Book: Жизнь Людовика XIV



Александр Дюма

Жизнь Людовика XIV

ПРЕДИСЛОВИЕ

В мировой истории известно четыре великих века: век Перикла, век Августа, век Льва X и век Луи XIV.

Первый из этих веков произвел Мильтиада, Леонида, Фемистокла, Аристида, Павсания, Алкивиада, Софокла, Эврипида, Фидия, Аристофана, Зеоксиса, Паррасия, Сократа, Диогена, Геродота и Ксенофонта. Второй — Суллу, Цицерона, Цезаря, Лукреция, Катулла, Вергилия, Горация, Проперция, Овидия, Тибулла, Катона, Саллюстия, Корнелия Непота, Диодора Сицилийского, Тита Ливия, Дионисия Галикарнасского, Сципиона Африканского и Витрувия. Третий — Гвичардини, Макиавелли, Паоло Джиове, Ариосто, Микельанджело, Рафаэля и Галилея. Четвертый — Ришелье, Монморанси, Мазарини, Жана Барта, Люксембурга, Конде, Тюренна, Катина; Турвиля, Лувуа, Виллара, Корнеля, Декарта, Мезерё, Ларошфуко, Бейля, Мольера, Лафонтена Лебрена, Перро, Жирардона, Боссюэ, Мальбранша, Пюже, Расина, Буало, Люлли, мадам де Севинье, Фонтенеля, Фенелона, Руссо, Роллена, Шолъе, Миньяра, Кино.

Из этих четырех веков мы избрали для описания, не смеем сказать благороднейший, прекраснейший и самый великий, хотя нам так кажется, но ближайший к нам и поэтому представляющий для нас наиболее интереса.

В наше время был изобретен новый способ писать историю, а мемуары частных лиц ввели нас во внутреннюю жизнь богов нашей монархии, и мы увидели, что эти боги, как и боги древности, ослепительные издали, теряют часть своего блеска, если проникнуть во мрак, окружающий некоторые стороны их жизни.

Быть может, Луи XIV один до сих пор избег справедливого суда истории. Он был слишком превознесен приверженцами монархии и слишком унижен революционными писателями, объявлен непогрешим одними, а другими обвинен в недостатке всех достоинств; ни об одной коронованной особе не было столько и таких разнообразных суждений, как о нем, и никто из них не слышал — если за гробом, посреди сна смерти, которым он заснул после продолжительного царствования можно слышать — более громких похвал и несправедливых обвинений.

Бога, вознесенного до облаков, человека, осужденного строже, нежели он того заслуживал, нужно теперь возвратить на принадлежащее ему место. Мы пишем не похвальное слово, не памфлет, а портрет человека в его жизни — от несчастного детства до жалкой старости, проходя через все фазы радости и горя любви и ненависти, слабости и величия, составившие эту жизнь, единственную как светлыми, так и темными сторонами. Мы представим свету Луи XIV, бога для мира, короля для Европы, героя для Франции, человека для своих страстей. И мы уверены, что он будет здесь истиннее и схожее с самим собой, нежели его видели когда-нибудь в истории, на полотне или на пьедестале. И может быть, он будет более великим, будучи человеком между людьми, нежели он казался, когда его сделали богом между богами.

И каких спутников может требовать самое взыскательное божество, которых не было у Луи XIV? Где найти министров, подобных Ришелье, Мазарини, Кольберу и Лувуа; полководцев, слава которых затмила бы славу Конде, Тюренна, Люксембурга, Катина, Бервика и Виллара; моряков, которые боролись бы и с Англией, и с морем, как Дюге-Труэн, Жан Барт и Турвиль, поэтов, говорящих языком Корнеля, Расина и Мольера; моралистов, как Паскаль и Лафонтен; наконец, фавориток, как Лавальер, Фонтанж, Монтеспан и Ментенон?

Бедность дитяти, любовь юноши, слава героя, гордость короля, упадок старца, слабость отца, смерть христианина — все будет видно на картине, на первом плане которой будут Лувр, Сен-Жермен и Версаль, на втором — Франция, на горизонте — мир, потому что в истории Луи XIV нужно не восходить от народа к королю, но спускаться от короля к народу. Будем помнить слова победителя Голландии, когда он был на вершине славы: «Государство — эго я!»

Биография Луи XIV, написанная таким образом, во всех подробностях, в которых иногда приходит на помощь беглый взгляд, брошенный на целое, сможем сказать, будет иметь всю важность истории, всю капризность романа, всю занимательность мемуаров. Поэтому мы не колеблясь представляем, несмотря на предыдущие наши труды, а может быть по причине этих трудов, нашу книгу публике, будучи уверены в ее благосклонности.

Александр Дюма

ГЛАВА I

Обстоятельства, которыми Луи XIV обязан своим рождением. — Анна Австрийская объявляет о своей беременности. — Милость, которую она испрашивает по этому поводу у короля. — Беглый взгляд на события, предшествовавшие началу повествования. — Луи XIII. — Анна Австрийская. — Мария Медичи. — Кардинал Ришелье. — Гастон Орлеанский. — Г-жа де Шеврез. — Начало раздоров между Луи XIII и Анной Австрийской. — Король ревнует к своему брату. — Кардинал Ришелье влюбился в королеву. — Анекдот, относящийся к этой любви.


Король Луи XIII 5 декабря 1637 года поехал в монастырь Благовещения, находившийся на улице Сент-Антуан, к м-ль де Лафайет, что удалилась туда в марте того же года и приняла имя сестры Анжелики. Короли, королевы и дети Франции (т, е, их дети) имели право входить во все монастыри и свободно говорить с монахами и монахинями, поэтому ничто не могло препятствовать королю посетить м-ль де Лафайет, прежнюю свою фаворитку.

Впрочем известно, что фаворитки Луи XIII были только его друзьями и что волокитство целомудренного сына Анри IV и целомудренного отца Луи XIV — королей вовсе нецеломудренных — не вредило доброму имени тех, к которым оно относилось.

Луиза Матье де Лафайет, происходившая из древней овернской фамилии, поступила на семнадцатом году своей жизни фрейлиной ко двору Анны Австрийской. Король заметил ее в 1630 году; ум и красота ее вывели его если не из целомудрия, то из обыкновенной холодности. Бассомпьер рассказывает, что, проезжая в это время через Лион, где жил Луи XIII, он видел короля между дамами, влюбленным и любезным более обыкновения.

М-ль де Лафайет была в милости до тех пор, пока не принимала никакого участия в делах политических, но отец Жозеф, родственник ее со стороны Марии Матье де Сен-Ромен, ее матери, убедил ее принять участие в интригах против кардинала Ришелье, которого честолюбивый капуцин хотел погубить в глазах короля, и с тех пор спокойствие и счастье навсегда оставили ее и царственного ее поклонника.

По обыкновению Ришелье не напал прямо на любовь Луи XIII к м-ль де Лафайет, но употребил одну из тех хитростей, к которым великий министр так часто прибегал и которые всегда ему удавались, поскольку от него не ожидали подобных уловок, считая их недостойными такого великого гения: он угрозами заставил Буазанваля, которого Луи XIII сделал из простого служителя первым своим камердинером, изменить своему государю, доверившемуся ему во всем, сначала переменять смысл посланий влюбленных, а потом передавать кардиналу письма, которые они писали друг другу и которые в его кабинете под рукою искусных секретарей, нарочно для того нанятых, претерпевали такие изменения, что вышедши из рук писавших полными нежных выражений, они приходили с такими горькими упреками, что уже было близко к размолвке, когда неожиданное объяснение открыло истину.

Призвали Буазанваля, принужденного признаться в своей измене и рассказать о всех действиях министра; тогда только Луи XIII и м-ль де Лафайет узнали, что ненависть кардинала уже давно их преследует.

Известно, как страшна была эта ненависть даже для короля; Букингем, Шале, Монморанси поплатились за нее жизнью и, по всей вероятности, то же ожидало и отца Жозефа. М-ль де Лафайет в страхе сочла за лучшее укрыться в монастыре Благовещения и несмотря на все просьбы Луи XIII осталась в нем, приняв монашеский сан по словам одних 19-го, других — 24 мая 1637 года.

И хотя м-ль де Готфор, вызванная Ришелье из изгнания, начинала уже занимать в сердце короля принадлежавшее прежде м-ль де Лафайет место, Луи XIII продолжал видеться с последней, и как мы уже видели, тайно выехав из Гробуа, где он тогда жил, приехал к ней в монастырь. Он вошел туда в 4 часа пополудни, а вышел в 8.

О чем говорилось между ними неизвестно, так как Луи XIII в этот раз, как и всегда с тех пор, как м-ль де Лафайет удалилась в монастырь, говорил с ней только с глазу на глаз. Но когда король вышел, он был задумчив, что не ускользнуло от его спутников. В тот вечер была ужасная буря с дождем и градом, ни зги не было видно, и кучер спросил короля, не надо ли возвращаться в Гробуа, на что Луи XIII, как будто бы сделал усилие над собой и сказал после некоторого молчания:

— Нет, мы едем в Лувр.

И карета быстро покатилась по дороге во дворец к удовольствию свиты, вовсе не желавшей делать четыре лье по такой погоде.

Приехав в Лувр, король отправился к королеве, которая была очень удивлена его приездом, поскольку Луи XIII и Анна Австрийская уже давно виделись редко. Она вышла навстречу и почтительно поклонилась. Луи XIII подошел к ней, поцеловал ее руку очень застенчиво, как если бы он видел ее в первый раз и делая, быть может, длинные паузы, сказал нетвердым голосом:

— Мадам, погода так дурна, что мне невозможно возвратиться в Гробуа. Поэтому я прошу у вас ужина и ночлега.

— Мне доставляет большую честь и еще большее удовольствие предложить и то, и другое, — отвечала королева, — и я теперь благодарю Бога за бурю, которую он послал и которая только что так сильно пугала меня.

Итак, Луи XIII 55 декабря 1637 года не только ужинал, но и провел ночь с Анной Австрийской. Наутро он уехал в Гробуа.

Делом ли случая было это сближение между королем и королевой, этот возврат короткости между женой и мужем? Действительно ли буря испугала Луи XIII или он уступил убедительным просьбам м-ль де Лафайет? Последнее вероятнее, и мы думаем, что буря была только предлогом.

Как бы то ни было, ночь эта имела значение для Франции и Европы, вид которых она изменила — ровно через девять месяцев после этой ночи родился Луи XIV.

Королева скоро заметила, что она беременна, но не смела никому говорить об этом первые пять месяцев, боясь ошибиться. В начале шестого месяца не оставалось более сомнений: младенец сделал первое движение. Это было 11 мая 1638 года.

Анна Австрийская тотчас велела позвать графа де Шавиньи, который был ей всегда предан. Поговорив с ней, де Шавиньи отправился к королю.

Он застал его величество готовым к выезду на охоту. Луи XIII, увидев министра, нахмурил брови — он подумал, что де Шавиньи пришел говорить о политике или об администрации и что его любимая забава, единственная, которая доставляла ему постоянное и истинное удовольствие, будет

Отложена.

— Что вам угодно? — спросил он с нетерпеливым движением. — И что вы нам скажете? Вы знаете, что государственные дела нас не касаются, вы можете говорить о них с г-ном кардиналом.

— Государь, — сказал де Шавиньи, — я пришел просить у вас милости для одного бедного заключенного.

— Просите у кардинала, — еще более нетерпеливо отвечал король, — просите у кардинала, г-н Шавиньи. Может быть, заключенный — враг его эминенции, а следовательно и наш враг.

— Ничей, сир, это верный служитель королевы, несправедливо подозреваемый в измене.

— А, понимаю! Вы говорите о Лапорте, но это меня не касается, г-н Шавиньи! Обратитесь к кардиналу! Пойдемте, господа, пойдемте! — И король дал знак своим спутникам, собираясь идти.

— Однако, государь, — продолжал де Шавиньи, — королева думала, что по случаю новости, которую я вам приношу, ваше величество исполнит просьбу, которую она велела мне вам передать.

— А какая это новость? — спросил король.

— Та, что королева беременна, — отвечал де Шавиньи.

— Королева беременна! — вскричал король. — А.., ночь 5 декабря!

— Не знаю, государь, знаю только то, что Бог услышал молитвы Франции и умилостивился над бесплодием, так сильно печалившем нас всех!

— И вы уверены в том, что говорите, де Шавиньи? — спросил король.

— Королева ничего не хотела говорить вашему величеству, не убедившись совершенно, но сегодня ее августейшее дитя в первый раз показало признаки жизни, и так как вы ей обещали, говорила она, в подобном случае исполнить всякую ее просьбу, то она просит вас выпустить из Бастилии Лапорта, ее Porte manteau.

— Хорошо, — сказал король, — это не мешает нашей охоте, господа, ее нужно только отложить немного. Подождите меня внизу, а я с Шавиньи зайду к королеве.

Придворные весело проводили короля до покоев королевы, куда Луи XIII вошел, между тем как они пошли далее.

Король оставил де Шавиньи в салоне королевы и вошел в ее молельню. Неизвестно, что он там говорил супруге, поскольку они были наедине.

Через десять минут он вышел с лицом, сияющим от радости.

— Шавиньи, — сказал он, — это правда! Дай Бог, чтобы

Это был дофин! Ах, как бы это взбесило моего любезнейшего братца!

— А Лапорт, государь? — спросил де Шавиньи.

— Завтра вы велите его выпустить из Бастилии, но с условием, чтобы он немедленно удалился в Сомюр.

На другой день, 12 мая, секретарь королевы Легра явился в Бастилию с посланным от де Шавиньи. Он дал Лапорту подписать обещание удалиться в Сомюр; Лапорт подписал и 13-го был освобожден.

Таким образом, первое движение, сделанное Луи XIV в утробе матери, было причиной одной из милостей, на которые так был скуп Луи XIII. Это было хорошее предзнаменование.

Слух о беременности королевы быстро разнесся по Франции. Ему с трудом верили, так как после двадцатидвухлетнего бесплодного брака это надо было считать чудом. Все знали о несогласиях между королем и королевой, и никто не смел питать надежды, которую все давно уже считали потерянной.

Бросим беглый взгляд на причины этих супружеских несогласий, и это будет для наших читателей случаем познакомиться с важнейшими лицами двора, при котором были соединены три элемента — французский, итальянский и испанский — с лицами, которые являются в начале правления Луи XIV как представители другого века и другой эпохи.

Король Луи XIII, которому тогда было 37 лет, был вместе горд и робок, мужествен как герой и нерешителен как дитя. Он умел сильно ненавидеть, но любил всегда осторожно; был скрытен, потому, что долго жил с людьми, которых ненавидел по-видимому, терпелив и слаб, но зол вспышками, жесток до утонченности с наслаждением, хотя его отец Анри IV употребил все усилия в его детстве, чтобы исправить эти наклонности к жестокости, и даже два раза собственноручно наказал его: первый раз за то, что он размозжил между двумя камнями голову живого воробья, а второй — за то, что он возненавидел одного молодого дворянина, и придворные вынуждены были для его успокоения выстрелить в этого дворянина холостым зарядом — молодой человек, заранее предупрежденный, упал как бы убитый, и это так обрадовало будущего друга Монморанси и Сен-Мара, что он захлопал в ладоши. При наказаниях Мария Медичи защищала сына, но Беарнец, не слушая ее протестов, сказал ей пророческие слова: «Madam, молите Бога, чтобы я жил, и поверьте, когда меня не будет, злой мальчишка будет вас обижать».

Впрочем, детство короля прошло в совершенном пренебрежении. Королева-мать, которая по словам ее мужа была «мужественна, высокомерна, тверда, скрытна, тщеславна, упряма, мстительна и недоверчива», хотела как можно дольше удержать королевскую власть, сделавшуюся для нее необходимой. Поэтому, вместо того, чтобы дать сыну высокие познания, столь нужные для царствования, она оставила его в совершенном невежестве, так что его воспитание было хуже воспитания человека среднего класса. Будучи в обществе Кончини и Галигай, которых молодой король не терпел, она виделась с ним только тогда, когда ее приводила к тому обязанность и большей частью принимала его холодно. Однажды случилось даже, что Луи, входя к матери, наступил на ногу любимой ее собачке, и та укусила его. Принц ударил ее ногой, она, визжа, убежала, и тогда Мария Медичи взяла ее на руки и стала ласкать и целовать обиженную любимицу. Юный король, глубоко пораженный этим, тотчас вышел и сказал де Люину:

— Посмотри, Альбер, она больше любит свою собаку, нежели меня!

Шарль Альбер де Люин, единственный, быть может, любимец короля Луи XIII, который пережил дружбу короля, вероятно потому, что был единственным товарищем, которого допускали к молодому королю и потому только, что в нем видели человека пустого и неопасного. В самом деле, чего опасаться человека столь низкого происхождения, что даже не все признавали в нем титул простого дворянина, с которым он и двое его братьев явились при дворе?

Вот что рассказывают об их происхождении. У короля Франсуа I был в числе придворных музыкантов один лютнист — немец по имени Альбер, бывший в большей милости по своему таланту и уму. Когда король в первый раз въезжал в Марсель, он дал его брату, бывшему тогда священником, место каноника. Этот священник имел двух побочных сыновей; старшего он отдал в школу, чтобы сделать из него ученого, а младшего определил на военную службу. Старший сделался врачом, принял имя де Люин — от дома, который ему принадлежал (близ Мориа), следовал за королевой Наваррской до ее смерти и, разбогатев, дал ей однажды взаймы около 12 000 экю.



Младший стал стрелком короля Карла IX, дрался в Венсенском лесу в присутствии всего двора и убил своего противника, и это доставило ему такую славу, что Данвиль, губернатор Лангедока, взял его с собой, дал ему лейтенантство Пон-Сен-Эспри и, наконец, сделал его губернатором в Бокоре, где тот и умер, оставив трех сыновей и четырех дочерей.

Все трое сыновей — Альбер, Каденс и Брантес — были представлены Лаваренном Бассомпьеру, которому Лаваренн оказал большие услуги при жизни покойного короля. Бассомпьер исполнил, что редко бывает, просьбу человека уже не бывшего в милости. Он поместил Альбера при короле, а братьев его при маршале де Сувре, который сделал их товарищами Куртанво, своего сына.

Альбер был милостиво принят королем и скоро стал пользоваться его благосклонностью. Луи XIII, оставленный всеми, не имевший другого общества, кроме общества псаря и сокольничего, другого развлечения, как вести самому, с кнутом в руках, лошадок с тележками, наполненными песком, для построения крепостей, служивших ему забавой, другого занятия как музыка, которую он страстно любил, и нескольких механических искусств, которые изучал один. Теперь он скоро и сильно привязался к Альберу, искусному во всех телесных упражнениях и оживившему его до тех пор скучную и однообразную жизнь.

Особенно понравилось королю в Альбере его умение учить ястребов, которых они вместе ловили в садах Тюильри и Лувра. Поэтому королева-мать, видя, что король занят, радовалась его дружбе с де Люином, которая, по ее мнению, должна была отвлечь ум ее сына от государственных дел.

Около этого времени, то есть в начале 1615 года, королю было объявлено, что он должен жениться на Анне Австрийской, дочери испанского короля Филиппа III и королевы Маргариты.

Луи XIII выказывал мало склонности к удовольствиям. Природа сделала его набожным и меланхолическим, ему минуло 14 лет, когда его женитьба была решена, а между тем как в эти лета его отец бегал, как он сам говорил, по лесам и горам, гоняясь за женами и девами. С жаром пылкой крови, которая продолжала кипеть в нем и под сединами, юный король был озабочен браком, признавая узы его священными и неразрывными, и вместо того, чтобы увлечься свойственной его летам пылкостью страстей, он вел себя в этом деле с самолюбием и недоверием человека, не хотевшего быть обманутым.

Едва он узнал в Бордо, что невеста его приближается к Бидассоа, где должен был произойти размен принцесс — в то же время, как Луи XIII женился на Анне Австрийской, Анриетта Французская, называемая Madam, выходила за инфанта Филиппа — он послал де Люина навстречу молодой принцессе под тем предлогом, чтобы вручить ей письмо, но в сущности для того, чтобы узнать, действительно ли она так хороша, как о ней говорили.

Де Люин оставил короля в Бордо, куда он приехал со всем двором, и отправился с первым любовным посланием Луи XIII навстречу маленькой королеве, как тогда называли Анну Австрийскую в отличие от королевы-матери Марии Медичи.

Де Люин встретил ожидаемую принцессу на той стороне Байонны. Он слез с лошади, подошел к носилкам и сказал, преклонив колено:

— От короля — вашему величеству. — С этими словами он подал письмо Луи XIII. Анна Австрийская взяла письмо, распечатала его и прочла:

«Мадам, не будучи в возможности, как я бы желал, быть подле Вас при въезде в мое королевство, чтобы вручить Вам власть, которую имею в нем, и уверить Вас в полной моей готовности любить Вас и служить Вам, я посылаю де Люина, одного из моих довереннейших приближенных, чтобы приветствовать Вас от моего имени и сказать Вам, что я ожидаю Вас с нетерпением и хочу лично повергнуть к Вашим стопам как власть, так и любовь. Поэтому я прошу принять его благосклонно и верить тому, что он Вам скажет, мадам, от имени Вашего наилюбезнейшего друга и слуги.

Луи».

Кончив чтение, инфантина приветливо поблагодарила посланника, знаком приказала ему, сев на коня ехать рядом с ее носилками, и въехала в город, с ним разговаривая. На другой день Анна отправила де Лизина назад с ответом ,который по причине недостаточного знания французского языка вынуждена была написать на испанском:

«Сеньор! Де Люин очень обрадовал меня добрым извещением о здоровье Вашего Величества. Я молюсь за Ваше Величество и вполне желаю сделать угодное моей матери. Поэтому мне очень хочется поскорей окончить путешествие и поцеловать руки Вашего Величества, которое да сохранит Бог, как и я желаю. Целую руку Вашего Величества.

Анна».

Де Люин спешил возвратиться, поскольку ехал с добрыми вестями. Инфантина была необыкновенно хороша, но, как мы уже сказали, Луи XIII был разборчив — из любопытства или из недоверия ему хотелось самому увидеть свою невесту. Он тайным образом выехал из Бордо в сопровождении двух или трех всадников, черным ходом вошел в один дом, стал у окна в нижнем этаже и стал ждать.

Когда инфантина проезжала мимо дома, в котором находился король, герцог д’Эперион, согласно заранее сделанному условию, остановил кортеж и приветствовал царственную невесту речью, и она была вынуждена наполовину высунуться из кареты, так что король мог рассмотреть свою будущую супругу.

Когда речь была кончена, маленькая королева продолжила путь, а Луи XIII, восхищенный тем, что действительность превосходила описание де Люина, снова сел на лошадь и возвратился в Бордо задолго до приезда инфантины.

В самом деле, если верить современникам, наружность нареченной могла удовлетворить самому изысканному королевскому вкусу. Анна Австрийская обладала величественной красотой, которая впоследствии много содействовала ее замыслам и часто внушала почтение и любовь буйному дворянству, которым она была окружена. Совершенная женщина для влюбленного, совершенная королева для подданного, высокая ростом и с прекрасной талией, одаренная самой нежной и белой ручкой, которая когда-либо делала повелительный жест, с прекраснейшими, легко расширяющимися глазами, которым зеленоватый оттенок придавал необыкновенную прозрачность, с маленьким карминовым ротиком, походившим на улыбающуюся розу, с длинными шелковистыми волосами того приятного серо-пепельного оттенка, который придает лицу свежесть блондинок вместе с оживленностью брюнеток — такова была женщина, предназначенная в подруги жизни Луи XI11, когда страсти, дремлющие у простых смертных — Анне Австрийской было 13, а Луи XIII неполных 15 лет — должны по особой привилегии сана пробуждаться у королей.

Обряд бракосочетания был совершен 25 ноября 1615 года в Бордо, и молодые супруги после празднества, данного королю в его жилище, были отведены на брачное ложе всякий своей кормилицей, которая при нем и оставалась. Они пробыли вместе пять минут, после чего кормилица короля увела его. Было решено, что исполнение супружеских обязанностей произойдет лишь через два года ввиду необыкновенной молодости супругов.

Возвратясь в Париж, Луи XIII занялся ссорами принцев крови, происходившими вследствие импровизированного по смерти короля Анри регентства Марии Медичи и производившими смуты то под одним, то под другим предлогом в разных концах государства, еще не оправившегося от религиозных войн. После же Лудюнского договора он должен был заняться убийством маршала д’Анкра, которое он решил и выполнил так, что напомнил и твердость Луи XI, и скрытность Карла IX, с той, впрочем, разницей, что первый в подобных действиях всегда был руководим политическими видами известной важности, а второй повиновался приказаниям матери и был обманут ложной тревогой; между тем Луи XIII из одного властолюбия решился на это дело, изумительное даже в XVII веке и следствием которого было то, что маршальский жезл перешел в руки де Витри, а шпага коннетабля — в руки де Люина.

Известно, что Кончино Кончини, маршал д'Анкр, был зарезан на Луврском мосту 26 апреля 1617 года, а в июле Леонора Галигай, его жена, была сожжена на костре как чародейка. Так исполнилось в отношении к королеве-матери предсказание Анри IV насчет этого мальчишки. Мария Медичи, лишенная сана и почестей, была сослана в Блуа более как заключенная, нежели как изгнанная.

Несмотря на признаки мужественности, прорывавшиеся время от времени у Луи XIII, Анна Австрийская, имевшая упрямый характер и гордость своей нации, не боялась его. Напротив, она иногда позволяла себе опасное удовольствие открыто противоречить, а король и слабый, и злой не раз хмурил брови перед высокомерной испанкой, не смея ничего сказать. Это случалось с ним впоследствии и перед кардиналом Ришелье, для которого он был более учеником, чем повелителем и который в описываемое время был только епископом Люсонским.

Наибольшим несчастием королевы, которое ей вменяли в вину и даже в преступление, было ее бесплодие. Должно полагать, что если бы Луи XIII пришлось, когда бы ему было двадцать лет, воспитывать дофина, дарованного ему так поздно, его образ мыслей и царствование были бы совершенно другими.

Это бесплодие раздражало короля, удаляло его от супруги, делало озабоченным, мрачным, недоверчивым и давало повод к злословиям, которые отравили всю жизнь Анны Австрийской, и с таким видом вероятия, что серьезные историки называют их «злыми толками», то есть злыми, но, к сожалению, истинными речами, тогда как, вероятно, это была одна клевета.

Первой причиной ссор, которую король никогда не мог забыть, была дружба молодой королевы с герцогом Анжуйским. Гастоном, впоследствии герцогом Орлеанским, любимым сыном Марии Медичи. Король в молодости и даже после совершеннолетия завидовал любви матери-регентши к этому брату, который был настолько же весел и любезен, насколько сам Луи XIII мрачен, меланхоличен и угрюм, и который наследовал от отца, если не мужество и прямоту, то по крайней мере ум; впоследствии это легкомыслие Анны Австрийской возбудило ревность супруга, немало усилившую ненависть брата. Перед всеми королева соблюдала в отношении к Гастону все правила этикета и обращалась с ним вежливо, но холодно; в письмах же она называла его братом, а в семейном кругу постоянно шепталась с ним. Эта короткость была несносна королю, чрезвычайно робкому и застенчивому, а потому и подозрительному. Королева Мария Медичи, со своей стороны, боясь, чтобы Анна Австрийская не приобрела влияния на ум Луи XIII, старалась раздувать этот тлеющий огонь с жаждой интриг, принесенной ею от Флорентийского двора, между тем как сам герцог Анжуйский, искатель приключений и трус, легкомысленный и непоследовательный, потешался тем, что бесил короля мелкими оскорблениями, тайными или явными. Однажды в присутствии нескольких человек он сказал королеве, молившейся о том, чтобы ее бесплодие прекратилось:

— Мадам, вы просили судей ваших против меня. Я согласен, чтобы вы выиграли то дело, если у короля достанет кредита, чтобы заставить меня проиграть мое.

Эти слова дошли до Луи XIII, который взбесился тем более, что в народе начинал уже распространяться слух о его бессилии.

Этот слух, которому бесплодие молодой, прекрасной, отлично сложенной королевы придавало вероятность, был причиной со стороны Ришелье самого странного и дерзкого предложения, какое когда-либо делал министр королеве, кардинал — женщине.

Обрисуем несколькими чертами эту колоссальную мрачную личность, личность кардинала-герцога, которого называли «Красной эминенцией» в отличие от его помощника — отца Жозефа, называемого «Серой эминенцией».

Жан Арман дю Плесси к описываемому нами времени, то есть около 1623 года, прожил тридцать восемь лет; он был сыном Франсуа дю Плесси сеньора де Ришелье, кавалера королевских орденов и дворянина очень хорошей фамилии, и хотя многие в этом сомневаются, мы можем указать им на мемуары м-ль де Монпансье. Никто не станет оспаривать, что тщеславная дочь Гастона знала дворянскую генеалогию.

Когда Жану Арману было пять лет, отец его умер, оставив трех сыновей и двух дочерей. Старший сын поступил на военную службу и был убит; второй, бывший епископом Люсонским, удалился в монастырь, передав епископство младшему брату, бывшему тоже духовным лицом.

Будучи еще учеником, Жан Арман посвящал свои тезы королю Анри IV, обещая в этом посвящении оказать большие услуги государству, если ему дадут в том возможность.

В 1607 году он отправился в Рим, чтобы быть посвященным в епископы. Папа Павел V спросил, исполнилось ли кандидату число лет, требуемое кононическими правилами, то есть 25, на что тот решительно отвечал «да», хотя ему тогда было только 23. После церемонии он попросил у папы исповеди и признался во лжи; Павел V дал ему абсолюцию, но вечером того же дня, указывая на него французскому посланнику Маленкуру, сказал: «Этот юноша будет большим плутом!» Возвратившись во Францию, епископ Люсонский часто ходил к адвокату ле Бутелье, имевшему связи с Барбеном, доверенным королевы-матери. Там с ним познакомился генеральный контролер, заметил его ум и, предвидя будущность, чтобы дать ему возможность возвыситься, представил Леоноре Галигай, которая дала ему несколько небольших поручений, исполненных так искусно, что он был представлен королеве. Королева в свою очередь скоро убедилась в блестящих способностях Жана дю Плесси ив 1616 году сделала его государственным секретарем. Через год после этого король, де Люин и де Витри вместе совершили убийство маршала д'Анкра, о чем мы выше говорили. Расскажем теперь еще об одном обстоятельстве, превосходно характеризующем того, о котором Павел V сказал как о будущем большом плуте. Мы только просим читателя не забывать, что епископ Люсонский своим возвышением обязан был Леоноре Галигай и ее мужу Кончино Кончини.

Молодой государственный секретарь жил тогда у Люсонского декана. Накануне умерщвления маршала, вечером, декану принесли пакет с письмами, которые его просили немедленно передать епископу, поскольку одно из писем заключает в себе очень важное известие.

Было 11 часов, когда епископу Люсонскому вручили пакет; он находился в постели и уже засыпал, но по просьбе декана вскрыл пакет и стал читать письма. Одно из них действительно было чрезвычайно важно — в нем извещали, что маршал д’Анкр будет убит на следующее утро в 10 часов. Место убийства, имена участников, подробности предприятия, короче, все обстоятельства были описаны так подробно, что не оставалось сомнения — письмо получено от особы, хорошо знающей это дело.

Прочитав письмо, епископ глубоко задумался, потом поднял голову и сказал бывшему при нем декану:

— Хорошо, дело не к спеху, утро вечера мудренее. — И, положив письмо под изголовье, улегся и заснул. Наутро он вышел из комнаты в 11 часов и первое, о чем известил, это о смерти маршала.

За три дня перед тем он послал Понкурле к де Люину, прося последнего уверить короля в его преданности. Несмотря на то, епископ Люсонский, казалось, впал в немилость, он просил у короля позволения последовать за королевой-матерью в Блуа, и король согласился. Многие считали его ее любовником, другие — ее шпионом, третьи шептали, что он — и то, и другое; вероятно, эти последние знали лучше всех.

Но вскоре епископ Люсонский оставил королеву под благовидным предлогом боязни подозрений и удалился в принадлежащее ему приорство Миребо, желая, по его словам, запереться с книгами и преследовать ересь по своей обязанности.

Он пробыл в Блуа только сорок дней и представил свое удаление королеве-матери новым доказательством того, как его преследуют за нее ее враги, а двору — доказательством повиновения воле короля.

Между тем, изгнание бывшей регентши превратилось в настоящее заключение. Окружавшие короля постоянно указывали ему на Марию Медичи, как на опаснейшего врага, и Луи XIII был намерен никогда не возвращать к себе мать. Однажды Бассомпьер, бывший некогда любовником Марии Медичи и оставшийся ей верным, вошел в комнату короля и застал его трубящим в охотничий рог.

— Государь, — сказал королю Бассомпьер, — вы напрасно с таким жаром предаетесь этому упражнению — оно утомляет грудь и стоило жизни королю Карлу IX.

— Ошибаетесь, Бассомпьер! — отвечал Луи, положив руку на плечо герцога. — Он умер не от этого, причиной его смерти была ссора с королевой Екатериной, его матерью, и то, что он, изгнав ее, снова с ней сблизился, а если бы он был благоразумнее, то остался бы жив.

Мария Медичи, видя, что сын не сближается с ней и не возвращает ее из изгнания, тихонько выехала из Блуаского замка 22 февраля 1619 года.

Спустя некоторое время д'Аленкур, лионский губернатор, узнав, что епископ Люсонский выехал переодетый из Авиньона, где жил, и, думая, что он едет к королеве-матери, велел остановить его во Вьенне. Но епископ, к величайшему удивлению д'Аленкура, вынул из кармана письмо короля, который приказывал губернаторам провинций не только давать ему свободный пропуск, но и помогать при случае. Д'Аленкур не ошибался — Ришелье действительно ехал к королеве-матери, но вместо того, чтобы быть агентом Марии Медичи, был, вероятно, агентом Луи XIII.



Принцы, всегда готовые возмутиться против короля, присоединились к королеве-матери. Тогда бегство Марии Медичи приняло характер восстания, доказывавшего, что Луи XIII не совсем напрасно не доверял ей. Король собрал армию.

Схватка на мосту Се, так живо описанная Бассомпьером и в которой участвовал сам король во главе своего дома, одним ударом кончила войну. Как говорит Дюплесси Морие, двухчасовая стычка рассеяла многочисленную партию, подобной которой не было во Франции несколько веков.

Королева-мать покорилась, а король признал, что сделанное ею и ее приближенными послужило благу его и государства. Потом они имели свидание.

— Сын мой, — сказала королева-мать при виде Луи XIII, — вы очень выросли с тех пор, как я вас не видела.

— Мадам, — отвечал король, — это для того, чтобы вам служить.

С этими словами мать и сын обнялись как люди, не видевшиеся два года и очень обрадованные свиданием. Одному Богу было известно, сколько в сердцах их сохранилось желчи и ненависти.

Потом, когда Силлери ехал посланником в Рим, король поручил ему просить у папы Григория XV, преемника Павла V, первой кардинальской шапки, какая будет свободна, для епископа Люсонского, чтобы, как говорилось в депеше, угодить королеве-матери, с которой король живет в таком согласии и мире во всем, что ему хочется доставить ей удовольствие.

Вследствие этого представления Жан Арман дю Плесси получил 5 сентября 1622 года красную шапку и принял титул и имя кардинала Ришелье.

Через три месяца после этого события, когда он уже приобрел доверие короля и начинал овладевать всемогуществом, которое делало Луи XIII таким маленьким и таким великим, когда король был уже холоден с королевой по причине фамильярностей и насмешек герцога Анжуйского, когда здоровье его величества давало повод серьезным опасениям, кардинал однажды вечером, после удаления придворных дам, велел доложить о себе королеве, говоря, что ему нужно переговорить с ней о государственных делах.

Королева приняла его, оставив у себя только старую горничную, испанку, которая приехала с ней из Мадрида; она звалась донья Эстефания и едва понимала французский язык.

Кардинал был, как это с ним часто случалось, в кавалерском костюме и ничто в нем не обличало духовное лицо. Притом известно, что он, как и большая часть прелатов того времени, носил усы и бородку (la royale).

Анна Австрийская сидела и дала кардиналу знак тоже сесть.

Королеве в это время было лет двадцать, и она была в полном расцвете красоты. Ришелье был еще молод, если только такой человек как Ришелье бывал когда-либо молод.

Королева уже заметила одно обстоятельство, которое впрочем никогда не ускользает от женщины, а именно, что Ришелье с ней любезнее, нежели следует быть кардиналу, и нежнее, нежели должен быть министр. Она тотчас догадалась, о каких государственных делах он хочет говорить с ней, но то ли хотела увериться в своем предположении, то ли любовь такого человека как Ришелье льстила самолюбию женщины, так что Анна Австрийская придала своему лицу вместо обыкновенного высокомерного выражения такое благосклонное, что министр ободрился.

— Мадам, — сказал он, — я велел доложить вашему величеству, что мне нужно говорить с вами о делах государственных, но мне следовало сказать, если откровенно, что я намерен беседовать с вами о ваших собственных делах.

— Господин кардинал, — отвечала королева, — я уже знаю, что вы в нескольких случаях брали мою сторону, особенно против королевы-матери, и благодарю вас за это. Поэтому я с величайшим вниманием слушаю, что вы мне скажете.

— Король болен, мадам.

— Я знаю это, но надеюсь, что его болезнь неопасна.

— Это потому, что доктора не смеют сказать вашему величеству того, что думают, но Бувар, которого я спрашивал и у которого нет причин скрываться от меня, сказал мне правду.

— И эта правда? — спросила королева с непритворным беспокойством.

— Его величество страдает неизлечимой болезнью.

Королева вздрогнула и внимательно посмотрела на кардинала. Хотя между ней и Луи XIII не существовало глубокой симпатии, смерть короля должна была произвести такие невыгодные изменения в ее положении, что эта смерть, если бы даже не значила ничего в определенном отношении, все-таки была бы для нее тяжким ударом.

— Бувар сказал вашей эминенции, что болезнь короля смертельна? — спросила Анна Австрийская, устремляя проницательный взгляд в лицо кардинала.

— Поймите меня, мадам, — возразил Ришелье, — я не хотел бы внушить вашему величеству слишком больших опасений. Бувар не говорил мне, что король умрет скоро, но он сказал мне, что считает его болезнь смертельной.

Кардинал произнес эти слова с таким выражением и это мрачное предсказание так согласовалось с собственными предчувствиями самой Анны Австрийской, что она не могла не нахмурить своих прекрасных бровей и не вздохнуть.

Кардинал заметил расположение духа королевы и продолжал:

— Ваше величество, думали ли вы когда-либо о положении, ожидающем вас в случае смерти короля?

Лицо королевы еще более омрачилось.

— Этот двор, при котором смотрят на ваше величество, как на чужую, состоит из одних ваших врагов.

— Знаю, — сказала Анна Австрийская.

— Королева-мать дала вашему величеству доказательства вражды, которая ищет случая разразиться.

— Да, она меня ненавидит, а за что, спрашиваю я у вашей эминенции?

— Вы, женщина, и задаете подобный вопрос! Она вас ненавидит за то, что вы — ее соперница по могуществу, за то, что она не может быть вашей соперницей по молодости и красоте, за то, что вам двадцать лет, а ей сорок девять.

— Да, но меня будет поддерживать герцог Анжуйский. Ришелье улыбнулся.

— Дитя пятнадцати лет! — сказал он. — И какое еще дитя! Брали ли вы когда-нибудь труд читать в этом низком сердце, в этой бедной голове, где все желания остаются неисполненными не по недостатку честолюбия, а по недостатку смелости? Не доверяйте этой бессильной дружбе, мадам, не думайте опереться на нее — в минуту опасности она не будет в состоянии поддержать вас!

— Но вы, господин кардинал? Разве я не могу рассчитывать на вас?

— Без сомнения, мадам, я буду увлечен угрожающим

Вам падением, а Гастон, который наследует своему брату, ненавидит меня, и Мария Медичи, которая все из него может сделать, снова присвоит себе прежнюю власть и никогда не простит моей преданности вам. Итак, если король умрет бездетным, мы оба погибли — меня сошлют в мое Люсонское епископство, а вас отправят в Испанию, где вас ожидает монастырь. Грустная будущность для того, кто, как вы, видел в ней королевство или еще лучше — регентство!

— Господин кардинал! Судьба королей, как и судьба простых смертных, в руках Божьих!

— Да, — отвечал кардинал улыбаясь, — и поэтому Бог сказал людям: «Помогайте себе сами, и я буду вам помогать».

Королева снова бросила на министра один из тех светлых и глубоких взглядов, которыми обладала она одна.

— Я вас не понимаю, — сказала она.

— Но хотите ли вы понять меня? — спросил Ришелье.

— Хочу, потому как дело это очень важное.

— Есть вещи, которые трудно высказывать.

— Но не тогда, когда вы говорите с кем-нибудь, кому достаточно одного намека.

— Так ваше величество дозволяет мне говорить?

— Я слушаю вашу эминенцию.

— Дело вот в чем. Не нужно, чтобы корона по смерти короля перешла на голову герцога Анжуйского, поскольку тогда власть бы перешла в руки Марии Медичи.

— Как же предупредить это?

— Нужно устроить так, чтобы Луи XIII, умирая, мог оставить Франции наследника престола.

— Но, — сказала королева краснея, — ваша эминенция хорошо знает, что до сих пор Бог не благословил этим наш брак.

— Разве вы, ваше величество, думаете, что это ваша вина?

Всякая другая женщина, но не Анна Австрийская, опустила бы глаза, потому что она начинала понимать. Напротив, гордая испанка устремила проницательный взгляд на кардинала, но Ришелье выдержал его с улыбкой игрока, ставящего свое будущее на одну карту.

— Да, — сказала она, — понимаю, вы предлагаете мне за несколько ночей супружеской неверности четырнадцать лет регентства!

— За несколько ночей любви, мадам! — кардинал оставил политическую маску, чтобы принять выражение лица влюбленного. — Я не удивлю ваше величество, сказав, что я вас люблю и что в надежде быть вознагражденным за эту любовь я готов все сделать, на все решиться, соединить мои интересы с вашими и подвергнуться опасности общего падения в надежде на общее возвышение.

Кардинал тогда еще не был тем гениальным человеком и непреклонным министром, каким явился впоследствии, иначе та, которая была так слаба перед Мазарини, уступила, быть может, и Ришелье. Но, как мы уже сказали, кардинал тогда только начинал возвышаться, и никто, кроме, пожалуй, его самого, не мог предвидеть будущее. В этом, надо думать, причина того, что Анна Австрийская пренебрегла этим дерзким предложением и решилась только испытать, до какой степени дойдет любовь кардинала.

— Монсеньор, — сказала она, — ваше предложение необычайно, и стоит, вы сами согласитесь, чтобы о нем подумать. Дайте мне одни сутки на размышление.

— А завтра, — с радостью в голосе спросил кардинал, — завтра вечером я буду иметь честь снова повергнуть мои чувства к стопам вашего величества?

— Завтра вечером я буду ожидать вашу эминенцию.

— Ас какими надеждами ваше величество позволяет мне удалиться?

Гордая испанка заставила его замолчать и с очаровательной улыбкой подала свою руку. Кардинал с жаром поцеловал нежную ручку королевы и удалился вне себя от радости.

Анна Австрийская с минуту сидела в задумчивости, с нахмуренными бровями и улыбкой на устах. Потом подняв голову и как бы на что-то решившись, вошла в свою спальню и велела на другой день, как можно раньше, позвать к себе м-м де Шеврез. Эта последняя играла в истории, которую мы рассказываем, такую важную роль, что мы должны сказать о ней несколько слов.

М-м де Шеврез, сумасшедшая женщина, которую Мария Медичи поместила при своей невестке для того, чтобы она мало-помалу отвлекла ее от короля и своим примером заставила бы ее забыть свой долг. Чаще называемая коннетабльшей по должности занимаемой ее первым мужем, тем самым Шарлем Альбером де Люином, с которым мы познакомились в самом начале его возвышения при Луи XIII и который так сильно и быстро вырос, орошенный кровью маршала д’Анкра. М-м де Шеврез было в то время не более 24 лет, и она слыла одной из самых хорошеньких, умнейших, легкомыслеинейших и наиболее склонных к интригам женщин своего времени. Живя в Лувре, при жизни своего первого мужа, она была очень коротка с королем, и это сначала заставляло беспокоиться Анну Австрийскую, не знав-

Шую еще обращения Луи XIII со своими фаворитками. Однако он ограничивался и с м-м де Люин, как с м-ль де Готфорт и м-ль де Лафайет, любовью чисто платонической. В этом, впрочем, виновата была не коннетабльша — она сделала все, что могла. Уверяют даже, что однажды Луи XIII, которому надоели ее наглости, сказал:

— М-м де Люин, предупреждаю вас, что люблю своих фавориток только кверху от пояса.

— Государь, — отвечала коннетабльша, — тогда ваши фаворитки сделают как Гро-Гийом — они станут опоясываться посередине бедер.

Разумеется, м-м де Люин любезничала с Луи XIII из честолюбия, а не по любви. Видя, что не может сделаться любовницей мужа, она решила подружиться с женой, что удалось ей без труда. Анна Австрийская, оставленная всеми и преследуемая шпионами, с радостью принимала всякое новое лицо, способное хоть немного оживить ее уединение. Поэтому она и м-м де Люин скоро стали неразлучны.

Около этого времени коннетабль умер, будучи сорока трех лет, оставив жене не только свои богатства, но и бриллианты жены маршала д'Анкра, которые король позволил ему конфисковать в свою пользу. Поэтому вдовство не было продолжительным, и через полтора года она вышла замуж за красивейшего из Гизов — Клода Лотарингского, герцога де Шеврез, родившегося в том же году, что и первый ее муж, и, следовательно, бывшего почти вдвое старше ее. Это был умный человек, не искавший опасности, но в ее минуту бывший в высокой степени мужественным и хладнокровным. При осаде Альена, когда он был еще только принцем Жуанвильским, его гувернер был убит в траншее, и пятнадцатилетний принц начал посреди сражения выворачивать его карманы, снял с него часы, кольца и оставил труп только тогда, когда уверился, что на нем не остается уже ничего драгоценного. Несмотря на этот случай, показывающий в нем человека бережливого, герцог де Шеврез был впоследствии одним из самых расточительных вельмож при дворе. Однажды он заказал себе пятнадцать карет разом, чтобы выбрать из них самую удобную.

Мы уже сказали, что в тот вечер, когда кардинал посетил королеву, Анна Австрийская приказала ввести к себе м-м де Шеврез, как только та приедет в Лувр. Как легко можно догадаться, она потому так спешила увидеть свою подругу, что ей не терпелось рассказать о сцене с кардиналом. А м-м де Шеврез давно уже заметила любовь кардинала к королеве, и подруги часто вместе смеялись над этой любовью, но им никогда не приходило в голову, что она выкажется так ясно и положительно. Они вместе составили план, достойный этих двух сумасбродных голов, и долженствовавший, по их мнению, навсегда излечить кардинала от этой страсти. Вечером, когда все разошлись, кардинал снова явился к королеве, пользуясь данным ему позволением. Она приняла его очень ласково, но, казалось, сомневалась в искренности любви его эминенции. Тогда кардинал призвал на помощь самые священные клятвы и сказал, что готов сделать для королевы то же, что делали для дам своего сердца знаменитейшие рыцари Роланд, Амадис, Галаор, и что ее величество скоро убедится в истине этих слов, если захочет испытать его. Но посреди этих уверений Анна Австрийская остановила его и сказала:

— Что за заслуга решиться для меня на дела, вам же приносящие славу! Мужчины делают это больше из честолюбия, чем из любви. Но вот чего бы вы не сделали, г-н кардинал, потому что только истинно влюбленный может это сделать — вы бы не протанцевали передо мной сарабанду!

— Мадам, — сказал кардинал, — я такой же кавалер и воин, как и духовное лицо, и был воспитан, слава Богу, как дворянин, поэтому не вижу, что могло бы мне помешать танцевать перед вами, если будет на то ваше желание и если вы обещаете вознаградить меня за это.

— Но вы не дали мне договорить, ваша эминенция, — сказала королева, — я говорю, что вы не проплясали бы передо мной сарабанду в костюме испанского шута.

— Отчего же нет? — спросил кардинал, — Танец этот сам по себе смешон, и я не знаю, почему бы было нельзя приспособить костюм к действию.

— Как, — удивилась Анна Австрийская, — так вы проплясали бы передо мной сарабанду в одежде шута, с колокольчиками на ногах и с кастаньетами в руках?

— Да, если бы это было перед вами одними и, как я сказал, если бы вы обещали мне за это награду.

— Передо мной одной, — возразила королева, — это невозможно — нужен, по крайней мере, музыкант.

— Так возьмите Бокко, моего скрипача — это скромный малый, и я за него отвечаю.

— Ах, если вы это сделаете, — сказала королева, — я первая признаю, что никогда не существовало любви сильнее вашей!

— Тогда, мадам, — закончил кардинал, — ваше желание исполнится. Завтра в это же время вы можете меня ждать.

Королева дала кардиналу поцеловать свою руку, и он удалился еще более обрадованный, чем накануне. Следующий день прошел для королевы в напряженном ожидании — она не могла поверить, что кардинал решился сделать такую глупость, но м-м де Шеврез ни на минуту в том не сомневалась и говорила, что знает наверняка о безумной любви его эминенции к королеве.

В девять часов Анна Австрийская сидела в своем кабинете, а м-м де Шеврез, Вотье и Беринген были спрятаны за ширмами. Королева говорила, что кардинал не придет, м-м де Шеврез утверждала противное.

Бокко вошел, держа скрипку подмышкой, и объявил, что его эминенция сейчас за ним последует. И точно, через десять минут вошел человек, закутанный в широкий плащ, который он сбросил, как только закрыл за собой дверь.

Это был кардинал в желаемом королевой костюме: на нем были панталоны, кафтан из зеленого бархата, к подвязкам прикреплялись серебряные колокольчики, а в руках он держал кастаньеты.

Анна Австрийская с трудом могла удержаться от смеха при виде человека, управлявшего Францией, в подобном наряде. Однако она превозмогла себя, поблагодарила кардинала самым грациозным жестом и попросила его довести до конца свое самоотвержение.

Был ли кардинал действительно так сильно влюблен, что мог решиться на подобную глупость, или имел претензии на танцевальное искусство, но во всяком случае он не прекословил, при первых звуках скрипки Бокко принялся выполнять фигуры сарабанды, разводя руками и выкидывая ногами разные штуки. К несчастью, именно важность, с которой он, все это делал, довела зрелище до степени такого высокого комизма, что королева, не сумев сдержаться, расхохоталась. Тогда громкий и продолжительный смех, казалось, составил эхо — это был ответ зрителей, спрятанных за ширмами. Кардинал, заметив, что принятое им за милость было только мистификацией, тотчас же с гневом оставил кабинет королевы.

Тогда м-м де Шезрез, Вотье и Беринген вышли из своей засады, даже Бокко присоединился к ним, и все пятеро признались, что присутствовали, благодаря прихотливой выдумке королевы, при одном из самых забавных зрелищ, какие только можно себе представить.

Бедные безумцы! Они смеялись над гневом кардинала-герцога! Правда, они еще не знали возможных последствий его гнева. После смерти Бутвиля, Монморанси, Шале, Сен-Мара никто, разумеется, не отважился бы на такую опасную шутку.

Между тем как они смеялись, кардинал, возвратись к себе, поклялся в вечном мщении королеве и м-м де Шеврез. В самом деле, все надежды, основанные на любви к нему Анны Австрийской, были одним ударом уничтожены. Когда король умрет, герцог Анжуйский, его личный враг, этот молодой честолюбец, так жаждущий королевской власти, вступит на престол, и кардинал падет — ужасная перспектива для человека, столько сделавшего для того, чтобы стать

Тем, кем стал!

Но Бог, располагавший иначе, утвердил колебавшееся здоровье короля. Более того, в начале 1623 года стало известно о беременности королевы; к несчастью, едва прошло три месяца, как беременная, играя с м-м де Шеврез, хотела перескочить через ров, но поскользнулась и при падении ушиблась. Через три дня после этого Франция надолго лишилась надежды иметь наследника престола.

Мы рассказали во всех подробностях анекдот о кардинале, танцующем перед Анной Австрийской (исторически верный и описанный в мемуарах Бриенна), чтобы дать понятие о том, как сильно было желание Ришелье понравиться молодой королеве. Эта черта угрюмого министра, эта снисходительность гордого дворянина, наконец, эта ошибка самого дельного человека показывают, как высоко ценил Ришелье милость Анны Австрийской.

ГЛАВА II. 1624 — 1626

Поручение графу К.арлейлю во Франции. — Приезд герцога Букингема. — Его великодушие. — История принимает вид романа. — Попытки Букингема понравиться королеве. — Семнадцать придворных. — Кавалер де Гиз и Букингем на балу. — Великий Могол. — «Белая дама». — Приключение в садах Амьена. — Разлука. — Букингем снова перед королевой. — Последствия приключения в садах Амьена.

Источник несогласия между Луи XIII и Анной Австрийской должно искать в интригах Марии Медичи, которая, надеясь на кардинала Ришелье, думала, что стоит ей только уничтожить влияние на двадцатилетнего короля молодой прекрасной жены, как к ней вернется потерянная со времени убийства маршала д'Анкра власть. К этой причине вскоре присоединилась другая, независимая от всяких намерений и расчетов и возникшая по простому стечению обстоятельств.

В 1624 году английский двор послал в Париж в качестве чрезвычайного посланника графа Карлейля, которому было поручено просить у короля Луи XIII руки его сестры Анриетты Марии для принца Уэльского, сына Джейкоба VI. Это предложение, о котором давно говорили, не делая его предметом дипломатических переговоров, было дружески принято французским двором, и граф Карлейль возвратился в Англию с положительным ответом.

В числе свиты графа был милорд Рич, впоследствии граф Голланд, один из прекраснейших кавалеров при английском дворе, хотя для французов красота его казалась безжизненной. Но будучи очень богат и одеваясь всегда изящно, он произвел большой эффект среди дам, окружавших Анну Австрийскую, и особенно понравился м-м де Шеврез, которой, впрочем, с необыкновенной щедростью приписывали большую часть скандальных историй, происходивших в то время при французском дворе.

Возвратившись в Лондон, милорд Рич рассказал своему другу герцогу Букингему все, что видел любопытного в Лувре и в Париже, говоря, что самое прекрасное и любопытное из всего им виденного — королева Франции и что если бы он имел хоть малейшую надежду понравиться ей, то с радостью отдал бы счастье и жизнь, считая с избытком вознагражденным за потерю первого — взглядом, а второго — поцелуем. Тот, к которому он обращался, играл тогда при дворе Джейкоба VI ту же роль, какую играли Лозен при дворе Луи XIV, а герцог Ришелье при дворе Луи XV.

Однако провидение, щедрое к фавориту его величества короля Англии, наделило герцога Букингема еще большим безрассудством, чем его двух соперников по этому прекрасному качеству.

Теперь да будет нам позволено сказать несколько слов о личности, представляемой нами читателю и благодаря которой в нашу историю перейдет часть романа с его безумными приключениями, душераздирающими сценами и всякого рода случайностями. После восьми лет серьезного и спокойного союза король и королева Франции должны были сделаться героями комедии, более интересными, более мучимыми, более подверженными общественному мнению, нежели когда-либо были Клелия или великий Кир.

Джордж Вильерс герцог Букингем родился 20 августа 1592 года и, следовательно, в 1624 году ему было 32 года. Он слыл в Англии самым блистательным кавалером всей Европы; впрочем, у него оспаривали это достоинство «семнадцать вельмож Франции». Его род по отцу был древним, а по матери — знаменитым; он был послан в Париж восемнадцати лет; около того времени, когда умер король Анри IV, причем той же смертью, которая спустя восемнадцать лет постигла герцога Букингема, он возвратился в Лондон, прекрасно говоря по-французски, умея отлично ездить верхом, превосходно драться всяким оружием и прелестно танцевать. Он поразил Джейкоба VI красотой и ловкостью, участвуя в дивертисменте, данном в 1615 году в честь короля учениками Кембриджа. Джейкоб, никогда не способный противостоять прелести прекрасного лица и превосходно сидящей одежды, попросил представить молодого человека и сделал своим мундшенком. Менее чем через два года новый фаворит был сделан кавалером, виконтом, маркизом Букингемом, главным адмиралом, охранителем пяти портов и, наконец, в его распоряжение были предоставлены всяческие почести, дары, должности и доходы трех королевств. Тогда-то, вероятно для того, чтобы помириться с принцем Уэльским, на которого он осмелился поднять руку, Букингем и предложил ему вместе инкогнито отправиться в Мадрид, чтобы посмотреть на предназначенную принцу в супруги инфантину. Может быть, именно оригинальность этого предложения была причиной того, что принц Уэльский согласился; наследник престола и фаворит короля так настоятельно просили, что Джейкоб VI вынужден был согласиться. Букингем и принц приехали в Мадрид, где оскорбили испанский этикет, так что начатые с эскуриальским кабинетом переговоры были прерваны и открылись новые, с французским двором. Милорд Рич приехал для этого в Париж и возвратился в Лондон, чтобы дать отчет Джейкобу VI в расположении, правда, не короля Луи XIII, но кардинала Ришелье. Тогда Букингем, назначенный представителем Великобритании, был послан в Париж, чтобы довести до конца переговоры.

С этих пор начинается упомянутый нами роман, который в своем драматическом и живописном течении так переплетается с историей, что в продолжение нескольких лет их невозможно отделить друг от друга. Впрочем, мы рады, что нам пришлось встретить среди исторических сухих фактов

Подробности, доставляемые нам фаворитом Джейкоба VI и Карла I, любовником такой королевы как Анна Австрийская, соперником и врагом такого человека как кардинал Ришелье и погибшем так внезапно в середине цветущей и блистательной жизни. Читатели, вероятно, увидят, что мы и постараемся им показать, как велико было влияние этого романа на историю Франции.

Итак, Букингем приехал в Париж. Он был, как уверяют все современные писатели, одним из обаятельнейших людей своего времени и явился при французском дворе с такой пышностью и таким блеском, что народ почувствовал к нему удивление, дамы — любовь, мужья — ревность, а волокиты — ненависть.

Луи XIII был одним из этих мужей, а Ришелье — одним из волокит.

Мы ныне далеки от той рыцарской любви, которая часто вознаграждалась за самые большие пожертвования одним взглядом или словом, возвышенность которой поэтизировала сам предмет. Тогда любили женщин как королев, а королев — как богинь. Герцог Медина, влюбленный до безумия в Елизавету Французскую, супругу своего короля Филиппа IV, сжег во время пиршества (в тот же день, когда Анна Австрийская выходила за Луи XIII) свой дворец со всем содержимым, словом, совсем разорил себя, чтобы иметь возможность хоть одно мгновение держать в своих объятиях королеву Испании, которую он вынес из пламени, нашептывая слова любви. Букингем сделал лучше — он не сжег своего дворца, но воспламенил два больших государства, играл будущим Англии, которую едва не погубил, играл собственной жизнью, которую и потерял ради возможности быть посланником при Анне Австрийской, несмотря на непреклонную и угрожающую волю Ришелье.

Оставим пока эту трагическую развязку во мраке будущего и посмотрим, как Букингем явился уполномоченным при французском дворе и как первая его аудиенция оставила неизгладимые воспоминания в летописях этого двора.

Букингем, введенный в Тронный зал, подошел в сопровождении многочисленной свиты к королю и королеве и передал им свои аккредитивные грамоты. Он был в белом атласном шитом золотом кафтане, поверх которого был накинут светло-серый бархатный плащ, расшитый драгоценным жемчугом. Этот цвет, столь неавантажный для человека его лет, доказывает, как хорош был Букингем, поскольку в мемуарах того времени говорится, что «этот цвет шел к нему». Скоро заметили, что все жемчужины были пришиты такими тонкими шелковинками, что отрывались от собственной тяжести и рассыпались по полу. Эта пышность, несколько грубая при странной утонченности, не могла бы понравиться в наше время, при господствующих ныне понятиях о чести, но тогда никто не посовестился принять жемчужины, так радушно предлагаемые щедрым посланником тем, кто, думая, что они оторвались случайно, бросились собирать их и хотели вернуть.

Таким образом герцог сразу занял воображение молодой королевы, щедро наделенной дарами природы, но обиженной фортуной, так как французский двор был тогда любезнейшим, но не богатейшим двором Европы.

Государственная казна, так заботливо собранная Анри IV в последние десять лет его жизни, по смерти его постепенно уменьшалась войнами принцев крови с государством, пять раз вынужденным купить мир у своих принцев. Поэтому казна была совершенно истощена, и августейшие лица, историю которых мы пишем, уже и тогда нуждались в деньгах, хотя не так сильно как впоследствии. В самом деле, когда Анне Австрийской приходилось питаться крохами от своих придворных и провожать польских посланников через неосвещенные комнаты, она не раз с горечью вспоминала о сокровищах, растраченных Букингемом для того только, чтобы вызвать у нее улыбку, благосклонный взгляд или одобрительный жест, между тем как Мазарини, которого она предпочла, поддержала, осыпала золотом и почестями, заставлял жить ее, гордую дочь цезарей, в полуразрушенных комнатах, заставлял ее, для которой, по словам одного из современников, было наказанием спать на голландском полотне, нуждаться в белье и отказывать Луи XIV-ребенку в новых простынях, в замене старых, дырявых, через дырки которых, как говорит камердинер Лапорт, свободно могли проходить ноги.

Герцог Букингем, человек опытный в делах любви, рассчитывал для приобретения расположения Анны Австрийской не только на свою красоту и не только на сияние драгоценных камней — этого было много, но недовольно, когда возбуждают подозрения короля и кардинала. Букингем, уверенный в том, что враги его сильны и опасны, хотел приобрести себе искусного и преданного союзника. Он посмотрел вокруг себя и увидел м-м де Шеврез, способную отразить угрожавшие ему интриги. М-м де Шеврез, подруга Анны Австрийской, искательница приключений, хорошенькая, умная и смелая, торгуемая кардиналом Ришелье, который пытался ее купить, преданная всему, что называлось удовольствием, капризом и обманом, м-м де Шеврез могла сделаться незаменимым помощником.

Бриллиантовый узел в сто тысяч ливров и данные взаймы две тысячи пистолей, а может быть и романтическая сторона предприятия, решили дело.

Букингем употребил старую хитрость, всегда отличную, так как она всегда удается. Он притворился влюбленным в м-м де Шеврез и покидал ее только тогда, когда дела посланника призывали его в Лувр или к кардиналу. Со своей стороны, ободренная этой мнимой страстью, имевшей вид публично объявленной любви, королева с удовольствием принимала знаки необыкновенного уважения и нежности, которые ее смелый любовник расточал ей посреди двора, наполненного шпионами короля и кардинала.

Так как Букингему редко представлялись случаи видеться с королевой и особа ее была охраняема с необыкновенной заботливостью, то м-м де Шеврез придумала пышный бал в своем отеле. Королева приняла приглашение, предложенное фавориткой, и сам король не нашел предлога отказаться. Он даже подарил своей супруге по этому случаю бант с двенадцатью бриллиантовыми подвесками.

Герцог Букингем, для которого давалось празднество, решил со своей стороны придумать средство, чтобы, насколько возможно, не покидать королеву и следовать за ней, прикрывая свое инкогнито различными костюмами, с той поры, как она вступит в отель м-м де Шеврез, до того времени, пока она не сядет в карету, чтобы ехать обратно в Лувр. Донос, сделанный кардиналу через некоторое время, сохранил нам всем подробности этого праздника, который отлично послужил замыслам герцога, но вместе с тем удвоил ревность короля и кардинала, не остановив, впрочем, дальнейших смелых предприятий влюбленного посланника.

Сначала королева по выходе из кареты изъявила желание пройтись по саду м-м де Шеврез; она оперлась на руку герцогини и начала прогулку. Не успели они сделать и двадцати шагов, как вдруг подошел садовник и предложил королеве одной рукой корзинку цветов, а другой — букет. Анна взяла букет, но в это мгновение рука ее коснулась руки садовника и он шепнул ей несколько слов.

Королева была сильно удивлена — жест, которым выразилось это удивление, и румянец отмечены в упомянутом доносе.

Тотчас же распространился слух о любезном садовнике, и стали говорить, что это никто иной как сам герцог Букингем. Все сейчас же бросились искать его, но было уже поздно — садовник исчез, а королеве предсказывал будущее волшебник, державший ее прекрасную ручку в руках своих и говоривший ей такие странные вещи, что королева, слушая их, не в силах была скрыть своего смущения. Наконец, смущение это возросло до такой степени, что она совсем потерялась, и тогда м-м де Шеврез, испуганная возможными последствиями подобного безрассудства, дала герцогу понять, что он перешел границы благоразумия и что следует вести себя осторожнее.

И все-таки, каковы ни были речи, которые слушала Анна Австрийская, она допускала их, хотя не была обманута ни видом садовника, ни видом волшебника. У королевы были хорошие глаза, и притом при ней была услужливая подруга, хорошо знавшая все эти тайны.

Герцог Букингем отличался в искусстве танца, которое, впрочем, в это время, как мы имели случай видеть по сарабанде, протанцованной кардиналом, не было в пренебрежении. Коронованные особы очень заботились об овладении этим искусством, чрезвычайно нравившемся дамам. Анри IV очень любил балеты, в балете он в первый раз увидел прекрасную Анриетту де Монморанси, ради которой делал столько глупостей; Луи XIII сам сочинял музыку для балетов, которые танцевали перед ним, и особенно он любил один из них, называвшийся «Мерлезонский балет». Всем также известны успехи на этом поприще Граммона, Лозена и Луи XIV.

Поэтому нам не покажется странным, что Букингем с необыкновенным успехом играл роль в «Балете демонов», придуманном для этого вечера как самая лучшая забава для их величеств. Король и королева аплодировали неизвестному танцору, которого приняли — один из них действительно впал в ошибку — за одного из кавалеров французского двора. Наконец, по окончании балета их величества приготовились смотреть самое великолепное увеселение этого вечера; в нем Букингем тоже играл важнейшую роль, которую он себе присвоил очень смело и ловко.

Тогда было обыкновением льстить государям даже в их увеселениях и орудием этой лести французские церемониймейстеры использовали выдуманных восточных государей. Обычай маскарадов, подобных тому, который мы сейчас опишем, продолжался до 1720 года и в последний раз был приложен к ночным празднествам, дававшимся м-м дю Мэн в ее дворце Со и известных как «Белые ночи». Дело было в том, чтобы предположить, что всем государям земного шара, а особенно неизвестных стран, лежащих за экватором, баснословным суфиям, загадочным ханам, богачам-моголам, инкам, владельцам золотых рудников вздумалось однажды собраться всем вместе и придти поклониться престолу короля Франции. Как видно, идея была недурна, и, например, Луи XIV, государь довольно тщеславный, был обманут еще лучше, когда принимал мнимого персидского посланника, знаменитого Мехмет-Реза-Бека, и хотел, чтобы этот шарлатан был принят со всей пышностью, на какую был способен Версаль.

Восточные цари, о которых мы говорим, должны были быть изображаемы принцами царствующего во Франции дома. Герцоги де Гиз, де Роган Буйонский, де Шабо и де ла Тремуйль были избраны королем для увеселения. Молодой кавалер де Гиз, сын того, которого называли le Balafre («Меченый»), игравший роль Великого могола, был младшим братом герцога де Шевреза, тем самым, который убил на дуэли барона де Люца и его сына и который впоследствии, сев верхом на пробуемую пушку, погиб от ее разрыва.

Накануне празднества Букингем сделал визит кавалеру де Гизу, который как и почти все вельможи того времени, сильно нуждаясь в деньгах, принужден был прибегнуть к разным средствам и все-таки боялся, что ему не удастся явиться на праздник м-м де Шеврез с тем великолепием, с каким бы он желал. Букингем был известен своей щедростью и не раз снабжал из своего кошелька самых гордых и самых богатых. Поэтому посещение это показалось де Гизу хорошим знаком, и он уже готовил в своем уме фразу, с которой хотел обратиться к щедрому посланнику, но тот предупредил его желания, подарив три тысячи пистолей, и предложил, кроме того, одолжить для увеличения блеска костюма де Гиза все алмазы короны Англии, которые Джейкоб VI позволил своему представителю увезти с собой во Францию.

Это было более, нежели смел надеяться кавалер де Гиз. Он протянул Букингему руку и спросил, чем может отблагодарить его за такую большую услугу.

— Послушайте, — ответил Букингем, — я хотел бы, и это, может быть, пустая прихоть, но она мне доставит большое удовольствие, я хотел бы иметь возможность нести на себе некоторое время весь магазин бриллиантов, который я привез с собой. Одолжите мне ваше место на часть завтрашнего вечера — пока Великий могол будет замаскирован, я буду Великим моголом, когда же он должен будет снять маску, я отдам вам ваше место. Таким образом мы будем играть наши роли, вы — открыто, я — тайно. Мы оба составим одно лицо, вот и все. Вы будете ужинать, а я буду танцевать. Согласны ли вы па это?

Кавалер де Гиз нашел, что это дело маловажное, не стоит и говорить и тотчас же согласился на все, чего желал Букингем.

Кавалер считал себя одолженным герцогу и признавал в нем своего учителя, поскольку, хотя его собственные глупости и наделали много шума во Франции, он был далек, особенно в безрассудстве, от знаменитого в подобных проделках Букингема.

Как было условлено, так и сделано. Герцог, замаскированный, блистающий при свете люстр и ламп, представился глазам королевы в сопровождении многочисленной свиты, великолепие которой не равнялось пышности его наряда, но и не составляло с ней слишком резкого контраста.

Восточный язык богат метафорами и поэтическими намеками. Букингем употребил все свое искусство, чтобы украдкой сказать королеве несколько страстных комплиментов. Ситуация тем более нравилась искателю приключений герцогу и романтической Анне Австрийской, что была чрезвычайно опасной. Король, кардинал и весь двор были при этом, и так как уже распространился слух, что герцог Букингем присутствует на балу, то все удвоили внимание, а между тем никто и не подозревал, что Великий могол, в котором все видели кавалера де Гиза, был сам Букингем. Зрелище имело такой огромный успех, что король не мог удержаться, чтобы не выразить м-м де Шеврез своей благодарности.

Наконец, последовало приглашение из величеств к столу, когда нужно было снять маски в приготовленных для этого комнатах. Великий могол и его оруженосец удалились вдвоем в кабинет — оруженосец был никто иной, как кавалер де Гиз, который в свою очередь надел маскарадное платье и пошел ужинать в костюме Великого могола, между тем как Букингем превратился в оруженосца.

Когда де Гиз вернулся к гостям, все стали расхваливать пышность его наряда и ловкость, с которой он танцевал. После ужина кавалер отправился в кабинет, к герцогу, ожидавшему его там. Тогда они снова поменялись ролями: кавалер сделался простым оруженосцем, а герцог снова возвысился до сана Великого могола. В этих костюмах они опять возвратились в зал. Нечего и говорить, что пышность наряда этого могущественного государя и почетное место, которое он занимал в ряду коронованных особ, доставили ему честь быть выбранным королевой для танца. Таким образом, Букингем до утра мог свободно выражать под маской и при общем смешении чувства, уже не бывшие тайной для королевы благодаря стараниям услужливой м-м де Шеврез.

Наконец, пробило четыре часа утра, и король изъявил желание вернуться домой. Королева не настаивала на том, чтобы остаться, потому как за несколько минут перед тем удалились цари Востока и с ними исчезла интрига бала. Анна Австрийская приблизилась к своей карете; лакей в ливрее стоял уже у дверец. При виде королевы он преклонил одно колено, но вместо того, чтобы откинуть подножку, он протянул свою руку. Королева увидела в этом любезность своей подруги м-м де Шеврез, но эта рука так нежно и тихо пожала ей ножку, что она невольно опустила глаза на услужливого лакея и узнала в нем герцога Букингема. Как ни была приготовлена Анна Австрийская ко всем обличьям, в которых герцог мог являться перед ней, однако на этот раз удивление ее было так велико, что она тихонько вскрикнула и сильно покраснела. Придворные тотчас подошли, чтобы узнать причину волнения королевы, но она уже сидела в карете с м-м де Ланнуа и м-м де Берне. Король отправился в своей карете вместе с кардиналом.

Можно ли сравнить историю того времени, столь богатую романтическими приключениями, анекдотическими эпизодами и интригами, подобными той, которую мы только что в точности описали, с нашей современной историей, сухой и лишенной живых подробностей, несмотря на публичность ежедневных актов, которой прежде не было и которая теперь так широка? Впрочем, может быть, именно в этом отсутствии публичности и состоит тайна этой богатой приключениями жизни, которую вели под покровом неизвестности, с такой трудностью нами приоткрываемым.

Через несколько дней слух об этом происшествии разнесся при дворе, и вместе с тем стали говорить, что в кабинете герцога Букингема есть портрет королевы, над которым размещается голубой бархатный балдахин с развевающимися белыми и красными перьями, и что другой миниатюрный портрет Анны Австрийской, осыпанный бриллиантами, не покидает груди Букингема. Его необыкновенная преданность этому портрету, казалось, показывала, что он подарен самой королевой, и кардинал, вдвойне ревнивый, ибо был вдвойне обманут — как влюбленный и как политик — провел по этому поводу несколько мучительно бессонных ночей. Герцогу Букингему со дня на день, и именно по причине этих толков о переодеваниях и портретах, становилось все труднее видеться с королевой. За м-м де Шеврез, о которой все знали как о поверенной этой рыцарской любви, следили не менее, чем за ее высокими протеже, так что Букингем, доведенный до крайности, решился отважиться на все, чтобы иметь свидание с глазу на глаз, хоть на час, с Анной Австрийской.

М-м де Шеврез спросила королеву, как она примет подобную попытку, и королева отвечала, что не будет помогать ни в чем, но и запрещать не станет, она только желает иметь возможность отрицать свое участие в этом деле. Этого было достаточно коннетабльше и герцогу.

В это время в Лувре было очень популярно поверье, что в этом старинном замке королей показывается привидение женского пола, называемое «Белой женщиной». Впоследствии это поверье заменилось другим, не менее популярным, о «Красном человеке».

Коннетабльша предложила Букингему сыграть роль привидения, и влюбленный герцог не колеблясь согласился тотчас на все. В костюме «Белой женщины» ему нечего было, по мнению м-м де Шеврез, бояться самых строгих аргусов королевы, которые, если заметят его, наверняка сами будут перепуганы до смерти и тотчас разбегутся.

Довольно долго продолжались переговоры о том, в какое время устроить свидание. Герцог хотел, чтобы это было вечером, м-м де Шеврез говорила, что именно в это время король иногда приходит к королеве. Спросили мнение Анны Австрийской, которая сказала, что днем герцог лишится всех преимуществ своего костюма, а ночью можно положиться на верность камердинера Бертена, который будет караулить и вовремя заметит приближение короля, и что на этот случай можно иметь в виду потаенную дверь, через которую герцог сможет уйти.

Итак, было решено, что Букингем войдет в Лувр около 10 часов вечера. В 9 он явился к м-м де Шеврез, у которой должно было произойти превращение. Коннетабльша обязалась приготовить все нужное — очевидно, что герцог приобрел в ней неоценимую помощницу.

Букингем нашел свой костюм готовым. Это было длинное белое платье, усеянное черными слезками и украшенное двумя мертвыми головами, одной на груди и другой сзади, между плечами, а фантастический головной убор, белый с черным, как и платье, а также огромный плащ и большая шляпа, вроде испанских сомбреро, довершали наряд.

Но тут явилось затруднение, не приходившее прежде в голову м-м де Шеврез, — при виде костюма, который должен был изменить внешность герцога столь странным образом, кокетство его возмутилось, и он решительно объявил, что не пойдет к Анне Австрийской в подобном наряде.

Герцог Букингем не был, таким великим политиком, как кардинал Ришелье, но зато глубже его был посвящен в тайны любви и знал, что в женщине самая сильная страсть не может устоять против смешного, и находил лучше совсем не видеть Анну Австрийскую, нежели получить эту милость с тем только условием, что покажется ей смешным.

М-м де Шеврез отвечала, что нет другого средства проникнуть в покои королевы, что королева с большим трудом согласилась на это свидание, что она ожидает герцога в этот вечер и вряд ли простит человеку, по его словам влюбленному до безумия, что имея случай видеться с ней, он этим, давно желанным случаем, не воспользовался.

Притом веселая подруга Анны Австрийской, быть может, заранее радовалась возможности увидеть английского посланника, человека, располагавшего судьбой двух могущественных государств Европы, переодетым в привидение. А может быть и то, что королева согласилась на свидание, но, не доверяя самой себе, хотела найти в глазах своих оружие против своего сердца.

Итак, герцог Букингем принужден был покориться желанию м-м де Шеврез. Правда, и в этом более чем странном костюме, он рассчитывал на прекрасные благородные черты своего лица, но и тут он ошибся в своем расчете, не зная намерений м-м де Шеврез, которая в этот вечер, казалось, более благоволила к мужу, нежели к любовнику.

М-м де Шеврез в своей высокой мудрости решила, что герцог должен обезобразить свое лицо, как обезобразил свою фигуру. Тогда Букингем предложил надеть черную полумаску, которая в то время была в большом употреблении, особенно между женщинами, хотя иногда ее надевали и мужчины. Но м-м де Шеврез возразила, что маска может упасть, и тогда в мнимой «Белой женщине» все узнают герцога Букингема.

Герцог снова вынужден был уступить — свидание было назначено на 10 часов, а между тем в спорах прошло более четверти часа. Он испустил глубокий вздох и совершенно покорился той, которую теперь принимал чуть ли не за своего злого гения.

За некоторое время перед описываемым нами происшествием, один физик по имени Норблен сделал изобретение: он приготовил кожицу телесного цвета, посредством которой можно было, прикрепляя ее мягким белым воском, совершенно изменить свою физиономию. Ее разрезали по известному образцу, накладывали на некоторые части лица, которому она придавала совсем другой вид, а глаза, рот и нос оставались совершенно свободными. Благодаря изобретению, Букингем через пять минут сам не узнавал себя.

По окончании этой первой операции приступили к самому переодеванию. Герцог снял плащ, и поверх своей одежды надел вышеописанное белое платье, заключил волосы в фантастический головной убор, покрыл полумаской лицо, уже обезображенное кожицей, надел шляпу с огромными полями и набросил на себя широкий плащ. В таком виде, полусмеясь, полу досадуя, он подал руку м-м де Шеврез, которая должна была ввести его в Лувр.

Карета коннетабльши ожидала их у дверей. Эту карету знали в Лувре и поэтому она не могла возбудить подозрений, притом герцог должен был войти через малый вход, то есть через дверь, лестницу и несколько коридоров, предназначенных для коротких знакомых королевы и ее фаворитки.

У калитки Лувра их ожидал камердинер Бертен. Привратник при виде герцога спросил:

— Что это за человек?

— Это итальянский астролог, о котором спрашивала королева, — ответила подошедшая м-м де Шеврез.

Действительно, привратник был предупрежден об этом обстоятельстве, и так как в то время подобные консультации случались очень часто, он не затруднился пропустить герцога, бывшего, впрочем, в сопровождении такого лица, что человек столь низкого положения и не осмелился бы сделать ни малейшего замечания.

Пройдя калитку, они уже никого не встретили до самых покоев королевы. Анна Австрийская приняла предосторожность и удалила де Флотт, свою статс-даму, ожидая с весьма понятным страхом этого посещения, которое никогда не решилась бы принять, если бы уверенность подруги не ободрила ее. У дверей камердинер Бертен оставил м-м де Шеврез и герцога и пошел на лестницу караулить короля.

У м-м де Шеврез был ключ от комнаты королевы, поэтому ей не надо было стучать. Она отперла дверь, ввела герцога и сама вошла за ним, оставив ключ в замке, чтобы Бертен мог предупредить их в случае опасности.

Королева ожидала в своей спальне. Герцог прошел две или три комнаты и очутился лицом к лицу с той, которую так сильно желал видеть без свидетелей. К несчастью, его костюм, как мы уже сказали, далеко не украшал его, и вследствие этого произошло то, чего он так боялся: королева, несмотря на свой страх, не могла удержаться от смеха. Тогда Букингем увидел, что ему ничего не остается делать, как разделить веселость королевы, и стал играть свою роль с таким остроумием, с такой веселостью и такой любовью, что расположение Анны Австрийской изменилось — она забыла о смешном облике герцога и стала слушать его умные и страстные речи.

Герцог скоро заметил перемену, произошедшую в настроении королевы, и воспользовался этим со своим обычным искусством. Он напомнил Анне Австрийской, что цель этого свидания — передать ей тайное письмо от ее золовки и умолял ее — этого письма не должен был видеть никто — удалить даже верную свою подругу м-м де Шеврез.

Тогда королева, без сомнения, сама столько же желавшая этого свидания, сколько и Букингем, открыла дверь своей молельни и вошла в нее, оставив дверь открытой и дав знак Букингему следовать за ней. Как только герцог вошел в молельню, м-м де Шеврез, как бы в вознаграждение за все лишения, которым она подвергла его в этот вечер, тихонько притворила дверь.

Прошло около десяти минут с тех пор, как Анна Австрийская вошла в молельню, как камердинер Бертен вдруг вбежал запыхавшись, бледный, крича: «Король! Король!» М-м де Шеврез бросилась к дверям молельни и открыла их, тоже крича: «Король!»

Букингем, без своего волшебного платья, с естественным лицом, окаймленным длинными волосами, одетый в свой обыкновенный костюм, как всегда изящный и красивый, был у ног королевы. Как только он остался наедине с Анной Австрийской, то снял весь маскарад и, решившись на все, явился таким, каким был, то есть изящнейшим кавалером.

Понятно, что и Анна Австрийская, в свою очередь, предалась чувству, с которым тщетно старалась бороться. Поэтому коннетабльша нашла герцога у ее ног.

Между тем камердинер все кричал: «Король! Король!» М-м де Шеврез отперла дверь в маленький коридорчик, который вел из молельни в большой коридор. Герцог бросился в него, унося с собой костюм «Белой женщины». Бертен и м-м де Шеврез последовали за ним, а королева заперла дверь и возвратилась в свою комнату, но там силы ей изменили, она упала в кресло и стала ждать.

Герцог и камердинер хотели тотчас же уйти из Лувра, но м-м де Шеврез остановила их. Это была решительная женщина, никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшая присутствия духа, и она заставила герцога снова надеть свое платье, головной убор, маску и плащ, и потом, когда его уже нельзя было узнать, она открыла дверь, позволив ему уйти.

Но приключения, ожидавшие Букингема в тот вечер, еще не кончились. Дойдя до конца коридора, он встретил нескольких лакеев и хотел вернуться, но тут его плащ упал. Случилось то, что предвидела м-м де Шеврез — увидев мрачное платье, усеянное слезками и мертвыми головами, лакеи сильно испугались и убежали, крича: «Белая женщина!» Букингем сообразил, что нужно воспользоваться их испугом и решить дело одним ударом — он бросился преследовать их и между тем как они убегали им одним известными проходами, а Бертен поспешно уносил в свою комнату мантию и шляпу, герцог достиг лестницы, сбежал по ней, отворил дверь и вышел на улицу.

М-м де Шеврез возвратилась к Анне Австрийской в восторге от своей хитрости и хохоча во все горло. Она нашла королеву бледной и дрожащей все в том же кресле, в которое она упала.

Однако Бертен несколько ошибся; король действительно вышел из своей комнаты, но не для того, чтобы пойти к королеве — на следующий день была назначена большая соколиная охота, и он, чтобы не терять времени утром, отправился ночевать на сборное место. Поэтому он прошел мимо дверей королевы, даже не задержавшись, и не зашел проститься с женой, поскольку имел намерение на другой же день воротиться в Лувр.

Приехав с охоты, он узнал, что лакеи видели знаменитую Белую женщину. Луи XIII был суеверен и верил во всякого рода привидения, но особенно в такие, известия о которых переходили из рода в род, по преданию. Он велел позвать лакеев, видевших привидение, расспросил их о всех малейших подробностях его одежды и манер, и так как рассказ их согласовался с тем, что он много раз еще в детстве слышал, то не сомневался в действительности появления Белой женщины.

Но кардинал не был так легковерен. Он, подозревая, что за этим странным приключением скрывается какая-нибудь новая попытка Букингема, подкупил через посредство Буаробера камердинера герцога Патрика О’Рейли и узнал от него желаемое событие, которое мы только что описали.

Между тем, король Джейкоб VI умер 8 апреля 1625 года, и двадцатипятилетний Карл 5 вступил на престол.

Букингем вместе с известием об этой неожиданной смерти получил приказание поспешить со свадьбой. Ему того не хотелось, он желал остаться в Париже как можно долее и рассчитывал при этом на затруднения, которые Рим чинил бракосочетанию, не давая своего согласия. Но кардинал, столько же желавший удалить Букингема из Парижа, сколько тот желал там остаться, написал папе, что если тот не пришлет разрешение, то свадьба совершится и без такового. Разрешение было послано с первым курьером.

Шесть недель спустя по смерти короля Джейкоба бракосочетание совершилось. Герцог де Шеврез был избран, чтобы представлять Карла I, родственником которого он был по Марии Стюарт, и 11 мая на возвышении, устроенном перед портиком церкви Нотр-Дам, кардиналом де Ларошфуко было дано брачное благословение мадам Анриетте и представителю ее супруга.

Карл I с нетерпением ожидал свою супругу, поэтому в очень скором времени двор собрался в дорогу, чтобы проводить молодую королеву до Амьена. В этом городе случилось знаменитое приключение в саду, описанное, за исключением некоторых подробностей, одинаковым образом у Лапорта, м-м Моттвиль и Таллемана де Рео.

Три королевы — Мария Медичи, Анна Австрийская и м-м Анриетта — не найдя в городе жилища, в котором могли бы поместиться все вместе, заняли отдельные отели. Отель Анны Австрийской находился близ Соммы; к нему прилегали большие сады, доходившие до реки. Туда, по причине обширности этих садов и положения их, приходили две другие королевы, а с ними и весь двор. Букингем, употребивший все старания, чтобы замедлить выезд из Парижа, стал теперь делать все, что только можно, чтобы оттянуть выезд из Амьена — балы, празднества, увеселения, утомительные прогулки, отдых после последних, — все служило предлогом посланнику и самим королевам, находившим здешнюю жизнь много приятней, нежели жизнь, которую они вели в Лувре. Скажем еще, что король и кардинал вынуждены были их оставить и за три дня до описываемого случая уехали в Фонтенбло.

Однажды вечером королева, «очень любившая поздно прогуливаться», как говорит хроника, оставалась долго в саду, при великолепной погоде, и тут случилось одно из тех происшествий, которые не достаточны, чтобы погубить жизнь и счастье людей, принимающих в них участие, но оставляют сомнение, может быть даже пятно на их имени. Теперь, правда, сомнений нет, нашлись несомненные доказательства, и потомство произнесло свой приговор. Невинность королевы признана всеми нынешними историками, даже самыми враждебными монархии, но современники судили иначе, ослепленные жаждой сплетен или увлеченные духом партий.

Королева опиралась на руку герцога, а м-м де Шеврез шла с милордом Ричем. После продолжительной прогулки по аллеям сада королева села и вокруг нее уселись все придворные дамы, но вскоре встала, не пригласив никого следовать за собой, подала руку герцогу и пошла с ним. Никто не осмелился следовать за королевой. Стемнело, а королева и ее кавалер исчезли за живой изгородью. Впрочем, это исчезновение, как легко можно догадаться, не осталось без внимания, придворные обменивались лукавыми улыбками и выразительными взглядами, как вдруг послышался сдержанный крик, в котором узнали голос королевы.

Тотчас Пютанж, первый конюший ее величества, перескочил через изгородь с обнаженной шпагой и увидел, что Анна Австрийская вырывается из объятий Букингема. При виде Пютанжа, приближавшегося с угрожающим видом, герцог оставил королеву и в свою очередь обнажил шпагу, но Анна Австрийская бросилась навстречу Пютанжу, крича Букингему, чтобы он немедленно удалился, если не хочет ее скомпрометировать. Букингем послушался, и вовремя, так как весь двор уже приближался и мог стать свидетелем его дерзости. Однако, герцог исчез.

— Ничего не случилось, — сказала королева придворным, — герцог Букингем ушел, оставив меня, а я вдруг так испугалась, почувствовав себя одной в такой темноте, что вскрикнула и испугала вас.

Все сделали вид, будто поверили этому рассказу, но понятно, что истина не замедлила открыться. Лапорт в своих мемуарах ясно говорит, что герцог забылся и захотел обнять королеву, а Таллеман де Рео, впрочем, очень недоброжелательный по отношению ко двору, идет еще дальше.

Ни бал м-м де Шеврез, ни появление «Белой женщины» не наделали столько шуму, как это происшествие. Последствия его для флиртовавших были ужасны — Букингем, вероятно, ему обязан своей ранней смертью, а Анна Австрийская страдала всю свою жизнь.

На другой день был назначен отъезд. Королева-мать хотела проводить свою дочь еще несколько лье, и в карету сели: Мария Медичи, Анна Австрийская, мадам Анриетта и принцесса де Конти. Когда прибыли к месту, где должно было расставаться, кареты остановились, и герцог Букингем, вероятно еще не видевший Анну Австрийскую после вчерашнего приключения, подошел к карете с тремя королевами, открыл дверцы и предложил руку мадам Анриетте, чтобы вести ее к назначенному для нее экипажу и где ее ожидала м-м де Шеврез, долженствовавшая сопровождать молодую королеву в Англию. Герцог, как только посадил королеву в карету, сам тотчас воротился к экипажу королев французских, снова открыл дверцы и, несмотря на присутствие Марии Медичи и принцессы де Конти, взял край платья Анны Австрийской и несколько раз поцеловал его. Когда же королева заметила ему, что это странное изъявление любви ее компрометирует, герцог поднял голову и закрыл лицо занавеской кареты. Тогда присутствующие заметили, что он плачет, так как, хотя они и не видели его слез, они слышали рыдания. Анна Австрийская не имела мужества долее удерживаться и поднесла платок к глазам, чтобы скрыть свои слезы. Наконец, как бы внезапно решившись, как бы победив себя большим усилием, Букингем, не прощаясь более, даже не соблюдая обычного этикета, быстро оставил королев, впрыгнул в экипаж Анриетты и приказал ехать.

Анна Австрийская возвратилась в Амьен, даже не стараясь скрыть печаль. Она думала, что это было последнее свидание с герцогом Букингемом, но ошибалась. Приехав в Булонь, Букингем нашел море таким, каким желал его найти — шумным и бурливым, так что не было никакой возможности продолжать путь. Анна Австрийская, со своей стороны, узнав в Амьене об этой остановке, послала тотчас Лапорта в Булонь под предлогом узнать о здоровье мадам Анриетты и м-м де Шеврез. Очевидно было, что этим не ограничивалось поручение верному слуге и что сострадательное участие королевы простиралось не только на этих особ, но относилось еще к одной.

Дурная погода бушевала в продолжение восьми дней, и Лапорт три раза ездил в Булонь. Чтобы посланный королевы не был задержан ни на минуту, де Шон, временный губернатор Амьена, приказал городские ворота держать открытыми и ночью.

Возвращаясь из третьей своей поездки, Лапорт уведомил королеву, что в этот же вечер она увидит Букингема — герцог объявил, что депеша, полученная им от Карла I, заставляет его еще раз переговорить с королевой-матерью и что он через три часа отправится в Амьен. Эти три часа были необходимы, чтобы дать Лапорту время предупредить Анну Австрийскую. Кроме того, герцог умолял ее именем своей святой любви устроить так, чтобы он мог увидеться с ней наедине.

Эта просьба сильно смутила Анну Австрийскую, но герцог, вероятно, получил бы желаемое, поскольку королева под тем предлогом, что доктор будто бы должен пустить ей кровь, просила всех уйти. Вдруг вошел Ножа» Ботрю и громко объявил о приезде герцога Букингема и милорда Рича к королеве-матери по делам, не терпящим отлагательства. Это известие, публично заявленное, разрушило планы Анны Австрийской — теперь ей трудно было остаться одной, не возбудив подозрений насчет причины уединения. Поэтому она велела позвать доктора и действительно распорядилась пустить себе кровь, надеясь, что это удалит всех, но, несмотря па все се просьбы, на все намеки, что она устала и желает отдохнуть, она не смогла удалить графиню де Ланнуа, которая по некоторым причинам считалась подкупленной кардиналом.

В 10 часов доложили о герцоге Букингеме. Графиня де Ланнуа уже готова была сказать, что королеву нельзя видеть, но Анна Австрийская, боясь, вероятно, как бы герцог, доведенный до отчаяния, не решился бы на какую-нибудь сумасбродную выходку, приказала его принять.

Как только герцогу передано было позволение войти, он буквально вбежал в комнату. Королева была в постели, а м-м де Ланнуа стояла у ее изголовья. Герцог остолбенел, увидев королеву против своего ожидания не одну. На лице его выразилось такое страдание, что Анна Австрийская сжалилась над ним и как бы в утешение сказала ему по-испански, что никак не могла остаться одна и что ее статс-дама осталась при ней почти против ее воли.

Тогда герцог упал на колени перед ее кроватью, целуя простыни с таким пламенным восторгом, что м-м де Ланнуа заметила о нарушении французского этикета, который не позволяет вести себя подобным образом с коронованными особами.

— Э, мадам, — отвечал герцог с нетерпением, — я не француз и обыкновения Франции не могут связывать меня. Я — герцог Джордж Вильерс Букингем, посланник короля Англии и тем самым сам представляю коронованную особу. Итак, — продолжил он, — я могу принимать здесь приказания только от одной особы, и эта особа — королева!

Потом, обращаясь к Анне Австрийской, он сказал:

— Да, мадам, я на коленях ожидаю от вас повелений и клянусь, я исполню их, если только они не запретят мне любить вас! О, да, да! — вскричал он. — Да, мадам, я вас люблю, скорее, я вам поклоняюсь так, как люди поклоняются Богу. Да, я вас люблю и повторю признание в этой любви

Перед целым светом, поскольку не знаю ни человеческого, ни божественного могущества, которое могло бы помешать мне вас любить. Теперь, — продолжил он, поднимаясь с колен, — теперь я сказал вам все, что хотел сказать и прибавлю только, что отныне моя цель будет состоять в том, чтобы снова вас видеть, и я употреблю для этого все средства и достигну этой цели, несмотря на кардинала, на короля, на вас самих, если даже мне нужно будет для этого поставить вверх дном всю Европу.

При последних словах герцог схватил руку королевы, осыпал ее поцелуями, несмотря на усилия Анны Австрийской отнять ее, и потом опрометью бросился вон из комнаты.

Едва только дверь за ним закрылась, как вся энергия, поддерживавшая силы Анны Австрийской в его присутствии, оставил.;: ее и сна, громко рыдая, упала на подушку и приказала м-м де Ланнуа удалиться. Потом позвала донью Эстефанию, которой более всех доверяла, дала ей письмо и ящичек и велела отнести к герцогу. В письме королева умоляла Букингема уехать, в ящичке же был узел, украшенный двенадцатью бриллиантовыми подвесками и полученный ею от короля в день бала у м-м де Шеврез.

На другой день Анна Австрийская простилась с Букингемом в присутствии двора, и герцог, довольный полученным доказательством любви, вел себя со всей осторожностью, какую не мог бы требовать самый строгий этикет.

Через три дня море успокоилось, и Букингем вынужден был удалиться из Франции, где оставил по себе славу самого безрассудного, но вместе с тем и самого великолепного кавалера, какого едва ли помнит французский двор.

Однако приключение в Амьене принесло свои плоды — кардинал был уведомлен о нем и передал все королю, гнев которого он сумел довести до бешенства. Искусство этого министра вселять свои личные страсти в сердце своего государя было удивительно; вся жизнь Ришелье прошла в подобных действиях — в этом и состоит тайна его власти. Луи XIII не только не любивший уже королеву, но и начинавший по описанным причинам питать к ней ненависть, поддерживаемую памятью о поведении королевы-матери и ежедневными выходками министра, тотчас наказал служителей королевы, и преследование, бывшее до сих пор тайным, вдруг стало открытым. М-м де Берне была уволена, а Пютанж прогнан.

Анна Австрийская, как легко можно понять, живо почувствовала отсутствие коннетабльши, последовавшей за английской королевой в Лондон.

Все неблагоразумные поступки молодой королевы как нельзя лучше служили замыслам Марии Медичи. Делая вид, что желает примирения супругов, она старалась еще более усиливать их несогласие действиями, по видимости самыми доброжелательными к невестке. Сначала она позволила королю сделать описанные нами домашние распоряжения, а потом приняла сторону Анны Австрийской и стала доказывать своему сыну, что его супруга невинна, что ее отношения с Букингемом никогда не переходили границ простой любезности, утверждая притом, что она была слишком хорошо окружена, чтобы дурно поступать. Всякий согласится, что это дурное успокоение для ревности мужа. Наконец, она прибавляла, будто с Анной Австрийской теперь происходит то же, что прежде было с ней самой, что в юности она сама иногда, по свойственному первой поре жизни легкомыслию, могла внушить о себе дурное мнение своему супругу Анри IV, а между тем совесть ее ни в чем ее не упрекает.

Какое бы сыновнее почтение ни имел Луи XIII к своей матери, нам хорошо известно, что он должен был думать о ее мнимой невиновности.

Понятно, как мало влияния подобные доводы могли иметь на короля или, вернее сказать, какое влияние они на него имели. Луи XIII знал о всех фантастических превращениях Букингема и о всех хитростях, употребленных м-м де Шеврез. Все было объяснено ему кардиналом, дававшим королю читать донесения, которые делались его эминенции и против которых было бы трудно возражать и более искусному логику, чем Мария Медичи. Поэтому Луи XIII вместо того, чтобы успокоиться доводами матери, удвоил строгости и удалил от Анны Австрийской даже Лапорта, слугу слишком усердного, который, если не помогал, то скрывал преступные или невинные интриги своей госпожи. При королеве осталась только м-м де ла Буасьер, такая же суровая, как впоследствии была м-м Ноайль. Итак, с этих пор с королевы, по-видимому, не спускали глаз.

Некоторые авторы утверждают, что перед своим отъездом из Парижа Букингем тайно получил совет уезжать как можно скорее под угрозой такой же участи, какая постигла Сен-Мара и Бюсси д'Амбуаза. Букингем понял совет, но пренебрег им, несмотря на его важность. В самом деле, нельзя было арестовать и наказать посланника, но влюбленный искатель приключений мог в одну прекрасную ночь сделаться жертвой мщения, которому ни Ришелье, ни король не смогли бы помешать и за которое они бы даже не наказали, а сам Карл I вынужден был бы приписать происшествие несчастной звезде своего любимца.

Между тем, против Анны Австрийской не только началось открытое преследование, но и составился заговор. М-м де Ланнуа, бывшая шпионка кардинала при королеве, уведомила его, что бриллианты, недавно подаренные королем Анне Австрийской, посланы ею, по всей вероятности, Букингему в ту ночь, которая последовала за возвращением его из Булони.

Ришелье тотчас написал леди Кларик, бывшей любовнице Букингема, предлагая ей 50 000 ливров, если она отрежет у герцога два бриллиантовых подвеска и пошлет ему. Через две недели кардинал получил желаемое — леди Кларик, будучи на большом балу, где был и герцог, воспользовалась теснотой и незаметным образом отрезала их.

Кардинал был в восхищении — месть, в чем он не сомневался, была в его руках. На другой день король объявил королеве, что в Отель-де-Виль старшинами Парижа будет дан бал, и просил ее сделать честь старшинам, украсив себя бриллиантами, которые он подарил. Анна Австрийская отвечала, что все будет сделано по его желанию. Бал был назначен на третий день, и мщение кардинала, казалось, было близко.

Что же касается королевы, то она была так спокойна, как если бы ей не угрожала никакая опасность. Кардинал не мог понять этого спокойствия, бывшего, по его мнению, только личиной, под которой она, благодаря власти над собой, скрывала свое беспокойство.

Настал ожидаемый с таким нетерпением бал. Король и Ришелье приехали вместе; королева, по тогдашнему этикету, должна была приехать отдельно. В 11 часов доложили: «Ее величество королева!» Тотчас все глаза обратились на вошедшую Анну Австрийскую, особенно, как легко можно догадаться, глаза короля и кардинала.

Королева была блистательна — на ней был ее национальный испанский костюм, ее роскошные формы облекало зеленое атласное платье, шитое жемчугом, золотом и серебром. Широкие висячие рукава были застегнуты у локтей большими рубинами, служившими вместо пуговиц. Открытое платье позволило видеть прекрасную шею королевы, на голове ее был небольшой бархатный головной убор зеленого цвета, украшенный пером цапли и прекрасно оттенявший ее чудные серо-пепельные волосы, с плеча грациозно спадали ленты известного бриллиантового узла с двенадцатью подвесками.

Король подошел к королеве под предлогом сказать комплимент насчет ее красоты и пересчитал подвески — их было двенадцать. Кардинал остолбенел от удивления, поскольку в его судорожно сжатой руке было еще два.

Вот как это получилось. Возвратившись с бала и раздеваясь, Букингем заметил похищение. Первой мыслью было, что это простое воровство, но после некоторого размышления он догадался, что бриллианты похищены с опасным намерением, с очевидно враждебной целью. Он тотчас приказал изложить запрещение на все порты Англии и запретил всем владельцам судов под страхом смерти оставлять берег. И между тем, как все с удивлением и ужасом спрашивали себя о причинах этой меры, ювелир Букингема поспешно делал два подвеска, повторяющих исчезнувшие. В следующую ночь легкое судно, для которого одного было снято запрещение, направилось к Кале, а спустя 12 часов запрещение было вообще снято.

Вследствие этого королева получила бриллианты на 12 часов раньше просьбы короля надеть их на бал в Отель-де-Виль. Вот в чем была причина ее спокойствия, столь удивлявшая кардинала. Удар был ужасен для него, зато он поклялся погубить тех, кто стал причиной его ошибки. Мы скоро увидим это мщение.

Читателям уже известно, что Мария Медичи, ослепленная жаждой власти, старалась разбудить вражду среди своих детей, ставила подозрения преградой между мужем и женой. Когда же Букингем уехал, а заговор с подвесками провалился, Луи XIII совершенно успокоился насчет герцога. Вследствие этого королева-мать боялась сближения между сыном и невесткой, которое, по ее расчетам, могло уничтожить все ее влияние, поэтому она обратила внимание на герцога Анжуйского, решив сделать его снова предметом подозрений ревнивого и предубежденного Луи XIII в покушениях на его жизнь и в сношениях с Анной Австрийской.

Король был несколько отвлечен от подозрений насчет брата сумасбродствами Букингема, ко никогда не изгонял вовсе их из своего сердца. Поэтому при первых словах о сближении между Гастоном и Анной Австрийской старые дрожжи, давно уже закисавшие на дне его сердца, снова принялись бродить. Королева-мать и Ришелье, интересы которых были одинаковыми в этих обстоятельствах, соединяли свои старания, чтобы усилить ревность короля. Тысячи услужливо подаваемых донесений доходили до Луи XIII. Его уверяли, что Анна Австрийская, прекрасная молодая испанка, наскучив бесплодием и находя в пылкости своих чувств только холодного и меланхолического мужа, мечтала о смерти его величества как о конце рабства и уже решила заключить, в случае этой смерти, союз, более согласный с ее вкусом и характером. После этого неудивительно, что Луи XIII тотчас вообразил себя окруженным заговорщиками. Итак, расположение его к жестоким наказаниям как нельзя лучше соответствовало желаниям королевы-матери и кардинала. Недоставало только заговора — явился заговор Шале.

ГЛАВА III. 1626

Шале. — Его характер. — Заговор герцога Анжуйского, открытый Шале кардиналу Ришелье, — Кардинал и герцог Анжуйский. — Предложение женитьбы. — Арест в Блуа герцога Сезара Вандома и великого приора Франции. — Граф Рошфор. — Монастырь капуцинов в Брюсселе. — Заговор созрел. — Арест, суд и казнь Шале. — Королева в собрании Совета. — Ответ королевы.

Шале, потомок знаменитой фамилии, занимал должность хранителя королевского гардероба. Он был внуком маршала де Монлюка и вместе с тем по женской линии происходил из благородной фамилии Бюссе д'Амбуаз; сестра его была женой маршала, которому принадлежит честь храброй защиты Камбре против испанцев.

Шале был прекрасным молодым человеком лет тридцати, очень изящным и любимым женщинами, насмешливым, безрассудным и тщеславным, вообще таким же, как и Сен-Мар. Незадолго до описываемого нами происшествия он имел дуэль, которая наделала много шума и поставила его в мнении тогдашнего общества хранителем преданий рыцарства. Думая иметь причины жаловаться на некоего Понжибо, шурина графа де Люда, он встретил его на Новом мосту, заставил своего противника обнажить шпагу и убил его. Буаробер, имевший пристрастие к красивым молодым людям, как говорит Таллеман де Рео, воспел его смерть элегией.

Это было время заговоров против первого министра, который имел всю власть и оставлял королю только тень могущества, что заставляло старого архиепископа Бертрана де Шо, которого Луи XIII очень любил и которому часто обещал кардинальскую шапку, говорить: «Ах, если бы король был в милости, я был бы кардиналом!» В то время еще не знали, как опасны эти заговоры для заговорщиков, тогда еще были живы Марильяк, Монморанси, Сен-Map. Шале тоже был в заговоре против кардинала, то есть Шале следовал общему примеру.

Впрочем, этот заговор имел некоторую важность. Гастон, еще не обесславленный рядом низостей, которые сделал впоследствии, был во главе заговорщиков, побуждаемый Александром Бурбонским, великим приором Франции, и Сезаром, герцогом Вандомским. Они-то, говорят, предложили заговор Гастону и вовлекли в него Шале. Еще пять или шесть молодых людей предались герцогу Анжуйскому и сговорились убить кардинала.

Вот каким образом они предполагали исполнить это. Ришелье под предлогом всегдашней болезни, оказавшей ему такие важные услуги во все продолжение его могущества, беспрестанно подвергавшегося нападениям и беспрестанно возрастающего, удалился на свою виллу Флери, откуда управлял делами государства. Герцог Анжуйский и его приверженцы должны были заехать к кардиналу под предлогом, что их завлекла в эти края охота, попросить у него гостеприимства и потом, выбрав удобный момент, умертвить. Все подобные заговоры, кажущиеся нам теперь невозможными или, по крайней мере, весьма странными, были тогда в моде и часто случалось по всей Европе. Таким образом был убит Висконти в Миланском соборе, Джулио Медичи — во флорентийской соборной церкви, Анри III — на улице де ла Фероннери и, наконец, маршал д'Анкр — на Луврском мосту.

Гастон, сбрасывая с себя иго временщика Луи XIII, следовал примеру этого короля относительно фаворита Марии Медичи. Все дело было в том, чтобы с успехом это исполнить, и они были уверены, убийство пройдет безнаказанным, тем более, что король плохо скрывал свою ненависть к первому министру.

Итак, все было готово к исполнению плана, как вдруг Шале во всем открылся командору де Балансе, вследствие своей нерешительности или же желая привлечь его на свою сторону. Но потому ли, что де Балансе принадлежал к партии кардиналистов, потому ли, что он разгадал намерения Гастона, или же действительно питал отвращение к убийству, одним словом, он так повел дело, что уговорил Шале во всем открыться кардиналу.

Когда доложили, что Шале и командор де Балансе желают переговорить с его эминенцией наедине о чрезвычайно важных делах, Ришелье занимался в своем кабинете с чело-ком, телом и душой ему преданным, по имени Рошфор, умным и деятельным, которого мы встречаем во всех тайных делах того времени, переменяющего возраст и физиономию, под множеством различных костюмов, всегда очень хорошо ему идущих.

Его эминенция сделал знак Рошфору, который перешел в соседний кабинет, только перегородкой отделенный от кабинета, где работал кардинал.

Шале и де Балансе вошли как только портьеры опустились за Рошфором. Шале был смущен и молчал, он понимал, что сделал глупость, вступив в заговор, и что делает другую, открывая все кардиналу.

Командор де Балансе говорил за него. Кардинал, сидя перед столом и поддерживая рукой подбородок, спокойно выслушал о страшном, направленном против его жизни, заговоре, и ни одна черта в его лице не выражала ничего, исключая спокойное внимание, с которым он слушал бы о всяком другом заговоре. Ришелье в высшей степени обладал мужеством, данным некоторым государственным людям, презирать убийц.

Выслушав все, он поблагодарил Шале и просил его придти во второй раз, чтобы переговорить с ним наедине. Шале явился. Кардинал соблазнил его обещаниями, польстил самолюбию молодого человека, и Шале ничего не скрыл от него, однако с условием, чтобы никто из заговорщиков не пострадал. Ришелье согласился на все его желания.

Кардинал, собрав необходимые дополнительные сведения, отправился к Луи XIII и, рассказав ему все, просил быть снисходительным к этому заговору, касающемуся только его жизни, и сохранить свою строгость для заговоров против самого короля. Король был изумлен великодушием министра и спросил, что тот намерен предпринять. — Государь, — отвечал кардинал, — предоставьте мне довести это дело до конца, но так как я не имею стражи, то позвольте мне взять несколько вооруженных людей. Король дал кардиналу 60 всадников, прибывших во Флери в 11 часов вечера накануне предполагаемого убийства.

Ришелье скрыл солдат, чтобы никто не мог подозревать об их присутствии.

Ночь прошла спокойно, а в 4 часа утра во Флери прибыли официанты герцога Анжуйского, объявляя, что по окончании охоты Гастон остановится у его эминенции и, желая избавить его от хлопот, послал их приготовить обед.

Кардинал велел ответить, что он сам и замок его всегда готовь! к услугам герцога и что, следовательно, герцог может располагать всем по своему усмотрению. Сам же Ришелье тотчас же, не говоря никому ни слова, отправился в Фонтенбло, где тогда находился Гастон.

Было 8 часов утра. Герцог собирался на охоту, как вдруг дверь отворилась и камердинер доложил: «Его эминенция, кардинал де Ришелье!» Вслед за камердинером показался кардинал, прежде чем Гастон успел изъявить свое несогласие. Молодой герцог, видимо, смутился при появлении знатного гостя, из чего министр мог заключить, что сказанное Шале — правда.

Пока Гастон искал слова для приветствия кардиналу,

Тот подошел к нему и сказал:

— Я имею много причин сердиться на ваше высочество.

— На меня? — изобразил удивление испуганный Гастон. — А за что же, смею спросить?

— За то, что вам не угодно было приказать мне самому приготовить вам обед, между тем как это доставило бы мне ни с чем несравнимое удовольствие принять ваше высочество как можно лучше, а вы прислали своих официантов, дав понять, что желаете избегнуть моего присутствия. Я уступаю вам свою виллу, и вы можете полностью располагать ею.

После этих слов кардинал, желая доказать герцогу, что он ему истинно предан, взял рубашку из рук камердинера и почти насильно подав ее пожелал приятной охоты и удалился. Гастон, поняв, что все открыто, отложил охоту под предлогом внезапного недомогания.

Однако великодушие Ришелье было притворным. Кардинал очень хорошо понимал, что если он разом не расстроит этот союз принцев против него, в центре которого стоит королева, то рано или поздно он должен будет пасть вследствие какого-нибудь заговора, лучше организованного. Поэтому он постарался прежде всего расстроить союз, будучи уверен, что после ему не будет недостатка в средствах для поражения отдельных личностей.

В то время все были заняты предполагаемой женитьбой герцога Анжуйского. Продолжительное бесплодие королевы, казалось, беспокоило Ришелье, который этим всегда вооружал Луи XIII против Анны Австрийской. Но и в этом отношении, как и во многих других, министр и молодой принц, имея свои интересы, не согласовались друг с другом.

Герцог Анжуйский, всю жизнь ни на минуту не терявший из виду престола и никогда не имевший достаточно смелости открыто его добиваться, желал взять себе в супруги какую-нибудь иностранную принцессу, род которой мог бы служить ему опорой, а государство — убежищем.

Ришелье же, а с ним и король хотели, чтобы Гастон женился на м-ль де Монпансье, дочери герцогини де Гиз. Гастон противился не потому, что молодая принцесса ему не нравилась, а потому только, что она приносила ему в приданное огромное состояние и ни малейшей опоры его честолюбивым планам.

Но Гастон был слишком слаб, чтобы в одиночку противиться, он призвал на помощь своих друзей и составил при дворе между неприятелями кардинала партию, желавшую союза с иностранной принцессой. Во главе этой партии были королева, великий приор Франции и его брат Сезар, герцог Вандомский. Кардинал легко привлек на свою сторону короля, показав ему все невыгоды того, что Гастон составит себе в чужом государстве убежище, чего так сильно желали мать и брат герцога. Испания, поддерживавшая королеву, слишком беспокоила короля в супружеских спорах, чтобы он согласился доставить новый повод для этих вмешательств.

Итак, король был убежден, что герцог Анжуйский для блага государства и безопасности престола должен вступить в брак с м-ль де Монпансье. Ришелье доказал также, что великий приор и герцог Вандомский препятствуют исполнению этого плана. Луи XIII с этих пор стал смотреть на побочных братьев как на своих врагов, но так хорошо умел скрывать свои чувства, что никто и не заметил новой ненависти, закравшейся в сердце короля вследствие наущений кардинала.

К сожалению, нелегко было разом арестовать обоих братьев, а арестовав одного, значило сделать себе из другого открытого смертельного врага. Скажем, в чем состояло это затруднение.

Герцог Вандомский был не только губернатором Бретани, но и мог иметь большие притязания на самодержавие в этой провинции по своей жене — прямой наследнице Люксембургского дома и дома де Пентьевр. Кроме того, носился слух, что Сезар хочет женить своего сына на старшей дочери герцога Реца, имевшего два важных места в этой провинции. Итак, Бретань, жемчужина французской короны, которую с таким трудом присоединили к ней, могла снова отпасть. Кардинал представил это королю, яркими красками обрисовав в его воображении Испанию, являющуюся во Францию по призыву королевы, империю на границах с войском по призыву герцога Анжуйского и Бретань, восстающую по первому сигналу герцога Вандомского. Поэтому необходимо было предупредить катастрофу срочным арестом двух братьев.

Удача всегда приходит к тому, кто умеет ждать. Враги кардинала сами себя выдали. Великий приор, видя, что заговор раскрыт, и Ришелье могущественнее, чем когда-либо, а имена его и брата не были произнесены в этом деле, думал, что кардинала только известили об угрожавшей опасности, но имена сообщников неизвестны. И он являлся к кардиналу с видом полнейшей преданности, а тот, со своей стороны, принимал его радушнее прежнего.

Отношение кардинала показалось великому приору таким искренним, что, полагая себя в хороших отношениях с министром, он дерзнул просить о начальстве над морскими

Силами Франции.

— Что касается меня, — отвечал Ришелье, — то вы видите, я весь к вашим услугам.

Великий приор поклонился.

— Да, с моей стороны препятствий не будет, — продолжил кардинал.

— С чьей же они могут быть? — спросил приор.

— Пожалуй, со стороны самого короля.

— Со стороны короля! Но что же король может иметь против меня?

— Ничего. Но всему виной ваш брат.

— Сезар?

— Да, король не доверяет герцогу Вандомскому. Говорят, герцог слушает и принимает людей злонамеренных. Сначала нужно загладить дурные впечатления, произведенные вашим братом на короля, потом мы подумаем о вас.

— Ваша эминенция, — сказал великий приор, — вы желаете, чтобы я съездил за братом в Бретань и привез его ко двору для оправдания перед королем?

— Действительно, это самое лучшее средство, — отвечал Ришелье.

— Но, — возразил великий приор, — прежде нужно получить заверения, что моему брату не будет никаких неприятностей, когда он явится ко двору.

— Послушайте, — сказал кардинал, — обстоятельства как нельзя лучше устраивают дело, и герцог Вандомский будет избавлен от половины пути. Король хочет ехать веселиться в Блуа, так вы отправляйтесь в Бретань и приезжайте в Блуа вместе с герцогом. Что же касается ручательства, которое вы требуете, то его вам может дать сам король, и я надеюсь, что в этом вы не получите отказа.

— Итак, я надеюсь и поеду тотчас после аудиенции у его величества.

— Ожидайте у себя приказания, оно не замедлит. Великий приор вышел от министра, восхищенный разговором и вполне убежденный, что скоро будет адмиралом.

На другой день приор был приглашен в Лувр — министр сдержал слово. Луи XIII принял его чрезвычайно ласково, говорил с ним об удовольствиях, ожидающих его в Блуа, и приглашал его и брата на охоту в Шамбор.

— Но, — сказал великий приор, — брат мой знает, что ваше величество предубеждены против него и может быть мне будет трудно убедить его оставить свою провинцию.

— Пусть приезжает, — отвечал Луи XIII, — пусть смело приезжает, я даю мое королевское слово, что ему сделают не больше зла, чем вам.

Великий приор не понял двусмысленности этого ответа и уехал.

Прежде, чем Ришелье решился начать борьбу с тремя сыновьями Анри IV, он захотел испытать, до какой степени простирается его власть над умом короля и послал Луи XIII следующее письмо:

«Государь! Служа Вам, кардинал никогда не имел другой цели, кроме славы Вашего Величества и блага государства. Между тем, государь, он видит, к крайнему своему неудовольствию, себя причиной несогласия при дворе и близкое междоусобие, угрожающее Франции. Жизнь ему будет не дорога, если придется пожертвовать ею для пользы Вашего Величества, но постоянная опасность быть умерщвленным на Ваших глазах — дело, которого человек с его характером должен избегать с большим, нежели всякий другой, старанием. Тысяча незнакомых людей ежедневно подходит к нему при дворе и некоторые из них легко могут быть подкуплены его врагами. Если Вы, Ваше Величество, прикажете, чтобы кардинал продолжал свою службу, он послушается без возражений, потому как не имеет других интересов, кроме государственных; он просит только об одном, не говоря уже о том, что Вашему Величеству было бы неприятно, если бы один из верных служителей умер так бесславно, в таком случае Ваша власть была бы унижена. Вот почему кардинал всепокорнейше просит Вас, государь, дозволить ему удалиться, а недовольные, обезоруженные этим, не будут иметь более предлога к возмущениям».

Вместе с этим письмом Ришелье писал королеве-матери, прося убедить Луи XIII уволить его. И король, и его мать были встревожены. Луи XIII сам поспешил сделать визит кардиналу в его дворце, умолял министра не оставлять их в то время, когда его услуги всего нужнее, обещал полное покровительство против герцога Анжуйского и обязался давать ему знать обо всем и с точностью, о чем ему донесут на кардинала, не требуя никаких оправданий. Кроме того, король предложил Ришелье телохранителей.

Кардинал сделал вид, будто уступает просьбам короля, но отказался от телохранителей. Это было полным торжеством для министра — он увидел, что может сделать с Луи XIII, употребив такое сильное средство. Герцог Анжуйский, его открытый враг, сделал ему визит; принц Кон-де, которого он некогда велел арестовать и который просидел четыре года в Бастилии, послал уверить в своей преданности. Кардинал принимал все любезности с видом человека, который, чувствуя приближение смерти, забывает и прощает все.

В продолжение этого времени, его эминенция продолжал видеться с Шале и принимал его ласково. Шале думал, что он в большой милости у кардинала, который, по-видимому, сдержал данное слово — ни один из участников заговора не был обеспокоен. Поэтому Шале продолжал открывать кардиналу все предложения герцога Анжуйского. Впрочем, в это время Гастон думал только о том, как бы ему найти удобное соседнее государство, куда он мог бы удалиться, чтобы избежать и надзора кардинала, и ненавистного брака с де Монпансье. Ришелье делал вид, будто соболезнует молодому принцу, и уговаривал Шале подстрекать герцога оставить Францию, уверенный, что это бегство окончательно погубит Гастона.

Между тем, оставалось кончить важное дело в Блуа. Король отправился туда, оставив на время отсутствия графа Суассонского губернатором Парижа. В Орлеане королева-мать и герцог Анжуйский присоединились к его величеству. Кардинал, под предлогом болезни, выехал раньше, не желая утомлять себя большими переездами, и остановился не в Блуа, а в Борегаре, в прелестном маленьком домике, в одном лье от города.

Спустя несколько дней после приезда короля прибыли великий приор и герцог Вандомский; они в тот же вечер представились королю. Луи XIII принял их очень милостиво и предложил им поохотиться следующим утром, но братья извинились усталостью от долгого путешествия верхом. Король при прощании обнял их и пожелал спокойной ночи.

На другой день, в три часа утра, оба были арестованы в своих постелях и отвезены пленниками в замок Амбуаз, а герцогиня Вандомская получила приказание удалиться в принадлежащее ей поместье Анэ.

Король сдержал свое слово. Герцогу Вандомскому не сделано было больше вреда, чем великому приору — их арестовали вместе и отвезли в одну и ту же темницу. Со стороны кардинала это было объявлением войны, объявлением неожиданным, но открытым и отчаянным. Шале тотчас поспешил к Ришелье требовать исполнения данного ему обещания. Однако кардинал утверждал, что он не изменил своему слову, и великий приор и герцог Вандомский арестованы не по причине участия в заговоре, но за дурные советы, даваемые ими герцогу Анжуйскому, одним устно, другим письменно. Шале не был обманут этим ответом и потому, то ли вследствие раскаяния, то ли свойственного ему непостоянства хотел через кого-нибудь передать кардиналу, чтобы тот на него более не рассчитывал и что он берет назад свое слово. Командор де Балансе, к которому он сначала обратился, не принял на себя поручение, предостерегая Шале, что тот готовит себе заточение, а может быть и того хуже. Но Шале не обратил внимания на предостережение и написал кардиналу, что оставляет его. Через несколько дней Ришелье узнал, что Шале снова присоединился к партии Гастона, а также что он возобновил связи с м-м де Шеврез, своей бывшей любовницей. После этого Шале заранее стал искупительной жертвой.

Между тем, герцог Анжуйский был сильно встревожен арестом своих побочных братьев. Начиная бояться за самого себя, он серьезно стал искать убежище вне Франции или, по крайней мере, в каком-нибудь укрепленном городе государства, откуда он мог бы противиться кардиналу и вступать с ним в переговоры. 8 этом случае он хотел подражать принцам крови, которые являлись при дворе после каждого восстания богаче и могущественнее.

Шале предложил Гастону быть посредником в сделке или с недовольными вельможами, имеющими во Франции командорства, или с иностранными принцами. Действительно, он написал в одно и то же время маркизу де Лавалету, губернатору Меца, графу де Суассону, губернатору Парижа, и маркизу де Леску, любимцу эрцгерцога в Брюсселе. Лавалет отказал, и не потому, что не питал неудовольствия к Ришелье, на которого сам имел много причин жаловаться, а потому что он вовсе не намеревался вмешаться в интригу, целью которой было расстроить брак сына Франции с м-ль де Монпансье, его близкой родственницей.

Граф Суассон послал к герцогу Анжуйскому Буайе и предложил ему 500 000 экю, 8 000 пехоты и 500 всадников, если он тотчас оставит двор и приедет к нему в Париж. Что касается де Леска, то мы скоро увидим, каков был результат переговоров, начатых с ним.

Пока это все происходило, Лувиньи, младший из дома Граммонов, просил Шале быть у него секундантом на дуэли с графом де Кандалем, старшим сыном герцога д'Эпернона, с которым он поссорился из-за герцогини де Роган, бывшей предметом любви обоих. К несчастью, Лувиньи составил себе дурную репутацию в делах этого рода: у него за некоторое время до этого была дуэль, положившая неизгладимое пятно на его имя — подравшись с Гокенкуром, позднее маршалом Франции, он предложил снять мешавшие обоим шпоры, и когда Гокенкур нагнулся, чтобы снять шпоры, Лувиньи пронзил его шпагой. Гокенкур должен был шесть месяцев пролежать в постели и, по временам, был так плох, что духовник, считая его близким к смерти, просил простить Лувиньи, но Гокенкур, не терявший надежды на выздоровление, объявил, что в случае смерти он прощает врага, в противном — ни за что. Поэтому Шале упорно отказывался быть секундантом у Лувиньи.

Этот отказ, рассказывает Бассомпьер, до такой степени оскорбил этого злого человека, что он тотчас же отправился к кардиналу и рассказал все, даже чего не знал.

Лувиньи знал, что Шале писал от имени герцога Анжуйского де Лавалету, графу де Суассону и маркизу де Леску, но чего он не знал, а все-таки утверждал, будто бы Шале обязался убить короля и что герцог Анжуйский с верными друзьями обещал стоять у дверей его величества во время убийства, чтобы поддержать в случае чего Шале. Кардинал велел сделать письменное донесение и дал его подписать Лувиньи.

Против де Лавалета и графа де Суассона не было никаких доказательств; к тому же заговор с тем и другим был

Недостаточен для кардинала — в нем не была замешана королева.

Напротив, заговор, где бы участвовал эрцгерцог, вполне удовлетворял желаниям кардинала. Действуя расчетливо и осторожно, можно было вовлечь в него короля Испании, то есть брата Анны Австрийской. Итак, кардинал дождался заговора уже не против его одного, но и против короля — заговора, который показывал, что искали погибели министра ни за что другое, как за его преданность королю и Франции.

В самом деле, кардинал до такой степени был всеми ненавидим и так хорошо знал эту всеобщую ненависть, что был уверен в своем падении непосредственно вслед за смертью Луи XIII. Вследствие этого он не мог властвовать иначе, как при помощи царственного призрака. Поэтому все его старания имели целью сохранить существование этого призрака и сделать страшной королевскую власть. Вот причина, почему донос Лувиньи был принят с распростертыми объятиями. Рошфор получил приказание отправиться в Брюссель переодетым капуцином; мнимый монах имел письмо от отца Жозефа, которое должно было служить рекомендацией в монастырях Фландрии. Рошфор получил строгие наставления: он должен был держать себя так, чтобы все принимали его за настоящего монаха и чтобы никому не было известно, кто он такой. Он должен был путешествовать пешком, без денег, прося милостыню, и, вступив в братство капуцинов в Брюсселе, подчиниться всей строгости устава и всем суровостям ордена.

Рошфор должен был следить за движениями маркиза де Леска, который часто посещал монастырь капуцинов в Брюсселе. Рошфор, прибыв туда, выдавал себя за врага кардинала, рассказывал о нем столько дурного, столько неизвестных фактов, одним словом, так хорошо сыграл свою роль, что все поддались обману и сам маркиз де Леек предупредил желания его эминенции, прося мнимого монаха возвратиться во Францию и взять на себя труд передавать письма чрезвычайно важные. Рошфор притворился испуганным, маркиз настаивал; Рошфор говорил также, что невозможно оставить монастырь без разрешения высшего настоятеля, главы братства, и тогда маркиз попросил эрцгерцога переговорить с настоятелем, который в уважение к столь высокой особе согласился на все. Рошфору разрешено было отправиться на воды в Форж, а маркиз де Леек вручил ему письма, предупредив, чтобы он не вез сам их в Париж, что было бы большой неосторожностью, но попросил бы того, кому они предназначены, самому за ними приехать.

Рошфор уехал и как только достиг Артуа, написал кардиналу обо всем. Кардинал поспешил отправить навстречу гонца, которому Рошфор вручил пакет от маркиза де Леска. Ришелье распечатал его, прочел, велел снять копии и возвратил Рошфору, который продолжил свой путь и получил письма обратно недалеко от Форжа — таким образом, потери времени не было. Как только Рошфор получил пакет, он дал знать тому, кому он был адресован, чтобы тот приехал за ним. Это был адвокат Пьер.

Пьер выехал из Парижа, не подозревая, что со времени получения им письма от мнимого монаха, он находится под бдительным присмотром кардинальской полиции, которая ни на мгновение не выпускает его из виду. Таким образом, он достиг Форжа, получил пакет из рук Рошфора, возвратился в Париж и прямо направился к Шале. Граф, прочтя адресованные ему письма, дал требуемый от него ответ. Этот таинственный ответ составляет секрет для историков. Какого он был содержания никто не знал, кроме кардинала и, вероятно, короля, которому кардинал наверное сообщил его. Сам Рошфор об этом ничего не знал, так как письмо не бывало в его руках.

Этот документ послужил кардиналу основанием целой системы обвинений, так как, по его словам, он содержал двойное намерение — убийство короля и брак королевы с герцогом Анжуйским. Заговором этим вполне объяснялось сопротивление, оказываемое молодым принцем брачному союзу с м-ль де Монпансье.

Шале был обвинен в том, что в соумышлении с королевой и герцогом Анжуйским он хотел лишить жизни короля. Одни говорили, что это намерение предполагалось исполнить посредством отравленной рубашки, другие утверждали, что оно должно было быть исполнено ударом кинжала. Распускавшие последний слух не останавливались на этом, они рассказывали, что однажды Шале отдернул уже занавеску постели короля, чтобы совершить убийство, но отступил перед величием погруженного в сон короля, и нож выпал из его руки. Одно замечание Лапорта, вполне соответствующее уложениям французского церемониала, снимает всякое вероятие этого происшествия — смотритель гардероба не остается в комнате короля, когда тот спит, а камердинер не выходит из комнаты все время, пока король остается в постели; следовательно, надо думать, что камердинер был соучастником Шале или Шале вошел к королю во время сна камердинера.

Как только король узнал от кардинала о заговоре, он хотел отдать приказ арестовать Шале и предать суду королеву и герцога Анжуйского, но Ришелье успокоил короля, прося подождать, пока «заговор созреет». Луи XIII согласился отложить мщение, но для уверенности в том, что Шале будет у него в руках и что виновный не избежит предназначенной ему судьбы, назначил путешествие в Бретань, и двор за ним последовал. Шале, ничего не подозревая, отправился со всеми в Нант.

«Созревание» заговора должно было ускориться ответом на письмо Шале испанскому королю, в котором он убеждал его католическое величество заключить союз с недовольным французским дворянством. Надо заметить, что подобный же договор четырнадцать лет спустя стал причиной казни Сен-Мара и де Ту.

Ответ короля пришел во время пребывания Шале в Нанте. Без сомнения, кардинал нашел средство прочесть это письмо, как и письмо маркиза де Леска, прежде чем оно достигло своего назначения.

В тот самый день, как Шале получил ответ короля, он имел свидание с королевой и с братом короля и, говорят, оставался далеко за полночь у м-м де Шеврез.

Наутро он был арестован — заговор уже «созрел». Тайна хранилась не только со скрытностью, но и притворством, которые характеризуют политику кардинала и короля, так что новость об аресте Шале разразилась при дворе как удар грома. Королева, никогда серьезно не обвиняемая в желании убить короля даже самыми озлобленными ее врагами, исключая кардинала, знала о письме, полученном накануне Шале, равно как и герцог Анжуйский и м-м де Шеврез. Они подвергались ответственности, если не за заговор против жизни короля — они еще не знали, что обвинение кардинала будет простираться до такой степени — то за злоумышление против государства, ибо письмо это имело целью призвать испанцев во Францию.

Впрочем, Шале, говоря правду, своей опрометчивостью сам дал средство кардиналу ко всем всевозможным обвинениям на его счет. Шале, от природы насмешливый, нажил себе при дворе много врагов, и даже сам король не был пощажен его насмешками. Одевая его величество, он часто передразнивал его гримасы и обычные жесты, так что застенчивый и мстительный Луи XIII не раз замечал это в зеркале, перед которым стоял. Шале, надо сказать, не останавливался на этом, он открыто насмехался над холодностью и физической слабостью короля. Все эти насмешки, ставившие короля в неприязненные отношения к смотрителю гардероба, превратились в преступления, как скоро Шале был обвинен в измене.

На другой день после ареста Шале все узнали, что вопреки законам государства, король назначил из состава парламента Бретани комиссаров для розыска по делу преступника. В этом суде должен был председательствовать Марильяк. Многие думали, что хранитель государственных печатей отклонит сомнительную честь, которую ему оказали, ставя во главе временной комиссии. Но Марильяк душой и телом был предан кардиналу и не предчувствовал, что шесть лет спустя брат его будет осужден судилищем, подобным тому, в котором он теперь председательствует.

Между тем, следствие началось с той энергией и скрытностью, которые кардинал умел употреблять в подобных делах. Двор, прибывший в Нант для увеселений, впал в глубокое уныние. Над городом царило что-то подобное онемению перед летней грозой, когда небо всем своим грузом словно давит на землю.

Королева чувствовала себя совершенно в руках врагов, Гастон искал возможности бежать, но, увидя измену самых близких к себе людей, уже боялся кому-либо ввериться и предавался тщетной ярости и богохульству. Только м-м де Шеврез сохраняла присутствие духа и деятельность, прося всех за заключенного, но не находила ни одного, кто бы пожелал вместе с нею защищать бедного Шале. Здесь Ришелье в первый раз явился свету в кровавом ореоле, который унаследовал от Луи XI. Арест герцога Вандомского и великого приора поверг в уныние самых гордых храбрецов. М-м де Шеврез поняла, что ей нечего надеяться ни на королеву, ни на герцога Анжуйского, боявшихся за самих себя. Она написала г-же де Шале, прося ее поспешить в Нант и надеясь найти по крайней мере в сердце матери то самоотвержение и геройство, которые она тщетно искала в сердцах своих друзей.

Следствие шло своим ходом. Шале, хотя и признавал письмо короля испанского, но отвергал свое как измененное. По его словам, его депеши маркизу де Леску никогда не содержали ни гнусного заговора с убийством короля, ни безумного предположения женить герцога Анжуйского на королеве, которая восемью годами старше его. Он прибавлял, что это письмо, которое предъявил кардинал, оставалось почти шесть недель в его руках, ибо де Леек никогда не получил его, и что гораздо меньше времени, было бы достаточно человеку, имеющему столь искусных секретарей, чтобы превратить самое невинное письмо в нечто, заслуживающее смерти.

Это упорное отрицание привело Ришелье в сильное затруднение. Если бы дело шло только об осуждении Шале, его эминенция был достаточно уверен в преданности созданного им суда, чтобы не обращать на это никакого внимания, но дело было в том, чтобы навсегда погубить в глазах короля королеву и герцога Анжуйского. Луи XIII, как ни был доверчив, требовал доказательств, чтобы поверить обвинению. В самом деле, король начинал сомневаться, и кроме того, три лица, были ли они подговорены королевой, герцогом Анжуйским или м-м де Шеврез, продолжали восставать против брака герцога Анжуйского с м-ль Монпансье. Эти три лица: Баррадас, любимец короля, тем более имеющий влияние, что он наследовал в милостях Луи XIII и место Шале и во всех других отношениях был против своего предшественника; Тронсон, секретарь кабинета, и Советер, старший камердинер его величества. Они представляли королю, что это очень плохая политика — соединить уже почти непокорного брата с непокорной фамилией Гизов, всегда так стремившейся к обладанию троном, что Гастон, присоединяя к своим уделам огромные богатства м-ль де Монпансье, сделается богаче, а, следовательно, и могущественнее короля.

Эти суждения очень тревожили Луи XIII, и бессонные ночи имели вредное влияние на его здоровье. Пока кардинал был с ним, неопровержимые доводы могущественного политика уничтожали всякие рассуждения, но вслед за кардиналом входили любимец Баррадас, секретарь Тронсон и камердинер Советер. И когда в свою очередь эти трое покидали короля, они оставляли его, переполненного ненавистью, инстинктивно питаемой им к кардиналу, всеми наущениями одиночества, всеми призраками темноты.

Однажды утром Сюффрен, иезуит, духовник Марии Медичи, вошел без доклада, соответственно преимуществу занимаемой должности, в кабинет короля. Луи XIII, полагая, что это кто-нибудь из приближенных, не оглянулся — голова его опиралась на обе руки, он плакал. Сюффрен понял, что минута выбрана дурно и хотел потихоньку удалиться, избавив себя от объяснений, но в ту минуту, как он отворил дверь, намереваясь выйти, король поднял голову и увидел его. Тем не менее духовник сделал движение, чтобы Удалиться. Луи XIII остановил его знаком.

— О, отец мой! — вскричал он, бросаясь весь в слезах в объятия Сюффрена. — Я несчастлив! Королева, моя мать, не забыла дело маршала д'Анкра и ее любимицы Галигай. Она всегда любила и любит моего брата больше меня! От этого она так и спешит женить его на моей двоюродной сестре де Монпансье.

— Государь, — отвечал иезуит, — я могу уверить Баше величество, что вы ошибаетесь в отношении к августейшей вашей родительнице. Вы — первенец ее сердца, как и ее чрева.

Не такого ответа ожидал Луи XIII и опустился в кресло, повторяя:

— Я очень несчастлив!

Иезуит вышел и тотчас поспешил к королеве-матери и кардиналу, которым сообщил о случившемся. Ришелье понял, что нужен решительный удар, которым можно было бы овладеть вновь колеблющимся умом короля, всегда готовым ускользнуть от него по всегдашней своей слабости. В тот же вечер, одевшись в светское платье, кардинал спустился в темницу к Шале.

Шале, содержавшийся с большой строгостью, был сначала удивлен видом входившего к нему незнакомца, но быстро узнал Ришелье. Тюремный сторож запер дверь за кардиналом, оставив его наедине с узником.

Полчаса спустя кардинал вышел из темницы и, хотя было уже поздно, сразу направился в покои короля. Луи XIII, считавший себя избавленным от кардинала по крайней мере до следующего утра, сначала не хотел его принять, но Ришелье настаивал, говоря, что пришел по важным государственным делам.

При этих словах, отворявших все двери, дверь королевской спальни отворилась перед кардиналом. Его эминенция безмолвно подошел к Луи XIII и с почтительным видом подал ему вчетверо сложенную бумагу. Король принял и медленно развернул ее. Он знал обычаи кардинала и уже при входе его догадался, что бумага содержит важную новость. И точно, это было полное признание Шале: он признавался, что письмо было им написано маркизу де Леску, он обвинял королеву, он обвинял брата короля.

Луи XIII побледнел при чтении признания Шале и подобно ребенку, который восстав против своего наставника и видя, что возмущение ведет к гибели, бросается в объятия того, от которого хотел за минуту до этого бежать, король называет кардинала своим единственным другом, своим единственным спасителем и открывает ему свои сомнения, мучившие его, но, впрочем, давно известные кардиналу.

Ришелье просил короля назвать тех, кто внушил ему столь пагубные мысли, напоминая о данном его величеством слове, когда после дела Флери он хотел удалиться, и король обещал ему, если он останется, не иметь от него никаких тайн.

Луи XIII назвал Тронсона и Советера, но, полагая довольным исполнить обещание на две трети, не назвал Баррадаса. Кардинал более не настаивал, хотя и подозревал его отчасти виновным в сопротивлении короля. Но Баррадас был человеком без всякой будущности, грубым и вспыльчивым, который рано или поздно должен был из-за своей фамильярности потерять расположение короля. В самом деле, за некоторое время перед этим король, шутя, брызнул несколько капель флердоранжевой воды в лицо Баррадаса и тот пришел в такой гнев, что, вырвав флакон из рук короля, разбил его об пол. Такой человек, без сомнения, не мог внушить кардиналу особые опасения. Его эминенция отлично знал переменчивость короля и не ошибался в отношении к Баррадасу, и в самом деле он не долго владел умом Луи XIII — влюбленный в прекрасную Крессиос, фрейлину королевы, и, во что бы то ни стало добиваясь ее руки, он возбудил ревность государя, который, сослав его в Авиньон, назначил ему преемником Сен-Симона. Причиной этого назначения, говорил король спрашивающим у него о побуждениях к такой перемене, есть то, что я вполне доволен Сен-Симоном за его верные отчеты по охоте, за его заботливость о моих лошадях и за то, что никогда не слюнявит мой рог. Понятно, что милость короля, основанная на подобных доводах, не могла долго продлиться.

Кардинал, как мы сказали, довольный своими доносами, удалился, заставив короля дать клятву — хранить в тайне содержание бумаги.

Король и кардинал провели, вероятно, совершенно разным образом наступившую ночь.

На следующий день распространился слух, что Шале сделал ужасные признания. Всем была известна слабость Гастона. Первой его мыслью было бежать, но куда? Лавалет отказался принять его в Меце, а ввериться графу Суассону он боялся — оставалась Ла-Рошель.

Утром принц явился к королю попросить у него позволения пуститься в морское путешествие. Король побледнел, увидя входящего брата, которого он не видел со времени Доноса кардинала, и тем не менее поцеловал его очень нежно, а что касалось позволения, он послал Гастона просить об этом у его эминенции, говоря, что со своей стороны он не находит никакого препятствия к предполагаемому путешествию. Гастон был обманут радушным приемом у короля, думая, что слух о признании Шале был ложным, и тотчас отправился в Борегард, на дачу Ришелье. Кардинал, сидевший у окна, из которого была видна дорога, должен был заметить его приближение с тем же удовольствием, которое чувствовал его любимый кот при виде крадущейся мыши. У великих министров всегда бывает предпочитаемое животное, которому они расточают любовь и уважение, взамен ненависти и презрения, питаемых к человечеству. Ришелье обожал кошек, а Мазарини по целым дням играл с обезьяной и зябликом.

Кардинал вышел навстречу, проводил принца до кабинета со всеми знаками уважения, которые он привык оказывать тем из своих врагов, которые стояли выше его. Так, несмотря на просьбу садиться, на всевозможные настаивания Гастона, он стоял перед ним и странно было видеть, как сидящий принц спрашивал разрешения у стоящего перед ним министра.

Гастон сообщил о своем желании предпринять морское путешествие.

— Каким образом, — спросил его кардинал, — ваше высочество желает путешествовать?

— Очень просто, частным образом, — отвечал Гастон.

— Не лучше ли было бы, — опять начал Ришелье, — подождать, пока вы будете мужем м-ль де Монпансье, и тогда путешествовать как принц?

— Если я вздумаю ждать до тех пор, пока я стану мужем м-ль де Монпансье, то я еще долго не увижу моря, ибо же рассчитываю жениться на ней.

— А почему же? — поинтересовался кардинал.

— Потому, — отвечал молодой человек, — что я одержим болезнью, не допускающей брака.

— Ба! — воскликнул кардинал. — У меня есть рецепт, которым я ручаюсь вылечить ваше высочество.

— В самом деле? А за какое время? — спросил Гастон.

— В десять минут, — жестко ответил Ришелье. Гастон посмотрел на кардинала. Министр улыбался.

Молодому принцу эта улыбка показалась ядовитой, и он вздрогнул.

— И этот рецепт при вас? — несколько потерянно протянул он.

— Вот он, — сказал кардинал, вынув из кармана признание Шале.

Герцог Анжуйский знал руку заключенного. Обвинение, написанное его рукой, было ужасно, и лицо Гастона

Покрылось смертельной бледностью. Чувствуя себя невиновным, он тем не менее понял, что погиб.

— Я готов повиноваться, — сказал он кардиналу, — однако, хоть я и согласен жениться на м-ль де Монпансье, мне хотелось бы знать, что меня ожидает.

— Быть может, — отвечал кардинал, — ваше высочество в настоящее время должны бы удовольствоваться сохранением свободы и жизни.

— Как, — вскричал герцог Анжуйский, — меня ввергнут в темницу и будут судить! Меня, герцога Анжуйского!

— Во всяком случае, это было мнением вашего августейшего брата, — сказал кардинал, — но я отговорил его от такого решения, быть может и справедливого, но слишком строгого. Я выпросил для вас еще более, если ваше высочество не будет долее откладывать брак, всеми нами желаемый. Я выпросил вам герцогство Орлеан, герцогство Шартр, графство Блуа и, может быть, даже поместье Монтаржи, то есть почти миллион годового дохода, что вместе с княжествами Домб и ла Рош-сюр-Ион, с герцогствами Монпансье, Шателеро и Сен-Фаржо, которые вам принесет в приданое ваша супруга, составит нечто вроде полутораста миллионов.

— А что сделают с Шале? — спросил герцог. — Смотрите, кардинал, я не хочу, чтобы мой брак был запятнан кровью моего друга!

— Шале будет осужден, — сказал кардинал, — ибо он виновен, но…

— Но что? — спросил герцог Анжуйский.

— Но король имеет право помилования и не допустит, чтобы погиб дворянин, к которому он был расположен.

— Если вы мне ручаетесь за его жизнь, г-н кардинал, — сказал Гастон, который начал чувствовать немного менее отвращения к м-ль де Монпансье с тех пор, как узнал, с какими выгодами сопряжен этот союз, — я согласен на все.

— Я буду стараться всеми силами, — отвечал кардинал, — и сам не желал бы дать погибнуть человеку, оказавшему мне столь значительные услуги как г-н Шале. Будьте спокойны, monsieur, и не мешайте правосудию исполнить свой долг, а милосердие исполнит свой.

Усыпленный обещаниями, герцог Анжуйский уехал. Впоследствии в своем письме королю он утверждал, что кардинал определенно обещал сохранить жизнь Шале, а Ришелье со своей стороны это всегда отрицал.

Вечером того же дня король потребовал к себе Гастона. Принц, дрожа всем телом, явился к брату и нашел там королеву-мать, кардинала и хранителя печатей. При виде этих четырех строгих лиц он подумал, что его сейчас арестуют, но речь шла только о подписании некоего документа. Это было признание в том, что граф де Суассон предлагал ему свои услуги, что королева, его невестка, писала ему несколько записок, отклоняя его брак с м-ль де Монпансье, и что аббат Скалья, савойский посланник, принимал участие во всей этой интриге. О Шале не было упомянуто ни слова.

Гастон радовался, что отделался так дешево. Он подтвердил данное кардиналу обещание жениться на м-ль де Монпансье и подписал признание, в силу чего ему позволено было оставить Нант. Но несколько дней спустя его снова призвали для празднования бракосочетания. М-ль де Монпансье приехала с матерью, герцогиней де Гиз, которая несмотря на все свое богатство не дала своей дочери в приданое ничего, кроме одного бриллианта, оценивавшегося, правда, в 80 000 экю.

Молодой принц поручил защищать условия своего контракта президенту ле Куанье и велел, чтобы дарование жизни Шале было в нем упомянуто как одно из самых важных. Но король, читая контракт, взял перо и собственноручно вычеркнул это условие, после чего ле Куанье не осмелился более настаивать. Впрочем, кардинал, почти дав слово Гастону спасти жизнь Шале, отвел ле Куанье в сторону и сказал о желании короля предать Шале суду, но что он выпросил восемь дней на приведение приговора в исполнение. Во время этих восьми дней он обещал сделать все возможное и, кроме того, сам Гастон может действовать в это время.

Контракт был подписан без всяких дополнительных условий и основан на пустых обещаниях, поэтому и брачная церемония была грустна и холодна, не было никаких приготовлений, знаменующих брак принца крови. Новый герцог Орлеанский, как говорит один из современных историков, от которых не ускользает никакая мелочная подробность, не велел даже сшить себе новое платье для столь важного обряда, в котором он играл первую роль.

На следующий день после свадьбы принц уехал в Шатобриан, не желая оставаться в городе, где производился уголовный процесс над его поверенным, прекращенный на время свадьбы, но долженствующий возобновиться с еще большим ожесточением.

В самом деле, судилище, которое на время было распущено, получило приказание собраться снова.

Тем временем приехала мать Шале. Она была одной из тех женщин высокого происхождения и возвышенных чувств, с которыми мы иногда встречаемся в истории.

С первой минуты прибытия в Нант она делала все, что только могла, чтобы получить доступ к королю, но в силу данных распоряжений короля нельзя было видеть. Она вынуждена была ждать.

Наконец, 18 августа утром, приговор был объявлен:

«Уголовный суд, собранный в Нанте по повелению короля для проведения процесса графа де Шале и его сообщников, слушал допросы и признания вышеупомянутого Шале, касающиеся тайного заговора против короля и государства, после чего генеральный прокурор, комиссары, депутаты судилища объявляют вышеупомянутого Шале виновным в оскорблении личности короля, возмутителем спокойствия и т, д., поэтому присуждают вышеупомянутого Шале испытать обыкновенные и чрезвычайные пытки, претерпеть снесение головы, а телу его быть разрубленным на четыре части, имение же его конфисковать в пользу короля».

По обнародовании приговора мать несчастного еще энергичнее стала добиваться аудиенции Луи XIII, но он оставался недоступен. Однако она так умоляла, что ей обещали передать королю ее письмо. Вот это письмо, памятник гордости и горя:

«Государь!

Признаюсь, что тот, кто тебя оскорбляет, достоин здешних временных страданий и мук будущей вечной жизни, потому что ты — образ Бога. Но когда Бог обещает прощение всем просящим его с истинным раскаянием, то он тем самым учит царей поступать таким же образом. А если слезы могут переменить постановления небес, то неужели мои не в силах будут возбудить и твоею сожаления, государь? Могущество царей гораздо менее высказывается в правосудии, нежели в милосердии, наказывать менее похвально, нежели миловать. Сколько людей живет на этом свете, которые постыдно лежали бы под землей, если бы Ваше Величество не помиловали их! Государь, ты — король, отец и властелин несчастного преступника, может ли он быть более зол, нежели ты милосерден? Разве не надеяться на твое милосердие не значит оскорблять тебя? Лучший пример для добрых есть милосердие, злые же становятся не лучше, но хитрее и осторожнее вследствие наказания себе подобных.

Ваше Величество! На коленях умоляю Вас даровать жизнь моему сыну и не допустить, чтобы тот, кого я вскормила для Вашей пользы, умер для пользы кого-либо другого, чтобы дитя, которое я гак старательно воспитывала, сделалось причиной печали остатка дней моих и, наконец, чтобы тот, кого я произвела на свет, преждевременно свел меня в могилу. Увы! Зачем он не умер при рождении или от удара, полученного им в Сен-Жане или в какой-либо опасности, которой он подвергался ради Вашего Величества в Мотобане, Монпелье и в других местах; наконец, даже от руки того, кто причинил нам столько огорчений? Сжальтесь над ним, государь, его прошлая неблагодарность выкажет Ваше милосердие в еще более ярком свете. Я Вам дала его восьми лет от роду; он был внуком маршала де Монлюка и президента Жанена. Родные его ежедневно Вам служат, не смея броситься к ногам Вашим, опасаясь разгневать Ваше Величество, однако и они со слезами на глазах, вместе со мной, просят Вас о жизни этого несчастного, будет ли он принужден окончить ее в вечном заточении или в иностранных армиях, неся службу Вашему Величеству. И тем, государь, Вы можете избавить его родных от стыда и потери, удовлетворить правосудие, выказать свое милосердие, принуждая нас все более и более благословлять Вашу благость и вечно молить Бога о здоровье и процветании Вашей царственной особы, в особенности меня, которая является Вашей покорнейшей и послушнейшей слугой и подданной.

Де Монлюк».

Понятно, с каким нетерпением бедная мать ожидала обещанного ответа. Она получила его в тот же день согласно обещанию короля. Он весь был написан его рукой. Тем, кто пожелает видеть логику в противоположность красноречию, ненависть в ответ горести, стоит только прочесть это письмо. Вот оно:

«Г-же де Шале, матери.

Если бы Бог не поставил своими законами вечного пребывания в муках для невиновных, а миловал бы всех просящих прощения, тогда добрые и добродетельные не имели бы никакого преимущества перед злыми, у которых всегда нашлись бы слезы, чтобы изменить постановления небес. Сознаюсь, что я бы

Охотно простил Вашего сына, если бы Бог, оказавший мне небесную милость тем, что избрав меня здесь на земле своим образом, присовокупил к этому еще и милость, оставленную им единственно для самого себя, а именно — способность вникать в души людей. Ибо тогда, по верным познаниям, почерпнутым мной из этой Небесной милости, я бы пощадил или поразил Вашего сына громом моего правосудия как только бы узнал его истинное или мнимое раскаяние, вследствие которого, однако, Вы и теперь, хотя я не могу безошибочно судить, могли бы получить помилование от моего милосердия, если бы я один был обижен в этом деле. Ибо знайте, что я не строгий и не жестокий король и что объятия моего милосердия всегда открыты для всех, кто с истинным сокрушением о совершенном проступке приходит ко мне смиренно просить прощения в нем. Но, когда я бросаю взгляд на столько миллионов людей, полагающихся на мою бдительность, которым я — верный пастырь и которых Бог отдал на мое попечение как доброму отцу семейства, обязанному также о них заботиться и также руководить ими как собственными детьми, чтобы впоследствии, по окончании этой жизни, отдать о них отчет, этим я Вам достаточно доказываю, что мое могущество гораздо менее выказывается в правосудии, нежели в милосердии и заботе, питаемой мной о моих верноподданных слугах, которые все надеются на мою доброту и которых я хочу спасти от предстоящей гибели справедливым наказанием одного, так как нет вернее того, что иногда строгое наказание одного есть милость для многих. Если я Вам признаюсь, что многие живы из тех, которые давно уже должны лежать под землей и которых я простил, то и Вы должны признаться, что обида их никак не могущая сравниться с гнусным преступлением Вашего сына, сделала их достойными моего помилования. Вы сами можете убедиться в истине моих слов примером некоторых других, совершивших такое же преступление и уличенных в нем, которые, справедливо наказанные, гниют теперь в земле, между тем как если бы они пережили свое нечестивое и преступное предприятие, то корона, венчающая мою главу, была бы теперь причиной бедствий для тех самых, которые привыкли видеть священные лилии цветущими даже среди смут и беспорядков. И эта могущественная держава, так хорошо и так счастливо управляемая и сохраняемая королями, моими предшественниками, была бы растерзана и расторгнута на части незаконными похитителями. Не считайте же меня жестокосерднее искусного хирурга, отнимающего иногда какой-нибудь зараженный и гниющий член, чтобы спасти другие части тела, которые без этого маловажного отнятия стали бы добычей червей. И будьте уверены, что если есть злые, делающиеся хитрее, то много и таких, которых исправляет страх наказания. Итак, встаньте, не просите меня более на коленях за жизнь человека, который хочет отнять ее у того, кого Вы сами называете его отцом и владыкой Франции, его матери и кормилицы. Это рассуждение заставляет меня, моя кузина, сомневаться в том, что Вы кормили и воспитывали его для моей службы, потому что плоды воспитания, данного Вами, выказываются в таком варварском и злом намерении — совершить отцеубийство. Я скорее согласен допустить, чтобы он стал причиной печали остатка Ваших дней, чем несправедливо вознаградить его измену и вероломство гибелью моей собственной особы и всего моего народа, оказывающего мне полное, безусловное повиновение. Я вполне сочувствую Вашему сожалению о том, что он не умер в Сен-Жане, Монтобане или другом месте, которые он старался защищать не для своего законного государя, но для врагов моего имущества, не ради спокойствия моего народа, но ради возмущения его. Впрочем, если это правда, что нет худа без добра, я должен благодарить Бога за то, что могу обеспечить мое государство таким примером, и пусть он будет зеркалом для живущих теперь и для потомства, и пусть он научит их как должно любить короля и верно служить ему, и да будет он страхом для многих других, которые, может быть, с большей отважностью приступили бы к подобному преступлению, если бы этот проступок остался безнаказанным. Вот почему Вы и впредь тщетно будете умолять меня о сострадании, которого у меня более, чем я могу выразить, потому что я желал бы, чтобы эта обида касалась меня одного, иначе бы Вы давно получили прощение, о котором меня умоляете, но Вы сами знаете, что цари, будучи личностями народными, от которых зависит спокойствие государства, не должны ничего дозволять, что бы могло быть упреком их памяти и что они должны быть истинными покровителями правосудия. Итак, мой сан не позволяет мне сносить что-либо, в чем могли бы упрекнуть меня мои верные подданные, и притом я страшился бы, чтобы Бог, царствующий над царями, как цари царствуют над народами, покровительствующий всегда добрым и святым делам и строго наказывающий несправедливость, не потребовал от меня под страхом наказания в вечной жизни отчета за несправедливое дарование временной жизни тому, кто не может ожидать от моего милосердия других обещаний как тех, которые я вам обоим дал в уважение слез, проливаемых вами предо мной. Я переменю приговор суда, смягчая строгость наказания, и буду молиться Всевышнему, чтобы он был милостив и сострадателен к душе Вашего сына настолько, насколько он был жесток и безжалостен к своему государю, а Вам чтобы ниспослал терпение в Вашей скорби, как того желает Ваш добрый король

Луи».

Это письмо отняло последнюю надежду у м-м де Шале. Оно только смягчало казнь осужденного и уменьшало позор наказания. Оставался кардинал, но м-м де Шале знала, что просить его было бы совершенно бесполезно. Тогда женщина решилась на последнее — она обратилась к палачам.

Мы говорим к палачам, поскольку в то время в Нанте их было двое: один из них, носивший звание государственного палача, приехал вместе с двором, другой был палачом города Нанта. Она, собрав все, что имела в золоте и дорогих вещах, дождалась ночи и, завернувшись в длинное покрывало, отправилась к тому и другому.

Казнь была назначена на следующее утро. Шале отрекся от признаний кардиналу, он громко говорил, что эти признания были продиктованы его эминенцией под условием дарования жизни, наконец, он потребовал очной ставки с Лувиньи, единственным свидетелем обвинения.

В этом не могли отказать. В 7 часов вечера Лувиньи был приведен в темницу и предстал лицом к лицу с Шале. Лувиньи был бледен и дрожал, Шале был тверд как человек, у которого совесть спокойна. Он заклинал Лувиньи именем Бога, перед которым он должен предстать, объявить, доверял ли он ему когда-либо тайну, касающуюся убийства короля и свадьбы королевы с герцогом Анжуйским. Лувиньи смутился и, отказавшись от предыдущих показаний, признался, что ничего такого не слыхал из уст Шале.

— Но каким же образом вы могли узнать о заговоре? — спросил хранитель печатей.

— Будучи на охоте, — отвечал Лувиньи, — я слышал как несколько неизвестных мне людей, одетых в серое платье, говорили за кустом с каким-то придворным о том, о чем я донес г-ну кардиналу.

Шале презрительно улыбнулся и, обратись к хранителю печатей, сказал:

— Теперь, милостивый государь, я готов умереть. — Потом он проговорил, понизив голос:

— А! Кардинал — клятвопреступник, это ты причина моей смерти!

Час казни приближался, но одно странное обстоятельство заставляло предполагать, что казнь будет отложена. Государственный и городской палач оба исчезли, и их с самого рассвета тщетно искали.

Сначала подумали, что это хитрость, употребленная кардиналом, чтобы дать Шале отсрочку, во время которой была бы выпрошена для него отмена казни. Но скоро разнесся слух, что нашелся новый палач и что казнь будет только часом или двумя позже.

Этот новый палач был солдатом, приговоренным к виселице, которому обещано было прощение, если он согласится казнить Шале. Само собой разумеется, как ни ново было ему это ремесло, он не отказался.

В 10 часов все уже было готово к казни. Актуарий пришел предупредить Шале, что ему остается только несколько минут жизни.

Как тяжело молодому, богатому, красивому, потомку одной из лучших фамилий Франции умирать из-за жалкой интриги, умирать жертвой подлой измены! Объявление Шале о приближающейся казни привело его в минутное отчаяние.

В самом деле, несчастный молодой человек казался покинутым всеми. Королева, поставленная в странное положение, не могла сделать ни одной попытки в его пользу. Брат короля удалился в Шатобриан, и о нем ничего не знали. М-м де Шеврез после всевозможных попыток, внушенных ее быстрым, беспокойным умом, удалилась к принцу де Гимене, чтобы не присутствовать при гнусном зрелище смерти ее любовника.

Казалось, все оставили Шале, как вдруг он увидел свою мать, о присутствии которой в Нанте и не подозревал и которая, употребив все возможные усилия, чтобы спасти сына, пришла помочь ему умереть. М-м де Шале была одной из тех женщин, полных в одно и то же время и самопожертвования, и безропотной покорности судьбе. Она сделала все, что только доступно человеческой силе, чтобы оспорить сына у смерти, теперь ей оставалась сопровождать его на эшафот, чтобы поддержать до последней минуты. И с этой целью, выпросив дозволения, она пришла к нему.

Шале бросился в ее объятия и пролил обильные слезы. Но видя в матери столько твердости и мужества, он сам успокоился, поднял голову, отер слезы и сказал: «Я готов».

Вышли из темницы. У дверей его ждал солдат, которому для исполнения его обязанности был дан первый попавшийся меч, взятый у швейцарского солдата.

К месту казни, где возвышался эшафот, Шале шел между священником и матерью. Все сожалели об этом красивом, богато одетом молодом человеке, который был должен пасть под ударом палача, но были пролиты слезы и за эту благородную вдову, облаченную в траур по мужу и сопровождающую своего единственного сына на смерть.

Дойдя до подножия эшафота, она взошла по ступеням его вместе с осужденным. Шале опирался на ее плечо, духовник следовал за ними.

Солдат был бледнее и дрожал более приговоренного. Шале в последний раз поцеловал свою мать, стал на колени перед плахой и произнес короткую молитву, мать, опустившись подле на колени, присоединила к ней и свою. Несколько минут спустя Шале обратился к солдату:

— Бей, — сказал он, — я готов.

Весь дрожа, солдат занес меч и ударил. Шале испустил стон, но приподнял голову — он был ранен в плечо. Неопытный палач нанес удар слишком низко. Обагренный кровью, Шале обменялся с ним несколькими словами, а мать подошла еще раз, чтобы проститься. Потом он опять положил голову на плаху и солдат нанес второй удар. Шале опять вскрикнул, он снова был только ранен.

— К черту этот меч! — сказал солдат. — Он слишком легок, и если мне не дадут что-нибудь другое, я никогда не кончу! — И бросил меч.

Несчастный дополз до коленей своей матери и склонил ей на грудь свою окровавленную и изувеченную голову.

Солдату подали бочарный струг, но не оружия, а руки недоставало палачу.

Шале вновь занял свое место.

Зрители этой ужасной сцены насчитали тридцать два удара. На двадцатом осужденный еще простонал: «Иисус! Мария!»

Когда все было кончено, м-м де Шале встала и, подняв обе руки к небу, произнесла:

— Благодарю тебя, Создатель! Я считала себя только матерью осужденного, но я — мать мученика!

Она просила, чтобы ей отдали труп сына, и просьба ее была исполнена. Кардинал по временам бывал чрезвычайно милостив.

М-м де Шеврез получила приказание не выезжать из Верже, где она в то время находилась. Гастон узнал о смерти Шале за игорным столом и продолжал свое занятие. Королеве был отдан приказ явиться в Совет, где для нее было приготовлено место, на которое она и села. Тогда ей прочли донос Лувиньи и признание Шале. Ее упрекали в желании умертвить короля, чтобы выйти замуж за его брата.

До этой минуты королева молчала, но, выслушав последние обвинения, она встала и удовольствовалась ответом, сопровожденным одной из тех презрительных улыбок, столь привычных для прекрасной испанки:

— Я мало бы выиграла от перемены.

Этот ответ окончательно погубил ее в глазах короля, который до последней минуты своей жизни был уверен, что Шале, королева и брат были в заговоре с целью его умертвить.

Недостойный поступок Лувиньи недолго оставался безнаказанным — год спустя он был убит на дуэли.

Что касается Рошфора, то он имел дерзость возвратиться в Брюссель и даже после казни Шале оставался в своем монастыре, и никто не знал об его участии в судьбе бедняги. Но однажды, поворачивая за угол одной из улиц, он встретил конюшего графа де Шале и в испуге едва успел опустить капюшон на лицо, и потом, боясь быть узнанным, оставил город. И в самом деле вовремя, так как тотчас двери монастыря были заперты, начались розыски, но оказалось поздно — Рошфор, обратясь снова в кавалера, уже скакал по дороге к Парижу и возвратился к кардиналу, гордясь успехом своего дела, которое, по его убеждению, он так благородно исполнил. Вот что значит совесть!

ГЛАВА IV. 1627 — 1628

О том, что стало с врагами кардинала. — Политические и любовные замыслы Букингема. — Кончина герцогини Орлеанской. — Новые казни. — Милорд Монтегю. — Поручение, данное Лапорту. — Игра в карты. — Осада Ла-Рошели. — Трагическая кончина Букингема. — Печаль королевы. — Анна Австрийская и Вуатюр.

Благодаря любви Букингема, равнодушие короля к Анне Австрийской превратилось в холодность, после дела Шале эта холодность превратилась в антипатию, и далее мы увидим, как антипатия превращается в ненависть.

После рассказанных событий кардинал сделался высшим повелителем. Королевская власть затмилась в день смерти Анри IV и снова явилась в полном блеске только в день совершеннолетия Луи XIV.

Полустолетие, протекшее между двумя этими событиями, было временем царствования любимцев, если только можно назвать любимцами этих двух тиранов своих властелинов.

Королева, иногда посредством Лапорта, иногда стараниями м-м де Шеврез, удалившейся или лучше сказать удаленной в Лотарингию, продолжала сношения с герцогом Букингемом, который все еще находился под воздействием своей рыцарственной любви и не терял надежды, будучи уже почти любимым, сделаться счастливым любовником. Вследствие этого он беспрестанно упрашивал короля Карла I о позволении возвратиться в Париж посланником, в чем король Луи XIII, или вернее кардинал, отказывал с таким же упорством, с каким его просили.

Тогда, не имея возможности приехать представителем дружелюбного государства, Букингем решил явиться неприятелем. Ла-Рошель стала если не причиной, то по крайней мере предлогом для войны.

Букингем, располагавший силами Англии, надеялся вооружить против Франции еще Испанию, Германскую империю и Лотарингию. Конечно, Франция, какой бы она стараниями Анри IV и Ришелье ни была могущественной, не могла бы устоять против этого грозного союза, она принуждена была бы уступить. Тогда Букингем явился бы посредником, и одним из условий мира было бы возвращение герцога Букингема в Париж посланником.

Европа готовилась к войне, Франция — быть преданной мечу и огню, а причиной всему были любовь Букингема и ревность кардинала, поскольку о ревности короля никто и не думал. Луи XIII слишком не любил королеву, особенно после дела Шале, чтобы серьезно ее ревновать.

Очевидно, что всей этой поэме не доставало только Гомера, чтобы сделать из Букингема Париса, из Анны Австрийской — Елену, а из осады Ла-Рошели — осаду Трои. Ла-Рошель была одним из городов, данных гугенотам Анри IV во время обнародования Нантского эдикта, что дало повод Бассомпьеру, который сам был гугенотом, а между тем осаждал город, сказать: «Вы увидите, что мы будем так глупы, что возьмем Ла-Рошель!»

Этот город всегда был для кардинала предметом тревог — он был главным гнездом непокорных, средоточием раздора и мятежей. Давно ли советовали Гастону укрыться в нем?

Принц Анри де Конде был сослан в Венсенн и уже никогда не мог оправиться от этого удара. Правда, Франция выиграла при этом — в продолжение трехлетнего своего заточения принц сошелся со своей женой и имел от нее двух детей: Анну Женевьеву Бурбонскую, известную позднее под именем герцогини де Лонгвиль, и Луи Бурбонского, ставшего впоследствии великим Конде.

Герцог Вандомский и великий приор были арестованы и заточены в замке Амбуаз. Ришелье одно время хотел судить их и казнить, но один сослался на права пэра Франции, а другой — на права Мальтийского ордена, рыцарем которого он был. Тем и кончилось дело, но чтобы лучше следить за побочными сыновьями Анри IV, кардинал велел переместить их в Венсенский замок.

Граф де Суассон, обвиненный перед кардиналом в предложении сил и денег герцогу Анжуйскому, счел за лучшее, не ожидая возвращения короля и его министра, оставить Париж и, под предлогом путешествия ради здоровья, переехал Альпы и поселился в Турине. Кардинал, не будучи в силах выместить свою злобу на его особе, старался уязвить его — он велел написать де Бетюну, французскому посланнику в Риме, чтобы при папском дворе в титуле «его высочества» графу де Суассону было отказано. Но это было тем временем, когда дипломаты были важными сановниками, и де Бетюн отвечал: «Если граф виноват, то его должно

Судить и наказать, если же невиновен, то будет совершенно напрасным оскорблять, унижая в то же время честь нашей короны. Я согласен лучше оставить свой пост, нежели быть оружием такой низкой мести».

Герцог Анжуйский сделался после брака своего принцем де Домб и де Рош-сюр-Ион, герцогом Орлеанским, Шартрским, де Монпансье и де Шателеро, графом де Блуа и сеньором де Монтаржи, но все эти новые титулы, вместо того, чтобы возвеличить его, унизили, ибо были написаны в брачном контракте кровью Шале. Новый герцог Орлеанский, находясь под постоянным надзором своих приближенных, ненавидимый королем, презираемый дворянством, уже не мог быть опасным для кардинала.

Итак, принц Анри де Конде был обессилен, великий приор и герцог Вандомский — заключены в Венсенский замок, граф де Суассон бежал в Италию, Гастон Орлеанский был обесчещен. Одна Ла-Рошель еще противилась воле Ришелье.

К несчастью, кардиналу не так легко было осудить город, как человека — срыть город труднее, чем снести голову человеку. Кардинал только ждал случая наказать Ла-Рошель, и Букингем доставил ему этот случай.

Букингем, как мы видели, желал войны. Тогдашнюю Францию сравнительно нетрудно было вовлечь в войну — английский министр возбуждал несогласия между Карлом I и мадам Анриеттой так же, как Ришелье поступал с Луи XIII и Анной Австрийской. Следствием этих несогласий было то, что английский король отослал в Париж весь французский двор своей жены, подобно тому как сделал прежде Луи XIII с испанским двором Анны Австрийской, отправив его в Мадрид. Однако, хотя это нарушение одного из условий контракта и оскорбило короля Франции, он не считал это достаточным поводом для разрыва. Тогда Букингем, не дождавшись объявления войны, решил действовать другим способом. Он велел капитанам нескольких английских кораблей захватывать французские купеческие суда и адмиралтейским приговором объявил эти суда законным призом.

Это было серьезным нарушением существовавшего морского права, но Ришелье устремил все свое внимание на Ла-Рошель — он хотел получить двойную выгоду и одним ударом покончить как внутреннюю, так и внешнюю войну. Франция слабо протестовала против действий Карла I, давая понять его любимцу, что к окончательному разрыву могут привести меры более решительные. Тогда Букингем склонил Карла 1 принять сторону французских протестантов и дать им помощь. Жители Ла-Рошели, будучи уверены в покровительстве Англии, послали к Букингему герцога де Субиза и графа Бранкаса. Любимец Карла I сделал для них более, нежели они могли надеяться, и вывел из портов Англии стопарусный флот, и высадился на острове Ре, которым и завладел. Но он не смог взять цитадель Сан-Мартен, геройски защищаемую графом де Туарас с двумястами пятьюдесятью солдатами против двадцати тысяч англичан. Наконец, желание Ришелье осуществилось. Подобно рыбаку, выжидающему удобную минуту, он мог теперь одним неводом захватить англичан и жителей Ла-Рошели — политических и религиозных врагов. Тотчас же было отдано приказание войскам двинуться к Ла-Рошели.

Два события на минуту отвлекли внимание Франции от того важного пункта, на котором оно было сосредоточено. М-ль де Монпансье, сделавшись герцогиней Орлеанской, родила в Нанте дочь, бывшую впоследствии la grande Mademoiselle и с которой мы познакомимся ближе во время Фронды и при дворе Луи XIV. Однако молодая принцесса, на которую Франция возлагала столько надежд, скончалась в родах — брак, обагренный кровью, не получил благословения небес.

Другим событием стала казнь графа де Бутвиля. Этот дворянин, вынужденный укрыться в Нидерландах после двадцати двух дуэлей, оставил Брюссель, вздумав устроить двадцать третью посреди Королевской площади. Он был схвачен и отведен в Бастилию вместе с секундантом, графом де Шапелем, убившим Бюсси д'Амбуаза, своего противника: обоим виновникам отсекли головы, несмотря на заступничество Конде, Монморанси и Ангулемов, и с падением этих двух голов, одна из которых принадлежала к дому Монморанси, французское дворянство, столь щепетильное, всегда готовое драться на дуэли, протестовало уже не одними криками ужаса.

Впрочем, король до некоторой степени успокоил умы, назначив всем им свидание под стенами Ла-Рошели, объявив, что сам будет руководить осадой. Оставим кардинала выказывающим воинственный свой гений, как он уже выказал политический, и проследим маловажное происшествие, показывающее еще одну причину супружеской антипатии, которая между Луи XIII и Анной Австрийской должна была превратиться в ненависть.

Мы уже говорили, что намерение Букингема против Франции, внушенное причиной ничтожной, имело далеко идущие последствия: вооружив против Франции Англию. Букингем намеревался посредством лиги привлечь на сторону Карла I герцогов Лотарингского, Савойского, Баварского и эрцгерцогиню, властвовавшую именем Испании во Фландрии. И чтобы исполнить это намерение, уже подготовленное м-м де Шеврез, сосланной в Лотарингию после процесса Шале, Букингем послал милорда Монтегю, одного из своих самых искусных и надежных поверенных.

Но и Ришелье имел преданных агентов и надежных людей, причем даже между приближенными герцога Букингема. Он узнал о намерениях Букингема как только они были задуманы и сообщил о них королю, не скрыв, что любовь герцога к королеве была единственной причиной всех этих смут. И когда Луи XIII занемог в Виллеруа, по дороге в Ла-Рошель, королева тотчас же поспешила к нему из Парижа. Старшему камергеру короля де Юмьеру был отдан приказ не впускать никого в комнату короля, не испросив разрешения у августейшего больного. Бедный камергер, полагая, что это приказание ни в каком случае не относится к королеве, пропустил ее без доклада. Десять минут спустя Анна Австрийская, вся в слезах, вышла из комнаты своего супруга, а де Юмьер получил приказание оставить двор.

Анна Австрийская возвратилась в Париж в тревоге, угадывая грозу, поднимающуюся со стороны Англии, как вдруг узнала, что поверенный герцога Букингема милорд Монтегю арестован.

Вот как это произошло. Ришелье, не упускавший из вида Портсмут, знал об отъезде Монтегю, который должен был прибыть в Лотарингию и Савойю через Фландрию. Кардинал именем короля отдал приказание де Бурбону, дом которого находился на границах Барруа, где должен был проезжать Монтегю, следить за ним и по возможности арестовать.

Де Бурбон имел сильное желание выслужиться перед кардиналом, поэтому, тотчас же по получении приказа, он принял меры к его исполнению. Де Бурбон велел позвать двух басков, переодеться в слесарных подмастерьев и следовать повсюду за милордом Монтегю, находившемся тогда в Нанси, то ли вблизи, то ли вдали, смотря по обстоятельствам и их усмотрению. Баски исполнили в точности данное им поручение и сопровождали Монтегю все время его путешествия. Когда же он прибыл в Барруа и был недалеко от французской границы, один из них поспешил вперед, чтобы уведомить своего господина. Де Бурбон тотчас же сел на лошадь и в сопровождении десятка своих друзей занял место на дороге, по которой надлежало ехать посланнику Букингема, и арестовал его в то время как тот тешил себя мыслью, что почти достиг цели.

Милорда сопровождали дворянин Окенгем и камердинер, в чемодане которого был найден договор. Пленников отвезли в Бурбон, где они поужинали, а потом — в Куаффи, хорошо укрепленный замок. Поскольку опасались каких-либо действий со стороны герцога Лотарингского, то войска, находившиеся в Бургундии и Шампани, получили приказ окружить Куаффи, а затем сопроводить пленников в Бастилию.

С ужасом услышала королева о взятии под стражу милорда Монтегю — она знала о доверии герцога Букингема к этому дворянину и страшилась, чтобы с ним не было письма к ней от герцога, ибо в том положении, в котором она теперь находилась в отношении к королю, ей предстояло ни более ни менее как быть высланной в Испанию.

Королева узнала, что среди войск, сопровождавших милорда Монтегю, имелся отряд жандармов, и вспомнила, что года два или три назад она доставила место юнкера в этом отряде Лапорту, одному из самых преданных ей людей, как это мы имели случай видеть, когда после событий в Амьене он попал в немилость короля. Королева справилась, где мог находиться Лапорт, и узнала, что он взял отпуск, желая провести время поста в Париже. Итак, сама судьба приблизила его к королеве, которая секретно приняла его в Лувре в 12 часов ночи, и он не был никем узнан.

Анна Австрийская рассказала уже пострадавшему за свою королеву и готовому снова страдать Лапорту об ужасном положении, в котором она находилась.

— Я знаю только вас как человека, которому могла бы ввериться, и вы один в состоянии вывести меня из опасности, которой я подвергаюсь!

Лапорт уверил ее в своей преданности и спросил, чем он может ей это доказать.

— Вот в чем дело, — сказала королева, — надо, чтобы вы тотчас же возвратились в свой отряд и во время сопровождения милорда Монтегю нашли бы удобный случай переговорить с ним и узнать, нет ли чего, касающегося меня, в отнятых у него бумагах, и скажите ему, чтобы он в своих ответах ни под каким видом не произносил моего имени, что его никак не может спасти, а меня погубит!

Лапорт отвечал, что готов умереть за королеву. Анна Австрийская поблагодарила его, назвала своим спасителем,

Отдала ему все находившиеся при ней деньги, и преданный слуга отправился в ту же ночь.

Лапорт прибыл в Куаффи в то самое время как войска выходили из него. Милорд Монтегю ехал верхом на маленькой лошади посреди солдат, по-видимому, свободный, но без шпаги и даже без шпор. Его везли в Париж не только открыто и днем, но лотарингские войска были даже предупреждены, что как только заключенный выедет, будет сделано два пушечных выстрела, чтобы их уведомить об этом. Они, следовательно, могли, если бы захотели, помешать шествию. Пушечные выстрелы раздались, и войска начали готовиться к сражению, но лотарингцы не трогались со своих квартир, и французское войско в девятьсот всадников под предводительством де Бурбона начало свой путь к Парижу.

Приехав в Куаффи, Лапорт занял свое место между товарищами, но так как было известно, что отпуск его еще не кончен, барон де Понтье, знаменосец отряда и приверженец Анны Австрийской, хорошо понял, что причина, понудившая его вернуться в полк, была другая и гораздо более важная, нежели необходимость сопровождать пленника. Он даже дал Лапорту это заметить во время марша, и так как Лапорт знал о преданности барона королеве и понимал, что тот будет ему нужен для сближения с милордом Монтегю, то, не говоря прямо о своем поручении, дал, однако, понять, что подозрения его основательны. Барон, видя, что Лапорт не намерен выдать свой секрет, имел достаточно скромности более не настаивать.

В ближайший же вечер барон удержал Лапорта у себя, не отпуская ночевать на общую квартиру отряда и рассчитывая, что этим даст Лапорту возможность скорее сблизиться с пленником.

В самом деле, чтобы доставить развлечение милорду Монтегю, с которым, несмотря на пленение, обходились как с вельможей, де Бурбон приглашал всякий вечер офицеров для составления ему партии. Лапорт, находившийся в числе офицеров, был также приглашен вместе с другими и никогда не пропускал случая быть на этих собраниях.

Милорд Монтегю, видевший Лапорта во время путешествия герцога Букингема во Францию, сразу узнал его и, считая одним их самых преданных слуг королевы, понял, что он находится тут не без особой причины. Улучив минуту, Монтегю устремил пристальный взгляд на Лапорта и когда тот обернулся в его сторону, они быстро обменялись взглядами, которых никто не заметил, исключая барона де Понтье, окончательно убедившегося, что Лапорт приехал для переговоров с пленником.

Барон де Понтье, чтобы, сколько возможно, конечно, не выказывая этого явно, помочь стараниям преданного слуги, назначил однажды вечером, когда не доставало четвертого для составления партии, Лапорта, который с радостью принял предложенное ему за карточным столом место. Как только он сел, нога его встретила ногу милорда, и это дало ему понять, что Монтегю его узнал. Лапорт, со своей стороны, употребляя то же средство, старался предупредить пленника быть осторожным, а потом, во время разговора, посредством понятным только им фраз, они посоветовали друг другу быть как можно внимательнее.

Действительно, хотя и не было никакой возможности сказать что-нибудь друг другу, но можно было написать. Играя, Лапорт нарочно оставил карандаш, которым записывали призы, а милорд Монтегю спрятал его так, что никто не заметил.

На другой день, когда возобновилась игра, Лапорт снова поместился между пленником и бароном де Понтье; с другой стороны милорда сидел сам де Бурбон. Лапорт умышленно уронил часть колоды на пол. Милорд Монтегю, с обычной своей вежливостью, поспешил нагнуться, чтобы помочь Лапорту исправить неловкость, и вместе с картами поднял записку, которую незаметно спрятал в карман. На другой день милорд Монтегю, всегда отличавшийся предупредительностью, при виде Лапорта подошел к нему и протянул руку. Лапорт поклонился в ответ на такую вежливость и почувствовал, что при пожатии руки милорд передал ответ на вчерашнюю записку.

Ответ был самый успокоительный. Милорд Монтегю утверждал, что не получал от Букингема никаких писем к королеве, что имя ее не упоминается в отнятых у него бумагах, и кончал свою записку уверением, что королева может быть спокойна и что он скорее умрет, нежели скажет или сделает что-либо неприятное для ее величества.

Лапорт, хоть и обладал теперь необходимым, однако все-таки не торопился оставить отряд, продолжая всякий день играть с милордом. Он не мог послать письмо по почте из опасения, как бы оно не было перехвачено, не мог и оставить свой отряд без того, чтобы не возбудить возможных подозрений. Как ни было велико нетерпение Лапорта, однако он медленно приближался к Парижу вместе с конвоем пока, наконец, на страстную пятницу, они не въехали в Париж, и так как в этот же день пленник был препровожден в Бастилию, то Лапорт, окончив свои обязанности относительно милорда, был уже совершенно свободен.

Королева узнала о его возвращении, и ее желание скорей увидеть своего посланника было так сильно, что в день приезда милорда Монтегю, села в карету и велела проехать мимо шествия, где между жандармами увидела Лапорта, в свою очередь заметившего ее и постаравшегося успокоить ее торжествующим знаком.

Тем не менее в течение всего этого дня Анна Австрийская была в большом беспокойстве, и как только настала ночь, Лапорт, как и в первый раз, пробрался в Лувр, где нашел королеву, ожидавшую его с большим нетерпением.

Он начал с того, что подал ей записку милорда Монтегю, которую королева с жадностью перечитала несколько раз, а потом, глубоко вздохнув, сказала:

— Ах, Лапорт! Вот в продолжение уже целого месяца первый раз я вздохнула свободно. Но как же это вы, имея такую драгоценную новость, не могли передать мне это письмо пораньше или сами не привезли его с гораздо большей поспешностью?

Тогда Лапорт сказал, что считал безопаснее для королевы употребить все возможные меры предосторожности. Королева согласилась, что он был прав, действуя максимально осторожно; потом она надавала Лапорту множество обещаний, говоря, что еще никто до сих пор не оказывал ей такой важной услуги как он.

Между тем король и кардинал старались ускорить осаду Ла-Рошели, где день ото дня дела шли все хуже. С самого начала блокады, так хорошо организованной и не допускавшей в город подвоза съестных припасов, в особенности со времени возведения поперек рейда плотины, не дававшей кораблям возможности проникнуть в гавань, город чувствовал недостаток во всем и держался только мужеством, энергией и благоразумием мэра Гитона и примером, который подавали герцогиня де Роган и ее дочь, питавшиеся в продолжение трех месяцев лошадиным мясом и самым малым количеством хлеба. Но не все имели даже лошадиное мясо или хлеб, народ нуждался во всем, и слабые в протестантской вере роптали. Король, извещаемый обо всем, что происходило в городе, старался поддерживать это несогласие, постоянно подавляемое и постоянно возрождавшееся, обещая выгодные условия сдачи города. Магистраты земского суда восставали против мира; проходили собрания со спорами, доходившими до драки, и однажды городской глава и его приверженцы обменялись несколькими кулачными ударами с советниками земского суда.

Спустя короткое время после этой драки, следствием которой было то, что приверженцы короля вынуждены были искать приюта в его стане, от двух до трех сотен мужчин и столько же женщин, не будучи в силах долее переносить страшные лишения, решились оставить город и идти просить хлеба у королевской армии. Осажденные, которых это освобождало от стольких бесполезных желудков, с радостью отворили им ворота, и печальная процессия направилась к королевскому стану, прося у короля милосердия. Но они просили милосердия у того, кому эта добродетель была неизвестна. Он отдал приказание раздеть мужчин донага, а на женщинах оставить одни рубашки, потом солдаты, взяв в руки кнуты, погнали несчастных, как стадо, обратно к городу, недавно ими оставленному и не хотевшему снова принять их. Три дня стояли они в таком положении под стенами родного города, умирая от стужи и голода, обращая мольбы то к друзьям, то к врагам, пока, наконец, самые несчастные, как это всегда случается, не сжалились над ними — ворота отворились и им было позволено снова разделять беды покинутых ими.

Одно время думали, что скоро все кончится. Луи XIII, которого осада томила едва ли не более осажденных, потребовал к себе однажды своего оруженосца Бретона, приказал ему облечься в боевой наряд короля, украшенный лилиями, надеть его ток, взять в руки скипетр и идти в сопровождении двух трубачей объявить в соответствующей форме приказание мэру и городскому совету сдаться.

Вот это приказание:

«Тебе, Гитон, мэру города Ла-Рошель, именем короля, государя, моего и твоего единственного верховного властелина, приказываю немедленно созвать городское собрание, где всякий из моих уст мог услышать то, что я имею объявить вам от имени Его Величества».

Если бы мэр вышел к городским воротам и созвал бы городской совет, то Бретон должен был прочесть второе послание:

«Тебе, Гитон, мэру города Ла-Рошель, всем городским старшинам, пэрам и вообще всем, участвующим в управлении городом, именем моего Государя, моего и вашего единственного властелина, приказываю оставить свою непокорность, отворить перед ним ваши ворота и немедленно показать полное повиновение, должное ему как вашему единственному и естественному властелину. Объявляю вам, что в таком случае он окажет вам свое милосердие и простит вам ваше преступление в вероломстве и возмущении. Напротив, если вы будете упорствовать в вашей жестокости, отказываясь от милосердия такого великого монарха, я именем его объявляю, что нечего уже будет надеяться на его помилование и что вы должны будете ожидать от его оружия справедливого наказания, заслуженного вашими преступлениями, одним словом, тех строгостей, которые такой великий Государь может и должен выказать таким недостойным подданным, как вы!»

Но, несмотря на великолепие одежды королевского оруженосца и на беспрестанно повторяемые звуки труб, ни мэр, ни кто-либо другой не вышел к воротам, даже часовые не отвечали, и Бретон должен был оставить свои прокламации на земле.

Осажденные надеялись на обещание герцога Букингема напасть на неприятельский стан, которое и в самом деле было уже организовано, как вдруг случилось одно из тех неожиданных событий, какие уничтожают человеческие соображения и могут одним ударом спасти или погубить целое государство.

Букингем проводил свой план вторжения во Францию со всей энергией, на какую был способен, преодолевая сильную оппозицию в Англии, не имевшей действительных оснований для войны с Францией. Правда, с тех пор как война была начата, как протестанты увидели, до какой крайности доведены их единоверцы в Ла-Рошели, они стали желать, чтобы какой-нибудь сильный удар заставил короля и кардинала снять осаду. Но Букингем, разбитый на острове Ре, берег свой удар до того времени, когда лига объявит войну. Однако арест милорда Монтегю произвел волнение в лиге, и герцог вынужден был отозвать свой флот, направившийся было к Ла-Рошели; флот возвратился на рейд Портсмута не только ничего не сделав, но даже и не попытавшись что-либо сделать. Причиной тому было то, что Букингем, как мы уже сказали, все поджидал известия о готовности герцогов Лотарингского, Савойского и Баварского, а также эрц-герцогини вторгнуться во Францию.

При появлении флота, причины возврата которого были неизвестны, в Англии поднялся мятеж, народ толпился у отеля Букингема и даже умертвил его доктора. На другой день Букингем велел вывесить объявление, которым извещал, что флот был отозван только потому, что он сам собирается принять предводительство над ним. В ответ послышались угрозы:

— Кто управляет королевством?

— Король.

— Кто управляет королем?

— Герцог.

— Кто управляет герцогом?

— Дьявол…

— Пусть герцог бережется, а не то его постигнет участь его врача!

Эта угроза не обеспокоила Букингема, во-первых, потоку, что он был храбр, а во-вторых, потому, что эти угрозы повторялись так часто, что он привык. Немудрено, что он преспокойно продолжал приготовления к войне, вовсе не заботясь о сбережении своей жизни.

23 августа, когда Букингем после аудиенции, данной им в своем доме в Портсмуте герцогу де Субизу и посланным из Ла-Рошели, вышел из комнаты и обернулся, чтобы сказать что-то герцогу де Фриару, он вдруг почувствовал сильную боль. Увидев бегущего человека, он схватился за грудь, почувствовал рукоятку ножа, вырвал его из раны и закричал:

— О, злодей! Он убил меня!

И в ту же минуту он упал на руки окружающих и умер, не будучи в состоянии произнести ни слова.

Возле него на полу осталась шляпа, а в ней бумага со следующими словами: «Герцог Букингем был врагом королевства, за это я и убил ею».

Тогда во всех окнах раздались крики:

— Держите убийцу! Убийца без шляпы!

Было много гулявших по улице в ожидании выхода герцога, и в этой толпе был только один без шляпы, бледный, но казавшийся совершенно спокойным. Все бросились к нему с криками: «Вот убийца герцога!»

— Да, — ответил он, — я убил его!

Убийца был взят и отведен в суд. Там он признался во всем, говоря, что он хотел спасти королевство смертью того, кто давал королю дурные советы. Впрочем, он все время утверждал, что не имеет сообщников и что не личная ненависть к герцогу побудили его к убийству.

Впоследствии, однако, узнали, что этот человек, будучи лейтенантом, дважды просил у герцога капитанского чина, в котором ему дважды отказали. Имя его было Джон Фельтон; он умер с твердостью фанатика и спокойствием мученика.

Понятно, какое действие произвело известие о смерти Букингема в Европе, а особенно при французском дворе. Когда Анне Австрийской объявили об этом, она едва не лишилась чувств и проронила даже неосторожное замечание: «Это невозможно! Я только что получила письмо от него!»

Но вскоре не осталось никакого сомнения. Ужасная новость была подтверждена Луи XIII по возвращении его в Париж. Он сделал это, впрочем, со всей желчью своего характера, не взяв на себя труд скрыть от жены радость, которую он почувствовал.

Королева, со своей стороны, была столь же откровенна. Она заперлась со своими самыми приближенными, и они были свидетельницами пролитых ею слез. Время, успокоив ее грусть, не могло, однако, изгладить из памяти ее прекрасный образ герцога, который всем пожертвовал для нее и которому эта любовь стоила жизни.

Приближенные королевы, зная, какие нежные воспоминания она сохранила о герцоге Букингеме, часто говорили с ней о нем, и она всегда с удовольствием принимала участие в этих разговорах.

Однажды вечером, когда несчастная королева, сидя у камина, с глазу на глаз разговаривала с Вуатюром, своим любимым поэтом, она, заметив его задумчивость, спросила, о чем он думает. Вуатюр отвечал ей в стихах с легкостью импровизации, характеризующих поэтов того времени:


Je pensais que la destinee

Apres tant d’injustes rigueurs,

Vous a justement couronnee

De gloire, d’йclat et d’honneurs,

Mais que vous йtiez plus heureuse

Lorsque vous йtiez autrefois,

Je ne veux pas dire amoureuse,

La rime le veut toutefois.

Je pensais, car nous autres poиtes

Nous pensons extravagamment,

Ce que dans l’йclat oщvous кtes,

Vous feriez, si dans ce moment

Vous avisiez en cette place

Venir le duc de Bouquinken

Et lequel serait en disgrвce,

De lui ou du pиre Vincent.


Я думал, что судьба,

После стольких несправедливых гонений,

По справедливости увенчала Вас

Славой, сиянием и почестями;

Но что Вы были счастливее,

Когда Вы некогда были -

Я не хочу сказать: влюблены,

Но этого, однако же, хочет рифма.


Итак, в 1644 году Вуатюр говорил, что прекрасный герцог был бы предпочтен духовнику королевы, то есть шестнадцать лет спустя после убийства.

ГЛАВА V. 1629 — 1638

Окончание и последствия войны. — Слухи о беременности Анны Австрийской. — Первый ребенок. — Кампанелла. — Рождение Лии XIV. — Общая радость. — Увеселения. — Гороскоп новорожденного. — Обозрение европейских государств.

Политические следствия осады Ла-Рошели известны. Ла-Рошель, осаждаемая кардиналом и доведенная посредством устроенной по его повелению плотины до голода, должна была сдаться 28 октября после одиннадцатимесячной осады.

Что касается частного результата, то он состоял в совершенном разладе между королем и королевой, разладе, который еще более усилился смертью герцога Монморанси, испанской войной 1635 года и тайными сношениями Анны Австрийской с Мирабелем, испанским посланником. Читатель не забыл, что Лапорт был жертвой этих сношений, что он был посажен в Бастилию и что де Шавиньи, объявляя Луи XIII о беременности королевы, испросил для него прощение.

В начале нашего рассказа мы уже упомянули, что во Франции долго не верили этой радостной вести и когда, наконец, она подтвердилась, тысячи странных слухов распространились об этой беременности, ожидаемой так долго. Мы знаем, что эти толки недостойны страниц истории и не даем им никакой веры, но передаем их только для того, чтобы показать, что в изучении истории мы ничем не пренебрегли, что мы равно ознакомились с сочинениями Мезере, Левассера, Даниэля, с остроумными записками Бассомпьера, Таллемана де Рео и Бриенна, с архивами библиотек и с уличными слухами.

Уверяли, что королева вполне была убеждена в том, что не она сама была причиной своего бесплодия потому уже, что еще в 1936 году она почувствовала себя в первый раз беременной. Говорили, что эта первая беременность была удачно скрываема от короля и, быть может, этот первый исчезнувший ребенок есть то самое лицо, которое впоследствии появится под именем «железной маски».

Исчезновение этого младенца, который по тем же толкам был мужского пола, причинило много печали Анне Австрийской как матери, так и королеве. Здоровье Дуй XIII день ото дня становилось хуже, и его величество мог умереть каждую минуту, оставляя вдову и жертву ненависти Ришелье, Анна Австрийская уже имела перед глазами пример такой ненависти — королева Мария Медичи, решившаяся противодействовать кардиналу, была отправлена, несмотря на то, что была матерью царствовавшего Луи XIII, в ссылку и жила в самом несчастном положении в чужой земле.

Правда, сам кардинал казался осужденным на смерть — доктора говорили, что ему уже немного осталось жить. Но он так часто выдавал себя за больного и, как Тиберий, распускал слухи о приближении своих последних минут, что ему перестали верить. Впрочем, был ли кардинал действительно болен и была ли его болезнь действительно смертельна, кто мог сказать, кто умрет прежде — король или кардинал? И если бы Ришелье пережил Луи XIII только шестью месяцами, то и этого времени было бы для него довольно, чтобы навсегда погубить королеву.

Говорили также, что с тех пор, как королева почувствовала свою вторую беременность, она пожелала ею воспользоваться, чтобы уверить Луи XIII в его виновности и заставить его признать плод наследником короны, если это будет сын. Следовательно, сцена, искусно подготовленная, происходившая у м-ль де Лафайет, с которой мы начали историю, была ничем иным, как комедией, в которой король должен был играть роль обманутого мужа.

Утверждения Гито, начальника телохранителей королевы, были причиной этих слухов или, по крайней мере, усиливали их. Гито рассказывал, что мысль ехать ужинать и ночевать в Лувр и в голову не приходила Луи XIII, что еще в продолжение этого достопамятного вечера 5 декабря королева сама посылала два раза в монастырь Благовещения к своему августейшему супругу, который, устав от борьбы и продолжительного сопротивления, склонился, наконец, на ее усиленные просьбы, а особенно на просьбы м-ль де Лафайет. Что касается настоящего отца этих двух детей, то, как мы увидим, он явится впоследствии на сцену. Однако мы повторяем, что все это были только слухи, на которых историк не может основываться, хотя и упоминает о них.

Одно не подлежит сомнению, а именно то, что королева была беременной и что эта беременность радовала всю Фракцию. Но эта радость омрачалась опасением, как бы королева не родила девочку.

Анна Австрийская, предполагая, что у нее родится сын, пожелала найти астролога, который бы в минуту его рождения составил его гороскоп; она обратилась с этой просьбой к королю, поручившему столь важное дело кардиналу, и тот взялся отыскать такого чародея.

Ришелье, веря в астрологию, как это доказывают его записи, вспомнил о Кампанелле, в познаниях которого имел когда-то случай убедиться, но Кампанелла выехал из Франции. Кардинал приказал узнать о его судьбе, и ему сообщили, что Кампанелла схвачен итальянской инквизицией как колдун и сидит в Милане в тюрьме, ожидая приговора. Ришелье имел достаточно влияния — он настоятельно потребовал освобождения Кампанеллы и в этом ему не было отказано. Королеве объявили, что она может быть спокойна, и астролог, который составит гороскоп новорожденного, уже по дороге во Францию.

Наконец настала вожделенная минута. 4 сентября 1638 года в 11 часов вечера королева почувствовала первые боли родов. Она была тогда в Сен-Жермен-ан-Лэ, в павильоне Анри IV, окна которого выходили к воде.

Ожидаемые последствия родов так интересовали парижан, что многие лица, которым нельзя было оставаться в Сен-Жермене или дела удерживали в Париже, в последние дни беременности королевы расставили вестовых по дороге из Парижа в Сен-Жермен для получения самых быстрых и последних известий.

К несчастью, мост Нейльи был сорван и через реку был устроен паром, который перевозил весьма медленно, но жадные искатели новостей, предупредившие изобретение телеграфа, поставили часовых на левом берегу реки, которые сменялись каждые два часа и должны были передавать известия на противоположный берег.

Им было приказано делать отрицательные знаки, если королева еще не разрешилась, стоять смирно, сложив руки крест накрест, если родится дочь и, наконец, подняв шляпы кричать, если королева произведет на свет дофина.

В воскресенье 5 сентября, около 5 часов утра, боли усилились, и г-жа Филандр тотчас уведомила короля, который не спал всю ночь, что его присутствие необходимо. Луи тотчас явился к королеве и дал повеление, чтобы Гастон, принцесса Конде и графиня Суассон пришли в комнату королевы.

В 6 часов принцессы были введены к Анне Австрийской.

В противоречие правилам церемониала, требующим, чтобы в это время комната королевы была наполнена определенными лицами, при Анне Австрийской, кроме короля и лиц, о которых мы упомянули, находилась еще герцогиня Вандомская — в знак особого благоволения Луи XIII разрешил ей присутствовать при родах.

Кроме того, в комнате родильницы находились г-жа Лан-сак, нянька будущего новорожденного, статс-дамы де Сенесей и де Флотт, придворные дамы, две камер-юнгферы, будущая мамка и акушерка г-жа Перонн. В прилежащей к павильону комнате, рядом с той, в которой находилась королева, был специально устроен алтарь, перед которым епископы Льежский, Меосский и Бовеский, по совершении литургии, поочередно, должны были читать молитвы до тех пор, пока королева не разрешится.

С другой стороны, в большом кабинете королевы, также смежном, были собраны: принцесса Гимене, герцогини Тремуйль и де Буйон, г-жи Виль-о-Клерк, де Мортемар, де Лианкур, герцоги Вандомский, Шеврез и Монбазон, г-да де Лианкур, де Виль-о-Клерк, де Брион, де Шавиньи, наконец, архиепископы Бургский, Шалонский, Манский и старшие придворные чины.

Луи XIII с большим беспокойством прохаживался из одной комнаты в другую. Утром в 11 с половиной часов акушерка возвестила, что королева разрешилась и, спустя минуту, среди глубокого молчания и беспокойства, последовавших за этим известием, она воскликнула:

— Радуйтесь, государь! Теперь престол Франции не перейдет в женский род, Бог дал королеве дофина!

Луи XIII тотчас взял младенца из рук акушерки и показал его в окно, крича:

— Сын, господа, сын!

По условленным знакам раздались радостные восклицания, перешли Сену и по живому телеграфу в один миг долетели до Парижа.

Потом Луи XIII, внеся дофина в комнату королем, приказал епископу Меосскому, старшему придворному священнику, немедленно окрестить новорожденного (малым крещением) в присутствии всех принцев, принцесс, герцогов, герцогинь, государственного канцлера и всей придворной свиты. Затем он отправился в часовню старого замка, где с большим торжеством был совершен благодарственный молебен. Наконец, король собственноручно написал длинное письмо к собранию городского парижского магистрата, приложил свою печать и приказал тотчас же отослать.

Празднества, которые король назначил городу в своем письме, превзошли даже его ожидания. Все дворянские дома были иллюминованы большими из белого воска факелами, вставленными в большие медные канделябры. Кроме того, все окна были украшены разноцветными бумажными фонарями, дворяне вывесили на транспарантах свои гербы, а простые горожане нарисовали множество девизов, относившихся к причине праздника. Большой дворцовый колокол не умолкая звонил весь этот и последующий день; то же происходило и на Самаритянской колокольне. Колокола эти звонили в том случае, когда у французской королевы рождался сын, а также в день рождения королей и в час их кончины. В продолжение целого дня, равно как и на другой день, в Арсенале и Бастилии стреляли из всех орудий. Наконец, в тот же день вечером — так как фейерверк не мог быть приготовлен ранее следующих суток — на площади городской ратуши были разложены костры, и каждый приносил вязанку горючего материала, так что был разожжен такой сильный огонь, что на другом берегу Сены можно было читать самую мелкую печать.

По всем улицам были расставлены столы, за которые все садились выпить за здоровье короля, королевы и дофина. Пушечные выстрелы не умолкали и горели веселые огни, зажигаемые жителями в соревновании друг с другом.

Посланники, со своей стороны, соперничали в роскоши и праздновали торжественное событие. В окнах дома венецианского посланника висели гирлянды цветов и искусственных плодов удивительной работы, над которыми красовались фонари и восковые факелы, между тем как большой хор музыкантов, расположившись в торжественной колеснице в шесть лошадей, проезжал по улицам, играя самые веселые песни. Английский посланник дал в саду своего отеля блистательный фейерверк и раздавал вино всему кварталу.

Духовенство также приняло участие в общей радости, и священнослужители наполняли хлебом и вином корзины являвшихся к ним нищих. Иезуиты, везде и всегда одни и те же, преисполненные хвастовства и желания показать себя, вечером 5 и 6 сентября иллюминовали свои дома с наружной стороны тысячами факелов, а 7-го на их дворе был сожжен грандиозный фейерверк с огненным дельфином среди прочих огней, осветивших балет и комедию, которые были представлены учениками иезуитов по этому случаю.

Во время этого счастливого события кардинала не было в Париже, он находился в Сен-Кантене, в Пикардии. Ришелье написал королю поздравительное письмо и предлагал назвать дофина Феодосием, то есть Богоданным.

«Надеюсь, — говорил он в своем письме, — что как он есть Феодосии по дару, который Бог дал Вам в нем, то он будет также Феодосием по великим качествам императоров, это имя носившим». С тем же курьером Ришелье поздравлял королеву, но это письмо было коротко и холодно — «Великая радость, — пишет Ришелье в своем официальном послании, — немногословна».

Между тем, астролог Кампанелла приехал во Францию и был представлен кардиналу, с которым отправился в Париж. Кардинал объяснил астрологу причину, по которой он вызвал его и приказал составить гороскоп дофина, не скрывая ничего, что откроет наука. Тяжелая ответственность легла на бедного ученого, быть может, несколько сомневавшегося в науке, к которой прибегали, поэтому он сначала начал отговариваться, но кардинал настаивал, давая понять, что он недаром освободил его из тюрьмы, и Кампанелла изъявил свою готовность выполнить поручение.

Его представили ко двору и привели к дофину, которого он попросил раздеть донага и внимательно его осмотрел, затем он отправился к себе домой, чтобы составить предсказание.

Все с нетерпением, как и следовало, ожидали последствий наблюдений, но когда увидели, что астролог не только не является ко двору, но и не дает о себе никаких известий, королева, потеряв терпение, сама послала за ним. Кампанелла явился, но объявил, что его наблюдения над телом дофина еще не полны. Дофина снова раздели, астролог снова внимательно осмотрел его и впал в глубокое раздумье. Наконец, упрашиваемый кардиналом, выразил на латинском языке гороскоп в следующих словах:

«Этот младенец будет очень горд и расточителен, как Анри IV; он будет вместе с тем иметь много забот и труда во время своего царствования; царствование его будет продолжительно и в некоторой степени счастливо, но кончина будет несчастной и повлечет беспорядки в религии и государстве».

В то же время астрологом другого рода был составлен еще один гороскоп. Шведский посланник Гроциус писал министру Оксенштерну, спустя несколько дней после рождения Луи XIV:

«Дофин уже переменил трех кормилиц, потому что от него у них не только пропадает молоко, но он еще их кусает. Пусть соседи Франции остерегаются столь раннего хищничества».

28 июля следующего года Авиньонский вице-легат Сфорца, чрезвычайный папский нунций, представил королеве в Сен-Жермене пеленки, окропленные святой водой, которые его святейшество имел обыкновение посылать первенцам французской короны как бы в знак того, что папа признает этих принцев старшими сынами церкви. Сверх того, вице-легат благословил от имени его святейшества дофина и августейшую мать.

Папские пеленки, великолепно вышитые золотом и серебром, лежали в двух ящиках, обитых малиновым бархатом. Ящики были открыты в присутствии самого короля и королевы.

Бросим теперь беглый взгляд на Францию и Европу и посмотрим, какие государи тогда царствовали и какие люди родились или вскоре родятся, чтобы содействовать славе этого дитяти, которое при рождении было названо «богоданным», а через тридцать лет заслужило или, по крайней мере, получило имя Луи Великого.

Перечислим европейские державы. В Австрии царствовал Фердинанд III. Он родился в 1608 году, в один год с Гастоном Орлеанским и, сделавшись в 1625 году королем Венгерским, в 1627-м — королем Богемским, в 1636-м — королем Римским, и будучи, наконец, избран императором, обладал самым большим и могущественным государством на свете. В одной Германии его власть признавали шестьдесят светских властителей, сорок князей духовных, девять курфюрстов, между которыми было три или четыре короля. Сверх того, не считая Испании, которая была ему скорее рабой чем союзницей, ему повиновались Нидерланды, герцогство Миланское и королевство Неаполитанское.

Таким образом, со времени Карла V перевес был на стороне Австрии с могуществом которой не могло сравниться ни одно европейское государство. На это-то могущество и нападал с таким ожесточением кардинал Ришелье, не сделавший ему, однако, того вреда, который мог бы сделать, если бы не был принужден отвлекаться от политических дел ради забот о собственной безопасности.

После Австрии следовала Испания, управляемая старшим поколением дома Австрийского; Испания, которую Карл V возвысил до степени великой нации и Филипп II поддержал на той высоте, на которую поставил отец его; Испания, короли которой, благодаря рудникам Мексики и Потози, считали себя настолько богатыми, что могли бы купить все земли, но не делали этого потому, что были достаточно сильны, чтобы завоевать их. Филипп II еще кое-как в состоянии был поднять ту ужасную тяжесть, которая досталась ему в наследство, но легко было предвидеть, что слабый преемник Филиппа III не снесет этого бремени. Филипп IV, царствовавший в это время, потерял по слабости своей Руссильон, по причине своего тиранства — Каталонию, по нерадению своему лишился и Португалии.

Англия занимала третье место. С этой эпохи она домогалась исключительного господства на морях и хотела играть роль посредника между другими державами. Но чтобы достигнуть этой цели, ей нужно было иметь не такого слабого короля как Карл I и народ, не столь разъединенный как народ трех королевств. Дело, которое Англии нужно было кончить в это время, состояло в той религиозной революции, жертвой которой по прошествии шести лет пал сам Карл I.

Потом следовала Португалия, покоренная в 1580 году Филиппом II и снова завоеванная в 1610 году герцогом Браганцским; Португалия, которая кроме своих европейских владений обладала островами Мадейра, Азорскими, крепостями Танжерской и Карашской, королевствами Конго и Ангола, Эфиопией, Гвинеей, частью Индии и на границах — Китая — городом Макао.

Затем Голландия, которая заслуживает нашего особенного внимания, ибо мы часто будем иметь с ней дело, а ее поражения доставили Луи XIV титул «Великого». Голландия, состоявшая из семи соединенных провинций, богатых пастбищами, но бедных зерновым хлебом, нездоровых и находящихся под постоянной угрозой затопления, от которого ее защищают плотины, и заслужившая название Северной Венеции из-за своих болот, каналов и мостов; Голландия, которую полувековая свобода и трудолюбие поставили в ряд второстепенных наций и которая, если не остановить ее быстрого возвышения, сделается первостепенной; Голландия, это новая Финикия, соперница Италии по торговле, опасная для нее своим путем вокруг мыса Доброй Надежды, более удобным для сообщения с Индией, нежели все три караванные дороги, оканчивающиеся в Смирне, Александрии и Константинополе; соперница Англии по мореходству, моряки которой хвалились прозвищем «метельщиков моря» и приняли метлу на свой флаг, не предвидя, что некогда будут наказаны лозами, сорванными с их флага; Голландия, которая, наконец, по положению своему сделалась морской державой и которую принцы Оранские, лучшие генералы тогдашней Европы, сделали воинственной державой.

Далее начинают выходить из-под своих снегов северные народы — датчане, шведы, поляки и русские. Но эти народы, непрерывно воюя между собой, казалось, должны были решить вопрос о первенстве на севере прежде, чем могли заняться вопросами общеевропейской политики. Дания, правда, уже имела своего Христиана IV, Швеция — своих Густава Вазу и Густава-Адольфа, но Польша еще ожидала Яна Собесского, а Россия — Петра I.

По другую сторону континента, на другом горизонте Европы, в то время как северные державы возвышались, а южные падали — Венеция, эта экс-царица Средиземного моря, которой сто лет ранее завидовали все королевства, пораженная в самое сердце открытием Васко да Гамой пути мимо мыса Доброй Надежды, трепетавшая одновременно перед Турцией и Австрией и слабо защищавшая свои сухопутные границы, не походила более на саму себя и стала все более и более клониться к упадку, превратившему ее в самую прекрасную и поэтическую развалину, еще и ныне существующую.

Флоренция была спокойна и богата, но ее великих герцогов уже не было на свете. Из потомков Тиберия тосканского — Козимо I, из внуков Джованни Черной Шайки остался один Фердинанд II. Флоренция, всегда гордая, притязала на звание «Афин Италии», но ее притязания этим и ограничивались. Потомки ее великих художников были не лучше потомков ее великих герцогов — ее поэты, живописцы, скульпторы и архитекторы так же походили на Данте, Андреа дель Сарто и Микельанджело, как ее теперешние великие герцоги походили на Лоренцо и Козимо.

Генуя, как и ее сестра и соперница Венеция, клонилась к упадку. Она уже поставила точку в ряду своих великих людей, уже совершила все свои великие предприятия, и мы увидим, как наследник Андреа Дориа приходит в Версаль просить прощения за то, что продавал порох и ядра алжирцам.

Савойю и считать не для чего — она была раздираема междоусобной войной, и притом господствующая партия была почти вся на стороне Франции.

Швейцария была только, как и теперь, естественной границей между Францией и Италией, она продавала своих солдат принцам, которые были в состоянии их покупать, и славилась той продажной храбростью, которую ее сыны доказали 10 августа и 29 июля.

Таково было состояние Европы. Посмотрим теперь, каково было состояние Франции. Она не занимала еще важного места между европейскими государствами. Анри IV, вероятно, сделал бы ее первой европейской державой, если бы не кинжал Равальяка. Ришелье доставил ей уважение Европы, но кроме Руссильона и Каталонии он мало увеличил ее территорию. Он выиграл сражение при Авейне с имперцами, но потерпел поражение при Корби против испанцев, и неприятельский авангард дошел до Понтуаза. У французов было едва 80 000 войска, а флот, которого при Анри II и Анри IV вовсе не было, начал создаваться только при Ришелье. Луи XIII имел лишь 45 миллионов дохода, то есть почти 100 миллионов нынешней монетой, и со времени Карла V не видели, чтобы 50 000 солдат могли собраться под начальством одного полководца и в одном месте.

Но занятый возвышением Франции, истреблением нарушителей спокойствия государства, унижением принцев крови и аристократических фамилий, которые несмотря на подавление их еще Луи XI, поддерживали беспрерывные междоусобные войны, кардинал вовсе не имел времени подумать о делах второстепенных, которые если и не составляют величие народа, то служат возвышению народного благосостояния. Большие проезжие дороги, не говоря уже о проселочных, забытые правительством, были почти непроходимы и небезопасны в отношении разбойников; узкие, худо вымощенные, грязные улицы Парижа с 6-ти вечера делались собственностью мошенников, воров и разбойников, которых нимало не стесняли фонари, скупо рассеянные по городу, и которых, конечно, не могли обуздать 45 худо оплачиваемых ночных стражей Парижа.

Вообще дух Франции был склонен к бунтам. Принцы крови бунтовали, вельможи бунтовали, и мы сейчас увидим возмущение парламента. Дворянство было проникнуто духом какого-то варварского рыцарства — малейшее обстоятельство подавало повод к дуэли и из каждой дуэли рождались битвы между четырьмя, шестью или даже восемью человеками. Эти битвы, несмотря на запрещение, происходили повсюду: на Королевской площади, против Карм-де-Шоссё, за Шартрё, на Пре-о-Клер и так далее. Но уже Ришелье провел в этом отношении некоторые мероприятия и, подобно Тарквинию Гордому, сбивал головы, бывшие выше других, а если в описываемую нами эпоху оставались еще типы прошедшего века, то это были только герцог Ангулемский, граф Бассомпьер и граф Бельгард. Однако и Бассомпьер уже сидел в Бастилии, а герцог Ангулемский, проведший в ней четыре или пять лет в регентство Марии Медичи, не замедлил возвратиться в нее при правлении Ришелье.

Что же касается судебной власти, того невежества, в которое она впала, то яснее всего это видно по двум процессам — процессу Галигай, которая была сожжена как колдунья в 1617 году, и процессу Урбана Грандье, который был сожжен как колдун в 1634-м.

В литературе Франции также наблюдался застой. Италия открыла блестящий путь человеческому уму: Данте, Петрарка, Ариосто и Тассо один за другим появились на литературном горизонте. Спенсер, Сидней и Шекспир наследовали им в Англии, Гийом да Кастро, Лопе де Вега и Кальдерон — кроме сочинителя или сочинителей романсеро, этой кастильской «Илиады» — процветали в Испании, в то время как во Франции Малерб и Монтень коверкали язык, которым начинал говорить Корнель. Однако и запоздалая проза, и поэзия начинали оживляться во Франции. Корнелю, о котором мы уже упоминали и который в это время дал на сцену свои образцовые произведения — «Сида», «Цинну» и «Полиевкта», было 32 года, Ротру — 29, Бенсераду — 26, Мольеру — 19, Лафонтену — 17, Паскалю — 15, Боссюэ — 11, Лабрюйеру — 6, Расин же скоро должен был родиться. Наконец, девице де Скюдери, готовившей влияние женщин на общество, было не более 31 года, а Нинон и г-же Севинье, завершившим ее дело, соответственно — 21 и 12.

ГЛАВА VI. 1639 — 1643

Рождение Герцога Анжуйского. — Замечания о сентябре. — Благосклонность к Сен-Мару. — Французская Академия. — Трагедия «Мириам». — Первое представление трагедии «Мириам». — Фонтрайль. — Ла Шене. — Г-н ле Гран. — Анекдот о Сен-Маре. — Фабер. — Страшный заговор. — Отъезд короля на юг Франции. — Болезнь кардинала. — Последние минуты кардинала. — Два суждения об этом министре.

В первые два-три года жизни Луи XIV важными обстоятельствами были: кончина патера Жозефа, о котором мы уже упомянули в начале нашего рассказа, возрастающее расположение короля к Сен-Мару вместо девицы д'Отфор и, наконец, рождение у королевы второго сына, герцога Анжуйского, последовавшее 21 сентября.

Это обстоятельство обращает внимание на то странное влияние, которое месяц сентябрь имел на тогдашний век. Кардинал родился 5 сентября 1585 года, король — 27 сентября 1600-го, королева — 22 сентября 1601-го, дофин — 5 сентября 1638-го, герцог Анжуйский — 21 сентября 1640-го, наконец, Луи XIV умер в сентябре 1715 года.

Вследствие изучения этих обстоятельств ученые пришли к выводу, что и сотворение мира было также в сентябре — это очень обрадовало Луи XIII и служило ему порукой будущего благополучия его государства.

Между тем, хотя королева и не вернула своего прежнего влияния на короля, их отношения сделались лучше, в то время как постоянными угнетениями со стороны кардинала Луи XIII все более и более тяготился, и его расположение к нему стало незаметным образом превращаться в тайную ненависть, чего кардинал при своем проницательном уме не мог не заметить. И то сказать, все окружающие короля были на стороне его высокопреосвященства — слуги, придворные, чиновники и любимцы. Во всем многочисленном придворном штате только трое — де Тревиль, Дезэссар и Гито — твердо держали: два первые — сторону короля, последний — сторону королевы.

Луи XIII снова сблизился с девицей д'Отфор, но это сближение, несмотря на то, что в нем не было ничего предосудительного, могло быть пагубно для кардинала, потому что и королева питала самую искреннюю дружбу к этой фрейлине. Ришелье сумел удалить д'Отфор, как некогда удалил м-ль де Лафайет, и заменил ее молодым аристократом, на которого он мог рассчитывать. Луи XIII, как и всегда, не противился распоряжениям своего министра, ибо для него было как бы все равно — иметь ли у себя фавориток или фаворитов, хотя, по всей вероятности, любовь его к одним была не так прочна, как к другим.

Молодым человеком, представленным королю в качестве нового фаворита, был маркиз Сен-Map, имя которого стало известным благодаря прекрасному роману Альфреда де Виньи.

Ришелье давно уже заметил, что король с особенным Удовольствием разговаривает с этим молодым человеком и, рассчитывая на него, поскольку и маршал д'Эффиа, отец маркиза, был им облагодетельствован, желал доставить ему у короля то место, которое занимал Шале. Этим кардинал как бы желал показать, что одинаковые причины порождают обыкновенно и одинаковые последствия. Итак, Сен-Мар поступил ко двору Луи XIII, но не в качестве гардеробмейстера, каковую должность занимал тогда Лафор, а как главный шталмейстер малой конюшни.

Сен-Map более полутора лет не доверял опасному благорасположению, которое ему оказывали. Он помнил обезглавленного Шале, изгнание Баррадаса и по своей молодости, красоте и богатству мало заботился о приобретении королевского благорасположения, последствия которого могли быть для него крайне опасны. Но Ришелье и судьба влекли его по этому пути, сопротивляться было невозможно. Впрочем, Луи XIII ни к кому не был так расположен, как к Сен-Мару, и при всех громко называл его своим милым другом, не мог быть без него ни одной минуты, так что когда Сен-Мар приехал на осаду города Арраса, король взял с него слово, что тот будет писать ему два раза в день. И если в продолжение суток от Сен-Мара не было письма, то король весь вечер скучал, даже плакал, говоря, что Сен-Map, без сомнения, убит и что он всегда будет сожалеть об этой потере. Между тем, кардинал не переставал питать ненависть к королеве, а со вторыми, удачными родами королевы она еще более усилилась. Поэтому его преосвященство, выстроив себе великолепный кардинальский дворец, кажется, пожелал при освящении своего нового жилища показать новый пример своего мщения королеве.

Известно, что кардинал любил поэзию. В 1635 году он основал Французскую академию, которую Сан-Жермен назвал «птичником Псафона»; благодарные академики превозносили Ришелье выше небес и по его приказанию раскритиковали «Сида». Скажем больше, они велели написать портрет его высокопреосвященства на фоне огромного солнца, от которого расходились сорок лучей, и каждый оканчивался на имени академика.

Кардинал показывал себя большим любителем поэзии и во время своих литературных занятий никого не принимал. Однажды, разговаривая с Демаре, он вдруг спросил:

— В чем, как вы думаете, я нахожу наиболее удовольствия?

— По всей вероятности, — отвечал Демаре, — в том, чтобы сделать Францию счастливее.

— Вы ошибаетесь, — возразил Ришелье, — в сочинении стихов.

Как в этом, так и в других ситуациях, кардинал не любил возражений. Однажды д’Этуаль самым скромным образом заметил кардиналу, что между его стихами, которые его преосвященство сам изволил ему читать, он нашел один тринадцатистопный стих.

— Что за беда, сударь! — отвечал Ришелье. — Мне так было угодно. И будь он одной стопой больше или меньше, это все равно — он у меня пойдет!

Но несмотря на возражение великого министра, этот стих не прошел ему даром — стихи писать не то, что писать законы!

Хорошо ли, худо ли, но кардинал окончил, однако, свою трагедию «Мириам», которую он сочинил при помощи Демаре, и, желая поставить ее на новоселье в своем новом дворце, пригласил короля, королеву и весь двор на представление. Зала, в которой должна была быть представлена трагедия, стоила ему 300 000 экю.

В один и тот же вечер его преосвященство должен был одержать две победы — одну над королевой, то есть отомстить ей за все прошедшее, другую — над слушателями, то есть получить единодушные похвалы за свою трагедию. В пьесе было много сатиры и едких намеков, направленных против Анны Австрийской, осуждались и ее отношения к Испании, и ее любовь к Букингему. Поэтому следующие стихи не могли не обратить на себя внимания:


Та, которая вам кажется небесным светилом,

Есть пагубное светило моей семьи,

И, может быть, для государства…


Далее король говорил опять:


Внутри, Акаст, различными путями

Все царству моему стараются вредить:

Волнуют мой народ, я окружен врагами,

То явно, то тайком, хотят меня убить.


Мало того, когда Мириам была обвинена в преступлениях против государства, она сама обвинила себя в другом преступлении, и видя, как все ее оставляют, говорит своей наперстнице:


Преступной чувствуя себя, влюбившись в иностранца,

А он, в любви своей, погубит наше государство.


Все эти стихи сопровождались громкими рукоплесканиями. Кардинал, восхищенный успехом своей трагедии и мщением, был вне себя от радости — он то и дело высовывался из своей ложи для того, чтобы себе самому аплодировать или водворить тишину, дабы зрители не проронили ни одного слова из прекраснейших мест его пьесы. Что касается Анны Австрийской, то можно себе представить, как она себя чувствовала!

Пьеса была посвящена королю академиков Демаре, который взял на себя ответственность за ее содержание. Король принял посвящение; правда, в то же время он отказался принять посвящение ему «Полиевкта», чтобы не платить Корнелю то, что Моторон заплатил за посвящение ему «Цинны», то есть двухсот пистолей. Вследствие этого «Полиевкт» был посвящен королеве.

Сен-Map вместе с Фонтрайлем присутствовали па представлении. Они оба сидели в ложе короля, много между собой разговаривали и мало слушали. За такое невнимание кардинал возымел недоверчивость к одному и поклялся отомстить другому.

Спустя некоторое время, Фонтрайль, Рювиньи и несколько других дворян находились в приемной кардинала, в Рюэле, ожидая какого-то иностранного посланника. Ришелье вышел из своей комнаты, чтобы встретить важного гостя, и, увидя Фонтрайля, который не только был некрасив, по еще имел сзади и спереди горбы, сказал ему:

— Посторонитесь, не стойте на виду, г-н Фонтрайль! Посланник не за тем ведь приехал во Францию, чтобы смотреть на уродов!

Фонтрайль заскрежетал зубами и удалился, не ответив.

— Ах, злодей! — говорил он про себя. — Ты мне вонзил нож в сердце, но, будь спокоен, при малейшем удобном случае я отомщу тебе!

С этой минуты единственным желанием Фонтрайля было отомстить кардиналу, и дерзкое, безрассудное слово Ришелье отозвалось ему ровно через год в ужасном заговоре, какого до сих пор не бывало.

Фоитрайль был в числе лучших друзей Сен-Мара. Он дал ему понять, что для него стыдно служить шпионом кардиналу и обманывать короля, который осыпал его ласками и благодеяниями. Сен-Map не любил короля и принимал его дружбу, пожалуй, с некоторым отвращением, но он был честолюбив и видел, что против кардинала составляется заговор. Поэтому Сен-Map не удержался и принял в нем участие.

Фавориту надоело быть подчиненным и он попросил себе место обер-шталмейстера, которое король ему дал, несмотря на сопротивление Ришелье. Но прежде чем Сен-Мар получил новое назначение, кардинал узнал об этом от первого камердинера его величества Ла Шене, который был шпионом его преосвященства.

Министр, желая в самом начале помешать успеху Сен-Мара, поспешил приехать в Лувр, чтобы принести на него жалобу. Луи XIII советовал Сен-Мару никому не говорить о будущем своем назначении, о котором знали только он и Ла Шене. Сен-Мар клялся, что никому ничего не говорил, обвинял Ла Шене и просил выгнать его из дворца. В то время король ни в чем не отказывал своему фавориту — Ла Шене с бесчестием был выгнан и отправился жаловаться кардиналу, который с ужасом увидел, до чего дошла власть нового любимца.

Желающие знать, как Сен-Мар достиг этого могущества, могут почерпнуть подробные сведения из записок Таллемана де Рео. Впрочем, Сен-Мар был странный фаворит и вечно ссорился со своим государем, ибо, исключая кардинала, Сен-Мар любил все, что ненавидел Луи XIII и ненавидел то, что тот любил.

Между тем, представление трагедии «Мириам», как можно было видеть, отнюдь не сблизило, или лучше сказать, не помирило королеву и кардинала. Имея после двух родов уже более силы и влияния, она уговорила герцога Орлеанского — этого вечного заговорщика и изменника своим соучастникам — попытаться предпринять что-нибудь против Ришелье. Ободряемый Фонтрайлем и ослепленный любовью короля, Сен-Мар желал сделаться главой заговора, ибо полагал, что и сам Луи XIII рано или поздно согласится принять участие в заговоре.

В то время готовились к войне с Испанией. Каталония желала присоединиться к Франции, чтобы доказать, что Франция может рассчитывать на Арагон и Валенсию. Генерал Ламот-Худанкур прислал к кардиналу курьера по имени Лавалле для уведомления об этом обстоятельстве. Кардинал ответил, что через два или три месяца он сам вместе с королем приедет в Испанию.

Вследствие этого обещания, которое он действительно намеревался исполнять, кардинал потребовал к себе в августе 1641 года адмирала Брезе, приказал ему немедленно вооружить корабли, стоящие в гавани Бреста, и вести их через Гибралтар к Барселоне, между тем как король отправился сухим путем на Перпиньян. И так как Ришелье назначил эту экспедицию на конец января, то адмиралу нельзя было терять время и он обещал в течение недели выехать из Парижа.

Получив приказания кардинала, адмирал Брезе должен был представиться с ними королю. Пользуясь своим высоким званием, он явился прямо в кабинет его величества. Король стоял у окна и так горячо разговаривал с Сен-Маром, что ни тот, ни другой не заметили присутствия адмирала. Поэтому последний, хотя и против своего желания, услышал часть разговора — Сен-Map изливал свой гнев на кардинала, упрекал его в различных преступлениях, и король, казалось, не защищал своего первого министра.

Брезе не знал, что и делать, но добрый гений вдохновил его, и он молча, затаив дух, вышел из королевского кабинета, не будучи замечен. Брезе был одним из самых преданных кардиналу людей, но он был также и честным человеком. Что ему было делать? Пересказать министру содержание разговора выглядело бы шпионством, а умолчать об услышанном значило изменить дружбе. Тогда он решил воспользоваться первым случаем, чтобы как-нибудь поссориться с Сен-Маром, вызвать его на дуэль, убить его и тем все покончить. Однако случаю было угодно распорядиться иначе: в продолжение четырех или пяти дней адмирал ни разу не встретился с обер-шталмейстером.

Прошло еще два дня, а Брезе безуспешно искал случая встретиться с Сен-Маром. Недельный срок кончился и нужно было выезжать в Брест. При встрече кардинал напомнил Брезе о времени отъезда, тот попросил отсрочки еще на два дня; прошли и эти дни, а молодой адмирал все не выезжал из Парижа. Наконец, заметив холодное обращение с ним кардинала и не зная, что делать, он обратился к Нуайе и все ему рассказал.

— Хорошо, — сказал Нуайе, — вы не отправляйтесь ни сегодня, ни завтра.

— А если кардинал будет сердиться на то, что я ему не повинуюсь? — с некоторым замешательством спросил адмирал.

— Если кардинал будет сердиться, — заявил Нуайе, — я все беру на себя.

Полагаясь на это обещание, Брезе остался. На другой день кардинал, увидев его, сказал с ласковой улыбкой:

— Вы хорошо сделали, г-н адмирал, что взяли отсрочку, и что вы остались. Теперь можете ехать в Брест и будьте спокойны, я не забываю ни моих друзей, ни моих врагов!

Адмирал Брезе уехал, а Ришелье стал еще более внимательно следить за Сен-Маром, сильная привязанность короля к которому тревожила его все больше.

Между тем заговор развивался. Фонтрайль, переодевшись в капуцина, поехал в Испанию, чтобы лично представить испанскому королю договор, в который с ним хотели вступить Гастон Орлеанский, королева, де Буйон и Сен-Мар. Любимец Луи XIII по гордости своей думал, что никто не может поколебать королевского к нему расположения, но ошибался — настал черный день и для него. Король потерял к нему любовь и вот по какому случаю.

Авраам Фабер, впоследствии ставший маршалом Франции, служил тогда капитаном в королевской гвардии, и король был о нем очень хорошего мнения. Уверяют даже, что однажды Луи XIII, вспомнив, каким образом он освободился от маршала д'Анкра, признался Фаберу в намерении умертвить кардинала, давая понять, что исполнение замысла он хочет поручить ему. Фабер, как говорили, покачал головой и отвечал:

— Государь, я не Витри.

— Кто же вы? — спросил король.

— Государь, я — Авраам Фабер, слуга ваш на все другое, но не на убийство.

— Хорошо, — резюмировал Луи XIII, — я хотел только вас испытать, Фабер, я вижу, что вы благородный человек, и благодарю вас за это. Благородные люди со дня на день встречаются все реже.

Однако Фабер, несмотря на смелость своего ответа, не потерял хорошего к себе отношения короля. Однажды он разговаривал с его величеством об осадах и сражениях, а Сен-Map, будучи молод, храбр и предприимчив, во многих мнениях не соглашался с Фабером и довольно дерзко ему противоречил. Этот спор гордости со знанием наскучил королю, и желая прекратить его Луи XIII сказал:

— Послушайте, г-н Ле Гран (так звали Сен-Мара со времени получения звания обер-шталмейстера), вы не правы… Странно, человек, который ничего никогда не видел, хочет спорить с опытным в своем деле.

— Ваше величество, — отвечал удивленный Сен-Мар, как бы гневаясь на то, что король не захотел принять его сторону, — на свете есть много вещей, которые с помощью рассудка и воспитания можно знать, даже не видев их.

Затем, сделав королю легкий поклон, Сен-Мар направился прочь и проходя мимо Фабера, сказал:

— Благодарю вас, г-н Фабер, я не забуду того, чем вам обязан.

Король не расслышал последних слов своего фаворита. Проводив его глазами и оставшись наедине с Фабером, он спросил:

— Что сказал вам этот ветреник?

— Ничего, ваше величество, — отвечал капитан.

— А мне послышалось, что он позволил себе какую-то дерзость.

— Кто же смеет говорить дерзость в присутствии вашего величества.., притом, я бы их не стерпел.

— А знаете ли, Фабер, — продолжил король после некоторого молчания, — я хочу сказать вам все.

— Мне, ваше величество? — удивился капитан.

— Да, вам, как человеку честному.., знаете ли, мне этот Ле Гран надоел.., ужасно надоел!

— Ле Гран? — капитан несколько растерялся.

— Ну да, Фабер, Ле Гран мне в тягость, вот уже полгода, как он мне опротивел.

Фабер вытаращил глаза.

— Но, ваше величество, — сказал он после минутного молчания, — все знают, что г-н Ле Гран пользуется особенным благорасположением вашего величества.

— Да, — продолжал король, — да, это заключают из того, что он остается при мне, когда все уходят, но он остается совсем не для того, чтобы разговаривать со мной наедине, нет, Фабер, совсем не то — он уходит в гардеробную читать Ариосто. Мне кажется, никто не может лучше меня знать, что он значит в моем доме, не так ли? Итак, я вам говорю, что нет на свете человека, который имел бы так мало благодарности и был так склонен к порокам, как Сен-Map. Он иногда по целым часам заставляет меня ожидать себя в карете, между тем как сам гоняется за хорошенькими Марион Делорм или Ла Шомеро. Он меня разоряет, Фабер, государственные доходы не в состоянии покрывать его издержки. Знаете ли вы, что в настоящее время у него до трехсот пар одних сапог?

В тот же день Фабер известил кардинала о положении, в котором Сен-Map находился при короле. Ришелье не хотел этому верить, он три или четыре раза заставил капитана повторить разговор его с королем, спрашивая, были ли то собственные слова его величества. Вполне полагаясь на честность Фабера и не сомневаясь в его донесении, но видя, что Сен-Map, несмотря на охлаждение короля, остается совершенно спокойным, кардинал подозревал, что какой-нибудь заговор поддерживает эту власть обер-шталмейстера. И он не ошибался — Сен-Map, потеряв расположение короля, был поддерживаем королевой и герцогом Орлеанским. К тому же, договор был уже принят в Мадриде, и Фонтрайль возвратился в Париж с лестными обещаниями испанского короля.

Спустя несколько дней после этого события де Ту пришел к Фаберу, своему приятелю, чтобы склонить его на сторону Сен-Мара, но при первых же словах Фабер его остановил:

— Милостивый государь, я знаю о Сен-Маре многое, чего вам не могу сказать. И прошу вас, не говорите мне о нем.

— В таком случае, — предложил де Ту, — поговорим о чем-нибудь другом?

— Пожалуй, но только не о делах государственных, ибо предупреждаю вас, что перескажу об этом кардиналу.

— Ах! Боже мой! — воскликнул де Ту. — Какое же добро сделал вам его высокопреосвященство, что вы сделались таким его другом? Он даже не дал вам гвардейской роты, вы ее купили!

— А вам не стыдно, — возразил Фабер, — угождать мальчику, который только вышел из пажей? Берегитесь, де Ту! Не встречайтесь с ним более, ибо, поверьте мне, он ведет вас по худой дороге!

Не говоря более ни слова, Фабер распрощался с де Ту, который по нерешительности своего характера пришел в большое недоумение и удивление.

Между тем пришло время отъезда, о котором Ришелье говорил адмиралу Брезе. Король выехал из Сен-Жермена 27 февраля 1642 года. В Лионе он остановился, чтобы отслужить благодарственный молебен за Сен-Кампенскую победу, которую граф Гебриан одержал над генералом Ламбуа. Выходя из церкви по окончании молебна, отслуженного кардиналом, король встретил депутацию жителей Барселоны, которые приглашали его в свой город.

Все шло как нельзя лучше: победами графа Гебриана кардинал наносил удары империи, при помощи Ламот-Худанкура он порабощал Испанию.

Король и кардинал отправились в дальнейший путь через Вьенну, Валенсию, Ним, Монпелье и Нарбонну. В Нарбонне Фонтрайль присоединился ко двору. Он вез с собой договор, заключенный между ним и герцогом Оливаресом; договор был подписан чужими именами: Фонтрайль подписался как Клермон, герцог Оливарес — как дон Гаспар Гусман. Этот договор привел Сен-Мара в совершенный восторг. Он получил также блистательные обещания письменно или устно от Гастона. Здоровье короля было так слабо, что, казалось, не долго оставалось ожидать смерти. Гастон, в этом случае, обязывался разделить регентство с Сен-Маром, поэтому бывший любимец короля был более чем спокоен и весел, что немало тревожило кардинала.

Уезжая в Нарбонну, король имел целью завоевание Руссильона и окончание осады Перпиньяна. Но здесь с кардиналом случилось чрезвычайное — у него образовался сильный нарыв на руке, и одержимый лихорадкой и с трудом перенося боль он объявил, что не может ехать далее. Король остался еще на несколько дней в Нарбонне, ожидая что кардиналу сделается лучше, однако болезнь усиливалась, и король, чтобы не терять напрасно времени, решился ехать в лагерь без своего министра.

Между тем кардинал, оставшийся в Нарбонне, тем более беспокоился о своей болезни, что она давала Сен-Мару, его врагу, возможность снова сблизиться с королем. Он догадывался, что какой-то ужасный заговор составлен против него, а следовательно и против Франции, и в то время, когда требовалась вся его энергия, весь его гений, как нарочно, сильная лихорадка удерживала его в постели, вдали от короля, вдали от осады, вдали от государственных дел. К довершению несчастья, врачи объявили кардиналу, что морской воздух ему вреден и если он останется в Нарбонне, то болезнь может усилиться. Ришелье вынужден отправиться в Прованс; он выехал из Нарбонны в столь отчаянном состоянии, что перед отъездом велел призвать к себе нотариуса и продиктовал ему свое духовное завещание.

В то время как кардинал отправился искать лучшего климата в Арле и Тарасконе, король, на котором снова лежала ответственность за все дела королевства, чувствовал себя не в силах заниматься в одно и то же время войной и политикой. Поэтому, думая, что Ришелье еще в Нарбонне, он отправился 10 июня в этот город в сопровождении своих приближенных, между которыми находились также Сен-Мар и Фонтрайль.

Но вот что произошло в то время, как король возвращался в Нарбонну — так, по крайней мере, рассказывает Шарпантье, главный секретарь кардинала.

Ришелье, отправляясь в Тараскон, остановился за несколько лье до этого города на одной станции для отдыха. Не успел еще кардинал войти в комнату, как ему доложили о приезде испанского курьера с весьма важными известиями и что курьер требует аудиенции у его высокопреосвященства. Шарпантье представил курьера кардиналу, и тот вручил письмо.

При чтении этого письма кардинал сделался еще бледнее и сильная дрожь пробежала по всему его телу. Он приказал всем удалиться, кроме Шарпантье, и когда они остались одни, попросил:

— Г-н Шарпантье, прикажите принести мне бульону, я чувствую себя совершенно расстроенным. Когда принесли бульон, Ришелье сказал:

— Заприте дверь на ключ. — И еще раз перечитал депешу. Передавая ее Шарпантье, он приказал:

— Теперь ваша очередь. Прочтите ее и снимите с нее копию.

То, что Ришелье дал прочитать своему секретарю, было договором испанского короля с заговорщиками. По снятии копии его преосвященство попросил к себе де Шавиньи, того самого, который три года тому назад известил короля о беременности королевы.

— Г-н де Шавиньи, — сказал Ришелье, — возьмите с собой Нуайе и поезжайте с этой бумагой к его величеству. Найдите его, где бы он ни был. Король скажет вам, что это вздор, но вы настаивайте на аресте Ле Грана. И скажите, что если депеша ложная, то всегда будет время вернуть ему свободу, а между тем, если неприятель вступит в Шампань и герцог Орлеанский овладеет Седаном, то тогда помочь беде будет труднее.

Де Шавиньи тоже прочитал депешу, которую ему следовало отдать королю и, взяв с собой Нуайе, немедленно отправился в путь. Посланные нашли короля в Тарасконе. В то время как король разговаривал со своими придворными, между которыми находились и Сен-Map с Фонтрайлем, ему доложили о приезде двух государственных секретарей. Король, догадываясь, что они приехали от кардинала, тотчас же попросил их к себе в кабинет.

Фонтрайль не мог не догадаться о причине, по которой явились к королю де Шавинье и Нуайе. Видя, что конференция между ними и королем затягивается, он отвел в сторону Сен-Мара и шепотом сказал ему:

— Послушайте, Ле Гран, мне кажется, дела приобрели худой оборот! Не лучше ли нам бежать?

— Ба! — отвечал Сен-Map. — Какой вы глупец, любезный Фонтрайль!

— Милостивый государь, — возразил ему Фонтрайль, — если вам отрубят голову, вы, по вашему высокому росту, еще останетесь красивым и стройным человеком, а я, по правде сказать, слишком мал и не могу так легко рисковать головой, как вы… Итак, я ваш покорный слуга. — С этими словами Фонтрайль поклонился и уехал.

Что кардинал думал, то действительно и случилось. Король раскричался, рассердился и отослал де Шавиньи обратно к кардиналу, говоря, что только при другом, безусловном доказательстве он может решиться посадить в тюрьму Ле Грана и что все это ничего более, как интриги кардинала против несчастного юноши.

Де Шавиньи возвратился к министру и через несколько дней привез королю подлинник испанского договора.

Когда де Шавиньи вошел, Луи XIII разговаривал с Сен-Маром. Де Шавиньи подошел к королю, будто явился с обыкновенным визитом, без особой надобности, но, разговаривая с королем, тихонько потянул его за полу платья, что делал тогда, когда ему надо было сообщить королю нечто особенное. Луи XIII тотчас повел его в свой кабинет.

Сен-Map пришел на этот раз в некоторое беспокойство и хотел последовать за королем и де Шавиньи, но тот значительным тоном заявил ему:

— Г-н Ле Гран, мне нужно кое-что сказать его величеству!

Сен-Map посмотрел на короля и заметил, что его величество бросил на него свойственный ему суровый взгляд. Предчувствуя свою погибель, он устремился к себе, чтобы взять деньги и бежать, но не успел он войти в свою комнату, как к главным дверям дома, занимаемого двором, были поставлены солдаты. Ему едва удалось выйти через заднюю дверь в сопровождении своего камердинера Беле, который скрыл его в доме одного мещанина, дочь которого он любил. Камердинер выдумал какой-то предлог, чтобы склонить хозяина и его дочь, не знавших Сен-Мара, спрятать его у себя дома.

Вечером Сен-Map приказал одному из своих слуг посмотреть, не отворены ли где-нибудь городские ворота, через которые он мог бы выйти из Нарбонны. По лености или от страха, но лакей не выполнил данного ему поручения и донес своему господину, что все ворота заперты. Лакей солгал, потому как в эту ночь было приказано не запирать те ворота, через которые ожидали въезда маршала Ла Мейльере со свитой. Итак, Сен-Мару суждено было остаться в Нарбонне.

На другой день утром мещанин, выйдя из дома к обедне, услышал, что при звуке труб на перекрестках объявляют о поиске беглеца и что тот, кто выдаст Ле Грана, получит в награду 100 золотых экю, кто же скроет его, будет предан смерти.

— Эге, — сказал про себя мещанин, — не о том ли господине идет речь, что скрывается у меня? — И с этими словами, подойдя к одному из глашатаев, попросил его прочитать ему приметы беглеца. Он сразу узнал, что человек, скрывающийся в его доме, тот самый, которого разыскивают, поэтому он тут же объявил об этом и повел за собой стражу, которая арестовала Ле Грана.

Подробности процесса и смерти Сен-Мара так известны, что мы даже не будем здесь о них говорить. Скажем только, что де Ту, как предсказал ему Фабер, был на дурной дороге, однако же прошел благородно по ней до конца и в пятницу 12 сентября взошел на тот же эшафот, на котором умер его друг Сен-Map — он не захотел ни изменить, ни расстаться с ним.

Но кардиналу недолго оставалось наслаждаться своим торжеством. Возвращаясь в Париж, он велел нести себя на знаменитых своих носилках, перед которыми распадались стены и сокрушались дома. В Рюэле ему сделалось лучше и он потребовал, чтобы врач его де Жюиф прорезал ему нарыв. Врач повиновался, но объявил в тот же день академику Жаку Эспри, что его высокопреосвященство долго жить не будет. Ссора, происшедшая между королем и кардиналом, по всей вероятности, ускорила кончину последнего. Причиной этой ссоры были капитан мушкетеров де Тревиль, его свояк Дезэссар, Тилльяде и Ла Саль, которых Ришелье считал своими врагами. Он до того докучал королю, что, наконец, трем последним было велено 26 ноября подать в отставку, однако Луи XIII хотел, чтобы их места остались незамещенными. Это желание короля привело кардинала в отчаяние, так как он видел, что все ожидают его скорой кончины, и когда она последует, Дезэссар, Тилльяде и Ла Саль тотчас же вступят вновь в свои должности. Тогда он напал на Тревиля, которого король тоже отстаивал и послал ему отставку 1 декабря, объявив в то же время через своего адъютанта, чтобы он не отчаивался и продолжал рассчитывать на благорасположение к нему короля, что он посылается в Италию на самый непродолжительный срок. Тревиль уехал в тот же день, и король сказал Шавиньи и Нуайе, что он удаляет этих четырех вернейших своих слуг только в угоду кардиналу, чтобы не ссориться с ним в те немногие дни, которые тому осталось прожить на свете.

Слова эти были переданы кардиналу и так сильно на него подействовали, что боль в боку усилилась и пришлось прибегнуть к помощи врачей, которые дважды пускали ему кровь.

1 декабря, в тот самый день, когда Тревиль получил отставку и уверения короля, что отставка будет непродолжительна, кардиналу сделалось, по-видимому, лучше, но к 3 часам пополудни лихорадка усилилась. В следующую ночь кардинал находился в таком же состоянии, несмотря на то, что были сделаны еще два кровопускания.

Во время болезни кардинала при нем находились его ближайшие родственники и близкие друзья; маршалы Брезе, Ла Мейльере и г-жа д'Эгийон также не отходила от кардинала.

2 декабря утром составился консилиум. К двум часам пополудни его величество, которому напомнили, что грешно питать ненависть к умирающему, приехал навестить кардинала и вошел к нему в сопровождении Вилькье и нескольких адъютантов. Ришелье, увидев подходящего к постели короля, немного приподнялся.

— Государь, — сказал он, — я знаю, что мне пришла пора отправиться в вечный, бессрочный отпуск, но я умираю с той радостной мыслью, что всю жизнь посвятил на благо и пользу отечества, что возвысил королевство вашего величества на ту степень славы, на которой оно теперь находится, что все враги ваши уничтожены. В благодарность за мои заслуги, прошу вас, государь, не оставить без покровительства моих родственников. Я оставлю государству после себя много людей, весьма способных, сведущих и указываю именно на Нуайе, де Шавиньи и кардинала Мазарини.

— Будьте спокойны, г-н кардинал, — ответил король, — ваши рекомендации для меня священны, но я надеюсь еще не скоро употребить их.

При этих словах кардиналу была поднесена чашка с бульоном. Король взял ее с подноса и подал кардиналу, затем, под предлогом, что дальнейший разговор может беспокоить больного, он вышел из комнаты, и заметно было, что проходя через галерею и глядя на картины, которые вскоре должны были ему принадлежать, ибо в своем завещании Ришелье отказывал свой дворец дофину, он весело улыбался, несмотря на то, что с ним шли приятели больного — маршал Брезе и граф д'Аркур — которые проводили его до Лувра и которым он сказал, что не выйдет из дворца, пока кардинал не умрет.

Увидев вернувшегося д'Аркура, кардинал протянул ему руку и произнес печально:

— Ах, д'Аркур, вы лишитесь во мне доброго и истинного друга.

Эти слова сильно подействовали на графа, который, как ни были крепки его нервы, не мог удержаться и горько заплакал.

Потом, обращаясь к г-же д'Эгийон, больной сказал:

— Милая племянница, я хочу, чтобы после моей смерти вы… — И при этих словах он понизил голос, и так как г-жа д'Эгийон была у его изголовья, никто не слышал, что он сказал, видели только, как она со слезами на глазах вышла из комнаты.

Тогда, подозвав к себе двух врачей, постоянно находившихся поблизости, Ришелье спросил:

— Господа, я спокойно жду смерти, но скажите мне, прошу вас, сколько времени остается мне еще жить?

Врачи с беспокойством посмотрели друг на друга и один из них отвечал:

— Ваше высокопреосвященство, Бог, который знает, как вы необходимы для блага Франции, не захочет, по благости своей, так скоро прекратить вашу жизнь.

— Хорошо, — согласился кардинал. — Позовите ко мне Шико.

Шико был частным врачом короля. Это был весьма ученый человек, и кардинал питал к нему большое доверие. Как только Шико показался в дверях, больной спросил:

— Шико, я вас прошу не как врача, а как друга, сказать мне откровенно, сколько остается мне еще жить?

— Вы меня извините, — отвечал Шико, — если я вам скажу правду?

— Для того-то я вас и просил к себе, — заметил Ришелье, — ибо к вам одному имею доверенность.

Шико пощупал пульс больного и немного подумав отвечал:

— Г-н кардинал, через двадцать четыре часа вы или выздоровеете или умрете.

— Благодарю, — прошептал Ришелье, — вот ответ, которого я желал. — И он сделал Шико знак, что хочет остаться один.

К вечеру лихорадка значительно усилилась и пришлось еще два раза сделать кровопускание. В полночь Ришелье пожелал причаститься. Когда священник приходской церкви св. Евстафия вошел со святыми дарами и поставил их вместе с Распятием на стол, специально для того приготовленный, кардинал сказал:

— Вот судья, который скоро будет меня судить. Молю его от всего сердца осудить меня, если я когда-либо имел намерением что-нибудь другое, кроме блага религии и государства.

Больной причастился, а в 3 часа был соборован. Со смирением отрекаясь от гордости, бывшей опорой всей его жизни, он обратился к своему духовнику:

— Отец мой, говорите со мной как с великим грешником и обращайтесь со мной как с самым последним из ваших прихожан.

Священник велел кардиналу прочитать «Отче наш» и «Верую», что тот исполнил с большим благоговением, целуя Распятие, которое держал в руках. Все думали, что он немедленно скончается, так безнадежно было его положение. Г-же д’Эгийон сделалось дурно, и она вынуждена была уехать к себе, где ей пустили кровь.

На другой день, 3 декабря, положение больного сделалось еще хуже и видя, что нет никакой надежды на выздоровление, врачи перестали давать лекарства. После 11 часов по городу разнесся слух о кончине кардинала, а в 4 часа пополудни король вторично приехал в кардинальский дворец и к крайнему своему удивлению, быть может и к неудовольствию, увидел, что больному сделалось немного лучше. Некто Лефевр, врач из города Труа в Шампани, дал кардиналу проглотить пилюлю, которая так спасительно подействовала. Его величество оставался при больном около часа, изъявляя сильную печаль, и удалился не с такой радостью как в первый раз.

Ночь кардинал провел спокойно, лихорадка уменьшилась, так что все думали уже о выздоровлении. Лекарство, принятое около 8 часов утра и значительно облегчившее состояние больного, еще более увеличило надежды приверженцев кардинала, но сам Ришелье не верил своему мнимому выздоровлению и около полудня отвечал пажу, присланному королевой узнать о его здоровье:

— Скажите ее величеству, что если она имеет причины на меня гневаться, то я умоляю ее во всем простить меня.

Едва паж вышел из комнаты, как кардинал почувствовал приближение смерти, и обратившись к г-же д'Эгийон, невнятно проговорил:

— Племянница, мне очень худо, я умираю и прошу вас, удалитесь. Ваша печаль терзает мое сердце, не присутствуйте при моей кончине…

Герцогиня хотела что-то сказать, но кардинал сделал столь умоляющий знак рукой, что она тотчас вышла. Едва она закрыла за собой дверь, как кардинал впал в беспамятство, уронил голову на подушку и перешел в вечность.

Так умер, на 58 году жизни, в своем дворце и почти на глазах короля, который ничему так во все продолжение своего царствования не радовался, как этой смерти, Жан Арман дю Плесси кардинал Ришелье.

Как о всяком человеке, который держал в своих руках кормило правления, так и о кардинале Ришелье существует два суждения: суждение современников и суждение потомства. Скажем сначала о первом:

«Кардинал, — говорил Монтрезор, — имел много хороших и много дурных качеств. Он был умен, но ум его не превышал обыкновенного. Не будучи знатоком изящного, он безотчетно любил все хорошее и никогда не мог отличить достоинств в произведениях ума. Он всегда завидовал тем, кого видел в славе и почестях. Он питал вражду ко всем великим людям, какого бы звания они ни были, и все, кто сталкивался с ним враждебно, должны были почувствовать силу его мщения. Люди, которых он не мог осудить на смерть, провели жизнь в изгнании. В продолжение его правления беспрестанно составлялись заговоры против его жизни, в которых иногда участвовал и сам король, но кардинал всегда торжествовал над ненавистью своих врагов. Наконец, кардинал — на катафалке, оплакиваемый немногими, ненавидимый почти всеми и рассматриваемый толпой только зевак, которые теснятся во дворце его».

Перейдем теперь к рассмотрению суждений потомства. Кардинал Ришелье, живший почти на равном расстоянии во времени между Луи XI, целью которого было сокрушить феодализм, и Национальным конвентом, который уничтожил аристократию, имел, кажется, подобно им, свое кровавое назначение. Могущество вельмож, ослабленное Луи XII и Франсуа I, совершенно пало при Ришелье, приготовив своим падением безмятежное, неограниченное и деспотическое царствование Луи XIV, который напрасно искал вельмож и находил только придворных. Постоянные смуты, тревожившие более двух столетий Францию, прекратились в правление Ришелье. Гизы, которые простирали руку к скипетру Анри III, принцы Конде, занесшие ногу на первую ступень трона Анри IV, Гастон, примеривавший на своей голове корону Луи XIII, обратились почти в ничто при Ришелье. Все, что вступало в борьбу с железной волей кардинала, разбивалось как хрупкое стекло. Однажды Луи XIII, уступая просьбам своей матери, обещал ревнивой и мстительной флорентинке лишить кардинала своей милости. Тогда собрался совет, членами которого были Марильяк, герцог де Гиз и маршал Бассомпьер; Марильяк предлагал убить Ришелье, герцог де Гиз — отправить в ссылку, Бассомпьер — заключить его в тюрьму, и каждый из них подвергся той участи, которую готовил кардиналу: Бассомпьер был посажен в Бастилию, герцог де Гиз — изгнан из Франции, Марильяк кончил жизнь на эшафоте, а сама королева Мария Медичи, которая хотела лишить его королевской милости, впала в немилость и умерла в Кельне в безвестности и нищете. И что замечательно, всю эту борьбу кардинал выдержал не для себя, а для Франции, и враги, над которыми он торжествовал, были не только его врагами, но и врагами королевства. Если Ришелье заставил короля вести жизнь скучную, несчастную и уединенную, если мало-помалу лишил его друзей, любимиц и семейства, то это было необходимо для того, чтобы эти друзья, любимицы и семейство не высасывали соки умирающего государства, которое чтобы не погибнуть имело нужду в его эгоизме, ибо не одну только внутреннюю борьбу вела Франция, к ней, по несчастью, присоединились еще и войны внешние. Все эти вельможи, которых он истреблял, принцы крови, которых он изгонял, все эти незаконнорожденные дети королей, которых он заключил в тюрьмы, призывали во Францию иноплеменников, и те, спеша на призыв, вторгались с трех сторон в королевство: англичане через Гиень, испанцы через Руссильон, имперцы через Артуа. Он прогнал англичан, отняв у них остров Ре и осадив Ла-Рошель, усмирил имперцев, отклонив Баварию от союза с ними, разорвав заговор их с Данией и посеяв раздоры в католической германской лиге, смирил Испанию, основав в ее тылу новое Португальское королевство, которое некогда Филипп 11 обратил в провинцию, а герцог Браганцский теперь сделал снова самостоятельным государством. Средства его, конечно, были коварны или жестоки, но результат был велик. Шале пал, но он был в заговоре с Лотарингией и Испанией; Монморанси пал, но Монморанси вступил во Францию с оружием в руках; пал и Сен-Map, но он призывал иноплеменников в королевство. Может быть, без этой внутренней борьбы и удался бы тот обширный план, который впоследствии возобновили Луи XIV и Наполеон. Ришелье хотел от Нидерландов присоединить земли до самого Антверпена и Мехельна, он придумывал средство отнять у Испании Франш-Конте, присоединил Руссильон к Франции. Будучи сначала простым монахом, он силой своего гения сделался не только великим политиком, но и великим полководцем. И когда пала Ла-Рошель вследствие планов, перед которыми преклонились Шомберг, маршал Бассомпьер и герцог Ангулемский, он сказал королю: «Государь, я не пророк, но уверяю ваше величество, что если вы соблаговолите последовать моему совету, то даруете мир Италии в мае, покорите гугенотов Лангедока в июле и возвратитесь в свою резиденцию в августе». И каждое из этих предсказаний исполнилось в свое время, так что Луи XIII поклялся всегда следовать советам Ришелье. Наконец, пробил последний час этого великого человека, который, по словам Монтескье, заставил своего государя играть вторую роль в своей монархии, но первую в Европе, унизил короля, но возвеличил его царствование, укротил бунты так, что потомки составлявших Лигу могли только составить Фронду, подобно тому, как после царствования Наполеона потомки Вандеи 93 года могли составить лишь Вандею 1832 года.

ГЛАВА VII. 1643

Вступление Мазарини в Совет. — Благосклонность к Нуайе. — Бассомпьер выходит из Бастилии. — Бренные останки королевы-матери. — Болезнь короля. — Объявление регентства. — Крещение дофина. — Последние минуты Луи XIII. — Пророческий сон Луи XIII. — Кончина Луи XIII. — Суждение об этом государе.

После кончины кардинала, события столь приятного для короля, последний, желая в одно и то же время сдержать обещания, данные умирающему министру и самому себе, возвратил де Тревилю, Дезэссару, Ла Саллю и Тилльяде их дипломы капитанов гвардии и мушкетеров, сделал Мазарини членом Государственного совета и возымел такую доверенность к Нуайе, что когда ему говорили, будто в совете можно заниматься делами без этого министра, он отвечал:

— Нет, нет, подождем нашего старичка, без него мы ничего путного не сделаем.

Спустя несколько дней маршал Витри, граф Крамайль и маршал Бассомпьер вышли из Бастилии. Бассомпьер содержался в ней двенадцать лет и потому нет ничего удивительного в том, что он нашел во всем большие перемены как в моде, которой он был страстным поклонником, так и в облике Парижа, где имя его было так известно. Входя в Лувр, он сказал:

— Меня наиболее удивило такое множество карет на улицах, что я мог бы возвратиться из Бастилии во дворец по их крышам. Что же касается людей и лошадей, то я их совсем не узнал, потому что мужчины были без бороды, а лошади без хвоста.

Впрочем, Бассомпьер остался тем, кем был — прямодушным, умным и насмешливым. Но ум во Франции переменился вскоре, как переменились улицы и физиономии.

В это время случилось другое событие — перенесение бренных останков королевы Марин Медичи, этой несчастной жертвы ненависти Ришелье, который имел над Луи XIII такую власть, что не позволял сыну оказывать помощь своей матери. Она умерла в Кельне, в доме Рубенса, своего живописца, где жила с одной бедной компаньонкой, забытая всеми, и если у нее были деньги, то этим она была обязана сострадательности курфюрста. Она просила, чтобы после ее смерти ее тело перенесли в королевский склеп в Сен-Дени, но покуда Ришелье был жив, желание ее не было исполнено, и тело королевы оставляли гнить в той комнате, в которой она скончалась. Наконец, король вспомнил, что у него была мать и послал одного сановника перевезти ее бренные, заслуживающие уважения останки, и предать их земле в королевском склепе в Сен-Дени.

В Кельне отслужили панихиду, на которой присутствовало около четырех тысяч бедняков. По окончании богослужения обитые черным бархатом дроги тронулись по дороге во Францию, останавливаясь во всех городах, и местное духовенство совершало панихиды по высокой покойнице, без внесения, однако, гроба в церкви, поскольку в церемониале указывалось, что гроб может быть поставлен только в последнем жилище королей. Наконец, на двадцатый день траурная процессия прибыла в Сен-Дени.

В то время велись большие приготовления к новой кампании, но здоровье короля было так слабо, что никто не верил в войну. Казалось, умерший Ришелье, который господствовал над Луи XIII, зовет его за собой в могилу. Уже в конце февраля король опасно заболел воспалением желудка, от которого он стал было поправляться, и в первый день апреля встал с постели и провел весь день в рисовании карикатур, что стало в последнее время его любимейшим занятием. То же было и на второй день.

На третий король пожелал погулять в галерее. Сувре, первый камергер, и адъютант Шаро вели его под руки, между тем как дежурный камер-лакей Дюбуа нес стул, на который король через каждые десять шагов садился. Это было последней прогулкой Луи XIII, в последующие дни он только изредка вставал с постели, едва передвигаясь от слабости. Так продолжалось до 19 апреля.

На другой день, проведя дурно ночь, он сказал окружающим:

— Я плохо себя чувствую и вижу, что силы мои начинают уменьшаться. Ночью я просил Бога, чтобы он сократил время моей болезни. — Затем, обращаясь к Бувару, своему медику, которого мы уже видели у смертного одра кардинала, продолжил:

— Бувар, вы знаете, что я давно опасаюсь этой болезни, и я вас просил, даже принуждал сказать мне ваше мнение.

— Точно так, государь, — отвечал Бувар.

— А так как вы не захотели дать мне ответ, — продолжал король. — Я смог заключить, что болезнь моя неизлечима. Итак, я вижу, что мне надобно умереть, и сегодня утром я просил к себе епископа Меосского и моего духовника причастить меня, в чем они до сих пор отказывали.

В два часа пополудни король пожелал встать с постели, приказал посадить себя в большое глубокое кресло и отворить окно, чтобы, как он сказал, взглянуть на свое последнее пристанище, Сен-Дени, которое было хорошо видно из нового Сен-Жерменского замка, где находился король.

Каждый вечер королю читали Жития святых и какую-нибудь другую духовную книгу, что делали Лука, его секретарь или медик Шико. В этот вечер король попросил почитать размышления о смерти, содержащиеся в Новом Завете, и видя, что Лука не скоро находит соответствующее место, взял книгу сам, тотчас нашел искомую главу и чтение продолжалось до полуночи.

В понедельник 20 апреля Луи XIII в присутствии герцога Орлеанского, принца Конде и всех должностных объявил королеву регентшей. Королева стояла у кровати своего супруга и во все время его речи не переставала плакать.

Ночь 21 король провел еще хуже. Многие придворные приходили осведомиться о его здоровье, и когда Дюбуа открыл занавес постели, чтобы переменить белье, король взглянул на себя с ужасом и не мог удержаться:

— Господи, Боже мой! Как я похудел! — Потом, протянув руку к Понти, сказал:

— Посмотри, Понти, вот рука, державшая скипетр, рука короля Франции! Не правда ли, ее можно назвать рукой самой смерти?!

В этот же день совершено торжество крещения дофина, имевшего от роду четыре с половиной года. Король просил, чтобы ему дали имя Луи и назначил крестным отцом кардинала Мазарини, а крестной матерью — принцессу Шарлотту Маргариту Монморанси, мать великого Конде. Церемония проходила в часовне старого Сен-Жерменского замка в присутствии королевы, а юный принц имел на себе великолепную одежду, которую ему прислал в подарок папа Урбан. Когда после обряда крещения принесли маленького дофина к королю, тот, несмотря на свою слабость, взял его на руки, посадил на свою постель и как бы желая удостовериться, исполнено ли его желание, спросил малютку:

— Как зовут тебя, дитя мое?

— Луи XIV, — бойко отвечал дофин.

— Нет еще, мой сын, нет еще, — сказал Луи XIII, — но молись Богу, чтобы это скорее случилось.

На другой день королю сделалось еще хуже и врачи советовали ему причаститься. По желанию его величества известили королеву, чтобы она могла присутствовать на церемонии и привести детей, которых король пожелал благословить.

По окончании церемонии король спросил Бувара:

— Как вы думаете, Бувар, доживу ли я до сегодняшней ночи?

Бувар отвечал, что он вполне убежден в милости Божьей и его величество проживет гораздо более.

На следующий день король соборовался и так как после церемонии солнечные лучи вдруг показались из-за туч и ярко осветили комнату, то он взглянул на окно и видя, что Понти нечаянно встал перед окном, сказал ему:

— Эх. Понти, не отнимай у меня того, чего не в состоянии мне дать.

Понти не понял этой фразы, не понял, что хотел король сказать, и потому продолжал стоять на том же месте, пока де Тресм не дал понять, что король желает в последний раз видеть небесное светило.

На другой день Луи XIII было немного лучше, и он приказал Ниеру, своему первому гардеробмейстеру, принести лютню и аккомпанировать ему. Король запел с Сави, Мартеном, Камфором и Фордонаном арии, сочиненные им на переложенные Годо псалмы Давида. Королева, услышав пение, поспешила к королю и наравне с прочими обрадовалась, что королю стало легче.

В последующие дни королю было попеременно то лучше, то хуже. Наконец, 6 мая болезнь его величества снова усилилась, и на другой день он сделался столь безнадежен, что сказал Шико:

— Когда же я получу приятное известие, что мне надо к Всевышнему?

8 и 9 мая болезнь не ослабевала, а 9-го король так затих, что врачи стали шуметь в комнате, чтобы его разбудить, но старания их были безуспешными. Тогда они велели духовнику Дине разбудить короля. Отец Дине подошел к изголовью кровати и прокричал:

— Государь! Ваше величество! Слышите ли вы меня? Проснитесь, вы уже давно ничего не изволите кушать, все боятся, чтобы этот продолжительный сон слишком вас не ослабил!

Король проснулся и в совершенной памяти сказал:

— Я слышу вас, отец мой, и не осуждаю вас за то, что вы сделали, но те, кто заставил вас действовать таким образом, знают, что я не сплю но ночам. Теперь же, когда я несколько заснул, они будят меня! — Потом, обращаясь к лейб-медику, сказал:

— Неужели вы думаете, что я боюсь смерти? Не думайте этого, ибо, даже если мне суждено сейчас умереть, я готов. — Потом спросил духовника:

— Разве настал час моей смерти?.. В таком случае, исповедуйте меня и помолитесь Богу за мою душу.

На другой день король почувствовал себя хуже и когда, против его воли, потребовали, чтобы он покушал немного жидкого желе для поддержания сил, он запротестовал:

— Господа, дайте же мне спокойно умереть!

В тот же день около 4 часов утра дофин пришел навестить отца, но король спал. Занавес кровати был открыт и можно было увидеть, как лицо умирающего уже обезображено смертью. Камер-лакей Дюбуа подошел к маленькому принцу и сказал:

— Ваше высочество, поглядите хорошенько, как почивает король, чтобы когда вы вырастете, могли вспомнить о родителе.

Потом, когда дофин испуганными глазами посмотрел на отца, Дюбуа, державший дофина на руках, передал его г-же Лансак, гувернантке, которая хотела было унести его, как Дюбуа вдруг спросил у ребенка:

— Хорошо ли вы видели вашего папеньку, ваше высочество, и вспомните ли вы его?

— Да, — отвечал мальчик, — у него рот открыт и глаза закатились…

— Ваше высочество, желали ли бы вы быть королем? — спросил тогда камер-лакей.

— О, конечно, нет, — отвечал дофин.

— А если ваш папенька умрет?

— Если папенька умрет, то и я брошусь в могилу, — сказал дофин.

— Не говорите ему обо всем этом больше, — попросила г-жа Лансак, — он вот уже два раза говорит то же самое, и если случится ожидаемое нами несчастье, то надобно будет очень за ним смотреть и не отходить от него ни на шаг.

Около 6 часов вечера король проснулся.

— Ах, какой славный сон я видел! — воскликнул он, обращаясь к Анри Бурбону, стоявшему у его кровати.

— Какой же, государь? — спросил принц.

— Я видел во сне, будто ваш сын, герцог Энгиенский, вступил в сражение с неприятелем. Сражение было продолжительным и упорным, победа долго колебалась, после кровопролитной борьбы мы одержали верх и оставили за собой поле битвы.

Это был пророческий сон, так как несколько дней спустя герцог Энгиенский торжествовал при Рокруа.

В понедельник 11 мая король был в отчаянном положении, очень страдал и не мог ничего есть. Весь день прошел в его жалобах и в слезах присутствующих. 13 мая врачи, осмотрев больного и посчитав пульс, объявили, что его величество едва ли доживет до завтра.

— Благодарение Богу! — сказал тогда король. — Я думаю, что мне пора проститься с вами.

Он начал прощание с королевы, которую нежно обнял и с которой говорил довольно долго, но о чем, никто не слышал. Потом очередь дошла до дофина и герцога Орлеанского, которых он обнял несколько раз. После того епископы Меосский, Льежский, отцы Вантадур, Дине и Венсан стали в проходе за кроватью и уже не выходили оттуда. Спустя некоторое время король потребовал к себе Бувара:

— Прощупайте мой пульс и скажите ваше мнение.

— Государь, — отвечал Бувар, — мне кажется… Бог скоро освободит вас навсегда от ваших страданий.., ибо я не чувствую более биения пульса.

Король поднял глаза к небу и громко произнес:

— Боже великий! Прими меня в лоно твое! Потом, обращаясь к присутствующим, он сказал:

— Помолитесь Богу, господа. — Увидев стоящего перед ним епископа Меосского, король продолжил:

— Вы, конечно, знаете, когда нужно будет читать отходные молитвы. Я уже заранее отметил те страницы, на которых они находятся.

Через несколько минут король впал в предсмертное беспамятство, и епископ Меосский начал читать молитвы.

Король ничего более не говорил, ничего более не слышал, и все признаки жизни мало-помалу исчезали. Наконец, в 2 часа и три четверти пополудни Луи XIII испустил последний дух после почти 33 лет царствования.

О Луи XIII не было, как о кардинале Ришелье, двух мнений, и суд потомства не уничтожил суда его современников. Луи XIII, которого называли «Справедливым» не по причине его исключительного правосудия, а потому, как говорят одни, что он родился под знаком Весов, или, как говорят другие, что кардинал не хотел, чтобы его называли Луи «Косноязычным» — Луи XIII был, как это вы могли видеть, довольно жалким человеком и очень посредственным государем, хотя, как и все Бурбоны, он отличался минутной отвагой и остротой в ответах. Зато в нем в высшей степени был развит свойственный всем Бурбонам порок, который составляет королевскую добродетель — неблагодарность. Сверх того, Луи XIII был скуп, жесток и мелочен. Читатель помнит, как он отказался от посвящения ему «Полиевкта» потому только, что поскупился наградить Корнеля. После смерти Ришелье он прекратил выплату пенсий ученым, писателям и даже академикам, говоря: «Кардинала уже нет в живых, нам нет нужды более в этих людях, которые годны были только на то, чтобы петь ему хвалу!» Однажды, в Сен-Жермене, он хотел посмотреть штат своего дома и королевской рукой вычеркнул из списка молочный суп, который генеральше Коке подавали каждое утро. Потом, когда он увидел, что Ла Врильер, бывший, впрочем, в большой милости, велел подавать себе отдельно бисквиты, заметил ему при первой же встрече: «Ага, Врильер, вы, кажется, очень любите бисквиты!», вычеркнул из списка бисквиты так же, как вычеркнул молочный суп генеральши.

Правда, Луи XIII показывал замечательные примеры великодушия. Хоронили одного из лакеев, которого он очень любил, и по своему обыкновению Луи XIII сам пожелал посмотреть счет издержкам, употребленным на лечение лакея. Увидев, что в счете, между прочим, значится тарелка студня, он воскликнул: «Ах, я бы хотел, чтобы он съел шесть порций этого студня, лишь бы только остался жив!» Но довольно о скупости. Мы сказали также, что Луи XIII был жесток. Первым примером его жестокости было умерщвление маршала д'Анкра и казнь его жены Элеоноры Галигай. Впоследствии, при осаде Монтобана, находясь в замке, он хладнокровно смотрел на опасно раненых гугенотов, лежащих в сухом рву и с нетерпением ожидающих медицинской помощи, которую им позабыли прислать. Несчастные умирали от голода и открытые части их тел, покрытых ранами, были пожираемы мухами. Они корчились и кричали от невыносимой боли. Луи XIII не дал им никакой помощи и даже не позволил другим это сделать, напротив, он с удовольствием смотрел на их предсмертные мучения и, подозвав к себе графа Ла Рош-Гюйона, чтобы вместе наслаждаться зрелищем, сказал: «Граф, придите посмотреть, как кривляются и гримасничают эти храбрецы». Позднее, когда Ла Рош-Гюйон захворал и был уже при смерти, Луи XIII послал спросить о его здоровье. «Мне худо, — отвечал граф, — скажите королю, что если он желает позабавиться, то пусть поспешит, так как я уже начинаю гримасничать!»

Известно также, как сильно был привязан Луи XIII к Сен-Мару, однако он не только не пощадил его, но в день смерти, в тот самый час, когда должны были казнить его экс-любимца, король посмотрел на стенные часы и, сверяя их с карманными, сказал: «В тот час Ле Гран, вероятно, делает скверную гримасу». Вот и вся надгробная речь, которую заслужил несчастный молодой человек от короля, который так его любил и доказательства чего, как мы видели, доходили иногда до смешного.

Довольно о жестокости. Мы сказали также, что Луи XIII был мелочен. В самом деле, он знал только одно настоящее удовольствие, а именно, охоту, а так как он не мог быть ежедневно на охоте, то приходилось иногда делать и что-нибудь другое. При холодном, меланхолическом и скучном настроении духа нелегко было выбрать подходящий род развлечений, поэтому нельзя пересчитать все ремесла, которыми он постоянно занимался: он сучил нитки, отливал пушки, вытачивал луки, ковал пищали, чеканил монету и прочее. Герцог Ангулемский, внук Карла IX, занимавшийся вместе с Луи XIII этим последним «искусством», говорил ему: «Государь, нам бы следовало заключить между собой договор, чтобы я не дал вам случая разориться, показывая перед вашими глазами, как заменяют золото серебром, а вы бы воспрепятствовали мне быть повешенным!»

Кроме того, Луи XIII был хорошим садовником — умел ранее обыкновенного вырастить зеленый горошек, который посылал продавать на рынок. Один придворный по имени Монторон, не зная, что это горох короля, купил несколько фунтов, заплатив очень дорого, и принес в подарок Луи XIII, который был очень доволен, имея и горох и деньги за него.

Мало уметь вырастить горох, надобно было уметь и приготовить его, поэтому сделавшись садовником Луи XIII сделался также и поваром. В особенности, он имел некоторое время страсть к шпигованию и пользовался шпиговальными иглами, которые ему приносил конюх Жорж.

А однажды им овладела страсть к бритью. Он собрал всех своих офицеров и сбрил им бороды, оставив на подбородке только маленький клочок волос, который заслужил прозвище «королевского».

Последним его ремеслом было выделывание оконных рам. Вместе с Нуайе он по несколько часов в день проводил за этим занятием, между тем как все думали, будто король и министр работают для блага Франции!

Сверх того Луи XIII был довольно хорошим музыкантом. Когда кардинал умер, он попросил Мирона, своего казначея, сочинить по этому случаю стихи. Мирон принес ему следующее рондо:


Его уж больше нет, убрался кардинал!

Конечно, дом его в нем много потерял.

Но многие от всей души развеселились,

Что от него совсем освободились.

Всю жизнь свою родство обогащал,

Он хищность, брак, обман употреблял.

Но время то прошло: его уж больше нет.

Без страха сесть в тюрьму пусть всякий рассуждает -

В гробу свинцовом тот уж почивает.

Кто горестью других себя здесь утешал.

И бронзовый король, когда он проезжал

Чрез мост, как бы сказал, глядя на всех, в ответ:

«Я с вами радуюсь: его уж больше нет».


Король нашел рондо очень забавным и переложил его на музыку, показав себя как всегда и мелочным, и жестоким, и неблагодарным.

Одна из эпитафий Луи XIII заканчивается стихами:


В нем было много доблестей лакейских,

Но королевской — ни одной.

ГЛАВА VIII. 1643 — 1644

Происхождение Мазарини. — Мнение о нем кардинала Ришелье. — Первый политический опыт. — Предсказание посланника. — Борьба партий. — Самый честный человек в королевстве. — Распоряжение королевы. — Декларация парламента. — Соперники обнаруживаются. — Мазарини и камердинер королевы. — Записная книжка.


С этой главой мы вступаем в новый период. Если его знаменовал Ришелье, то теперь па сцену выходит другой. Скажем, что это был за человек.

Джулио Мазарини, по-французски — Жюль Мазарин, был сыном Пьетро Мазарини, родившегося в Палермо, и Гортензни Буфалини, происходившей из довольно хорошего дома Читта-де-Кастелло. Сам он родился в Писчине, что г. Абруццо, 14 июля 1602 года и был крещен в церкви св. Сильвестра Римского.

Молодость Джулио Мазарини мало известна. Говорили, что он учился в Риме, потом с аббатом Джеронимо Колонна переехал в Испанию. Там в течение трех лет он слушал лекции в Алькальском и Саламанкском университетах, наконец, в 1622 году возвратился в Рим, в то время, когда иезуиты по случаю причтения к лику святых основателя их ордена хотели представить трагедию, что они обыкновенно делали при каких-либо особенных обстоятельствах. Жизнь нового святого стала содержанием пьесы, а юный Мазарини играл, при общих рукоплесканиях, роль Игнатия Лойолы.

Это было хорошим предзнаменованием для человека, который собирался стать дипломатом. Мазарини тогда было двадцать лет, он поступил на службу к кардиналу Бентиволио, но в каком качестве — неизвестно. Его враги говорили, что он служил лакеем. Как бы то ни было, но Бентиволио скоро открыл в нем большие способности и однажды, отправившись с молодым человеком к кардиналу-племяннику, то есть к кардиналу Барберини, он сказал последнему:

— Милостивый государь, я многим обязан вашей знаменитой фамилии, но я полагаю совершенно расплатиться с вами, если отдам этого молодого человека.

Барберини с удивлением посмотрел на того, кого таким лестным образом рекомендовали.

— Благодарю вас за подарок, — сказал он. — Могу ли спросить, как зовут этого человека, как скоро вы оставляете мне его с такой рекомендацией?

— Джулио Мазарини, — отвечал кардинал Бентиволио.

— Но если он таков, как вы мне говорите, — поинтересовался недоверчиво прелат, — то зачем же вы отдаете его мне?

— Я отдаю его потому, что недостоин держать его у себя.

— Ну, хорошо, — сказал кардинал-племянник, — я принимаю его. Но на что, скажите мне, он способен?

— На все, — коротко ответил Бентиволио.

— В таком случае, — заметил Барберини, — будет недурно, если мы пошлем его с кардиналом Джинетти в Ломбардию.

Эта рекомендация открыла Мазарини путь к успеху. Ему дали несколько поручений, которые он исполнил довольно успешно и которые начали его возвышение. Наконец, в 1629 году, когда Луи XIII силой оружия вынудил герцога Савойского отделиться от испанцев, кардинал Сакетти, бывший в Турине папским представителем, возвратился в Рим и поручил Мазарини, получившему титул интернунция, приступить к переговорам о заключении мира.

Новые обязанности, возложенные на молодого дипломата, доставили ему случай ко многим путешествиям, из которых одно сделалось источником его счастья. Он приехал в Лион в 1630 году, был представлен Луи XIII, находившемуся тогда в этом городе, и более двух часов разговаривал с кардиналом Ришелье, который был так доволен этим разговором, в котором хитрый итальянец раскрыл свой ум и тонкость своих взглядов, что, выходя, сказал:

— Я говорил с самым великим государственным человеком, какого я когда-либо встречал.

Понятно, что Ришелье, имея о Мазарини такое хорошее мнение, желал его к себе привязать. Мазарини возвратился в Италию совершенно преданным интересам Франции. Несмотря на все свои старания, Мазарини не смог заключить мира: испанцы осадили Казале, французы подали помощь этой крепости, и война продолжалась. Мазарини, переезжая из одного лагеря в другой, сумел заключить перемирие на шесть недель. Потом, по истечении этого срока, так как все его попытки заключить мир оказались бесполезными и французские войска снова приступили к активным действиям, он бросился к маршалу Шомбергу, уговаривая прекратить военные приготовления. Но Шомберг, надежде на победу, предлагает условия практически неприемлемые. Мазарини не отчаивается, скачет к испанцам, стоящим уже под ружьем, обращается к их предводителю, преувеличивает силы Франции, показывает невыгоды позиции испанцев, получает от него согласие на предложение Шомберга и скачет снова к французским войскам, крича: Мир! Мир!» Но французские солдаты, как и их главнокомандующий, желали сражения и на крики Мазарини отвечают: «Нет мира!» и с этими криками начинают перестрелку. Но посредник не боится опасности, держа в руках шляпу, он проезжает под градом пуль, не переставая кричать: «Мир! Мир!», останавливается перед Шомбергом, удивленным, что ему предлагают до сражения больше, чем он мог требовать после победы, и маршал соглашается на мир. Через два часа предварительные пункты мира, утвержденного в следующем году в Шераско, были подписаны прямо на поле сражения.

Желает ли кто знать, что думал в это время о Мазарини венецианский посланник Сегредо? Вот выписка из одной его депеши венецианскому правительству:

«Джулио Мазарини, светлейший господин, приятен и красив, учтив и ловок, бесстрастен и неутомим, осторожен и умен, предусмотрителен и скрытен, хитер и красноречив, убедителен и находчив. Одним словом, он обладает всеми качествами, которые необходимы искусным посредникам. Его первый опыт есть опыт мастерский — кто с таким блеском вступает в свет, будет, без сомнения, играть в нем важную и видную роль. Будучи силен, молод и крепко сложен, он будет долго наслаждаться в будущем почестями и ему недостает только богатства, чтобы шагнуть дальше».

Венецианцы могли быть хорошими пророками в подобных случаях, поскольку вместе с флорентинцами еще сохраняли традиции тонких политиков. В свое время Луи XI вызвал двоих из них во Францию, чтобы научиться у них тиранству. В 1634 году предсказание посланника исполнилось: Ришелье, желавший иметь Мазарини при своей особе, дал ему титул вице-легата в Авиньоне. В 1639 году он был послан в Савойю в звании чрезвычайного посланника: наконец, 16 декабря 1641 года его возвели в кардиналы, а на следующий год, 25 декабря, Луи XIII собственными руками возложил на его голову кардинальскую шапку.

Читатель, вероятно, помнит, что умирая, Ришелье рекомендовал Луи XIII трех человек — де Шавиньи, Нуайе и Мазарини. Но мы видели также, что Луи XIII не долго царствовал после смерти кардинала.

Ришелье умер 4 декабря 1642 года, а 19 апреля 1643 года король слег в постель, с которой уже почти не вставал.

Исполняя волю умершего Ришелье, как это было и при его жизни, король назначил королеве-регентше Совет, председателем которого был поставлен принц Конде, а членами назначены кардинал Мазарини, канцлер Сегье, главный интендант Бутилье и государственный секретарь де Шавиньи.

Что касается герцога Орлеанского, которому Луи XIII простил все его возмущения, но не забыл их, то он был сделан генерал-наместником при малолетнем короле и зависел от регентши и Совета. Правда, умирая, король также мало доверял своей супруге, как и своему брату. В последние дни жизни Луи XIII де Шавиньи говорил ему о его прежних подозрениях в отношении Анны Австрийской по поводу заговора Шале и уверял, что королева вовсе не была причастна к этому делу, на что король отвечал: «В положении, в каком я теперь нахожусь, я должен ее простить, но я не должен ей верить».

Действительно, за несколько дней до смерти короля случилось, почти что на его глазах, происшествие, которое очень его раздражило и увеличило тягость его болезни, показав будущее, как при свете молнии.

25 апреля король был соборован, и все почитали его, как некогда Тиберия, мертвым. Тогда, среди всеобщего смятения, все частные интересы вышли наружу. В это время двор разделялся на две главные партии — на партию Вандомов и партию Ла Мейльере.

Скажем несколько слов об этой распре, последствия которой отразятся на дальнейших событиях. Припомним, что Вандом был когда-то губернатором Бретани, что великий приор, брат его, приехал за ним, чтобы отправиться вместе к королю. Мы рассказали уже, как оба брата были арестованы и отправлены в венсеннскую тюрьму. Кардинал Ришелье тогда принял на себя управление Бретанью, а умирая, передал его маршалу Ла Мейльере. Однако фамилия Ван-домов не признавала этой передачи, и герцог Бофор, красивый, отважный, надменный молодой человек, надеясь на помощь королевы, торжественно объявил, что после смерти короля он добром или силой сделается губернатором Бретани, которая была отнята у его отца.

Когда подумали, что после соборования король умер, обе партии, разделявшие двор, немедленно сомкнулись под знаменами своих предводителей. Маршал Ла Мейльере призвал из Парижа всех своих друзей, герцог Бофор собрал на помощь всех своих, герцог Орлеанский окружил себя своими приятелями.

Эти три партии, ибо брат короля всегда был главой какой-нибудь партия, имели такой грозный вид, что призванная королем королева, боясь столкновения, подозвала к себе герцога Бофора и приветствуя его как «самого честного человека в королевстве», поручила ему охрану нового замка, в котором жили будущий король и его брат, герцог Анжуйский. Таким образом, герцог Бофор, в течение целого дня начальствуя над многочисленным отрядом телохранителей, разыгрывал роль защитника детей умирающего короля. Это благосклонное внимание, естественно, оскорбило двух человек — герцога Орлеанского, который, кажется, должен был привыкнуть к недоверчивости, и принца Конде, который заслуживал ее не больше.

Подобная сцена произошла и после смерти короля. Едва Луп XIII закрыл навеки глаза, каждый из присутствовавших при его кончине удалился, и только трое, удерживаемые придворным этикетом в траурной комнате, оставались при трупе, который надлежало освидетельствовать. Освидетельствование должны были произвести один принц, один коронный чиновник и один камергер. Шарль Амедей Савойский, герцог Немурский, маршал Витри и маркиз Сувре оказали эту последнюю честь смертным останкам своего государя.

В это время королева также оставила новый замок, где лежало тело ее супруга, и отправилась к дофину в старый замок, отстоящий от первого не более чем на триста шагов. Прибыв в замок, Анна Австрийская, которая, желая договориться относительно своего регентства с герцогом Орлеанским, попросила его через герцога Бофора приехать к ней и облегчить ее горе своим присутствием. Его высочество поспешил исполнить желание королевы, но когда принц Конде захотел его сопровождать, то Бофор заметил, что он имеет приказание никого не впускать к королеве, кроме герцога Орлеанского.

— Ну хорошо, милостивый государь, — сказал принц, — но скажите ее величеству, что если она хотела отдать такое приказание, то могла это сделать через начальника своих телохранителей, а не через вас, который не имеет на то никаких прав.

— Милостивый государь, — отвечал Бофор, — я сделал то, что приказала мне королева, и никто во всей Франции не в состоянии запретить мне делать то, что сама королева приказывает мне делать!

Конде, будучи первым принцем крови и важным лицом в государстве, очень обиделся такому резкому ответу герцога Бофора, и с этой минуты оба возненавидели друг друга Об этой ненависти мы поговорим позже и увидим ее пагубные последствия.

Во время свидания королева обо всем договорилась с герцогом Орлеанским. Впрочем, Анна Австрийская заезжала в старый замок для того, чтобы только повидаться со своим шурином и взять сына. В этот же день она возвратилась в Париж и со всем двором переехала в Лувр.

Три дня спустя королева отменила все распоряжения покойного короля, относившиеся к управлению государством. Парламент объявил ее регентшей королевства с тем, чтобы она заботилась о воспитании особы его величества и управляла всеми делами государства, в то время как герцог Орлеанский, его дядя, будет генерал-наместником во всех провинциях королевства и председателем Государственного совета в подчинении у королевы. Во время его отсутствия эти права передаются принцу Конде, также под властью королевы. Кроме того, королеве предоставляется право назначать, по своему усмотрению, членов Совета для обсуждения государственных дел, и ей не вменяется в обязанность подчиняться решению большинства голосов.

Последняя статья, очевидно, уничтожила все меры короля учинить опеку над Анной Австрийской и вместо того, чтобы подчинить королеву Совету, она поставила Совет в совершенную от себя зависимость.

Ни Мазарини, ни де Шавиньи не присутствовали при провозглашении декларации парламента, что сразу же заметили и стали смотреть на них как на людей, впавших в немилость королевы. Итак, из трех человек, рекомендованных Луи XIII умирающим Ришелье, Нуайе уже при жизни короля отказался от государственных дел, два других также должны были вскоре сойти со сцены, а вместе с ними должно было исчезнуть и то влияние кардинала, которое так долго тяготело над рабом его Луи XIII.

Мазарини и де Шавиньи многие возненавидели за то, что они оба хотели стать наследниками Ришелье, но слишком поторопились с этой ненавистью. Анна Австрийская наследовала от своего супруга искусство притворяться — эту непохвальную, но необходимую добродетель королей. Мы увидим, как все обманулись насчет Мазарини, ибо в то время, как все думали, что он собирается возвратиться в Италию, он, совершенно спокойный, обедал вместе с де Шавиньи, своим другом и товарищем по несчастью, у командора Сувре, того самого, имя которого было уже однажды произнесено в нашем историческом рассказе по поводу заговора Шале и герцога Орлеанского против жизни кардинала Ришелье.

Дружба межу Мазарини и де Шавиньи не была чем-то новым. Со времени приезда во Францию, Мазарини весьма коротко сошелся с Бутилье, который был в весьма большом почете у Ришелье, и с де Шавиньи, который считался его сыном. Оба они поддерживали Мазарини сколько возможно и даже уверяли, что только по бесконечным просьбам де Шавиньи у Ришелье Мазарини получил кардинальскую шапку.

Итак, двое друзей, поклявшихся разделить и горе и радость, обедали у Сувре, а после обеда сели играть в карты. Вдруг дверь отворилась и в комнату вошел Беринген. Увидев первого камердинера королевы, Мазарини догадался, что тот пришел именно к нему, поэтому он, передав свои карты Ботрю, повел Берингена в другую комнату, не обращая внимания на пытливые взгляды де Шавиньи.

— Милостивый государь, — начал Беринген, — я пришел к вам с хорошим известием.

— С каким? — спросил со свойственным ему хладнокровием Мазарини.

— С тем, что ее величество вовсе не так худо к вам расположена, как все думают! — продолжил Беринген.

— А что же заставляет вас делать такие приятные для меня предположения, г-н Беринген? — поинтересовался Мазарини, улыбаясь.

— Разговор, который мне случилось услышать между ее величеством и г-ном Бриенном, в котором она высказалась, что согласно с мнением г-на Бриенна намерена сделать вас первым министром.

Против ожидания вестника улыбка на губах кардинала исчезла, лицо его приняло вновь хладнокровное выражение. Бесстрастный, но сосредоточенный взор проник, казалось, в самую глубину сердца посланного.

— А вы действительно слышали этот разговор?

— Да, сударь.

— И что же говорил Бриенн?

— Он говорил ее величеству, что ей очень необходим хороший первый министр, а лучше вашего преосвященства нет никого, поскольку вы не только сведущи в делах, но и душевно преданы королеве.

— Стало быть, Бриенн ручался за мою преданность?

— Он утверждал, что такая великая милость тронет ваше преосвященство, и вы из благодарности будете служить ее величеству, нашей государыне, верой и правдой.

— Что же отвечала королева? — спросил Мазарини.

— Ее величество опасается, что ваше преосвященство не пожелает принять ее предложение.

Мазарини снова улыбнулся.

— Благодарю вас, Беринген, — сказал он, — и верьте,

Что при первом же случае я вспомню об услуге, которую вы мне оказали, принеся эту приятную для меня новость. — И он сделал шаг, чтобы вернуться к игре.

— Разве это все, что вашему преосвященству угодно

Было мне сказать? — спросил камергер.

— Что же вы хотите, чтобы я еще вам сказал? — изобразил удивление Мазарини. — Вы объявили, что подслушали разговор королевы с Бриенном, в котором она выказала свое ко мне расположение. За это я должен поблагодарить вас и я вас благодарю.

Беринген понял, что Мазарини, боясь, вероятно, вдаться в обман, решил быть осторожным в своих словах. Он знал наверняка, какой великой милостью будет пользоваться хитрый итальянец и предчувствовал, что с завтрашнего дня найдется много желающих сделаться поклонниками нового министра, поэтому, не теряя времени, он решил высказаться перед кардиналом.

— Послушайте, г-н кардинал, — сказал он, — я буду откровенен с вами. Я пришел к вам не по собственному желанию.

— А! — воскликнул Мазарини. — Так от чьего же имени?

— Я пришел к вашему преосвященству от имени королевы.

Глаза будущего министра заблистали радостью.

— Тогда другое дело, — сказал он, — говорите, любезный Беринген, говорите!

Беринген сообщил Мазарини, что он не слыхал разговора королевы с Бриенном, но она сама пересказала ему его.

— В таком случае, — заметил Мазарини, — сама королева послала вас ко мне?

— Точно так, — отвечал Беринген.

— И вы говорите мне правду?

— Слово дворянина! Королева желает знать, может ли она на вас положиться и если она вас поддержит, то поддержите ли вы ее?

При этих словах, перейдя от недоверчивости к совершенному доверию, Мазарини сказал:

— Отправьтесь к ее величеству и скажите ей, что я без всяких условий вручаю свою судьбу в ее руки. Я отказываюсь от всех выгод и преимуществ, которые король предоставил мне в своей декларации. Правда, мне не легко это сделать без ведома г-на де Шавиньи, ибо наши интересы достаточно общи, но я смею надеяться, что ее величество сохранит мою тайну так, как я, со своей стороны, свято сохраню ее.

— Милостивый государь, — отвечал Беринген, — у меня худая память и я боюсь забыть то, что вы просите передать ее величеству. Я спрошу бумаги, перо и чернила, и вы потрудитесь изложить свою речь письменно.

— Не нужно, — сказал Мазарини, — если мы попросим перо и бумагу, де Шавиньи сообразит, что между нами происходит какое-нибудь важное совещание, а не простой разговор.

— В таком случае, — предложил Беринген, вынимая из кармана записную книжку и предлагая ее вместе с карандашом кардиналу, — напишите здесь.

Отказаться было нельзя. Мазарини взял записную книжку, карандаш и написал:

«Я буду всегда повиноваться воле королевы. Я отказываюсь теперь от всего моего сердца от выгод, которые мне предоставила декларация, и я безусловно вверяю свои интересы великодушию ее величества.

Писано и подписано моей рукой.

Вашего величества всенижайший, всепокорнейший, вернейший подданный и признателънейший слуга

Джулио Мазарини».

Мазарини отдал Берингену записную книжку. Тот, прочитав заявление его преосвященства, покачал головой.

— Что так, — спросил Мазарини, — разве вы находите, любезный г-н Беринген, что в этой записке я не все сказал?

— Напротив, — ответил Беринген, — она написана очень умно, но я бы дорого заплатил и королева, я думаю, также, если бы эта записка была написана пером, а не карандашом. Вы знаете, милостивый государь, карандаш скоро стирается.

— Скажите ее величеству, — возразил кардинал, — что я напишу ей чернилами на бумаге, на пергаменте, на стали, на чем ей будет угодно и, если это будет нужно, готов подписаться даже своей кровью.

— Прибавьте это к вашей записке, — предложил Беринген, который любил совершать дела по совести, — место еще есть.

Мазарини исполнил желание Берингена, и тот, весьма довольный успехом возложенного на него поручения, отправился с запиской в Лувр.

Королева разговаривала с Бриенном, когда вошел Беринген. Граф Бриенн из вежливости хотел удалиться, по королева его задержала. Прочитав с радостью написанное кардиналом, она отдала записную книжку на сохранение Бриенну, который, заметив, что кроме записи Мазарини, в ней написано много чего другою, хотел возвратить ее Берингену, чтобы тот вырвал или стер написанное им, по Беринген отказался принять книжку обратно, тогда в присутствии королевы граф запечатал эту книжку и, возвратясь к себе домой, запер ее в ящик, в котором она оставалась до тех пор, пока королева не попросила ее, то есть когда была обнародована декларация парламента, которую Мазарини всячески отвергал, будучи уверен, что выиграет много больше.

В день обнародования декларации принц Конде, которого королева хотела сблизить с кардиналом, возвратил записную книжку Мазарини и от имени королевы вручил ему патент, по которому Анна Австрийская не только возвратила кардиналу место, которого он лишился, но и назначила председателем Совета.

Тогда, при виде такого неожиданного благорасположения, возобновились слухи, будто уже с 1635 года кардинал был любовником королевы. Таким образом, этими слухами которые позже Анна Австрийская, к несчастью, подтвердила своими поступками, объяснилось чудесное рождение Луи XIV после двадцатидвухлетнего ее бесплодия. Таким образом объясняется, быть может, и таинственность «Железной маски».

ГЛАВА IX. 1643 — 1644

Герцог Энгиенский. — Принц Анри Конде. — Шарлотта Монморанси. — Балет и Анри IV. — Последняя любовь Беарнца. — Король, переодетый в почтальона. — Гассион. — Лаферте-Сенсктер. — Дон Франческа Мело. — Битва при Рокруа.

Все эти великие перемены совершились в течение пяти дней. На шестой узнали о победе при Рокруа, предсказанной Луи XIII на смертном одре.

Да позволено нам будет сказать несколько слов о молодом победителе, который будет играть столь важную роль во всех общественных и частных делах времен регентства.

Герцог Энгиенский, который вскоре будет известен как великий Конде, был сыном Анри Бурбона, принца Конде, которого называли просто принцем. Этот принц был лицом довольно маловажным и известен более тем, что во время регентства Анны Австрийской пять или шесть раз продавал, по обстоятельствам, свою подчиненность. Его упрекали в двух недостатках: во-первых, в излишней скупости, во-вторых, в недостатке храбрости. На эти два обвинения он отвечал, что маркиз Ростан был еще скупее, а герцог Ван-дом еще трусливее — лучшего оправдания он не находил. Принц был обвиняем, кроме того, в пороке, довольно общем для эпохи — после десяти лет супружества с прекрасной Шарлоттой Монморанси он не имел еще детей, однако, к счастью для Франции, был посажен в Венсенский замок. Мы знаем уже, что жена его последовала за ним и что во время этого заточения родились герцогиня Лонгвиль и герцог Энгиенский.

Шарлотта Монморанси была в пятнадцать лет так хороша собой, что Анри IV влюбился в нее до безумия, и даже думали, что она стала причиной войны, которую король перед тем как его убили намеревался начать во Фландрии. Бассомпьер был также влюблен в нее страстно. В своих записках он, между прочим, говорит: «На всем свете не было такой красоты, такой очаровательной грации и такого совершенства, какими обладала девица Шарлотта Монморанси». Бассомпьер даже хотел на ней жениться, но Анри IV просил его отказаться от этого брака. Бедный король, которому было 55 лет, был влюблен, как юноша. И вот каким образом пробудилась в нем эта страсть.

Это случилось в начале 1609 года. Королева Мария Медичи вознамерилась устроить у себя домашний балет, участвовать в котором пригласила красивейших особ двора, и, следовательно, в их числе находилась принцесса Монморанси, которой тогда было около четырнадцати лет. Однако, по случаю этого балета король и королева сильно поссорились, так как Анри IV хотел, чтобы в нем участвовала г-жа де Море, но королева этому воспротивилась. С другой стороны, королева хотела, чтобы в балете танцевала г-жа Вердеронн, а король решительно на это не соглашался.

Каждый имел на то свои причины, однако Мария Медичи, упрямая и настойчивая в своих желаниях, настояла на своем. Побежденный капризами своей супруги, Анри IV вздумал отомстить ей тем, что решил не присутствовать на репетициях этого противного балета. Тем не менее репетиции шли своим порядком, и так как на репетицию надобно было проходить мимо кабинета короля, то он велел крепко запирать двери, чтобы даже не видеть актеров несчастного праздника.

В один прекрасный день, когда забыли принять указанную предосторожность, король услышал шум в коридоре и верный своему мщению с поспешностью подошел к дверям, чтобы затворить их. На беду влюбчивого беарнца, по коридору в это время проходила м-ль Монморанси. Анри IV остолбенел от такого совершенства и, забыв данную клятву, подобно тому как он забывал множество других клятв, гораздо более важных, не запер дверей, но после некоторой нерешительности побежал вослед за хорошенькой принцессой и явился на репетицию. Между тем, хорошенькие актрисы, повторявшие свои роли в балетных костюмах, заняли свои места. Они были одеты нимфами и танцевали, держа в руках позолоченные стрелы. В то время как Анри IV показался в дверях, принцесса Монморанси, случайно, первой вышла к нему навстречу и подняла свою стрелу таким грациозным движением, что король был поражен в самое сердце.

С того времени дверь кабинета Анри IV не запиралась и его величество, которому теперь было все равно, будет г-жа Море участвовать в балете или нет, дозволил королеве делать все, что она хочет. Тогда-то Анри IV упросил Бассомпьера отказаться от супружества с прекрасной Шарлоттой и вознамерился выдать ее за принца, на которого мог бы впоследствии рассчитывать.

Принц, разумеется, с радостью согласился на такую женитьбу, поскольку имел тогда не более 10 000 ливров дохода. Коннетабль Монморанси, который счел великой честью породниться с принцем крови, назначил в приданое своей дочери 100 000 экю, а король, со своей стороны, подарил молодым имения, некогда конфискованные у герцога Монморанси. Таким образом земли Шантильи, Монморанси, Экуан и Валери перешли во владение дома Конде. Король думал, что принц не будет ревнивым мужем, а вышло наоборот — он держал красавицу-жену взаперти и так смотрел за ней, что влюбленному беарнцу не было возможности даже увидеть ее. Однажды, впрочем, убежденная письмом короля и соглашаясь на неоднократные просьбы она показалась ему вечером в окне с распущенными волосами между двумя факелами. Шарлотта была так прекрасна в своем неглиже, что Анри IV от удовольствия сделалось дурно, а она воскликнула:

— Господи! Неужели бедный король совсем сошел с ума!

Но это еще не псе. Король хотел иметь ее портрет и поручил Фердинанду, одному из лучших художников, сделать его. Бассомпьер, сделавшись наперсником короля с того времени как перестал быть соперником, ждал, пока художник окончит работу, и как только портрет был готов, понес его королю со всей поспешностью, так что из опасения, как бы краски не стерлись за недостатком лака, портрет натерли свежим коровьим маслом. Портрет весьма неплохо переда-па л оригинал, и Анри IV при получении его от радости наделал много глупостей, не свойственных ни летам его, пи положению.

Но неожиданное несчастье постигло запоздалую любовь короля. Однажды ему сказали, что принц, сделавшись еще ревнивее, увез жену в замок Мюре, расположенный близ Суассона. Король пришел в отчаяние и стал еще более энергично преследовать принцессу, всячески стараясь увидеться с ней наедине. Однажды он узнал, что де Треньи, сосед принца Конде по замку Мюре, пригласил принца и принцессу на обед. Анри тотчас переоделся почтальоном, залепил один глаз пластырем и поскакал на лошади на ту дорогу, по которой они должны были ехать, успев вовремя. Хотя принц не обратил внимания на почтальона, прекрасная Шарлотта тотчас узнала короля.

Однако принц узнал об этой новой выходке монарха и усилил присмотр за женой. Тогда принцесса, побуждаемая своими родственниками, а в особенности отцом, коннетаблем, решилась подписать прошение о разводе. Узнав об этом и не желая возвращать приданое, принц уехал с женой в Брюссель. Но и здесь супруги не избежали преследования — маркиз Кевр, посланник в Нидерландах, получил приказание похитить прекрасную Шарлотту; уведомленный вовремя, принц отправился в Милан.

В это время, собираясь в поход, Анри IV был убит, и принц возвратился в Париж, однако Мария Медичи, устав от его беспрестанных интриг, в одно прекрасное утро велела Теминю арестовать его и отправить в Венсенн. Он находился в заточении три года и, к общему удивлению, принцесса добровольно последовала за своим мужем в тюрьму. Мы уже говорили, что во время заточения у принцессы родились дочь и сын, который получил титул герцога Энгиенского.

Этот молодой человек, был столь же храбр и неустрашим, сколь отец его труслив, и хотя а битве при Рокруа ему было не более 22 лет, он уже пользовался большим уважением в войске.

Под его начальством служили Гассион, Лаферте-Сенсктер, л’Опиталь, д’Эспенан и Сиро де Вито. Гассион, который был впоследствии маршалом Франции, умер холостым, говоря, что жизнь человеческая не стоит того, чтобы передавать ее другому. Это был один из храбрейших офицеров, и Ришелье называл его не иначе как «Война». Генерал дон Франческо Мелло дал ему более поэтическое имя — «Лев Франции».

Лаферте-Сенектер был внуком того самого Франсуа Сенектера, который защищал Мец в то время как Карл IV его осаждал, и которому герцог де Гиз, запертый вместе с ним в Меце, посвятил следующий куплет:


Да, Сенектер в войне бывал.

Он в Мец со шпагою въезжал,

Но шпагу он не обнажал.


Маршал л’Опиталь был тем самым дю Галлье, братом Витри, который убил маршала д’Анкра и о котором Лозьер, младший брат Теминя, открыто говорил: «Не поручат ли и мне убить кого-нибудь изменнически, чтобы попасть в маршалы Франции подобно Витри?» д’Эспенан и Сиро были храбрыми воинами, неоднократно доказавшими свое мужество.

Неприятельская армия под командой дона Франческо Мелло, в подчинении которого были генерал Бек и граф Фуэнте, состояла из 28 000 человек. Под командой герцога Энгиенского было 15 000 пехоты и 7000 конницы.

За два дня до сражения герцог вместе с известием о смерти короля получил приказание не начинать никакого решительного дела. Но молодой генерал мало думал, об этом приказании, так как Франческо Мелло объявил, что возьмет Рокруа в три дня, а через неделю явится под стенами Парижа. Герцог Энгиенский поспешил преградить ему путь.

Рокруа лежит в долине, окруженной лесом и болотом, куда нельзя вступить иначе, как через длинные и затруднительные проходы, исключая движение со стороны Шампани, где надо было бы пройти четверть лье лесом и пустошами. Эта долина, пересеченная ручьем, может вместить две армии до 30 000 каждая, но надо было добраться до долины.

А Франческо Мелло занял в ней выгодную позицию и имел в своих руках все проходы, к ней ведущие.

Накануне собрался военный совет. Маршал л’Опиталь, которого назначили ментором молодого генерала, вместе с Лаферте-Сенектером и д’Эспенаном был того мнения, что нужно ограничиться введением в крепость подкрепления, но Гассион и Сиро высказались за принуждение неприятеля снять осаду, с чем согласился и герцог. Решено было взять силой главный проход, который ведет в долину.

18 мая герцог Энгиенский выстроил войска в две линии, взял на себя командование первой, вторую поручил маршалу л’Опиталю, Гассиона сделал начальником авангарда, Сиро — резерва.

На рассвете французская армия появилась на входе в дефиле, который Гассион нашел плохо оберегаемым неприятелем. Дон Франческо не ожидал такого смелого наступления, и дефиле после незначительного сопротивления было взято. Французы вошли в долину, где герцог Энгиенский тотчас расположил их к битве на холме, примкнув правое крыло к лесу, а левое к болоту. Против французской армии также на небольшом возвышении, стояла испанская армия; армии были разделены небольшой лощиной, которая была опасной для той армии, которая решится на нападение.

Увидев французскую армию, дон Франческо послал генералу Беку, командовавшему шеститысячным корпусом, стоявшим в одном переходе от лагеря, приказание — не теряя времени идти к нему на помощь.

Главнокомандующий испанскими войсками выстроил свою армию в том же порядке, что и французы. Сам принял командование правым крылом, левое предоставил герцогу Альбукерку, а старику-генералу Фуэнте поручил начальство над старой испанской пехотой, чья храбрость и мужество были известны по всей Европе. Эта пехотная дивизия составляла резерв испанской армии; граф Фуэнте, восьмидесятилетний подагрик, не мог уже сидеть на лошади и его носили на носилках.

В шесть часов вечера французы окончили свои перестроения, и тотчас началась сильная канонада, которая очень вредила французам, ибо неприятельская артиллерия превосходила числом орудий и занимала лучшую позицию. Тогда герцог Энгиенский приказал идти в атаку, но в это время неожиданное обстоятельство заставило герцога обратить внимание в другую сторону.

Лаферте-Сенектер, командовавший левым крылом под началом маршала л’Опиталя, видя, что сражение начинается, хотел воспользоваться отлучкой последнего — л’Опиталь был вызван к герцогу за приказаниями, — чтобы приобрести одному славу освободителя Рокруа, перед которым он находился. Итак, вместо того, чтобы ожидать распоряжений, он со своей кавалерией и пятью батальонами пехоты перешел болото и подступил к городу, открыв неприятелю левое крыло, так что испанцы получили возможность окружить остальную часть французской армии. Франческо Мелло как искусный генерал немедленно воспользовался ошибкой противника — он двинул вперед всю свою линию, чтобы отрезать Лаферте-Сенектера и его кавалерию от прочей армии, но герцог Энгиенский в одну минуту все увидел и, заметив ошибку Лаферте-Сенектера, тотчас остановил свои колонны.

Лаферте-Сенектер получил приказание возвратиться на свое место, которое он столь безрассудно оставил. Лаферте заслуживал строгого наказания за самовольство, но поскольку большой беды не случилось, он отделался лишь строгим выговором и, признав ошибку, поклялся поправить ее на другой день, хотя бы это стоило ему жизни.

Весь оставшийся день обе армии простояли в принятой ими позиции, чтобы на следующий день быть готовыми к сражению. Каждый спал с оружием в руках, а на следующее утро герцог Энгиенский, который, без сомнения, лег поздно, спал таким крепким сном, что его с трудом разбудили.

Плутарх рассказывает подобное об Александре Македонском. Победители при Арбеллах и Рокруа были почти в одних летах, а в таком раннем возрасте сон, после некоторой усталости, есть первая потребность.

Проснувшись, герцог тотчас сел на коня. Перемены в позициях не было, он узнал лишь, что дон Франческо ночью поставил засаду из 1000 человек мушкетеров в лесу, простиравшемся до разделявшей армии лощины. Герцог понял, что мушкетеры поставлены в лесу для того, чтобы во время сражения ударить во фланг французам, и приказал идти на них; испанцы в одну минуту разбежались, оставив в руках французов множество пленных и оружия. Тогда герцог приказал Гассиону пройти через лес с пехотой правого крыла, а сам с кавалерией, разгоряченной первой победой, хотел атаковать с фронта тех, на которых Гассион должен был напасть с фланга.

Герцог Альбукерк, командовавший левым крылом, не зная, что мушкетеры в лесу потерпели поражение, спокойно ожидал, когда они начнут атаку. Каково же было его удивление, когда он увидел, что французская кавалерия, предводительствуемая самим герцогом Энгиенским, идет на него в стройном порядке. Одновременно герцог Альбукерк увидел и фланговую атаку Гассиона; отрядив немедленно восемь эскадронов против Гассиона, он с остальными войсками твердо ожидал принца. Но двойное нападение было произведено так энергично, что пехота его была разбита кавалерией герцога Энгиенского, а кавалерия отражена пехотой Гассиона. Герцог Альбукерк употребил псе средства чтобы собрать своих воинов, но испанцы обратились в бегство, преследуемые кавалерией и поражаемые пулями пехоты.

На правом крыле победа французов была решительной, но не то было на левом, где испанцы на рапных сражались с французами. Маршал л’Опиталь повел свою кавалерию галопом, так что в самый момент нападения на неприятеля лошади были измучены и ряды расстроены, поэтому дону Франческо стоило сделать только один шаг вперед, чтобы заставить французов отступить. Испанская кавалерия, ободренная успехом, бросилась на пехоту Лаферте-Сепектера и произвела в ее рядах большой беспорядок. Мелло воспользовался этим и в свою очередь, под личным своим командованием, атаковал ее с такой силой, что Лаферте, пораженный двумя пулями, был взят в плен со всей своей артиллерией. В то же время маршал л‘Опиталь, собравший снова свою кавалерию, был ранен пулей, которая раздробила ему руку. Видя во всем неудачи и не зная о победе герцога Энгиенского, офицеры французской армии стали смотреть на сражение как па потерянное и предложили Сиро де Вито начать отступление. Однако Сиро отвечал:

— Вы ошибаетесь, господа, сражение не проиграно — неприятель не имел еще дела с Сиро и его товарищами! — И вместо того, чтобы бить отбой, он скомандовал «Вперед!» и бросился со своим резервом на неприятеля. Мелло, считая себя уже победителем, вдруг увидел, к крайнему своему удивлению, живую стену. Одновременно герцог Энгиенский, узнав, что левое его крыло почти разбито, поспешил со своей кавалерией на помощь и с криками «Франция! Франция!» напал на Мелло с тыла.

Испанский полководец, теснимый с двух сторон, сделался жертвой собственной победы. Будучи атакован с фронта генералом Сиро, принцем, ударившим как молния, и с фланга Гассионом, который, видя, что левое крыло испанцев разбито совершенно, двинулся, чтобы разбить и правое, Мелло был вынужден не только кинуть взятых в плен французов и их артиллерию, но и оставить в руках неприятеля часть своей артиллерии. Войско испанцев бросилось в бегство, и сам дон Франческо Мелло, наконец, последовал за ними.

У испанцев оставался резерв, эта старая и страшная пехота, которая раздвигалась, чтобы дать действовать артиллерии, и потом опять смыкалась перед ней. В этом резерве было 6000 человек и 18 орудий. Надо было разбить этот резерв прежде, нежели Альбукерк устроит правое крыло, а Мелло левое, и особенно, прежде чем подойдет генерал Бек со своим корпусом. Поэтому принц, вместо того чтобы преследовать беглецов, соединил все свои силы против пехоты резерва, которая, стоя неподвижно и угрюмо, как живой редут, не принимала еще никакого участия в сражении.

Гассион с частью кавалерии был послан, чтобы воспрепятствовать Беку прийти на поле сражения, а принц со всем своим остальным войском, идя в первой линии со шпагой в руке, бросился на испанскую пехоту. Генерал Фуэнте, дав принцу подойти к себе на расстояние пятидесяти шагов, вдруг дал команду расступиться, 18 орудий дали залп и произвели страшное опустошение во французских рядах, которые в беспорядке отступали. По команде принца, при виде его хладнокровия, атакующая колонна опять выстроилась и вторично бросилась в атаку, но была отражена тем же залпом из орудий. Три раза французы бросались на испанскую пехоту и на третий раз завязался рукопашный бой. Тогда предоставленная себе, лишенная поддержки артиллерии, атакуемая со всех сторон, сомкнутая до сих пор масса начала рассыпаться и вскоре, сбитая с позиции, она рассеялась, оставив на поле битвы 2000 убитыми, в том числе старого генерала Фуэнте, который, весь покрытый ранами, упал со своих носилок.

В это время возвратился Гассион — генерал Бек не дождался его и отступил с остальным войском. Он подскакал во главе своей кавалерии к принцу Энгиенскому и спросил, нет ли еще какого дела. Однако, оставалось только сосчитать убитых и собрать пленных. Принц обнял Гассиона, который так хорошо ему содействовал, и обещал ему маршальский жезл.

Число убитых испанцев достигало 9000, в плен было взято около 7000; кроме того, французы завладели 24 пушками и 30 знаменами.

Сам дон Франческо Мелло был взят в плен, но ему удалось убежать. Убегая, он оставил в руках преследователей свой маршальский жезл, который был принесен герцогу Энгиенскому в то время, как он, сидя на лошади и держа в руках шляпу, смотрел на труп старого графа Фуэнте, покрытый одиннадцатью ранами.

После некоторого размышления герцог сказал:

— Если бы я не победил, я бы желал умереть такой же благородной смертью, как тот, кого я вижу перед собой мертвым!

На другой день герцог Энгиенский вступил в Рокруа.

Слух о неожиданном успехе герцога Энгиенского скоро распространился по Парижу. Победа, предсказанная за пять дней на смертном одре королем и выигранная в тот самый день, когда Луи XIII опустили в могилу, казалась парижанам даром Промысла Божьего. Поэтому Франция, встречая зарю нового царствования, гордилась и радовалась этой победе. Королева, страдания которой были всем известны и которой все желали счастья в будущем, была приветствуема восклицаниями народа повсюду, где бы ни показывалась, и Гонди — этот вечно ничем не довольный человек — подойдя к ней, сказал:

— В это время неприлично ни одному благородному человеку быть не в ладах с двором.

Но принцы с неудовольствием смотрели на то высокое положение, которое занял Мазарини при королеве-регентше.

ГЛАВА X. 1643 — 1644

Положение Анны Австрийской. — Возвращение из ссылки. — Выходка г-жи де Шеврез. — Принцесса Конде. — Великодушие кардинала Мазарини. — Г-жа д'Отфор. — Неудовольствие возрастает. — Герцог де Бофор. — Партия Важных. — Два письма. — Ссора между герцогиней де Монбазон и принцессой Конде. — Удовлетворение. — Немилость к г-же де Шеврез. — Заговор против Мазарини. — Арест герцога де Бофора. — Бегство г-жи де Шеврез. — Г-жа д'Отфор и королева. — Конец интриг Важных.

Хотя королева Анна Австрийская наследовала власть естественным порядком вещей, она находилась в несколько ложном положении как всякий угнетенный, угнетение которого вдруг прекращается, уступая место почти неограниченной власти. Те, кто страдал из-за нее, а их было много, полагали, что если они разделяли ее угнетение, то имеют теперь право разделить ее власть. Но вознаграждение требовательных друзей должно было произвести большое замешательство в политике, которая не вдруг изменяется с лицами. Правительственная машина, заведенная кардиналом Ришелье, действовала при Луи XIII так же, как и при жизни кардинала, и при Анне Австрийской должна была, хотя бы поначалу, идти так же.

По обыкновению, все достигшие власти с помощью какой-нибудь партии, должны прежде всего рассориться с этой партией — так велики бывают их требования. Доказательством тому служат Октавиан, Анри IV и Луи-Филипп. Вот почему неблагодарность составляет королевскую добродетель.

Впрочем, положение Анны Австрийской не было совсем таково, как положение этих великих основателей династий: Октавиан основал империю, Анри IV заменил угасший род, а Луи-Филипп отстранил династию, которая устарела, истощилась, но продолжала существовать. Анна Австрийская просто наследовала власть, не сделав, собственно, никакого усилия, чтобы достигнуть того, чем она была, и никто ей в этом не содействовал. Следовательно, она должна была просто вознаградить своих приверженцев за личную к ней привязанность.

Изгнанная Ришелье, г-жа д'Отфор была вызвана из ссылки и снова получила звание статс-дамы королевы. Маркиза Сенессей, жившая подобно г-же д’Отфор в изгнании, возвратилась ко двору и снова заняла свое почетное место. Лапорт, сидевший за королеву в тюрьме и освобожденный по ее просьбе в тот самый день, когда де Шавиньи известил короля о ее беременности, но остававшийся изгнанником в Сомюре, был призван в Париж и сделан первым камердинером юного короля. Наконец, г-жа де Шеврез, которую декларацией Луи XIII не велено было пускать в королевство во все время ведения войны и даже после заключения мира, получила извещение, что запрещения сняты и она может возвратиться во Францию.

Только маркиз Шатонеф был обижен. Десять лет он содержался арестантом в Ангулеме за участие в заговоре королевы и герцога Орлеанского, но вместо того, чтобы с торжеством возвратиться ко двору, как все ожидали, он лишь получил позволение удалиться в один из своих загородных домов, какой он выберет по своему желанию. Люди непроницательные дивились этому полувозвращению, но знавшие более тотчас вспомнили, что маркиз Шатонеф был председателем комиссии, которая осудила герцога Монморанси на смерть, и что Монморанси был шурином принцу и дядей герцогу Энгиенскому. Следовательно, в то время как принц уступал свои права королеве, а герцог Энгиенский спас Францию при Рокруа, нельзя было поставить их лицом к лицу с человеком, который способствовал отсечению на эшафоте головы их родственника.

Великие несправедливости всегда имеют какую-нибудь причину, которая, как бы маловажна ни была, достаточно их оправдывает. И потому была минута, как всегда в начале царствования, в которую все были почти довольны, и в которую благоразумные, вместо того, чтобы гадать о будущем, ожидали дальнейшего. Возвращение г-жи де Шеврез особенно выказало характер королевы.

Фаворитку ожидали со дня на день. Двадцать лет она была другом королевы, десять лет — преследуема за нее. Изгнанная из Франции под угрозой тюрьмы, она убежала переодетая в мужское платье, которое, нужно заметить, ока носила с таким же вкусом, как и женское, и подобно Ганнибалу, искавшему повсюду врагов Риму, она искала во всех европейских государствах врагов кардиналу Ришелье.

Приезд г-жи де Шеврез наделал много шума. Она выехала из Брюсселя в сопровождении двадцати карет и въехала во Францию с торжеством, как королева. Вспоминая, конечно, свое прежнее влияние на Анну Австрийскую в дни ее любовных похождений и несчастий, она воображала себя единственной и настоящей правительницей Франции и потому, в радостном расположении духа, спешила возвратиться в Париж. За три дня до приезда в столицу она была встречена принцем Марсильяком, который явился в намерении предупредить ее насчет положения дел.

— Королева, — сказал он, — сделалась серьезной и набожной, она не та, что была прежде, поэтому подумайте о том, как сочетать ваше поведение с известием, которое я счел долгом сообщить вам.

— Хорошо, — отвечала г-жа де Шеврез как женщина, твердо уверенная в себе, и продолжала свой путь не останавливаясь. Проездом через Санли она захватила с собой мужа и приехала в Лувр.

Королева тотчас ее приняла и, по-видимому, виделась с ней с большим удовольствием, но этот прием, в котором все заметили некоторую принужденность, был далеко не таков, какого ожидала г-жа де Шеврез. Кроме того, что королева, как и говорил принц Марсильяк, была серьезна и набожна, при ней находилась принцесса Шарлотта Монморанси, прежняя соперница г-жи де Шеврез, которая в свои пятьдесят с лишком лет не сделалась нисколько снисходительнее к другим и которая заранее наговорила ее величеству на старинную подругу, остававшуюся, как говорит г-жа Моттвиль, при том же расположении к кокетству и тщеславию, которые составляют дурную сторону сорокапятилетнего возраста.

Как и вообще все изгнанники, г-жа де Шеврез, возвратясь во Францию, забыла о времени и полагала найти все в том же виде, как было прежде. На самом же деле изменились не только личные, но и политические пристрастия королевы: первые — от влияния людей, вторые — от влияния событий. Г-жа де Шеврез знала любовь Анны Австрийской к ее брату, любовь не лишенную, быть может, политического интереса, и ее глубокую преданность Испании, которой она не раз готова была жертвовать благом Франции. Но Анна Австрийская не была более той бессильной и гонимой женщиной, которая участвовала в заговорах герцога Орлеанского, теперь она — мать короля, регентша Франции. Чтобы быть доброй сестрой, ей нужно было стать дурной матерью, чтобы остаться испанкой, надо было стать дурной француженкой.

Г-жа де Шеврез не знала этой истины и потому осталась недовольной приемом королевы, не понимая, что по сношениям своим с Фландрией, Лотарингией и Испанией она сделалась в свою очередь врагом государства. Но если г-жа де Шеврез вела свою политику открыто, то теперь она имела дело с человеком совершенно противоположных правил. В тот самый день, как она была принята королевой — через два часа после того, как она от нее вышла — ей доложили, что кардинал Мазарини желает ее видеть. Это ободрило г-жу де Шеврез — если министр первым делает ей визит, значит она не утратила своего могущества; если он является к ней с поклоном, значит он нуждается в ее помощи. И г-жа де Шеврез приняла бывшего слугу кардинала Бентиволио с важностью королевы.

Мазарини вошел в комнату, вежливо и почтительно поклонился г-же де Шеврез и во все время разговора был неимоверно любезен. Узнав о ее приезде, он тотчас поспешил, как он сам выразился, исполнить свой долг и засвидетельствовать ей свое почтение. Мало того, он знает, что г-же де Шеврез после столь дорогой и продолжительной поездки нужны деньги, и поэтому он принес ей 50 000 золотых экю, которые просит принять в виде займа.

Г-жа де Шеврез при такой услужливости со стороны Мазарини еще более уверилась в своем могуществе и, сделав горничной знак удалиться, объявила кардиналу, что примет эти деньги только на известных условиях — она желала знать, до какой степени она имеет значение. Хитрый итальянец согласился их выслушать, будучи уверен, что всегда сможет остановить ее, если захочет. Г-жа де Шеврез потребовала удовлетворить герцога Вандома, возвратив ему управление Бретанью.

Мазарини отвечал, что Бретань нельзя отнять у маршала Ла Мейльере, которому ее отдал кардинал Ришелье, но взамен может предложить Вандому управление Адмиралтейством, отняв его у Брезе, которого не так опасно обидеть, как маршала.

Министр показал свою готовность служить, против этого ничего нельзя было возразить и г-жа де Шеврез выразила свое удовольствие. Потом она потребовала, чтобы герцогу д’Эпернону возвратили звание генерал-инспектора пехоты и наместничество в Гиени. Инспекторство было в распоряжении Мазарини, и он тотчас же согласился возвратить его; что же касается наместничества, то несмотря на то, что губернатором ее уже был граф д'Аркур, министр обещал сделать все от него зависящее, чтобы убедить графа отказаться от этого звания.

Ободренная двумя уступками Мазарини, г-жа де Шеврез приступила к более серьезному делу, состоящему в том, чтобы отнять у Сегье его звание канцлера и отдать это звание маркизу Шатонефу. Но тут кончилась услужливость кардинала. Мы сказали уже что препятствовало маркизу Шатонефу возвратиться ко двору, тем не менее Мазарини обещал г-же де Шеврез употребить все свое влияние и убедить королеву исполнить это требование, как он обещал исполнить два первых. Однако после этого Мазарини увидел в г-же де Шеврез своего будущего врага.

В продолжение некоторого времени г-жа де Шеврез могла еще обманываться относительно доброго отношения к себе министра, но, не зная об искренней дружбе, которая существовала между королевой и Мазарини, она никогда не упускала случая каждый раз как виделась с королевой сказать острое словцо насчет кардинала. Поэтому королева стала все более чувствовать к ней неприязнь. А так как, с другой стороны, герцог Вандом тщетно просил, чтобы при Адмиралтействе, которое ему было отдано, осталось также и право оснастки кораблей, которое от него отделили, так как потом граф д'Аркур не захотел уступить в пользу герцога д’Эпернона губернаторства и, наконец, министр ясно сказал, что просимое, для маркиза Шатонефа невозможно, то г-жа де Шеврез решилась искать себе опоры в герцоге де Бофоре. Когда же последний обещал содействовать ее интересам, то она посчитала себя достаточно сильной, чтобы сделаться главой партии и открыто объявить себя врагом Мазарини.

Со своей стороны г-жа д’Отфор, которую после г-жи де Шеврез королева более всего любила и которой она в день провозглашения регентшей написала собственной рукой: «Приезжайте, мой любезный друг, я умираю от нетерпения обнять Вас», пользовалась не большим расположением. Д'Отфор воображала, что никогда не лишится благосклонности Анны Австрийской, благосклонности, которую она приобрела потерей милостей к себе короля, и потому, по самонадеянности или по гордости, она не боялась того подводного камня, от столкновения с которым погибло столько счастливцев, и, порицая выбор, сделанный королевой, смело высказывала свои мнения о кардинале. Тогда регентша дала ей знать через Берингена и девицу де Бомон, что она должна перестать говорить худо о кардинале, поскольку это все равно, что злословить саму королеву, которая его избрала.

Между тем, ко двору приехал человек, который также мог иметь право требовать благорасположения королевы по причине опасности, которой из-за нее подвергался. Это был друг Сен-Мара, тот самый Фонтрайль, который бежал под предлогом, что не хочет терять свою голову не потому, что он ее жалеет, но потому, что когда ее отрубят, то, смотря на него спереди, все будут видеть его горб, который, по милости головы, нельзя было видеть иначе, как смотря на него сзади. Но против своего ожидания Фонтрайль был встречен холодно — королева только позднее вспомнила, что он был тем самым человеком, который секретно был послан в Мадрид для подписания договора, отдававшего Францию во власть Испании. Фонтрайль рассчитывал на влияние герцога Орлеанского, но герцог, который не совсем еще опомнился от своей борьбы с кардиналом Ришелье, держался со своим новым фаворитом аббатом Ла Ривьером в стороне и, как казалось в то время, отошел от политических интриг.

С другой стороны, два человека, игравшие такую важную роль во время Луи XIII и которым за их услуги кардинал Мазарини обещал оставить их должности, неожиданно впали в немилость. Мы говорим о де Шавиньи и Бути лье.

Просим читателей вспомнить о том вечере, когда Беринген пришел к Мазарини, игравшему в карты с де Шавиньи у командора Сувре, объявить, что королева делает его споим первым министром. Мазарини, несмотря па дружеские условия, заключенные им с де Шавиньи, принял, как мы видели, предложение Берингена, не заботясь, по-видимому, о выгодах своего товарища. Де Шавиньи напомни.'., с упреком кардиналу о взаимных обязательствах, по Мазарини защищал себя слабо, что произвело между ними отчуждение. В скором времени де Шавиньи узнал, что должность Бутилье, его отца, управлявшего министерством финансов, была по желанию Мазарини отдана Байелю и д'Аво. Тогда он не захотел более оставаться под влиянием человека, предавшего старую дружбу, и подал прошение об отставке, которое и было принято. Далее де Шавиньи с разрешения регентши продал свою должность Бриенну, который и занял его место в Совете в качестве статс-секретаря.

Все эти недовольные лица, начиная с г-жи д’Отфор и кончая де Шавиньи, столпились около герцога де Бофора, который с того времени, как королева назвала его «самым честным человеком королевства» и вверила охрану Луи XIV и его брата, возмечтал о будущем своем положении, но лишился его в пользу принца Конде. К тому же, герцог де Бофор был влюблен в тещу г-жи де Шеврез, г-жу Монбазон, которая была и моложе, и красивее своей невестки: наконец, мы помним, что герцог Бофор обещал г-же де Шеврез не отделять ее интересов от своих.

Скажем несколько слов об этом руководителе партии, игравшем столь важную роль во время Фронды и достигшем такой популярности, что история сохранила за ним прозвище «базарного короля», данного ему парижанами.

Франсуа Вандом, герцог де Бофор, второй сын Сезара герцога Вандома, незаконного сына Анри IV и Габриэль д’Эстре, был красивым, даже женоподобным молодым человеком, походившим со своими длинными белокурыми волосами скорее на англичанина. Бесконечно храбрый и всегда готовый на самые отважные предприятия, но без настоящего воспитания и грубый в речах, он имел все качества, противоположные герцогу Орлеанскому, который будучи весьма учен и красноречив, никогда не отваживался ни на какие предприятия, а если и решался на них, то действовал трусливо. Поэтому на счет этих двух принцев были сочинены следующие стихи:


Бофор в сраженьи ужасает,

Его боится в битве всяк:

Когда ж о чем-то рассуждает,

То смысла не ищи никак.

Бофор, умевший средь сражении

Столь славу громкую стяжать,

Уж лучше пусто без рассуждений

Изволит шпагу обнажать.

Коль нам полезным быть желает,

Пусть не надеется па речь;

Сим даром он не обладает,

Возьмется лучше пусть за меч.

Когда Гастон наш рассуждает,

Не затрудняется в словах.

Зачем Бофор умом хромает?

Зачем Гастон труслив в боях?


Скажем более, часто в разговоре герцог де Бофор употреблял одно слово вместо другого — об одном человеке, получившем контузию, он сказал «конфузил»; однажды, встретив г-жу Гриньан в трауре, он сказал об этом: «Я видел сегодня г-жу Гриньан, она имела очень печальный вид», но вместо lugubre (печальный), он сказал lubrique (похотливый). Поэтому и г-жа Гриньан, со своей стороны, описывая одного немецкого вельможу, заметила: «Он очень похож на герцога де Бофора, только лучше его говорит по-французски».

С каждым днем партия, не сговариваясь признавшая герцога де Бофора своим главой и состоявшая, как говорил позднее кардинал Рец, «из четырех или пяти меланхоликов, которые думали только о глупостях», все более усиливалась. Де Бофор ничем не пренебрегал, чтобы заставить о себе думать, как об умном и опытном заговорщике. «Совещания производились не к месту», пишет все тот же кардинал Рец, а «свидания назначались без цели», даже охоты имели нечто таинственное. Пo этой причине народ, почти всегда точный в своих выражениях, назвал заговорщиков «партией Важных». Недоставало только случая, чтобы этой партии можно было показать себя, и случай не замедлил представиться. Однажды вечером, когда у г-жи Монбазон собралось много гостей, в числе которых имелось несколько важных лиц, служанка, проходя через зал, нашла на полу два письма, которые тотчас отнесла своей госпоже. Письма имели любовное содержание, но не были подписаны. С их содержанием нас знакомит в своих записках принцесса Монпансье.

I


«Я более сожалела о Вашей перемене в отношении ко мне, если бы считала себя недостойной продолжения нашей любви. Признаюсь, что пока я считала любовь Вашу истинной и пламенной, моя любовь приносила Вам в жертву все, чего Вы желали, теперь не ожидайте от меня ничего более, кроме почтения, которым я буду обязана Вашей скромности. Я слишком горда, чтобы разделять страсть, которой Вы так часто клялись.., и в наказание за небрежность, которую Вы оказывали нашим свиданиям, я прерываю с Вами всякие отношения. Прошу Вас не приходить ко мне более, поскольку я не имею более власти от Вас этою требовать!»

II

«Что же Вы думаете после столь продолжительного молчания? Разве Вы не знаете, что та самая гордость, которая сделала меня чувствительной к нашей прошедшей любви, запрещает мне сносить ее притворное продолжение? Вы говорите, что мои подозрения и мое неровное с Вами обращение делают Вас несчастным человеком. Уверяю Вас, что я нисколько этому не верю, хотя и не могу отрицать того, что Вы истинно меня любили, равно как и Вы должны сознаться, что достойно вознаграждены за то моим к Вам уважением. В этом отношении мы оба правы, и я останусь к Вам столь же благосклонной впоследствии, если Ваше отношение будет соответствовать моим намерениям. Вы найдете их не слишком неосновательными, если действительно питаете ко мне страсть, и препятствия видеть меня еще более усилят ее, вместо того, чтобы ослабить. Я страдаю от того, что невольно люблю, а Вы — от того, что слишком любите. Если верить Вам, то мы переменимся: я найду спокойствие, исполняя свою обязанность, а Вы должны перестать меня любить, чтобы сделаться свободным. Я не обращаю внимания на то, что забываю, как Вы провели со мной зиму и что я говорю с Вами также откровенно, как я это делала прежде. Надеюсь, что и для Вас это будет хорошо и что я не буду сожалеть о том, что решила об этом более не думать. Я не буду выходить из дома три или четыре дня подряд, и меня можно будет видеть только вечером, вы знаете, почему».

Письма не оставляли сомнений в том, в каких отношениях состояли адресат и адресант; впрочем, они не были подписаны. Прочитав письма, г-жа Монбазон стала утверждать, что они написаны г-жой Лонгвиль, с которой она была в большой вражде, и что Колиньи, ухаживавший за ней, выронил их из кармана.

Г-жа Лонгвиль, о которой мы уже говорили, но которую мы в первый раз выводим на сцену, это та самая Анна Женевьева де Бурбон, родившаяся, как и герцог Энгиенский, во время заточения принца Конде в Венсенском замке. Подобно своей матери, Шарлотте Монморанси, она считалась одной из красивейших и умнейших женщин, а дом ее привлекал самых образованных людей, о чем пишет, например, Вуатюр в своих письмах. Но несмотря на красоту, ум, богатство и титулы, она была несчастна, так как по желанию отца была выдана замуж за старика, которого ненавидела и который, по странной игре случая, был без ума влюблен в г-жу Монбазон, что еще более усиливало вражду между этими двумя женщинами.

Несмотря на огромное число поклонников, чем она была особенно обязана, как говорят современники, своим бирюзовым глазам, г-жа Лонгвиль вела себя очень умно — никто не мог сказать о ней ничего худого. Поэтому обвинение г-жи Лонгвиль произвело фурор. Красотой, умом и равнодушием г-жа Лонгвиль нажила себе много врагов и завистников, которые сами, быть может, и не верили клевете, но кричали громко и всячески распространяли нелепую молву. Наконец, после всех других, как это обыкновенно бывает, узнала о клевете сама г-жа Лонгвиль. Зная свою невиновность и будучи убеждена, что нелепость обвинения обнаружится сама собой, г-жа Лонгвиль не захотела оправдываться, но принцесса, ее мать, женщина гордая и высокомерная, не оставила клевету без внимания и просила королеву наказать г-жу Монбазон за оскорбление принцессы крови.

Королева имела много причин быть на стороне принцессы — она ненавидела Монбазон и уже теряла терпение от требований герцога де Бофора, ее обожателя. Более того, кардинал едва ли не каждый день возбуждал ее против партии Важных, главой которой был де Бофор. С другой стороны, г-жа Лонгвиль была сестрой победителя при Рокруа, так что имели значение голос принца и шпага его сына. Королева обещала принцессе доставить примерное Удовлетворение.

В это время г-жа Лонгвиль, бывшая в начале беременности, удалилась, с целью дать пройти слухам, в одну из своих деревень, Ла-Барр, находившуюся в нескольких лье от Парижа, а королева, желая публично доказать свое к ней расположение, приехала с визитом и во время этого визита повторила свое обещание, данное принцессе, доставить полное удовлетворение за дерзкое оскорбление чести.

Весь двор, ожидавший только случая, чтобы действовать за или против Мазарини, воспользовался случаем и разделился на две партии. Женщины в большинстве приняли сторону принцессы и ее дочери, мужчины встали за г-жу Монбазон, и в самый день посещения королевой г-жи Лонгвиль г-жа Монбазон в пику королеве имела удовольствие принимать у себя с визитом четырнадцать принцев.

Между тем, королева сдержала свое слово и приказала г-же Монбазон извиниться перед г-жой Лонгвиль. Г-жа Моттвиль со всеми подробностями рассказывает в своих записках о прениях, происходивших в тот вечер, когда сочинялось извинение. Кардинал написал его собственной рукой и потом утверждал, что ему легче было составить условия знаменитого мирного договора в Шераско. Всякое слово в нем было оспариваемо самой королевой в пользу г-жи Лонгвиль и г-жой де Шеврез в пользу г-жи Монбазон. Наконец, «извинительный акт-> был готов, но недостаточно было придумать выражения для извинения — когда текст был прочитан г-же Монбазон, она наотрез отказалась его произнести и покорилась только приказанию королевы. А Мазарини про себя смеялся, видя, как его враги гибнут в частной ссоре, и мнимый посредник не упускал случая уронить их еще более в глазах королевы.

Несмотря на приказание Анны Австрийской, переговоры насчет примирения продолжались еще несколько дней. Наконец, было решено, что принцесса даст вечер, на котором будет присутствовать весь двор, что туда же приедет г-жа Монбазон со всеми своими друзьями и подругами и последует примирение.

Действительно, в назначенный час г-жа Монбазон в блистательном наряде поступью королевы вошла к принцессе, которая стояла в ожидании ее, но не сделала ни шагу навстречу, чтобы все видели вынужденность поведения г-жи Монбазон и что извинение, которое она должна произнести, есть извинение вынужденное. Подойдя к принцессе, г-жа Монбазон развернула лист бумаги, прикрепленный к вееру, и прочла следующее:

«Милостивая государыня! Я явилась сюда для того, чтобы уверить Вас, что я совершенно невинна в той клевете, в которой меня обвиняют. Ни один честный человек не может решиться на подобную клевету. Если бы я сделала такую ошибку, то подверглась бы наказанию, к которому королеве угодно было меня присудить, и я бы никогда не показалась в свете и не просила бы у Вас прощения. Покорно прошу верить, что я никогда не забуду того уважения, которым я Вам обязана, и всегда буду иметь высокое мнение о непорочности и достоинстве г-жи Лонгвиль».

Принцесса отвечала:

— Милостивая государыня, я охотно верю вашему уверению, что вы не принимали никакого участия в клевете, которая распространилась. Я слишком уважаю данное мне королевой повеление и потому не могу иметь ни малейшего сомнения по этому предмету.

Удовлетворение было дано, но, как видно, не вполне. Потому принцесса в тот же вечер попросила у королевы позволения не бывать более там, где будет герцогиня Монбазон, на что королева охотно согласилась. Однако, нелегко было исполнить такое намерение, поскольку обе особы принадлежали к двум знатнейшим домам Франции и, естественно, должны были почти каждый день находиться в сношениях между собой. Действительно, вскоре последовало новое столкновение и вот по какому случаю.

Г-жа де Шеврез пригласила королеву на ужин, который давала в ее честь в Рейнарском саду, расположенном в Тюильри. Королева хотела привести с собой принцессу, будучи уверена, что после случившегося и после предостережения, сделанного г-же Монбазон, г-жа де Шеврез не осмелится посадить свою свекровь за тот же стол, за которым будет сидеть королева. Принцесса отказывалась, предвидя возможные осложнения, однако Анна Австрийская уговорила ее.

Первое лицо, которое Анна Австрийская встретила при входе в Рейнарский сад, была г-жа Монбазон, великолепно разодетая и собиравшаяся хозяйничать за ужином, тогда принцесса попросила королеву позволить ей удалиться без шума, но королева не согласилась, говоря, что, поскольку она приехала по ее приглашению, то королева берет на себя труд все уладить. В самом деле, Анна Австрийская полагала, что лучше всего будет предложить г-же Монбазон Удалиться под предлогом внезапного недомогания, но Монбазон отказалась повиноваться воле королевы. Тогда принцесса снова просила королеву позволить ей удалиться, но королева, оскорбленная ослушанием, не захотела, чтобы принцесса уехала одна и, отказавшись от ужина, возвратилась с ней в Лувр. На другой день г-жа Монбазон получила приказ оставить службу при дворе и удалиться на житье в один из своих загородных домов. На этот раз она уже не осмелилась ослушаться приказания Анны Австрийской.

Герцог де Бофор, ее приверженец, был весьма огорчен этим изгнанием. Зная, что причиной удаления г-жи Монбазон были не столько происки фамилии Конде, сколько старания Мазарини, он решился вместе со своими сторонниками отомстить кардиналу. Но будучи откровенен до грубости, он не способен был играть роль заговорщика, даже сердился на королеву, не отвечал на ее вопросы, а если и отвечал, то неохотно, и своей невежливостью подавлял в ней то чувство дружбы, которое она старалась еще сохранить к нему.

Между тем, заговор оформился, был уже назначен день для его исполнения. Мазарини, приглашенный на обед в Мезон, должен был выехать из Дувра в сопровождении небольшой свиты, и приготовлены были солдаты, чтобы схватить его. Все было готово, говорит г-жа Моттвиль, но одно непредвиденное обстоятельство помешало делу. Герцог Орлеанский приехал в Аувр в то самое время, когда кардинал садился в карету, и Мазарини пригласил его ехать вместе на обед. Герцог принял приглашение, сел в карету кардинала и оба отправились в Мезон. Присутствие герцога Орлеанского помешало исполнению преступного замысла.

Через несколько дней заговорщики как будто бы условились застрелить его из окна, мимо которого он должен был пройти, отправляясь к королеве. Но уже накануне кардинал был предупрежден об этом, так что заговорщики и на этот раз не удалось достичь своей цели.

На другой день все в Лувре говорили об этом действительном или предполагаемом дерзком предприятии. Королева, весьма боявшаяся за кардинала, подошла к г-же Моттвиль с пылающими от гнева глазами и сказала ей:

— Вы увидите, Моттвиль, что не пройдет и двое суток, как я отомщу за шутки, которые позволяют себе со мной эти злые люди!

На другой день, вечером, после того как хотели убить Мазарини, герцог де Бофор, вернувшись с охоты, отправился в Лувр. На дворцовой лестнице он встретил герцогиню де Гиз, мать молодого герцога Лотарингского и герцогиню Вандом, свою мать. Они провели почти весь день у королевы и были свидетельницами всеобщего смятения, произведенного известием о неудавшемся намерении заговорщиков убить кардинала. Заметив, какое участие принимала в этом королева, и, быть может, услышав сказанное ею г-же Моттвиль, они советовали де Бофору воротиться, говоря, что в продолжение всего дня в Лувре шел разговор именно о нем и что королева открыто перед всеми называла его руководителем заговора, так что ему следует удалиться на несколько дней в Анэ. Но герцог де Бофор не слушал советов своей матери и герцогини де Гиз, и так как они настаивали, чтобы он не шел далее, поскольку рискует жизнью, то он с гордостью сказал:

— Они не посмеют!

— Увы, мой милый сын! — отвечала мать. — Подобный ответ и при подобных обстоятельствах дал герцог де Гиз, и в тот же вечер был убит.

Но герцог де Бофор только смеялся над их опасениями и пошел вверх по лестнице. За три дня перед тем королева прогуливалась в Венсеннском лесу, где де Шавиньи давал ей великолепный ужин. Герцог де Бофор приехал также и нашел королеву очень веселой и весьма ласковой. И накануне еще он разговаривал с ней и ничто не обнаруживало перемены в ее расположении к нему. Поэтому он смело вошел к королеве и нашел ее в большом кабинете, где она с самой очаровательной улыбкой приняла его и приветливо задала несколько вопросов насчет его охоты, показавших, что она ничего не имеет против него. В это время вошел Мазарини. Королева встретила его также с улыбкой и протянула руку, потом, как бы вспомнив, что ей нужно сообщить ему что-то важное, сказала:

— Ах, да! Пойдите-ка за мной. — И увела кардинала в другую комнату.

После ухода королевы де Бофор также собрался уходить, но на пороге его встретил Гито, начальник телохранителей ее величества и загородил дорогу.

— Что это значит, г-н Гито? — спросил удивленно герцог.

— Прошу вас, милостивый государь, меня извинить, — отвечал Гито, — но именем короля и королевы я имею приказание вас арестовать. Не угодно ли вам будет следовать за мной?

— Почему же нет, сударь, — сказал герцог, — но это меня удивляет. — Потом, обращаясь к г-жам де Шеврез и д’Отфор, разговаривавшим в малом кабинете, он добавил:

— Вы видите, сударыни, королева приказала взять у меня шпагу.

При этих словах отчасти ироническая, отчасти угрожающая улыбка пробежала по его губам, ибо он вспомнил, что лет семнадцать тому назад отец его, герцог Вандом, был арестован по приказанию короля таким же образом и что король также дружески разговаривал с ним об удовольствиях охоты, как королева беседовала с ним самим.

В эту минуту герцогу де Бофору сопротивляться было бесполезно, поэтому он последовал за Гито в его комнату, которая на эту ночь должна была послужить ему тюрьмой. Войдя в комнату, де Бофор попросил ужин, покушал с большим аппетитом и лег спать, а так как устал на охоте, то заснул немедленно.

В тот же вечер слух об аресте герцога де Бофора распространился по всему городу, и г-жа Вандом, его мать, и г-жа Немур, его сестра, тотчас приехали в Лувр, чтобы броситься к ногам королевы и просить ее помиловать герцога. Но королева заперлась с кардиналом и отказалась принять их.

На другой день де Бофор был отправлен в Венсенский замок, где ему дали в услужение лакея и повара. Оба эти служителя были не из его дома, а от двора, и хотя де Бофор просил, чтобы ему дали его собственных слуг, и г-жа Моттвиль взялась представить эту просьбу, сама королева отвечала, что на это согласиться нельзя, поскольку это не принято.

Одновременно отцу и матери герцога де Бофора и его брату, герцогу Меркёру, человеку спокойного характера, который никогда не вмешивался в заговоры, дано было приказание немедленно выехать из Парижа. Герцог Вандом, отец де Бофора, чтобы выиграть время, послал сказать Анне Австрийской, что очень болен, но вместо ответа ее величество прислала ему свои собственные носилки. Вандом понял, что после такого внимания со стороны регентши ему нельзя более оставаться в Париже и в тот же день выехал со всем семейством.

Г-жа де Шеврез не без сожаления смотрела на ссылку и заточение своих друзей. Она отправилась к королеве и заметила ей, что те, которых она от себя удаляет, страдали за нее и, следовательно, имеют право на признательность, но королева холодным, даже презрительным тоном попросила свою прежнюю фаворитку ни во что не вмешиваться и предоставить ей управлять делами государства как она сама желает, и советовала г-же де Шеврез весело жить в Париже, не вступать ни в какие интриги и наслаждаться во время регентства тем спокойствием, которого она не могла найти при покойном короле. Но г-жа де Шеврез не могла жить спокойно, она на то и родилась, чтобы жить интригами и волнениями, поэтому она не приняла советов королевы, более того, она стала упрекать Анну Австрийскую, за что и получила от нее приказание возвратиться в Тур, куда, читатель вероятно помнит, она была сослана в царствование Луи XIII. Г-жа де Шеврез повиновалась, но спустя некоторое время стало известно, что она вместе с дочерью оставила Тур, и они, переодевшись в мужское платье, уехали в Англию.

Из всех прежних приятельниц королевы при дворе оставались только маркиза Сенессей и г-жа д'Отфор, которой королева писала, когда та находилась в изгнании в Мане: «Приезжайте, мой любезный друг, я умираю от нетерпения обнять Вас». Но та же участь ожидала и этих двух особ. Прежнее благорасположение королевы также мало-помалу стало переходить в равнодушие и холодность.

В Париже начали дурно говорить о кардинале и королеве, и все те, кто оставались еще приверженцами Анны Австрийской, с огорчением должны были выслушивать дерзкие мнения, которые зазвучали особенно громко со времени изгнания врагов нового министра. Несколько лиц решились просить г-жу д'Отфор — о влиянии которой думали более, чем это было на самом деле — представить королеве все это. Так как эта просьба согласовывалась с тайными желаниями самой г-жи д’Отфор, то она воспользовалась первым же случаем, чтобы высказать королеве все, что у ней было на сердце. Анна Австрийская со вниманием выслушала ее, и, казалось, даже была довольна ее откровенностью, но на другой день г-жа д’Отфор заметила по тону и обращению с ней королевы, что напрасно она отважилась на такой смелый и необдуманный поступок.

Некоторое время спустя один дворянин, служивший при королеве, родом из Бретании и называвшийся дю Недо, попросил г-жу д’Отфор выхлопотать ему у королевы какую-то милость. Г-жа д’Отфор, полагаясь на дружбу ее величества, охотно подала его просьбу регентше, которая приняла ее, пообещав прочитать и если можно исполнить.

Прошло несколько дней, а королева не давала ответа на просьбу дю Недо, а г-жа д’Отфор не решилась тревожить ее. Однажды вечером, около полуночи, когда все придворные дамы удалились, г-жа д’Отфор, раздевая королеву, напомнила ей о просьбе, которую подала несколько дней назад от одного дворянина, состоящего на службе при дворе. Королева, казалось, забыла и о дворянине, и о его просьбе, и о рекомендации, которая ее сопровождала. Это невнимание так оскорбило г-жу д’Отфор, что она заплакала.

— Это что такое? — с нетерпением спросила королева.

— Мне хотелось бы дать вашему величеству один совет, — отвечала г-жа д’Отфор, — но я не смею.

— Мне кажется, — сказала королева, — тут нечего бояться, если вы или кто-нибудь другой посоветуете мне что-либо хорошее. Но, сказать по правде, мне эти советы начинают надоедать!

— Однако позвольте мне, — продолжала г-жа д’Отфор, — дать вам еще один. Обещаю, что это будет последний.

— Ну, говорите, какой?

— Я бы посоветовала вам, государыня, — решилась г-жа д’Отфор, — вспомнить о том, что случилось с покойной королевой Марией Медичи. Сделавшись жертвой ненависти кардинала и возвратясь после продолжительного изгнания в Париж, она оказалась неблагодарной по отношению к тем, кто служил ей во время беды. Следствием этого было то, что при вторичной ссылке она была оставлена всеми и если кто и принимал в ней участие, то она все-таки умерла с голоду!

Совет г-жи д’Отфор был смел, даже дерзок. Королева вспыхнула и повторив, что советы ей докучают, бросилась на свою постель, приказала закрыть занавески кровати и не говорить более ни слова.

При этом приказании г-жа д'Отфор бросилась перед королевой на колени, скрестила руки и стала призывать Бога в свидетели, что она говорила для пользы и славы королевы, но Анна Австрийская ничего не отвечала, и г-жа д’Отфор, привыкшая к немилости, вышла из комнаты королевы с убеждением, что она теперь впала в полную немилость государыни. И действительно, на следующий день Анна Австрийская послала ей сказать, чтобы она удалилась, забрав с собой девицу д'Эскар, свою сестру.

Что же касается маркизы Сенессей, то она быстрее других поняла, в чем дело. Она просила, чтобы ее сделали герцогиней — кардинал отклонил просьбу другими обещаниями; она просила, чтобы ее малолетним детям дали титул принцев по имени де Фуа, которое они имели, но и в этом ей было отказано. Однако она оставалась при дворе, но теперь без всякого влияния.

Таким образом развалился заговор Важных и в несколько дней обрушились планы и рассеялись надежды заговорщиков, глава оказался в тюрьме, сообщники рассеялись. Мазарини остался всемогущим повелителем короля, королевы и всей Франции.

ГЛАВА XI. 1643 — 1644

Возвращение герцога Энгиенского. — Герцог де Гиз. — Двадцатилетний архиепископ. — Его шалости. — Его гордость. — Его любовницы. — Пастырское посещение. — Настоятельница монастыря Авенэ. — Архиепископ в изгнании. — Архиепископ становится воином. — Его бракосочетания. — Его поединок с Колиньи. — Страсть к дуэлям.

В это время в Париж прибыл победитель при Рокруа. Кардинал считал его дружбу столь важной для себя, что, скрывая истинные намерения и демонстрируя дружбу, он последовательно исходатайствовал у королевы публичное удовлетворение принцессы, потом арест герцога и герцогини Вандом и герцога Меркёра, удаление герцогини де Шеврез и ссылку г-жи д'Отфор, наконец, отрешение графа де ла Шартра от должности главного начальника швейцарцев.

Герцог Энгиенский, по всей вероятности, нашел удовлетворение, данное г-жой Монбазон, неравносильным оскорблению, нанесенному его сестре. Зная, что и герцог де Бофор участвовал в этом оскорблении, он хотел с ним рассчитаться. Однако желание это не могло исполниться, ибо по приезде своем в Париж он узнал, что де Бофор арестован. Следовательно, не оставалось ни одного врага, перед которым бы первый принц крови мог обнажить свою шпагу, поэтому он решил отыграться на второстепенных обидчиках.

Читатель, вероятно, припомнит, что имя графа Колиньи, внука адмирала Колиньи, убитого в Варфоломеевскую ночь, было замешано в эту историю. Говорили, что письма, которые приписали герцогине Лонгвиль, выпали из его кармана. Таким образом, когда Колиньи узнал, что герцог Энгиенский за отсутствием равного противника отказывается от личного мщения, он, побуждаемый герцогиней Лонгвиль, просил у него позволения вызвать на дуэль герцога де I иза, который открыто принимал сторону герцогини Монбазон, и, как говорили, заменил в ее сердце арестованного герцога де Бофора.

Этот герцог де Гиз был внуком великого Гиза, как граф Колиньи был внуком великого Колиньи; он был одним из самых храбрых вельмож и одним из эксцентричных людей при дворе, если это слово можно применить к тому времени. Скажем несколько слов об этом человеке, игравшем при дворе довольно странную роль.

Анри Лотарингский, герцог де Гиз, граф д’Е, принц Жуанвильский, пэр Франции и обер-камергер двора родился в Блуа 4 апреля 1614 года; в описываемое время ему было 29 лет.

Назначенный с детства к духовному званию, принц еще в колыбели получил четыре первых аббатства Франции и на шестнадцатом году был уже архиепископом Реймеским. Но, обладая несметными богатствами и будучи с ранней юности обласкан разного рода почестями, он неохотно исполнял свои религиозные обязанности. Он начал шататься по улицам Парижа в светском платье, и аббат Гонди, встретив его однажды в коротеньком плаще и при шпаге, сказал:

— Вот маленький прелат, принадлежащий к весьма воинственной церкви!

В самом деле, г-н Реймс, как его тогда называли, был красивым мужчиной, с орлиным носом, выразительным взглядом и прекрасными аристократическими манерами. Надобно полагать, что он действительно производил впечатление, поскольку строгая г-жа Моттвиль, очень порицавшая его любовные похождения, не могла удержаться, чтобы не сказать: «Поневоле согласишься, что эта фамилия происходит от Карла Великого, потому что тот, кого мы видим в настоящее время, очень походит на паладина и героя рыцарских времен».

Более всего препятствовал молодому принцу гоняться за удовольствиями светской жизни сам Ришелье, который, не теряя из виду потомков великих и знатных фамилий, наблюдал за ним. И всякий раз как принц приезжал в Париж, кардинал призывал его к себе и так обстоятельно расспрашивал о новостях его архиепископства, что бедный прелат чувствовал необходимость возвратиться в свою епархию, как ни хотелось ему пожить при дворе. Правда, он утешал

Себя в изгнании дружбой г-жи Жуаез, муж которой Робер Жуаез, владетель Сен-Ламберта, был наместником короля в Шампани. Принадлежавший к знатному дому, этот Робер был, впрочем, мужем старинных нравов и смотрел на эти вещи, как смотрели на них при Анри IV — он брал с любовников своей жены деньги и проживал их открыто с распутными женщинами.

Любовная связь архиепископа с г-жой Жуаез сопровождалась забавными эпизодами. Однажды ее горничная попросила для своего брата приход, и принц согласился, но с условием, что поскольку приход дан именно ей, то она должна одеть платье каноника. И в продолжение почти трех месяцев архиепископство имело назидательное удовольствие видеть, как архиепископ прогуливается в своей карете не только с г-жой Жуаез, но и с ее горничной, одетой каноником.

К несчастью для любовниц г-на Реймса, он был весьма влюбчив и непостоянен. Уверяя г-жу Жуаез, что он ее обожает, принц, время от времени, единственно ради любовных приключений, предпринимал путешествия в Париж. Однажды г-жа Жуаез обратила внимание, что он возвратился в желтых чулках; это не было обыкновенным цветом архиепископских чулков, но он продолжал их носить, и г-жа Жуаез постаралась узнать причину этой странности. Выяснилось, наконец, что во время последнего пребывания в Париже принц увидел в Бурбонском отеле знаменитую актрису Лавильер, которая играла трагические роли, и, влюбившись в нее, велел выяснить, какой цвет она любит более всего. Когда молодой архиепископ узнал, что желтый, то, объявив себя ее рыцарем, принял этот цвет и сдержал слово.

Несмотря на все свои шалости, г-н Реймс весьма гордился своим происхождением, хотя был младшим из братьев. При вставании он приказывал самым благородным прелатам подавать себе сорочку; восемь или десять епископов, чтобы не навлечь на себя его неудовольствия, подчинились этому королевскому церемониалу, но когда однажды это предложили аббату Гонди, он под предлогом, что хочет погреть сорочку, уронил ее в огонь, а когда принесли другую, аббата уже не было, и в этот день высокородный архиепископ был вынужден одеться при помощи своего камердинера.

В описываемую нами эпоху во Франции было три принцессы Гонзаго — дочери Карла Гонзаго, герцога Неверского и Мантуанского. Старшая, Луиза-Мария, воспитывалась у герцогини Лонгвиль; ее звали принцесса Мария. Гастон Орлеанский любил ее и хотел на ней жениться, но королева-мать решительно воспротивилась этому браку. В Марию Гонзаго был впоследствии влюблен несчастный Сен-Map, а замуж ей суждено было выйти за Владислава VII, короля Польского. Второй была Анна Гонзаго Клевская, названная впоследствии принцессой Палатинской. И, наконец, третья, Бенедикта Гонзаго Клевская, была настоятельницей в монастыре Авенэ в Шампани, почему звалась г-жой Авенэ.

Г-н Реймс влюбился в г-жу Авенэ заочно, единственно потому, что у нее, как он слышал, были прекрасные руки. Ему, высокому прелату, был открыт свободный вход во все монастыри, более того, посещение монастырей было обязанностью его высокого сана. Г-н Реймс объявил, что до него дошли слухи о многих злоупотреблениях в монастырях, а посему необходимо объехать все свое архиепископство. Однако этот объезд не имел для принца другой цели, как, не возбуждая подозрений, познакомиться к г-жой Авенэ и удостовериться, в самом ли деле у настоятельницы такие прелестные ручки, как о том говорили.

Г-н Реймс до прибытия в Авенэ заехал в несколько монастырей и изумил сопровождавших его великих викариев строгостью предписываемых им правил и красноречивым негодованием против злоупотреблений. Таким образом, он доехал до монастыря в Авенэ, предшествуемый молвой о его ужасной строгости, и монахини с трепетом отворили ему ворота, сама настоятельница вышла навстречу, но, увидев красивого восемнадцатилетнего архиепископа, она инстинктивно успокоилась.

Г-н Реймс начал свое посещение с той же строгостью, какую демонстрировал при посещении других монастырей — расспросил обо всем, о часах церковной службы и ее продолжительности, о наказаниях, которым подвергаются монахини за нарушение правил. Потом объявил, что имеет несколько вопросов непосредственно к настоятельнице и попросил отвести его в комнату, где можно было бы поговорить с настоятельницей наедине. Бедная настоятельница, за которой, быть может, и водились какие-нибудь грешки, провела его в свою комнату.

Красавец архиепископ тщательно затворил за собой дверь и подошел к смущенной молодой настоятельнице.

— Боже! Что вам от меня угодно? — спросила аббатисса.

— Взгляните на меня, — попросил архиепископ. Настоятельница со страхом подняла на него глаза.

— Какие чудные глаза! — сказал прелат. — Мне говорили правду.

— Но, ваше преосвященство, — удивилась аббатисса, — что вам до моих глаз?

— Покажите мне ваши руки, — продолжал архиепископ. Настоятельница протянула к нему свои дрожащие руки.

— Какие прелестные ручки! — воскликнул он. — Молва нисколько не преувеличила истины.

— Но, милостивый государь, что вам до моих рук? Прелат схватил одну из этих рук и поцеловал ее.

— Ваше преосвященство, что это значит? — слегка улыбнулась настоятельница.

— Разве вы не понимаете, любезная сестрица, — отвечал г-н Реймс, — что услышав о вашей красоте я в вас влюбился, что оставил мою резиденцию только для того, чтобы сказать вам об этом, что посредством маленькой хитрости я устроил это свидание, что свидание усилило мою страсть, что я люблю вас до безумия?! — При этих словах он бросился к ногам настоятельницы, которая за минуту до этого сама была готова упасть к его ногам.

Хотя молодая настоятельница, которой было не более девятнадцати лет, не ожидала такого объяснения в любви, однако же она испугалась его менее, чем ожидаемого допроса. В общем, они условились не продолжать далее разговор, чтобы не возбудить подозрений, но что на следующий день она, переодевшись молочницей, выйдет из монастыря через потайную дверь, а архиепископ, со своей стороны, переодевшись в крестьянина, будет ждать ее. Таким образом в продолжение двух недель они могли ежедневно видеться друг с другом.

Во время пребывания г-на Реймса в окрестностях Авенэйского аббатства к г-же Авенэ приехала ее сестра Анна Гонзаго, которая была моложе двумя годами. Несмотря на свою новую и романтическую любовь, де Гиз, как только ее увидел, стал ухаживать и за ней. К несчастью, в это время его отец, герцог Шарль Лотарингский, присоединившийся к партизанам покинувшей Францию Марии Медичи и старавшийся безуспешно возмутить Прованс, был вынужден удалиться в Италию, куда вызвал трех своих сыновей.

Во время пребывания в Италии наш архиепископ познакомился с языком и обычаями страны, что послужило ему на пользу впоследствии, особенно во время покорения им Неаполитанского королевства. Но молодому прелату скоро наскучила однообразная и скучная жизнь изгнанника, и после нескольких лет пребывания в Тоскане он отправился в Германию, поступил на службу в императорские войска и отличился такой отчаянной, даже рыцарской храбростью, что мальтийские рыцари родом из Прованса, вознамерившись покорить остров Сан-Доминго, избрали Анри Лотарингского споим предводителем. Бывший прелат принял это предложение, но, несмотря на свое изгнание, ему не хотелось браться за это дело без согласия кардинала Ришелье, который, впрочем, отказал ему в своем согласии.

Между тем, два старших брата Анри Лотарингского умерли, и он стал хлопотать о дозволении вернуться ко двору в Париж. Получив это позволение, он, как единственный наследник имени Гиз, решил по возвращении в Париж наделать столько глупостей, что кардинал Ришелье должен был бы отнять у него архиепископство.

Де Гизу нетрудно было исполнить свое намерение, и мы видели, что еще до отъезда в Италию он показал успехи в шалостях. Итак, он начал с того, на чем остановился, и случай ему удивительно благоприятствовал, ибо он опять встретился с принцессой Анной, которая еще более похорошела и была расположена любить его не менее прежнего. Сестра ее, настоятельница в Авенэ, к этому времени умерла. «Эти молодые люди, — утверждает принцесса Монпансье, — любили друг друга как в романах. Реймс уверил принцессу Анну, что хотя он и архиепископ, но в силу особенного папского разрешения он имеет право вступить в супружество. 11ринцесса поверила или притворилась, что верит ему, и один реймеский каноник обвенчал их в часовне отеля Невер». Спустя некоторое время, когда принцессу Анну стали уверять в недействительности ее странного брака, она спросила у каноника, их венчавшего:

— Не правда ли, сударь, что де Гиз мне муж?

— Право сударыня, — отвечал ей простак, — я не могу вас в этом уверять, но наверное могу сказать, что обстоятельства имеют такой вид, что он как будто и действительно ваш супруг.

Подошло время заговора графа Суассона. Наш архиепископ имел слишком беспокойный характер, чтобы не воспользоваться этим случаем для новых приключений, но после Марфейского сражения, в котором победитель погиб таким непостижимым образом, Анри Лотарингский удалился в Седан, а затем переехал во Фландрию, где во второй раз поступил на службу в имперские войска. Принцесса Анна, переодевшись в мужское платье, поехала, чтобы соединиться с возлюбленным, но прибыв на границу узнала, что наш архиепископ уже вступил во второй брак, женившись на Онорате Глим, дочери Жофруа Гримбергского, вдове Альберта-Максимилиана Геннена, графа Бюссю. Пораженная известием, принцесса Анна немедленно возвратилась в Париж.

Что касается новобрачного, объявленного виновным в оскорблении величества в 1641 году, то он преспокойно дождался смерти кардинала Ришелье и Луи XIII, а также возвращения всех прав регентшей и разрешения вернуться во Францию. Анри Лотарингский не заставил напоминать себе об этом два раза, но, не афишируя это приятное известие и не предупредив графиню Боссю, как в свое время принцессу Анну, в одно прекрасное утро уехал из Брюсселя. Впрочем, он был внимателен к новой своей супруге, и оставил ей письмо, в котором писал, что «хотел избавить ее от горестного прощания, но как скоро устроит в Париже приличный для нее лом, то напишет, чтобы она к нему приехала». Спустя немного времени графиня Боссю получила ожидаемое письмо, которым Анри Лотарингский уведомлял ее, что хотя он искренне уверен, что на ней женился, но по возвращении во Францию многие ученейшие богословы убедили его в незаконности этого брака, и он был вынужден им поверить.

Де Гиз приехал в Париж в то самое время, когда происходила ссора г-жи Монбазон и г-жи Лонгвиль и он, как мы знаем, принял сторону г-жи Монбазон, любовником которой он вскоре стал. Тогда-то герцог Энгиенский позволил графу Морису Колиньи вызвать герцога де Гиза на дуэль.

Колиньи взял в секунданты Эстрада, который впоследствии стал маршалом Франции, и поручил ему поехать к герцогу Гизу с вызовом. Однако Эстрад, бывший родственником Колиньи и не хотевший, чтобы тот дрался едва только оправившись после продолжительной болезни, сказал, что де Гиз вовсе не участвовал в оскорблении, нанесенном г-же Лонгвиль, и если де Гиз подтвердит это, то надо считать Колиньи удовлетворенным.

— Нет, не в этом дело, — отвечал Колиньи. — Ступай и скажи герцогу, что я хочу драться с ним на Королевской

Площади.

Герцог де Гиз не отказался от вызова, и дуэль состоялась через несколько дней. Г-жа Лонгвиль приехала к старой герцогине де Роган, дом которой окнами выходил на эту площадь, чтобы видеть поединок. Четыре противника встретились на середине Королевской площади — двое пришли с одной стороны и двое с другой. Секундантом герцога де Гиза был Бридье.

— Милостивый государь, — сказал герцог де Гиз, подходя с обнаженной шпагой к Колиньи, — сегодня мы решим старинный спор между нашими домами и покажем, чем отличается кровь Гизов от крови Колиньи.

При этих словах противники скрестили шпаги. Через несколько минут Колиньи, получив раны в плечо и грудь, упал. Тогда герцог де Гиз приставил к его горлу шпагу и потребовал, чтобы тот сдался. Колиньи отдал герцогу свою шпагу.

Между тем Эстрад, со своей стороны, довел Бридье до такого состояния, что тот не мог более сражаться.

Колиньи через несколько месяцев, хотя и начал было поправляться, умер от раны. Судьбой определено было, что дом Гизов должен быть пагубен для дома Колиньи.

Герцогиня Лонгвиль в поражении своего защитника потеряла все выгоды победы над г-жой Монбазон, и по этому случаю была написана песня, которую ее брату, герцогу Энгиенскому, до возвращения в армию часто приходилось слышать на улицах Парижа:


Отрите Вы свои прекрасные глаза,

Прелестная Лонгвиль, зачем Вам сокрушаться?

Пусть взоров не мрачит горячая слеза,

Здоровье Колиньи уж стало улучшаться.

И если он желал еще на свете жить.

То нет, не Вам его за это хулить, конечно.

Ведь только для того, чтоб вечно Вас любить

Он, бедный, хочет жить на этом свете вечно.


Прибавим, что на этой же самой Королевской площади и по такой же почти ничтожной причине, пятнадцать лет тому назад г-да Бутвиль, де Шапель и ла Берт дрались с г-дами Бевроном, Бюсси д’Амбуазом и Шоке. Читатель, вероятно, не забыл, что Бутвиль и де Шапель поплатились головой за нарушение указа кардинала Ришелье.

Что же касается герцога де Гиза, то правительство за дуэль его даже не побеспокоило, и эта безнаказанность сделалась сигналом к возобновлению поединков, уничтоженных железной рукой министра Луи XIII. Ришелье основывал строгость своего запрещения дуэлей на подсчете, сделанном в марте 1607 года г-ном Ломени, который сосчитал, что со времени восшествия на престол Анри IV в 1589 году число убитых на дуэлях достигло 4000 дворян и составило почти 220 человек в год.

ГЛАВА XII. 1643 — 1644

Двор переезжает из Лувра в Пале Рояль. — Детство Луи XIV. — «Почетные дети». — Воспитание молодого короля. — Уроки его камердинера. — Ненависть короля к Мазарини. — Гардероб короля. — Скупость кардинала-министра. — Портрет Мазарини, написанный Ларошфуко.

Королева Анна Австрийская со своими сыновьями Луи XIV и герцогом Анжуйским 7 октября 1643 года оставила Лувр и переехала в Кардинальский дворец. По предложению маркиза Прувиля, оберквартирмейстера королевского дома, который сказал Анне Австрийской, что королю неприлично жить в доме подданного, надпись, красовавшаяся над бывшим дворцом Ришелье, была снята и сделана другая — Palais Royal. Это было известной неблагодарностью по отношению к памяти того, кто завещал дворец в подарок своему монарху, подарок драгоценный, если верить стихам Корнеля:

Нет редкости во всей Подсолнечной такой, Что можно было бы сравнить с чертогом кардинала. В нем видим пышный град, волшебною рукой Воздвигнутый из недр старинного канала. Невольно нам придет на ум, что те чертоги Жилищем выбрали иль короли, иль боги.

Действительно, Кардинальский дворец был вначале обыкновенным отелем, находившимся на окраине Парижа, у основания городской стены. В 1629 году новый дворец был выстроен на месте отелей Рамбуйе и Меркер, купленных кардиналом, и потом увеличивался вместе с растущим богатством Ришелье. Будучи могущественнее короля, кардинал хотел и жить великолепнее своего государя. Поэтому городская стена была сломана, ров зарыт, а сад по ликвидации всего, что мешало его правильным очертаниям, был разбит до самых лугов, по которым впоследствии были проведены улицы Нев-де-пети-Шам и Ла-Вивьенн. Кроме того, Ришелье проложил новую улицу, носившую его имя: она шла прямо от его дворца к его ферме Ла-Гранж-Бательер, расположенной у подножия Монмартра. Все эти приобретения, включая отель Сильери, который он купил для того, чтобы сломать, стоили кардиналу 816 618 ливров, что составляет на нынешнюю французскую монету 4 000 000 франков.

Когда г-жа д'Эгийоп, племянница Ришелье, увидела, что сняли надпись, свидетельствовавшую, что это восьмое чудо света было построено ее дядей, она подала королеве прошение, в котором умоляла ее величество восстановить ее, «Нехорошо, — писала она, — наносить обиду покойникам, поскольку они не могут отплатить за обиду. Поставив на свое место надпись, которую Вашe Величество приказали снять, Вы почтите память кардинала Ришелье и обессмертите его имя».

Королева, тронутая справедливой просьбой, согласилась восстановить прежнюю надпись, но привычка взяла верх, и название Пале Рояль, данное дворцу по причине жительства в нем молодого короля, пережило прежнее — Пале Кардиналь.

Луи XIV, имевший тогда от роду пять лет, поместился в комнате Ришелье. Это была небольшая, но удобно расположенная комната между Галереей знаменитых людей, занимавшей левый флигель второго этажа, и галереей вдоль флигеля переднего двора, которую Филипп де Шампень, любимый живописец его высокопреосвященства, украсил множеством прекрасных произведений своей талантливой кисти, имеющих предметом изображения замечательные события из жизни кардинала.

Комнаты, занятые королевой-регентшей, были гораздо просторнее и великолепнее. Неудовлетворенная тем, что в них сделал Ришелье, она прибавила много роскоши к интерьерам и без того богатым, поручив это своему архитектору Лемерсье и художнику Вуэ, почитавшему себя первым живописцем Европы.

В ее кабинете, считавшемся парижским чудом, находились: одна картина Леонардо да Винчи, «Рождество Девы Марии» Андреа дель Сарто, «Эней, спасающий Анхиза» Аннибале Каррачи, «Бегство в Египет» Гвидо Рени, «Святой Иоанн» Рафаэля, две картины Николя Пуссена, «Эммаусские богомольцы» Паоло Веронезе. Кабинет был устроен еще Ришелье, а Анна Австрийская добавила к нему ванную, образную и галерею. Все, что вкус времени мог произвести изящного, как-то: цветы, вензеля и аллегории, — было рассеяно по золотому полю стен ванной комнаты. Образная была украшена картинами Филиппа де Шампеня, Симона Вуэ и Бурдона Стеллы, представлявшими важнейшие события из жизни пресвятой Богородицы; эта комната освещалась окном, рама которого была украшена серебром. Галерея, потолок которой был расписан Вуэ, а пол сделан по рисункам Масе, регентшей была определена для заседаний Совета; здесь были арестованы в 1650 году принцы Конде, Конти и герцог Лонгвиль. Комнаты королевы выходили окнами в сад, который тогда не имел вида правильности, которым он теперь характеризуется. В нем имелось место для игры в кегли, а также манеж и два пруда: Круглый, осененный леском, и Принцский, куда маленький Луи XIV однажды упал и чуть было не утонул.

Мазарини также переехал в Пале Кардиналь. Отведенные ему комнаты выходили на улицу де-Бонз-Анфап, при дверях этой комнаты, как и при всех прочих, стояли часовые.

Луи XIV до семилетнего возраста находился под надзором женщин; кардинал наблюдал за его воспитанием; г-н де Вильруа был гувернером, де Бомон — учителем, а Лапорт, оставивший о детстве короля очень любопытные записки, был его главным камердинером.

Кроме «Французской газеты», публиковавшей сообщения о времяпрепровождении и официальных выходах юного короля, первые сведения, которые мы имеем, сообщены Луи-Анри Ломени, сыном того графа Бриенна, который был назначен государственным секретарем на место де Шавиньи.

Родившись в 1636 году, он на восьмом году был уже представлен отцом королю в качестве «почетного ребенка»; представление было совершено в галерее, увешанной портретами королей Франции. Представлялись также маленький маркиз ла Шартр Куален, племянник канцлера Сегье, Вивонн, впоследствии маршал Франции, и граф дю Плесси-Прален с братом.

Г-жа ла Салль, камер-юнгферша королевы, назначенная состоять при короле, приняла представленных мальчиков под барабанный бой в товарищи его величеству, сама командовала ротой «почетных детей», число которых было уже значительно. Г-жа ла Салль держала в руке пику, из-под ее накрахмаленной и тщательно выглаженной косынки виднелся офицерский значок, на голове была мужская шляпа с черными перьями, а на боку висела шпага. Каждому вновь представляемому ребенку она давала в руки маленькое ружье, которое они принимали, прикладывая правую руку к шляпе, потом целовала каждого в лоб, благословляла и, наконец, вела на учение, которое производилось раз в день.

Хотя королю еще приходилось подтирать слюни, однако же он уже находил большое удовольствие в упражнении с ружьем. Все его развлечения имели воинственный характер, и он беспрестанно барабанил то по столам, то по стеклам, а как скоро ручки его смогли держать барабанные палочки, он велел дать барабан такой же, какой употреблялся в роте швейцарцев, и бил по нему без устали.

Маневры «почетных детей» были прекращены на несколько дней ввиду событий, о которых мы выше рассказали и которые привели весь двор в беспокойство, но после переезда королевы в Пале Кардиналь маневры возобновились с большим размахом, с той лишь разницей, что при той же командирше г-же ла Салль ими завидовала уже не г-жа Аансак, а маркиза Сенессей.

Король и «почетные дети» делали иногда друг другу маленькие подарки. Бриенн рассказывает, что он, между прочим, подарил королю маленькую золотую пушку, ящичек с хирургическими инструментами, вес которого был в несколько гранов, и маленькую агатовую шпагу, украшенную золотом и рубинами. В ответ король хотел однажды подарить Бриенну свой лук, из которого сам любил пострелять, а когда протянул руку, чтобы забрать его назад у маленького графа, то г-жа Сенессей сказала:

— Государь, то, что короли дают, не берут уже назад, а дарят навсегда.

Тогда король дал знак Бриенну подойти к себе и сказал:

— Возьмите себе этот лук, Бриенн. Я бы желал, чтобы это было что-нибудь позначительнее, но каков он ни есть, я вам его дарю от всего моего сердца.

Само собой разумеется, что эти слова, в которых уже чувствуется некоторая торжественность, были подсказаны ему гувернанткой. Бриенн взял себе лук. Этот подарок стал тем драгоценнее, что был произведением рук Луи XIII, который, как мы уже говорили, любил подчас заниматься столярным и слесарным ремеслом.

В 1645 году, то есть когда Луи XIV пошел восьмой год, он вышел из-под надзора женщин, а гувернер, помощник его и камер-лакеи вступили в свои должности.

Эта перемена очень удивила юного короля, и не видя более при себе своих добрых прислужниц, он напрасно молил Лапорта рассказывать ему волшебные сказки, которыми женщины имели обыкновение его усыплять.

Лапорт тогда сказал королеве, что если ей угодно будет позволить ему, он вместо волшебных сказок будет каждый вечер читать его величеству какую-нибудь хорошую книгу и

В его памяти всегда останется что-нибудь из прочитанного. Лапорт взял у учителя короля Бомона «Историю Франции» Мезере и каждый вечер прочитывал юному монарху по одной главе. Против всякого ожидания король с удовольствием слушал чтение, хотел подражать Карлу Великому, Луи Святому и Франсуа I и очень сердился, когда ему говорили, что он будет вторым Луи Ленивым.

Но Лапорт в скором времени узнал, что исторические чтения не понравились кардиналу Мазарини. Однажды вечером король лежал в постели, и Лапорт, сидя перед ним в халате, читал о Гуго Капете, его высокопреосвященство, желая избежать разговоров с многочисленными просителями, вошел в комнату короля, чтобы отсюда пройти на свою половину. Луи XIV, увидев входящего Мазарини, притворился спящим. Кардинал подошел к Лапорту и вполголоса спросил, какую книгу он читает, и после ответа, что это «История Франции», вышел, пожимая плечами, с поспешностью из комнаты, не сказав ни слова, и предоставил Лапорту самому угадать причину столь поспешного ухода. На другой день министр говорил во всеуслышание, что вероятно наставник короля обувает ему ноги, поскольку лакей Лапорт его учит истории.

Впрочем, Лапорт давал своему государю не только уроки истории. Однажды, заметив, что король в играх слишком увлекается ролью лакея, он сел в его кресло и надел шляпу. Луи XIV, как ни был мал, нашел это столь неприличным, что побежал жаловаться к королеве. Королева тотчас велела позвать к себе Лапорта и спросила, зачем он надевал шляпу и садился в присутствии короля.

— Государыня, — отвечал Лапорт, — так как его величество исправляет мою должность, то справедливость требует, чтобы я занялся его делами. — Этот урок подействовал на короля, и с того дня он навсегда отказался от роли лакея.

Мы сказали, что когда Мазарини вошел в комнату короля, то король притворился спящим. Это показывает, что странное отвращение к кардиналу король питал уже в детстве. Неприязнь короля не ограничивалась только его высокопреосвященством, она распространялась и на его фамилию. Каждый вечер маленький король показывал свое отношение к Мазарини, ибо когда он ложился спать, то первый камер-лакей подавал подсвечник с двумя зажженными свечами тому из «почетных детей», которого королю угодно было оставить при себе, и каждый вечер король запрещал Лапорту подавать подсвечник Манчини, племяннику кардинала, в будущем храброму и вообще отличному молодому человеку, убитому в сражении при Сент-Антуанской заставе.

Однажды в Компьене король, увидев кардинала проходящим с большей свитой по террасе замка, отвернулся и сказал так громко, что дворянин Дюплесси его услышал: «Вот идет турецкий султан». Дюплесси передал эти слова королеве, которая призвала к себе мальчика, сильно побранила его и хотела заставить признаться, кто из его служителей дал это прозвище кардиналу, понимая, что ребенок не мог сам его выдумать. Но король, несмотря на угрозы, отвечал, что ни от кого он этих слов не слышал и что придумал это сам.

В другой раз, когда король, находясь в Сен-Жермене, сидел в своем маленьком кабинете старого замка, его второй камердинер Шамарант, определенный на эту должность самим кардиналом, сказал ему, что кардинал, выйдя от королевы, направляется в опочивальню короля и будет присутствовать при его отходе ко сну. Это было необычно, поскольку кардинал не имел обыкновения оказывать подобное внимание королю, но Луи XIV не отвечал ни слова. Шамарант, удивленный этим молчанием, и желавший объяснить его, посмотрел сначала на Дюмона, помощника гувернера его величества, потом на Лапорта, наконец, на комнатного мальчика. Лапорт, считавший Шамаранта шпионом и опасавшийся, как бы ни подумали, будто он настраивает молодого короля против кардинала, повторил слова Шамаранта и заметил его величеству, что если ему нечего делать более в кабинете, то он должен теперь идти спать, чтобы не заставлять его высокопреосвященство долго дожидаться в его опочивальне. Но король, притворяясь, будто ничего не слышит, оставался неподвижным и не отвечал. Кардинал, прождав в опочивальне более получаса, соскучился и вышел через маленькую дверь в коридор. Когда он выходил, шпоры и шпаги людей его свиты произвели такой шум, что король решился, наконец, проговорить:

— Г-н кардинал всегда производит большой шум там, где проходит. Надобно полагать, что свита его состоит по крайней мере из пятисот человек.

Спустя несколько дней, в том же месте и в тот же час, король, идя из своего кабинета, чтобы лечь в постель, увидел в проходе одного чиновника по имени Буа-Ферме, принадлежащего к свите его преосвященства, и сказал Ниеру и Лапорту:

— А! Г-н кардинал еще у маменьки, раз я вижу Буа-Ферме. Неужели он всегда ожидает его таким образом?

— Да, государь, — отвечал Ниер, — но, кроме Буа-Ферме, еще один ждет кардинала на лестнице и двое в коридоре.

— Так они у него стоят на каждом шагу! — с иронией заметил Луи XIV.

Правда, если бы даже эта неприязнь и не была инстинктивной и если бы она не была, что еще вероятнее, внушена королю людьми, его окружающими, то естественным образом она могла родиться из-за того, что Мазарини почти совсем не заботился об удовольствиях для ребенка-короля, напротив, он лишал его не только вещей для игр и забав, но и не давал даже исправных предметов первой необходимости.

Каждый год королю давалось обыкновенно двенадцать пар суконного платья и два халата — один для лета и другой для зимы, но Мазарини, не следуя этому обычаю и находя его дорогостоящим, назначил королю шесть пар суконного платья на целые три года, так что бедный король вынужден был ходить в заплатах. Что касается халатов, то кардинал отпускал их в гардероб его величества с такой же экономией: король должен был довольствоваться одним на два года.

Однажды Луи XIV вздумалось ехать купаться в Конфлан. Лапорт тотчас сделал нужные распоряжения, и его величеству была подана карета, в которой он должен был ехать с прислугой и гардеробом. Но когда Лапорт, намеревавшийся сесть прежде других, увидел, что кожа занавесок для ног оторвана, да и вся карета находится в таком плачевном состоянии, что не выдержит поездки, какой бы короткой она ни была, то он не замедлил доложить королю о невозможности поездки, сказав даже, что самые ничтожные жители Конфлана будут смеяться. Король подумал было, что Лапорт преувеличивает, но сам убедился в плохом состоянии кареты. Видя такую непочтительность к своей особе — можно ли было требовать, чтобы он сел в такую карету — король вспыхнул от гнева и в тот же вечер пожаловался королеве на его высокопреосвященство и на министра финансов де Мезона. После этой жалобы для короля было сделано пять новых карет.

Надо заметить, что скупость Мазарини, о чем мы еще будем иметь случай говорить, не относилась только к вещам короля, но распространялась и на все нужды двора, что производило, без сомнения, беспорядки по всему придворному ведомству. Например, если король, выстроивший впоследствии Версаль, нуждался в лишней паре суконного платья или не имел для себя приличной кареты и халата, то дамы, состоявшие в свите Анны Австрийской, не имели во дворце стола и часто вынуждены были голодать. Согласно запискам г-жи Моттвиль, после ужина королевы они без всякого порядка ели оставшиеся кушанья, вытираясь той самой салфеткой, которой королева, поднимаясь из-за стола, вытирала свои руки.

Публичные празднества и представления ко двору устраивались не лучше — гнусное скряжничество кардинала во все впивалось своими когтями. В 1645 году, в день подписания свадебного договора Марии Гонзаго (о ней мы говорили в связи с любовными проделками архиепископа Реймеского), королева принимала в Фонтенбло польских послов. Она дала им богатый ужин или, по крайней мере, таково было ее намерение. Но вечером, пишет г-жа Моттвиль, доложили королеве, что между чинами придворной кухни случился спор по поводу отсутствия за ужином первого блюда. Кроме того, когда одетые в роскошные платья послы выходили из дворца, им пришлось идти до главной лестницы впотьмах. Королева очень сердилась, узнав об этих беспорядках.

Мы распространились об этих мелочах потому, что они показывают состояние финансов королевства и нравы при дворе, а также нарождающуюся ненависть Луи XIV, с самого раннего детства сопротивлявшегося министерской тирании, под гнетом которой его отец провел всю свою жизнь.

Что же касается Мазарини, который до совершеннолетия короля будет играть главную роль, то мы приведем здесь описание его личности, сделанное графом Ларошфуко, и предоставим дальнейшему оценить его справедливость.

«Мазарини был человеком большого ума, трудолюбивым, вкрадчивым и хитрым; характер его был гибким и непостоянным, можно сказать даже, что он вовсе его не имел, ибо, по обстоятельствам, принимал всевозможные характеры. Он умел уклоняться от докучливости тех, кто просил у него милостей, лаская их надеждой получить большие. Он имел свои маленькие расчеты даже в больших предначертаниях и в противоположность кардиналу Ришелье, который был одорен смелым умом, но робким сердцем, кардинал Мазарини имел более смелости в сердце, нежели в уме. Он скрывал свою гордость и скупость под притворной умеренностью, он говорил, что ничего не желает лично для себя и поскольку все его родственники находятся в Италии, то он считает своими родственниками всех верноподданных королевы и, осыпая их благодеяниями, заботится о ее величии и безопасности». Мы уже видели, как он следовал этому!

ГЛАВА XIII. 1644 — 1646

Бунт «Туазе». — Секта янсенистов. — Первое представление трагедии «Родогуна». — Второе супружество Гастона Орлеанского. — Свадьба принцессы Марии Гонзаго. — Празднества при дворе. — Опера «La Folle supposee». — Поход во Фландрию. — Герцог Бельгард. — Бассомпьер. — Анри IV и Бассомпьер. — Полупистоли. — Остроумие Бассомпьера. — Анекдоты о Бассомпьере. — Кончина Бассомпьера и его портрет.

Год 1643, с которого началось новое царствование, был богат событиями: смерть короля; победа, одержанная сыном первого принца крови; возрастающее могущество первого министра; подавление смут, происходивших в государстве; арест и заключение в тюрьму внука Анри IV; уничтожение заговора «Важных» и изгнание заговорщиков; поддержание политики в том направлении, которое дал ей за двадцать лет кардинал Ришелье; наконец, возведение в маршальское достоинство Тюренна и Гассиона.

В последующие за тем годы начинают водворяться тишина и спокойствие. Успехи в войне переменчивы: французы почти выиграли сражение с имперцами при Фрейбурге и овладели Гравелином, но проиграли битву при Лериде и сняли осаду Таррагоны. В Риме умирает папа Урбан VIII и Иннокентий X занимает его место; наконец, английская королева Генриетта Французская — в то время, как ее сестра Елизавета умирает на испанском тропе — оставляет свой трон, колеблемый пуританами, и ищет себе убежища во Франции.

Итак, начнем историю 1644 года. Этот год был замечателен тремя событиями: «бунтом Туазе», началом янсенизма и первым представлением трагедии «Родогуна». Скажем несколько слов о каждом из этих трех событий.

Жители Парижа, рассказывает в своих записках г-жа Моттвнль, вздумали бунтовать из-за того, что правительство хотело наложить на дома известные подати. Расскажем подробнее о причине этого бунта.

По законам королевства запрещалось строиться в предместьях Парижа, но известно, что французский народ мало уважает как старинные, так и новые постановления правительства. Поэтому на запрещенных участках земли выстроилось большое количество зданий всякого рода, а Мазарини смотрел на работы со свойственной ему лукавой улыбкой, поскольку в этом нарушении закона он видел возможность, под предлогом наказания, наложить на строителей денежное взыскание. Полиции было дано приказание измерить в каждом предместье места, занятые вновь возведенными зданиями, но эта мера произвела в народе небольшое возмущение, известное как «бунт Туазе» (название происходит от французской меры «туаз»). Оно, впрочем, не имело другого последствия кроме того, что королеве пришлось возвратиться из Рюэля, где она веселилась, в Париж, и что парламент столицы получил новый повод к жалобам на действия двора.

О янсенизме — секте, наделавшей столько шума во Франции и впоследствии так сильно беспокоившей Луи XIV и г-жу де Ментенон — нужно начать рассказ чуть пораньше, чтобы дать читателю понятие об этом предмете.

Во Франции был человек, известный строгостью нравов и своим остроумием — аббат Сен-Сиран. Ришелье, понимая, что можно сделать из подобной личности, если она отдастся во власть какого-нибудь человека или идеи, предложил ему епископство, которое тот, однако, не принял. Это возбудило в кардинале удивление, к которому вскоре присоединился и гнев.

Гастон, брат Луи XIII, оставшись вдовцом после того, как принцесса Монпансье (дочь герцогини де Гиз) умерла при родах, оставив дочь, которая, как мы увидим, будет играть во время Фронды роль более важную, чем ее отец, Гастон, говорим мы, вступил во второй брак с принцессой Лотарингской. Ришелье, против воли которого этот брак состоялся, хотел его расторгнуть, и все духовенство Франции, покоряясь деспотизму, объявило брак не имеющим законной силы. Один аббат, Сен-Сиран, утверждал, что брак действителен. Это было слишком, и Ришелье велел арестовать Сен-Сирана, не захотевшего принимать его благодеяния и покоряться его воле. Арест последовал 14 мая 1638 года, после чего Сен-Сиран был заключен в Венсенский замок.

А 6 мая в Бельгии умер друг аббата Сен-Сирана Корнелий Янсен, епископ Эйпернский. Этот прелат оставил после себя книгу, над которой трудился всю свою жизнь и которая называлась «Августин». В ней говорилось о Божественной благодати — предмете, о котором по декрету папы Урбана VIII не позволялось писать — поэтому книга была сразу запрещена, но несмотря на запрещение она быстро распространилась по Франции, хотя, понятно, встретила в ней и много противников. Сен-Сиран поручил Антонию Арно, младшему из двадцати сыновей адвоката Арно, защищать ее.

Однажды утром Антоний Арно получил от королевы повеление ехать в Рим и дать самому Святому Отцу отчет в своих действиях. Это повеление тем более смутило всех, что его никто не ожидал, и Арно, не желая повиноваться, скрылся. Между тем, Университет и Сорбонна, членом которых он был, послали депутатов к королеве просить об отмене повеления, данного г-ну Арно.

В то же время парламент, готовившийся все более и более к возмущению, пошел дальше — он объявил канцлеру, что по законам галликанской церкви нельзя судить француза за его религиозные убеждения вне Франции и вследствие этого полагает Антония Арно невиновным в неподчинении приказу его величества.

Таким образом, вопрос получил особенную важность, поскольку из богословского сделался политическим. Анна Австрийская была вынуждена уступить, и королевский кабинет объявил, что ее величество не может отменить своего повеления публично, поскольку это будет противно достоинству монарха, но она принимает ходатайство парламента не только по этому частному делу Антония Арно, но и в других подобных имеющих впредь случиться делах. С этого времени те, кто взял сторону сочинения «Августин», стали называться янсенистами.

Представление трагедии «Родогуна», одного из замечательных произведений Корнеля, закончило 1644 год. Если верить рассуждениям, предшествующим этой пьесе, то это — одно из любимейших произведений поэта. Эти рассуждения любопытны простосердечным удивлением, которое сам автор высказывает по отношению к своей трагедии.

«В ней есть все, — говорит он, — изящество предмета, новизна вымысла, сила стихов, легкость выражения, основательность суждений, пыл страстей, нежность любви и все это так удачно соединено, что один акт превосходит другой, второй выше первого, третий выше второго, а последний превосходит все прочие. Предмет ее составляет происшествие одно, великое и целиком: продолжительность действия немного больше времени, какое нужно для представления трагедии; содержание самое блистательное, какое только можно себе представить, и единство места соответствует определению в 3-ем моем рассуждении и тому, что я требовал для театра».

Фрерона и Жоффруа тогда еще не было, и потому публика, надо полагать, была согласна с мнением Корнеля.

Следующий, 1645 год, начался арестом президента Барильона и сражением при Нордлингене, которое выиграли совместными силами герцог Энгиенский и маршал Тюренн. Затем последовало бракосочетание принцессы Марии Гонзаго с королем Польским. Празднества, данные по этому случаю, тем более занимали парижан, что представляли собой совершенно новый вид зрелища. Торжественный въезд в Париж чрезвычайных послов состоялся 29 октября.

Палатин Познанский и епископ Вармийский были избраны представителями Владислава VII при совершении заочного бракосочетания принцессы Марии. Герцог д’Эльбеф с двенадцатью придворными сановниками, с каретами короля, герцога Орлеанского и кардинала был послан королевой для встречи их у заставы Сент-Антуан.

Свита послов состояла, во-первых, из роты пеших гвардейцев, одетых в платье красного и желтого цвета с большими застежками, под командой богато одетых офицеров верхом на превосходных лошадях. Одежда их состояла из весьма красивой турецкой куртки, поверх которой был накинут большой плащ с длинными рукавами, свешивавшимися на одну сторону лошади; куртки и плащи были украшены рубиновыми пуговицами, алмазными застежками и вышиты жемчугом.

За пешей ротой следовали два эскадрона кавалерии; кавалеристы были одеты так же как и пехотинцы, но материя их одежд была подороже, а лошадиная сбруя украшена драгоценными камнями. За двумя эскадронами следовали французские академисты, то есть смотрители манежа, которые, говорит г-жа Моттвиль, «чтобы сделать честь чужестранцам и бесчестие Франции, ехали впереди них». А их лошади, убранные лентами и перьями, казались плохими и бедными в сравнении с польскими, покрытыми парчевыми чепраками, унизанными драгоценными камнями. Впрочем и королевские кареты производили не лучший эффект в сравнении с каретами послов, которые на всех тех местах, где на французских было железо, имели массивное серебро. За кавалерией следовали польские вельможи, одетые в золотую и серебряную парчу, каждый со своей свитой и дворней; платья их были так дороги и красивы, цвета так живы и ярки и по их одежде струился такой дождь алмазов, что придворные дамы были в восторге и говорили друг другу, что ничего подобного не видели. Правда, кое-кто сравнивал этот въезд с въездом герцога Букингема, но с того времени прошло уже двадцать лет и современные щеголи или на нем не присутствовали, или забыли его.

Каждый из польских магнатов сопровождался ради почета французским вельможей. Еще большее удивление возбудилось в зрителях, когда появились сами чрезвычайные послы, впереди которых ехал сьер Берлиц, обыкновенно вводивший послов. Вармийский епископ, одетый в мантию из тафты фиолетового цвета, в шляпе, с которой свисала золотая лента, унизанная алмазами, ехал по правую сторону сьера Берлица, по левую — Познанский палатин, одетый в платье из золотой парчи, богато украшенной драгоценными камнями; его сабля, кинжал и стремена были унизаны бирюзой, рубинами и алмазами, а лошадь покрыта чепраком из золотой ткани и подкована четырьмя золотыми подковами, специально слабо прикрепленными, чтобы они могли отвалиться при въезде.

Таким образом они проехали через весь город; народ стоял на улицах, знатные особы глядели из окон, а король и королева ждали поезд на балконе Пале Кардиналь. К сожалению, они не смогли увидеть это зрелище, поскольку наступила ночь, а улицы в то время не освещались. Впрочем, досадовали равно обе стороны, так как если король и королева были лишены удовольствия видеть послов и их свиту, то последние досадовали, что французы не видели их пышный поезд, и поэтому очень жаловались на отсутствие факелов во время шествия. Когда камер-юнкер Лианкур пришел их приветствовать, они попросили разрешения королевы явиться на первую аудиенцию таким же порядком', как они въезжали в город, на что, разумеется, немедленно последовало согласие. На все время пребывания в Париже им был отдан отель Вандом, в котором никто не жил по причине изгнания его владельцев.

6 ноября 164э года совершилось бракосочетание принцессы Марии Гонзаго. Епископ Вармийский отслужил обедню и совершил обряд, соединивший принцессу с королем Польским, которого представлял палатин граф Опалинский.

7 и 8 ноября были посвящены празднествам, 7-го король распорядился представить две комедии — французскую и итальянскую — в Пале Рояль, в той самой зале, в которой Ришелье мстил королеве своей трагедией «Мириам».

На другой день, вечером, состоялся бал. По словам одного из современных писателей, «король Луи XIV с грацией, обнаруживавшейся во всех его движениях, взял за руку новую королеву Польши и по мосту, устроенному специально, повел ее из ложи на сцену театра. Здесь его величество открыл полонез, в котором приняло участие большинство принцев, принцесс, придворных дам и кавалеров. Окончив полонез, король с той же грацией и с тем же величественным видом проводил молодую королеву в ее ложу и, возвратись на сцену театра, сел рядом с герцогом Анжуйским, чтобы смотреть, как танцуют другие. Танцы эти открыл герцог Энгиенский, такой же ловкий танцор как и искусный полководец; продолжали же их другие дамы и кавалеры. Во второй раз король танцевал вместе с герцогом Анжуйским, своим братом, и так красиво и ловко, что все восхищались, глядя на двух молодых принцев».

Королева была очень благосклонна к принцессе Марии, обращаясь с ней как с дочерью; она назначила ей от себя приданое в 700 000 экю, а во время бала во всем уступала ей первенство. Это великодушие королевы было тем замечательнее, что служило отчасти упреком кардиналу Мазарини за его скупость, по милости которого, как мы видели, во время ужина, данного польским посланникам в Фонтенбло, первое блюдо не подавалось, а после ужина послам пришлось выходить из дворца по неосвещенным галереям.

Принцесса Мария отправилась в Польшу к своему августейшему супругу в сопровождении вдовы маршала Гебриана, которой оказали эту честь за смерть ее мужа, погибшего два года тому назад в Ротвейле.

1645 год окончился введением во Франции нового вида театральных зрелищ. Кардинал Мазарини пригласил во дворец весь двор на вечер 14 декабря в залу Малый Бурбон. Там актеры, прибывшие из Италии, представили в присутствии короля и королевы драму с пением под названием «La Folle supposee», с машинами, переменами декораций, танцами — чего прежде во Франции никогда не бывало. Пьесу написал Джулио Строцци, декорации, машины и превращения оформил Джакомо Горелли, танцы поставил Джованни Баттиста Бальби. Это было первой оперой, поставленной во Франции. Кардинал Ришелье одарил Францию трагедией и комедией, кардинал Мазарини — оперой, то есть каждый — согласно своему характеру.

Начало 1646 года ознаменовалось, как говорилось, первой кампанией короля. Нужно было отомстить Фландрии за несчастья французов в Италии. В Лианкуре был собран совет, на котором герцог Орлеанский, кардинал Мазарини и маршал Гассион составили план кампании. Затем было объявлено, что весь двор переселяется на границу Пикардии — этим средством придворные превращались в воинов.

Луи XIV не было тогда и восьми лет. Понятно, что королева, как мать, не хотела терять его из вида, поэтому военные квартиры не располагались далее Амьена. Между тем, как армия выступила на осаду Кортрика, первый поход юного воина закончился и он возвратился в Париж, где вскоре было получено известие о взятии Кортрика и пропето по этому поводу в церквях торжественное «Тебе Бога хвалим».

Надо сказать, что в новом веке и при новом дворе оставались еще представители прошедшего времени — герцог Бельгард, маршал Бассомпьер и герцог Ангулемский. Двое первых умерли в этом году. Ракан говорил, что Бельгарду приписывали три качества, которых он на самом деле не имел — первое, что он был трусом, второе, что он был дамским угодником, третье, что он был чрезвычайно щедрым.

Против первого обвинения его достаточно защитил в своих записках герцог Ангулемский, незаконнорожденный сын Шарля IX, ибо, описывая сражение при Арке, он пишет; «К числу тех, кто наиболее отличился мужеством, нужно отнести обершталмейстера Бельгарда, который с храбростью соединял такую скромность и в обращении с людьми был так приветлив, что никто более него не выказывал спокойствия в сражении и любезности при дворе». Однажды, увидев рыцаря, украшенного перьями, который вызывал всех стреляться на пистолетах из любви к женщинам, Бельгард, любимый прекрасным полом, отнес вызов к себе и немедленно выехал навстречу на красивом испанском жеребце по кличке Фрегуц. Он смело напал на рыцаря; тот, не соразмерив расстояния, выстрелил и промахнулся, а Бельгард, приблизившись, раздробил ему левую руку; несчастный, поворотив лошадь, искал спасения в бегстве.

Что он угождал дамам, объясняется его успехами при дворе Анри III, которые доставляла ему красивая наружность. Известно что отвечал один придворный того времени, которого упрекали в карьере более медленной, чем карьера Бельгарда:

— Что удивительного, — заявил он, — в этом, его, слава Богу, порядочно подталкивают.

Но если при Анри 111 Бельгард не считался большим волокитой, то при Анри IV он был достаточно пристрастен к женщинам. Он так открыто выставлял себя соперником Беарнца у Габриэль д’Эстре, что Анри IV не смел даже назвать Вандома, сына этой своей любовницы, Александром, боясь, как бы его не стали называть Александром Великим, ибо Бельгарда по должности великого конюшего называли просто «великим».

Известно, что в то самое время, когда Габриэль д’Эстре герцогиня де Бофор была отравлена ядом, Анри IV имел намерение на ней жениться, а это очень беспокоило его друзей. Поэтому однажды граф Прален, который наиболее противился этому браку, взялся доставить королю вернейшее средство удостовериться, что она изменяет ему с Бельгардом. Однажды ночью, когда двор находился в Фонтенбло, он разбудил короля и предложил убедиться в справедливости обвинения. Анри IV пошел вслед за Праленом не говоря ни слова, но, подойдя к дверям ее комнаты, воскликнул:

— Нет, о, нет! Это слишком огорчит бедную герцогиню! — И, воротившись к себе, лег спать.

Несмотря на старость, герцог Бельгард весьма ухаживал за Анной Австрийской в то время, как герцог Букингем приезжал во Францию, и так привлек внимание королевы, что она уже ни на кого не смотрела. По этому случаю Вуатюр посвятил Бельгарду следующий куплет:


Рожерова звезда не светит уж средь Лувра,

Известно это всем и всякий говорил.

Что нежный пастушок, приехавший из Дувра,

Собой ее затмил.


Кардинал Ришелье сослал Бельгарда в Сен-Фаржо, где тому пришлось провести восемь или девять лет. По смерти кардинала он возвратился из ссылки в Париж, где и умер, имея от роду 83 года.

Что касается маршала Бассомпьера, который тринадцатью или четырнадцатью годами был моложе Бельгарда, то можно сказать, что это был настоящий тип вельможи XVI века. Отчасти он был для короля Анри IV тем же, чем Люин для Луи XIII.

Франсуа Бассомпьер родился в Лотарингии 12 апреля 1579 года. С его фамилией связана довольно странная история, имеющая явно немецкое происхождение. Вот она в том самом виде, в каком ее представил сам маршал в своих записках.

Жил был некто граф Оржвилье, которому однажды по возвращении с охоты пришла фантазия войти в комнату, находившуюся над главными воротами его замка и давно не отпиравшуюся. Он нашел в ней женщину, лежавшую на кровати превосходной работы и застланной удивительно тонким бельем. Женщина была удивительно красивой, и так как она спала или притворялась спящей, то он остался в комнате.

Прекрасная незнакомка не рассердилась на графа за то, что он ее потревожил, напротив, она обещала являться в этой комнате каждый понедельник, а это случилось именно в понедельник, но требовала, чтобы это оставалось тайной и предупреждала, что если кто-нибудь узнает об их любви, то он навсегда ее потеряет.

Связь продолжалась пятнадцать лет, а красавица оставалась молодой и прелестной. Но на земле нет прочного счастья, и счастье графа кончилось, как все кончается на этом свете! Граф тщательно хранил тайну, но графиня, заметившая, что каждый понедельник ее муж уходит куда-то на ночлег, решила, наконец, узнать в чем дело. Она подстерегла его, увидела, как он вошел в известную комнату, велела сделать к двери другой ключ и, дождавшись следующего понедельника, сама вошла в комнату и увидела графа с соперницей. Графиня не захотела разбудить графа, но сняв свой ночной чепец, положила его на виду в ногах постели и вышла без шума.

Фея — красавица была, несомненно, феей, проснувшись, громко вскрикнула, увидев чепец. Проснулся и граф и узнал чепец своей супруги. Тогда фея, обливаясь слезами, сказала, что все кончено, что они не будут видеться более никогда, так как судьба повелевает ей удалиться от графа. Но так как у графа были три дочери, то она подарила ему три талисмана, которые были драгоценнее самого богатого приданого, так как каждый талисман обещал счастье тому семейству, которое будет им обладать, и, напротив, если кто-нибудь похитит талисман, то подвергнется всевозможным несчастьям. Обняв графа в последний раз, фея исчезла.

Тремя талисманами, оставленными феей, были бокал, кольцо и ложка.

Граф выдал замуж своих дочерей и каждой дал по имению и талисману. Старшая вышла замуж за г-на де Круа, получила бокал и имение Фенестранж; вторая — за г-на де Сальма, получила кольцо и землю Фислинг; третья сделалась супругой Бассомпьера, получила ложку и землю Оржвилье. Талисманы хранились в трех аббатствах, пока дети сестер были маленькими; в Нивеле хранился талисман де Круа, в Ремиркуре — талисман Сальма, в Эпинале — талисман Бассомпьера.

Однажды г-н де Панж, зная эту историю, похитил кольцо у де Сальма во время пирушки и надел себе на палец. Тогда сбылось предсказание феи. Де Панж, имевший прекрасную жену, трех красавиц дочерей, вышедших замуж и любивших своих мужей, и кроме прочего 40 000 ливров годового дохода, по возвращении из Испании, куда он ездил сватать своему государю дочь короля Филиппа II, нашел свое имение разоренным, дочерей — оставленных мужьями, а жену — беременной от иезуита. Де Панж умер от горя, но перед смертью сознался в воровстве и отослал кольцо его владельцу.

Маркиза д’Арве из дома де Круа, показывая однажды бокал, уронила его и он разбился вдребезги. Маркиза собрала осколки и положила их в футляр, сказав: «Если я не могу иметь его целым, сберегу, по крайней мере, его осколки». На другой день, открыв футляр, она нашла бокал снова целым.

Бассомпьер, как мы сказали, обладал ложкой, и так как в то время все очень верили всяким чудесам, то счастье, сопровождавшее его как на войне, так и в любви, объясняли этим талисманом. Впрочем, Бассомпьер был одним из самых умных, самых страстных в отношении к женщинам и самых благородных вельмож своего времени.

Однажды, когда Бассомпьер играл в карты с Анри IV, заметили, что некоторое количество полупистолей положено на стол вместо пистолей.

— Государь, — сказал Бассомпьер, — это вы положили эти полупистоли?

— Черт возьми! — воскликнул король. — Да это вы, клянусь вам, а не я!

Бассомпьер, не говоря ни слова, взял со стола деньги,

Подошел к окну и выбросил их находившейся во дворе прислуге. Возвратясь к столу, он вынул из кармана кошелек, высыпал на стол пистоли и сел на свое место.

— Вот как! — заметила Мария Медичи. — Бассомпьер представляет из себя короля, а король Бассомпьера!

— Это правда, мой дружок, — отвечал Анри IV на ухо своей супруге, — а вам, вероятно, хочется, чтобы он был королем?.. Что же! Тогда у вас будет муж моложе меня!

Бассомпьер был не только хорошим игроком, но постоянно счастливым в игре и так как он любил играть по-крупному, то каждый раз выигрывал у герцога де Гиза до 50 000 экю. Однажды супруга герцога предложила Бассомпьеру пожизненный пенсион в 10 000 экю с тем, чтобы он не играл более с ее мужем.

— Ах, сударыня, — отвечал Бассомпьер, — я от этого много потеряю!

Анри IV, несмотря на то, что ревновал Бассомпьера к своей супруге, очень любил и уважал его, поэтому, вероятно из ревности, отправил посланником в Мадрид. По возвращении в Париж посланник говорил, что имел торжественный въезд в испанскую столицу на муле, которого ему выслал испанский король.

— О, как было бы любопытно, — заметил Беарнец, — посмотреть на осла, сидящего на муле!

— Очень любопытно, ваше величество, — согласился Бассомпьер, — но вы забываете, государь, что я, как посланник, представлял собой вашу особу.

Чувствительность не составляла характерной черты графа Бассомпьера. Однажды, когда он одевался, чтобы ехать на балет, ему сообщили, что его мать умерла.

— Вы ошибаетесь, — холодно сказал он, — она не должна умереть ранее окончания балета.

Этот стоицизм тем замечательнее, что танцы были единственным телесным упражнением, которым Бассомпьер не овладел в совершенстве. По этому поводу герцог Анри II Монморанси, тот самый, которому отрубили голову в Тулузе, однажды посмеялся над ним на бале.

— Правда, — заметил Бассомпьер, — что у вас в ногах ума больше, нежели у меня, зато у меня в голове его больше, нежели у вас!

— Если у меня нет особой остроты в словах, зато у меня есть острая шпага, — отвечал герцог.

— Да, я это знаю, — сказал Бассомпьер, — ее вам передал великий Ан.

Бассомпьер обыграл одинаковое звучание слов Anne (Анн — одно из имен герцога Монморанси) и ane (осел). Противники пошли было драться, но их остановили.

В то время, когда герцог де Гиз хотел вступить в заговор против двора, герцог Вандом сказал графу Бассомпьеру:

— Вы, как обожатель сестры герцога де Гиза, герцогини Конти, без сомнения, возьмете его сторону.

— О, это ничего не значит! — отвечал Бассомпьер. — Я был любовником всех ваших тетушек, однако же из этого не следует заключать, что я люблю вас!

Уверяют, что Бассомпьер был столь же счастлив в любви к супруге Анри IV, как и в любви ко всем его фавориткам. Однажды король спросил его, какую должность при дворе он всего более желал бы получить.

— Должность обер-тафельдекера, государь, — отвечал он.

— Почему же? — поинтересовался Анри IV.

— Да потому, что он накрывает для короля, — сказал Бассомпьер, обыгрывая смысл предлога pour — и «для», и «вместо», и «за».

Когда Бассомпьер купил Шайо, чтобы принимать там двор, вдовствующая королева вместе со всеми статс-дамами приехала посетить его и внимательно осмотрела дом.

— Граф, — заметила она, — зачем вы купили этот дом? Он обойдется недешево!

— Государыня, — отвечал Бассомпьер, — я почти немец. Для меня это значит жить не в деревне, но в предместье Парижа, а я так люблю Париж, что никогда не хотел бы с ним расстаться.

— Но этот дом хорош, чтобы привозить сюда куртизанок, — сказала королева.

— Государыня, я и буду их сюда привозить, но бьюсь об заклад, что когда вы делаете мне честь вашим посещением, вы привозите их еще больше.

— Так, по вашему мнению, Бассомпьер, — засмеялась королева, — все женщины негодяйки и нет ни одной порядочной?

— Государыня, таких женщин много, — возразил граф.

— Ну, а я? — королева пристально посмотрела на него.

— О, вы, — сказал Бассомпьер, делая глубокий поклон, — это другое дело, вы — королева!

Королева-мать упрекала Бассомпьера за любовь к столице, говоря ему о Париже и Сен-Жермене:

— А я так люблю эти два города, что желала бы иметь одну ногу в Париже, а другую в Сен-Жермене!

— В таком случае, — заметил Бассомпьер, — я желал бы жить в Нантере. — Нантер, как известно, находится посередине между двумя этими городами.

Граф, будучи большим дамским угодником, был при этом и весьма вежливым. Один из его лакеев, увидев однажды даму, шедшую по двору Лувра, которой никто не нес шлейф ее платья, подбежал сам, говоря себе: «Пусть никто не скажет, что лакей графа Бассомпьера, видя даму в затруднении, не явился к ней на помощь!» И он нес шлейф дамы до самого верха лестницы. Этой дамой была г-жа де ла Сюз; она рассказала эту историю графу, который немедленно пожаловал лакея в камер-лакеи.

Думают, что Бассомпьер был женат на принцессе Конти. Во всяком случае он имел от нее сына по имени Латур-Бассомпьер, которого держал при себе. Этот сынок был весь в отца; будучи секундантом на одной дуэли, он имел своим противником человека, лишившегося некогда правой руки и действовавшего левой; Латур-Бассомпьер привязал себе правую руку, хотя ему и говорили, что его противник имел время научиться владеть левой; действительно, оба дрались левыми руками, и Латур-Бассомпьер ранил своего противника.

За некоторое время до заточения в Бастилию, Бассомпьер встретился с герцогом Ларошфуко, который выкрасил себе волосы и бороду.

— Бассомпьер, — сказал герцог, давно не видевший графа, — как вы потолстели, поседели!

— А вы, — сказал Бассомпьер, — вы также переменились — окрасились, вымазались, как будто помолодели!

Входя арестантом в Бастилию, Бассомпьер дал обет не бриться до выхода на свободу, но, встретившись в тюрьме с г-жой де Гравель, изменил своему обещанию, которому в течение целого года оставался верен.

Вместе с Бассомпьером в Бастилии находились и другие арестанты, которые, утешая себя надеждой, предсказывали время своего освобождения. Один говорил, меня выпустят тогда-то, другой тогда-то, Бассомпьер же говорил:

— А я выйду тогда, когда выйдет дю Трамбле!

Дю Трамбле был комендантом Бастилии. Он получил это место от Ришелье, и потому должен был, по всей вероятности, его лишиться, когда кардинал умрет или впадет в немилость. Так что, когда Ришелье опасно заболел, дю Трамбле навестил Бассомпьера.

— Я пришел к вам, граф, — заявил он, — сказать, что его высокопреосвященство умирает, и, мне кажется, вам недолго здесь оставаться.

— И вам также, г-н дю Трамбле! — отвечал Бассомпьер, верный самому себе.

Однако, и после смерти кардинала дю Трамбле оставался комендантом Бастилии, а Бассомпьеру предложили свободу, но тогда он сам не захотел выйти из тюрьмы.

— Я государственный человек, — говорил он, — верный слуга короля, а со мной так поступили! Я не выйду из Бастилии до тех пор, пока сам король не придет ко мне просить об этом. Притом мне нечем жить!

— Ба! — сказал ему маркиз Сен-Люк. — Послушайте меня, выходите лучше отсюда! А со временем, если вам захочется, вы снова можете здесь поселиться.

Получив свободу, Бассомпьер вступил в свою прежнюю должность полковника швейцарцев. Тогда стол его сделался таким же роскошным, как и прежде, и даваемые им обеды и ужины считались наилучшими после придворных.

Хотя Бассомпьеру было уже 64 года, это был еще ловкий и приятный мужчина, все такой же, как и в дни молодости, умевший вовремя сказать острое словцо. Г-н Мареско, которого посылали в Рим выхлопотать кардинальскую шапку для милостыне-раздавателя королевы г-на Бове, не достигнув цели своего посольства, явился ко двору с сильным насморком.

— Это неудивительно, — сказал Бассомпьер, — он приехал из Рима без шапки!

Сохранив крепкое здоровье, он ел всегда много, даже неумеренно, но никогда не жаловался на расстройство желудка. Однажды, после роскошного обеда у г-на д'Эмери, он заболел, но, пролежав в постели десять дней, поправился, и тогда медик королевы Ивелен, его пользовавший, имея необходимость ехать в Париж, уговорил отправиться вместе. Прибыв в Провен, Бассомпьер остановился на ночлег в лучшей гостинице, и ночью, во время сна, умер без страданий. Тело его было перевезено в Шайо, в его дом, а потом предано земле.

Смерть этого человека, как говорит г-жа Моттвиль, занимавшего столь важное место в начале этого столетия, не произвела большого впечатления при дворе. Его ум и манеры устарели, то есть так как все прежние важные лица уже сошли с политической сцены, то этот важный вельможа, остававшийся еще в живых, мешал новому поколению знатных дворян, представителем и образцом которых был тогда герцог Энгиенский. Впрочем, вот что говорит г-жа Моттвиль о Бассомпьере.

«Об этом вельможе, которого так любил Анри IV, которому так покровительствовала Мария Медичи, которому все так удивлялись и так хвалили в юности, в наше время не жалели. Он сохранил еще некоторые остатки своей красоты, был утонченно вежлив, обязателен и щедр. Но молодые люди не могли его терпеть. Они говорили, что он более не в моде, что он слишком часто рассказывает басни, что он всегда говорит о себе и своем времени. Некоторые из них были к нему так несправедливы, что насмехались даже над тем, что он давал им роскошные обеды, когда ему самому не на что было иной раз пообедать. Кроме недостатков, которые не без оснований ему приписывали, ему вменяли как порок и то, что он любил нравиться, что он щегольски одевался и что, принадлежа ко двору, при котором господствовала вежливость и уважение к дамам он продолжал жить при дворе, где мужчины как бы стыдным считали быть вежливыми с дамами и при котором честолюбие и скупость сходили за лучшие добродетели важных особ и благороднейших людей века. А между тем, несмотря на то, что Бассомпьер был стар, старость его стоила больше молодости самых отличных и вежливых людей нашего времени».

Около этого времени скончался принц Конде, про которого можно сказать только то, что он был отцом герцога Энгиенского, называемого с этого времени, в свою очередь, принцем Конде или просто принцем.

ГЛАВА XIV. 1647 — 1648

Очерк военных действий. — Мазаньело в Неаполе. — Герцог де Гиз желает стать Неаполитанским королем. — Любовь де Гиза к м-ль де Пон. — Шелковый чулок. — Склянка с лекарством. — Белый попугай. — Ученые собаки. — Успехи де Гиза в Неаполе. — Падение де Гиза. — Спокойствие во Франции. — Племянницы и племянники Мазарини. — Поль де Ганди. — Племянница булавочницы. — Ганди восстанавливает против себя Ришелье. — Путешествие Гонди в Италию — Игра в шары. — Ганди представляется Луи XIII. Ганди становится коадъютором. — Его щедрость. — Бунт по случаю новых налогов. — Новые указы. — Сопротивление должностных лиц.

Между тем время шло, война продолжалась за границей, а вражда между регентшей и парламентом все более усиливалась. Голландские Соединенные провинции, подстрекаемые Испанией, отделились от Франции. Принц Конде занял в Испании место графа д'Аркура, но несмотря на храбрость солдат, которых он повел на приступ Лериды, он был отражен неприятелем; маршал Гассион был ранен при Лане и умер от ран; наконец, Неаполь взбунтовался по призывам Мазаньело, рыбака из Амальфи, который 25 лет был лаццарони, три дня королем, 24 часа сумасшедшим и, наконец, убит теми, кто был его сотоварищами в рыболовстве, королевской власти и сумасбродстве, Тотчас все мелкие принцы Италии стали домогаться короны, упавшей с головы лаццарони; к ней протянул свою руку и наш старый знакомый герцог де Гиз, которого мы на время потеряли из виду, но о котором, с разрешения читателя, поговорим снова, чтобы увидеть его новые шалости, не менее любопытные, чем нам уже известные.

Влюбившись сначала в настоятельницу монастыря в Авенэ, потом в ее сестру, принцессу Анну, женившись сначала на последней в Невере, а затем на графине Боссю в Брюсселе, обожая некоторое время герцогиню Монбазон, наш экс-архиепископ окончательно влюбился в м-ль де Пон.

Прелестная и умная, м-ль де Пон принадлежала к свите королевы. У нее была хорошего рисунка стройная талия и приятное выражение лица, слишком, быть может, румяного, но то, что модницам того времени, сообщавшим свежесть своему лицу посредством румян, казалось недостатком, в глазах де Гиза было достоинством, и потому он не замедлил объясниться ей в любви. Честолюбивая девушка, видя в этом объяснении средство вступить в связь с последней ветвью владетельного дома, дала понять принцу, что она недолго останется равнодушной к его страсти, если эта страсть будет доказана на деле.

Герцог де Гиз в своей жизни столько раз давал доказательства своей любви, что другой на его месте давно бы истощился в средствах к их изобретению, но воображение принца не могло в этом затрудняться. Прежде всего он обещал девице де Пон на ней жениться.

— Извините, герцог, — заявила хорошенькая де Пон, — но носится слух, что у вас уже есть две жены.., а мне, признаюсь, вовсе не хочется попасть в сераль.

— Относительно этого, — отвечал герцог, — вы напрасно беспокоитесь. Когда вы скажете мне, что вы меня любите, я тотчас поеду в Рим и получу от святого отца буллу об отмене моих прежних браков.

— Дайте мне доказательство вашей любви, — повторила де Пон, — тогда я вам скажу, люблю ли вас.

Первым доказательством любви, которое принц дал девице де Пон, было похищение шелкового чулка, снятого ею с ноги, который он вместо пера носил на своей шляпе. Эта новая мода произвела шум при дворе, и все сбегались к окнам, чтобы поглядеть на де Гиза, когда он проходил или проезжал мимо какого-нибудь дома. Но принц нимало этим не стеснялся и в продолжение восьми дней продолжал пресерьезно носить это странное украшение на своей шляпе.

Уже это было очевидным доказательством сумасбродства, но взыскательная м-ль де Пон не удовольствовалась этим и потребовала нового. Де Гиз, разумеется, счел для себя долгом представить новые доказательства.

Двор находился в Фонтенбло, и герцог де Гиз, чтобы не разлучаться с м-ль де Пон, тоже отправился в Фонтенбло. К сожалению, де Пон захворала и не выходила из своей комнаты. Герцог почти безвыходно стоял на лестнице и поручал всем, кто имел право войти в комнату красавицы, сказать ей, что он ее покорный слуга.

В числе поднимавшихся по лестнице по направлению к дверям м-ль де Пон де Гиз увидел одного аптекарского ученика. Он подошел к юному аптекарю и поинтересовался, что тот несет под своим передником. Мальчик показал склянку с какой-то темной жидкостью и отвечал, что это лекарство для г-жи де Пон.

Принц вынул пистоль, дал его мальчику и забрал лекарство.

— А ты, любезный, — сказал он, — ступай назад в аптеку и попроси приготовить еще точно такую же микстуру.

— Но, — удивился мальчик, — что же я скажу теперь г-же де Пон? Она давно уже ждет лекарство!

— Скажи ей, мой милый, — отвечал де Гиз, выпив зараз всю микстуру, — что так как она нездорова, то и я чувствую себя больным, ибо, если половина меня самого больна, то и другая не может быть здоровой!

С этими словами принц ушел в свою комнату, где от сильных колик должен был просидеть целый день, но при каждом приступе он громко, во всеуслышание, поздравлял себя с тем, что терпит ту же боль, какую должна терпеть его возлюбленная.

М-ль де Пон была очень тронута, но не побеждена, и потребовала третьего доказательства.

Однажды она изъявила желание иметь белого попугая. Не успела она выразить свое желание, как герцог де Гиз пустился бегать по Парижу, чтобы достать требуемую птицу, но это оказалось нелегким делом. Тогда при звуке труб он объявил на всех перекрестках, что даст 100 пистолей тому, кто доставит ему птицу. В продолжение недели герцог бегал по всем птичьим рядам, по всем фиглярам и содержателям зверинцев, но напрасно — после всех трудов он смог достать попугая белого, но с желтой головой.

— Сударыня, — сказал он м-ль де Пон, — я в отчаянии, так как плохо исполнил ваше желание, но не угодно ли вам будет прогуляться в Кур-ла-Рен — вы увидите там зрелище, которое, надеюсь, вас позабавит.

М-ль де Пон села в карету с м-ль де Сен-Мегрен, своей подругой, и герцогом де Гизом. Приехав в Кур-ла-Рен, де Пон увидела по обеим сторонам несметное число ученых собак. Де Гиз собрал в этом месте ученых четвероногих со всех концов столицы и все они плясали исключительно для одной м-ль де Пон, обязавшись в этот день не плясать даже для великих монархов Европы! Их было около 2000!

М-ль де Пон не могла устоять против такого доказательства любви, она протянула принцу свою руку и произнесла давно им ожидаемое: «Я вас люблю». Герцог едва не умер от радости. Не сказав никому ни слова о том, что желает просить у папы разводную, он отправился на другой же день в Рим, взяв с м-ль де Пон торжественную клятву в вечной любви.

Герцог де Гиз приехал в Рим случайно в то время, когда Мазаньело был свергнут с престола и Неаполитанский трон остался вакантным. Он подумал, что приобретение короны стало бы важным дополнением к тем доказательствам, которые он уже представил своей возлюбленной. Припомнив, что Иоланта Анжуйская, дочь неаполитанского короля Ренэ, была замужем за одним из его предков, он, со свойственной его характеру смелой решительностью, немедленно написал предводителям бунтовщиков:

«Герцог де Гиз, в жилах которого течет неаполитанская кровь, находится в Риме и предлагает вам свои услуги».

В то же время он послал ко двору Франции курьера с письмами на имя короля, королевы, герцога Орлеанского и кардинала Мазарини. Он извещал всех, что поскольку вице королевство Неаполитанское вакантно, то он намерен овладеть его престолом и нанести тем самым урон политике Испании, с которой Франция вела в то время войну. В депеше к брату он объяснял подробнее свои намерения и давал ему наставления относительно условий, какие брат от его имени должен заключить с французским двором.

Однако во Франции все считали герцога де Гиза сумасбродом и намерения его глупостью. Герцог де Гиз имел в качестве денежного обеспечения лишь 4000 экю золотом и армию, состоящую из шести дворян, приверженцев его дома, но он владел шпагой своего предка Франсуа, а в груди носил сердце своего деда Анри. 11 ноября он выехал из Рима на рыбачьей лодке и через восемь дней писал кардиналу Мазарини:

«Ваше высокопреосвященство!

Я успешно окончил мои дела, теперь я герцог Неаполитанской республики, но я нашел здесь во всем такой беспорядок и неурядицу, что без посторонней помощи мне будет трудно удержаться».

Мазарини оставил письмо без внимания, а через два месяца де Гиз был уже испанским пленником в Капуе.

В это время парижские жители дали двору занятие, и столь неожиданное, что кардинал Рец написал в своих исторических записках:

«Тот, кто в это время сказал бы, что может случиться какое-нибудь возмущение в государстве, был бы сочтен за сумасшедшего не только в простом народе, но и такими людьми как д'Эстре, Сенектер, то есть умнейшими людьми королевства».

Генерал-адвокат Талон был такого же мнения, ибо он также писал:

«Потому ли, что устали говорить о публичных делах или слышать противоречия в суждениях о них, или умы ослабели от размышлений о выгодах, но только во всем господствует у нас величайшее спокойствие».

Событием, на которое двор обратил тогда все свое внимание, стала болезнь короля Луи XIV и его брата, герцога Анжуйского, захворавших оспой в Фонтенбло.

Г-жа Моттвиль, правда, пишет, что один из умнейших людей, хорошо знакомый с придворными делами, говорил ей тогда, что он предвидит большие возмущения в государстве, но этого человека утверждает кардинал Рец без сомнения, считали сумасшедшим, и никто не обращал ни малейшего внимания на его предсказания.

Напротив, все, по-видимому, так хорошо уладилось, что Мазарини, видя себя утвердившимся во Франции, решился даже вызвать из Италии свою фамилию. У Мазарини было тогда семь племянниц и два племянника, и он рассчитывал соединить их родством с самыми знатными домами королевства. Назовем этих родственников: во-первых Лаура и Анна-Мария Мартиноцци, дочери его сестры Маргариты, бывшей замужем за графом Джеронимо Мартиноцци, потом Лаура-Виттория, Олимпия, Мария, Гортензия и Мария-Анна Манчини; два племянника — молодой Манчини, которого Луи XIV, будучи еще ребенком, ненавидел так, что не мог терпеть, как мы видели, чтобы Лапорт подавал ему подсвечник, и Филипп-Джулиано Манчини, который впоследствии наследовал часть имений кардинала и, между прочим, герцогство Неверское с условием принять кроме своего имени имя Мазарини.

Все Манчини были детьми Джеронимы Мазарини, второй сестры кардинала, которая была замужем за Михаэлем-Лоренцо Манчини, римским бароном. У этого барона, правда, было девять человек детей, но мы будем говорить только о тех, кто сыграл более или менее значительную роль в нашей истории.

Итак, 11 сентября 1647 года три из этих молодых девушек и один из племянников приехали в Париж в сопровождении г-жи Ножан, которая по распоряжению кардинала поехала встретить их в Фонтенбло. В тот же день вечером королева захотела их видеть, и они прибыли в Пале Рояль. Мазарини, притворно выказывая совершенное равнодушие, ушел к себе, выходя в одну дверь, в то время как они входили в другую, однако все догадывались, что кардинал не без цели выписал их из Италии, и приверженцы кардинала, а их было много, так засуетились около замечательных родственников, что герцог Орлеанский, подойдя к разговаривавшим г-же Моттвиль и аббату ла Ривьеру, сказал свойственным ему насмешливым тоном:

— Вот сколько собралось около этих маленьких барышень! Я не ручаюсь за из жизни, их могут, право, раздавить или задушить одними взглядами!

Маршал Вильруа, подойдя к ним и не зная, что сказал герцог Орлеанский, в свою очередь заметил:

— Гм! Эти девочки в настоящее время небогаты, но у них скоро будут великолепные замки, хорошие ежегодные доходы, много драгоценных камней, роскошной серебряной посуды и, быть может, великие почести. Что касается мальчика, то ему еще расти и расти, и он, быть может, увидит роскошь и богатство только в живописи.

Маршал Вильруа никогда не считался колдуном, а между тем случилось именно то, что он предсказал.

Виттория Манчини вышла замуж за герцога Вандома, внука Анри IV, Олимпия стала супругой графа Суассона, Мария, едва не ставшая королевой Франции, сочеталась с неаполитанским коннетаблем Лоренцо Колонна, а молодой человек, как известно, был убит в сражении у заставы Сент-Антуан.

Между тем, девушки после ласкового приема у королевы отправились к дяде, который принял их довольно сухо, продолжая свою лицемерную игру. За шесть месяцев до этого Мазарини, показывая одному из своих друзей бюсты, выписанные им из Италии, сказал:

— Вот единственные мои родственники, которым я позволю жить во Франции.

Правда, неделю спустя после приезда девочек в Париж Мазарини, представляя их принцессе Анне Колонна, говорил:

— Вы видите, сударыня, этих маленьких девочек? Старшей нет еще 12 лет, двум другим — нет 8-ми, этой нет еще 9-ти, но уже первые лица королевства изъявили предварительное согласие вступить с ними в брак!

Две другие сестры Манчини, Джулия Манчини и Анна Мартиноцци должны были присоединиться к ним позднее. Одна из этих сестер, Гортензия, только родилась, другой, Марии-Анны еще не было на свете. Гортензия вышла впоследствии замуж за сына маршала ла Мейльере, генерал-фельдцейхмейстера, Мария-Анна — за Готфрида де ла Тур, герцога Буйонского. Старшая из двух сестер Мартиноцци вышла замуж за одного из герцогов Моденских, младшая, Анна-Мария, стала супругой принца Конти, брата великого Конде.

Итак, предсказание маршала Вильруа оправдалось, но он не предвидел, что Олимпия Манчини родит знаменитого принца Евгения, который приведет Францию на край гибели, что Виттория Манчини станет матерью герцога Вандома, который спасет Францию, поддержит корону на голове Луи XIV, а корону Испании возложит на голову короля Филиппа V.

В это время начал обретать известность человек, который впоследствии сыграет весьма важную роль, и потому считаем не лишним, прежде чем выведем его на сцену, набросать в нескольких словах его портрет.

Жан-Франсуа-Поль де Гонди родился в 1611 году в одной старинной итальянской фамилии, переселившейся во Францию. Так как он имел двух старших братьев, то предназначался в духовное звание и 31 декабря 1627 года был посвящен в каноники церкви Парижской Богоматери. Позднее ему дали аббатство Бюзе, но так как «Бюзе» несколько напоминало «бгоз» (сарыч, фигурально — глупец), то он взял себе имя аббата Реца.

Духовное направление, данное родителями, приводило бедного аббата в отчаяние, поскольку он был склонен скорее к светской, рассеянной жизни. Поэтому, в надежде, что за добрую дуэль ему велят снять рясу, он попросил однажды брата графини Мор, Аттичи, взять его в секунданты при первом же случае, когда ему придется обнажить свою шпагу, а так как Аттичи обнажал ее часто, то аббату Гонди ждать пришлось недолго. В одно прекрасное утро Аттичи пришел к нему и попросил от его имени вызвать на дуэль прапорщика телохранителей по имени Мельвиль, который, со своей стороны, взял в секунданты родственника маршала Бассомпьера, умершего впоследствии в чине генерал-майора имперского войска. Четыре противника сошлись за францисканским монастырем в венсенском лесу и дрались сперва на шпагах, а затем на пистолетах. Аббат Гонди ранил Бассомпьера шпагой в бедро и пулей в руку, но несмотря на это последний, будучи старше и сильнее, сумел обезоружить аббата. Тогда они развели своих друзей, которые также ранили друг друга. Дуэль действительно наделала много шума, однако не произвела того, на что рассчитывал аббат. Обер-прокурор начал было преследовать его в судебном порядке, но по просьбе

Родственников прекратил дело, и аббат Гонди после своей первой дуэли остался в рясе.

Первый поединок не дал желаемого, и аббат очень скоро решился искать другого. Случай не замедлил представиться — аббат ухаживал за г-жой дю Шатле, но эта дама, находясь в связи с графом д'Аркуром, обращалась с Гонди как со школяром и, не имея возможности ответить даме, аббат принялся за графа. Встретившись с графом в театре, аббат вызвал его; битва была назначена на другое утро за предместьем Сен-Марсель, и в ней аббат был не так счастлив, как в первой. Граф д'Аркур, получив удар шпагой, которая только оцарапала ему грудь, повалил противника на землю и непременно одержал бы верх, но выронил свою шпагу. Тогда лежавший под ним аббат, укоротив шпагу, держал противника крепко и тот не мог выполнить своего намерения. Таким образом они боролись, но не могли причинить друг другу вреда, пока граф не сказал:

— Встанем, неблагородно драться кулаками, как мы это делаем! Вы прекрасный молодой человек, я вас уважаю и не стыжусь сказать, что не подавал вам никакого повода ссориться со мной!

Тем все и кончилось, и так как дело шло о чести г-жи Шатле, то эта дуэль не только не могла нанести ей бесчестия, но даже осталась неизвестной. Так что и после второй дуэли аббат остался в рясе.

Через некоторое время аббат снова обратился с просьбой к своему отцу Филиппу-Эммануилу Гонди, бывшему начальнику галерного флота, освободить его от духовного звания, но так как тот имел в виду архиепископство Парижское, находившееся уже под управлением одного из членов его фамилии, то из этого ничего не вышло. Аббату оставалось только его обыкновенное средство, и он решился искать нового случая подраться.

Без всякой основательной причины аббат поссорился с Праленом; местом дуэли был избран Булонский лес; Меланкур был секундантом Гонди, кавалер дю Плесси — Пралена. Дрались на шпагах, и аббат был тяжело ранен в грудь, а Прален в руку, но они продолжали сражаться, пока секунданты не развели их. Аббат привел с собой свидетелей в надежде на тяжбу, однако судьбы своей не минуешь, и Гонди даже после третьей дуэли оставался в рясе.

Несмотря на неудачи, аббат стремился к своей цели. Однажды он поехал на оленью охоту в Фонтенбло со сворой собак г-на Сувре. На обратном пути его лошади устали, и чтобы поскорее вернуться в Париж аббат взял почтовых лошадей. По прибытии в Жювизи он велел оседлать своим седлом лучшую лошадь, какая только была у смотрителя станции, но в это же время прибыл из Парижа кавалерийский капитан по имени Контено, тоже на почтовых и также торопясь велел конюху снять с лошади седло аббата и пристроить свое. Аббат, подойдя, сказал, что эта лошадь приготовлена для него, но Контено, по-видимому не любивший замечаний, ответил оплеухой и разбил Гонди лицо в кровь. Аббат тотчас обнажил шпагу. Контено сделал то же, и схватка началась. При втором или третьем нападении Контено поскользнулся и, желая поддержать себя, ударился рукой о заостренный кусок дерева, выронив шпагу. Вместо того, чтобы воспользоваться обстоятельством, доставлявшим верную победу, аббат отступил на два шага и попросил Контено поднять оружие, что тот и сделал, но взял свою шпагу за клинок и попросил у Гонди прощения, в чем аббат не смог отказать. Ясно, что и через эту дуэль ему не суждено было расстаться с рясой.

Бедный аббат, не зная, что еще придумать, решил взять открыто любовницу и поручил камердинеру найти для него хорошенькую девушку, которая согласилась бы быть у него на содержании. Камердинер пустился на поиски и нашел у одной булавочницы девочку 14 лет удивительной красоты, ее племянницу. Камердинер сторговался с доброй женщиной за 150 пистолей. Посмотрев на девочку, аббат одобрил выбор лакея, тот нанял дом в Исси и поместил при ней свою родную сестру.

На другой же день аббат, найдя девочку весьма красивой, сделал ей визит, но нашел ее в слезах, и первое свидание прошло в утешении бедняжки, хотя и без успеха. На следующий день аббат опять был у нее, надеясь быть счастливее, но нашел ее в еще большем отчаянии, нежели накануне. Наконец, на третий день она стала говорить с аббатом так кротко, так умно, что он устыдился своего поступка, на который было решился, и, посадив несчастную в свою карету, немедленно отвез ее к своей тетке г-же де Меньеле, которой рассказал обо всем. Г-жа де Меньеле поместила девочку в монастырь, в котором она лет через десять умерла. С этого момента аббат убедился, что ему суждено носить рясу и твердо на это решился.

В это время он писал историю заговора Фиески, законченную им на 19-м году жизни. Г-н де Лозьер, которому он дал ее прочитать, отдал ее, в свою очередь, Буароберу, а последний — кардиналу Ришелье. Кардинал прочитал историю, не выпуская из рук, и, окончив чтение, сказал в присутствии маршалов д'Эстре и Сенектера: «Вот опасная голова!» Аббат узнал об этом, и так как он видел, что никто не постарался оправдать его в мыслях кардинала Ришелье, то нашел кратчайшую дорогу утвердить кардинала в этих мыслях, присоединившись к его врагу, графу Суассону.

Ненависть кардинала Ришелье, еще более усилившаяся связью аббата с графом Суассоном, побудила родственников отправить героя в Италию. Гонди начал путешествие с Венеции; приехав в этот город, он принялся ухаживать за сеньорой Вендрамин, одной из красивейших и знатнейших дам, но поскольку ее всегда окружала толпа обожателей и муж ее был очень ревнив, то французский посланник в Венеции де Малье, видя, что рекомендованный ему аббат рискует быть убитым, приказал ему выехать из Венеции. Аббат поехал в Рим.

Не успел Гонди прожить в Риме и недели, как с ним случилось приключение, слух о котором дошел до Парижа. Однажды, когда он играл в шары близ развалин Терм Антонина, князь Шемберг, имперский посланник, велел передать ему приказание удалиться. Аббат отвечал посланному, что ежели бы его сиятельство попросил бы повежливее, то он повиновался бы беспрекословно, но поскольку тот вздумал приказывать, он считает себя обязанным объявить, что ни от кого, кроме французского посланника, приказаний не примет. Тогда князь Шемберг через начальника своих гайдуков велел передать аббату, что ему лучше повиноваться и оставить игру, а не то его заставят силой. Однако вместо того, чтобы повиноваться, аббат бросился на посланного со шпагой в руке, грозя проколоть насквозь. От страха ли или из презрения к людям, которых имел при себе аббат, князь Шемберг удалился.

Пробыв год в Италии, аббат Гонди возвратился во Францию и снова сблизился с графом Суассоном. Заговор против кардинала Ришелье, одним из главных участников которого был Гонди и предводителями — даже в Бастилии — маршалы Витри, Бассомпьер и граф Крамель, должен раскрыться во всем при первом успехе графа Суассона, который открыто поднял знамя восстания.

В Париже узнали о победе графа Суассона при Марфе и почти одновременно — о смерти графа, убитого в минуту торжества среди сообщников. Никто не знал, каким образом и кем он был убит, знали лишь, что нашли его труп с головой, простреленной пулей. Одни утверждали, что это Ришелье велел его убить, другие предполагали нечаянный выстрел. Как бы то ни было, известие об этой смерти расстроило заговор и Гонди, рассчитывавший на этот раз точно отделаться от рясы, увидел, что он теперь более, чем прежде, привязан к духовному званию.

После кончины кардинала Ришелье аббат Гонди был представлен Луи XIII своим дядей Жаном-Франсуа Гонди, архиепископом Парижским. Король принял его очень ласково, напомнил ему благородное его поведение в отношении племянницы булавочницы и на дуэли с Контено, хваля за оба случая. Это ободрило аббата и внушило ему смелость просить парижского коадъюторства, однако он получил его только через год, во время регентства Анны Австрийской. Тогда аббат, вероятно готовя ту роль, которую ему надлежало вскоре играть, стал искать народной любви, щедрой рукой раздавая милостыню. Он сам рассказывает, что с марта по август он издержал на раздачу милостыни 3d 000 экю. Г-н Моранжи как-то ему заметил, что такие издержки несоразмерны с его богатством.

— Ба! — отвечал новый коадъютор. — У меня свои расчеты, Цезарь в мои годы был должен в шесть раз больше меня.

Если предположить, что аббат говорил правду, то у него в то время было почти 8 000 000 долга. Эти слова донесли Мазарини, что еще более утвердило его в том мнении, какое он мог иметь об аббате Гонди.

В таком положении находились люди и дела, когда в начале января 1648 года парижский народ взбунтовался по поводу издания нового тарифа. Собралось около восьмисот человек купцов и выбрали десять депутатов, которые отправились в Люксембургский дворец к герцогу Орлеанскому, вошли в его комнаты и просили заступиться за парижское купечество, объявляя, что будучи поддерживаемы парламентом, они не потерпят, чтобы их разоряли старыми налогами, которые становятся все больше, и новыми, которые изобретаются почти ежедневно.

Герцог Орлеанский, захваченный врасплох, пообещал им некоторые облегчения и отпустил с фразой, которую, как говорит г-жа Моттвиль, имеют обыкновение употреблять принцы:

— Хорошо, мы увидим!

На другой день мятежники собрались скова, отправились ко дворцу, вошли в него силой и, встретив президента Торе, сына министра финансов д'Эмери, стали на него кричать, называя сыном тирана и угрожая побоями. При помощи своих друзей он сумел вырваться из их рук.

На следующий день мятежники с тем же нахальством окружили Матье Моле. Они обступили его, как накануне президента Торе, и грозили сорвать на нем то зло, какое хотят им сделать. Однако Моле отвечал, что если они не замолчат и не начнут повиноваться королевской воле, то он велит поставить на площадях виселицы и немедленно повесить всех зачинщиков бунта. Мятежники на это

Отвечали, что ежели поставят виселицы, то на них скорее следует повесить несправедливых судей, которые из раболепства перед двором отвергают их справедливые требования.

Пока это происходило, к бунтовщикам подоспело подкрепление со стороны рекетмейстеров. Мазарини, по своей скупости, думал прежде всего о том, как беспрестанно, со всего и всеми возможными средствами собирать деньги — он увеличил состав рекетмейстерского комитета двенадцатью новыми чиновниками, но они, купив свои должности весьма дорого, сообразили, что определение новых лиц поведет, разумеется, к тому, что цена на эти должности упадет и если им вздумается их продавать, то они не получат уже и тех денег, которые они сами за них заплатили. Вследствие этого они отказались принимать прошения и тяжбы от частных лиц и дали друг другу клятву не допускать увеличения их штата и сопротивляться всем преследованиям двора и что если вследствие неподчинения кто-нибудь из них лишится своего места, то они сделают складчину и заплатят ему то, что он за него заплатил.

С этим они отправились к кардиналу Мазарини и один из них по имени Гомен говорил с кардиналом от имени всех тех дерзко, что тот немало удивился. В тот же день у королевы собрался Совет. Д'Эмери объяснил свое положение — он, как министр финансов, имеет против себя весь народ. Послали за первым президентом и некоторыми вельможами, состоящими при особе короля. Шумное и продолжительное совещание ничем не кончилось, и принц с кардиналом отправились ужинать к герцогу Орлеанскому.

В последовавшую ночь в разных частях Парижа раздавались выстрелы. Гражданский губернатор был послан узнать происхождение этих выстрелов, но граждане отвечали, что они пробовали свое оружие, чтобы знать его годность, а если министр будет продолжать их стеснять, то они последуют примеру неаполитанцев.

Читатель, вероятно, помнит, что за несколько дней до этого весть о бунте в Неаполе дошла до Парижа. В это же самое время, невесть откуда взявшиеся люди бегали из дома в дом, советуя гражданам запастись порохом, пулями и хлебом. В воздухе ощущался запах бунта, столь странный в это время, когда возмущения были редки, и столь заметный для тех, кто хоть раз это испытал. То, о чем мы рассказываем, происходило в ночь с пятницы на субботу.

Утром королева, отправляясь по обыкновению к обедне в собор Парижской Богоматери, была провожаема до самой церкви сотнями женщин, которые во все горло кричали, прося ее о правосудии, и чтобы разжалобить становились на колени, но жандармы, сопровождавшие королеву, препятствовали им в этом, а ее величество гордо и высокомерно шла мимо, не обращая на женщин никакого внимания.

После полудня Совет был снова собран и на нем постановили твердо стоять на своем. Собрали людей, состоявших при особе короля, для того, чтобы дать им приказание поддерживать власть. К вечеру повелено было гвардейским полкам быть наготове, везде расставили часовых, а по всем кварталам столицы — караулы. На маршала Шомберга — того самого, который был женат на девице д’Отфор, бывшей фаворитке королевы, так жестоко лишенной благоволения с того времени, как королева стала регентшей — было возложено расставить швейцарцев, и в эту ночь Париж превратился в обширный лагерь. Это сходство с лагерем усиливалось тем, что выстрелы звучали чаще и на большем пространстве, чем в предыдущую ночь, и каждую минуту можно было ожидать всеобщей схватки.

На другой день волнения продолжались. Вид солдат, расставленных по улицам, до крайности раздражал народ. Граждане завладели колокольнями трех церквей улицы Сен-Дени, в которой показались гвардейцы. Купеческий старшина явился в Пале Рояль и объявил королеве и министру Мазарини, что весь Париж готов взяться за оружие. На это ему отвечали, что солдаты расставлены по улицам только для того, чтобы охранять короля, когда он направится в собор Парижской Богоматери отслужить молебен и принести Господу благодарение за свое выздоровление. Действительно, сразу после его проезда все войска были убраны.

На другой день король прибыл в парламент. Уведомленный лишь накануне, канцлер произнес длинную речь, представил в ней нужды государства, необходимость того, чтобы народ доставил средства для покрытия издержек войны, посредством которой только и можно достичь прочного мира, говорил в сильных выражениях о королевской власти и старался доказать, что основным законом государства должно быть безусловное повиновение подданных своему государю.

Обер-прокурор отвечал на эту речь сильно и резко. Он просил королеву не забыть, когда она будет в своей образной, стоя на коленях, молить Бога о милосердии, что ее подданные также стояли перед ней на коленях, умоляя ее о милосердии; напомнил королеве, что она управляет людьми свободными, а не рабами, что в этих людях, постоянно угнетаемых, разоряемых, разграбляемых новыми постановлениями, не осталось более ничего, кроме их душ и что эти души не могут быть проданы с публичного торга, подобно их имуществу; наконец, он присовокупил, что победы и трофеи, столь высоко ценимые, суть, конечно, славные и лестные лавры для королевства, но они не доставляют народу ни одной из тех вещей, так ему нужных, то есть ни хлеба, ни одежды.

Результатом заседания в парламенте было то, что король предложил пять или шесть новых указов, которые оказались еще строже прежних. На другой день собрались палаты для рассмотрения указов, предложенных накануне его величеством. Королева отдала приказание депутатам собраться в ее дворце; палаты повиновались и выслали депутацию. Регентша резко осудила действия палат и спросила, не думает ли парламент рассуждать о тех делах, которые решены и скреплены в присутствии самого короля.

Депутаты отвечали:

— Государыня, парламент полагает, что он имеет на это право, он учрежден, чтобы служить народу защитой против чрезмерных требований двора.

Королева разгневалась и объявила, что отныне все указы и повеления короля исполняются без всякого изменения в их содержании.

На следующий день королева потребовала к себе рекетмейстеров и приняла их еще хуже, нежели депутатов палат. Она сказала:

— Смешно, право, что вам пришла в голову мысль пожелать ограничить власть короля. Я докажу вам, что могу устанавливать или уничтожать должности, какие мне угодно, и в доказательство этого, знайте, я отрешаю всех вас от ваших должностей!

Но эта речь, вместо того, чтобы испугать рекетмейстеров, казалось, придала им новую смелость и они приняли ее с насмешкой, одни с сомнением покачивали головами, другие стали между собой шептаться. Затем рекетмейстеры удалились с поклоном, который не обещал ничего хорошего.

«Они видели, пишет г-жа Моттвиль, что в воздухе носятся тучи и что для двора наступило неблагоприятное время».

На другой день, вместо того, чтобы повиноваться приказаниям королевы, они явились в полном составе в парламент и объявили о своем несогласии на внесение в протокол указа, к ним относящегося. Париж созрел для бунта. Недоставало лишь вождя. Обратим наши взоры на Венсенн, откуда этот вождь явился.

ГЛАВА XV. 1648

Бегство герцога де Бофора. — Принцесса де Монпансье и принц Уэльский. — Проект бракосочетания принцессы и императора. — Принцесса де Монпансье и эрцгерцог. — Коадъютор появляется вновь. — Победа при Лапе. — Коадъютор и Мазарини. — Благодарственный молебен. — Беспокойство народа. — Арест Брусселя. — Бунт. — Коадъютор усмиряет мятежников. — Политическая комедия. — Гнев королевы. — Испуг губернатора. — Поручение коадъютору. — Коадъютор спасает маршала ла Мейлъере. — Опасность, которой он сам подвергается. — Коадъютор вновь отправляется во дворец. — Ответ королевы. — Коадъютор перед народом. — Мятежники расходятся по домам.

Читатель вероятно помнит, что герцог де Бофор был арестован и отправлен в замок Венсенн. Порученный надзору де Шавиньи, своего личного врага, он сидел в тюрьме уже пять лет, как вдруг распространился слух, что некий астролог по имени Гуазель предсказал, что в Духов день Бофор освободится из тюрьмы. Слух дошел до кардинала Мазарини и причинил ему некоторое беспокойство; он велел вызвать временного смотрителя Венсенского замка ла Раме, чтобы узнать от него, возможно ли бегство. Смотритель сообщил кардиналу, что герцог постоянно находится под присмотром офицера и семи-восьми солдат, которые от него ни на шаг не отлучаются; что прислуживают де Бофору королевские слуги и он не имеет при себе ни одного своего лакея, а сверх того состоит под главным надзором де Шавиньи. Кардинал приказал ла Раме смотреть еще строже за де Бофором, и ла Раме, удаляясь, говорил себе, что де Бофору нужно стать очень маленькой птичкой, чтобы улететь из башни замка, окна которой имели весьма частую решетку. А Мазарини, успокоенный этими подробностями, перестал думать о предсказании астролога.

Между тем, единственной мыслью де Бофора было бежать. Не имея при себе ни одного своего лакея, он обращался то к одному, то к другому стражу тюрьмы с просьбой тайно выпустить его, но как ни были соблазнительны обещания де Бофора, стражи не соглашались. Тогда герцог обратился к лакею самого ла Раме Вогримону. Тот принял предложение, притворился больным, чтобы иметь право отлучиться из тюрьмы и, спрятав в карман записку, написанную герцогом своему управляющему, немедленно отправился к последнему за получением от него суммы, которая была наградой за измену. Управляющий герцога, узнав о намерениях своего господина, уведомил его друзей и просил их быть готовыми подать, в случае нужды, помощь. Подкуплен был также повар замка, который пообещал спрятать в первый же пирог на стол герцога веревочную лестницу и два кинжала.

Вогримон, сообщив все герцогу, взял с него клятву, что тот не только возьмет его с собой при побеге из тюрьмы, но и во всех опасных случаях позволит ему спасаться первому.

Накануне Духова дня к столу де Бофора был подан пирог. Так как за обедом герцог ел мало и к ночи мог проголодаться, то пирог оставили в его комнате. Ночью герцог встал, разрезал пирог и вынул из него не только веревочную лестницу, но и два кинжала, моток крепких веревок и деревянный кляп.

На другой день, то есть в день Сошествия Святого Духа, герцог, не желая вставать с постели, притворился больным и отдал свой кошелек стражам, чтобы они выпили за его здоровье. Стражи испросили позволения ла Раме, который разрешил им пить за здоровье герцога, поскольку при нем он останется сам. Стражи ушли.

Герцог де Бофор, оставшись с ла Раме один на один, встал с кровати, начал одеваться и попросил смотрителя помочь ему. Когда де Бофор оделся и стал расчесывать свои длинные волосы, вошел Вогримон и они обменялись условными знаками. Потом герцог выхватил из-за пояса кинжал, приставил его к горлу смотрителя, грозя убить, если только он пикнет, а лакей всунул в его рот кляп. Затем они связали смотрителю руки и ноги серебряным с золотой вышивкой шарфом герцога, положили его на пол и выбежали из комнаты, крепко заперев за собой дверь. Выйдя на галерею, окна которой находились прямо над рвом, они прикрепили веревочную лестницу к одному из окон и приготовились спускаться. Де Бофор собрался было начать спуск, но Вогримон остановил его, сказав:

— Вы забыли, господин, наш уговор! Вам ничего не будет, если вас поймают, когда вы будете спускаться в ров — посадят обратно в тюрьму и все! А если поймают меня, то мне плохо придется, пожалуй, и виселицы не миновать. Так что прошу позволить мне спуститься первому, как вы обещали!

— Ты прав! — отвечал герцог. — Ну, ступай же! Вогримон не заставил просить себя дважды, вылез из окна и стал спускаться по лестнице, но так как он был толст и тяжел, то в пяти или шести туазах от земли лестница порвалась и он упал в ров. Герцог, не теряя времени, тотчас полез вслед за ним и дойдя до разрыва, скатился по валу и таким образом очутился на дне рва здоровым и невредимым, где нашел Вогримона лежащим без памяти от сильного ушиба. В это самое время на другой стороне рва показались пять или шесть приверженцев герцога, которые бросили беглецам веревку. И на этот раз лакей, чтобы быть уверенным в спасении, просил его вытащить из рва первым. Герцог помог ему завязать веревку повыше живота, а его сподвижники вытащили лакея наверх в весьма плохом состоянии, чему причиной было не только падение, но и подъем, поскольку ослабев, он не мог помогать себе руками и ногами и веревка его основательно придушила. Де Бофор был вытащен вторым и удачно. Вогримона посадили на одну лошадь, герцог сел на другую и все поскакали к заставе Ножан, шлагбаум которой он приказал немедленно поднять. За заставой стоял отряд в 50 всадников, к которым герцог подскакал вне себя от радости освобождения. Скоро де Бофор был уже далеко от Венсенского замка.

Женщина и маленький мальчик, собиравшие в поле травки, видели побег, но ожидавшие герцога люди их припугнули, так что они только смотрели, как двое спускаются по веревочной лестнице. Едва герцог со своими помощниками скрылся, как женщина побежала рассказать мужу обо всем виденном, а тот поднял тревогу. Но в башне замка никто не хотел верить бегству герцога, и вестника назвали полоумным. Послушав, однако, и его жену, стражи, еще не допившие за здоровье герцога, решились, наконец, пойти в комнату пленника. Там они нашли смотрителя лежащим на полу со связанными руками и ногами и кляпом во рту; возле смотрителя лежали два кинжала, его шпага, эфес которой был завязан, и сломанная трость.

Первым делом стражи вынули изо рта ла Раме кляп, и тот рассказал, как все произошло. Надо сказать, что ла Раме не слишком поверили и думали, будто он сам помогал герцогу бежать и предложил себя связать дабы отвести подозрения, вследствие чего до расследования он был посажен в тюрьму. В дальнейшем его признали невиновным, но он получил приказание продать свою должность, отчего потерпел убыток почти на 600 экю. Со своей стороны, Бофор, когда узнал о несчастии, постигшем смотрителя, немедленно заплатил ему эту сумму.

Известие о бегстве герцога Бофора из тюрьмы произвело при дворе различные впечатления. Королева, казалось, мало обеспокоилась этим, а кардинал даже посмеивался, говоря, что г-н Бофор поступил совершенно правильно, и он сам бы поступил на его месте так же, с той только разницей, что не дожидался бы так долго. И действительно, мог ли кто бояться герцога, когда все при дворе знали об отсутствии у него денег и укрепленных мест. Все были заняты сопротивлением парламента и волнениями парижан, но никто не думал о войне, а сверх того, в это время французский двор был занят одним весьма важным событием.

Читатель, вероятно, помнит о вынужденной женитьбе Гастона Орлеанского на девице де Гиз во время процесса Шале и смерти принцессы, разрешившейся от бремени девочкой, ставшей герцогиней де Монпансье. Эта девочка росла сначала под опекой королевы, которая заботилась о ней больше, чем отец Гастон, однако потом, обнаружив характер надменный и независимый, она совершенно вышла из-под опеки этих двух лиц.

Первым принцем, за ней ухаживавшим, был молодой принц Уэльский, бежавший вместе с матерью во Францию, между тем как его отец, Карл I, боролся за свой трон с парламентом и за свою голову с Кромвелем.

Принц Уэльский везде старался встречаться с герцогиней де Монпансье, а когда она приезжала с визитом к английской королеве, встречал ее при выходе из кареты и провожал обратно и всегда со шляпой в руке, какова бы ни была погода. Более того, когда однажды герцогиня де Монпансье собиралась ехать к г-же Шуази, жене канцлера герцога Орлеанского, английская королева, которой, без сомнения, хотелось союза между молодыми людьми, сама приехала к герцогине и сама ее причесала, в то время как принц Уэльский держал свечу. В этот день принц носил портупею алого, белого и черного цветов и такого же цвета лентами была прикреплена драгоценная корона герцогини. Выходя из кареты у дома г-жи Шуази, герцогиня де Монпансье увидела, что принц Уэльский уже ожидает ее, а после того как весь вечер был занят ею, он опять встретил ее у подъезда Люксембургского дворца, где она жила с отцом. Эти ухаживания позволяли ожидать будущего бракосочетания английского принца с герцогиней де Монпансье.

Но не так смотрел на это Мазарини. В это время — 1646 и 1647 годы — дела в Англии шли к тому, что вероятным наследием принца Уэльского могло стать только мщение и попытки вновь овладеть престолом. В это время заговорили о бракосочетании герцогини с императором Максимилианом, лишившимся недавно своей первой супруги — потому ли что действительно было сделано такое предложение с его стороны или слух распространялся с намерением под благовидным предлогом устранить принца.

Герцогиня де Монпансье была честолюбива, и хотя император был вдвое старше ее, она с явным удовольствием приняла известие об этом возможном браке. Молодой принц Уэльский, понимая, что император, несмотря на возраст и некрасоту, возьмет верх над ним, юным и прекрасным, но не имеющем трона принцем, отступил и оставил поле своему именитому сопернику.

Этого только и хотели при французском дворе, и вскоре перестали, по крайней мере официально, говорить об этом браке. Это стало причиной великого горя для м-ль де Монпансье, если верить тому, что она говорит по этому поводу в своих записках.

«Кардинал Мазарини часто говорил мне, что выдаст меня замуж за императора, и хотя он ничего для этого не делал, беспрестанно уверял меня в своих стараниях. Аббат ла Ривьер, считавший счастьем мне угождать, также уверял, что поговорит об этом с моим отцом и кардиналом. Только впоследствии я узнала, что все это делалось для того, чтобы меня потешить, а мой отец однажды сказал: „Я узнал, что предложение вступить в брак с австрийским императором вам было приятно, и если это так, то я буду способствовать этому всеми силами, но я убежден, вы не будете счастливы в Австрии — там живут по-испански, притом же император старше меня самого. Мне кажется, что это предложение вовсе не так уж для вас заманчиво, и я думаю, что вы были бы счастливы только в Англии, если дела там поправятся, или в Савойе“. Я отвечала ему, что желала бы выйти за императора и этот выбор мой собственный, что я просила кардинала и ла Ривьера принять участие в моем намерении, что речь не идет о молодом и любезном человеке и я всегда думала более о положении в свете, нежели о собственной особе. Однако, мои просьбы не тронули никого из тех, от кого зависел успех этого дела, и мне досталось от всего лишь неудовольствие слышать, как об этом еще долго толковали».

В то время как герцогиня де Монпансье начала догадываться, что, быть может, отец ее, не имеющий собственного состояния и управляющий огромными имениями своей дочери, из-за собственной выгоды не желает выдать ее замуж. Виллармон — человек прекраснейших и благороднейших правил, капитан гвардии и друг одного из приверженцев герцогини по имени Сожон — был взят во Фландрии в плен генералом Пикколомини, который после нескольких месяцев неволи позволил ему под честное слово вернуться во Францию. На прощание генерал дал в его честь обед, и так как чужестранцы любят поговорить о своей отчизне, то Виллармон свел разговор на французский двор, стал говорить о герцогине де Монпансье, хвалить ее характер и красоту.

— Да, да, — сказал Пикколомини, — мы знаем ее по крайней мере понаслышке и были бы счастливы иметь такую принцессу у себя.

Это мнение человека, близкого эрцгерцогу Леопольду, показалось более чем предложением. По этой причине Виллармон передал их Сожону, которому они закружили голову, и с этой минуты он только и думал о браке герцогини с эрцгерцогом.

Сначала эти мало достоверные известия не произвели на герцогиню де Монпансье большого впечатления, поскольку она не переставала мечтать о браке с императором, но через несколько месяцев разнесся слух, что император женится на эрцгерцогине Тирольской, и герцогиня с досады стала охотнее слушать Сожона. До чего эта интрига дошла неизвестно, ибо герцогиня, все знавшая, от всего отпиралась, но однажды утром Сожон был арестован, а к вечеру заговорили шепотом, что эрцгерцог намерен похитить герцогиню.

А согласна ли была сама герцогиня на это похищение? В этом перестали сомневаться, когда узнали, что она содержится под караулом в своих комнатах и что ей велено на другой день явиться перед королевой, кардиналом и герцогом Орлеанским.

Можно представить себе, какое впечатление производили эти слухи при дворе, где сама королева подавала пример набожности! И хотя коадъютор уже дважды приходил к королеве и кардиналу с известием, что волнения в народе с каждым днем усиливаются, королева была так занята делом герцогини де Монпансье, что ни на нее, ни на кардинала слова коадъютора не произвели того впечатления, которого заслуживали.

Дело в том, что королева и Мазарини, смотревшие или старавшиеся смотреть на вещи не с той точки зрения, с какой надлежало на них смотреть не считали коадъютора столь важным лицом, которым он начал делаться на самом деле. И правда, с первого взгляда в его особе было нечто грубое: это был маленький, плохо сложенный человек, ничего не умевший делать руками, невзрачный и писавший так, что невозможно было разобрать, к тому же настолько близорукий, что когда он однажды назначил свидание своему родственнику Дюквильи, также очень близорукому, то они прогуливались на месте встречи более четверти часа, не замечая друг друга, и разошлись бы, если бы случайно не столкнулись на пороге двери, весьма друг другом недовольные.

Между тем парламент продолжал свои прения, и два человека — Пьер Бруссель, советник уголовной палаты, и Бланмениль, начальник следственной комиссии — более всех противились указаниям правительства, а по мере того как они навлекали на себя королевскую немилость, они естественно возвышались во мнении народа. Но между противниками произошел род перемирия, ибо в это время взоры всех обратились на границу. Принц Конде поехал в армию и можно было предвидеть по расположению враждующих армий, что решительное дело не замедлит завязаться.

Исход этого дела произвел бы большое влияние на умы: если бы принц Конде проиграл сражение, то двор, нуждаясь в деньгах и людях для продолжения войны, вынужден был бы отдаться в руки парламента, в случае же победы двор мог бы занять совсем иную позицию.

Итак, та и другая сторона с нетерпением ожидали вестей. 23 августа приехал в Париж из Арраса человек, который объявил кардиналу, что в день его отъезда пушечные выстрелы раздавались ежеминутно и, следовательно, началось решительное сражение. Это важное известие сделалось обнадеживающим, когда он присовокупил, что не видел дезертиров и раненых.

Это известие пришло в Париж в 8 часов утра. Кардинал немедленно послал за маршалом Вильруа и приказал разбудить ее величество, чтобы сообщить новость. Хотя в рассказе приезжего не было ничего определенного, однако вероятность победы была достаточной, чтобы вызвать при дворе радость, тем более что все чувствовали необходимость победы.

Прошел день, а между тем другого известия не приходило и двор начал уже сомневаться в успехе, и только в полночь прибыл граф Шатийон, посланный от имени принца Конде прямо с поля сражения. Неприятель, совершенно разбитый, оставил 9 000 убитых, обоз, часть артиллерии и обратился в бегство — французская армия при Лане одержала решительную победу над сильным неприятелем.

Всем очень хотелось знать, какое впечатление произвело это известие на королевское окружение, а еще более на коадъютора, известного своей антипатией к кардиналу и его партии. За три-четыре дня до этого он явился к королеве и сообщил, что умы начинают все более волноваться, но кардинал Мазарини перебил его краткой басней.

— Г-н коадъютор, — сказал министр со своей хитрой улыбкой и тем итальянским выговором, от которого он так и не отучился, — в те времена, когда звери разговаривали, один волк с клятвой уверял стадо овец, что он защитит их от других волков, если каждое утро из стада будет приходить одна овца зализывать раны, которые он…

Коадъютор, догадываясь о конце притчи, прервал министра глубоким поклоном и удалился. Теперь беспокойный аббат, приняв, как он сам сознавался, некоторые меры, пожелал узнать, какое действие произвела на двор победа при Лане.

На другой день, то есть 24 августа, коадъютор снова явился во дворец, желая в столь важном случае судить о деле по собственному впечатлению. Он застал королеву почти без ума от радости — так она была довольна известием, привезенным графом Шатийоном, но кардинал, умея более управлять собой, сохранял свой обыкновенный вид и, подходя к коадъютору, с какой-то особенной благосклонностью, чего давно не было, сказал:

— Г-н коадъютор, я вдвойне радуюсь счастливому известию, которое мы получили с границы. Во-первых, оно служит для блага Франции, во-вторых, теперь можно показать г-дам членам парламента, как мы воспользуемся этой победой.

Эти слова были произнесены министром с таким простодушием, что коадъютор, который вообще-то не был доверчив по отношению к кардиналу, вышел из дворца с полным убеждением, что хитрый Мазарини говорил, что думал. Поэтому на другой день, в день Луи Святого, он говорил проповедь о том, что король должен заботиться о больших городах, а города должны быть королю за это обязаны.

Благодарственный молебен по поводу победы при Лапе был назначен на 26 августа. По заведенному порядку гвардейцы были расставлены от Пале Рояля до собора Парижской Богоматери. Когда же король вошел в храм, гвардию выстроили в три батальона на площадях Дофина и Королевской. Народ, удивляясь этим солдатам в полном вооружении, чего прежде при церемониях никогда не было, стал подозревать какую-нибудь затею против него и его защитников.

И действительно, г-н Коммин, один из четырех капитанов гвардии, получил приказ арестовать президентов Бланмениля и Шартопа, а также советника Брусселя. Поскольку из трех означенных лиц Бруссель был лицом если не самым важным, то самым популярным и уважаемым народом, то Коммин решил лично арестовать его, поручив двум из своих отправиться к Бланменилю и Шартону. Коммин, ожидая последних указаний, стоял у дверей церкви, когда королева, выходя, сделала ему знак подойти.

— Ступайте, — сказала она вполголоса. — И да поможет вам Бог!

Коммин поклонился и собрался было исполнять приказ, как к нему подошел государственный секретарь Телье и, желая ободрить, бросил:

— Смелее! Не робейте! Все готово, они у себя!

Коммин отвечал, что ожидает только возвращения одного из своих подчиненных, которому он дал некоторые предварительные указания, чтобы приступить к делу, и оставался со своим отрядом гвардейцев перед собором. Но, поскольку было обыкновенным, что телохранители всегда следовали за королем, эта позиция Коммина возбудила в уже недоверчивом народе некоторое беспокойство и прохожие начали собираться в кружки, обсуждать происходящее и ждать дальнейшего, Коммин принял некоторые меры предосторожности для устранения подозрений. Причиной промедлений было то, что он, посадив пажа и офицера в свою карету, велел им в сопровождении четырех гвардейцев ехать к дому Брусселя и когда он, Коммин, покажется на улице, подъехать к воротам дома советника с открытыми дверцами кареты. Когда время для исполнения приказаний прошло, Коммин, оставив свою команду, один направился к дому Брусселя. Увидев его, карета выполнила маневр, а Коммин подъехал к дому и стал стучать в дверь. Мальчик-слуга, ничего не подозревая, отворил дверь. Коммин оставил у входа двух гвардейцев, а с другими двумя вошел вовнутрь. Он застал советника за столом, оканчивающим обед вместе со всем семейством. Можно представить, какое впечатление произвело на сидевших за столом появление гвардейского капитана! Женщины вскочили, Бруссель не поднялся.

— Милостивый государь! — начал Коммин. — Я имею королевское предписание взять вас — вот оно, вы даже можете его прочитать. Для вас и для меня будет лучше, если вы не будете мешкать и тотчас отправитесь со мной.

— Но, позвольте узнать, — возразил Бруссель, — за какое преступление король меня арестует?

— Вы понимаете, г-н Бруссель, — отвечал Коммин, подходя к советнику, — что не капитану гвардии осведомляться о подобном, чем занимаются другие. Я имею приказ вас арестовать и я вас арестую! — При этих словах он протянул к Брусселю руку с намерением взять его, так как знал, что ему не следовало терять время.

Но в этот самый момент старая служанка, видя, как пришли арестовывать ее господина, бросилась к окну, выходившему на улицу, и начала что есть силы кричать:

— Караул! На помощь! Моего господина берут! На помощь!

Потом, заметив, что ее крики услышали и соседи начали суетиться, она бросилась к дверям, загородила их собой, продолжая кричать:

— Нет, вы не увезете г-на советника, мы не отдадим его вам! Караул! На помощь!

Служанка подняла такую тревогу, что когда Коммин сошел со своим арестантом с лестницы, и когда Брусселя, влекомого силой, начали вталкивать в карету, она была уже окружена двумя десятками человек, которые пытались обрезать постромки и воспрепятствовать отъезду.

Коммин видел, что необходимо было действовать решительнее. Он бросился на толпу, которая отступила, но не разбежалась. Коммин возвратился к карете, сел в нее, захлопнул дверцы и приказал кучеру ехать, а четырем гвардейцам идти впереди, чтобы прокладывать дорогу.

Однако не успели они продвинуться и на двадцать шагов, как увидели растянутые поперек дороги цепи. Пришлось поворачивать карету, чтобы ехать по другой улице, но тут не обошлось без драки. Поскольку в то время народ еще не привык к уличным стычкам и очень боялся солдат, особенно гвардейцев, которых уважали более других, поскольку они всегда сопровождали короля, то поначалу сопротивление было слабым, и карета смогла выехать на набережную, где волнение стало разрастаться.

Люди, находившиеся у Брусселя, подстрекаемые старой служанкой, рассеялись по улицам, крича: «К нам! На помощь!» В гвардейцев начали бросать камнями, лошади останавливались на каждом шагу. Увидев просвет в толпе, Коммин приказал кучеру гнать галопом, но как только карета набрала скорость, под колесо попал большой камень и она опрокинулась. Раздались громкие крики, и народ, подобно стае хищных птиц, налетел на опрокинутую карету. Коммин уже думал, что погиб, однако, выскочив из дверей, он заметил блеск ружей роты гвардейцев, шедших к месту беспорядков. Он обнажил шпагу и, став на карету, чтобы его могли видеть издали, закричал: «Ко мне, товарищи! На помощь!» Гвардейцы, узнав своего начальника, беглым шагом пустились к нему, разогнали народ и окружили опрокинутую карету, у которой, как оказалось, было сломано колесо и уже перерезана упряжь. Коммин заметил другую карету — сидевшие в ней остановились, чтобы посмотреть на инцидент. Капитан шепнул гвардейскому сержанту и тот с десятью солдатами бросился к этой карете, принудил седоков выйти и привел ее к Коммину. Тогда на глазах народа, едва сдерживаемого в отдалении солдатами и все более свирепеющего, вытащили Брусселя из сломанной кареты и пересадили в другую, которая направилась к Пале Роялю. Карета Коммина была разломана народом на куски.

Арест Брусселя последовал, по-видимому, в недобрый час, так как при въезде на улицу Сент-Оноре реквизированная карета также сломалась. Народ, видя, что ему представляется возможность употребить последнее усилие, снова бросился на гвардейцев, так что пришлось отгонять его прикладами ружей и тесаками, причем появились раненые. Пролитая кровь не испугала бунтовщиков, но увеличила их ярость: со всех сторон послышались угрозы, горожане стали выходить из своих домов с алебардами, послышались выстрелы из ружей, и один гвардеец был ранен. В эту минуту, к счастью Коммина, появилась карета, посланная его дядей Гито. Коммин бросился в нее, таща за собой арестанта, и лошади взяли в галоп. Они приехали к заднему фасаду Тюильри, где ожидали свежие лошади, и, отделавшись, наконец, от толпы, пустились вовсю в Сен-Жермен, откуда арестанта должны были препроводить в Седан.

В то же самое время Бланмениль и Шартон были отправлены в Венсенн.

Понятно, что после смятения, вызванного арестом «старичка Брусселя», как его называли современные писатели, Париж не мог успокоиться — слух о нем будил вначале печаль, потом начал возбуждать ярость. Все как будто лишились кто отца, кто брата, кто друга или покровителя, и все вдруг поднялись. Мятеж распространился быстро, все бегали, кричали, торговцы запирали лавки, соседи спрашивали друг друга, есть ли оружие, и те, кто его имел, снабжали неимевших пиками, алебардами, ружьями. Коадъютор, обедавший с тремя канониками собора Парижской Богоматери — Шапленом, Гомбервилем и Пло, спросил о причине смятения и узнал, что королева, выходя из церкви, приказала арестовать Брусселя, Бланмениля и Шартона. Это известие весьма встревожило коадъютора, и он, не снимая даже облачения, в котором служил обедню, вышел из дома. Не успел он дойти до площади Нового рынка как был окружен многочисленной толпой — народ узнал его и стал требовать освобождения Брусселя. Коадъютор выбрался из толпы и встав на тумбу объявил, что идет в Лувр просить королеву о снисхождении. Около Нового моста он встретился с маршалом ла Мейльере, возглавлявшим отряд гвардейцев, и хотя маршал видел пока только мальчишек, которые бросали в них камни, он чувствовал себя в затруднении, поскольку понимал, что гроза готова уже разразиться. Коадъютор и маршал по-приятельски поздоровались; маршал рассказал подробно о том, что знал, коадъютор же сообщил, что идет в Пале Рояль поговорить с королевой. Маршал решил ехать вместе с ним, собираясь ничего не скрывать от королевы и министра. Во время переезда от Нового моста до Пале Рояли они сопровождались огромной толпой, неистово кричавшей:

— Брусселя нам! Брусселя! Брусселя!

Прибыв во дворец, коадъютор и маршал нашли королеву в ее большом кабинете вместе с герцогом Орлеанским, кардиналом Мазарини, герцогом Лонгвилем, маршалом Вильруа, аббатом ла Ривьером, г-ном Ножаном Ботрю и капитаном гвардии Гито. Ее величество приняла коадъютора ни ласково, ни сухо, ибо она была слишком горда, чтобы раскаиваться в том, что сделала. А кардинал, казалось, забыл, что говорил накануне.

— Ваше величество, — заявил коадъютор, — я пришел, чтобы, по моей обязанности, получить от вас приказания и споспешествовать всем, что только в моей власти, спокойствию вашего величества.

Королева наклонением головы выразила согласие, но поскольку г-жа ла Ривьер и Ножан Ботрю позволили заметить, что этот бунт не стоит внимания по своей маловажности, то она не сочла нужным изъявить коадъютору особенной благодарности за его предложения. Маршал ла Мейльере рассердился на достаточно безрассудные насмешки царедворцев, которые не знали или не хотели знать всей серьезности положения, и начал говорить королеве об опасности, угрожающей столице, причем ссылался на коадъютора. А тот, бывший свидетелем сцены на площади Нового рынка, не имел причин скрывать истину и высказал ее вполне, уверяя, что волнение в народе сильно и что, по всей вероятности, оно будет сильнее и опаснее. Тут кардинал улыбнулся презрительно, а королева с гневом сказала:

— Г-н коадъютор, думать о бунте, значит бунтовать! Это все сказки, которые любят рассказывать те, кто благоприятствует народным волнениям! Но, будьте спокойны, власть королевы сумеет восстановить порядок!

Кардинал, видя, что королева зашла слишком далеко и коадъютор переменился в лице от последних слов регентши, в свою очередь сказал с притворной лаской:

— Государыня! Желательно, чтобы все говорили с таким чистосердечием как г-н коадъютор, который беспокоится за свою паству, опасается за благосостояние города, беспокоится о власти нашего величества. Я вполне уверен, впрочем, что опасность не так велика, как он ее себе представляет, но я также верю, что она показалась ему такой, какой он ее описывает, и он говорит от чистой совести.

Королева поняла сказанное кардиналом, поэтому она переменила тон и поблагодарила коадъютора, который, притворяясь, что верит ей, отвечал глубоким поклоном. Ла Ривьер пожал плечами и сказал на ухо Ботрю:

— Вот что значит не быть здесь день и ночь! Коадъютор ведь неглуп, кажется, а поверил сказанному королевой.

Дело, однако, было в том, что все, находившиеся в кабинете королевы, играли комедию: государыня притворялась спокойной, пылая гневом; кардинал делал вид, что ничего

Не боится, но внутренне трепетал; коадъютор изображал легковерного, а таковым вовсе не был; герцог Орлеанский казался озабоченным, будучи в этом случае так же беспечен, как и в других; герцог Лонгвиль казался опечаленным, в душе радуясь; маршал Вильруа обнаружил поначалу веселость, но минуту спустя уронил слезу по поводу гибели государства; наконец, Ножан Ботрю, чтобы потешить королеву, передразнивал старую служанку Брусселя, изображая, как она воодушевляла народ, хотя должен был понимать, что на сей раз за комедией может последовать трагедия. Один аббат ла Ривьер был твердо убежден, что все это возмущение не более как нечто скоропреходящее.

Это притворство заразило даже маршала ла Мейльере, который пришел с коадъютором для того, чтобы высказать истину, но, видя на всех лицах истинное или притворное спокойствие, устыдился собственной трусости и принял вид храбреца. Как раз в это время в кабинет ее величества вошел подполковник гвардии с донесением, что народ все более и более ожесточается и угрожает нападением на солдат, и маршал, выйдя из себя, вместо того, чтобы вернуться к своему первоначальному мнению, стал просить о начальстве над всеми четырьмя батальонами гвардии, а также над всеми придворными и солдатами, которых встретит по дороге, уверяя, что с этими силами он легко рассеет взбунтовавшуюся чернь. Королева, любившая крутые меры по своей природе, немедленно согласилась на это предложение, но поскольку действовать таким образом было все-таки опасно, то комедия кончилась, и лишь маршал и королева остались при своем мнении, хотя и их жар несколько остыл.

Вдруг в комнату с бледным, встревоженным лицом вошел канцлер Сегье, и королева не могла удержаться и не спросить:

— Г-н канцлер, что случилось?

Хотя канцлер и не привык говорить правду, на сей раз он обуздал свою привычку и объявил, что народ очень бунтует, а так как у страха глаза велики, то изобразил виденное страшнее, чем это было на самом деле. Канцлер настроил всех более миролюбиво, но вошел г-н Сантерр. Будучи столь же спокоен, сколь канцлер был встревожен, он начал уверять, что горячность в народе остывает, что народ вовсе не брался за оружие, как думали вначале, и что при некотором терпении все уладится.

Ободренные придворные опять склонились к мнению маршала и королевы, состоявшему в употреблении силы. Однако, во всех этих колебаниях терялось драгоценное время, в котором, можно думать, заключалось спасение. Старый Гито, не отличавшийся большим умом, но известный королеве как преданнейший слуга, заговорил своим хриплым голосом о том, что так или иначе, а надобно приступить к делу, что только дуракам и злонамеренным людям простительно спать при таком положении дел.

— Позвольте, однако, спросить, — резко сказал Мазарини, обращаясь к Гито, которого не любил, — в чем же состоит ваше мнение?

— Мое мнение, — отвечал Гито, — состоит в том, что этого плута Брусселя надо отдать живого или мертвого.

— Г-н коадъютор, — продолжал Мазарини, — а вы что скажете о предложении г-на Гито?

— Я думаю, г-н кардинал, — пошел в атаку Гонди, — что во мнении капитан есть и хорошая и худая стороны. Я думаю, нужно возвратить Брусселя, но живым, а не мертвым!

— Возвратить! — воскликнула королева. — Возвратить Брусселя этим канальям, которые его требуют? Нет, я лучше соглашусь задушить его собственными руками и не только его, прибавила она, протянув руки к коадъютору, — но и тех, кто…

При этой выходке кардинал наклонился к уху королевы, и она опустила руки, слегка улыбнувшись.

— Как это глупо, — сказала она, — что я так разгорячилась. Простите меня, г-н коадъютор!

В это время вошел гражданский губернатор Парижа г-н Дре д’Обре с такой смертной бледностью на лице, что, как говорил потом коадъютор, в итальянском театре не представляют страх так хорошо и наивно, и стал рассказывать о том, что с ним произошло по дороге от его дома до Пале Рояля — об угрозах мятежников и о том, что, по его мнению, этот день не пройдет без всеобщего восстания в городе. Страх заразителен, ужас губернатора, выражавшийся в его бледности, телодвижениях и дрожащем голосе, овладел присутствующими. Мятежная толпа представилась грозным зрелищем уже не только кардиналу, но и королеве. Тут все пришли к выводу, что дело требует серьезного рассмотрения, составили наскоро Совет, в котором каждому было предложено высказать свое мнение.

Коадъютор, маршалы Вильруа и ла Мейльере поддержали предложение Гито освободить Брусселя; к ним присоединился и Мазарини, но прибавил, что вернуть советника ранее завтрашнего утра нельзя, поскольку он находится уже достаточно далеко от Парижа. Понятно, что этим кардинал

Хотел выиграть время — если народ не перестанет бунтовать, ему отдадут Брусселя, но ежели он рассеется, можно будет, конечно, принять более крутые меры к обузданию его и одновременно забыть об обещании. Кроме того, Мазарини предложил коадъютору самому сообщить народу это доброе известие, поскольку от него народ примет это лучше, как от своего некоторым образом депутата. Коадъютор, однако, ясно видел расставляемые ему сети и потребовал письменного обещания, хотя такое было с его стороны дерзостью. Тогда ла Мейльере увел коадъютора под утверждения царедворцев, что слово королевы стоит больше всех письменных обещаний.

Однако не таково было мнение коадъютора, который понимал, что ему грозит потерять народную любовь, ибо он может стать орудием обмана. Он хотел было даже воротиться, но королева уже вышла, а Гастон Орлеанский, тихонько подталкивая его обеими руками, говорил самым ласковым голосом:

— Ступайте, г-н коадъютор, ступайте спасать государство!

Солдаты королевской гвардии подхватили коадъютора на руки и снесли до самых ворот Пале Рояля, приговаривая:

— Идите, идите!

Коадъютор вышел на улицу и был окружен толпой, через которую старался пробраться, благословляя народ, но не того от него ждали, и послышались крики: «Брусселя! Брусселя! Верните Брусселя!» Коадъютор решил ничего не обещать, ибо понимал, что обещания скорее всего не будут исполнены и потому только продолжал благославлять народ, однако в это время маршал ла Мейльере во главе отряда легкой гвардейской кавалерии подъехал к толпе с обнаженной шпагой и закричал:

— Да здравствует король! Свободу Брусселю!

Но так как мятежники увидели обнаженную шпагу, а в шуме не расслышали его последних слов, то жест и выкрики не только не успокоили, но еще более воспламенили толпу. Послышался крик: «К оружию!», а один из толпы даже бросился с саблей на маршала, который убил его выстрелом из пистолета. Крики перешли в рев и все бросились к оружию.

Народ, проводивший коадъютора до самого Пале Рояля и ожидавший у ворот его выхода, шел с ним или, лучше сказать, нес его до самого Трагуарского перекрестка, где он увидел маршала ла Мейльере, вступившего в бой с многочисленной толпой, которая перегородила дорогу и на огонь его кавалерии отвечала сильной ружейной пальбой. Тогда коадъютор, надеясь, что противники уважат его достоинство в пастырской одежде, бросился между ними, рассчитывая остановить кровопролитие, Действительно, маршал, который оказался в затруднительном положении, с радостью воспользовался предлогом и приказал прекратить стрельбу, и граждане, со своей стороны, также остановились, довольствуясь тем, что остались на занимаемой позиции на перекрестке. Но десятка три человек, которые или не знали еще о перемирии, или не хотели его признать, вышли с алебардами из улицы Де-Прувер и устремились на кавалеристов. Они ранили пистолетным выстрелом Фонтрайля в руку, прибили одного из пажей, несших сутану коадъютора, и сшибли с ног его самого камнем, который попал ему пониже уха. В тот момент, когда он встал на одно колено, аптекарский ученик, один из самых отчаянных бунтовщиков, навел дуло своего ружья прямо в голову коадъютора, но прелат, не потеряв присутствия духа, схватил рукой дуло ружья и произнес:

— Ах ты, несчастный! Если бы это увидел твой отец!

Молодой человек не понял смысла обращенных к нему слов и думая, что собрался ненароком убить одного из знакомых своего отца, посмотрел на жертву внимательно и вдруг заметил священническое облачение.

— Боже мой! — воскликнул он. — Уж не коадъютор ли вы?

— Именно так, — отвечал прелат, — и ты хотел убить друга, думая, что убиваешь врага!

Мятежник, осознав свою ошибку, помог коадъютору подняться на ноги и громко закричал:

— Да здравствует коадъютор!

Все ответили тем же дружным криком и засуетились вокруг коадъютора. Между тем маршал, воспользовавшись суматохой, выбрался из толпы и устремился во дворец.

Коадъютор, увлекая за собой народ, отправился на Торговую площадь, где, как он говорит, нашел всех торговцев вооруженными. Однако надобно было объясниться, так как мятежники видели вход и выход коадъютора из дворца и желали знать ответ королевы. Коадъютор, не будучи уверен в истинности обещания королевы, объявил, что решительного ответа еще не получал и пойдет в Пале Рояль во второй раз. Предложение было принято с радостными восклицаниями, и он тем же путем отправился во дворец, сопровождаемый более чем 40 000 человек.

У заставы Сержантов он повстречался с маршалом ла Мейльере, который в благодарность за освобождение из рук мятежников бросился к нему на шею и крепко обнял, говоря:

— Я, дурак и безумец, чуть было не погубил отечество, а вы.., вы его спасли! Пойдем, поговорим откровенно с королевой о положении дел и сделаем представление, чтобы при совершеннолетии короля эта зараза государства, эти бессовестные льстецы, которые заставляют королеву верить, что происходящее не имеет никакой важности, были повешены! — И сойдя с лошади, маршал взял коадъютора за руку, а придя во дворец, он подвел коадъютора к королеве и, показывая на него, сказал ее величеству:

— Вот, государыня, тот, кому я обязан жизнью и которого вы, ваше величество, должны поблагодарить за спасение вашей гвардии! И, быть может, вашего дворца!

Королева улыбнулась так, что коадъютор не мог не заметить насмешки, но не показывая вида, что оскорбился, прервал маршала и, почтительно поклонившись, сказал:

— Государыня, речь идет не обо мне, а об обезоруженном и покорном Париже, который готов повергнуться к стопам вашего величества!

— Париж очень виноват и непокорен! — отвечала Анна Австрийская с краской гнева на лице. — Но, с другой стороны, если как меня уверяли, он был столь мятежным, каким образом он в такое короткое время мог успокоиться?

Маршал ла Мейльере понял мысль королевы и заметил:

— Видя, как вас обманывают, государыня, благомысленный человек обязан сказать правду. И я скажу ее — если вы, ваше величество, не прикажете сегодня же освободить Брусселя, то завтра камня на камне не останется в Париже, поверьте мне!

Коадъютор хотел подтвердить эти слова, но королева прервала их презрительным смехом и отрезала:

— Идите отдыхать, г-н коадъютор, вы сегодня столько трудились, что, думаю, немало устали и вам не грех отдохнуть.

Что можно было сказать в ответ? Коадъютор со злобой в сердце вышел из дворца, поклявшись отомстить за невнимание к его заслугам. Каким образом, он еще не знал, ибо события еще не определились с той степенью ясности, чтобы он мог на что-нибудь решиться.

На улице, у дворцовых ворот, коадъютора дожидалась бесчисленна толпа, которая заставила его подняться на империал поданной кареты дать отчет о происшедшем в Пале Рояле. Коадъютор объявил, что на уверения, данные им королеве в том, что народ готов положить оружие и разойтись по домам, если ему возвратят арестованных, королева положительно обещала освободить их из тюрьмы.

Это обещание показалось народу недостаточным и два часа назад он скорее всего этим бы не удовлетворился, но приближалось время ужина. «Это обстоятельство, — говорит кардинал Рец, — может показаться смешным, но между тем оно не подлежит сомнению, и я заметил, что в Париже во время народных возмущений самые горячие головы не хотят прозевать у себя дома ужин». Ввиду этого обстоятельства парижский народ разошелся по домам, и коадъютор смог спокойно вернуться к себе, где сразу лег в постель и приказал пустить ему кровь, дабы избегнуть последствий, которые могли бы случиться от полученного им в голову удара камнем.

Мы, впрочем, не расстаемся еще с коадъютором, поскольку в событиях, о которых пойдет далее рассказ, он будет главным действующим лицом.

ГЛАВА XVI. 1648

Коадъютор и его приятели. — Совещание. — Честолюбие Гонди. — Приготовления к междуусобной войне. — Распоряжения коадъютора. — Бунт. — Баррикады. — Предположения двора. — Члены парламента предстают перед королевой. — Опасности для депутатов. — Новая депутация в Пале Рояле. — Королева освобождает Брусселя. — Тревоги двора. — Торжество Брусселя. — Указ парламента. — Снятие баррикад. — Стихи против фрондеров.

Коадъютор вернулся домой недовольный и расстроенный душой более, чем телом, хотя и распорядился о кровопускании. Теперь он уже не сомневался в том, что был игрушкой в руках Мазарини и королевы, что они толкали его вперед с намерением не исполнить ни одного из тех

Обещаний, которые через него давали парижскому народу, предполагая, что коадъютор потеряет любовь Парижа, добытую такими усилиями и деньгами.

Во время этих размышлений пришел граф Монтрезор, этот вечно недовольный человек, который участвовал вместе с Сен-Маром в заговоре против Ришелье и с коадъютором против Мазарини.

— Ну что, любезнейший, — пошутил входя в комнату Монтрезор, — ведь вы совершили сегодня славную кампанию!

— Разве? — спросил коадъютор.

— Разумеется! — заявил Монтрезор. — Что, скажете мне, выиграли вы вашими сегодняшними двумя представлениями королеве?

— Я этим выиграл то, — отвечал коадъютор, выходя из себя, поскольку слова графа очень хорошо соответствовали тому, что он сам себе говорил, — я выиграл то, что доказал королеве свою благодарность за достоинство коадъютора, которое она изволила мне дать.

— Так вы думаете, — спросил, засмеявшись Монтрезор, — что королева вами довольна?

— Надеюсь, — коротко ответил коадъютор.

— Ну, нет! Разуверьтесь, приятель, ибо сегодня она сказала своим статс-дамам де Навайль и де Моттвиль, что хотя вам вовсе не следовало возмущать народ, вы сделали все для этого, что только от вас зависело!

Это замечание полностью соответствовало происходившему в душе коадъютора, и хотя он с сомнением покачал головой, граф Монтрезор ясно видел, что удар нанесен верно. На помощь к нему подоспел маркиз Лег, капитан гвардии герцога Орлеанского и один из вернейших друзей коадъютора.

— А, прошу пожаловать, г-н маркиз! — приветствовал его коадъютор. — Знаете ли, что мне сказал сейчас граф Монтрезор?

— Право, нет, — отвечал маркиз, — не знаю.

— Он сказал, что при дворе надо мной смеются и думают, будто все, что я сегодня делал, было только комедией, целью которой было возмутить народ!

— Ну что же, — сухо заметил Лег, — Монтрезор прав.

— Можете ли вы представить мне какие-нибудь доказательства этому? — спросил коадъютор, чувствуя, как гнев начинает волновать его кровь.

— Я приехал к вам прямо с ужина у королевы, — отвечал Лег.

— Ну, что же вы там видели? Что слышали? — быстро спросил коадъютор.

— Я там видел, — стал говорить маркиз, — людей, весьма радующихся тому, что дела приняли лучший, нежели они ожидали, оборот. Слышал я там и множество едких насмешек над каким-то коадъютором, который хотел взбунтовать народ, и не успев в этом притворился раненым, хотя ничего подобного с ним не случилось, который, выходя из дома, рассчитывал, что ему будут рукоплескать, как в театре на представлении трагедий Расина, а вернулся домой освистанный, как фарс Буаробера. Наконец, этот самый коадъютор, о котором я вам говорю, составлял предмет всех разговоров и в продолжение целых двух часов был осыпаем утонченными насмешками Ботрю, колкостями ла Ривьера, сопровождаемыми ложным состраданием кардинала и громким смехом королевы.

— Г-н коадъютор, — сказал Монтрезор, — разве вы не читали известное сочинение «Заговор Фиески», которое было написано лет пятнадцать тому назад одним моим знакомым, аббатом Гонди?

— Читал, граф, — отвечал коадъютор, — и вы знаете, что Фиески — мой любимый герой, но я нигде не читал, что Фиески был обязан своим титулом графа Лаванья дожу, против которого он возмутился.

— Хорошо, — сказал Монтрезор, поднимаясь, — засните сегодня с этими прекрасными чувствами, а завтра, пожалуй, вы пробудитесь в Бастилии.

— А что вы об этом думаете, Лег? — спросил коадъютор маркиза.

— Я, — отвечал тот, — совершенно согласен с графом и если бы был на вашем месте, то после всего, что слышал, клянусь вам, или бы решился на открытое сопротивление, или непременно бежал и не в эту ночь, а сию же минуту!

Дверь отворилась в третий раз, и граф д'Аржанте, который прежде служил у графа Суассона и у него познакомился с аббатом Гонди, вошел в комнату с бледным и встревоженным лицом.

— Вы пропали! — обратился он к коадъютору, не дав тому н рта раскрыть. — Маршал ла Мейльере послал меня сказать вам, что он не знает, какой бес овладел Пале Роялем! При дворе говорят, будто это вы затеяли бунт и всеми силами поддерживаете его, и как ни защищал вас маршал, его никто не слушал и, быть может, в эту же ночь против вас будут приняты самые насильственные меры!

— Какие же? — поинтересовался коадъютор.

— Послушайте же, — снова начал д'Аржанте, — все это пока только предположения, но со временем скрытые намерения могут быть исполнены. Это говорят в Лувре, и ла Мейльере поручил мне вам передать, что вы должны быть арестованы и отправлены в Кампер-Корантен, Бруссель — отправлен в Гавр-де-Грас, и на рассвете канцлер закроет парламент и удалит его в Монтаржи.

— Ну! — в один голос воскликнули Монтрезор и Лег. — Что вы скажете на это?

— Народ не допустит этого! — твердо заявил коадъютор.

— Народ! — повторил граф д'Аржанте. — А где, вы думаете, народ теперь находится?

— Разве он не на улицах? — удивился прелат.

— Как же! — вскричал граф. — Что кардинал и королева предполагали, то и случилось — ночь прекратила мятеж, народ разошелся по домам. Маршал ла Мейльере, которого посылали узнать, в каком положении Париж, вернулся и объявил, что в этот час из всей многочисленной толпы, наводнявшей улицы и переулки, осталось не более сотни, что огни везде потушены, так что ежели кто-нибудь приехал издалека, то он и не заподозрит о происходившем днем.

— Так это, любезный мой д'Аржанте, — спросил коадъютор, — маршал и поручил вам мне сообщить?

— Да, — отвечал граф, — чтобы вы подумали о своей безопасности, г-н коадъютор.

— А маршал Вильруа ничего не говорил? — поинтересовался коадъютор.

— Ну, да! Он не посмел, — улыбнулся граф, — вы же знаете, какой он трус! Но он пожал мне руку так, что я в нем, в общем, не сомневаюсь. Однако повторяю вам, что теперь нет ни души на улицах, все спокойно в Париже и завтра повесят, кого захотят!

— Ну что? — сказал Монтрезор. — Не то же и я говорил?

Тогда маркиз Лег более других стал сожалеть о поведении коадъютора в этот день, поведении, говорил он, о котором сожалели его друзья и которое погубило как его самого, так и их.

Коадъютор холодно выслушал сожаления и насмешки друзей, а когда они кончили, подытожил:

— Послушайте, господа! Дайте мне подумать четверть часа, а там я докажу вам, что мы можем внушить к себе и другое чувство, во всяком случае, не сожаление. — Затем коадъютор попросил всех уйти в другую комнату и остался один.

Потому ли, что коадъютор читал Плутарха, или потому, что написал «Заговор Фиески», он всю свою жизнь домогался сделаться главой партии. Теперь он достиг этой цели и в его руках было все, чтобы иметь успех. Он позвал своего камердинера и послал его к полковнику Мирону, надзирателю квартала Сен-Жермен л'Оксерруа, прося его тотчас к нему приехать.

В это время на городских часах просило полночь. Коадъютор отворил окно и стал смотреть на улицу. Ночь была тихой и ясной, царствовала глубокая тишина, огни в домах, как и говорил д'Аржанте, гасли один за другим.

По завершении четверти часа Монтрезор, Лег и д'Аржанте вошли в комнату коадъютора и застали его у окна.

— Ну, что же! — сказал д'Аржанте. — Четверть часа прошла!

— Да, — отвечал коадъютор, — я знаю.

— О чем же вы думаете? — заволновался граф.

— Я думаю, — отвечал коадъютор спокойно, закрывая окно, — что завтра к полудню Париж будет в наших руках.

Лица, которым он неожиданно поверил эту странную тайну, громко рассмеялись, предполагая, что удар камнем в голову лишил бедного прелата рассудка.

В это самое время вошел слуга вместе с полковником Мироном. Коадъютор дал лакею другое письмо на имя аудитора счетной палаты по имени Леспине, который был надзирателем квартала Св. Евстахия. Этот Леспине был старым знакомым коадъютора и они вместе участвовали в заговоре графа Суассона. Лакей тотчас вышел, чтобы отнести письмо.

Мирон, без сомнения, заранее знал о намерениях коадъютора, ибо вовсе не был удивлен тем, что его подняли в такой поздний час. Коадъютор рассказал ему обо всем случившемся и оба, удалившись в особую комнату, разговаривали между собой с полчаса о средствах и мерах, которые им теперь было необходимо предпринять. По окончании беседы Мирон простился с коадъютором и его друзьями и удалился, однако через несколько минут вернулся в сопровождении человека, принадлежащего к простому сословию.

Этот человек был братом повара Мирона. Будучи за некоторое время до этого приговорен к виселице и вырвавшись из рук правосудия, он, чтобы не быть пойманным, выходил только по ночам. Мирон, выйдя от коадъютора, с ним встретился, а тот, узнав полковника, рассказал такие интересные вещи о том, что их в настоящее время занимало, что Мирон попросил его пройти вместе с ним к коадъютору.

Этот привыкший шататься по ночам человек заметил у ворот дома полковника двух офицеров, разговаривавших между собой. Притаившись, он смог подслушать их разговор. Офицеры — поручик Рюбантель и полковник Ванн — рассуждали о том, как бы поискуснее ворваться к Мирону, чтобы застать его врасплох, как Брусселя, и обдумывали, где лучше расставить гвардейцев, жандармов и отряд легкой кавалерии, чтобы иметь в своей власти все кварталы города от Нового моста до Пале Рояля.

Брат повара рассудил, что нельзя терять время, пробрался в дом Мирона с тем, чтобы уведомить его о вражеских затеях, но узнав, что Мирона дома нет, а за ним приходили от коадъютора, отправился к дому архиепископа в надежде встретиться с полковником, что и произошло. — Хорошо! — сказал коадъютор. — Мы не знали только, где именно они намеревались расставить войска, теперь мы это знаем. Распорядитесь же так, как мы договорились, мой любезный Мирон, но, прошу вас, ради Бога, не плошайте — теперь каждая минута дорога!

Мирон поклонился и вышел — коадъютор отдавал приказания как главнокомандующий перед битвой.

Оставшись с друзьями, коадъютор спросил, не хотят ли они ему помогать, и после нескольких минут раздумья они приняли предложение. Монтрезор и Лег устремились к своим приятелям, а д'Ажанте, будучи хорошо знаком с Луи де Креваном кавалером д'Юмьером — будущим маршалом Франции, находившимся с рекрутами в Париже, обещал привести от него человек 20 молодцов. Условились также о местах, где должны были действовать Монтрезор и Лег; д'Аржанте, как самый смелый и решительный, получил назначение находиться при Нельской заставе, ибо упомянутый бродяга слышал, как Рюбантель и Ванн два раза произнесли это название.

В это время Мирон, согласно договоренности, уже принимал меры предосторожности, сам размещая уважаемых, одетых в черные плащи и без оружия, граждан во всех тех местах, где должны были стоять войска. В продолжение двух часов Мирон развил бурную деятельность и расставил от Нового моста до Пале Рояля более 400 человек, причем организовал это, как пишет коадъютор, «тихо и весьма осторожно».

Леспине получил от Гонди приказание быть готовым овладеть заставой Сержантов, чтобы устроить там баррикаду против королевских гвардейцев. Очевидно, что план был разработан заранее.

Отдав приказания, подобно герцогу Энгиенскому накануне битвы при Рокруа, коадъютор лег в постель с тем, чтобы поспать до тех пор, пока его не разбудят. В 6 утра к нему вошел секретарь Мирона с известием, что во время ночи войска не показывались и видели лишь кавалеристов, проезжавших по улицам, чтобы узнать, очевидно, много ли народа, и, увидев, что мало, галопом вернулись в Пале Рояль.

Но если в этом пункте все пока было спокойно, то по деятельности канцелярии государственного канцлера, где часто отправлялись и возвращались посыльные, можно было предположить, что здесь что-то затевается против парижского народа.

В 7 утра второй вестник Мирона пришел известить, что канцлер со всеми чиновниками магистрата направился ко дворцу. В это же время курьер графа д'Аржанте донес о движении двух рот гвардейцев к Нельской заставе.

Наступила решительная минута, и коадъютор велел всем сказать, что пусть каждый действует по данным ему инструкциям.

Через четверть часа по шуму, дошедшему до архиепископского дома, его хозяин узнал, что его приказания исполняются в точности. Монтрезор и Лег, находясь у Нового моста, при содействии людей Мирона призвали народ к оружию. Леспине, со своей стороны, овладел заставой Сержантов, а д'Аржанте, переодетый каменщиком, напал со своими людьми на швейцарцев, причем было убито до тридцати солдат, а остальные разбежались, оставив свой штандарт в руках нападавших.

Тройная атака подняла во всем городе тревогу, мятеж, как пожар, быстро распространился от центра Парижа до самых отдаленных окраин. Все взялись за оружие, даже женщины и дети, в самое короткое время было выстроено более тысячи двухсот баррикад. Канцлер Сегье, теснимый со всех сторон, видя перед собой многочисленную толпу мятежников, словно выраставших из-под земли, с трудом смог укрыться, провожаемый неистовыми проклятиями и угрозами, в отеле д'О, находившемся на набережной Дез-Огюстен, близ моста св. Михаила. И едва затворилась за ним дверь, как народ с яростью бросился к отелю и выломал ее. Несчастный канцлер спрятался вместе с братом, епископом Миосским, в маленьком кабинете, дверь которого искусно была скрыта обоями. Хорошо понимая, что жизнь его находится в опасности, что если его найдут, то изрубят в куски, он встал на колени перед своим братом-епископом и начал исповедь, ожидая с минуты на минуту смерти. Однако же он не был найден, народ удовольствовался разоблачением отеля — корыстолюбие взяло верх над мщением, и бунтовщики, вытаскивая мебель и всякие ценности на улицу, забыли о потайном кабинете, где укрылись канцлер и епископ Меосский.

Все это время у королевы совещались — присутствовали все принцессы и между ними бедная королева Английская, которая, оставив королевство свое в революционном состоянии, приехала просить приюта в другом королевстве, теперь не менее возмущенном. Что касается кардинала, то он, имея при себя аббата ла Ривьера и нескольких вельмож двора, которых считал вернейшими своими приверженцами, занимался делами в маленьком кабинете ее величества. В это время приехал во дворец человек, которого едва спасшийся канцлер Сегье прислал уведомить королеву и кардинала о своем положении. Королева немедленно вызвала маршала ла Мейльере и приказала идти на помощь к канцлеру; без промедления маршал, взяв с собой жандармов и несколько человек легкой кавалерии, отправился к отелю д'О.

А во дворце расспрашивали посланника о положении дел. Он сказал, что Париж взбунтовался, что поперек всех улиц натянуты цепи, что на каждом шагу встречаются баррикады, защищаемые народом, что мятежники, не переставая требовать освобождения Брусселя, изо всей силы кричат: «Да здравствуют королева и коадъютор!» Королева, внимательно выслушав этого человека, пошла с ним в кабинет к Мазарини, чтобы тот повторил ему все, что сказал ранее, и между королевой и министром тут же было решено послать кого-нибудь к коадъютору.

Маршал ла Мейльере не без труда добрался до отеля д'О. Пожилая женщина, остававшаяся одна во всем доме, повела его к кабинету, где скрывался канцлер Сегье. Маршал окружил бедного канцлера своим конвоем и пешком отправился вместе с ним в Пале Рояль, но не успели они сделать и нескольких шагов, как навстречу попалась герцогиня Сюлли, дочь канцлера, которая, узнав о случившемся, поехала в карете его искать. Канцлер с братом сели в карету и окруженные солдатами маршала помчались к Пале Роялю. Когда, миновав Новый мост, карета ехала мимо площади Дофинэ, находившийся в засадах и вооруженный ружьями народ открыл по конвою сильный огонь. Адъютант короля, всегда находившийся в свите канцлера, был убит и вместе с ним один гвардеец и несколько солдат. Герцогиня Сюлли, прикрывшая собой отца, была поражена пулей в руку, к счастью на излете, и она была только контужена. Наконец, поезд добрался до дворца, и при виде раненой герцогини Сюлли, дрожащего от страха канцлера, епископа Меосского, бывшего не в лучшем состоянии, настроение двора приобрело более серьезное направление.

Вскоре возвратился курьер, посланный к коадъютору. Этот посланный, служивший казначеем в собственном ее величестве кабинете, застал коадъютора дома, и тот объявил, что, не имея никакого влияния на народ, может только изъявить королеве и кардиналу свое сожаление по поводу сопротивления народа власти королевы. Было, однако, ясно, что этот ответ был ничем иным, как уверткой, поскольку все доказывало его теперешнее исключительное, более чем когда-либо, влияние на парижский народ.

В это время королеве доложили, что парламент, собравшийся в этот день очень рано, подписав приговор Ком-мину, поручику королевской гвардии, исполнившему приказ о вчерашних арестах, и запретив впредь под страхом смертной казни всем военным исполнять подобные распоряжения, приближается в полном составе и в парадных мундирах к Пале Роялю. Шествие парламента выглядело триумфом: перед ними опускались цепи, разбирались баррикады и звучали призывы: «Брусселя! Брусселя!»

Через некоторое время доложили, что члены парламента прибыли к главному входу во дворец. Королева была вне себя от гнева, но не могла запретить им войти и дала на это свое разрешение. Минуту спустя появилась депутация во главе с первым президентом и президентом де Месмом, тогда как остальные члены парламента остались во дворе.

Президент собрался было произнести речь, но королева, встав со своего места, сама подошла к нему и сказала:

— Не странно ли это и не стыдно ли вам, господа, что при жизни покойной королевы вы безо всякого негодования смотрели на арест и заключение в тюрьму принца, а ныне, из-за этого негодяя Брусселя, вы и ваш народ поднимаете такую тревогу, что потомство с ужасом посмотрит на ничтожную причину беспорядков, и король, мой сын, со временем вынужден будет отомстить вам за это!

Президент, дав королеве закончить, ответил:

— Осмелюсь заметить вам, государыня, что теперь не время упреков и что при том положении, в котором находится народ, нужно думать о том, как его успокоить. Что же касается меня, — прибавил он, — то я полагаю, государыня, вы должны отпустить арестанта по собственной вашей воле, в противном случае его у вас возьмут силой, что, без сомнения, причинит вам величайшее огорчение.

— Вы можете, — возразила королева, — смотреть на это дело таким образом, я смотрю на него совсем иначе! Я бы унизила королевскую власть, если бы оставила без наказания человека, который так дерзко ее оскорбляет.

— Итак, это ваше последнее слово, государыня, — спросил президент, — и вы решительно отказываетесь исполнить то, о чем вас просят?

— Да, — отвечала королева, — пока у меня будут просить подобным образом. По кротости моего правления вы должны были бы видеть, каковы мои намерения. Прибавлю, что лично я, быть может, и простила бы его, но вы сами, господа, знаете, что коронованным лицам вменяется в обязанность держать свой народ в некотором страхе!

С этими словами королева повернулась и ушла в кабинет, где находился Мазарини. Президент послал просить ее уделить им еще несколько минут, но королева не вернулась, а вместо нее вышел канцлер, сказавший членам парламента, что если они в будущем будут выказывать более повиновения воле короля, то и королева, со своей стороны, готова оказывать им все зависящие от нее милости.

Президент попросил объяснить этот ответ. Тогда канцлер объявил, что если парламент согласится впредь не собираться сам по себе для рассмотрения государственных дел и не будет контролировать королевские указы, то королева возвратит им арестованных.

Депутаты вышли из дворца, объявив, что они рассмотрят эти предложения. Парламент двинулся обратно в том же порядке, и так как он ничего не говорил народу относительно освобождения Брусселя, то, понятно, народ, вместо радостных восклицаний и доказательств своей поддержки, с которыми провожал его ко дворцу, выказывал теперь известную сдержанность. У заставы Сержантов, где находилась первая баррикада, народ начал роптать, требуя свободы Брусселю, но первый президент успокоил толпу, сказав, что королева обещала удовлетворить желание народа. У второй баррикады повторилась та же сцена, и президент смирил мятежников тем же ответом, но у Трагуарского Креста парижане не поверили словам президента, началось смятение, а один поварский ученик, поддерживаемый двумя сотнями людей, бросился на президента и, приставив к его груди алебарду, закричал:

— Изменник! Так вот ты как для нас стараешься! Возвратись сейчас же во дворец и, если не хочешь быть убитым, приведи к нам Брусселя! А если не его, то Мазарини!

При этой угрозе члены парламента испугались, пять или шесть заседателей вместе с двадцатью советниками скрылись в толпе, лишь первый президент не потерял присутствия духа, хотя более других подвергался опасности, и, собрав оставшихся при нем чиновников парламента, медленно, с подобающей его званию важностью, направился опять к Пале Роялю.

При дворе скоро узнали о том, что случилось с президентом и его коллегами. Шум же от возмущения был слышен даже в комнатах королевы, все слышали также крики и угрозы, сопровождавшие возвращающихся во дворец депутатов парламента. Теперь депутаты встретили в королеве более готовности их выслушать, а придворные дамы, став перед ней на колени, умоляли ее не противиться народным требованиям. Королева смягчилась.

— Итак, господа, — сказала она, — рассудите сами, как нужно теперь лучше действовать.

Парламент собрался для совещания в большой галерее, и через час первый президент от имени всего собрания, изъявив готовность верой и правдой служить королю, дал отчет совещанию парламентариев. Совещанием было решено отложить заседания парламента до дня св. Жана — очевидно, это соглашение было не миром, но перемирием, но обстоятельства были таковы, что правительница не могла уже ничего предписывать, и потому она удовольствовалась заявлением первого президента и подписала приказ освободить советника Брусселя из тюрьмы. За ним немедленно была послана карета от двора.

Теперь члены парламента с торжеством вышли из дворца, а королева не могла не почувствовать унижения.

Народ ожидал парламент, чтобы получить отчет о вторичном представлении королеве. Президент отвечал, что имеет приказ ее величества выпустить Брусселя из тюрьмы, а когда народ не поверил этому, племянник арестованного показал всем бумагу, объявив, что завтра к 8 часам утра Бруссель будет в Париже. Это смягчило несколько гнев мятежников, но так как они боялись обмана, что имело место накануне, то решили остаться вооруженными всю ночь и, если завтра к 10 утра Бруссель не будет возвращен, разнести, не оставив камня на камне, Пале Рояль и на развалинах повесить Мазарини.

Дворец был объят ужасом. Граждане стреляли постоянно, и весь шум заставлял опасаться страшного кровопролития. Бунтовщики близко подходили ко дворцу, так что пришлось расставить вокруг него часовых в десяти шагах один от другого. Королева не смогла заснуть всю ночь, а для министра народные угрозы не были тайной, поэтому он не раздевался и постоянно был готов сесть на лошадь. Один караул стоял у ворот его дома, другой — в комнатах, а кавалерийский полк ожидал кардинала в Булонском лесу, чтобы сопровождать его в случае необходимости выехать из Парижа. Один итальянец, состоявший на службе у кардинала, сказал на следующий день г-же Моттвиль, что даже за владение французским королевством он не захотел бы провести еще ночь, подобную той, какую он провел со своим господином.

На следующий день всякие бесчинства усилились. Мятежники громко кричали, что пошлют за герцогом де Бофором и сделают его своим предводителем. Пробило 9 часов — Бруссель не появлялся, мятежники распалялись, бунт распространился по всему городу, королева и Мазарини собирались уже бежать. Наконец, в 10 часов угрозы и проклятия сменились восторженными криками — прибыл Бруссель. Народ понес Брусселя на руках, разрывая протянутые через улицы цепи и круша баррикады. Советник был принесен в собор Парижской Богоматери, где было пропето «Тебе Бога хвалим». Однако Бруссель, смущаясь тем, что стал причиной такого возмущения и беспорядка, не дождался окончания молебна, украдкой вышел через маленькую дверь и побежал домой, удивленный народной любовью, о которой до сих пор и не подозревал.

Действительно властитель города, парламент, имея в своей власти короля, королеву и министра, издал следующий указ:

«Парламент в общем своем заседании сего числа, выслушав городского голову относительно данных ему приказаний вследствие бунта, происходившего третьего дня, вчера и сегодня утром, выслушав также королевского генерал-прокурора и приказав, чтобы все цепи и баррикады, устроенные гражданами, были убраны, предписывает всем разойтись по своим домам и возвратиться к своим прежним занятиям. Дано парламентом 28 августа».

Через два часа баррикады были уничтожены, цепи сняты, лавки и магазины открыты, и Париж казался таким спокойным, словно все, что совсем недавно происходило, было только сном.

За несколько дней до этого Мазарини заявил, что члены парламента суть не что иное, как школьники, которые швыряют камнями (frondent) в парижские каналы и которые разбегаются во все стороны, как только увидят гражданского губернатора, и снова собираются, когда он удалится. Эта острота очень оскорбила парламентариев, а поутру, в день баррикад, советник Барильон публично исполнил следующий куплет одной модной песенки:


Сегодня поутру

Дует ветер из Фронды;

Я думаю, он

Грозит Мазарини.

Сегодня поутру

Дует ветер из Фронды.


Куплет был весьма удачен, и если сторонников двора называли «мазаринистами», то приверженцев парламента стали именовать «фрондерами». Коадъютор и его друзья, которые, как мы видели, организовали мятеж, приняли это наименование и стали носить на шляпах тесьму в виде пращи. Слово «Фронда» вошло в моду — в булочных стали печь булки a la Fronde, появились a la Fronde шарфы, платки, перчатки. Имя, под которым возмущение должно было быть внесено в летописи, нашлось.

ГЛАВА XVII. 1648 — 1649

Двор выезжает в Рюэль. — Победы и рана принца Конде. — Конде вызывают в Париж. — Принц и бесноватый. — Дерзкое предложение парламента. — Указ королевы. — Слухи о предположении кардинала жениться на королеве. — Влияние Конде. — Двор возвращается в Париж. — Парламент снова поднимается против Мазарини. — Совет принца Конде. — Двор собирается в Сен-Жермен. — «Королева пьет!» — Отъезд двора в Сен-Жермен. — Страх парижан. — Письмо короля. — Указ парламента. — Начало междоусобной войны.

Трехдневный бунт и все за ним последовавшее сделали для королевы пребывание в Париже невыносимым, и при первом удобном случае она пожелала оставить его. Под предлогом подновления и переделок в Пале Рояле король, королева, герцог Анжуйский, у которого только прошла оспа, и еще не оправившийся от испуга кардинал Мазарини удалились в Рюэль, поскольку Сен-Жермен был в это время занят английской королевой Генриеттой.

В иных обстоятельствах это не показалось бы странным. Был месяц сентябрь, и почему бы королю, королеве и принцу не иметь желания провести несколько дней за городом. Однако их отъезд имел вид бегства. В 6 утра король сам сел в карету и поехал с кардиналом за Парижскую заставу, а королева, как говорит г-жа Моттвиль, желая показать, что имеет более других мужества, оставалась некоторое время в городе, съездила в монастырь францисканцев на исповедь, посетила в Валь-де-Грасе своих добрых монахинь, простилась с ними и только затем выехала в Рюэль.

Герцог Орлеанский остался в столице для сношений с парламентом в случае каких-нибудь новых осложнений. Этот герцог, казалось, давно и навсегда утративший всякое значение, снова становился могущественным лицом, выказывая присущие ему гордость и честолюбие. Он являлся наместником королевства и поэтому располагал некоторой властью, а так как он всегда доставлял королеве некоторое беспокойство, то она вознамерилась противопоставить ему принца Конде.

Принц Конде продолжал торжествовать на полях битв. Разбив неприятеля при Лане, он взял город Фюрнес, но был ранен в бедро, что дало повод вызвать его в Париж. Ожидая приезда принца, королева, желая, без сомнения, отомстить за бунт, следствием которого было вынужденное освобождение Брусселя и Бланмениля, снова сослала старого маркиза Шатонефа и арестовала де Шавиньи — первого за то, что он принимал участие в политических беспорядках, второго за то, что будучи в дружеских отношениях со многими членами парламента он возмущал их своими советами. Впрочем, настоящей причиной была ненависть, которая родилась между де Шавиньи и Мазарини в тот день, когда Беринген объявил последнему о желании королевы сделать его своим первым министром.

Эти два события были на слуху в день приезда принца Конде. Парламент не без опасения смотрел на этого человека, который на двадцать восьмом году жизни имел репутацию первого полководца в Европе; кроме того, он имел вес при дворе и состоял во главе общества «петиметров» (щеголей), заменивших семнадцать придворных кавалеров времени Луи XIII; мало того, принц Конде способствовал аресту герцога де Бофора, которому народ был предан только потому, что тот был преследуем, а это характерно для периодов, когда народ недоволен правительством. Словом, это был человек придворный, одаренный большим умом и решительностью, сведущий в политике, знаток истории, философии и математики, наконец, человек, который никогда ничего не боялся.

Во время возвращения принца Конде в Париж с ним случилось одно приключение, молва о котором его опередила и которое весьма занимало двор. Проезжая Бургундию, принц услышал об одном очень известном бесноватом и захотел увидеть его. Принца привели к одержимому и сказали, что ежели он хочет видеть его в припадке бешенства, то стоит только дотронуться до него четками. Принц решил попробовать, тем более, что у него имелся ковчежец с мощами, освященными самим папой. Что касается бесноватого, то ему не сообщили, какое знатное лицо удостаивает его своим посещением.

Принц был введен в комнату и нашел бесноватого довольно спокойным. Конде сделал знак, что хочет посмотреть, как бесноватый придет в ярость, и, вынув из кармана своего жилета руку со сжатым кулаком, положил ее на голову пациента. Тот начал страшно гримасничать, кривляться и метаться а принц, доведя исступление до крайней степени, раскрыл ладонь и показал, что он коснулся не мощами а своими карманными часами. Вид часов до того раззадорил больного, что тот бросился на принца с намерением задушить, однако принц, отступив и подняв свою трость, сказал:

— Г-н черт! Мне давно уже хотелось тебя видеть, но предупреждаю, что если ты до меня дотронешься, то я разобью сосуд, который стоит на окне, и заставлю тебя из него выйти! — Бесноватый внезапно успокоился и более не сумасбродствовал.

Герцог Орлеанский, со своей стороны, с неудовольствием смотрел на приезд принца в Париж, поскольку тот был его соперником не только в политике, но и в любви — принц был влюблен в м-ль Вежан, за которой герцог ухаживал и встречал взаимность. Позднее мы расскажем, чем эта любовь кончилась.

Принц приехал в Париж 20 сентября, два дня спустя после изгнания маркиза Шатонефа и ареста де Шавиньи, поэтому он нашел Париж взволнованным и узнал, что парламент собрался, намереваясь освободить де Шавиньи из тюремного замка подобно тому, как освободил Брусселя и Бланмениля.

Через два дня по приезде принц отправился в Рюэль представиться королеве. В парламенте в этот день собрание было очень бурным. Президент Виоль, приверженец де Шавиньи, известил собрание об изгнании маркиза Шатонефа, задержании де Шавиньи, выезде короля из города, возвращении принца Конде и скором прибытии войск. Тогда президент Бланмениль заявил, что все это имеет причиной одного чуждого Франции человека, и все беды прекратятся только тогда, когда этот человек будет подведен под указ, изданный в 1617 году после смерти маршала д’Анкра, которым воспрещалось всякому иностранцу иметь в королевстве должности, духовные места с доходами, почести, достоинства и управление делами. Ни одно до сих пор нападение не направлялось так прямо против Мазарини как это, так смело и решительно выраженное в словах Бланмениля. Оно немедленно стало известно в Рюэле.

На другой день в парламент пришли два письма — одно от герцога Орлеанского, другое от принца Конде; в этих письмах парламент приглашался на конференцию в Сен-Жермен. Вместо одной конференции состоялось две. Члены парламента в количестве 21 отправились в Сен-Жермен, куда поехали также герцог Орлеанский и принц Конде. Результатом конференций было издание 4 октября указа, подписанного королевой, кардиналом, принцами и канцлером:

«Ни один чиновник королевской службы не может быть лишен своего места или звания по тайному королевскому повелению. Всякое арестованное правительственное лицо будет через 24 часа представлено в суд. То же самое относится и ко всем вообще подданным короля, если только не нужны будут доказательства — в таком случае задержание виновного не может продолжаться более 6 месяцев».

Этот указ имел ту особенность, что был подписан двумя принцами, из которых одного несколько раз ссылали, по поводу чего парламент никогда не изъявлял своего неудовольствия, а отец другого просидел три года в Венсенне, на что парламент, восставший сначала против ареста Брусселя, Бланмениля и Шартона, а потом против ссылки маркиза Шатонефа и ареста де Шавиньи, никогда не возражал. Что же касается отношения этого указа к правам двора, то г-жа Моттвиль прямо называет его убийственным для королевской власти. Прибавим, что де Шавиньи, который был уже отправлен в Гавр, получил свободу, ограниченную повелением жить в принадлежащих ему поместьях.

Эта победа показала силу парламента и дала понять Мазарини все его бессилие и как мало, несмотря на все старания, он укоренился во Франции, если так легко было применить к нему закон против иностранцев. К этому же времени, по всей вероятности, надобно отнести событие, которое некоторые историки считают вымышленным, но в действительности которого уверяет нас принцесса Палатинская — вторая супруга герцога Анжуйского и мать регента — мы имеем в виду тайное бракосочетание королевы и кардинала. Вот, что она говорит:

«Королева-мать, вдова Луи XIII, не довольствуясь тем, что любила кардинала Мазарини, вышла, наконец, за него замуж. Он не был священником и следовательно ему ничто не могло препятствовать ко вступлению в брак. Добрая королева ужасно докучала ему и он грубо обходился с ней. Вообще в то время тайные браки были в моде».

Что касается этого брака, то теперь известны все его обстоятельства, а тайный ход, которым кардинал по ночам приходил к королеве, можно и сегодня увидеть в Пале Рояле. Дело, как говорят, дошло до того, что она сама к нему приходила, а он заявлял:

— Что еще надобно от меня этой женщине?

Старая ла Бове, первая камер-юнгферша королевы, знала об этом браке, и Анна Австрийская вынуждена была угождать ей во всем. Немудрено, что большое влияние г-жи Бове было предметом удивления придворных.

Послушайте, что пишет о ней Данжо, человек официальный, так сказать «Монитор» того времени:

«Это была женщина, которую самые знатные вельможи долгое время уважали и которая несмотря на то, что была уже старой, весьма некрасивой, продолжала время от времени появляться при дворе в великолепном наряде, словно великосветская модница, и была принимаема с почтением до самой смерти».

Прибавим, что ла Бове была не только наперсницей королевы-матери, но и первой любовницей короля Луи XIV.

Мазарини, несмотря на опору в королеве, причины которой скоро стали известны не только при дворе, но и в городе, что доказывают современные памфлеты, в особенности те, что известны под названиями «La pure verite cachee», «Qu as-tu vu a la cour?» и «La vieille amoureuse», хотел найти себе и другие опоры.

Два принца, как мы уже сказали, заняли свои места при дворе: герцог Орлеанский, если не старый, то по крайней мере утративший в бесполезных заговорах свои силы и принц Конде, молодой, прославившийся победами над неприятелем и мирным договором, который вскоре должен был подписан. Надо было выбрать между ними и Мазарини не колебался, предпочтя принца Конде. Это обнаружилось, когда герцог Орлеанский ходатайствовал о пожаловании своему фавориту аббату ла Ривьеру кардинальского сана, в то время как Мазарини просил его для принца Конти, брата принца Конде. Герцог Орлеанский остался этим очень недоволен, начал шуметь, кричать, сердиться, даже угрожать, но всем было известно, что Гастон всегда был более опасен для своих друзей, нежели врагов.

Два новых события еще более усилили влияние принца Конде при дворе — возвращение, по совету принца, короля из Рюэля в Париж и известие о мире, заключенном с Австрией, после чего «Французская газета» объявила, что «французы могут впредь спокойно поить своих лошадей в Рейне». Из этого видно, что граница по Рейну — этой естественной границе Франции — уже тогда составляла спорный вопрос между империей и Францией.

Между тем, Луи XIV подрастал и показывал себя тем, кем должен был стать со временем. Когда ему сообщили о победе над австрийцами при Лане, он с иронией сказал:

— Ага! Вот это уже не заставит смеяться г-д членов парламента!

Уже в юности Луи XIV всегда огорчался, когда нападали на его королевскую власть. Так однажды в его присутствии несколько придворных разговаривали между собой о неограниченной власти турецких султанов, показывая это на ряде примеров.

— Хорошо! — заметил юный король. — Вот что называется царствовать!

— Да, государь, — подхватил маршал д'Эстре, — но два или три этих властелина были в мое время убиты.

Маршал Вильруа, который тоже слышал слова короля и ответ маршала д'Эстре, обратившись к нему, сказал:

— Благодарю вас, сударь, вы говорили как должно говорить королям, а не так, как говорят им их придворные!

Однажды Луи XIV, увидев входящего к нему принца Конде, встал, снял с головы шляпу и начал с ним беседу. Было ли это сделано из вежливости, хотел ли король показать, что признает заслуги визитера, но эта вежливость, как оскорбление придворного этикета, расстроила Лапорта, который стал просить наставника и помощника наставника короля сказать питомцу о необходимости надеть шляпу, но ни тот, ни другой не обращали на него внимания. Тогда Лапорт взял шляпу, которую Луи XIV положил на стул, и подал ее монарху.

— Государь, — сказал тогда принца Конде, — Лапорт прав! Когда вы, ваше величество, с нами говорите, то вам не стоит снимать шляпу, вы и без того оказываете честь, когда кланяетесь.

В это время Конде казался очень преданным королю. По возвращении в Париж он первым делом осведомился у Лапорта, умен и великодушен ли король, и на утвердительный ответ воскликнул:

— Тем лучше! Вы меня радуете, ибо нет чести повиноваться государю злому, нет удовольствия повиноваться глупцу!

Такого же мнения был и кардинал Мазарини, который заметил маршалу Граммону, из лести говорившему министру о его нескончаемом могуществе:

— Ах, сударь! Вы не знаете его величество! В нем качеств на четырех королей и одного честного человека, уверяю вас!

Этот самый маршал Граммон, став на сторону Фронды, заявил впоследствии Луи XIV:

— В то время как мы служили вашему величеству против кардинала Мазарини… — что чрезвычайно рассмешило короля.

Наступил день св. Жана, и парламент снова начал свои совещания, обсуждая, как противостоять двору. Один за другим против кардинала выходили памфлеты — что ни день появлялась новая «Мазаринада». Министр поначалу над ними смеялся и однажды произнес свою, ставшую потом знаменитой, фразу: «Они поют, за это после заплатят». Наконец, вместо песенок появилось большое, наделавшее много шума, сочинение «Просьба трех сословий провинции Иль-де-Франс парламенту Парижа» — одна из самых едких сатир, направленных против Мазарини.

«Он — сицилианец, подданный испанского короля, и происходит из простого звания: он был простым слугой в Риме, участником самых гнусных действий; он потворствовал обманам, шалостям и интригам; он был принят во Франции как шпион; своим влиянием на королеву он управлял в продолжение шести лет всеми делами государства, к великому стыду королевского дома и всеобщему смеху других наций. Он лишал милостей, отправлял в ссылку, заключал в тюрьмы принцев, государственных должностных лиц, членов парламента, знатных вельмож, наконец, вернейших слуг короля. Он окружил себя изменниками, лихоимцами, нечестивцами и безбожниками; взял на себя обязанность быть воспитателем короля, чтобы дать ему воспитание по своему усмотрению; он испортил и без того уже не слишком строгую нравственность при дворе введением в моду азартной игры и картежных домов; не один раз он нарушал правосудие, грабил и расхищал финансы, издерживал на три года вперед государственные доходы. Он наполнил тюрьмы двадцатью тремя тысячами человек, из которых пять тысяч умерли на первом году заточения. Хотя он издерживал ежегодно 1 20 000 000 франков, он не платил жалованья военным чинам, не давал пенсий и не отпускал денег на поддержку крепостей; наконец, он делился этими огромными суммами со своими друзьями, вывозя большую часть денег за пределы королевства векселями, чистой монетой и драгоценными камнями».

В другое время этот пасквиль, хотя его содержание было отчасти справедливо, не имел бы особой важности, но на этот раз он так соответствовал расположению народного духа и неудовольствию парламента, что сделался предметом розыска. Автор памфлета остался неизвестным, но типографщик был открыт и осужден на вечную ссылку приговором суда Шатле.

Однако оставалось непонятным — король ли управляет парламентом или парламент управляет королем? Двор решил помириться с герцогом Орлеанским, что было нетрудно. Аббата ла Ривьера сделали государственным секретарем, дали право заседать в Государственном совете и обещали кардинальскую шапку.

Аббат ла Ривьер, который вполне изучил характер своего покровителя принца Орлеанского и знал, что от него нечего ожидать в то время, когда надо обнаружить некоторую энергию, сам сделался посредником примирения, заключенного перед праздником Рождества Христова.

Собран был Совет, на котором было решено, с чего начать. Конде доказал, что он действительно имеет влияние, ибо из всех мнений, поданных на Совете, его одержало верх. Мнение это было скорее мнением человека решительного, нежели государственного, и состояло в том, чтобы перевезти короля в Сен-Жермен, воспрепятствовать подвозу в Париж хлеба и заморить голодом столицу. Тогда парижане начнут негодовать на парламент, как на первопричину беспорядков, а парламент сочтет за счастье получить от двора прощение.

Быть может, кардинал в глубине души и не считал этот план наилучшим, но мысль о нем подал могущественнейший человек королевства, он понравился импульсивному характеру королевы и поэтому был принят. Условились хранить глубокое молчание — с герцога Орлеанского было взято обещание ничего не говорить ни жене, ни дочери, Конде дал слово не выдавать тайну ни матери, ни своему брату, принцу Конти, ни сестре, герцогине Лонгвиль. Время отъезда было назначено на ночь с 5 на 6 января.

Время, остававшееся до приведения плана принца Конде в действие, было употреблено на то, чтобы сосредоточить около Парижа войска численностью до 8000 человек. Передвижения войск очень обеспокоили жителей Парижа, и хотя никто не знал, в чем дело, на всех напал страх, какая-то безотчетная боязнь, что обыкновенно бывает накануне великих событий. Низшие слои народа не могли оставаться в своих жилищах и, шатаясь по улицам, спрашивали друг друга, нет ли каких новых известий, и все ожидали чего-нибудь неожиданного. Даже двор был в некоторой нерешительности и то давал приказания, то отменял их. Но, как мы знаем, никто не имел положительных сведений о решениях Совета, кроме королевы, герцога Орлеанского, принца Конде, кардинала Мазарини и маршала Граммона.

5 января прошло в еще большем беспокойстве, хотя ничего особенного в этот день не случилось. Вечером принцы и министры по обыкновению съехались к королеве, но оставались у нее недолго — маршал Граммон, имея обычай давать большой ужин накануне Крещения, пригласил всех придворных к себе. Королева, оставшись одна, отправилась в свой кабинет, где находились под присмотром г-жи де ла Тремуй король и его брат герцог Анжуйский.

Братья играли между собой; королева, взяв стул, села перед столом, облокотилась на него и стала на них смотреть. Вскоре вошла г-жа Моттвиль и встала позади стула королевы, которая, задав несколько вопросов, снова любовалась детьми. Г-жа де ла Тремуй знаком предложила г-же Моттвиль подойти и тихонько прошептала:

— Знаете ли, какие носятся слухи? Говорят, королева в эту ночь уезжает отсюда!

Моттвиль не поверила и пожала плечами, но как ни тихо говорила де ла Тремуй, королева, обратившись к ней, спросила, о чем речь. Тогда де ла Тремуй громко повторила сказанное г-же Моттвиль. Анна Австрийская расхохоталась.

— Преглупая, право, эта страна! — сказала она. — Не знают уже, что и выдумать! Объявляю, завтра я хочу провести день в Валь-де-Грасе.

Герцог Анжуйский, которого уносили в это время спать, услышал, что сказала королева и не хотел уйти до тех пор, пока мать не пообещала взять его туда вместе с собой. После того как герцога унесли, королева обратилась к оставшимся:

— Ну, младший мой сын отправился спать, теперь, чтобы развлечь короля, давайте, если угодно, вынимать из пирога боб. Позовите Брежи и велите подать пирог.

Желание королевы было исполнено, пирог принесен и г-жа Брежи разрезала пирог на шесть равных частей — для короля, королевы, г-жи де ла Тремуй, г-жи Моттвиль, для себя и последний во имя Пресвятой Богородицы.

Каждый скушал свою долю, не найдя искомого: понятно, что боб оказался в куске для Богородицы. Тогда король вынул из него боб и отдал матери, сделав ее таким образом «бобовой королевой», а она, возымев желание повеселиться, велела принести бутылку «Иппокраса». Дамы не замедлили налить себе по рюмке и сделав по несколько глотков упросили королеву попробовать приятного напитка, чтобы иметь удовольствие закричать: «Ура! Королева пьет!»

Затем заговорили об обеде, который через два дня должен был дать Вилькье, командир одного из гвардейских полков. Королева назвала фамилии тех дам, которым она позволяет быть на обеде, и присовокупила, что не мешало бы позвать и скрипачей принца Конде. Наконец, приказав позвать Лапорта, она велела ему увести короля и уложить его спать. Тогда г-жа де ла Тремуй первая стала смеяться над своей глупой мыслью, будто королева хочет уехать из Парижа.

Около 11 вечера, когда королеве надо было уже раздеваться, она велела позвать к себе Берингена, своего обер-шталмейстера, который не замедлил явиться. Королева отвела его в сторону и несколько минут шепотом разговаривала с ним, отдавая распоряжения насчет королевских карет. Опасаясь подозрений, она, возвратившись к дамам, сообщила им, что говорила с Берингеном относительно воспомоществования некоторым бедным. Дамы охотно поверили, ни в чем больше не сомневаясь. Потом королева разделась и ушла в спальню, а дамы, пожелав ей доброй ночи, собрались уходить и встретили в дверях Коммина и Вилькье, которые также ничего не знали.

По выходе дам из дворца, ворота Пале Рояля были заперты, а королева позвала к себе Бове и велела себя снова одеть. После этого Коммин и Вилькье, которым было велено ждать ее, вошли к ней в комнату и получили соответствующие указания. За ними вошел маршал Вильруа, который, как и другие, не был предуведомлен и которому только теперь королева объявила о своем намерении выехать из Парижа. Маршал занялся необходимыми для отъезда короля и королевы приготовлениями, приказав не будить последнего до 3 часов утра.

В 3 часа разбудили короля и его брата, наскоро одели и посадили в карету, которая уже стояла у ворот. Через несколько минут к ним присоединилась и королева в сопровождении г-жи Бове, г-д Коммина и Вилькье, спустившихся по маленькой тайной лестнице, что вела в сад из комнат ее величества. Кареты поехали и остановились в Куре, где был назначен сбор. Вскоре приехал герцог Орлеанский с супругой, за ним — принцесса, их дочь, за которой был послан Коммин; потом прибыли принцы Конде и Конти с принцессой. Герцогиня Лонгвиль отказалась ехать по причине беременности. В свою очередь, приехали девицы Манчини, родственницы Мазарини, за которыми к маркизе Сенессей, где они находились, был послан специальный курьер. Сам кардинал приехал последним — он играл в эту ночь в карты, и так как был страстным игроком и выигрывал, то его с большим трудом смогли уговорить оставить игру и ехать в Кур, где ждала королева.

Итак, в самое короткое время в Кур съехалось до 20 карет, вместивших по крайней мере 150 человек. Причина такого многочисленного съезда заключалась в том, что приятели тех, кто устремился из Парижа, будучи уведомлены, не захотели остаться в городе, где, как предполагали, произойдут большие беспорядки. Надо сказать, что все беглецы, за исключением посвященных в тайну, были объяты сильным страхом, они словно бежали из города, который неприятель собирается взять приступом.

Королева немало удивилась, когда увидела, что принцесса приехала без герцогини Лонгвиль, но поскольку не могла знать причину, ее в Париже удерживающую, то удовольствовалась извинением, которое принцесса сделала от ее имени. Затем, видя, что все особы королевского дома в сборе, королева отдала приказ об отъезде.

По приезде в Сен-Жермен началась неразбериха. В то время королевскую мебель постоянно перевозили из одного замка в другой, и Сен-Жермен, в котором двор никогда не жил зимой, был совершенно размеблирован. Боясь дать повод к подозрениям, кардинал не решился меблировать замок — туда были посланы лишь две кровати, из которых одну отдали королю, вторую — королеве; нашлись еще две походные кровати, их отдали герцогу Анжуйскому и герцогу Орлеанскому, герцогиня же Орлеанская и дочь легли спать на соломе. А поскольку оставалось снабдить постелями еще 150 человек, то в одну минуту, пишет г-жа Моттвиль, солома сделалась такой редкостью, что ее нельзя было достать ни за какие деньги.

К 5 часам утра известие о бегстве короля стало распространяться по Парижу и навело на всех большой страх, правда боялись, не зная чего. С 6 утра улицы уже были запружены народом, который волновался и кричал. Тогда все близкие ко двору собрались было бежать, но парижане предупреждали их желания, заперев городские ворота и протянув поперек улиц цепи. Канцлер Сегье сумел бежать, переодевшись в капуцина; г-жа Бриенн переоделась монахиней, г-н Бриенн и его брат — школярами с книгами под мышкой, а Бриенн-отец, который вместе со своим родственником аббатом Эскаладье хотел силой проложить себе дорогу, был вынужден стрелять из пистолета, причем аббат получил в бедро удар алебардой.

Парижский народ волновался, не имея цели. Говорили, будто королева велела осадить Париж; говорили, что жителей хотят заморить голодом, а город сжечь. Но поскольку никто не знал ничего определенно, то страх все более увеличивался. Наконец, на имя Думы и городских старшин было получено письмо, подписанное королем; с него были сняты копии, быстро разошедшиеся по городу. Вот это письмо:

«Любезные наши граждане!

Находясь вынужденным с крайним неудовольствием в эту ночь выехать из нашего доброго города Парижа, чтобы не сделаться жертвой опасных намерений какого-нибудь чиновника нашего парламента, который, вступив в сношения с врагами государства и после того, как во многих случаях противодействовали нашей власти и употребляли во ало нашу доброту, дошли до того даже, что замышляли овладеть нашей особой, мы соблаговолили, согласно с мнением нашей матушки, сообщить вам о нашей решимости и приказать вам употребить все зависящие от вас меры, дабы воспрепятствовать произойти в означенном нашем городе чему-нибудь такому, что могло бы нарушить его спокойствие или повредить ходу государственных дел, уверяя вас, что все добрые граждане и жители города, как мы надеемся, будут продолжать исполнять обязанности добрых и верных подданных, как они это делали доселе. Предполагая уведомить вас через несколько дней о последствиях нашей решимости и между тем полагаясь на вашу верность и на усердие в нашей службе, мы не намерены говорить вам на этот раз подробнее и яснее.

Дано в Париже 5 января 1649 года. Подписано: Луи».

7 января капитан одного из гвардейских полков привез из Лилля королевский указ, которым запрещалось во всех высших присутственных местах продолжать заседания, а парламенту повелевалось немедля удалиться в Монтаржи. Парламент отказался принять к исполнению этот указ, объявив, что он издан от имени короля теми людьми, которые его окружают и подают дурные советы. После такого ответа королева запретила окружающим Париж деревням доставлять в город хлеб, вино и скот, и намерение двора сделалось очевидным — заморить Париж голодом. Парламент решил, что нужно послать к королеве депутацию и просить помиловать народ. Депутация прибыла в Сен-Жермен, но не была принята, о чем депутаты, возвратившись в Париж, донесли парламенту, который, в свою очередь и как бы в ответ на письмо короля, издал следующий декрет:

«Сего дня…

Так как кардинал Мазарини есть главный виновник всех беспорядков в государстве и несчастий в настоящее время, то Парламент объявляет его нарушителем общественного спокойствия, врагом короля и государства и повелевает ему сегодня же удалиться от двора, а через восемь дней выехать из пределов королевства. По истечении означенного срока парламент повелевает всем подданым короля преследовать его, запрещает кому бы то ни было его принимать; приказывает, кроме того, произвести в сем городе для означенной цели набор воинов в достаточном числе и сделать распоряжения относительно безопасности города как внутри, так и вне оного, а также снабжения конвоем лиц, подвозящих припасы с той целью, дабы оные свободно и безопасно могли быть провозимы и доставляемы. Настоящий указ имеет быть прочтен, опубликован и вывешен напоказ во всех местах, где сие признается нужным, а дабы никто незнанием оного не отговаривался, предписываем городским старшинам и головам блюсти об исполнении оного.

Подписано: Гюйэ».

Это имя было слишком незначительно и мало известно по сравнению с именем Луи, которым был подписан королевский указ, поэтому декрет парламента рассмешил двор. Однако веселость эта скоро прекратилась по получении трех известий: герцог д’Эльбеф и принц Конти оставили Сен-Жермен и возвратились в Париж; герцог Буйонский объявил себя на стороне парламента; герцогиня Лонгвиль приехала в Городскую думу и объявила, что в случае чего жители Парижа могут рассчитывать на герцога Лонгвиля, ее мужа, и принца Марсильяка, который, как известно, был ее обожателем.

Таким образом, междоусобная война сделалась неизбежной, и не только между королем и народом, но и между принцами крови.

ГЛАВА XVIII. 1649

Несколько слов о герцоге д’Эльбефе, герцоге Буйонском, принце Конти, коадъюторе и герцогине де Лонгвиль. — Почему они были недовольны. — Отношения Гонди с герцогиней Лонгвиль. — Коадъютор Гонди на площади Нового рынка. — Визит де Бриссака к Гонди. — Герцог д'Эльбеф. — Герцог противодействует коадъютору. — Прибытие в Париж принца Конти. — Недоверие народа к фамилии Конде. — Принцы в парламенте. — Борьба между принцем Конти и герцогом д'Эльбефом. — Интриги коадъютора. — Герцогиня де Лонгвиль и герцогиня Буйонская в Думе. — Принц Конти объявляется главнокомандующим войск парламента.

Скажем несколько слов о предводителях, которых народ себе избрал, или, точнее, которые сами себя избрали.

Шарль Лотарингский, герцог д’Эльбеф, был женат на Катрин-Анриетте, узаконенной дочери Анри IV и Габриэль д’Эстре. Он был относительно бедным и более известным своим младшим братом герцогом д’Аркуром, нежели сам по себе. Он был недоволен, поскольку Лотарингский дом всегда был чем-нибудь недоволен, притом принцы этого дома не пользовались большим уважением при дворе, и принцы дома Конде, которых называли messeigneurs, не называли даже messieurs принцев Лотарингского дома. Герцог Энгиенский, говоря о них, никогда не называл их иначе как Гизами.

Герцог Буйонский имел лучшую репутацию, нежели герцог д'Эльбеф, и как военный и как политик. При жизни Луи XIII он был, если читатель помнит, замешан в деле Сен-Мара, а так как он был тогда владельным принцем Седана, то выпутался только тем, что отдал свой город. По смерти кардинала Ришелье и Луи XI11 он пытался снова его себе вернуть, но без успеха; в возмещение ему было обещано денежное вознаграждение, но оно не выплачивалось, и он понимал, что над ним разве что не смеются. Так что и герцог Буйонский имел причины быть недовольным.

Принц Конти был недоволен, во-первых, потому, что в то время вообще все младшие братья были всегда недовольны, а во-вторых, потому, что он был горбат, а его брат хорошо сложен; наконец, потому, что его решили сделать духовным лицом и надели на него кардинальскую шапку, которая произвела большую распрю между принцем Конде и герцогом Орлеанским, а между тем ему более хотелось носить серую шляпу с белым пером и черный бархатный кафтан, нежели красную скуфью и кардинальскую шапку.

Герцогиня Лонгвиль тоже была недовольна, но почему, рассказать будет труднее. Иногда причины женских неудовольствий бывают так странны, что история — эта большая смиренница, которая должна бы ходить подобно истине всегда нагой, и которая, напротив, большей частью ходит в покрывалах как римская матрона — ничего о них даже не говорит, а потому, чтобы узнать истинную причину чего-либо, приходится прибегать к летописям или к уличным толкам. Итак, мы только повторим, что говорили тогда о причинах, по которым герцогиня Лонгвиль принадлежала к партии «недовольных».

Герцогиня Лонгвиль, говорили, была недовольна потому, что, к крайнему удивлению всех, страстно любила принца Конде, своего родного брата, и когда он начал ухаживать за м-ль де Вежан, она приняла эту любовь как измену и тем более возненавидела его, поскольку, не смея никому признаться в своих горестях, скучала и плакала до того, что желчь разлилась по всему ее телу. И тогда она влюбилась в другого своего брата — принца Конти. Однако женщина не может удовлетвориться только платонической, хотя бы и страстной, любовью, и Лонгвиль полюбила еще принца Марсильяка, Франсуа де Ларошфуко VI, автора «Максим».

Герцог Лонгвиль, человек светский, как говорит кардинал Рец, любил более всего начало, а не исход всякого дела, и был недоволен потому, что жена его была недовольна.

Но был еще человек, некто, о котором мы на некоторое время перестали рассказывать, и который был недоволен куда более, нежели лица, только что названные. Мы говорим о коадъюторе.

Действительно, после памятного дня баррикад он несколько утратил свое значение. Бруссель и Бланмениль получили свободу, что было знаменем бунта. Правда, коадъютор был приглашен ко двору, обласкан королевой и даже несколько раз обнимаем самим кардиналом, но в этой ласке он не мог видеть ничего доброго. Поэтому он, хотя и не показывал особой деятельности, но продолжал поддерживать свое влияние на народ, свои дружеские отношения с парламентом и связи с должностными лицами в парижских кварталах, будучи уверен, что ежели случится что, то не обойдутся без него.

В самом деле, в тот день, когда король выехал из Парижа, коадъютор был разбужен курьером королевы, тем самым казначеем, которого она любила посылать с поручениями. Курьер привез собственноручное письмо Анны Австрийской, приглашающее коадъютора приехать в Сен-Жермен. Прелат ответствовал, что не преминет исполнить желание ее величества, но тут вдруг появился бледный как смерть Бланмениль. Он пришел сообщить будто король приближается ко дворцу с 8000 конницей, что было одним из странных слухов, распространившихся по городу после отъезда короля. Коадъютор заметил, что король вовсе и не думал подходить ко дворцу с 8000 конников, а, напротив, бежал из Парижа со своей гвардией. Бланмениль побежал с этой новостью к своим товарищам, а коадъютор немедленно отправился в отель Конде к герцогине Лонгвиль.

Так как он был большим приятелем герцога Лонгвиля и так как Лонгвиль — пишет сам коадъютор — был тогда в плохих отношениях со своей женой, то он некоторое время не виделся с ней, но, предвидя всякое и зная, что может иметь в ней нужду, он снова начал посещать герцогиню, найдя ее очень сердитой на двор и, в особенности, на своего брата, принца Конде. Коадъютор выяснял, не имеет ли она какой-нибудь власти над другим своим братом, на что герцогиня отвечала заверениями, что она может делать с ним все. Это подходило коадъютору, ибо он желал противопоставить принцу Конде кого-либо. Этот другой должен был быть тенью действительного главы партии и действовать по указаниям коадъютора. Он заранее предупредил герцогиню Лонгвиль быть готовой ко всяким неожиданностям, советовал вызвать мужа в Париж и ни под каким предлогом не выезжать из столицы. Герцогиня на все согласилась и осталась в городе, но Конде почти насильно увез принца Конти, а герцог Ларошфуко поехал, чтобы привезти его назад; герцог Лонгвиль находился в Нормандии, где был губернатором, но он прислал письмо, в котором уведомлял, что 6-го он будет в Париже.

Герцогиня была очень неспокойна и спрашивала коадъютора о причинах шума и суматохи на улицах. Действительно, в тот день весь город был в смятении — чернь овладела воротами Сент-Оноре. Коадъютор велел одному из своих приверженцев охранять ворота Конференции, а к вечеру члены парламента вынуждены были собраться на совещание.

Г-жа Лонгвиль и коадъютор договорились вслед за герцогом Ларошфуко послать в Сен-Жермен Сент-Ибаля, одного из друзей коадъютора, чтобы уговорить принца Конти вернуться в Париж, и Сент-Ибаль отправился переодетый, неузнаваемый ни для мятежников, ни для мазаринистов.

Коадъютор мог бы также как-нибудь добраться до королевы, согласно ее желанию, но у него были другие намерения — он решил выехать открыто, чтобы его задержали. Он приказал заложить карету, простился со своими у ворот и громко крикнул кучеру:

— В Сен-Жермен!

Это был лучший способ остаться в городе. Действительно, в конце улицы Нев-Нотр-Дам один дровяник по имени Бюиссон взбунтовал народ, побил лакея коадъютора, согнал с козел кучера и объявил, что карета далее не поедет. В минуту карета была опрокинута, колеса сняты, а

Торговки Нового рынка сделали род носилок, на которые посадили коадъютора, и к его великой радости с триумфом понесли домой. Он написал тотчас два письма — одно королеве, другое кардиналу, в которых объявил, что к крайнему сожалению он не может никак выехать, так как встретил сопротивление народа. Конечно, ни королева, пи кардинал не поверили, и их ненависть к крамольному прелату еще более усилилась.

Прошло три дня, но ни Ларошфуко, ни Сент-Ибаль не возвращались, более того, стало известно, что герцог Лонгвиль, узнав по дороге, что двор находится в Сен-Жермене, отправился к королеве. Его намерения были неизвестны.

Коадъютор попал в затруднительное положение. Он отвечал герцогу Буйонскому за содействие принца Конти и герцога Лонгвиля, а между тем, о Конти не было никаких известий, о Лонгвиле же известия были даже неблагоприятные. Одно непредвиденное обстоятельство поставило коадъютора в еще более сложное положение.

9 января около часу дня к коадъютору приехал герцог де Бриссак. Герцог был женат на одной из двоюродных сестер Гонди, но они виделись редко, поэтому хозяин спросил:

— Какому счастливому случаю я обязан Вашему посещению?

— А вот, видите ли, — отвечал де Бриссак, — сегодня утром я убедился, что принадлежу к той же партии, к которой принадлежите вы, и поскольку вы мне двоюродный брат, я пришел просить принять меня в число защитников парламента.

— Не Лонгвиль ли послал вас сюда? — поинтересовался прелат.

— К чему этот вопрос? — удивился гость.

— К тому, — заметил хозяин, — что по вашей жене вы также приходитесь двоюродным братом герцогу, как и мне.

— Нет, я пришел по собственной воле, — возразил де Бриссак, — от себя самого. Я недоволен маршалом ла Мей-льере и хочу присоединиться к противоположной партии. Если бы он был на вашей стороне, я был бы на стороне двора.

— Ну, в таком случае, пойдемте со мной, — пригласил коадъютор.

— Вы собираетесь идти?

— Да.

— А куда же мы пойдем? — спросил де Бриссак.

— В парламент, — ответил коадъютор. — Взгляните в окно, не запряжены ли мои лошади.

Де Бриссак выглянул в окно и вскрикнул от удивления.

— Что случилось? — повернулся к нему коадъютор.

— д’Эльбеф и с ним три его сына!

— д’Эльбеф? — удивился коадъютор. — А я думал, что он с королевой в Сен-Жермене.

— Правда, он был там, — засмеялся де Бриссак, — по не найдя себе обеда в Сен-Жермене, но вероятно, приехал искать ужин в Париже.

— Так вы его уже видели? — Коадъютор внимательно посмотрел на Бриссака.

— Да, — отвечал тот, — мы вместе ехали от моста Нейи, где я его встретил, до Трагуарского креста, где я с ним расстался. Всю дорогу он клялся мне, что он во Фронде будет действовать лучше, нежели его двоюродный брат де Майенн действовал в Лиге.

Никакое посещение не могло причинить большего беспокойства коадъютору, несколько смешавшемуся. Он никому не смел открыть соглашении с принцем Копти и герцогом Лонгвилем, боясь, как бы их не арестовали в Сен-Жермене, если они еще не арестованы. С другой стороны, герцог Буйонский объявил, что до тех пор ничего не предпримет, пока не увидится в Париже с принцем Конти, соответственно, маршал ла Мотт-Худанкур — пока не увидит герцога Лонгвиля. К тому же, надо было иметь в виду, что д'Эльбеф, который пользовался расположением парижского народа, вообще приверженного принцам Лотарингского дома, мог стать его предводителем и разрушить все планы коадъютора. Чтобы выиграть время, он решился уверить д'Эльбефа, что готов содействовать его интересам.

Вошел герцог д’Эльбеф в сопровождении троих сыновей и объявил, что он со своими детьми оставил двор с намерением вступиться за парламент и, зная о влиянии коадъютора на народ Парижа, счел необходимым сделать ему визит первым. За такой откровенностью последовало множество льстивых фраз и комплиментов, к которым сыновья герцога время от времени примешивали и свои. Коадъютор отвечал очень вежливо и, наконец, поинтересовался намерениями герцога.

— Я думаю, — отвечал д'Эльбеф, — теперь же отправиться в Думу и предложить свои услуги г-дам старшинам Парижа. Не правда ли, г-н коадъютор, вы согласны с моим мнением?

— Однако, — возразил тот, — мне кажется, что вы, принц, сделали бы лучше, если бы подождали до завтра и предложили свои услуги общему заседанию палат

— Хорошо! — сказал д’Эльбеф. — Я сделаю, как вы говорите — я решил следовать вашим советам. — С этими словами он и его сыновья вышли.

Едва они вышли, как коадъютор, заметивший улыбку, которой обменялся отец со своими сыновьями, приказал одному из своих лакеев проследить за д’Эльбефом и узнать, куда он направится.

Что коадъютор предполагал, произошло — герцог д'Эльбеф отправился прямо в Думу. Ни коадъютор герцога, ни герцог коадъютора не могли обмануть. Прелат тотчас приступил к делу и с чего бы ему было начинать как не с интриг, которые составляли его стихию. Он написал Фурнье, первому городскому старшине, который был его приятелем, чтобы тот поостерегся и не допустил посылки д’Эльбефа от Думы в парламент, в противном случае трудно было бы бороться с такой рекомендацией. Потом коадъютор написал тем из парижских священников, которые были ему наиболее преданны, предлагая пробуждать в прихожанах подозрения против герцога д’Эльбефа, готового на все за деньги и большого приятеля аббата ла Ривьера. Наконец, коадъютор сам вышел из дома около 7 вечера и почти всю ночь посещал знакомых ему членов парламента, но не с тем намерением, чтобы поговорить о принце Конти или герцоге Лонгвиле, что могло бы их скомпрометировать, но напомнить о неблагонадежности герцога д'Эльбефа, а также сообщить об оскорблении герцогом парламента, поскольку он явился сначала в Думу, присутственное место низшей инстанции, тогда как он, коадъютор, советовал ему обратиться прямо к парламенту.

Так бегал коадъютор по Парижу, будучи твердо уверен, что и герцог д'Эльбеф, со своей стороны, не теряет врем;; напрасно. Возвратившись домой, он, изнеможенный, бросился на постель с твердым намерением с завтрашнего утра начать открыто действовать против д'Эльбефа. С этими мыслями Гонди начал было засыпать, как вдруг услышал стук в дверь и послал лакея узнать, в чем дело. Вдруг, без Доклада, в комнату поспешно вошел кавалер ла Шез, один из приверженцев герцога Лонгвиля.

— Скорее, милостивый государь, скорее! — восклицал он. — Вставайте! Принц Конти и герцог Лонгвиль находятся у заставы Сент-Оноре! Народ кричит, что они изменники и не хочет пускать их в Париж!

Коадъютор вскрикнул от радости и соскочил с постели — этого известия он уже три дня как ожидал с нетерпением. В одну минуту он оделся, крича закладывать карету, сел в нее вместе с ла Шезом и устремился к советнику Брусселю, которого взял с собой, а затем, предшествуемый скороходами с факелами в руках, прибыл к заставе Сент-Оноре, где действительно находились Конти и Лонгвиль, верхом уехавшие из Сен-Жермена. Тут коадъютор убедился в разумности мысли взять с собой Брусселя — народ так боялся принца Конде, что все, находив