Book: Агитрейд



Андрей Житков

Агитрейд

Луна была полной. Она висела над горной грядой, ярко освещая большую долину. Деревья словно плыли в белизне светящегося лунным светом тумана. Туман рвался о кустарник и лохмотьями стекал в низины, где лениво журчали арыки. Вода стеклянно блестела, луна в ней то вытягивалась по течению белой тряпкой, то съеживалась до размеров точки, похожей на звезду, то дрожала, напоминая куриное яйцо.

Он прислушался, отодвинул широкий затвор и потянул на себя массивную, почти полуметровой толщины деревянную дверь со скошенным краем. Дверь заскребла о каменные плиты ржавым железом, которым был обит ее низ. “Блин!”— прошептал он и на несколько секунд замер, ожидая, что сверху послышатся шаги и клацанье автоматов, но было тихо, только ветер слегка покачивал серебряные бутоны цветов на клумбе да стрекотала одинокая цикада. Он знал, что часовые в это время спят. Он тоже спал, когда приходилось стоять на башне с северной стороны. Минут через десять после того, как разводящий уводил смену, глаза переставали различать ветки деревьев, а затем и дорогу через сливовую рощу к посту, веки тяжелели и скатывались вниз, и все попытки поднять их были тщетны; несколько секунд он еще видел цветные точки, круги и линии, затем наступала темнота, которая разливалась чернильным пятном от центра к краю глаза, округляя мир до размеров уютного крохотного сна, но он пока еще слышал и скрип ступеней под ногами разводящего, который спускался на первый этаж в караулку, и шелест листвы, и мягкий стук грецких орехов о крышу… Грецкий орех рос под стеной поста. Сколько ему было лет, никто не знал, но его крона раскинулась выше укрепления из мешков с песком и деревянной будки, надстроенной на крыше. Орехи не успевали созреть и даже вырасти. Их сбивали палками, стучали по стволу прикладами автоматов, толкали бронетранспортером кто во что горазд. Сдирали зеленую кожуру, долбили скорлупу камнями и ели-ели, ели-ели… не могли наесться, потому что ни к тушенке, ни к кашам, ни к картофельному “клейстеру” давно никто не прикасался. Какая, к черту, тушенка, когда лето и первый красный виноград уже сморщился и высох на лозе, когда вот-вот нальются желтизной яблоки в роще за минным полем и повеет теплым, пока еще едва уловимым ароматом первого вызревшего персика! Из-за персиков-то и поставили в прошлом году мины. Ушли двое. Было где-то около трех, солнце давно сожгло листву, и часовые под железными козырьками таяли, как свечки. Если они даже и видели этих двоих, люди показались им не более чем миражом. Один был сержантом, ему оставалось три месяца до дома. Говорили, что он уже купил себе и “парадку”, и значки, и даже хвастался бабой, которая его будто бы дождалась… Второго он взял, чтобы нести персики. У него был вещмешок и большая коробка из-под сухпая. Хватились их на вечерней поверке, но до утра ни ротный, ни замполит не решились вывести людей на поиски — боялись засады. Все еще помнили случай с третьей ротой… В полк сообщили утром, и через час пришло подкрепление.

Растянувшись в цепь, они шли между деревьев, касаясь плечами склоненных под тяжестью персиков веток. Большие плоды мягко падали в черную траву и лежали в ней бордовыми шарами, как елочные украшения из папье-маше. Они быстро приседали, совали персики за пазуху и шли дальше. Мягкие плоды давились о живот и “хэбэ”, липкий сок стекал в трусы, на гимнастерках расплывались темные пятна.

Осы то и дело замирали в нескольких сантиметрах от живота, а затем начинали описывать круги и пикировали на ткань. Одна-таки тяпнула его в тыльную сторону ладони. Разнесло и ладонь, и запястье. Вечером фельдшер покачал головой, поставил укол и выдал освобождение от всех нарядов и караулов на два дня. Два дня, как на курорте, — счастье…

Из двоих нашли только одного, с коробкой и вещмешком. Он лежал на краю рощи в высохшем арыке под листьями и травой. Никто бы и не заметил его, если б не взводный. Он споткнулся о ботинок. Парню повезло: его просто зарезали. Наверное, “духи” решили, что сержант — важная птица, и взяли его в горы. А может, засыпали листьями где-нибудь подальше, и они просто не смогли его найти? Кто знает? Мираж…

Мякоть грецких орехов была влажной и слегка горчила. По углам, где стояли часовые, земля внизу была густо усыпана скорлупой. При желании ротный мог бы наказать часовых гауптвахтой, ему бы только взглянуть на их синие от кожуры орехов пальцы и ладони. Но их не наказывали, потому что пост есть пост: здесь другие законы, и у ротного никто не висит над душой — сам себе барин: охотится на козлов, варит самогон, при случае шманает машины “бачей” на дороге; нет ни строевых смотров, ни торжественных маршей, а наряды по кухне после полка больше похожи на детскую забаву — подумаешь, за несколько минут выдраить с песком баки да черпаки, а потом лежать около арыка, смотреть на чересчур голубое небо с едва видимыми облаками или дремать, чувствуя, как теплый ветер приятно касается лица…

Он протиснулся в щель между дверью и стеной. Затвор одного из автоматов царапнул о камень. Луна была такой яркой, что, оказавшись снаружи, он тут же сощурился и скользнул в тень дерева. Орех сорвался с ветки, шумно пробил листву и утонул в белой пыли. “Как в воду канул”, — подумал он и зашагал по дороге, натянув ремни автоматов на плечах, чтоб не бренчали. Уже не боялся ни лунного света, ни часовых на башнях за спиной.

Ноги по щиколотку тонули в пыли. Он шел медленно, внимательно глядя на дорогу, — пытался увидеть мины. Но в тонкой, почти призрачной пыли, которая поднималась вслед за ним небольшими белесыми облаками, ничего нельзя было разглядеть. Саперы здесь не работали.

Ну а вдруг “духи” понатыкали под пылью мин “лягушек”, пока они там спали на своих постах? Говорили, что такая мина, если на нее наступишь, сначала подпрыгнет до живота, а уж потом загасит всех на несколько метров вокруг, поминай как звали! Нет, он должен был идти медленно, мелкими шагами, смотреть под ноги и стараться не наступать на пятки, как ходит японская женщина в узком кимоно. Пятки давно потрескались и болели, да еще гвозди вылезли крохотными шляпками внутрь ботинок, расцарапывая трещины в кровь, но он не обращал на такие мелочи внимания, да и кто из них обращал? Главное — цел пока. Неожиданно тихо рассмеялся, потому что подумал о врагах, чьи автоматы сейчас висели у него за спиной. Он представил себе их растерянные, испуганные лица, бегающие глаза, выступивший на лбах холодный пот. Они бормочут себе в оправдание что-то жалобное, а рот взводного кривится, и он хлестко бьет их по щекам своей маленькой рукой с кольцом на безымянном пальце. При желании он мог бы забрать оружие отделения, но не сделал этого — пожалел пацанов своего призыва, взял только у тех, кто крепко попортил ему крови за полгода, ну и свой АКС, конечно, — по два автомата на каждом плече.

Растяжку чуть выше щиколотки он почувствовал слишком поздно — проволока натянулась, дрогнула, раздался щелчок, и тут же с обочины дороги одна за другой с воем стали вылетать ракеты. Едва взлетев, они плюхались в пыль и светились в ней зелеными, красными и желтыми огнями, напоминая гигантских светляков. Он успел прыгнуть с дороги в кусты до того, как все ракеты вылетели из тубы сигнальной мины. Тугие ветки хлестнули его по лицу, и он почувствовал, как зажгло правую щеку, поползла по шее капля крови. Зная, что оставаться рядом с дорогой нельзя, он рванулся вперед. Кустарник затрещал. С поста раздалось запоздалое: “Дрешт!”, и тут же воздух вспорола длинная пулеметная очередь. Стреляли с северной башни, с той самой, на которой всегда стоял он. Он услышал, как пули роем пронеслись высоко над головой и осыпали листву с ветвями где-то далеко впереди. Следующая очередь была короче и точнее. Пули подняли столбы пыли на дороге и обочине, там, где все еще тлели сигнальные ракеты.

Он пополз вперед. Автоматные стволы за плечами через панаму больно тыкались в затылок. Он скинул оружие и потянул его за ремни по траве. К пулемету с северной вышки присоединился тот, который стоял на бронетранспортере, окопанном чуть поодаль от стены в винограднике. Сверху густо посыпались ветки. Он распластался, вжался во влажную, пахнущую гнилью землю, но только на мгновение, пока слышал пение пуль над головой, и тут же пополз дальше, матеря себя за то, что не заметил сигнальной мины. Ремень одного из автоматов в левой руке зацепился за корягу. Он с силой дернул несколько раз, но держало крепко, и пришлось выпустить ремень из руки. Последним к смертельному хору присоединился крупнокалиберный пулемет на “бэтээре” — видимо, до сих пор его лихорадочно заряжали — в винограднике несколько раз низко и глухо стукнуло, словно тяжелой кувалдой ударили по обернутой в войлок наковальне, и тут же в разные стороны полетели крупные и мелкие щепки, воздух засветился от раскаленного металла, ствол сливы треснул и повалился наземь, накрывая его собой. Он успел откатиться на метр, ветви небольно ударили по спине, и он понял, что сейчас его хватятся, пойдут искать, а потом будет плохо. Он даже представил себе, как Чуча бьет его в поддых, как это он обычно делал, и перевернулся на спину, боясь увидеть и Чучу, и Хомяка, и Духомора, склонившихся над ним, чтобы за шкирку вытащить из-под сливы. Вверху мелькали светящиеся точки. Трассирующие пули свистели, выли и жужжали на разные лады, сладко пахло свежесрубленным деревом и гарью. Из-за трассеров звезд в небе не было видно. Он лежал, укрытый густой листвой и слушал, как стук сердца уходит во влажную землю и возвращается, заставляя траву вокруг содрогаться и стряхивать с себя росу. Страх смерти вдруг исчез: он понял, что ни одна пуля не сможет найти его под сливой. Неожиданно свист, вой и пение прекратились, видимо, где-то там, метрах в ста от него, за стенами крепости, ротный отдал приказ прекратить стрельбу. Снова стали видны звезды в небе. Он выбрался из-под ветвей, закинул автоматы за плечи и побежал, стараясь углубиться подальше в рощу. Среди зелени его никому никогда не найти — хоть всю армию посылай!

Впереди был большой, метра в четыре шириной, арык. Мутная вода бойко бежала по руслу, облизывая глинистые берега. Он устало опустился на землю, скинул оружие, подполз к берегу и сунул голову в воду, затем приподнялся на руках, несколько раз фыркнул и снова опустил голову в поток. Откатился в сторону и лег, раскинув руки. Он пробежал километра три, а может, и пять — “хэбэ” прилипло к ногам и спине. Прикинул, что дорога на Кабул должна быть слева, ближе к горной гряде, и что ему придется пересечь арык, встал на четвереньки — слишком резко — перед глазами поплыли темные круги и деревья пьяно закачались перед глазами. “Дневальные на ужин схавали снарядный ящик винограда, теперь только успевай штаны снимай!” — злорадно подумал он прежде, чем головокружение прошло, подтянул к себе автоматы и решительно встал. Сам-то он винограда не ел, зная, что ночью идти. Будет еще в его жизни виноград! Автоматы звонко ударились друг о друга. Он поднял все три над головой и стал осторожно спускаться в арык. Склон оказался скользким, но он смог устоять на ногах и побрел в потоке, чувствуя, как ботинки увязают не то в глине, не то в иле, а течение клонит тело, как тростинку, пытаясь положить на воду. Посреди потока он все-таки не устоял и нырнул с головой, обмакнув и оружие. Его АКС выскользнул из рук, он попытался ухватить его за ствол, но автомат холодной рыбой ушел на дно. Вскинул руки, выбросил два оставшихся автомата на берег, снова выматерил себя за то, что не догадался сразу перебросить оружие, зажмурился и присел, стараясь нащупать на дне свой АКС. Как только оказался под водой, его ноги тут же оторвало ото дна — посредине арыка течение было сильнее, чем у берегов, — подхватило, понесло, он торопливо вынырнул, снова оперся ногами о дно и понял, что автомат ему не найти. Эта мысль так испугала его, что он почувствовал холод в груди и неприятное чувство тошноты. Снова нырнул, на этот раз пытаясь зацепиться руками за дно, — не тут-то было — его волокло и крутило как щепку. Течение оттащило его метров на двадцать от того места, где он выкинул оставшиеся автоматы, и он испугался, как бы кто не нашел его оружие, пока он тут барахтается.

За кронами деревьев уже светились бледно-розовые пальцы зари, и первые утренние птицы смело пробовали свои голоса, которые были слышны даже под водой. Он торопливо дошел до берега, вскарабкался наверх, с головы до ног вымазавшись в глине, бросился к оружию, не вылив воды из ботинок. Слава богу, автоматы были на месте. Он устало опустился на траву, снял ботинки. Вылил воду, затем разделся догола, тщательно отжал “хэбэ”, трусы, панаму. Вспомнил о двух чинариках “Столичных”, которые были заначены за подкладкой панамы, но сигареты, конечно, превратились в кашу. Он подошел к арыку и стал полоскать панаму, вымывая размокшие табачные крошки. Оделся. Одежда неприятно холодила тело, но он знал, что через час, когда солнце встанет, ему сделается жарко; “хэбэ” мгновенно высохнет, точно так же, как земля, трава, деревья и камни, — вся вода уйдет, и останутся только песок, ветер и зной, от которых никуда нельзя будет скрыться.

Один из оставшихся автоматов принадлежал Чуче. Чуча выцарапывал на металлическом прикладе насечки о якобы убитых им душманах. На самом деле насечки эти были для понта, для несмышленых чижиков, чтоб уважали и боялись. По жизни Чуча был трусом. Однажды он видел его в рейде: рота начала спускаться с хребта, когда с горы напротив заработал пулемет. Все, конечно, запрыгали, как зайцы, ища укрытия за камнями с другой стороны склона. Он залег за скальным выступом, передернул затвор, прицелился и дал короткую очередь по горе. Сбоку мелькнуло что-то большое, мешковатое, в маскхалате. Вниз со стуком посыпались камни. Он оглянулся и увидел Чучу, который на животе съезжал по склону, пытаясь за что-нибудь уцепиться. В глазах Чучи был животный страх. Наконец ему удалось ухватиться за колючий кустарник, он поднялся и на дрожащих ногах стал карабкаться вверх, не замечая ни оцарапанного в кровь живота, ни разодранного маскхалата. Вскарабкался, залег рядом, прошептал торопливо и нервно, оправдываясь за свой страх: “Одна, сука, над ухом прошла в миллиметре, а две над башкой! Если б я не это… Склон крутой! Как не задело, а? Я их, пидоров, сделаю!” — и одной очередью выпустил весь рожок — на кого Бог пошлет.

А за то, что видел он Чучин страх, пришлось потом хлебнуть горя…

Неожиданно ему в голову пришла шальная мысль. Один автомат он повесил на плечо, а Чучин взял в руки, отжал пружину, открыл крышку ствольной коробки… Крышка полетела в одну сторону, пружина в другую. Затвор бултыхнулся в арык. То, что через минуту осталось от Чучиного автомата, он забросил в гущу кустарника и зашагал своей дорогой.

В открытые передние люки бронетранспортера двумя густыми столбами струилась желто-серая пыль. Через окуляры пулеметных прицелов полковник смотрел на прыгающую перед глазами дорогу. Вот на нее вывернула старенькая “Тойота”, груженная деревом, стала осторожно огибать выбоины от мин; полковник чуть крутанул ручку, и “Тойота” оказалась в прицеле крупнокалиберного пулемета. Водитель “Тойоты” тут же резко затормозил, выскочил из машины и бросился к придорожной канаве. Полковник захохотал:”Живи, гнида!” Водитель бронетранспортера обернулся. “Ты из меня всю душу вытрясешь! Сколько еще до поста?” — крикнул полковник, отрываясь от окуляров. Под глазами у него, как дужки от очков, обозначились грязные разводы. “Операция была. Наша артиллерия дорогу долбила, — объяснил водитель. — Через пятнадцать минут будем”. Полковник опять припал к окулярам, крутанул пулеметную башню — перед глазами замелькала густая зелень. Он попытался вспомнить фамилию сбежавшего с поста чижика. Простая такая фамилия. Как же, простая! Кычанов Дмитрий Александрович, тысяча девятьсот шестьдесят шестого года рождения, уроженец Ленинграда, комсомолец, родственников за границей не имеет, отец работает на “ЛОМО”, мать преподает физику в пединституте, есть младший брат Геннадий, в следующем году заканчивает школу. По характеристикам командиров, в учебке зарекомендовал себя как дисциплинированный и ответственный курсант. Им то что — лишь бы отписаться! Полковник вспомнил фотографию из личного дела. Светлый, чуть оттопыренные уши, вытянутое лицо, выразительные — даже на снимке видно — темные глаза, прямой нос. Таких на гражданке девки любят. Полковник вздохнул. А если его духи умыкнули, как тех двоих? Дневалил себе парень, дневалил, захотелось ему виноградику, сливок… да мало ли что может захотеться изнеженному мамой ленинградскому пареньку, может, и анаши. Обкурился, отворил калитку, а там его уже с пыльным мешком друзья поджидали. Четыре ствола, сукин сын, унес! Неужели продать хотел? Лишь бы найти его, живого ли, мертвого, битого-небитого, лишь бы найти, ублюдка! А там разберутся! С живым — особисты, с мертвым — еще кто, повыше… С мертвого спрос невелик: отпишет замполит матери письмецо, мол, погиб ваш сын, выполняя интернациональный долг, и полетит “груз двести” через весь Союз до славного города Питера. И кого-нибудь из земляков-солдатиков отправит замполит тот груз сопровождать.



Кому горе, а кому — отпуск на две недели, с мамой повидаться, водки попить. Сопровождающий, он ведь как волк степной, с цепи спущенный: пойдут друзья-приятели, девки заведутся, пропадет парень, дойдет до синевы, до блевотины, до драки, потому как он от смерти убежал, и всякий козел гражданский, пороху не нюхавший, ему не указ. Каждый, “груз двести” сопровождающий, рано или поздно в отделении оказывается. Если и бывают исключения, так только потому, что ментов поблизости нет. И ладно, если ему полагается всего пятнадцать суток за мелкое хулиганство… Но как только узнают в милиции, откуда паренек, сразу взашей выталкивать: “Поезжай-ка ты, парень, в свой сраный Афган, выполняй там интернациональный долг, чтоб глаза наши тебя больше не видели!” Мамы слезы льют, большие сумки с едой набивают, компоты со спиртом запечатывают… Да только мало кто возвращается. За те десять дней столько липовых справок насобирать можно: там тебе и тиф, и желтуха, и туберкулез, и хрен собачачий! Если и возвращается кто, так тот дурак! Откосить не сумел. Господи, как надоели они ему, все эти косари, самострельщики, дезертиры! Вон, в мае один чижик в палатку “эфку” зафинтилил — служить ему, видишь ли, надоело! — пятнадцать раненых, двое тяжело, а в прошлом месяце один мудак с заряженным стволом с “бэтээра” спрыгнул, а патрон возьми да и наколись о боек, — снес себе полбашки. А что ты его родителям скажешь? Погиб в бою за какую-нибудь там высотку? Конечно, в бою… Как хорошо, что у него дочери и никогда не придется им ничего такого видеть и знать. Ксюшка в восьмой класс пошла, Полинка в следующем году тоже в школу пойдет. Может, он к тому времени уже вернется — лишь бы замена вовремя… Полковник вспомнил, как полтора месяца назад, во время отпуска, заплетал младшей косички на пляже под Туапсе, и тяжело вздохнул.

“Приехали!”— крикнул водитель. Полковник пробрался вперед, встал на спинку водительского сиденья, вылез на броню. Впереди был пост: огромный каменный дом-крепость высотой в три этажа с окошками-бойницами, с надстроенными по углам башнями и деревянными вышками, обложенными мешками с песком. Под стенами окопались бронетранспортеры, чуть поодаль дымилась полевая кухня, повара в чересчур белоснежных колпаках и комбинезонах хлопотали у котлов. “Готовились, сукины дети!” — усмехнулся полковник.

Откуда-то вдруг выскочил капитан в выцветшем, почти белом “хэбэ”, бросился наперерез бронетранспортеру. Водитель затормозил. “Здравия желаю, товарищ полковник!” — козырнул ротный. Полковник спрыгнул с брони, не подал руки, не отдал чести, молча двинулся к дому-крепости.

— Когда? — бросил он сурово.

— Сигнальная сработала без четверти два. Мы начали массированный обстрел, но что Кычанова нет на месте, выяснилось только утром.

Слова капитан проговаривал четко, как в скороговорке.

— В своем репертуаре.

Полковник спрыгнул в небольшое углубление под стеной, согнулся и прошел в низенький проем. Он оказался во дворе, выложенном каменными плитами. Посреди двора стояли деревянные столы и скамьи. Завтрак недавно кончился, и столы еще не были убраны — над ними трудились чижики с тряпками. На второй этаж, где располагались казармы, вели пологие лестницы. На крышу — лестницы покруче, вверху, под бойницами, был выстроен широкий деревянный помост. По лестницам шныряли дневальные, создавая видимость большой работы. У массивных дверей с противоположной стороны двора была разбита небольшая клумба. На ней рос пышный розовый куст и еще какие-то синие цветы, названия которых полковник не знал. Рядом с клумбой находился каменный колодец. Двое замызганного вида дневальных наполняли бак водой. Вода звонко билась о дно.

— Первый, второй взвода ведут прочесывание местности, третий на охране, — торопливо сообщал ротный. — Перекусить с дороги не хотите?

— Цветочки выращиваете? — полковник кивнул на клумбу.

— Так точно, товарищ полковник, среди солдат садовник выискался — Милюзин из второго взвода. В свободное от службы время, так сказать. Ягненка на вертеле сделали. Только-только еще, — капитан сам сглотнул слюну.

— Ты мне этого садовника отдай, пускай вокруг штаба роз насадит, а я тебе взамен двух чморей пришлю, — полковник направился к лестнице. — Где эти, которые свое личное оружие просрали?

— На губе, — капитан кивнул на каменные ступени в дальнем углу двора, которые вели к ушедшей под землю двери в стене.

— Давай их мне сюда!

Капитан побежал к двери, на ходу вытаскивая из кармана ключи.

По ступеням поднялись трое: младший сержант и двое рядовых. Они жмурились от яркого света. Капитан скомандовал им, и они зашагали по плитам, стараясь держать строевой шаг.

— Построились в шеренгу! — скомандовал полковник. — Представьтесь!

— Младший сержант Колмаков, рядовой Чучерин, рядовой Дохаев, — отчеканили трое.

— Ну что, капитан, вам все ясно? — язвительно спросил полковник.

— Нет, — честно признался ротный — он стоял в шеренге вместе со своими подчиненными.

— Объясняю для особо одаренных: трое старослужащих, трое простых русских парней, — полковник выразительно посмотрел на крючковатый нос Дохаева, — взяли себе в моду издеваться над другим простым русским парнем Кычановым только из-за того, что прослужили они на год больше. А Кычанов, не будь дураком, решил их за это наказать. И наказал, потому что если в течение суток эти трое не найдут свое оружие, то лично я отдам их под трибунал. Судить их будут в Ташкенте, и пусть кто-нибудь попробует доказать суду, что они не продали автоматы душманам за триста пакетов героина. Почему они не на проческе?

Капитан замялся:

— Я хотел, чтобы…

— Круг-гом! Шагом марш искать свое оружие!

Трое развернулись и суетливо побежали к дверям. Полковник ступил на скрипучую ступень лестницы.

— Пошли за мной!

Они вошли в небольшую темную комнату. Густой луч света, проникающий через открытую дверь, освещал свежеструганый пол, аккуратно заправленную солдатскую кровать, стол, граненый графин на столе со стаканом вместо пробки, пару табуретов. Полковник опустился на табурет, налил воды. Выпил залпом. Водворил стакан на место.

— Хорошая у тебя вода, капитан, зубы ломит, — произнес он, глядя мимо застывшего на пороге ротного. — Через полчаса придет батальон десантуры из дивизии, три звена вертушек пробомбят подступы к предгорьям. Так что ты о своем Кычанове забудь. Если эти мудаки не найдут оружие, пришлешь их ко мне в полк. Жди особистов, расследование будет. А еще говорят, у тебя самогонка знатная.

— Да что вы, товарищ полковник! — засмущался капитан, соображая, у кого в полку такой длинный язык.

— Не бзди, на клумбы выливать не буду. Тащи поллитра, обмоем очередное дезертирство на твоем посту. Да, и что ты там вякал насчет ягненка только-только еще?

— Минуту сделаю!

Капитан исчез. Было слышно, как он сбежал по лестнице, застучал подкованными ботинками по плитам. Полковник лег, не снимая сапог, закинул ноги на спинку кровати. Его веки опустились. Перед глазами поблескивало предзакатное море, слышался визг детворы, где-то вдали едва слышно мурлыкал приемник, волан музыкально ударялся об упругую сетку ракеток, звонко смеялась женщина на лежаке. Он умело заплетал косичку, перебирал в пальцах пряди волос. “Полина, посиди минуту спокойно, не вертись!” — “Пап, Ксюха уже пятый раз пошла, а я?!” — голос намеренно плаксивый, губы надуты, хорошо бы пару слез для верности, но не хочется. “Ксюха уже взрослая. Хорошо, пойдешь, пойдешь. Зато волосы потом виться будут.” — “Кудряшками?” — “Кудряшками”. — “Ну тогда ладно”. Где-то далеко грохнул первый взрыв. Стакан на графине нервно заплясал, залился мелодичным звоном, слегка тряхнуло кровать. Первое звено вертушек начало бомбить предгорье.

Он лежал в кустах у обочины, наблюдая за дорогой. На дороге было оживленно: то и дело мелькали “Уазики”, грохотали тяжелые “Камазы” и “Уралы”, проползали груженые афганские машины, все расписанные арабской вязью, украшенные кистями, бубенчиками, какой-то мишурой; одни тащили на себе ящики с виноградом, другие — иссушенные солнцем, побелевшие стволы деревьев, третьи — людей, которых было набито в кузове как сельдей в бочке, четвертые — блеющих на всю округу овец. Было жарко. Зной плыл над дорогой, ощутимый, плотный. Горячий воздух дрожал, и сквозь марево казалось, будто горы в своих снежных шапках колышутся, тянутся вверх, пытаясь подняться вслед за воздушными потоками. Он лежал уже третий час. В горле пересохло, мелкие мухи то и дело мелькали перед глазами черными точками, пытаясь сесть на потные щеки и нос. Он сдувал их, но они тут же возвращались. Спина была мокрой. Он вспоминал о ночном арыке и мечтал вернуться к нему, упасть в одежде в поток и поплыть по течению, раскинув руки и ноги. Ему надо было перейти через дорогу. С той стороны была зона влияния афганского полка, сказать проще, там не было никого и ничего: стояли разбитые артиллерией и вертушками кишлаки, валялись ржавые остовы машин и “бэтээров”, одичавший виноград оплетал стволы израненных осколками деревьев. Люди, жившие здесь, стали тенями. Они растворились в горячем сладком воздухе, как утренние звезды в воде. Только изредка заметишь краем глаза мелькнувшую в листве зеленую паранджу, да в безветрие качнет ветвями барбарисовый куст. Раньше они часто ходили сюда на операции, прочесывали долину, но каждый раз их встречали остывшие очаги, зияющие чернотой пробоины в стенах домов, ветер, посвистывающий в хлевах и курятниках. Нет, однажды, правда, повезло: наткнулись на никем не разграбленный дукан. Тяжелый снаряд разрушил стену двухэтажного дома — стена просто упала, будто ее и не было вовсе. На первом этаже была лавка с массивным дубовым прилавком, с широкими полками, на которых стояли банки с чаем, карамелью, жевательной резинкой, коробка с одноразовыми зажигалками, тут же пристроились канистры с маслом, ящики с “Фантой” и “Кока-колой”, между полками были протянуты бечевки, на которых болтались брелоки, дамские часики на цепочках, дешевые женские украшения, какие-то безделушки, рядом с прилавком на подножке стоял новенький красный мопед с большим мягким сиденьем. Висящее в воздухе колесо мопеда тихонько покачивалось от ветра. Они вышли из-за двухметрового каменного дувала с автоматами наизготовку, пальцы на спусковых крючках, готовые ко всему: к засаде, к минам, перестрелке, а тут такое! Великолепие… Безделушки блеснули им в глаза фальшивым золотом, мопед весело стрекотнул колесом, замелькали спицы, прилавок засиял: “Ну что же вы, шурави? Все для вас!”

— Ну-ка, ша, чижи! — грозно сказал Чуча. — Знаем мы эти штучки! Рискнем, Духомор?

Дохаев кивнул, и они вдвоем направились к дукану, внимательно глядя под ноги. Скоро были внутри. Исчезли за прилавком, снова появились, осмотрели полки, мопед, облазили все углы. Наконец Чучерин достал из ящика бутылку “Фанты”, откупорил ее, сделал несколько больших глотков, сплюнул и сказал важно: “Проверено: мин нет. Чуча и Духомор”. Тут же все рванули к дукану. Сколько простоял он с выпавшей стеной — неизвестно, но только на банках, бутылках, канистрах был толстый слой пыли, на всем тлен и плесень, и “Фанта” оказалась противной на вкус. Под полками они обнаружили два ящика со сгнившими мандаринами и мешок почерневших земляных орехов. Часики не ходили, зажигалки не зажигались, но было приказано все добро сгрести в вещмешки, донести до “бэтээра” и хранить как зеницу ока. Он пальцем вывел на пыльном прилавке свое имя: “Дмитрий Ч.”. Колмаков увидел, засмеялся и подписал еще две буквы. Получилось: “Дмитрий ЧМО”. Самым ценным приобретением был, конечно, мопед “Судзуки”. От взрыва он почти не пострадал, если не считать разбитого стекла на спидометре. Чижики взвалили мопед на себя и бегом потащили его к “броне”, благо что техника стояла всего метрах в ста на грунтовой дороге. Чуча, убедившись, что начальства рядом нет, тут же заправил “Судзуки” бензином из бронетранспортера, несколько раз крутанул педали, что-то подкрутил, подрегулировал, и через несколько минут уже носился с воплями взад-вперед вдоль колонны, поднимая пыль столбом… Мопед они схоронили под матрасами на днище бронетранспортера, но на следующий день его все равно отобрал начальник штаба. Настучал кто-то…

Он знал, как себя вести, если ему попадутся эти люди: нужно отбросить автомат подальше от себя, высоко поднять руки, стараясь сохранить при этом спокойное выражение лица, будто ты их совсем не боишься, и ждать, пока они сами к тебе подойдут. Он представлял себе, как они будут выглядеть: длиннополые, песочного или салатного цвета рубахи, просторные шаровары, на ногах трофейные армейские ботинки, а может, калоши, на головах плоские афганские шапки или чалмы. Он видел их однажды очень близко. Вторая рота взяла в плен троих. Оружия при них не было, но у одного нашли автоматные патроны, спрятанные под подкладку войлочной шапки. Они сидели на корточках возле дверей особого отдела с разбитыми носами и губами, с потрескавшейся, ящеричьей кожей на руках. У одного были красные глаза. Стоящие чуть поодаль солдаты из второй роты рассказывали штабным, что этот притворялся слепым, а когда замахнулись прикладом, сразу дернулся, вздрогнул. У него-то и нашли патроны. Что потом с ними стало, он не знал. Наверное, отправили в тюрьму. Ему тогда больше всего запомнились их калоши, надетые прямо на босу ногу…

Высоко над головой прошли две вертушки. Он проводил их взглядом. Операция. Стоило бы дождаться темноты, а с той стороны дороги можно заночевать в подвале какого-нибудь разрушенного дома, но по такой жаре, с неполной флягой — нечего даже и думать просидеть здесь целый день. Дорога опустела, и он уже приподнялся на руках, собираясь с силами, чтобы рвануть вперед, но тут из-за поворота с урчанием выполз бронетранспортер, за ним второй, третий… Шла колонна. Точно — операция. Пошли на Чарикар. Интересно, какой полк? Он стал считать “бэтээры” и машины, но скоро сбился. Колонна прошла, пыль улеглась. Он отвинтил крышку фляги, наполнил ее, высосал пахнущую резиной воду, подержал ее несколько секунд во рту, чувствуя, как смягчается высохшее небо, и осторожно проглотил. Сзади послышался легкий шорох, он попытался обернуться и успел заметить боковым зрением бородатого человека, но страшный удар обрушился ему на голову, в ухе что-то треснуло, не было ни искр из глаз, ни цветных кругов — сразу же угольная чернота и беспамятство.

Их было двое. Бородатый был одет в маскхалат, на ногах — легкие сандалии, в руке он держал китайский автомат. Второй — безусый паренек лет пятнадцати в традиционной афганской одежде и босиком — опустил на землю длинноствольную винтовку с большим прикладом, присел рядом с шурави, глянул на его ухо, из которого струилась кровь, тонкими пальцами приподнял правое веко. Бородатый сделал ему знак, парень закинул трофейный автомат на плечо, они взяли Митю за ноги и поволокли за собой вглубь рощи. Там, где он лежал, остались панама и незакрытая фляга. Из фляги в траву тонкой струйкой вытекала вода. Через несколько секунд паренек вернулся, поднял и флягу, и панаму. Панаму надел на голову, из фляги сделал глоток, закрутил крышку, потряс флягу в руке, проверяя, сколько воды осталось, внимательно оглядел место и убежал, легко и бесшумно, едва касаясь босыми ступнями земли.

Они шли по дороге, поднимая густую пыль. Чуча вынул из кармана пачку “Примы”, закурил.

— На понт берет полкан! Нету на нас никакой вины! На чморе вся вина, он дневалил! — Чуча выдул струю дыма и усмехнулся: — Представляю, что будет, если его поймают!

— Птичке недолго виться над полями, вот и коршун закружился…— Колмаков глянул на оторванную лычку на левом погоне. — А кто сказал, что ротным можно руки распускать?

— Все они шакалы, — констатировал Чуча. — Ты че, Духомор, ссышь?

— Э-э, губу не хочу, суд не хочу. Меня дома ждут. Невесту нашли. Брат машину обещал, — Дохаев с досадой щелкнул пальцами. — Знал бы, в первый день в говне утопил, чмо!

— Здесь, — сказал Чуча, и они свернули с дороги к порубленному пулями кустарнику.

Найти своих не составило большого труда — трава в роще была хорошо вытоптана. Минут через сорок они нашли их у арыка. На берегу лежали аккуратно сложеннные “хэбэ”, солдаты плотной цепью стояли поперек потока по грудь в воде. Сначала нырял тот, который стоял у берега, затем второй, третий… Труднее всех было тем, кто находился посредине. Выныривали, отфыркивались, таращили глаза. Двигались вдоль по течению. Взводный прохаживался по берегу взад и вперед. “Дно как следует щупайте! Ногами-ногами топчите! Кто найдет, банку сгущенки на ужин!” Чуча рассмеялся — издалека стриженые затылки и загоревшие плечи солдат походили на поплавки, которые поочередно окунаются в воду, словно на крючки попалась гигантская рыбина и трепещет всем телом, пытаясь вырваться. Взводный увидел “стариков” и удивился.



“Ну-ка, бегом сюда!” Они лениво подбежали к лейтенанту.

— Вам же всем губа до особого распоряжения!

— Командир полка отменил, — веско сказал Колмаков. — Приказано искать оружие.

— Это чье? — взводный указал на траву, в которой лежали детали от автомата.

Чуча присел на корточки, поднял ствол с прикладом, сказал обрадованно: — Так это ж мой! Вот же насечки!

— Угу, насечки! — взводный усмехнулся. — А затвор с бойком где? В километре все облазили. Он их и утопить мог. А ну-ка, скидывай с себя все и марш в арык!

— Товарищ лейтенант, я простуженный, у меня освобождение, — тут же запричитал Духомор.

— Рядовой Дохаев, если через минуту я вас не увижу в воде, отправитесь на гауптвахту на трое суток, и никакой командир полка вам не поможет!

— Ой, как страшно, блин, чижик гребаный! — пробормотал себе под нос Дохаев, снимая ботинки. Он разделся до трусов, подошел к берегу, попробовал пальцами ноги воду. Чуча подлетел сзади, толкнул его в спину, и Духомор с воплем полетел в арык. Он вынырнул, погрозил Чучерину кулаком.

— Я твой нюх топтал, понял, да?

Чучерин нырнул в воду, вынырнул метрах в десяти ниже по течению, перевернулся на спину и поплыл, радостно крича:”Эх и хороша водичка, бля! Давай сюда, лейтенант!”

Он очнулся от боли. Сначала ему даже показалось, что правой половины головы нет вовсе — прямо от переносицы большая рана, из которой что-то стекает на землю, но не кровь, а жидкость, похожая на расплавленный свинец; она струится и вытекает из несуществующего уха. Открыть удалось только левый глаз. Он увидел перед собой потную шкуру, которая подрагивала, лоснилась и крепко пахла, понял, что его везут в гору и что лежит он на животе поперек спины с выступающими позвонками, а перед его глазом ослиный бок, и что руки крепко связаны кожаным ремнем, вот они внизу, под ним, онемевшие, синюшного цвета, и что правая часть головы, на самом деле, существует, она распухла и звенит; попробовал повернуть голову, чтобы увидеть того, кто ведет осла в гору, — он вдруг вспомнил последнее мгновение перед беспамятством: человека с большой бородой, которая вилась смолистым руном, — но движение это, усиленное тряской, неожиданно вызвало приступ рвоты. Его вывернуло, и в глазу опять потемнело, но сознание не ушло, он увидел, как кадр негатива, молодого парня-подростка, который с любопытством всматривается в его лицо. Парень что-то громко крикнул, и осел встал. Парень потянул его за “хэбэ” вниз, и он кулем свалился на землю. В глазу посветлело. Теперь был виден раздутый живот ишака, усыпанный камнями склон горы, уходящей в небо, и само небо, выгнутое, как дно стеклянной банки, с белесыми проплешинами веретенообразных облаков. Ишак нервными движениями хвоста отгонял от себя назойливых мух. Афганец сел перед ним на колени, свинтил крышку, приложил флягу к его распухшим губам, потом остатками воды обрызгал его голову. От теплых капель боль стала не такой острой, расплавленный свинец остыл, затвердел, сжался в комок. Над ним склонился второй, со смоляной бородой, что-то сказал парню, и парень кивнул в ответ. Он понял только слово “бурбахай” — “отваливай”, — мужчина отправлял парня куда-то. Митя медленно поднял связанные руки вверх, с трудом пошевелил пальцами, пытаясь показать, что больше не может. Мужчина ткнул стволом автомата в пряжку Митиного ремня, парень расстегнул ремень, рывком выдернул его из-под лежащего шурави, нацепил на ремень Митину флягу и опоясался поверх афганской рубахи, причем звезда на пряжке оказалась вверх ногами. В одну руку он взял винтовку, в другую автомат и стал торопливо карабкаться по склону, ловко избегая острых граней скал и камней. Чернобородый показал Мите, что он должен подняться. Митя встал, склон тут же закачался, поплыл, желая опрокинуться набок, и ему пришлось ухватиться за ослиную спину, чтобы устоять на ногах. Ишак недоуменно скосил глаз на шурави, повел серыми, с проседью, ушами — ты чего, парень? Когда головокружение прошло, Митя снова протянул к чернобородому руки и сказал: “Я сам сюда шел. Зачем? Развяжите”. Он не узнал собственного голоса: низкого, хриплого, отдающегося где-то в затылке тяжелым колоколом. Чернобородый покачал головой, но потом неожиданно поднял огромную, землистую от пыли руку, двумя пальцами дернул за узел, и ремень слегка ослаб. Митя мучительно улыбнулся уголком рта и стал разминать пальцы, пытаясь разогнать застоявшуюся кровь.

Парень появился из-за гребня горы неожиданно, скатился вниз, звонко бренча автоматом. Не добежав до них, он испуганно крикнул что-то и махнул рукой, показывая в сторону тропы, уходящей в колючий кустарник. Чернобородый толкнул Митю автоматом в спину, приказывая бежать, потянул ишака за уздцы. В то же мгновение раздался грохот, из-за гребня вынырнули две огромные “вертушки”, не пузатые, транспортные, на которых Мите неоднократно приходилось летать и в госпиталь, и на десантирование, а боевые, с длинными, вытянутыми телами, с многоствольными пулеметами и неуправляемыми реактивными снарядами, притаившимися в тени под их стреловидными крылышками.

Вертолеты стремительно ушли в сторону долины, но Митя успел единственным глазом рассмотреть и ракеты, и пулеметы, и бронированные днища, и темную копоть выхлопных газов под винтами. Ему даже показалось, что пулеметчики в кабинах приветственно помахали ему руками. Первой мелькнула мысль, что сейчас его спасут, но тут же пришла другая: никто спасать его не будет, потому что он ушел с поста самовольно, захватив три чужих автомата, сейчас “вертушки” развернутся над долиной, выстроятся в боевой порядок и начнут бомбить склон, не разбирая, кто свой, а кто чужой, а на склоне они — и он, и чернобородый, и босоногий парень в его ремне звездою вниз, и ишачок с раздутым пузом — как на ладони. Так вот она, операция! Откуда только прыть взялась? — он бросился к кустарнику, сбрасывая вниз камни, смешно растопырив пальцы связанных рук, падая, поднимаясь, разрывая “хэбэ” на локтях и коленях. Колючие ветки с маленькими темно-зелеными листочками не могли спасти ни от пулеметных пуль, ни от снарядов, — он это прекрасно понимал.

Кустарник кончился, и они прибавили шагу. Чернобородый подгонял ишака прикладом автомата. Вертолетный стрекот нарастал: сначала это было мушиное пение, назойливое, равномерное, заставляющее оглядываться на две блестящие точки в бледно-голубом небе, казавшиеся застывшими на одном месте, затем пространство над головой стало постепенно заполняться шумом, будто стая гигантских птиц часто и вразнобой хлопала крыльями, готовясь сесть на склон. Чернобородый окликнул его. Он так и сказал: “Шурави!” Митя оглянулся. Мужчина автоматом показывал на расщелину в скале, которую он проскочил, не заметив. То ли скалу проточила вода ледников, то ли она разошлась от землетрясения, как непрочная ткань его старенького “хэбэ”, — расщелина уходила ввысь метров на пятнадцать, вверху сужаясь до ширины ладони, — но внизу, у подножия, в темную утробу скалы можно было легко войти и человеку, и ослу. Они стали карабкаться наверх по большим камням, ишак упрямился, не желая идти в гору. Чернобородый кричал на него, брызгая слюной, бил что было сил, автоматный приклад звонко припечатывался к ослиным бокам и заду. Ишак кричал, но не знакомое “иа”, а детское и жалобное, похожее на плач: “И-и”. Их догнал босоногий парень, вдвоем с чернобородым они буквально на руках втащили осла на подножие скалы. Митя первым нырнул в темноту расщелины, выставив вперед связанные руки, и тут же споткнулся о какой-то чахлый куст, который рос внутри, оцарапал о колючие ветки руки; от резких движений боль опять ударила в висок, в ухо. Он двинулся вглубь мелкими шагами, пытаясь увидеть что-то впереди, и наткнулся на прохладный камень скалы. Скала была в расходящихся веером трещинах. Он осторожно прислонился к камню виском и щекой — сразу стало легче — даже сумел приоткрыть правый глаз, но увидел им только мутные блики солнечного света. В бок ему уперлась ослиная морда, подтолкнула его, прижала к скале. Чернобородый с парнем влезли в расщелину. Парень присел на корточки, передернул затвор и приложил автомат к плечу, собираясь сразиться с двумя стальными машинами, чье стрекотание превратилось теперь в грохот, от которого мелко задрожали камни, а из трещин заструился песок, попадая в волосы, за шиворот, в глаза. Чернобородый дернул Митю за полу “хэбэ”, приказывая сесть. Митя послушно опустился на колени и оказался под брюхом у ишака. Чернобородый вынул из кармана маскхалата складной афганский нож и одним движением перерезал ремень на его руках. Митя не успел испугаться. Потом уже, через мгновение после происшедшего, пришла мысль, что чернобородый мог бы его зарезать так же просто, одним верным движением, вместо ремня — по горлу. Афганец показал, что нужно держать передние ноги ишака, чтобы он с испугу не начал скакать и лягаться. Митя подался вперед, чуть выше бабок крепко сжал руками мохнатые ослиные ноги. Ишак вел себя смирно, не пытался вырваться, не шевелился. Затылком Митя чувствовал, как в груди у животного что-то прерывисто екает. Он боялся, что если ишаку захочется показать норов, то онемевшими руками ему ни за что не удержать его. Парень дал короткую очередь. Митя ожидал выстрелов, но все равно вздрогнул.

Рикошетя от стен, в разные стороны разлетелись стреляные гильзы. Несколько гильз ударило ишака по заду. Осел нервно задергал боками, еканье в груди участилось, он опять издал жалобное, детское, похожее на плач: “И-и-и”. В следующую секунду случилось то, чего они все ждали и чего, втайне надеялись, не произойдет: из-под крыльев одного из вертолетов вылетели белые реактивные струи и в то же мгновение сорвались и устремились в другую сторону, к склону, тяжелые снаряды. От их больших обтекаемых тел воздух низко запел. Люди и осел в расщелине инстинктивно сжались, замерли, закрыли глаза.

Склон разорвало: разнесло в клочья кустарники, разбросало камни, вниз устремились тяжелые потоки, будто вдруг вырвалась наружу дремавшая в недрах горы каменная река, в воздухе засвистели и звонко ударились о скалу большие осколки. Правда, их звона они уже не слышали, потому что оглохли раньше. В расщелине плотной завесой поднялась густая пыль и стало нечем дышать. Митя отпустил левую ногу ишака и зажал ладонью нос и рот, но пыль настырно залезала в неслышащие уши, колола лицо, руки, веки. От нее было не спастись, также как не было спасения от мелких камней, которые сыпались в ботинки. Пыль постепенно рассеивалась. Левое ухо начинало слышать. Сначала он услышал за своей спиной бормотание чернобородого — афганец торопливо произносил непонятные слова и раскачивался взад-вперед, касаясь своими сандалиями его ботинок, — затем громко чихнул осел. Чихнул, содрогнувшись всем своим грузным, бочкообразным телом, затем второй раз, третий… Неожиданно Мите сделалось смешно. Он выдохнул смешок в ладонь, зная, что от страха лучше смеяться, чем плакать, и оглянулся на душманов. Парень больше не пытался стрелять из автомата по вертолетам, он лежал, закрыв голову руками, и его тонкие пальцы мелко дрожали, ссыпая пыль с кучерявых волос.

После первой атаки вертолеты развернулись перед горой и на большой скорости ушли назад в долину. Перестали сыпаться камни, улеглась пыль, солнце заструило в расщелину свои горячие лучи, только назойливый, удаляющийся стрекот постоянно напоминал об опасности. Каждый из них молился тому, чтобы стрекот смолк, чтобы вертолеты исчезли, растворились в бесконечном бледно-голубом небе, полетели бомбить другую гору, другую расщелину, другой склон. Каждый из них молился и знал, что этого не произойдет, потому что они настырны и безжалостны, эти блестящие птицы-машины, потому что охотничий азарт уже поселился в их стальных душах, и не жалко им ни патронов, ни снарядов на трех крохотных людишек и осла, спрятавшихся в брюхе неприступной скалы. На этот раз вертолеты выпустили из-под крыльев три снаряда. Один ушел в сторону и разорвался в долине, не долетев до склона, два других легли рядом на горе, вызвав настоящий обвал: огромный кусок скалы оторвался и покатился вниз, набирая скорость, подпрыгивая на камнях и крутясь в воздухе, как будто это не многотонная глыба, а легкое деревянное веретено.

Перед его лицом мелькнуло тяжелое копыто, он инстинктивно дернулся, пытаясь ухватить левую ногу, и в то же мгновение почувствовал в ладони, как напряглись на правой мышцы под шерстью, словно кто-то до предела натянул толстые струны. Мохнатые ноги будто сломались, осел навалился на него, причиняя боль, вдавливая в камни, в песок. По спине и затылку потекло что-то липкое и густое, но он не мог шевельнуться, не мог коснуться пальцами этого липкого, увидеть, что это, испугался, что ранен в голову, и закричал, не слыша собственного голоса: “Помогите!” Потом уже понял, что еканья больше не слышно. Вертолеты разворачивались для следующей атаки…

Он сидел на песке и пытался выдрать из волос запекшуюся черную ослиную кровь. В крови было и лицо, и руки, и “хэбэ”, натекло даже в ботинки, и теперь неприятно стягивало кожу на пятках. Кругом валялись снарядные стабилизаторы, осколки, земля почернела, обуглилась, и ветер вместе с песком перекатывал блестящие оплавленные шарики, словно пытаясь поиграть с ним. Осел лежал рядом на спине, оскалив большие желтые зубы. У его ноздрей и подернувшихся пленкой глаз роями вились мелкие мухи. Он видел раны от осколков, когда вытаскивал ишака из расщелины: одна в боку, небольшая, углом, словно кто-то пытался бритвой разрезать кожаную сумочку; вторая — большая и страшная — крупным осколком перебило шею, голова держалась на одной только шкуре и боком волочилась по земле, стуча зубами о камни. Когда вертолеты ушли, афганцы вытащили его, теряющего сознание от духоты, боли и страха, из-под мертвого осла, дали воды; он слегка очухался, и чернобородый показал на животное и на него, улыбаясь, провел ладонью по шее. Да, если б не осел, его убило бы, а может, и чернобородого — их всех. Осел спас их, а теперь афганцы уложили его на спину со смешно подогнутыми, раскинутыми в стороны ногами и висящими копытами и хотят снять шкуру. Наверное, ослиная шкура стоит нескольких сотен афгани. В запорошенных пылью глазах все было блекло и черно то ли от запаха крови, то ли от притупившейся боли в правом виске, то ли от солнца, пекущего его залитую кровью голову. Очень хотелось заползти назад в расщелину, в тень, и прилечь, но он боялся, что его снова ударят прикладом или просто застрелят, потому что они взяли его в плен, чтобы выручить афгани, как за ту ослиную шкуру, которую сейчас снимут, а если он будет избитым, слабым и немощным, зачем он им тогда? Они возьмут его “хэбэ”, ботинки, как взяли панаму, ремень, флягу, автомат, а самого бросят в расщелине и засыплют камнями. Кто найдет его здесь? Кто узнает, как он погиб?

Несколько крупных слез вытекло из его глаз, размывая кровь на щеках. Чернобородый открыл афганский нож, примерился и с громким выдохом всадил его в грудь ишаку. Митя встал на четвереньки и пополз подальше от камня, стараясь не вдыхать запах ослиной утробы. Его слезы высохли. Сначала ему захотелось бежать: кубарем скатиться по склону, затаиться в кустарнике, а потом нестись сломя голову по долине к своим, к дороге, к посту, каяться, плакать, молить о пощаде — пускай его отвезут в Ташкент, пускай посадят в тюрьму, как того чижика, который весной бросил гранату во взводную палатку, зато он будет жить, а голова пройдет, и трещины на пятках заживут! Потом понял, что сил у него после всего случившегося не осталось совсем, и ему захотелось умереть, не совсем, конечно, а на время, пока они не уйдут, а потом он отлежится в тени до ночи и вернется. При такой луне не трудно найти дорогу. Но тут же подумал, что душманы для верности могут выстрелить ему в голову, и мысль о кратковременной смерти показалась ему идиотской. Он понял, что ничего изменить в своей судьбе ему не удастся и придется с рабской покорностью ждать, что будет дальше.

Любопытство пересилило отвращение и страх — он краем глаза глянул, как ловко афганцы отделяют ножами шкуру от округлых боков. Скоро ослиная туша дымилась под солнцем, чернобородый отрезал от нее небольшие куски, а рядом по расстеленной на камнях шкуре ползал парень и скоблил ее, высунув от усердия язык. Чернобородый положил куски мяса на шкуру. “Э-э, шурави!” — он махнул рукой, показывая, что Митя должен помочь ему. Митя, стараясь не смотреть на облепленную мухами ослиную тушу, подошел, взял шкуру за края. Шкура оказалась горячей и приятно-мягкой на ощупь. Они сложили ее, получилось что-то вроде узла. Чернобородый хлопнул Митю по спине, Митя нагнулся, афганец взвалил шкуру ему на плечи и подтолкнул — пошел! Они двинулись в путь. Парень обогнал их, легко поднялся по склону, исчез за крутым гребнем, через несколько минут снова появился, призывно махнул автоматом — тропа свободна. Митя удивлялся тому, что мог не только идти, но еще и тащить на себе вонючую и тяжелую шкуру с ослиным мясом. А ведь каких-нибудь минут десять назад он думал, что не сможет даже сбежать по склону. На самом деле он знал, почему не решился бежать тогда, просто обманул себя — боялся, что начнут стрелять из длинноствольной тяжелой винтовки, из автоматов — по нему; дважды за день такого не пережить, нечего и думать! Пот застилал глаза, ручьями стекал из подмышек по бокам, струился по спине. Шкура с каждым шагом становилась все тяжелее.

Ручей он увидел, когда до него оставалось не больше двадцати шагов. Увидел и не поверил своему левому глазу, решив, что это мираж, который вот-вот исчезнет, оставив после себя сухой горячий поток из серых окатышей, попытался открыть заплывший правый и смог увидеть им и водные блики, и мутный силуэт афганца, который лег на живот и окунул в ручей лицо, но и тогда не поверил, сбросил с плеча шкуру, побежал вперед и, наконец, почувствовав, как остывает от ледяной воды распарившаяся нога в ботинке, понял, что самое худшее уже позади, что теперь он не умрет, просто не должен умереть, — пошел вдоль по течению, едва поднимая ноги, оглянулся на чернобородого, тот сидел на корточках, сунув руку с флягой в ручей, и смотрел на него, сощурив глаза: “Ау ас!” И когда он понял, что вода ему будет позволена, нашел место поглубже, где было не по щиколотку, а по икры, с размаху упал в ручей, перевернулся, стал ожесточенно тереть голову и лицо, смывая въевшуюся кровь, расстегивал пуговицы “хэбэ”. На берег полетели ботинки, китель, брюки. Через пять минут одежда и обувь будут сухими, еще через десять, после того, как оденется, снова вымокнут от пота, но пока он будет лежать, цедить сквозь зубы воду, чувствуя, как их ломит, смотреть, как скатываются от плеч к ногам по немеющему от холода телу большие, похожие на обточенные потоком льдинки, воздушные пузыри. Лежать и ждать, когда его окликнут: “Шурави!”

Полковник устало спрыгнул с бронетранспортера. Пошатнулся, ухватился за пыльное колесо, обтер ладонь о китель. Водитель спустился следом, за плечами у него болтался вещмешок, в руках он держал гранатный ящик. “Ко мне в комнату неси!”— полковник бросил водителю ключ. Ключ звякнул о ящик и упал в пыль. Водитель нагнулся, стал искать ключ. Полковник посмотрел на полную луну, на звезды: “Хороший самогон варит, сукин сын, научился! Как на речке, стал быть на Фонтанке, стоял извозчик, парень молодой. Стоял извозчик в ситцевой рубахе, шта-штаны плисовы, стал быть, на ем!”— пел он низко, красиво и чисто. Не допев песни, махнул рукой и, пошатываясь, стал подниматься по ступеням лестницы к модулю. Водитель наконец-то отыскал ключ в дорожной пыли, прошмыгнул боком мимо полковника, побежал по коридору модуля, гремя ботинками. Из штаба напротив высунулся дежурный капитан — глянуть, кто из офицеров разгулялся на ночь глядя, но полковник, крепко ударившись о косяк, уже скрылся в дверном проеме. Он зашел в умывальник, открутил кран и сунул голову под мощную струю холодной воды. Заохал, зафыркал, заорал возбужденно: “Ух ты, мля, а ты боялась!”

Вода затекла за ворот, заструилась по спине. Он отскочил от крана, по-собачьи закрутил головой, стряхивая воду с волос. В умывальнике появился голый по пояс полный мужчина в спортивных штанах. Во рту он держал зубную щетку, через плечо было перекинуто полотенце. Увидев командира, замер на мгновение, выхватил изо рта щетку и отчеканил вымазанным зубной пастой ртом: “Здравия желаю, товарищ полковник!” Полковник непонимающе уставился на мужчину, затем хлопнул ладонью по его животу:

— Ты, майор, замполит или хрен собачачий?

— Замполит, — он, насколько мог, подобрал живот — рука у полковника была огромная и ледяная.

— А почему тогда водку не пьешь? Не умеешь?

— Да как же… пью я! — попытался возразить майор.

— Что ты там пьешь, что ты пьешь, чижик?! — полковник ухватил его за плечи и потащил из умывальника.

Водитель торопливо защелкнул замок на ящике, залпом опрокинул в себя полстакана жидкости малинового цвета, вытаращил глаза и шумно задышал, оглядываясь на дверь, затем схватил графин и стал жадно глотать воду, обливая “хэбэ”. Вернул графин со стаканом на поднос, убедился, что улик не оставил, и плюхнулся в кресло. Он взял из вазы кисть винограда, поднял ее над головой, стал ртом ощипывать крупные ягоды. Лениво катал виноградины на языке, давил зубами, чувствуя, как в небо брызжет терпкий сок. Через несколько мгновений комната перед его глазами закружилась, завертелась, и он довольно рассмеялся, подумав, что сейчас придет во взвод и расскажет, как засосал в модуле у командира полка полстакана шестидесятиградусного первача. Дверь отворилась. На пороге стоял полковник в обнимку с полуголым замполитом батальона. Водитель запоздало вскочил с кресла, отдал честь:

— Здравия желаю, товарищ майор!

— Виноград жрешь, Бастриков? — замполит сделал страшные глаза.

— Хороший солдат? — полковник опустился в кресло, в котором только что сидел водитель, раздавил скатившуюся по обивке виноградину.

Майор неопределенно пожал плечами.

— Если хороший, отправим “груз двести” сопровождать. Отпуск на месяц хочешь?

— Хочу, — растерянно кивнул водитель, бегая глазами с полковника на замполита.

— А то у тебя, майор, одно дерьмо в батальоне. Ты уж извини за прямоту. Собери-ка нам стол, стаканчики помой! — приказал полковник водителю.

Водитель схватил стаканы, вышмыгнул за дверь. Пошел по коридору, держа в одной руке стаканы, в другой — недоеденную кисть винограда.

В умывальнике поставил стаканы под струю воды, выкинул кисть в открытое окно и пошел в присядку, похлопывая себя по ляжкам.

Отплясав с полминуты, умылся и стал думать, где раздобыть парадку и значки на отпуск. Хорошо бы еще и медальку какую завалящую. Лишь бы полковник вспомнил завтра, что обещал. Ничего, майор трезвый, напомним!

Когда вернулся в комнату командира, полковник уже храпел, развалившись в кресле, майор сидел напротив, ел большой бутерброд с печеночным паштетом.

— Бастриков, ты на весь полк стаканы мыл?

Водитель выставил перед замполитом чистые стаканы, полез в вещмешок за продуктами.

— Товарищ майор, у нас в батальоне погиб кто? Когда груз-то?

Замполит щелкнул замками ящика, откинул крышку, заглянул внутрь. В ящике, в мелкой стружке, покоились шесть импортных бутылок из-под сухого вина с жидкостью малинового цвета. Он достал одну, отвинтил крышку, понюхал, наморщил нос и налил себе немного в стакан.

— Ты вот что, Бастриков, вали отсюда и отбивайся на два счета, а я завтра в шесть утра проверю, убежал ты в трусах на зарядку или нет. Усек?

— Так точно! — водитель вышагнул за дверь, незаметно сунув в карман “хэбэ” банку шпрот. В коридоре он сделал в сторону двери неприличный жест и причмокнул губами.

Майор со звоном поставил пустой стакан и закусил бутербродом: “Пить я не умею? Это мы еще посмотрим, кто не умеет!”

Митя опрокинулся на спину, тупо уставился в звездное небо. Он не знал, сколько километров они сегодня прошли, сколько раз поднялись на горы и спустились с них, сколько преодолели перевалов и ущелий, сколько ручьев пересекли, одно он знал точно, что ног у него больше нет и не будет никогда… ну уж неделю — точно! Он старался не думать о том, как будет снимать ботинки и что он там увидит, когда снимет. Мясо в шкуре изрядно протухло и теперь воняло, но за день он успел привыкнуть к вони и почти не замечал ее. Парень привалился к камню рядом с ним. Он шумно отхлебнул из фляги, задрал ногу и стал выковыривать из черной пятки глубоко ушедшую под кожу колючку. За весь день отдыхали всего дважды: у ручья и в пещере на перевале. В пещере у афганцев под камнями была припасена еда: пара лепешек, инжир да тонкий, почти прозрачный кусок вяленой верблюжатины. Афганцы совершили намаз, после чего разломили лепешки и стали неторопливо есть.

Ели, беседовали о чем-то своем, словно забыв о пленном, изредка поглядывали на узкий лаз в пещеру, через который струился оранжево-красный свет заходящего солнца. Несколько раз где-то далеко прострекотали вертушки, но ни чернобородый, ни парень даже не выглянули наружу — здесь они чувствовали себя в полной безопасности.

Потом он понял, что они ждут темноты. Может, они боялись, что он запомнит дорогу к их домам или вертушки сверху выследят их тайные тропы? Ему дали одну инжирину, он поплевал на нее, стер пальцами пыль и раскусил. Одну половину сунул в рот, другую положил на камень рядом с собой. Ел медленно, пытаясь разжевать мелкие семечки в сердцевине. Съев половину, помедлил немного, наблюдая из темноты за афганцами, которые отщипывали от лепешек крохотные кусочки и отправляли их в рот, схватил вторую, стал обсасывать ее, но тут же незаметно для себя проглотил. Инжир только разжег аппетит. Еще недавно ему не хотелось ничего, а теперь рот заполнился слюной, сами собой стали появляться образы жареных куриц, которых он больше года в глаза не видел, банок со сгущенкой, лепешек с медом, блинов, возник вдруг кипящий в масле чебурек. Он несколько раз сплюнул, но не помогло, и тогда вдруг понял, что избавиться от острого голода можно с помощью воды.

На четвереньках подполз к афганцам и показал на большую мятую флягу на поясе у чернобородого. Мужчина молча отстегнул флягу, протянул ему. Митя припал к горлышку и стал мелкими глотками всасывать в себя воду. Оторвался, когда почувствовал, как отяжелел желудок и вода плещется внутри где-то рядом с горлом. Неожиданно лицо чернобородого приобрело злое выражение, он бросил что-то парню, и Мите показалось, что его сейчас опять ударят прикладом по голове, но обошлось — парень схватил автомат, выскочил из пещеры, и скоро снаружи раздался короткий птичий клекот. Чернобородый взвалил на Митины плечи шкуру и вытолкнул в сгущающуюся темноту. Не сделав и десяти шагов, он понял, какую ошибку совершил. Ноги и руки сделались ватными, по всему телу разлилась болезненная слабость, сердце часто и мелко заколотилось в груди, а лоб покрылся мелким бисером липкого пота. С горы он еще смог спуститься, но подъем стал для него пыткой: ноги разъезжались, пудовая шкура тянула его назад, норовя опрокинуть на спину. Если бы не чернобородый, который подталкивал его автоматным стволом под зад, он давно бы уже упал и лежал бы всю ночь, до утра, до восхода… Парень вытянул из пятки длинную колючку, продемонстрировал ее Мите, несколько раз ткнул его в пах, прокалывая “хэбэ”:”Айя, айя, шурави!” Митя попятился, с испугом глядя в насмешливые глаза парня. Из темноты появился чернобородый, дал парню подзатыльник, сказал что-то сердито, и парень исчез, будто его ветром сдуло. Чернобородый приказал Мите подняться и идти.

Кишлак возник неожиданно, будто кто-то снял с горы волшебное черное покрывало: только что перед их глазами был покатый склон, едва видимый в темноте, как вдруг появились прижатые к земле глинобитные домики, каменные дувалы, крохотные, поднимающиеся вверх террасами поля, редкие фруктовые деревья. Чернобородый показал Мите на тропу — сюда. Они пошли по ней мимо высоких дувалов. В одном из дворов злобно забрехала собака. Чернобородый цыкнул на нее по-своему, и собака послушно смолкла. Они свернули на террасу вытянутого по склону поля, прошли по меже вдоль пустынных грядок и оказались перед кособокой калиткой, сделанной из трухлявых неоструганных досок. Калитка заскребла по земле, и они вошли в небольшой двор с несколькими чахлыми деревцами по периметру. Чернобородый подвел его к двери сарая, отодвинул засов, снял с него узел с протухшим мясом, напоследок легонько дал в спину прикладом. Митя споткнулся о деревянный порог, упал внутрь. Дверь закрылась, ударив его по подошвам ботинок.

Наконец-то он не должен был никуда идти, карабкаться, спускаться! Под животом оказалась пахнущая овцами солома, он пошарил руками по сторонам, укололся о высохшую траву, стал подгребать ее под себя.

Мало-мальски устроившись, подложил под голову руки и закрыл глаза. Тут же возник стрекот, промелькнуло бронированное брюхо вертушки, он опять услышал грохот, свист, внутри все мелко задрожало. “Спать, спать, спать, спать! — настойчиво стал уговаривать он себя. — Завтра все будет хорошо”, — но вместо сна перед закрытыми глазами появлялись то ослиные морды с торчащими желтыми зубами, то журчащий ручей, то вьющаяся смоляная борода афганца. Что-то щелкнуло, и он почувствовал, что сарай наполнился светом. Резко открыл глаза и увидел над головой мутное пятно в ореоле света, от испуга глаза тут же привыкли: бородатый мужчина выглядывал с деревянного помоста под крышей.

Мелькнула мысль, что в него могут кинуть нож, он откатился в сторону, вскочил. Зажигалка потухла, и сарай снова погрузился в темноту.

— Ты русский, нет? — раздался в темноте шепот.

Сердце резко ударило в грудь, и впервые за день он перестал бояться — свой!

— Русский! Из сто восемьдесят первого, первый батальон, первая рота, — тоже шепотом сказал он.

— Я из баграмского разведбата, — сверху посыпалась труха, пыль, по столбу, поддерживающему крышу, вниз скользнула тень. Бородатый нащупал в темноте его руку, крепко, до боли, сжал. — Костя Суровцев, командир второго взвода третьей роты, старлей! Легко запомнить. Запомнишь, нет?

— Запомню, — пообещал Митя. — Кычанов Дмитрий, рядовой.

— Я думал, Хабибула ишака привел. Потом слышу, вроде нет. У меня фонарь есть. Он ляжет, я его зажгу. А то отберет еще. Посмотрю, какой ты есть. Испугался? Я струхнул, щас, думаю, сделает — давно обещал. За мою башку тридцать тыщ афгани дают. Торгуется, сука, говорит, зарежу лучше, собак накормлю, — Костя был возбужден: говорил быстро, нервно дышал ему в ухо. — Я у его кореша семью замочил. Пару “эфок” на второй этаж швырнул, а там они! Кто-то из баб это видел. Мы потом на засаду напоролись. Моих пацанов побили, а меня из люка взрывной волной выкинуло, лежу в арыке контуженый, молюсь их аллаху, чтоб пронесло. Как же! Он мне автомат к носу приставил, я и заорал. Мои данные запомнил? Ну-ка, повтори!

— Константин Суровцев, старший лейтенант, командир второго взвода третьей роты разведбата дивизии. А ишака у них снарядом убило.

— Это плохо — я на нем землицу таскал… Тебя-то как?

— Да тоже… засада. Мы на охране дороги стояли. Взводный в дозор послал, за виноградом. По голове прикладом двинули, и вся война!

— “Буром”? Серьезная штука! Взводному твоему язык отрезать надо, чтоб не посылал куда не надо. Из-за таких пидоров и пропадаем, блин! Ты только не бзди, если сразу не замочили, значит, нужен: менять будут или в Пак продадут. Я третий месяц тут, понасмотрелся. Духам тоже несладко. Бомбят их в хвост и в гриву. Каждую неделю хоронят. Курить нет?

— В арыке размокло.

— Ладно. Есть у меня нычка. Одну цигарку весь день тяну. Сегодня праздник! — Костя зашуршал в темноте, щелкнул зажигалкой. Пока прикуривал мятую сигарету, Митя успел рассмотреть его худое с запавшими глазами лицо, бороду с густой проседью. Терпко запахло анашой. Костя сделал пару глубоких затяжек, передал ему. Митя с шумом втянул в себя дым, чувствуя, как обжигает горло, надсадно закашлялся. — У Хабибулы хороший чарсик, хоть он и мудак. Еще один затяг и улетишь до утра, как облако! — Костя засмеялся.

Митя еще раз втянул в себя дым и передал косяк. Костя докурил анашу, тщательно затоптал окурок.

— Ты “хэбушкой” дверцу прикрой, чтоб в щели свету видно не было.

Митя подошел к двери сарая, расстегнул “хэбэ”, раскинул полы в стороны. Звякнуло стекло, Костя зажег фонарь “летучая мышь”, прикрутил фитиль, подошел к Мите, сощурился.

— Вот ты, значит, какой, рядовой Дмитрий Кычанов. А я уж думал, не увижу больше русской рожи. Сам-то хочешь на себя взглянуть?

Митя неопределенно мотнул головой, глядя на Костин погон со следами звездочек. Костя вынул из кармана кителя осколок зеркала, протянул ему. Митя повернул зеркало так, чтобы не слепил фонарь, вгляделся: огромное, лилово-красное ухо, неправдоподобно толстое веко, прикрывшее правый глаз, синяк на весь лоб, заплывшее, как у пьяницы, лицо.

— Да, это, парень, “бур”! — Костя усмехнулся. — Значит, сынка его “акаэсом” вооружил?

— Тот кудрявый — сын его? — удивился Митя, вспомнив, как чернобородый все время посылал парня в разведку.

— Дедушка! — Костя сплюнул. — Одного косяка мне мало, а второй не дам. Пошли, покажу что-то, — он двинулся в глубь сарая, неся фонарь на вытянутой руке.

Митя глянул в щель между досками. Ветер трепал листья деревьев, на шесте моталась рваная афганская тряпка, двор был пуст. Он пошел следом за Костей. Костя поддел доску в задней стенке сарая, просунул руку в черную пустоту и извлек из нее сверток. В плотную зеленую ткань был завернут конь — небольшая изящная статуэтка черного дерева. Правда, одной передней ноги у него не доставало, но зато уздечка была сделана из тонкой ленты, расшитой золотом, а в глазах при свете фонаря засверкали темно-красные камни.

— У этого коня по бокам два винта. Крутнешь один, и он поднимет тебя в небо, понесет, куда хочешь, крутнешь другой — опустит на землю. Нам бы только во двор попасть! — Костя погладил коня по вороненому боку. — Убежим, гадом буду!

Митя зачарованно смотрел на статуэтку, недоумевая, как могла такая вещь попасть в затерянный в горах кишлак, в этот убогий сарай.

Когда до него дошло, о чем говорит Костя, он решил, что взводный обкурился — наверняка, сидя в плену, он долбил афганский чарс каждый день и не по разу.

Снаружи раздался шорох. Костя погасил фонарь, приложил палец к губам. Они замерли. Шорох не повторялся. В темноте Костя завернул коня в тряпицу, сунул в пустоту, водворил доску на место. “Лезь наверх!” — приказал он шепотом Мите. Митя забрался по столбу на помост. На досках было уложено душистое сено. Он с трудом стащил с распухших ног ботинки, улегся, вдохнул в себя аромат трав. Только теперь почувствовал, как звенит в голове после косяка, как качается в глазах потолок сарая с крохотной звездой, заглянувшей в щель между досками. Костя лег рядом, зашептал на ухо: “Я думал дернуть отсюда, хотел подкоп рыть, а там тайник! Точно говорю, Александра Македонского лошадка, он здесь с войском ползал! Стал бы ее хозяин в сарае прятать! Если Хабибула меня корешу сдаст, ты один лети. А конь летучий — точно, гадом буду…”

Митя перестал слышать его взволнованный шепот. Он увидел густо покрытую мелкими цветами гору, вереницу женщин в зеленых и лиловых паранджах с кувшинами и блюдами, спускающихся в долину, себя в афганской одежде на вороном коне с темно-красными глазами. Конь оттолкнулся от вершины горы и легко взвился в небо, заставляя его сердце замирать от страха.

Полковник открыл один глаз и увидел перед собой замполита третьего батальона, который выскребал из банки остатки сайры. На заставленном консервами и тарелками с фруктами столе была пустая бутылка и стакан, на дне которого обозначилась малиновая кайма от самогона.

— Слушай, сколько сейчас, а?

Майор нагнулся, чтобы посмотреть на часы полковника.

— Два сорок три, — произнес он, с трудом ворочая языком.

— Давно я…? — полковник запрокинул голову, чтобы размять затекшую шею.

— Полтора часа, — замполит швырнул пустую банку в коробку для мусора.

— Ты, майор, иди, я отдыхать буду. Возьми пузырек на память, — полковник поднялся, прошел в соседнюю комнату, где стояла широкая кровать. — Извини, в следующий раз компанию составлю, — сказал он, стягивая сапоги.

Майор достал из ящика большую хрустальную бутылку, тряхнул ее в руке и направился к двери.

— Спокойной ночи, товарищ полковник!

— Спокойной, спокойной… — командир увалился в кровать, потер виски, стараясь унять боль. — Уж мне этот ротный, а! Опохмелиться, что ли? — Решил, что лучше сейчас перетерпеть, чем потом мучиться на утреннем разводе. Чтобы отвлечься, стал думать о дочерях, но в голову тут же полезла всякая мерзость. Он вспомнил о начсвязи, которого в марте утопил водитель. Заснул за рулем во время операции и сковырнулся с бронетранспортером в речку. Сам выплыл, а майора утопил к чертовой матери вместе с орденами. Цинк послали сопровождать взводного-земляка — жену утешить, сыну отцовские награды передать. Взводный для храбрости двести грамм принял, и отправились они с комиссаром по адресу. Так, мол, и так, ваш муж геройски погиб, память о нем навсегда останется в сердцах… а сам видит, у майоровой бабы ни слезинки, и вроде бы даже рада, тихонько улыбается, а тут еще хахаль с сумками явился — в магазин ходил. Не выдержало у взводного сердце, по-афгански припечатал обоих: хахалю нос сломал, бабе зубы выбил, чтоб не скалилась. А награды боевые ребенку отдал, держи, говорит, и никому не давай! Рассказывал потом: пацан сжал их в ручонках, а у самого слезы на глазах. Они на него и жалобы в округ писали, и в суд подавали, да только свои ребята в Ташкенте на тормозах все это дело спустили. Взводный старлея получил, уволился, сейчас в чайхане сидит, чай пьет, лепешки кушает. Побольше бы в полк таких парней… Ну, а может ли баба по году без мужика? Что ж она — не человек? Полковник представил себе жену, заворочался, тяжело вздыхая. Валентина, конечно, вот так, в наглую, изменять не будет: воспитание не то, да и детей постесняется, но тихонечко, на стороне, чтоб ни одна живая душа, нечего тут зарекаться!… Полковник вскочил, поняв, что этак дойдет черт знает до чего, прошлепал босыми ногами в соседнюю комнату, достал из ящика бутылку самогона и сделал пару больших глотков прямо из горлышка. Ну не паскуды ли? А эта Зойка его из банно-прачечного?… У нее ведь в Александрове муж законный имеется, а все туда же — чеки поехала зарабатывать! Полковник стал торопливо одеваться. Со злостью рванул грязный подворотничок с “хэбэ”, напялил сапоги и портупею. Ох, если ему сейчас кто из офицеров попадется пьяным! Полил одеколоном голову, побрызгав на руку, провел по шее, подбородку, чтоб хотя бы на время отбить спиртной дух, решительно открыл дверь…

Ночь была безветренной, под фонарями то и дело мелькали летучие мыши, громко стрекотали цикады. Кабул был погружен в темноту, только на другом конце города вдали светились желтые, белые, голубые огни аэродрома. Полковник глубоко вдохнул теплый воздух и подумал, что розы у корпусов все-таки посадит, пусть их по пять раз на дню поливают дневальные, представил себе кусты на клумбах, легкий аромат больших кремовых бутонов и зашагал по асфальту в сторону модуля, где жили женщины.

Дневальный заметил его издали, вскочил со ступенек, затушил окурок. “Знает, знает, сукин сын! — отметил про себя командир. — Весь полк знает!” Дневальный подтянулся, отдал честь. Полковник приблизился к нему и шепотом приказал:

— А ну-ка, нюхни!

Дневальный испуганно заморгал, не понимая, чего от него хотят.

— Ну, чем пахнет? — рассердился полковник.

— Одеколоном.

— А еще чем?

Дневальный пожал плечами.

— Ничем, вроде.

— Смотри мне! — полковник подумал, что здорово набрался, если уж начал шушукаться с солдатами, погрозил дневальному пальцем и вошел в модуль. Робко постучал в дверь с цифрой “два”.

— Совсем очумели! — раздался за дверью рассерженный женский голос. — Ну, кто?

— Зою мне, — внезапно оробев, сказал полковник.

Послышался шепот: “Зойка, твой приперся!” — и топот ног. Дверь чуть приоткрылась. В проеме он увидел Зою в ночной рубашке. Она сощурилась от света.

— Привет, — улыбнулся он ей и запоздало подумал, что надо было на посту нарвать цветов.

— Ты чего?

— На операции был.

— Там наливали-то? Сколько раз просила: не ходи такой! Девок перебудил!

— Я и не хожу. Зоя, пойдем ко мне. Я винограду привез.

— О-о-й! — она захлопнула дверь.

Он постоял немного, глядя на цифру “два”, вздохнул; по стене промелькнула тень, полковник поднял голову и увидел лампу, о которую бились большие серые мотыльки. Зоя появилась в летнем платье и босоножках. Она сердито двинула плечами и направилась к выходу. Он послушно двинулся за ней. Проходя мимо дневального, произнес строго:

— На посту сидеть, курить и спать запрещается! Еще раз увижу, пойдешь на армейскую гауптвахту маршировать!

Войдя в комнату, он взял ее на руки, потащил к кровати. Зоя вдруг стала вырываться:

— Не хочу я! Мягко там, проваливаюсь вся! Есть хочу!

Он опустил ее, она одернула платье, прошла в соседнюю комнату, взяла с тарелки кисть винограда. Съела ягоду, неожиданно с силой дернула клеенку за край, все что было на столе — стаканы, недоеденные консервы, вилки, фрукты в тарелках, гранатный ящик, — все полетело на пол.

— Подушку неси! — приказала Зоя и легла на стол, подняв стройные ноги к потолку.

Полковник побежал в спальню, на ходу расстегивая брюки, вернулся с подушкой. Зоя лежала на столе, держа над головой виноградную кисть, ощипывала ягоды. Командир бросился к ней.

— Свет, — лениво произнесла Зоя.

Полковник испуганно глянул на незаштореннный оконный проем — напротив темнели окна строевой части штаба, подскочил к выключателю.

— Ох и сука ты, Зойка!

Она рассмеялась и крепко обхватила его ногами…

Через час они лежали в кровати пьяные. Он рассказывал ей о своих дочерях: о том, что у старшей появился парень, ходит в гости делать уроки — жена писала — сидят часами, занимаются неизвестно чем, хихикают; младшая уже сама читает “Буратино”, в последнем письме нацарапала фломастером: “ПАПА Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ ПРИВИЗИ КУКЛУ”, ей к школе нужно покупать второй стол; как он переживал, когда весной младшая тяжело заболела гриппом, а он не мог ни позвонить, ни написать, потому что был в джелалабадском рейде, в котором третья рота попала в засаду. Валентине одной с ними тяжело, работы много, ну ничего, он скоро вернется, а там всего два года до пенсии, уж, наверное, подыщут ветерану теплое местечко… Скоро полковник заснул, а Зоя лежала рядом с ним, гладила по волосам, по шее, по плечу и думала о муже, матери, сыне, которому пять лет, а когда она вернется, будет уже семь.

Было раннее утро, когда скрипнула дверь и по столбу звонко ударила палка. Они быстро спустились с помоста. Ботинки Митя не надел — все равно не налезли бы на ноги. Парень бросил им две большие плетеные корзины с широкими лентами из плотной ткани, привязанными к ручкам, качнул стволом автомата, показывая, что они должны выйти во двор. Они подняли корзины, переступили через порог и чуть не ослепли от света огромного новорожденного солнца, выкатившегося из-за горы напротив. По двору деловито расхаживали белоснежные куры, высматривая что-то в пыли, на веревке, протянутой от сарая к дому, сушилась ослиная шкура. Парень накинул на плечо легкий вещмешок, отворил калитку.

— Бача Абдульчик, ты бы позавтракать дал, а потом и работать можно, — Костя помахал рукой перед открытым ртом.

Парень отрицательно мотнул головой и показал, что шурави должны идти следом за ним. Они стали спускаться по склону. Шел Митя на пальцах, стараясь не касаться ступнями земли, но все равно касался и морщился от боли, шумно втягивая ртом воздух.

— Землю на огород таскать будем. Вон он у них — соток двадцать, наверное! Теперь до полудня жрать не даст, гад! — Костя поддерживал Митю. — Ты на внешней стороне ступни ходи! А ночью ноги повыше задерешь — опухоль спадет.

Спустившись по склону, они направились по вытоптанной овцами тропе к роще. Густой, обычной для таких мест зелени Митя не увидел: причудливо изогнутые, черные стволы деревьев были голы, только вверху, в исцарапанном ветками небе, трепетали крохотные листья. Сразу за рощей тропу пересекли валуны, похожие на панцири гигантских, разом вымерших черепах. Парень стал ловко скакать с валуна на валун, бренча автоматом. Митя не удержался на одном из валунов, скользнул вниз. Под валунами лежала крупная цветная галька, под галькой было мокро — крохотный ручей пробивал себе дорогу к затерявшейся где-то далеко за горами реке. Митя выворотил гальку, всосал в себя прохладную влагу, ощутив во рту сладковатый привкус.

— Эй, Кычанов, козленочком станешь! — Костя присел на валуне, протянул ему руку. — Она у них Мертвой рекой называется. Видишь — камни одни. Потом напьешься. Здесь недалеко.

Парень замер на валуне, передернул затвор автомата и приставил оружие к плечу, нехорошо оскалившись.

— Эй, Абдульчик — дорогой! — Костя замахал руками. — Идем уже, идем! Видишь, товарищ упал — ноги у него больные, — сказал тихо, отвернувшись от парня: — Все он понимает, хрен душманский! Только и делает, что пугает!

Они подбежали к парню. Митя больно получил прикладом по спине.

Дальше Абдул погнал их впереди себя. Сразу за Мертвой рекой пошла густая зелень: молодой орешник перешел в тутовую рощу. Большие деревья были усыпаны коричневыми ягодами. Некоторые кроны, словно фатой, укутались в блестящие нити шелковой паутины. Здесь они остановились. Митя заметил, что земля вокруг изрыта. Парень исчез в орешнике и скоро появился с двумя лопатами. Лопаты он вручил шурави, бросил что-то Косте и уселся под деревом, поставив автомат между ног.

— Не больше чем на полштыка копай, — посоветовал Костя, втыкая лопату в землю. — Хреновая у них землица — песок один. А корзинку порыхлей загружай, а то не донесешь.

Митя стал насыпать землю в корзину, стараясь брать на лопату поменьше. Скоро обе корзины были полны.

— Делай, как я! — приказал Костя, смахивая капли пота со лба.

Он сел на корточки спиной к корзине, перекинул ленту через голову на грудь, оттянул ее от себя руками — корзина высоким плетеным боком прижалась к его спине. Костя медленно поднялся и, слегка нагнувшись вперед, зашагал по тропе.

Митя последовал его примеру. С трудом поднялся, пошел, стараясь смотреть не под ноги, а на гору с прижавшимися к ней домишками кишлака, стараясь забыть о боли в пятках. Гора, освещенная утренним солнцем, сияла золотом. Корзина оказалась тяжелее, чем он ожидал. Он не дошел еще и до Мертвой реки, а ноги уже предательски задрожали, норовя подогнуться. Заставил себя добрести до первого валуна, привалился к нему спиной, тяжело дыша смотрел, как к нему неторопливо идет афганец, сшибая палкой листья с орешника. Он знал, что должен подняться до того, как парень приблизится к нему, иначе снова придется бежать под дулом автомата — куда там бежать, дай бог, хоть к полудню доплестись до горы. Когда Абдул был метрах в двадцати, Митя оттолкнулся от горячего камня и, низко нагнувшись, пошел по гальке, между валунов, чувствуя, как земля сыплется на мокрую от пота спину.

До полудня они еще трижды ходили за землей в тутовую рощу. Чувства и мысли пропали, ощущения притупились. Он даже не мог разговаривать с Костей. Было одно только желание — поскорей куда-нибудь дойти, упасть, полежать, отдохнуть. Теперь дорога от горы до рощи казалась ему счастьем: корзина грубым плетеным боком не впечатывалась в его спину, ноша не клонила к земле. Наконец Абдул и сам устал мотаться за ними взад-вперед и, когда они снова оказались в роще, присел у дерева, подозвал их к себе, развязал вещмешок. Из мешка появилась на свет длинная афганская лепешка. Парень разломил ее пополам и протянул им. Они отошли, опустились на траву под соседним деревом.

— Это что — все? — спросил Митя.

— А ты думал, он тебя кормить будет? — усмехнулся Костя. — Держи карман шире! Тутовника пособирай. Смотри, не нажирайся, а то потом загнешься, — взводный поднял с земли коричневую ягоду, поплевал на нее, отер пальцем и отправил в рот.

Митя насобирал горсть ягод поспелее и стал есть их с лепешкой. Ягоды оказались сладкими, даже приторными, и скоро он с удивлением обнаружил, что наелся. Абдул кинул им флягу. Фляга была пустой.

— Это моя фляга, — вздохнул Митя.

— Была твоя. В большой семье не щелкай клювом. — Костя кивнул афганцу и тихо сказал: — Пошли быстрей, пока он добрый.

Через минуту они оказались на краю рощи у ручья, который струился по поросшим мхом камням, падал едва слышным тонким водопадом в крупный песок и исчезал в густой траве.

— Ну вот, это у них живая вода, — сказал Костя, подставляя флягу под струю. — Умойся, сразу легче станет.

Митя сунул голову под водопад, стал хватать воду ртом, от холода чувствуя боль в затылке. Умылся, сдул капли с носа, посмотрел на блестящую паутину в кронах деревьев.

— А он не боится?…

— Что рванем? — закончил Костя. — Чего ему бояться? На горах везде посты. Если не поймают, из “буров” завалят. Тут лететь надо.

Митя глянул на взводного — шутит он, что ли?

— Ладно, я тебе потом сказку расскажу. Ты, Кычанов, не смотри, что парнишка щупленький. Они тут все до поры до времени щупленькие, — взводный открыл рот, показал на сломаный зуб. — Не серди их.

Они вернулись в рощу. Костя отдал флягу Абдулу, присел перед ним на корточки.

— Абдул, чарс ас, а, бача? — он вынул из кармана дешевый портсигар, открыл его. В портсигаре оказались сигареты со скрученными концами. Митя сразу распознал в сигаретах косяки. Взводный сунул сигарету в рот и чиркнул зажигалкой. Сделал одну глубокую затяжку, передал афганцу. Абдул шумно втянул дым, выдохнул струю через ноздри, затянулся еще раз, уже не так глубоко, протянул косяк Мите.

— Этому не надо. Чижик еще. Работать не сможет, — объяснил Костя, перехватывая сигарету.

— Чижик-чижик, работать! — Абдул наставил автомат на Митю и неожиданно рассмеялся. — Чижик-чижик, работать! — с каждым мгновением смех все больше разбирал его. — Чижик, работать! — он упал, не выпуская автомата из рук, стал перекатываться с бока на бок, истерично хохоча. — Чижик, работать!

— Здорово парня растащило, — Костя докурил косяк. — Хороший у Хабибулы чарсик, качественный. Иди помахай лопатой для блезиру, он скоро успокоится.

Митя взял лопату и стал нагружать корзину. Абдул действительно скоро успокоился, улегся под деревом ничком, зажав автомат между колен, пробормотал Косте по-афгански, чтобы он носил землю, иначе он пожалуется отцу и шурави будет плохо, и закрыл глаза.

Костя посидел рядом с ним немного, поднялся, подошел к Мите.

— Зеленый еще. Теперь часа три можно воздух пинать, — взводный ногой опрокинул Митину корзину, и земля высыпалась. — Уйдем к Мертвой реке, там покайфуем, а потом вернемся, будто только что с поля.

Они взяли корзины и заспешили из рощи. Митя все время оглядывался на спящего, пока он не скрылся из виду. На душе стало тревожно.

— А если он проснется и решит, что мы дернули?

— Не бзди, не решит. Я с ним не первый раз курю. Главное, чтоб папаша ничего не узнал. Иначе — хана!

Налегке они быстро дошли до Мертвой реки, добрались до середины, сели в тени под валуном. Костя достал из портсигара второй косяк, протянул ему:

— На, “чижик-чижик”! Оставишь на три затяжки, остальное долби. Во взводе-то часто курил?

— Да нет, раза три всего, — Митя чиркнул зажигалкой, затянулся, как в свое время учил Чуча — сколько дыхалки хватит, обожгло легкие, запершило в горле. Он протянул взводному косяк, мотнув головой, что не сможет так много, сказал севшим голосом: — У нас этим старички балуются.

— И правильно — нечего привыкать! — выкурив косяк, взводный с наслаждением растянулся на гальке, закрыл глаза. — Ух, а ты говорил, взлететь не сможем! Ну что, не чувствуешь? Заснул вчера, как собака, а я ему песни пел…

Митя закрыл глаза и почувствовал, что и правда, плывет по воздуху, слегка покачиваясь от ветра.

— Коня этого сделал маг и волшебник из Магриба по имени Абу Али. Воспылал он любовью к дочери афганского эмира Мариам и решил свататься к ней. Сел на своего коня, покрутил винт, конь заполнился воздухом и поднялся выше самых высоких облаков. Видно было магу оттуда и землю, и моря, и горы, и понял он, что выше и величественней всех эмиров, шахов и султанов на Земле. Долетел Абу Али до дворца афганского эмира, спрятал своего коня на крыше самой высокой башни дворца и отправился в покои владыки просить руки его дочери. Удивился эмир дерзости мага, но не разгневался, поскольку имел острый ум, а велел испытать его. Связали Абу Али руки и бросили со скалы в быструю реку Кабул, но не разбился он и не утонул, потому что мог дышать под водой, как рыба, вышел на другой берег живым и невредимым. Тогда эмир велел вскипятить масло в большом медном котле и опустить в него мага. Но и из котла вышел Абу Али, не потеряв и волоска на голове, потому что умел обращать пламень в лед. Эмир был восхищен искусством мага, но не подал виду, и велел позвать палача с острым мечом. Положили Абу Али на плаху. Замахнулся палач мечом, но ударила мага по шее только тонкая сухая тростиночка, ударила и рассыпалась, потому что мог он превращать сталь в прах. Понял эмир, что перед ним великий волшебник и не на шутку испугался. Ну а как захочет Абу Али отобрать у него дворцы и владения, а самого превратить в плешивого осла? Объявил эмир о свадьбе, а сам велел своим верным слугам прийти ночью в спальню Абу Али, убить его, пока он спит, мертвое тело разрубить и отдать на съедение горным орлам. Но только Абу Али почувствовал опасность, пробудился до того, как слуги эмира занесли над ним быстрые кинжалы, поднялся и побежал к самой высокой башне, на крыше которой был спрятан его волшебный конь. Сел он на коня, повернул винт, конь наполнился воздухом и подлетел к окну спальни дочери эмира. Посадил Абу Али Мариам на коня, привязал к себе веревками, и полетели они над горами и реками, а слуги эмира, увидев такое чудо, стояли, разинув рты. Проснулась Мариам, посмотрела вниз и испугалась, что они упадут и разобьются, стала умолять Абу Али опуститься на землю. Внял он ее мольбам, повернул второй винт, и опустились они в благословенную Чарикарскую долину, в благоухающий сад с деревьями, чьи плоды были наполнены волшебным нектаром забвения. Наелись они этих плодов и забыли, кто они. Абу Али забыл, что он маг и может творить чудеса, а Мариам забыла, что она дочь эмира и может властвовать над людьми. Смотрели они на волшебного коня и не могли понять, зачем стоит эта деревянная игрушка посреди сада и какой в ней толк? Построили они себе хижину рядом с садом, стали ухаживать за ним. Угощали они волшебными фруктами каждого, кто проходил мимо, и люди, отведав плодов, забывали себя, оставались здесь навечно и были счастливы, не зная прошлого греха.

Скоро рядом с садом раскинулся большой красивый город. Купцы, часто ездившие из Кабула через долину на север, удивлялись: откуда он взялся, уж не джинны ли принесли его сюда на своих спинах? У Мариам и Абу Али родилось семеро детей, Волшебный конь был у них игрушкой. Вот однажды старший сын Муслим случайно повернул винт, конь наполнился воздухом и взлетел. Мальчик закричал от страха, прибежали отец с матерью, но ничего сделать не смогли — унес конь Муслима за горы. Горько плакал мальчик, но скоро нашел второй винт, что опускал коня на землю, и научился управлять им. Скоро перед его глазами предстал прекрасный дворец, то был дворец афганского эмира. Мальчик повернул винт и опустился во двор, где как раз прогуливался старый эмир, поддерживаемый с обеих сторон верными слугами. После бегства дочери эмир долго болел и от болезней ослеп. Стража, верные слуги и придворные — все пали ниц перед божественным всадником, спустившимся с небес, только эмир остался стоять посреди двора, водя перед собой дрожащими руками и пытаясь найти плечи верных слуг. Муслим слез с коня и подошел к нему. “Дедушка, что вы ищете?” — спросил он эмира. “Я ищу свои глаза”, — сердито сказал эмир. “Но глаза ваши на месте, дедушка!” — удивился Муслим. “Посмотри внимательно, увидишь ли ты в них павлинов, гуляющих вокруг моего пруда, или в них разлилось прокисшее молоко кобылицы?” Мальчик всмотрелся в глаза эмира и увидел, что они подернуты большими бельмами. “Кто ты, чей голос так дерзок?” — “Я Муслим, сын Абу Али”. Вспомнил эмир имя великого мага из Магриба, стали непослушными ноги его. “Как попал ты в мой двор. Разве нет у ворот стражи?” — “Я спустился с неба на черном коне”, — ответил Муслим. Вспомнил эмир о волшебном коне, и отнялись его руки. “Как зовут твою мать, мальчик?” — спросил он. “Мариам”, — ответил мальчик. Эмир упал перед Муслимом на колени и заплакал: “Передо мною внук мой, сын дочери моей, но не могу тебя увидеть, много горя причинил я отцу твоему, великому магу и волшебнику Абу Али. Если есть у тебя сердце, возьми меня с собой!” Муслим поднял эмира с колен и обнял за плечи: “Есть у меня сердце, и возьму я тебя с собой, но ни разу не видел я, чтобы отец творил чудеса”. Эмир приказал слугам надеть на него самый красивый золотой халат и взял свой меч, чьи ножны были украшены большими рубинами. Муслим помог эмиру сесть на коня, привязал к себе веревками, повернул винт, конь наполнился воздухом и поднялся под облака. А верные слуги бежали по городу и кричали им вслед: “О, всемогущий эмир, счастье тебе! Аллах берет тебя на небо, возьми и нас с собой!” Летели они, пока не долетели до благословенной Чарикарской долины. Муслим покрутил винт, и они опустились в волшебный сад его родителей. Выбежали из хижины Абу Али и Мариам, стали обнимать сына, — они уже все глаза выплакали, не надеялись увидеть его живым. Хоть и не помнила Мариам, кем была раньше, но сердце подсказало ей, что слепой седовласый старец, одетый в богатые одежды, отец ее. Эмир попросил прощения у Абу Али, и Абу Али простил его. Стали жить они вместе. Но только эмир не ел плодов из волшебного сада, не хотел он забыть, как прекрасны были наложницы в гареме его, как блестели драгоценными камнями перстни на пальцах его, как преклоняли перед ним колени верные слуги его, когда был он зрячим. Каждый день просил он зятя снять волшебством пелену с его глаз, и каждый день Абу Али удивлялся его просьбе, — не маг и не волшебник он, а простой садовник, и разве может человек своей волей изменить чью-то судьбу? Поселилась в сердце эмира злоба. Замыслил он недоброе. Вот настала ночь. Дождался слепой эмир, когда все заснут, взял свой меч и подошел к ложу, на котором спали Абу Али с Мариам. Протянул эмир вперед руки и нашел шею Абу Али. Вынул он меч из ножен и занес над его головой. Но пока делал он такое, во сне перевернулись Абу Али и Мариам, и положила женщина голову на подушку мужа. Опустил эмир меч на шею своей дочери, но, едва коснувшись ее, превратился меч в тонкую сухую тростиночку, которая тут же рассыпалась, потому что могла Мариам, подобно магу, превращать сталь в прах, хоть и не знала этого про себя. А слепой эмир вышел из хижины и побежал по волшебному саду, выставив вперед руки. И нашли его руки шею волшебного коня. Сел он на коня, нащупал винт и покрутил его. Наполнился конь воздухом и взлетел под облака. Больше слепого эмира никто не видел. Одни говорят, что и доныне летает он на волшебном коне по небу; другие — что разбился вместе с конем о скалы, когда пытался опуститься на земл; третьи — что живет слепой эмир в Кандагаре в почете и роскоши в окружении верных слуг, а волшебного коня повелел сжечь, чтобы никто больше не смог, подобно птице, подняться в небо; четвертые болтают, будто волшебный конь ожил, сбросил с себя слепого эмира и пасется сейчас в Пандшерском ущелье, а пять львов охраняют его от злых людей. Много всякого рассказывают люди, но только Всевышний знает, как оно было на самом деле. У Абу Али и Мариам родились внуки и правнуки, а народ в благословенной Чарикарской долине счастлив в своем забвении…

Митя открыл глаза. На его колене сидела желтая саранча. Он вынул из-под голову затекшую руку и стал разминать пальцы. Саранча, уловив его движения, подобралась, резко выпрыгнула вверх и исчезла.

Митя с удивлением уставился на спящего взводного. Он не мог понять, действительно ли Костя рассказывал ему сказку про летучего коня или была она полуденным сном? Митя сел и потрогал ступни. Пятки болели, но опухоль как будто стала меньше. Взглянув на солнце, он понял, что проспали они не меньше четырех часов, и толкнул Костю в бок. Взводный резко сел, потряс головой.

— Ты че, блин?

— Абдул потеряет. Попадет нам.

— Ну да, — Костя схватил корзину. — Давай бегом!

Абдул сидел под тутовым деревом и заворожено смотрел, как развевается по ветру тонкими блестящими нитями шелковая паутина. Шурави он будто и не заметил. Они поставили корзины и стали насыпать землю.

Прежде чем солнце спряталось за горами и ночь вывела на небосклон пока еще бледную луну, они трижды поднялись в кишлак.

Вечером Абдул вынес им во двор две миски с пресной полбой. Они быстро съели ее, хотя аппетита не было, и афганец запер их в сарае.

На следующий день они опять таскали землю. Таскали, курили афганский чарс, а после спали в тени под большими валунами на Мертвой реке. И на третий день, и на четвертый, и на пятый… Митя и взводный знали, что Абдул понимает все их хитрости и при желании мог бы наказать, но не делает этого, потому что ему и так хорошо, потому что лень. Лень ходить за ними, поднимать руку, угрожающе вскидывать автомат, лень произносить вязнущие на языке, ничего не значащие для него слова: “Чижик-чижик, работать!” Ему хочется сидеть под деревом и заворожено смотреть на шелковые нити — иногда ветер отрывает их, и они летят, поднимаясь вверх, растворяясь и исчезая в безоблачном небе. Митя уже не чувствовал ни тяжести корзины, ни боли в ногах. Днем они перебивались на подножном корму: тутовник, молодой орех, дикий чеснок, а вечером их кормили кашей. Митя начинал привыкать к однообразной, монотонной жизни. Она во многом напоминала взводную, разве что работать приходилось чуть меньше да никто не ставил ночью часовым.

Митя проснулся оттого, что солнечный зайчик застыл на его заросшей щеке, и удивился, что никто не стучит палкой по столбу, не кидает корзины под ноги, не торопит их на работу. Он слез вниз и увидел взводного, который сидел у двери, ковыряясь в зубах тонкой щепкой. Костя внимательно наблюдал за тем, что происходит во дворе.

Митя подсел к нему, заглянул в щель между досками. Недалеко от двери возились в пыли белоснежные куры.

— Духи затемно ушли, наших долбить — я слышал, — произнес Костя тихо. — Может, сегодня кого хоронить будут. Нам бы хоть одну сучку сюда поближе подманить, а, Кычанов? — Костя поднял руку, и Митя увидел в его ладони крупную гальку. — Вверху щель большая, должна пролезть.

Митя полез в карман брюк “хэбэ”, вывернул его наизнанку.

На земляной пол посыпались крупные крошки. В учебке сержанты долго пытались отучить его от привычки тырить куски хлеба по карманам, один раз даже заставили съесть буханку перед ротой, но отучить так и не смогли.

— Ты их подманивай! — приказал Костя.

— Цып, цып, цып-цып-цып! — Митя собрал крошки и стал кидать их у двери. Куры встрепенулись, кинулись к хлебу, толкая друг друга.

Костя встал на цыпочки, просунул руку с галькой в щель между полусгнившими досками над дверным косяком и, когда куры были под дверью, швырнул в них камень. Куры с возмущенным квохтанием разлетелись в стороны.

— Не попал, — грустно констатировал взводный. — Ну ничего, мы на них управу найдем!

Костя отошел в глубь сарая, скоро вернулся с двумя окатышами, и Митя понял, что взводный натаскал их с Мертвой реки в корзинах с землей, и немало. Может быть, для того, чтобы подороже продать свою жизнь или при удобном случае размозжить головы Хабибуле и его сыну?

На этот раз Костя был точнее — молоденькая курочка осталась лежать под дверью. Они стали рыть землю. Работали слаженно, быстро, будто всю свою жизнь занимались подкопами. У Мити рука была тоньше, и скоро он сумел просунуть ее под дверь, прижавшись щекой к доске, дотянулся до куриной головы, втащил курицу внутрь.

— Ну, Кычанов, медаль “За Боевые заслуги”! Если выберемся, лично представлю! Камни, камни не забудь назад!

Они засыпали подкоп и тщательно утрамбовали землю, после чего сделали небольшое углубление посреди сарая, набросали в него щепок, соломы. Быстро ощипали курицу. Взводный вспорол ей живот острой щепкой и вынул внутренности. Тушку насадили на рогатину. Сердце и печенку отдельно — на тонкий прутик. Костя чиркнул зажигалкой, огонь весело запылал, наполняя сарай дымом. Оба были очень взволнованы, глотали слюни… Снаружи курица подгорела, внутри осталась сырой, но они съели ее всю, вместе с мелкими костями. Затоптали костер, забросали углубление соломой. Весь дым быстро выдуло сквозняком через щели. Убедившись, что видимых следов преступления не осталось, сытые и счастливые, забрались на помост и стали курить косяк. А потом хохотали над незадачливой курицей.

У поста было оживленно. Кроме ротных бронетранспортеров, выстроившихся в колонну на обочине дороги, у южной стены дома стояли три крытых “Камаза”. Солдаты то и дело подносили к задним бортам кровати, ящики, тумбочки, столы. На бронетранспортеры грузили большие снарядные ящики. Офицеры бегали, суетились, кричали на нерасторопных чижиков, солдаты нервничали, делали все не так, и от того у поста царила всеобщая сумятица и неразбериха. Вчера из полка поступил приказ сниматься с охранения и следовать к месту дислокации части. На их пост заступала другая рота другого батальона другого полка. Вот-вот должна была появиться колонна сменщиков, и офицеры волновались, что не успеют вывезти ротное добро.

Один из “Камазов” отъехал от стены, развернулся, подняв густую пыль, стал пятиться к полевой кухне. Чуча вылез из низенькой дверцы в стене с мешком в руках. Он глянул на номера “Камаза” и, довольно усмехнувшись, подошел к машине.

— Здорово, землячок! — сказал он, влезая в кабину.

Водитель — крепкий парень в тельняшке — лениво пожал руку.

— Ну что, Чуча, к дембелю готовишься?

— Ну да, с нашим ротным подготовишься! Взял всем старикам “хэбэ” распорол! Замполит придумал — борьба с дедовщиной. На-ка вот! — Чуча залез в мешок и достал горсть грецких орехов.

Водитель положил на сиденье панаму, и Чуча заполнил ее орехами.

— Чего сняли-то, знаешь?

— Угу, — водитель взял пару орехов, сдавил их в руках. — Армейскую операцию готовят. На Панджшер пойдем.

Чучерин присвистнул.

— Блин, уволился, называется! Думал, простою здесь до дембеля и чао-какао!

— Угу, простоишь, — водитель разжевал орех, выкинул скорлупу в окно. — Таких хитрожопых знаешь сколько? Тебе я, Чуча, скажу: есть один отмаз, да не про вас! — рассмеялся. — Классные орешки. Сменщикам ничего не оставили?

— Ладно, чего хочешь? Хочешь зажигу классную?

— Ты мне парадку сорок восьмого размера сделай и сапоги с узким голенищем.

— Лады. Вот в полк приедем… У тебя рост какой?

— Сто семьдесят два. Ну ладно, замполит сгоношился у штаба стелу ставить, чтобы там всех награжденных написать. Дембельский аккорд. Это, считай, первая отправка в октябре. Но только по состоянию здоровья, с язвами там, которые от рейда косят. У тебя, Чуча, язвы есть?

— Да я весь в язвах, умру скоро! — усмехнулся Чучерин.

— Ну да, а мне хрен отмажешься — баранку крутить! Видишь, ему и рейд, и стелу надо. Это мне писарь сказал. Хорошо им, сукам, писарям, без аккордов с первой отправкой свалят!

— Ну ладно, спасибо, землячок. Я к тебе через неделю в палатку забегу, — Чуча отсыпал еще орехов и вылез из кабины. Он спрыгнул с подножки и побежал к своему бронетранспортеру.

— Ну-ка, стоять, солдат! — послышался грозный окрик ротного.

Чуча замер. Капитан поманил его пальцем.

— Сюда иди, да!

— Товарищ капитан, — Чучерин сделал страдальческое лицо. — Как же я? Уедут без меня!

— Без тебя никто не уедет. Что у тебя в мешке?

— Орешки.

— Пошли за мной!

— Товарищ капитан, чего я сделал-то? — захныкал Чуча.

Они вошли во двор поста. Ротный направился к лестнице на второй этаж.

— Вы у меня с Дохаевым на особом контроле, не вякай!

Ротный завел его в пустую комнату с грязными полами — здесь была взводная казарма — взял мешок и перевернул его. На пол со стуком посыпались орехи, раскатились в разные стороны, выпал большой полиэтиленовый пакет. Ротный раскрыл его и заглянул внутрь.

— Это чего, орешки?

— Джинсы, — едва слышно пролепетал Чуча. — В чековом купил.

Ротный стал рыться в пакете.

— А это — тоже в чековом? — в руке он держал дешевые дамские часики.

— Это маме подарок.

— Значит, мародерствовал на посту? — ротный стал наступать на Чучу. — Ну-ка, смирно стоять! Отвечай: машины шмонал, дуканы грабил?!

— Товарищ капитан, ничего такого! Это я в одном доме нашел!

— Ладно, я с тобой еще в полку разберусь! — капитан неожиданно остыл, поднял пакет и направился к двери. — Убери за собой мусор!

Когда он вышел, Чуча начал остервенело топтать ботинками грецкие орехи:

— Пидор, пидор, пидор!… Вот пидор, а!

— Ты, Кычанов, расскажи чего-нибудь, а то все я, — Костя запустил в потолок соломинку. — Ты на гражданке кем был?

— Я? Никем. На кафедре лаборантом.

— Колбы мыл?

— Книжки выдавал.

Они лежали на помосте в одних трусах, разморенные, потные. Спать больше не хотелось, кайф от косяка прошел, а от курицы остались одни только приятные воспоминания. Жаркий день близился к концу.

— Понятно, значит, ты во взводе чморем был?

— Почему это? — обиделся Митя.

— Книжки он выдавал! Морды надо было бить да баб иметь по сто на дню! Это разве жизнь?

— Нет, не жизнь, — согласился Митя.

— Вот и рассказывай.

— Ну а чего рассказывать? Прислали с учебки, и сразу дорогу охранять. Почти год и простоял. Лучше я про случай с третьей ротой расскажу.

— Это которые в Джелалабаде в засаду попали? Хорошая история. Давай рассказывай!

— У взводного третьей роты ручная обезьяна была. Уж не знаю, то ли он ее на базаре купил, то ли у бачей на шмотки выменял, но только водил он ее на цепочке, и она офицерам разные фокусы показывала: мячи кидала, по столбам лазила, через голову кувыркалась. Ее за это дело любили, подкармливали сластями да апельсинами, а взводного “кишмишевкой” поили. Ему хорошо, и всем веселье. Полковые начальники до поры до времени об обезьяне не знали, но нашлась падла — настучала. Командир полка у младших офицеров шмон устроил. Заявились они с замполитом в модуль и давай животное по комнатам искать. А взводный с обезьяной в это время в гостях у Айболитов были, спирт пили, пряниками закусывали. Обезьяна, понятно, свои кренделя выделывала. Айболиты со смеху катались. Прибежал дневальный из модуля, полкан обезьяну ищет, кричит, сейчас сюда придет! А куда ты эту обезьяну спрячешь? Она ведь существо живое, прыткое, в сундуке сидеть не будет. Стали ее за окно выпихивать, чтоб погуляла, а она не идет — верещит как недорезанная. Тогда начмед придумал обезьяну спиртом напоить и в чемодан запихать. Подмешали спирту в сгущенку, стали обезьяну с ложки кормить. Она закосела, давай лапами махать и свои обезьяньи песни орать. Мало, значит, ей, может, литр надо, чтоб лыка не вязать. А потом банку схватила и ну этой сгущенкой брызгаться! Уделала всех, как чертей. А командир с замполитом тем временем уже к санчасти направились. Доложили им, видать, что обезьяний хозяин там. Стали Айболиты за обезьяной гоняться, набардачили, конечно: посуду покоцали, подушки порвали. Поймали-таки! Начмед ей двойную дозу пармедола вколол, а запихивать обезьяну в чемодан времени нет — командир с замполитом уже в дверь стучат. Ладно, лейтеха-стоматолог сообразил: обезьяну в кровать уложил и сам улегся, типа спит. Открыли начальникам. Командир комнату оглядел, да, говорит, хороши Айболиты, про службу забыли, пятый день бухают, и сразу взводного пытать: где, говорит, разэтакий ты лейтенантишко, твоя обезьяна? А взводный только плечами пожимает: какая-такая обезьяна? Да, было дело, приблудилась в рейде одна горилла, так он ее давным-давно в лес отпустил. Не верят ему командиры: замполит давай под кровати заглядывать, чемоданы щупать, даже в шкаф, поганец, залез! И тут командир спрашивает: а это кто на кровати храпит, когда тут полковники не пивши не евши с утра все ноги исходили? А это, говорят, лейтеха — стоматолог прилег, слабый он у нас, больше литра выпить не может. А командир у лейтехи в это время как раз зубы лечил, и до того ему нравилось, как стоматолог ему нежно в зубах дырки сверлит да вкусными пломбами замазывает, что не стал он его будить. Пускай отдыхает, говорит, раз слабый и больше литра выпить не может, но если хоть одна сволочь на утреннем разводе об плац мордой упадет… и глаза вытаращил, типа того, что всех под арест. Ушли они с замполитом несолоно хлебавши. А обезьяна со стоматологом лежит, глазки закатила, балдеет. Айболиты ей потом капельницу ставили — откачивали. Переколол начмед. С того случая стала обезьяна алкоголичкой и наркоманкой. Без кишмишевки или косячка и дня прожить не могла. С утра проснется, голову обхватит и сидит качается — то ли похмелье у нее, то ли ломка. Взводный ей на чердаке санчасти клетку соорудил. Там ее и поили, и кормили. А скоро случился Джелалабадский рейд. Взводный обезьяну с собой в бэтэр взял, не оставлять же одну на чердаке! Она в бэтэре сидела да в бойницу поглядывала, никто ее и не видел, чувствовала — дело нешуточное намечается. Три дня шли, три ночи не спали. Под Джелалабадом послал командир третью роту в разведку — пошмонать кишлаки насчет душманских пареньков. Ох и любил командир третью роту — каждый раз к черту в задницу совал! Это все, говорят, из-за того, что ротный к его бабе клеился. Стала рота по кишлакам шарить. Да только душманов тех как корова языком слизнула — пусто. Зато дуканы там — одно только богатство: и ковры, и серебришко, и барахло пакистанское! Вот и увлеклись ребята, не заметили, что ночь на дворе. Ротный “броню” запросил насчет того, чтоб здесь и переночевать на мягких коврах, а командир матерится почем зря — за самовольство голову снесу, вертайтесь немедля! А у ротного того всего семь машинок да восемьдесят бойцов-недоростков. Почесался он, покряхтел, повздыхал, а делать нечего — голова жизни дороже, приказал на “броню” идти. Вот их в ущелье между кишлаками и прищучили. Первый бэтэр на мине подорвали, а последний из гранатометов причесали — одна антенна осталась. В общем, зажали колонну, как девку в подворотне, начали машины гранатами жечь. Кто мог, из “бэтэров” вылез, под колесами залег. А взводный в машине засел — по броне пули так и сыплют. Ну все, думает, пи…ец котенку, жить не будет! Схватил флягу, давай перед смертью спирт глушить. Напился, сел за пулеметы жизнь продавать. Обезьяна знакомый дух почувствовала, флягу цапанула, тоже пьянствовать давай. Попьянствовала, хвать у взводного автомат да и сиганула в люк. Вылезла — кругом стрельба, пулеметы ухают, пули поют, трассеры светятся — красота да и только! Спряталась она за колесами, глядит. А тут как раз на бэтэр гранатометчики вышли, приноравливаются, чтоб под башню попасть. Уж не знаю, то ли у обезьяны от спирта боевой дух взыграл, то ли случайно она на спусковой крючок нажала, только уложила она тех душманских ребят одной очередью. Бросила автомат, визжит, скачет, радуется. Ну какая это банда да без гранатометчиков? Не банда, а так… огрызок сраный! В общем, стали духи потихоньку линять и скоренько так слиняли, будто их и не было. Ротный сразу колонну вывел. А взводный хватился: ни автомата, ни обезьяны. По рации ротному передает: оружие, мол, в бою потерял. Ротный матерится почем зря — за такую потерю голову снесу. Разрешите, просит взводный, одной машине вернуться, поискать. Ротный помялся-помялся, его за потерю тоже по головке не погладят — разрешил. Вернулся взводный на бэтэр, вылез, глядь, пьяная обезьяна на душманской чалме спит, рядом его автомат валяется, а кругом — духи насмерть перебитые. После такого дела разрешил командир обезьяне в полку жить, велел на довольствие поставить и офицерский доппаек выписать. Хотели ей в полку памятник поставить, да генерал армейский не разрешил: я хоть и Герой Союза, говорит, мне до сих пор памятника нет, а вы — обезьяне!…

— Ну да, а лейтеха-стоматолог пидором оказался, командира полка соблазнил, — рассмеялся Костя.

Скрипнула калитка, и во дворе раздался афганский говор. Костя с Митей соскользнули с помоста, прилипли к дверям. Во двор входили бородатые люди в запыленной одежде с автоматами. Один нес на плече ковер, другой — складной велосипед, третий — большой тюк. Митя никогда раньше не видел их.

— Видишь, духи тоже люди — подворовывают при случае, — прошептал взводный, подмигнув.

Двое афганцев внесли во двор самодельные носилки, осторожно опустили их на землю. В сгущающейся темноте не было видно, кто лежит на носилках.

— Ну, я говорил, наши кого-нибудь грохнут! — Костя подтолкнул Митю в бок и выставил большой палец.

Последним вошел Хабибула. Он сел на колени перед носилками и стал что-то говорить низким голосом. Костя с Митей переглянулись.

Во дворе появился парень, он вел за собой сутулого старика в чалме.

— Это ихний мулла, — прошептал взводный. — Ему лет двести. Сейчас молиться будут.

Действительно, афганцы расстелили платки, опустились на колени. Мулла что-то приказал Хабибуле. Чернобородый поднялся и направился к сараю. Они отпрянули от дверей.

— Ты только не бзди, Кычанов! Если что, я первый, поживешь еще!

Хабибула зазвенел ключами, снял замок, отодвинул засов. Он включил яркий фонарь и направил на шурави. Они вжались в стену сарая.

Яркий луч осветил Митино лицо. Он сощурился. Хабибула заговорил.

— Слушай, он хочет, чтобы ты сходил к Мертвой реке… и ручью в роще. Воды надо набрать. Очень быстро сходил, — перевел взводный. — Ботинки надень, в темноте ноги собьешь.

Митя напялил на ноги ботинки и вышел из сарая. Хабибула закрыл сарай, ушел в дом.

— Беги, Кычанов, беги! — раздался за спиной взволнованный шепот Кости. — Ночь сегодня темная, духи с рейда, постов нет. Перейдешь ручей за рощей и в горы уходи. Держись по солнцу на юго-восток. Выйдешь к дороге, там тебя наши подберут. Иначе хана нам обоим, понял?

Митя почти не слышал, о чем говорит взводный — он испуганно смотрел на Абдула, лежащего на носилках. Его ноги были обмотаны окровавленными тряпками, лицо покрылось мелким бисером пота. Абдул тяжело дышал и беспрестанно облизывал высохшие губы. Хабибула вышел из дома с двумя глиняными кувшинами. Протянул их Мите. Митя взял кувшины и побежал. Он бежал, пока хватило сил. Недалеко от валунов упал, чувствуя, как сердце рвется из груди. Подумал, что зря в последнее время курил так много чарса, поднялся и пошел, стараясь успокоить сердцебиение. Посреди Мертвой реки он вывернул из глиняного гнезда крупную гальку. Углубление тут же стало заполняться водой.

Митя вдавил кувшин боком в глину, наклонился, вглядываясь в черную воронку горлышка, убедился, что кувшин потихоньку заполняется, и пошел дальше. В роще было совсем темно. Ветер шумел в кронах деревьев. Нити шелковых паутин носились по воздуху, кружились, взмывали вверх, прижимались к земле, опутывая траву. Одна из таких нитей коснулась его лица, и ему вдруг стало жутко. Он резко обернулся, боясь увидеть человека, сотканного из этих нитей, но увидел только рваное шелковое покрывало на ветвях орешника, побежал, стараясь не думать о том, что у него за спиной. Наконец увидел мшистые камни с беззвучным ручьем и обрадовался. Сунул кувшин под ледяную струю. Ветер сгонял из-за гор тучи, и скоро луна с выщербленным боком, недавно поднявшаяся на небо, стала не видна. Мите опять показалось, что кто-то стоит сзади, и в то же мгновение за спиной раздался шорох. Он в ужасе вскочил, перепрыгнул на другую сторону ручья. То ли чья-то покрытая шерстью рука исчезла в кустарнике, то ли просто качнулась ветка. “В горы уходи, на юго-восток. Иначе хана нам обоим…” — всплыли в голове слова взводного. Он развернулся и, не оглядываясь, побежал к горе. Кувшин переполнился, и вода заструилась по его глиняным бокам. Склон оказался крутым. Митя карабкался по нему, выбиваясь из сил, но ноги соскальзывали, и он катился на животе вниз вместе с потоком песка и камней, как тогда в рейде Чуча. И вдруг он понял, что не может никуда уйти. Полежал немного, отдышался, спустился к ручью, сунул голову под струю, поднял мокрый кувшин и направился назад. Ветер приутих, и паутина призрачным ковром улеглась на земле. Прежде чем выйти из тутовой рощи, он снова оглянулся, и снова то ли зверь, то ли призрак показался ему среди ветвей орешника. Пошел мелкий дождь. Капли шумно сыпались на валуны, на гальку, смывали с лица пот. Второй кувшин ему пришлось искать в темноте, впрочем, нашел он его довольно быстро, облизнул горлышко, почувствовав сладковатый привкус, и заторопился к горе, к покрытому пеленой дождя кишлаку.

Во дворе было все так же многолюдно, горело несколько фонарей. Носилки поставили под навес около дома. Митя, тяжело дыша, протянул кувшины Хабибуле. Хабибула передал их мулле. Мулла поставил кувшины у ног Абдула, пробормотал что-то, стал разматывать окровавленные тряпки.

Митя отшатнулся — вместо ног он увидел обломки костей.

Хабибула заметил его испуг, глянул на него зло, грубо подтолкнул к сараю. Когда он запер дверь, Митю вырвало желчью. Он отошел подальше, упал на солому.

— Не ушел? — раздался с помоста голос Кости.

— Не смог, — прошептал Митя. — Не забраться там. У Абдулы ног нету.

— Мина. Поди, сами и понаставили. А ты дурак! Если он умрет, они нас обоих кончат. Меня бы послали, я б ушел.

— Не смог, — повторил Митя и отер горечь с губ. — Меня с горы кто-то вниз толкал, а в роще паутина летает, бегает кто-то.

— Ну да, тутовые духи шелк стерегут, будут нам саван прясть, — Костя невесело усмехнулся. — Залезай, спать будем!

Митя забрался на помост, улегся ничком. Его била мелкая дрожь.

— Им же вода нужна была!

— А, ну понятно! Сострадательный ты наш. Душманов пожалел. Посмотрим, что они с тобой завтра за твою жалость сделают…

Сейчас они его мертвой водой промоют, живой заживят. Сказки все это, Кычанов, в госпиталь его надо. Господи, какому ж богу молиться, чтоб Абдульчик-бача живой был. Ты молись, Кычанов, молись, завтра для нас воду понесешь!

Во дворе мулла читал молитву, жгли какую-то пахучую горькую траву. Дрожь не проходила, и он чувствовал, что внутри все горит.

— Что-то плохо мне.

Костя потрогал его лоб, вздохнул и стал укрывать сеном.

— Хороший ты парень, Кычанов. Добрый, душевный. Поспать тебе надо, а утром будешь огурцом. Больным нельзя умирать, — взводный повернулся к нему спиной и громко зевнул.

Дождь кончился. Митя долго не мог уснуть, все прислушивался к непонятным разговорам за стеной сарая, вдыхал горький запах травы.

Он вспоминал дом и маму. Хотелось плакать. Вскоре он понял, что Костя тоже не спит, а только притворяется спящим. “Храбрится, а сам такой же”, — подумал Митя…

Он открыл глаза и увидел, что уже утро. Костя сидел рядом с ним на помосте и забивал косяк. Во дворе раздавался стук — долбили камень.

— Умер он, — сказал Костя просто. — Недавно унесли.

Митя спрыгнул с помоста, припал к двери. Посреди двора перед плоским камнем на корточках сидел парень в афганской рубахе и шароварах черного цвета. В руках он держал зубило и молоток. Удары его были коротки и точны. Он сдувал пыль с камня, чтобы видеть буквы, иногда от усердия высовывал язык и водил им из стороны в сторону по обветренным губам. Закончил, полюбовался своей работой. Вынул из кармана шаровар пачку “Ричмонда”, закурил. Выкурив сигарету, он поднялся, размял затекшие ноги, взял камень под мышку и вышел со двора.

Митя отошел от двери, с тоской поглядел на струящийся сквозь щели утренний свет.

— Что теперь будет?

Взводный протянул ему косяк.

— На, весь кури, не хлызди. Ты свой, я свой. Помянем душу раба божьего Абдула, пусть земля ему пухом, — Костя дал ему подкурить.

— Почему же так? — растерянно сказал Митя. — Люди живут без ног.

— А я знаю? — взводный сделал глубокую затяжку. — Не помогла, значит, вода.

Митя докурил косяк до конца и улегся внизу на соломе. Сарай тут же качнулся, будто началось землетрясение, в щели тонкими нитями заструилась белая паутина. Он увидел чьи-то внимательные глаза, которые смотрели на него в щель потолка, вскочил, быстро залез на помост, прижался к Косте.

— Ты чего? — удивленно уставился на него Костя.

— Видишь там? — он указал пальцем на щель. — Это вчерашний.

— Угу, — Костя расхохотался. — А у меня там баба голая. Хочешь, махнемся? Он у тебя симпатичный?

Где-то близко защелкали короткие автоматные очереди, одиночно грохнули “буры”. Митя встрепенулся, вопросительно посмотрел на взводного.

— Похоронили, — произнес Костя. — Ты теперь лежи, не дергайся, досматривай глюки.

В этот день о них словно забыли. Душманы вместе с муллой вернулись во двор. Резали куриц, готовили плов. Потом были поминки. Дразнящий запах еды заползал в щели сарая. Они старались не вдыхать его, но он вползал в ноздри и заставлял часто глотать слюну, которая после чарса была густой и горько-сладкой. К вечеру, когда мужчины ушли, Хабибула сел на пороге дома и стал кормить лепешкой оставшихся куриц. При свете заходящего солнца им хорошо было видно, что он не плачет.

На следующее утро чуть свет Хабибула сел на складной велосипед и уехал. Его не было весь день. Они лежали на помосте, разжевывали траву и мелкие цветы, высасывая из них остатки сока, но голод и жажда становились все нестерпимее.

Вернулся Хабибула не один. За ним во двор вошел старик с “буром”. Он вел под уздцы двух ишаков. На одном из них сидела женщина в парандже сиреневого цвета. Хабибула пригласил старика войти в дом.

Женщина спешилась, показав тряпичные туфли, голые лодыжки и легкие шаровары. Она отошла в дальний конец двора, где из камней был выложен летний очаг, и села там.

Костя оттащил Митю за рукав от двери. Вид у него был потерянный, испуганный.

— Я же тебе говорил — хана! Это кореш его! На ремни порежут!

— Ты его видел хоть раз? — Митя почувствовал, как задергалась под глазом жилка.

— А мне видеть не надо. Я их задницей чувствую! — он потащил Митю в дальний угол сарая, припер к стене, заговорил быстро, брызгая слюной: — Наврал я тебе, Митяй, не было тут тайника, и коня не было. Там я его взял, там. Швырнул “эфки” и полез смотреть, что там. Дети мертвые уже, и женщина с ними. Все осколками покоцанные, а рядом игрушки. У пацана лошадь эта, а у девчонки куклы тряпичные, старинные. Ногу-то коню осколком отбило. Я смотрю — хорошая вещь, дорогая, — и сунул в вещмешок. Спустился, смотрю — наши чешут. Чего там, говорят. Я им: пусто там. А у самого руки трясутся и ботинки в крови. Ну откуда я знал, Митяй, ну скажи мне! Они ведь всегда в горы уходят, когда операция. А эти не ушли! Ну почему они не ушли, почему? Почему этот мудак их там бросил? Тут война, а они детей в доме оставляют! Я-то в чем виноват? Мы всегда “эфки” бросаем! Ну скажи, ты ведь тоже бросал, да? Инструкция такая: не бросишь — пальнут!

Митя кивнул, испуганно глядя в бешенные глаза взводного.

— А тут засада! Я ребят потерял. Думаешь, легко? Ты мне скажи? Он у меня автомат взял, а вещмешок шмонать не стал. Я оклемался и затырил конягу. Думал, вынесет она меня. А у нее винтов нету, зараза, чтоб взлететь! Ты не думай, Митяй, не шизанутый я, нормальный! Это я контуженый такой! Говорил я тебе — беги! Видел, сколько тут народу во дворе толклось? Не было у них вчера там постов. А ты смудачил! Если выживешь, сбереги его, дембельнешься, поедешь ко мне на родину, родителей повидаешь, наврешь чего как, а конягу девушке моей отдай. Она потом замуж выйдет, детей нарожает, вот и будет им игрушка! Ну, чего ты молчишь, Кычанов?

— Да-да, — растерянно кивнул Митя. — Отдам.

Костя залез на помост, вернулся с изорванной, выцветшей панамой. Из подкладки панамы он достал автоматную гильзу, выбил из нее на ладонь бумажку. Митя знал, что это. Они, перед тем как уйти на охрану дороги, писали такие. Фамилия, имя, отчество, военкомат, с которого призывался. Посмертная записка называется. Костя развернул бумажку.

— Здесь адрес мой, и ее тоже, и телефон. Ты мне свою дай. Вдруг мне повезет, тогда и свидимся, побухаем. Ленинград — хороший город.

— Нету у меня. У Абдула… — он осекся.

— Ладно, так говори, я запомню.

Дверь отворилась. На пороге стояли Хабибула, старик и женщина в парандже. Хабибула жестом приказал подойти. Они повиновались.

Женщина заговорила. Голос у нее был мелодичный и звонкий, словно щебетала утренняя птичка. Старик что-то коротко бросил женщине, и она вернулась во двор. Хабибула со стариком начали спорить. Костя сунул за спиной в Митину руку гильзу. Чуть позже Митя понял, что старик торговался с Хабибулой, но сейчас он ничего не соображал, его трясло от страха, он даже не видел их лиц — какие-то черные пятна на фоне гор. Хабибула кивул, старик отвернулся и стал развязывать веревочку на штанах. Из штанов он извлек тряпицу, в которую были завернуты деньги. Хабибула послюнявил палец и стал считать мятые, засаленные купюры. Считал он долго. Митя с Костей неотрывно следили за тем, как грубые черные пальцы с грязными ногтями перебирают деньги. Хабибула небрежно сунул деньги в карман и приказал Косте выйти. Взводный крепко обнял Митю и сказал: “Не бзди, Кычанов, выкрутимся!” Когда дверь за ними закрылась, Митя на цыпочках подбежал, присел у щели. Он увидел, как старик вяжет Косте руки длинной веревкой. Женщина села на ишака, опять показав голые лодыжки и шаровары. Старик попрощался с Хабибулой, поправил попону на ослиной спине, взял конец веревки в руку, легко вскочил на ишака. Костя с тоской смотрел на сарай. Старик натянул веревку и ладонью хлопнул ишака по заду. Ишак потащил Костю со двора. Он все с тоской смотрел на сарай. Когда они скрылись за дувалом, Митя на четвереньках отполз от двери, лег ничком в солому и закрыл голову руками.

Был поздний вечер. Послышалось звяканье замка, Хабибула поставил на пороге миску и снова закрыл дверь. Митя подполз к порогу, стал руками есть теплую кашу. Ел, безразлично глядя сквозь щель на освещенный луной двор, на повисшую на шесте рваную афганскую тряпку. Доесть не смог, потому что желудок за два дня совсем отвык от еды, сморщился, ссохся; поставил миску на помост, чтоб мыши не попортили еду, забрался туда сам. Лежал и смотрел на крохотную звезду в небе. Он представлял себе, что сейчас делает взводный. Наверное, они уже в кишлаке, и старик его покормил. Тоже какой-нибудь кашей или сушеным тутовником. Может быть, он сидит в хлеву со связанными руками и также смотрит на звезды сквозь щели в досках? А может, он идет по горной тропе к своим? Он же разведчик, сильный! Догнал этого долбаного старикана, звезданул ему ногой по морде, а потом из “бура” их всех: и его, и бабу, и ослов этих вонючих! Митя разволновался, представив, как взводный спускается с горы, бежит к дороге, наперерез ползущей по взгорью колонне.

Нет-нет, какая ночью колонна? Он сейчас лежит притаившись в кустах слушает цикад и вспоминает про него, Митю. Завтра он придет к своим, и сюда будет рейд. Но Костя не знает, что Митя сам ушел с поста. Он ничего не знает! Ну а что бы он ему сказал? Что Чуча с Духомором достали? Если его освободят, следствие, трибунал. Ну и что, он скажет им, что его достали! И что духи его захватили, а не он сам! Может, и простят. А потом он дембельнется, поедет к Косте — на его девушку хочется посмотреть — или наоборот, Костя к нему в Питер приедет, и они забухают — это точно! А потом сядут на Марсовом поле и будут долбить косяк у всех на глазах, и пусть им кто хоть слово скажет!

Он проснулся от того, что кто-то стучал палкой по столбу. Увидел в щель солнечный свет. Сел на помосте, не сразу поняв, что происходит, протер глаза. Он был уверен, что, глянув вниз, увидит Абдула с двумя корзинами, которые тот бросит им со взводным под ноги. Абдул поведет их в тутовую рощу, и они будут целый день таскать землю на огород, курить косяки, спать под валуном…

Внизу стояли Хабибула и парень в черный одежде, который два дня назад выдалбливал буквы на надгробном камне для Абдула.

— Спускайся вниз! — приказал парень.

Митя соскользнул по столбу. Хабибула жестом предложил ему сесть. Сами афганцы тоже опустились на солому.

— Хабибула хотел бы с тобой поговорить, — начал парень. — Ну, чего уставился? Не проснулся еще? Меня Азизом зовут, я у вас в сельхозакадемии учился.

— Хорошо, — почему-то сказал Митя, он, и правда, спросонья не мог поверить, что афганец говорит с ним на русском почти без акцента.

Хабибула начал говорить. Парень переводил без заминок.

— Он говорит, что ты ему не нужен. Ты неверный, и он не хочет, чтобы ты ел и спал здесь. Вы, русские, убили его сына, а его отец сидит в тюрьме. Из-за вас он должен был оставить жен и дочерей. Они жили у Чарикара, а теперь он живет в горах, прячется от вертолетов и не может увидеть родных. Он знает, что ты ушел с большого поста на Баграмской дороге. Много русских искало тебя в долине. Он не знает, зачем ты так сделал, но ты поступил глупо.

Митя вдруг понял, что если он сейчас ничего не скажет, его могут убить. Хабибула ведь ясно сказал — “не нужен”!

— Я хотел сюда прийти к вам, — заговорил Митя срывающимся от волнения голосом. — Я не хотел с ними жить. Я их ненавижу, потому что они не давали мне спать и заставляли стоять на посту вместо себя, — он торопился, боясь, что его прервут. — Я сам ушел. У меня было четыре автомата, но я их потерял, потому что они начали стрелять из пулеметов. Я знаю, что они…

— Помедленней, я не успеваю, — раздраженно сказал Азиз. — Так ты дезертир?

Митя посмотрел на него растерянно и кивнул. Азиз перевел Хабибуле. Хабибула долго молчал, теребил густую бороду, смотрел на Митю пристально, будто пытаясь прочитать мысли. Потом они о чем-то заспорили с Азизом. Впрочем, Азиз особо не перечил. Он достал пачку “Ричмонда”. Хабибула посмотрел на него выразительно. Азиз понял его взгляд, вышел во двор, закурил.

— Слушай, шурави, — сказал Азиз, выпуская дым. — Он потерял троих человек, и люди ему нужны. Ты, наверное, плохой солдат, да?

Митя пожал плечами.

— Конечно, плохой, — усмехнулся Азиз. — Он может тебя взять, но для этого ты должен принять веру, поменять имя… Все, короче. Может быть, нам придется уходить в Пашевар и жить там. Хочешь? Подумай, потому что домой тебе дороги не будет. Но если ты станешь настоящим моджахедом, то когда наступит мир, он женит тебя на своей дочери и даст калым. Хабибула слов на ветер не бросает. Ты это знай!

— Как… веру? — пробормотал Митя растерянно — он никак не ожидал такого поворота событий.

— Ты подумай, парень, — Азиз докурил, поплевал на окурок, щелчком выкинул его за дувал и вернулся в сарай.

Хабибула опять заговорил.

— Сам он строго придерживается законов шариата и не делает ничего такого, что делаете вы, русские, но если ты будешь курить, как я, он ничего не скажет. В Рамазан ты должен будешь соблюдать пост.

— Да-да, — автоматически кивнул Митя, все больше волнуясь. — Азиз, что мне сказать ему? — в переводчике он неожиданно почувствовал своего союзника.

— Соглашайся, — вздохнул Азиз. — Продавать он тебя не будет, он мне сказал. Может быть, убьет. Вообще-то, ты ему понравился, а то сразу бы убил.

— Я не могу так. Я должен подумать, — едва слышно сказал Митя, стараясь не смотреть в пытливые глаза Хабибулы. — До… до завтрашнего дня. Хорошо?

Азиз перевел его слова. Хабибула кивнул и поднялся с соломы. Ушел в дом.

— Сигаретой не угостишь? — попросил Митя.

Азиз протянул ему пачку.

— Бери сразу две. Мне у вас нравилось. Москва — красивый город, и девушки хорошие. У меня было, — Азиз посчитал на пальцах, — четыре. Как жены. Деньги любят, цветы любят. А ты откуда?

— Из Ленинграда, — Митя сунул сигареты за подкладку панамы.

— У, такой тоже город хороший. Я два раза был. Э… — Азиз пощелкал пальцами, припоминая что-то. — Белые ночи, да? Красиво. Холодно только, — переводчик поежился, видно, вспомнив майский ветер с Невы. — Не бойся ты, на зиму уйдем в Пакистан. Там будут деньги платить. А здесь ты умрешь. В тюрьме плохо очень.

— Азиз, куда Костю увезли?

— Этот? — переводчик показал на плечи, имея в виду звездочки на погонах. — Ты о нем забудь. Нету его.

— Как нету? — Митя почувствовал, как перехватило дыхание.

— Плохой он человек. Не человек, как зверь. Нету его, не спрашивай! — Азиз начал злиться.

Хабибула появился во дворе, и переводчик замолчал. Хабибула протянул Мите станок с лезвием, крохотное зеркальце, розовый обмылок и трубку-кальян с завернутым в полиэтилен чарсом. Жестом показал, что он может взять со двора кувшин с водой, умыться.

— Спасибо, — кивнул Митя и глянул в зеркало. На него смотрело незнакомое бородатое лицо с резко обозначившимися у глаз морщинами. Волосы выцвели и походили на солому. Он вспомнил, как впервые увидел Костю. Слова “нету его” были непонятны. Что значит — нету? Убили его? Расстреляли? Увели туда, где им никогда не встретиться? Или ему просто приказано забыть о нем?

Хабибула что-то сказал переводчику, и они ушли, не закрыв сарай. Митя, не веря тому, что его оставили одного, осторожно вышел во двор, огляделся, щурясь от яркого солнца. Присел у кувшина с водой. Стал намыливать подбородок и щеки…

Афганская одежда была ему впору. Он придирчиво осмотрел длинную рубаху салатного цвета, шаровары. Все было не новое, и он боялся, что в складках спрятались белесые вши. Одежда, однако, была чистая и даже пахла какой-то сладкой травой. Дал ее Хабибула. Показал на два резиновых ведра и кувшины с водой, велел ему хорошо вымыться, одеться в афганское и ждать, когда он вернется. Митя постеснялся мыться во дворе. Он затащил кувшины и ведра в сарай, разделся догола и стал с наслаждением поливать себя нагревшейся на солнце водой. Из соломы с писком полезли крохотные мыши — видно, он залил их нору. Вытерся своим “хэбэ”, напялил рубаху и шаровары, сел во дворе на корточки и закурил кальян. Ветер приятно обвевал лицо и мокрые волосы, вода в кальяне булькала, когда он втягивал в себя жгучий дым. Он настолько привык к чарсу, что теперь не кашлял и не задыхался. Ощущения были не такими острыми, как раньше, но зато он перестал видеть неприятные глаза тутовых духов и смотрел по вечерам яркие, цветные мультики с забавными игрушечными зверями и людьми.

Появился Хабибула, велел идти за ним. Они вышли со двора и зашагали вдоль каменных террас по склону. Поля были пусты, ветер гонял по ним перекати-поле, звенел песком и соломенным сором. Хабибула показал на дикого козла, который торопливо удирал от них по склону, сказал, что он похож на шурави — такой же вонючий и трусливый. Митя теперь немного понимал по-афгански, но сам пока не говорил — боялся. Хабибула показал ему на тропу, и они стали подниматься к дому муллы.

Во дворе у муллы было многолюдно. Афганцы сидели на корточках невдалеке от летнего очага, разговаривали, смеялись. Огонь выбивался из печи, бойко лизал черные камни. Под навесом на крюке покачивалась баранья туша. Из стоящего на земле двухкассетного магнитофона лилась витиеватая восточная мелодия. Хабибула сказал Мите, что он должен войти в дом, сам остался во дворе. Митя поднялся, озираясь, на второй этаж, открыл дверь. В комнате ярко горели керосиновые фонари. Было натоплено и душно. Он увидел расписанные ярким орнаментом стены, двух стариков в чалмах, сидящих на плетеных афганских лежанках. Ему показалось, что старики посмотрели на него недобро. Он поклонился им. Посреди комнаты на крохотной чугунной печке стоял жестяной таз, в нем кипела вода. В тазу лежали широкие ножи, он никогда не видел таких — массивные, загнутые ручки покоились на кромке, остро наточенные лезвия без следов ржавчины и изъянов были опущены в воду. На ножах блестел яркий свет фонарей. Из соседней комнаты появился мулла, за ним — Азиз. Переводчик внес в комнату низкий стол и деревянную раму. Он улыбнулся Мите, поставил недалеко от печки стол, перед ним раму. На раму он накинул пахнущую травой ткань. Мулла велел Мите подойти.

— Подойди ближе! — приказал Азиз. Он встал рядом с Митей, снова улыбнулся. — Открой рот, подними язык, одну хорошую штуку дам.

Митя открыл рот, и переводчик сунул ему под язык зеленый шарик насвая. Рот тут же онемел от горечи. Мулла приспустил шаровары, взял холодными руками его член. Митя хотел заглянуть за ширму, но старческие пальцы впечатались в его щеку, отвернули его голову в сторону.

— Соси, соси, не выплевывай! — приказал Азиз.

Митя почувствовал, как от насвая холодеют кончики пальцев. В голове была вата, сквозь нее голос Азиза доходил не сразу.

— Ты теперь, как настоящий моджахед. Хочешь, сфотографируйся, маме фото пошлешь…

Мулла что-то сказал, и руки стариков потянули его плечи вниз, заставляя присесть. Он даже не почувствовал деревянного стола…

— Из Пакистана богатым вернешься. Знаешь, какая страна? Хочешь, золото невесте купишь, хочешь — машину. Женишься, родителей в гости пригласишь…

Митя запоздало вскрикнул, почувствовав боль.

— Все уже, хороший! Разве больно? — услышал он издалека голос переводчика.

Азиз обнял его за плечи, повел к двери. Митя глотнул свежего воздуха, и ему стало лучше.

— Не надо насвая, хороший, выплюни, — сказал Азиз.

Он крикнул что-то людям внизу. Афганцы вскочили и радостно завопили, приветствуя Митю. К нему подошел Хабибула, взял его под руку, осторожно усадил на ковер. В большом котле варился праздничный плов. Дразнящий запах полз по двору, но пока что Мите ничего не хотелось. Он сидел, сплевывая зеленую, горькую слюну, чувствовал, как пульсирует боль в члене.

Немного придя в себя, он стал осматриваться. Увидел двух мальчишек лет восьми, которые жались к дувалу. За воротами стояли три женщины в паранджах. Одна из них держала на руках младенца.

Хабибула вышел к ним, взял младенца и понес его в дом. Женщины отошли чуть в сторону, сели на обочине дороги и стали терпеливо ждать. Впервые за время плена он видел женщин. Где они прятались? Почему не ходили с кувшинами к ручью? Поймал себя на мысли, что не прав, что уже не в плену — ведь он один из них, может разгуливать по кишлаку, ходить по горам и даже, наверное, может попросить вернуть ему автомат.

У штаба полка толпился народ. Ночью писарям в строевой части было приказано оформлять военные билеты для первой отправки — всего двадцать семь человек, — а утром весь полк уже знал, что сегодня самолет в Ашхабад. Гладко выбритые дембеля в ушитых парадках, шинелях, в начищенных до зеркального блеска сапогах, с кожаными дипломатами и чемоданчиками, заглядывали в окна штаба, подзывали писарей, нарочито небрежно интересовались у них, когда, наконец, их построят для смотра, вынесут документы, зачитают приказ. Тут же толклись их товарищи, с завистью поглядывали на счастливчиков, вздыхали, шутили, курили сигареты. Никто, конечно, толком ничего не знал.

Одни говорили, что документы у начальника штаба, а он пьян и печати до сих пор не поставил, поэтому неизвестно, будет ли вообще сегодня отправка, другие — что аэродром ночью обстреляли из миномета, повредили взлетную полосу и теперь ее будут ремонтировать два дня, третьи — что зампотылу недосчитался парадок на складе и грозился задержать с отправкой каждого, на ком новая, не с учебки, — в общем, много что болтали, и болтовня эта прибавляла нервозности. Да еще появился дежурный, приказал всем разойтись по подразделениям и не маячить под окнами, мешая работать. Никто, конечно, никуда не разошелся. Дембеля вместе с провожающими откочевали за штаб, расположились кто на крыльце модуля, кто на газонах, кто на поребриках. Пошли по кругу косяки, послышался смех.

Чуча оставил дипломат Дохаеву и побежал к офицерскому туалету — красному каменному сооружению на пустыре между штабом и особым отделом: вчера на прощальном вечере по случаю дембеля он перебрал “кишмишевки”, и теперь крутило живот. Он справил нужду и направился к выходу, на ходу застегивая брюки, когда дорогу ему преградил парень в бушлате.

— А, землячок! — испуганно заулыбался Чучерин. — Тебя уже выписали, да?

— А ты бы хотел, чтобы не выписали? — водитель наступал на него, оттесняя в угол туалета. — Где парадка, Чуча?

— Ну ты сам подумай: ты в госпитале. Болтали — в Союзе с тифом. Была у меня для тебя парадка, была! Зуб даю, была. Тебя нет, я ее Духомору отдал.

— Где парадка, Чуча?

— Ну ты чего, тупой? Я же сказал — нету! Я ее тебе в Баграм повезу? — Чучерин оттолкнул водителя и пытался бежать, но получил сильный удар по спине. Растянулся на скользком от лизола полу, вскочил. На этот раз получил удар в поддых и согнулся пополам, хватая ртом воздух.

— Ты у меня сейчас уедешь на дембель! — водитель рванул полы шинели, затрещала материя, посыпались крючки. — Ты у меня уедешь!

— Не надо, не бей! — Чуча закрыл лицо руками. — Возьми чеки, купишь себе парадку!

Водитель вывернул карманы кителя, пересчитал деньги.

— Тут всего полтинник, Чуча! Парадка семьдесят стоит.

— Ну, нету больше, нету! Я их тебе рожу, что ли?

— Шинель скидай!

Чучерин торопливо скинул испачканную лизолом шинель, передал земляку. Водитель не удержался, на прощание двинул ему боксерским ударом в челюсть и ушел. Чуча пришел в себя, поднялся, нашел на полу шапку, ремень, выбежал из туалета. Увидел около ворот автопарка широкую спину водителя и хотел было крикнуть своим: “Дембелей бьют”, — чтоб догнали, отметелили как следует, отобрали шинель и чеки, но около модуля уже не было никого — ни одного человека. Он побежал к штабу. Дембелей построили в две шеренги. Командир полка вместе с замполитом и начальником штаба вручали военные билеты, осматривали форму. Чуча, убедившись, что в его сторону не глядят, встал в строй впереди Духомора. Дохаев ногой пододвинул к нему дипломат.

— Чуча, у тебя вся спина в дерьме, — доложил он шепотом.

— Знаю! — прошептал Чучерин.

— А шинелка где?

— Потом! Пошли кого-нибудь в палатку, чтоб надыбали шинель и китель! Быстро!

Дохаев за его спиной подозвал чижика из взвода, передал приказание Чучи.

Полковник оглядел его, взглянул через плечо на Духомора.

— Ба, знакомые все лица: рядовые Дохаев, Чучерин. А Колмаков где?

— Он это… с другой отправкой, — волнуясь, сказал Чуча.

— А вы почему с этой? Кто приказал? — полковник повысил голос. — Кто отдал документы в строевую часть?

Замполит части подошел к полковнику, сказал тихо:

— Не бузи, командир, это мои ребята. Дембельский аккорд. Стелу ставили. Ты стелу видел? Работали как волки, заслужили.

— Ну ты и понабрал бригаду, подполковник! Хоть бы поинтересовался, что за воины. По ним тюремная камера плачет! Они на посту оружие просрали!

— Откуда ж я знал? — замполит нервно задвигал скулами. — Если так, можно завернуть.

— Куда теперь? Ты ведь им пообещал, — полковник повернулся к Чуче. — Рядовой Чучерин, почему одеты не по форме, где шинель?

— Товарищ полковник, упал я, испачкался, — забормотал Чуча. — Разрешите во взвод?…

Из дверей штаба выскочил дежурный офицер, подбежал к полковнику.

— Товарищ полковник, армейская разведка на проводе!

Командир побежал к штабу. Открыл дверь кабинета, бросился к телефону.

— Да, слушаю! Диктуйте, — он взял блокнот, поискал в столе ручку.

— “В зоне ответственности вашего полка активизировали деятельность бандформирования, — явно по писаному говорил низкий женский голос. — Диверсионная деятельность банды Хабибулы ставит под угрозу продвижение колонн по Баграмской дороге. Численность банды составляет шестьдесят человек. Семьдесят две единицы огнестрельного оружия: сорок пять автоматов, двадцать “буров”, пять ручных гранатометов, два миномета, две рации. По непроверенным данным, в банде есть наемники из Тайланда и Пакистана. Один русский. Действуют диверсионными группами в два-три человека при попустительстве местного населения. Необходимо проведение серии агитационных рейдов в кишлаках, находящихся в непосредственной близости от дороги. Приказываю явиться в штаб армии для разработки плана оперативных мероприятий…”

Полковник условными значками рисовал в блокноте автоматы, гранатометы, минометы, ставил напротив цифры, представлял себе эту женщину с низким грудным голосом — этакая разведчица два на три, ни в одну форму не влезет! Написал: “Один русский”, — подчеркнул слово “русский” и поставил знак вопроса. Положил телефонную трубку, долго сидел, задумчиво глядя в блокнот. Зачеркнул знак вопроса, написал “Кычанов”, поставил восклицательный знак, а за ним снова вопросительный.

Он посмотрел на фотографии дочерей под стеклом, сунул блокнот в карман и вышел из кабинета.

Дембеля маялись под солнцем. Полковник оглядел строй. Отметил, что на Чучерине хорошо отглаженная новенькая шинель, подумал: “Умеет же, сукин сын!” — и скомандовал:

— Равняйсь!… Смир-р-рна!… Товарищи солдаты и сержанты! Не хочу говорить громких слов, но сегодня первая отправка, и вы поедете домой. Среди вас лучшие воины полка. Надеюсь, по дороге вы не будете пить и совершать уголовные преступления…

В строю раздался смех.

— Отставить смех! Вон из артполка двое пытались провезти в Союз героин, а десантники устроили в Ташкенте драку в ресторане! Ничего смешного я в этом не вижу! Надеюсь, вы окажетесь на высоте и не посрамите чести нашего полка. Желаю вам поскорее влиться в мирную трудовую жизнь. Счастливого пути, и благодарю за службу!

Дембеля выдержали паузу, а затем грянуло, раскатилось эхом по горам:

— Служим Советскому Союзу!

Поначалу было много крови. Он боялся, что от такой грязи рана начнет гноиться… На следующий день мулла сам пришел, смазал рану какой-то темной мазью. Скоро Митя смог понемногу ходить, правда, приходилось приспускать шаровары на бедра и широко, как кавалерист, расставлять при ходьбе ноги. Его звали теперь Хамедом ас-Баграми. Он никак не мог привыкнуть к новому имени и сердил Хабибулу, которому его было не дозваться. Жили они теперь в одной комнате, спал Митя на плетеной кровати в теплом спальнике. Хабибула будил его рано утром, давал поручения и, закинув автомат на плечо, уходил, иногда на день, иногда на два-три. Митя хлопотал по хозяйству, учился печь афганские лепешки, готовить плов, резать кур.

В тот день был дождь с градом. Крупные, величиной с горох градины стучали по крыше, сыпались на землю, стекали длинными нитями белых бус на края горных троп. Хабибула с утра был чем-то озабочен, шевеля губами, изучал при свете фонаря запаянную в полиэтилен карту, делал какие-то пометки. Потом приказал Мите полить ему. Они вышли во двор, Хабибула снял рубаху, и Митя из резинового ведра стал лить ему на руки воду. В доме запищала рация. Хабибула исчез в двери, появился через минуту еще более озабоченный, чем раньше. Надел рубаху, взял автомат и велел идти за ним. Митя заковылял по тропе, все больше тревожась.

Они остановились на краю поля. Отсюда хорошо было видно ущелье: широкая тропа, черные стволы голых деревьев, за которыми пряталась Мертвая река. Сначала из-за гор показались двое всадников — Митя узнал в них людей Хабибулы, затем донеслось далекое урчание, и в ущелье вполз бронетранспортер. На его антенне болталась большая белая тряпка, а стволы пулеметов были зачехлены. Митя испуганно глянул на Хабибулу. Тот неотрывно следил за ползущей по камням машиной и теребил кончик бороды. Не оборачиваясь, Хабибула приказал возвращаться в дом за велосипедом и ехать к дому муллы. Он не знал слова “велосипед” и повертел в воздухе руками. Приказание показалось Мите нелепым, и он переспросил. Хабибула зыркнул на него гневно, и тогда Митя побежал. Вывел велосипед из сарая, потрогал, хорошо ли накачаны шины. Сел в седло, но тут же слез, скрипнув зубами, — шаровары впились в повязку.

Он покатил велосипед рядом, гадая, из какого полка машина, как оказалась она здесь, далеко от дороги, и зачем на антенне белый флаг?

Перед домом муллы была небольшая площадь, на которой Хабибула обычно собирал своих людей. Не доходя до нее, Митя сел в седло — на этот раз осторожно, на самый край, и выехал из-за дувала. Посреди площади он увидел командира полка, пропагандиста и таджика-переводчика. Оружия при них не было. Напротив стояли Хабибула и Азиз. Митя надавил на педали и проехал круг. Азиз улыбнулся ему, Хабибула посмотрел строго. Полковник скосил на него глаз. Митя надавил на тормоз и лихо развернулся, подняв пыль. В нем вдруг проснулся необъяснимый азарт: он понял, что ни полковник, ни пропагандист ничего не смогут с ним сделать, они и сами боятся Хабибулы, бегают глазами — Митя разогнался в гору, а потом с воплем сорвался вниз, полетел, чувствуя, как в ушах запел ветер, остановился, развернув велосипед, у самой кромки, стал ездить кругами. Крутил педали, прислушиваясь к разговору. Полковник говорил о том, что они могут выменять отца Хабибулы на Кычанова, что позволят отряду беспрепятственно уйти из долины, что надеются на взаимопонимание и дальнейшее сотрудничество в деле достижения мира…

Митя почувствовал, как от волнения лицо пошло пятнами, как забилась под глазом жилка; он испугался, что его обменяют.

Но Азиз переводил только “нет”, “нет”, “нет”, “нет”.

— Эй, Хамед, скажи им! — крикнул он Мите.

Митя, не зная, что сказать командиру, неожиданно запел фальшиво и громко первое, что пришло в голову — любимую песню отца: “Как на речке, стал быть, на Фонтанке, стоял извозчик, парень молодой… — дальше от волнения забыл слова и заорал истерично, что вспомнилось: — Тут извозчику, стал быть, взгрустнулось, за-залился горючею слезой!…”

Неожиданно полковник повернулся к нему, лицо его сделалось багровым от гнева, и он заорал:

— Кычанов, твою мать, прекрати кататься! Я тебе даю последний шанс! Спускайся и залезай в бронетранспортер! Если ты этого не сделаешь, я тебя лично расстреляю перед строем! Я тебя достану, сукин сын, помяни мое слово! Я сюда армию пущу, но я тебя достану, за парней, за товарищей твоих, которые!… — полковник не договорил, выждал несколько секунд и удивительно прытко побежал по склону, следом за ним устремились пропагандист с переводчиком.

Хабибула с Азизом смотрели им вслед. Митя слез с велосипеда, только сейчас почувствовав боль в члене, подошел к краю. Его трясло. Он видел, как командир и сопровождающие спустились с горы, влезли в бронетранспортер. “Бэтээр” заурчал и, развернувшись, покатил восвояси. Он отъехал метров на пятьдесят, когда из-за черных, причудливо изогнутых деревьев почти одновременно вылетели три огненных точки…

Спустившись с горы, полковник немного успокоился и стал ругать себя за несдержанность. У него был приказ вести переговоры до последнего, идти на уступки, обещать золотые горы — Хабибула сильный противник, и армейским очень хотелось его в союзники! Ну, не умеет он, не смог! Вояка он, а не политик. А Кычанов-то каков, сволочь! Катается! Вот он отпишет матери письмо — кого воспитала!

— Трогай! — крикнул он водителю, усаживаясь на командирское сиденье. Водитель рванул бэтээр с места. Полковник схватил шлемофон, прижал к уху наушник. — Гора, Гора, я Кама, прием! Вызываю вертушки, высота три один два семь, обработать склон массированным огнем через пять минут! Гора, гора, прием, дай мне Град-три! — он заметил через лобовое стекло, как слева, из-за черных, причудливо изогнутых деревьев вылетели три огненных точки… — Гони, сука! — крикнул он, понимая, что не успеют… и вспомнил тут не о дочерях, не о жене, а о своей Зойке. Она лежала на обеденном столе с бесстыдно поднятыми к потолку стройными ногами…

Все три гранаты попали в бронетранспортер. Мотор заглох, машина замерла. Сначала рвануло легонько. Из задних люков стали выбиваться языки пламени — горел бензин. Потом раздался взрыв помощней — разогрелись цинки с патронами. Грохнули крупнокалиберные патроны, из передних люков повалил черный дым. В броне появились рваные дыры. Никто не пытался выбраться из бронетранспортера. Некому было…

— Хамед, сколько можно звать! — услышал он за спиной голос Азиза и обернулся. — Хабибула говорит, беги домой, собирайся! Возьми автомат и одну курицу! Больше ничего не бери! Он будет ждать тебя в тутовой роще!

Митя сел на велосипед и погнал к дому. Он взял автомат, быстро свернул голову белоснежной курице и бросился в сарай с вещмешком. Достал из тайника коня, развернул тряпицу, погладил его по блестящему черному боку, снова завернул и аккуратно положил в вещмешок.

Митя с бешеной скоростью скатился по склону — обезглавленная курица в руке все еще запоздало била крыльями, — проехал немного по ущелью и бросил велосипед, поняв, что по камням быстрее пешком. Он пробежал мимо догоравшего бронетранспортера, не веря тому, что внутри может быть командир полка — высокий подтянутый мужчина с густыми бровями и проплешиной на затылке, — устремился к роще. Когда был у Мертвой реки, появились вертушки. Они с ходу начали бомбить кишлак. Склон густо покрылся взрывами. Вокруг страшно загремело, эхо разнесло, размножило шум, вспугнув птиц и зверье, и тутовых духов в роще. Митя стал скакать по валунам, боясь оглянуться…

Шли они по ночам — с девяти до четырех — по узким тропам, переваливали через хребты, пересекали ущелья, спускались в долины. Днем прятались в заброшенных, разбитых кишлаках, в расщелинах и пещерах, где были склады с продовольствием. Поначалу Мите было тяжело — он постоянно отставал, и Хабибула прикрикивал на него, подгоняя прикладом автомата, как того ишака, — но постепенно он втянулся, научился в темноте лазить по скалам и спускаться по отвесным склонам, научился пить из луж и наедаться несколькими ягодами чернослива и понял, что Хабибула со своим отрядом неуловим, — за все это время их ни разу не обстреляли.

Надвигались сумерки. Они сидели на горе, спрятавшись за выступами скал, а внизу по дороге шла колонна. Груженые “Камазы” медленно вползали по серпантину. На дороге рванула управляемая мина. Колонна встала, и тут же сверху вниз и снизу вверх густо посыпались пули. Митя вжался в скалу, послал короткую очередь, стараясь попасть в кабину “Камаза”. Он видел, как отскочил от металла, улетел в сторону гор его крохотный трассер, и дал вторую очередь. Хабибула дернул его за рукав, показывая, что пора уходить. Они поднялись и побежали к другому склону. А снизу все еще доносилась беспорядочная, бесполезная стрельба. Митя прыгнул с уступа — неудачно: камень выскользнул из-под его ноги, и он упал на спину, почувствовав, как в вещмешке что-то хрустнуло. Быстро поднялся, заспешил вниз. Они спрятались в крохотной пещере до того, как над горой застрекотали вертушки.

Хабибула привалил к выходу густой колючий куст, цокнул языком и сказал, что он молодец. Митя кивнул, прислушиваясь к грохоту над головой. Он снял вещмешок, развязал его и вынул тряпицу. У коня была отломлена голова и обе задние ноги. Митя тяжело вздохнул, вспомнив о взводном. Ему было жаль игрушку. Хабибула с любопытством глянул на коня, взял туловище в руку и спросил, откуда это у него. Митя сказал, что это вещь взводного.

Хабибула показал пальцем на бока коня и сказал, что здесь должны быть винты, которые наполняют его воздухом, и что он должен летать выше гор, как сказано в одной сказке. Еще он сказал, что вещь очень дорогая, но сейчас уже никуда не годна. Мите осталось только кивнуть. Он достал нож и выковырнул из глазниц коня красные камни. Покрутил в пальцах, пытаясь рассмотреть их в тусклом свете, спрятал в потайной карман шаровар. Спросил Хабибулу о взводном и опять получил ответ, что нужно забыть об этом человеке. Митя поинтересовался, почему он не может знать, что стало с его товарищем. Хабибула долго молчал, потом заговорил. Он сказал, что этот человек совершил великий грех и теперь будет вечно терпеть муки. Потом он сказал, что его убили камнями.

— Как камнями? — не понял Митя.

Хабибула сказал, что каждый из рода взял камень и бросил в него, и Митя тут же представил себе и старика, и женщину в парандже, которые тогда приезжали за взводным на ишаках, и еще много стариков и женщин, в руках которых были большие разноцветные окатыши с Мертвой реки, и стоящего спиной к ним Костю Суровцева. Старик бросил в него камень, и Костя сразу упал. Остальные тоже принялись бросать камни, и скоро засыпали его всего. Остались торчать только его офицерские ботинки с подковками на каблуках. Мите стало нечем дышать, и он со злостью пнул куст у входа в пещеру.

Хабибула схватил его за ворот, прижал к шершавой стене пещеры и сказал, что гнев сейчас душит его, поэтому-то он и не хотел ему ничего рассказывать о взводном. Скоро Митя пришел в себя, и Хабибула отпустил его. Когда совсем стемнело, они выбрались из пещеры и направились туда, где их давно ждали.

Над горами встало осеннее солнце. Оно осветило небольшой кишлак, спрятавшийся в тени гор, дорогу к нему, белую и узкую, похожую на небрежно брошенный шелковый пояс. Над невысоким минаретом деревенской мечети поплыл записанный на магнитофон высокий, певучий голос муллы: “О, алла акбар!…” Когда утренний намаз закончился, из дверей и ворот неприступных домов с крохотными окнами-бойницами появились мужчины. Одни выводили ишаков и лошадей, впрягали их в большие арбы, другие выезжали на стареньких машинах-”бурбахайках”, — все они длинной вереницей устремились по дороге в город — сегодня был базарный день: кто ехал продавать изюм, кто зерно, кто собирался купить новый плуг или материю на платье старшей дочери. С мужчинами на арбах и в машинах отправились в город и сыновья-подростки. Босоногие дети помладше выбежали на дорогу, завопили, засвистели, замахали руками. Двери и ворота домов захлопнулись, и кишлак погрузился в дневную дрему. Солнце прогревало землю, скоро хрупкий лед в сточных канавах растаял и превратился в мутную вонючую воду. Дети возились в пыли, играли бутылочными осколками, лоскутками и щепками, отдаленно похожими на фигурки людей, щебетали, ссорились, дрались, мирились и снова играли. Вдали, в клубах белой пыли, показалась колонна. Пока еще нельзя было разглядеть, что за крохотные машинки движутся и пляшут на ухабах дороги, но колонна приближалась стремительно, и скоро уже стал виден головной бронетранспортер с торчащими пулеметами, послышался звук двигателей.

Из дверей домов показались женщины в паранджах. Они бросились к детям, расхватали их, как расхватывают в лавке редкий товар, потащили по домам. Те, кто слишком громко орал и огрызался, получили подзатыльники. Детские вопли смолкли во дворах, и кишлак настороженно замер. Колонна въехала в кишлак, попетляла по улицам, остановилась на площади около мечети. Колонна состояла из трех бронетранспортеров — двух обычных, с башнями и пулеметами, и одного необычного — вместо башни на броне у него была укреплена огромная зачехленная колонка, какие устанавливают на танцплощадках, — кроме бронетранспореров на площадь въехала еще водовозка с мокрой, покрытой грязными разводами, цистерной, да крытый “Камаз”. Бронетранспортер с колонкой попятился, ткнулся о ствол шелковицы, росшей посреди площади, осыпал себя пожухлой листвой и замер. Боевые машины развернулись и встали на охрану по краям площади. Из передних люков одного из них вылезли двое солдат, за ними — пожилой мулла в чалме. Солдаты помогли старику спуститься на землю, показали на бронетранспортер с колонкой. Все трое направились туда. Солдаты стали расчехлять колонку, мулла забрался внутрь. Из колонки послышался свист, потом раздалось неожиданно громко: “Раз, раз, раз-два-три!” Солдаты поморщились, торопливо спрыгнули с машины. Они уселись в тени дерева и стали курить. А тем временем двери и ворота домов приоткрылись, из них показались сначала дети, а за ними женщины в паранджах. В руках женщины держали тазы, ведра, кастрюли, кувшины, но пока боялись выйти за порог. Водитель водовозки выбрался из машины, снял с подножки короткий шланг. Мулла прокашлялся и заговорил. Он сказал, что это агитационный рейд и бояться нечего. Шурави привезли в кишлак муку, сахар и воду, а также книги, которые будут розданы в каждую семью по количеству человек. Как только он произнес эти слова, дети и женщины высыпали на площадь и побежали кто к “Камазу”, кто к водовозке, окружили обе машины, стали кричать, толкаться, греметь ведрами и тазами. Мулла в бронетранспортере говорил, что воды и продуктов много — хватит всем, но навести порядок в этой орущей, вопящей, галдящей толпе было невозможно. Водитель водовозки открыл шланг, и вода мощной струей хлынула в ведра и тазы. Дети таскали ведра в дом, снова возвращались с пустыми, проталкивались вперед. Женщины волочили по земле мешки с сахаром и мукой. Были среди них и совсем юные девчонки, недавно спрятавшие лица под паранджу небесного цвета, и сгорбленные годами старухи с палками. Минут через пятнадцать вода и продукты кончились, толпа схлынула, водители “Камаза” и водовозки расселись по кабинам, довольные, что больше им не придется слышать весь этот гам. Мулла говорил, что шурави пришли на землю Афганистана, чтобы принести мир и спокойствие, что воюют они с бандитами и мирным людям нечего их бояться… Водитель агитационного бронетранспортера выставил на броню несколько коробок с книгами и брошюрами, свистнул, перекрывая голос муллы. Солдаты лениво поднялись из-под шелковицы, забрались на бронетранспортер и стали раздавать книги. Скоро опять собралась толпа. Правда, женщин в этой толпе уже не было, зато детей наплодилось видимо-невидимо. Они орали, скакали, выхватывали из рук книжки, лезли на бронетранспортер в надежде стащить что плохо лежит, раскачивали машину. Солдаты сгоняли их, но уследить за всеми было невозможно. Один мальчишка утянул-таки лопату, побежал к дому. Солдат погнался за ним, но мальчишка нырнул в дверь, и та тут же закрылась. Солдат долго долбил кулаком в дверь, потом плюнул, вернулся к бронетранспортеру.

Водители водовозки и “Камаза” посмеивались в своих кабинах. Мулла говорил, что правительство объявило амнистию всем, кто добровольно сложит оружие… Мужчинам нечего бояться: они будут заниматься своим делом на земле: сажать хлеб, собирать виноград…

Митя сидел за дувалом рядом с Хабибулой. Он всматривался в номера на бронетранспортерах и не верил своим глазам. Ну, конечно, семьсот второй номер — это же его бронетранспортер, на нем они вставали на охрану поста! Вон и Мельник, и Васильев — ребята его призыва. Из люка “семьсот первого” торчит башка Кузьменко в шлемофоне — интересно ему, блин, выставился! — они с ним в учебке были. А где же Чуча, Хомяк, Духомор? Митя не сразу сообразил, что в сентябре был приказ на дембель, а сейчас уже начало ноября; это здесь, внизу, припекает солнышко, еще не все листья опали с деревьев и бачи ходят в рубахах, а в горах давно уже лежит снег, и без ватников и бушлатов нечего делать — пропадешь! Неужели свои? Два взводных бэтэр. А где же лейтеха? Митя вспомнил его кольцо на безымянном пальце и покосился на Хабибулу. За дувалом их было пятнадцать человек, из них четверо гранатометчиков. Хабибула сказал, что они должны дождаться, пока все свалят по домам и шурави соберутся уезжать. Колонну зажмут у выезда из кишлака — там узкое место, погасят из четырех гранатометов бэтэр, а “Камаз” и водовозка — даже ребенок справится — сгорят обе в минуту. Муллу Хабибула хотел повесить на дереве, но вряд ли получится, начнется суматоха, стрельба — наверняка и старичку прилетит шальная… Неужели Кузьменко? Ну, конечно, он! Угораздило же их пойти в этот долбаный агитрейд!

Митя сел, прислонившись спиной к дувалу, ему стало душно, он рванул крючок бушлата. От осознания того, что будет дальше, в горле запершило.

Книги кончились, и детвора, потеряв всякий интерес к шурави, оттекла от агитационного бронетранспортера, занялась своими делами. Кто-то уже менял книги на лоскутки и щепочки, кто-то рвал их для разных нужд… Солдаты слезли с брони, опять уселись под деревом, прислонились к стволу спинами, закрыли глаза. Мулла продолжал свою проповедь.

Вот они, чижики, сидят, спят, ничего не подозревая, Мельник с Васильевым, до них всего метров пятнадцать, а он тут за дувалом, и у него АКС, который числится за их взводом. Митя машинально достал из кармана кальян с чарсом, но Хабибула глянул на него грозно, и он сунул трубку назад. Конечно, с чарсом — это перебор. Ну хорошо, даже если он их незаметно предупредит, что дальше? Дорога перекрыта. И если они первыми откроют огонь — все решено. Четыре гранатомета — не шутка! Митя сглотнул набежавшую слюну, посмотрел на Хабибулу. Хабибула неотрывно следил за тем, что делается на площади. Да-да, скоро детей загонят по домам, мулла кончит свою молитву, они натянут чехол на колонку… Митя забегал глазами по земле — как назло, ни одного камня поблизости. Его пальцы нащупали в потайном кармане то, что раньше было глазами коня — два темно-красных камня: не то гранаты, не то рубины. Он вынул один и щелчком отправил в сторону дерева. Камешек стукнулся о ствол и упал в пыль рядом с Мельником. Мельник даже ухом не повел. Митя занервничал, достал второй, прицелился поточнее. На этот раз камешек угодил в лицо Васильеву, скатился на грудь. Васильев хлопнул себя по груди, поднес камешек к глазам.

— Оба-на, смотри, Мучок, драгоценные камушки с неба сыплются!

Мельник приоткрыл один глаз.

— Стекляшка. Бачи пуляются.

Митя почувствовал на себе взгляд и повернул голову. Хабибула смотрел на него пристально, и он понял, что тот видел все и знает, что он хотел предупредить шурави. Митя почувствовал, как внутри стало холодно, словно проглотил льдинку, которая заполнила весь живот. Он снова сглотнул слюну. Хабибула поднял автомат, приставил к его лбу и снял затвор с предохранителя. “Зато они будут знать”, — подумал Митя и удивился тому, что подумал об этом. Каких-нибудь два месяца назад, когда на него наставляли ствол, он думал совсем о другом и внутри все тряслось. Он смотрел на Хабибулу и молчал, а Хабибула смотрел на него. Так они смотрели друг на друга минуту, а может быть, две. Хабибула сказал шепотом, чтобы он отвернулся. Митя отвернулся. Теперь он мог закрыть глаза и подумать о чем-нибудь напоследок. Он услышал за спиной бряканье автомата и шаги. Подождал еще немного, оглянулся. Хабибулы не было.

Мулла закончил свою проповедь. Над кишлаком воцарилась тишина. Васильев с Мельником поднялись из-под дерева, снова полезли на бронетранспортер. Они стали натягивать чехол на колонку. Чехол не налезал, и они матерились. Женщины загоняли детей в дома.

Заурчали моторы. Митя растерянно смотрел на то, как трогаются машины и бронетранспортеры. Он хотел крикнуть, но не мог. Согнувшись, пошел вдоль дувала, завернул за угол, побежал. Он знал, что опередит их. Пока колонна петляла по улицам, он уже был на окраине кишлака. Удивленно огляделся, не увидев людей Хабибулы за дувалом. Прикрыв ладонью глаза, посмотрел вдаль, против солнца. По тенистой стороне предгорья цепочкой торопливо шли люди. Одни несли “буры”, другие автоматы, третьи гранатометы. Последним шел Хабибула в маскхалате и кожаной куртке. Никто из них не оглядывался.

Колонна с ревом прошла мимо, накрыв его клубами белой пыли. Он несколько раз громко чихнул, выплюнул изо рта пыль, отер глаза и побежал легко и быстро, побежал своей дорогой — уже не чувствуя под собой земли. И видел он и людей в тени гор, и цветущие луга, и островерхие пики, и мир, полный жизни, как небо — звезд.


home | my bookshelf | | Агитрейд |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 3.8 из 5



Оцените эту книгу