не можем сказать, что его убили, но существуют причины, которые позволяют думать об этом. Почему Че не появляется? Не представлен Гаване? Только из боязни реакции населения? Но его исчезновение имеет тот же эффект. Как можно, чтобы один из создателей государства рабочих неожиданно заявил: “Мне наскучила кубинская революция. Поеду делать революцию в другую часть”. Где эта другая часть? Весь кубинский народ понимает, что идет борьба за власть, и она еще не закончилась. Че не был одинок и не одинок сейчас. Он представляет силу. Это и беспокоит Фиделя. Недаром правительство постановило собрать все оружие, которое им же было роздано народу в период захвата власти. Ясно, что боятся вооруженного выступления трудящихся в поддержку Че Гевары”.

В студенческой среде циркулировали разные слухи. Почему так таинст­венно исчез один из первых сподвижников Фиделя — Камило Сьенфуэгос, не оставив никаких следов? Теперь исчез из поля зрения другой ведущий член национального руководства, Че Гевара.

Фидель внимательно следил за настроением студентов. Он знал, что это одна из самых организованных сил революционного движения. И часто, прежде чем обнародовать какую-то новую идею, Фидель приезжал в универ­ситет, появлялся в его внутреннем дворике между знаменитой университетской лестницей с ее скульптурой “Альма матер” и зданием инженерного факультета. Его немедленно окружала толпа студентов человек в 70 — 100, и он начинал проверять реакцию студентов на свои идеи.

Я несколько раз бывал в такой группе. Ее численность определялась поро­гом слышимости. Та часть, которая не могла слышать, о чем говорит Фидель, уходила.

Фидель сразу улавливал настроения студентов. Он почувствовал их настроение и по поводу исчезновения Че Гевары. Поэтому на митингах, которые часто проводились в Гаване, Фидель стал уделять значительное время рассказам о Че Геваре. На трех таких митингах я присутствовал. Но кроме общих фраз, характеризующих Че Гевару как преданного бойца революции, сведений, где он находится, в выступлениях не содержалось.

Полная информация о Че Геваре была дана только 3 октября 1965 года на учредительном заседании ЦК компартии Кубы. Теперь история последних месяцев жизни Че Гевары хорошо известна. Она сделала Че кумиром молодежи всего мира.

 

Рамон кастро рус

 

Рамон — старший брат Фиделя. В детстве братья Рамон, Фидель и Рауль воспитывались вместе. Вместе они учились и в колледже “Братья Ля Соль”. Но уже с 12 лет Рамон все больше начинает заниматься хозяйством. И когда Фидель поступил учиться в колледж “Долорес”, Рамон остался на семейной гранхе Биран помогать отцу.

Со временем Биран превратилось в крупное поместье, и после смерти отца все перешло в наследство старшему сыну. Ежегодное производство тростника достигало 75 тысяч тонн. В хозяйстве Биран насчитывалось до трех тысяч голов крупного рогатого скота и т. д. После победы революции, когда крупные поместья были национализированы, их судьбу разделило и поместье семейства Кастро.

Ходили слухи, что Рамон остался в Биране. На месте гранхи образован госхоз, и Рамон руководит им. На самом деле Рамон возглавил крупнейшее государственное молочное хозяйство страны, обеспечивающее двухмил­лионную Гавану молоком. Ежедневно тонны молока поступали на специально построенный под Гаваной крупнейший молокоперерабатывающий, осна­щенный современным оборудованием комплекс. За время руководства этим молочным комплексом, при поддержке правительства, Рамон превратил его в образцовое хозяйство. Уже подъезжая к границам госхоза, ощущаешь, как меняется окружающая обстановка. Появляются тщательно ухоженные паст­бища, разбросанные по невысоким холмам с редкими высокими пальмами. Постепенно эти пастбища, засеянные ценными кормовыми травами, заполняют всю округу. Порой тут или там появляются сельскохозяйственные постройки. Это, в основном, стоящие прямо в полях под навесом дойные установки, навесы для скота, аппаратура для сбора и первичной обработки молока.

Поля друг от друга отделены так называемыми электрическими пастухами. Это электропровода, натянутые по бетонным столбикам на высоте около 60 — 80 сантиметров. По проводам пропускается ток низкого напряжения, и скот к ним вплотную не подходит.

Недалеко от центральной усадьбы госхоза видна полуразрушенная старая постройка. Сопровождающие нас кубинцы охотно поясняют: в этом старом здании до революции находилась школа. А сейчас школа размещается в современном здании, укомплектованном всем необходимым.

Подъезжаем к управлению госхоза. Встречают хозяева. Но Рамона нет. Он провожает группу гостей, которые посетили госхоз перед нами. Кубинские власти направляют сюда многих зарубежных гостей, чтобы они убедились в преимуществах новой системы хозяйствования.

Наконец появляется Рамон. Он подъехал на российском “газике”. Выходит и радушно здоровается со всеми за руку. Мне он показался очень крупным. Насколько Фидель крупнее Рауля, настолько Рамон кажется крупнее Фиделя. Во рту неизменная сигара. Для него крутят сигары крупные, раза в полтора больше обычных. В продаже таких сигар нет. Объезжаем хозяйство. Высоко­породный скот. Рамон отбирал его сам, приобретая высокопородистых коров со всего мира. Не знаю, насколько это правда, но мне рассказывали, что если коровы дают молока меньше 10 тысяч литров в год, он их выбраковывает.

После осмотра хозяйства центральной усадьбы возвращаемся к зданию управления. Рамон приглашает войти. Рассаживаемся за столом заседаний. Приходит жена Рамона, которую он нам представляет. По нашей дурной привычке мы в качестве сувенира из России дарим бутылку “Столичной”. Жена с ненавистью взглянула на бутылку. Рамон в ответ выставил на стол пять крынок молока.

Чувствуя неудобную ситуацию, я достаю прекрасную павловскую шаль и преподношу ее жене Рамона. Она зачарованно смотрит на произведение павловских мастериц. Я набрасываю шаль на плечи хозяйки. Затем достаю хохломскую брошь и прикалываю ее на кофту. Вряд ли такие диковинные сувениры могут оставить равнодушной любую женщину. После этого жена Рамона перестала коситься на “Столичную”. За столом начался оживленный разговор.

Во время разговора я спросил Рамона, как выполняется “молочный план Фиделя”. Рамон ответил: “Я не знаю “молочного плана Фиделя”. Сопровож­дающие переглянулись.

До революции молоко было редким продуктом. Культивировавшаяся тогда на Кубе порода “себу” была устойчивой к климату, но давала не более 1,5—2 тысяч литров молока в год. Поэтому и была разработана программа по обновлению животноводческого стада во всех провинциях республики, по созданию кормовой базы, искусственных пастбищ, материально-технической базы для молочного животноводства, производства силоса, других кормовых культур.

Чуть позже, когда были допиты “Столичная” и бутылка виски, которую поставил Рамон, он наклонился и повторил сказанную ранее фразу: “Я не знаю “молочного плана Фиделя”, мы выполняем народный молочный план”. В этой фразе, в интонации мне послышалась какая-то ревность старшего брата к младшему.

Много позже я искал информацию о Рамоне, но сведения были скудные. Где-то году в 1998-м или чуть раньше по российскому телевидению передали интервью с Рамоном. С какой же радостью я слушал четкие и ясные ответы Рамона на каверзные вопросы журналиста, современного демократа, стремившегося добиться негативной оценки кубинской революции. Рамон ответил, что кубинская революция — это народная революция. Когда банды гусанос, финансируемые США, попробовали разгромить ее, Фидель вооружил весь народ, и кубинцы отстояли свои завоевания. А экономические дости­жения Кубы, несмотря на жесткую блокаду со стороны США и американских союзников, много выше, чем в других странах Латинской Америки. И даже когда Россия в одностороннем порядке прервала экономические связи с Кубой и она осталась один на один с США, народ сумел достойно выйти их этой нелегкой ситуации и не предал своих идеалов.

Это было интервью человека, у которого революция отняла богатство. Революция, которую возглавили его родные братья, но от которой сбежала в Америку их младшая сестра Хуанита. Революция, от которой сбежала жена Фиделя — Мирта, захватив с собой сына, названного в честь отца Фиделем.

Рамон остался с революцией, и когда ему пошел восьмой десяток, как бы подводя итоги своей жизни, подчеркнул в интервью, что выбрал правиль­ный путь и все, кто его знают, могут подтвердить, что прошел он свой путь достойно.

 

Вальдес Рамиро Менендес

 

Еще один руководитель революционной Кубы, с которым мне довелось встречаться — Рамиро Вальдес. Он был ровесником Рауля Кастро. В 20 лет примкнул к Фиделю. Участвовал в нападении на казармы Монкадо. Был ранен в колено. Получил длительный срок тюремного заключения. В 1955 году, выйдя из тюрьмы по амнистии, эмигрировал в Мексику. Участвовал в экспедиции “Гранмы”. За заслуги в партизанской борьбе Рамиро Вальдесу присвоено высшее в Повстанческой армии звание майора. В 1959—1961 годах возглавлял Службу безопасности Кубы, в 1961—1968 годах — министр внутренних дел, 1969—1970 — первый заместитель министра Революционных вооруженных сил. С 1976 года — заместитель председателя Государственного совета и Совета министров.

В 1974 году Рамиро Вальдес принимал официальную делегацию строи­телей, приехавших по приглашению ЦК компартии Кубы на празднование первого Дня строителей республики. Делегация была небольшой — всего 4 человека. Второй секретарь ЦК компартии Грузии Альберт Никитович Чуркин, Герой Соцтруда, бригадир комплексной бригады Главмосстроя  Владимир Андреевич Затворницкий, Махмуд Саидович Саидов, заведующий отделом строительства ЦК компартии Узбекистана, и я, работавший тогда консультантом отдела строительства ЦК КПСС.

Рамиро Вальдес пригласил нас к себе. Тогда он много внимания уделял городскому хозяйству Гаваны. Население города росло. В условиях жесткой блокады Куба испытывала острый дефицит во всем. Основные средства город тратил на развитие социальной сферы, строительство школ, жилья. Когда-то великолепные здания Гаваны, ранее принадлежавшие бизнесменам, утрачивали свое величие, требовали ремонта.

Во время встречи Рамиро Вальдес дотошно расспрашивал, как органи­зованы службы эксплуатации в Москве. Кто строит, кто ремонтирует жилой фонд. Какие средства и кем на это выделяются. Чувствовалось, что он по-настоя­щему хочет вникнуть в проблему, найти в нашем опыте что-то, что можно использовать в кубинской практике.

Так как Чуркин и Саидов знали состояние строительного комплекса Москвы только в общих чертах, а Володя Затворницкий хорошо владел информацией только в пределах треста, то в основном на все вопросы пришлось отвечать мне.

Хотя в силу своей профессии и практики я многое знал о строительном комплексе Москвы — до перехода в аппарат ЦК преподавал в Московском инженерно-строительном институте, — но удовлетворить страстное желание Рамиро Вальдеса во всем разобраться самому мне в полное мере не удалось.

Завершая встречу, Рамиро Вальдес высказал пожелание, чтобы мы во время посещения кубинских строек обратили внимание на недостатки и выска­зали замечания, не боясь обидеть хозяев. Мы посетили ряд строек Кубы. В принципе строят кубинцы хорошо, но, к сожалению, у них по мере наращи­вания объемов строительства стали проявляться недостатки, типичные для советского строительного комплекса. Вместо концентрации  ресурсов на ограни­ченном числе строек, их быстром завершении кубинцы, как и мы в былые времена, стремились быстрее начать новые. В результате ресурсы “разма­зывались”. Для нормальной организации строительства их не хватало. Сроки строительства возрастали, эффективность падала. Я анализировал эту проблему в свое время у нас и писал аналитическую записку в ЦК КПСС.

Увидев, что на Кубе складывается точно такая же ситуация, я поделился наблюдениями с Рамиро Вальдесом, когда он еще раз встретился с нами перед нашим возвращением в Москву. Эта встреча проходила в отеле “Гавана Либре” и должна была носить протокольный характер. Однако разговор на эту тему так увлек вице-премьера, что были нарушены все временные рамки, отведенные на нее протоколом.

Таким он и остался в памяти: энергичным, ищущим, стремящимся разобраться досконально в каждом вопросе, вызывающим к себе симпатию и уважение манерой поведения, внешним видом испанского благородного идальго, похожего на Дон-Кихота.

 

КУБА. 2000 год

 

И вот я снова хожу по Гаване. На самом берегу океана по-прежнему два высотных здания выделяются среди двух-, трехэтажных особняков. В одном из них — общежитии студентов Гаванского университета — я жил в 1964 — 65 годах. На окружающих улицах, как и 35 лет назад, можно увидеть медленно проез­жающие “бьюики” и “кадиллаки”. Кубинская столица по-прежнему приветлива и жизне­радостна. По ее улицам можно гулять безбоязненно в любое время дня и ночи.

Ha улицах Гаваны не увидишь (как в Москве или в других городах) нищих, бомжей и “новых” кубинцев. На Кубе сохранились бесплатные медицина и образование.

Удивительно, как смогла устоять блокадная Гавана, когда под натиском всемирного капитала рухнули Москва, Берлин, Варшава. “Прорабы пере­стройки” потребовали прекратить помощь Кубе. Ельцинский режим “перекрыл краны”. Страна осталась без горючего, вся техника, полученная из СССР — без запчастей. Россия, нарушив договора, перестала покупать сахар. Амери­канцы ужесточили блокаду. Но Куба не погибла. Она выстояла, пройдя тяжелейшие испытания.

Фидель Кастро, тонкий и гибкий политик, предвидел такой поворот. Куба приспособилась к новым условиям, нашла новых торговых партнеров. В 1994 году было остановлено падение производства. Началась стабилизация, и год за годом стали расти темпы. К 2000 году все потери были ликвидированы. По приросту экономических показателей Куба вышла на одно из первых мест среди латиноамериканских стран.

Пока в России политические вертухаи твердят о неизбежности “нового мирового порядка”, Куба остается отличным примером того, что альтернатива есть. На ее примере демонстрируется подлинная демократия и  народо-властие.

 

 

Кирилл Титов • Предел власти (Наш современник N2 2004)

Кирилл  Титов

Предел власти

 

Проблема отношений Народа и Власти — одна из ключевых и наиболее драматичных в русской истории, особенно в новейшее время. Насколько Власть национальна, народна, ведет ли она Россию тернистым путем Спасения (может быть, иной раз не желая того сама) или же толкает страну в пропасть? Над этими вопросами русские люди задумывались и накануне 1917 года, и после него. Задумываются и в наши, тоже по-своему “револю­ционные” дни.

Совсем недавно в издательстве “Алгоритм” вышла книга Сергея Николае­вича Семанова “Кронштадтский мятеж”. Ее автор — известный русский историк, публицист, один из наиболее ярких деятелей русского национально- патриотического движения в СССР в 1960 — 1980-е годы. На примере событий 1921 года он рассматривает механизм действия и взаимовлияние двух вышеназванных сил в русской пореволюционной истории.

Книга — уже не первое обращение историка к данной теме. Еще в 1973 году академическое издательство “Наука” опубликовало монографию С. Н. Сема­нова с характерным для того времени названием “Ликвидация антисоветского кронштадтского мятежа”. Теме “кронштадтского мятежа” (а также крестьян­ских восстаний того же периода — “тамбовского” и “западносибирского”), по мнению историка, крупно не повезло в советской историографии. И дело здесь не просто в “неудобности” данной темы. После выхода “Краткого курса” лет сорок довлела схема: 1918 — 1920 гг. — “период гражданской войны”; 1921 г. и далее — “период мирного строительства”. Как назло, кронштадтский мятеж произошел позже указанного в схеме срока, а во второй период гром пушек над Финским заливом никак не вписывался: ничего себе “мирное строительство”!

В 1973 году монография С. Н. Семанова оказалась первой специальной работой на эту тему в советской историографии. Впрочем, и через тридцать лет, когда автор представил на суд читателей свою новую работу, положение в изучении русской  Революции и первых послереволюционных лет мало изменилось. Можно смело утверждать, что осмысление Революции и последовавшего затем процесса нашему обществу дается с большим трудом. Правда, будем справедливы, в самое последнее время на этом пути сделано немало, и книга С. Н. Семанова в списке важнейших публикаций на эту тему займет достойное место.

Главная мысль исследования заключается в том, что “брожение на Бал­тий­­ском флоте, вылившееся в открытый мятеж, стало частью обще­народ­ного восстания против “военного коммунизма”. В отечественной историогра­фи­ческой традиции за этим термином прочно укрепилось клише — “так называемый”. Подразумевалось, что политика “военного коммунизма” прово­дилась партией исключительно как вынужденная мера, как ответ на происки врагов. Однако Семанов убедительно доказывает, обращаясь к первоисточ­нику — В. И. Ленину, что это была попытка осуществить “непосредственный переход к коммунистическому производству и распределению”. В мае 1918 года в РСФСР вводится “продовольственная диктатура”. В сентябре того же года безработным запрещается отказываться от любой предложенной им работы. А 11 января 1919 года вводится печально знаменитая “продразверстка”. В апреле 1919-го фабрично-заводским рабочим запрещается “самовольный” переход на новую работу. Апофеозом этой политики стало создание трудовых армий в начале 1920 года. “Плоды” “военного коммунизма” не заставили себя ждать: “продовольственный”, “топливный голод”, переход хозяйства к натуральному обмену, падение производства и трудовой дисциплины — все проблемы, порожденные революцией и войной, были доведены до последней крайности.

Главными проводниками этой политики были деятели, подобные Троц­кому, которые презирали русский народ и стремились использовать его как “пушечное мясо” в грядущей “перманентной революции”. Ведь, согласно Троцкому, Россия неспособна к самостоятельному развитию, никакой культу­ры русский народ не создал, а российский пролетариат безнадежно отстал и поэтому неспособен к созданию социалистического общества. “Военный коммунизм” не знал иных способов гражданских действий, кроме насильст­венных”, — пишет Семанов. Отсюда “продотряды”, “заградотряды”, милита­ри­зация транспорта и промышленности.

Впрочем, различные “идеологи” могли строить любые угодные им теории. История же, в особенности русская, как мы уже не раз убеждались, подчи­няется имманентным законам и логике. Крестьянство ответило на политику “военного коммунизма” мощным стихийным сопротивлением. Здесь уместно вспомнить и “антоновщину”, и западносибирское крестьянское восстание, и, конечно, Махно. В крупных промышленных городах, в первую очередь в Петрограде, разрасталось забастовочное движение, получившее в официаль­ной печати того времени название “волынки”. Таким был ответ русского пролетариата. По мнению С. Н. Семанова, “российские индуст­риаль­ные рабочие получили от Октябрьской революции — в ее первые годы — невероятно худшую судьбу: ну, может, и лучше дворянства, но вряд ли хуже русского священства”. Результатом стала всеобщая стачка в Петрограде в феврале 1921 года. Положение было настолько серьезным, что исполком Петросовета объявил о введении в городе военного положения 24 февраля 1921 года.

Кронштадт не могли не затронуть общероссийские события. “Матросы и солдаты Балтики, состоявшие преимущественно из крестьян, в известной мере отражали настроения той широкой социальной стихии. Брожение в Кронштадте нарастало, отражая, как в зеркале, общее кризисное состояние в стране”, — свидетельствует С. Н. Семанов. Основываясь на изучении источников, в первую очередь жалоб, поданных в бюро политического отдела Балтийского флота, автор резюмирует: “Основное недовольство матросов и красноармейцев вызывает, прежде всего, продразверстка”. Особенно сильно возмущались те, кто побывал в отпусках в родных деревнях.

И все-таки между возмущением и восстанием лежит зачастую непрео­долимая пропасть, особенно если учесть, что события разворачивались на Балтфлоте — “колыбели революции”. Роль катализатора, как считает С. Н. Се­ма­нов, сыграла именно петроградская забастовка. “Волынка” на петроград­ских заводах послужила на острове Котлин толчком для всех недовольных моряков и гражданских лиц. В Петроград потянулись самочинные делегации из состава экипажей, кораблей и частей, дислоцированных в Кронштадте. Вернувшись, некоторые из этих делегатов распускали преувеличенные слухи о “расстрелах” рабочих, о всеобщей забастовке в Москве и Петрограде и т. п.”.

Наряду с общероссийскими причинами восстания в Кронштадте историк выделяет и проблему, относящуюся сугубо к Балтийскому флоту. В июле 1920 года главнокомандующим Балтийским флотом был назначен Ф. Расколь­ников, “темный авантюрный деятель, сын питерского выкреста”, — так харак­те­ризует его Семанов (в будущем он прославился тем, что стал одним из первых невозвращенцев: сбежал на Запад, будучи полпредом советского правительства в Болгарии). Вместе с Раскольниковым на флот прибыло большое число лиц, ранее работавших с ним. Они заняли почти две трети постов руководящего (в том числе политического) состава флота. С. Н. Сема­нов так описывает сложившееся положение: “Новые назначения были, мягко говоря, неожиданными. Так, например, должность начальника Побалта, т. е. партийного комиссара флота, одно время занимал тесть Раскольникова, бывший приват-доцент Психоневрологического института М. Рейснер”.

С декабря 1920 года в РКП(б) развернулась так называемая “дискуссия о профсоюзах”. С. Н. Семанов пишет, что “не только и даже не столько роли профсоюзов эта дискуссия была посвящена: в зашифрованном виде шла речь о формах Советской государственности и о борьбе за власть в партии и стране”. Партия не могла не ответить на всенародное возмущение — это был вопрос ее выживания. Критическим моментом попытался воспользоваться Троцкий в целях упрочения своей власти (его позиция была проста: обратить всех трудящихся, по сути дела, в крепостных), и Балтийский флот, где руководили его сторонники, как показывает С. Н. Семанов, занимал в его планах не последнее место. Ф. Раскольников и Э. Батис (новый комиссар флота) превратили газету “Красный Балтийский флот” в орган троцкистской фракции. А в адрес общего собрания моряков-коммунистов, которое прохо­дило в Петрограде в январе 1921 года, дали “телеграмму, будто личный состав Балтфлота стоит на стороне Троцкого”. Их действия вызвали открытое возму­щение рядовых коммунистов. Таким образом, вся ненависть, скопившаяся у русских людей по отношению к Троцкому, обратилась на командование флота, на все руководство вообще. Это обстоятельство, по мнению Семанова, послужило дополнительным толчком к мятежу. Ведь в ходе партийного обсуждения “профсоюзной” проблемы “рядовые коммунисты голосовали не столько за расплывчатую точку зрения Ленина — Каменева — Зиновьева — Сталина (лозунг “профсоюзы — школа коммунизма” был пустым пропагандист­ским звуком), а прежде всего против ненавистного Троцкого; именно с ним, а ни с кем другим связывал обездоленный русский тяготы “военного комму­низма”.

Петроградская “волынка” сделала свое дело: руководители Советской России “осознали в те февральские дни с необычайной ясностью, что далее так мордовать русский народ нельзя — опасно для них самих”. Уже 28 февраля 1921 года был сделан шаг, ознаменовавший, как считает С. Н. Семанов, отказ (пока на петроградском уровне) от политики “военного коммунизма”, — были демобилизованы с предприятий все привлеченные на них по трудовой повин­ности. И именно в этот день 28 февраля 1921 года в Кронштадте начался мятеж. Кронштадтские события, по образному выражению Ленина, “явились как бы молнией, которая осветила действительность ярче, чем что бы то ни было”. Требования кронштадтцев о перевыборах советов, т. к. “настоящие советы не выражают волю рабочих и крестьян”, о “немедленном” снятии всех заградотрядов, о свободном обращении крестьян с землею получили впоследствии свое краткое выражение в лозунге “Советы без коммунистов”. И смена партийного курса (именно во время мятежа на X съезде РКП(б) был провозглашен нэп), т. е. отказ от политики “военного коммунизма”, стала неизбежной. Иначе — логика событий не оставляла места для сомнений — потеря власти.

И, наконец, на что еще хотелось бы обратить внимание читателей, — это отно­шение к кронштадтскому мятежу автора книги. В “кратком предуведом­лении” Сергей Николаевич пишет, что изначально, когда он работал с материалом в конце 1960-х — начале 1970-х годов, “отношение мое… к мятежу как историческому явлению было сугубо отрицательным”. В среде молодых русских патриотов, к которой, как уже говорилось, принадлежал автор, царило тотальное отрицание Революции. “Нет такого режима, который бы стоил революции!” — этот лозунг выдвинул Семанов в брежневские годы. В наши же дни, безусловно, под влиянием событий последних лет, для Семанова стало “ясно видно, что этот афоризм столь же односторонен, как и все прочие, даже куда более знаменитые”. В свете современного положения России несомненно, что именно национально-революционная идеология наиболее востребована. Поэтому и в оценку кронштадтских событий автор вносит положительную “поправку”.

Впрочем, историческая правда от изменения позиции автора ничуть не страдает. В главе “Две недели на острове Котлин, а также вокруг него” С.Н. Се­манов показывает весьма далекое от идеального идейное, да и моральное “лицо” руководителей мятежа. “В основном вожди мятежа были людьми настроений самых неопределенных и весьма зыбких”, — пишет он. А политика, как известно, “не терпит пустоты”. Уже 10 марта 1921 года в сообщении кронштадтского радио “Всем... всем... всем...” появляется новый, совсем не “советский” (пусть даже и без коммунистов), да и не русский мотив: “Но если  наша борьба затянется, мы, может быть, и будем вынуждены обратиться к внешней помощи продовольствием для наших раненых героев, детей и гражданского населения”. “Тон последней фразы в высшей степени харак­терен. Ведь все понимали, что “внешняя помощь” может прийти только от международной буржуазии, ведь только она имела хлеб и консервы, уголь и обмундирование, не говоря уже о патронах и снарядах. Как же быть с излюбленным лозунгом мятежников, что восставший Кронштадт есть “гроза контрреволюции справа и слева”?..”, — задает риторический вопрос С. Н. Семанов. Дальше — больше. От лица кронштадтского ревкома был написан проект обращения к эмиграции. Его содержание говорит само за себя: “К вам, русские люди, скитающиеся по всему свету, но страдающие не меньше нас, к вам этот клич революционного Кронштадта. Нужны медикаменты для больных и раненых, нужна поддержка моральная, может быть, когда потребуется и военная помощь. Не медлите ни минуты, пока доставка возможна по льду”. “За две недели своего существования ревком проделал почти полный круг по политическому циферблату: уже раздался призыв о военной “помощи”...”, — заключает С. Н. Семанов.

Надо отметить, что призывы ревкома легли на благоприятную почву. Все российское масонство, составлявшее основной политический спектр “русской эмиграции”: от эсеров Зензинова и Чернова до кадета Милюкова, начало столь любимую ими бурную “деятельность”. Этот эпизод проиллюстри­рован С. Н. Семановым весьма подробно. “Энергичная и быстрая помощь готовилась во всех трех классических видах: пропагандой, материальной поддержкой, а потом вооруженным вмешательством. За две недели мятежа оказались приведенными в движение немалые силы. А за спинами Милюкова и Мартова, Чернова и Савинкова, Кутепова и Врангеля стояли, выжидая события, эскадры и армии под совсем иными флагами”. Россию от очередной интервенции могло спасти лишь немедленное подавление мятежа. И это спасение в очередной раз, по мистике русской истории, пришло в лице Красной Армии под руководством людей, отнюдь не замеченных в русском патриотизме (Тухачевский, Путна и др.).

“Кронштадтские моряки, солдаты гарнизона, тамошние рабочие, все граждане несчастного города-крепости совершили совокупный подвиг для своей страны. Именно их выступление положило конец “военному комму­низму”, который был самым свирепым “коммунизмом” среди всех последую­щих во всех концах планеты”, — заканчивает свое изложение истории “крон­штадт­ского мятежа” С. Н. Семанов. “Кронштадт” сделал свое дело — “Крон­штадт” должен был “уйти”, — добавим мы от себя.

Ксения Мяло • Пейзаж перед битвой (Наш современник N2 2004)

Ксения Мяло

Пейзаж перед битвой

 

Поражение СПС и “Яблока” на думских выборах 2003 года, в сочетании с сенсационным дебютом блока “Родина”, возбудило в тех достаточно размы­тых кругах политической и околополитической общественности, которые — по традиции, идущей с конца 80-х годов, — всё ещё принято именовать пат­риоти­ческими, странную и, строго говоря, преждевременную эйфорию. По-человечески понятное в первые дни, это чувство грозит серьёзными аберрациями восприятия нового расклада политических сил, когда на зыбком его основании делаются поспешные умозаключения о “русской думе” и едва ли не поднимаются тосты в честь “русской победы”.

Между тем первое, что бросается в глаза при более внимательном рас­смот­рении очертаний ландшафта, проступающих по мере того, как рассеи­ваются театральные клубы дыма над очередным супершоу, именуемым выборами, — это как раз то, что именно впечатляющий успех “Родины”, в сочетании с не менее впечатляющей неудачей КПРФ1, знаменует распад и конец просуществовавшей почти 12 лет объединённой патриотической оппозиции. В разное время она носила разные имена (а первым из них было ФНС), однако суть всего феномена, прошедшего через достаточно суровые испытания, выстоявшего в атмосфере жестокой травли “красно-коричневых” и неуклонно расширявшего поле своего влияния, составляло объединение “красных” и “белых” патриотов. Союз их, изначально насыщенный внутрен­ними противоречиями и несовместимыми взглядами на то, как следует “обустроить Россию” по одолении общего врага — мимикрировавшей под демо­кратию криминальной антинациональной олигархии, выдержал и беспрецедентное давление отечественных СМИ, откровенно поддержанных с Запада, и расстрел парламента, поддержанный оттуда же. И тем, кто покуда не забыл совсем ещё недавние времена, вряд ли стоит напоминать, что чем грубее и разнузданнее становилось давление на национальные силы, шель­муемые как “фашистские”, тем больше в разношёрстной оппозиции отходил на второй план вопрос о её внутренних противоречиях и разногласиях. Какое-либо обсуждение их считалось в патриотических кругах чуть ли не дурным тоном, а все попытки такого рода с порога отметались как проявления пустой и вредной вздорности.

Хорошо известно, однако, что загоняемые вглубь, не выявляемые, не высветляемые противоречия имеют опасную тенденцию, накапливаясь, обретать взрывную силу и тогда — идёт ли речь о чисто человеческих или политических союзах — обваливать всю систему сложившихся отношений, как только для этого наступает подходящий момент.

*   *   *

Такой момент, такой “час Ч” для объединённой патриотической оппозиции наступил, собственно, уже с приходом к власти В. В. Путина. Достаточно просмотреть сегодня номера ведущих патриотических изданий за 1999—2000 гг., чтобы поразиться разнобою оценок — а также и тому, как велик уже тогда был, притом даже и для тех, кто сегодня истощает русскую бранную лексику, свидетельствуя действующему президенту РФ своё омерзение, соблазн усмотреть в возвышении Путина доказательство очередной “русской победы”. А ведь причина всех этих скороспелых надежд лежала на поверхности и была до смешного элементарной: всего-навсего перемена языка власти. С прихо­дом Путина державно-патриотическая риторика (к которой, чуя перемену воздуха, пытался — впрочем, безуспешно — прибегать уже и Ельцин в послед­ние года полтора своего президентства) демонстративно потеснила уже неперено­симые для немалой части общества глумливые рассуждения о патриотизме как чувстве, будто бы “присущем и кошкам”, о едва ли не непристойности самих слов “родина” и “отечество”, наконец, низвержение и осмеяние всех когда-либо бывших — и “красных”, и “белых” — побед и свершений России.

И вот тут-то и обнаружилось, что единство красно-белого блока держалось в основном силой “против”, а не силой “за”, что смётан он на живую нитку и что к линиям напряжения достаточно лишь прикоснуться политтехноло­гической бритвой, дабы швы разошлись. Судя по всему, операция была проведена умело, и, как оказалось, для многих представителей “белой” части объединенной патриотической оппозиции этой малости — перемены риторики без перемены сути режима — едва ли не достаточно. И что, более того, сходясь с либерал-демократами в общей негативной оценке всего советского периода отечественной истории и даже углубляя эту оценку в недоступной нашим доморощенным демократам религиозно-философской перспективе (когда Октябрьская революция и всё последовавшее за ней описывается как грехопадение, апофеоз апостасии, т. е. богоотступничества), они хотели бы вывести из-под града ударов и оскорблений лишь искренне ими любимую дореволю­ционную Россию. Для наиболее патриотичных — но далеко не для всех “белых” — ценностью в советском наследии обладает разве что часть, связанная с Великой Отечественной войной (и то — в причудливом сочетании с реверан­сами в сторону коллаборанта генерала Краснова и двух его русских дивизий Waffen SS), и черты преемства внешней политики СССР по отношению к Российской империи. Тема социальных достижений советского времени даже не обсуждается, да и сама идеология социального равенства, например Н. Нарочницкой, несомненно, самым сильным и ярким представителем правой части блока “Родина”, оценивается, в сущности, как одно из проявлений всё того же духа апостасии. Такой взгляд, не имея ничего общего не только с коммунизмом или советским социализмом, но даже и с самым умеренным социал-демократизмом, наследует скорее линии Жозефа де Местра, Льва Тихомирова и даже, в принципиальном неприятии самой идеи социального равенства как отрицания установленной свыше сословной иерархии, барона Юлиуса Эволы. По-своему красноречивы, хотя, разумеется, не столь глубоко и выстроенно проработаны, и заявления Дмитрия Рагозина о категорическом нежелании быть в “коммунистической конюшне”. Разумеется, это язык разрыва, а не партнёрства, пусть даже и ограниченного всевозможными “но”. А потому оставим на совести журналистов, видимо, совсем не ориентирую­щихся в теме, поспешную оценку “Родины” как лево центристского блока. С не меньшими, а пожалуй что и с большими основаниями он может также претендовать на звание блока право центристского; по крайней мере, правая составляющая в классическом, а не извращённом, как в случае с СПС, виде проработана в “Родине” несравненно лучше, нежели левая.

И в этой своей части блок не только не угрожает основам сложившегося в РФ, в итоге безудержного разграбления общенационального достояния и личных сбережений граждан, нового социально-экономического уклада, но может, даже и вопреки своей воле, весьма посодействовать его своеобразному “отмыванию” и декоративному “обрусению”, наделив его респектабельно-консервативным и по видимости патриотичным оперением. Не скрою, что подобная перспек­тива представляется мне глубоко отталкивающей, а опасность — вполне реальной. Это-то и побуждает меня, независимо от былых личных отношений с теми или иными членами “Родины”, уже сегодня указать на неё. Ибо “Платон мне друг, но истина дороже”, и слишком много драгоценного времени было и без того потрачено на игры в псевдоединство.

*   *   *

Только по инерции и по признаку ряда имён в списке членов фракции можно на сегодня говорить и об оппозиционности “Родины” вообще. Ведь количество сделанных её лидерами заверений в полнейшей лояльности по отношению к президенту уже зашкаливает и близко к пересечению черты, за которой начинается комическое. Но если “Родина” в оппозиции не к прези­денту — я имею в виду, конечно, не к нему лично, а к проводимому им курсу, — то к чему же и к кому же? К нескольким олигархам? Полноте, вопрос слишком серьёзен, а то, что Путин, как выразился недавно один из экспертов Фонда Карнеги, “продвигает именно программу либералов, курс на Запад, а в экономике — либеральные реформы”, по сути, никем не оспаривается. Да к тому же регулярно и прямо подтверждается устами самого президента — и вряд ли лишь в целях проведения “хитрого манёвра” перед Западом, как полагают слишком уж наивные. Добавлю только, что делает он это, во многом благодаря как раз новой риторике, успешнее, нежели либералы первой волны, и встречая — пока! — меньше сопротивления внутри страны.

Но это именно пока — например, до вступления в ВТО, которое, по мнению ряда весьма компетентных экспертов, может для миллионов людей обернуться уже не просто бедностью, а настоящей нищетой. Или до полномасштабного разворачивания реформы ЖКХ. Сохранит ли “Родина” и тогда свою безусловную лояльность по отношению к президенту? А как поведёт она себя, если реальностью станут озвучиваемые вполне официальными лицами проекты ликвидации социальной медицины даже в том её урезанном виде, в каком она ещё влачит жалкое существование сегодня? Всеми этими вопросами лучше задаваться с опережением, нежели с опозданием — ибо есть веские основания полагать, что второй президентский срок Путина окажется ещё более либерально-жёстким, нежели первый. И благоприятная ситуация для проведения такого курса создана не в последнюю очередь как раз тем, что на какое-то, пока неопределённое, время политически “бесхоз­ным” остался традиционно ориентированный на КПРФ социально-протестный электорат. Несомненно, им будут пытаться манипулировать самые разные политические силы, но, похоже, главным манипулятором выступит — и уже выступает — сам Кремль, вдруг активно заговоривший о проблеме бедности в стране. Совещание в Торгово-промышленной палате 23 декабря и прозвучавшее на нём выступление президента Путина я и оцениваю именно как манёвр, целью своей имеющий перевести стрелки с необходимости изменения общей стратегии реформ на “перевоспитание предпринимателя” как главный способ решения проблемы, замалчивать которую далее не представляется возможным.

Однако с бедностью и социальной поляризацией тех масштабов, которых они ныне достигли в России, никто и нигде не справлялся одними лишь средствами благотворительности, да и сама такая постановка вопроса, по меньшей мере, нелепа и унизительна в начале XXI века. Ибо уже век ХХ-й твёрдо усвоил — и вклад СССР в это поистине неоценим, — что решение таких проблем есть задача прежде всего государства, обязанного проводить соответствующую социальную политику. Между тем многие ли заметили каплю дёгтя в бочке “благотворительного” мёда — удивительное заявление в речи президента в Торгово-промышленной палате о необходимости ограничить опережающий рост доходов населения? Это что, в порядке борьбы с бед­ностью? И уж не такое ли “ноу-хау” призван обеспечивать бюджет 2004 года с урезанными в нём социальными расходами и не предусматривающий индексаций? Он, правда, принят прежним, уже покинувшим авансцену соста­вом Думы — правда, далеко не всей труппой. Но разве не ясно, что в совокуп­ности вектор обозначен достаточно чётко и что главные битвы ещё впереди!

Хотелось бы, конечно, надеяться, что “Родина”, с которой так много людей связало свои ожидания, сумеет достойно принять вызов. Но, в общем, достаточно хорошо представляя себе многих депутатов из этой фракции, рискну предположить, что социальная чуткость не будет самой сильной их стороной и что в этом плане президенту Путину не придётся опасаться каких-либо серьёзных демаршей. Особенно в том случае, если будет найдено компромиссное, достаточно мягкое для “элиты” решение по вопросу о перераспределении природной ренты, — а ряд признаков указывает на возможность такого компромисса.

*   *   *

Иначе обстоит дело с внешнеполитическим курсом Путина, который совсем недавно был точно описан сочувствующим ему Александром Раром2 как в целом прозападный и готовый и дальше идти на серьёзные геополити­ческие уступки во имя “полноценной интеграции в мировую экономическую систему” и — добавлю — пресловутого “стратегического партнёрства в борьбе с международным терроризмом”. Хотя это “партнёрство” зримым образом выразилось пока в закреплении американцев на территории Средней Азии, где они — это подчёркивает и Рар — расширяют, а отнюдь не свёртывают своё присутствие, да в третьем витке расширения НАТО и широкомасштабной передислокации американских вооружённых сил в Европе, вплотную приближающей их к нынешним границам России. Вообще, список геополити­ческих уступок, сделанных Путиным, уже едва ли не затмевает ельцинский, а на подходе окончательная сдача Приднестровья, дальнейшее ослабление позиций России на Чёрном море и в Закавказье, нарастающая нестабильность на Северном Кавказе. Между тем в предыдущий период своей деятельности такие члены депутатской фракции “Родина”, как С. Бабурин, Н. Нарочницкая, Н. Павлов, в какой-то мере и Д. Рагозин, зарекомендовали себя как решительные противники подобного курса, причём некоторые из них понесли при этом чувствительный ущерб для своей политической карьеры. Иными словами, в данном случае, в отличие от не слишком проработанной и не “лежащей на сердце” социальной программы, речь идёт — или, во всяком случае, шла до сих пор — о твёрдых многолетних убеждениях. К тому же не просто декларируемых, но сопровождаемых серьёзными и основательными разработками по каждой из обозначенных и обостряющихся внешне­политических проблем. Однако разработки эти — а иные из них мне известны не понаслышке — до тех пор, пока оплачиваемый геополитическими уступками России курс на “вхождение” и “партнёрство” проводился Б. Ельциным, исходили из аксиомы абсолютного неприятия его основных принципов и с полным правом могли называться оппозиционными. Как собирается “Родина” совместить их со своей твёрдой пропрезидентской лояльностью, для меня лично пока остаётся загадкой. Ясно, однако, что репутация твёрдых государственников, пришествие которых в Думу внушает некоторые опасения А. Рару3, будет испытываться прежде всего на этом оселке. Развитие же событий по одной лишь Балто-Черноморской дуге позволяет предположить, что ожидать первых результатов такого испытания придётся не слишком долго.

 

1 Анализ причин этой неудачи, а честнее сказать — поражения (ибо только так можно назвать потерю за короткий срок половины электората) первыми должны были бы проделать лидеры самой КПРФ, которые, к сожалению, пока почему-то занялись совершенно другим — подсчитыванием недостающих СПС и “Яблоку” процентов для прохождения в Думу. Странная затея — как если бы и впрямь именно этим хотели подсластить пилюлю для своего разочарованного электората!

Впрочем, о том, что я считала ошибками и просчётами КПРФ, которые, накапли­ваясь, могут привести к серьёзному срыву, я достаточно говорила и писала тогда, когда компартия была “на коне”, а сейчас, в момент её поражения, вовсе не собираюсь развивать эту тему. Скажу только, что главной причиной его, разумеется, стала вовсе не кампания в СМИ, сколь бы разнузданной она ни была. Ибо она бывала и более разнузданной (вспомните плакаты “Купи еды в последний раз!” на избирательных участках в 1996 г., газетёнку “Не дай Бог!” и многое в том же роде), а “красный” электорат давно показал свою невосприимчивость и устойчивость к подобным грязным приёмам воздействия. Дело, стало быть, в чём-то другом, о чём, повторяю, хотелось бы услышать прежде всего от самих руководителей КПРФ.

2 Александр Рар — директор программы России и стран СНГ Германского совета по внешней политике.

3 Интересно, как бы отнеслись германские политики, да и просто граждане, если бы Россия с такой же степенью откровенности выражала желание видеть у государст­венного руля европейских стран анти государственников? И как бы отнеслись к этому в США? Вопрос риторический...

Валерий Хайрюзов • У России есть ещё ресурс (Наш современник N2 2004)

Валерий ХАЙРЮЗОВ

У РОССИИ ЕСТЬ ЕЩЕ РЕСУРС

 

В Новый Уренгой я прилетел летом. Едва я ступил на подъехавший к самолету трап, как в лицо пахнул горячий воздух, и если бы я не знал, что город находится на Крайнем Севере, то вполне можно было бы предположить, что самолет прилетел куда-то в пески Средней Азии. Из своего прошлого лётного опыта, который приобретался на северных трассах, я знал, что здесь летом иногда бывают дни, когда температура воздуха поднимается под трид­цать градусов и все живое, кроме комаров, ищет тень. Но подобная аномалия чем-то сродни высокой температуре у больного, она всегда — предвестник холодного фронта. Он мчится по тундре, как курьерский поезд, приносит при­вычный для этих краев холод, и короткое недавнее тепло кажется сном. Еще Уренгой поразил меня песком. Он был везде: на подоконниках, столах, коридорах, в карманах курток. Местные в шутку называют эти места северной Сахарой и с улыбкой утверждают, что если бы здесь, на севере Тюменской области, закончился газ, то уренгойцы вполне могли бы поставлять на мировые рынки песок. Или холод, поскольку того и другого здесь с избытком. Что верно, то верно: заполярный песок отменного качества, не хуже, чем в Анапе или на пляжах Капокабаны. Старожилы рассказывают, что раньше его вместо балласта загружали в грузовые самолеты, улетающие в Москву, и там отвозили на детские площадки.

Песок и холод, объединившись, делают все, чтобы жизнь здесь, у Полярного круга, была невыносимой. И на первый взгляд непонятно, зачем и для чего здесь, посреди холодной, точно раскатанной гигантским катком тундры, разместился город с населением в сотню тысяч человек. Но причина есть — это крупнейшее в мире Уренгойское газоконденсатное месторождение. Сюда с первым десантом, с первыми разведчиками недр пришла авиация и долгие годы была практически единственным видом транспорта. В дальней­шем, на всех этапах развития Ямала, во всех его делах и начинаниях среди первопроходцев всегда были авиаторы, и можно без преувеличения сказать, что путь к подземным богатствам Ямала лежал через небо.

Само рождение Уренгоя начинается с посадки вертолета на выбранную с воздуха площадку. Произошло это в середине семидесятых годов. В короткие сроки была сооружена грунтовая полоса, на которую стали садиться самолеты с техникой, строительными материалами. Так на карте появился аэропорт Ягельное. И сюда со всех концов страны начали прилетать люди. И, как говорил поэт, народ здесь собрался сборный, но отборный. Был накоплен уникальный опыт работы в экстремальных условиях. Бурили скважины, прокладывали трубопроводы, линии электропередач, строили насосные и перекачивающие станции, днем и ночью в пятидесятиградусные морозы поднимались в воздух самолеты и вертолеты. Все, что сделано за эти годы, сегодня нельзя и представить. Но вот с летящего вертолета увидеть кое-что можно.

Мне выпала честь слетать на буровые с известным всем газовикам и жителям тюменского Заполярья вертолетчиком Геннадием Утвой.

— Доброе утва, — привычно обыгрывая свою фамилию, с улыбкой привет­ст­вовал он меня утром в кабинете командира Уренгойского авиапредприятия Владимира Федорова. — Вот что, давай полетели со мной. Из этого кабинета ничего не увидишь. Рейс короткий: час туда, час обратно. На буровые надо воду завезти и забрать сменную бригаду. Заодно посмотришь нашу работу.

Через час мы уже летели на буровую. Погода, как говорится, была на пределе. Вертолетчики заняли безопасную высоту, и полет шел по приборам.

— Здесь местность ровная, но торчат вышки. Лучше пройдем на безопас­ной высоте. У вертолета, конечно, есть свои особенности, — говорит Ген­надий. — В полете за ручку надо держаться так, точно несешь в руках голубя. Чуть нажал сильнее — придавил. Разжал руки — он вылетел. Движения тоньше, чем на самолете.

Всегда интересно наблюдать работу профессионалов. После посадки быстро, без лишних слов и суеты выгружают бачки с водой, на их место загружают оборудование. От посадки до взлета проходит всего лишь пять минут. И снова мы в воздухе. Сверху хорошо видны трубопроводы, компрессорные станции, дороги, линии электропередач. Твердой, привычной взгляду земли здесь почти нет. Кругом озера, болота, крохотные речушки. И вышки — их так много, точно работающим и живущим здесь людям надоел унылый пейзаж и они решили высадить их вместо елок. Показывая на усыпанные белыми цветами поляны, Утва сказал, что это цветет морошка. Неожиданно мы увидели летящих параллельным курсом лебедей. Они летели чуть ниже и почти не уступали нам в скорости.

— Вот ради этого стоило приехать сюда и посмотреть, как живут и летают эти прекрасные птицы, — сказал Утва.

Как и обещал Утва, через час, взяв на борт бригаду буровиков, мы вылетели обратно. Но сели не в аэропорту, а на запасную площадку неподалеку от Нового Уренгоя. Ожидая погоду, знаменитый вертолетчик начал делиться своими наблюдениями за повадками животных, которых приходилось видеть из кабины.

— Как-то сразу же после взлета мы увидели зайца, — поглядывая в сторону надвигающихся на город низких облаков, начал рассказывать он. — Я прижал вертолет к земле, а он от нас дал деру. Бежал, бежал и, чувствуя, что ему не убежать, нашел торчащий пенек, заскочил за него и, как ребенок, спрятал мордочку. Даже глаза свел в одну точку. И это ничего, что бока и ноги торчат в разные стороны, ему казалось, что он наконец-то спрятался от нас.

— И медведь точно так же поступает, — поддержал командира борт­механик. — Бежит от вертолета до ближайшего болота, залезет туда и морду лапой прикроет. Вообще, забавные случаи бывают. Однажды Валентин Петров должен был вагончик отвезти. А он намок и стал тяжелым. Петров попросил, чтобы этот вагончик затащили на бугор. Поднял он его в воздух. Пока летели, вагончик крутился на подвеске. Прилетели, открыли дверь. Смотрят, на полу мышь. Ее так закрутило, что она, бедная, встать не может. Поднимет голову и уронит. Затем, собрав все силы, поднялась, как заяц, на задние лапки и снова упала на бок.

Петров посмотрел на нее и говорит:

— Ну ты, милая, извини. По-иному я тебя привезти не мог.

Пока бортмеханик рассказывал, Утва вышел на связь с диспетчером и, едва сдерживаясь в выражениях, передал “привет” метеослужбе.

— Передайте Зине, что за те десять метров, которые она дала ниже мини­мума, я прилечу и закручу ее, как мышку. А ее любимую кошку съем, — при­гро­зил он и, улыбнувшись, выключил радиостанцию.

Вызволил нас с запасной площадки командир объединенного авиаотряда Владимир Тимофеевич Федоров.

Уренгойский командир молод и красив той мужской красотой, которая бывает у сильных и здоровых людей. Общаться с ним легко, ему нравятся новые люди, разговоры про авиацию. Заметно, что Федоров любит острое словцо и нередко пользуется им. Чуть позже я узнал, что он увлекается фото­графией и, надо сказать, делает это профессионально. Те снимки, которые мне довелось увидеть, говорили, что в душе он художник, который очень тонко и точно видит и чувствует природу. Кроме того, он любит во время отпуска пускаться в далекие и небезопасные путешествия по северным рекам, отыскивая бивни мамонтов. И потом с тонким юмором рассказывает о тундре, охоте, об обычаях проживающих в этих краях ненцев. Федоров влюблен в авиацию, и это чувствуется во всем, что он говорит и делает.

В Новый Уренгой (тогда это место называлось аэродром Ягельное) Владимир Федоров прилетел в начале марта 1980 года после окончания Киевского института инженеров гражданской авиации. В Киеве он оставил весну, а здесь, у Полярного круга, только что закончилась полярная ночь и солнце робко, на пару часов, появлялось у горизонта. В штабе у Федорова приняли документы и отправили в одно из общежитий, где жили буровики, шоферы, строители — все, кто подался на севера за длинным рублем.

На попутной машине через снежные заносы Владимир добрался до общежития. Зашел в помещение, увидел ряд коек и сидящего в спецовке подвыпившего мужика. Узнав, что ему нужно, мужик кивнул в сторону стоящей у стены кровати:

— Вчерась Колька повесился, будешь на его койке спать, — как о чем-то будничном, сказал он. — В этой шараге других свободных мест нет.

Ночью Владимир долго ворочался, пытаясь уснуть. Еще несколько дней назад он совсем иначе представлял себе свою дальнейшую жизнь. Хотя в прошлой судьба его тоже не баловала. Родился Володя в селе Стойба Амурской области. Отец у него был водителем-дальнобойщиком. Мать, меха­ник-автомобилист, работала, как тогда говорили, завгаром. В семье было шестеро детей — четыре сестры и два брата. После окончания школы в 1974 году вместе со своим дружком Федоров поступил в Киевский институт инже­неров гражданской авиации. На втором курсе женился на киевлянке Тане. Перед окончанием института приехал представитель из Тюмени. Рассказывал о заманчивых перспективах для молодых. Семьдесят человек, в том числе и Федоров, изъявили желание поехать в Тюмень. Прилетел в Тюмень и попросил, чтобы его отправили работать на мыс Каменный. Но там не было мест. В управлении кадров ему предложили Ягельное. И он решил съездить и посмотреть, что это такое.

Но смотреть там, собственно, было нечего. В ту пору весь аэропорт состоял из 5—6 балков да переделанного из сарая и похожего на барак с вышкой для диспетчеров здания аэровокзала. На весь аэропорт был один Ми-8, на котором летал Геннадий Утва. Начальником АТБ был в ту пору Анатолий Анатольевич Мироненко. Вспоминая то время, Федоров смеется, говорит: вот было время, песцов от крыльца разгоняли ногами.

Познакомившись с молодым специалистом, Мироненко выдал Федорову стажировочный лист. Он спросил, как его заполняют. В ответ тот лишь улыбнулся и сказал: сам поймешь. И с того дня началась работа. В аэропорт приходили сотни радиограмм. В основном нужны были запчасти. А тут даже за ключом для затяжки гаек надо было лететь почти за двести километров в Надым. Это позже, прилетая за очередным вертолетом на завод, Федоров правдами и неправдами старался раздобыть для своей бригады, цеха, АТБ комплект инструментов, без которых, как известно, как без рук.

Запомнилась первая зарплата. Получил Федоров двести сорок рублей. Пришел в общежитие, начал считать. У соседа — шофера — тоже была получка. Он поинтересовался, сколько “отвалили” летчику. Узнав сумму, достал из пакета пачку десяток, пятерок и ещё какую-то мелочь — под две тысячи рублей.

— Вот надо сколько получать, — сказал шофер. — А ты шесть лет в институте штаны протирал.

Не думал и не гадал Владимир Тимофеевич Федоров, что со временем ему будет доверено возглавить Федеральное государственное унитарное авиационное предприятие “Новоуренгойский объединенный авиаотряд”.

Вместе с ним здесь росли и набирались опыта специалисты, которые, как и он, не предполагали, что судьба сведет их здесь, в Новом Уренгое. Полу­чилось так, что собранные почти со всей страны вертолетчики и инже­неры, метеорологи и радисты, управленцы воздушным движением и врачи, шоферы и строители, врачи и повара со временем сплотились в единую команду, которой посильны многие задачи. Это первый заместитель генераль­ного директора Сергей Викторович Скворцов, начальник АТБ Анатолий Михеев, начальник управления воздушным движением Газим Галимуллин, главный инженер авиапредприятия Юрий Кострулин, который перевелся в Новый Уренгой из Певека, — профессионал и умница, прекрасный рассказчик. Это заместитель командира ОАО Юрий Волков, помощник генерального директора по социально-бытовым вопросам Виктор Дулькин. О Викторе Дулькине можно говорить долго. Внимательный, легкий на подъем человек. Все привык делать быстро, оперативно. Начальник базы эксплуатации радио­технического оборудования Александр Силин любит футбол и уже несколько лет является капитаном футбольной команды. А еще всегда рядом был высочайший профессионал летного дела, которого любили и уважали жители Нового Уренгоя, — Сергей Николаевич Мотовилов.

Давно подмечено: чем сложнее условия работы, тем сплоченнее люди. Все наносное, ненужное и бесполезное отбрасывается, отметается как шелуха. Объяснять это необходимой в северных условиях рациональностью и оторванностью от Большой земли было бы не совсем верно. Происходит естественный отбор. Работу здесь делают из месяца в месяц — днем и ночью. А говорить и рассказывать предпочитают о другом. Об охоте, рыбалке, отдыхе на юге. Но когда едешь к Полярному кругу и насколько хватает глаз видишь опоры электропередач, нитки трубопроводов, то начинаешь понимать: без авиации все это сделать было бы невозможно.

Сам Полярный круг обозначен сферическим, сваренным из металла знаком. Федоров решил свозить меня его посмотреть. По дороге говорили о футболе, об охоте на гусей. И о том, что еще совсем недавно, чтобы добраться от Нового Уренгоя до памятного знака, надо было потратить целый день. А иногда и больше. Сами буквы, обозначающие, что здесь проходит семи­десятая широта, сварены из огромных металлических гаек. Проезжающие мимо машины останавливаются — кто-то бросает на память монеты, кто-то привязывает галстуки. В Новоуренгойском авиапредприятии умеют не только хорошо работать, но и шутить. Через минуту на одной из перекладин уже висел новенький галстук Дулькина. Незаметно от хозяина, который занимался какими-то делами внутри шара, на железную перекладину галстук повесил Владимир Федоров, сказав, что это жертва полярным богам от всего авиапредприятия. Шутка была по достоинству оценена. И конечно же, потом — обязательная фотография на память...

За двадцать с лишним лет, которые прошли со времени создания авиаотряда, северные края кардинально изменились, соответственно претерпела изменения и деятельность предприятия. Созданное для решения задач по освоению Уренгойского газоконденсатного месторождения, теперь оно в основном обслуживает пассажиров. По объему в структуре доходов это составляет примерно 60 процентов.

Если говорить о пассажирских перевозках, то на сегодняшний день авиаторы поддерживают партнёрские отношения более чем с двадцатью авиакомпаниями. На некоторых особо популярных направлениях работает по нескольку компаний. На московской линии, например, пять. Благодаря жёсткой конкуренции удаётся сдерживать рост тарифов, повышать уровень сервиса на борту самолёта. Улетают из Нового Уренгоя до 200 тысяч человек в год и примерно столько же прибывают.

Вторым основным направлением деятельности, приносящим около 30 про­центов дохода; являются авиационные работы. Здесь задействована базовая техника — 19 вертолетов Ми-8. Среди постоянных крупных заказчиков — “Тюменбургаз”, “Уренгойгазпром”, “Ямбурггаздобыча”.

В период кризиса, который переживал нефтегазовый комплекс, наблю­дался спад авиационных работ. Если в лучшие времена налет часов составлял 22—24 тыс., то во время спада всего 4200—4500 часов. Сейчас положение стабилизируется.

В авиаотряде сложилась надежная и дружная команда. В Новом Уренгое сохраняется структура объединенного отряда: один руководитель, его заместители и единый коллектив, что во многом облегчает управляемость и помогает сохранять стабильность на протяжении последних, не простых для гражданской авиации лет.

На сегодняшний день на авиапредприятии нет задержек зарплаты, проблем с налогами, заказчики платят вовремя. Но, несмотря на это, стои­мость авиауслуг за последнее время значительно возросла. Это связано с тем, что техника, запчасти и особенно топливо дорожают на глазах. Капиталь­ный ремонт вертолета стоит около 6 млн рублей. Некоторые запчасти — десятки тысяч долларов. Лопасти для вертолетов, например, в России изготавливают всего два завода-монополиста. Они могут диктовать любые цены. Авиаторы, соответственно, вынуждены поднимать и свои расценки. Весомая часть стоимости за час налета — авиационное топливо.

Помогает то, что понимание проблем есть у губернатора округа Ю. В. Нее­лова, руководителей администрации города. За последние пять лет округ вложил в авиапредприятие около 50 млн рублей, целевые инвестиции про­водит и город.

...Мы сидим в техническом классе, где руководство АТБ обычно проводит планерки. Сам класс поражает чистотой и опрятностью. Поздний вечер, полеты закончились, и возникла та пауза, которая редко, но бывает в летной работе. Начальник АТБ Анатолий Михеев вспоминает случаи из своей богатой производственной практики. За столом — высочайшие профессионалы, один из старейших работников авиапредприятия Александр Чупров и закончивший Иркутское авиационное училище Виктор Билашко. Даже о самых трудных случаях они говорят просто, ну, мол, чего тут рассусоливать, дело сделано, все получилось путем. Стараются больше вспоминать веселые истории, которыми полна авиационная жизнь. Здоровый человек и говорит о здоровом. Вспоминают, как за одни сутки в мороз меняли двигатели, как готовили вертолет, который только что перевозил свиней для большого начальства. Сколько ни пытались отмыть, чтобы убрать специфический запах, ничего не получалось. Пришлось подавать машину такой, какая есть. И как их потом материл начальник управления Геннадий Ласкин за такую “под­лянку”.

— Всякое бывало, — присоединяется к разговору руководитель авиапред­приятия Владимир Федоров.— Однажды в Красноселькуповском районе произвел вынужденную посадку вертолет Ми-8. Произошло внутреннее разрушение редуктора. Стали размышлять: что делать? Посылать туда тягач — не пройдет по болотам. Ждать зимы? Редуктор весит 750 кг. Крепится он на четырех шпильках. Даже в условиях аэропорта смена редуктора непростое задание. А в полевых условиях и подавно. Необходимо отсоединить все тяги и трубопроводы, снять разрушенный редуктор, а на его место поставить новый. Ну, бригаду техников можно забросить на вертолете. Но как выполнить точную работу? Одно неверное движение — и можно порвать, смять все трубопроводы и тяги. Тогда это уже не вертолет, а кусок металлолома. Сидит в сторонке вертолетчик Петр Кормщиков и говорит: “Давайте я попробую”. И проделал эту ювелирную работу безукоризненно.

А после — обычные в таких случаях рассказы об анекдотических историях из жизни местной авиации.

— Утром приходит авиатехник на вертолет, начинает готовить его к вылету, — ровным голосом рассказывает Федоров. — Стекла обмерзшие. Он достает бутылку со спиртом, поливает на тряпку и протирает стекло. Старый борт­механик посмотрел на его работу, выругался, отобрал бутылку, раскрутив ее в руке, вылил себе в горло, затем наклонился к стеклу и дыхнул. “Тут должна быть тонкая очистка”, — сказал поучительно...

Федоров все с тем же невозмутимым видом продолжает:

— Все тот же старый бортмеханик посылает своего напарника за гарни­турой. Молодой напарник, едва шевелясь, собирается. Через несколько минут все так же, не спеша, появляется в вертолете.

Бортмеханик, еле сдерживаясь, язвительно спрашивает:

— Ну а вот если бы была война, ты бы точно так же ходил?

— Так же, но только в каске, — невозмутимо отвечает напарник.

Или вот еще один эпизод.

— Вертолет, когда везет груз на подвеске, не может брать на борт пасса­жи­ров. Но выхода нет, люди несколько дней ждали попутный борт, поэтому полетели. Во время очередной посадки обнаружили, что из двигателя течет масло. Не сильно, но течет. Прилетают на буровую, еще лезут в вертолет. “Нельзя” им говорят — все равно лезут.

Я вышел, спрашиваю: кто бригадир? “Я бригадир!” — отвечает самый активный.

Подвел его к вертолету, показываю ему то место, откуда масло течет, и говорю:

— Мужики, у вертолета поршень отвалился. Видите, масло бежит. Можем не долететь.

Постояли мужики, почесали в затылках, затем один из них так озадаченно говорит:

— Я и то смотрю, чего это он так низко летел. Хорошо, пусть присылают другой вертолет. Мы подождем.

Федоров улыбается и, уже не пряча улыбку, добавляет несколько деталей, которые, по его мнению, сегодня составляют необходимые приметы жизни этого молодого полярного города:

— В период самого интенсивного освоения газоконденсатного место­рождения приезжающие на работу в Новый Уренгой в шутку прозвали Ямало-Ненецкий — Татаро-Донецким округом. Все жены были украинками — в основном из Донецкой области. Все буровики и нефтяники — с Татарстана. Ни одна свадьба не обходится без того, чтобы молодожены не заехали в аэропорт. Там у нас есть указатель: “Выдача багажа”. Жених с невестой захо­дят в помещение, друзья и приглашенные достают фотоаппараты. И тогда из дверей с указателем появляется жених с невестой на руках. “Багаж” получен.

И вот я снова в самолете, который увозит меня в Тюмень. Под крылом политая потом землепроходцев, казаков, переселенцев, буровиков, водителей, газовиков и нефтяников сибирская земля. После посещения Нового Уренгоя у меня появилась уверенность, что пока есть в стране люди, которые своими руками проложили дороги в Заполярье, протянули нитки трубопроводов, раскатали с вертолетов тысячи километров кабелей, построили города у Полярного круга, можно смело утверждать: у России еще есть ресурс. Есть надежда на будущее.

 

Феликс Кузнецов • Шолохов и "анти-Шолохов" (Наш современник N2 2004)

Феликс Кузнецов

ШОЛОХОВ И “АНТИ-ШОЛОХОВ”

МИСТИФИКАЦИЯ ВЕКА

Главы из книги

 

Мутные воды “антишолоховедения”


Не унимаются!

Близится столетний юбилей М. А. Шолохова, но не утихают, даже — усили­ваются нападки на великого русского писателя. Так, “Новая газета” 23 июня 2003 года опубликовала статью некоего Николая Журавлева “Они писали за Шолохова”, в которой рекламируется книга израильского литератора 3. Бар-Селлы “Литературный Котлован”. Почему “котлован”? Да потому что автором “Тихого Дона”, по мнению израильского фантазера, был десятистепенный донской публицист и фельетонист В. Краснушкин, печатавшийся под псевдо­нимом Виктор Севский, а автором романа “Они сражались за родину”... Андрей Платонов, автор знаменитой повести “Котлован”.

В номере от 4 августа с. г. “Новая газета” продолжила атаку на Шолохова, опуб­ликовав статью “Шолохов начал писать “Тихий Дон” в семь лет?” А. Мака­рова и С. Макаровой. А. Макаров и С. Макарова, равно как и 3. Бар-Селла, сегодня — самые ярые и неукротимые ненавистники М.А. Шолохова. Молчит А. И. Солженицын. Когда я попросил его прочитать найденную нами и приоб­ре­тенную Институтом мировой литературы рукопись первой и второй книг “Тихого Дона”, он сказал: “Пусть текстологи поработают”, — как бы оставив вопрос открытым. Озадаченно молчит Р. Медведев, опубликовавший в 1975 году в Париже и Лондоне свою книгу “Загадки творческой биографии Михаила Шолохова”. Глубокая и обоснованная критика американским шолоховедом Г. Ермолаевым и другими исследователями гипотезы, будто “Тихий Дон” написал донской писатель Ф.  Крюков, выдвинутой когда-то И. Н. Медве­девой-Томашевской в ее книге “Стремя “Тихого Дона”, поддержанной А. И. Солжени­цыным и защищавшейся Р. Медведевым, дала результат: ни А. И. Солже­ницын, ни Р. Медведев вот уже несколько лет не настаивают на своем. Огол­телую войну против Шолохова продолжают лишь Макаровы и Бар-Селла. Ими опубликованы десятки работ, изничтожающих великого русского писа­теля; не только статей, но и книг: “Вокруг “Тихого Дона”: от мифотвор­чества к поиску истины” (“Пробел”, М., 2000), “Цветок-татарник. В поисках автора “Тихого Дона”: от М. Шолохова к Ф. Крюкову” (АИРО-ХХ, М., 2003) — Макаровых, “Текстология преступления” (название-то какое!) Бар-Селлы.

Общим для “антишолоховедения” является крайняя политизированность подхода к обсуждаемому вопросу — при полном небрежении к реально существующим и доказанным фактам.

Статья Макаровых “Шолохов начал писать “Тихий Дон” в семь лет?” сопровож­дается подзаголовком: “21 марта 1929 года Сталин принял решение, что автором “Тихого Дона” должен быть молодой пролетарский писатель”. На чем основано это утверждение? “Недавно в Ростове сын нобелевского лауреата опубликовал важный и неизвестный документ — письмо М. А. Шолохова от 23 марта 1929 года, — пишут Макаровы. — В нем впервые упоминается о сос­тояв­шейся 21 марта встрече Шолохова со Сталиным, во время которой вождь и закрепил окончательно авторство “Тихого Дона” за молодым пролетарским писателем”. Но в упоминаемом письме Шолохова нет и намека на то, будто “21 марта 1929 года Сталин принял решение, что автором “Тихого Дона” должен быть молодой пролетарский писатель”. Речь в письме — о другом, о том, что, невзирая на волну злонамеренных слухов, у Сталина не возникало сомнения в авторстве Шолохова. Столь же спекулятивна и статья “Они писали за Шолохова”, имеющая подзаголовок: “Самый грандиозный литературный проект XX века”. Замысел этого проекта, как считает 3. Бар-Селла, возник “в начале 20-х годов в недрах Объединенного Государственного политического управления СССР (ОГПУ)”. Доказательства? Никаких.

Игнорирование объективных, реальных фактов и подмена их полити­ческими спекуляциями, подтасовками и домыслами — таков стиль “антишоло­хо­ведения”. “Антишолоховеды” не хотят идти путем текстологического анализа, изучать источники, заниматься реальным литературоведением и продолжают делать вид, будто не существует черновиков “Тихого Дона”, которые хранятся в Институте мировой литературы им. A. M. Горького (1-я и 2-я книги) и в Пушкинском Доме (сохранившаяся часть рукописи 3-й и 4-й книг).

Американский исследователь творчества М. А. Шолохова, ученик Г. П. Струве, профессор Г. Ермолаев специально приезжал в Москву, чтобы в архиве ИМЛИ познакомиться с недавно приобретенной институтом рукописью “Тихого Дона”, и был потрясен открывшимися ему черновиками романа. Но ни один из “антишолоховедов”, включая Макаровых и Бар-Селлу, не потрудились переступить порог ИМЛИ или Пушкинского Дома, чтобы воочию познако­миться, хотя бы подержать в руках шолоховские черновики “Тихого Дона”.

При этом ничтоже сумняшеся они заявляют на страницах “Новой газеты”: “Все... только и делают, что трясутся над рукописями. А тут — ноль, зеро. Ни черновиков, ни дневников, ни рецензий...” (“Новая газета”, 23. 06. 2003).

Но если бы господа “антишолоховеды” потрудились хотя бы подержать в руках рукописи “Тихого Дона” (а они открыты для исследователей, и сейчас готовится их факсимильное издание), многие их недоуменные, а чаще — каверзные вопросы были бы сняты. Они получили бы документальные ответы на вопросы, когда же на самом деле Шолохов начал писать “Тихий Дон”, как шла работа над романом.

Упорное игнорирование “антишолоховедением” самого факта сущест­вования шолоховских черновиков “Тихого Дона” вынуждает нас — до факси­мильного опубликования рукописей “Тихого Дона” — хотя бы кратко охарак­теризовать их, рассказать о некоторых их особенностях, деталях и подроб­ностях, не оставляющих тени сомнения в авторстве “Тихого Дона”.

 

Автограф “Тихого Дона”

На долю Шолохова выпала Великая Отечественная война, уничтожившая черновики его произведений. Вешенский архив писателя пропал. Военные случайно обнаружили часть рукописи третьей-четвертой книг “Тихого Дона” и передали Шолохову. С 1975 года она хранится в Пушкинском Доме.

После войны, в 1955 году, во время встречи с писателем, Конс­тантин Прийма был поражен его признанием:

“— Вы не храните черновиков, вариантов?

— Если бы я их хранил, тут уже негде было бы повернуться. Ведь приходится по десять раз переписывать отдельные главы. Где же хранить черновики? И зачем это? Брошу в огонь, что не нравится, и на душе легче, и в голове яснее становится”.

Беседуя с Шолоховым, К. Прийма спросил: много ли раз он переписывал страницы и главы “Тихого Дона” и какие сцены — бытовые или батальные, лирические или драматические — писать легче?

Шолохов ответил ему так:

“Бывало по-разному. Случалось, что легко выписывающиеся страницы при более строгом их критическом анализе исправлялись и перерабаты­вались, а главы, которые ранее писались медленно, трудно, оставались уже навсегда завершенными... Бывали страницы, написанные на едином дыхании столь хорошо, что в них я мог сдвинуть или убрать лишь некоторые слова...”.

В беседе с В. Г. Васильевым в июне 1947 года Шолохов сказал: “Вариан­тов отдельных глав было множество. Весь роман в целом я правил много раз...”.

Очевидно, что мы получили не весь комплект рукописей “Тихого Дона”, а только те, которые отражают начальные этапы работы писателя над первой и второй книгами романа.

В составе рукописи — авторские черновики и беловые редакции первой — пятой частей романа; наброски и вставки к тем или иным частям текста. Сплошная нумерация рукописи отсутствует. Пронумерованы лишь закончен­ные части романа.

Та часть рукописи 3-й и 4-й книг романа, которая хранится в Пушкинском Доме, принадлежит к тому же рукописному своду, который приобретен ИМЛИ. Рукопись 3-й и 4-й книг “Тихого Дона”, сохранившаяся, к сожалению, лишь в отрывках и хранящаяся в Пушкинском Доме, — точно на такой же бумаге, на листах большого формата, заполненных с обеих сторон. Некоторые ее главы, как и в рукописи ИМЛИ, отмечены датами их написания. К примеру, на полях: “Дать скупой пейзаж. 14/2-29 г.”. Или: “17 декабря 1938 г. Тихий Дон. 8-я часть. Глава 1”. Как и автограф ИМЛИ, рукопись “Тихого Дона” по своему характеру отмечена явными признаками черновиков: здесь — неразборчивые и недописанные слова, исправления, вычеркивания, вставки на полях и т. д. Отличие рукописи, хранящейся в Пушкинском Доме, от рукописи в ИМЛИ в том, что здесь имеется ряд машинописных страниц, густо выправленных рукой Шолохова.

В имлийской рукописи — 910 страниц. Как уже говорилось, ее графологи­ческая экспертиза подтвердила, что большая ее часть (663 страницы) напи­сана рукой Шолохова; оставшиеся 247 страниц переписаны набело женой писателя Марией Петровной (большая часть) и ее сестрой Ниной Петровной Громославской (каждая переписанная ею страница помечена прописной буквой “Н”). На многих переписанных ими страницах — правка рукою Шолохова.

Рукопись состоит из следующих частей, расположенных в последова­тельности, отражающей развитие сюжета романа:

Первая книга

Часть первая

— Черновая рукопись (главы 1 — 25) первой части романа — 85 страниц, написанных рукою Шолохова;

— второй черновой вариант рукописи (главы 1 — 3, частично 4-я) первой части романа — 16 страниц, написанных рукой Шолохова;

— беловая рукопись первой части романа, 110 страниц, написанных рукой Шолохова.

Всего 211 рукописных шолоховских страниц.

Часть вторая

— Черновая рукопись (главы 1 — 21) второй части романа, включая вставки, — 96 страниц, написанных рукой Шолохова;

— беловая рукопись второй части романа — 110 страниц, из них: 31 стра­ница (77—100 и 104—110 включительно) переписаны Шолоховым, 79 выполнены переписчиком (женой писателя и ее сестрой), с правкой Шолохова.

Всего 206 страниц, из которых 127 перебелены рукою Шолохова, 79 пе­ре­бе­лены переписчиком, с правкой Шолохова.

Часть третья

— Черновая рукопись третьей части романа (главы 1 — 23) — 124 страницы, написанные рукою Шолохова; “вставная” “Дневник студента Тимофея” имеет свою нумерацию — 14 страниц;

— беловая рукопись отдельных глав третьей части романа (7—9-я и начало 6-й) — 34 страницы, из них 22 написаны Шолоховым, 12 — переписчиком.

Всего 170 страниц, из них 160 написаны рукой Шолохова, 12 — пере­писчиком, с правкой Шолохова.

Вторая книга

Часть четвертая

— Черновая рукопись (главы 1—21) четвертой части романа — 127 страниц, из них 125 страниц написаны рукой М. А. Шолохова, 2 страницы (43—44) пере­писаны помощником;

— вставки и заготовки к черновику, сделанные собственноручно Шоло­ховым — 20 страниц;

— фрагмент романа (1925 г.), написанный рукой Шолохова (главы 1—2)

— 20 страниц;

— беловая рукопись четвертой части романа (главы с конца 7-й по 13-ю)

— 30 страниц, из них две (63—64-я) написаны Шолоховым, 28 страниц — переписчиком.

 Всего 187 страниц, из них 157 принадлежат Шолохову, 30 — перепи­санных, с правкой Шолохова.

Часть пятая

— Беловая рукопись пятой части романа (главы 1—24) не закончена; всего — 134 страницы (126 выполнены переписчиком с правкой Шолохова, 8 страниц написаны рукой Шолохова).

Из 663 страниц текста, написанных рукой Шолохова, 498 — черновики и вставки; 173 страницы — набело переписанный писателем текст.

Текст написан перьевой ручкой фиолетовыми, черными, синими и крас­ными чернилами, а также простым карандашом на бумаге размером 22x36 см с двух сторон листа, что, видимо, диктовалось нехваткой и экономией бумаги; каждая часть — в бумажной обертке, на которой в ряде случаев сохранилась реклама и другие печатные приметы конца 20-х годов. На полях пометки синим, красным, черным и простым карандашами.

Рукопись открывается “титульной страницей”, где посередине листа крупно написано:

“Тихий Дон

Роман

Часть первая

Стр. 85”.

В левом верхнем углу страницы синим карандашом написано: “Кончена переработка 28/ III— 27 г.”.

Эта запись перекликается со следующей страницей рукописи, начи­нающейся так:

Вешенская.

15-го ноября

1926 года

 

ТИХИЙ ДОН

Роман

В верхнем правом углу — запись цветным карандашом: “Переработать после окончания I и II части”.

Это значит, что рукопись была начата в ноябре 1926 года и, в соответствии с собственной “резолюцией” Шолохова, переработана им после окончания первой и второй частей, не позже 28 марта 1927 года. Однако известно и свидетельство Шолохова о том, что он начинал писать окончательный вариант романа осенью 1926 года. Уже первая страница рукописи документально подтверждает справедливость этих слов писателя.

История рода Мелеховых

Текстологическая работа в той своей части, цель которой — установление авторства (атрибуция) или прояснение проблемы авторства, разоблачение подделок и литературных мистификаций, в силу своих функциональных задач отлична от обычной текстологической работы, связанной с установлением текста и подготовкой его к изданию в академических собраниях сочинений. Здесь особую роль приобретает исследование генезиса текста, истории его замысла, возникновения, а потом уже — последующего развития. Этим же целям служит и конкретно-исторический комментарий, без которого в подобного рода работе не обойтись.

Анализ истории текста романа “Тихий Дон” на материале рукописи первых двух книг может быть дополнен наблюдениями иного рода, также имеющими большое значение для прояснения проблемы авторства.

Для анализа генезиса текста и его развития крайне важны авторские заметки на полях рукописи, которых немало. В большей своей части они носят прогностический характер, то есть содержат в себе пожелания и ука­зания, касающиеся последующего развития действия, которые автор дает самому себе. Автор на много страниц вперед предвидел, определял развитие действия романа, изменения в судьбах своих героев. Ретивые “антишо­лоховеды”, незнакомые с рукописью “Тихого Дона”, априори объявили рукопись плодом рук некоего “переписчика”. Вот почему так важно иссле­довать характер рукописи и авторской правки в ней, включая вставки, добав­ления, маргиналии на полях — с тем, чтобы прояснить, является ли обнару­женная рукопись всего лишь копией чужого текста или же авторским черно­виком романа, рождавшимся в творческих поисках.

С этой точки зрения немалое значение имеет уже тот факт, что главы черновика первой части “Тихого Дона” почти все размечены на полях рукописи по дням их написания.

Вопреки утверждениям “антишолоховедов”, будто ничего не известно о “творческом распорядке” в работе Шолохова над романом “Тихий Дон”, рукопись воссоздает его визуальную картину, которая полностью подтверж­дает те свидетельства автора о ходе работы над романом, которые выска­зывались писателем на протяжении всей его жизни.

Заметки на полях позволили нам установить точные даты начала работы Шолохова над “Тихим Доном”, совпадающие с его неоднократными пись­менными и устными свидетельствами: осень 1925 года — первоначальный подход к работе над “Тихим Доном”, ноябрь 1926 года — начало интенсивной работы над окончательным вариантом романа.

Проставленные на полях даты работы Шолохова над главами первой части романа свидетельствуют, с какой интенсивностью шла эта работа, начавшаяся 8 ноября.

Из чернового варианта текста мы видим, что Шолохов глубоко перераба­тывал историю рода Мелеховых. Почему?

Конечно же, как и во многих других случаях, Шолохов и здесь вел мучи­тельный поиск более точных слов и более выразительных деталей. К примеру, “унаследованный у деда”, “хищный [вислый по-скопчиному] нос”, “острые [узлы] бугры скул [обтянутых шафранной с румянцем кожей]”, превращаются в окончательном тексте в “такой же, как у бати, вислый коршунячий нос”, в “острые плиты скул, обтянутых коричневой румянеющей кожей”; а “в чуть косых прорезях” глаза [“черные, наглые и дикие”] заменены на “в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз”.

“Муки слова” здесь очевидны: помимо вычерков и новых слов в тексте, дописанных по верху строки, весь этот развернутый троп взят автором в квадратные скобки, начертанные красным карандашом, а сбоку помечен синей галкой и волнистой красной линией, как не устраивающий его и подлежащий коренной переделке. Что и было сделано. Конечно же, “вислый коршунячий нос” — куда точнее, чем “вислый по-скопчиному нос”, — тем более что современному читателю трудно понять, что значит это слово. Оно происходит от диалектного: “скопа” — разновидность ястреба (по другим данным — из семейства соколиных), то есть действительно указывает на “коршунячий” нос. Или — поиск слова: “острые [узлы] [бугры] плиты скул”. Или вместо “обтянутые шафранной с румянцем кожей” — “обтянутые коричневой румянеющей кожей”. Конечно же, бывают “острыми” и “узлы”, и “бугры” : “плиты скул” — гораздо более точные слова. И в поисках все той же языковой и изобразительной точности “в чуть косых прорезях черные, наглые и дикие глаза” заменяются на: “в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз”.

Эта выразительная портретная характеристика в черновике относится к Ивану [Андреевичу] Семеновичу, который, как сказано в первоначальной рукописи, “унаследовал” свой портрет от “деда” . В беловике (и в книге) эта характеристика переходит к Григорию.

Но кто этот “дед” , у которого отец Григория, имя которого, по перво­начальному варианту — Иван [Андреевич] Семенович, унаследовал свой “вислый нос”, “острые” скулы и “черные, наглые и дикие глаза” ? Приведенный выше отрывок черновой рукописи, перечеркнутый синим карандашом и столь кардинально переработанный Шолоховым для белового варианта, дает на этот вопрос следующий ответ.

Этот отрывок, являющийся началом главы 2А, следует в рукописи за главой 1А, где рассказывается о молодом казаке Прокофии, который привез в станицу из похода жену-турчанку, перед смертью родившую ему сына Пантелея — от него и пошел род Мелеховых — “турков”.

 Как сказано в главе 2А, “еще Пантелей прирезал с полдесятины ста­ничной земли” к усадьбе Мелехова, где главой семьи был Иван [Андреевич] Семенович Мелехов, отец Григория Мелехова.

И хотя Пантелей Прокофьевич уже был в главе 1А заявлен в романе в качестве деда (Ивана [Андреевича] Семеновича, отца Григория Мелехова) и прадеда Григория и Петра Мелеховых, он так же, как и основатель меле­ховского рода Прокофий Мелехов, не действовал, но лишь значился в романе как историческое лицо.

А действовал на всем почти протяжении первой части черновой рукописи романа Иван [Андреевич] Семенович, отец Григория и Петра Мелеховых.

Черновой текст “Тихого Дона” позволяет нам решить спорный вопрос, навязываемый “антишолоховедением”: о какой именно “турецкой кампании”, по окончании которой Прокофий Мелехов с молодой турчанкой вернулся домой, идет в романе речь?

Макаровы в книге “К истокам “Тихого Дона”, приписывая Шолохову незнание исторических реалий, пишут:

“Время разворачивающихся в “Тихом Доне” событий задано автором уже на первой странице романа:

“В последнюю турецкую кампанию вернулся в хутор казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он жену...” (“Октябрь”, 1928, №1, с.78).

Время кампании можно легко определить по возрасту основных персонажей романа. В 1912 г. Григорий Мелехов принимает присягу, а через год уходит на военную службу. Его годом рождения может быть 1893-й или 1894-й. В окончательном тексте романа он моложе старшего брата Петра на 6 лет. Следовательно, Пантелей Прокофьевич, их отец, родившийся вскоре после “турецкой кампании”, мог появиться на свет только после русско-турецкой войны 1853—1856 годов, которая более известна как Крымская война.

Но в таком случае, — замечают Макаровы, — Крымская война по отношению к 1912 году — предпоследняя турецкая кампания...”.

И действительно, в книжном издании Шолохов вносит поправку: “В пред­последнюю турецкую кампанию...” (2, 9). “Предпоследнюю” — относительно 1912 года, времени начала действия романа .

Но когда Шолохов начинал писать роман, он мыслил иначе. Вчитаемся в черновик первой книги романа:

“В последнюю турецкую кампанию [пришел] вернулся в станицу тогда еще молодой казак Мелехов Прокофий”. Контекст фразы убеждает нас, что речь идет о “последней турецкой кампании” применительно к жизни “тогда еще молодого казака” Прокофия Мелехова, а не относительно разверты­вающегося действия романа . Ибо “последняя турецкая кампания” по отно­шению к 1912 году, то есть к началу действия “Тихого Дона”, была кампания 1877 — 1878 годов. Естественно, с 1878-го по 1912 год, то есть за тридцать лет, род Мелеховых-“турков” возникнуть не мог.

Из контекста черновика явствует, что поначалу речь в романе шла о русско-турецкой войне 1828—1829 годов, завершившейся Адрианопольским мирным договором, — в этом случае все встает на свои места. Примерно в 1830 году у Прокофия родился от “турчанки” сын Пантелей; столь же ориентировочно в 1850 года у Пантелея родился сын [Андрей] Семен; около 1870 года — внук Пантелея Иван [Андреевич] Семенович и, наконец, в конце 80-х — начале 90-х годов — правнуки Пантелея Прокофьевича Петр и Григорий, правнучка Дуняшка. Судя по первоначальному слою черновика, в 1912 году им приходилось примерно: Григорию — 20, Петру, который был на три года старше, — 23 года, а Дуняшке — 11 (в другом месте — 12) лет; [то есть Петр родился в 1889-м, Григорий — в 1892-м, Дуняшка — в 1900—1901 годах]. Их отцу, Ивану [Андреевичу] Семеновичу было в момент рождения старшего сына около 20 лет, а к моменту женитьбы Петра (в 1912 году у него уже первенец в люльке) — 40 лет.

Год рождения Григория Мелехова (1892) соотносится с принятием в 1912 году присяги и уходом в январе 1914 года его в армию. Соотносятся они и с биографией прототипа Григория — Харлампия Ермакова, который, судя по материалам его “расстрельного” “дела”, хранящегося в Ростовском ФСБ (о нем подробнее — позже), родился 7 февраля 1891 года, был призван в армию, соответственно, на год раньше — в январе 1913 года.

Как видим, вырисовывается прозрачная и стройная картина от русско-турецкой до германской войны, где все по времени — как всегда у Шолохова — выверено и согласовано. Эта картина сохраняется на протяжении всей черновой первой части романа, где в качестве отца Григория и Петра действует Иван Семенович. И даже первый прорыв в новую ситуацию: выкрик соседки в черновике про “Пинтялея-турка”, дети которого едва не поубивали друг друга вилами, не изменил положения. Наказывать разбушевавшихся на поле сыновей в черновике романа едет не Пантелей Прокофьевич, а Иван Семенович.

И только завершив первую часть романа и начав ее переработку, Шолохов принимает принципиальное решение: сократить родословную Мелеховых на два звена — убрать из повествования Ивана Семеновича и его отца, [Андрея] Семена Пантелеевича, — и передать имя Пантелея Прокофьевича отцу Петра, Григория и Дуняшки.

Но решение это влекло за собой основательные перемены в тексте, и они отражены на страницах черновика первой части романа. Поскольку родословная Мелеховых сокращалась на два колена, необходимо было сократить и временной исторический период действия романа. Русско-турецкая война 1828—1829 годов уже не могла служить его отправной точкой. И в то же время “турецкая кампания” была нужна Шолохову: без нее у казака Прокофия не могло быть жены-турчанки.

И Шолохов переносит возникновение рода Мелеховых-“турков” с 1828—1829 годов на 1853—1856 годы — время Крымской войны 1853—1856 годов, которую Россия вела с европейскими странами и с Турцией.

И тогда в романе выстраивается следующий временной ряд: в 1856—1857 годы — возвращение Прокофия со службы вместе с женой-турчанкой и рождение Пантелея. В 1892 году, когда Пантелею Прокофьевичу было уже около тридцати пяти лет, — рождение Григория.

Но как быть с Петром? По черновику, он был старше Григория всего на три года. Следовательно, первенец в семье Мелехова должен был бы родиться в 1889 году, когда Пантелею Прокофьевичу было 32 года. Многовато для казака, который женился, как правило, в ранние годы. И тогда Шолохов увеличивает разрыв в возрасте между братьями: в окончательном тексте Григорий моложе Петра не на три, а на шесть лет. В беловом варианте вначале значилось “на три года младше” , но потом “три года” зачеркнуто и написано: “на шесть лет”.

С этим же связана и запись на полях 5-й страницы черновика, которая писалась 16 ноября. На поле красным карандашом написано: “Показать старика” и далее — фиолетовыми (а не черными, как вся страница) чернилами: “ [На сорок в] ; [48 12 — 48 — 19]; [На 48-м году женил Пант.]; [Перевалило Пан. Прок. за]; [Подступило П. Пр. под] пятьдесят лет, когда женил старшего сына Петра. За тридцать лет помимо косяка лошадей и трех пар быков нажил П. Пр. двух сыновей и дочь. Старшего Петра женил, младший Григорий [коха] ходил в парнях, а Дуняшка встречала весну”.

Запись эта не вошла в окончательный текст, но если ее расшифровать, она приоткроет ход мысли автора в связи с изменением временных координат. Эти зачеркнутые цифры: “[На сорок в.]” , что означает “на сорок восьмом году” , потом дважды зачеркнута цифра 48. Зачеркнутое начало фразы: “На 48-м году женил Пант.” и — снова: “Перевалило Пан. Прок. за ...” . И, наконец, найденное: “Подступило П. Пр. под пятьдесят лет, когда женил старшего сына” — свидетельствует, что Шолохов ищет возможность сообщить читателю об истинном возрасте отца Петра, который назван уже Пантелеем Прокофьевичем, показать, что возраст этот отнюдь не молодой. Когда Петр женился, сообщает автор романа, Пантелею Прокофьевичу “подступило под пятьдесят” (“перевалило” за 48). Если время рождения Пантелея Прокофье­вича — 1857 год, то женил он своего старшего сына примерно в 1906—1907 годах, когда Петру, по новой дате его рождения (1886), исполнилось 19—20 лет. В итоге все снова сошлось. Правда, при этом постарел наш герой на десяток лет. Если Ивану Семеновичу к началу действия романа в 1912 году было бы за сорок, то Пантелею Прокофьевичу в это время было уже за 50. А в 1919 году, в пору Вешенского восстания, — за 60. Этот возраст соответствовал тому характеру Мелехова-старшего, который столь талантливо воплотил Шолохов.

В беловом и книжном вариантах подверглась изменению и первая фраза, посвященная роду Мелеховых; в журнальном тексте она звучит так: “В последнюю турецкую кампанию вернулся в хутор казак Мелехов Прокофий” . Однако, поскольку из текста ушло уточнение: “вернулся еще молодой тогда казак Мелехов Прохор” , возникла неясность, идет ли речь о “последней турецкой кампании” в истории России.

Вот почему в издании 1941 годы Шолохов внес в текст уточнение: “В пред­последнюю турецкую кампанию вернулся в хутор казак Мелехов Про­кофий”, что отвечает исторической правде, поскольку последняя “турецкая кампания” — русско-турецкая война на Балканах происходила в 1877 — 1878 годах, а предпоследняя и была Крымской войной 1853 — 1856 годов.

Однако К. Потапов, редактор издания “Тихого Дона” 1953 года, сопро­водил это место в романе не отвечающим истине примечанием, будто упоми­наемая в романе турецкая кампания — это “русско-турецкая война 1877 — 1878 гг., действие которой происходило на Балканах”.

Автор примечания не произвел элементарный арифметический подсчет: если речь в романе идет о “турецкой кампании” 1877 — 1878 годов, то в таком случае время рождения Пантелея Прокофьевича — не ранее 1879 года. Учитывая, что год рождения Григория Мелехова 1892-й, а Петра Мелехова — 1886-й, старший сын должен был родиться, когда Пантелею Прокофьевичу было 7 лет, а младший — 11. Кроме того, в романе имеется достаточно точная ориентировка на возраст Пантелея Прокофьевича. Старый генерал Лист­ницкий задает вопрос Григорию Мелехову:

“— Ведь это отец получил на императорском смотру в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году первый приз за джигитовку?

— Так точно, отец”.

Цифру “1883” Шолохов внес в беловой вариант второй части “Тихого Дона”, в черновом варианте ее не было. Шолохов внес эту цифру как вре­менной ориентир для указания возраста Пантелея Прокофьевича. Если бы он родился после русско-турецкой войны 1877 — 1878 годов, то в 1883 году ему было бы максимум 4 года; а в случае рождения после русско-турецкой войны 1828 — 1829 году — не менее 53 лет. Ни в том, ни в другом случае приз за джигитовку он получить не мог. В случае рождения после Крымской войны 1853 — 1856 годов ему было около 25 лет, что и отвечало истине.

Однако эта, казалось бы, ясная ситуация — вследствие непродуманного редакторского примечания в издании “Тихого Дона” 1953 года — вызвала следующий комментарий “антишолоховедов” Макаровых:

“Эта история подводит нас к двум важным выводам. Один говорит о нетвердом знании и понимании Шолоховым исторических событий, органично включенных в текст. Второй вывод на первый взгляд необычен. Возможно, что эпизод с “турецкой войной” протягивает ниточку к другому автору. Для него Крымская война могла быть действительно “предпоследней кампанией”, если вести отсчет относительно времени его жизни и работы над первыми главами “Тихого Дона”.

На каком основании? Откуда следует вывод о “нетвердости знания” Шолоховым исторических событий, равно как и эта мифическая “ниточка к другому автору”, то есть Крюкову? Все это — фантазии Макаровых.

Проведенный нами анализ черновиков “Тихого Дона” убеждает, что Шолохов, напротив, “твердо знал”, с какой именно Турецкой войны пришел казак Прокофий со своей турчанкой: по первоначальному замыслу — с русско-турецкой войны 1828—1829 гг., а по окончательному — с Крымской войны 1853—1856 годов. И сам факт столь углубленной работы над рукописью, включающей серьезные изменения в судьбах героев, датах их жизни, свидетельствует о том, что перед нами — черновик романа “Тихий Дон”, создававшийся именно Шолоховым, а никак не Крюковым. Поэтому о какой работе Крюкова “над первыми главами” “Тихого Дона” может идти речь?

Эти фантазии Макаровых не заслуживают серьезного разговора. Мы приводим их только для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать легковесность и бездоказательность суждений “антишолоховедения”.

 

С позиций научности?

Дискуссия об авторстве “Тихого Дона” первоначально не выходила за пределы филологических кругов и велась в основном за рубежом, поэтому она была мало известна широкому читателю в нашей стране, а если была известна, то только по “радиоголосам”.

Новый виток спирали в споре об авторстве “Тихого Дона” начался в годы перестройки и ельцинских реформ. Атака на Шолохова была важнейшей составной частью всеобъемлющей ревизии ценностей в нашей культуре, когда с “парохода современности” вновь сбрасывались классики — только уже не русской, как после революции 1917 года, а советской литературы.

Одной из самых агрессивных и бездоказательных попыток такого рода была передача ленинградского телевидения “Пятое колесо” (1990), где гипотеза Н. Медведевой-Томашевской и Р. Медведева об “авторе” (Крюков) и “соавторе” (Шолохов) “Тихого Дона” подавалась как якобы доказанная истина.

Но появились и новые ноты — растерянности и шатаний среди “антишоло­ховедов”, свидетельствующие, что научная критика этой гипотезы дала свои плоды. О растерянности “антишолоховедения” свидетельствовали, — как об этом писал Г. Хьетсо — отказ ряда “антишолоховедов” считать Крюкова возможным автором “Тихого Дона” и “выдвижение все более невероятных кандидатов в авторы эпопеи”, таких, к примеру, как малоизвестный журналист и критик В. Севский (Краснушкин), А. Серафимович и даже Николай Гумилев.

Новую попытку доказать истинность версии литературоведа Д*, вдохнуть в нее новую жизнь предприняли в 90-е годы историки А. Г. и С. Э. Макаровы в работе “Цветок-татарник. К истокам “Тихого Дона”, опубликованной в таком серьезном журнале, как “Новый мир” (1993, № 5, 6, 11), и вошедшей в сборник “Загадки и тайны “Тихого Дона”. К слову сказать, мое предложение ответить Макаровым на страницах “Нового мира” не встретило понимания и поддержки у руководства журнала.

Л. Кацис, принадлежащий к новому поколению “антишолоховедов”, невысоко оценил их труд. С самого начала, — пишет он, — “Макаровы были абсолютно уверены в правоте И. Н. Медведевой-Томашевской, а к другим работам относились пренебрежительно и свысока...

Что же нового внесли Макаровы в решение вопроса об авторстве “Тихого Дона”? Они попытались сравнить ряд мемуарных источников по истории Гражданской войны на Дону с текстом “Тихого Дона” и выявили, что многие из них вошли в роман с минимальной текстуальной правкой. Они же показали, что большая часть материалов такого рода приходится на третью и четвертую части романа.

Выше уже говорилось, что подавляющая часть как редких “красных”, так и белогвардейских источников, использованных в романе, называлась и самим Шолоховым, и многими шолоховедами. Макаровы же лишь с удивительным педантизмом сопоставили эти источники с текстом романа, продемонстрировав объем включенных в него источников. В этой части их работа может быть признана вполне полезным прикладным исследованием. Настораживает другое: какое отношение все это имеет к проблеме авторства? Ведь установление любого количества и качества источников, легших в основу того или иного художественного текста, никогда не было признаком плагиата или заимствования”.

Справедливое замечание, относящееся к большей части работы Мака­ровых.

И тем не менее в конечном счете их исследование посвящено проблеме авторства “Тихого Дона” и считается одним из серьезных в “антишолохо­ведении” — прежде всего из-за глав, где анализируются источники романа.

Как уже указывалось ранее, Макаровы призывают к “научному”, “объективному” исследованию проблемы. Как они его понимают?

Оговорив ряд привходящих моментов, а именно: “недостаточный объем достоверных, надежных данных, имеющихся в распоряжении исследо­вателей”, необходимость основываться “на системном подходе к решению вопроса, каждый раз анализируя всю совокупность данных, какими бы проти­во­речивыми они ни были, не допускать отбрасывания при этом неудобной информации”, — Макаровы полагают, что “решение проблемы авторства должно основываться на системном, всестороннем текстологическом иссле­до­вании предмета, опирающемся прежде всего на максимально объективные факторы и критерии”.

Что можно возразить против этих, в общем-то, обязательных для каждого литературоведа требований? Ничего. Надо только стремиться неукоснительно следовать им. К сожалению, сами Макаровы, провозгласив эти справедливые научные требования, следуют им далеко не всегда. Они заявляют, что “при научной постановке проблемы авторства романа “Тихий Дон” основными для исследователей должны стать следующие вопросы:

— структура известного на сегодняшний день текста “Тихого Дона”;

— выявление главных источников его возникновения;

— возможно более полная реконструкция протографа — исходного, первона­чального текста романа, если таковой был использован Шолоховым в своей работе”.

При этом именно последний вопрос, по мнению Макаровых, “главный, и его положительное решение, возможно, сулит русской литературе возвра­ще­ние из небытия одного из замечательных произведений XX века. А надеж­ное выявление и определение характера и объема изменений, внесенных Шолоховым в исходный текст в процессе работы над романом, решит попутно и сам вопрос о плагиате — действительном или мнимом”.

Таким образом, под научным подходом Макаровы понимают только такой, который априори ставит во главу угла существование некоего “протографа”, “исходного текста”, подлинным автором которого будто бы был Ф. Д. Крюков.

Медведева-Томашевская и Р. Медведев считали возможное авторство Крюкова лишь гипотезой . Макаровы же выдают эту гипотезу за аксиому , игнорируя определяющий судьбу спора факт: наличие рукописи “Тихого Дона”, уже установленное к моменту выхода их книги журналистом Л. Ко­лодным.

В своей новой книге “Вокруг “Тихого Дона”: от мифотворчества к поиску истины” (М., 2000) эти авторы не только не изменили своей позиции, но, не представив никаких новых аргументов в подтверждение ее, даже усугубили нападки на Шолохова, обвиняя его в “безграмотности” и “невежестве”.

Не желая заняться объективным исследованием реально существующей рукописи первых двух книг романа, Макаровы в своем анализе проблемы авторства “Тихого Дона” исходят из привычного для “антишолоховедения” мифа — существования никому не известного гипотетического “протографа”, принадлежавшего гипотетическому автору — Крюкову.

Научный подход требует другой логики взаимоотношений с материалом. Он должен начинаться с текстологического и историко-литературного анализа реально существующей рукописи произведения, ее органичности, ее связи с источниками возникновения, установления ее идентичности, ее подлин­ности, и только в том случае, если будет доказано, что рукопись не принад­лежит автору, имеет смысл переходить к следующему этапу поиска: выявле­нию “исходного” рукописного текста, принадлежащего другому возможному — “эвентуальному”, как принято выражаться в текстологической науке (от лат. eventus — случай), автору.

Данная научная логика могла быть нарушена только при одном обстоя­тельстве: если бы была обнаружена рукопись романа, принадлежащая Крюкову или какому-то другому лицу. В этом случае был бы необходим сравнительно-сопоставительный анализ текстов с целью выяснить истину. Но в нашем случае помимо шолоховской рукописи первой и второй книг “Тихого Дона” и печат­ного текста романа не предъявлено никаких доказательств не только существо­вания какой-то другой рукописи, но даже возможности ее существования.

Вот почему методологические принципы, предложенные Макаровыми, в своем исходном тезисе — о существовании некоего мифического “протографа” “Тихого Дона” — далеки от научности. И даже от простого здравого смысла.

Столь же далеко от научности, в большинстве своем, и практическое осуществление этих принципов в книге Макаровых.

 

“Ошибки” Шолохова и ошибки Макаровых

Утверждения о существовании некоего мифического “протографа” романа “Тихий Дон”, принадлежащего якобы какому-то подлинному “автору” романа, — ключевые в системе аргументации “антишолоховедения”. Но в силу того, что этого “протографа” не существует в природе, “антишолоховедение” пы­тается получить доказательства его существования из реального текста самого романа “Тихий Дон”, выявляя якобы существующие в нем неточности, противоречия, ошибки, указывающие на его мнимую вторичность.

Этим путем идут и Макаровы, наивно полагая, что в обнаруженных ими ошибках и противоречиях “Тихого Дона” они найдут отражения этого самого “протографа”, принадлежавшего перу Крюкова.

Значительная часть работы Макаровых, не меньшая по объему, чем та, где исследуется источниковая база “Тихого Дона”, посвящена уличению Шолохова в тех или иных фактических ошибках.

Понятно, что при том огромном объеме информационного материала, который содержится в четырех книгах “Тихого Дона”, молодой писатель не мог хоть в чем-то не ошибиться. Эти ошибки были выявлены еще до Мака­ровых — тем же Г. Ермолаевым в статье “Исторические источники “Тихого Дона” и в других его работах.

Макаровы, повторяя (часто без ссылок на предшественников) давно обнаруженные неточности, приписывают тексту романа “Тихий Дон” такие ошибки, которые при ближайшем рассмотрении таковыми не являются. Одну из глав в своей книге они так и назвали: “Характер ошибок в тексте “Тихого Дона”: ошибки времени, места, действия”. Открывается эта глава подглавкой “Последняя турецкая кампания”, где Макаровы вменяют Шолохову в вину “путаницу” с хронологией в отношении турецкой кампании, с которой вернулся Прокофий Мелехов вместе с женой-турчанкой. Выше, основываясь на черновиках первой части романа, мы подробно проанализировали, как в ходе работы над романом выстраивал Шолохов генеалогию рода Мелеховых и как, в конечном счете, он утвердился в решении “вернуть” Прокофия Мелехова домой с русско-турецкой войны 1853—1856, а не с войны 1828—1829 годов, как предполагал вначале.

Макаровы, не знакомые с рукописью романа, как уже говорилось, ориентировались в своей критике на безграмотное редакторское примечание К. Потапова, будто дед Григория Мелехова Прокофий привез жену-турчанку с Балканской войны 1877-1878 годов. Это действительно делает генеалогию мелеховского рода нелепой, так как сдвигается время рождения как самого Прокофия, так и его сына Пантелея и внуков Григория и Петра.

“Получается, что на службу в полк Пантелей ушел трехлетним?!”, — гневно восклицают Макаровы и делают вывод о “нетвердом знании и понимании Шолоховым исторических событий , включенных в текст”.

Однако “нетвердое знание и понимание исторических событий” отличает не Шолохова, который продуманно и последовательно выстроил генеалогию рода Мелеховых и дал в конечном счете исторически точный ответ в отношении сроков Турецкой кампании, с которой вернулся Прокофий Мелехов. “Нетвер­дое знание событий” отличает историков Макаровых. Подтверждение тому — следующая главка их работы “Пруссаки на Бородинском поле”. Макаровы так назвали ее потому, что в шестой части “Тихого Дона”, в главах, посвя­щен­ных, как они пишут, событиям апреля-мая 1918 года, упомянуты петлюровцы:

“А на границе с Украиной молодые казаки, только что обученные в Персиановке, призванные под знамена, дрались с петлюровцами.

На севере станица Усть-Медведицкая гуляла из рук в руки...” (3, 20).

Присутствие петлюровцев в этом контексте, по словам Макаровых, равносильно тому, как если бы при описании Бородинской битвы Л. Толстой “упомянул бы среди защитников Семеновских флешей или батареи Раевского союзные прусские войска — как это и было, но не в 1812, а в 1813 году в “битве народов” под Лейпцигом”. Почему? Да потому, утверждают Макаровы, что “до ноября 1918 г. Симон Петлюра был председателем Киевской губернской земской управы и, естественно, летом 18-го года никаких петлюровцев не существовало”.

Но события, описываемые Шолоховым (в частности, переход Усть-Медве­дицкой из рук в руки — от Миронова к белым и обратно), относились не к лету, а к весне, точнее — к апрелю 1918 года. В это время — после заключения Брестского мира — немцы уже вошли на Украину, однако до 29 апреля 1918 года власть на Украине была в руках националистической Центральной рады и Директории Украинской, созданных в марте 1917 года петлюровцами. Сам Петлюра был председателем Всеукраинского войскового комитета Цент­ральной рады и министром по военным делам. И только после ее разгона немцами 29 апреля 1918 года Петлюра и в самом деле стал председателем Киевского губернского земства и Всеукраинского союза земств. После 14 ноября 1918 года он вновь стал членом, а потом и председателем Директории Украинской и главным атаманом войск Украинской народной республики.

Таким образом, как в апреле 1918 года, так и после него петлюровцы были реальной исторической силой и реальным фактором, сбрасывать которые со счетов бьшо никак нельзя, и говоря о них, Шолохов не совершал никакой ошибки.

Широко известной “ошибке” писателя посвящена следующая главка в работе Макаровых: “Станица Ольгинская”. В ней речь идет о том, что Шолохов в пятой части второй книги своего романа сдвинул дату начала кубанского похода Добровольческой армии в 1918 году ровно на месяц (не 11 февраля, а 11 марта): “К 11 марта Добровольческая армия была сосредоточена в районе станицы Ольгинской” (3, 303). Об этом уже писал Г. Ермолаев и другие шолоховеды.

Макаровы делают вид, будто они обнаружили эту неточность сами. И разражаются в адрес Шолохова очередным выговором: “Эта ошибка ука­зывает, во-первых, на то, что автор этих строк плохо представляет географию Области войска Донского. Во-вторых, очевидны и его слабые знания о событиях весны 18-го года на Дону и Кубани”.

Между тем, как установил В. Васильев, ошибка эта произошла не по вине Шолохова, который и в данном случае положился не на “протограф”, а на историка Н. Е. Какурина, не только соглашаясь, но и полемизируя с ним. В своей книге “Как сражалась революция”, на которую во многом опирался Шолохов, Какурин дважды говорит и о “13 марта”, как времени начала похода из Ольгинской.

Следующее обвинение Макаровых в адрес писателя — в главке “Генерал Фицхелауров”, посвященной тому, как представлен в “Тихом Доне” прорыв группы генерала Секретева к восставшим верхнедонцам.

Г. Ермолаев в статье “Исторические источники “Тихого Дона” подробно и внимательно проанализировал эти главы, указав, как на объективную трудность, на “скудность” материалов, которые раскрывали бы все обстоя­тельства этого прорыва. Архивы белоказачьего движения Шолохову не были доступны, поскольку были либо утрачены, либо вывезены за границу, и все, чем он располагал, как показывает текст романа, это — мемуары Краснова “Всевеликое Войско Донское”. Но атаман Краснов к моменту прорыва уже был отстранен от руководства Всевеликим войском Донским, непосредст­венного участия в его организации не принимал и не мог поведать об этом сколько-нибудь исчерпывающе.

Зато он имел возможность рассказать о том плане прорыва фронта красных, который был разработан его помощником — командующим Донской армией генералом Денисовым и начштаба генералом Поляковым в феврале 1919 года, еще до начала Вешенского восстания. Как мы уже отмечали, публикация этого плана в книге “Всевеликое Войско Донское” неопровержимо доказывает, что восстание на Верхнем Дону готовилось эмиссарами Краснова и его начало должно было послужить сигналом к прорыву фронта. По этому плану группа прорыва должна была начать наступление 5—6 (18—19) февраля. Однако из-за отставки Краснова и Денисова 2 (15) февраля прорыв был отодвинут на три месяца.

Шолохов пользовался мемуарами атамана Краснова, и в 17-й главе шестой части “Тихого Дона” подробно рассказал об этом плане и повторил его в 1-й главе седьмой части в сокращенном виде.

Макаровы совершают подмену: вначале они приводят из шестой и седьмой частей “Тихого Дона” первоначальный план прорыва, разрабо­танный за три месяца до него. Одним из руководителей прорыва должен был быть генерал Фицхелауров; потом приводят текст из седьмой части романа, где рассказывается о реальном, уже совершенном прорыве, осу­ществленном по новому плану уже генералом Секретевым, и на этом осно­вании вопрошают: “Какое же из всех этих описаний принять за достоверное? Может быть, последнее?”.

“Сама по себе такая “неразбериха” с генералами уже свидетельствует о разнородности романа, об использовании Шолоховым (причем явно неумелом и поспешном) существенных различных источников”.

Но “неразбериху” с генералами создал не Шолохов, а сама жизнь. В феврале 1919-го, как свидетельствует в своих мемуарах атаман Краснов — генералы Денисов и Поляков, разрабатывая план прорыва, предполагали сделать его руководителем генерала Фицхелаурова, о чем — со ссылкой на генералов Денисова и Полякова — и сообщал Шолохов. Но в феврале 1919-го года Краснов, Денисов и Поляков уступили власть атаману Богаевскому, и реальный прорыв в мае 1919 возглавил генерал Секретев.

К сожалению, в описании Шолоховым прорыва под командованием генерала Секретева действительно есть неточность, подмеченная Ермолаевым, — о ней, без ссылки на предшественника, ведут речь и Макаровы: прорыв был осуществлен не 10 июня по новому стилю, как указывает Шолохов, но 11 (24) мая 1919 года, а воссоединение с повстанцами произошло не 13 июня, как об этом сказано в романе, а 25 мая (7 июня).

Ермолаев подметил еще одну досадную ошибку Шолохова в связи с мемуарами атамана Краснова: приводя данные о плане прорыва, разра­ботанном генералами Денисовым и Поляковым, он “переделал... знаменитый Гундоровский Георгиевский полк в два полка: Гундоровский и Георгиевский”.

О, с какой язвительностью — опять-таки без ссылки на Г. Ермолаева — говорят Макаровы об этой “грубейшей ошибке” Шолохова, будто бы непрос­тительной для человека, знающего “историю донского казачества”! Они делают вид, будто бы не понимают, что это — всего лишь случайная описка.

Подтверждение этому находим в тексте “Тихого Дона”. Так, в главе XII шестой части третьей книги читаем: “Только в таких частях, как Гундоровский георгиевский полк, спайка была крепка...” (3, 110); в главе XIV той же части Краснов проводит смотр “только что вышедшему из боя Гундоровскому георгиевскому полку” (3, 121).

Но этот факт не смягчает сердца критиков Шолохова.

Их общий вывод из главы об “ошибках” в тексте “Тихого Дона” — суров: Макаровы требуют “пересмотреть обычные для шолоховедов представления о точности изображения исторических событий” в “Тихом Доне”.

На каком основании?

На основании случайной описки с Гундоровским Георгиевским полком и неточной даты прорыва группы Секретева для соединения с повстанцами? Ни одно другое из обвинений Макаровых в адрес Шолохова в главе “Характер ошибок в тексте “Тихого Дона”...” не нашло подтверждения.

Макаровы упорно продолжают выискивать “ошибки” Шолохова и в последующих главах своей работы. Одну из глав они посвящают “авторским примечаниям” в “Тихом Доне”, — игнорируя тот факт, что ни одно из них не является “авторским”; все они — редакционные. Вину за невысокую квалификацию редакционно-издательских работников они перекладывают на Шолохова.

Приведем на этот счет следующий пример.

В третьей главе четвертой части романа сошедший с ума во время боя с австрийцами казак Лиховидов поет казачьи песни:

 

Скажи, моя совушка,

Скажи, Купреяновна,

Кто ж тебя больше,

Кто ж тебя старше?

Вот орел — государь,

Вот и коршун — майор,

Вот и лунь — есаул,

И витютени — уральцы,

А голуби — атаманцы,

Клиндухи — линейцы... (2, 44)

 

“Примечание поясняет, — пишут Макаровы, — что “линейцы — линейные войска, предназначенные для действия в строю”.

Примечание неполно: объяснено лишь историческое значение слова “линейцы” — войска, действовавшие сомкнутым строем, но не объяснено “служивское” значение этого понятия: казачьи войска, действовавшие на “укрепленных линиях”, оборонявших государство, — на Урале, в Сибири, а потом на Кавказе. Вот откуда наблюдение собирателя старинных казачьих песен A. M. Листопадова, на которое ссылаются Макаровы, что чуть ли не половина казачьих песен “посвящена “Линии, Линеюшке, проклятой сторо­нушке” — кавказской пограничной линии по Кубани и Лабе, куда с конца XVIII века были перенесены некоторые донские станицы для несения сторожевой службы”.

Приведя слова Листопадова, Макаровы ничтоже сумняшеся называют эти редакционные примечания “авторскими” и обрушивают на Шолохова следующее обвинение:

“Человеку, хоть немного знакомому с историей казачества, знатоку старинных казачьих песен (а в “Тихом Доне” многочисленные казачьи песни органично входят в ткань романа) невозможно спутать линейные войска и линейцев. Но Шолохов все-таки спутал!”. Но при чем же тут Шолохов? Составлял примечания не он, а редакция. В рукописи 2-й книги “Тихого Дона” такого примечания нет. В печатном тексте издания романа также нет указания, что это примечание — авторское. Да и вина неизвестного автора этого подстраничного примечания не настолько велика, чтобы обрушиваться на него со столь суровыми обвинениями. А уже тем более на Шолохова, как было показано раньше, действительного знатока казачьей народной песни.

В этих обвинениях Макаровы преследуют единственную цель — доказать, будто Шолохов по своему уровню не мог быть “автором неповторимого художественного мира эпопеи”, посвященной казачьей жизни.

“... Эпизод с “линейцами” свидетельствует не только об исторической безграмотности Шолохова, — пишут они. — Важнее и многозначительнее другой аспект. Старинные казачьи песни несут важную образную и смысловую нагрузку в изображении жизни казаков, раскрытии их души. В своих заметках, интервью, разговорах с исследователями своего творчества Шолохов неоднократно говорил, что, создавая “Тихий Дон”, использовал сборники Савельева, Пивоварова и Листопадова как источники казачьих песен. Но в этих сборниках “линия” и “линейцы” встречаются многократно...

Выходит, что Шолохов не только плохо знал историю казачества, но и дезинформировал своих собеседников — книги, на которые указано как на источник песен в “Тихом Доне”, Шолохов не читал. А ведь он и казаком-то себя не считал, о чем откровенно признавался...”.

Близкий к Шолохову редактор вешенской газеты А. Довлятшин свиде­тельствует об обратном:

“Что же прежде всего и больше всего меня поразило в облике и характере Шолохова? То, что он не только отлично знал историю, быт, кульутру, при­вычки и нравы казаков — он сам органически жил в стихии культуры и быта казачества”. И если бы Макаровы потрудились обратиться к текстам упоми­наемых ими сборников казачьих песен А. Савельева “Сборник донских народных песен” (Спб., 1866), А. Пивоварова “Донские казачьи песни” (Новочеркасск, 1885, 1890), А. Листопадова “Песни донских казаков” (Спб., 1911), они убедились бы, что добрая половина песен в “Тихом Доне”, как было показано нами в шестой главе книги, взята именно из этих сборников.

Примеров подобных натяжек в книге Макаровых немало. Практически каждое их критическое утверждение в адрес Шолохова подлежит тщательной документальной проверке — и очень немногие из них такую проверку выдерживают.

В подглавке “Белые” и “красные” в главе “Верхнедонское восстание на страницах “Тихого Дона”, следующей после главы “Авторские примечания в “Тихом Доне”, Макаровы пишут:

“Рассказывая о своей работе над “Тихим Доном”, Шолохов многократно повторял, что он взялся писать не историю борьбы красных против белых, а историю борьбы белых против красных. Эти слова наглядно показывают чуждость Шолохова казачеству, непонимание им кипевшей вокруг борьбы. Сами казаки никогда себя “белыми” не считали и не называли! Казаки воевали в составе Донской армии, защищая родной край — Всевеликое Войско Донское, во главе которого стоял донской атаман, избранный Войсковым Кругом”.

В действительности Шолохов не мог “неоднократно повторять” этих слов, которые принадлежат рапповцу Макарьеву. Он адресовал их Шолохову во время атаки РАППа на “Тихий Дон” в 1930 году, а писатель был вынужден согласиться с ними, но перетолковав их по-своему:

“Правильно говорил тов. Макарьев, что я описываю борьбу белых с красными, а не борьбу красных с белыми. В этом большая трудность. Трудность еще в том, что я даю показ Вешенского восстания, еще не осве­щенного нигде”, — так ответил Шолохов Макарьеву. С тех пор сакра­ментальная фраза о борьбе белых с красными и красных с белыми и кочует по страницам критических статей как мнение Шолохова, который, конечно же, внутренне не был согласен со столь схематичным толкованием своего творчества и никогда не повторял эту формулу. Лишь полвека спустя, в 1977 году, во время визита в Вешенскую Г. Хьетсо вновь поставил перед Шолоховым вопрос об этой расхожей формулировке: “...Я передал мнение некоторых исследова­телей, усмотревших известное идеологическое противоречие между “Донскими рассказами” и “Тихим Доном”, связанное с тем, что в “Донских рассказах” изображается борьба красных с белыми, а в “Тихом Доне” — борьба белых с красными”.

Шолохов не согласился с Г. Хьетсо и ответил ему: “Это впечатление, по-видимому, объясняется тем, что в этих произведениях описываются разные эпохи: по хронологии “Тихий Дон” — самое раннее из них, поскольку изобра­жает события до и во время мировой и гражданской войн, тогда как “Донские рассказы” описывают события уже после установления Советской власти”.

Имеется ли здесь хоть какое-то основание обвинять Шолохова в “чуждости казачеству” и “непонимании кипевшей вокруг борьбы”?

А теперь по существу вопроса о “белых” и “красных”. Его трактовка Мака­ровыми свидетельствует о “непонимании” как раз ими “кипевшей вокруг борьбы”.

Если иметь в виду участников Вешенского восстания, то они, как нами уже указывалось, и в самом деле не называли и не считали себя “белыми”, сохранив даже обращение друг к другу “товарищ”.

Что же касается Донской армии, то она, вопреки утверждениям Макаровых, без сомнения была “белой” и считала себя таковой. Донская армия защищала от большевиков не только “родной край — Всевеликое Войско Донское”, но великую и неделимую, причем белую, а не красную Россию.

Макаровы представляют дело так, будто Донская армия воевала с красными во главе “донского атамана, избранного Войсковым Кругом”. В действительности уже 26 декабря 1918 года Деникин объявил в приказе: “По соглашению с атаманами Всевеликого Войска Донского и Кубанского, сего числа я вступил в командование всеми сухопутными и морскими силами, действующими на Юге России”. И он оставался главнокомандующим всех белогвардейских сил Юга России, включая Донскую армию, до трагедии их исхода из Новороссийска в марте 1920 года.

Цели совместной борьбы “донцов” и “добровольцев” изложил в своей книге “Борьба с большевизмом и участие в борьбе донского казачества” (Прага, 1921) начальник разведывательного и оперативного отделений штаба Донской армии генерал Добрынин: “В этой борьбе на казаков легла главная тяжесть напряжения, и вместе с добровольцами они приняли на себя обязанности авангарда России и всей Европы, как некогда являлись таким же авангардом против натиска азиатских орд”.

Куда же отнесут Макаровы в свете этих слов Донскую армию и начальника ее разведки полковника Добрынина — к “зеленым”?..

Далее Макаровы “уличают” Шолохова еще в одной “неграмотности”: в упоминании “офицерских штурмовых отрядов”, сражавшихся с красными на Дону. Они приводят следующую выдержку из романа:

“...красные удерживают Усть-Медведицкую... С нашей стороны, кроме дивизии генерала Фицхелаурова и двух штурмовых офицерских отрядов, подошла целиком шестая бригада Богатырева и наша первая дивизия” (VII. 9. 535); “Наутро Усть-Медведицкую с боем заняли части 5-й дивизии генерала Фицхелаурова...” (VII. 11. 545).

Макаровы утверждают, будто эти слова — вымысел Шолохова, который как в капле воды отражает его “незнание и непонимание происходивших событий, тенденциозность и использование расхожих идеологических штампов советской пропаганды в качестве источника своих представлений и образов”. Почему? Да потому, — утверждают Макаровы, — что “в Донской армии никаких офицерских отрядов не было! Шолохов путает с Добро­вольческой армией...”.

Суровый вердикт! Разнос в традициях худших образцов советской идео­логической пропаганды. Но основан он на неверном исходном посыле. Внимательное прочтение процитированного Макаровыми отрывка свидетель­ствует, что Усть-Медведицкую штурмовали одновременно 5-я дивизия Донской армии, штурмовые офицерские отряды, которые не входили в состав 5-й дивизии генерала Фицхелаурова, шестая повстанческая бригада Пономарева и 1-я повстанческая дивизия Мелехова, да кроме того, как явствует из последующего текста, еще и “английская батарея”, принадле­жавшая “кадетам” — деникинцам, запряженная в шестерную упряжку мулов.

“Пока мы с вами на равных правах, — резонно заявляет Фицхелаурову Григорий Мелехов, — вы командуете дивизией, и я тоже” (4, 97). Из текста романа очевидно, что не только 1-я дивизия Григория Мелехова, но и “офицерские штурмовые отряды”, и “английская батарея” на мулах не входили в 5-ю дивизию Донской армии генерала Фицхелаурова, который координировал наступление на Усть-Медведицкую, но сражались рядом, как самостоятельные боевые единицы.

Макаровы приписали Шолохову включение офицерских штурмовых отрядов в 5-ю Донскую дивизию генерала Фицхелаурова, заявив, что “в Донской армии никаких офицерских отрядов не было”, после чего обрушились на него с очередными обвинениями в “безграмотности” и “невежестве”.

Кто же на самом деле проявляет безграмотность и невежество, применяет антинаучные методы исследования и полемики, основанные на искажении фактов?

Продолжая атаку на Шолохова, выставляя его “безграмотным невеждой”, Макаровы в главке “Белые” и “красные” выдвигают еще одно обвинение против писателя, который будто бы “плохо представлял само устройство казачества с его выборным атаманом, Донским правительством, Донской армией. Устами Пантелея Прокофьевича Шолохов называет Краснова наказным (то есть назначенным) генералом... В точности такую же ошибку мы встречаем в словах Кудинова… и в авторской речи Шолохова...

Та же ошибка с “наказным” атаманом, отмеченная еще Медведевым, встречается у Шолохова в “Донских рассказах”.

Можно указать на книгу Антонова-Овсеенко как на возможный источник этой ошибки в романе: “2-го декабря, при избрании наказного атамана, Каледин получил почти 90% всех голосов...”.

Действительно, в “Тихом Доне” генералы Каледин, Назаров и Краснов именуются “войсковыми наказными атаманами”.

Что это — и в самом деле “невежество” Шолохова, незнание того, что Петр I отменил выборность войсковых атаманов, возглавлявших Войско Донское, и сделал их “наказными”, назначенными царем, а в 1917 году Войсковой Круг Войска Донского получил право своих атаманов выбирать?

Но в примечании к слову “атаман” уже в первой части романа подробно излагается история вопроса:

Атаман — у казаков в царской России так назывался выборный началь­ник всех степеней. Во главе Донского войска стоял войсковой атаман , во главе станиц — станичные атаманы , при выступлении Казацкого отряда в поход выбирался особый, походный атаман. В широком смысле это слово значило — старшина. С окончательной утратой самостоятельности донского казачества звание атамана всех казачьих войск было присвоено наследнику престола; фактически казачьими войсками управляли наказные (то есть назначенные) атаманы ” (1, 39), что было отменено после февральской революции 1917 года”.

И тем не менее на страницах “Тихого Дона”, да и “Донских рассказов”, самые разные персонажи, да и сам автор, продолжают называть избираемых на Войсковом Круге атаманов “наказными”.

Что это — ошибка или, возможно, что-то другое?

В большинстве случаев название войскового атамана “наказной” сочетается в романе с информацией о том, что он тем не менее был выборным . “Двадцать девятого января съехавшимися на Круг делегатами он (генерал Назаров. — Ф. К. ) был избран войсковым наказным атаманом” (2, 301). Африкан Богаевский в “Тихом Доне” называется “вновь избранным войсковым наказным атаманом” (3, 366).

Но вслушаемся в слова Пантелея Прокофьевича, который весной 1918 года был делегатом Войскового Круга и выбирал в войсковые атаманы Всевеликого Войска Донского генерала Краснова. Макаровы ссылаются на них как на самую вопиющую ошибку Шолохова:

“— Я, братец ты мой, когда был на Войсковом Кругу, так я с самим наказным атаманом чай внакладку... — начал было Пантелей Прокофьевич и умолк” (4, 115).

Как прикажете старому казаку, самолично избиравшему генерала Крас­нова вождем Всевеликого Войска Донского, его именовать: “выборным атаманом”? — не звучит, а потому не привилось, не вошло в язык. “Войсковым атаманом”? — маловато для Краснова, тем более что рядом с ним — “войсковой походный атаман” Попов.

Вот и называет Пантелей Прокофьевич Краснова по традиции и по привычке “наказным” атаманом, подчеркивая этим, что он — самый главный, главная власть. Вот почему для Пантелея Прокофьевича и дворец, где он пил чай с Красновым, — дворец “наказного” атамана, и сам Краснов, в выборах которого он принимал участие, невзирая на всю его очевидную выборность, оставался атаманом “наказным”.

Такова тайна народного языка — стихии консервативной, трудно поддаю­щейся изменениям. По справедливому наблюдению В. Васильева, дед Гришака все еще величает турков “янычарами”, хотя янычарское войско перестало существовать в Турции еще в 1826 году.

Так что не у Антонова-Овсеенко заимствовал Шолохов выражение “наказной атаман” применительно к избиравшимся в 1917 — 1919 годах войсковым атаманам, а у народа. И не ошибка это Шолохова, не проявление его “невежества”, а свидетельство его удивительного языкового чутья, глубочайшего знания родного языка.

Войсковых атаманов на Дону выбирали так недолго, что язык не успел выработать соответствующее лексическое обозначение для этой процедуры.

К пониманию существа этой мнимой “ошибки” Шолохова, которая на самом деле свидетельствовала о точности его языкового слуха и знании народной речи, наиболее близко подошел Г. Ермолаев. Он справедливо подчеркивал, что пример этот имеет прямое отношение к проблеме авторства: “Не может быть вопроса, знал ли Крюков, будучи секретарем Войскового Круга, что означает выражение “наказной атаман”. Автор “Тихого Дона” попросту связал слово “наказной” с понятием “главный”.

 

Где расположен хутор Татарский?

Целенаправленный интерес Макаровых к “заимствованиям”, а следом — “неточностям” и “ошибкам” Шолохова с последующим негативным комменти­рованием этих, часто ими же придуманных, “ошибок” отнюдь не случаен. Он входит, как наиважнейшая составная часть, в разрабатываемую ими концепцию авторства “Тихого Дона”, которую они предлагают как дополни­тельную к версии И. Н. Медведевой-Томашевской и Р. Медведева.

Макаровы, как им представляется, нашли решение одной из самых трудных проблем “антишолоховедения”: если автор “Тихого Дона” Крюков, то как объяснить присутствие в романе столь широкого круга письменных источников, опубликованных уже после его смерти? По предложенной ими схеме, “Тихий Дон” расчленяется, условно говоря, не по горизонтали, а по вертикали. Если по гипотезе Медведевой-Томашевской все (вспомним слова Р. Медведева) “хорошие” главы писал Крюков, а “плохие” — Шолохов, если, по версии самого Р. Медведева, — всё, что за “белых”, в романе написано Крюковым, а всё, что за “красных” — Шолоховым, то, по концепции Макаровых, “соавтор” (Шолохов) написал в “Тихом Доне” лишь хроникальные главы, связующие в романе, где как раз и были использованы опублико­ванные после смерти Крюкова источники. А весь остальной массив текста был написан Крюковым. Таким путем они пришли к выводу “о существовании в тексте “Тихого Дона” двух в корне отличающихся друг от друга слоев. Первый из них можно условно назвать “казачьими” главами “Тихого Дона” (поскольку на их страницах разворачивается трагическая судьба донского казачества), а второй — “вставными” главами, связками, которые выполняют вспомога­тельную роль и заметно выделяются из общего повествования. Эти части текста различаются по генезису, действующим лицам, по роли, которую они играют в реализации замысла автора “Тихого Дона”. “Именно во “вставных” главах, — утверждают Макаровы, — сосре­доточено большинство грубых фактологических и хронологических ошибок”.

Таким образом, они механически расчленили роман на две неравные части: “хроникальную”, состоящую из информационных “связок”, и “казачью”, воспроизводящую “художественный мир эпопеи”, отдав первую Шолохову, а вторую Крюкову. Различие в художественных особенностях этих двух слоев романа и в самом деле очевидно, но для филолога оно элементарно объяснимо. Историко-хроникальные эпизоды в романе, являющемся по жанру историко-эпической хроникой, решают свою художественную задачу, а главы “казачьи”, повествующие о глубочайших психологических драмах, о траги­ческих столкновениях человеческих характеров, — свою. Комплексность художественных задач, а также многообразие жизненного материала в романе и определяют наличие нескольких стилистических слоев. Главы, где описы­вается жизнь хутора Татарского, драматические взаимоотношения Григория и Аксиньи, по стилю, конечно же, отличны от глав, где рассказы­вается о военных действиях, или от глав, посвященных деятельности Бунчука, и уж тем более от “письма” студента-вольноопределяющегося Тимофея. Однако эти различия ни в коей мере не означают, что эти столь различные по манере письма художественные слои романа были написаны разными авторами. В противном случае нам пришлось бы искать для “Войны и мира” какого-то, неизвестного пока миру, автора “философских” глав.

Макаровы пытаются доказать, будто Шолохов вообще не мог написать основную — художественную часть “Тихого Дона”. Только если, с точки зрения “литературоведа Д*” или Р. Медведева, Шолохов не мог написать “Тихий Дон” по причине политических “продкомиссаровских” позиций, то, по мнению Макаровых, он не мог написать “Тихий Дон” в силу “безграмотности и невежества”. Вот почему Макаровы с таким упорством выискивают на страницах романа примеры, которые подтвердили бы его “безграмотность и невежество”. Однако факты свидетельствуют о невежестве Макаровых, а не Шолохова. Проверив, с опорой на источники, обвинения Шолохова в “безграмотности и невежестве”, выдвинутые ими, мы убедились, что эти “ошибки” сводятся к давно известной в шолоховедении описке с Гундоровским Георгиевским полком да неточной дате секретевского прорыва.

Это не значит, что в огромной по масштабам и размаху действия эпопее Шолохова нет погрешностей, неточностей и ошибок. Ермолаев выявил в романе немало фактических погрешностей и разногласий с новейшими данными исторической науки, мимо которых, кстати, прошли Макаровы, — особенно в главах, посвященных Вешенскому восстанию.

Однако проблема так называемых “ошибок” Шолохова в “Тихом Доне” не имеет никакого отношения к проблеме авторства. “Ошибки” Шолохова, подлинные или мнимые, никак не могут служить доказательством того, что этот роман написал Крюков.

В качестве доказательства того, что его основная “казачья” часть написана Крюковым, Макаровы представляют не факты, но все ту же, правда, несколько модифицированную, гипотезу о наличии будто бы двух редакций “Тихого Дона”, двух версий романа, которые, правда, никто никогда в глаза не видел. Первая, ранняя версия романа была якобы привязана к родному для Крюкова Усть-Медведицкому округу, а поздняя — к Вешенскому, что связано с тем, что в марте 1919 года началось Вешенское восстание. Тогда-то автор, то есть сам Крюков, а не какой-то там Громославский, как утверждал Мезенцев, и поменял географию в романе. Так, на взгляд Макаровых, снимается вопрос о топографии и топонимике “Тихого Дона”, об их привязанности к Вешенскому юрту. “Внесенные изменения в “географические координаты” художест­венного пространства привели к тому, что основные казачьи персонажи “Тихого Дона”, фокус описываемых автором событий гражданской войны на Дону переместились в эпицентр героического восстания казаков на верхнем Дону весной 1919 года. ...Начало восстания повлекло за собой пере­работку автором текста “Тихого Дона” , такую, что автор романа перенес свое повествование и поместил его в эпицентр восстания (выделено Макаро­выми. — Ф. К. ). Такая эволюция в работе над текстом возможна в единственном случае — когда автор создает свое произведение параллельно, синхронно с событиями, которые он описывает”.

В книге Макаровых не приведено ни одного свидетельства, ни одного документального подтверждения, что такого рода операция — написание Крюковым текста на материале Усть-Медведицкого округа с последующей переработкой его в текст, где действие происходит в эпицентре Вешенского восстания — в станице Вешенской и близлежащих к ней хуторах и станицах, имела место. Все это — досужий вымысел, ничем не подтвержденный. “…Когда создавалась ранняя редакция “Тихого Дона”, — фантазируют Мака­ровы, — автор еще не знал о том, что в конце зимы 1919 года разразится Вешенское восстание, и поэтому поместил своих персонажей в иные места сообразно со своим первоначальным замыслом. Если бы автор начал свой труд над казачьей эпопеей во времена, когда восстание уже состоялось и вошло в историю донского казачества, то у него не было бы ровным счетом никаких причин для первоначального помещения своих героев в Усть-Медведицкий округ, а в дальнейшем, с помощью трудоемкой и объемной переделки текста, перемещения географии романа на новое место, в Верхне-Донской округ”.

Выдвигая столь “смелую” гипотезу, Макаровы не позаботились об ответах на огромное количество возникающих вопросов. По этой гипотезе получается, что именно в Усть-Медведицком округе надо искать прототипы основных героев и персонажей “Тихого Дона” — таких, как Григорий и Петр Мелеховы, купец Мохов и отец Виссарион, Иван Алексеевич Котляров и Валет, братья Шамили-Ковалевы и Лукашка-косая; жителями Усть-Медведицкой или даже Глазуновской были Харлампий Ермаков и Павел Кудинов. Что именно Крюкову Харлампий Ермаков поведал свою “служивскую” биографию, хотя Крюков — и это доказано документально — даже не подозревал о существовании Ерма­кова. Что Крюков, находившийся за пределами огненного кольца восставших, не имея к ним никакого доступа до их воссоединения с Донской армией, писал хронику восстания — параллельно, синхронно с событиями, о которых идет речь в романе. Что после прорыва фронта и воссоединения Донской армии и Армии повстанцев он продолжил эту “параллельную хронику”, одно­временно осуществляя “трудоемкую и объемную переделку текста”, переме­щая географию своего романа из Усть-Медведицкого в Верхне-Донской округ, доведя повествование до отступления в Новороссийск.

У Макаровых хватило разума “отдать” Шолохову хотя бы главы, действие которых развивается после смерти Крюкова, правда, оговорившись, что эта проза якобы иного, конечно же, худшего качества.

В главах, посвященных обстоятельствам Вешенского восстания, Харлам­пию Ермакову и Павлу Кудинову, мы документально показали, что какой бы то ни было “сторонний летописец”, который “синхронно с событиями” описывал бы ход восстания, находившегося в огненном кольце красных войск, был исключен. Он просто не мог бы туда попасть. И уж тем более таким летописцем во время восстания не мог быть Крюков, все эти месяцы находив­шийся в Новочеркасске, выше головы загруженный политической и журна­листской работой.

Не существует никаких следов того, что после воссоединения повстанцев с Донской армией Крюков побывал в Вешенском округе, что он встречался или хотя бы был знаком с Харлампием Ермаковым или с каким-то другим участником восстания. В его дневниках, записных книжках, корреспонденциях нет и следов интереса к Вешенскому восстанию (за пределами того, что диктовала его работа в газете).

Почти сразу после прорыва и воссоединения повстанцев с белой армией в августе 1919 года, когда красные вновь начали наступление, Крюков, как мы помним, вообще расстается со “штатской” жизнью, записавшись добро­вольцем в действующую армию.

У него были и личные причины для такого решения: красные расстреляли его брата и глухонемую сестру, разграбили его дом с богатой библиотекой. Сам он в 1918 году чудом спасся от расстрела — благодаря помощи Филиппа Миронова.

“Донские ведомости” 12 сентября 1919 года сообщали: “В Усть-Медведиц­кую дружину зачислен известный донской писатель и секретарь Войскового Круга Федор Дмитриевич Крюков”. За неделю до этого, 6 (19) сентября 1919 года, “Донские ведомости” напечатали его корреспонденцию из Усть-Медведицкой: “Красные, занимая станицы и хутора по р. Медведице, нашли там только женщин-старух и детей. Все мужское население, до дряхлых стариков включительно, эвакуировалось за Дон и на сполох своего Донского Атамана дружно отозвалось, стало поголовно под ружье. Чувствуется при организации дела защиты недостаток культурных сил”.

Похож ли здесь Крюков на того летописца донского восстания, который тратит свои “культурные силы” на “трудоемкую и объемную переделку текста” ранее начатого романа? Начиная с сентября Крюков, как и вся Донская армия, находился в тяжелейшем походе, завершившемся новороссийским исходом и смертью писателя.

Вот почему гипотеза Макаровых о двух “редакциях” крюковского текста, о переделке им “усть-медведицкого” варианта романа “Тихий Дон” в “ве­шенский” — за пределами реальности.

И тем не менее они стремятся вычленить из текста “Тихого Дона” некий его “усть-медведицкий” вариант. Нащупать некий “усть-медведицкий” след, будто бы связывающий “Тихий Дон” с Ф. Д. Крюковым. Первое их доказа­тельство тому — место расположения хутора Татарского в “Тихом Доне”. Этот хутор, как уже говорилось, — единственный придуманный автором, — в романе не имеет определенных географических координат, что и дает Макаровым надежду найти хоть какие-то следы, связывающие “Тихий Дон” с Крюковым.

Усть-медведицкий след в расположении хутора Татарского они нашли в главе 23-й первой части романа, где на свадьбе Григория Мелехова и Натальи ведут пьяную беседу два заслуженных казака — дед Гришака и дед Максим Богатырев. Выясняется, что один из них — Максим Богатырев — служил в легендарном 17-м Донском казачьем имени генерала Я. П. Бакланова полку, который комплектовался в Усть-Медведицком округе. “Следовательно, — заключают Макаровы, — наиболее вероятно, что именно этот округ, центр которого находился в нескольких десятках километров от Вешенской станицы, ниже по течению Дона, и был первоначально родиной героев “Тихого Дона”, где-то здесь поместил автор (то есть Крюков. — Ф. К. ) Мелеховский курень на краю хутора Татарского — с названием вымышленным, но явно неслу­чайным.

И именно здесь родился и жил, писал свои рассказы, избирался казаками в Государственную думу и на Войсковой Круг, а когда подошла нужда — сражался за родную донскую землю русский писатель Федор Дмитриевич Крюков”.

Сказано с полной определенностью и — я бы сказал даже — торжественно.

На чем основана эта уверенность?

На Дону не было исторически утвердившегося порядка службы, по которому донские казачьи полки имели постоянные номера, прикрепленные к одному из шести участков (округов) Войска Донского. Известно, что из усть-медведицких станиц казаков брали на службу в 3-й Донской казачий имени Ермака Тимофеевича и в 17-й Донской казачий имени генерала Я. П. Бак­ланова полки.

Макаровы приводят диалог двух дедов:

“— Чей же будете? Из каких?

— Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев.

— Родствие Мелеховым?

— Ага, дедом довожусь..” (1,109—110).

И — восклицают:

“Вот он, ключ к пониманию текста! Автор точно и недвусмысленно говорит о Баклановском полку как о месте службы деда главного персонажа Григория Мелехова”. “Ключ” состоит в том, что таким образом, путем “идентификации полка, в котором служили казаки” (в данном случае — 17-го), осуществляется Макаровыми “выяснение места на Дону, где первоначально был расположен автором родной хутор Мелеховых”.

Логика здесь предельно проста: Максим Богатырев, дед Григория Мелехова, служил в 17-м Баклановском полку, который формировался в Усть-Медведицком округе; стало быть, и хутор Татарский, где жил дед Григория Мелехова, был расположен в Усть-Медведицком округе — том самом, где жил и трудился подлинный автор “протографа” “Тихого Дона” Крюков.

Однако эта “стройная” конструкция рушится при соприкосновении с фактами. Дело в том, что на самом деле Максим Богатырев не был и не мог быть дедом Григория Мелехова. И установить это Макаровым не составляло никакого труда. Как известно, деда Григория Мелехова по отцу звали Прокофий. Деда по матери, Ильиничне, как ее величают на всем протяжении романа, звали Ильей. Следовательно, Максим Богатырев дедом Мелеховых быть никак не может. Скорей всего, он — дальний родственник Мелеховых, двоюродный или троюродный дед, причем не по отцу, так как у Прокофия, как известно, братьев не было, а по матери. Чтобы показать свою причаст­ность к роду Мелеховых, он назвал себя “дедом” жениха, опустив степень родства.

Вот почему Максим Богатырев никакого отношения к хутору Татарскому и его местоположению не имеет, о чем и говорится в романе: “— Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора... с хутора Красный Яр” (1, 109) — так представляет себя столетний “баклановец” деду Гришаке.

Зато прямое отношение к хутору Татарскому имеют дед Гришака и его “односум” Прокофий Мелехов, чего не хотят замечать Макаровы. Они пишут: “Прокофий, дед Григория Мелехова, воевал в Крымскую кампанию, но каких-либо указаний на место и время участия его в военных действиях в тексте нет. Односум Прокофия, дед Гришака, участвовал в Балканской кампании 1877—78 гг. Немногочисленные сведения, сообщаемые самим дедом Гришакой, не позволяют точно определить полк, в составе которого он воевал на Балканах...” — утверждают Макаровы.

Но, как мы в этом уже не раз убеждались, они невнимательно читают текст “Тихого Дона”.

В ответ на рассказ баклановца Максима Богатырева о своих военных подвигах дед Гришака говорит:

“ — Довелось и нам царю белому послужить. Под Рошичем был бой, и наш полк, Двенадцатый Донской казачий, сразился с ихними янычирами” (1, 110). Если исходить из рукописи и первоначальной редакции “Тихого Дона”, дед Гришака был “односумом” с Прокофием Мелеховым, то есть служил с ним в одном и том же 12-м Донском полку.

Так, основываясь на методике, предложенной самими же Макаровыми, мы приходим к искомому выводу: дед Гришака и его односум Прокофий Мелехов, так же как его внук Григорий Мелехов, призывались из хутора Татарского в один и тот же 12-й Донской казачий полк. А это значит, хутор Татарский располагался в юрте станицы Вешенской и ее хуторов. Вывод, отвергающий предположение Макаровых, будто хутор Татарский был расположен в Усть-Медведицком округе.

Аргумент с дедом Максимом Богатыревым не единственный у Макаровых в качестве доказательства того, что хутор Татарский был расположен в Усть-Медведицком округе. В примечании к главе “Баклановцы (где находился хутор Татарский?)” они пишут:

“К такому же выводу привел нас анализ текста повстанческих глав. Он содержит три независимых указания (курсив Макаровых. — Ф. К. ) на местоположение хутора Татарского существенно ниже Вешенской: путь отступления повстанцев в мае, характер описания боев с красными при соединении с конной группой Секретева, а также тот факт, что зимой 1919 г. Григорий с Петром слышали канонаду боя гундоровцев, прорывавшихся на юг в районе станицы Усть-Хопёрской. Это было бы невозможно, если хутор находился вблизи Вешенской станицы”.

Рассмотрим каждое из этих “независимых указаний”.

Первое “указание”: “путь отступления повстанцев в мае”. Этому “указанию” у Макаровых посвящена целая глава: “Отход повстанцев. Местоположение х. Татарского”. “Первое указание на местоположение хутора, — пишут они, — дает время движения Прохора Зыкова от Татарского до Базков — целый день, из чего следует, что расстояние от хутора до станицы составляло несколько десятков верст. Этот факт находится в противоречии с другими местами романа, где встречаются совершенно иные сроки. Например, после принятия присяги Григорий вместе с другими молодыми казаками в декабре дошел пешком от Вешенской до хутора всего за два часа, т.е. расстояние не превышало десятка верст”.

Речь идет о возвращении Прохора Зыкова — ординарца Григория Мелехова — из Татарского в Вешенскую через хутор Базки во время отступ­ления повстанцев весной 1919 года. Макаровы вновь искажают текст романа.

Во-первых, откуда взялся “целый день”? В тексте сказано, что “Прохор Зыков двое суток погостил дома” и “двадцать второго выехал в Вешенскую” (3, 379), а “уже перед вечером он приехал на Базки” (3, 389), на место переправы через Дон в Вешенскую. В тексте не сказано, когда именно выехал Прохор, когда “перед вечером” приехал на Базки, — он мог выехать в полдень, поскольку никак не торопился в эту дорогу, а приехать “перед вечером” — в 4 или 5 часов пополудни.

Но самое главное — путь ординарца Григория Мелехова Петра Зыкова из родного Татарского до Базков, расположившихся на другом берегу Дона, напротив Вешенской, в принципе отличался от зимней прогулки Григория из Вешенской домой.

Тогда, после принятия присяги, это был свободный, пустынный путь, который молодые казаки и в самом деле преодолели за два часа. Теперь же шло отступление армии, и на дорогах было столпотворение: “Всю дорогу до самого Громка Прохор ехал, обгоняемый подводами беженцев. Ехал он не спеша, почти все время шагом”; “Подводы двигались медленно. Быки лениво мотали хвостами, отгоняли гудящих слепней...” (3, 379, 384).

Поток беженцев, естественно, приводил к заторам. Возле моста у хутора Большой Громок была выставлена специальная застава, чтобы отлавливать дезертиров. “В проулке образовался затор. Так плотно стиснулись повозки, что потребовалось выпрягать быков и лошадей, на руках вывозить арбы к мосту. Хряпали, ломались дышла и оглобли, зло взвизгивали кони, быки; облепленные слепнями, не слушая хозяйских окриков, ошалев от нуды, лезли на плетни. Ругань, крик, щелканье кнутов, бабьи причитанья еще долго звучали около моста.

Прохора Зыкова тоже задержали на Громке. Уже перед вечером он приехал на Базки...” (3, 389).

Возможно ли при подобных обстоятельствах установить хоть сколько-нибудь точный хронометраж пути от Татарского до Вешенской и на этом основании передвинуть Татарский на “несколько десятков километров” в направлении станицы Усть-Хоперской Усть-Медведицкого округа?

Перейдем ко второму “независимому указанию” о расположении хутора Татарского — “описание боев с красными при соединении с конной группой Секретева”.

“Неожиданно перед нами возникает очень интересная возможность, — пишут Макаровы, — независимым способом определить, в каком именно месте на Дону поместил автор родину своих героев — хутор Татарский. Из общей картины заключительных событий восстания следует, что в представ­лении автора хутор Татарский находился от Вешенской за хутором Фроловым, за линией боев 26 — 28 мая — ниже по течению Дона. Совершенно независимо мы снова обнаружили указание автора на расположение хутора Татарского относительно далеко от Вешенской, где-то вблизи станицы Усть-Хопер­ской...”.

В этом “указании” ключевым моментом является местоположение хутора Фролова, за которым проходила “линия боев 26 — 28 мая” и который, как они считают, находился ниже Вешенской, а уже за ним, “где-то вблизи станицы Усть-Хоперской”, располагался и хутор Татарский.

Но если бы Макаровы открыли “Карту Области Войска Донского”, изданную до революции Картографическим заведением Ильина, о которой мы уже говорили, то они обнаружили бы, что хутор Фролов расположен на расстоянии нескольких десятков километров от Вешенской не вниз , а вверх по течению Дона. Следовательно, хутор Фролов ни к Усть-Хоперской станице, ни к расположенному вблизи нее хутору Татарскому отношения не имеет, хотя линия боев и проходила через него. Но она проходила не там и не так, как предполагают Макаровы.

А это означает, что нет никаких причин — в “скрытом, неявном виде”, либо в открытом и явном — переносить воображаемый хутор Татарский в окрестности Усть-Хоперской станицы Усть-Медведицкого округа.

Судя по тому пути, который проделал Прохор Зыков от Татарского до Базков по правому берегу Дона через хутора Рубежный, Рыбный, Громки и, наконец, Базки — а они, судя по карте, следуют один за другим, — можно предположить, что Шолохов расположил хутор Татарский где-то между хутором Рубежным и Плешаковым, на правой стороне Дона, в границах Вешенского юрта. Дальше по Дону шли станицы Еланская и Усть-Хоперская, которая в 1918 году из Усть-Медведицкого округа перешла в Верхне-Донской.

Это — примерное — расположение хутора Татарского вполне объясняет, а точнее — опровергает и третье “независимое указание”, выявленное Макаровыми в тексте “Тихого Дона”, будто хутор Татарский находился в Усть-Медведицком округе: “зимой 1919 года Григорий с Петром слышали канонаду гундоровцев, прорывавшихся на юг в районе станицы Усть-Хоперской”.

Речь идет о главе 17-й шестой части романа, когда красные в конце 1918 года наступали на Дон. Отказавшись от мысли отправиться всей семьей в отступление, оставшиеся в Татарском Григорий и Петр с тревогой встречают красных. “За бугром далеко погромыхивали орудийные раскаты.

— По Чиру бой идет, — определил Пантелей Прокофьевич.

На вечерней заре и Петро и Григорий не раз выходили на баз. Слышно было по Дону, как где-то, не ближе Усть-Хоперской, глухо гудели орудия...” (3, 136).

Как пишут Макаровы, ссылаясь на “Полное географическое описание России” под редакцией В. П. Семенова-Тянь-Шанского, между Вешенской и Усть-Хоперской станицами примерно 44 версты. Но если хутор Татарский, по мысли Шолохова, был расположен где-то на 10 с чем-то верст по Дону ниже Вешенской, то тридцать верст, отделявших его от Усть-Хоперской станицы, где шел бой, вполне позволяли слышать по Дону “немой гул орудий”. Точно так же, как он был слышен “за бугром” — по Чиру, хутора которого были расположены ничуть не ближе, чем Усть-Хоперская.

Метод текстологической “дактилоскопии” в той степени, в какой он касается географических координат в романе “Тихий Дон”, вновь помогает нам уяснить подлинные реалии, отраженные в романе, и показать, что ни один из аргументов, выдвинутых Макаровыми в доказательство их предпо­ложения, будто хутор Татарский был размещен автором некоего “прототекста” “Тихого Дона” в Усть-Медведицком округе, не выдерживает проверки фактами и текстом романа.

 

“Историческое пространство” романа

Если прорваться сквозь внешнее наукообразие Макаровых (оно, как известно, всегда способствует затемнению истины, а не прояснению ее) к логической сути их чрезвычайно запутанного построения, то конструкция организации “художественного пространства” романа в их представлении выглядит следующим образом.

По их утверждению, роман “Тихий Дон” создавался в несколько этапов.

Первый этап. “Тихий Дон” в значительной своей части был написан будто бы еще до начала Вешенского восстания на материале Усть-Медведицкого округа, и хутор Татарский располагался где-то недалеко от Усть-Медведицкой. “ В основе большей части текста “Тихого Дона” — первых пяти частей вплоть до середины шестой части, лежит текст неизвестного автора, написанный до начала Вешенского восстания, во всяком случае, не позднее зимы 1919 г. Когда создавалась ранняя редакция “Тихого Дона”, автор еще не знал о том, что в конце зимы 1919 г. разразится Вешенское восстание, и поэтому поместил своих персонажей в иные места сообразно со своим первоначальным замыслом”.

Место это, естественно, — станица Усть-Медведицкая, а “неизвестный автор” известен Макаровым: это Крюков. Но поскольку ни одного факта для доказательства этого предположения у них нет, они осторожно называют Крюкова пока что “неизвестным автором” “первой редакции”.

Второй этап. Когда “неизвестный автор” узнает о начале Вешенского восстания, то основные казачьи персонажи “Тихого Дона” и фокус описы­ваемых событий Гражданской войны на Дону перемещаются им “в эпицентр героического восстания казаков на Верхнем Дону весной 1919 г. Начало восстания повлекло за собой переработку автором текста “Тихого Дона” такую, что автор романа перенес свое повествование и поместил его в эпицентр восстания”. Это потребовало от него “трудоемкой и объемной переделки текста, перемещения географии романа на новое место”, “переноса автором места действия “Тихого Дона”, вымышленного хутора Татарского, в Верхне-Донской округ, в юрт Вешенской станицы. Первона­чально хутор был помещен автором в иной округ Области войска Донского, вероятнее всего — в Усть-Медведицкий”. Так возникла “вторая редакция” романа, принадлежащая все тому же автору — Крюкову. Впрочем, по мнению “антишолоховеда” Мезен­цева, всю эту работу по перемене географических названий выполнил за Крюкова тесть Шолохова Громославский.

Третий этап , когда на сцену выходит “соавтор”, то есть Шолохов, функция которого — “механическое, компилятивное объединение текста обеих авторских редакций при отсутствии видимого понимания им (соавто­ром) возникающих принципиальных расхождений и внутренних противо­речий”.

Уф-ф-ф!!

Вся эта сложная умозрительная конструкция придумана Макаровыми при полном отсутствии каких бы то ни было фактических доказательств. И прежде всего — доказательств самого существования “прототекста” “Тихого Дона”, принадлежащего неизвестному “автору”.

Они возлагают на Крюкова весь этот нелепый сизифов труд — перемонти­ровки, переделки, перелицовки романа, перевода его неповторимых образов и персонажей, имеющих реальных прототипов, а также топографии и топонимики романа из одного “художественного пространства” в другое. Но подобная манипуляция художественным текстом произведения невозможна. Само предположение о такой “перемонтировке” — нелепость. Как невозможна и манипуляция историческим пространством романа, что Макаровы пытаются делать.

“Историческое пространство автора (под которым мы подразумеваем всю совокупность сведений об упоминаемых в художественном произведении исторических событиях, лицах, участвующих в них, обстановке и условиях жизни описываемого времени, географических, хронологических и иных сведениях, которые введены волей автора в текст повествования) можно условно разделить на две области. Одна из них охватывает используемые автором надежные и достоверные сведения. Это прежде всего информация либо общеизвестная (сведения по географии, экономической и политической истории, литературе и т. д.), либо известная непосредственно автору благо­даря его личному жизненному опыту, участию в тех или иных событиях и проч.

Другая часть исторического пространства создается автором привле­чением дополнительных источников. Это может быть и чьим-то устным сообщением, и статьей в повременной печати, и книгой воспоминаний.

Таким образом, историческое пространство художественного произве­дения в главных чертах совпадает с совокупностью исторических знаний и представлений автора”, — утверждают Макаровы.

Именно под этим углом зрения, анализируя исторические печатные и архивные источники, к которым обращался Шолохов, создавая свой роман, его биографию, источники “устного предания”, незаурядную роль таких личностей, как Харлампий Ермаков и Павел Кудинов, всю сложнейшую систему прототипов “Тихого Дона” и “географических пространств” в романе, мы и рассмотрели выше реальное наполнение Шолоховым исторического пространства романа “Тихий Дон”.

А что в этом отношении представлено “антишолоховедением”, например теми же Макаровыми? Мало того, что ими не представлено ни одного факта, свидетельствующего хоть о каком-то отношении Крюкова к “Тихому Дону”, ни одной странички, ни одной строчки рукописей или архивов Крюкова, которые относились бы к этому роману, — не представлено и никаких доказательств того, что Крюков вообще имеет хоть какое-то отношение к историческому и художественному пространству “Тихого Дона”.

Автор “Тихого Дона” — Краснушкин?

Несостоятельность гипотезы, будто “Тихий Дон” написал Ф. Д. Крюков, очевидна.

Дополнительный удар по “крюковской” версии пришел с неожиданной стороны. В декабрьском номере рижского журнала “Даугава” за 1990 год была перепечатана из иерусалимского журнала “22” статья 3. Бар-Селлы “Тихий Дон” против Шолохова”, положившая начало целой серии статей этого критика. Смысл его публикаций — доказать, что автора “Тихого Дона” искали не там. “Чего проще — читай Крюкова, сравнивай и уличай”, — пишет Бар-Селла.

Прочли, сравнили... Крюков — писатель неплохой, не хуже Чирикова, и написал много, и публиковался часто, и откликался на события... А “Тихий Дон” написан гениальным писателем, никак по таланту не ниже Платонова. А раз Чириков не Платонов, то и Крюкову “Тихий Дон” написать было не под силу. Да и не похоже... Все другое, одно общее — про казаков. Но ведь и про казаков не всякий роман — “Тихий Дон”.

Эта точка зрения с некоторых пор стала определяющей в “антишолохо­ведении”. “Антишолоховеды” бросились искать автора “Тихого Дона” “в другом месте”.

В статье “Плагиатор ли Шолохов? Ответ оппонентам” Г. Хьетсо писал:

“... Сомневается в кандидатуре Крюкова не только Солженицын. Характерной чертой этой дискуссии последних лет является выдвижение всё более невероятных кандидатов в авторы эпопеи. Так, предположение о том, что “Тихий Дон” мог быть написан расстрелянным еще в конце августа 1921 года Николаем Гумилевым, просто фантастично. Однако автор в письме ко мне от 1/VI 1993 года настаивает на своем. “Я действительно считаю Николая Гумилева не только возможным, но единственным автором “Тихого Дона”. Избежав гибели в Петрограде в роковом двадцать первом году, он бежал на Дон, сменил имя, занялся привычным ремеслом. Выход в 1923 году в свет “Донских рассказов” положил начало грандиозной литературной мистификации. Гумилев создал роман огромной художественной силы, но, учитывая сложившиеся обстоятельства его судьбы, он добровольно передавал все написанное им другому человеку”.

“Крайне неубедительной является, — продолжает Г. Хьетсо, — и канди­датура полузабытого прозаика Ивана Родионова, не говоря уже о странной кандидатуре Александра Серафимовича, якобы на старости лет втайне написавшего эпопею для Шолохова. Нельзя не согласиться с Петром Бекединым, что чем длиннее становится список кандидатов, тем очевиднее комизм ситуации. Вообще в работах новых противников Шолохова обнаружи­вается какая-то злость, угрожающая перешагнуть все границы научной дис­куссии и скорее всего свидетельствующая о полном бессилии их аргу­ментации”.

Бар-Селла предложил своего “кандидата” на авторство великого романа: “Имя настоящего автора романа “Тихий Дон” известно мне уже 15 лет. Трудно так сразу и безоглядно раскрыть тайну, которую хранил в себе 15 лет”.

Но кто же этот “гениальный писатель, по таланту не ниже Платонова”, который написал “Тихий Дон”, и как нашел его Бар-Селла?

“Стремя “Тихого Дона” меня не убедило, — признается Бар-Селла. — По мысли Д*... коммунисту написать гениальный роман было просто не под силу, поскольку гений и коммунист — две вещи несовместимые. А мне тут же вспомнился Андрей Платонов — не просто коммунист — хуже: коммунист-фанатик... Что же до филологических аргументов, то их у Д* почти что и не было...”.

В подтверждение этой мысли Бар-Селла писал:

“Возражая против принадлежности “Тихого Дона” перу Шолохова, приводят часто такой аргумент — комсомолец (а в дальнейшем — коммунист) не мог написать роман антисоветский и белогвардейский по духу!

В таком заявлении логического противоречия нет, но есть одна трудность: в контакт с духами (хотя бы и романа) вступить чрезвычайно сложно”.

В качестве автора “Тихого Дона” Бар-Селла предлагает свою кандидатуру — журналиста и литератора В. Севского (Краснушкина), еще более далекого от “гениальности”, чем Крюков. Если Крюков, на взгляд Бар-Селлы, по таланту не выше Чирикова, то Севский (Краснушкин) — не выше Боборыкина, только не столь плодовит.

“Открыл” Бар-Селла в Севском (Краснушкине) автора “Тихого Дона” с помощью “Казачьего словаря-справочника” в 3-х томах (первый том вышел в Канаде, второй и третий — в США, в Калифорнии). Именно в этом словаре, на который мы неоднократно ссылались, не предполагая, что именно на его страницах будет “раскрыта тайна” “Тихого Дона”, Бар-Селла, как он сам признается, узнал о существовании провинциального журналиста Вениамина Алексеевича Краснушкина, который выбрал себе литературный псевдоним Виктор Севский.

Из словаря Бар-Селла узнал, что “Краснушкин Вениамин Алексеевич (дон.) — род. ок. 1880 г. в ст. Константиновской; талантливый журналист и пионер патриотической и художественной журналистики Всевеликого Войска Донского. В 1918—19 гг. редактор-издатель ростовского журнала “Донская волна”. Литературный псевдоним — “Виктор Севский”. Погиб в застенках ростовской Чека”.

Узнав из словаря о существовании “пионера патриотической и художест­венной журналистики” казачьего Дона, Бар-Селла предпринял дополни­тельные изыскания и установил, что В. Краснушкин (Севский) был не только журналистом, но и театральным критиком, а также беллетристом. “Конечно, не все перечисленные сведения содержались в краткой биографической справке “Казачьего словаря”, — замечает он. — Многое пришлось отыскивать по крохам, листая сотни исторических трудов, документальных публикаций, библиографических и справочных пособий, мемуаров...”.

Как видите, в основе изысканий Бар-Селлы лежит та же методология, что и у предшественников: кто, по биографическим показателям, мог бы написать “Тихий Дон”?

Каков же итог столь тщательных изысканий? И какие убедительные аргументы позволили Бар-Селле заявить: “Да, это он — автор “Тихого Дона”? Ему удалось установить, что свой журналистский путь В. Краснушкин начал в 1911 году в газете “Ростовская копейка”, где возглавил литературный отдел, а перед этим написал роман “Кровавая слава” — о холодящих кровь прик­лю­чениях золотоискателей в сибирской тайге. “... Имя одного из героев — Стеблицкий... заставляет вспомнить другую фамилию... Листницкого...” В том же 1911 году выходит в свет первая — и единственная — книга беллетриста Севского-Краснушкина: “Провинциальные картинки (Из жизни города Глушинска)”, нечто вроде “Нравов Растеряевой улицы”, ничем, казалось бы, не напоминающая “Тихий Дон”. “Но в романе есть две главы (в начале второй части), — указывает Бар-Селла, — повествующие о нравах хуторской интеллигенции (хозяин магазина, почтмейстер, учитель, студент и один дворянин — Листницкий). Как сам набор этих персонажей, так и некоторые черты их образов обнаруживают, — по мнению Бар-Селлы, — разительное сходство двух произведений” — “Провинциальных картинок” и “Тихого Дона”.

Потом Краснушкин сотрудничает в газетах “Донское утро”, “Приазовский край”, “Утро юга”, где он опубликовал более 300 корреспонденций, статей, фельетонов. В 1917 году его приглашают фельетонистом в газету “Русская воля” (Петроград), а после ухода из нее он сотрудничает в журналах “Новый Сатирикон”, “Аргус”, “Журнал журналов”, “Барабан”, “Бич”...

6 января 1918 года Севский становится главным редактором газеты войскового правительства “Вольный Дон” (Новочеркасск) и, выпустив 33 номера, скрывается от красных; с 1919 года он — редактор журнала “Донская волна”. Его перу принадлежит документальный очерк “Генерал Корнилов” (Ростов-на-Дону, 1919).

Мы со всем старанием перечисляем результаты поисков Бар-Селлы для того, чтобы уяснить: каковы же аргументы, каковы доказательства того, что именно В. Севский (Краснушкин) написал “Тихий Дон”? Их просто нет.

Бар-Селла относит к числу аргументов то, что Краснушкин родился и вырос на Дону, что в годы Первой мировой войны он был призван в казачьи войска 10 августа 1914-го, а 17 сентября того же года демобилизован по болезни. “Автора дневника провожают на фронт 12 августа 1914 года, а 5 сен­тября — последняя запись в дневнике — он погибает”, — многозначительно замечает Бар-Селла, имея в виду дневник студента Тимофея.

Но принадлежность к казачеству и подобные случайные совпадения недостаточны для доказательства авторства “Тихого Дона”. Справедливы слова самого автора новой гипотезы: “...и про казаков — не всякий роман “Тихий Дон”.

Еще одним аргументом в пользу авторства Краснушкина Бар-Селла считает то, что в годы гражданской войны предполагаемый кандидат в авторы “Тихого Дона” находился в “стане белых”, хорошо знал жизнь “белого лагеря” и редактировал журнал “Донская волна”, пока не был расстрелян красными в январе 1920 года. Но если бы Севский (Краснушкин) имел отношение к роману “Тихий Дон”, это не могло не получить хоть какого-то отзвука в тех более чем трехстах его корреспонденциях в газетах “Приазовский край” и “Утро юга”, и уж тем более на страницах “Донской волны”. Однако Бар-Селла не обнаружил в них ни одной ниточки, хоть как-то связывающей Севского (Краснушкина) с “Тихим Доном”. И это неудивительно, поскольку, судя по биографии “претендента на авторство”, на Верхнем Дону он никогда не был, а на территории повстанцев и быть не мог, поскольку в это время находился в Ростове. Именно из-за отсутствия информации “Донская волна” обошла Вешенское восстание практически полным молчанием. “В “Тихом Доне” — ни капли “Донской волны” — так назвал свою статью Г.С. Ермолаев, специально изучивший этот вопрос. “Просмотрев в свое время подшивку “Донской волны”, я не нашел в ней ничего, что можно было бы причислить с полной уверенностью к историческим источникам “Тихого Дона”, — заключил он.

Решающий аргумент в вопросе об авторстве “Тихого Дона”, на взгляд Бар-Селлы, — текст повести В. Севского (Краснушкина) “Провинциальные картинки”, обнаруживающей “разительное сходство” ее с романом “Тихий Дон”.

В этой повести рассказывается о жизни города Глушинска (подражание очеркам о городе Глупове Салтыкова-Щедрина) с целью “заклеймить эту пошлость и косность”. В ней запечатлены, с потугами на иронию и сарказм, обыватели этого города, с тем, чтобы они, как пишет Севский (Краснушкин), “прочли... и вздохнули”.

Познакомим читателей с отрывком из этого творения В. Севского (Краснуш­кина), в котором Бар-Селла обнаружил “разительное сходство” с “Тихим Доном”, с тем, чтобы и они “прочли и вздохнули”.

“Атмосфера все сгущалась и сгущалась: интриги, подкопы под ближнего, сплетни. В воздухе так и пахло грязной ложью и интригой. И душой всего был Балабошкин. Кто посмел иметь “свое суждение” — устранялся по мановению Балабошкина. Всюду была разбросана сеть клевретов его, тайных и явных. Клевреты шли в гору, повышались в чинах, и Ваня Мразь, которого одна дама в клубе приняла за лакея (настолько он был ощипан и жалок), достиг степеней высоких. Ваня способен на самые скверные поступки, но лицу, оклеветанному им, он все же будет слать приветственные телеграммы в дни рождения и ангела. Он тайком делал гадости! Балабошкин “вывел в люди” писцов, людей маленьких, привыкших к табуретам, посадил в кресла и заставил их играть в карты. Немудрено, что у маленьких людей закружились головы и они свихнулись. Над ними не было ока начальского, и они сделали растраты. Такими были Серебров, Будкин, Фенедов.

Жизнь не по средствам вела к растрате, а дальше к самоубийству. Вообще же в Глушинске царила какая-то бешеная свистопляска, а Балабошкин вертел всеми, как марионетками. Загнано было все честное, хорошее. И не скоро одолели Балабошкина. Борьба была упорная. Сперва дворяне Глушинска отказались выбирать его в предводители, а один из дворян публично на дворянском собрании обозвал его нахалом, лезущим вопреки общему желанию. Балабошкин не решился привлечь к ответственности обидчика: могло всплыть слишком много нехорошего. И чувствуя начало конца, Балабошкин создает в Глушинске банк и проходит туда директором. Кассиром у него Ванька Каин, который вскоре совершает растрату, разнесенную после по книгам. Машка-пройдачка делает скандал Балабошкину в банке, а бухгалтер Кленов забирает его в руки, и Балабошкин в банке становится орудием Кленова. Ум Кленова подчиняет Балабошкина, и это первая над ним победа. Кредит, зависящий от директора, заставляет мелких торговцев голосовать всегда за Балабошкина и составлять кадр его сторонников. Большинство, послушное ему, составляется из писцов банка, которых он делает членами банка и завоевывает их симпатии тем, например, что выдает ссуду одному из них на лечение венерической болезни, которая уже никак не может быть отнесена к числу добытых на службе банку. Общие собрания назначаются во время половодья, и крестьяне — члены банка — в силу невозможности отсутствуют на собраниях, а они едва ли бы примкнули к Балабошкину”. И т. д.

Подобную “прозу” можно цитировать километрами, она уныла и скучна, несмотря на все потуги на “юмор и сарказм” и, конечно же, ничего общего с искрометной прозой Шолохова не имеет.

Очерк В. Севского (Краснушкина) “Генерал Корнилов” написан чуть лучше — но только потому, что это — откровенно журналистская, документальная работа.

Дипломированный филолог, обучавшийся, по его словам, в двух универ­ситетах — Московском и Иерусалимском, — Бар-Селла не может не понимать, что подобная беллетристика свидетельствует об одном: Севский (Краснуш­кин) не мог быть автором “Тихого Дона”. Не существует ни одного доказа­тельства того, что этот автор имел хоть какое-то отношение к “Тихому Дону”, так же как и А. Платонов — к роману “Они сражались за Родину”. Платонов индивидуален и узнаваем ничуть не меньше, чем Шолохов. Выдумка Бар-Селлы — или плод абсолютной филологической глухоты, или злонаме­ренный эпатаж, рассчитанный на невзыскательного читателя.

С этим согласна и часть “антишолоховедов”. Говоря о “способе”, каким Бар-Селла делает неплохого журналиста, но третьеразрядного донского писателя автором “Тихого Дона”, Макаровы пишут:

“Что можно сказать в связи с этим “открытием”? Лишь то, что исследо­ватель немножко поторопился в своих выводах. Когда-то Бар-Селла, заявив об отсутствии у нас профессионализма, написал, что в силу этого “приходится оставить без внимания... методологические пожелания А. Г. и С. Э. Макаровых...”. Вот эта определенная самонадеянность, видимо, и подвела исследователя”.

Выразительны эти взаимные упреки в “непрофессионализме”, адресован­ные “антишолоховедами” друг другу, — к ним мы еще вернемся. Истина же в том, что, как показывает анализ их “трудов”, печатью непрофессионализма отмечены работы и тех и других. Знаменательно и то, что они взаимно отрицают друг друга: Макаровы — “открытие” Бар-Селлы в отношении Краснушкина, Бар-Селла — гипотезу Медведевой-Томашевской, Р. Медве­дева и Макаровых в отношении Крюкова.

Похоже, для “антишолоховедения” не так уж и важно, кто написал “Тихий Дон” — Крюков или Громославский, Краснушкин или Гумилев, Серафимович или Родионов... Хоть черт в ступе, лишь бы не Шолохов! И для Бар-Селлы главное — не в доказательстве того, что “Тихий Дон” написал журналист Краснушкин; убежден: он сам в это не верит. Главное для него — развенчание Шолохова, то есть задача отнюдь не научная.

 

Текстологическая вседозволенность

При решении научной задачи исключена эта необъяснимая озлоблен­ность, которой пронизана работа 3. Бар-Селлы, который переходит пределы не только научной корректности, но и элементарных человеческих приличий. Даже “антишолоховеды” Макаровы указали своему коллеге на “недопустимый тон, который сколь невозможен и неприемлем в научном исследовании, столь же и опасен”. Эту опасность Макаровы видят прежде всего в том, что “рядового читателя, воспитанного на “Тихом Доне”, любящего это произве­дение, его героев, взятый по отношению к Шолохову ернический тон не только оттолкнет от повествования, но и определит стойкое негативное отношение к любым другим попыткам разрешить проблему авторства”.

Макаровы не понимают, что “опасность”, о которой они пишут, прежде всего в том, что “антишолоховеды” глубоко оскорбляют тех, кто считает Шолохова великим национальным русским писателем, а “Тихий Дон” — национальным народным достоянием.

В мире сегодня в ходу термин “политкорректность”. О какой “политкор­ректности” может идти речь, когда книгу о русском гении 3. Бар-Селла, забыв о презумпции невиновности, называет “Текстология преступления”. Отрывки из нее публикуются в разных периодических изданиях и пестрят перлами вроде обвинений Шолохова в “зверином невежестве”; без предъявления хоть сколько-нибудь серьезных доказательств в ней делаются заявления: “пришло время назвать вора вором, а “Тихому Дону” вернуть имя настоящего автора”, или же: “Только бесстыдство водит рукой подонка, вставляющего в блистательную прозу свой “идеологический” мусор”...

Такого рода вседозволенность по отношению к великому русскому писателю свидетельствует, как правильно заметил Г. Хьетсо, только об одном: о полном бессилии аргументации “антишолоховедения” и о его поражении. И, конечно же, о крайне низкой культуре оппонента, позволяющего себе дискуссию на таком запредельном уровне.

Если Медведева-Томашевская, Р. Медведев, Солженицын выдвигали идею “соавторства” Крюкова и Шолохова в отношении “Тихого Дона” как гипотезу , которую, по собственному их признанию, они так и не смогли доказать, то для Бар-Селлы авторство В. Севского (Краснушкина) — непре­ложный факт. В своей аргументации он исходит все из того же гипотетического тезиса о мифическом “протографе”, “прототексте” некоего “автора”, который неумело “переписал” Шолохов. Только Бар-Селла считает таким “автором” “протографа” “Тихого Дона” не Крюкова, а Краснушкина.

В своей антишолоховской позиции он заходит настолько далеко, что вообще отрицает факт существования рукописей Шолохова. В статье “Рукописи не бомбят!” (“Окна”, Тель-Авив, 6 июля 1995 г.) Бар-Селла в совершенно непозволительном, кощунственном тоне пишет о том, как был разбомблен дом Шолоховых в Вешенской и во время бомбежки погибла мать М. А. Шолохова:

“Представьте себе на минуту — приезжает человек забирать мать, а тут бомбежка. Он в канаву — прыг. А как немец отбомбился, в машину — скок. Только его и видели. А тут же, на том же самом дворе, у сараев мамаша убитая, Анастасия Даниловна. А вроде как за мамашей приезживал...

Стоило Шолохову отъехать, — продолжает фантазировать Бар-Селла, — как на дом с мезонином и без хозяйки налетели соседи (сгорел дом позже), разнесли ящики (знал Шолохов свой народ, знал, что делал, когда посуду в землю зарывал), разбросали все бумаги... А в НКВД вскрыли несгораемый ящик и увидели, что за архив там лежит...”.

В нравах желтой прессы Бар-Селла продолжает ёрничать:

“... В железный ящик (т. е. в сейф) Шолохов сложил не рукописи и не письма коллег по литературному цеху, а ценности нетленные — вовсе не бумажные (дензнаки уж больно сильно подешевели), но золото и бриллианты, этот ящик он и сдал на хранение в НКВД, чекистов об этом, естественно, в известность не поставив. После чего ценности эти были украдены, видимо, самими чекистами, заявившими, что ящик пропал в спешке и неразберихе срочной эвакуации. Шолохову оставалось скрежетать зубами. Но тогда Шолохов понял, что ему выпала редкая удача — разом покончить с неприят­ными вопросами относительно авторства “Тихого Дона”: все рукописи, все черновики, все подготовительные материалы погибли! А на нет и суда нет!”.

Что касается хранящихся в Институте русской литературы (Пушкинском Доме) РАН рукописей частично третьей и четвертой книг “Тихого Дона”, две страницы из которых были переданы Академией наук СССР в дар Нобелев­скому комитету, то этот вопрос тель-авивский литературовед решил просто: это — “подложная рукопись. Когда она была изготовлена, Бог ведает”.

Правда, в 1989 году, сообщает Бар-Селла, появилась информация, что Львом Колодным найдены “уже не огрызки рукописей III и IV книг романа, а полностью и целиком две первых... Туману он напустил вокруг своего открытия изрядно, но кое-что удалось выяснить в ходе личной беседы, состоявшейся года два назад в Иерусалиме. На вопрос, почему так тщательно скрывается место нахождения рукописи, Колодный ответил, что хранится она у одной старушки, а объявлять имя старушки он не хочет по причине понятной: убьют старушку, если узнают, и рукопись украдут”.

Практически ничего не зная об этой рукописи (так же, впрочем, как и о шолоховской рукописи, хранящейся в Пушкинском Доме), Бар-Селла ничтоже сумняшеся заявил:

“Рукопись того, что известно как две первые книги романа, пока не опуб­ликована. Сказано только, эта вторая исполнена рукой шолоховской супруги, Марии Петровны (?!).

Но ясно уже сейчас: чья бы рука ни изготовила данную рукопись, доказать авторство Шолохова она не может. И вот почему: человек, переписавший от руки “Войну и мир”, — не Лев Толстой. Для того, чтобы стать Львом Толстым, нужно “Войну и мир” не переписать, а написать. А что касается рукописного “Тихого Дона”, то разве у кого-то возникала мысль, что Шолохов до того обнаглел, что поленился чужой роман собственной рукой переписать? Так прямо чужую рукопись со всеми ерами и ятями в редакцию принес?

Нет, претензии к Шолохову иные — и главная та, что он не только чужую рукопись перекатал, но и не понял того, что перекатывает. А он не понял...”.

Исходные позиции Бар-Селлы настолько необъективны и предвзяты, а тон дискуссии настолько неуважителен, что возникает вопрос: стоит ли вступать в научный спор с таким оппонентом? Но, вполне возможно, именно на это — на нежелание опускаться до спора с ним — Бар-Селла и рассчитывает, дабы с помощью эпатажа сохранить, — как пишут Макаровы, — “монопольное положение среди исследователей шолоховской (антишолоховской. — Ф. К. ) темы”. Как видим, Бар-Селла считается монопольным лидером современного “антишолоховедения”, и этот факт лучше, чем что-либо другое, говорит о его состоянии.

Л. Кацис значительную часть своей статьи “Шолохов и “Тихий Дон”: проблема авторства в современных исследованиях” посвящает именно 3. Бар-Селле, которого защищает от критики Макаровых и соглашается с А. И. Сол­женицыным в том, что им проведен “очень убедительный текстологический анализ”. Л. Кацис дает развернутую характеристику “принципов” этого “анализа”: “На основе анализа ошибок и несообразностей в “ТД” он показывает, что изготовители (или изготовитель) книги настолько боялись отказаться от самых малых кусков Авторского текста, что использовали даже черновики, написанные скорописью. Использовали, не замечая, что те же события или сведения есть и в пространных вариантах.

В своих работах израильский исследователь пытается также понять, какие свойства Авторского почерка привели к ошибкам посмертных расшиф­ровщиков”.

Если такой “исследователь”, как Бар-Селла, сумел занять “монопольное положение” в “антишолоховедении”, значит, его кризис и в самом деле зашел очень далеко. Для более ясного представления о характере этого кризиса и постижения методики и методологии работы современных “антишолохо­ведов”, степени доказательности их аргументации полезно — при всем неприятии тона статей Бар-Селлы — внимательно всмотреться в них.

Главное обвинение Шолохову Бар-Селла формулирует так: “...не может автор не понимать, что в его собственном романе делается. Не бывает таких авторов. А в “Тихом Доне” — это сплошь и рядом. Начинается, скажем, война. Хорошо. А потом еще раз, через 30 страниц. Она же. В том же месте, в тот же час, с теми же людьми.

Я, когда первый раз такое увидел, — глазам не поверил. И второй раз, в другом месте то же самое: об одном и том же, но дважды. В третий раз удивляться перестал — задумался. И понял: один кусок — это роман, а второй — план. Экономный такой автор — составил план главы, написал главу. Что же с планом делать? Не пропадать же ему! А давай мы его тоже напечатаем...

В конце концов разобрался я, что к чему: те самые черновики романа, о пропаже которых 40 лет тужил Шолохов, никуда не пропадали — они напечатаны во всех, сколь их ни есть, изданиях “Тихого Дона”. Только это не сразу поймешь. Потому что напечатаны они заодно с беловиками!”.

И далее:

“Не мог Шолохов, будь он автор романа, не знать того, как роман писался, — не знать, что у автора было черновиком, а что беловиком… не мог Шолохов в 1925 — 1927 годах (когда, как нас уверяют, писались 1-я и 2-я части романа) не знать, что в 1914 году началась Первая мировая война. Значит…”.

Нелепость подобного обвинения очевидна. Документы свидетельствуют, что в начале главы 10-й, как и в самой главе, повествуется о первой неделе войны, в которой принимал участие Григорий Мелехов в составе 12-го Донского казачьего полка 11-й кавалерийской дивизии, завершившейся 8 августа захватом Лешнюва, а глава 12-я рассказывает о следующей — второй неделе войны, то есть в этих отрывках последовательно расска­зывается вначале о первом, а потом о втором этапах боев.

Важно и то, что главы 10-я и 12-я в третьей части романа, в окончательной книжной редакции разделенные лишь главой 10-й — “дневником” вольно­определяющегося студента Тимофея, в первоначальной, черновой редакции шли под номерами 10 и 16. Естественно, что столь большая дистанция между главами в момент их написания и определила необходимость напомнить читателю о конфигурации изменяющегося расположения воинских частей.

Однако Бар-Селле нет дела до реальных фактов — ему достаточно его фантазий, чтобы на их основе обличать Шолохова.

 

“... Бесстыдство водит рукой подонка”

Еще один пример текстологической вседозволенности содержится в статье Бар-Селлы “Имя”, опубликованной под общим заглавием “Тайна века” в тель-авивской газете “Окна” (1997, 26 июня — 17 июля). Эта статья не поспела в книгу “Тихий Дон” против Шолохова”, опубликованную в сборнике “Загадки и тайны “Тихого Дона” (Самара, 1996).

“Много тайн несет в себе “Тихий Дон”, — пишет здесь Бар-Селла... — И главная из них: кто написал? Когда?

Но есть тайны и рангом поменьше. Не тайны, а так — загадки. Высунется вдруг из романной струи какая-то коряга, а ты стоишь недоумевая — откуда она взялась и что здесь постарались утопить бесследно и навсегда?

Одна такая нелепость выплыла во 2-й книге — в 16-й главе 4-й части:

“Затуманенный и далекий взгляд Корнилова бродил где-то за Днепром, по ложбинистым увалам, искромсанным бронзовой прожелтенью луговин.

Романовский проследил за его взглядом и сам, неприметно вздохнув, перевел глаза на слюдяной глянец застекленного безветрием Днепра, на дымчатые поля Молдавии, покрытые нежнейшей предосенней ретушью...”.

И вот тут возникает одна проблема: город Могилев действительно стоит на реке Днепр, но в какую сторону через Днепр ни смотри — Молдавии никак не увидишь. Из Могилева, хоть вправо гляди, хоть влево, — ничего не углядишь, кроме Белоруссии.

И вот такая неприличная ошибка держалась в романе как минимум 8 лет — вплоть до издания 1936 года”.

И в самом деле, откуда в Могилеве Молдавия? Бар-Селла знает, откуда, поскольку ему известно, кто на самом деле написал “Тихий Дон”: автор “Провинциальных картинок” Виктор Севский (Краснушкин), Шолохов же, переписывая чужой текст, как всегда, все перепутал! На самом-то деле у Севского (Краснушкина) разговор Корнилова с Романовским происходил совсем в другом месте и в другое время. “Какую реку надо назвать, чтобы “любоваться Молдавией?” — спрашивает Бар-Селла. — Ясно: Днестр. А какой город стоит на Днестре?.. Это — Могилев-Подольский. Здесь протекает Днестр, а прямо за рекой — Молдавия”.

“Что же это все значит? — продолжает фантазировать Бар-Селла. — А значит это только одно: разговор между Корниловым и Романовским сос­тоялся не 29 августа, а на полтора месяца раньше — в июле 1917 года. И не в Могилеве на Днепре в Ставке, а в штабе 8-й армии Юго-Западного фронта, поскольку генерал Корнилов возглавлял 8-ю армию в июле 1917-го и армия эта воевала на стыке с частями Румынского фронта, а “отсюда до Молдавии рукой подать”.

Постойте-постойте, скажете вы, но ведь штаб 8-й армии находился не в Могилеве-Подольском, а в Каменец-Подольском, расположенном на реке Смотрич, откуда никакой Молдавии не видать?! Но дело в том, — объясняет Бар-Селла, — что автор романа, то есть Севский (Краснушкин), “пал жертвой чьей-то ошибки, — кто-то перепутал Каменец-Подольский с Могилевом-Подольским. Ошибка вполне понятная — Могилев был у всех на слуху. И тогда автор переносит своих героев на берег Днестра и заставляет их вгляды­ваться в молдавский берег. А потом этот текст попадает в руки Шолохову, который, судя по всему, так и не сообразил, о каком Могилеве идет речь. Можно думать, что даже название реки его не остановило — ведь Днепр и Днестр так похожи, оба через “ять”: что Днепр, что Днестр — все едино”.

Вот такой пассаж, в котором даже для “антишолоховедения” поставлен рекорд фантасмагоричности и беспардонности.

Бар-Селла заявляет, будто разговор генерала Корнилова с генералом Романовским, которому посвящена XVI глава четвертой части романа, на самом-то деле происходил “на полтора месяца раньше” и велся, оказывается, “не о неудаче “корниловского мятежа”, а о той поистине катастрофической ситуации, “когда блестяще проведенное 25—28 июня наступление 8-й армии уже 9 июля закончилось полным поражением Юго-Западного фронта...”  Но откуда он это взял? Ведь в романе нет и намека на поражение 8-й армии и Юго-Западного фронта. О действиях этой армии под командой генерала Корнилова в “Тихом Доне” вообще не упоминается. А вот тема “корниловского мятежа” и судьбы самого Корнилова — центральная для всей второй книги романа. Воспроизведенный в 16-й главе разговор между генералом Корниловым и Романовским, посвященный именно этой теме, носит ключевой характер для развития действия во второй книге “Тихого Дона”.

Из текста романа явствует, что разговор двух генералов состоялся 29 августа, когда из телеграмм, полученных от Крымова, Корнилову стало ясно, что воору­женный переворот не удался. 31 августа генерал Крымов, вызванный Керенским, застрелился. Перед этим 28 августа Временное правительство объявило Корнилова изменником родины и потребовало отмены приказа о движении частей 3-го Конного корпуса, сосредоточенного в окрестностях Петрограда.

В тот же день, 28 августа, Корнилов отказался сложить с себя полномочия Верховного главнокомандующего и обратился с воззванием к народу: “...Беззаветная любовь к родине заставила меня в эти грозные минуты бытия отечества не подчиниться приказанию Временного Правительства и оставить за собой Верховное командование народными армиями и флотом”.

А утром 29 августа — перед разговором с генералом Романовским — из телеграммы Крымова Корнилов узнает, что армия в Петербурге его призыв не поддержала.

Шолохову, когда он воссоздавал разговор Корнилова с его ближайшим сподвижником генералом Романовским, надо было очень деликатно и художественно точно передать всю глубину переживаемого потрясения Корниловым — человеком сдержанной внутренней силы.

Вот откуда эта неожиданная, на первый взгляд — иррациональная деталь: после слов: “Рушится все! Нашу карту побьют...” (2, 151) во время разговора с Романовским — “Корнилов, суетливо выкидывая руку, пытался поймать порхавшую над ним крохотную лиловую бабочку…” (2, 151). Вот откуда его слова, адресованные Романовскому: “Сегодня я видел сон...” (2, 152). Сон Корнилова, в минуту краха всех его надежд, о котором он рассказывает в этот момент Романовскому, как бы подводил итог его жизни — в нем проходят и Карпаты, то есть 8-я армия, и Афганистан: “...Мы шли в горах, и уж как будто бы не в Карпатах, а где-то в Афганистане, по какой-то козьей тропе... камни и коричневый щебень сыпались из-под ног, а внизу за ущельем виднелся роскошный южный, облитый белым солнцем ландшафт...” (2, 152).

В черновике эта лирическая сцена завершалась открыто политическими рассуждениями автора:

“Эти дни в России бешено вертелось маховое колесо истории. Шум приводных ремней ее катился через фронты в страны Европы”.

Чуткий художник, Шолохов не мог не почувствовать здесь фальшь. Он вычеркивает прямолинейные политические рассуждения и заканчивает главу новым текстом, как бы продолжающим рассказ о сне генерала. Текст этот трудно давался писателю: в черновых “заготовках” рукописи мы видим его переписанным дважды.

“Легкий сквозняк шевелил на столе бумаги, тек между створок раскрытого окна, [Романовский следя за направлением] затуманенного взгляда Корнилова [перевел глаза в] и далекой где-то за Днепром, по увалам и скалам, покрытым [бронзовой] зеленью [лесов и луговин] и охровой прожелтью луговин.

Романовский проследил за направлением его взгляда и, неприметно вздохнув, сам перевел глаза на [заснеженный, отсюда казавшийся] слю­дян[ым]ой блеск словно застекленного [пространства] Днепра, на предальние поля и леса, [покрытые] [затушеванные], покрытые нежнейшей предосенней ретушью”.

Не будем забывать, что разговор между Корниловым и Романовским идет в Ставке, далеко от лесов и полей, куда устремлены мысли Корнилова. Выше мы уже знакомились с другой “вставкой” Шолохова, посвященной как раз Ставке — “бывшему губернаторскому дому в Могилеве, на берегу Днепра”, и понимаем, что из его окон в центре города не увидишь цветы и скалы, зелень лесов и прелесть луговин. Они видятся Корнилову — и следом Романов­скому — внутренним, “затуманенным взглядом” воспоминания. В этом — главная трудность написания приведенной сцены. И Шолохов переписывает ее вторично:

“Легкий сквозняк шевелил на столе бумаги, тек между створок раскрытого окна. Затуманенный и далекий взгляд Корнилова бродил где-то за Днепром, по [окатам увалам] ложбинистым увалам, [покрытым] [изрезан] искром­санным бронзовой прожелтенью луговин, [и изразцов в бронзе]...

Романовский проследил за направлением его взгляда и сам, неприметно вздохнув, перевел глаза на слюдяной глянец [Днепра] словно застекленного Днепра, на [дальние] дымчатые поля Молдавии, покрытые [как хмарью] нежнейшей предосенней ретушью”.

Не ясно ли, что “затуманенный и далекий взгляд Корнилова”, а следом — Романовского — это не реальный взгляд из окон губернаторского особняка, где располагалась Ставка Верховного главнокомандующего, как это предпола­гает Бар-Селла, но — воспоминание из глубин человеческой души.

Перед нами — тайный, составляющий святая святых художника мучи­тельный творческий процесс, воочию раскрывающий рождение высокой прозы.

И — вопиющий пример запредельной немотивированной агрессивности со стороны “антишолоховеда”. Только так и можно охарактеризовать слова Бар-Селлы, высказанные им в связи с приведенной сценой:

“В 16-й главе, как в зеркале, отразился тот клубок проблем, с которыми сталкивается исследователь романа “Тихий Дон” — кража, подлог, неве­жество, подлость и бесстыдство. Ибо только невежество не в силах отличить Могилев-Подольский от Могилева на Днепре, а штаб 8-й армии от Ставки...”.

Такая вседозволенность характеризует Бар-Селлу, но никак не Шолохова. Все эти запредельные слова бумерангом возвращаются к нему.

 

Методология абсурда

“Антишолоховедение” окончательно и бесповоротно зашло в тупик. Ложность исходных позиций, отсутствие доказательств при беззастенчивой предвзятости подходов ведут его к самоуничтожению, превращают в фарс. Его последние опусы требуют не столько научного спора, сколько фельетон­ного осмеяния.

Можно ли всерьез спорить с “антишолоховедами”, когда в качестве новейшего аргумента в поддержку своей позиции они используют книгу Л. Гендлина “Исповедь любовницы Сталина”, о которой опубликован уже не один фельетон? Так, в “Независимой газете” 2 октября 1992 г. была напечатана статья “Фальсификация”, в которой эта книга характеризуется как откровенная бульварная фальшивка от начала до конца, выдуманная безответственным автором. В этой книге оклеветана прославленная солистка Большого театра Вера Александровна Давыдова, представленная — на основе фальсифици­рованных Гендлиным, а на самом деле несуществующих ее “воспоминаний” — любовницей Сталина, а также Кирова, Ягоды, Ежова, Буденного и многих других.

И вот на такой скандальный и мутный “источник” пытается опереться “антишолоховедение”, как на самый убедительный аргумент, подтверждающий, будто “Тихий Дон” написал не Шолохов, а Крюков. Таким аргументом представляется новейшему “антишолоховеду” В. Самарину выдуманный Гендлиным рассказ В. А. Давыдовой о том, как автора “Тихого Дона” искал писатель Пильняк (он приводит этот рассказ в своей публикации “Страсти по “Тихому Дону” в газете “Орловский вестник”):

“...В станице Новокорсунской писателю указали дом, где квартировала отправившаяся на поиски могилы сына мать Ф. Д. Крюкова, — повествует Л. Гендлин. — От нее Пильняк узнал, что Шолохов был каким-то образом знаком с Федором Дмитриевичем и даже посвящен в его творческие планы. Во всяком случае, после панихиды по Крюкову, отслуженной бесплатно священником станицы Глазуновской, Шолохов неожиданно заявился к матери Федора Дмитриевича. “Не торопясь, степенно, по-стариковски отхлебывая из блю­дечка чай, сахарок грыз вприкуску, с аппетитом уплетал баранки с медом, единственное угощение, которое было. Поинтересовался здоровьем хозяйки, посетовал, но слез не пролил, что умер его “товарищ и лучший друг”.

Последнее было чистой воды хлестаковщиной. Но для убитой горем матери — соломинкой, за которую можно было ухватиться и как-то утешиться. Неудивительно, что она задала Шолохову наиболее волнующий ее вопрос: “Михаил Александрович, куда, по-вашему, могли деться тетради сына?” Лицо Шолохова, — рассказывал Пильняк, — уши, руки покрылись круглыми красными пятнами. “Откуда мне знать? Возможно, сумку вместе с Федей закопали в братскую могилу? А может, кто и подобрал...”

Шолохов стушевался и ушел, не простившись, — поскольку впервые услышал обвинение из уст прозорливой женщины (мать Крюкова за умение видеть насквозь людей считали колдуньей): “Где находится могила сына? Скажи, куда ты дел тетради Федора Крюкова?”

Рассказ Пильняка о матери Крюкова завершился тем, что 15 января 1928 года соседи принесли ей свежую, но порядочно истрепанную книжку “Октября”. “Не поверила своим глазам, думала, что такое может во сне только присниться. Под своей фамилией Шолохов начал печатать книгу моего сына, которую назвал “Тихий Дон”. Он почти ничего не изменил, даже некоторые имена действующих лиц оставил прежними”.

Текст Л. Гендлина как раз и является “чистой воды хлестаковщиной”, от начала до конца выдумкой безответственного неграмотного журналиста.

Неграмотность Гендлина бьет в глаза. Отправив мать Крюкова на поиски могилы сына в станицу Новокорсунскую, он даже не поинтересовался — а была ли она к этому времени жива? Между тем, как свидетельствует биограф Крюкова М. Астапенко, после смерти писателя в живых оставались только его приемный сын Петр, который находился в эмиграции и погиб, участвуя во французском движении Сопротивления, и сестра Мария Дмитриевна, умершая в 1935 году.

Столь же нелепы и слова Гендлина о том, будто после смерти Крюкова и панихиды в 1920 году Шолохов, которому было в эту пору 15 лет, пил чай с сахаром и баранками с матерью Крюкова и “сетовал”, что умер его “товарищ и лучший друг”.

Обращение “антишолоховедов” к аргументации подобного уровня свиде­тельствует о том, что “антишолоховедение” находится в глубочайшем кризисе. В поисках выхода оно готово отказаться от научных методов исследования и направить свои стопы по пути откровенно бульварной литературы — в форме приведенной выше бытовой пошлятины или пошлости, замаскированной под эзотерику. Примером такой “эзотерической” пошлости может служить книга А. Кораблева “Темные воды “Тихого Дона”. Маленькая эпопея. Тексты. Документация. Истолкования. Эзотерическая информация” (Донецк, 1998).

“В новой книге А. Кораблева, продолжающей практику применения нетрадиционных методов исследования, рассматривается проблема авторства романа “Тихий Дон”, — читаем в аннотации к этой книге, написанной “при участии биопсихоаналитика Л.Ф. Лихачевой”. Опираясь на “эзотерику”, или — как стыдливо сказано в аннотации — на “нетрадиционные методы исследования”, Кораблев при участии “биопсихоаналитика Л.Ф. Лихачевой” немедленно и без проблем смог получить ответ на вопрос, кто написал “Тихий Дон”. А. Кораблеву и Л. Ф. (так именует автор свою эзотерическую помощницу) помогает проволочная “рамка”, которая в руках донецкой “пифии” делает чудеса: “Я смотрю и вижу: Л.Ф. называет имя — и рамка в ее руках резко поворачивается”.

Большинство участников спора об авторстве “Тихого Дона” имеют отношение к донской земле — начиная от Солженицына, который вырос в Ростове-на-Дону, кончая Венковым и донецкой “пифией” Л. Ф. Даже Зеев Бар-Селла объяснил при встрече Кораблеву, что “…его прадед, оказывается, был донской казак.

— Мой тоже казак, — сказал я. — Яицкий.

— Это большая разница, — сказал Зеев авторитетно...”.

Однако даже принадлежность тель-авивского журналиста к Всеказачьему Войску Донскому не помогла. В ответ на вопрос, был ли автором “Тихого Дона” его протеже — Севский (Краснушкин), “рамка” равнодушно отвер­нулась, а “пифия” выдала неутешительную справку:

“— Расстрелян 3 января 1920 года.

— Вот он, получается, автор “Тихого Дона”?

— Нет”.

Столь же категоричен был ответ по Шолохову и Крюкову.

“— Кто, — спрашиваю, — писал “Тихий Дон”? Шолохов?

Ответ донецкой пифии последовал незамедлительно:

— Нет.

— Тогда кто же?

Л. Ф. берет карандаш, он быстро перемещается по бумаге, оставляя какие-то знаки...

И вдруг неожиданный, ошеломивший меня ответ:

— Его написала женщина”.

Пообщавшись с духами, и не просто с духами, а с высшим из них, “иерархом 6-го плана”, “пифия” выдала Кораблеву исчерпывающую инфор­мацию об этой женщине. Как выяснилось, имя ее — Александра Дмитриевна Попова, по мужу — Громославская.

Она — дочь Дмитрия Евграфовича Попова, владельца имения Ясеновка, откуда родом мать М. А. Шолохова, Анастасия Даниловна Черникова, по корням — крепостная черниговская крестьянка, находившаяся, как известно, в услужении в барском доме Поповых.

“Дмитрий Евграфович Попов, — повествует Кораблев, — происходил из богатого и достойного дворянского рода. Его дед, войсковой старшина Иван Алексеевич Попов, казак и помещик, был, говорят, хорошо известен во всей Области Войска Донского. В начале XIX века он привез на Дон несколько крестьянских семей из Черниговской и Полтавской губерний и основал имение Ясеновка”.

Все это, благодаря усилиям местных краеведов, на Дону достаточно широко известно. Но что краеведению не было известно — хотя “пифия”, естественно, знала, — так это то, что была у Дмитрия Евграфовича Попова, оказывается, внебрачная дочь, непонятно каким образом сумевшая заполу­чить его фамилию и отчество. А кто была ее мать? Теткой Шолохова! “Старшая сестра ее матери — бабушка Шолохова”!

Доказательства?.. Какие еще нужны доказательства, если это информа­ция, идущая из “астрала”, от самого “иерарха 6-го плана”!

Но и это еще не все. Кто был мужем этой гениальной женщины, подарившей миру “Тихий Дон”? Донской офицер, сподвижник Корнилова Громославский — старший брат тестя Шолохова П. Я. Громославского.

Теперь понятно, откуда в романе такое отличное знание топографии, топонимики, людей Верхнего Дона, перипетий Гражданской войны на Дону.

Но и это еще не все.

По данным астрала, и А. Серафимович (Попов) — также близкий родственник, дядя гениальной женщины, сотворившей “Тихий Дон”. Оказы­вается, “Иван Алексеевич Попов, дед Александры, основатель Ясеновки, усыновил будущего классика, когда тому было два годика...”. Потому у него и фамилия — Попов. А официальная биография А. С. Серафимовича, где говорится, что он родился в станице Нижне-Курмоярской, в семье есаула Серафима Попова, а вырос в станице Усть-Медведицкой, — казенная ложь. “Отчество придуманное, как и фамилия”.

Александра Попова-Громославская, по утверждению Кораблева и “пифии”, и написала роман “Тихий Дон” — правда, почему-то под названием “Любовь земная”; главные герои — Григорий и Аксинья — также именовались иначе, “Петр и Дарья Мелеховы, Дуняшка, а также коммунист Бунчук в “первом” романе отсутствуют, это сочинения Шолохова”; прототипом главного героя был не Харлампий Ермаков, а некий Николай, возлюбленный Александры, моложе ее на 20 лет, прототипом главной героини является она сама, “Алек­сандра”. Введен в роман и молодой Шолохов, племянник гениальной писатель­ницы. По данным “донецкой пифии”, он — прототип... Митьки Коршунова.

“ — Была ли в действительности описанная в романе “рыбалка” Елизаветы и Митьки Коршунова?

— 94%.

— Это как-то связано с Шолоховым?

— 100%...”.

Далее следует сцена из романа с описанием того, как изнасиловал Митька Коршунов Елизавету Мохову.

“Мы не знаем, и никто не знает, почему Громославский не хотел отдавать дочь за Шолохова. И мы не знаем, как на самом деле происходила сцена сватовства. Может быть, так, как она описана в романе?”.

Подобные опусы с полной очевидностью свидетельствуют о степени нравст­венного падения “антишолоховедов”. Они не понимают, что, пытаясь унизить человеческое достоинство Шолохова, они публично демонстрируют свое нравственное убожество. Это относится не только к Кораблеву, но и к Бар-Селле, Макаровым, Венкову и др. Это бессилие злобы, как ничто другое, свидетельствует о полном поражении “антишолоховедения”. О чем говорить, какой научный спор можно вести с теми, кто прибегает к подобным методам полемики?

Опус Кораблева именуется в издательской аннотации “научно-художест­венным изданием”. Но что здесь от науки? Более точно определил свой жанр автор: “Как бы и мне не написать что-нибудь детективно-фантастически-мисти­ческое!..” — восклицает он после бесед с придуманной им “донецкой пифией”.

“Детективно-фантастически-мистическое” сочинение Кораблева подводит черту под поисками несуществующего протографа “Тихого Дона”, принадле­жащего несуществующему “Автору”.

“Найденная рукопись — победа, ненайденная — разгром, — размышляет о мнимом протографе “Тихого Дона” герой-рассказчик опуса Кораблева. — И не надо никаких объяснений. Найденная рукопись в них не нуждается, ненайденная — тем более”.

С помощью “астральных” сил рукопись была найдена. Но, как оказалось, не та: “Небольшая подколка написанных бумаг. Куриный почерк. Заговоры, молитвы и тому подобное... Называется — “Тайные могилы”.

Но “ясновидящая” Л. Ф. Лихачева призывает Кораблева (автора? героя-рассказчика?) не расстраиваться:

“— Рукопись вы найдете. Но не найдете в ней того, что искали. Она не представляет такую ценность, как вы думаете.

В голосе сочувствие и сожаление.

А теперь куда? В Вешенскую, к могиле оскорбленного писателя, просить прощения?..”.

Думаю, что в этих словах — дальнейший путь для всего “антишолохо­ведения”. Путь покаяния.

Автор-рассказчик в опусе “Темные воды “Тихого Дона” сообщает нам, что, оказывается, в процессе создания текста он был “подключен” к тому же “иерарху 6-го плана”, что и “ясновидящая” Л. Ф. Лихачева.

По всей вероятности, к тому же самому “иерарху 6-го плана” был подклю­чен и журналист Константин Смирнов из журнала “Чудеса и приключения” — автор еще одного детективно-фантастического опуса, посвященного авторству “Тихого Дона”.

В третьем и десятом номерах журнала “Чудеса и приключения” за 2000 год опубликованы статьи К. Смирнова “Близка ли к разгадке скандальная шолоховиана” и В. Анохина “Как Александр Попов стал Михаилом Шолохо­вым”, в которых заявлено: “Теперь, кажется, мы можем назвать настоящее имя Михаила Шолохова — Александр Попов”!

Об уровне осведомленности их авторов можно судить по количеству допущенных в них фактических ошибок.

Мария Петровна, жена М. А. Шолохова, объявлена здесь “зажиточной казачкой Гремиславской ”, хотя ее девичья фамилия Громославская . Она вышла замуж за М. А. Шолохова и венчалась с ним 11 января 1924 года , а потому никак не могла быть женой М. А. Шолохова в 1922 году . Мать М. А. Шолохова, Анастасия Даниловна, находилась в услужении в имении Ясеновка не в тринадцатилетнем возрасте, а когда ей было двадцать с лишним лет . Наконец, имение Ясеновка явилось прототипом в “Тихом Доне” имения не Лесницких , а Листницких . Но это — не главное.

Главное в том, что К. Смирновым и В. Анохиным обнаружен (видимо, с помощью “астрала”) еще один автор “Тихого Дона”! И вы знаете, кто он?

Сын все того же Дмитрия Евграфовича Попова и, следовательно, сводный брат Александры Дмитриевны Поповой-Громославской — автора романа “Любовь земная”, переименованного позже в “Тихий Дон”. Но этого мало. Если Александра Дмитриевна Попова-Громославская, обнаруженная Кораб­левым с помощью “ясновидящей” Л. Ф. и “иерарха 6-го плана”, — родная тетя Шолохова, то обнаруженный К. Смирновым (видимо, с помощью того же “иерарха 6-го плана”) автор “Тихого Дона” Александр Дмитриевич Попов — его сводный старший брат. И к тому же  — родственник Серафи­мовича!

Новизна ситуации в том, что в случае со “старшим сводным братом” Шолохова объявился и живой, реальный “потомок” — некий Анохин, называю­щий себя правнуком знаменитого писателя Александра Попова, то бишь Шолохова.

Авторы версии излагают родословную этого Александра Попова. По версии К. Смирнова, род будущих владельцев Ясеновки Поповых начинался в имении Чекмари Тамбовской губернии, где жил старший унтер-офицер Московского пехотного полка Иван Григорьевич Попов. Его сын Евграф Иванович стал священником в том же селе Чекмари Тамбовской области, достигнув к концу жизни сана епископа Воронежского и Борисоглебского, а внук, Дмитрий Евграфович Попов, стал военным, подхорунжим линейного казачьего полка. Он-то будто бы после женитьбы и получил в приданое за женой (имя которой авторам версии неизвестно) в 1894 году имение Ясеновка. “После смерти жены у него на руках остался трехлетний сын Александр, для ухода за которым он нанял няньку — Анастасию Черникову (1881 — 1942) из семьи рабочих-поденщиков”. От него-то она будто бы и прижила Дмитрию Попову “сына Михаила и дочерей”.

Вот этот Александр — сводный брат Михаила Шолохова — и является будто бы тем человеком, который написал “Тихий Дон”.

А внебрачный сын Дмитрия Евграфовича Попова — Михаил, усыновленный приказчиком Александром Михайловичем Шолоховым (по фантазии К. Смир­нова). Его документы и имя присвоил себе старший сводный