Book: Список Шиндлера



Список Шиндлера
Список Шиндлера

Томас Кенилли

Список Шиндлера

Памяти

Оскара Шиндлера

и Леопольда Пфефферберга,

благодаря одержимости и настойчивости которого эта книга и появилась на свет.

Thomas Keneally

Schindler's List

Copyright © 1982 by Serpentine publishing Co Pty Ltd.

First published by Touchstone, a division of Simon & Schuster Inc.

Photograph © Newspix via Getty Images

© Полоцк И., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Предисловие автора

В 1980 году я зашел в магазин дорожных принадлежностей в Беверли-Хиллз, Калифорния, собираясь приобрести пару чемоданов. Магазин принадлежал Леопольду Пфеффербергу, одному из тех, кто выжил стараниями Шиндлера. И, стоя у полки, уставленной импортными итальянскими кожаными изделиями, я впервые услышал историю Оскара Шиндлера, немецкого бонвивана, ловкого дельца, обаятельной личности, полной противоречий, одним из свидетельств которых являются его отношения с представителями обреченной на смерть расы в те годы, которые ныне известны под именем Холокоста, Катастрофы.

Рассказ об удивительной истории Оскара основан главным образом на беседах с пятьюдесятью людьми, спасенными Шиндлером, которые ныне живут в семи странах – Австралии, Израиле, Западной Германии, Австрии, Соединенных Штатах, Аргентине и Бразилии. Он дополнен и обогащен впечатлениями от моей поездки вместе с Леопольдом Пфеффербергом в те места, которые упоминаются в книге: Краков, где разворачивалась деятельность Оскара; Плачув, в котором располагался концентрационный трудовой лагерь, Липовая улица в Заблоче, где по-прежнему находятся корпуса предприятий Оскара Шиндлера; Аушвиц-Биркенау, откуда Шиндлер забрал на свой завод женщин-заключенных. Немалое значение для повествования имели документальные свидетельства и другая информация, полученная от тех немногих соратников военных лет Оскара Шиндлера, которых удалось разыскать, а также рассказы большого количества его друзей послевоенных лет. Много подробных свидетельств поступило от Schindlerjuden – «евреев Шиндлера» на хранение в музей Яд ва-Шем. Мои записи были дополнены материалами, собранными в память героев и мучеников, а также письменными показаниями из различных источников и немалым количеством бумаг и писем самого Шиндлера, частично хранящимися в музее Яд ва-Шем, частью – предоставленных его друзьями.

Изложение подлинной истории в форме романа, с использованием специфических литературных приемов, в современной литературе встречается редко. Я предпочел пойти именно по этому пути – и потому, что у меня имелись писательские навыки, и потому, что живая форма романа показалась мне наиболее подходящей для воссоздания столь противоречивой и мощной фигуры Оскара Шиндлера. Я старался избегать всякого домысливания, если оно входило в противоречие с документами, но все же мне нередко приходилась выбирать некий средний путь между правдой и мифом, которые в изобилии окутывали такую личность, как Шиндлер. Порой возникала необходимость в полном объеме реконструировать разговоры Оскара, о которых остались лишь краткие упоминания. Но большая часть диалогов основана на подробных воспоминаниях Schindlerjuden или самого Оскара Шиндлера, а также тех, кто был свидетелем его отчаянного мужества.

Я хотел бы принести свою благодарность первым трем из числа спасенных Шиндлером – Леопольду Пфеффербергу, судье Моше Бейски из Верховного суда Израиля и Мечиславу Пемперу, которые не только поделились с автором этой книги своими воспоминаниями об Оскаре и предоставили ему документы, способствовавшие точности повествования, но и, прочитав первый вариант рукописи, внесли в него ценные уточнения. Были и многие другие, среди которых – люди, спасенные Оскаром Шиндлером во время войны, и его послевоенные коллеги и друзья, кто поделился своими воспоминаниями и щедро снабжал меня информацией в виде писем и документов. Среди них я хотел бы назвать фрау Эмили Шиндлер, миссис Людмилу Пфефферберг, доктора Софи Штерн, миссис Хелен Горовитц, доктора Джонаса Дрезнера, мистера и миссис Генри и Мариану Рознер, Леопольда Рознера, доктора Алекса Рознера, доктора Идека Шинделя, доктора Дануту Шиндель, миссис Регину Горовитц, миссис Брониславу Каракульску, мистера Ричарда Горовитца, мистера Шмуэля Спрингмана, покойного мистера Джекоба Штернберга, мистера Ежи Штернберга, мистера и миссис Льюис Фаген, мистера Генри Кинстлингера, миссис Ребекку Бау, мистера Эдварда Хьюбергера, мистера и миссис Ирвинг Гловин и многих других. У меня в доме мистер и миссис Э. Корн не только делились своими воспоминаниями об Оскаре Шиндлере, но и оказывали мне постоянную поддержку. В Яд ва-Шеме доктор Иосиф Кермитц, доктор Шмуэль Краковски, Вера Прауснитц, Хана Абель и Хадаша Модлингер обеспечили мне полный доступ к свидетельствам спасенных Шиндлером и предоставили в мое распоряжение все видео– и фотоматериалы.

И наконец, со всем уважением я хотел бы отдать должное тем усилиям, которые приложил покойный мистер Мартин Гош, чтобы имя Оскара Шиндлера стало известным миру, и принести дань уважения его вдове, миссис Люсиль Гене, за ее помощь в осуществлении этого замысла.

При неоценимой помощи всех этих людей удивительная история Оскара Шиндлера в первый раз предстает в полном виде.


Том Кенилли

Пролог

Осень 1943 года

В Польше стояла глубокая осень.

Из богатого и элегантного многоквартирного дома на улице Страшевского вышел высокий молодой человек в дорогом пальто, под которым виднелся двубортный смокинг. На его лацкане красовалась большая, украшенная золотом и черной эмалью Hakenkreuz (свастика). У открытой дверцы огромного и особенно ярко выделявшегося на мрачном фоне серой улицы блестящего лимузина марки «Адлер» молодого человека, выдыхая в холодном воздухе клубы пара, ждал шофер.

– Смотрите под ноги, герр Шиндлер, – сказал он. – Все покрыто льдом, словно сердце вдовы.

Молодой человек, слегка поскользнулся, но не упал.

Он всегда твердо стоял на земле.

До конца своих дней он так и будет носить двубортные смокинги и – имея кое-какое отношение к технике – всегда пользоваться большими внушительными машинами.

А еще – будучи немцем (а немцы в тот период истории пользовались непререкаемым авторитетом), неизменно оставаться человеком, с которым польский шофер может позволить себе дружески-почтительно пошутить.


Но вряд ли возможно приступить к изложению нашей истории, ограничившись столь краткой характеристикой. Ибо эта история повествует об убедительном триумфе добра над злом – триумфе, который получил конкретное и неоспоримое воплощение.

Когда вы подходите к этой сложной задаче с одной стороны – то есть когда пытаетесь последовательно и полно рассказать об успехах зла, – легко оставаться проницательным, точным и мудрым, а также избегать банальностей. Не так уж сложно показать зло, особенно если оно пронизывает сюжет насквозь, хотя порой и добро может одержать верх – с помощью таких трудно учитываемых факторов, как достоинство и самоуважение. Врожденные человеческие пороки всегда привлекают основное внимание повествователя, врожденная порочность человеческой натуры является питательной средой для историка.

Но когда собираешься писать о человеческих добродетелях, сталкиваешься с трудностями.

«Добродетель», по сути, понятие столь скользкое, что возникает необходимость в объяснении его смысла. Герр Оскар Шиндлер, который сейчас скользит, подвергая опасности свою блистающую обувь, на обледенелом тротуаре одного из самых старых и аристократических кварталов Кракова, отнюдь не был добродетельным молодым человеком в привычном смысле этого слова. В городе он снимал квартиру для немецкой любовницы и давно крутил роман со своей польской секретаршей. Его жена Эмили предпочитала большую часть времени проводить в их доме в Моравии, хотя порой наезжала в Польшу, чтобы навестить мужа. Тут необходимо уточнить: по отношению ко всем своим женщинам Оскар был любезным и щедрым любовником. Но это не оправдывало его, конечно, если оставаться в рамках привычного понимания слова «добродетель».

К тому же он был далеко не дурак выпить. Порой он выпивал ради чистого удовольствия, доставляемого алкоголем; но куда чаще ему приходилось пить с коллегами, людьми из СС, ради осязаемой выгоды. Мало кто мог сравниться с Шиндлером в умении сохранять ясную голову во время возлияний! И опять-таки это качество – в узком понимании моральных достоинств – не могло служить оправданием его склонности к кутежам.

Хотя заслуги герра Шиндлера давно получили документальное подтверждение, нельзя не упомянуть о некоторой двойственности его натуры, которая помогала ему выживать, имея дело с продажной и чудовищной системой, заполнившей Европу концентрационными лагерями, в каждом из которых в той или иной мере торжествовала бесчеловечность, превратившая один из народов в нацию узников.

Так что, может, лучше будет ограничиться пока лишь намеком на странные добродетели герра Шиндлера и перейти к повествованию о людях, в общении с которыми они проявлялись.


Добравшись до конца улицы Страшевского, машина проехала мимо черной громады Вавельского замка, из которого высокочтимый юрист национал-социалистической партии Ганс Франк правил Польшей в качестве генерал-губернатора. Как и полагалось замку, в котором обитал дух зла, в нем не наблюдалось ни проблеска света. И герр Шиндлер, и его водитель старались не глядеть на эту твердыню, когда машина поворачивала на юго-запад, в сторону реки. На мосту в Подгоже, перекинутом через замерзшую Вислу, их остановила охрана, которая была обязана препятствовать проникновению в город партизан и прочих вредителей, и солдаты потребовали от водителя рassierschein. Герр Шиндлер часто проезжал через этот пропускной пункт, направляясь то со своего предприятия (на территории которого у него тоже были апартаменты) в город – по делам, или же из своей квартиры на Страшевского – на заводы в предместье Заблоче. Привыкнув к тому, что он всегда появляется после наступления темноты, охрана пропускала его без особых формальностей, зная, что пассажир лимузина направляется то на обед, то на прием, а то и к себе домой спать; а может, вот как сегодня вечером – за десять километров от города, в концентрационный лагерь в Плачуве, где его ждал обед с гауптштурмфюрером СС Амоном Гетом, высокопоставленным сластолюбцем. Поскольку герр Шиндлер пользовался репутацией щедрого дарителя горячительных напитков под Рождество, его автомобиль без особых задержек проследовал в пригород Подгоже.

Несмотря на свою любовь к вкусной еде и выдержанному вину, герр Шиндлер воспринимал сегодняшний обед у коменданта Гета скорее с омерзением, чем с удовольствием. И так было всегда: необходимость общаться и пить с Амоном не вызывала у него иных чувств, кроме тягостных, неприятных. Тем не менее отрицательные эмоции герра Шиндлера носили и слегка пикантный оттенок: возбуждение от предвкушаемого омерзения было сродни предвкушению средневековых мистерий – эмоции, можно сказать, больше подхлестывали Шиндлера, нежели обессиливали его.


Расположившись в салоне «Адлера», обтянутого черной кожей, герр Шиндлер ехал вдоль трамвайных путей, которые с недавнего времени обозначали границу еврейского гетто, и, как всегда, непрерывно курил. Так он обретал спокойствие. Нет, его манера вести себя не страдала напряженностью; он всегда отличался изысканностью поведения и неизменно полагал, что вслед за бутылкой хорошего коньяка приходит черед дорогой сигареты. Он так и не смог понять, принес ли ему облегчение глоток из фляжки, к которой он приложился, проезжая по вымершей почерневшей местности и глядя, как по дороге на Львов тянется череда теплушек для скота, в которых могли быть солдаты, или заключенные, или – хоть в это было труднее поверить – коровы.

Оказавшись в пригороде, километрах в десяти от центра города, «Адлер» повернул направо, на улочку, которая, по иронии судьбы, носила название Иерусалимской.

Ночь начала забирать морозцем, и в стылом воздухе Шиндлер сразу увидел под холмом разрушенную синагогу, а затем скопление строений, которое в те дни получило название «Иерусалим» – концентрационный лагерь Плачув, барачный поселок, в котором размещалось 20 тысяч представителей беспокойного еврейского племени. Украинская полиция и люди из ваффен СС любезно встретили у ворот герра Шиндлера, ибо и здесь он пользовался не меньшей известностью, чем на мосту в Подгоже.

Поравнявшись с административным зданием, «Адлер» двинулся по тюремной дороге, вымощенной еврейскими надгробиями. Еще два года назад на месте лагеря размещалось еврейское кладбище. Комендант Гет, считавший себя поэтом, использовал его памятные плиты, не задумываясь о возникшей метафоре. Это была дорога, устланная надгробьями и разделившая лагерь на две половины…

Дорога обрывалась, не доходя до виллы, занятой лично комендантом Гетом.

С правой стороны, за казармами охраны, располагалась бывшая еврейская покойницкая. Умирали тут часто, причиной смерти служило истощение. Но ныне это помещение служило конюшней для коменданта. Шиндлер уже попривык к черной иронии текущего момента. По общему мнению, если ты в те годы мог с юмором оценивать такие «небольшие накладки» нового миропорядка в Европе, то, значит, принимал их, они становились частью твоего мировосприятия. А широта мировоззрения у Шиндлера была поистине необъятна.


Заключенный Польдек Пфефферберг тоже направлялся этим вечером на виллу коменданта. Лизек, девятнадцатилетний посыльный коменданта, явился в барак Пфефферберга с пропуском, подписанным унтершарфюрером СС. Проблема, с которой он столкнулся, заключалась в том, что в ванной комнате забило сток, и Лизек опасался, что получит беспощадную выволочку, когда утром герр комендант захочет принять ванну. Пфефферберг, который когда-то был учителем Лизека в старших классах гимназии в Подгоже, работал в гараже лагеря и имел доступ к химикалиям. Вместе с Лизеком он отправился в гараж, где взял гибкий шланг со щеткой на конце и канистру с растворителем. Пребывание на вилле коменданта всегда могло закончиться чем угодно, но оно включало в себя и возможность подкормиться у Хелен Хирш, тихой и запуганной прислужницы Гета, которая в свое время тоже была ученицей Пфефферберга.


Когда «Адлер» герра Шиндлера приблизился к вилле на сто метров, разнесся собачий лай – это подали голоса датский дог, волкодав и другие псы, которых Амон держал в конурах за домом.

Вилла представляла собой квадратное строение с мансардой. Окна наверху выходили на балкон. Вдоль всего здания шла веранда с балюстрадой – Амон Гет любил сидеть в теплые дни на свежем воздухе. После приезда в Плачув он заметно прибавил в весе. Следующим летом ему будет стыдно показаться на пляже…

Но по крайней мере в этом подобии Иерусалима он был избавлен от насмешек.


У двери виллы стоял унтершарфюрер СС в белых перчатках. Отдав честь, он пригласил герра Шиндлера в дом. В вестибюле вестовой-украинец Иван принял у герра Шиндлера пальто и широкополую шляпу. Шиндлер коснулся нагрудного кармана смокинга, дабы увериться, что не забыл подарок для хозяина: золотой портсигар, приобретенный на черном рынке. Амон настолько преуспел, особенно имея дело с конфискованными драгоценностями, что подношение менее ценное, чем золотое изделие, просто оскорбило бы его.


Двойная дверь вела в обеденный зал, где музицировали братья Рознеры – Генри на скрипке, Лео на аккордеоне. По настоянию Гета, они оставляли полосатую лагерную одежду в малярной мастерской, где работали днем, и надевали вечерние костюмы, которые для таких случаев хранили в своем бараке. Оскар Шиндлер знал, что, хотя комендант обожал их исполнение, Рознеры никогда не чувствовали себя в безопасности на вилле. Они видели слишком многое, имеющее отношение к Амону. Они знали, насколько легко он со своей неустойчивой психикой выходит из себя и подвергает людей наказаниям ex tempore. Играли они со всем старанием, надеясь, что их музыка не вызовет у хозяина внезапного необъяснимого взрыва бешенства.


Этим вечером за столом у Амона Гета собралось семь человек. Среди расположившихся по обе стороны от Шиндлера гостей находились Юлиан Шернер – глава СС в районе Кракова и Рольф Чурда – шеф краковского отделения СД, службы тайной полиции покойного Рейнхарда Гейдриха. Шернер был оберфюрером – ранг в СС, соответствующий промежуточной стадии между полковником и бригадным генералом, для которого не нашлось армейского эквивалента; Чурда же был оберштурмбаннфюрером, то есть подполковником. Гет имел звание гауптштурмфюрера, или капитана. Шернер и Чурда считались самыми почетными гостями, поскольку лагерь находился в их подчинении. И тот, и другой были ненамного старше коменданта Гета. Шеф СС Шернер выглядел человеком средних лет – в очках, лысый и с заметным намеком на тучность. Его протеже Гет вел сибаритский образ жизни, поэтому разница в годах между ними почти не сказывалась.



Самым старшим в компании был герр Франц Бош, ветеран Первой мировой войны, под его руководством в Плачуве состояли различные производства, законные и тайные. Кроме того, он был «экономическим советником» Шернера и имел деловые интересы в городе.

Оскар презирал и Боша, и обоих шефов полицейских служб – Шернера и Чурду. Но сотрудничество с ними было жизненно важно для существования его собственного предприятия в Заблоче, поэтому он регулярно преподносил им подарки. Единственными гостями, к которым Оскар испытывал дружеское расположение, были Юлиус Мадритч, владелец предприятия по пошиву форменной одежды, расположенного здесь же, в лагере, и его управляющий Раймонд Титч. Мадритч был на год или около того младше Оскара и коменданта Гета. Он был предприимчив, но достаточно гуманен, и если бы от него потребовалось оправдать существование столь прибыльного предприятия в концлагере, он мог бы сказать, что его фабрика дает работу почти четырем тысячам заключенных – и тем самым спасает их от жерновов смерти. Раймонд Титч, которому было слегка за тридцать, стройный и сдержанный, недвусмысленно демонстрировавший желание как можно раньше покинуть вечеринку, непосредственно управлял предприятием, работая рука об руку с Мадритчем. Он контрабандой протаскивал в лагерь грузовики с кормежкой для своих заключенных – это были дерзкие акции, которые в конце концов закончились для него тюрьмой СС и Освенцимом.

Таков был привычный набор гостей, собиравшихся на вилле коменданта Гета.


Четыре приглашенные женщины в дорогих платьях, с изысканными прическами выглядели моложе любого из присутствующих мужчин. Они были шлюхами высшего класса, немками и польками из Кракова. Кое-кто из них регулярно присутствовал на таких обедах. Их количество предполагало джентльменский выбор для двух офицеров. Немецкая любовница Гета, Майола, обычно оставалась в своей городской квартире во время пирушек у Амона. Она считала обеды у Гета типичным мужским сборищем, оскорблявшим ее нежные чувства.


И шефы полиции, и комендант по-своему любили Оскара. Однако, по их мнению, в нем было что-то странное. Они с готовностью частично списывали это на его происхождение. Он был из судетских немцев – Арканзас по отношению к Манхэттену, Ливерпуль – к Кембриджу. Оскар был для них не совсем своим, хотя всегда с готовностью расплачивался, был заводилой веселых балаганов, умел пить и обладал спокойным, хотя порой и несколько грубоватым чувством юмора. Он был из тех людей, которым вы улыбаетесь и киваете через комнату, но не испытываете желания немедленно кидаться им в объятия при встрече.

Эсэсовцы догадались о появлении Шиндлера по легкому оживлению среди женщин. Те, кто знал Оскара в те годы, утверждают, что он обладал непринужденным очарованием, которое магнетически сказывалось, главным образом, именно на женщинах – он пользовался у них неизменным успехом. Шефы полиции Чурда и Шернер, скорее всего, привлекли в свою компанию Шиндлера, чтобы вызывать интерес дамского персонала, рассчитывая, что и им перепадет…


Гет пошел навстречу протянутой руке Оскара. Комендант был столь же высок ростом, как и Шиндлер. На его атлетичной фигуре некрасиво выделялись жировые отложения. На лице с правильными чертами пьяно поблескивали глаза. Комендант уже выпил немалое количество местного бренди.

Однако пока он зашел не так далеко, как герр Бош, экономический гений Плачува и СС. Бош выделялся носом пурпурной расцветки – кислород, который, по всем законам, должен был снабжать сосуды его лица, давно уже сгорел синим пламенем от обилия алкоголя. Кивнув ему, Шиндлер понял, что и этим вечером Бош, как всегда, своего не упустит.

– Милости просим нашего промышленника, – прогудел Гет и вежливо представил Оскару девушек.

Братья Рознеры продолжали наигрывать мелодии Штрауса; глаза Генри не отрывались от струн, лишь изредка он косил взглядом в пустой угол комнаты, а Лео, склонив голову к клавиатуре аккордеона, еле заметно улыбался…

Шиндлер представился женщинам. Прикладываясь поцелуем к их рукам, он испытал жалость к этим девушкам из рабочих районов Кракова, ибо знал, что позже – когда в ходе вечеринки начнутся бичевания и истязания – на их плоти останутся шрамы и рубцы от ударов хлыста…

Но пока гауптштурмфюрер Амон Гет, которого выпивка превращала в садиста, держался как образцовый венский джентльмен.


Предобеденное общение не принесло ничего из ряда вон выходящего. Шел разговор о ходе войны, и, пока шеф СД Чурда заверял высокую немку, что Крым надежно защищен, шеф СС Шернер сообщил другой собеседнице, что парень, которого он знал еще по Гамбургу – отличный парень, обершарфюрер СС! – потерял ногу, когда партизаны взорвали ресторан в Ченстохове…

Шиндлер обсуждал производственные проблемы и положение дел на предприятии с Мадритчем и его управляющим Титчем. Эти трое предпринимателей поддерживали искренние дружеские отношения. Герр Шиндлер был в курсе, что Титч нелегально доставляет закупленный на черном рынке хлеб заключенным, работающим на фабрике форменной одежды Мадритча, и что немалая часть денег, потребных для этой цели, поступает от Мадритча. Эти поступки объяснялись простой гуманностью, поскольку, по мнению Шиндлера, их доходы в Польше были достаточно высоки, чтобы удовлетворить даже самого алчного дельца и оправдать некоторые незаконные расходы на толику хлеба. Лично же для Шиндлера контракты с Rustungsinspektion — Инспекцией по делам вооруженных сил, организацией, которая рассматривала предложения и заключала договоры на производство множества необходимых предметов для германской армии, были настолько успешными, что он предвкушал удовольствие предстать в ореоле успехов пред суровые очи своего отца.

К сожалению, Мадритч, Титч и он, Оскар Шиндлер, были единственными, кто регулярно приобретал для заключенных хлеб на черном рынке…


Когда Гет уже приготовился пригласить всех к столу, герр Бош подхватил Шиндлера под руку и повлек его к дверям, рядом с которыми играли музыканты, словно надеясь, что звуки музыки заглушат их разговор.

– Мне кажется, дела идут неплохо, – начал Бош.

Шиндлер улыбнулся собеседнику:

– Вам на самом деле так кажется, герр Бош?

– Безусловно, – подтвердил Бош. Конечно, он просматривал бюллетень Инспекции, в котором упоминались контракты, заключенные с фабрикой Шиндлера.

– Я бы хотел выяснить, – продолжил Бош, склоняя к нему голову, – на фоне сегодняшнего подъема, обусловленного, несомненно, нашими выдающимися успехами на различных фронтах… я хотел бы узнать, нет ли у вас желания сделать благородный жест. Ничего особенного. Всего лишь жест.

– Почему бы и нет, – ответил Шиндлер.

Он испытал приступ тошноты, понимая, что его откровенно пытаются использовать, и в то же время – ощущение, близкое к восторгу. Учреждение шефа полиции Шернера уже дважды использовало свое влияние, чтобы вытащить Шиндлера из тюрьмы. И теперь оно обращалось к нему за одолжением, что позволяло в будущем снова прибегнуть к его защите.

– Моя тетя в Бремене стала жертвой бомбежки, бедная старушка, – пробормотал Бош. – Она все потеряла! Вплоть до супружеской постели. И комод – со всем ее мейсенским фарфором и посудой. Вот я и интересуюсь: не могли бы вы обеспечить ее какой-нибудь кухонной утварью? И, может, супницу-другую, которые вы производите на ДЭФ…

Германская фабрика эмалированной посуды была одним из наиболее процветающих предприятий герра Шиндлера. Немцы именовали его ДЭФ[1], поляки и евреи предпочитали другое название – «Эмалия».

– Думаю, это можно будет устроить, – сказал Шиндлер. – Вы хотите, чтобы я отправил ей товар напрямую или через вас?

Бош даже не улыбнулся.

– Через меня, Оскар. Я хочу вложить небольшую записку.

– Конечно.

– Значит, договорились. Скажем, каждого предмета по полгросса – суповых тарелок, блюдец, кофейников. И полдюжины таких же супниц.

Герр Шиндлер, выпятив челюсть, мысленно расхохотался. Ему приходилось постоянно раздавать подарки. Но когда заговорил, он был воплощением любезности. Ну, ясно, Бош просто принимает глубоко к сердцу мучения родственников, пострадавших от бомбежек…

– У вашей тети сиротский приют? – проворковал Оскар.

Бош снова посмотрел ему прямо в глаза; однако его собеседник, хотя и выпил, явно ни на что не намекал.

– Она старая женщина, безо всяких средств к существованию… И она сможет обменять то, в чем у нее не будет нужды, на необходимые вещи.

– Я скажу своей секретарше, чтобы она позаботилась.

– Той польке? – спросил Бош. – Красотке?

– Красотке, – согласился Шиндлер.

Бош попытался было свистнуть, но губы не подчинились ему из-за чрезмерного количества выпитого бренди, и получилось лишь слабое шипение.

– Ваша жена, – откровенно, как мужчина мужчине, сказал он, – должна быть святой.

– Так и есть, – вежливо подтвердил герр Шиндлер.

Он охотно предоставит Бошу кухонную утварь, но из этого не следует, что он позволит ему обсуждать свою жену.

– Скажите мне, – снова обратился к нему Бош. – Как вам удается держать ее в неведении? Она должна все знать… или вы жестко ее контролируете?

Добродушное выражение сползло с лица Шиндлера, уступив место холодному высокомерию. Из его горла вырвался глухой раздраженный звук, который ничем не напоминал нормальный голос Шиндлера.

– Я никогда ни с кем не обсуждаю личных вопросов, – произнес он.

Бош спохватился:

– Прошу прощения. Я не хотел…

Он рассыпался в извинениях.


Этим веселым вечером герр Шиндлер не собирался объяснять герру Бошу, что дело тут не в контролировании кого бы то ни было, что несчастье его брака заключалось в сочетании астеничного темперамента фрау Эмили Шиндлер и бурного жизнелюбия герра Оскара Шиндлера, которые, отвергнув разумные советы, некогда соединили свои судьбы по доброй воле.

Раздражение, которое Бош вызывал у Оскара, имело более глубокие корни, он и сам это понимал. Эмили очень напоминала Оскару его покойную мать, фрау Луизу Шиндлер. Герр Шиндлер-старший бросил Луизу в 1935 году. Поэтому Оскар испытывал подсознательное ощущение, что, влезая в тайны его брака с Эмили, Бош пытается оскорбить его отца…


Бош все еще извинялся. Человек, который мог спокойно запустить руку в любую кассу Кракова, едва не вспотел от паники при мысли, что может потерять шесть дюжин дармовых наборов кухонной посуды.


Гостей пригласили к столу.

Горничная подала луковый суп. Пока собравшиеся отдавали ему должное, братья Рознеры продолжали играть, переместившись поближе к обеденному залу, но не настолько, чтобы мешать передвижениям горничной или Ивана с Петром – двух украинских ординарцев Гета.

Герр Шиндлер, сидевший между высокой девушкой, за которой уже начал приударять Шернер, и симпатичной худенькой полькой, говорившей по-немецки, обратил внимание, что обе его соседки наблюдают за горничной.

Она была одета в привычную униформу домашней прислуги – черное платье и белый передник. Никакой шестиконечной звезды на рукаве или желтой метки на спине. И все-таки сразу становилось ясно, что она еврейка. Внимание женщин привлекло ее лицо. На скуле у нее проступил синяк, но Гет совершенно не стеснялся демонстрировать прискорбное состояние своей прислуги гостям из Кракова. Обе соседки Шиндлера по столу и он сам обратили внимание не только на этот синяк, но и на багровое пятно, начинающееся из-под воротничка в том месте, где хрупкая шея служанки переходила в плечи.

Амон Гет тоже не оставил девушку без внимания: повернувшись к ней вместе со стулом, широким жестом руки он словно продемонстрировал ее собравшейся компании. Герр Шиндлер не был в этом доме шесть недель, однако его информатор сообщил ему, что отношения между Гетом и девушкой носят извращенный, болезненный характер. В компании друзей он обсуждал ее, не скрывая самых мерзких подробностей. Он прятал ее только тогда, когда ему наносили визит старшие офицеры не из района Кракова.

– Дамы и господа, – воззвал он, изображая вдребезги пьяного конферансье из кабаре, – разрешите представить вам Лену. После пяти месяцев пребывания у меня она наконец научилась вести себя и управляться на кухне.

– Насколько я могу судить по ее лицу, – заметила высокая немка, – она нередко натыкается на кухонную мебель.

– Что ее ждет и впредь, – с утробным смешком сказал Гет. – Да. И впредь. Не так ли, Лена?

– Он крут с женщинами, – гордо сказал шеф СС, подмигивая своей высокой соседке. В намеке Шернера не было ничего оскорбительного, поскольку в данном случае он имел в виду только евреек, а не женщин вообще.

Гет дал понять, что еврейка Лена будет снова избита, когда ему того захочется – сейчас, публично, в присутствии гостей, или позже, когда друзья коменданта разъедутся по домам. Шернер, будучи начальником Гета, мог бы приказать ему прекратить издевательства над девушкой. Но это внесло бы напряжение в дружескую атмосферу, царящую на вилле Амона. Шернер явился сюда не в роли начальника, а как друг, коллега, любитель изысканной кухни и охотник до дамских утех. Амон, конечно, был странным типом, но зато никто не мог сравниться с ним в искусстве устраивать приемы…

Были поданы сельдь под соусом и поросячьи ножки, с отменным вкусом, приготовленные Леной и украшенные гарниром. Мясо собравшиеся запивали густым красным венгерским вином.

Братья Рознер грянули стремительный чардаш, атмосфера в обеденном зале становилась все более непринужденной, и офицеры скинули форменные френчи.

Разговоры крутились главным образом вокруг военных контрактов. Мадритч, производивший форменную одежду, выслушивал вопросы относительно своей фабрики в Тарнуве. Удалось ли заключить с инспекцией по делам вооруженных сил контракты столь же выгодные, как и на его фабрике в Плачуве? Мадритч обратился за справкой к своему сдержанному управляющему Титчу.

Гет внезапно сделал вид, что занят делами, как человек, в середине обеда вспоминающий о неотложных обязанностях, с которыми необходимо покончить сегодня же.

Девушки из Кракова откровенно скучали; сидящая справа тонкокостная полька лет восемнадцати, с блестящей помадой на губах, коснулась рукава смокинга Шиндлера.

– Вы не военный? – проворковала она. – Вам бы очень пошла форма…

Все начали ухмыляться – включая Мадритча. Тому пришлось в 1940 году облачиться в мундир – на краткое время, пока не было признано, что его предпринимательские таланты куда важнее для военных успехов. А вот Шиндлер пользовался таким влиянием, что вермахт никогда даже не покушался на него.

– Нет, вы слышали? – обратился ко всем оберфюрер Шернер. – Малышка увидела нашего предпринимателя в роли солдата. Рядовой Шиндлер, как вам нравится?! С одеялом на плечах хлебает кашу из своего котелка. Где-то под Харьковом…

Шиндлер в элегантном смокинге настолько не вязался с обрисованной Шернером картиной, что он и сам расхохотался, представив себя в таком виде.

– А ведь так случилось… – произнес Бош, пытаясь щелкнуть пальцами, – случилось с… как его имя, того, из Варшавы?

– Тоббенс, – вмешался в разговор Гет. – Это с Тоббенсом случилось. То есть – чуть не случилось.

Шеф СД Чурда сказал:

– Ах, да. Вроде и в самом деле с Тоббенсом.

Тот, кого они имели в виду, был варшавским промышленником, фигурой покрупнее и Шиндлера, и Мадритча. И весьма преуспевающим дельцом…

– Хейни, – продолжил Чурда (Хейни – так он называл Генриха Гиммлера), – прибыл в Варшаву и приказал людям из армейской инспекции: «Вышвырнуть всех долбаных евреев с фабрики Тоббенса, а его самого – в армию, и… на фронт!» Прямо так и сказал – на фронт! А затем Хейни приказал моим коллегам: «Изучите его бухгалтерские книги под микроскопом!»

Тоббенс был предметом обожания Инспекции по делам вооруженных сил, что выражалось для него в выгодных контрактах, а для них – в обилии подношений. И лишь бурные протесты Инспекции спасли Тоббенса, торжественно сообщил Шернер, и, склонившись к своей тарелке одарил Шиндлера широкой улыбкой:

– В Кракове такого не случится, Оскар. Мы слишком любим вас.

В это мгновение, решив продемонстрировать, с каким теплом все собравшиеся относятся к герру Шиндлеру, промышленнику, Гет поднялся на ноги и затянул мелодию без слов – в унисон с руладами из «Мадам Баттерфляй», которые старательно выводили братья Рознеры, как и подобало настоящим артистам, пусть даже судьба и обрекла их на существование на проклятом заводе в пределах проклятого гетто…

Пфефферберг и ординарец все еще находились наверху, в ванной Гета, пытаясь избавиться от плотной пробки в сливе. До них доносилась музыка Рознеров и бурные взрывы смеха, обрывки разговоров. Наступило время кофепития; измученная Лена обнесла гостей подносом и, стараясь не привлекать к себе внимания, удалилась на кухню.

Мадритч и Титч быстро допили кофе и, извинившись перед присутствующими, встали из-за стола. Шиндлер собрался сделать то же самое. Польская малышка решила было запротестовать, но он себя чувствовал не лучшим образом в этом доме. В «Гетхаусе» разрешалось все, что угодно, но Оскару это было неинтересно. Он с пронзительной ясностью оценивал каждое сказанное здесь слово, каждый выпитый стакан, знал он цену и здешним сексуальным утехам. Даже если уединяешься с девушкой наверху, невозможно забыть, что Бош, и Шернер, и Гет – твоя, черт возьми, компания, твои собратья по удовольствию! Поднимаясь по лестнице, заходя в ванную, а затем в спальню, они совершают те же действия, что и ты. Шиндлер был далеко не монахом, но он скорей предпочел бы стать таковым, чем делить женщину с Гетом.



Через голову соседки по столу он завел доверительный разговор с Шернером о военных новостях, о польских бандитах, о грядущей дурной погоде. Тем самым он дал понять молодой польке, что Шернер – его друг он никогда не позволит себе увести девушку у друга. Пожелав ей доброй ночи, он поцеловал ей ручку.

Он заметил, что Гет вышел через двери столовой и двинулся наверх по лестнице, поддерживаемый девушкой, которая во время обеда сидела рядом с ним. Извинившись перед сидящими за столом, Оскар успел перехватить коменданта – нагнав его, он положил руку на плечо Гета. Тот обернулся и попытался сфокусировать на нем взгляд.

– А, – пробормотал он. – Уходишь, Оскар?

– Мне надо домой, – ответил Шиндлер.

«Домой» – значило на квартиру Ингрид, его немецкой любовницы.

– Ну, ты и жеребец, – ухмыльнулся Гет.

– До тебя мне далеко, – возразил Шиндлер.

– Да, ты прав. По части траха я – олимпийский чемпион. Мы идем… куда мы идем?

Он повернул голову к девушке, но тут же сам ответил на свой вопрос:

– Мы идем на кухню – проверить, как Лена ее убрала.

– Нет, – со смехом опровергла его спутница. – Мы не этим будем заниматься.

И потащила его вверх по лестнице.

Это было благородно с ее стороны – ей стало жаль другую девушку, худенькую, забитую, беззащитную. Уводя Гета, она спасала Лену от очередного избиения.

Шиндлер посмотрел им вслед: грузный мужчина в офицерских галифе и стройная девица, с трудом взбирающиеся по ступенькам. Гет выглядел как человек, который, рухнув в постель, будет спать до середины дня, но Оскар знал, что могучий организм коменданта живет по собственным законам. В три утра Гету может приспичить встать, чтобы написать письмо отцу в Вену. И, поспав всего час, с первыми лучами рассвета он способен выскочить на балкон со снайперской винтовкой в руках, чтобы пристрелить кого-то из замешкавшихся заключенных…

Когда Гет и его дама одолели первый лестничный марш, Шиндлер пересек холл и направился в заднюю часть дома.


Пфефферберг и Лизек услышали коменданта значительно раньше его появления: добравшись до спальни, он принялся что-то рассказывать своей спутнице.

Молча, бесшумно Пфефферберг и Лизек собрали свое оборудование, чтобы, прокравшись через спальню, выскользнуть из нее через боковую дверь.

Но Гет их засек: узрев штырь для чистки труб, он решил, что эти двое явились с целью покуситься на его жизнь. И только когда Лизек выступил вперед и дрожащим голосом начал говорить, комендант понял, что они всего лишь заключенные.

– Герр комендант, – докладывал Лизек, у которого перехватывало дыхание от вполне оправданного страха. – Хочу сообщить, что у вас в ванной заклинило сток…

– Ах, вот как, – сказал Амон. – И, значит, ты – специалист по очистке.

Он кивнул мальчишке:

– Подойди-ка, дорогой.

Едва сделав шаг вперед, Лизек получил такой жестокий удар, что улетел под кровать.

Амон снова повторил приглашение подойти, явно стараясь развлечь барышню зрелищем. С трудом встав, Лизек снова приблизился к коменданту, чтобы получить очередную плюху. Когда мальчишка поднялся во второй раз, Пфефферберг, как опытный заключенный, ждал чего угодно – например, что их сейчас погонят в сад, где обоих сразу пристрелит Иван…

Но вместо этого комендант просто рявкнул, чтобы они убирались, чему перепуганные заключенные незамедлительно подчинились.

Когда через несколько дней Пфефферберг услышал, что Лизек мертв – Амон застрелил его, он предположил, что поводом к убийству послужил инцидент в ванной. На самом деле причина была совсем другая: Лизек позволил себе запрячь лошадь в пролетку для герра Буша, не испросив предварительно разрешения у коменданта.


На кухне виллы горничная, чье настоящее имя было Хелен Хирш (Гет называл ее Леной из лени, считала она), подняв глаза, увидела в дверном проеме одного из гостей. Вздрогнув, она поставила на стол тарелку с остатками мяса и замерла в тревожном ожидании.

– Герр… – глянув на его смокинг, она наконец нашла подходящее слово для обращения к визитеру, – герр директор, я всего лишь собирала кости для собак герра коменданта…

– Пожалуйста, успокойтесь, – ответил Шиндлер. – Вы не обязаны докладывать мне, фрейлейн Хирш.

Он обошел вокруг стола.

Хотя он вроде не собирался приставать к ней, девушке было страшно. Амон обожал истязать ее, но еврейское происхождение спасало ее от сексуальных притязаний. Но теперь перед ней стоял немец, который не был столь подвержен расовым предрассудкам. К тому же она не привыкла к такому тону и вежливому обращению, хотя порой к ней на кухню забегали эсэсовцы и младший состав, чтобы пожаловаться на Амона, и они говорили с нею вполне нормально.

– Вы не знаете меня? – спросил гость, словно он был знаменитым футболистом или скрипачом, чье ощущение собственного величия оскорблял тот факт, что кто-то не знает его. – Я Шиндлер.

Она склонила голову.

– Герр директор, – сказала она. – Конечно же. Я слышала о вас… и вы тут бывали раньше. Я помню…

Он обнял ее за плечи, сразу же почувствовав, как напряглось ее тело, и легко скользнул губами по ее щеке.

– Не бойтесь… Это поцелуй совсем другого сорта, – пробормотал он. – Я целую вас из жалости… если хотите знать.

Она не смогла сдержать слез.

Шиндлер крепко поцеловал ее в лоб, на манер того, как в Польше прощаются на вокзалах, звучно причмокнув губами. Она увидела, что он тоже готов заплакать.

– Этот поцелуй – привет вам от… – Он махнул рукой, давая понять, что есть множество честных и благородных людей, скрывающихся во тьме, спящих на нарах в бараках или таящихся в лесах, людей, для которых она, принимавшая на себя побои Гета, была некой смягчающей их страдания посредницей.

Отстранившись от нее, герр Шиндлер полез в боковой карман и вытащил оттуда большую шоколадку еще довоенного производства.

– Спрячьте ее где-нибудь, – посоветовал он.

– Еды у меня тут хватает, – сказала она так, словно то, что ей не приходится голодать, было предметом ее гордости. Пища – это было последнее, что волновало ее. Она знала, что не выйдет живой из дома Амона, но уж точно не из-за того, что ей не хватит еды.

– Если вы не хотите съесть ее, продайте, – сказал Шиндлер. – Но вам не мешало бы поправиться.

Отодвинувшись, он оглядел ее с головы до ног.

– Ицхак Штерн рассказывал мне о вас.

– Герр Шиндлер… – пробормотала девушка. Опустив голову, она позволила себе несколько секунд поплакать. – Герр Шиндлер, ему нравится бить меня перед этими женщинами. В первый день он избил меня, потому что я выкинула кости от обеда. В полночь он спустился в подвал и спросил меня, где они. Они предназначаются для его собак, понимаете? Тогда он впервые избил меня. Я сказала ему… я не помню, что ему говорила; теперь я ничего не говорю… нет, я помню, я спросила: почему вы бьете меня? Он сказал: «Причина, по которой я бью тебя, в том, что ты спрашиваешь, за что я бью тебя».

Она покачала головой и пожала плечами, словно извиняясь, что позволила себе так разговориться. Ей не хотелось откровенничать; не станет же она описывать бесконечные избиения, когда кулаки гауптштурмфюрера снова и снова ходят по ее телу…

Герр Шиндлер доверительно наклонился к ней.

– Да, у вас нелегкая жизнь, Хелен, – сказал он.

– Это не важно, – ответила она. – Я жду.

– Чего ждете?

– Что когда-нибудь он меня пристрелит.

Шиндлер покачал головой, а она подумала, что с ее стороны было бы слишком большой смелостью питать какие-то надежды. Может, хорошая одежда и вежливое поведение герра Шиндлера – всего лишь провокация…

– Ради Бога, герр директор, я тут такого навидалась. В понедельник мы поднялись на крышу скалывать лед, молодой Лизек и я. И мы видели, как герр комендант вышел из дверей и прошел на веранду, как раз под нами. И там, стоя на ступеньках, он выхватил револьвер и выстрелил в женщину, проходящую мимо. Она несла узел. Он попал ей прямо в горло. Женщина просто шла себе куда-то. Вы понимаете? Она была точно такая, как все остальные. Я не могла и представить, что он это сделает! И чем больше я узнаю герра коменданта, тем отчетливее понимаю, что тут нет никаких правил и законов, которых можно было бы придерживаться. Вы не можете сказать себе: «Если я буду соблюдать эти правила, то буду в безопасности»…

Шиндлер взял ее за руку и осторожно, но горячо пожал ее.

– Послушайте, моя дорогая фройляйн Хелен Хирш… Несмотря на все, тут все же лучше, чем в Майданеке или Аушвице. Если вы сумеете сохранить свое здоровье…

– Я думала, – сказала она, – что тут, на кухне, будет легче. Когда меня перевели сюда из лагерного пищеблока, остальные девушки мне завидовали.

По губам ее скользнула скорбная улыбка.

Шиндлер снова повысил голос. Теперь он напоминал человека, растолковывающего школьнику законы физики:

– Он не убьет вас, моя дорогая Хелен, потому что вы доставляете ему слишком большое удовольствие. Вы так нравитесь ему, что он даже не позволяет вам носить звезду. Он не хочет, чтобы кто-нибудь знал, как ему нравится еврейка. Он застрелил ту женщину, потому что она ничего не значила для него, она была одной из многих, она была пустое место для него. Вы должны это понять. Но вы, вы… да, это гнусно, Хелен. Но такова жизнь.

Кто-то еще говорил ей эти слова. Лео Йон, заместитель коменданта. Унтерштурмфюрер СС.

– Он не убьет тебя, – сказал Йон, – будет тянуть до последнего. Потому что ему уж очень нравится вышибать из тебя дух!

Но в устах Йона эти слова звучали совсем по-другому.

Похоже, он понял, почему она оцепенела, и пробормотал какие-то подбодряющие слова: они еще увидятся, он попытается вытащить ее отсюда…

– Вытащить? – спросила она.

– С виллы, – объяснил он, – на мою фабрику. Вы должны были слышать: у меня фабрика эмалированной посуды.

– Ах, да, – воскликнула она, словно ребенок из трущоб, которому рассказывают о Ривьере. – «Эмалия» Шиндлера. Я слышала о ней.

– Берегите здоровье, – снова сказал он.

Похоже, с его точки зрения это было самым главным. И, казалось, он твердо знал о будущих намерениях и Гиммлера, и Франка, когда произносил это.

– Хорошо, – согласилась она.

Она повернулась к нему спиной и двинула вдоль стены полку с посудой – с силой, которой Шиндлер никак не ожидал в таком изможденном создании. Затем она вынула кирпич из той части стены, которую прикрывала полка, и вытащила сверток денег – оккупационных злотых.

– На лагерной кухне у меня сестра, – объяснила Хелен. – Она моложе меня. Я бы хотела, чтобы вы выкупили ее, если ее станут загонять в теплушку. Я догадываюсь, что вы часто уже заранее знаете о таких вещах.

– Постараюсь, – легким тоном, отнюдь не таким, которым дают торжественные обещания, ответил Шиндлер. – Сколько здесь?

– Четыре тысячи злотых.

Он небрежно взял их – ее деньги, трепетно хранимые на черный день, – и сунул в боковой карман.

«Ну что ж, в любом случае у него они будут в большей безопасности, чем на кухне Амона Гета», – подумала Хелен.


Так началась история Оскара Шиндлера, в которой было многое: и жестокость нацистов, и разгул эсэсовцев. В этой истории нашлось место и худенькой запуганной девушке, и даже шлюхе с золотым сердцем – она была хорошей немкой.


С одной стороны, Оскару Шиндлеру было жизненно важно знать подлинное лицо системы, жуткую морду под маской чиновничьей благопристойности. Раньше, чем многие иные осмелились признаться себе, он понял, что означает термин Sondlubehandlung. Хотя он переводился всего лишь как «окончательное решение», слово это означало горы отравленных цианидом трупов в Бельзеце, Собиборе, Треблинке и в том комплексе к западу от Кракова, который был известен полякам как Освенцим-Бжезинка, а на западе под своим немецким названием – Аушвиц-Биркенау.

С другой стороны, Шиндлер был бизнесмен, делец по складу характера, он не мог открыто послать систему куда подальше. Он предвидел горы трупов, но не предполагал, насколько они вырастут в этом году и в следующем, так что превысят Маттергорн…

Пока же он просто осознал, что множества смертей не избежать. Но всегда будет необходимость в труде евреев. Поэтому в разговоре с Хелен Хирш он и настаивал: «Берегите здоровье».

Он был уверен, как и евреи, согнанные в концлагерь в Плачуве, что ни один режим – как бы ни был он свиреп – не может позволить себе отказаться от такого количества бесплатных рабочих рук. И лишь тех, которые теряют силы, истощаются, сваливаются от болезней – лишь их отправляют в Аушвиц.

Шиндлер сам не раз слышал, как заключенные Плачува, согнанные на аппельплац на утреннюю поверку, бормотали про себя: «По крайней мере у меня пока есть силы», – тоном, которым в нормальной жизни говорили лишь старики.


Так, с этого зимнего вечера начались долгие дни и ночи, в течение которых герр Шиндлер спас многие человеческие жизни.

Он увяз с головой; он с такой невообразимой дерзостью нарушал законы рейха, что это непременно должно было привести к его многократному обезглавливанию, повешению или уничтожению в бараках Аушвица или Гросс-Розена.

Но он еще не знал, во что ему это обойдется.

Хотя фортуна пока всегда была на его стороне, он не знал, какую плату ему придется выложить за свои поступки.


История эта началась с простого и банального акта доброты – поцелуй, мягкий голос, шоколадка. Хелен Хирш так никогда больше и не увидела свои 4000 злотых – во всяком случае, она не имела возможности подержать их в руках и сосчитать. Но до сего дня она считает сущей безделицей небрежность Оскара в обращении с деньгами.

Глава 1

Бронированные армады генерала Зигмунда Листа, рванувшись на север, с обеих сторон обошли жемчужину польских городов – Краков. Случилось это 6 сентября 1939 года.

И для Оскара Шиндлера, прибывшего вслед за ними, город стал на последующие пять лет убежищем, его устричной раковиной. Национал-социализм решительно разочаровал его уже через месяц, но Шиндлер не мог не сообразить, что Краков с его железнодорожным узлом и пока еще достаточно скромной промышленностью станет бурно развиваться при новом режиме. И в его пределах Шиндлер больше не будет простым коммивояжером. Он станет подлинным магнатом.


Далеко не просто обнаружить в истории семьи Шиндлеров происхождение тех импульсов, которые побудили его предпринять беспримерную операцию по спасению сотен людей.

Он родился 28 апреля 1908 года в Австро-Венгерской империи Франца-Иосифа, в холмистой Моравской провинции. Местом его рождения был промышленный город Цвиттау, куда в силу коммерческих интересов предки Шиндлеров перебрались из Вены еще в начале ХVI столетия.

Герра Ганса Шиндлера вполне удовлетворял миропорядок империи, он считал себя австрийцем и говорил по-немецки в застольях, по телефону, в деловых взаимоотношениях, а также в минуты нежности. И когда в 1918 году герр Шиндлер и члены его семьи вдруг стали гражданами Чехословацкой республики Масарика и Бенеша, данное открытие отнюдь не расстроило отца и, уж конечно, его десятилетнего сына. Гитлер ребенком, а особенно став взрослым, мучительно переживал разрыв мистического единства Австрии и Германии и их политическое разделение. Но даже тень подобных неврозов не омрачала детство Оскара Шиндлера; ему и в голову не приходило, что он, мол, лишен некоего наследства. Чехословакия казалась такой уютной мирной республикой – словно яблоко, запеченное в тесте, – что немецкоговорящая община обрела в ней вполне достойное место, даже при том, что времена Депрессии и кое-какие глупости со стороны правительства все же привнесли определенные осложнения в ее существование.


Цвиттау, родной город Оскара, был небольшим, покрытым угольной копотью местечком на южных отрогах горного хребта Есеник. Окружающие его холмы хоть и были изуродованы промышленностью, но все же частично сохранили былую растительность и радовали глаз лиственными деревьями, елями и соснами.

Община немецкоговорящих – Sudetendeutschen – организовала в Цвиттау немецкую начальную школу, которую и посещал Оскар. Здесь же он прошел курс реальной гимназии, из которой предполагалось выпускать специалистов в точных науках – для работы в шахтах, на производстве, на гражданской службе. Они должны были способствовать промышленному развитию района. У герра Шиндлера-старшего здесь имелся завод сельскохозяйственного оборудования, и он рассчитывал, что образование Оскара позволит ему унаследовать семейное дело.

Шиндлеры были католиками. Как и семья молодого Амона Гета, который к тому времени тоже завершил курс наук и готовился к экзаменам на аттестат зрелости в Вене.

Мать Оскара Луиза соблюдала религиозные каноны со всей присущей ей энергией, и по воскресеньям ее одеяния благоухали запахом ладана, облака которого поднимались к сводам церкви Святого Мориса во время мессы. Ганс Шиндлер относился к тем мужьям, которые религиозную часть жизни полностью перепоручали попечению женщин. Ганс отдавал предпочтение коньяку и любил посидеть в кофейнях. Добропорядочного монархиста, господина Ганса Шиндлера неизменно окружала атмосфера уютного аромата дорогих напитков, хорошего табака и склонностей к радостям земным…


Семья жила в современной вилле с собственным садом по другую сторону промышленного района города. У Шиндлеров было двое детей – Оскар и его сестра Эльфрида. О том, как обстояли дела внутри семьи, нам почти ничего неизвестно, кроме самых общепринятых расхожих представлений. Мы знаем, например, что фрау Шиндлер расстраивалась из-за того, что сын, подобно отцу, был не очень ревностным католиком.

Но жизнь их ничем не омрачалась. Из того немногого, что поведал сам Оскар Шиндлер о своем детстве, можно понять, что темных воспоминаний по себе оно не оставило.

Сквозь ветви елей в саду пробивался солнечный свет. К исходу короткого лета поспевали сливы. Начиная с июня, Оскар лишь изредка ходил к мессе, а если и ходил, то его возвращение домой отнюдь не было отягощено осознанием своих грехов. Он выгонял на солнышко из гаража машину отца и увлеченно копался в ее двигателе. Или же, расположившись на крылечке у черного хода, перебирал карбюратор мотоцикла, который смастерил своими руками.


У Оскара имелись еврейские друзья из средней еврейской буржуазии, чьи родители тоже посылали их учиться в немецкую школу. Дети эти не относились к провинциальным ашкенази – странным ортодоксам, говорившим только на идише. Отпрыски еврейских дельцов говорили на нескольких языках и весьма вольно относились к ритуальным обычаям. Именно в такой еврейской семье – по другую сторону долины, в Бескидских горах – незадолго до того, как в среде солидных немецких бюргеров появился на свет Ганс Шиндлер, родился Зигмунд Фрейд.


Последующие поступки Оскара Шиндлера берут свое начало в воспоминаниях детства. Юному Оскару приходилось защищать еврейского мальчика, которого обижали по пути домой из школы. Нет оснований с уверенностью утверждать, что так все и было, тем более что один еврейский ребенок, избавленный от необходимости хлюпать разбитым носом, еще ничего не доказывает. Ибо сам Гиммлер сетовал, выступая перед своими штурмовиками, на то, что, мол, у каждого немца есть еврейский приятель.

«Еврейский народ должен быть уничтожен, – так считал каждый член нацистской партии. – Да, такова наша программа: полное избавление от евреев, их поголовное уничтожение, о чем мы и позаботимся». И эту программу они старательно претворяли в жизнь: восемьдесят миллионов добропорядочных немцев, у каждого из которых был в друзьях один еврей. Конечно, все остальные – сущие свиньи, но вот этот-то единственный – очень даже порядочный…


Пытаясь найти истоки последующего энтузиазма Оскара – человека, который рос под сенью идей Гиммлера, – мы встречаемся с соседом Шиндлеров, жившим дверь в дверь с ними: с раввином доктором Феликсом Кантором.

Рабби Кантор полагал себя учеником Абрахама Гейгера, сторонника либеральных взглядов на иудаизм, который считал, что быть немцем и в то же время евреем – не преступление, а скорее добродетель. Рабби Кантор отнюдь не был ограниченным провинциальным схоластом. Он носил современную одежду и обиходным языком в его доме был немецкий. Место своего богослужения он называл храмом, а не старомодным наименованием «синагога». Его святилище посещали еврейские врачи, инженеры и владельцы текстильных предприятий в Цвиттау. Во время деловых поездок в другие города они рассказывали партнерам: «Наш рабби – доктор Кантор; он пишет статьи не только для еврейских журналов в Праге и Брно, но и для ежедневных немецких изданий».

Два сына рабби Кантора ходили в ту же школу, что и сын его немецкого соседа Шиндлера. Оба мальчика отличались блестящими способностями и призваны были стать двумя из немногих еврейских профессоров Немецкого университета в Праге. Эти стриженные ежиком вундеркинды в коротких, по колено, штанишках носились, болтая по-немецки, по саду летом. Дети Шиндлеров и Канторов, гоняясь друг за другом, играли в салки. И наблюдая, как они мелькают меж деревьев, доктор Кантор размышлял, что все развивается, как и предсказывали Гейгер, Гретц, Лазарус и другие немецко-еврейские либералы девятнадцатого столетия. «Мы ведем достойное светское существование, нас тепло принимают наши немецкие соседи – мистер Шиндлер даже позволяет себе в нашем присутствии ехидные реплики о чешских чиновниках! Мы занимаемся светскими науками и толкуем Талмуд в применении к сегодняшним дням. Мы принадлежим к двадцатому столетию, являясь в то же время наследниками традиций древнего народа. Мы ни на кого не нападаем и никого не оскорбляем».

Позже, в середине 30-х годов, рабби пришлось пересмотреть свои полные благодушия оценки и, в конце концов, прийти к выводу, что его сыновьям никогда не получить докторские степени при национал-социалистах, как бы хорошо его дети ни говорили по-немецки. Стало совершенно ясно, что ни точные науки двадцатого столетия, ни гуманитарные дисциплины не смогут уберечь евреев в той же степени, как и звание раввина, которое пока еще признавали новые немецкие законодатели.

В 1936 году Канторы перебрались в Бельгию.

И Шиндлеры никогда больше не слышали о них.


Раса, кровь и почва – эти понятия мало что значили для подрастающего Оскара. Он был одним из тех ребят, которым мотоцикл заменял весь мир. Да и его отцу – по духу механику – нравилась тяга мальчишки к стремительной могучей машине. В последний школьный год Оскар носился вокруг города на красном «Галлони», мощностью 500 кубиков. Его школьный приятель, Эрвин Трагач, с невыразимым удовольствием наблюдал, как красный «Галлони» летает по улицам городка, привлекая внимание прохожих на площади. У Оскара был не только единственный «Галлони» в Цвиттау, не только единственный итальянский мотоцикл на 500 кубиков в Моравии – но, скорее всего, единственная такая машина во всей Чехословакии!


Весной 1928 года, в последние месяцы возмужания Оскара, накануне того самого лета, в течение которого ему предстояло влюбиться и стать женатым человеком, он явился на городскую площадь обладателем «Мото Гуцци». Владели такими машинами на всем континенте, кроме Италии, еще только четыре человека, и все четверо считались гонщиками мирового класса – Гейслер, Ганс Винклер, венгр Джос и поляк Колачковский.

Кое-кто из горожан качал головой и говорил, что герр Шиндлер явно портит мальчишку…

Но для Оскара это лето было самым приятным и самым невинным. Паренек в плотно облегающем голову кожаном шлеме гонялся по трассам горной Моравии на ревущем «Мото Гуцци», выступая против команды местной фабрики. Политика совершенно не занимала его: достойный сын семьи, для которой самым ярким политическим жестом явилась зажженная в память Франца-Иосифа свеча.

Он был счастлив.

За пределами этих поросших сосняком склонов его ждал неудачный брак, экономический крах, семнадцать лет смертельно опасных политических игр.

Но грядущее еще не наложило свой отпечаток на лицо гонщика, который щурился от ветра, бьющего в глаза на большой скорости, – он был молод, он еще не был профессионалом, все победы и потери только ожидали его впереди. И он был уверен, что главные призы еще не получил, потому что как гонщик – будет только побеждать!

Его первая серьезная гонка должна была состояться в мае, на горной трассе между Брно и Собеславом. Это было соревнование высшего класса, и дорогой игрушке, которую преуспевающий герр Шиндлер подарил своему сыну, не пришлось ржаветь в гараже. Красный «Мото Гуцци» пришел третьим – после двух «Терро», которые были оснащены английскими моторами «Блекберн».

Для участия в следующем соревновании ему пришлось уехать далеко от дома – в район Алтфатера, в горы на границе Саксонии. Здесь же находился чемпион Германии в классе до двухсот пятидесяти кубических сантиметров Вальфрид Винклер и его старый соперник Курт Хенкельман на ДКВ с водяным охлаждением. Участвовали все гонщики из Саксонии – Горовитц, Кохер и Кливар; было еще несколько машин «Терро», тоже с английскими двигателями, и несколько «Ковентри Иглс». Считая и машину Оскара Шиндлера, в гонке участвовали еще три «Мото Гуцци», а также настоящие звери из класса триста пятьдесят кубиков и «БМВ» из класса пятьсот куб. см.

Это был едва ли не лучший день в жизни Оскара, поначалу полный ничем не омраченного счастья.

На первых же кругах он безоговорочно вошел в число лидеров, и теперь оставалось только ждать развития событий. Через час Винклер, Хенкельман и Оскар оставили горы Саксонии у себя за спиной, а остальные «Мото Гуцци» сошли с дистанции из-за разных механических поломок. Как Оскар и рассчитывал, на предпоследнем круге он обошел Винклера – и в гуле горячего гудрона, в мелькании сосен по обочинам перед ним замаячила победа, которая должна была положить начало его карьере выдающегося гонщика и позволить ему вести жизнь, полную странствий!

Завершая круг, который, по его мнению, был последним, Оскар обошел Хенкельмана, двух ДКВ, пересек линию и сбросил скорость. Должно быть, судьи что-то спутали, ибо толпа радостно возликовала, решив, что гонка завершена. Оскар почти сразу понял, что это не так, что он совершил типичную для любителей ошибку. Но было поздно: Вальфрид Винклер и Мита обошли его, и даже уставший Хенкельман смог вытолкнуть его с третьего места.


Тем не менее дома его чествовали. С технической точки зрения он уступил лишь лучшим гонщикам Европы.

Трагач предположил, что причина, по которой кончилась карьера Оскара как гонщика, носила экономический характер. Догадка была верна. Этим летом, после всего полутора месяцев ухаживания, он спешно женился на дочке фермера, потеряв расположение отца, у которого в то время работал.


Девушка, на которой он женился, была родом из деревни к востоку от Цвиттау. Она получила образование в монастырской школе и обладала качествами, которые восхищали Оскара в собственной матери. Овдовевший отец его жены был не столько крестьянином, сколько фермером, получившим хорошее воспитание. Во время Тридцатилетней войны его австрийским предкам удалось пережить бесконечные кампании, мор и чуму, опустошавшие плодородные земли. Через три столетия, в преддверии новой эры, полной риска и опасностей, его дочь заключила необдуманный брак с несформировавшимся юнцом.

Ее отец был разочарован столь же глубоко, как и отец Оскара.

Гансу не понравился выбор сына, ибо он видел, что Оскар женился по его, Ганса, неудачному примеру. Чувственный муж, юноша с неустановившимся характером, он слишком рано решил обрести в жизни мир и покой при помощи неискушенной, грациозной девушки, смахивающей по своим убеждениям на монахиню.

Оскар встретил Эмили на какой-то вечеринке в Цвиттау. Она приехала в гости к своим друзьям, родом из той же деревни Альт-Монштейн. Оскар хорошо знал эти места – ведь как раз здесь он продавал трактора.

Когда в приходской церкви Цвиттау было объявлено о бракосочетании, кое-кто, посчитав, что молодожены совершенно не подходят друг к другу, стал искать иные мотивы брака, кроме любви. Их можно было понять, потому что этим летом предприятие Шиндлера-старшего оказалось в трудном положении из-за того, что продолжало производить трактора с паровым двигателем, которые перестали пользоваться спросом у фермеров. Большую часть своего заработка Оскар вкладывал обратно в дело, и тут – вместе с Эмили – ему в руки упало приданое в полмиллиона рейхсмарок: солидный капитал с любой точки зрения, который должен был заметно облегчить положение.

Однако на самом деле подозрения и слухи не имели под собой оснований, ибо этим летом Оскар был всецело в плену страсти.

К тому же отец Эмили не имел никаких оснований считать, что мальчишка утихомирится и будет хорошим мужем, а потому выплатил новоиспеченному зятю лишь часть полумиллионного наследства.


Сама же Эмили была только рада покинуть наскучившую ей деревню и выйти замуж за симпатичного Оскара Шиндлера. Ближайшим другом ее отца был неизменно нудный приходской священник. Эмили выросла, разливая им чай и слушая их наивные разговоры о политике и теологии. Если мы и дальше будем искать какие-либо связи с еврейской средой, то и в детстве Эмили они имели место – это был деревенский доктор, который пользовал ее бабушку, и Рита, внучка владельца магазина Рейфа. Во время одного из своих посещений фермы приходской священник сказал отцу Эмили: мол, с точки зрения принципов католицизма не очень хорошо, что ребенок водит дружбу с евреями. Набычившись, полная детского упрямства, Эмили отказалась следовать эдикту священника. Ее дружба с еврейской девочкой длилась до того дня 1942 года, когда местный нацистский чиновник пристрелил Риту перед магазином.


После свадьбы Оскар и Эмили обосновались в своей квартире в Цвиттау.

Для Оскара 30-е годы стали эпилогом его блистательной ошибки на трассе Алтфатера летом 1928 года. Он отбыл военную службу в чехословацкой армии, и хотя там ему была предоставлена возможность ездить на машине, он понял, что ненавидит военную жизнь – не из соображений пацифизма, но из-за тех неудобств, которые она доставляет. Вернувшись домой, он не уделял внимания Эмили по вечерам, допоздна засиживался в кафе – холостяк холостяком, – выпивал и заговаривал с девушками, которые ничем не напоминали добродетельных монахинь.


Семейное предприятие обанкротилось в 1935 году, и в том же году отец Оскара оставил его мать, фрау Луизу Шиндлер, и снял себе квартиру.

Оскар возненавидел его за этот поступок и, заходя на чай к теткам, поносил Ганса, а порой произносил речи о предательстве своего отца по отношению к порядочной женщине даже на людях, в кафе. Похоже, он совершенно не замечал сходства между своим сомнительным браком и распавшимся браком отца.


Поскольку Оскар уже обрел хорошие деловые связи, да и в силу постоянного хорошего расположения духа, умения предлагать товар и пить, не пьянея, даже в самый пик эпохи Депрессии он получил работу заведующего торговым отделом «Моравиан Электротекник». Головная контора находилась в мрачной столице провинции, в Брно, и Оскар то и дело курсировал между Брно и Цвиттау. Ему нравились постоянные разъезды. Он уже наполовину добился исполнения той цели в жизни, которую поставил себе, обойдя Винклера на трассе в Алтфатере.

Когда его мать умерла, он примчался домой и на похоронах стоял рядом со своими тетушками, сестрой Эльфридой и женой Эмили по одну сторону могилы, в то время как предавший покойную Ганс торчал в одиночестве – не считая, разумеется, приходского священника – в головах гроба.

Кончина Луизы освятила неприязнь между Оскаром и Гансом.

Оскар не мог понять (это доступно только женщинам), что, в сущности, и он, и Ганс были товарищами по несчастью, просто один из них был отец, а другой – сын.

Во время похорон Оскар нацепил Hakenkreutz — эмблему партии судетских немцев Конрада Гейнлейна. Ни Эмили, ни его тетки не одобрили его выбор, но и не приняли его слишком близко к сердцу – в этом году все молодые чешские немцы красовались с такими значками. Только социал-демократы и коммунисты отказывались от подобных эмблем и не записывались в партию Гейнлейна. Но, видит бог: Оскар не был ни социал-демократом, ни коммунистом. Оскар был торговцем. Все должно идти по правилам: когда вы оказываетесь среди немецких предпринимателей с таким значком на лацкане, вы получаете заказ.

Его книга заказов была заполнена до предела, и он не успевал записывать новые в эти месяцы 1938 года, незадолго до того, как германские дивизии вошли в Судеты. Оскара не покидало ощущение, что грядет резкий поворот истории.

Каковы бы ни были мотивы, заставившие его присоединиться к Гейнлейну, но как только немецкие дивизии вошли в Моравию, он решительно разочаровался в национал-социализме, столь же быстро, как и в своем браке. Похоже, он предполагал, что силы вторжения помогут основать некую братскую Судетскую республику. Позже он говорил, что был поражен жестоким обращением с чешским населением, а также разбойным захватом имущества, принадлежащего чехам. Его первый акт сопротивления, о котором имеется документальное свидетельство, последовал очень рано, еще в преддверии мирового конфликта: протекторат Богемии и Моравии, провозглашенный Гитлером в замке Градчаны в марте 1939 года, неприятно поразил его жестокими проявлениями тирании.


Но два человека, чьи мнения он уважал больше всего, – Эмили и прохладно относящийся к нему ее отец, – не воспринимали все происходившее как неудержимое нашествие тевтонов, оба уверенно утверждали, что успехи Гитлеру не светят. Их мнение носило не слишком обоснованный характер, как, впрочем, и точка зрения Оскара. Эмили же просто считала, что человека, объявившего себя живым богом, ждет кара. А герр Шиндлер-старший, чья точка зрения стала известна Оскару от тетки, апеллировал к основным историческим принципам. Неподалеку от Брно текла река, на берегах которой Наполеон одержал свою знаменитую победу при Аустерлице. Ну, и какая судьба постигла триумфатора Наполеона? Он стал никем, выращивая картошку на островке, затерянном в Атлантике. То же самое ждет и этого типа, Гитлера. Человек идет к цели, пользуясь не столько жестким канатом, считал герр Шиндлер-старший, сколько упругой пружиной. И чем сильнее ты сжимаешь ее, тем мощнее тебя отбросит в начальную точку. Этому герра Ганса Шиндлера научила жизнь, неудачный брак и экономический крах.


А вот его сын Оскар не был открытым противником нового режима. Как-то осенним вечером молодой Шиндлер посетил прием, устроенный в санатории, расположенном на холмистой местности под Остравой, недалеко от польской границы. Хозяйкой санатория была клиентка и приятельница Оскара. Она познакомила его с представительным немцем по имени Эберхард Гебауэр. Они завели разговор о бизнесе, о действиях, которые могут предпринять Франция и Англия, а также Россия. Затем, прихватив с собой бутылку, они удалились в соседнюю комнату, чтобы, как выразился герр Гебауэр, поговорить более откровенно. Здесь Гебауэр представился офицером разведывательной службы абвер адмирала Канариса и осведомился у своего собутыльника: не хочет ли он поработать на иностранный отдел абвера? У Оскара были счета и деловые интересы по ту сторону границы – в Польше, по всей Галиции и Верхней Силезии. Согласен ли он оказать содействие абверу – вести военную разведку в данном регионе? Гебауэр сказал, что знает от их общей приятельницы, хозяйки заведения, что Оскар умен и общителен. Обладая такими качествами, он может принести пользу: не только сообщать о промышленных и военных объектах в данном районе, но и вербовать немцев из Польши в ресторанах, барах или во время деловых встреч.

И снова, в виде оправдания молодого Оскара, можно упомянуть, что он согласился работать на Канариса как агент абвера только потому, что это позволяло ему избежать службы в армии. Что в основном и привлекло его в этом предложении. Он не сомневался, что вторжение немцев в Польшу неизбежно. Как и строевой офицер, который, сидя рядом на кровати, пил с ним из одной бутылки, он должен был одобрять процветание своей нации, хотя ему не нравились средства, которыми это процветание приходилось созидать. Оскар понимал идеологию Гебауэра: он и его коллеги по абверу находили для себя в происходящем моральное оправдание, считая себя элитой, придерживавшейся заповедей христианства. Такой подход не мешал им планировать военное вторжение в Польшу, но они с презрением относились к Гиммлеру и СС, с которыми абверу приходилось вести борьбу за контроль над душами немецкого народа.

Позже, в ходе различных поисков в архивах разведки, удалось найти донесения Оскара – исчерпывающие и толковые. Во время поездок в Польшу по заданиям абвера он доказал, что обладает даром очаровывать людей и получать от них информацию, особенно в ходе светских сборищ – за обеденным столом, во время коктейлей. Нам неизвестна истинная суть или важность тех сведений, которые он находил для Гебауэра и Канариса, но Краков очень пришелся ему по душе, когда выяснилось, что хотя его нельзя считать крупным промышленным центром, однако он вполне прекрасный средневековый город, окруженный кольцом металлургических, текстильных и химических предприятий. Что же касается немоторизованной Польской армии, все ее секреты лежали на поверхности.

Глава 2

В конце октября 1939 года два молодых немецких фельдфебеля зашли в выставочный зал фирмы «Дж. С. Бучхайстер и компания» на Страдомской улице Кракова и выразили настоятельное желание купить несколько отрезов дешевых тканей, чтобы послать их домой. Клерк, стоявший за конторкой, еврей с желтой звездой на груди, объяснил им, что у Бучхайстера не продают товар отдельным покупателям, а снабжают им фабрики одежды и оптовых потребителей. Убедить солдат ему не удалось. Когда пришло время расплачиваться, они с шутовскими ужимками сунули клерку баварскую банкноту 1858 года и оккупационную марку германской армии, датированную 1914 годом.

– Отличные деньги, – сказал один из них еврейскому кассиру.

Они были здоровыми молодыми людьми, которые провели всю весну и лето на маневрах, а в начале осени им без больших трудов достался триумф победы и все преимущества завоевателей в этом приятном городе. Кассир был вынужден взять предложенное, но постарался выпроводить их из магазина до того, как положил деньги в звякнувшую кассу.

Во второй половине дня сюда же явился молодой немец, контролировавший торговый баланс; официальная его должность была искусно закамуфлирована титулом представителя Восточной компании вкладов, а по сути, он должен был принять все еврейские предприятия и вести дальше их дела. Он был одним из двух официальных лиц, назначенных к Бучхайстеру. Первым был Зепп Ойе, старший инспектор, непритязательный человек средних лет, а вторым – этот хваткий молодой делец. Он проверил бухгалтерские книги и кассу. Оттуда он извлек не имеющие стоимости купюры.

– Что это значит, что это за дурацкие бумажки?

Еврей-кассир поведал все, как было, но инспектор обвинил его в том, что он сам подсунул эти древние бумажки вместо твердых злотых. Тем же днем, поднявшись на второй этаж склада Бучхайстера, ухватистый молодой человек сообщил Зеппу Ойе о происшедшем и выразил мнение, что они должны вызвать Schutzpolizei.

И герр Ойе, и молодой финансист – оба они знали, к чему это приведет: кассир окажется в тюрьме СС на Монтелюпичской. Молодой инспектор считал, что таким образом представится великолепный повод сменить весь еврейский штат Бучхайстера. Но эта идея неприятно поразила Ойе, у которого был тайный повод отнестись к ней отрицательно: его бабушка была еврейкой, хотя этого никто не знал.

Ойе отправил посыльного с запиской к главному бухгалтеру компании, польскому еврею Ицхаку Штерну, который лежал дома с гриппом. Ойе был политическим назначенцем, и опыта в бухгалтерии у него было маловато. Он хотел, чтобы Штерн явился в контору и разрешил безвыходную ситуацию с отрезами и банкнотами. Едва только он отослал записку Штерну в Подгоже, как в кабинет зашел секретарь и сказал, что его ждет герр Оскар Шиндлер, утверждающий, что они ранее договорились о встрече. Выйдя в приемную, Ойе увидел высокого молодого человека, безмятежного, как датский дог, который спокойно курил в ожидании. Они действительно виделись на каком-то приеме предыдущим вечером. Оскар был там с девушкой из судетских немок по имени Ингрид, служившей treuhander – инспектором еврейской компании металлических изделий, так же, как Ойе был treuhander у Бучхайстера. В компании друзей из абвера Оскар и Ингрид, не скрывавшие своей увлеченности друг другом, были заметной парой.

Герр Шиндлер интересовался возможностями приложения его сил и средств в Кракове.

– Текстильная промышленность? – переспросил Ойе. – Это не только форменная одежда. Польский рынок сам по себе достаточно велик, на нем господствуют достаточно высокие цены, которые устраивают всех нас. Вы можете сами посмотреть предприятие Бучхайстера, – предложил он Оскару, еще не зная, как будет сожалеть о последствиях не совсем трезвого недавнего разговора, состоявшегося часа в два ночи.


И теперь Шиндлер понял, что Ойе уже раскаивается в своем недавнем великодушии.

– Если это вас не затруднит, герр Treuhander, – тем не менее подтвердил свои намерения Оскар.

Герр Ойе ответил, что нет, ни в коем случае не затруднит, и провел его через склад – и дальше, через двор, к ткацкому цеху, где с конвейера сходили большие рулоны золотистой ткани. Шиндлер спросил, не доставляют ли поляки беспокойства господину инспектору.

– Нет, – ответил Зепп, – они скорее сотрудничают. Правда, мрачноваты. Но в конце концов, тут ведь не завод боеприпасов.

Шиндлер столь явно производил впечатление человека со связями, что Ойе не устоял перед искушением осторожно задать вопрос: знает ли Оскар кого-либо из Главного управления по делам вооруженных сил? Например, генерала Юлиуса Шиндлера. Может, генерал Шиндлер его родственник?

– Это не имеет ровно никакого значения, – с обезоруживающей улыбкой ответил герр Шиндлер (генерал Шиндлер не имел к нему никакого отношения). – По сравнению с другими, – добавил Оскар, – генерал еще далеко не самый дурной человек в мире.

Ойе согласился. Ему самому никогда не доводилось обедать с генералом Шиндлером или встречаться с ним за выпивкой.

Вернувшись в контору, они встретили Ицхака Штерна, еврейского бухгалтера Бучхайстера; в ожидании их он сидел на стуле, предложенном секретарем Ойе, сморкаясь и кашляя. Встав, он сложил руки перед грудью и проводил почтительным взглядом представителей армии завоевателей, которые, миновав его, проследовали в кабинет. Ойе предложил Оскару выпить, извинился и оставил его у камина, выйдя переговорить со Штерном.

Тот был худ, в нем чувствовалась сдержанность, присущая ученому. Его манера поведения и в самом деле была свойственна скорее толкователю Талмуда, облагороженному европейским интеллектом. Ойе изложил ему историю с двумя солдатами и предложение, которое сделал молодой немецкий бухгалтер. Из сейфа он вынул злосчастные купюры: баварскую 1858 года и оккупационную 1914-го.

– Я надеюсь, вы можете организовать соответствующую бухгалтерскую процедуру, чтобы разрешить проблему, – сказал Ойе. – Эта история может вызвать в Кракове большой резонанс.

Взяв банкноты, Ицхак Штерн внимательно изучил их. Он и правда знает, что делать в таком случае, сказал он господину инспектору. Без тени улыбки, не моргнув глазом, он пересек комнату и, подойдя к камину, бросил обе банкноты в огонь.

– Я спишу эту трансакцию по графе потерь, как «выставочные экземпляры» продукции, – сказал он. – Начиная с сентября, таковых было немало.

Ойе оценил решительный и эффективный подход Штерна к решению проблемы. Он не смог удержаться от смеха, поскольку нелепая с виду тощая фигура бухгалтера, продемонстрировавшего ему эдакую местечковую находчивость, воплощала в себе весь клубок особенностей Кракова как такового – только местные обитатели знают, за какой конец ниточки ухватиться и потянуть. А в кабинете у него, Ойе, сидит герр Шиндлер, жаждущий получить информацию о местных перспективах…


Ойе пригласил Штерна в кабинет управляющего для встречи с Шиндлером, который сидел, глядя в огонь и рассеянно покачивая в руке закупоренную фляжку. Сначала Ицхак Штерн подумал, что этот немец – не из покладистых. Ойе носил на лацкане символ своего фюрера – миниатюрную свастику – с той же небрежностью, с какой другой бы украсил себя значком мотоциклетного клуба. Но большая, размером с солидную монету, эмблема Шиндлера будто поглощала свет черной эмалированной поверхностью. И она, и атмосфера преуспеяния, окружавшая этого молодого человека, больше чем что-либо другое дали Штерну понять, что польских евреев ждет невеселая холодная осень.

Ойе представил их друг другу. В соответствии с последним указом губернатора Франка, Штерн обратился к нему со словами:

– Должен сообщить вам, что я еврей.

– Ну и что? – бросил ему Шиндлер. – А я немец. Каждый при своем!

«И это прекрасно, – едва не пробормотал вслух Штерн, уткнувшись в свой носовой платок. – Но, на всякий случай, не мешало бы вам заглянуть в указы».

Ибо Ицхаку Штерну – уже сейчас, когда не прошло и семи недель после введения «нового порядка» в Польше, – приходилось существовать в соответствии не только с этим указом, но и со многими другими.

Ганс Франк, генерал-губернатор Польши, лично подписал и выпустил в свет целых шесть ограничительных указов, перепоручив остальные правителю округа, доктору Отто Вахтеру, группенфюреру (генерал-майору) СС.

Штерн, кроме непременного оповещения о своем происхождении, обязан был иметь при себе специальное регистрационное удостоверение с желтой полосой. Когда Штерн, кашляя, стоял перед Шиндлером, уже три недели действовал указ, запрещающий приготовление кошерного мяса, а также оповестивший о создании трудовых лагерей для евреев. Официальный рацион питания, полагающийся Штерну как «унтерменшу» (недочеловеку), был лишь чуть больше половины того, что полагалось полякам и неевреям, хотя и они тоже получали его как унтерменши.

И, наконец, 8 ноября было выпущено распоряжение, потребовавшее от всех краковских евреев не позже 24-го числа пройти регистрирацию.

Штерн в полном спокойствии и некой абстрактной созерцательности осознавал, что указы будут продолжать выходить в свет, все более обсекая его жизнь, пока у него не останется право только дышать.


Большинство краковских евреев также ждали бурного потока распоряжений. Жизнь затрещала по всем швам – евреев из shtelts, маленьких местечек, отправляли в город работать в угольных разрезах, интеллектуалов же гнали на село убирать навоз. Время от времени возникали спорадические бойни, как, например, в Турске, где дивизион артиллерии СС заставил людей весь день работать, наводя мост, а вечером всех согнали к деревенской синагоге и расстреляли.

Такие события будут теперь происходить постоянно. Но рано или поздно все как-то наладится, устроится; еврейский народ постарается выжить, подавая прошения и подкупая власти – старый метод, он срабатывал еще во времена Римской империи, сработает и сейчас. В конце концов, гражданским властям нужны евреи, особенно если они составляют десятую часть населения! И все же Штерн смотрел в будущее без оптимизма, он не был прожектером. Он не считал, что законодатели в ближайшее время утихомирятся и можно будет начать с ними серьезные переговоры.

Их, евреев, ждут куда худшие времена.

Но поскольку он не знал, с какой стороны полыхнет пламя и какой оно будет силы, дабы испепелить их, он предпочитал не думать о будущем.


– Весьма любезно с вашей стороны, герр Шиндлер, что вы своим замечанием благородно дали мне понять, что мы на равных.

– Этот человек, – представил Ойе Ицхака Штерна, – правая рука Бучхайстера. У него хорошие связи в деловом мире Кракова.

Штерн находился не в том положении, чтобы спорить с Ойе. Кроме того, он не знал, почему treuhander рассыпается в любезностях перед невозмутимым визитером.

Ойе извинился и покинул их.

Оставшись наедине со Штерном, Шиндлер заявил, что был бы весьма благодарен, если бы бухгалтер ввел его в курс дела относительно некоторых местных предприятий. Пытаясь понять, что нужно Оскару, Штерн предположил, что, может быть, герру Шиндлеру лучше переговорить с официальными представителями?

– Они все воры, – откровенно сказал герр Шиндлер. – И к тому же замшелые бюрократы. А мне нужна откровенная оценка, – он пожал плечами. – По духу я капиталист и терпеть не могу, когда меня вводят в какие-то рамки.

После этого заявления Штерн и новоявленный капиталист вступили в разговор.


Штерн оказался бесценным источником информации; казалось, у него были друзья и родственники едва ли не на каждом предприятии Кракова – на текстильных, по пошиву одежды, на кондитерских и мебельных фабриках и машиностроительных предприятиях. Герр Шиндлер был приятно поражен. Он извлек из нагрудного кармана какой-то конверт.

– Вы знаете компанию «Рекорд»? – спросил он.

Ицхак Штерн знал ее. Она находится на грани краха, сказал он. Она производит эмалированную посуду. После банкротства часть прессов для металла будет конфискована, да и сейчас от нее осталась лишь оболочка, в пределах которой производится – под управлением одного из родственников бывшего владельца – лишь малая часть того, что можно было бы выпускать. Его брат, сказал Штерн, представляет шведскую компанию, которая является одним из основных кредиторов «Рекорда». Штерн позволил себе небольшую нотку покровительственной гордости.

– Предприятие очень плохо управлялось, – сказал он.

Шиндлер бросил конверт на колени Штерна:

– Здесь их балансовый отчет. Скажите мне, что вы о нем думаете.

Штерн ответил, что гepp Шиндлер, конечно же, может с таким же успехом задать этот вопрос кому-то другому, а не ему.

– Конечно, – согласился Оскар. – Но я ценю именно ваше мнение.

Штерн быстро просмотрел балансовый отчет; после трех минут его изучения он почувствовал, что в кабинете воцарилось какое-то странное молчание, и, подняв глаза, увидел, что герр Оскар Шиндлер не сводит с него взгляда.

Штерн был в полной мере одарен доставшейся ему от предков способностью нюхом чуять того гоя, который может охранить или даже в какой-то мере укрыть тебя от ненависти и дикости других. Это было странное ощущение надежности, защищенности. И с этой минуты надежда, что под крылом герра Шиндлера он сможет найти спасение, внесла своеобразный оттенок в их общение, подобно тому, как намек на интимные отношения окрашивает разговор мужчины и женщины на вечеринке. Это было всего лишь смутное ощущение, которое волновало Штерна, естественно, куда больше, чем Шиндлера, и о котором он не осмеливался дать понять собеседнику, дабы не нарушить установившуюся между ними связь.

– Но дело само по себе отличное, – сказал Штерн. – Вы можете поговорить с моим братом. И, конечно же, есть перспектива заключения военных контрактов…

– Конечно, – подтвердил герр Шиндлер.


Почти сразу же после падения Кракова, еще до того, как завершилась осада Варшавы, в генерал-губернаторстве была организована Инспекция по делам вооруженных сил, в обязанности которой входило заключение контрактов с промышленниками, способными снабжать армию всем необходимым. На таком предприятии, как «Рекорд», с успехом можно было бы производить походные котелки и полевые кухни. Инспекцию, как Штерну было известно, возглавлял генерал-майор вермахта Юлиус Шиндлер. Не был ли данный генерал родственником Оскара Шиндлера, спросил Штерн.

– Нет, увы, нет, – ответил Шиндлер таким тоном, будто просил Штерна сохранить данный факт в тайне.

– Во всяком случае, – заметил Штерн, – даже в сегодняшнем состоянии «Рекорд» может выдавать продукции больше, чем на полмиллиона злотых в год, а если установить новые прессы и печи для обжига – доход вырастет вдвое. На какие средства их установить? Это зависит от способности герра Шиндлера заполучить кредиты.

– Эмалированная посуда, – сказал Шиндлер, – больше отвечает моему профилю, чем текстиль. В недавнем прошлом я выпускал сельскохозяйственное оборудование, так что разбираюсь в паровых прессах и тому подобном.

Штерну не пришло в голову спросить, по какой причине столь преуспевающий немецкий предприниматель выразил желание поговорить о деловых предложениях именно с ним. Подобные сделки сопутствовали всей истории еврейского народа, нормальный деловой обмен мнениями не нуждался в объяснениях. Штерн принялся растолковывать, на каких условиях коммерческий суд согласится сдать в аренду обанкротившееся предприятие. Арендное владение, которое потом можно выкупить, – это лучше, чем положение инспектора, который полностью находится под контролем Министерства экономики.

Понизив голос, Штерн рискнул спросить:

– Вы понимаете, что количество людей, которых вам будет разрешено взять на работу, вскоре будет сильно ограничено?

Шиндлер оживился:

– Как вы об этом узнали? Об окончательном решении?

– Я читал в «Берлинер Тагеблатт». Пока еще евреям разрешается читать немецкие газеты.

Рассмеявшись, Шиндлер протянул руку и позволил ей опуститься на плечо Штерна.

– Вот как? – спросил он.

На самом деле Штерн знал об этом, потому что Ойе получил депешу от рейхссекретаря Министерства экономики Эберхарда фон Ягвитца, излагающую политику ариизации сферы бизнеса. Ойе передал ее Штерну, чтобы тот подготовил краткое изложение меморандума. Скорее с сокрушением, чем с возмущением фон Ягвитц констатировал: осуществляется давление со стороны остальных правительственных и партийных инстанций, например, со стороны РСХА (главного управления имперской безопасности – Reichssicherheitshauptamt) Гейдриха, то есть из штаб-квартиры тайной полиции рейха, с целью приватизировать не только руководство компаний, но и управленческий состав, и даже рабочую силу. И чем скорее удастся избавиться даже от опытных еврейских работников, тем лучше – конечно, при том непременном условии, что производство продукции будет оставаться на приемлемом уровне.

Герр Шиндлер засунул отчет о деятельности «Рекорда» обратно в нагрудный карман, встал и вышел в сопровождении Ицхака Штерна. Они постояли некоторое время среди машинисток и клерков, обмениваясь негромкими философскими фразами, которые Оскар любил порой высказывать.

Именно тогда Оскар понял, что начало христианства лежит в иудаизме; тема эта в силу каких-то причин – может, из-за детской дружбы с Канторами в Цвиттау – всегда интересовала его.

Штерн говорил тихо и вдумчиво. В свое время он публиковал в журналах статьи, посвященные сравнительному анализу религий. Оскар, который ошибочно считал себя в какой-то мере философом, встретил настоящего специалиста в этой области. А склонный к вдумчивому и углубленному до педантизма изучению предмета, Штерн обрел в лице Оскара понимающего собеседника – одаренного от природы умом, но лишенного концептуальной глубины. Но это как раз Штерна не огорчало. Их столь неуместная дружба стала обретать под собой основу. Штерн принялся подыскивать исторические аналогии, как это делал отец Оскара, опираясь на опыт предыдущих империй и сопровождая их собственными объяснениями, пытаясь объяснить: почему Гитлеру не добиться конечного успеха.

Это вырвалось у него прежде, чем Штерн спохватился.

Остальные евреи, находившиеся в помещении, склонили головы и уставились в бумаги.

Шиндлер слушал совершенно спокойно.


В завершение их беседы Оскар сказал: в такие времена Церкви, должно быть, трудновато внушать людям, что их Отец Небесный заботится о жизни и смерти даже простого воробья. Я бы не смог быть священником, сказал герр Шиндлер, в такие времена, когда жизнь сто́ит не дороже пачки сигарет.

Штерн согласился, но в пылу дискуссии выдвинул предположение, что герру Шиндлеру было бы неплохо сопоставить ссылки на Библию с талмудической версией, которая утверждает, что тот, кто спасет жизнь хоть одного человека, спасет весь мир.

– Конечно, конечно, – согласился Оскар Шиндлер.

Прав он был или нет, но Ицхак Штерн всегда считал, что именно в это мгновение он бросил добрые семена во вспаханную борозду.

Глава 3

Был и другой краковский еврей, который рассказал о встрече с Шиндлером той осенью. Сам этот человек тогда находился на краю гибели. Имя его – Леопольд (Польдек) Пфефферберг. Он был командиром взвода польской армии во время последней трагической кампании. Получив ранение в ногу во время сражения на реке Сан (притоке Вислы), он доковылял до польского военного госпиталя в Пшемысле, где стал помогать другим раненым. Он был не врачом, а преподавателем физики в старших классах, но окончил Ягеллонский университет в Кракове и имел кое-какое представление об анатомии. Это был крепкий, уверенный в себе двадцатисемилетний парень со стальными мускулами.

Вместе с несколькими сотнями польских офицеров, взятыми в плен под Пшемыслем, Пфефферберга уже везли в Германию, когда поезд остановился в его родном городе Кракове и всех пленных согнали в зал ожидания первого класса, где им и предстояло пребывать, пока не подадут новый транспорт.

Дом Польдека находился в десяти кварталах от вокзала. Предприимчивому молодому человеку казалось просто чудовищным, что он не может выйти на улицу Павья и, вскочив в первый же трамвай, добраться до дома. Не попробовать ли ему обдурить стоящего у дверей юного охранника из вермахта?

В нагрудном кармане у Пфефферберга лежал документ, подписанный руководством немецкого госпиталя в Пшемысле, в котором говорилось, что ему разрешается передвижение по городу в составе экипажа «Скорой помощи», для оказания содействия раненым из обеих армий. С формальной точки зрения, бумага вызывала доверие, на ней были все полагающиеся подписи и печати. Он подошел к охраннику и протянул ему документ.

– По-немецки читаешь? – спросил Пфефферберг.

Конечно, он отлично понимал, кого можно брать на арапа, а с кем лучше не рисковать. А еще – он был молод, умел убеждать, используя всю свою напористость, которая при этом не носила оскорбительного характера. В общем, следовало показать себя типичным поляком, с той примесью аристократизма, которая была свойственна членам польского офицерского корпуса – даже тем его редким членам, которые были евреями.

Охранник моргнул.

– Конечно, читаю, – сказал он.

Но, взяв документ в руки, он держал его перед собой, подобно человеку, не знающему грамоты, – как ломоть хлеба. Пфефферберг объяснил по-немецки, что документ дает ему право свободного выхода и устройства в гостинице. Охранник же видел только обилие официальных печатей. Настоящий документ.

И он мотнул головой на дверь.


Этим утром Пфефферберг оказался единственным пассажиром в трамвае первого маршрута. Еще не было шести часов. Кондуктор взял плату за проезд, не обратив на него особого внимания, потому что в городе было полно польских солдат, ускользнувших от вермахта. Офицерам следовало просто пройти регистрацию, вот и все.

Трамвай обогнул район Барбакан и через арку в древней крепостной стене двинулся вниз по Флорянской до церкви Святой Марии, через центральную площадь, от которой было пять минут до улицы Гродской. Недалеко от дома 48, где находилась квартира его родителей, он, припомнив мальчишеские забавы, спрыгнул с трамвая до того, как сработал воздушный тормоз, и с разбегу подлетел к дверям.


После побега он жил без особых удобств, скитаясь по друзьям и лишь изредка навещая дом на Гродской. Открылись было еврейские школы – их окончательно запретили только через шесть недель, – и он мог бы вернуться к преподавательской работе. Он не сомневался, что пройдет некоторое время, прежде чем он привлечет внимание гестапо, и обратился за получением карточек на питание. Польдек не пошел в учителя, он предпочел на свой страх и риск заняться драгоценностями – стал агентом по продаже на черном рынке, который функционировал на центральной площади Кракова, под сводами Сукенице и рядом с двумя шпилями церкви Святой Девы Марии. Торговля носила быстрый и беспорядочный характер, участвовали в ней и поляки, но большей частью – польские евреи. Их продуктовые книжки, в которых то и дело отменяли те или иные купоны, позволяли им получать только две трети мясных продуктов и половину того количества масла, что выдавалось прочим согражданам, а купоны на какао и рис были им и вовсе недоступны. Черный рынок, который функционировал на протяжении всех столетий чужеземного владычества и нескольких десятилетий польской автономии, стал едва ли не единственным источником и пищи, и кое-каких доходов, и наглядным свидетельством противодействия режиму, которое оказывали даже почтенные горожане, не говоря уж о тех, кто, подобно Пфеффербергу, обладал деловой хваткой, почерпнутой на улицах.

Он прикидывал, что скоро сможет отправиться в дорогу по лыжным тропам Закопане в Татрах и через Словакию проскользнуть в Венгрию или Румынию. К такому путешествию он был вполне готов, поскольку в свое время был членом польской национальной сборной по лыжам. В квартире матери на самой высокой полке, заставленной фарфором, он хранил маленький пистолетик 22-го калибра – оружие, которое могло ему послужить и в ходе предполагаемого бегства, и в случае, если гестапо нагрянет к нему домой.

Вот этой-то полуигрушкой с перламутровыми щечками Пфефферберг стылым ноябрьским днем чуть не убил Оскара Шиндлера.


Шиндлер в своем двубортном смокинге с партийным значком на лацкане решил посетить миссис Мину Пфефферберг, мать Польдека, чтобы договориться с ней о заказе. Квартирный отдел рейха предоставил ему прекрасную современную квартиру на улице Страшевского. До этого она принадлежала еврейской семье Нуссбаум. Оскар получил эту квартиру без какой-либо компенсации предыдущим обитателям.

В тот день, когда Шиндлер явился в дом Пфеффербергов, миссис Мина решила, что такая же судьба теперь постигнет и их дом на Гродской.

Часть друзей Оскара позже утверждали – хотя это и невозможно доказать, – что Шиндлер-де позже разыскал обездоленных Нуссбаумов в их обиталище на Подгоже и вручил им в виде компенсации сумму около 50 тысяч злотых. С помощью этих денег, как теперь принято считать, Нуссбаумам удалось оплатить свое бегство в Югославию. Эти пятьдесят тысяч злотых вполне можно было бы расценить как явный вызов режиму…

На самом деле Оскар позволил себе еще несколько подобных эскапад еще до Рождества. Некоторые из его друзей не могли не отметить, что благотворительность была неистребимым пороком Шиндлера, одним из его пристрастий. Например, он мог выложить водителю такси вдвое больше, чем полагалось по счетчику.

К тому же Шиндлер не был рьяным поклонником наместнической политики рейха, о чем открыто заявлял Штерну – и вовсе не во времена упадка режима, а еще в те давние упоительные осенние деньки.


Миссис Пфефферберг понятия не имела, почему этот высокий немец в хорошо сшитом костюме оказался у ее дверей. Он вполне мог разыскивать ее сына, который как раз в этот момент находился на кухне. Он также мог явиться, чтобы реквизировать ее квартиру, ее антиквариат, ее французские гобелены и, в конце концов, ее бизнес!

И действительно, чуть позже, в декабрьские дни праздника Хануки, немецкая полиция, получив приказ, появится у дверей Пфеффербергов и выгонит их, дрожащих от холода, на мостовую Гродской улицы. Когда миссис Пфефферберг попросит разрешения вернуться за пальто, она получит отказ; а когда мистер Пфефферберг явится в бюро с подношением в виде старинных золотых часов, он получит по физиономии.

«В прошлом я был свидетелем ужасных вещей, – скажет Герман Геринг, – все, от мелких шоферов до гауляйтеров, так набивали себе карманы в ходе этих акций, что теперь у каждого – по полумиллиону». То, что мистер Пфефферберг при помощи такой безделушки, как золотые часы, мог подвергнуть сомнению моральные устои партии, должно было бы потрясти Геринга. На самом деле в тот год в Польше гестапо не слишком церемонилось, откровенно разграбляя имущество конфискованных квартир.

Когда Шиндлер впервые появился в апартаментах Пфеффербергов, члены семьи занимались своими делами на втором этаже. Миссис Пфефферберг, окруженная образцами, отрезами тканей и кусками обоев, обсуждала их качество со своим сыном. Тут-то и постучал герр Шиндлер. Визит не особенно обеспокоил Леопольда. Из квартиры имелось два выхода на лестничную площадку, друг против друга – парадная дверь и черный ход на кухне. Леопольд прошел туда и сквозь щелку рассмотрел визитера. Он увидел внушительного мужчину в модном костюме и вернулся к матери в гостиную. «У меня ощущение, – сказал он, – что этот человек из гестапо. Когда ты впустишь его, я, как всегда, уйду через кухню».

Госпожу Мину Пфефферберг била дрожь, когда она открывала парадную дверь. Она слышала, как по коридору прошел ее сын. Пфефферберг взял пистолет и сунул его за пояс, надеясь, что звук открываемой двери поможет ему незаметно выскользнуть из квартиры. Но глупо было бы исчезнуть, не выяснив, что тут нужно этому солидному немцу. Не исключено, что его придется прикончить, после чего вся семья будет вынуждена бежать в Румынию.

Если неумолимое развитие событий заставило бы Пфефферберга выхватить пистолет и открыть огонь, то история этого месяца была бы отмечена и смертью, и бегством, и неизбежными жестокими репрессиями. Герра Шиндлера погребли бы после краткой заупокойной службы, и он, без сомнения, был бы отмщен. Всем его нереализованным возможностям настал бы конец. А в Цвиттау долго еще задавались бы единственным вопросом: «Чей он был муж?»


Голос посетителя удивил Пфеффербергов. Он был мягкий, спокойный, и хотя речь шла о деле, казалось, гость готов был попросить извинения за вторжение. За прошедшие недели они уже привыкли к грубым командным окрикам, вслед за которыми следовали обыски и изъятия. В голосе же этого человека слышались отеческие покровительственные нотки. Это могло плохо кончиться. Но вместе с тем в его визите было и что-то интригующее…

Выскользнув из кухни, Пфефферберг притаился за двойными дверями гостиной. Немца он почти не видел.

– Вы – миссис Пфефферберг? – спросил тот. – Вас рекомендовал мне герр Нуссбаум. Я недавно разместился в апартаментах на Страшевского и хотел бы изменить их декор.

Мина Пфефферберг продолжала держать посетителя на пороге. Она была так растеряна и говорила столь сбивчиво, что сын из жалости к ней появился в дверях, застегнув пиджак, скрывающий оружие. Пригласив гостя войти, он в то же время по-польски шепнул матери несколько ободряющих слов.

Наконец Оскар Шиндлер назвался.

Напряжение несколько спало, ибо герр Шиндлер дал понять, что Пфеффербергам нечего бояться. Он выразил свою расположенность к ним, обращаясь к матери через сына в роли переводчика.

– Из Чехословакии приезжает моя жена, – сказал он, – и я хотел бы, чтобы обстановка отвечала ее вкусам.

Он признал, что, конечно, Нуссбаумы великолепно обставили свое жилище, но они предпочитали массивную мебель и мрачные тона. Госпоже Шиндлер же нравится более живая обстановка, что-то во французском стиле, немного шведского – в таком духе.

Миссис Пфефферберг оправилась настолько, чтобы пробормотать, что она, мол, не знает, что и сказать, с наступлением Рождества у нее масса работы…

Леопольду показалось, что в ней сработало инстинктивное нежелание обслуживать немецкую клиентуру; но в эти времена немцы были единственным народом, столь уверенно глядевшим в будущее, что только они могли позволить себе заботиться об интерьере квартир. А миссис Пфефферберг нуждалась в хорошем контракте – ее муж потерял работу и теперь буквально за гроши работал в «Геймайнде», еврейском благотворительном бюро.

Не прошло и двух минут, как мужчины вступили в дружескую беседу. Пистолет за поясом Пфефферберга обрел статус оружия, которое если и понадобится, то в отдаленном будущем, при непредвиденной случайности. Уже не вызывало сомнений, что миссис Пфефферберг возьмется декорировать квартиру герра Шиндлера, не считаясь с расходами, и Шиндлер намекнул, что, когда все будет в порядке, Леопольд мог бы заглянуть к нему переговорить и о других делах.

– Не исключено, что вы сможете помочь мне советом относительно местного рынка, – сказал герр Шиндлер. – Вот, например, на вас очень элегантная синяя рубашка… Я просто не представляю, где достать нечто подобное.

Его наивность была не более чем уловкой, и Пфефферберг отдал ей должное.

– Магазины пусты, сами знаете… – с намеком проворковал Оскар.

Леопольд относился к тому сорту молодых людей, которые выжили лишь потому, что умели рисковать и играть по-крупному.

– Герр Шиндлер, это очень дорогие рубашки, и я надеюсь, что вы это понимаете. Они стоят по двадцать пять злотых каждая…

Он завысил стоимость раз в пять.

В глазах герра Шиндлера мелькнуло насмешливое понимание. Тем не менее он не хотел подвергать опасности их только зародившуюся взаимную симпатию или напоминать Пфеффербергу, что у того за поясом оружие.

– Может, я смогу раздобыть вам несколько, – сказал Леопольд, – если вы сообщите мне ваш размер. Но боюсь, мои поставщики потребуют деньги вперед…

Шиндлер взглянул на него все с тем же пониманием, вынул бумажник и протянул Пфеффербергу 200 рейхсмарок. Сумма была настолько велика, что Пфефферберг, не обижая себя, мог бы приобрести на нее рубашки для дюжины Шиндлеров. Но, придерживаясь правил игры, он не моргнул и глазом.

– Вы должны дать мне свои размеры, – напомнил он.


Через неделю Леопольд доставил дюжину шелковых рубашек в квартиру Шиндлера на Страшевского. В апартаментах его встретила симпатичная немка, которая представилась как trauhander, инспектирующая производство в Кракове скобяных изделий. А в другой раз, вечером, Пфефферберг увидел Оскара в компании светловолосой и большеглазой польской красавицы. Если и существовала фрау Шиндлер, она не показалась даже после того, как фрау Пфефферберг закончила декорирование квартиры. Сам же Леопольд стал одним из наиболее постоянных поставщиков предметов роскоши для Шиндлера – шелковых изделий, мебели, драгоценностей – с черного рынка, который процветал в древнем городе Кракове.

Глава 4

В следующий раз Ицхак Штерн встретил Оскара Шиндлера утром в начале декабря. Заявление Шиндлера было уже подано в польский коммерческий суд Кракова, но Оскару было все недосуг посетить контору Бучхайстера. Наконец он явился и, пообщавшись с Ойе, остановился около стола Штерна в приемной, хлопнул в ладоши и, изображая подвыпившего человека, объявил:

– Завтра начинается! Улицам Иосифа и Исаака стоило бы подготовиться!

Улицы Иосифа и Исаака действительно существовали в Казимировке, являвшейся частью старого гетто Кракова – островком, переданным еще Казимиром Великим в пользование еврейской общины; теперь оно представляло собой заселенное предместье, притулившееся у притока Вислы.

Герр Шиндлер нагнулся к Штерну, и тот, уловив его согретое хорошим коньяком дыхание, задался вопросом: «В самом ли деле герр Шиндлер знает, что может ждать улицы Иосифа и Исаака? Или же он назвал их ради красного словца, случайно?»

Штерн ощутил тошнотворное чувство слабости и растерянности. Герр Шиндлер бросил весть о готовящемся погроме, и его тон, полный небрежного хвастовства, должен был бы унизить Штерна, но он ощущал – Шиндлер пытается их предупредить…

Это было 3 декабря.

Оскар сказал «завтра», но Штерн предположил, что он имел в виду не календарное 4 декабря, а употребил это выражение фигурально, как это свойственно пьяницам и пророкам – дескать, чую: вот-вот нечто должно произойти.

Только несколько человек из тех, кто слышал или уловил невнятный намек герра Шиндлера, восприняли его в буквальном смысле. Всю ночь они укладывали вещи и переправляли семьи через реку в Подгоже.

Оскар решил сообщить евреям эту неприятную новость на свой страх и риск. Она дошла до него как минимум из двух источников, от его новых приятелей. Один из них – Герман Тоффель – был полицейским в звании вахтмейстера (сержанта), прикомандированным к штабу. Другой, Дитер Ридер, служил в штабе СД у Чурды. Среди офицеров они, пожалуй, были самыми симпатичными личностями, на которых у Оскара всегда был особый нюх.

Вряд ли он толком смог бы объяснить, почему обратился к Штерну в то декабрьское утро. Уже потом он говорил, что во время немецкой оккупации Богемии и Моравии он был свидетелем повсеместного захвата собственности чехов и евреев в том районе Судет, который отходил немцам, что отвратило его от всякой симпатии к «новому порядку». И когда он выложил новости Штерну, это куда больше, чем недостоверная история с Нуссбаумами, дало ему понять, на какой путь он вступает.

Должно быть, он, как и многие евреи Кракова, тешил себя надеждами, что после первоначальной вспышки ярости режим утихомирится и даст людям дышать. Если в течение нескольких последующих месяцев рейды и налеты СС удастся хоть в какой-то мере смягчить вовремя поступающей информацией, может, к весне как-то все наладится?

Кроме того, и Оскар, и евреи старались внушить себе, что немцы все же – цивилизованная нация!

Но решение СС вторгнуться в пределы Казимировки вызвало у Оскара глубокое отвращение – не потому, что оно впрямую могло коснуться той сферы, где он зарабатывал деньги, ухаживал за женщинами, обедал с друзьями, а потому, что чем яснее становились намерения правящего режима, тем более омерзительным и непереносимым он становился для Оскара. Предполагалось, что планируемая операция в какой-то мере обеспечит ее участников мехами и драгоценностями, поскольку обитателей преуспевающих кварталов между Краковом и Казимировкой ждало выселение и изгнание. Но, кроме материальной выгоды, эта акция должна была послужить грозным предупреждением запуганному населению древнего еврейского квартала. С этой целью, как поведал Оскару Ридер, в Казимировку из Стардома перебросят небольшой отряд еinsatzgruppe, который прибудет на тех же машинах, что и ребята из местных отделений СС и полевой жандармерии.


Вместе с армией вторжения в Польшу прибыли и шесть «айнзатцгрупп». Их название носило несколько неопределенный характер, наиболее близко его можно было перевести как «группы специального назначения». Но слово «еinsatz» содержало в себе целое богатство оттенков – бросить вызов, кинуть перчатку, проявить рыцарское мужество. Группы набирались из членов гейдриховской Sicherheistdienst (СД – секретной службы). Им сразу же давали понять, что полномочия у них исключительно широки. Их высший руководитель шесть недель тому назад сказал генералу Вильгельму Кейтелю, что «в польском генерал-губернаторстве развернется суровая борьба за выживание нации, которая не потерпит никаких ограничений со стороны закона». За высокой риторикой вождей, как понимали солдаты айнзатцгрупп, за словами о выживании нации скрывалось уничтожение одной расы другой, так же как слово «einsatz» — «особо благородная миссия» – на самом деле означало раскаленные стволы автоматов.


Взвод айнзатцгруппы, которому тем вечером предстояло действовать в Казимировке, представлял собой отборные кадры, элиту. Пусть эти краковские эсэсовцы, сидящие на сдельной оплате, занимаются столь гнусным делом, как обыск квартир в поисках колец и меховых пальто! На долю же элитных карателей выпадет участие в куда более важном и радикальном символическом действе, которое положит конец символу еврейской культуры – древней синагоге Кракова.

Как местные «Sonderkommandos» CC (отряды специального назначения), которым предстояло принять участие в первой акции, так и шеф тайной полиции СД Чурда уже несколько недель дожидались прибытия айнзатцгруппы. Армия договорилась с Гейдрихом и высшим руководством полиции, что она будет держаться в стороне от подобных операций, пока Польша не перейдет от военного к гражданскому правлению. Наконец было получено разрешение властей, и по всей стране рыцари айнзатцгрупп и зондеркоманд были спущены с цепи, чтобы с профессиональным бесстрастием положить конец истории расы, обитавшей в старых иудейских гетто.


В конце улицы, где располагались апартаменты Оскара, высилась на скале укрепленная громада Вавельского замка, из которого Ганс Франк правил своим генерал-губернаторством. И если Оскар хотел понять, какое будущее ожидает Польшу, ему необходимо было изучить связи между Франком и новоиспеченными исполнителями из СС и СД, а также между Франком и евреями Кракова.

Во-первых, Франк напрямую не руководил специальными группами, направлявшимися в Казимировку. Полицейские силы Генриха Гиммлера, где бы они ни действовали, всегда руководствовались своими законами. Не будучи в восторге от их независимости, Франк не соглашался с их методами и с чисто практической точки зрения. Как и любой член партии, он поддерживал политику уничтожения еврейского населения и считал Краков, несмотря на все его достоинства, невыносимым местом обитания – из-за населяющих его евреев. В течение нескольких прошедших недель он решительно возражал, когда власти хотели использовать генерал-губернаторство, и особенно Краков – с его железнодорожным узлом – как место свалки, куда будут свозить всех евреев от Лодзи до Познани. Он не верил, что айнзатцгруппы или зондеркоманды их методами могут разрешить суть проблемы. На определенном этапе мучительных размышлений «Гейни» разделял убеждение Франка, что должен быть создан один-единственный огромный концентрационный лагерь для евреев, для каковой цели могут послужить, например, Люблин с окрестностями или, что было бы еще желательнее, остров Мадагаскар.

Сами поляки всегда склонялись к этой идее – об использовании Мадагаскара. В 1937 году польское правительство даже послало экспедицию, чтобы изучить этот гористый остров, отдаленность которого должна была оберечь их европейскую чувствительность. Министерство по делам колоний Франции, которой принадлежал Мадагаскар, охотно заключило бы сделку на правительственном уровне, поскольку Мадагаскар, заселенный евреями из Европы, мог бы стать отличным рынком сбыта. Какое-то время министр обороны Южной Африки Освальд Пироу исполнял роль посредника в переговорах Гитлера и Франции относительно острова. Мадагаскар как способ решения проблемы мог бы сыграть свою почетную роль. Ганс Франк ставил на него, а не на айнзатцгруппы. Ибо их спорадические набеги и резня не могли заметно уменьшить количество недочеловеков в Восточной Европе.

В то время, когда шла кампания у стен Варшавы, айнзатцгруппы в Силезии сгоняли евреев в синагоги и подрывали их там, топили их целыми толпами в реках, врывались в дома в канун шаббата или по праздникам, рвали их молитвенные свитки, кидали талесы в огонь, ставили евреев к стенке. Но их усилия почти не сказывались. История неоднократно доказывала, утверждал Франк, что гонимым нациям часто как-то удавалось пережить геноцид и снова размножиться. Фаллос, оказывается, действует куда быстрее оружия…

Но никто из них еще не знал – ни спорящие между собой члены Партии, ни наиболее образованные из членов айнзатцгрупп, примостившиеся по бортам одного из грузовиков, ни такие же ребята из СС, сидящие в кузове другого (им этим вечером предстояло захватить синагогу), ни герр Оскар Шиндлер, направлявшийся к себе на Страшевского, где ему предстояло переодеться к званому обеду, – никто из них еще не знал, что скоро будет найдено технологически приемлемое решение – и химический состав для уничтожения насекомых, получивший название «Циклон Б», станет средством окончательного решения.

Вместо Мадагаскара.


Между Гитлером и Лени Рифеншталь, любимой актрисой и режиссером фюрера, произошел некий инцидент. Вскоре после падения Лодзи она прибыла туда со своим неизменным оператором и увидела шеренгу евреев – типичных иудеев с пейсами, которых расстреливали из автоматов. Она прямиком отправилась к фюреру в штаб-квартиру Южной группы войск и устроила ему сцену.

С любой точки зрения – логики, эффективности, общественного мнения – ребята из айнзатцгрупп вели себя глупо. Но теперь смешно было обсуждать Мадагаскар: был найден кардинальный способ свести на нет количество недочеловеков в Центральной Европе, для чего будут отведены специальные места с соответствующим оборудованием, о чем знаменитой киношнице лучше было не знать.


Как Оскар и предупредил Штерна в приемной у Бучхайстера, эсэсовцы, перемещаясь от дверей к дверям, сначала начали экономическое уничтожение детей Исаака, Иосифа и Якова. Они врывались в квартиры, вываливали содержимое шкафов, взламывая замки секретеров и гардеробов. Они срывали украшения с пальцев, с шей и из кармашков для часов. Девушке, которая не хотела отдавать свою меховую шубку, сломали руку; мальчишку с улицы Цемной, вцепившегося в свои лыжи, просто пристрелили.

Некоторые из ограбленных – не догадываясь, что СС действует по своим законам, – на следующий день обратились с жалобами в полицейский участок. Где-то, как они знали из уроков истории, должен обитать старший офицер, бескорыстный и благородный, который придет в ужас и решительно призовет к порядку распоясавшихся грабителей. Должно непременно быть назначено расследование истории с мальчиком на Цемной и с одной из женщин, которой ударом дубинки сломали нос!


Пока ребята из СС работали по квартирам, взвод айнзатцгруппы собрался у синагоги четырнадцатого столетия на Старой Божнице. Как и предполагалось, они застали тут за молитвой компанию старых евреев с бородами, в пейсах и в молитвенных одеяниях. Согнав из окружающих зданий еще некоторое количество не столь ортодоксальных евреев, их тоже затолкали в синагогу, словно бы немцы желали посмотреть, какова будет реакция одной группы на другую.

Среди тех, кому пришлось переступить порог синагоги на Старой Божнице, был гангстер Макс Редлих, который никоим иным образом никогда не попал бы в древний храм и не был бы приглашен в него. Солдат айнзатцгруппы вскрыл ковчег и вытащил из него пергаментный свиток Торы.

Странное сообщество, собранное под сводами синагоги, должно было пройти мимо брошенного на пол свитка и плюнуть на него. Увильнуть было невозможно – плевок был четко виден на пергаменте.

Среди согнанных в синагогу, никогда раньше не стоявших бок о бок людей, ортодоксальные евреи были куда более рациональны, чем все прочие – агностики, либералы – те, кто считал себя европейцем. Людям из айнзатцгруппы казалось, что современный еврей пойдет на их требования и даже решится посмотреть им в глаза, как бы говоря: «Да бросьте, мы слишком умны, чтобы обращать внимание на эти глупости». Но так поступят не все. Во время подготовки эсэсовцам говорили, что либеральный фасад всего лишь тонкая оболочка на еврейской сущности. И когда согнанные в синагогу обладатели коротких причесок и современных одеяний вернутся к вере отцов, отказавшись совершить святотатство, это и будет доказано.

Но все они оплевали свиток – кроме Макса Редлиха.

Человек, внешний вид которого позволял предполагать, что он без колебаний плюнет на свиток, ибо для него он, с интеллектуальной точки зрения, представлял собой бессмысленный пережиток древних верований, – в этом человеке вскипела кровь и сказала ему, что перед ним лежит священная реликвия его народа.

Когда же наконец евреи откажутся от таких смешных предрассудков, как голос крови? Неужели они не могут мыслить столь же четко, как Кант?

Вот в чем был смысл испытания.

Редлих не выдержал его. Он произнес маленькую речь:

– На моей совести много грехов. Но этого я сделать не могу.

Его пристрелили первым, после чего расстреляли всех остальных и предали это место огню, оставив от одной из старейших в Польше синагог лишь обгорелый скелет.

Глава 5

Виктория Клоновска, польская секретарша, была украшением приемной Оскара, и он немедленно закрутил с ней продолжительный роман. Ингрид, его немецкая любовница, знала о существовании Виктории, как Эмили Шиндлер знала о существовании Ингрид. Ведь Оскар никогда не занимался любовью исподтишка, втихомолку. Он был по-детски откровенен в интимных отношениях. Не то чтобы он хвастался – просто никогда не испытывал необходимости врать, прокрадываться в гостиницу по задней лестнице и в темноте тихонько стучать в дверь девушки. С тех пор как Оскар перестал по-крупному врать своим женщинам, выбор его сузился; ему было трудновато пускать в ход традиционные приемы обольщения.

Виктория Клоновска, с высокой светлой прической над хорошеньким живым лисьим личиком, производила впечатление одной из тех легкомысленных девушек, которые воспринимают царящую вокруг них историческую неопределенность лишь как временное затруднение, после устранения которого они наконец займутся таким серьезным делом, как организация личной жизни. Хотя эта осень требовала скромной одежды, Клоновска с нескрываемым кокетством носила свои жакетики, плиссированные блузки и облегающие юбки. При этом она обладала ясной головой, была преданной и толковой сотрудницей. И конечно, националисткой – в категоричном польском стиле. Впрочем, когда пришло время, это не помешало ей провести переговоры с немецкими сановниками, дабы ее судетского любовника выпустили из учреждения СС…

Но в данный момент Оскар предложил ей не столь рискованную работу.

Он намекнул, что хочет найти хороший бар или кабаре в Кракове, где мог бы встречаться с друзьями. Не завязывать контакты, не угощать начальство из инспектората. А встречаться с настоящими друзьями. Какое-нибудь веселое местечко, куда не заглядывают официальные лица средних лет.

Знает ли Клоновска такое местечко?

Ей удалось найти великолепный джазовый погребок на узкой улочке к северу от Рынка, городской площади. Испокон веков оно было популярно у молодых преподавателей и студентов университета, но сама Виктория там не бывала. Солидные господа, которые порой намекали, что были бы не прочь провести с ней свободное время, не стремились окунуться в студенческий гомон. При желании там же можно было арендовать отдельную нишу под занавесом, где компании прекрасно проводили время, развлекаясь под звуки дикарской музыки. Оценив находчивость Клоновской, разыскавшей это заведение, Оскар окрестил ее «Колумбом». С партийной точки зрения джаз не только был вырождающимся декадентским искусством, но и выражал африканское животное начало недочеловеков. Излюбленным ритмом СС и официальных лиц партии был «ум-па-па» венских вальсов, и они старательно избегали джаз-клубов.


Под Рождество 1939 года Оскар устроил вечеринку в клубе для некоторых своих приятелей. Обладая инстинктивным умением устанавливать любые контакты, он не испытывал никаких затруднений, когда приходилось пить и с теми, кто не вызывал у него симпатий. Но в этот вечер вокруг собрались люди, к которым он испытывал дружеские чувства. Если честно, они, конечно, тоже были полезны ему, хотя еще и слишком молоды и недостаточно влиятельны как члены различных оккупационных учреждений. Все они в той или иной мере чувствовали себя в Польше вдвойне изгоями – и не только потому, что находились вдалеке от дома. И в родных пределах, и за границей все они, в той или иной мере, чувствовали неприязнь к режиму.

Здесь был, например, молодой немецкий землемер из управления внутренних дел генерал-губернаторства. Он определял границы эмалировочной фабрики Оскара в Заблоче. На задах ДЭФ находилось свободное пространство, отданное под два других производства – фабрику упаковочных материалов и завод радиаторов. Оскар с удовольствием обнаружил, что, по данным топографа, большинство этой площади теперь принадлежит его фабрике. В голове у него тут же стали возникать картины экономической экспансии. Землемер, конечно, был приглашен и потому, что был порядочным парнем, с ним можно было общаться, да и, что уж там скрывать, он мог еще пригодиться – для получения в будущем разрешений на строительство.

Здесь же находился и полицейский Герман Тоффель, и работник СД Ридер, и молодой офицер – тоже топограф – по фамилии Штейнхаузер из Инспекции по делам вооруженных сил. Оскар встретил этого человека и завязал с ним дружбу, когда получал разрешения на начало своей деятельности.

Он с удовольствием выпивал в этой компании. Он всегда был убежден, что лучший способ разделаться с гордиевым узлом бюрократии, не прибегая ко взяткам, – это хорошенько надраться в дружеском кругу.

И наконец, тут были два человека из абвера. Первый – Эберхард Гебауэр, тот лейтенант, который год назад завербовал Оскара в ряды абвера. Второй – лейтенант Мартин Плате из штаб-квартиры Канариса в Бреслау. Именно стараниями доброго приятеля Гебауэра герр Оскар Шиндлер впервые понял, какие возможности предоставляет город, подобный Кракову.

Присутствие Гебауэра и Плате привносило и дополнительную окраску. Оскар по-прежнему числился как агент в списках абвера и за годы, проведенные в Кракове, не раз доставлял удовольствие штабу Канариса в Бреслау, присылая исчерпывающие отчеты о поведении их соперников из СС. Кроме удовольствия провести время в теплой компании с хорошей выпивкой, Гебауэр и Плате ценили его вклад в дело разведки, который позволил им узнать о слегка оппозиционных взглядах таких жандармов, как Тоффель и Ридер из СД.


Не представляется возможным доподлинно восстановить, о чем в тот вечер говорили члены этой компании, но из позднейших рассказов Оскара можно достаточно ярко представить личность каждого из ее участников.

Без сомнения, именно Гебауэр провозгласил тот самый тост. Он сказал, что не заставляет их пить ни за правительство, ни за армию или ее вождей; вместо этого он предлагает всем выпить за благоденствие эмалировочной фабрики их доброго друга Оскара Шиндлера! Если фабрика будет процветать, у них не будет недостатка в подобных встречах – вечеринках в неповторимом стиле Шиндлера, лучше которых невозможно себе представить.

Но после того как тосту было отдано должное, все разговоры, естественно, вернулись к теме, которая в то время смущала или тревожила все слои гражданского управления.

К евреям.


Тоффель и Ридер провели весь день на станции Могильской, наблюдая за разгрузкой поездов с восточного направления, доставлявших поляков и евреев. Их привозили с присоединенных территорий, из недавно завоеванного региона, который в прошлом принадлежал немцам. Тоффель даже не пытался лгать, что для пассажиров в теплушках были созданы какие-то удобства, хотя признал, что погода была довольно холодной. Но вереницы вагонов с живым грузом пока еще были в новинку, и теплушки не забивались под завязку, что говорило бы о полной бесчеловечности.

Тоффеля смущала политика, кроющаяся за всем этим.

Постоянно ходят слухи, сказал Тоффель, что мы на пороге войны. И, черт побери, территории надо очистить от части поляков и полумиллиона евреев!

– Вся система Восточной железной дороги, – сказал Тоффель, – работает на доставку их к нам.

Абверовцы слушали его, не скрывая легких усмешек. Для СС внешним врагом были евреи, а для ведомства Канариса – само СС.

СС, сказал Тоффель, с 15 ноября зарезервировало для себя всю внутреннюю сеть железных дорог. На его стол в кабинете на Поморской то и дело ложатся копии гневных меморандумов СС, адресованных армейскому руководству, – с жалобами, что армия срывает их планы, на две недели нарушая расписание восточной сети железных дорог. Ответьте, ради бога, вопрошал Тоффель, разве не армия должна первым делом использовать железные дороги – и в той мере, в какой ей это нужно? Как иначе объединить запад и восток, удивлялся изрядно напившийся Тоффель, неужели при помощи мотоциклов?!.

Оскар позволил себе сдержанно улыбнуться, обратив внимание, что абверовцы воздерживаются от комментариев. Они подозревали, что Тоффель не столько пьян, сколько пытается их спровоцировать.

Землемер и человек из Инспекции по делам армии задали Тоффелю несколько вопросов относительно странных поездов, приходящих на Могильскую. Скоро на эти грузы даже не будут обращать внимания: транспорты с людьми станут привычным делом для политики переселения. Но в тот вечер, когда Оскар устраивал рождественскую пирушку, они еще были в новинку.

– Их называют concentration, – объяснил Тоффель. – Это слово встречается в документах. Концентрационный. И, я сказал бы, встречается чертовски часто…

Владелец джаз-клуба принес блюда с сельдью под соусом. Под крепкую выпивку рыба пошла как нельзя лучше, и, когда гости набросились на нее, Гебауэр завел речь о «юденрате» – органе еврейского самоуправления, которые по приказу губернатора Франка были организованы в каждой общине. В городах юденрат включал в себя двадцать пять избранных членов, полностью отвечающих за выполнение всех приказов властей. В Кракове юденрат существовал меньше месяца; председателем его был назначен Марек Биберштейн, уважаемый член бывшего муниципалитета. Гебауэр заметил: ему довелось слышать, что в Вавельском замке уже составлен план использования еврейской рабочей силы. Юденрату остается только уточнять: будут ли евреи в такой-то день чистить канавы и уборные или убирать снег.

– Не кажется ли вам, что этот план может вызвать с их стороны непредсказуемую реакцию? – спросил Гебауэр.

– Ни в коем случае, – ответил инженер Штейнхаузер из Инспекции по делам армии. – Считается, что, если они будут поставлять рабочую силу и ходить, так сказать, строем, это положит конец случайным нападениям, которые кончаются избиениями, а то, бывает, и пулей в голову.

Мартин Плате согласился. Конечно, евреи станут сотрудничать – в надежде избежать худшей судьбы. Таков их метод выживания – и его нужно принять во внимание. Они всегда подкупают гражданские власти, идя с ними на сотрудничество, а потом начинают торговаться…

Подхватив тему, Гебауэр постарался ввести в заблуждение Тоффеля и Ридера, сделав вид, что он с предельной страстностью заинтересовался этой проблемой, чего на самом деле не было.

– Я вам скажу, что я имею в виду под сотрудничеством, – объявил он. – Франк издал указ, требующий, чтобы каждый еврей в генерал-губернаторстве носил звезду. Этому указу всего несколько недель от роду. И в Варшаве уже объявились еврейские производители, которые стали их делать из моющейся пластмассы – по три злотых каждая. Словно бы они не представляют, что это за закон. Словно бы эта штука – эмблема велосипедного клуба.

В этих словах не только звучало возмущение стремлением евреев сделать деньги даже на позорных знаках, но и явно таился намек, что, коль скоро Шиндлер занимается эмалировкой, ему вполне под силу на своем предприятии штамповать роскошные эмалевые значки и в розницу продавать их через сеть магазинов скобяных изделий, которые контролировала его подруга Ингрид. Кто-то заметил, что звезда – это национальная еврейская эмблема, символ государства, которое было разрушено римлянами и которое существует ныне лишь в умах сионистов. Так что, возможно, люди будут с гордостью носить знак звезды.

– Дело в том, – сказал Гебауэр, – что у них нет никакой организации, чтобы защитить самих себя. Они начинают думать о ней разве что в предвестье шторма. Но тут уж совсем другое. Этот шторм будет делом рук СС, – продолжил Гебауэр, снова давая понять, что хоть он и не в восторге от такой перспективы, но отдает должное профессиональной дотошности СС.

– Да бросьте, – возразил Плате, – самое худшее, что может случиться с ними, – это высылка на Мадагаскар, где, кстати, погода куда лучше, чем в Кракове.

– Сомневаюсь, что им когда-либо доведется увидеть Мадагаскар, – сказал Гебауэр.


Оскар предложил сменить тему разговора.

Разве это не его вечеринка?!

Совсем недавно Оскар стал свидетелем того, как в баре отеля «Краковия» Гебауэр передавал из рук в руки некоему еврейскому бизнесмену фальшивые документы на отъезд в Венгрию. Может, Гебауэр делал это за вознаграждение, хотя он был слишком осторожен, чтобы иметь дело с бумагами, а тем более оставлять на них свою подпись или ставить печать. Но что бы он ни говорил в присутствии Тоффеля, было ясно, что он не принадлежал к числу ненавистников евреев.

Как и любой из присутствующих.

В то Рождество 1939 года Оскар понял, что они просто позволили себе отдохнуть от пафосной официальной линии поведения.

Однако позже и эти люди оказались весьма полезны.

Глава 6

Акция, имевшая место в ночь на 4 декабря, убедила Штерна в том, что Оскар Шиндлер действительно порядочный гой. Существовала талмудистская легенда о Праведниках Мира: в ней говорилось, что в любой период человечества их существует всего тридцать шесть человек. Штерн не считал, что эта мистическая цифра носит буквальный характер, но легенда имела для него психологические обоснования, и он считал, что это будет весьма мудро и достойно – постараться найти под прикрытием Шиндлера убежище, где можно будет жить и дышать.

Немец нуждался в капитале – с завода «Рекорд» практически полностью было вывезено оборудование, если не считать небольшого набора прессов для металла, ванн для эмалирования и печей для обжига. Поскольку Штерн обладал определенным влиянием на Шиндлера, он свел его с человеком, который на приемлемых условиях мог обеспечить заем – с Абрахамом Банкером, управляющим конторой «Рекорда», доставшейся Оскару.

Они вдвоем – высокий крупный Оскар, так и лучащийся довольством жизнью, и маленький коренастый Банкер – нанесли визит потенциальным инвесторам. По распоряжению от 23 ноября все банковские вклады и содержимое сейфов, принадлежавших евреям, переходили в полное и безраздельное владение немецкой администрации, а бывшие владельцы лишались всяческих доходов от вкладов. Кое-кто из преуспевающих еврейских бизнесменов – тех, кто хоть немного разбирался в истории, – втайне обратили часть средств в твердую валюту. Но они предвидели, что через несколько лет под правлением генерал-губернатора Франка и валютой владеть станет рискованно; куда предпочтительнее перевести состояние в компактный и транспортабельный вид – в драгоценные камни, золото и тому подобные ценности.

В пределах Кракова и вокруг него было немало знакомых Банкера, которые, как он знал, были бы готовы вложить капитал в обмен на гарантированное количество продукции. Условия сделки включали в себя инвестиции – 50 тысяч злотых в обмен на определенное весовое количество посуды в месяц, поставки которой должны были начаться в июле 1940 года и продолжаться в течение года. Для краковских евреев, живших под надзором Ганса Франка из Вавельского замка, кухонная посуда была надежнее злотых.

Стороны, участвующие в заключении этого контракта, – Оскар, инвестор и Банкер как посредник – решили не оставлять никаких следов сделки, даже доверенности. Детальный договор не имел смысла и в любом случае не мог никого ни к чему принудить. Все зависело только от рекомендации Банкера, ручающегося за этого производителя эмалированной посуды из Судет.


Эти встречи, скорее всего, состоялись в квартире инвестора в центре Кракова, в старом городе. Польские пейзажисты, которых обожала жена инвестора, и французские романы, которые с увлечением читали его хрупкие обаятельные дочери, могли бы создать приятную атмосферу вокруг этой сделки.

Ведь почтенный господин Шиндлер к этому времени был выкинут из своей квартиры и нашел себе пристанище в самом бедном районе, в Подгоже. Он все никак не мог оправиться от потрясения: он потерял квартиру и оказался в роли наемного служащего на своем же собственном предприятии – и все это произошло за несколько месяцев. А год еще не кончился!

Хотелось бы приукрасить героическое поведение Оскара в этой истории, уверяя всех, что он никогда бы не дал повода для обвинений в нарушении устного соглашения. Однако уже в новом году он крепко сцепился с неким еврейским розничным торговцем по поводу количества продукции, которую этот человек хотел получить на складе ДЭФ, что на Липовой. И на этом основании данный господин осуждал Оскара до конца жизни. Но что Шиндлер вообще не выполнял условий сделки – нет, этого сказать нельзя.

Оскар по натуре не мог не платить долги, создавалось впечатление, что он обладает неисчерпаемым источником средств, которым никогда не придет конец. И он, и другие немцы, которым выпала такая возможность, так нагрели руки за последовавшие четыре года, что только человек, до мозга костей снедаемый жаждой наживы, отказался бы платить то, что отец Оскара предпочитал называть долгом чести.


Эмили Шиндлер приехала в Краков, чтобы в первый раз навестить своего мужа, лишь в новом году. Она нашла город самым приятным из всех мест, где ей приходилось бывать, – куда более изящным, привлекательным и по-хорошему старомодным, чем Брно с его облаками промышленного смога.

Произвела впечатление на нее и новая квартира мужа. Окна фасада выходили на Планты – кольцо ухоженных бульваров и парков, огибавших почти весь город по следам некогда существовавшей и снесенной крепостной стены. В конце улицы возвышалась древняя твердыня Вавельского замка, а посреди всей этой архаики располагалась современная квартира Оскара. Она оценила драпировки и обтянутые материей стены, о чем позаботилась госпожа Пфефферберг.

Успехи Оскара Шиндлера нашли материальное воплощение.

– Ты очень хорошо устроился в Польше, – сказала она.

Оскар понимал, что она на самом деле имеет в виду то самое приданое, которое ее отец отказался выплачивать двенадцать лет назад, когда люди, приезжающие из Цвиттау, обрушили на деревушку Альт-Молштейн известия, что его зять позволяет себе жить и крутить романы подобно неженатому мужчине. Брак его дочери обрел тот самый характер, которого он смертельно боялся, и – провалиться ему на месте, если он выложит ему еще хоть грош!

Отсутствие ожидавшихся четырехсот тысяч рейхсмарок сказалось на процветании Оскара, и отказ достопочтенного фермера из Альт-Молштейна выплатить их уязвил его дочь так, что даже спустя двенадцать лет она чувствовала себя виноватой; и хотя теперь для Оскара это было несущественно, Эмили продолжала помнить.

– Моя дорогая, – как правило, отмахивался от разговоров на эту тему Оскар, – да мне никогда и не были нужны эти чертовы деньги.

Отношения Эмили с Оскаром носили непостоянный характер. Она была из тех женщин, которые, зная, что ее муж неверен и никогда не будет хранить ей верность, все же не хотят, чтобы им под нос совали доказательства его прегрешений. Как бы она ни была утомлена, Эмилия следовала за мужем по Кракову и посещала приемы, на которых бывали приятели Оскара, которые, конечно же, знали правду – знали имена других женщин, о которых она не хотела и слышать.


Как-то днем молодой поляк – это был Польдек Пфефферберг, который как-то чуть не пристрелил ее мужа, хотя она об этом не знала, – появился в дверях их апартаментов, держа на плече свернутый в рулон ковер. Он раздобыл его на черном рынке, куда ковер прибыл из Стамбула через Венгрию, и Пфефферберг не поленился найти его для Ингрид, которая выехала из квартиры на время пребывания Эмили.

– Фрау Шиндлер дома? – спросил Пфефферберг.

Он всегда обращался к Ингрид как к фрау Шиндлер, потому что считал, что тем самым доставляет ей удовольствие.

– Фрау Шиндлер – это я, – ответила Эмили, понимая, что кроется за этим вопросом.

У Пфефферберга хватило ума, чтобы выкрутиться: в сущности, у него, мол, нет никакого дела к фрау Шиндлер, хотя он так много слышал о ней от герра Шиндлера. Он должен встретиться с герром Шиндлером в связи с кое-какими делами…

– Герра Шиндлера нет дома, – сказала Эмили.

Она предложила Пфеффербергу выпить рюмку, но он торопливо отказался. Эмили понимала, что означает его отказ. Молодой человек был слегка шокирован, столкнувшись с подробностями личной жизни Оскара, и решил, что неблагородно сидеть и выпивать с жертвой.


Предприятие, которое Оскар взял в аренду, располагалось за рекой, в Заблоче, на Липовой, 4. Контора, выходившая на улицу, выглядела достаточно современно, и порой Оскару приходило в голову, что было бы очень неплохо для удобства иногда перебираться сюда на время, оборудовав квартиру на третьем этаже, хотя местный ландшафт имел промышленный вид и был далеко не столь очаровательным, как на Страшевского.

Когда он взялся за оснащение «Рекорда», переименованного в Немецкую фабрику эмалированной посуды, на предприятии трудились всего сорок пять человек, выпускавших незначительное количество кухонной утвари. В первых числах нового года ему удалось заключить первый контракт с армией. Удивляться этому не было оснований: он поддерживал приятельские отношения со многими влиятельными техническими работниками, которые сидели в Инспекторате генерала Шиндлера. Он встречался с ними на приемах и приглашал их на обеды в отеле «Краковиа». Сохранились фотографии Оскара, восседающего рядом с ними за богато убранными столами; на лицах – вежливые улыбки, обращенные в фотокамеру; все со вкусом едят и от души пьют, а на офицерах – элегантные, с иголочки, мундиры. Некоторые из них ставили нужные печати на его бумаги и самым лучшим образом рекомендовали его генералу Шиндлеру – и просто по дружбе, и потому, что считали: Оскар, как владелец предприятия, может им пригодиться. Оскар славился своими подарками, которыми одаривал официальных лиц: коньяком, коврами, драгоценностями, мебелью и корзинами с изысканными лакомствами. Кроме того, было известно, что генерал Шиндлер ознакомился с образцами его эмалированной посуды и высоко оценил изделия своего однофамильца.

Получив доступ к выгодным контрактам, Оскар позволил себе расширить производство. Места для этого хватало. За конторой ДЭФ раскинулись два огромных производственных цеха. Один из них располагался слева от входа, на территории, отведенной под склад готовой продукции. Другой же оставался совершенно пустым.

Он приобрел новые станки: часть на месте, часть была доставлена с его родины. Кроме военных заказов, к его услугам был необъятный черный рынок, который мог поглотить любое количество продукции. Оскар понял, что перед ним открывается возможность стать подлинным магнатом. К середине лета у него уже работало двести пятьдесят поляков, и возникла необходимость подумать о введении ночной смены. В лучшие времена на заводе сельскохозяйственного оборудования его отца, герра Ганса Шиндлера, работало не больше пятидесяти человек.

Время от времени в течение этого года Штерн позванивал Шиндлеру, чтобы устроить на работу кого-нибудь из молодых евреев: то сироту из Лодзи, то дочь чиновника одного из отделов юденрата, еврейского совета. Через несколько месяцев у Оскара уже трудились сто пятьдесят еврейских специалистов, и его фабрика понемногу стала обретать репутацию надежной гавани.


В этом году евреев стали рассматривать как рабочую силу, использование которой может сказаться на военных усилиях. В апреле генерал-губернатор Франк издал указ об эвакуации евреев из его столицы, Кракова. Решение было достаточно странным, поскольку власти рейха продолжали перебрасывать евреев обратно в пределы генерал-губернаторства в количестве примерно десяти тысяч человек в день. Но условия проживания немцев в Кракове, сообщил Франк своему кабинету, просто скандальные. Так, некий немецкий командир дивизии, как ему стало известно, был вынужден делить дом с еврейскими арендаторами! Случалось, что и высшему руководству приходилось сталкиваться с такими же нетерпимыми фактами. Он пообещал, что в течение ближайших шести месяцев Краков будет judenfrei (свободен от евреев). В нем останется лишь ограниченное количество – пять-шесть тысяч квалифицированных специалистов еврейской национальности. Всем остальным придется перебраться в другие города генерал-губернаторства – такие как Варшава или Радом, Люблин или Ченстохов. До 15 апреля евреям предоставляется право добровольной эмиграции в другие города по своему выбору. Те, которые после этой даты останутся в Кракове, будут вывезены с небольшим количеством багажа в места, определенные администрацией. И с 1 ноября, добавил Ганс Франк, немцы в Кракове смогут дышать «чистым немецким воздухом» и свободно ходить по городу, улицы и парки которого больше не будут «забиты евреями».


Однако Франку не удалось до конца года довести численность евреев в городе до желаемого уровня. Когда его план приобрел широкую известность, среди евреев Кракова начались волнения, особенно среди молодых, старавшихся обрести дефицитную специальность. Такие люди, как Ицхак Штерн, официальные и неофициальные сотрудники юденрата, принялись составлять списки сочувствующих им немцев, к которым они могли бы обратиться за помощью. В списке были и Шиндлер, и Юлиус Мадритч, житель Вены, которому лишь недавно удалось освободиться от обязанности служить в вермахте – он получил пост управляющего на заводе военной формы. Убедившись в преимуществе контрактов с Инспекцией по делам армии, Мадритч собирался открыть собственную пошивочную фабрику в пригороде Подгоже. В будущем он станет получать доход больший, чем у Шиндлера, но в том знаменательном 1940 году он жил только на жалованье. И пользовался репутацией гуманного человека – и только.


К первому ноября 1940 года Франк вынудил 23 тысячи евреев покинуть Краков. Некоторые из них перебрались в новые гетто в Варшаве и Лодзи. Можно представить себе, какое столпотворение царило на железнодорожных станциях и в отделах регистрации, но люди воспринимали все безропотно, думая: «Мы все выдержим, мы вынесем все, что они от нас требуют».

Оскар знал, что происходит, но, как и сами евреи, считал, что это всего лишь временные затруднения.


Пожалуй, этот год можно считать самым производительным в жизни Шиндлера – он со всей серьезностью отнесся к преобразованию практически обанкротившегося предприятия в солидную компанию, с которой предпочитали иметь дело правительственные учреждения.

Когда выпал первый снег, Оскар с раздражением отметил, что ежедневно на рабочем месте отсутствуют не менее шестидесяти его еврейских работников. Дело было в том, что по пути на работу их перехватывали эсэсовские патрули и заставляли чистить снег. Герр Шиндлер посетил с жалобой своего приятеля Тоффеля в штаб-квартире СС на Поморской. В один из дней, сообщил он Тоффелю, у него не вышло на работу сто двадцать пять человек!

Тоффель доверительно поведал товарищу:

– Ты должен понимать, что кое-кому из этих типов в СС плевать на производство. Они утверждают свое национальное превосходство, заставляя евреев чистить снег! Я сам этого толком не понимаю… Для них имеет какую-то ритуальную важность то, что евреи чистят снег. Рабочих перехватывают отовсюду, не только у тебя.

Оскар спросил, приносят ли жалобы и другие. Да, ответил Тоффель. А большой хозяйственный чин из отдела бюджета и планирования СС, однажды оказавшийся в обеденный час у них на Поморской, сказал: по его непоколебимому мнению, то, что в экономике рейха задействованы квалифицированные еврейские рабочие, является изменническим актом.

– И я думаю, тебе придется смириться, Оскар, – уборка снега будет продолжаться.

В мгновение ока Оскар изобразил возмущенного патриота или, скорее, разъяренного производственника.

– Если они хотят выиграть войну, – воскликнул он, – им придется избавиться от подобных «хозяйственников СС»!

– Избавиться от них? – переспросил Тоффель. – Ради бога, да такие же подонки сидят на самом верху.

В результате этого разговора Оскар принялся везде и всюду решительно защищать точку зрения, согласно которой распоряжаться своими рабочими имеет право только хозяин предприятия, а рабочие должны беспрепятственно добираться до места работы. И что никто не имеет права перехватывать их или издеваться над ними – как по пути на завод, так и обратно!

В глазах Оскара эти требования носили характер как моральной аксиомы, так и производственной.

Во всяком случае, на его фабрике.

Глава 7

Кое-кто из обитателей больших городов – Варшавы и Лодзи с их гетто, Кракова, который, стараниями Франка, должен был стать judenfrei, – уезжали в сельскую местность, чтобы затеряться среди крестьян.

Братья Рознеры, музыканты из Кракова, которым скоро доведется близко познакомиться с Оскаром, устроились в старой деревушке Тынец. Она лежала в красивой излучине Вислы, известняковый утес над ней давал приют бенедиктинскому аббатству. Хотя для Рознеров главным доводом в пользу именно этой деревушки была ее затерянность. Сюда же прибилось несколько еврейских лавочников и ремесленников из ортодоксов, с которыми у музыкантов из ночного клуба было мало общего. Но крестьяне, занятые страдой, были только рады, как Рознеры и надеялись, что у них появились музыканты.

Братья добрались сюда не прямо из Кракова, не из огромного пункта отправки, расположенного у ботанического сада на Могильской, где молодые эсэсовцы запихивали людей по грузовикам, осыпая их ругательствами и выдавая лживые обещания, что багаж с надписанными ярлычками будет доставлен им позже. Вышло так, что Рознеры прибыли в Тынец из Варшавы, где у них был ангажемент. Им удалось выбраться за день до того, как немцы окончательно перекрыли варшавское гетто – и Генри, и Леопольду, и жене Генри Манси с их пятилетним сыном Олеком.

Братьям понравилась идея перебраться в такую деревушку Южной Польши, как Тынец, недалеко от их родного Кракова. Если строгий режим немного ослабеет, они смогут на автобусе наезжать в Краков, искать работу. Манси Рознер, молодая женщина родом из Австрии, прихватила с собой швейную машину, и Рознеры открыли в Тынце небольшую портняжную мастерскую. По вечерам они играли в таверне, что стало сенсацией для такого местечка. В деревушке принимали их как нельзя лучше, хотя порой и дивились их еврейству. Но скрипка всегда была самым почитаемым из всех инструментов в Польше…

Как-то вечером случайно заехавший сюда фольксдойче (так назывались этнические немцы, которые жили в диаспоре за пределами Германии. Принадлежность к фольксдойче устанавливалась по отдельным признакам – по происхождению родителей, для которых немецкий язык был родным, по церковным записям и т. п.) услышал исполнение братьев. Фольксдойче, один из тех, якобы ради которых Гитлер и захватил страну, был работником муниципалитета Кракова. Он сообщил Генри, что хозяин Кракова – оберштурмбаннфюрер Павлу, и его заместитель – знаменитый в свое время лыжник Зепп Pope, собираются побывать в сельской местности во время уборки урожая. И он хочет, чтобы Павлу и Роре получили возможность послушать таких виртуозов, как братья Рознеры.

Как-то днем, когда скошенные снопы спокойно подсыхали на жнитве, где в воскресенье было тихо и безлюдно, вереница лимузинов проехала через Тынец, направляясь к вилле сбежавшего польского аристократа. На террасе их уже ждали наготове братья Рознеры, и, когда дамы и господа расположились в помещении, где когда-то проходили танцевальные вечера, концерт начался. Генри и Леопольд испытывали и возбуждение, и страх от той серьезности, с которой компания оберштурмбаннфюрера приготовилась слушать их. Женщины были в белых платьях и перчатках, военные – при всем параде, а штатские украшены манишками с отогнутыми уголками воротничков…

Когда слушатели так настроены, проще простого разочаровать их! Для евреев же даже такой проступок, как не оправдать ожиданий начальства в области культуры, мог стать серьезным преступлением.


Но они более чем удовлетворили аудиторию. Компания пришла в благодушное состояние, ибо услышала своего излюбленного Штрауса, сочинения Оффенбаха и Легара, Андре Мессаджера и Лео Фалла. Во время перерывов царило сентиментальное настроение.

Пока Генри и Леопольд играли, дамы и господа пили шампанское из привезенных с собой красивых бутылок.

Когда официальный концерт подошел к концу, братьев доставили вниз, к подножию холма, на котором стояла вилла, в общество собравшихся крестьян и солдат сопровождения.

Если грубые расистские оскорбления и могли иметь место, то только здесь.

Но опять-таки, едва только братья поднялись на машину с откинутыми бортами и увидели глаза толпы, Генри понял, что они в безопасности. Симпатия крестьян, сильно отдававшая национальной гордостью – в этот вечер Рознеры представляли высокую польскую культуру, – защищала их. Все напоминало добрые старые времена, и Генри поймал себя на том, что, глядя вниз, улыбается Олеку и Манси, для которой он и играл, не обращая ни на кого внимания. И в эти секунды им казалось, что земля наконец обрела покой, умиротворенная звуками музыки…

Когда все закончилось, ротенфюрер средних лет – Генри не очень хорошо разбирался в званиях СС – подошел к ним, стоявшим на грузовике и принимавшим поздравления. Кивнув им, он откровенно ухмыльнулся.

– Надеюсь, после уборки урожая вы отдохнете, как следует, – сказал он и отошел.

Братья уставились друг на друга. Когда эсэсовец уже не мог их услышать, они не удержались от искушения обсудить его слова.

– Это угроза, – убежденно сказал Леопольд. Их до мозга костей пронизало то ощущение страха, которое впервые охватило их, когда фольксдойче обратился к ним: им не удастся пережить эти времена!

Такова была жизнь на селе в 1940 году.

Как музыканты братья были востребованы все меньше, они проводили время в томительной тоске и попытках что-то продать из имущества; иногда до них доходили пугающие слухи из того сложного и яркого конгломерата, которое именовалось Краковом. Куда, как Рознеры понимали, они рано или поздно вернутся…


Осенью Эмили уехала к себе домой, и, когда Штерн в очередной раз пришел к Шиндлеру, кофе подавала уже Ингрид. Оскар не делал секрета из своих слабостей, и ему не приходило в голову, что аскет Ицхак Штерн нуждается в каких-то объяснениях присутствия Ингрид. По той же причине, когда с кофе было покончено, Оскар, подойдя к буфету, извлек из него непочатую бутылку коньяка и поставил ее на стол между собой и Штерном, словно последний и впрямь мог помочь ему расправиться с ней.

Этим вечером Штерн пришел рассказать Оскару о семье, которую мы предпочтем называть Ц.[2]: пожилой Давид и молодой Леон Ц. распространяли слухи, позволяя себе болтать даже на улицах Казимировки, что Оскар – сущий немецкий гангстер, бандит и грабитель. Однако, когда Штерн излагал эти сплетни перед Оскаром, он предпочел прибегнуть к более мягким выражениям.

Оскар понимал, что Штерн не ждет от него ответа, что он просто передал ему информацию. Но, конечно же, он должен как-то на нее отреагировать.

– То же самое я могу рассказать и о них, – бросил Шиндлер. – Они пытались нахально обчистить меня. Если хотите, можете спросить у Ингрид.

Ингрид контролировала деятельность Ц. Она была неплохим treuhander, но, поскольку ей было всего двадцать с небольшим, не обладала коммерческим опытом. Ходили слухи, что Шиндлер сам устроил девушку на это место, чтобы беспрепятственно продавать в розницу свои изделия. Тем не менее до сих пор семейство Ц. невозбранно распоряжалось в пределах своей компании. И если им не нравилась ситуация, при которой они обязаны были находиться под постоянным контролем оккупационных властей, никто не мог осуждать их за это.

Штерн отмел предложение Оскара: кто он такой, чтобы приставать к Ингрид со своими вопросами? Да и какой смысл о чем-то говорить с дечонкой?

– Они плетут паутину вокруг Ингрид, – объяснил Шиндлер. – Они являются на Липовую получать, что им полагается, на месте подменяют накладные и вывозят больше товара, чем оплачено. «Она сказала, что все в порядке», – объясняют они моим работникам. Якобы они обо всем договорились с Ингрид…

Этот щенок собрал вокруг себя компанию и стал рассказывать, что, мол, он, Шиндлер, натравил на них эсэсовцев, дабы те избили их с отцом и выкинули из дома. История варьировалась от случая к случаю: то избиение якобы произошло на фабрике Шиндлера, на складе, откуда молодой Ц. в самом деле явился с синяком под глазом и с выбитым зубом, то на улице Лимановского, в присутствии свидетелей. Человек по фамилии Ф., работающий у Оскара, приятель Ц., утверждал, что слышал, как Оскар топал ногами в своем кабинете на Липовой и угрожал стереть с лица земли старого Давида Ц. Говорилось также, что Оскар, явившись прямиком на Стародомскую, проверил кассовые книги Ц. и, набив карманы деньгами, объяснил им, что теперь в Европе царит «новый порядок», после чего ударил старого Давида в его же кабинете.

Можно ли представить себе, чтобы Оскар Шиндлер набросился на пожилого Давида с кулаками, после чего тот, весь в синяках, слег в постель? Похоже ли на него, что он мог позвонить своим друзьям в полицию, чтобы те расправились с Леоном?

И Оскар, и Ц. – они были в равной мере мошенниками, незаконно спускавшими на сторону тонны кухонной посуды, не поставляя данных об объеме продаж в Bezugschain. На черном рынке все дела решались просто и быстро. Оскар признал, что наорал на Ц., обозвав отца и сына ворами, и подстраховал себя тем, что выгреб из кассы ту выручку, которую Ц. получил за незаконно вывезенную с его склада посуду. Оскар признал также, что дал плюху молодому Леону. Но это было все, что он себе позволил.

Сами же Ц., семью которых Штерн знал с детства, вполне заслуживали своей репутации. Они не были уголовниками в прямом смысле слова, но ухо надо было с ними держать востро, особенно в подобных ситуациях, ибо, когда их ловили за руку, они сразу же начинали вопить: мол, держи вора!

Штерн знал, что Леон Ц. в самом деле ходил какое-то время в синяках. Леон гордился ими и собирался извлечь из них все, что только возможно. Избиения эсэсовцами и в самом деле случались повсеместно, но для этого могли быть десятки причин. Штерн не сомневался, что Оскар никогда не обратился бы к СС за такого рода одолжением. Более того, его не покидало ощущение, что верить или не верить всему, что сказано по этому поводу, совершенно несущественно для его замыслов. Это станет существенным, если герр Шиндлер действительно проявит пример грубости и жестокости. Отдельные огрехи и оплошности не имели значения для целей Штерна. Будь Оскар без греха, не было бы у него в настоящем такой квартиры и не ждала бы его Ингрид в спальне.

И к тому же (Штерн твердил это себе снова и снова) – Оскар может спасти их всех: господина и госпожу Ц., Леона Ц., господина X., фроляйн М., старую секретаршу Ц. – с чем они всегда соглашались, но предпочитали при этом продолжать мусолить эту дурацкую историю с синяками…


Этим же вечером Ицхак Штерн принес известие и о приговоре Мареку Биберштейну. Он получил два года тюремного заключения, этот Марек Биберштейн, председатель юденрата, или, точнее, бывший им до ареста. В других городах юденрат был неизменным объектом поношений со стороны еврейского населения, ибо его основной обязанностью было составление списков тех, кого насильственно выгоняли на работу или отправляли в лагеря. Немецкая администрация видела в юденрате орган, выполняющий их приказы. Но в Кракове Марек Биберштейн и его кабинет продолжали рассматривать себя как буфер между военным комендантом Кракова Шмидтом, а позже комендантом Павлу – с одной стороны, и еврейскими обитателями города – с другой. 13 марта 1940 года в немецкой газете Кракова доктор Дитрих Редекер заявил, что во время визита в юденрат был поражен контрастом между его коврами и бархатными креслами – и бедностью, запущенностью еврейского квартала в Казимировке. Стараясь получить кое-какие доходы, сотрудники юденрата, скорее всего, допустили те же ошибки, какие до них совершили их собратья в Лодзи и Варшаве, щедро позволяя богатым откупаться от внесения в рабочие списки и включая в них бедняков в обмен на миску супа и ломоть хлеба. Но даже позже, в 1941 году, Биберштейн и его штат по-прежнему пользовались уважением краковских евреев.

Первый состав юденрата состоял из двадцати четырех человек, преимущественно интеллектуалов. Каждый день, по пути к себе в Заблоче, Оскар проходил мимо их углового здания, в котором находилась куча отделов – что-то вроде настоящего кабинета министров, где каждый член совета отвечал за свой участок работы. Шенкер занимался сбором налогов, Штейнберг строительством – существенный пункт для сообщества, в котором люди постоянно уезжали и приезжали: на этой неделе часть беженцев перебирается в маленькую деревушку, на следующей – приезжает обратно в город, не в силах вынести ограничений крестьянского быта…

Леон Салпетер, фармацевт по профессии, занимался одним из учреждений социального вспомоществования. Существовали отделы по вопросам питания, похоронных услуг, здоровья, выездных документов, по вопросам экономики, административных служб, культуры и даже – при угрозе полного исчезновения евреев как народа – образования.

Биберштейн и его совет исходили из убеждения, что евреев, изгнанных из Кракова, ждет плохой конец, и поэтому решили прибегнуть к древней стратегии – взяткам. Из казны юденрата на эти цели было выделено 200 тысяч злотых. Биберштейн и секретарь по внутренним делам Хаим Голдфлусс нашли посредника, фольксдойче по фамилии Рейхерт, человека, у которого были контакты и с СС, и с городской администрацией. В задачу Рейхерта входило передать деньги целому ряду официальных лиц, начиная с оберштурмфюрера (звание в СС, эквивалентное младшему лейтенанту) Зейбеерта – офицера, осуществлявшего связь между юденратом и городской администрацией. За эту сумму официальные лица должны были разрешить 10 тысячам евреев из краковской общины оставаться по домам, невзирая на приказ Франка. То ли Рейхерт оскорбил чиновников, решив взять себе слишком большой процент за услуги, оставив на их долю слишком мало, то ли вовлеченные лица, поняв, что самым большим желанием генерал-губернатора Франка остается сделать Краков «юденфрай», сочли слишком опасным получение взятки – в ходе судебного процесса выяснить так и не удалось. Биберштейн получил два года в тюрьме Монтелюпич, а Голдфлусс – шесть месяцев в Аушвице. Сам Рейхерт заработал восемь лет. Тем не менее все понимали, что они пройдут у него куда легче, чем сроки у первых двоих.


Шиндлер лишь покачал головой, услышав, на каких шатких основаниях было выложено двести тысяч злотых.

– Рейхерт жулик, – пробормотал он.

Всего десять минут назад обсуждалась тема, являются ли он и Ц. жуликами, – и вопрос так и остался открытым. Но относительно Рейхерта сомнений у него не было.

– Я бы мог объяснить им, что в лице Рейхерта они имеют дело с жуликом, – продолжал он.

Исходя из своих философских принципов, Штерн заметил, что наступают времена, когда людям не останется ничего иного, как вести дела с жуликами.

При этих словах Шиндлер от души, откровенно и жизнерадостно расхохотался.

– Большое спасибо, друг мой, – сказал он Штерну.

Глава 8

В этом году Рождество было не таким уж мрачным. И все же обстановка навевала непреходящее уныние, о чем напоминали и снежные заносы, скрывшие парк по другую сторону от квартиры Шиндлера, и густые шапки снега, казалось, навечно утвердившиеся на кровле Вавельского замка. Теперь никто уже не верил в быстрое разрешение положения дел: ни солдаты, ни поляки, ни евреи по обе стороны реки.

В это Рождество для своей польской секретарши Клоновской Шиндлер приобрел пуделька – забавную парижскую штучку, которого где-то раздобыл Пфефферберг. В подарок Ингрид он купил драгоценности и пару украшений послал милой Эмилии в Цвиттау. Пуделей сейчас не так-то легко разыскать, сообщил Леопольд Пфефферберг. Вот драгоценности – сущий пустяк. Сейчас такие времена, что камни то и дело переходят из рук в руки…

Оскар продолжал поддерживать одновременные отношения с тремя женщинами, не говоря уже о случайных встречах с другими, казалось, не испытывая особых трудностей, которые часто выпадают на долю ловеласов. Гости, посещавшие его апартаменты, не могли припомнить, чтобы Ингрид когда-нибудь была в плохом настроении. Она неизменно оставалась доброй и симпатичной девушкой. А Эмили, у которой были куда более веские основания возмущаться, обладала слишком большим чувством собственного достоинства для того, чтобы устраивать Оскару сцены, которых он более чем заслуживал. Если у Клоновской и были какие-то претензии, они никоим образом не сказывались ни на ее поведении в приемной ДЭФ, ни на ее преданности герру директору. Можно было предположить, что при том образе жизни, который вел Оскар, стычки между разгневанными женщинами – обычное дело. Но никто из многочисленных друзей Оскара и его работников (а свидетелей его плотских грехов, которые при случае были не против позубоскалить над ними, имелось более чем достаточно) не могли припомнить ничего подобного.

Предположить, как это делали некоторые, что всех его женщин устраивало даже частичное обладание Оскаром, значило бы унизить их женское достоинство. Может быть, дело заключалась в том, что, если вы изъявляли желание поговорить с Оскаром о таком предмете, как верность, в глазах у него появлялось искреннее детское удивление, словно вы пытались втолковать ему теорию относительности, которую можно было понять только в результате не менее пяти часов неустанной концентрации. У Оскара никогда не было этих пяти часов, и он никогда не смог бы сконцентрироваться на подобной проблеме.

Если только речь шла не о матери.


Рождественским утром, отдавая дань ее памяти, Оскар отправился к мессе в церковь Святой Девы Марии. Над высоким алтарем зияла пустота, где еще несколько недель назад резной деревянный триптих Вита Ствоша привлекал внимание молящихся своей божественной красотой. Пустое пространство и убогость каменной кладки на том месте, где был триптих, отвлекала и раздражала герра Шиндлера.

Кто-то украл триптих. Он был отправлен в Нюрнберг. До чего гнусным стал этот мир!

Однако дела его этой зимой, как и прежде, шли просто отлично. С началом года его друзья из Инспекции по делам армии стали намекать Оскару, что неплохо было бы организовать цех по производству противотанковых снарядов. Снаряды интересовали Оскара куда меньше, чем кастрюли и сковородки. Производство посуды не доставляло практически никаких хлопот. После разделки металл шел под прессы, отштампованное изделие окунали в ванну и обжигали при соответствующей температуре. Не надо было тщательно калибровать оборудование, ибо сковородки не требовали такой точности, как оружие. Снаряды нельзя было продавать из-под прилавка, а Оскару нравилась торговля с черного хода – нравилась своим спортивным азартом, отсутствием бумажной волокиты и тем, что, несмотря на сопряженные с ней опасности, позволяла быстро оборачиваться деньгам.

Но, понимая, что причастность к политике пойдет ему на пользу, он все же организовал участок по производству вооружения, поставив несколько мощных прецизионных прессов «хило» и станки для обработки снарядных гильз, которые заняли целый ряд во втором цехе. Организация такого участка была довольно хлопотным делом: несколько месяцев планирования, размещения оборудования и проведения испытаний, прежде чем появилась первая качественная гильза. Однако в результате огромные прессы «хило» позволили Шиндлеру увереннее смотреть в непредсказуемое будущее; по крайней мере теперь он имел дело с настоящей военной индустрией.


Еще до того, как прессы «хило» были смонтированы и отлажены, Оскар стал получать сигналы от своих друзей из СС на Поморской, что близится время организации еврейского гетто. Он рассказал об этих слухах Штерну, дав понять, что тревожиться пока не стоит. Ну да, заметил Штерн, об этом поговаривают, слово произнесено. Кое-кто уже предвидел такое развитие событий. Мы окажемся внутри, а враги останутся снаружи. Мы сможем заниматься своими делами. Никто не будет завидовать нам, даже камни на улицах. Вокруг гетто будут возведены непроницаемые стены. И они станут зримым выражением катастрофы.

Указ «ген. – губ. 44/91», датированный 3 марта, был опубликован в ежедневных газетах Кракова, его зачитывали и через громкоговорители машин, разъезжавших по Казимировке. Находясь на участке вооружений, Оскар услышал, как один из его немецких техников прокомментировал новость.

– Разве им там не будет лучше? – спросил техник. – Ведь всем известно, что поляки их ненавидят.

Указ объяснялся точно так же: организация закрытого еврейского квартала необходима, чтобы устранить расовые конфликты в генерал-губернаторстве. Пребывание в гетто будет носить обязательный характер для всех евреев, но обладатели соответствующих рабочих удостоверений смогут отправляться из гетто на работу в город, возвращаясь по вечерам обратно. Гетто будет размещено в пригороде Подгоже, по ту сторону реки. Конечный срок для переезда определен – 20 марта. В его пределах вопросами размещения будет ведать юденрат, а те поляки, которые в настоящее время живут на территории гетто и которым придется переезжать, должны обращаться в соответствующие квартирные отделы в других частях города.

К указу прилагалась карта нового гетто. С севера оно ограничивалось рекой, с востока – железнодорожной линией на Львов, с юга – холмами за Рекавкой, а с запада – площадью Подгоже.

Здесь должно было разместиться огромное количество народа.

Предполагалось, что репрессии теперь обретут какую-то форму и, при всей ограниченности будущего, евреи получат возможность хоть как-то предугадывать его.


Для таких людей, как Иуда Дрезнер, оптовый торговец текстилем, которому довелось познакомиться с Оскаром, предыдущие полтора года были сплошной чередой ограничительных распоряжений, грабежей и конфискаций. Он потерял контакты с кредитным агентством, свою машину и квартиру. Его банковский счет был заморожен. Школа, куда ходили его дети, закрылась, а если бы не закрылась, их все равно ждало исключение из нее. Фамильные драгоценности были конфискованы, как и радиоприемник. Ему и его семье запрещалось появляться в центре Кракова, он не имел права невозбранно ездить в трамвае – он и ему подобные могли пользоваться только специальными вагонами. Его жена, дочь и сыновья то и дело попадали в облавы, их в принудительном порядке гнали убирать снег или на другие тяжелые и грязные работы. И когда их силой загоняли на грузовик, никогда нельзя было знать, как долго продлится их отсутствие, не попадут ли они во время работы под надзор сумасшедшего охранника с пальцем на спусковом крючке…

Твердая почва уходила из-под ног, возникало ощущение, что ты стремительно катишься в бездонную яму. Но, может, дном ее и должно оказаться гетто, где хотя бы удастся привести в порядок свои мысли?

Евреи Кракова были приучены – точнее, это было у них в крови – к мысли о существовании гетто. И когда наконец решение было принято – само это слово прозвучало для них успокоительно, вызывая воспоминания о ряде предков, обитавших в нем. Их дедушкам не разрешалось выбираться за пределы гетто в Казимировке вплоть до 1867 года, когда Франц-Иосиф подписал декрет, разрешавший евреям жить в городе всюду, где они пожелают. Циники утверждали, что австрийцам было необходимо откупорить Казимировку, разместившуюся в излучине притока реки недалеко от Кракова, чтобы польские рабочие могли найти себе пристанище недалеко от работы. Тем не менее старики из Казимировки относились к Францу-Иосифу с нескрываемым уважением – так же, как и в тех местах, где прошло детство Оскара Шиндлера.

Хотя они с таким запозданием получили свободу, среди пожилых краковских евреев жила ностальгия по старому гетто в Казимировке. Да, понятие гетто включало в себя грязь и запущенность, переполненные жилища, необходимость занимать очередь к умывальнику, споры из-за мест для сушки белья. Зато оно предоставляло евреям священное право беспрепятственно заниматься своими делами, изучать свои бесценные науки, распевать свои песни и обсуждать идеи сионизма, сидя бок о бок в кофейнях, где было вдоволь если не сливок, то хотя бы идей. Из гетто Лодзи и Варшавы доходили зловещие слухи. Но все продолжало идти по плану: под гетто в Подгоже было отведено достаточно места и, если свериться с картой, становилось понятно, что гетто займет площадь чуть ли не в половину Старого города. Хотя пределы его были ограничены, давки тут, во всяком случае, не предполагалось.


Кроме того, появилось распоряжение достаточно успокоительного характера, которое обещало евреям защиту от их польских соотечественников. С начала 30-х годов в Польше процветала продуманно организованная межрасовая неприязнь. Когда началась Депрессия и упали цены на сельскохозяйственную продукцию, польское правительство санкционировало организацию антисемитских политических групп, которые утверждали, что евреи являются причиной всех проблем. Санация, Партия Морального Очищения маршала Пилсудского, после смерти старого вождя заключила союз с лагерем Национального Единства – группой правых воззрений, травившей евреев. Премьер-министр Сладковски так и объявил в парламенте: «Экономическая война евреям? Отлично!» Вместо того чтобы ввести для крестьян земельную реформу, Санация побуждала их в рыночные дни присматриваться к еврейским прилавкам как к символу исчерпывающего объяснения, почему сельская Польша так бедна. Начавшись в Гродно в 1935 году, в нескольких городах прошли еврейские погромы. Польские законодатели одержали победу, и еврейские предприятия начали задыхаться под гнетом новых законов о банковских кредитах. Промышленные гильдии закрывали свои двери перед еврейскими ремесленниками, а университеты ввели квоту – или, как они сами, испытывая приверженность к классикам, называли ее – rumbus clausus aut nullus (количество ограниченное или равное нулю) на поступление еврейских студентов. Факультеты уступили настойчивым требованиям Национального Союза, чтобы евреям отводились специальные скамьи в аудиториях, с левой стороны лекционных залов. Привычным делом в польских университетах стали случаи, когда яркие, симпатичные и одаренные девушки из семей городского еврейства выбегали из аудиторий, спасаясь от бритв, которыми полосовали их лица серьезные молодые люди из Союза Национального Единства.

В первые же дни немецкой оккупации завоеватели были удивлены той радостной готовностью, с которой поляки указывали на имущество, принадлежавшее евреям, и скручивали по рукам и ногам погруженных в молитву евреев, пока немцы выщипывали ортодоксам бороды или, не мудрствуя лукаво, уродовали им лица штыками.

Но в марте 1941 года еще верили обещаниям немцев оберечь евреев от эксцессов польских националистов…


Хотя евреи Кракова не выражали громогласно свою радость, складывая вещи для переезда в Подгоже, чувствовалось странное настроение – как будто они возвращались домой, переходя ту черту, за которой, если повезет, можно не опасаться грабежей и издевательств. Во всяком случае, даже те, кто нашел себе пристанище в деревушках вокруг Кракова – таких как Величка, Неполомице, Лишницы, Муроване и Тынеца, – заторопились в Краков, опасаясь не успеть до 20 марта, пусть даже их и ждала жизнь безо всяких удобств. Потому что гетто по самой своей природе, по определению, означало возможность выжить, пусть даже время от времени подвергаясь нападениям.

Гетто означало стасис – стабильность вместо неопределенности.


Появление гетто внесло некоторое неудобство в жизнь Оскара Шиндлера. Он привык, покидая свою роскошную квартиру на Страшевского, проезжать мимо величественного утеса Вавельского замка, перекрывавшего доступ к городу, подобно пробке в горлышке бутылки, затем пересекать Казимировку, по мосту Костюшко – и сворачивать налево, к своей фабрике в Заблоче.

Теперь этот маршрут был перекрыт стенами гетто.

Проблема была не так уж существенна, но она снова вызвала к жизни мысль, что имеет смысл оборудовать квартиру на верхнем этаже административного здания на Липовой. Это было недурное здание, возведенное в стиле Вальтера Гроппиуса: обилие стекла и света, роскошная кирпичная кладка у въезда…

Когда бы в эти мартовские дни Оскар ни проезжал через город, направляясь в Заблоче, он видел, как упаковывались евреи Казимировки, как с раннего утра вереницы их двигались по Страдомской, толкая и таща за собой тележки, нагруженные стульями, матрацами и часами – добром, которое перетаскивалось в гетто. Их семьи обитали в Казимировке еще с тех незапамятных времен, когда приток большой реки, называвшийся Старая Висла, отделил этот островок от центра. Точнее, с тех времен, когда Казимир Великий пригласил их обосноваться в Кракове, который тогда, как и все прочие города, был опустошен проклятием Черной Смерти – чумы. Оскар смотрел на них и думал о том, что более пятисот лет назад их предки вот так же добирались до Кракова, толкая перед собой тележки со скарбом…

И теперь они уходили из него – казалось, с теми же тачками.

Приглашение Казимира отменено.

Во время утренних поездок по городу Оскар заметил, что по плану городские трамваи должны двигаться по Львовской – через самый центр гетто. Стены, подходящие к путям, возводились руками польских каменщиков, все проходы перекрывались цементными преградами. Все двери трамваев при въезде в гетто должны были оставаться наглухо закрытыми, транспорт не имел права останавливаться, пока опять не выезжал в Umwelt — арийский мир, на угол улиц Львовской и Кинги.

Оскар понимал, что люди все равно будут пользоваться трамваями. Закрытые двери, езда без остановок, пулеметы на стенах – все это не имело значения. Людей-то не изменишь! Все равно они будут проникать внутрь – какая-нибудь преданная польская горничная с пакетиком сосисок. И люди будут выбираться за стены гетто, все эти лихие молодые атлеты вроде Леопольда Пфефферберга, и в их карманах будут лежать драгоценные камни или пачки оккупационных злотых, а может, зашифрованное послание для партизан. Люди будут использовать малейшую возможность выйти за пределы запертых дверей, выскользнуть из-за непроницаемых стен…


С 20 марта евреи, работавшие у Оскара, не должны были получать зарплату, ибо предполагалось, что они будут существовать исключительно за счет своих продуктовых карточек. Вместо этого он должен был платить определенную сумму штаб-квартире СС в Кракове. И Оскар, и Мадритч – оба испытывали нравственные терзания, ибо понимали, что войне рано или поздно придет конец, и рабовладельцы, подобно тому, как это было в Америке, будут подвергнуты позору и выставлены на всеобщее поношение. Суммы, которые они должны были выплачивать шефу полиции, были определены стандартами главного административно-хозяйственного отдела СС: семь с половиной марок в день за квалифицированного рабочего, пять рейхсмарок – за неквалифицированных и женщин. Надо сказать, что цены эти были все же дешевле, чем на свободном рынке рабочей силы. Но и у Оскара, и у Юлиуса Мадритча ощущение морального дискомфорта перевешивало материальную выгоду.

В том году платежные ведомости вообще мало беспокоили Оскара. Он никогда не был идеальным бизнесменом. В молодости отец часто упрекал его, что он легкомысленно относится к деньгам. Еще будучи простым коммивояжером, он обзавелся двумя автомашинами – в надежде, что слух о них дойдет до Ганса и тот будет потрясен. Теперь же, в Кракове, он мог позволить себе целую «конюшню» – бельгийская «Минерва», «Майбах», кабриолет «Адлер» и «БМВ».

Быть расточительным и при этом преуспевать куда больше, чем бережливый отец, – это была одна из тех побед, которые Оскар хотел одержать над жизнью.

Так же относился к этому и Мадритч. Его предприятие по пошиву обмундирования находилось в западной части гетто, в миле (или около того) от эмалировочной фабрики Оскара. Дела у него шли настолько хорошо, что он уже подумывал об открытии аналогичного предприятия в Тарнуве. Он так же пользовался симпатией и расположением Инспекции по делам вооруженных сил: доверие к нему было столь велико, что он получил кредит в миллион злотых из Эмиссионного банка.

Однако какие бы этические терзания они ни испытывали, ни Оскар, ни Юлиус не считали, что как предприниматели несут на себе моральные обязательства избегать приема на работу евреев, которые им были нужны. Имелись определенные препятствия, но, поскольку оба они были прагматиками, пасовать перед ними было не в их стиле. Ицхак Штерн, а также Роман Гинтер – бизнесмен, представлявший отдел трудоустройства юденрата, связались с Оскаром и Юлиусом, попросив их принимать на работу как можно больше евреев. Целью ставилось – обеспечить хоть какое-то экономическое существование гетто.

На этом этапе Штерн и Гинтер сошлись во мнении, что евреи, которые представляют экономическую ценность для разбухшей империи, испытывавшей нужду в квалифицированной рабочей силе, пока избавлены от худшей судьбы. С чем согласились и Шиндлер с Мадритчем.


Итак, в течение двух недель евреи перетаскивали свои повозки через Казимировку и по мосту, сосредоточиваясь в Подгоже. Семьям из среднего класса помогала толкать тележки их польская прислуга. На дне тележек лежали еще сохранившиеся брошки и меховые шубы, прикрытые скарбом из матрацев вперемешку со сковородками и кастрюлями с длинными ручками. Толпы поляков на Страдомской и Старовислинской веселились, кидая в них грязью:

– Евреи уходят, евреи уходят! Пока, евреи!

За мостом наспех возведенные деревянные ворота встречали новых обитателей гетто. Украшенные фестонами из светлой свежеоструганной древесины, которые придавали им какой-то причудливый вид, они включали в себя и две широкие арки для трамваев, которые, пересекая гетто, возвращались в собственно Краков, а сбоку размещалась будка охраны из такой же светлой древесины. Над аркой красовалась надпись на иврите, которая должна была вселять спокойствие.

«ЕВРЕЙСКИЙ ГОРОД», – оповещала она.

Вдоль стороны гетто, выходящей к реке, была натянута высокая изгородь из колючей проволоки, а все прочие проходы в гетто перекрыты цементными плитами трехметровой высоты с закругленными навершиями, напоминавшими ряды могильных надгробий, поставленных неизвестным мертвецам.

У ворот гетто навьюченных евреев встречали представители отдела внутренних дел юденрата. Если у поселенца были жена и большая семья, он мог рассчитывать на две комнаты и право пользоваться кухней. Даже в этом случае, после нормальной жизни в 20-х и 30-х годах, было мучительно трудно делить личную жизнь с другими семьями, с иными привычками, правилами, с другими, порой неприятными запахами. Матери плакали, а отцы говорили: могло быть и хуже; и, цыкая дырявыми зубами, сокрушенно качали головами. Ортодоксам приходилось с отвращением смиряться с присутствием в одной с ними комнате либералов.

К двадцатому марта переселение было закончено.

Теперь любой еврей, оставшийся за пределами гетто, подвергался опасности, которая могла в лучшем случае кончиться штрафом. Внутри же – по крайней мере в настоящий момент – можно было хоть как-то жить.


Двадцатитрехлетней Эдит Либгольд была предоставлена комната на первом этаже, которую она делила с матерью и ребенком. Падение Кракова восемнадцать месяцев назад ввергло ее мужа в мрачное настроение, граничащее с отчаянием. Он то и дело уходил из дому, пытаясь выяснить, какие у него есть возможности. Он носился с идеями, что удастся уйти в леса, куда-то сбежать.

Однажды он ушел – и больше не вернулся.

Из крайнего окна комнаты перед Эдит Либгольд открывался вид на Вислу, затянутый частоколом колючей проволоки путь в другую часть гетто – в больницу на Венгерской, он тянулся через плац Згоды – единственную площадь на территории гетто.

На второй день пребывания в пределах этих стен она всего на двадцать секунд разминулась с грузовиками СС, забиравшими всех встречных в город на принудительные работы по уборке снега и погрузке угля. По слухам, такие команды возвращались обратно, потеряв несколько своих членов. Но более всего Эдит опасалась оказаться в грузовике, когда она спешила в аптеку Панкевича, а через двадцать минут ребенка надо было кормить. Чтобы уберечься от захватов, Эдит с подругой отправилась в отдел занятости. Если ей удастся получить сменную работу, по ночам за ребенком присмотрит мать.

В эти первые дни отдел был переполнен. В распоряжении юденрата находились собственные полицейские силы – Ordnungsdienst (OD), организованные и предназначенные для поддержания порядка в гетто, и молодые люди в фуражках и с нарукавными повязками наводили теперь порядок в очереди перед конторой.

Группа, включавшая Эдит Либгольд, уже подходила к дверям, болтая, чтобы убить время, когда к ней подошел невысокий человек средних лет в коричневом пиджаке и при галстуке. С одинаковой уверенностью можно было предположить, что его привлекли и яркая внешность Эдит, и ее раскованное поведение. Поначалу все решили, что он решил подцепить Эдит.

– Послушайте, – сказал он. – Чем тут торчать… есть некая эмалировочная фабрика в Заблоче…

Назвав адрес, он увидел, какое воздействие произвел. Заблоче вне пределов гетто, сказал он им. Там можно меняться чем угодно с польскими рабочими. И ему нужно десять здоровых женщин для работы в ночную смену.

Девушки скорчили физиономии, словно у них был большой выбор занятий и они могли отказаться от его предложения.

Работа не тяжелая, заверил он их. И их будут учить. Его имя, сказал подошедший, Абрахам Банкер. Он управляющий. Владелец фабрики, конечно, немец.

– Какого сорта немец? – спросили его.

Банкер улыбнулся, словно у него появилась возможность разом удовлетворить их пожелания. Неплохой, сказал он им.

Этим же вечером Эдит Либгольд встретилась с остальными работницами ночной смены на эмалировочной фабрике и через все гетто, под охраной еврейской службы порядка, направилась в Заблоче. По пути они задавали вопросы относительно Дойче Эмалфабрик.

Суп там дают наваристый, сказали ей.

– Бьют? – спросила она.

Там это не принято, сказали ей. Там не то, что на заводе бритвенных лезвий Бекмана. Скорее как у Мадритча. У Мадритча жить можно, и у Шиндлера тоже.

При входе на предприятие новые работники ночной смены были отозваны Банкером из колонны, и он отвел их наверх, где, миновав пустые письменные столы, они оказались перед дверью с надписью «Директор». Эдит Либгольд услышала низкий грудной голос, который пригласил их войти.

Герр директор встретил их, сидя на краю стола с сигаретой. Его волосы, цвет которых колебался между блондином и светлым шатеном, были недавно подстрижены; на нем красовались двубортный пиджак и шелковый галстук. Он выглядел как человек, который уже собрался на званый обед, но задержался специально, чтобы сказать им несколько слов. Он был высок, и широкоплеч, и – это бросалось в глаза – еще очень молод. От такой воплощенной мечты гитлеризма Эдит ожидала услышать лишь лекцию о военных усилиях и о необходимости увеличить выпуск продукции.

– Я хотел бы поприветствовать вас, – сказал он по-польски. – Вы стали частью коллектива этого предприятия. – Он отвел глаза в сторону; может, даже ему в голову пришла мысль: «Не стоило им этого говорить…»

Затем, не моргнув глазом, без всяких вступлений и многозначительных жестов, он сказал им:

– Работая здесь, вы будете в безопасности. Если вы останетесь здесь, то выйдете с фабрики живыми после войны.

Затем, пожелав всем спокойной ночи, он оставил кабинет, дав Банкеру возможность попридержать новоприбывших на верхней площадке лестницы, чтобы герр директор успел спуститься первым и сесть за руль своей машины.


Обещание поразило их.

Оно прозвучало словно глас божий.

Каким образом простой человек может им это гарантировать? Но Эдит Либгольд поймала себя на том, что сразу же и безоговорочно поверила ему. Не только потому, что ей хотелось верить; не потому, что клюнула на приманку бессмысленных обещаний. А потому, что в долю секунды она поняла: обещание герра Шиндлера продиктовано не мнением, а убеждением.


Новый набор женщин на ДЭФ получал инструкции, испытывая сладостное головокружение. Словно какая-то рехнувшаяся старая цыганка, даже не получив подаяния, пообещала им, что любая из них выйдет замуж за графа. Слова Шиндлера решительно изменили отношение Эдит Либгольд к жизни. И если бы даже ее стали расстреливать, она, скорее всего, возмутилась бы: «А герр директор сказал, что этого не может быть!»

Работа не требовала никаких умственных усилий. Захватами на длинных рукоятках Эдит переносила посуду из ванн для эмалирования в печь для обжига. И все время в ушах у нее звучало обещание герра Шиндлера. Только сумасшедший может высказывать его с такой абсолютной уверенностью, не моргнув глазом! Но он явно не был умалишенным. Он был деловым человеком, который спешил на какой-то обед. Но он должен знать. Это означало, что у него был какой-то иной подход, другой взгляд, он имел отношение или к богу, или к дьяволу, во всяком случае, к порядку вещей – уж точно. Но, с другой стороны, его внешний вид, его холеные руки с золотыми кольцами меньше всего отвечали представлениям об ясновидцах. Руки его привыкли держать бокал с вином; у него были руки мужчины, вызывавшие желание ощутить исходящую от них ласку. Она снова и снова возвращалась к мысли, что он просто сумасшедший или крепко выпил – она искала какие-то мистические объяснения той уверенности, которой преисполнилась после слов герра директора.


В этом году и в последующее время такие же размышления не покидали и всех остальных, кому Оскар Шиндлер дал столь же твердые обещания. Кое-кто пытался понять, есть ли под ними какое-то основание. Если этот человек ошибается, если при всей своей власти он столь необдуманно бросает слова, то, значит, нет бога, и нет человечности, и хлеба нет, и нет горчичного зерна на земле…

Глава 9

Этой весной Оскар, оставив свое предприятие в Кракове, направился в своем «БМВ» на запад, пересек границу и – через пробуждающиеся к жизни весенние леса – взял курс на Цвиттау. Он должен был повидаться с Эмили, со своими тетками и сестрой. Все они объединились в непримиримом союзе против его отца; они старательно поддерживали огонь, возжженный в честь мученичества его матери. И если было какое-то сходство между униженным положением его матери и его жены, то Оскар Шиндлер – в своем пальто с меховыми отворотами, уверенно держащий руль с небрежным изяществом, что не мешало ему время от времени брать очередную турецкую сигарету из бардачка, – его не видел. Он любил навещать своих теток, ему нравилось, как они восторженно всплескивали ладошками, восхищаясь покроем его сюртука. Его младшая сестра вышла замуж за одного из начальников железной дороги и жила в уютной квартирке, предоставленной железнодорожным руководством. Ее муж был важной фигурой в Цвиттау – с его транспортным узлом и огромными грузовыми пакгаузами. Оскар попил чаю с сестрой и ее мужем и позволил себе немного шнапса.

В общем, дети Ганса Шиндлера жили очень даже неплохо.

Конечно, именно сестра Шиндлера заботилась о фрау Шиндлер во время ее последней болезни, а сейчас она втайне посещала отца и общалась с ним. Она не могла позволить себе ничего большего, кроме как осторожно намекнуть на возможность примирения, что она и сделала во время чаепития, получив в ответ неопределенное ворчание.

Позже Оскар еще раз пообедал – дома, с Эмили. Она была искренне рада его присутствию в эти праздничные дни. Они вместе, подобно старомодной добропорядочной паре, посетили пасхальную службу. Празднование прошло как нельзя лучше, а потом они церемонно танцевали весь вечер, хотя за столом держались с несколько отчужденной вежливостью. В глубине души оба они – и Оскар, и Эмили – были поражены странной особенностью их брака: он и давал, и получал куда больше в отношениях с чужими людьми, с работниками своей фабрики, но только не с ней.

Проблема, довлеющая над ними, заключалась в том, что они никак не могли решить, стоит ли Эмили перебираться к нему в Краков. Если она отказалась бы от своих апартаментов в Цвиттау, пустив в них жильцов, ей пришлось бы насовсем застрять в Кракове. Она считала своей святой обязанностью быть вместе с Оскаром; на языке моральных категорий католической теологии ее отсутствие в доме служило «поводом к случайному греху». Однако жизнь с ним в чужом городе могла быть приемлема только в том случае, если он внимательно, чутко и предупредительно будет относиться к ее чувствам. Беда же с Оскаром заключалась в том, что на него нельзя было положиться – он не собирался отказываться от своих пороков. Беспечный, то и дело под хмельком, с неизменной улыбкой на губах – казалось, он не сомневался, что, если ему понравится какая-нибудь девушка, она должна тоже сразу проникнуться к нему симпатией.


Нерешенный вопрос о переезде в Краков настолько давил на них, что после окончания обеда он извинился, покинул жену и направился в кафе на главной площади. Это заведение нередко посещали горные инженеры, мелкие дельцы и случайные коммивояжеры, имеющие дело с армейскими офицерами. Среди посетителей он с удовольствием разглядел своих друзей времен увлечения мотоциклом. Большинство из них были в форме вермахта. Они выпили коньячка. Кое-кто выразил удивление, что такой здоровый мужик, как Оскар, до сих пор не в мундире.

– Хватает дел и с производством, – проворчал он. – Более чем хватает.

Воспоминания о днях юности, о мотоциклах захватили их. Посыпались шутки по поводу аппарата, который Оскар собрал по кусочкам еще старшеклассником. Сколько было грохота! Да уж, его пятисоткубовый «Галлони» грохотал на славу. Шум в кафе нарастал по мере того, как падал уровень коньяка в бутылках. И к концу ужина они превратились в компанию старых школьных друзей: их лица сияли, словно они вновь обрели утраченный смех – да так оно и было на самом деле…

Затем один из них посерьезнел.

– Послушай, Оскар. Тут обедает твой отец, и он всегда в одиночестве.

Оскар Шиндлер смотрел в рюмку с коньяком. Лицо его побагровело, но он лишь пожал плечами.

– Тебе надо бы поговорить с ним, – поддакнул кто-то.

– Бедный старик, от него осталась лишь тень.

Оскар сказал, что он лучше пойдет домой, и начал было вставать, но руки приятелей вцепились ему в плечи, заставив снова сесть.

– Он знает, что ты здесь, – убеждали его они.

Двое уже отправились в пристройку к залу и уговаривали старого Шиндлера присоединиться к их обеду. Оскар, охваченный паникой, наконец поднялся, но, пока он рылся в карманах в поисках бумажника, из зала, влекомый двумя молодыми людьми, появился Ганс Шиндлер, на лице которого было страдальческое выражение. Оскар оцепенел, увидев его. Как бы он ни гневался на своего отца, он всегда считал, что, если им и суждено вновь сблизиться, путь этот придется пройти ему. Старик был слишком горд.

А вот сейчас он позволил, чтобы его привели к сыну.

Пока их подталкивали друг к другу, первой реакцией старика стала смущенная улыбка, сопровождаемая движением бровей. Эта знакомая улыбка повергла Оскара в смятение. «Я ничего не мог поделать, – словно бы хотел сказать ему Ганс. – И брак, и все остальное, что было между твоей матерью и мною, – все это шло по своим законам».

Мысль, скрывавшаяся за этой улыбкой, могла быть и другой, но этим же вечером Оскар видел точно такое же выражение на другом лице – на своем собственном, когда, глядя на себя в зеркало в холле квартиры Эмили, он пожал плечами: «И брак, и все прочее – все идет по своим собственным законам». Он обменялся этим взглядом с самим собой, и вот об этом же дает ему понять его отец…

– Как поживаешь, Оскар? – спросил Ганс Шиндлер.

Последнее слово прозвучало со зловещей одышкой. Здоровье отца стало куда хуже по сравнению с теми временами, когда он помнил его.

Оскар Шиндлер решил, что даже герр Ганс Шиндлер заслуживает человеческого отношения – это была мысль, с которой он был не в состоянии смириться за чаепитием у своей сестры; и, обняв старика, он трижды расцеловал его в обе щеки. Почувствовав прикосновение отцовской щетины, он не смог удержаться от слез в окружении компании инженеров, солдат и бывших мотоциклистов, аплодировавших этой трогательной сцене.

Глава 10

Советник юденрата Артур Розенцвейг, который по-прежнему считал, что он отвечает за здоровье, жизнь и продовольственный рацион обитателей гетто, настоятельно внушал еврейской полиции гетто, что они служат обществу. Он пытался внушить этим молодым людям хоть какое-то понятие о сострадании, чему-то научить их. Хотя в штаб-квартире СС OD рассматривали как обыкновенные вспомогательные полицейские силы, которые должны просто исполнять приказы, как и любая другая полиция, большинство членов службы порядка видели себя в совершенно ином качестве.

По мере того как в гетто налаживалась жизнь, полицейские становились объектами подозрительного отношения, предполагаемыми предателями и коллаборационистами. Кое-кто из них поставлял информацию подполью, бросая вызов системе, но, скорее всего, большинство из них считало, что существование и их, и их семей зависит от степени сотрудничества с СС. Честный человек рассматривал службу порядка в гетто как сборище взяточников. Жуликам в ней было раздолье.

Но в первые месяцы своего существования в Кракове OD еще пользовалась уважением. В силу неопределенности своего положения Леопольд Пфефферберг постарался вступить в ее ряды, когда всем формам образования для евреев, даже тем, что были организованы юденратом, в декабре 1940 года был положен конец. Польдеку было предложено вести книгу записей на прием и организовывать очередь в отделе внутренних дел юденрата. Занятие это отнимало у него лишь часть времени, зато обеспечивало прикрытие, с помощью которого он мог относительно свободно ездить по Кракову. В марте 1941 года была организована служба, основной целью которой было наведение порядка среди евреев, прибывающих в Подгоже из других частей города, и защита их. Польдек принял предложение и обзавелся форменной фуражкой. Он не сомневался, что понимает поставленные задачи – не только обеспечить нормальное существование людей в пределах гетто, но и добиваться от соплеменников подчинения, которое, как неоднократно бывало в истории европейского еврейства, гарантировало, что угнетатели быстрее оставят их в покое, станут меньше обращать на них внимание и жизнь понемногу обретет приемлемые формы.

В то же время Пфефферберг не прекращал свою тайную деятельность, таская сквозь ворота гетто туда и обратно кожаные изделия, драгоценности, меха, валюту. Он знал, что охранник у ворот – Освальд Боско, полицейский – настолько ненавидел режим, что позволял проносить в гетто материалы, из которых потом производили товар: одежду, скобяные изделия, – а потом все это продавали в Кракове. Он даже не брал за это взяток.

Минуя ворота гетто в роли официального лица, Пфефферберг на какой-нибудь тихой улочке сдергивал еврейскую нарукавную повязку и отправлялся по делам в Казимировку или центр Кракова.

Из-за голов пассажиров в трамвае он видел на городских стенах свежие объявления, оповещающие о суровых карах за укрывательство польских бандитов, лозунги типа «ЕВРЕИ – ВШИ – ТИФ», плакаты – на них невинная польская девушка протягивавала еду носатому еврею, тень которого отражалась в виде дьявола: «Тот, кто помогает еврею, помогает Сатане». Рядом с лавочками висели красочные карикатуры на евреев, делающих фарш для пирожков из крысиного мяса, разбавляющих водой молоко, посыпающих вшами пирожные; грязными ногами они месили тесто. Стараниями плакатистов и писак из Министерства пропаганды на улицах Кракова формировался отвратительный образ гетто. Но Пфефферберг, по виду типичный ариец, спокойно поглядывал на «произведения искусства», проходя мимо них с сумкой, полной одежды, драгоценностей или валюты.

Самый сильный удар Пфефферберг получил в прошлом году, когда Франк изъял из обращения банкноты по сто и пятьсот злотых и объявил, что все купюры данного достоинства должны быть депонированы в Кредитном фонде рейха. Поскольку евреям разрешалось обменивать только две тысячи злотых, это означало, что все тайные накопления – владеть суммой свыше двух тысяч злотых было противозаконно – превратились в труху. Кое-кому удавалось найти какого-нибудь обладателя арийской внешности, который мог рискнуть, сняв повязку, пристроиться к длинной очереди поляков у Кредитного банка рейха. Пфефферберг и его молодые друзья-сионисты собрали у обитателей гетто несколько сотен тысяч злотых вышеназванных номинаций и, вынося полные саквояжи денег, возвращались с имеющей хождение оккупационной валютой – минус те суммы, что приходилось тратить на подкуп польской синемундирной полиции у ворот гетто.

Вот таким полицейским был Леопольд Пфефферберг.

Превосходным – с точки зрения советника Артура Розенцвейга; совершенно неприемлемым – по стандартам Поморской.


Оскар посетил гетто в апреле – из любопытства, а еще ему надо было заглянуть к ювелиру, которому он заказал два кольца. Он убедился, что район населен куда плотнее того, что он мог себе представить: в одной комнате размещали по две семьи, разве что, к вашему везению, у вас был знакомый в юденрате. Всюду стоял удушливый запах засорившейся канализации, но женщины ухитрялись спасаться от эпидемии сыпного тифа, тщательно выскабливая все углы и кипятя во дворе белье.

– Времена меняются, – доверительно сообщил Оскару ювелир. – Еврейской полиции выдали дубинки.

Администрация гетто, как и во всех гетто в Польше, теперь находилась под контролем не губернатора Франка, а секции гестапо 4В, и высшей властью по всем еврейским делам в Кракове стал ныне оберфюрер СС Юлиан Шернер, энергичный добродушный человек в возрасте 45–50 лет: с лысиной и в толстых очках, он смахивал на заурядного чиновника. Оскар встречался с ним на приемах с коктейлями, которые иногда устраивали немцы. Говорил на приемах главным образом Шернер – и не только о войне, но и о бизнесе, и о вложениях капитала. Он принадлежал к функционерам, которые в изобилии встречались среди эсэсовцев среднего ранга: мужчины спортивного склада, они интересовались женщинами, выпивкой и конфискованными вещами. Порой казалось, что его детская ухмылка, появляющаяся в уголках губ, выдает его наслаждение неожиданной властью. Хотя он всегда был в хорошем расположении духа, однако отличался полным бессердечием. Оскар сказал бы, что Шернеру больше нравилось работать с евреями, чем убивать их, что ради выгоды он мог бы и обойти законы, но Шернер неуклонно следовал генеральной линии политики СС, к чему бы она ни вела.

Оскар припомнил, что на прошлое Рождество он послал шефу полиции шесть бутылок коньяка. Ныне власть этого человека значительно расширилась, в этом году он обойдется ему значительно дороже.


СС больше не было только орудием политики, но и само стало определять ее. И под жарким июньским солнцем еврейская служба порядка обрела новый характер.

Как-то, проезжая через гетто, Оскар познакомился с новой личностью – бывшим стекольщиком Симхой Спирой, который представлял новые силы в OD. Спира происходил из ортодоксов и как по темпераменту, так и в силу личных взаимоотношений, презирал европеизированных еврейских либералов, которые пока сидели в совете юденрата. Спира получал приказы не от Артура Розенцвейга, а от унтерштурмфюрера Брандта по ту сторону реки. После встреч с Брандтом он возвращался в гетто, отягощенный новыми знаниями и властью. Брандт попросил его организовать политический отдел службы порядка и руководить им, и он набрал туда большинство своих приятелей. Их форма включала в себя не только фуражку и нарукавную повязку, но и серые рубашки, кавалерийские бриджи, офицерскую портупею и блестящие эсэсовские сапоги. Политический отдел Спиры был выше требований о сотрудничестве, и в нем было полно продажной публики, людей с кучей комплексов, переполненных незаживающими обидами за те социальные и интеллектуальные ущемления, которые они в прошлом претерпевали от респектабельных представителей среднего класса еврейской общины. Кроме Спиры, в политический отдел входили Шимон Шпитц, Марсель Зеллингер, Игнац Даймонд, коммивояжер Давид Гаттер, Форестер, Грюнер и Ландау. Свое положение они воспринимали, как возможность заниматься вымогательством и представлять в СС списки недовольных и бунтарски настроенных обитателей гетто.


Теперь Польдек Пфефферберг только и мечтал о том, чтобы удрать из полиции. Ходили слухи, что гестапо заставит всех служащих OD принести клятву на верность фюреру, после чего они уже не смогут не подчиняться приказам. Польдек не хотел делить судьбу с серорубашечным Спирой или со Шпитцем и Зеллингером, которые составляли списки единородцев для СС.

Он добрался до больницы на углу Вегерской, чтобы поговорить с добрым спокойным медиком Александром Биберштейном, официальным врачом юденрата. Брат его, Марек, был председателем совета, и сейчас отбывал срок в тюрьме за нарушение правил валютных операций и попытку дать взятку официальному лицу.

Пфефферберг попросил Биберштейна выдать ему медицинскую справку, чтобы он мог покинуть ряды службы порядка. Это непросто, сказал Биберштейн. Пфефферберг меньше всего смахивает на больного. Просто невозможно, чтоб ему удалось постоянно симулировать высокое кровяное давление! Доктор Биберштейн проинструктировал Польдека относительно симптомов приступов радикулита. Усвоив их, Пфефферберг выходил на дежурства, скрючившись и с палочкой.

Спира был прямо вне себя. Когда Пфефферберг в первый раз дал ему понять, что хочет оставить службу в полиции, шеф рявкнул, словно командир дворцовой стражи, что его могут вынести отсюда только на щите! В пределах гетто Спира и его недоразвитые друзья играли роль некоего элитного объединения, они считали себя то ли Иностранным легионом, то ли пролетарской гвардией.

– Мы пошлем тебя на осмотр к врачам в гестапо! – заорал Спира.

Биберштейн, который принял близко к сердцу угрызения совести молодого Пфефферберга, проинструктировал его как нельзя лучше. Польдек прошел обследование у гестаповского врача и был уволен со службы в еврейской полиции – в силу того, что по болезни не может исполнять свои обязанности. Спира, прощаясь с Пфеффербергом, хмыкнул с презрительной враждебностью.


На следующий день немцы начали вторжение в Россию. Оскар тайком послушал новости по Би-би-си и понял, что с планом освоения Мадагаскара покончено: пройдут годы, прежде чем у Германии появятся суда для его воплощения в жизнь. Оскар почувствовал, что ход событий изменит замыслы СС, и теперь экономистам, инженерам, тем, кто планирует перемещение людских масс, – всем, вплоть до последнего полицейского, – придется перестраивать свое мышление не только на приятие долгой войны, но и на систематическую работу по созданию расово безупречной империи.

Глава 11

На улице, что тянулась за Липовой, располагалась ГУФ – Германская упаковочная фабрика, обращенная к предприятию Шиндлера тыльной частью. Оскар Шиндлер, всегда неустанно искавший, с кем бы пообщаться, привык порой заходить туда, чтобы поболтать с ее инспектором Эрнстом Кунпастом или с бывшим владельцем и неофициальным управляющим Шимоном Иеретцом. Предприятие Иеретца стало Германской упаковочной фабрикой два года назад в соответствии с общепринятым порядком вещей – перестали поступать деньги, и Иеретц потерял право подписывать документы.

Несправедливость свершившегося не беспокоила Иеретца: та же судьба постигла многих из тех, кого он знал. Куда больше его волновало гетто. Стычки на кухне, жалкая убогость коммунальной жизни, запах чужих тел, блохи, которые перепрыгивают на тебя с грязной одежды человека, которого ты коснулся плечом на лестнице…

Госпожа Иеретц, рассказал он Оскару, испытывает глубокую депрессию. Она с детства привыкла жить в окружении красивых вещей; родом она была из преуспевающей семьи из Клепажа, к северу от Кракова. Подумать только, говорил он Оскару, что из купленных мною стройматериалов я мог бы возвести себе здесь дом!

Он показывал на пустырь за фабрикой: там рабочие играли в футбол, места, чтобы гонять мяч, им вполне хватало. Большинство игроков были с завода Оскара, остальные – с фабрики, принадлежавшей польской паре Вельских. Большая часть этого пространства принадлежала Оскару, остальное – супругам Вельским. Но Оскар не стал указывать на это бедному Иеретцу или объяснять, что и он мог бы захватить это место. Куда больше его заинтересовали слова о пиломатериалах.

– Вы же понимаете, – сказал Иеретц, – что надо только бумажки оформить…

Они стояли у окна кабинета Иеретца, оглядывая пустырь. Из мастерской доносились глухие удары молота и визг механических пил.

– Я не могу себе представить, что потеряю связь с этими местами, – сказал Иеретц Оскару. – Невыносима мысль, что меня загонят в какой-то трудовой лагерь и, изгнанному отсюда, мне останется только догадываться, что тут делают эти чертовы идиоты. Вы, конечно, можете понять меня, герр Шиндлер?

Люди, подобные Иеретцу, даже не думали, что будущее может измениться к лучшему.

Немецким армиям, казалось, сопутствовали постоянные успехи в России, и даже Би-би-си с тревогой вещало о блистательных победах гитлеровцев. Заказы военной инспекции на производство полевых кухонь продолжали ложиться на стол Оскара, сопровождаемые комплиментами от генерала Юлиуса Шиндлера, которые он от руки приписывал в конце листа; по телефону ему постоянно приходилось слышать добрые пожелания успехов от младших офицеров. Оставаясь равнодушным к комплиментам генерала и благодарностям офицеров, Оскар испытывал противоречивое чувство радости, глядя на корявые буквы почерка отца в письме, где тот благодарил его за состоявшееся примирение.

Все это долго не продлится, считал Шиндлер-старший. Этот человек (Гитлер) не понимает, что его ждет. В конце концов, Америка раздавит его. А русские?! Господи, неужели никто не возьмет на себя труд поведать диктатору, сколько до него было таких же безбожных варваров и что с ними стало? С улыбкой читая эти письма, Оскар не испытывал дискомфорта от того, что в нем уживались столь противоречивые эмоции – удовлетворение коммерсанта от контрактов с военным ведомством и глубокое наслаждение от подрывных писем отца. Руководствуясь чувством любви и стараясь удержать его от подстрекательских речей, Оскар положил отцу ежемесячное содержание в тысячу рейхсмарок, получив удовольствие и от собственной щедрости.


Год миновал быстро и почти без огорчений. Долгие часы, которые Шиндлер проводил за работой, приемы в «Краковии», пьяные вечеринки в джаз-клубе, визиты в изысканные апартаменты Клоновской…

Лишь когда стали опадать листья, он не без удивления обнаружил, что год подходит к концу. Впечатление куда-то исчезнувшего времени усиливалось поздним приходом лета и осенними дождями, которые хлынули раньше, чем обычно. Смешение времен года и не оправдавшиеся, стараниями Советов, политические прогнозы сказались на жизни всех обитателей Европы.

И только для герра Оскара Шиндлера на Липовой погода продолжала оставаться просто погодой.


Но в самом конце 1941 года Оскар оказался под арестом. Кто-то – то ли какой-нибудь польский клерк, то ли немецкий техник с участка боеприпасов, трудно сказать, – явился на Поморскую и оклеветал его.

Однажды утром на Липовую прибыли двое гестаповцев в штатском, перекрыв вход своим «Мерседесом», словно собираясь положить конец существованию фабрики. Представ перед Оскаром в его кабинете наверху, они предъявили ордер, предписывавший им изъять все деловые бумаги.

Но, похоже, в коммерции они понимали немного.

– Какие именно документы вам нужны? – спросил Шиндлер.

– Кассовые книги, – сказал один.

– И ваш главный гроссбух, – добавил другой.

Процедура ареста носила довольно легкомысленный характер; они болтали с Клоновской, пока Оскар сам отправился искать для них кассовую книгу и финансовый отчет. У него даже нашлось время набросать несколько имен в блокноте – скорее всего, тех, с кем Оскар договорился о встречах, которые теперь предполагалось отменить. Но умница Клоновска догадалась: это был список людей, к которым следовало обратиться за помощью, чтобы вызволить его.

Первым в списке стояло имя оберфюрера Юлиана Шернера; вторым – Мартина Плате из отдела абвера в Бреслау. Для связи с ним придется заказывать междугородный разговор. Третье имя принадлежало инспектору, вечно пьяному ветерану армии Францу Бошу, на пару с которым Оскар Шиндлер спускал на сторону кухонную утварь. Склонившись над плечом Клоновской и вдыхая запах ее волос, покрытых лаком, он подчеркнул фамилию Буша. Влиятельный человек, Буш был в доверительных отношениях со всеми высшими чинами Кракова, которые не чурались проворачивать делишки на черном рынке. Оскар понимал, что его арест как-то связан с черным рынком: весь риск работы там заключался в том, что всегда можно было найти чиновника, готового принять взятку, но никогда нельзя было предугадать, кто из них воспылает ревностью к твоим успехам.

Четвертое имя в списке принадлежало немцу, председателю совета директоров «Феррум АГ» из Сосновца – компании, в которой герр Шиндлер закупал металл.

Перебрав в уме эти имена, Оскар обрел спокойствие, пока гестаповский «Мерседес» доставлял его на Поморскую, лежавшую в километре, или около того, к западу от Центра. Эти люди были гарантией того, что он не исчезнет без следа в лабиринтах системы. Шиндлер был далеко не столь беззащитен, как та тысяча обитателей гетто из списков Симхи Спиры, которых похватали всех до одного и по обледенелым ступеням грузовой станции погнали в теплушки на станции Прокочим. В распоряжении Оскара была тяжелая артиллерия.


Комплекс зданий СС в Кракове представлял собой мрачноватое строение современной конструкции, но не столь зловещее, как тюрьма Монтелюпич. Но если даже не верить слухам о пытках, практикующихся в его кабинетах, само здание подавляло арестованного, как только он оказывался в его пределах – кафкианская путаница коридоров, немые угрозы, исходящие от имен на дверях…

Здесь располагались и Главное управление СС, и штаб-квартира полиции с «криппо», то есть с криминальным отделом, и гестапо, и административно-хозяйственный отдел СС, отдел личного состава, отдел по еврейским делам, Управление по вопросам расы и поселений, Верховный суд СС, оперативный отдел и управление вспомоществования этническим немцам.

Где-то в глубине этого улья Оскару пришлось отвечать на вопросы гестаповца средних лет, который, по всей видимости, больше разбирался в бухгалтерии, чем арестовавшие Шиндлера сотрудники. В его манере поведения чувствовался некий легкий юмор, как у таможенника, заподозрившего пассажира в незаконном провозе валюты, а на самом деле обнаружившего у него план завода, который тот вез в подарок своей тетке. Гестаповец объяснил Оскару, что все предприятия, выпускающие военную продукцию, находятся под контролем. Оскар не поверил его словам, но предпочел промолчать. Герр Шиндлер должен понимать, сказал ему гестаповец, что для предприятий, поддерживающих военные действия, моральной обязанностью является – сдавать для этой великой цели всю свою продукцию, воздерживаясь от искушения подрывать экономику генерал-губернаторства незаконными сделками.

Ворчливым голосом, в котором слышались и угроза, и благодушие, Оскар проворчал:

– Вы намекаете, герр вахтмейстер, что располагаете сведениями о том, что мое предприятие якобы не выполняет установленной ему квоты?

– Ваш образ жизни бросается в глаза, – со смущенной улыбкой сказал его собеседник, как бы давая понять, что если все в порядке, то преуспевающий промышленник вполне имеет право жить таким образом.

– Но любой подобный человек… словом, мы должны быть уверены, что уровень существования такого человека, как вы, обеспечивается доходами только от законных контрактов.

Оскар лучезарно улыбнулся гестаповцу:

– Кто бы вам ни сообщил мое имя с целью опорочить меня, он сущий идиот и вы только впустую потеряете время.

– Кто является управляющим предприятием ДЭФ? – пропустив его слова мимо ушей, спросил гестаповец.

– Абрахам Банкер.

– Еврей?

– Конечно. Предприятие в свое время принадлежало одному из его родственников.

– Тогда отчеты должны быть в порядке, – сказал гестаповец. – Но я предполагаю, что в случае необходимости Банкер может увеличить выпуск продукции.

– Вы хотите сказать, что собираетесь задержать меня? – спросил Оскар.

Он не мог удержаться от смеха.

– Я хотел бы сообщить вам, – добавил он, – что, когда мы с оберфюрером Шернером вдоволь посмеемся за выпивкой над этим происшествием, я непременно сообщу ему, что вы угрожали мне… пусть даже с изысканной вежливостью.


Те двое, что арестовывали его, провели Оскара на второй этаж, где после обыска ему было разрешено оставить при себе сигареты и сто злотых, дабы оплатить некоторые излишества для себя. Затем он был заперт в спальне – одной из лучших из тех, в которых ему приходилось бывать, – прикинул Оскар: с ванной, туалетом, с пыльными портьерами на зарешеченных окнах; в таких помещениях на время допроса содержали уважаемых лиц. Если задержанного такого ранга приходилось освобождать, у него не было повода жаловаться на условия содержания, хотя вряд ли он бывал в восторге. Если же удавалось выяснить, что он занимался предательской подрывной деятельностью или же совершал экономические преступления, двери этой комнаты превращались в ловушку и прямиком вели к томительному неподвижному ожиданию в камере для допросов в подвале. Там заключенному предстояло истечь кровью в череде истязаний, называвшейся конвейером, а впереди его ждала тюрьма, где заключенных вешали прямо в камерах.


Оскар прикинул, чьими стараниями он здесь очутился. Кто бы это ни был, пообещал он себе, я уж постараюсь, чтобы доносчик очутился в России.

Он всегда терпеть не мог ожидания.

После часа томления он постучал в двери и попросил охранника из ваффен СС купить ему бутылку водки, сунув ему пятьдесят злотых. Алкоголь, конечно, стоил втрое дешевле, но таков был «метод Оскара». Позже, днем, когда Клоновска переговорила с Ингрид, у Шиндлера появился пакет с туалетными принадлежностями, книгами и пижамой. Ему доставили великолепный обед с полубутылкой венгерского вина, и больше никто не беспокоил его и не являлся с вопросами. Он предположил, что бухгалтер все еще корпит над бумагами с фабрики. Он бы с удовольствием обзавелся радиоприемником, чтобы послушать сводку новостей Би-би-си из России, с Дальнего Востока и о новом участнике войны Соединенных Штатах; у него было ощущение, что, если он попросит, тюремщики доставят и радиоприемник. Ему оставалось только надеяться, что гестапо не явится в его квартиру на Страшевского, где им бросятся в глаза мебель и драгоценности Ингрид. Но, засыпая, он уже находился в том состоянии, когда хочется уж поскорее предстать перед следователем – да и дело с концом…


Утром Оскару принесли сытный завтрак – сельдь, яйца, булочки, кофе, но по-прежнему его никто не беспокоил. Наконец явился его навестить эсэсовский бухгалтер средних лет, держа под мышкой кассовую книгу и гроссбух.

Бухгалтер пожелал ему доброго утра, выразив надежду, что он провел приятную ночь. За прошедшее время удалось лишь бегло просмотреть документы герра Шиндлера, сказал он, но решено, что человек, которого так высоко оценивают лица, вносящие столь солидный вклад в военные усилия, в данный момент не нуждается в особом внимании. Нам, сказал гестаповец, кое-кто позвонил…

Оскар поблагодарил посетителя и заверил его, что не сомневался в быстром разрешении недоразумения. Приняв обратно в свое распоряжение бухгалтерские книги, он получил назад и все карманные деньги, до последнего пфеннига, у стойки в приемной.

Внизу уже ждала его сияющая Клоновска. Ее старания принесли результат – Шиндлер, целый и здоровый, вышел из этого мрачного здания в своем элегантном двубортном пиджаке. Его уже ждал «Адлер», который был пропущен за ворота. На заднем сиденье дрыхнул забавный пуделек Клоновской.

Глава 12

Во второй половине дня в гнезде Дрезнеров, расположившихся в восточной части гетто, появился ребенок. Девочку привезла в Краков супружеская чета из села – поляки, которые опекали ее. Им удалось уговорить польскую полицию у ворот гетто пропустить их. А ребенка они протащили как их собственного.

Они были порядочными людьми, им было очень стыдно из-за необходимости везти девочку обратно в Краков и оставлять ее в гетто. Она была обаятельной малышкой, и они привязались к ней. Но держать еврейского ребенка в селе стало невозможно. Муниципальные власти – не говоря уже об СС – предлагали до пятисот злотых и больше за каждого выданного еврея. И у них были такие соседи, которым доверять нельзя…

– Не только ребенок попадет в беду, а и все мы. Господи, да есть места, где крестьяне охотятся за евреями с косами и серпами!

На девочку, казалось, не произвели впечатления грязь и убожество гетто. Она сидела за столиком в окружении мокрого белья и сосредоточенно грызла кусок хлеба, который ей дала миссис Дрезнер. Она равнодушно принимала ласковые слова, с которыми обращались к ней женщины на кухне. Миссис Дрезнер заметила, как странно настораживалась девочка, когда ей приходилось отвечать на задаваемые вопросы. Как и все трехлетние дети, она предпочитала яркие цвета. Красный. Она сидела в красной шапочке, красном пальтишке, маленьких красных сапожках. Крестьяне, чувствовалось, баловали ее…

В ходе разговора миссис Дрезнер попыталась что-то выяснить о настоящих родителях девочки. Они тоже жили – точнее, скрывались – где-то в сельской местности. Но, сказала миссис Дрезнер, скоро им придется возвратиться и присоединиться к прочим обитателям краковского гетто. Малышка кивнула, но, похоже, молчала она не только из-за застенчивости.

В январе ее родители попали в облаву, причиной которой стали списки, доставленные в СС Спирой, но, когда их гнали на станцию Прокочим через толпу веселящихся поляков, выкрикивающих: «Пока, прощайте, евреи!», им удалось выскользнуть из колонны и пересечь улицу, изображая двух добропорядочных польских граждан, вышедших посмотреть на депортацию врагов общества. Затерявшись в ликующей массе, им удалось добраться до пригорода, а оттуда – в село.

Теперь им стало ясно, что и сельская жизнь далеко небезопасна, и летом они решили тайно вернуться в Краков. Мать «Красной шапочки», как сразу же окрестили девочку мальчишки Дрезнеров, придя с работы, была двоюродной сестрой миссис Дрезнер.

Вскоре вернулась из прачечной авиационной базы Люфтваффе, где она трудилась, дочь миссис Дрезнер, молодая Данка. Данке уже минуло четырнадцать лет, она имела кennkarte (рабочую карточку), дающую право на труд вне пределов гетто. Она с радостью стала возиться с молчаливым ребенком.

– Геня, а я знаю твою маму Эву. Мы с ней вместе ходили покупать одежду, и она угостила меня пирожными в кафе на Брацкой.

Девочка продолжала сидеть на месте, без улыбки глядя прямо перед собой.

– Мадам, вы ошибаетесь. Мою мать зовут не Ева. Она Яся.

Она продолжала называть имена своих выдуманных польских родственников – так научили ее родители и добрые крестьяне на тот случай, если ее будет спрашивать синемундирная польская полиция или СС. Члены семьи мрачно смотрели друг на друга, пораженные этой необычной для ребенка хитростью, но не стали опровергать ее, ибо понимали, что еще до конца недели она может стать необходимым условием спасения жизни этого ребенка.

К обеду появился дядя Идек Шиндель, молодой врач больницы гетто на Вегерской. Он казался веселым и раскованным человеком того типа, в которых дети влюбляются безоглядно. Геня сразу же опять стала ребенком и, спрыгнув со стула, кинулась к нему. Если он называет этих людей родственниками, значит, они в самом деле родственники. Теперь можно признать, что твою маму зовут Эва, а дедушку и бабушку – вовсе не Людвиг и Софья…

Когда домой пришел и господин Иуда Дрезнер, заведующий отделом снабжения на фабрике Боша, вся семья оказалась в сборе.


28 апреля был день рождения Шиндлера, и празднование его в 1942 году вылилось в поистине весеннее шумное веселье, чему он радовался, как дитя. Вся фабрика отмечала этот большой день. Не считаясь с расходами, герр директор достал такое редкое лакомство, как белый хлеб, – его подавали к обеденному супу. Оскар Шиндлер, промышленник, умел наслаждаться вкусом жизни.

На «Эмалии» рано взялись отмечать его тридцать четвертую годовщину. Шиндлер сам положил тому начало, возникнув в своей приемной с тремя бутылками коньяка под мышкой, которые и распил с инженерным составом, счетными работниками и чертежниками. Служащие отдела личного состава и расчетов получили полные горсти сигарет, а к середине утра стихия подношений охватила уже всю фабрику. Из кондитерской был доставлен торт, и Оскар лично разрезал его на столе Клоновской. В контору с поздравлениями стали являться делегации польских и еврейских рабочих, и он от души расцеловал молодую девушку Кухарскую, чей отец до войны был членом польского парламента. Затем появились еврейские девушки, он пожимал всем руки; каким-то образом объявился Штерн, прибывший с «Прогресса», где он сейчас работал. Он вежливо пожал руку Оскара – и оказался в его медвежьих объятиях, от которых у него чуть не хрустнули ребра.

Этим же днем кто-то, скорее всего тот же недавний злопыхатель, связался с Поморской и обвинил Шиндлера в нарушении законов межрасового общения. Его гроссбухи могли выдержать любую проверку, но никто не мог отрицать, что он «целуется с евреями».


На этот раз его арест носил более профессиональный характер, чем предыдущий. Утром 29-го черный «Мерседес» перекрыл въезд на фабрику, и двое гестаповцев, чьи действия отличались куда большей уверенностью, чем у их предшественников, встретили его на фабричном дворе. Он обвиняется, сообщили они ему, в нарушении положений Акта о расах и поселении. Они хотели бы, чтобы он отправился с ними. И нет нобходимости предварительно заходить в свою контору.

– У вас имеется ордер на арест? – спросил он.

– Мы в нем не нуждаемся, – ответили ему.

Он улыбнулся:

– Господа должны понимать, что, если вы решите забрать его, не имея на руках ордера, им придется серьезно пожалеть об этом.

Он произнес эти слова легко и небрежно, но по их поведению видел, что уровень исходящей от них угрозы куда серьезнее и не имеет ничего общего с полукомическим задержанием в прошлом году. Тогда разговор на Поморской касался чисто экономических материй и незначительных нарушений правил. На этот раз он столкнулся с какими-то несообразными законами, которые могли родиться только в предельно тупых головах – эти указы писались затемненной частью мозга.

Дело принимало серьезный оборот.

– А мы все же рискнем, – ответил Оскару один из них.

Шиндлер ощутил их уверенность, их зловещее равнодушие к нему – человеку, облеченному доверием власти, который празднует свои тридцать четыре года.

– Что ж, столь прекрасным весенним утром, – сказал он им, – я могу потратить пару часов на прогулку.

Он успокаивал себя мыслью, что опять очутится на Поморской. Но когда они повернули направо – на Колейову, он понял, что на этот раз его ждет тюрьма Монтелюпич.

– Я хотел бы переговорить с адвокатом, – обронил он.

– В свое время, – ответил водитель.

Оскар очень к месту вспомнил рассказ одного из своих собутыльников о том, что Ягеллонский анатомический институт получает трупы из этой тюрьмы.

Стена ее тянулась вдоль всего квартала, и с заднего сиденья гестаповского «Мерседеса» он видел мрачно-унылый ряд одинаковых окон на третьем и четвертом этажах. Миновав въездные ворота и проехав под аркой, они направились в помещение конторы, где эсэсовские чиновники говорили шепотом: так, будто если поднять голос, он громовым эхом разнесется по узким коридорам. У него изъяли всю наличность, но сказали, что она будет выдаваться по пятьдесят злотых в день во время его заключения.

Нет, было отвечено ему, еще не время приглашать адвоката.

Из приемной его под охраной повели по коридору, и в настороженной тишине до него доносились слабые отзвуки чьих-то криков, пробивающиеся даже из-за стен. Его провели вниз по лестничным маршам в узкий давящий туннель, мимо ряда закрытых камер; дверь одной из них представляла собой решетку. В ней сидело примерно полдюжины заключенных в рубашках с короткими рукавами, и они повернулись к стене, чтобы нельзя было разглядеть их лица. Оскар заметил лишь, что у одного из них надорвано ухо. Кто-то чихнул и затаился – понимал, что делать лишние движения, вытирая нос, ему лучше не стоит.

«Клоновска, Клоновска, сидишь ли ты на телефоне, любовь моя?»

Ему открыли одну из камер, и он вошел в нее. Он испытывал смутное беспокойство – не будет ли она слишком переполнена. Но в камере оказался только один заключенный, какой-то военный, который, накинув для тепла одеяло на плечи, сидел на одной из двух узких деревянных коек, на каждой из которых лежал плоский матрац. О ванне, конечно, тут не могло быть и речи. Стояли ведро с водой и ведро для оправки.


У его соседа, как оказалось, штандартенфюрера ваффен СС, была легкая щетина на щеках, несвежая распахнутая рубашка под шинелью и заляпанные грязью сапоги.

– Добро пожаловать, – с кривой усмешкой сказал офицер, подавая Оскару руку.

Он был довольно симпатичным парнем, на несколько лет старше Шиндлера. Не хватало только, чтобы он оказался подсаженным доносчиком! Но для чего тогда ему оставлять форму и сообщать, что он в столь высоком звании?

Посмотрев на часы, Оскар сел, опять встал и подошел к высоко расположенному окну. В камеру падал свет с прогулочного дворика, но окно было не того вида, чтобы к нему можно было бы прислониться и, глядя на белый свет, забыть о тесноте камеры, в которой можно было сидеть, лишь касаясь коленями друг друга.

Понемногу они разговорились. Оскар был заметно насторожен, но штандартенфюрер болтал без умолку. Как его зовут? Парень назвался Филиппом. Он не считал, что джентльмены в тюрьме должны представляться по фамилиям. Кроме того, настало время, когда у людей остались только имена. Если бы в свое время мы обращались друг к другу только по именам, мы были бы куда более счастливы…

Оскар пришел к выводу, что если этот человек – не доносчик, то у него явное нервное расстройство, скорее всего из-за шока, который он испытал, оказавшись в камере. Он воевал в Южной России, а потом его батальон был переброшен под Новгород, где он и пребывал всю зиму. Затем он получил отпуск, в течение которого посетил одну польскую девушку в Кракове и, по его словам, они «забыли обо всем на свете в обществе друг друга»; его арестовали в ее квартире через три дня после окончания отпуска.

– Как только я увидел эти морды, – рассказывал Филипп, – я тут же решил сделать вид, черт побери, что перепутал даты, – он ткнул пальцем в потолок, давая понять, что имеет в виду учреждение, куда они попали, всех этих эсэсовских бухгалтеров и бюрократов. – Чтобы не выглядело, будто я добровольно решил не возвращаться из отпуска. Но, черт возьми, какое я испытал ощущение свободы!..

Оскар спросил, не довелось ли ему бывать на Поморской. Нет, сказал Филипп, только здесь. Поморская скорее смахивает на гостиницу. А у здешних подонков есть камеры смертников и набор блестящих хромированных инструментов для допросов. Но, кстати, что тут делает герр Оскар?

– Я поцеловал еврейскую девушку, – сказал Оскар. – Мою работницу. В чем меня и обвинили.

Филипп разразился хохотом.

– Ну и ну! Теперь-то у тебя на нее небось не стоит?

Весь день штандартенфюрер Филипп продолжал обвинять СС. Воры и развратники, говорил он. Поверить невозможно, какие деньги гребут некоторые из них. А изображают из себя этаких неподкупных! Да они могут убить бедного поляка, который попробовал стащить кило бекона, а сами живут как ганзейские бароны…

Оскар делал вид, что узнает это все впервые и мысль о продажности, царящей среди рейхсфюреров, больно ранит его, невинного судетского немца, провинциализм которого и заставил его, забыв обо всем, поцеловать еврейскую девушку.

Наконец Филипп, устав от яростного словоизвержения, задремал.

Оскару захотелось выпить. Немножко алкоголя – и время потечет быстрее, и он даже смирится с компанией штандартенфюрера… Если сосед по камере не доносчик, а жертва случайного стечения обстоятельств. Оскар вынул десятизлотовую банкноту и написал на ней фамилию и номера телефонов; на этот раз их было куда больше – до дюжины. Вытащив еще четыре банкноты, он скомкал их в руке и, подойдя к двери, постучал в глазок. Откликнулся рядовой охранник СС, и Оскар увидел в откинувшемся проеме кормушки серьезное лицо человека средних лет. Он не походил на садиста, который может забить бедного поляка до смерти ударами сапога по почкам, но это, конечно, и придавало ему особую опасность в ходе пыток, ибо никто не ждет подвоха со стороны человека с лицом сельского труженика.

Может ли он попросить его принести пять бутылок водки, спросил Оскар.

– Пять бутылок? – переспросил эсэсовец.

Должно быть, этот молодой плохо представлял себе, что значит такое количество. На лице охранника появилось такое выражение, словно бы он раздумывал: не стоит ли сообщить о просьбе Оскара своему начальству.

– Мы с генералом, – развеял его сомнения Оскар, – уговорим на двоих одну бутылку для оживления разговора. А вы и ваши коллеги, вкупе с моей благодарностью, можете воспользоваться остальными. Кроме того, я предполагаю, что человек, обладающий такой властью, как вы, может себе позволить сделать несколько обычных телефонных звонков, чтобы помочь заключенному. Номера телефонов вы найдете вот здесь… да, на купюре. Вы не должны сами звонить по всем. Но передайте их моей секретарше, хорошо? Да, ее фамилия первая в списке.

– Это очень влиятельные люди, – пробормотал эсэсовец.

– Ты полный идиот, – сказал Филипп Оскару. – Тебя расстреляют за попытку подкупить охрану.

Оскар обмер, представив себе такую возможность.

– Это столь же глупо, как целоваться с еврейкой, – добавил Филипп.

– Посмотрим, – ответил Оскар.

Он был напуган.


Однако эсэсовец вернулся и вместе с двумя бутылками просунул в камеру сверток, в котором была чистая рубашка и белье, несколько книг и бутылка вина – все это собрала Ингрид в квартире на Страшевского и доставила к воротам тюрьмы. И Филипп с Оскаром провели неплохой вечерок в компании друг друга, хотя один раз охранник грохнул в металлическую дверь и потребовал, чтобы они перестали орать песни. Хотя алкоголь раздвинул темные стенки камеры и придал убедительность яростным излияниям штандартенфюрера, до слуха Оскара доносились отдаленные крики откуда-то сверху и сухой шелест морзянки, которую пуговицей отбивал по стене какой-то отчаявшийся узник в соседней камере. Только один раз, несмотря на оживление, которое им дала водка, перед ними обнажилась подлинная суть того места, в котором они находились. Шлепнувшись на свою койку, Филипп сдвинул в сторону соломенный тюфяк, и из-под него показалось несколько слов красными чернилами. Ему потребовалось пара минут, чтобы разобрать их – польским он владел куда хуже Оскара.

– «Господи, как они бьют меня!» – перевел он. – Ну и в прекрасный же мир мы попали, друг мой Оскар! Не так ли?


Утром Шиндлер проснулся с ясной головой. Похмелье никогда не мучило его, и он искренне удивлялся, почему некоторые люди так проклинают это состояние. Но Филипп был бледен и мрачен. Утром его увели, и он вернулся, лишь чтобы собрать свои вещи. Днем ему предстояло предстать перед военно-полевым судом, но он предполагал, что его не расстреляют за дезертирство, а направят на курсы переподготовки в Штутгоф. Складывая валявшуюся на койке шинель, он объяснял Оскару, как следует флиртовать с польками. Оставшись в одиночестве, Оскар убил день, читая Карла Мая, которого ему прислала Ингрид, и беседуя со своим адвокатом, судетским немцем, два года назад открывшим свою контору в Кракове. После общения с ним Оскар успокоился. Причина его ареста была именно такова, как ему и сообщили; они не будут использовать его оплошность в межрасовых отношениях как предлог узадерживать его здесь, пока не разберутся во всех его делах.

– Но, скорее всего, вам придется предстать перед судом СС и вас спросят: почему вы не в армии?

– Это более чем очевидно, – отчеканил Оскар. – Я выпускаю важную военную продукцию. Вы можете обратиться к генералу Шиндлеру – он подтвердит мои слова.


Теперь Оскар принялся читать, неторопливо смакуя каждую страницу Карла Мая – полностью погрузившись в мир охотников и индейцев в прериях Америки, где царили законы благородства. Во всяком случае, он не будет торопиться с чтением. Может пройти не меньше недели, прежде чем он предстанет перед судом. Адвокат предполагал, что ему придется выслушать речь председателя суда о поведении, недостойном представителя германской расы, чем все и кончится. Быть посему. Из суда он выйдет куда более осторожным человеком…


На пятое утро, после того, как он выпил пол-литра черного эрзац-кофе, который подавали к завтраку, за ним зашли фельдфебель и два надзирателя. Мимо молчаливых дверей камер его провели наверх, в один из кабинетов. Здесь его встретил человек, с которым он неоднократно общался на вечеринках с коктейлями – оберштурмбаннфюрер Рольф Чурда, глава краковского отделения СД. В своем отлично сшитом костюме Чурда походил на преуспевающего бизнесмена.

– Оскар, Оскар, – укоризненно сказал Чурда старому приятелю. – Эти еврейские девчонки обходятся тебе всего пять марок в день. Ты должен целовать нас, а не их.

Оскар объяснил, что отмечал свой день рождения. Был в возбужденном состоянии. Напился, вот и…

Чурда покачал головой.

– Вот уж не представлял, что ты столь влиятельная личность, Оскар, – сказал он. – Нам позвонили даже из Бреслау, наши друзья из абвера. Конечно, было бы смешно отстранять тебя от работы лишь потому, что ты позволил себе приударить за какой-то евреечкой.

– Вы более чем правы, герр оберштурмбаннфюрер, – сказал Оскар, понимая, что Чурду придется вознаградить за его старания. – Если я могу как-то ответить на вашу любезность…

– В общем-то, – сказал Чурда, – есть у меня некая старая тетушка, чью квартиру полностью разбомбило…

Еще одна старая тетушка. Шиндлер сочувственно поцокал языком и сказал, что представителя уважаемого Чурды в любое время будут ждать на Липовой, где он сможет подобрать любой комплект продукции. Но таким людям, как Чурда, не стоило давать понять, что за свое освобождение он теперь в неоплатном долгу – пусть даже недавний счастливый узник может предложить ему лишь набор кухонной посуды. Когда Чурда сказал, что ему надо идти, Оскар опечалился:

– Я не могу отсюда вызвать свою машину, герр оберштурмбаннфюрер. Кроме того, мой лимит горючего ограничен.

Чурда спросил: уж не воображает ли герр Шиндлер, что СД доставит его домой?

Оскар пожал плечами. Он действительно живет в дальнем конце города, сказал он. Добираться пешком невыносимо долго…

Чурда засмеялся:

– Оскар, один из моих шоферов отвезет вас.

Когда лимузин с включенным двигателем уже ждал их у подножия лестницы, Шиндлер оглянулся на ряд слепых окон у себя над головой, за которыми таился другой мир – мир пыток и убогого существования в камерах для тех, у кого не было кастрюль и сковородок для обменной торговли. Рольф Чурда придержал его за локоть:

– Шутки в сторону, Оскар, дорогой мой друг. Вы будете сущим идиотом, если позволите себе по-настоящему увлечься какой-нибудь еврейской юбкой. У них нет будущего, Оскар. И заверяю вас, это не старомодные антисемитские высказывания! Это политика.

Глава 13

Даже в это лето люди, обитавшие в пределах этих стен, продолжали лелеять мысль, что гетто – это их пусть и небольшое, но стабильное царство. В 1941 году в это легко было поверить. В пределах гетто существовало почтовое отделение, где на отправлениях ставили штамп гетто. Выходила даже своя газета, хотя в ней не публиковалось почти ничего, кроме указов и распоряжений из Вавельского замка и с Поморской. На Львовской улице разрешили открыть ресторан, и там появилось заведение Ферстера, где братья Рознеры, избежав опасностей, подстерегавших их в сельской местности, и переменчивых симпатий крестьян, играли на скрипке и аккордеоне. На какое-то время восстановилась учеба в нормальных школьных классах, казалось, что оркестр будет регулярно собираться и репетировать, что на всех улицах будет кипеть еврейская жизнь и что ремесленники, художники и ученые будут общаться между собой…

Эсэсовские бюрократы с Поморской еще не дали евреям понять, что их представление о такого рода гетто – просто издевательство, оскорбление в адрес продуманного хода истории.

Так что когда унтерштурмфюрер на Поморской лупил рукояткой хлыста председателя юденрата Артура Розенцвейга, он как раз пытался вышибить из него бредовые видения гетто как места постоянного пребывания его соплеменников. Гетто всего лишь вокзал, запасная ветка, обнесенная стеной автобусная станция. И любая точка зрения, которая противоречит этой, в 1942 году не имеет права на существование и должна быть уничтожена.


Нынешняя жизнь гетто не имела ничего общего с той, которую еще прекрасно помнили старики. Музицирование профессией тут не считалось. Здесь вообще не было никаких профессий. Генри Рознеру пришлось отправиться работать в столовую на базе люфтваффе. Здесь он встретился с молодым немцем, шеф-поваром Рихардом, который не скрывал своего насмешливого отношения ко всему происходящему, но попытался скрыться от истории двадцатого столетия среди бокалов, шейкеров и прочих принадлежностей для бара. Он настолько сошелся с Генри Рознером, что нередко посылал скрипача через весь город получать зарплату обслуживающего персонала базы.

– Немцам нельзя доверять, – говаривал Рихард, – в конце концов, кто-то из них обязательно удерет в Венгрию со всеми деньгами.

Рихард, как и любой бармен, прижившийся на своем месте и пользующийся симпатией клиентов, много чего слышал. В первый день июня он явился в гетто со своей подружкой-фольксдойче в развевающейся пелерине – под которой, как заметили еврейские кумушки, было не так уж много одежды. В силу своей профессии Рихард знал многих полицейских, в том числе и вахмистра Освальда Боско, и без большого труда получил доступ в гетто, хотя с официальной точки зрения он должен был держаться от него подальше. Миновав ворота, Рихард пересек площадь в поисках Генри Рознера. Тот удивился, увидев его, ибо расстался с Рихардом всего несколько часов тому назад, но тот вдруг явился к нему со своей девушкой, оба были одеты как для визита.

Удивление Генри было тем более сильно в связи с последними событиями. В прошедшие два дня обитателям гетто пришлось стоять в длинной очереди у старого здания Польского Сберегательного Банка на Жозефинской улице для получения новых удостоверений личности. На вашей желтой «кенкарте» с фотокарточкой цвета сепии и большой синей буквой J[3] немецкий клерк теперь ставил – если вам повезло – синий штамп. И можно было видеть, как из здания банка выскакивали люди, размахивая своими удостоверениями с вlauschein, подтверждавшими их право дышать, поскольку они еще имели ценность для вермахта. Рабочие из столовой люфтваффе, из гаража вермахта, с фабрики Мадритча, из «Эмалии» Шиндлера, с завода «Прогресс» без труда обретали синий штамп. Но те, кому было отказано в его получении, чувствовали, что их гражданство даже в гетто под вопросом.


Рихард сказал, что юный Олек Рознер должен пойти с его подружкой и остаться в ее квартире. Допустим, он кое-что услышал в баре, сказал Рихард. Он не может просто так взять и выйти через ворота, возразил Генри. На посту стоит Боско, объяснил Рихард.

Генри и его жена, помявшись, решили посоветоваться с другими членами семьи, пока девушка в пелерине обещала Олеку закормить его шоколадом.

– Aktion? – шепотом спросил Генри. – Ожидается Aktion?

Рихард ответил ему вопросом на вопрос:

– Ты получил свою синюю печать?

– Конечно, – сказал Генри.

– И жена?

– Жена тоже.

– А вот Олек – нет, – объяснил Рихард.

И в сгущающихся сумерках Олек Рознер, ребенок, которому только исполнилось шесть лет, вышел из гетто, скрываясь под накидкой подружки Рихарда. И приди в голову какому-нибудь полицейскому приподнять ее полу, и Рихард, и его девушка были бы пристрелены на месте, несмотря на все их отговорки. От Олека бы тоже не осталось и следа.

Растерянно сидевшим в углу своей комнаты Рознерам оставалось лишь надеяться, что они правильно поступили, расставшись с ребенком.


Польдек Пфефферберг, посыльный Оскара Шиндлера, в начале года получил приказание заняться обучением детей Симхи Спиры – вознесшегося в эмпиреи власти стекольщика, шефа еврейской службы порядка.

Распоряжение это носило унизительный характер, потому что Спира бросил:

– Да, мы знаем, что ты не годишься для настоящей мужской работы, но в конце концов, хоть какой-то толк с тебя будет, если ты чему-нибудь научишь моих детей.

Пфефферберг постоянно смешил Шиндлера, рассказывая ему, как проходит процесс учебы в доме Симхи. Шеф полиции был одним из немногих евреев, в распоряжении которого была целая квартира. Здесь, среди блеклых портретов раввинов девятнадцатого столетия, Симха мерил шагами комнату, слушая слова Пфефферберга и, очевидно, предполагая увидеть, как семена знаний тут же дадут побеги, которые потянутся из ушей его детей. Напыжившись, он вышагивал, скрестив руки на груди, будучи уверенным, что подражание манере поведения Наполеона является общим качеством всех влиятельных личностей.

Жена Симхи была тихой женщиной, несколько подавленной властью, неожиданно свалившейся на ее мужа, огорченная тем, что старые друзья стали обходить их дом стороной. Дети, мальчик лет двенадцати и девочка – четырнадцати, были послушны, но особыми способностями не отличались.

Во всяком случае, явившись к Сберегательному Банку, Пфефферберг был уверен, что без всяких хлопот получит Blauschein. Он не сомневался, что работа по обучению детей Спиры будет зачтена ему в актив. Его желтое удостоверение сообщало, что он «профессор высшей школы», и хотя это далеко не в полной мере отвечало положению дел, все же служило почетным ярлыком.

Чиновники же отказали ему в праве на печать.

Заспорив с ними, он дал понять, что может обратиться к Шиндлеру или герру Шепесси – чиновнику из Австрии, который руководил немецким отделом труда, располагавшимся дальше по улице. Оскар вот уже год просил Польдека перейти к нему на «Эмалию», но Пфефферберг всегда считал, что полный рабочий день будет мешать его незаконной деятельности.

Выйдя из здания банка, он увидел, как сотрудники немецкой тайной полиции, польские синемундирники и представители политического отдела OD орудуют на тротуаре, проверяя у всех удостоверения и арестовывая тех, у кого нет штампа. Часть отбракованных мужчин и женщин уже стояли в шеренге посреди Жозефинской. Приосанившись, как его учили в польской армии, он стал объяснять полицейскому, что, конечно же, у него есть куча специальностей. Но шуцман, к которому он обратился, покачал головой со словами:

– Со мной можешь не спорить. Если нет синей печати – вон в ту очередь. Понял, еврей?

Пфеффербергу пришлось повиноваться. Мила, его изящная хорошенькая жена, которая вышла за него замуж восемнадцать месяцев назад, работала у Мадритча и уже получила свою синюю печать. Вот так обстояли дела.

Когда не имевших синей печати скопилось больше ста человек, их погнали за угол, мимо больницы, во двор старой кондитерской фабрики «Оптима». Здесь уже ждали своей участи еще несколько сотен человек. Те, которые прибыли пораньше, заняли тенистые места под навесами конюшни, пока лошади «Оптимы» развозили заказчикам конфеты и ликер в шоколаде. Все вели себя тихо, не шумели. Здесь были и такие уважаемые люди, как банкир Холцер, фармацевты и зубные врачи. Они стояли кучками, приглушенно переговариваясь между собой. Молодой аптекарь Бахнер беседовал с пожилыми супругами Вол. Тут вообще было много пожилых. Старые и бедные зависели от рациона, выдаваемого юденратом. Но этим летом юденрат, распределявший и пищу, и места, уже не мог быть столь же беспристрастен и справедлив, как раньше.

Медсестры из больницы гетто ходили среди задержанных с ведрами воды, чтобы помочь самым растерянным и подавленным. Это было единственное лекарство (кроме приобретенного на черном рынке цианистого калия), которое могла предложить больница. Старые, обездоленные люди, прибывшие сюда из Shtelts, пили воду в напряженном молчании.


Ближе к концу дня полицейские из всех формирований появились во дворе со списками, организуя людей в шеренги, которым предстояло у ворот поступить под попечительство СС и двигаться дальше – на железнодорожную станцию Прокочим. Кое у кого это требование вызвало желание забиться в дальний угол двора. Но Пфефферберг по привычке болтался у ворот в поисках какого-нибудь чиновника, к которому можно было бы обратиться. Может, где-то тут носится Спира в своем опереточном одеянии, который согласится – вволю поиздевавшись над ним – освободить его?

Однако рядом с охранником у ворот стоял грустный юноша в форменной фуражке еврейской службы порядка, изучая список, который держал за угол тонкими нежными пальцами. Пфефферберг не только служил с ним вместе то короткое время, что числился в OD, но даже в первый год своей карьеры преподавателя в школе Костюшко учил в Подгоже его сестру.

Парнишка посмотрел на него.

– Пан Пфефферберг, – пробормотал он, еще с давних дней испытывая к нему уважение. И, словно бы двор был забит прокаженными преступниками, он спросил, что пан Пфефферберг тут делает.

– Сущая ерунда, – сказал Пфефферберг, – просто я еще не успел получить свою Blauschein.

Парнишка покачал головой:

– Идите за мной.

Он подвел Пфефферберга к старшему шуцману у ворот и отдал честь. Паренек отнюдь не походил на героя в своей идиотской фуражке и с тощей беззащитной шеей, высовывавшейся из воротника. Лишь позже Пфефферберг сообразил, что этот его внешний вид вызывал к нему больше доверия.

– Это герр Пфефферберг из юденрата, – соврал парень со странным сочетанием властности и уважения в голосе. – Он пришел навестить кое-кого из родственников.

Шуцман, чувствовалось, был уже предельно утомлен обилием обязанностей, свалившихся на него в этом забитом людьми дворе. Он небрежно вытолкнул Пфефферберга за ворота. У Польдека не было времени ни поблагодарить мальчишку, ни задуматься над таинственным фактом: почему этот обладатель тощей шеи готов соврать ради тебя, подвергаясь угрозе неминуемой смерти, лишь потому, что ты учил его сестру римским спряжениям?..


Пфефферберг помчался сразу в отдел труда, втиснувшись в очередь ждущих приема. За конторкой сидели фройляйн Шкода и фройляйн Кносалла, две добродушные девушки из судетских немок.

– Liebhen, Liebhen, – обратился он к Шкоде, – меня хотят забрать, потому что у меня нет печати. Но вы посмотрите на меня!

Он был сложен, как бык, играл в хоккей и был членом сборной Польши по лыжам.

– Разве я не похож на того, кого бы вы хотели видеть рядом с собой?

Несмотря на толпы людей, весь день не дававших ей перевести дыхание, Шкода приподняла брови, с трудом удерживаясь от улыбки. Она взяла его кенкарту.

– Ничем не могу помочь вам, герр Пфефферберг, – сказала она. – Если вам ее не дали, то и я не в силах. Жаль…

– Но вы можете поставить мне печать, Liebchen, – продолжал он громким уверенным голосом профессионального обольстителя из мыльной оперы. – У меня есть профессии, Liebchen, я много чего умею…

Шкода сказала, что помочь ему может только герр Шепесси, но провести Пфефферберга к нему не представляется возможным. Потребуется несколько дней, прежде чем придет его черед.

– Но вы-то можете впустить меня к нему, Liebchen, – продолжал настаивать Пфефферберг.

Что она и сделала. Именно на этом и основывалась ее репутация доброй порядочной девушки: она могла пренебречь политическими требованиями и даже в такой напряженный день выделить из массы отдельное лицо. Хотя старик с бородавками вряд ли смог бы уговорить ее…

Герр Шепесси, у которого тоже была репутация достаточно гуманного человека, хотя он служил чудовищной машине, бегло взглянув на удостоверение Пфефферберга, пробормотал:

– Но нам не нужны учителя физкультуры.

Пфефферберг неизменно отказывался от предложений Оскара пойти к нему работать, потому что видел себя лишь в роли вольного охотника, индивидуала. Он не хотел тянуть длинные смены за нищенскую зарплату в грязном, запущенном Заблоче. Но он не мог не видеть, что эра личностей подходит к концу. Чтобы выжить, человек должен обладать профессией и где-то трудиться.

– Я фрезеровщик, – объяснил он Шепесси.

Действительно, какое-то короткое время он трудился на маленьком металлообрабатывающем заводике в Ревавке, который принадлежал его дяде.

Герр Шепесси смерил Пфефферберга взглядом поверх очков.

– Ну что ж, – сказал он. – Вот это – профессия.

Взяв ручку, он аккуратно вычеркнул «преподаватель высшей школы», положив конец образованию, полученному в Ягеллонском университете, которым Пфефферберг так гордился, и написал сверху «фрезеровщик». Взяв резиновую печать и подушечку с краской, он поставил синюю отметку.

– И теперь, – сказал он, возвращая документ Пфеффербергу, – при встрече с полицией вы можете сказать, что являетесь полезным членом общества.

В конце года Шепесси был отправлен в Аушвиц – за то, что его можно было так легко уговорить.

Глава 14

Из разных источников – от полицейского Тоффеля до подвыпившего Боша, проворачивавшего операции с текстилем для СС, – до Оскара Шиндлера доходили слухи, что подготовка «мероприятия в гетто» (что бы под этим ни подразумевалось) набирает обороты. По приказу руководства СС в Краков прибыло несколько испытанных, закаленных зондеркоманд из Люблина, где они исправно поработали, проводя расовую чистку. Тоффель намекнул, что, если Шиндлер не хочет снизить выпуск продукции, ему имеет смысл до первой субботы июня организовать спальные места для ночной смены.

Пришлось Оскару устраивать ночлежки в кабинетах и на втором этаже цеха боеприпасов. Кое-кто из ночной смены был только рад оставаться тут на ночь. У других же были жены, дети, родители, которые ждали их в гетто. Кроме того, у них были Blauschein — спасительные синие штампы в кенкартах.


3 июня Абрахам Банкер, управляющий Оскара, не появился на Липовой. Оскар был еще дома, пил кофе у себя на Сташевского, когда позвонила одна из его секретарш. Она видела, как Банкера гнали вместе с другими из гетто прямиком на станцию Прокочим. В группе вместе с ними были и другие рабочие «Эмалии»: Райх, Лейзер… не меньше дюжины.

Оскар тут же вызвал из гаража свою машину. Через реку по Львовской он добрался до станции. Здесь он показал свой пропуск охраннику у ворот.

Подъездные пути были забиты вереницами теплушек, сама станция была переполнена растерянными обитателями гетто; они стояли длинными рядами, в полном убеждении – и, наверное, это убеждение имело основания, – что в их положении лучше всего беспрекословно подчиняться приказам. В первый раз Оскар увидел, как людей загоняют в вагон для скота, и это зрелище произвело на него куда большее впечатление, чем все рассказы о нем, – он остановился как вкопанный на краю платформы. На глаза ему попался знакомый ювелир.

– Видели Банкера? – спросил его Оскар.

– Он уже в одной из теплушек, – ответил ювелир.

– Куда они вас везут? – осведомился Оскар.

– Говорят, в какой-то трудовой лагерь. Под Люблином. Может, там будет не хуже, чем… – и человек махнул рукой в сторону Кракова.

Шиндлер вытащил из кармана пачку сигарет, нашел несколько бумажек по десять злотых и сунул ювелиру, который поблагодарил его.

На этот раз евреев выгнали из домов, в чем застали, пообещав, что багаж им будет доставлен позже.

В конце прошлого года Шиндлеру довелось увидеть «Бюллетень финансово-строительного отдела СС» с приглашением на возведение крематория в каком-то лагере к юго-востоку от Люблина. В Бельзеце.

Шиндлер присмотрелся к ювелиру. Шестьдесят три или шестьдесят четыре года. Заметна худоба; скорее всего, прошлой зимой перенес воспаление легких. В полосатом пиджаке, слишком теплом для сегодняшней погоды. В ясных глазах – спокойное понимание того, что ждет их в конце пути. Даже летом 1942 года просто невозможно было себе представить, что этого человека ждут топки огромной кубической конструкции.


Начав от локомотива, Шиндлер двинулся вдоль линии из более чем двадцати теплушек и, вглядываясь в лица, виднеющиеся из-за решеток окон, поднятых к самым крышам теплушек, выкликал Банкера по имени. Можно считать, тому повезло: Оскар даже не задался вопросом, почему он называет имя Банкера; он не дал себе труда задуматься и понять, что Банкер представляет собой точно такую же человеческую ценность, как и все, ожидающие своей участи на путях. Экзистенциалист пришел бы в смятение от скопления людей на станции, от какофонии голосов, выкликающих разные имена. Но Шиндлер не вникал в философские материи. Он искал того человека, который был ему нужен. Ему был нужен только человек по фамилии Банкер, и он продолжал звать его. Его перехватил обершарфюрер СС, специалист по железнодорожным перевозкам из Люблина. Он потребовал от Шиндлера предъявить пропуск. Оскар увидел, что в левой руке тот держит пачку листов – огромный список имен.

Тут мои рабочие, объяснил Шиндлер. Исключительно важные для производства. И мой управляющий. Это какое-то идиотство! У меня контракты с Инспекцией по делам вооруженных сил, а вы тут изымаете у меня рабочих, необходимых для их выполнения.

Вы не можете забрать их, сказал молодой человек.

Они в списке.

Обершарфюрер СС из опыта знал, что всех, внесенных в список, ждет одна судьба.

Оскар понизил голос до шепота, создавая впечатление, что он достаточно влиятельный человек с хорошими связями, которому просто не хочется пускать в ход тяжелую артиллерию. Представляет ли герр обершарфюрер, сколько времени надо готовить специалиста, чтобы заменить тех, кто в списке? У меня на производстве есть цех по производству боеприпасов, который находится под специальным контролем генерала Шиндлера, моего однофамильца. Товарищи обершарфюрера на русском фронте почувствуют спад выпуска продукции, и тут – можете не сомневаться! – Инспекция по делам вооружений потребует представить тому исчерпывающее объяснение…

Молодой человек покачал головой – он тут проездом и всего лишь исполняет свои обязанности.

– Я уже и раньше слышал такие истории, – сказал он. Но явно обеспокоился.

От глаз Оскара не укрылось его состояние, и, склонившись к нему, он заговорил мягко и убедительно, с легкой ноткой угрозы:

– Я не собираюсь спорить с вами. Где у вас тут старший?

Молодой человек кивнул на офицера СС, хмурого человека лет тридцати, в очках.

– Могу ли я узнать вашу фамилию, герр унтерштурмфюрер? – спросил Оскар, держа наготове блокнот, вынутый из кармана пиджака.

Офицер тоже заверил его, что список является святым и непререкаемым указанием. Для этого человека он был единственным островком рациональности в мешанине кишащих вокруг евреев и с лязгом ползущих по путям теплушек. Но в голосе Оскара на этот раз была холодная жестокость. Он уже слышал о списке, сказал он. В данном случае его интересует лишь фамилия унтерштурмфюрера, о которой он и спрашивает. Он намерен обратиться непосредственно к оберфюреру Шернеру и генералу Шиндлеру из Инспектората.

– Шиндлеру? – переспросил офицер.

В первый раз он внимательно посмотрел на Оскара. Внешний вид посетителя говорил, что тот достаточно уважаемая личность, на лацкане у него сиял подобающий значок, а по фамилии выходило, что генерал был членом его семьи.

– И не сомневаюсь, что могу гарантировать вам, герр унтерштурмфюрер, одно, – с угрожающей вежливостью прорычал Шиндлер, – еще до конца недели вы будете на русском фронте.


Под предводительством эсэсовского унтера Шиндлер и офицер бок о бок двинулись вдоль шеренг заключенных и рядов уже загруженных теплушек. Локомотив исходил паром, и машинист, дожидаясь сигнала к отправлению, высунулся из кабины, вглядываясь в лежащие перед ним пути. Офицер крикнул попавшемуся на платформе железнодорожнику, чтобы задержались с отправлением.

Наконец они добрались до одной из последних теплушек. В ней находилась дюжина рабочих, среди которых оказался и Банкер; их погрузили всех вместе, словно они представляли цельную команду. Дверь откатили в сторону – и они выпрыгнули наружу: Банкер и Франкель из конторы, Рейх, Лейзер и другие с фабрики Шиндлера. Они были сдержанны и молчаливы, они старались, чтобы никто не заметил их счастья – путешествие в ад им больше не грозило. Оставшиеся внутри весело загалдели, как будто радуясь, что на время пути им достанется больше места. Офицер, подчеркнуто нажимая карандашом, одного за другим вычеркивал рабочих «Эмалии», а затем попросил Оскара расписаться в нижней части каждого из листов.

Когда Оскар, поблагодарив офицера, двинулся со своими рабочими на выход, тот попридержал его за рукав.

– Видите ли, – сказал эсэсовец, – вы должны понимать: нас не волнует, будет ли эта дюжина или другая.

Офицер, который встретил Оскара в мрачном настроении, теперь казался спокойным, словно наконец проникся пониманием этой ситуации. «Вы считаете, что ваши тринадцать жестянщиков так уж важны? Так мы заменим их тринадцатью другими жестянщиками, и можете цацкаться со своими сантиментами».

– Небольшая неточность в списках, вот и все, – объяснил офицер.

Маленький толстенький Банкер признал, что вся их группа спустя рукава отнеслась к необходимости поставить Blauschein в помещении старого польского Сберегательного Банка. Шиндлер, внезапно вспылив, приказал немедленно получить их. Отрывистая грубоватость его слов объяснялась тревогой и испугом, которые он испытал при виде этих толп на станции; лишившись надежд получить синюю печать, люди приняли новый обманчивый символ их жизни – теплушки, в которых они, куда-то ехали влекомые могучим локомотивом. Теперь они были не чем иным, как рабочим скотом.

Глава 15

По лицам своих рабочих Оскар мог догадаться о страданиях, которые те испытывают в гетто. Они жили в постоянном напряжении, не имея возможности ни уединиться, ни собраться в общем кругу отпраздновать семейное торжество. Многие искали убежища и какого-то успокоения в том, чтобы подозревать всех и вся – от людей, живущих в том же помещении, до еврейских полицейских на улице. Но теперь даже самые здравомыслящие не знали, на кого можно положиться, кому довериться. «Каждый обитатель сего дома, – написал молодой литератор Иосиф Бау о пребывании в гетто, – жил в своем собственном мире, полном тайн и загадок». Дети внезапно замолкали, заслышав скрип лестничных ступенек. Взрослые, пробуждаясь от ночных кошмаров, в которых они видели себя обездоленными и изгнанными, обнаруживали себя наяву обездоленными и изгнанными в переполненных комнатах на Подгоже. Вереница ночных видений, преисполненных страхов, находила продолжение в страхах и ужасах дня. Зловещие слухи непрестанно преследовали их в домах, на улицах, на работе. Спира уже составил очередной список, который был вдвое или втрое длиннее предыдущего. Всех детей отправят в Тарнув, где их расстреляют, или в Штутгоф, где их утопят, или в Бреслау, где над ними проведут операцию промывки мозгов, с корнем вырвав всякие воспоминания о своем происхождении. У вас есть старики родители? Всех старше пятидесяти лет отправят в Величку – на соляные копи. Работать? Нет. Их загонят в отработанные штольни и замуруют там.

Все эти слухи, большая часть которых доходила и до Оскара, базировались на инстинктивном человеческом стремлении избежать зла, назвав его по имени, всем хотелось остановить руку судьбы, дав ей понять, что вы знаете о ее замыслах.

Но в этот июнь самые страшные видения и слухи стали обретать конкретные формы, и самые непредставимые ужасы начали становиться действительностью.


К югу от гетто, за улицей Рекавка, высились холмистые парковые посадки. Они были полны тишины и уединения, подобно средневековым полотнам, особенно когда представлялась возможность заглянуть за стенку гетто с холма на южной стороне. Во время прогулки верхом по гребню холмов, одна за другой, как на карте, открывались улочки гетто и, следуя мимо них, можно было рассмотреть все, что происходило внизу.


Шиндлер с наступлением весны часто совершал в этих местах верховые прогулки в компании Ингрид. Потрясенный тем, что он увидел на железнодорожной станции, он решил развеяться в седле.

На следующее утро после спасения Банкера он взял лошадей из конюшни в Парке Беднарского. Для прогулки верхом ему и Ингрид были подобраны безупречные одеяния: для нее – длинная облегающая амазонка, для него – подшитые кожей верховые брюки, камзол с кожаными налокотниками, и блестящие сапожки для обоих.

Двое безукоризненных светловолосых Sudeten получили возможность разглядывать растревоженный муравейник гетто с возвышения… или свысока.

Миновав заросли деревьев, они коротким галопом пересекли открытую лужайку. Покачиваясь в седлах, всадники видели теперь всю Вегерскую как на ладони. На углу, рядом с больницей, стояла толпа людей, а группы эсэсовцев в сопровождении рычащих псов врывались в дома и выгоняли на улицу обитавшие там семьи, которые, несмотря на жару, старались прихватить с собой теплые вещи, предчувствуя, что им нескоро придется вернуться домой, если вообще придется…

Натянув поводья, Оскар и Ингрид остановили коней под тенистыми кронами деревьев. Присмотревшись, они стали различать в происходящем определенный порядок действий. Бок о бок с эсэсовцами трудились и еврейские полицейские, вооруженные дубинками. Некоторые из них проявляли неподдельный энтузиазм: за несколько минут наблюдений Оскар успел заметить трех упиравшихся женщин, которых они били дубинками по спине. В сердце Шиндлера вспыхнуло было наивное возмущение: СС использует евреев, чтобы бить других евреев! Однако скоро стало ясно, что кое-кто из службы порядка пускает в ход дубинки, надеясь самому спастись от худшей участи. Служба порядка теперь подчинялась новым правилам: если ты замешкаешься, выгоняя чью-то семью на улицу, такая же судьба постигнет твою собственную.

Шиндлер также заметил, что на Вегерской постоянно формируются две шеренги. Одна стояла неподвижно, а участников другой, по мере того, как их набиралось определенное количество, группами перегоняли за угол Жозефинской, где они исчезали из виду. Нетрудно было понять, зачем их собирают и куда уводят, ибо Шиндлер и Ингрид, скрытые соснами, росшими над гетто, находились на расстоянии всего двух или трех кварталов от того места, где разворачивалась Aktion.

Семьи евреев разделяли силой, не обращая внимания на просьбы и мольбы на две стороны. Совершеннолетние девушки, у которых все документы были в порядке, примыкали к шеренге, стоящей неподвижно, оттуда они перекрикивались со своими матерями, оказавшимися в другой линии. Рабочие ночных смен, мрачные и опухшие из-за прерванного сна, попадали в одну шеренгу, а их жены и дети – в другую. Посредине улицы какой-то молодой мужчина спорил с полицейским из службы порядка.

– Да плевать мне на Blanschein! – горячился он. – Я хочу быть вместе с Эвой и ребенком.

Вмешался вооруженный эсэсовец: в беспорядочной массе Ghettomenschen это существо в свежей летней форме особенно выделялось своей сытой уверенностью. Даже с холма был заметен блеск смазки на автоматическом пистолете, который он держал в руках. Эсэсовец ударил еврея в ухо и громким хриплым голосом гаркнул на него. Шиндлер, хотя не разобрал ни слова, не сомневался, что нечто подобное он уже слышал на станции Прокочим: «Для меня нет никакой разницы! Если хочешь быть со своей тощей еврейской шлюхой – вали к ней!»

Человек перебрался из одной группы в другую. Шиндлер увидел, как они с женой обнялись.

Пока все были заняты лицезрением этого свидетельства супружеской верности, другая женщина, не замеченная эсэсовцами зондеркоманды, скользнула за приоткрытую дверь соседнего дома.


Развернув лошадей, Оскар и Ингрид оказались на известняковой площадке, прямо под которой простиралась улица Кракуза. Здесь не царило такое смятение, как на Вегерской. Не столь длинную, как там, шеренгу женщин и детей вели к Пивной. Один охранник шагал впереди, а другой замыкал колонну. В группе этой была какая-то странная неупорядоченность: детей в ней было куда больше, чем могли родить несколько составлявших ее женщин. В самом хвосте семенил какой-то малыш – не разобрать, мальчик или девочка – в коротеньком красном пальтишке и шапочке. Сцена эта привлекла внимание Шиндлера, и он решил посоветоваться с Ингрид. Конечно же, это девочка, сказала Ингрид. Девочки обожают цветные вещи, особенно такие яркие.

Оба обратили внимание, что эсэсовец в хвосте колонны время от времени давал руку медленно ковылявшей малышке в красном, помогая ей подтянуться к другим. Делал он это не грубо, скорее как ее старший брат. Если бы даже офицер приказал ему проявить мягкость, дабы успокоить наблюдавших обывателей, он не смог бы исполнить приказ лучше. Так что всадники, наблюдавшие за происходящим сверху, из парка, на несколько секунд ощутили какое-то иррациональное моральное успокоение. Исчезнувшую за углом колонну женщин и детей еще какое-то время догоняла малышка в красном, затем ее сменила команда эсэсовцев с собаками, двигавшаяся по северной стороне улицы.

Они врывались в убогие квартиры, пропитанные запахом пота; из окон второго этажа летели яростно выкидываемые чемоданы, содержимое которых разлеталось по мостовой. На камни ее, преследуемые собаками, выбегали мужчины, женщины и дети, которым, прячась в шкафах, в чуланах и на чердаках, удалось избежать первой волны обысков; полные ужаса, они с криками пытались увернуться от зубов доберманов-пинчеров. Все носились сломя голову, то и дело скрываясь из поля зрения наблюдателей на холме. В тех, кто пытался скрыться, тут же стреляли – прямо на тротуаре; из простреленных голов летели ошметки мозгов, потоки крови заливали обочины. Мать с сыном лет восьми или не больше десяти скорчилась под окном, укрывая ребенка. Шиндлер чуть не задохнулся от невыносимого страха за них; кровь застыла в жилах от ужаса, он почувствовал такую слабость, что едва не сполз с седла. Глянув на Ингрид, он увидел, что у нее побелели пальцы, которыми она вцепилась в поводья. Он услышал, как, вскрикнув, она начала молиться.

Его взгляд скользнул по Кракузе в поисках малышки в красном.

Страшные сцены происходили всего в полуквартале от нее, колонна даже еще не скрылась полностью из виду, свернув на Жозефинскую.

Убийцы истово исполняли свои обязанности. Когда девчушка в красном, догоняя колонну, остановилась и повернулась посмотреть, женщина как раз получила пулю в шею. А когда мальчик, захлебываясь от слез, сполз по стенке, один из карателей придавил для надежности его голову к земле, чтобы не дергался, приставил ствол к его затылку – как и предписывалось в СС – и выстрелил.

Оскар снова посмотрел на маленькую девочку в красном пальтишке. Повернувшись, она уставилась на свой сползающий сапожок. Разрыв между ней и последним рядом колонны сразу же увеличился. И снова эсэсовский охранник родственным жестом подтянул ее и легко подтолкнул в спину. Шиндлер не мог понять, почему он так и не пустил в ход приклад винтовки, ибо на другом конце улицы никто о милосердии и не думал…


Наконец Шиндлер сполз с седла и, сделав несколько шагов, опустился на колени, обнимая ствол сосны. Он с трудом подавил желание избавиться от съеденного им прекрасного завтрака, ибо его бедное тело отказывалось принять весь тот ужас, свидетелем которого он стал.

Убийцы были полностью лишены стыда перед тем, что творили, – мужчины, рожденные от женщины и писавшие письма своим домашним (о чем, интересно, в них шла речь?), – но это было еще не самое худшее из того, что предстало глазам Шиндлера. Он знал прежде и убедился теперь еще раз, что такие понятия, как стыд, эсэсовцам совершенно чужды, потому что охранник, замыкавший колонну, не испытывал ровно никакой необходимости уберечь девочку в красном от лицезрения этих сцен. И хуже всего, что такое поведение было им предписано свыше, имело официальную санкцию. И никто больше не мог найти им оправдания – ни в размышлениях о высокой немецкой культуре, ни в убежденности, что приказы, отдаваемые вождями нации, снимают с них ответственность, освобождают от долга покинуть свои ухоженные садики, оторваться от окон своих кабинетов и, выйдя на улицы, хотя бы стать свидетелями всего происходящего на мостовых Кракова. Сцены на Кракузе, представшие глазам Оскара, убедили его, что политика его правительства не может быть объяснена случайными, временными ошибками и искажениями. Оскар не сомневался, что люди из СС добросовестно выполняли приказы своего начальства, иначе их коллега, замыкавший колонну, не позволил бы девочке увидеть все это.

Позже, днем, приняв хорошую дозу бренди, Оскар полностью осознал страшную правду. Существование таких очевидцев, как девочка в красном, допускалось лишь потому, что немцы не сомневались – все свидетели исчезнут без следа.


На углу плаца Згоды стояла аптека Тадеуша Панкевича, выдержанная в старом стиле. Фарфоровые амфоры с написанными на них латынью названиями древних снадобий и несколько сотен изящных полированных ящичков давали обитателям Подгоже представление о сложности фармакопеи. Магистру Панкевичу было позволено остаться в своей квартире над аптекой – с разрешения властей и по просьбе врачей клиники гетто. Он был единственным поляком, которому было разрешено пребывание в стенах гетто. Это был тихий, спокойный человек сорока с лишним лет, и весь круг его интересов ограничивался сугубо интеллектуальными проблемами. Постоянными гостями Панкевича были польский импрессионист Абрам Нейман, композитор Мордка Гебиртиг, философ Лерн Стейнберг, ученый и мыслитель доктор Раппопорт – все они часто посещали дом Панкевича. Дом служил также связующим звеном, почтовым ящиком для информации и посланий, которыми обменивались Еврейская боевая организация (ЕБО) и Польская народная армия. Молодой Долек Лебескинд, а также Шимон и Густа Дрангеры, организаторы Краковского отделения ЕБО, временами звонили сюда, но случалось это редко, от случая к случаю. Важно было не вовлекать Тадеуша в их дела, что – не в пример полицейским юденрата, сотрудничавшим с ними, – вызывало у него яростные и недвусмысленные возражения.

В те первые дни июня площадь перед аптекой Панкевича превратилась в сортировочный двор. «Место скорби» – так потом Панкевич неизменно называл эту площадь. Как бы люди ни старались забиться в середину, их в конце концов вытаскивали и, рассортировав по ранжиру, приказывали оставить багаж на месте: «Нет-нет, вам его потом пришлют!» У слепой стены вдоль западной площади тех, кто пытался сопротивляться, и тех, у кого находили в карманах поддельные арийские документы, расстреливали безо всяких объяснений или оправданий перед людьми, сгрудившимися в центре. Оглушительный грохот выстрелов обрывал разговоры и уничтожал последние иллюзии.

И при этом, несмотря на стоны и плач родственников жертв рядом, остальные – потрясенные или отчаянно занятые мыслью, как бы остаться в живых, – казалось, не обращали особого внимания на горы трупов. Как только команда грузчиков-евреев погрузила мертвецов на подъехавшие грузовики, оставшиеся на площади сразу же завели разговоры о том, что их ждет в будущем. И Панкевич слышал от евреев слова, которые весь день раздавались из уст эсэсовцев: «Заверяю вас, мадам, что нас отправят работать. Неужели вы считаете, что нас хотят уничтожить?» И на лицах женщин ясно читалось отчаянное желание верить в эти слова.

Эсэсовцы, не занятые расстрелами у стены, прохаживались в толпе, советуя людям, как лучше крепить ярлычки на чемоданы.


Стоя наверху, в парке Беднарского, Оскар Шиндлер не видел, что происходило на плаца Згоды. Но Панкевич видел все. Ни тот, ни другой никогда прежде не были свидетелями столь бесстрастной жестокости, наполнившей ужасом их сердца. Как и Оскар, Панкевич ощущал рвотные спазмы, в ушах его стоял гул, словно он получил удар по голове. Он был настолько потрясен смешением звуков и атмосферой дикой расправы, что так и не узнал – среди убитых на площади были его друзья: Гебиртиг, автор знаменитой песни «Горит наш городок, горит», и добрый мягкий художник Нейман.


Врачи, задыхаясь, спешили в аптеку, которая находилась в двух кварталах от больницы. Им были нужны бинты, побольше бинтов – раненых подбирали прямо с улиц. Одному из врачей понадобилось рвотное – в толпе несколько десятков человек корчились в судорогах или валялись в бессознательном состоянии, проглотив цианид. Панкевич видел, как инженер, один из тех, кого он знал лично, сунул капсулу в рот, улучив момент, когда его жена отвернулась…

Молодой доктор Идек Шиндель, работавший в больнице гетто на углу Вегерской, услышал от женщины, доставленной в приемный покой и бившейся в истерическом припадке, что эсэсовцы забирают детей. Она сама видела, как малышей вели по Кракузе, и среди них была Геня. Этим утром Шиндель, он был ее опекуном в гетто, оставил девочку под надзором соседей. Родители ее по-прежнему скрывались где-то в сельской местности, надеясь при случае проскользнуть обратно в гетто, пребывание в котором до сегодняшнего дня было менее опасным, чем за его пределами. Этим утром Геня, которая всегда вела себя как самостоятельная личность, вышла из дома вместе с женщиной, собиравшейся отвести ее туда, где она жила с дядей. Там их и задержали. Именно ее растерянную фигурку, спешащую за колонной по Кракузе, – и заметил Оскар Шиндлер сверху из парка.

Сбросив халат и хирургическую маску, доктор Шиндель выскочил на площадь – и сразу же увидел ее: сохраняя полное спокойствие в окружении охранников, она сидела на траве. Доктор Шиндель знал, насколько обманчиво это показное спокойствие, потому что ему не раз приходилось отгонять от нее ночные кошмары…

Он двинулся по периметру площади – и она тоже заметила его.

«Не зови меня, – хотелось крикнуть ему. – Я сам все сделаю». Он не хотел привлекать внимания, это могло плохо кончиться для них обоих. Но все основания для беспокойства исчезли, когда он увидел, как она молчаливо и отрешенно, с непонимающим видом смотрит на него. Он остановился, пораженный жалостью и восхищенный ее хитростью. В свои три года она прекрасно понимала, что не может себе позволить сразу же кинуться к дяде. Она понимала, что стоит только СС увидеть дядю Идека – спасения для них не будет.

Он попытался составить в уме небольшую речь, которую хотел произнести перед рослым обершарфюрером, стоящим около стены экзекуций. Не стоило обращаться к кому-то ниже рангом, да и говорить следовало без особой униженности. Снова взглянув на девочку, он увидел, как в глазах у нее мелькнула тень подозрительности, а затем, с удивительным для постороннего наблюдателя спокойствием, она прошла меж двумя стоящими рядом с ней эсэсовцами и оказалась вне пределов оцепления. Она двигалась с такой болезненной медлительностью, что даже потом, много времени спустя, закрывая глаза, он отчетливо видел ее крохотную фигурку среди леса блестящих эсэсовских сапог…

Никто на площади не обратил на нее внимания. Продолжая невозмутимо играть свою роль, она двинулась к углу, на котором стояла аптека Панкевича, и, завернув за него, скрылась из виду. Доктор Шиндель подавил желание зааплодировать ей: хотя эта сцена заслуживала восхищения аудитории, оно могло оказаться губительным для маленькой актрисы.

Он чувствовал, что не может сразу кинуться за ней, ибо это испортит весь ее замысел. Подавляя порывы своего сердца, он убеждал себя, что инстинкт, который вывел ее с площади невредимой, приведет ее в безопасное место.

Он вернулся в больницу, приняв мучительно решение предоставить девочку на какое-то время себе самой.


А Геня вернулась в ту самую спальню, выходящую на Кракузу, которую делила со своим дядей. Улица совершенно опустела, ибо те, кому удалось спрятаться в укрытиях или за ложными стенками, не давали о себе знать. Войдя в дом, она залезла под кровать.

Возвращаясь вечером домой, Идек увидел на углу улицы эсэсовцев, делавших последний обход. Геня не отреагировала на грохот распахнувшейся двери. Она не ответила ему, и когда он вошел в дом и позвал ее. И только потому, что он знал, где ее искать в хаосе разоренной комнаты, он разглядел ее красные башмачки под пологом кровати.


К тому времени Шиндлер уже ставил лошадь в стойло.

Спустившись с холма, он лишил себя возможности увидеть маленький, но столь значительный триумф девочки в красном – Гени, которая смогла вернуться туда, где эсэсовцы в первый раз нашли ее.

Оказавшись в своем кабинете на фабрике, Оскар наглухо закрыл за собой двери: ему было невыносимо тяжело обсуждать с кем-либо увиденное. И лишь много позже, в выражениях, совершенно несвойственных веселому и раскованному герру Шиндлеру, любимцу всех краковских вечеринок, самому большому моту в Заблоче, в словах, свидетельствовавших, что за его внешностью гуляки и бонвивана скрывается неподкупный судья, он дал понять, каким грузом легли на него события того дня.

– После такого, – сказал он, – ни один мыслящий человек не мог больше закрывать глаза на то, что происходит. И тогда я решил делать все, что в моих силах, дабы нанести поражение этой системе.

Глава 16

СС не покладая рук трудилось в гетто до субботнего вечера. Действовали эсэсовцы с той неуемной энергией, свидетелем которой Оскар был во время экзекуции на улице Кракуза. Действия их трудно было предугадать – и те, кому удавалось спастись в пятницу, попадались им в руки в субботу. Геня осталась в живых благодаря лишь своей не по годам развитой способности хранить молчание и оставаться незамеченной даже в своем красном пальтишке.

У себя наверху, в Заблоче, вспоминая ее фигурку, Оскар не осмеливался поверить, что этот ребенок в красном пережил акцию. Из разговоров с Тоффелем и другими знакомыми из штаб-квартиры на Поморской он знал, что из гетто было вывезено семь тысяч человек. Чиновники из отдела по еврейским делам гестапо высоко оценили результаты чистки. Бумажными крысами с Поморской июньская акция оценивалась как триумфальная.

Информацию такого рода Шиндлер теперь собирал целенаправленно: он уже знал, что общее руководство акцией осуществлял некий Вильгельм Хунде, а непосредственное – оберштурмфюрер СС Отто фон Маллотке. Оскар не вел специального досье, но готовил себя к тому времени, когда сможет дать полный отчет о происходящем – то ли Канарису, то ли всему миру.


Это оказалось легче, чем он предполагал. Пользуясь каждой возможностью, он продолжал расспрашивать. Неопровержимые данные получал он и от контактов с полицией, и от таких проницательных евреев, как Штерн. Со всех концов Польши в гетто просачивались разведывательные данные, часть которых поступала от партизан через аптеку Панкевича. Долек Либескинд, лидер группы сопротивления «Акива Халутц», доставлял информацию из других гетто, которая являлась результатом его официальных поездок с Еврейской Общинной Самопомощью, организацией, которой немцы – поскольку она находилась под определенным покровительством Красного Креста – позволяли существовать.

Не было смысла сообщать эти известия юденрату. Его совет не считал своей гражданской обязанностью информировать обитателей гетто о существовании лагерей: ведь люди могут впасть в крайнее расстройство и на улицах начнутся беспорядки, которые не останутся без наказания! Так что пусть уж лучше евреи, как всегда, слушают дикие рассказы о лагерях и приходят к выводу, что они полны преувеличений, и возвращаются к своим иллюзиям и надеждам. Так считало большинство членов совета, даже когда им руководил достойный Артур Розенцвейг. Но Розенцвейга больше не было.

Председателем юденрата стал коммивояжер Давид Гаттер, кандидатуру которого поддержали немцы. Пищевой рацион теперь распределялся не только чиновниками из СС, но также Гаттером и новыми советниками, чьим наместником на улицах являлся Симха Спира в высоких сапогах.

Юденрат не был заинтересован сообщать жителям гетто об их возможной участи, потому что сами юденратовцы были уверены, что им-то самим эта дорога не угрожает.


Оскар начал получать ошеломляющие новости о гетто и о положении дел в нем, когда в Краков вернулся – через восемь дней после отправки теплушек со станции Прокочим – молодой фармацевт Бахнер.

Никто не знал: ни как ему удалось проникнуть обратно в гетто, ни почему он вообще вернулся туда, откуда СС без труда пошлет его в очередное путешествие.

А Бахнера привела домой необходимость рассказать все, что он узнал.

Переходя из дома в дом по Львовской и другим улочкам, окаймляющим плац Згоды, он рассказывал свою историю, утверждая, что видел, каким ужасом все завершилось. В глазах у него стоял лихорадочный блеск, за время своего короткого отсутствия он поседел до корней волос.

Всех краковчан, которых захватили в облаве в начале июня, отправили в сторону России, говорил Бахнер, в лагерь Бельзец. Когда поезд наконец прибыл на станцию, людей стали выгонять из теплушек украинцы, вооруженные дубинками. От прибывших исходило ужасающее зловоние, и эсэсовцы любезно сообщили, что всем придется пройти обработку дезинфектантами. Людей выстроили в две шеренги перед огромным складским помещением, одна надпись на котором гласила – «Раздевалка», а вторая – «Ценные вещи». Новоприбывших заставили раздеться, в толпе ходил еврейский мальчик, таская за собой бечевку, к которой шнурками надо было привязывать обувь. Полагалось снять очки и кольца. В обнаженном виде всем заключенным побрили головы, и эсэсовец-парикмахер объяснил, что волосы нужны подводному флоту. Со временем они снова отрастут, намекнул он, поддерживая миф, что в этих несчастных еще будут испытывать нужду…

Наконец жертв погнали по обнесенному колючей проволокой проходу к сооружениям, на крышах которых красовалась вырезанная из медного листа звезда Давида и надпись «Душевая и дезинфекционная». Всю дорогу эсэсовцы объясняли им, что, оказавшись внутри, надо дышать глубоко и полной грудью, чего требуют правила дезинфекции. Бахнер увидел, как девочка уронила на землю браслет, который поднял трехлетний мальчик и, играя с ним, вошел в бункер.

Внутри же, рассказывал Бахнер, всех отравили газом. Затем туда вошла группа могильщиков, чтобы растащить пирамиды скрюченных трупов и выволочь их наружу для захоронения. Потребовалось два дня, чтобы уничтожить всех, кроме него. Дожидаясь взаперти своей очереди, он как-то проскользнул в уборную и, оставшись один, спрыгнул в выгребную яму. Он оставался в ней три дня, по шею в экскрементах. Лицо его было сплошь облеплено мухами, рассказывал он. Он и спал стоя, каждую секунду опасаясь упасть и утонуть. Наконец, ночью ему удалось выползти.

Как-то он добрался до Бельзеца, ориентируясь по железнодорожному пути. Всем было понятно, что спасся он лишь потому, что действовал вне пределов здравого смысла. Только поэтому ему удалось получить помощь, которую оказала какая-то женщина в неизвестном селе: он смог помыться и переодеться в чистое, а затем пуститься в обратное путешествие к исходному пункту.


Но даже теперь в Кракове находились евреи, которые сочли историю Бахнера опасными слухами. От заключенных в Аушвице родственникам приходили открытки. Так что если даже о Бельзеце – все правда, она не имеет отношения к Аушвицу! Да и вообще, можно ли в такое поверить?!

При скудном эмоциональном пайке гетто в голову может прийти все, что угодно…


Газовые камеры Бельзеца, как Шиндлер выяснил через свои источники, были возведены в марте этого года под наблюдением строительной фирмы из Гамбурга и эсэсовских инженеров из Ораниенбурга. По свидетельству Бахнера, три тысячи трупов в день далеко не исчерпывали их возможностей. Поскольку крематорий только еще строился, старая методика избавления от трупов тормозила внедрение новых методов убийств. Та же компания, что обустраивала Бельзец, возводила точно такие же сооружения в Собиборе, а также в районе Люблина. Заявки на строительство были восприняты со всей серьезностью и тщательно продуманы, такие же конструкции появились в Треблинке, недалеко от Варшавы. Газовые камеры и печи действовали и в основном лагере Аушвиц (Освенцим), и в отдаленном его филиале Аушвиц-2, в нескольких километрах от Биркенау. Сопротивление докладывало, что Аушвиц-2 в состоянии уничтожить в день до десяти тысяч человек. Также существовал аналогичный лагерь под Хелмно, в районе Лодзи, оборудованный в соответствии с новой технологией.

Сегодня рассказывать об этих фактах – значит повторять общие места, знакомые нам из истории. Но когда они стали известны в 1942 году – как гром грянул с ясного июньского неба. Это было сотрясение всех основ бытия, полное разрушение тех участков мозга, где хранились незыблемые идеи гуманности и ее принципов. По всей Европе этим летом миллионы людей, среди которых был и Оскар, мучительно осознавали, что души человеческие уходят дымом из труб крематория Бельзеца и подобных ему, затерянных в польских лесах…


Этим же летом Оскар наконец стал владельцем полностью обанкротившегося «Рекорда» и, обеспечив себе поддержку коммерческого суда, проформы ради принял участие в аукционе, который должен был определить нового хозяина предприятия. Хотя немецкие армии были уже на Дону и пробивались к нефтяным полям Кавказа, Оскар, исходя из того, что предстало его глазам на Кракузе, считал, что в конечном итоге успеха они не добьются. Тем не менее время как нельзя лучше способствовало тому, чтобы узаконить владение фабрикой на Липовой. С детской наивностью, за которую история не раз заставляла расплачиваться людей и поумнее его, Шиндлер надеялся, что крах империи зла не повлечет за собой крушения всех ее основ – и в новую эру он войдет все тем же удачливым потомком Ганса Шиндлера из Цвиттау.

Иеретц с упаковочной фабрики настойчиво уговаривал Оскара построить на принадлежащем ему куске пустыря барак, который должен был послужить убежищем. Шиндлер получил у чиновников все необходимые разрешения. В его обязанности входит обеспечить ночной смене место для отдыха, объяснял он. А стройматериалы ему пожертвовавал сам Иеретц.

В последние дни осени на пустыре выросло шаткое сооружение без особых удобств. Выкрашенные зеленым доски с течением времени темнели и усыхали, сквозь щели внутрь забивался снег. Но во время октябрьской акции убежище дало укрытие мистеру и миссис Иеретц, рабочим с фабрики упаковочных материалов и с завода радиаторов, не говоря уже о ночной смене Оскара.

Оскар Шиндлер, который морозным утром в день акции вышел из своего кабинета поговорить с эсэсовцами, со вспомогательными силами из украинских частей, с синемундирниками польской полиции, с еврейской службой порядка, сопровождавшей до дома его ночную смену; Оскар Шиндлер, который, попивая кофе, звонил вахтмейстеру Боско в его сторожку у ворот гетто и врал, что его ночная смена должна утром остаться на Липовой, – этот Оскар Шиндлер подвергал себя куда большей опасности, чем требовали его деловые интересы. Влиятельные люди, которые дважды вытащили его из тюрьмы, не смогут приходить ему на помощь бесконечно, пусть даже он и будет щедро одаривать их по дням рождения. В этом году немало столь же влиятельных людей, как и Шиндлер, оказались в Аушвице. И если им там приходил конец, их вдовы получали краткие сухие телеграммы от коменданта: «Ваш муж скончался в концентрационном лагере Аушвиц».

Хриплоголосый Боско был тощим, куда более худым, чем Оскар. Как и Шиндлер, он происходил из чешских немцев. Его семья, как и родные Шиндлера, придерживалась консервативных взглядов и старых добрых немецких ценностей. На короткое время он, полный пангерманских настроений, приветствовал возвышение Гитлера, подобно тому, как в свое время Бетховен, вместе со всей Европой, был охвачен лихорадкой обожания Наполеона. В Вене, где Боско изучал теологию, он вступил в СС: частично – чтобы избежать призыва в вермахт, а частью – повинуясь порыву мимолетного рвения. Сейчас он сожалел о своем решении и старательно искупал его, о чем Оскар не подозревал. В то время Оскар знал лишь то, что Боско всегда с удовольствием подкладывал какую-нибудь свинью в ход проведения акции. Боско отвечал за внешний периметр гетто – и из своего кабинета, примыкавшего к стене гетто, он с неподдельным ужасом наблюдал за акцией. Наблюдал только потому, что, как и Оскар, считал: в будущем ему придется стать свидетелем.

Оскар не знал, что во время октябрьской акции Боско тайком вывез из гетто несколько дюжин ребятишек в картонных упаковочных ящиках. Не знал Оскар также и того, что вахтмейстер раз десять, не меньше, раздобывал пропуска для подпольщиков.

Еврейская боевая организация имела сильные позиции в Кракове. Организацию составляли главным образом участники молодежных клубов, особенно члены «Акивы» – клуба, названного в честь легендарного рабби Акивы бен Иосифа, исследователя Мишны. Боевой организацией руководила супружеская пара Шимон и Густа Дрангеры – ее дневник стал классическим документом Сопротивления – и Долек Либескинд. Члены организации нуждались в праве свободного входа в гетто и выхода из него, чтобы доставлять и выносить валюту, поддельные документы и подпольную прессу. Они поддерживали контакты с левой Польской Армией Людовой, базировавшейся в лесах вокруг Кракова, которой так же были нужны документы, – и их обеспечивал Боско. Связей Боско с Еврейской боевой организацией и Армией Людовой было более чем достаточно, чтобы повесить его; но в глубине души он презирал себя и терзался из-за того, что его возможности спасать людей столь ограниченны. Ибо Боско хотел спасти всех до одного, что вскоре он и попытался сделать – и погиб. Данке Дрезнер – кузине Гени, девочки в красном, – минуло четырнадцать лет, но, хотя она выглядела старше своих лет, у нее сохранились детские инстинкты, которые смогли ее уберечь от кордонов на площади. Да, она работала в прачечной на базе Люфтваффе, но дело было в том, что этой осенью все лица женского пола, которым было меньше пятнадцати или больше сорока, в любом случае подлежали отправке в лагерь.

Так что когда этим утром отряды зондеркоманды и тайной полиции показались на Львовской, фрау Дрезнер взяла Данку с собой на Дабровскую, где в соседнем доме была оборудована фальшивая стенка. Здесь жила женщина лет под сорок, посудомойка в гестаповской столовой рядом с Вавельским замком, что позволяло ей надеяться на определенное снисхождение. Но ее престарелым родителям угрожала опасность. И посудомойка выложила из кирпичей укрытие для них, шириной в шестьдесят сантиметров, что обошлось ей недешево, ибо кирпичи приходилось тайком проносить в гетто, пряча их в тележках под кучами разрешенного для провоза барахла или дров. Бог знает, во сколько ей обошлось это тайное укрытие – может, в пять тысяч злотых, а может, и во все десять!

Несколько раз она упоминала о нем в беседах с фрау Дрезнер: мол, в случае акции фрау Дрезнер может привести Данку и сама прийти к ней. Поэтому, услышав этим утром за углом испугавшие их звуки: лай и рычание далматинских догов и доберманов, усиленные мегафонами приказания обершарфюреров, – Данка с матерью поспешили к доброй приятельнице.

Поднявшись по лестнице и найдя ее комнату, они увидели, что женщина в панике.

– Какой ужас, – прошептала она. – Родителей я уже спрятала. Могу и девочку спрятать. Но не вас.

Данка не отрывала глаз от стены, оклеенной выцветшими обоями. Там, зажатые в узком пространстве между двумя кирпичными стенками, они будут чувствовать, как по ногам у них бегают крысы и, стоя в темноте бок о бок со стариками, она будет стараться сдержать свой безумный страх…

Фрау Дрезнер постаралась объяснить женщине всю неразумность ее подхода. Но та продолжала твердить, что речь может идти только о девочке, «но не о вас». Словно бы она считала, что если эсэсовцы обнаружат поддельную стенку, то, учитывая незначительность Данки, проявят к ней большую снисходительность. Фрау Дрезнер объяснила ей, что она не страдает излишней тучностью, что акция, похоже, начинается с этой стороны Львовской и ей просто некуда больше идти. Данка сама по себе очень ответственная девочка, но будет чувствовать себя в большей безопасности рядом со своей матерью. Вы своими глазами можете убедиться, что в этом укрытии поместятся четыре человека, прижавшись друг к другу. Но выстрелы, прозвучавшие всего за два квартала от них, не дали госпоже Дрезнер возможности переубедить хозяйку.

– Я могу устроить лишь девочку, – закричала она. – И хочу, чтобы вы ушли!

Фрау Дрезнер повернулась к Данке и приказала ей укрыться за стенкой.

Потом Данка никак не могла понять, почему она послушалась маму и безропотно пошла в укрытие. Женщина провела ее на чердак, откинула коврик и подняла крышку люка. Данка спустилась в узкое пространство. Там было не так уж темно; родители хозяйки зажгли огарок свечи. Данка устроилась рядом со старушкой – она тоже была чьей-то матерью, пусть и другого человека, но Данка ощутила знакомые запахи немытого тела и тепло, присущее всем матерям. Старушка кротко улыбнулась ей. Муж ее стоял по другую сторону от жены и, плотно смежив глаза, прислушивался к звукам снаружи.

Прошло какое-то время, и мать их знакомой дала ей понять, что она, если хочет, может сесть. Поерзав на полу, Данка нашла удобное положение. Крысы их не беспокоили. До них не доносилось никаких звуков: ни слов фрау Дрезнер, ни хозяйки квартиры. Похоже было, что они неожиданно очутились в полной безопасности. Вместе с этим ощущением к Данке пришло недовольство собой – тем, что она так покорно подчинилась приказу матери, а затем – страх за нее, которая была там, снаружи, где свирепствовала акция…


Госпожа Дрезнер не сразу покинула дом приятельницы. Эсэсовцы были уже на Дабровской. Она решила, что стоит подождать. В сущности, если ее заберут, тем самым она окажет хоть какую-то помощь тем, кто скрывался за стеной. Если из этой комнаты немцы вытащат ее, то сочтут свою задачу выполненной и уж точно не обратят внимания на состояние обоев.

Но хозяйка дома убедила ее, что, если фрау Дрезнер останется тут, в живых после обыска не останется никого. Да и сама она понимала, чем все кончится, если ее приятельница будет оставаться в столь взвинченном состоянии… Она решила: будь что будет! – поднялась и вышла. Немцы перехватят ее на лестнице или, в крайнем случае, в прихожей. Над обитателями гетто мощно властвовали неписаные правила: они должны, дрожа, сидеть по своим комнатам, и сама мысль о возможности спуститься по лестнице воспринималась как вызов системе.

Появление чьей-то фигуры в фуражке остановило ее уже на пороге. Человек возник на верхней ступеньке и, прищурившись, посмотрел в пространство полутемного коридора, в котором лежала лишь полоска холодного голубоватого света со двора. Он узнал ее с первого же взгляда, как и она его. Это был знакомый ее старшего сына, поляк; но из этого ничего не вытекало; она отлично знала, под каким давлением находятся ребята из службы порядка.

Войдя в прихожую, он приблизился к ней.

– Пани Дрезнер, – произнес он и ткнул пальцем в сторону лестницы. – Они будут здесь через десять минут. Вы можете отсидеться под лестницей. Идите, спрячьтесь поскорей.

Столь же покорно, как дочка подчинилась ей самой, она послушалась молодого человека из службы порядка.

Скорчившись под лестницей, она поняла, что ни к чему хорошему это не приведет. Со двора на нее падал свет осеннего дня. Если они захотят пройти во двор или к дверям квартиры в тыльной части прихожей, то она попадется им на глаза. Поскольку не имело никакого значения, будет ли она сидеть скорчившись или во весь рост, она выпрямилась. Подойдя к дверям, парень предупредил ее, чтобы она оставалась на месте. Затем он вышел. Она слышала крики, приказы и мольбы так ясно, словно они раздавались из-за соседних дверей.

Наконец он вернулся вместе с другими. До нее донесся грохот сапог в дверь. Она услышала его слова, что, мол, он уже обыскал нижний этаж дома – там никого нет. Хотя комнаты наверху должны быть заняты. Он так спокойно и непринужденно беседовал с эсэсовцами. А ей вдруг показался неоправданным риск, на который он пошел. Он поставил на кон свою жизнь – против сомнительной возможности, что они, прошерстив сверху донизу Львовскую и двинувшись по Дабровской, окажутся настолько глупы, что не обыщут нижний этаж и не найдут пани Дрезнер, которую он, будучи едва с ней знаком, спрятал под лестницей.

Но эсэсовцы поверили ему на слово.

Она слышала, как они поднимались по лестнице, с шумом открывая двери, выходящие на первую площадку, как их подкованные сапоги грохотали в комнате, за стенкой которой было оборудовано укрытие. До нее донесся визгливый, дрожащий голос знакомой:

– Конечно же, у меня есть разрешение, я работаю в столовой гестапо, я знаю там всех уважаемых господ!

Фрау Дрезнер слышала, как эсэсовцы спускались со второго этажа, ведя кого-то с собой; нет, больше, чем одного человека, – пару или семью. «Они оказались на моем месте», – пришло ей в голову уже потом.

Хрипловатый простуженный голос мужчины средних лет сказал:

– Но, конечно же, господа, мы имеем право взять какую-то одежду?!

И тоном столь же равнодушным, каким на вокзале объявляют о расписании, эсэсовец ответил по-польски:

– В этом нет нужды. На месте вас обеспечат всем необходимым.

Звуки стихли, госпожа Дрезнер продолжала ждать.

Второго обхода не последовало.

Он грянет завтра или послезавтра. Они будут возвращаться снова и снова, завершая отбраковку состава гетто. То, что в июне воспринималось как кульминация воцарившегося ужаса, в октябре стало привычным бытом.

Поднимаясь наверх, за Данкой, она испытывала огромную благодарность к спасшему ее парню, и думала, что если убийства превратились в обычную работу, вершащуюся с точностью машины по заранее расписанному распорядку, как тут, в Кракове, то вряд ли можно, даже собрав все остатки мужества, что-то противопоставить неумолимой мощи этой системы.

Многие ортодоксы из гетто придерживались девиза: «Час жизни – все равно жизнь». Мальчишка из еврейской полиции подарил ей этот час. И теперь она понимала, что никто не мог бы подарить ей больше.


Знакомая встретила ее с легкой краской стыда на лице.

– Девочка может приходить в любое время, – сказала она. – Вы поймите, я выставляла вас не из-за трусости, а из определенных соображений… И таковые остаются в силе: вас я прятать не могу, а девочку – пожалуйста.

Госпожа Дрезнер не стала спорить – у нее было ощущение, что эта женщина находится в том же неадекватном состоянии, которое только что спасло жизнь ей самой, там, внизу. Она поблагодарила: Данке, возможно, еще придется воспользоваться вашим гостеприимством…


Отныне, поскольку в свои сорок два года она выглядела еще довольно молодо и не жаловалась на здоровье, фрау Дрезнер попробует выжить, полагаясь только на себя – с экономической точки зрения, ее усилия могут пригодиться Инспекции по делам вооруженных сил. Может она внести и какой-либо другой вклад в военное дело рейха…

Она не была уверена, что сможет воплотить этот план в жизнь. В те дни любой, кто хоть немного понимал, что на самом деле происходит, знал: с точки зрения СС, идея уничтожения социально неприемлемых евреев перевешивает ту ценность, которую они представляют собой как рабочая сила. И в такие времена встают простые и недвусмысленные вопросы: кто спасет Иуду Дрезнера, заведующего отделом снабжения фабрики? Кто спасет Янека Дрезнера, автомеханика в гараже вермахта? Кто спасет Данку Дрезнер, прачку с базы Люфтваффе – в то утро, когда СС окончательно решит не считаться с их экономической ценностью? Полицейский из службы порядка спас жизнь фрау Дрезнер.

А в прихожей дома на улице Дабровской молодые сионисты из «Халуца» и Еврейской боевой организации готовились оказать более серьезное сопротивление. Они раздобыли мундиры ваффен СС и, облачившись в них, решили нанести визит в облюбованный эсэсовцами ресторан «Цыганерия», расположенный по другую сторону площади от Словацкого театра. Заложенная ими бомба, пробив крышу «Цыганерии», рухнула в зал со столиками, разорвав на куски семь эсэсовцев и ранив более сорока человек.

Услышав об этом, Оскар подумал, что и он мог быть там – льстиво обихаживать кого-то из больших чинов.

Шимон и Густа Дрангеры вместе с товарищами приняли осознанное решение выступить против извечного пацифизма гетто, подвигнув его на общее восстание. Они снова заложили взрывчатку и подняли на воздух предназначенный только для СС кинотеатр «Багателла» на Кармелитской улице. Только что на мерцающем экране Лени Рифеншталь воплощала образ германской женщины, преданной своим солдатам, которые ради спасения нации ведут бои в варварских гетто или на опасных улицах Кракова, – а в следующую секунду яркая желтая вспышка пламени полыхнула по экрану!


В течение последующих нескольких месяцев Боевая организация потопила патрульное судно на Висле, уничтожила зажигательными бомбами несколько военных гаражей в городе, добывала Passierscheims для людей, которые не имели иной возможности получить их, обеспечивала работу укрытий, в которых подделывались документы об арийском происхождении, пустила под откос шикарный поезд («только для нужд армии»), который курсировал между Краковом и Бохней, и распространяла свою подпольную газету. Ее же стараниями двое помощников шефа еврейской полиции Спиры – Шпитц и Форстер, составлявшие списки на арест тысяч людей, – попали в эсэсовскую засаду. Один из подпольщиков, играя роль информатора, договорился с этими полицейскими о встрече в деревушке под Краковом. В то же время другой информатор сообщил гестапо, что пару руководителей еврейского партизанского движения можно будет перехватить в условленном месте встречи. И Шпитца, и Форстера пристрелили, когда они попытались удрать от гестапо.

И все же сопротивлению обитателей гетто скорее был характерен поступок Артура Розенцвейга, который, когда в июне от него потребовали составить список на депортацию в несколько тысяч фамилий, в начале этого списка поставил свое имя, а затем – имена жены и дочери. А наверху, в Заблоче, на заднем дворе за «Эмалией», Иеретц и Оскар Шиндлер организовывали свое сопротивление, возводя второй барак-укрытие.

Глава 17

В Кракове появился австрийский дантист, по фамилии Седлачек и принялся расспрашивать о Шиндлере.

Он прибыл с будапештским поездом, имея список возможных краковских контактов и саквояж с двойным дном, в котором с тех пор, как генерал-губернатор Франк вывел из обращения крупные купюры, деньги занимали немыслимо много места.

Хотя он делал вид, что путешествует в интересах бизнеса, фактически он был курьером сионистской организации в Будапеште, занимавшейся спасением людей.

Даже осенью 1942 года до сионистов Палестины, оставленных на произвол судьбы мировым сообществом, не доходило ничего, кроме слухов о том, что происходит в Европе. Чтобы получать надежную информацию, они организовали свое бюро в Стамбуле. Из квартиры в городском квартале Бей-оглы трое агентов взялись рассылать открытки во все сионистские организации захваченной немцами Европы. На открытках был текст: «Пожалуйста, дайте мне знать, как у вас дела. Эретц беспокоится о вас». «Эретц» означало «земля», и каждый сионист подразумевал под ним Израиль. Открытки были подписаны одним из этих трех агентов – молодой женщиной Саркой Мандельблатт, которая была доподлинной турецкой гражданкой.

Почтовые открытки исчезали без следа, как будто проваливались в пустоту. Никто не отвечал. Это означало – адресаты находились в тюрьме или скрывались в лесах, трудились в каком-нибудь лагере, были перемещены в гетто или убиты.

Сионисты в Стамбуле воспринимали это молчание как зловещий признак.


Поздней осенью 1942 года они наконец получили единственный ответ – открытку с одним из видов Будапешта. Послание гласило: «Ваш интерес к моему положению вселяет надежду. Очень нуждаюсь в «рахамим махер» (срочной помощи). Прошу установить связь».

Ответ был получен от будапештского ювелира Сема Шпрингмана, который уразумел смысл послания Сарки Мандельблатт. Сем обладал хрупким телосложением – по внешнему виду он смахивал на жокея, ему было тридцать с небольшим. С тринадцати лет, несмотря на присущую ему личную честность, ему приходилось подмазывать чиновников, давать им взятки и устраивать делишки дипломатического корпуса, подкупая грубых и бестолковых чинов венгерской тайной полиции. И теперь из Стамбула ему дали знать, что хотели бы использовать его для переправки денег, предназначенных для спасения обреченных, в Германскую империю, а затем с их помощью оповестить весь мир о судьбе европейского еврейства.

В Венгрии адмирала Хорти – союзницы нацистской Германии Сем Шпрингман и его сионистские коллеги были столь же неосведомлены о том, что происходит в пределах Польши, как и обитатели Стамбула. Но Сем подыскал курьеров, которые за определенный процент от содержимого багажа или же по своим политическим убеждениям были согласны проникать на оккупированные немцами территории. Одним из его курьеров был торговец драгоценными камнями Эрик Попеску, агент венгерской тайной полиции. Другим – Банди Грош, контрабандист, тайно доставлявший ковры, который также сотрудничал с полицией, но начал работать на Шпрингмана, чтобы искупить вину перед покойной матерью, которой он причинил много горя. Третьим был Руди Шульц, австрийский медвежатник, агент бюро гестапо из Штутгарта. Шпрингман обладал даром уговаривать таких двойных агентов, как Попеску, Грош или Шульц, играя на их чувствах, алчности или же на их принципах, если таковые имелись.

Некоторые из его курьеров были чистыми идеалистами и работали из твердых убеждений. Седлачек, который в конце 1942 года наводил в Кракове справки о Шиндлере, относился именно к этой категории. У него в Вене имелась процветающая стоматологическая практика. Ему было сорок пять, и у него не имелось ровно никакой необходимости доставлять в Польшу саквояжи с двойным дном. Однако он прибыл в Краков со списком имен в кармане, и список этот был составлен в Стамбуле.

Второе имя в списке принадлежало Оскару Шиндлеру.

Это означало, что кто-то – Ицхак Штерн, бизнесмен Гинтер или доктор Александр Биберштейн – сообщил сионистам Палестины это имя.

Так, даже не подозревая об этом, герр Шиндлер обрел звание порядочного человека.


У доктора Седлачека имелся приятель в краковском гарнизоне, его земляк из Вены, который в роли пациента как-то пришел к нему на прием. Это был майор вермахта Франц фон Кораб. В первый же вечер пребывания в Кракове дантист пригласил майора выпить с ним в отеле «Краковия». Прошедший день оставил по себе у Седлачека мрачное впечатление: стоя на берегу над серыми водами Вислы, он смотрел на Подгоже – неприступную крепость, мрачные высокие стены которой были обнесены колючей проволокой. Стоящая над крышами дымка говорила о приближающейся зиме, резкие порывы дождя поливали ворота с восточной стороны гетто, около которых ежился нахохлившийся полицейский…

Когда пришло время идти на встречу с Корабом, Седлачек с облегчением покинул свой наблюдательный пост.


В предместье Вены назойливо ходили слухи, что у фон Кораба была еврейская бабушка. Пациенты порой намекали на это – в пределах рейха сплетни на генеалогические темы были столь же распространены, как и разговоры о погоде. За выпивкой люди совершенно серьезно обсуждали, правда ли, что бабушка Рейнхарда Гейдриха вышла замуж за еврея по фамилии Зюсс. И как-то, поддавшись дружескому расположению и презрев все соображения здравого смысла, фон Кораб признался Седлачеку, что в данном случае слухи соответствуют истине. Это признание было жестом доверия, которое он мог сейчас без опаски вернуть. Поэтому Седлачек расспросил майора о некоторых людях из стамбульского списка. На имя Шиндлера фон Кораб отозвался благосклонным смешком: он знаком с герром Шиндлером и несколько раз обедал с ним. Он обладает внешней привлекательностью, признал майор, и деньги у него не залеживаются. Он куда интереснее, чем старается делать вид. Я могу тут же позвонить и договориться о встрече, предложил майор фон Кораб.


В десять часов следующего утра они появились в конторе «Эмалии». Шиндлер вежливо принял Седлачека, но выжидающе посмотрел на майора фон Кораба, оценивая, насколько тот доверяет дантисту. Спустя некоторое время Оскар стал относиться к новому знакомому с большей симпатией, и майор, извинившись, отклонил приглашение остаться на чашку кофе.

– Очень хорошо, – сказал Седлачек, когда Кораб покинул их, – теперь я вам изложу, с чем прибыл.

Он не стал упоминать ни о доставленных им деньгах, ни о перспективе получения вознаграждений в наличных деньгах из средств Еврейского объединенного распределительного комитета доверенными лицами в Польше. Пока что дантист хотел узнать лишь, что герру Шиндлеру известно о судьбах польского еврейства во время войны.

Едва только гость стал задавать вопросы, Шиндлер замялся, и Седлачек предположил, что сейчас он услышит отказ продолжить беседу. Всего на производстве у Шиндлера работало 550 евреев, за которых он вносил СС арендную плату. Инспекция по делам вооруженных сил гарантировала таким людям, как Шиндлер, неизменность заключенных с ним контрактов; СС обещала, что и в будущем будет поставлять ему рабскую силу, не дороже 7,5 рейхсмарки за душу в день. Так что было бы неудивительно, если бы он, откинувшись на спинку кожаного кресла, изобразил бы полное непонимание.

Но Шиндлер этого не сделал.

– Проблема существует, герр Седлачек, – проворчал он. – И вот в чем она заключается: то, что в этой стране делают с людьми, превышает всякое воображение…

– Вы хотите сказать, – уточнил Седлачек, – что мои доверители просто не поверят вам?

– Поскольку я и сам с трудом верю себе, – сказал Шиндлер.

Поднявшись, он подошел к бару, наполнил две рюмки коньяком и протянул одну доктору Седлачеку. Вернувшись на свое место с рюмкой в руке, он сделал глоток, нахмурился, прислушиваясь к чему-то, на цыпочках подошел к дверям и резко распахнул их, как бы намереваясь поймать того, кто подслушивал. Несколько мгновений он стоял, застыв в дверном проеме. Седлачек услышал, как он спокойно обратился к секретарше с вопросом о каких-то счетах-фактурах. Через несколько минут он закрыл за собой дверь, сел за стол и, сделав еще один основательный глоток, стал рассказывать.


Да, в небольшом кругу друзей Седлачека, в его венском антинацистском клубе, не имели ни малейшего представления о том, что преследование евреев носит столь продуманный, систематический и организованный характер! Истории, которые поведал ему Шиндлер, поражали не только с моральной точки зрения: просто невозможно было поверить, что, напрягая все силы в отчаянных военных сражениях, национал-социалисты могли предназначить тысячи людей, драгоценную пропускную способность железных дорог, огромные объемы грузовых перевозок, построить дорогостоящие инженерные сооружения, бросить последние силы ученых на научно-исследовательские разработки, создать чиновничий аппарат и арсеналы автоматического оружия с огромными запасами боеприпасов – и все это для одной цели: истребления человеческого поголовья, которое не имело ни военного, ни экономического значения, а только психологическое.

Доктор Седлачек ожидал услышать просто рассказы о голоде, об экономическом разорении, о погромах или насилии над собственниками – привычные в истории вещи.

Но услышал нечто гораздо более страшное…

Отчет Шиндлера о событиях в Польше окончательно сформировал у Седлачека представление о нем как о человеке. Как бизнесмена оккупационный режим более чем устраивал его: вот он, сидит себе в сердце своей собственной маленькой империи с бокалом коньяка в руке! Однако спокойный внешне, он клокочет от неудержимого внутреннего гнева. Шиндлер оказался в положении человека, который счел для себя невозможным и неприемлемым отворачиваться от самого худшего.

И чувствовалось, что он не преувеличивает излагаемые факты.

– Если мне удастся организовать вам визу, – спросил Седлачек, – согласитесь ли вы прибыть в Будапешт и изложить свой рассказ моим доверителям и кое-кому еще?

Какую-то секунду Шиндлер не смог скрыть удивления.

– Вы же сами можете написать отчет, – сказал он. – И конечно же, такого рода информация поступает к вам из других источников.

Увы, нет, сказал ему Седлачек. Тут важен ваш личный взгляд, подробности историй и тому подобное. Нет исчерпывающего представления. Вы нужны в Будапеште, повторил Седлачек. Но должен вас предупредить, что путешествие будет не из приятных.

– Вы хотите сказать, – спросил Шиндлер, – что мне придется перебираться через границу пешком?

– Не так страшно, – заверил его дантист. – Возможно, вам придется ехать на товарном поезде…

– Я приеду, – сказал Оскар Шиндлер.


Доктор Седлачек осведомился у него об остальных именах из стамбульского списка. Вот, например, возглавляющий его некий зубной врач из Кракова. Дантисту, как правило, нанести визит без подозрений проще простого, сказал Седлачек, потому что у любого человека на земле есть как минимум одно дупло в зубе. Нет, сказал Шиндлер, не стоит идти к этому врачу – он уже привлек внимание СС.


Прежде чем оставить Краков и вернуться в Будапешт, к Шпрингману, доктор Седлачек еще раз встретился с Шиндлером. В кабинете Оскара на ДЭФ он выложил едва ли не всю валюту, которую вручил ему Шпрингман для поездки в Польшу. Тут был определенный риск: учитывая гедонистские наклонности Шиндлера, можно было предположить, что он способен спустить эти средства на черном рынке на покупку драгоценностей. Но ни Шпрингман, ни кто-то еще в Стамбуле не требовал никаких гарантий. Надежды произвести позже аудиторскую проверку у них все равно не было.

Необходимо отметить, что в данном случае Оскар повел себя безупречно и через своих связных передал всю наличность в еврейскую общину, чтобы они потратили ее, как сочтут нужным.


Мордехай Вулкан, которому, как и госпоже Дрезнер, довелось в свое время познакомиться с герром Оскаром Шиндлером, по профессии был ювелиром. В конце года его посетил один из работников политического отдела службы порядка Спиры.

Беспокоиться не стоит, сказал он ювелиру.

В прошлом году Мордехая прихватила OD за торговлю валютой на черном рынке. Когда он отказался быть агентом Бюро контроля валютных операций, его избили в СС, и госпоже Вулкан пришлось нанести визит вахтмейстеру Беку в управление полиции гетто, чтобы дать взятку за его освобождение.

В июне его снова схватили и отправили очередным транспортом в Бельзец, но знакомый полицейский из службы порядка успел вовремя появиться и вывел его из грузового двора. Ибо даже среди них были сионисты, как бы ни была мала для им подобных возможность когда-нибудь увидеть Иерусалим.

Полицейский, который на этот раз навестил Мордехая, не был сионистом. Службе СС, сообщил он Вулкану, срочно нужны ювелиры. Симхе Спире поручили за три часа разыскать их. Иными словами, Герцог, Фриднер, Грюнер и Вулкан – четыре ювелира – должны, явившись в полицейский участок, отправиться прямиком в прежнюю Техническую академию, где ныне находятся складские помещения Главного административно-экономического управления СС.


Как только Вулкан оказался в пределах Академии, он сразу же понял, что тут все подчиняется правилам строгой секретности. У каждой двери стоял охранник. Офицер СС сразу же предупредил ювелиров, что если кто-то из них обмолвится хоть словом об их работе здесь, то сразу же будет отправлен в трудовой лагерь. Каждый день, сказал он им, они должны приносить с собой инструменты и оборудование для оценки драгоценных камней и золота.

Затем их повели вниз, в подвальное помещение. Вдоль стен там тянулись деревянные помосты с грудами чемоданов и саквояжей, на каждом из которых имелись ярлычки со старательно выведенными именами их прежних владельцев. Под высокими окнами стоял ряд деревянных ящиков.

Когда ювелиры сели в центре помещения, двое эсэсовцев, подхватив один из саквояжей, опустошили его перед Герцогом, вернулись за другим – и вывалили его содержимое перед Грюнером. Затем золотой каскад обрушился на Фриднера и Вулкана.

Это было старое золото: кольца, брошки, браслеты, часы, лорнеты, портсигары. Ювелирам предстояло разобрать его, отделив чистый металл от сплавов, и оценить стоимость драгоценных камней и жемчуга. В зависимости от ценности и количества карат все надо было складывать в разные кучи.

Сначала они приступили к делу осторожно и опасливо, но потом работа пошла быстрее – сказывались профессиональные навыки. Эсэсовцы раз за разом уносили разобранные ценности, раскладывая их по соответствующим ящикам. Как только один из них заполнялся, на боку его появлялась надпись черной краской: «Рейхсфюрер СС. Берлин». Рейхсфюрером СС был сам Гиммлер, на чье имя в рейхсбанке складировались конфискованные по всей Европе ценности.

В грудах золота находилось немало детских колечек… и как же трудно было еврейским ювелирам сохранять спокойствие при мысли об их бывших владельцах!

Но только однажды они дрогнули, потеряв самообладание, – когда эсэсовец вывалил перед ними груду мятых золотых коронок, на которых еще виднелись следы крови. В этой горке у коленей Вулкана ему чудились тысячи казненных – и все они звали его присоединиться к ним, отшвырнуть рассортированные камни и громко заявить о гнусном происхождении этого богатства!

Но после минутной заминки Герцог и Грюнер, Вулкан и Фриднер снова принялись за дело – конечно же, думая теперь о сиянии коронок в собственных ртах, опасаясь, что и они могут броситься в глаза эсэсовцам…


Потребовалось не менее шести недель, чтобы рассортировать золотые сокровища, хранящиеся в подвале Технической академии.

Когда с ними было покончено, ювелиров перевели в старый гараж, предназначенный для хранения серебра. Ремонтные ямы были полны сваленными туда изделиями: кольцами, кулонами, пасхальными блюдами, менорами, нагрудными украшениями, диадемами и канделябрами. Здесь тоже следовало отделить цельное серебро от сплавов и взвесить его. Дежурный эсэсовский офицер жаловался, что некоторые из предметов трудно упаковывать, и Мордехай Вулкан предположил, что, наверное, часть предметов пойдет на переплавку. И хотя он не отличался набожностью, подумал, что было бы куда лучше, маленьким триумфом, если бы рейх унаследовал лишь то серебро, из которого не были отлиты святыни иудаизма. Но в силу каких-то причин офицер СС отказался о этой идеи.

Может, этим предметам предназначалось пополнить собой какую-нибудь дидактическую коллекцию в одном из музеев рейха. Или эсэсовцы оценили изящество серебряной утвари синагог…


Когда работа по оценке богатств подошла к концу, Вулкан опять оказался без дела. Ему приходилось регулярно покидать гетто в поисках еды для семьи, особенно для дочки, страдающей бронхитом. Какое-то время он работал в скобяной мастерской в Казимировке, где его и увидел обершарфюрер СС Гола, человек достаточно спокойный. Гола нашел ему работу ремонтником в казармах СС близ Вавеля. Когда Вулкан со своими гаечными ключами входил в столовую, он видел над дверью надпись: «СОБАКАМ И ЕВРЕЯМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Эта надпись, вкупе с сотнями и тысячами вырванных коронок, которые прошли через его руки в Технической академии, убедили его, что случайная расположенность, проявленная к нему обершарфюрером Гола, ровно ничего не значит в итоге. Гола пил тут же, в компании друзей, не обращая совершенно никакого внимания на надпись; но он и не заметил исчезновения семьи Вулкана в тот день, когда ее отправили то ли в Бельзец, то ли в другое, столь же зловещее место.

Так что Вулкан, как и фрау Дрезнер, и почти пятнадцать тысяч других обитателей гетто понимали, что спасти их может только неожиданное чудо.

Но они в него не верили – ни на секунду.

Глава 18

Доктор Седлачек обещал, что путешествие будет без особых удобств, – так оно и вышло.

Оскар пустился в дорогу в хорошем пальто, с чемоданом и сумкой, полной дорожных принадлежностей, которые очень понадобились ему в конце пути. Хотя у него были соответствующие документы, он не испытывал желания пускать их в ход. Будет куда лучше, если ему не придется показывать их на границе. В таком случае он всегда сможет отрицать, что в декабре посещал Венгрию.

Он ехал в грузовом вагоне, заполненном пачками партийной газеты «Фолькишер Беобахтер», предназначенной для распространения в Венгрии. Вдыхая запах типографской краски, примостившись на пачках напечатанного острым готическим шрифтом немецкого официоза, Оскар двигался на юг – а за окном проплывали остроконечные заснеженные пики словацких гор.

Миновав границу Венгрии, они двинулись на юг по долине Дуная.

Ему был заказан номер в «Паннонии», рядом с университетом, и в первый же по приезде день его навестили маленький Сем Шпрингман и его коллега доктор Ресо Кастнер. Эти два человека, которые поднялись в номер Шиндлера на лифте, уже слышали от беженцев какие-то отрывочные сведения о происходящем в Польше. Но ничего существенного, кроме отдельных фактов, те сообщить не могли. То, что им удалось избежать опасности, не означало, что они были знакомы с масштабами ее распространения, механизмом функционирования, ее размерами и так далее. Кастнер и Шпрингман были полны ожиданий, что – если Седлачеку можно верить – этот судетский немец, дожидающийся их наверху, сможет обрисовать цельную картину, дать исчерпывающий ответ об опустошении Польши.

В номере они наскоро представились друг другу, потому что Шпрингман и Кастнер пришли слушать и видели, что Шиндлер полон желания рассказывать. В этом городе не составило труда заказать крепкий кофе и пирожные, что позволило сделать первые минуты знакомства непринужденными. Кастнер и Шпрингман, обменявшись рукопожатием с огромным немцем, расселись в креслах. Но Шиндлер продолжал мерить шагами комнату. Казалось, что здесь, далеко от Кракова, от страшных гетто и акций, груз того, что он знал, давил его куда больше, чем когда он рассказывал обо всем Седлачеку. Он возбужденно топал по ковру номера. Его шаги наверняка были слышны снизу – даже в их номере канделябры подрагивали, когда он изображал действия карательной команды эсэсовцев на Кракузе, показывая, как один из них прижал ногой голову жертвы к мостовой и застрелил на глазах маленькой девочки в красном, догонявшей свою колонну…

Он начал с личных впечатлений о жестокости, царящей в Кракове, о сценах, которые он сам видел на улицах и о которых слышал по обе стороны стены – и от евреев, и от СС. Ему удалось захватить письма от некоторых жителей гетто: врача Хаима Хильфштейна, доктора Леона Залпетера, Ицхака Штерна. В письме доктора Хильфштейна, сказал Шиндлер, говорится о голоде. «Как только уходит лишний вес, – сказал Оскар, – начинают работать мозги».

Все гетто обречены на уничтожение, сообщил им Оскар. Это в равной степени относится как к Варшаве, так и к Лодзи или Кракову. Население варшавского гетто сократилось на четыре пятых, лодзинского – на две трети, краковского – наполовину. Куда деваются люди, которых вывозят из гетто? Часть их попадает в трудовые лагеря; но сегодня, вам, господа, придется узнать и принять, что как минимум три пятых депортированных исчезают в концентрационных лагерях, которые применяют новые научные методы убийства. И эти лагеря – не что-то временное и исключительное. У них даже есть официальное название, данное им в СС, – Vernichtungslagers — лагеря уничтожения.

За последние несколько недель, рассказал Оскар, примерно две тысячи обитателей Кракова, задержанные в облавах, были отосланы не в газовые камеры Бельзеца, а в трудовые лагеря под городом. Один расположен в Величке, другой в Прокочиме: и тот, и другой – близ железнодорожной линии, идущей прямо на русский фронт. Из Велички и Прокочима заключенных каждый день гоняют в деревушку Плачув, предместье города, где ведется строительство большого трудового лагеря. Их существование в таких лагерях беспросветно, они не знают ни дня отдыха – бараками в Величке и Прокочиме командует эсэсовец Хорст Пиларцик, обративший на себя внимание в прошлом июне: именно он организовал вывоз из гетто примерно семи тысяч человек, из которых вернулся только один, фармацевт. Предполагается, что лагерем в Плачуве будет руководить человек такого же сорта. Своеобразное преимущество трудовых лагерей состоит в том, что там нет технических возможностей для систематического уничтожения людей. Их существование оправдывается экономическим обоснованием – заключенных из Велички и Прокочима, так же, как и из гетто, каждый день гонят на работу на различные стройки. Лагеря в Величке, Прокочиме и предполагаемый лагерь в Плачуве находятся под личным контролем шефа краковской полиции Юлиана Шернера и Рольфа Чурды. А лагерями уничтожения заправляет Главное административно-хозяйственное управление СС в Ораниенбурге под Берлином. Vernichtungslagers тоже какое-то время используют своих заключенных как рабочую силу, но конечная цель их – уничтожение людей и использование получаемых побочных продуктов: то есть повторный оборот одежды, сбор оставшихся драгоценностей и вещей, вплоть до очков и игрушек; используются даже кожа и волосы трупов.

В середине своих рассуждений о разнице, существующей между лагерями уничтожения и предназначенными для рабского труда, Шиндлер внезапно подошел к дверям, резко распахнул их и оглядел пустой холл.

– Я знаю, что у этого города репутация места, где все подслушивают, – объяснил он.

Невысокий мистер Шпрингман, поднявшись, тронул его за локоть.

– В «Паннонии» все нормально, – тихо сказал он Оскару. – Гестапо обосновалось в «Виктории».

Шиндлер еще раз осмотрел холл, закрыл двери и снова начал метаться по комнате. Остановившись около окна, он возобновил свой мрачный отчет.

На руководство трудовыми лагерями назначают людей, доказавших свою беспощадность и серьезный подход к делу во время чисток гетто. В этих лагерях время от времени тоже убивают. И, конечно же, процветает коррупция среди лиц, связанных с распределением запасов пищи, рационы заключенных постоянно уменьшаются. Но это все же предпочтительнее, чем гарантированная смерть в Vernichtungslagers. Люди в трудовых лагерях все же могут худо-бедно жить, а кое-кого удается вытащить оттуда и тайно переправить через границу в Венгрию.

«То есть эсэсовцы так же продажны, как и другие силы полиции?» – спросили Оскара представители Комитета по спасению в Будапеште.

– По своему опыту, – ответил Оскар, – могу сказать, что среди них нет ни одного, кого нельзя было бы купить.


Когда Шиндлер завершил свое повествование, воцарилось молчание. Нельзя сказать, чтобы Кастнер и Шпрингман были так уж изумлены. Всю жизнь они провели под гнетом страха перед тайной полицией, которая смутно догадывалась, чем они нынче занимаются. Они пребывали в относительной безопасности лишь благодаря связям Сема и взяткам. И в то же время респектабельное еврейство относилось к ним с неприязнью и не поверило бы тому, что они могли поведать другим со слов Шиндлера. Например, Шмуэль Штерн, президент Еврейского совета, член венгерского сената, оценил бы сегодняшний рассказ Оскара Шиндлера как гнусные выдумки, инсинуации, очерняющие суть немецкой культуры, и оскорбительный намек на предполагаемые действия венгерского правительства. Однако двое гостей Шиндлера привыкли слышать и худшие вещи.

Так что свидетельства Шиндлера не повергли Кастнера и Шпрингмана в ужас. Просто теперь они знали, против кого и чего им придется направить все силы и средства, хотя противостоять им будет не великан-филистимлянин, а сам Бегемот[4]. Скорее всего, они сразу начали прикидывать, что наряду с конкретными расходами – на дополнительное питание того или иного лагеря, спасение того или иного человека, взятки, чтобы утихомирить профессиональное рвение этого эсэсовца, – необходимо выделять средства на долгосрочные спасательные операции, которые потребуют головокружительных расходов.

Шиндлер опустился в кресло. Сем Шпрингман бросил взгляд на измотанного промышленника.

– Вы произвели на нас исключительно сильное впечатление, – сказал Шпрингман. – Мы, конечно, тут же пошлем в Стамбул полное изложение вашего рассказа. Необходимо побудить сионистов Палестины и все прочие организации к более решительным действиям. В то же время эти сведения должны быть переданы правительствам Черчилля и Рузвельта.

Шпрингман сказал, что, по его мнению, Оскар прав, сомневаясь в том, поверят ли люди его словам. Он прав, считая, что все это просто не вмещается в сознании…

– Тем не менее, – сказал Шпрингман, – я настоятельно попросил бы вас лично прибыть в Стамбул и поговорить там с людьми.

После небольшого раздумья – то ли о нуждах производства эмалированных изделий, то ли об опасности пересечения такого количества границ – Шиндлер согласился.

– Ближе к концу года, – продолжил Шпрингман. – А тем временем вы регулярно будете видеться в Кракове с доктором Седлачеком.

Они встали, и Оскар увидел, как переменились его собеседники. Поблагодарив его, они вышли и стали спускаться по лестнице. Казалось, эти два серьезных деловых человека только что выслушали новость о катастрофе на филиале своего предприятия.


Этим же вечером в отель Шиндлера позвонил доктор Седлачек и пригласил его на короткую прогулку, после чего им предстояло отобедать в отеле «Геллерт». Из-за столика перед ними открывался вид на Дунай, на ползущие по нему огоньки барж, на сияние, поднимающееся над городскими кварталами по ту сторону реки, – все было так, как в славные довоенные времена, когда Шиндлер мог чувствовать себя здесь беззаботным туристом. После напряжения сегодняшнего дня он пил густое красное венгерское вино «Бычья кровь», не в силах утолить сжигающую его жажду, и под их столом выстраивалось все больше пустых бутылок.

В середине обеда к ним присоединился австрийский журналист, доктор Шмидт со своей любовницей, броской золотоволосой венгеркой. Шиндлер восхитился драгоценностями девушки и сказал, что сам он большой ценитель драгоценных камней. Но когда подали абрикосовое бренди, он был уже не так дружелюбен и мил. Помрачнев, он слушал болтовню Шмидта о ценах на недвижимость, о покупке машин и о результатах рысистых бегов. Девушка восхищенно слушала Шмидта, поскольку успехи его торговых сделок ощущала на собственной шее и запястьях.

Но неожиданная мрачность Оскара ни от кого не укрылась. Доктор Седлачек втайне обрадовался: может, Шиндлер осознал наконец в какой-то мере и происхождение своего собственного богатства?..


Когда с обедом было покончено, Шмидт и его девушка направились в какой-то ночной клуб, а Седлачек позаботился, чтобы они с Шиндлером попали в другой. Рассевшись там, они расслабились, заказали еще «барака» и стали смотреть представление.

– Этот Шмидт, – произнес Шиндлер, желая внести ясность в вопрос, который мучил его. – Вы его используете?

– Да.

– Не думал, что вам приходится иметь дело с такой публикой, – сказал Оскар. – Он же вор.

Не в силах скрыть улыбку, доктор Седлачек отвернулся.

– Как вы можете быть уверены, что он доставит по назначению деньги, которые вы ему доверяете? – спросил Оскар.

– Мы позволяем ему удерживать проценты, – объяснил доктор Седлачек.

Оскар задумался на добрых полминуты. Затем пробормотал:

– Не нужны мне эти паршивые проценты. Не хочу даже, чтобы мне их предлагали.

– Очень хорошо, – одобрил Седлачек.

– Давайте посмотрим на девочек, – предложил Оскар.

Глава 19

В то время, когда Оскар Шиндлер возвращался в товарном вагоне из Будапешта, где предсказал скорый конец всех гетто, унтерштурмфюрер СС Амон Гет как раз выехал из Люблина, чтобы приступить к их ликвидации, после чего взять на себя руководство исправительно-трудовым лагерем (Zwangsarbeitslager) в Плачуве. Гет был месяцев на восемь младше Шиндлера, но у них было гораздо больше общего, чем только год рождения. Как и Оскар, он вырос в католической семье и перестал следовать требованиям церкви только в 1938 году, когда распался его первый брак. Как и Оскар, он окончил старшие классы в реальной гимназии – черчение, физика, математика. К тому же он вообще был достаточно практичным человеком и не витал в эмпиреях, хотя предпочитал считать себя философом.

Уроженец Вены, он рано вступил в национал-социалистскую партию – в 1930 году. Когда взволнованная Австрийская республика в 1933-м запретила партию, он уже был членом ее тайного отдела – СС. Работая в подполье, он появлялся на венских улицах после аншлюса 1938 года в форме унтер-офицера СС. В 1940 году ему было присвоено звание обершарфюрера СС (старший унтер-офицерский состав), а в 1941-м он был облечен честью стать офицером СС, что налагало куда большую ответственность, чем просто состоять в рядах вермахта. Пройдя военное обучение тактике пехоты, он был направлен в зондеркоманду во время акций в перенаселенном люблинском гетто. И, «достойно проявив себя там», заслужил право возглавить ликвидацию краковского гетто.

Унтерштурмфюрер СС Амон Гет направлялся на экспрессе вермахта из Люблина в Краков, где ему предстояло взять под свое руководство хорошо подготовленную зондеркоманду. Он походил на Оскара не только годом рождения, религией, склонностью к спиртному, но даже и фигурой – сильной и крупной. У Гета было открытое приятное лицо, несколько более вытянутое, чем у Шиндлера. Руки его, крепкие и мускулистые, заканчивались длинными изящными пальцами. Он с нежностью относился к своему ребенку, рожденному во втором браке, хотя из-за необходимости постоянно служить за границей за последние три года редко видел его. Из-за этого, случалось, он проявлял внимание к детям своих коллег-офицеров. Он мог быть и сентиментальным любовником, но, хотя походил на Шиндлера и тягой к сексуальным удовольствиям, вкусы его и пристрастия несколько отличались от общепринятых: порой они влекли к собратьям по СС, а нередко – к истязанию женщин. Обе его жены могли засвидетельствовать, что, когда проходила первая вспышка страсти, они начинали вызывать у него физическое неприятие. Он считал себя впечатлительным и чутким человеком, думая, что это его фамильная черта – его отец и дедушка были венскими печатниками и переплетчиками, интересующимися литературой по военной и экономической истории общества, и он любил представлять себя в официальных документах так: «человек, имеющий дело с литературой».

Но в данный момент все его мысли были заняты лишь порядком проведения операции по ликвидации гетто – это был важнейший шаг в его карьере и успех будущей акции означал продвижение по службе. Подготовка к этой «специальной акции», казалось, истощала его нервную энергию. В последние два года его мучила бессонница, и, случалось, он бодрствовал до трех или четырех ночи, засыпая только под утро. Он тупо напивался, ему казалось, что алкоголь приносит ему облегчение, которого он не знал в молодости. И опять-таки, подобно Оскару, он никогда не мучился похмельем, которого вполне заслуживал. Ему оставалось только благодарить свои безупречно работающие почки.


Распоряжения, предписывающие Гету уничтожить гетто и взять в свои руки лагерь в Плачуве, были датированы 12 февраля 1943 года. Он надеялся, что после встреч с унтер-офицерским составом, с Вильгельмом Кунде – командиром эсэсовской охраны гетто, и после консультаций с Вилли Хаасе – заместителем Шернера, можно будет не позже чем через месяц приступить к очистке гетто.

На главном вокзале Кракова коменданта Гета встречали сам Кунде и высокий молодой эсэсовец – Хорст Пиларцик, который временно исполнял обязанности начальника лагерей в Прокочиме и Величке. Разместившись на заднем сиденье «мерседеса», они отправились осматривать и гетто, и место, предназначенное под разбивку нового лагеря.

День был холодным, и, когда они пересекли Вислу, пошел снег. Унтерштурмфюрер Гет был искренне рад фляжке со шнапсом, которую прихватил Пиларцик. Они миновали порталы в псевдовосточном стиле и двинулись по Львовской вдоль трамвайных путей, которые рассекали гетто на две половины. Исполнительный Кунде, который в гражданской жизни был таможенником и привык докладываться начальству, обрисовал приблизительную схему гетто. Часть слева, сообщил Кунде, именуется Гетто-В. Ее население, примерно две тысячи человек, или избежали предыдущей акции, или же были заняты на производственных предприятиях. Но с тех пор всем выданы новые удостоверения личности с соответствующими отметками: W – для работающих в армейских учреждениях, Z – для работающих на гражданские власти и R – для промышленных рабочих. Те жители гетто-В, у которых нет новых удостоверений, должны быть вывезены для Sonderbehandlung (специального обращения). В ходе очистки предпочтительнее было бы первым делом начать с этой стороны, хотя тактическое решение, конечно же, предстоит принять герру коменданту.

Большая часть гетто располагалась справа, там жили около десяти тысяч человек. Из них как раз и предстояло набрать первоначальную рабочую силу для предприятий в лагере Плачув. Предполагалось, что некоторые немецкие предприниматели и инспекторы – Бош, Мадритч, Бекман, Sudetenlander Оскар Шиндлер – выразят желание переместить свои производства из пределов города в лагерь. К тому же не далее чем в полумиле от предполагаемого лагеря расположен завод по производству кабеля, и рабочие смогут каждый день ходить туда на работу и возвращаться.

– Желательно ли герру коменданту, – спросил Кунде, – проехать по дороге еще несколько миль и взглянуть на площадку для лагеря?

– О да, – сказал Амон, – я думаю, это имеет смысл.

Они свернули с трассы, где на краю двора кабельного завода, занесенного снегом, лежали громадные деревянные катушки, служившие отметкой начала Иерусалимской улицы. Гету попались на глаза несколько групп замотанных в лохмотья изможденных женщин, волочивших детали конструкций – панели, карнизы – от станции к шоссе Краков – Плачув через дорогу и вверх по Иерусалимской.

– Они из лагеря в Прокочиме, – объяснил Пиларцик. – Когда Плачув станет готов, Прокоч, конечно, будет расформирован, и эти еще способные к работе женщины перейдут под ваше управление, герр комендант.

Гет прикинул, что расстояние, на которое женщинам приходилось таскать детали, составляло примерно три четверти километра.

– И все в гору, – уточнил Кунде, перекладывая голову с одного плеча на другое, как бы давая понять, что это отличное дисциплинарное наказание, жаль только – замедляет строительство.

К лагерю необходимо подвести железнодорожную ветку, заметил унтерштурмфюрер Гет. Он поговорит об этом с руководством железной дороги.

Рядом с синагогой и ее моргом они повернули направо, из-за полуразрушенной стены показались надгробья, как зубы в хищно разинутом рту зимы. Часть лагеря прежде была еврейским кладбищем.

– Свободного места полно, – сказал Вильгельм Кунде.

Герр комендант позволил себе тонкое замечание, которые часто слетали с его губ во время пребывания в Плачуве:

– Во всяком случае, их не придется далеко таскать, чтобы закапывать.

Справа высился дом, который вполне мог послужить временной резиденцией для коменданта, а чуть поодаль – большое новое строение, пригодное для административного центра. А в полуразрушенном взрывом морге можно устроить временную лагерную конюшню. Кунде показал две каменоломни вне пределов лагеря, которые были видны отсюда. Одна располагалась на дне небольшой долины, а вторая – на холме, куда вели обрывавшиеся рельсы для вагонеток.

– Как только погода чуть улучшится, прокладка рельсов продолжится.

Они двинулись в юго-восточную часть будущего лагеря вдоль проглядывавшей из-под снега колеи, которая могла тянуться до горизонта. Но колея неожиданно обрывалась у округлой возвышенности, окруженной широким и глубоким рвом, – когда-то это было частью австрийских земляных укреплений. Для артиллеристов они представляли собой неплохой редут, под прикрытием которого можно было вести продольный огонь по дороге из России.

Унтерштурмфюрер Гет подумал: это место отлично подходит для дисциплинарных наказаний.

Отсюда открывалось взгляду все пространство лагеря.

Типично сельская местность, зажатая между двумя холмистыми возвышенностями, часть которой была отведена под еврейское кладбище. Для наблюдавшего с той позиции, где некогда располагался форт, оно представлялось двумя чистыми страницами огромной книги, слегка повернутыми под углом. У входа в долину располагалось сельское строение из серого камня, а мимо него, вдоль отдаленного склона, петляя среди нескольких законченных бараков, тянулась вереница женщин, черных, как закорючки на нотном стане, залитых угасающим светом зимнего вечера. Миновав обледеневшие улицы за Иерусалимской, они карабкались по белому заснеженному склону под окрики украинских охранников и, подчиняясь указаниям техников СС в шляпах и гражданских пальто, складывали детали деревянных конструкций.

«Ценность их работы весьма сомнительна», – заметил унтерштурмфюрер Гет. Конечно, из гетто никого сюда нельзя переместить, пока не будут построены бараки, а еще нужно возвести ограду из колючей проволоки и поставить сторожевые вышки. У него нет претензий по поводу медлительности, с которой работают заключенные на том холме, доверительно признался он своим спутникам. В глубине души он просто поражен, что в этот холодный день, так поздно, солдаты СС и украинская охрана не позволяют мыслям о теплом бараке и миске супа снизить темп работы!

Хорст Пиларцик заверил его, что работы гораздо ближе к завершению, чем это может показаться с первого взгляда: площадка выровнена, несмотря на холода, подготовлен котлован под фундаменты, а с железнодорожной станции доставлено большое количество элементов конструкций. Завтра у герра унтерштурмфюрера будет возможность проконсультироваться с производителями работ – встреча назначена на десять часов. Но современные методы строительства, сопряженные с привлечением достаточного количества рабочей силы, позволяют предполагать, что в течение суток, если позволит погода, основные работы будут завершены…

Казалось, что Пиларцик полон серьезных опасений: как бы Гет не пришел в уныние. Но на самом деле Амон был в восторге. В том, что открылось его глазам, он уже различал окончательные очертания этого места. Отсутствие ограды его не особенно беспокоило. Она нужна скорее для душевного успокоения заключенных, чем для ограничения их передвижений. После того как Подгоже стало свидетелем методов ликвидации, применяемых СС, люди будут только благодарны возможности перебраться в бараки в Плачуве. Даже те, у кого будут соответствующие документы, приползут сюда, умоляя, чтобы им дали приткнуться хотя бы в траве, у заиндевевших корней деревьев. Для большинства из них проволока будет нужна только как предлог для самооправдания: так им легче будет убеждать себя, что они стали заключенными против своей воли.


Встреча с местными владельцами предприятий и инспекторами состоялась утром следующего дня в резиденции Элиана Шернера в центре Кракова. Амон Гет прибыл с покровительственной улыбкой на губах и в отглаженной форме ваффен СС, ловко облегающей его крупное тело, и, казалось, заполнил собой все помещение. Он не сомневался, что, очаровав своим обаянием независимых предпринимателей Боша, Мадритча и Шиндлера, убедит их переместить свою еврейскую рабочую силу за проволоку лагеря. Кроме того, исследование имеющейся квалифицированной рабочей силы среди обитателей гетто помогло ему убедиться: Плачув может стать источником неплохого дохода. Там были ювелиры, обойщики, портные, которых можно будет использовать лишь с разрешения коменданта, когда будут поступать заказы от СС, вермахта и уважаемых представителей немецкой администрации. На территории лагеря будут располагаться пошивочные мастерские Мадритча, эмалировочная фабрика Шиндлера, а еще, возможно, металлообрабатывающий заводик, щеточная фабрика, складские помещения для ремонта пострадавшей военной формы, поступающей с русского фронта, другие склады – для использования еврейской одежды из гетто, которая после обработки будет направляться семьям, пострадавшим от бомбежек. По опыту работы с драгоценностями и мехами, проходившими через отделение СС в Люблине, и наблюдая махинации начальства, каждый из которых имел свой куш, Гет знал, что и он неизменно будет получать неплохие проценты от всех возможностей, предоставляемых лагерем.

Карьеpa дала ему прекрасную возможность совмещения служебного долга и финансового обогащения. Прошлым вечером за обедом веселый и компанейский шеф СС Юлиан Шернер дал понять Амону, какие великолепные возможности Плачув может предоставить молодому офицеру – или, точнее, им обоим.

Шернер и открыл встречу с представителями предприятий. Он торжественно оповестил о «концентрации рабочей силы», словно это был великий экономический закон, заново открытый чиновниками из СС. Ваша рабочая сила неизменно будет находиться под рукой, сказал Шернер. Текущий ремонт фабричных сооружений будет проводиться бесплатно, арендная плата с вас также взиматься не будет! Всех присутствующих сегодня он приглашает осмотреть производственные площади в пределах Плачува.

Им представили нового коменданта. Тот сказал, что польщен сотрудничеством с деловыми людьми, чей ценный вклад в дело военных усилий давно пользуется широкой известностью.

На карте Амон показал участки, отведенные под предприятия. Они располагались рядом с мужской половиной лагеря; женщинам – он упомянул о них с легкой очаровательной улыбкой – придется преодолевать несколько большее расстояние, от ста до двухсот метров по склону, чтобы добраться до цехов. Он заверил господ, что главная его задача – лишь обеспечить бесперебойное функционирование всех лагерных структур и что у него нет ни малейшего намерения вмешиваться в производственную политику или как-то посягать на ту управленческую автономию, которой они пользуются тут, в Кракове. Его приказы, как может подтвердить оберфюрер Шернер, строжайшим образом будут запрещать такого рода вмешательство. Но оберфюрер был совершенно прав, указав на взаимные выгоды, которые получат обе стороны, если производство будет развиваться в пределах лагеря. Владельцам не придется платить за предоставляемые площади, а он, комендант лагеря, будет избавлен от необходимости охранять заключенных по пути в город и обратно. Они без труда могут представить себе, в какой мере протяженность пути и враждебность поляков к колоннам ежедневно топающих туда-сюда евреев скажутся на производительности их рабочей силы.

Во время своей речи комендант то и дело поглядывал на Мадритча и Шиндлера – тех двоих, которых он особенно старался убедить. Он уже знал, что вполне может положиться на знание Бошем местных нюансов и его советы. Вот герр Шиндлер, например, владеет участком по производству вооружений, пусть маленьким и еще в процессе становления. Тем не менее, если удастся перетащить его к себе, Плачув сразу же обретет вес в глазах Инспекции по делам вооруженных сил…

Герр Мадритч слушал, погрузившись в мрачную задумчивость, а герр Шиндлер рассматривал оратора с мягкой усмешкой.

И еще не закончив свое выступление, комендант Гет понял, что Мадритча удастся уговорить и он переведет свое производство в лагерь, а Шиндлер, скорее всего, откажется.

Исходя из этих двух решений, столь разных, трудно было судить, кто из двоих с большей покровительственностью относится к своим евреям – Мадритч, который предпочтет оказаться в Плачуве вместе с ними, или же Шиндлер, который решит оставить их на «Эмалии».


Оскар Шиндлер, сохраняя на лице все то же выражение бесконечной снисходительности, отправился вместе со всеми осматривать пространство лагеря. Плачув уже начал обретать соответствующий вид: улучшившаяся погода позволила начать сборку бараков, а оттаявшая земля – начать копать ямы под отхожие места и мусоросборники. Польская строительная компания уже тянула по периметру мили колючей проволоки. На фоне городских кварталов Кракова, вырисовывающихся на горизонте, громоздились опоры сторожевых вышек, такие же стояли у въезда в долину с улицы Велички в дальнем конце лагеря. Поднявшись в тень австрийского земляного форта на восточном склоне холма, группа официальных лиц стала свидетелями того, как быстро и эффективно продвигается работа. Справа, заметил Оскар, женщины месили глинистую колею, таская на руках тяжелые секции бараков. С самой нижней точки долины и вверх по отдаленному склону поднимались ряды дощатых бараков; мужчины-заключенные поднимали, собирали и сколачивали их с энергией, которая с этого расстояния могла сойти за трудовой энтузиазм.

На самом лучшем месте, на ровной площадке под ногами коменданта и его гостей, уже стояли длинные цементные сооружения, готовые принять цеха производства. На цементном полу можно было без опаски устанавливать тяжелое оборудование. За монтажом производственных мощностей будет наблюдать СС. Надо, правда, признать, что дорога, которая вела в лагерь, скорее напоминала сельскую тропу, но строительная фирма Клуга уже взяла подряд на постройку центральной улицы, ведущей в лагерь, а железная дорога обещала подвести ветку к самым воротам и к каменоломне внизу справа. Измельченный известняк из каменоломни и щебенка расколотых надгробий еврейского кладбища, которое Гет назвал «позором для поляков», обеспечат прокладку внутренних дорог в лагере. Так что господам не стоит беспокоиться из-за отсутствия путей, сказал Гет, ибо он собирается первым делом организовать постоянные команды для работы в каменоломне и укладки дорожных покрытий.

Под вагонетки будет проложена узкоколейка. Она протянется из каменоломни мимо административного корпуса и больших каменных бараков, которые будут возведены вон там – для гарнизона СС и украинцев. Вагонетки с камнями, каждая весом в шесть тонн, будут тянуть команды из женщин, по тридцать пять или сорок человек в каждой, за канаты, укрепленные с каждой стороны вагонетки, чтобы компенсировать неровности колеи. Те, кто споткнется и упадет, но не успеет откатиться в сторону, будут просто растоптаны, поскольку команда должна двигаться в едином ритме и никому не будет позволено нарушать его.

Представив этот жестокий механизм, унаследованный от египетских фараонов, Оскар почувствовал тот же тошнотворный спазм, ту же пульсацию крови в висках, что охватили его, когда он сидел в седле над Кракузой…

Гет заверил примолкших деловых людей, что ощущает с ними полное родство духа. Он отнюдь не был смущен дикой картиной, развертывающейся перед ними.

А у Шиндлера снова возник точно такой же вопрос, что и на Кракузе: может ли вообще что-либо устыдить СС?

Что может устыдить Амона Гета?


На самом деле энтузиазм, с которым трудились строители бараков, можно было объяснить только их стремлением поскорее возвести укрытия для своих женщин.

До Оскара еще не дошли слухи о том, что этим утром Амон устроил показательную публичную казнь, так что теперь заключенные, вне всякого сомнения, уложатся в конечные сроки.


Ранним утром Амон встретился с инженерами-строителями, а затем по Иерусалимской направился к будущим казармам, за возведением которых следил отличный унтер-офицер, уже представленный к получению офицерского звания, – Альберт Хайар. Отдав честь, Хайар отрапортовал о происшествии. Часть фундамента под одним из бараков просела, побагровев от смущения, доложил Хайар. Амон обратил внимание на девушку, мелькающую среди конструкций полувозведенного строения: обращаясь к рабочим, она что-то объясняла и показывала им.

– Кто это? – спросил он Хайара.

– Заключенная Диана Рейтер, – объяснил Хайар, – инженер-строитель, которую привлекли к возведению бараков. Она утверждает, что была допущена ошибка при работе с котлованом и требует выкопать весь цемент и камни, а затем заново отрихтовать котлован.

По багрянцу на лице Хайара Гет определил, что тот уже сцепился с этой женщиной. Действительно, Хайару пришлось признать, что он гаркнул на нее: «Вы тут бараки строите, а не долбаный отель «Европа»!»

Амон одарил Хайара кривой усмешкой.

– Мы не должны спорить с этой публикой, – сказал он, – если им дан приказ. Доставьте мне девку сюда.

По ее походке, по небрежной элегантности, по европейским манерам, привитым ей родителями – выходцами из среднего класса, Амон безошибочно предположил, что, поскольку среди честных поляков ей не нашлось места в их университетах, ее послали учиться в Вену или Милан, дабы приобрести профессию, которая даст ей в жизни опору и защиту. Она подошла к нему с таким видом, словно они были единомышленниками в стычке с глупой солдатней и неумехами из инженерного корпуса СС, которые наблюдали за возведением фундамента. Она и не подозревала, какую он испытывал к ней ненависть. Он ненавидел их – всех этих наглецов, которые считают, что даже под контролем СС, даже возводя эти строения, они могут не обращать внимания на свое еврейство.

– Вы вступили в спор с обершарфюрером Хайаром, – непререкаемым тоном сказал ей Гет.

Она смело кивнула. Герр комендант должен все понимать, говорил ее жест, пусть даже этому идиоту Хайару и не под силу такое. «Фундамент с этого конца надо полностью переложить», – с пылом принялась она объяснять ему. Конечно, Амон знал, что «они все такие», что «им лишь бы отлынивать от работы»». «Если сейчас все не переделать, – продолжала она втолковывать ему, – в конечном итоге этот край барака совсем осядет. И, возможно, рухнет все здание».

Она продолжала доказывать свое, но Амон, кивая, понимал, что она врет. Это было его первым правилом: никогда не слушать еврейских специалистов. Все они – выкормыши Маркса, чьи теории имеют целью подорвать непоколебимость власти и доверие к ней, а также последователи Фрейда, который подвергает опасности ясность и цельность арийского мышления. Амон почувствовал, что доводы этой девчонки угрожают и цельности его собственного мышления.

Он подозвал Хайара.

Унтер-офицер смущенно подошел к нему, решив, что сейчас получит приказ подчиниться указаниям этой девчонки. Она тоже пришла к такому же выводу.

– Пристрелить ее, – сказал Амон Хайару.

Наступила пауза, в течение которой Хайар осмысливал приказ.

– Пристрелить ее, – повторил Амон.

Хайар взял девушку под локоть, чтобы отвести ее в место, предназначенное для подобных экзекуций.

– Здесь! – приказал Амон. – Пристрелите ее здесь! Под мою ответственность.

Хайар знал, как это делается.

Развернув ее за локоть, он слегка оттолкнул девушку от себя и, вынув из кобуры маузер, всадил ей пулю в затылок.

Выстрел ужаснул всех на рабочей площадке, кроме – такое было впечатление – палачей и умирающей Дианы Рейтер. Стоя на коленях, она успела бросить на него взгляд.

«Вам за это воздастся», – сказала она.

Уверенность в ее глазах испугала Амона, но и переполнила его восторженным чувством справедливости. Он знать не знал, да и не поверил бы, если бы ему об этом сказали, что подобные симптомы носят клинический характер. Он считал, что охватившее его чувство восторга и возбуждения – это награда за поступок, исполненный политической, расовой и моральной справедливости.

Но тут следует добавить, что человек, столь высоко вознагражденный за свой высокоморальный порыв, за остроту эмоций этого часа, вскоре заплатит такой опустошенностью, что ее срочно потребуется заполнить едой, питьем, а также близостью с женщиной.


Кроме идейных соображений, расстрел Дианы Рейтер имел и практическую ценность: доказал никчемность ее западноевропейского диплома. Отныне никому из строителей домов и дорог в Плачуве не придет в голову считать, что они представляют собой какую-то ценность – если уж высокие профессиональные знания не смогли спасти Диану Рейтер, то всем остальным остается лишь молча повиноваться, стараясь стать как можно более незаметными. И женщины, таскающие оконные рамы и дверные косяки со станции на ветке Краков – Плачув, и команда в каменоломне, и мужчины, возводящие бараки, – все заработали с предельной энергией, на которую они были подвигнуты сценой убийства фройляйн Рейтер.

Что же до Хайара и его коллег, им стало ясно, что казни по поводу и без оного станут общепринятым стилем в буднях Плачува.

Глава 20

Через два дня после посещения Плачува Шиндлер заехал во временную городскую резиденцию коменданта Гета, прихватив с собой бутылку бренди. К тому времени известие об убийстве Дианы Рейтер дошло до «Эмалии» и стало одним из мотивов, убедивших Оскара, что фабрику в Плачув ни в коем случае переводить нельзя.

Двое солидных мужчин, рассевшись друг против друга, сразу же почувствовали, что между ними установилось взаимопонимание – нечто вроде той мгновенной связи, что на короткое время вспыхнула между Амоном и мисс Рейтер. Оба они понимали: пребывание в Кракове им обоим должно принести благосостояние; но Оскар при этом был готов платить за одолжение. На этом уровне Шиндлер и комендант прекрасно понимали друг друга. Оскар обладал характерным для коммивояжеров даром убеждать нужного ему человека так, словно тот был его братом по духу, и ему столь успешно удалось ввести в заблуждение коменданта Гета – с тех пор тот неизменно считал Оскара своим близким приятелем.

Но, по свидетельствам Штерна и других свидетелей, со времени первой же их встречи Оскар воспринимал Гета как человека, который идет убивать столь же спокойно, как чиновник отправляется в свою контору. Оскар мог ценить Амона как администратора, Амона как дельца, но в то же время понимал, что девять десятых личности коменданта не подпадают под понятие нормального человеческого существа. Деловые же и общественные связи между Оскаром и Амоном развивались настолько удовлетворительно, что невольно вызывали искушение предположить: Оскар, пусть и презирая себя, восхищался злом, воплощенным в этом человеке. Амон мог воплощать темные стороны натуры Оскара, доведись тому в силу рокового стечения обстоятельств стать фанатичным убийцей. На самом деле никто из знавших Оскара ни в то время, ни позже не мог заметить даже следа подобного восхищения. Оскар презирал Гета со всей силой страсти, не нуждающейся в объяснениях. Презрение его порой угрожало обрести такую форму, что могло самым драматическим образом сказаться на его карьере.

Отдав должное стоявшей между ними бутылке бренди, Оскар объяснил Амону, почему для него невозможно перебираться в Плачув. Его предприятие – слишком сложное производство, чтобы его можно было перебазировать. Он не сомневался, что его друга Мадритча устроит предложение переселить еврейских рабочих, но технику Мадритча куда легче переместить – в основном она представляет собой лишь ряд швейных машин. Но совсем иное дело, когда надо снимать с фундаментов массивные прессы для металла, у каждого из которых, как и подобает столь сложной технике, свой норов. Чтобы установить их на новом основании, надо создавать совершенно иную систему эксцентриситетов. Это приведет к задержкам в выпуске продукции: период монтажа и наладки потребует куда больше времени, чем у его уважаемого приятеля Мадритча. Унтерштурмфюрер должен понимать, что, будучи связанным необходимостью выполнять столь важные военные контракты, ДЭФ не может позволить себе так транжирить время. Герр Бекман, который столкнулся с теми же проблемами, уволил всех своих еврейских рабочих с «Короны». Он не хотел, чтобы утреннее шествие евреев на работу и вечернее их возвращение вызывало какие-то беспорядки. К сожалению, у него, Шиндлера, на несколько сотен высококвалифицированных рабочих больше, чем у Бекмана. Если он избавится от них, потребуется немалое время, чтобы полностью заменить их поляками – а это опять-таки приведет к срыву поставок военной продукции, срыву даже большему, чем если бы он принял столь привлекательное предложение Гета и перебрался в Плачув.

В глубине души Амон предположил, что Оскара беспокоит нечто совсем иное: переезд в Плачув помешает его делишкам, которые он прокручивает в Кракове. Тем не менее комендант поспешил заверить герра Шиндлера, что он никоим образом не собирается вмешиваться в вопросы управления его предприятием.

– Меня беспокоят чисто производственные проблемы, – ханжески заверил его Шиндлер. Он добавил, что не хотел бы причинять неудобства господину коменданту, но будет ему искренне благодарен, как и Инспекция по делам армии, если ДЭФу будет позволено остаться на прежнем месте.

В среде таких людей, как Гет и Оскар, слово «благодарен» имело отнюдь не абстрактное значение. За одолжение надо платить. Благодарность может выражаться и в напитках, и в драгоценных камнях.

– Я понимаю ваши проблемы, герр Шиндлер, – сказал Амон. – И я буду только счастлив после ликвидации гетто предоставлять охрану вашим рабочим, эскортируя их от Плачува до Заблоче.


Ицхак Штерн как-то днем заглянул в Заблоче по делам «Прогресса» и нашел Оскара в полной прострации, которую вызвало у него опасное состояние собственного бессилия. Клоновска принесла им кофе, герр директор плеснул туда щедрую дозу коньяка и выпил, а затем рассказал Штерну, что он снова побывал в Плачуве: формально – в интересах своего бизнеса, на деле же – убедиться, когда лагерь будет готов для приема Ghettomenschen.


Он подсчитал количество бараков на дальнем склоне и, зная, что Амон собирается разместить в каждом не менее двухсот женщин, понял, что там, в верхней части лагеря, готовы места для примерно шести тысяч обитательниц гетто. В секторе для мужчин, расположенном несколько ниже, было не так много готовых бараков, но, учитывая, как в Плачуве движется работа, на днях там все будет завершено.

Все на моем предприятии знают, что их ждет, сказал Оскар. И ночной смене нет смысла тут оставаться, потому что их все равно заставят возвращаться в гетто. Все, что я могу внушить им, сказал Оскар, снова делая солидный глоток коньяка: они не должны пытаться спрятаться, предварительно не подготовив надежного укрытия. Он слышал, что после ликвидации гетто его разберут буквально по камням. Будет проверено каждое углубление в стене, каждый чердак, разберут перекрытия, обнюхают каждую дырку, заколотят все погреба.

– И после всего – все, что я могу им сказать: не пытайтесь сопротивляться, – в отчаянии произнес Оскар.

Странная получилась ситуация: Штерну, одному из объектов готовящейся акции, пришлось утешать герра директора Шиндлера, которому предстояло быть всего лишь ее свидетелем.

Бережное отношение Оскара к его еврейским рабочим потеряло смысл – надвигалась куда более масштабная трагедия, близился конец гетто.

Плачув – рабочее учреждение, говорил ему Штерн. И как всякому учреждению, ему суждена долгая жизнь. Он не похож на Бельзец, который производит трупы подобно тому, как Генри Форд производит автомобили. Да, с появлением Плачува положение дел ухудшается, но это еще не конец всего сущего.

Когда Штерн закончил убеждать его, Оскар замер, вцепившись обеими руками в полированную доску стола. Штерну показалось, что он вот-вот оторвет ее…

– Понимаете ли, Штерн, – сказал Шиндлер, – когда слишком хорошо, это тоже плохо!

– Так и есть, – согласился Штерн. – Таков естественный порядок вещей.

Он продолжал спорить, с мелочной дотошностью приводя цитаты и высказывания, но и сам чувствовал страх, потому что видел: Шиндлер на грани слома. Штерн понимал, что если Оскар потеряет надежду, то уволит всех еврейских рабочих «Эмалии», ибо не захочет иметь ничего общего с этими грязными делами, он стремится быть от них как можно дальше.

– Еще придет время для добрых дел, – сказал Штерн. – Пока еще оно не наступило.

Отказавшись от попыток выломать доску стола, Оскар откинулся на спинку кресла и постарался объяснить причину свой подавленности.

– Вы же знаете этого дьявола, Амона Гета, – сказал он. – Он по-своему обаятелен. Он сможет очаровать даже вас. Но он просто психопат.


В последнее утро существования гетто – оно выпало на «шаббат», 13 марта, субботу – Амон Гет прибыл на плац Згоды в час, когда по календарю должен был начаться рассвет. Низкая облачная пелена размывала границу между ночью и днем. Он увидел, что люди из зондеркоманды уже на месте и стоят, переминаясь на мерзлой земле в небольшом скверике, покуривая и тихо пересмеиваясь, стараясь, чтобы их присутствие оставалось секретом для обитателей маленьких улочек за аптекой Панкевича. Улица была пустынна, в городе царило образцовое спокойствие. Остатки снега вдоль стен подплывали грязью. С достаточной уверенностью можно предположить, что сентиментальный Гет с отеческой гордостью поглядывал на этих молодых людей, в тесном товарищеском кругу ожидавших начала акции.

Амон сделал глоток коньяка, дожидаясь появления штурмбаннфюрера Вилли Хассе, человека средних лет, который должен был осуществлять не столько тактическое, сколько стратегическое руководство акцией. Сегодня предстояло покончить с гетто-А, занимавшим большую часть этого района к западу от площади, где размещались все работающие евреи (здоровые, полные надежд и самоуверенные) – вот его и предстояло вычистить.

Гетто-В, небольшой район в несколько кварталов в восточной части гетто, давал приют старикам и тем, кто был непригоден ни к какой работе. Ими займутся ближе к вечеру или завтра. С ними покончат в огромном лагере уничтожения коменданта Рудольфа Гесса в Аушвице.

Гетто-В позволит продемонстрировать честную и мужественную работу. Гетто-А представляет собой вызов их решимости.

Любой хотел бы быть сегодня на его месте, ибо сегодня – исторический день! Так думал Амон Гет.

Еврейский Краков насчитывает около семисот лет своей истории. И вот, сегодня к вечеру – или в крайнем случае завтра – эти семь столетий превратятся в прах, и Краков станет Judeafrei (свободен от евреев).

Любой мелкий чиновник из СС захочет сказать, что, мол, и он присутствовал при сем зрелище. Даже Анкельбах, Treuhandler на скобяной фабрике «Прогресс», числящийся отставником СС, натянул сегодня свою унтер-офицерскую форму и явился в гетто со своим взводом. Вне всякого сомнения, в числе участников имел право быть и Вилли Хассе со своим боевым опытом, один из разработчиков операции.


Амон страдал от привычной легкой головной боли и чувствовал себя утомленным от выматывающей бессонницы, отпустившей его лишь под самое утро. Но теперь, очутившись на месте действия, он ощутил неподдельное профессиональное вдохновение. Национал-социалистская партия щедро одарила бойцов СС – они могут идти в битву, не страшась физических опасностей, на их долю выпадет честь и слава, без тех неприятных осложнений, которые портят все дело возможностью получить пулю!

Сохранять психологическую устойчивость было делом непростым. У каждого офицера СС имелись друзья, которые покончили с собой. Документы СС, составленные для предотвращения этих несчастных случайностей, указывали, что следует твердо и неукоснительно отбросить мысль: мол, если у еврея в руках нет оружия, он лишен социального, политического или экономического влияния. На самом деле он вооружен до зубов! Лиши себя чувства жалости, обрети стойкость закаленной стали, потому что даже еврейский ребенок – это бомба замедленного действия, подложенная под твою культуру; еврейская женщина предрасположена к измене биологически, а еврейский мужчина – куда более опасный враг, чем можно ожидать от любого русского!


Амон Гет был тверд, как сталь. Он знал, что никогда не изменит себе, и мысль об этом наполняла его восторженной радостью, как марафонца, уверенного в своей победе. Он презирал уклончивость, с которой некоторые изнеженные офицеры разрешали действовать своим солдатам. Он чувствовал, что в определенном смысле это опасно разлагает их дух. Что ж: он, Гет, станет для них образцом, как в случае с Дианой Рейтер. Он чувствовал приближение эйфории – той, что весь день будет нести его на своих крыльях внутреннего удовлетворения и, подогретая алкоголем, достигнет предела, когда настанет час! И пусть нависла над головами низкая пелена облаков – он знал: сегодня один из его звездных дней, и, когда на склоне лет он будет окружен миром и покоем, молодежь с восторгом и изумлением будет расспрашивать его о днях, подобных этому.


Меньше чем в километре отсюда доктор X., врач больницы гетто, сидел в темноте среди своих последних пациентов; он был благодарен судьбе, что тут, на верхнем этаже больницы, они как-то отделены от объятых ужасом улиц внизу, имея дело лишь со своими болями и лихорадками.

Но все это была одна лишь иллюзия, ибо на улицах уже ни для кого не было тайной, что случилось в инфекционной больнице рядом с площадью. Взвод СС под командой обершарфюрера Альберта Хайара явился в больницу, чтобы положить конец ее существованию, и наткнулся на доктора Розалию Блау, которая, стоя между коек своих больных скарлатиной и туберкулезом, объявила, что их транспортировать нельзя. Детей с обычным простудным кашлем уже успели отослать по домам. Но больных скарлатиной опасно перемещать – и для них самих, и для общины; а туберкулезные больные настолько слабы, что не могут передвигаться самостоятельно.

Поскольку скарлатиной чаще всего болеют в подростковом возрасте, большей частью пациентов доктора Блау были девочки от двенадцати до шестнадцати лет. Вот на такую девочку с огромными глазами и указала доктор Блау Альберту Хайару, чтобы подтвердить свои слова.

Хайар же, действуя в соответствии с примером, который неделю назад ему подал Амон Гет, в ответ выстрелом разнес голову доктору Блау. Некоторые больные попытались встать со своих коек, другие продолжали бредить в жару – и все они были скошены шквалом автоматного огня.

Когда взвод Хайара покончил со своими обязанностями, по лестнице поднялась команда мужчин из гетто, чтобы разобраться с трупами, собрать окровавленное постельное белье и помыть стены.


Это отделение было расположено в помещении, которое до войны служило участком польской полиции. За время существования гетто все три его этажа были постоянно заполнены больными. Заведующим был уважаемый врач, доктор Б. Но когда утром 13 марта над гетто занимался тусклый рассвет, на попечении врачей Б. и X. оставалось всего четверо больных, все нетранспортабельные. Одним из них был молодой парень-рабочий со скоротечной чахоткой, другой – талантливый музыкант с пораженной почкой. Для доктора X. было важно уберечь их от паники при звуках очередей. В этой же палате находился мужчина, ослепший после инсульта, и старик с непроходимостью кишечника в предельной степени истощения.

Все врачи, включая доктора X., были медиками высочайшей квалификации. В скудной нищей больничке гетто они впервые в Польше провели научные исследования болезни Вейла, изучили возможности пересадки костного мозга и синдромы болезни Паркинсона.

Но этим утром доктор X. был погружен совсем в иные размышления – он думал о смерти.

Понимая, что самоубийства не избежать, X. должен был обеспечить необходимое количество цианида не только для себя. Яд понадобится и другим врачам. Мрачные события прошлого года поразили гетто подобно эндемии. Не избежал общей участи и доктор X. Он был молод и отличался несокрушимым здоровьем, но ход истории обретал зловещий характер.

Мысль о том, что у него есть доступ к цианиду, успокаивала доктора X. в самые страшные дни. На последнем этапе существования гетто яду для него и других врачей, если что, хватит с лихвой. С мышьяком им практически не приходилось иметь дело. В их распоряжении остались только рвотные препараты и аспирин. Цианид был единственным из оставшихся сложных препаратов.

Этим утром, когда еще не минуло и пяти часов, доктор X. проснулся в своей квартире на улице Вита Ствоша от шума двигателей грузовиков, доносящихся из-за стены. Выглянув из окна, он увидел, как у реки собирается зондеркоманда, и понял, что сегодня гетто ждет последняя акция.

Он бросился в больницу, нашел доктора Б. и медсестер, которые оказались здесь по той же причине; не останавливаясь ни на минуту, они помогали пациентам, еще способным двигаться, спускаться по лестницам, а затем передавали их в руки родственников или друзей, которые разбирали их по домам. Когда в палатах не осталось никого, кроме этих четверых, доктор Б. сказал сестрам, что они могут уходить, и все подчинились приказу, кроме старшей медсестры.

В опустевшей больнице их осталось семеро – врачи Б. и X., медсестра и четверо пациентов.

Пока тянулось ожидание, врачи почти не разговаривали между собой. Все они имели доступ к цианиду, и вскоре X. стало ясно, что доктор Б. также обдумывает этот грустный исход.

Да, для них решение могло быть только одним.

Но следовало еще осуществить эвтаназию – умертвить больных. Сама мысль о ней приводила X. в ужас. У него были тонкие черты лица и подчеркнуто застенчивый взгляд. Он мучительно страдал от возможной необходимости преодолеть этические запреты, которые были для него столь же органичны, как собственное тело. Он понимал, что врач с иглой в руках в экстремальных условиях может взвешивать ценность того или иного решения – ввести цианид или нет. Но для X. не существовало сомнений – отдавать своего пациента зондеркоманде или нет. Время от времени доктор Б. подходил к окну и выглядывал из него, чтобы узнать, началась ли акция, после чего возвращался к X., глядя на него профессионально мягким спокойным взглядом. Доктор Б., в чем его коллега не сомневался, без конца перебирал различные варианты выхода из тупика, и, не придя ни к какому выводу, начинал все по-новой. Самоубийство. Эвтаназия. Водный раствор циановой кислоты.

Был и другой выход: остаться рядом с больными, как Розалия Блау.

Или впрыснуть цианид и больным, и себе. Это казалось X. наиболее приемлемым, но умирать все же не хотелось. Уже три ночи подряд он терзался этим и испытывал едва ли не физическое удовольствие при мысли о быстром действии яда – словно это был наркотик или крепкий напиток, положенный каждой жертве, чтобы смягчить ожидание последнего часа.

Для столь серьезного человека, как доктор X., именно привлекательность подобного варианта была убедительной причиной не прибегать к яду. Для него поводом к самоубийству могло стать только сопротивление. Когда-то он услышал от отца рассказ о массовом самоубийстве зелотов Мертвого моря, которые не хотели попасть в плен к римлянам. Это было ему понятно и оправдано для него. Для Х. смерть не должна была служить безопасной уютной гаванью. В основе ее должно было лежать яростное нежелание попасть в руки врагов!

Конечно, принцип принципом, а ужас, пришедший этим серым утром, – это совсем другое дело.

Но X. был человеком твердого характера.

У него была жена. У них с женой был другой путь бегства, и он помнил о нем. Он начинался в канализационном люке на углу улиц Пивной и Кракузы. Затем – по сточной системе, а потом – полный риска переход до леса Ойчув. Он боялся его больше, чем быстрого забвения, которое даст цианид. Правда, если их остановят синемундирная полиция или немцы и заставят спустить штаны, он выдержит проверку на «нееврейство» – спасибо доктору Лаху. Известный специалист по пластической хирургии научил многих молодых краковских евреев бескровным образом удлинять обрезанную крайнюю плоть: укладываясь спать, надо приспосабливать к ней что-то тяжелое – например, бутылку с постоянно увеличивающимся количеством воды в ней, пока последствия обрезания не станут незаметными. Так делали евреи, рассказывал Лах, еще во времена римских преследований. Усиливающийся напор немецких акций в последние полтора года заставил доктора Лаха опять пустить эту уловку в ход. Лах научил этому и своего молодого коллегу – доктора X. Слухи, что порой таким образом удавалось обмануть проверяющих, еще более отвращали X. от мыслей о самоубийстве.


На рассвете старшая медсестра, спокойная, сдержанная женщина лет сорока, явилась к доктору X. с утренним докладом. У молодого рабочего дела шли на поправку, но слепой с его невнятной после инсульта речью был в явном беспокойстве. Ночью музыкант и пациент с непроходимостью кишечника мучились болями. Но сейчас в отделении стояла полная тишина; пациенты досматривали последние сны, и доктор X. вышел на промерзший балкончик, нависший над двором, чтобы выкурить сигарету и еще раз обдумать проблему.


Прошлым летом доктор X. как раз находился в старой инфекционной больнице на Рекавке, когда эсэсовцы решили прикрыть этот район гетто и перебазировать больницу. Выстроив штат медиков вдоль стены, они сволокли пациентов вниз. X. видел, как у старой мадам Рейзман нога попала между балясинами перил, но тащивший ее за другую ногу эсэсовец не остановился, чтобы высвободить ступню, а просто сильно дернул – и застрявшая конечность переломилась с громким треском.

Но в прошлом году никто и не думал, что встанет вопрос об убийстве из милосердия. Тогда все еще лелеяли надежды, что положение дел улучшится.

А теперь, если даже они с доктором Б. примут решение убить больных, хватит ли у него отваги ввести цианид человеку? Или же он попросит коллегу сделать это и будет наблюдать за ним с профессиональным бесстрастием?

Ситуация отдавала полным абсурдом.

Но когда решение будет принято, все остальное станет несущественным.

Придется сделать то, что он должен сделать.


Здесь, на балконе, он и услышал первые звуки. Они начались необычно рано и доносились с восточной стороны гетто. Эти лающие выкрики – «Raus, raus!» – в мегафоны, привычная ложь о багаже, который кто-то хотел захватить с собой…

По пустынным улицам и среди домов, за стенами которых застыли в ужасе люди, от булыжной мостовой площади и до Надвислянской улицы вдоль реки пополз полный ужаса шепоток. X. заколотило, словно он мог расслышать его.

Затем раздалась первая очередь, столь громкая, что она могла пробудить пациентов.

После стрельбы воцарилось внезапное молчание… и тут же разнесся высокий женский плач, мегафон рявкнул в ответ – и рыдания прервались еще одной вспышкой стрельбы, за которой последовали крики с разных сторон; перекрываемые ревом эсэсовских мегафонов, возгласами еврейских полицейских и других обитателей улиц!

Взрыв горя пронесся и затих лишь в дальнем конце гетто, у ворот.

Врач подумал: а как все это может сказаться на предкоматозном состоянии музыканта с отказавшей почкой?..


Вернувшись в палату, он увидел, что все они смотрят на него – и музыкант тоже. Х. скорее ощутил, чем увидел, как оцепенели на койках их напряженные тела, и старик с фистулой заплакал, содрогаясь всем телом.

– Доктор, доктор! – позвал его кто-то.

– К вашим услугам! – ответил доктор X., как бы давая понять: «Я здесь, я с вами, а они еще далеко отсюда».

Он бросил взгляд на доктора X., который прищурился, услышав, как в трех кварталах от них еще кого-то выкидывают на улицу. Кивнув ему, доктор Б. открыл небольшой шкафчик с лекарствами в дальнем конце палаты и взял оттуда флакон водного раствора циановой кислоты.

Поколебавшись, X. подошел к своему коллеге. Он мог устраниться, предоставив все доктору Б. Ему показалось, что у этого человека хватит сил все сделать самому, без помощи коллеги. «Но ведь это постыдно, – подумал X., – промолчать, не взять на себя часть этой непосильной ноши!» Доктор X., хотя и был моложе доктора Б., учился вместе с ним в Ягеллонском университете; он был хорошим специалистом и имел понятия о чести.

И он решил оказать доктору Б. поддержку в эти минуты.

– Ну что ж, – сказал доктор Б., легким жестом указав на бутылочку своему коллеге. Слова его почти заглушили женские крики и резкие приказы, раздававшиеся в дальнем конце Жозефинской.

Доктор Б. позвал сестру:

– Дайте это каждому пациенту по сорок капель в воде.

– По сорок капель, – повторила медсестра. Она знала, что представляет собой этот препарат.

– Совершенно верно, – сказал доктор Б.

Доктор X. тоже смотрел на нее. Да, хотелось сказать ему. Теперь я обрел силу, я смогу. Но если я сам подам больному стаканчик со снадобьем, это может обеспокоить его, растревожить. А вот медсестра… Каждый пациент знает, что лекарства раздает сестра.

Пока она готовила микстуру, X. прошел по палате и положил руку на плечо старика:

– У меня есть одно средство, которое поможет вам, Роман.

И доктор X. с изумлением понял, что, ощутив под ладонью сухую старческую кожу, он словно впитал в себя всю историю жизни этого человека. На долю секунды, словно во вспышке пламени, мелькнул перед ним облик юного Романа, уроженца Галиции времен Франца-Иосифа, предмет сладостного обожания женщин, обитательниц «маленькой Вены», драгоценного камня на берегах Вислы – Кракова. Вот в военной форме армии Франца-Иосифа он отправляется на весенние маневры в горах. Покрытый шоколадным загаром, он со своей девушкой из Казимировки посещает Patisseries, царство кружев и бижутерии. Поднимаясь на гору Костюшко, он украдкой срывает у нее поцелуй в кустах.

– Каким образом мир мог так преобразиться всего лишь за время жизни одного человека? – спросил этот юноша у старого Романа. – От Франца-Иосифа – до унтер-офицера СС, который имеет право обречь на смерть и Розалию Блау, и девочку в лихорадке?

– Пожалуйста, Роман, – произнес врач, давая понять, что старик должен расслабить сведенное судорогой тело. Он не сомневался, что зондеркоманда будет тут не позже, чем через час. Доктор X. подавил искушение сообщить ему эту тайну. Да он и не успел бы – его коллега, доктор Б., оказался щедр в дозировке. Несколько секунд агонии с перехваченным дыханием, легкое изумление – и измученное тело Романа наконец получило возможность отдохнуть…

Когда медсестра принесла мензурки, никто даже не спросил ее, что в них. Доктор X. так никогда и не понял, догадались ли больные, что сейчас произойдет. Отвернувшись, он посмотрел на часы. Он боялся, что, выпив яд, они начнут издавать какие-то звуки, более страшные и зловещие, чем привычные в больнице шорохи и кашель. Он услышал, как сестра ласково проговорила: «Вот кое-что для вас». Он услышал, как кто-то глубоко набрал в грудь воздуха. Он не знал, была ли то сестра или кто-то из пациентов. «Эта женщина – самая героическая из всех нас», – подумал он.

Когда он снова бросил на нее взгляд, медсестра будила заспанного музыканта с больной почкой, предлагая ему «лекарство». Из дальнего угла палаты доктор Б. не сводил взгляда с ее накрахмаленного белого халата. Доктор X. подошел к старику Роману и пощупал у него пульс.

Пульса не было.

На койке в дальнем конце палаты музыкант заставил себя проглотить пахнущую горьким миндалем микстуру.

Как X. и надеялся, все прошло мягко и спокойно. Он посмотрел на них – ничего ужасающего: рты чуть приоткрылись, остекленевшие глаза невозмутимы, головы откинуты и подбородки уставились в потолок: их уходу, их бегству мог бы позавидовать любой обитатель гетто.

Глава 21

Польдек Пфефферберг обитал в комнате на втором этаже дома девятнадцатого столетия в конце Жозефинской. Поверх стены гетто ее окна выходили на Вислу, где вверх и вниз по течению ползли польские баржи, не догадываясь о судном часе гетто, а патрульный катер СС скользил по воде легко, как прогулочная яхта. Пфефферберг со своей женой Милой ждал появления зондеркоманды, которая прикажет им убираться на улицу. Мила была хрупкой и нежной молодой женщиной двадцати двух лет; сбежав из Лодзи и очутившись в гетто, она вышла замуж за Польдека в первые же дни пребывания здесь. Она была родом из семьи потомственных врачей. Ее отец, хирург, умер еще молодым в 1937 году, мать ее была дерматологом, во время акции в Тарнуве в прошлом году она погибла той же смертью, что и Розалия Блау в инфекционной больнице: ее перерезала очередь из автомата, когда она отказалась покинуть своих пациентов.

У Милы было доброе и веселое детство, прошедшее в Лодзи, где издавна травили евреев, но ей как-то повезло, и она ни разу не столкнулась с агрессией окружающих. Однако медицинское образование она решила получить в Вене, куда и прибыла за год до войны. Она встретила Польдека, когда в 1939 году жителей Лодзи переселили в Краков. Их свела сама судьба: Милу определили на постой в ту же квартиру, где жил Польдек Пфефферберг.

Как и Мила, он оказался последним представителем своей семьи. Его мать, еще совсем недавно декорировавшая квартиру Шиндлера на Страшевского, вместе с отцом была отправлена в гетто Тарнува. Оттуда, как стало известно позже, их увезли в Бельзец, где и убили. Сестра Пфефферберга с мужем, который по документам был арийцем, исчезли в недрах тюрьмы Павяк в Варшаве. И Польдек, и Мила остались одни на свете.

По темпераменту они, казалось бы, совсем не подходили друг другу: все в округе знали, что Польдек – врожденный лидер и организатор, из тех ребят, которые, когда что-то случается и начальство спрашивает: «Кто это сделал?», делают шаг вперед и берут ответственность на себя. Мила была почти всегда погружена в молчание, потрясенная невыразимым ударом судьбы, поглотившей ее семью.

И все же в мирное время они стали бы великолепной парой. Мила была не только умна, но и мудра; при всей своей молчаливости она притягивала внимание. Она была одарена склонностью к иронии, которая нередко умеряла ораторские порывы Польдека Пфефферберга. А вот именно сегодня они ссорились.


Мила была не против, если представится такая возможность, оставить гетто, и даже порой видела мысленным взором себя с Польдеком в лесу в роли партизан, но она смертельно боялась канализационных коллекторов. Польдек же пользовался ими не раз, чтобы покидать пределы гетто. Его друг и бывший преподаватель, доктор X., всегда повторял, что канализация может стать путем спасения, ибо вряд ли ее будут так уж бдительно охранять во время появления в гетто зондеркоманды. Все дело лишь в том, чтобы дождаться наступления ранних зимних сумерек. Спустившись же, сразу надо уходить в левый туннель, который может привести под улицы, лежащие в нееврейской части Подгоже; канализация выходила на берег Вислы рядом с каналом на улице Заторской. Вчера доктор X. сообщил ему четко и определенно: врач и его жена попробуют уйти через коллектор и будут только рады, если Пфефферберги присоединятся к ним. Но Польдек не мог принять решение за Милу и за себя. Мила испытывала вполне обоснованный страх, что эсэсовцы могут пустить в коллекторы газ или еще каким-нибудь иным образом захватить их, явившись сразу же в квартиру Пфефферберга в дальнем конце Жозефинской.


День в их мансарде тянулся медленно и напряженно, полный гаданий: что же делать? Соседи, должно быть, тоже ждали. Кое-кто из них, видимо, не в силах больше выносить ожидание, двинулся по дороге, нагруженный багажом и чемоданчиками с самым необходимым. Мешанина зловещих звуков заставила их спуститься вниз – зловещий грохот раздавался уже в квартале отсюда. А здесь все еще царила застарелая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием перекрытий дома, отмерявшего последние – и самые страшные – часы жизни в нем.

С наступлением сумеречного дня Польдек и Мила съели по куску непропеченного хлеба – те триста граммов, что полагались на их долю.

Ужасные звуки акции уже докатились до угла Вегерской, которая была всего в квартале от них, и, ненадолго заглохнув, к полудню возобновились снова. Они то и дело перемежались минутами напряженной тишины.

Кто-то тщетно пытался забиться в туалет на площадке первого этажа. В этот страшный час отчаянно хотелось верить, что таким путем удастся спастись…


Последний серый день их жизни в доме номер два по Жозефинской, несмотря на уже наступившие сумерки, словно отказывался подходить к концу. Стало так темно, что, по мнению Польдека, можно было рискнуть проникнуть в коллектор и до наступления темноты. Но поскольку вечером в гетто воцарилось относительное спокойствие, он еще хотел успеть встретиться и посоветоваться с доктором X.

– Прошу тебя… – сказала Мила.

Но муж успокоил ее: он будет держаться подальше от улиц, прокладывая себе путь через паутину дыр и проломов, которые соединяли один дом с другим.

Он был полон уверенности. Этот конец улицы вроде не патрулируется. Он не попадется на глаза ни еврейской службе порядка, ни случайным эсэсовцам на перекрестках – и через пять минут вернется!

– Дорогая, – сказал он жене. – Дорогая, мне очень нужно переговорить с доктором X.


Спустившись по задней лестнице, он попал во двор через проем в капитальной стене и, избегая открытых участков на улицах, добрался до отдела трудоустройства. Здесь он рискнул пересечь широкий бульвар, нырнув в глубь треугольного квартала многонаселенных домов, где под навесами, во дворах и в коридорах стояли группки людей, обсуждая слухи и прикидывая, что делать. На Кракузу он вышел как раз напротив дома врача. Не замеченный патрулями, переместившимися к южной границе гетто, он пересек улицу в трех кварталах отсюда и оказался в том районе, где Шиндлер впервые стал свидетелем ужасающей расовой политики рейха.

Дом доктора X. был пуст, но во дворе Польдек встретил растерянного мужчину средних лет, который рассказал ему, что зондеркоманда уже была здесь, а доктор и его жена сначала прятались, а потом спустились в канализационный колодец. И правильно сделали, сказал человек. Они еще вернутся, эти СС. Польдек кивнул: он уже знал тактические приемы немцев, которые смогли пережить не так много людей.


Он вернулся тем же путем, которым уходил, и снова ему пришлось пересекать улицу.

Дом встретил его пустотой.

Мила исчезла вместе с их вещами – все двери были распахнуты, все комнаты пусты. Он прикинул: может, они все попрятались в больнице – доктор X. с женой и Мила? А может, супруги X. взяли ее с собой, увидев, в каком она состоянии, и из уважения к ее происхождению – ведь в ее роду было множество врачей?!.

Польдек торопливо проскочил сквозь другое отверстие в стене и иным путем добрался до больницы. Как символы безоговорочной капитуляции, с обоих балконов верхнего этажа свисали окровавленные полотнища простыней. На булыжной мостовой лежала гора трупов. У некоторых были проломлены головы, сломаны руки и ноги. Среди них не было последних пациентов врачей X. и Б. Это были люди, которых днем согнали сюда, а потом перебили. Некоторых из них пристрелили наверху и выкинули во двор.


И много позже, когда Польдека расспрашивали о количестве трупов во дворе больницы гетто, он утверждал, что там их было шестьдесят или семьдесят, хотя, конечно, у него не было времени сосчитать наваленные грудой тела. Краков был провинциальным городом, и Польдек вырос в Подгоже, где все знали друг друга. Затем его семья переехала в центр, где ему вместе с матерью приходилось посещать достойных и уважаемых горожан, – и теперь он опознал в наваленной куче трупов несколько знакомых лиц: давних клиентов его матери, тех, кто интересовался его успехами в старших классах школы Костюшко, улыбался его ответам, угощал его конфетами и печеньем, восхищенный его раскованностью и обаянием. Теперь же они распластались в бесстыдных откровенных позах на этом залитом кровью дворе.

Почему-то Пфеффербергу не пришло в голову поискать среди них тела своей жены и супругов X.

Он осознавал, что привело его сюда. Он непоколебимо верил, что придет лучшее время – время беспристрастного трибунала. Он чувствовал, что ему придется предстать перед ним свидетелем – то же самое испытал Шиндлер, стоя на холме над Рекавкой.

Его внимание привлекла толпа людей на Вегерской, куда выходил больничный двор. Она двигалась к воротам на Рекавке, напоминая мрачное скопище фабричных рабочих, которые, не выспавшись, поднялись утром в понедельник, или разочарованную толпу болельщиков проигравшей футбольной команды. В толпе он заметил соседей с Жозефинской.

Он вышел со двора, неся с собой единственное оружие – память обо всем увиденном.


Но что случилось с Милой? Видел ли ее кто-нибудь?

Она успела уйти, сказали ему. Зондеркоманда прочесала все вокруг, но в это время она уже была за воротами.

Они с Милой, конечно, обговорили порядок действий на случай таких непредвиденных обстоятельств. Если один из них окажется в Плачуве, другому лучше держаться подальше от этого места. Он знал, что Мила обладает способностью быть незаметной – неоценимый дар для заключенного, но не сможет выдержать мук голода. Оставаясь на свободе, он будет поддерживать ее. Он не сомневался, что ему удастся, если что, вытащить ее из лагеря, хотя это будет нелегко.

Толпы ошеломленных людей, подгоняемые эсэсовцами, двигались к воротам с южной стороны и дальше – к обнесенным колючей проволокой предприятиям Плачува. В Кракове говорили, и, вероятно, не без оснований, что спасение евреев на долгое время будет связано только с этим местом.


Несмотря на поздний час, посветлело, потому что пошел снег. Польдеку удалось снова незаметно пересечь улицу и проникнуть в пустую квартиру в подвальном этаже. Добираясь до нее, он попытался представить, действительно ли она пуста или там затаились обитатели гетто, которые то ли наивно, то ли предусмотрительно считают, что, где бы СС ни выловило их, путь лежит прямиком в газовую камеру.

Польдек искал надежное убежище.

Отсидевшись некоторое время в чужом доме, он проходными дворами добрался до дровяного склада на Жозефинской. Лесоматериалов тут почти не осталось. Штабелей пиловочника, за которыми можно спрятаться, не было видно. Место, которое виднелось из-за железных ворот у входа, выглядело куда лучше. Темный металл их высоких створок обещал укрытие на ночь. Позже он не мог поверить, что с такой охотой сам выбрал это место.

Он скорчился за одной из створок, откинутой к стене брошенного дома. Сквозь щель между воротным столбом он видел Жозефинскую с той стороны, откуда он появился. Леденящий холод литых металлических листьев говорил ему, что ночь будет холодной, и он запахнул куртку на груди. Мимо пробежали к воротам мужчина и женщина, спотыкаясь о брошенные узлы и чемоданы, на которых болтались бесполезные теперь ярлычки со старательно выведенными фамилиями. «Клейнфильд», – в последних проблесках света успел прочитать он. «Лерер, Баум, Вейнберг, Смолар, Струе, Розенталь, Бирман, Цейтлин…» Имена тех, кому уже никогда не получить своих вещей. «Груды добра, отягощенного лишь памятью» – так впоследствии описал это зрелище молодой художник Иосиф Бау.

Вдруг невдалеке от этого поля битвы, усеянного брошенными трофеями, прозвучал яростный собачий лай. С Жозефинской, двигаясь по дальней ее стороне, показались трое эсэсовцев, один из них удерживал поводок, с которого рвались три огромных полицейских пса. Они втянули своего проводника в дом 41 по Жозефинской, остальные двое остались ждать на мостовой.

Все внимание Польдека было приковано к собакам. Они походили на помесь далматинского дога и немецкой овчарки. Пфефферберг продолжал считать Краков своим родным городом, полным тепла и добродушия, а эти псы на его улицах выглядели чужаками, словно бы они появились из какого-то другого мира с более жестокими законами. Даже в свой последний час, среди разбросанных вещей, скорчившись за железными воротами, он испытывал любовь к этому городу, и ему так хотелось, чтобы неминуемая страшная развязка произошла в другом, не столь родном месте!

Но не прошло и полминуты, как эта мысль покинула его. Худшее, что могло произойти, теперь было навсегда связано с Краковом.

Сквозь щель в воротах он увидел то, что окончательно заставило его понять: если и есть в мире воплощение зла, то находится оно не в Тарнуве, Ченстохове, Львове или Варшаве, что бы вы там себе ни думали.

Оно явило себя на Жозефинской, в ста пятидесяти шагах от него.

Из дома с криком выбежала женщина с ребенком лет двух-трех на руках. Один из псов бросился на нее, разорвал в клочья одежду и вцепился ей в бедро. Эсэсовец, который управлялся с собаками, вырвал у женщины из рук ребенка и с размаха ударил его головкой об стену. Звук расколовшегося черепа заставил Пфефферберга закрыть глаза, и тут раздался выстрел, который положил конец безумному крику женщины.

Может быть, еще до того, как голова девочки была размозжена о стенку, не осознавая, что им движет, Пфефферберг поднялся, словно его решение было властно продиктовано внутренним голосом, управляющим его действиями. Он откинул заиндевевшую металлическую створку ворот – она все равно не спасла бы его от собак – и вышел на открытое пространство двора.

К нему сразу же вернулась военная выправка, которой его обучили в польской армии. С деловым видом выйдя из-за дровяного склада, он нагнулся и принялся оттаскивать с дороги узлы и чемоданы, складывая их у стены. Он слышал приближение трех эсэсовцев; он чувствовал зловонное дыхание собак, и все события вечера сконцентрировались лишь в одной мысли: только бы псы не сорвались с поводков. Когда он понял, что эсэсовцы уже шагах в десяти от него, он позволил себе выпрямиться, изображая покорного еврея из какого-то захолустья Европы. В глаза ему бросились голенища сапог, забрызганные кровью, но их владелец отнюдь не испытывал смущения, представ в таком виде перед другим человеком. Офицер, который стоял посередине, отличался высоким ростом. Ничто в его облике не говорило, что он был убийцей. Наоборот – изящный рисунок рта и крупные черты лица говорили о его впечатлительности и эмоциональности.

Несмотря на свой ободранный пиджачок, Пфефферберг попытался в польском стиле щелкнуть сбитыми картонными каблуками и отдал честь высокому эсэсовцу в середине. Он не разбирался в званиях СС и не знал, как обращаться к этому человеку.

– Герр комендант! – выпалил он.

Под угрозой смерти его мозг работал с бешеной энергией.

И, как оказалось, он нашел самые точные слова, ибо высоким офицером был сам Амон Гет, которого прошедший день преисполнил радостью жизни. Он был в восторге от достигнутых за день успехов. И в той же мере, в какой Польдек Пфефферберг хотел обвести Амона Гета вокруг пальца, тот был полон желания проявить власть.

– Герр комендант, почтительно докладываю, что я получил приказ сложить все это барахло по одну сторону дороги, чтобы не препятствовать сквозному движению.

Собаки, пытаясь вывернуться из ошейников, рвались к нему. Жестко дрессированные, возбужденные напряжением и кровью многочасовой акции, они жаждали вцепиться в руки и пах Пфефферберга. Их рычание было полно не просто ярости, а пугающей уверенности в неизбежном смертельном исходе – минутами раньше, минутами позже, вопрос только в том, сколько времени у герра коменданта и эсэсовца хватит сил удерживать их на поводках.

Пфефферберг не ждал ничего хорошего. Он бы не удивился, если бы псы кинулись его рвать и их ярость утихомирилась бы только после пули, посланной ему в голову. Если мольбы матери не разжалобили их, что может дать эта выдумка с узлами, с расчисткой улицы, по которой никому из людей не ходить?..

И все же Пфеффербергу удалось привлечь внимание коменданта в большей степени, чем несчастной матери. Он был типичным ghettomensch, изображающим солдата в присутствии трех чинов СС, к которым он явно испытывал раболепное преклонение. Кроме того, его манеры ничем не напоминали поведение жертвы. Да и в этот великий день комендант Гет насладился всевозможными сценами и картинами страха, насилия и смертей, однако никто еще не пытался так заискивающе щелкнуть перед ним каблуками. Поэтому герр комендант испытал чисто королевское желание проявить непонятное и неожиданное великодушие. Он громко и искренне расхохотался, а его спутники, улыбаясь, в удивлении покачивали головами.

Своим выразительным баритоном гауптштурмфюрер Гет сказал:

– Мы сами во всем разберемся.

Последняя группа покинула гетто.

– Verschwinde! Пошел прочь, польский оловянный солдатик!

Пфефферберг, не оглядываясь, кинулся бежать. Он ожидал, что его собьет с ног прыжок собаки сзади на спину или выстрел. Но ничего не случилось.

Он бежал, не сбавляя шага, пока не оказался на углу Вегерской, и повернул, миновав больничный двор, где несколько часов назад он был свидетелем бойни. Когда он очутился около ворот, на землю окончательно опустилась тьма, скрадывая очертания последних знакомых улиц гетто. На площади Подгоже стояли последние группки заключенных, окруженные редкой цепочкой эсэсовцев и украинских полицейских.

– Я должен выйти отсюда живым, – сказал он людям в толпе.


А если не он, то живыми должны были остаться ювелир Вулкан с женой и сыном.

Все эти месяцы Вулкан работал на «Прогрессе» и, догадываясь по опыту, что должно произойти, он явился к инспектору Анкельбаху с массивным алмазным ожерельем, которое хранил два года зашитым в подкладке пальто.

– Герр Анкельбах, – сказал он инспектору. – Я готов отправиться туда, куда меня пошлют, но моя жена не сможет вынести все эти ужасы и насилие…

Вулкану, его жене и сыну была предоставлена возможность провести этот страшный день в полицейском участке под присмотром знакомого из OD. Герр Анкельбах обещал в течение дня явиться и лично препроводить их в целости и сохранности в Плачув.

Так что с самого утра они расположились в маленькой комнатке в стенах участка. Ожидание здесь казалось не столь тягостным, порой им казалось, что они у себя на кухне. Мальчик то пугался, то, утомленный, засыпал, а жена не переставала шепотом укорять Вулкана: где же этот Анкельбах? Да явится ли он вообще? О, эти люди, что за люди!

В первой половине дня Анкельбах в самом деле явился, заскочив в участок, чтобы посетить туалет и попить кофе. Вулкан, выйдя из кабинета, в котором сидел в ожидании, увидел Анкельбаха в таком виде, в котором никогда прежде не встречал: облаченный в мундир унтер-офицера СС, он курил и непринужденно болтал с другими эсэсовцами. Одной рукой держа кружку, из которой жадно отхлебывал кофе, он то и дело глубоко затягивался сигаретой или, отложив ее, отрывал куски хлеба, в то же время не снимая левой руки с автомата, который подобно отдыхающему животному лежал рядом с ним на столе; темные потоки крови виднелись у него на груди форменной рубашки.

Анкельбах недоуменно уставился на Вулкана – он не узнал ювелира. Вулкан сразу же понял, что Анкельбах не отказался от сделки, он просто забыл о ней. Этот человек был пьян, и не только от алкоголя. Если Вулкан обратится к нему, он просто ничего не поймет. А может, случится и что-то гораздо худшее…

Отказавшись от своего намерения поговорить с Анкельбахом, Вулкан вернулся к жене. Она продолжала ворчать: «Почему ты не поговорил с ним? Я сама обращусь к нему, если он еще здесь!» Но вдруг она увидела, какими глазами Вулкан смотрит на нее, и прижалась щекой к двери, заглядывая через щелку в соседнюю комнату. Анкельбах уже собирался уходить. Она увидела незнакомую форму и кровь неизвестных ей торговцев и их жен, которой была залита эта форма…

Подавив вскрик, она вернулась на свое место и молча села.

Как и ее муж, она впала в отчаяние, для которого были все основания. Но скоро знакомый еврейский полицейский сказал им, что всех их, кто из службы порядка, кроме преторианцев Спиры, к шести вечера выведут из гетто и по улице Велички отправят в Плачув. И он позаботится, чтобы семью Вулкана погрузили на одну из машин.


После того как сгустились сумерки и Пфефферберг миновал Вегерскую, после того как последняя группа заключенных собралась у ворот на площади в Подгоже, а доктор X. и его жена пробирались в восточную часть города – в компании и под защитой пьяных поляков; в то время, когда группы зондеркоманды отдыхали и перекуривали перед последним обходом домов, к дверям полицейского участка подъехали два фургона на конской тяге. Семья Вулкана с помощью знакомого полицейского нашла убежище под грудами коробок с бумагами и тюками одежды. Симха Спиру и его компанию нигде не было видно – то ли они были заняты кровавыми делами на улицах, то ли пили кофе в компании эсэсовцев, радуясь тому, что система продолжает испытывать в них нужду.

Но прежде чем фургон выехал за ворота гетто, Вулкан, распластанный на полу, услышал шквал автоматных очередей и пистолетных выстрелов, раздававшихся на всех улицах, которые оставались позади. Это значило, что Амон Гет и Вилли Хаас, Альберт Хайар, Хорст Пиларцик и несколько сотен других поливали огнем чердачные перекрытия, ложные потолки и стены, погреба и ниши, расстреливая тех, кто весь день пытался хранить спасительное молчание.

В течение ночи таким образом было обнаружено больше четырех тысяч человек, и все они были расстреляны прямо на улицах. В течение последующих двух дней их тела на открытых платформах свозили в Плачув, где им предстояло быть захороненными в двух общих могилах в лесопосадках на окраине нового лагеря.

Глава 22

Мы не смогли узнать, в каком душевном состоянии Оскар провел день 13 марта – последний и самый страшный день гетто.

Но к тому времени, когда охрана доставила его рабочих из Плачува, он уже был в состоянии собрать данные и факты, чтобы передать их доктору Седлачеку во время очередного визита дантиста. От заключенных из Zwangsarbeitslager Плачув – как его окрестили чиновники из СС – он узнал, что в его пределах царят отнюдь не законы здравого смысла. Гет как-то разразился таким взрывом ярости, что позволил охране избить техника Зигмунда Грюнберга до бессознательного состояния, его с таким опозданием доставили в клинику рядом с женским лагерем, что его смерть была неизбежной. От заключенных, которые днем поглощали на ДЭФе свой сытный суп, Оскар услышал, что Плачув используется не просто как рабочий лагерь, но и с не меньшим успехом – как место казней. Однако, хотя слышали о них все, свидетелями их были лишь несколько человек.

Например, М.[5], который до войны имел в Кракове контору по отделке домов. В первые же дни существования лагеря он получил указание заняться отделкой помещений для СС – несколько небольших сельских домиков на краю поляны в северной части лагеря. Как и любой человек, имевший определенную ценность для немцев, он обладал несколько большей свободой передвижений. Как-то весенним днем он направлялся от виллы унтерштурмфюрера Леона Йона по тропке к холму Чуйова Гурка, на вершине которого стоял австрийский форт. Едва он собрался спуститься по склону на фабричный двор, ему пришлось остановиться, чтобы пропустить мимо несколько армейских грузовиков. М. заметил под брезентовыми пологами кузовов женщин, охраняемых украинцами в полевых комбинезонах. Спрятавшись за штабелем бревен, он успел мельком увидеть, как женщин скидывали с машин и гнали внутрь форта, а они отказывались снимать с себя одежду. Человеком, выкрикивавшим приказы, был эсэсовец Эдмунд Строевски. Украинцы-рядовые подгоняли женщин, избивая их плетками. М. понял, что это еврейки. Потом он узнал, что так оно и было, это были женщины из богатых семей с документами об арийском происхождении. Их доставили сюда из тюрьмы Монтелюпич. Некоторые плакали, а другие молчали, словно не хотели доставлять удовольствие истязавшим их палачам-украинцам. Одна из них затянула «Шма Исраэль»[6], и остальные подхватили. Их голоса мощно вознеслись над холмом, словно эти девушки, которые еще до вчерашнего дня считались чистокровными арийками, вдруг скинули со своих плеч груз притворства, обрели свободу бросить в лицо Строевскому и украинцам: да, мы другой крови!

Они стояли тесно прижавшись друг к другу, и все были расстреляны выстрелами в упор.

Ночью украинцы погрузили трупы на тележки и закопали в лесу у дальнего склона горки.

Обитатели лагеря внизу также слышали звуки выстрелов в ходе этой первой экзекуции, после которой холм получил богохульное название «Х…вая горка». Кое-кто пытался убеждать себя, что там, наверху, были расстреляны партизаны, несгибаемые марксисты или сумасшедшие националисты. Их не касается, что происходит там, наверху! Если вы повинуетесь приказам и распорядку дня в пределах колючей проволоки – вы там никогда не окажетесь!

Но наиболее здравомыслящие из рабочих Шиндлера, проходя по улице Велички мимо кабельной фабрики и поднимаясь в Заблоче, к ДЭФ, – они-то знали, почему заключенных из тюрьмы расстреливают именно под стенами старого австрийского форта на холме, почему эсэсовцев не волнует: попадутся ли кому-нибудь на глаза грузовики, услышат ли выстрелы в Плачуве. Просто СС не рассматривало население лагеря как возможных свидетелей. Если бы немцы задумались, что когда-нибудь может состояться суд над ними, что кто-то будет давать свидетельские показания – они бы завели женщин подальше в лес. И еще Оскар понял: Чуйова Гурка представляет собой органическую часть Плачува, и всем – и тем, кого доставляют на нее в грузовиках, и тем, которые обитают за проволокой у подножия холма, всем им вынесен один приговор.


Первый раз, когда комендант Гет, выйдя из дверей своей резиденции, убил случайно попавшегося ему на глаза заключенного, еще можно было считать, как и первый расстрел на Чуйовой Гурке, единичным случаем, не имеющим ничего общего с упорядоченной жизнью лагеря. Но скоро расстрелы на вершине холма стали привычным явлением, как и утренний ритуал Амона.

В рубашке, галифе и сапогах, на которые вестовой наводил ослепительный глянец, он появился на ступенях своей временной резиденции. (На другом конце лагеря уже возводилась новая и лучшая.) Если позволяла погода, он был без рубашки, ибо комендант любил солнечные лучи. Но в данный момент он стоял в той же рубашке, в которой поглощал завтрак, с биноклем в одной руке и снайперской винтовкой в другой. Он неторопливо осматривал район лагеря, работы в каменоломне, заключенных, толкающих и тянущих вагонетки по рельсам, которые пролегали недалеко от его дверей. Тот, кто осмеливался поднимать взгляд, успевал заметить только дымок сигареты, которую он держал зажатой в губах, как свойственно человеку, чьи руки заняты подготовкой рабочего инструмента к работе.

В первые же дни после прибытия в лагерь Амон пристрелил заключенного, который, как ему показалось, недостаточно активно толкал вагонетку с камнем. Никто не мог понять, почему Амон выбрал именно этого заключенного – и комендант вовсе не собирался письменно излагать мотивы своих действий. Выстрел с порога вырывал человека из группы, которая тянула или толкала вагонетку, отбрасывая его на обочину. Остальные застывали на месте, в ожидании неминуемой бойни мышцы у людей сводили судороги. Но Амон, хмурясь, махал им рукой, как бы давая понять, что в данный момент он удовлетворен качеством работы, которого ему удалось добиться от них…


Кроме жестокого обращения с заключенными, Амон также нарушил одно из обещаний, которое он дал предпринимателям. Оскару позвонил Мадритч и предложил выступить с совместной жалобой. Амон сказал, что не будет вмешиваться в дела предприятий. Формально он действительно не вмешивался в них. Но он срывал работу одной смены за другой, часами держа всю массу заключенных на Appelplatz в ходе проверки. Мадритч упомянул случай, когда в одном из бараков была найдена картофелина, и всех обитателей его подвергли публичной порке перед всеми заключенными. Когда нескольким сотням человек приходится спускать штаны и нижнее белье, задирать рубашки и получать по двадцать пять ударов кнутом каждому, можно представить, сколько это отнимает времени. К тому же, по правилам, введенным Гетом, каждый заключенный должен был сам считать количество ударов, которые ему наносил один из украинцев-надзирателей. Если жертва сбивалась со счета, все начиналось сначала. Таким образом, очередная смена являлась на швейную фабрику Мадритча с опозданием на несколько часов, не говоря уже о Липовой, где располагалась фабрика Оскара. К тому же люди прибывали в потрясении, в подавленном состоянии, неспособные работать. Они шепотом пересказывали друг другу, что сегодня сделал Амон, или Шейдт, или Йон.

Оскар обратился с жалобой к знакомому из Инспекции по делам армии.

– К шефу полиции обращаться не имеет смысла, – сказал тот. – Они ведут совсем другую войну, чем мы.

– Но я должен поберечь своих людей, – сказал Оскар. – Я хочу, чтобы они жили в моем собственном лагере.

Эта идея развеселила собеседника.

– Куда вы засунете их, старина? – спросил он. – У вас же нет столько места.

– Если я найду площади для постройки бараков, – спросил Оскар, – вы подпишете письмо в поддержку этой идеи?

Получив согласие, Оскар позвонил пожилой паре Вельских, которые жили на Страдомской: не согласятся ли они выслушать некое предложение касательно участка их земли, примыкающего к его фабрике? Он готов приехать за реку, чтобы повидаться с ними. Вельские были очарованы его манерами. Поскольку Шиндлер не слишком любил торговаться, он начал с того, что сразу же предложил им предельную цену. Они угостили его чаем и, не в силах прийти в себя от восторга, позвонили адвокату, чтобы тот поскорее подготовил бумаги, пока Оскар не передумал. Покинув их апартаменты, Оскар по-приятельски заскочил к Амону и сказал, что собирается поставить в Плачуве что-то вроде дополнительного лагеря на своем собственном фабричном дворе.

Амон был полностью захвачен этой идеей.

– Если генералы СС согласятся, – сказал он, – можешь всецело рассчитывать на мое сотрудничество. Если только ты не захочешь утащить моих музыкантов и мою горничную.


На следующий день на Поморской состоялась встреча с оберфюрером Шернером, где были поставлены все точки над «i». И Амон, и генерал Шернер не сомневались, что Оскар сможет оплатить все счета для сооружения нового лагеря. Их убедило в этом его замечание чисто производственного характера: «Я хочу создать моим рабочим такие условия, чтобы полностью использовать их как рабочую силу». Они воспринимали его как хорошего парня, которому свойственно легкое вирусное заболевание в виде симпатии к евреям. Это мнение в полной мере соответствовало теории СС, что еврейское влияние настолько опутало весь мир, что может добиваться удивительных результатов, – вот и герр Оскар Шиндлер достоин жалости, как принц, превращенный в лягушку. Но свою болезнь он обязан оплатить.


Распоряжения обергруппенфюрера Фридриха-Вильгельма Крюгера, шефа полиции генерал-губернаторства Шернера и Чурды основывались на правилах, сформулированных отделом концентрационных лагерей генерала Освальда Пола из Главного административно-хозяйственного управления СС, хотя лагерь в Плачуве не подчинялся непосредственно отделу Пола. Основные требования к подобным дополнительным трудовым лагерям СС заключались в возведении ограды не менее девяти футов в высоту, сторожевых вышек на определенных интервалах друг от друга – в зависимости от периметра ограды, а также туалетов, бараков амбулатории, зубоврачебного кабинета, душевой и вошебойки, парикмахерской, продуктового склада, прачечной, административного помещения, казармы для охраны, конструкция которой должна быть получше, чем у бараков, и прочих дополнительных строений. Амон, Шернер и Чурда пришли к выводу, что Оскар пойдет на такие расходы из чисто экономических соображений… или в силу каббалистического заклятия, под властью которого он находится.

И даже в этом случае предложение Оскара устраивало их. По-прежнему еще функционировало гетто в Тарнуве, в сорока пяти милях к востоку, и в случае его ликвидации население гетто придется размещать в Плачуве. А сюда и без того постоянно прибывали тысячи евреев из shtelts Южной Польши. Дополнительный лагерь на Липовой позволит снизить уровень напряжения в Плачуве.

Кроме того, Амон понимал, хотя и не счел нужным поставить в известность шефа полиции, что снабжать лагерь на Липовой продуктами в соответствии с тем минимумом, который предписывался директивами генерала Пола, вовсе не обязательно.

Амон, стрелявший в людей с порога дома, не сомневался в существовании официальной точки зрения, подразумевающей, что определенный уровень истощения должен иметь место в Плачуве. Он уже спускал некоторую часть пищевого рациона на рынке в Кракове через своего агента, еврея Вилека Чиловича, поддерживавшего связи с управляющими предприятий, купцами и даже с ресторанами в Кракове.

Доктор Александр Биберштейн, ныне сам узник Плачува, подсчитал, что ежедневный рацион в лагере колебался в пределах от семисот до тысячи калорий в день. К завтраку заключенные получали пол-литра черного «эрзац-кофе», отдающего желудевой горечью, и кусок хлеба грубого помола весом сто семьдесят пять граммов – восьмую часть круглой буханки, которую дежурный каждый день приносил в барак из пекарни. «Кому этот кусок? А кому этот кусок?» В полдень полагался суп – морковка, свекла, заменитель саго. Порой он бывал чуть погуще, день на день не приходился. Пища чуть получше прибывала в лагерь с рабочими партиями, которые возвращались каждый вечер. Под курткой можно было спрятать маленького цыпленка, французскую булку засунуть в штанину. Однако Амон старался предотвратить контрабанду, заставляя охрану обыскивать каждую рабочую партию, которая в сумерках выстраивалась перед административным корпусом. Он не хотел, чтобы посторонние факторы мешали естественному истощению контингента. Пресекал он и дуновения идеологических ветров, которые могли бы помешать его сделкам, проворачиваемым через Чиловича. Он считал, что если Оскар в самом деле заберет тысячу евреев, то пусть уж кормит их за свой собственный счет, не рассчитывая на регулярную поставку припасов со складов Плачува.


Этой весной Оскару пришлось переговорить не только с шефом краковской полиции. Прогуливаясь по двору, он прикидывал, как убедить соседей. Между двумя щелястыми хижинами, сооруженными из пиломатериалов Иеретца, он направился к заводу радиаторов, которым управлял Курт Ходерман. У того работала целая куча поляков и примерно сто заключенных из Плачува. С другой стороны находилась упаковочная фабрика Иеретца, с немецким инженером Кунпастом в роли управляющего. Поскольку обитатели Плачува составляли незначительное количество их штата, и тот и другой восприняли идею Шиндлера без особого энтузиазма, но и не возражали против нее. Ибо Оскар все же предлагал разумные вещи: разместить их рабочих-евреев в пятидесяти метрах от работы, а не в пяти километрах.

Расставшись с соседями, Оскар направился к инженеру Шмелевски из управления хозяйством гарнизона, которое располагалось в нескольких улицах отсюда. На него тоже работал отряд заключенных из Плачува. Возражений у Шмелевски Шиндлер не встретил. Его имя, а также Кунпаст и Ходерман были упомянуты в приложении к документам, которые Шиндлер представил на Поморскую.


Наблюдатели из СС посетили «Эмалию», дабы проконсультироваться с топографом Штейнхаузером, старым приятелем Оскара. Слушая его разъяснения, они с серьезным видом осматривали участок, задавая вопросы о дренаже. Затем Оскар пригласил их в свой кабинет на чашку утреннего кофе с коньяком, после чего все разошлись, дружески расположенные друг к другу. Через несколько дней прошение об организации дополнительного трудового лагеря на заднем дворе предприятия было удовлетворено.

В этом году ДЭФ получила доход в 15 миллионов восемьсот тысяч рейхсмарок. Можно предположить, что Оскар выложил за стройматериалы для лагеря не меньше трехсот тысяч рейхсмарок; переплата была ощутимой, но не смертельной. Истина же заключалась в том, что он только начал платить.


Оскар обратился с просьбой в Bauleitung (строительный отдел в Плачуве) с просьбой отрядить ему в помощь молодого инженера Адама Гарде. Тот работал на возведении бараков в лагере Амона, но, оставив инструкции для строителей, под персональной охраной он отправился из Плачува на Липовую, чтобы контролировать возведение лагеря на территории фабрики герра Шиндлера. Когда он впервые оказался на месте, то обнаружил два примитивных барака, в которых находили приют около четырехсот заключенных. Вокруг ограды прохаживалась охрана СС, но заключенные рассказали Гарде, что герр Шиндлер не пускает эсэсовцев за ограждение и на территорию завода, не считая, конечно, тех случаев, когда с инспекцией сюда являются высокие чины. Герр Шиндлер, рассказали они, постоянно подпаивает небольшой гарнизон СС у «Эмалии» – и те просто счастливы нести караул здесь. Однако заключенные с трудом размещались в шатких строениях, мужчины и женщины находились вместе. Они уже стали называть себя Schindlerjuden, благодаря судьбу, которая им послала этого человека.

Они по-прежнему копали примитивные выгребные ямы, запах которых чувствовался уже на проходной, а мылись под колонкой во дворе фабрики.

Оскар попросил Адама Гарде подняться в контору и бросить взгляд на чертеж.

Шесть бараков примерно на тысячу двести человек. В одном конце – кухня, а казармы СС – Шиндлер временно расположил их на территории предприятия – у заграждения в другом конце.

– Я хочу поставить первоклассную душевую и большую прачечную, – сказал Оскар. – У меня есть сварщики, которые по вашим указаниям сделают все, что угодно.

– Тиф, – криво усмехаясь, проворчал он. – Никому из нас не нужен тиф. В Плачуве есть только вошебойка. А мы собираемся кипятить одежду.


Теперь Адам Гарде с удовольствием каждое утро отправлялся на Липовую. Двое дипломированных инженеров уже подверглись расправе в Плачуве, но на ДЭФе специалист по-прежнему еще считался специалистом.

Как-то утром, когда он в сопровождении охранника шагал по улице Велички, откуда-то возник черный лимузин, который остановился перед их носом. Из него вышел унтерштурмфюрер Гет и вперил в Адама немигающий взгляд. – Итак, охранник для одного заключенного, – проронил он. – Что это значит?

Украинец доложил герру коменданту, что у него есть приказ каждое утро сопровождать данного заключенного на «Эмалию» герра Оскара Шиндлера. Оба они, и украинец, и Гарде, надеялись, что упоминание имени Шиндлера обезопасит их.

– Один охранник, один заключенный? – снова переспросил комендант, но вдруг успокоился и вернулся в машину, не попытавшись разрешить ситуацию более радикальным образом.


Позже, днем, Гет вызвал к себе Вилека Чиловича, который, кроме того, что был личным агентом Гета, числился также шефом еврейской лагерной полиции – или «пожарником», как их называли. Симха Спира, в недавнем прошлом – Наполеон гетто, продолжал жить на его территории, наблюдая за розысками и раскопками спрятанных камней, золота и денег, когда-то принадлежавших тем людям, чей пепел ныне был рассыпан среди сосновых игл Бельзеца. В Плачуве Спира не пользовался влиянием, ибо за тюремной оградой вся власть принадлежала Чиловичу. Никто не знал, где ее истоки. Может, Вилли Кунде замолвил за него словечко. А может, и сам комендант, присмотревшись к Чиловичу, оценил его «деловые качества». Как бы там ни было, Чилович стал командиром пожарников в Плачуве, для поддержания авторитета которых в этом убогом царстве им было позволено носить специальные фуражки и нарукавные повязки.

И у пожарников, и у Симхи хватало сообразительности, чтобы не покушаться на властные функции верховного властителя.

Встретившись с Чиловичем, Гет сказал, что он предпочел бы вообще передать Гарде Шиндлеру и покончить с этим. «Инженеров у нас хватает», – с отвращением сказал Гет. Он имел в виду, что многие евреи предпочитали получать инженерное образование, потому что учиться на медицинских факультетах польских университетов им не разрешалось.

– Но прежде чем отправиться на «Эмалию», он должен завершить возведение моего концертного зала, – сказал Амон.

Новость дошла до Адама Гарде, когда он находился в своем отсеке на четверых в двадцать первом бараке.

Когда он выполнит это требование, его переведут в Заблоче. Но ему придется заниматься строительством концертного зала неподалеку от задних дверей дома Гета, и Рейтер с Грюгбергом намекнули ему, что там может произойти все, что угодно.


Постройка уже была наполовину завершена, когда возникла потребность поднять наверх, на конек крыши, массивный брус. Работая, Адам Гарде слышал лай двух собак коменданта, названных в честь героев газетных комиксов – Рольф и Ральф, – и видел, как на прошлой неделе Амон позволил им вцепиться в грудь женщине, заподозренной в небрежности. Сам Амон, получивший начатки технического образования, возвращался на строительную площадку снова и снова. Изображая профессионала, он наблюдал, как поднимают по направляющим брус на крышу. Когда тот уже должен был лечь на место, Гет принялся задавать вопросы, стоя у другого конца массивной сосновой балки. На таком расстоянии Адам Гарде не мог разобрать слов и приложил руку к уху. Гет снова задал вопрос, но Адам не только не услышал его, а – что было еще хуже – и не понял его.

– Не понимаю, герр комендант, – пришлось признаться ему.

Амон схватил длинными пальцами обеих рук висящий на талях брус, оттянул его торец и пустил его в инженера. Гарде, увидев, как толстое бревно приближается к его голове, успел смекнуть, насколько это смертельное оружие. Он вскинул правую руку, которая приняла на себя удар, раздробивший запястье и фаланги пальцев; от удара он полетел на землю.

Когда рассеялась туманная пелена боли и забытья, Гарде увидел, как Амон, повернувшись, покидает площадку.

Может, он появится и завтра, чтобы получить наконец удовлетворительный ответ на свой вопрос…


Поскольку инженер Гарде меньше всего хотел, чтобы его видели в таком состоянии, по пути в Krankenstube (лазарет) он шел, небрежно опустив поломанную руку и даже чуть помахивая ею, хотя с трудом терпел мучительную боль. Доктор Хильфштейн сказал, что придется наложить гипсовый бандаж. В таком виде ему придется продолжить возведение концертного зала для Амона и каждый день ходить в «Эмалию» на работу, надеясь, что длинный рукав пальто поможет скрыть его повязку. В других ситуациях он будет вообще снимать ее, освобождая руку – пусть даже она срастется неправильно и он останется колчеруким. Гарде не хотел упустить возможности перебраться в лагерь Шиндлера из-за того, что его могут счесть калекой.

Через неделю, с узелком, в котором были рубашка и несколько книг, он наконец был доставлен на Липовую.

Глава 23

Среди заключенных, прослышавших о строящемся новом лагере, началось соперничество за право очутиться на «Эмалии».

Заключенный Долек Горовитц, отвечавший за снабжение в пределах Плачува, понимал, что ему самому не удастся попасть к Шиндлеру. Но у него была жена и двое детей.

Малыш Рихард этим весенним утром проснулся рано: земля оттаивала от последних зимних заморозков, курясь легким парком. Он сполз с койки матери, вместе с которой спал в женском бараке, и побежал по склону холма в мужской сектор лагеря. Перед его внутренним взором стоял кусок грубого хлеба, который выдавали заключенным по утрам…

На ранней поверке, на аппельплаце, он должен стоять рядом со своим отцом.

Тропка пролегала мимо поста еврейской полиции Чиловича, и, несмотря на утренний туман, он попался на глаза часовым на вышках. Но мальчик чувствовал себя в безопасности – его знали. Он был ребенком Горовитца. Его отец представлял собой большую ценность для герра Боша, который, в свою очередь, был собутыльником коменданта. Та свобода передвижений, которой неосознанно пользовался Рихард, была результатом известности его отца.

Он спокойно прошел под взглядами патрульных на вышках, нашел барак отца и, забравшись к нему на койку, разбудил его вопросами.

Почему туман только по утрам, а днем его нет? А грузовики проедут? Долго сегодня будет идти поверка на аппельплаце? А бить будут?

Отвечая Рихарду, Долек Горовитц не мог не думать, что Плачув – неподходящее место для детей, даже пользующихся некоторыми привилегиями. Надо попытаться как-то связаться с Шиндлером – бывая по делам в административном корпусе, тот заходил и в мастерские, где оставлял небольшие подарки и делился новостями со старыми знакомыми – герром Штерном, Романом Гинтером и Польдеком Пфеффербергом. Поскольку Долек не входил в их число, ему пришло в голову, что, может быть, на Шиндлера удастся выйти через Боша: они с Шиндлером, конечно же, должны встречаться. Может, и не очень часто, но должны: в городских учреждениях или на приемах и вечеринках. Вряд ли они были приятелями, но у них были общие дела, взаимные интересы.

Долек хотел, чтобы в лагерь к Шиндлеру попал не только и не столько Рихард. Интерес к окружающему миру защищал Рихарда от царящего вокруг ужаса. А вот десятилетняя дочь Долека Нюся больше не задавала вопросов. Она была одной из тех худых изможденных детей, которые забыли, что такое радость и открытость. Из окна щеточной мастерской, где она на верстаке подравнивала щетину, девочка каждый день видела вереницы грузовиков, направлявшихся к австрийскому форту на холме, – и каждый день они переполняли ее ужасом. Она не могла, как любой ребенок, приникнуть к родительской груди и избавиться от страхов. Чтобы заглушить постоянно грызущее ее чувство голода, Нюся приспособилась курить высушенную луковую шелуху в самокрутках из газетной бумаги…

А вот на «Эмалии», по слухам, детям полегче, там не будет необходимости слишком рано становиться взрослыми.


Во время одного из визитов Боша на склад готовой одежды Долек обратился к нему: «Ранее, герр Бош, вы были так благосклонны ко мне, вот я и осмелился попросить вас переговорить с герром Шиндлером». Он повторил свою просьбу и несколько раз назвал имена детей, чтобы Бош, чья память была основательно подточена шнапсом, запомнил их. «Герра Шиндлера можно считать моим лучшим другом, – ответил Бош. – Он сделает для меня все, что угодно».

Если честно, Долек не ждал толку от этого разговора. Его жена Регина не имела никакого опыта в штамповке заготовок и покрытии их эмалью – какой смысл брать ее на фабрику? Да еще и с детьми…

Сам Бош никогда больше не упоминал о его просьбе. Однако всего через неделю жена и дети Горовитца отправились на «Эмалию», оказавшись в списке, который комендант Гет подмахнул в обмен на небольшую толику драгоценностей.

В женских бараках на «Эмалии» и худенькая миниатюрная Регина, и Рихард быстро освоились. Скоро все знали мальчика и в цехе боеприпасов, и на участке эмалировки; даже охрана здоровалась с ним. Регина все ждала, что герр Шиндлер подойдет к ней в цеху и скажет: «Значит, вы жена Долека Горовитца?» Тогда она могла бы выразить ему свою благодарность. Но он так и не подошел.

Регина с радостью обнаружила, что на Липовой ни на нее, ни на дочку никто не обращает внимания. Хотя герр Шиндлер явно знал, кто она такая, потому что он не раз подзывал Рихарда по имени и болтал с ним. По изменившемуся характеру бесконечных вопросов Рихарда она понимала, какая на их долю выпала удача.


В лагере «Эмалии» не было коменданта, тиранившего заключенных. Не было и постоянного состава охраны. Гарнизон менялся каждые два дня. Пара грузовиков доставляла из Плачува в Заблоче эсэсовцев и украинцев, которые и брали лагерь под охрану. Они были только рады, когда им выпадал случай нести вахту на «Эмалии». Пусть у герра директора Шиндлера оборудование кухни и было попроще, чем в Плачуве, кормили здесь не в пример лучше. Герр директор гневался и начинал тут же звонить оберфюреру Шернеру, если охранники вместо того, чтобы патрулировать вдоль внешнего периметра лагеря, заходили в его пределы, стража держалась по другую сторону изгороди. Дежурить в Заблоче было хотя и скучновато, но приятно.


Заключенные, работавшие на ДЭФ, редко попадались на глаза охране, если не считать тех дней, когда на фабрику прибывала инспекция старших чинов СС. Один затянутый колючей проволокой проход вел на эмалировочную фабрику, по другому заключенные добирались до участка боеприпасов. Тех евреев с «Эмалии», которые работали на упаковочной фабрике, на заводе радиаторов и в управлении гарнизона, на работу отводили и конвоировали обратно украинцы – каждый второй день их команда менялась, и никто из охранников не успевал почувствовать особую неприязнь к кому-нибудь из узников.

И хотя каждый эсэсовец мог пристрелить любого из тех, кого доставляли на «Эмалию», Оскар продолжал поддерживать обстановку, которая, несмотря на всю свою хрупкость, давала хоть какую-то стабильность еврейским узникам.

Здесь не было сторожевых псов. Не было избиений.

И суп, и порции хлеба были лучшего качества и весомее, чем в Плачуве: примерно две тысячи калорий в день – в соответствии с рекомендациями врача, который тоже работал в одном из цехов «Эмалии».

Смены длились долго, порой по двенадцать часов, ибо герр Шиндлер продолжал оставаться деловым человеком, которому надо было выполнять военные контракты. Кроме того, что греха таить – он с удовольствием получал доходы. Однако, надо отметить, что работа не была непосильной и изматывающей, да и в то время многие заключенные понимали, что их труд в определенной мере – залог их существования. В соответствии с расчетами, которые Шиндлер представил после войны в «Джойнт», он потратил миллион восемьсот тысяч злотых (триста шестьдесят тысяч долларов) на питание заключенных «Эмалии». Подобные же статьи расходов можно найти в документах «Фарбениндустри» и Круппа – хотя никогда они и близко не приближались к тому проценту от доходов, который тратил на это Шиндлер.

Отличие заключается еще и в том, что на «Эмалии» никто не стал инвалидом и не скончался от непосильной работы, от избиений и голода. В то время, как только на предприятии «Буна» концерна «И. Г. Фарбен» из тридцати пяти тысяч заключенных погибло двадцать пять тысяч.

И потом, уже много времени спустя, те, кто трудился на «Эмалии», называли лагерь Шиндлера настоящим раем. Поскольку в это время они все уже давно жили в самых разных местах земного шара, нельзя даже предположить, что они договорились задним числом. Тем более, эта оценка могла иметь для них значение, только когда они были на «Эмалии».

Конечно, рай тут был относительный – лишь по сравнению с Плачувом. Его обитателей больше всего поражало почти нереальное ощущение свободы и раскованности – нечто невероятное, чего они даже не хотели слишком явно осознавать, опасаясь, что оно может исчезнуть, испариться.

Новые рабочие знали о хозяине, герре директоре Шиндлере, только по рассказам. Они старались не попадаться герру директору на глаза, не осмеливались заговорить с ним. Им требовалось время прийти в себя и освоиться с необычной тюремной системой Шиндлера.


Взять, например, девушку, которую звали Люся. Ее мужа недавно вместе с другими отделили от толпы заключенных на аппельплаце и отправили в Маутхаузен. И хотя подобные случаи давно стали привычной реальностью, она тосковала и горевала, поняв, что теперь вдова. В этом состоянии она и оказалась на «Эмалии». В ее обязанности входило переносить покрытые эмалью заготовки из ванн в печи для обжига. На их раскаленной поверхности разрешалось подогревать воду, да и вообще в цехе было тепло. Лично для нее наличие на «Эмалии» горячей воды было основным ее достоинством.

Впервые она увидела Оскара, когда его высокая фигура двигалась по проходу между прессами вдоль конвейерных линий. В его облике не было ничего пугающего. Люся боялась привлечь его внимание: а вдруг она не понравится герру Шиндлеру, и тогда ей придется расстаться с этим местом, где никого не били, где было вдоволь пищи, где отсутствовала внутрилагерная охрана. Она хотела остаться незамеченной и до, и во время работы, по окончании которой по проходу из колючей проволоки она тихо прошмыгивала до своего барака, до своей койки.

Но некоторое время спустя она поймала себя на том, что утвердительно кивает Оскару в ответ на какой-то вопрос и даже говорит ему: «Да, спасибо, герр директор, я отлично чувствую себя». Однажды он даже дал ей несколько сигарет, которые ценились чуть ли не на вес золота в обменных операциях с польскими рабочими. С тех пор как она узнала, с какой легкостью исчезают друзья, она опасалась чьего-либо дружеского расположения; она хотела, чтобы Шиндлер продолжал существовать в образе таинственного и могучего покровителя. Рай, которым управляет тот, кого можно назвать другом, слишком хрупок и ненадежен. И чтобы свод небес не рухнул, его должен поддерживать кто-то мужественный и таинственный…

Многие из заключенных «Эмалии» думали точно так же.


В то время, когда лагерь на предприятии Оскара начал свое существование, в Кракове по поддельным документам одной из южноамериканских стран жила девушка, которую на самом деле звали Регина Перельман. Ее смуглая внешность соответствовала данным документов, по которым у нее было арийское происхождение, и с их помощью она устроилась в управление одной из фабрик в Подгоже. Она была бы в куда большей безопасности от шантажистов, если бы перебралась в Варшаву, Лодзь или Гданьск. Но в Плачуве находились ее родители. Она жила по подложным документам и рисковала ради них, чтобы передавать им продукты и лекарства. Однажды она узнала, что в еврейской мифологии Кракова есть поговорка – мол, с герром Шиндлером можно пережить что угодно. Доходили до Регины и слухи о положении в Плачуве – о каменоломне, о выходящем на балкон поохотиться коменданте Амоне Гете. Она должна была что-то предпринять для спасения матери и отца. Лучше всего было бы, решила она, если бы ее родители оказались в лагере на предприятии Шиндлера.

Явившись на ДЭФ в первый раз, Регина надела скромное платье в цветочек и не надела чулки. Толстый стражник в воротах позвонил наверх, в контору герра Шиндлера, и она увидела, что он рассматривает ее через окно. Она не произвела на него никакого впечатления – обыкновенная дешевая девчонка с одной из соседних фабрик. Как и все, жившие по поддельным документам, она испытывала постоянный страх, что кому-то из недоброжелательно настроенных поляков бросится в глаза ее еврейство. Этому толстяку она явно не понравилась…

Охранник вернулся и отрицательно покачал головой: «Он не может принять вас».

Во дворе завода виднелся блестящий капот «БМВ», который мог принадлежать только герру Шиндлеру. Все ясно – он на месте, но не хочет принимать посетительницу, которая позволила себе явиться без чулок.

Регина удалилась, с трудом сдерживаясь, чтобы не пуститься в бегство. Во всяком случае, сегодня ей не придется излагать герру Шиндлеру признание, о котором ей было страшно подумать даже во сне.

Лишь через неделю у нее опять выдалось свободное время. Она провела не меньше половины дня, продумывая свой внешний облик и манеры. Приняв ванну, она натянула чулки, купленные на черном рынке. У одной из своих немногочисленных подруг – арийка только по документам, она не могла себе позволить много знакомств – она одолжила блузку. У нее была великолепная жакетка, а еще она купила шляпку из лакированной соломки с вуалеткой. Она продуманно наложила косметику, создав образ женщины, жизни которой ничего не угрожает. И увидела себя в зеркале такой, какой была до войны, элегантную краковянку экзотического смешения кровей: отец – венгерский бизнесмен, а мать – из Рио-де-Жанейро…

Как она и надеялась, поляк у ворот не узнал ее. Пропустив посетительницу, он позвонил Клоновской, секретарше герра директора, которая соединила его с самим. «Герр директор, – сказал поляк, – тут, внизу, ждет дама, которая хочет увидеть вас по важному делу». Герр Шиндлер изъявил желание уточнить подробности. «Очень изысканно одетая молодая дама, – сказал поляк и затем, утвердительно кивнув в ее сторону, добавил: – и симпатичная». И словно он сгорал от желания поскорее увидеть ее или она могла раствориться в приемной, Шиндлер встретил ее уже на лестнице.

Он улыбнулся, убедившись, что не знает ее.

– Я весьма польщен встречей, фрау Родригес…

Она поняла, что Шиндлер неравнодушен к красивым женщинам, в его манерах было что-то детское, и в то же время чувствовалась немалая искушенность. Жестом актера, любимца публики и женщин, он дал ей понять, что она должна проследовать за ним наверх.

Она хочет побеседовать с ним в доверительной обстановке, с глазу на глаз? Конечно же, он готов ее выслушать!

Он провел ее мимо Клоновской, и та спокойно восприняла визит смуглой красотки: он мог означать что угодно – и черный рынок, и дела с валютой. Девушка могла быть даже принарядившейся партизанкой. Меньше всего здесь мотивом могла, по мнению секретарши, послужить страсть. Во всяком случае, столь неглупая девушка, как Клоновска, и не думала, что может безраздельно владеть Оскаром, да и он, надо признать, не претендовал на безраздельное обладание ею.

В кабинете Шиндлер предложил Регине стул, а сам уселся за письменный стол под ритуальным портретом Фюрера.

Не желает ли дама сигарету? Может быть, перно или виски?

«Нет, – ответила она, – но он, разумеется, может выпить». Он наполнил свой бокал. «Так что же это за серьезное дело?» – спросил он, уже без той преувеличенной любезности, с какой он встретил ее на лестнице. Да и она переменилась, как только захлопнулась дверь кабинета. Он быстро сообразил, что дело, приведшее ее сюда, достаточно серьезно. Она подалась вперед. На секунду все это показалось ей даже забавным – ей, чей отец уплатил пятьдесят тысяч злотых за арийские документы, предстояло выложить всю правду о себе полуироничному-полуозадаченному судетскому немцу с бокалом коньяка в руке.

– Я должна сказать вам, герр Шиндлер… Я – не польская арийка. Моя настоящая фамилия Перельман. Мои родители в Плачуве. Они говорят, и я верю им, что оказаться на «Эмалии» – примерно то же самое, что получить Lebenskarte – право на жизнь. У меня нет ничего, что бы я могла предложить вам. Я даже одежду одолжила, чтобы проникнуть на вашу фабрику. Но не могли бы вы взять их сюда просто так, потому что я об этом прошу?

Герр Шиндлер отставил бокал и поднялся.

– То, что вы предлагаете, фройляйн, противозаконно. Здесь, в Заблоче, у меня фабрика, и единственное, что меня интересует, когда я набираю персонал: есть или нет у человека необходимые навыки. Если вы соблаговолите оставить мне ваши арийское имя и адрес, возможно, я напишу вам как-нибудь и сообщу, нуждаюсь ли я в услугах ваших родителей. Но ни теперь, и ни на каких других условиях.

– Но они не квалифицированные рабочие, – горестно возразила фройляйн Перельман. – Мой отец торговец…

– Нам могут пригодиться и служащие, – заявил герр Шиндлер. – Хотя предпочтительнее рабочие профессии.

Полуослепшая от слез, она написала свое вымышленное имя и настоящий адрес. Он может воспользоваться ими когда и как захочет.

И только на улице она опомнилась и воспряла духом. Шиндлер мог подумать, что она провокатор, что она подослана, чтобы поймать его в ловушку. Понятно, почему он был холоден, почему не было ни тени сочувствия в его глазах, когда он выставил ее из своего кабинета.


Примерно через месяц господин и госпожа Перельманы перебрались из Плачува на «Эмалию» в составе новой бригады из тридцати человек.

Иногда Регина бродила по Липовой улице и, улучив момент и подкупив стражу, проникала на фабрику. Ее отец замешивал эмаль, разгребал уголь, убирал мусор.

– Но он снова заговорил, – шептала госпожа Перельман своей дочери. – В Плачуве он не вымолвил ни слова.

Несмотря на насквозь продуваемые бараки, холод и тяжелый труд, на «Эмалии» витал стойкий дух защищенности, здесь восстанавливалось хрупкое доверие между людьми, ощущалась кратковременная, но все же стабильность – здесь было то, о чем Регина, живя по поддельным бумагам в угрюмом Кракове, и мечтать не могла посреди творящегося безумия.

Фройляйн Перельман не осложняла жизнь герру Шиндлеру, забрасывая его офис благодарностями и экспансивными письмами. Но каждый раз, проходя мимо желтых ворот ДЭФа, она испытывала ни с чем не сравнимую, истинную зависть к тем, кто находился за ними.


Следующим ярким эпизодом можно назвать перевод из Плачува на «Эмалию» раввина Менаши Левертова, скрывавшегося под видом токаря. Левертов был начинающим городским рабби, юным и чернобородым. Он был куда более либерален, нежели его коллеги из многочисленных польских Shtelts — тех, кто свято верил в неоспоримое превосходство Шаббата над всем, в том числе и жизнью. Тех, кого в 1942–1943 годах расстреливали сотнями по пятницам в лагерях принудительного труда, разбросанных по всей Польше, за то, что они отказывались работать в Шаббат. Но Леверт был из тех людей, что и в годы мира учили свою паству: господь настолько же удовлетворен упорством благочестивых, насколько он благосклонен к гибкости здравомыслящих.

Ицхак Штерн, работавший в конструкторском бюро административного корпуса Амона Гета, был поклонником энциклопедического ума Левертова. Еще в блаженные довоенные дни Штерн и Левертов на досуге могли подолгу просиживать в компании друг друга за стаканчиком медленно остывающей гербаты, обсуждая концепцию истинного мира в таоизме, влияние зороастризма на иудаизм – или наоборот. Беседы с Левертовым на темы сравнительной религии доставляли Штерну неизъяснимое наслаждение, недостижимое ни при каких обстоятельствах в разговорах с самоуверенным Оскаром Шиндлером, хотя последний и был весьма охоч потрепаться на те же темы.

Во время одного из визитов Шиндлера в Плачув Штерн сказал ему, что, если Левертова не удастся перевести на «Эмалию», Гет непременно пристрелит его, поскольку Левертов слишком бросается в глаза и иначе не может – уж таков способ его существования. А Гет как раз неравнодушен к подобным людям: они для него составляют особый класс мишеней – первого сорта.

И Штерн поведал Оскару о том, как Гет пытался убить Левертова.


В лагере Амона Гета к тому времени содержалось тридцать тысяч человек. Неподалеку от аппельплаца, рядом со старым еврейским моргом, ныне превратившимся в конюшню, разместился и лагерь для польских военнопленных, вмещающий одновременно до тысячи двухсот человек. Обергруппенфюрер СС Крюгер был столь удовлетворен результатами инспекции нового быстро растущего лагеря, что представил коменданта Гета к повышению сразу на две ступеньки по служебной лестнице СС – к чину гауптштурмфюрера.

Точно так же, как из Польши, евреев сгоняли в Плачув и с востока, из Чехословакии, пока на западе – в Аушвице-Биркенау и Гросс-Розене – для них готовили новые приемные пункты. Иногда население лагеря разрасталось до тридцати пяти тысяч человек, и на аппельплаце яблоку было негде упасть. По этой причине Амон частенько «прореживал» ряды старожилов, чтобы освободить пространство для новоприбывших. Шиндлеру был известен «эффективный метод» коменданта: тот просто приходил в учреждение или цех, выстраивал людей в две шеренги и одну из них выгонял наружу. Там их забирали и отводили в австрийский форт, где происходили расстрелы, на станцию Краков – Плачув – с тем же исходом, или, как это было принято осенью 1943-го, – на железнодорожные пути, прямо к стенке бараков СС.

Как раз о такой процедуре Штерн и рассказал Оскару.

Несколько дней назад Амон забрел в металлообрабатывающий цех на фабрику. Надзиратели встали перед ним навытяжку и коротко отрапортовали о положении дел (одно неверное слово могло стоить им жизни).

– Мне нужно двадцать пять рабочих-металлистов, – объявил Амон надсмотрщикам, как только те закончили отчеты. – Двадцать пять, и ни одним больше или меньше. Укажите мне тех, что посноровистей.

Один из надсмотрщиков указал на Левертова, и рабби пришлось присоединиться к шеренге «избранных». Никто заранее не знал, какой шеренге придется куда идти, но до сих пор вернейшим способом остаться в живых было – попасть в число специалистов.

Отбор продолжался.

Левертов отметил, что цех с утра подозрительно пуст: вероятно, многие рабочие были предупреждены о предстоящем визите Гета и предпочли перебраться на швейную фабрику Мадритча, где попрятались меж тюков ткани или изображали ремонтников ткацких машин. А сорок – или около того – зазевавшихся теперь были построены в две шеренги меж скамейками и токарными станками. Все они были безумно напуганы, но шеренга покороче, казалось, была обречена.

И вдруг паренек лет шестнадцати – девятнадцати, стоявший среди этих обреченных, не выдержал и крикнул:

– Но, герр комендант, я тоже специалист!

– Да, милый? – промурлыкал Амон, извлек свой служебный пистолет и, подойдя к мальчику, выстрелил ему в голову.

С жутким грохотом и эхом парнишку отбросило к стене. Он мертв, успел понять оглушенный, ошарашенный Левертов и без сознания рухнул на цементный пол.

Ставшая еще более короткой шеренга уже маршировала к железнодорожному депо, тело мальчика увезли на тележке на холм, пол был вымыт, токарные станки вновь включены.

А перед мысленным взором Левертова, обтачивавшего дверные петли на своем рабочем месте, горели огненными литерами слова, которые он успел прочесть во вспыхнувших на мгновение глазах Амона, когда он смотрел на него: «Вот он!» Рабби казалось, что мальчик своим внезапным криком лишь на время отвлек Амона от самого Левертова – мишени куда более желанной.


Прошло несколько дней, рассказывал Шиндлеру Штерн. Амон, вновь явившись в цех к токарям, обнаружил его переполненным и принялся самолично отбирать кандидатов в форт и на транспорт.

Наконец он подошел к рабочему месту Левертова. Тот его ждал. Рабби даже ощутил запах лосьона после бритья, исходящий от Амона. Он видел накрахмаленные манжеты рубашки Амона – комендант обожал роскошные вещи.

– Что ты делаешь? – спросил он.

– Герр комендант, – ответил Левертов, – я делаю петли.

– Сделай одну прямо сейчас, – приказал Амон.

Он достал из кармана часы и засек время. Левертов мгновенно обточил петлю, его пальцы подгоняли металл, торопили станок. Уверенные, натруженные пальцы, гордые своей сноровкой. Отсчитывая про себя время, он выточил деталь всего лишь, как ему показалось, за пятьдесят пять секунд и позволил готовому изделию упасть к его ногам.

– Еще одну, – скомандовал Амон.

После первой скоростной попытки рабби почувствовал себя уверенней и спокойней, и примерно через минуту еще одна готовая петля скатилась к его ногам.

Амон перевел взгляд на кучку ранее изготовленных деталей, что-то прикинул в уме.

– Ты работаешь здесь с шести утра, – процедил он. – И ты можешь работать в том темпе, который только что продемонстрировал мне. И при этом сделал так мало деталей!

Левертов понял, что только что своими руками подписал себе смертный приговор. Амон вывел его на открытое место, но ни один из заключенных не осмелился даже оторвать взгляд от рабочего места.

Зачем? Чтобы увидеть – что? Дорогу к смерти? Но ведь дорога к смерти проходила в Плачуве повсюду.

Снаружи, в мерцающем полуденном весеннем воздухе, Амон подвел Менашу Левертова к стене цеха, сжал его плечо и достал пистолет, из которого два дня назад убил мальчика.

Левертов моргал и смотрел, как другие узники торопливо волокли и складывали какие-то материалы, стремясь как можно скорее скрыться из виду, и наверняка думали: «Мой бог! Левертову конец».

Про себя он шептал молитву «Шма Исраэль» и слышал, как потрескивает механизм пистолета. Однако за характерным скрипом трущихся друг о друга металлических деталей не последовало ожидаемого грохота, а всего лишь щелкнуло, а потом еще раз – так щелкает бесплодная зажигалка, бессильная породить огонь. И подобно раздосадованному курильщику, с тем же обыденным бытовым раздражением, Амон Гет извлек обойму из пистолета, встряхнул ее, вновь вставил на место и выстрелил.

Голова рабби качнулась в естественном человеческом порыве – в ожидании того, что удар пули сомнет и пробьет ее, все, что выдавил из себя пистолет Гета, – это еще один щелчок.

Гет выругался:

– Donnerwetter! Zum Teufel!

Левертову показалось, что сейчас Амон начнет почем зря крыть паршивую современную индустрию так, словно они два торговца, не сумевшие добиться от товара самого простого эффекта, ну вроде как раскурить трубку или просверлить дырку в стене.

Но Амон сунул провинившийся пистолет обратно в кобуру и извлек из кармана пиджака револьвер с перламутровой ручкой того типа, о котором рабби Левертов только читал в детстве в каких-то вестернах.

«Ясно, – подумал он, – никакой скидки и надежды на техническое несовершенство. Он не отступится. Я буду убит из ковбойского револьвера. А в случае, если и эта стреляющая игрушка окажется бессильной, гауптштурмфюрер Гет не преминет воспользоваться и более примитивным оружием».

Штерн рассказал Шиндлеру, что, когда Гет предпринял еще одну попытку – и снова нажал на спусковой крючок, Менаша Левертов уже стал озираться по сторонам в поисках чего-то поблизости, что могло бы оказаться полезным больше, чем служебное оружие Гета.

У угла стены была навалена горка угля.

– Герр комендант, – начал было Левертов, но снова ясно услышал негромкие, смертоносные шорохи и скрежеты, производимые соприкасающимися частями спускового механизма.

И – еще один щелчок дефективной зажигалки!

Амон, казалось, готов был выдрать бесполезное дуло из его гнезда.

– Герр комендант… – опять произнес Левертов. – Осмелюсь доложить, что количество петель, выработанное мной, оказалось столь неудовлетворительным, потому что с утра мой станок находился на профилактике. И поэтому, вместо того чтобы точить детали, я был вынужден разгребать вот этот уголь.

Левертову показалось, что он нарушил правила игры, в которую были втянуты они оба. Игры, долженствующей завершиться закономерной смертью Левертова – столь же закономерной, как шахматная партия завершается матом. А вышло так, будто бы рабби спрятал короля, и игра потеряла всякий смысл. Амон ударил его в лицо свободной левой рукой.

Левертов почувствовал во рту вкус крови.

Гауптштурмфюрер Гет оставил Левертова у стены и ушел.

Партия была отложена – по техническим причинам.


Штерн шепотом поведал эту историю на ухо Шиндлеру в строительном управлении Плачува. Сутулый, с закатившимися глазами, с ладонями, сложенными как для молитвы, Штерн был как всегда многословен и скрупулезен в деталях.

– Нет проблем, – улыбнулся Оскар. Ему нравилось дразнить Штерна. – Зачем так много слов? На «Эмалии» всегда отыщется место для того, кто способен изготовить петлю быстрее, чем за минуту.


А когда Левертов с женой прибыл в лагерь фабрики «Эмалия», ему выпало пережить еще и то, что первоначально показалось ему не очень удачной религиозной шуткой Шиндлера. Как-то днем в пятницу в военном цехе ДЭФа, где Левертов трудился за токарным станком, герр Шиндлер подошел к нему и объявил:

– Что вы здесь делаете, рабби? Вы должны готовиться к Шаббату.

Оскар передал ему бутылку вина для церемониальных целей, и Левертов осознал, что герр директор не шутит.

С тех пор по пятницам, накануне сумерек, рабби оставлял рабочее место и уходил в свой барак за колючую проволоку в глубине ДЭФ. Там, под веревками с подсыхающим стираным бельем, меж громоздящихся под потолок многоярусных нар он мог читать киддуш[7] над чашей с вином.

Глава 24

Оскар Шиндлер, сохраняя стиль классического магната, во время верховых прогулок всегда заезжал на фабричный двор «Эмалии». Полный обаяния, он слегка напоминал кинозвезд Георга Сандерса и Курта Юргенса, с которыми его постоянно сравнивали. Облегающий сюртук и бриджи отличались изысканным покроем; сапоги были начищены до нестерпимого блеска. Он выглядел как человек, доходы которого превышают все желаемые пределы.

Однако, вернувшись с прогулки по сельским просторам и поднявшись наверх, он нашел на своем рабочем столе счета, которые были чем-то новеньким в истории даже такого необычного предприятия, как ДЭФ.

Поставки хлеба из пекарни в Плачуве на Липовую в Заблоче – несколько сотен буханок, доставлявшихся дважды в неделю. И время от времени – полкузова корнеплодов. Эти скромные объемы, практически незаметные за высокими бортами грузовика, пройдя через финансовые документы коменданта Гета, многократно увеличивались. Его доверенные лица, вроде Чиловича, продавали разницу между тем, что поступало на Липовую, и фантастической цифрой, указанной в документах, и клали в карман герра гауптштурмфюрера солидные суммы. Если бы Оскар целиком полагался на Амона, кормившего его лагерь, девятьсот заключенных получали бы раз в неделю семьсот пятьдесят граммов хлеба и суп каждый третий день. Поэтому лично и через своего управляющего Оскар тратил каждый месяц пятьдесят тысяч злотых на питание, приобретаемое на черном рынке. Случались недели, когда ему приходилось обеспечивать поставку более чем трех тысяч буханок хлеба. В городе ему пришлось переговорить с немецкими инспекторами нескольких крупных пекарен, для чего он прихватил с собой полный бумажник рейхсмарок и ящик коньяка.

Шиндлер и не представлял себе, что этим летом 1943 года во всей Польше никто не мог сравниться с ним в деле незаконного подкармливания заключенных. В соответствии с политикой СС, зловещая тень голода нависла и над огромными фабриками смерти, и над такими маленькими лагерями за колючей проволокой, как на Липовой.

Этим летом произошло несколько инцидентов, которые стали частью мифологических сказаний о Шиндлере. Теперь он вызывал почти религиозное преклонение – многие обитатели Плачува и всего населения «Эмалии» были твердо уверены: как бы ни были плохи дела, герр Шиндлер будет их кормильцем и спасителем!

Когда такие дополнительные лагеря только начинали свое существование, их непременно проверял старший офицер из головного лагеря, дабы убедиться, что из рабов выжимают всю энергию самыми радикальными и передовыми методами. Первым «Эмалию» посетил, как утверждали заключенные и сам Шиндлер, сам Гет. Впоследствии это могли быть Лео Йон, Шейдт или же Иозеф Нейшел, один из любимчиков Гета. Имеются все основания упоминать их имена в связи с «самыми радикальными и передовыми методами». Все они остались в истории Плачува как организаторы и исполнители самых жестоких акций.

В тот день, посетив «Эмалию», инспекторы обратили внимание на заключенного Ламуса, который, по их мнению, слишком медленно толкал тачку по заводскому двору. Шиндлер утверждал, что Гет повернулся к молодому эсэсовцу Грюну – этот бывший борец тоже был одним из любимчиков Гета, его телохранителем – и приказал казнить Ламуса.

Грюн схватил заключенного, а инспекция двинулась дальше по заводу. Кто-то из рабочих механической мастерской влетел в кабинет герра директора и сообщил о происшествии. Шиндлер с грохотом слетел по лестнице и выскочил во двор, где Грюн уже ставил Ламуса к стене.

Оскар заорал:

– Здесь у вас нет прав! Я потом не смогу заставить своих людей работать, если вы начнете тут стрельбу. Я выполняю военные контракты высшей степени срочности!

Он пустил в ход все привычные аргументы, дополнив их упоминанием имен генералов, которым тут же будет доложено о Грюне, если тот сорвет выпуск продукции на «Эмалии».

Грюн был человеком хитрым. Он знал, что инспекция уже углубилась в цеха, где грохот прессов и шум станков перекрывает любые звуки, исходящие – или не исходящие – снаружи. Ламус был такой мелкой сошкой для Гета и Йона, что никакого последующего расследования проводиться не будет…

– А что я за это получу? – спросил эсэсовец Оскара.

– Бутылка водки устроит?

– Конечно!

За «рабочее время» – расстрелы из пулеметов во время акций, ежедневные массовые казни на Востоке, когда людей убивали сотнями, – команде карателей полагалось по пол-литра водки в день. Парни из взвода скидывались и все вместе выпивали за ужином. А тут герр директор предлагает ему втрое больше за небольшое отступление от приказа!

Шиндлер оттащил Ламуса от стенки и толчком отправил его подальше.

– Проваливай! – рявкнул Грюн незадачливому тачечнику.

– В конце проверки вы получите бутылку в моем кабинете, – сказал Оскар.


Так же Шиндлер поступил, когда гестапо проводило обыски в поисках поддельных документов и нашло фальшивые свидетельства об арийском происхождении на целую семью Волфейлеров – мать, отца и троих взрослых детей, всех работавших на «Эмалии». Двое гестаповцев явились на Липовую, чтобы забрать семью для допросов, после которых из тюрьмы они прямиком отправились бы на Чуйову Гурку. По истечении трех часов, проведенных в кабинете Оскара, оба они с трудом спустились по лестнице, хватаясь за перила, полные благодушия, получив основательную порцию коньяка и приличную сумму наличными. Изъятые документы остались лежать на столе у Оскара. Он порвал их и бросил в огонь.


Следующими были братья Данцигеры, в одну из пятниц случайно поломавшие пресс. Донельзя смущенные, ребята смотрели честными местечковыми глазами на машину, которая остановилась с громким треском. Герр директор находился в отлучке, и этим воспользовался кто-то из заводских стукачей: он сообщил о Данцигерах администрации Плачува. Братьев забрали с «Эмалии», и было оповещено, что на вечерней перекличке их повесят на аппельплаце в Плачуве: «Обитатели Плачува станут свидетелями казни двух саботажников». Данцигерам, ждавшим казни, оставалось только уповать на своего иудейского бога.

Шиндлер вернулся из деловой поездки в Сосновец только к трем часам дня в субботу – за три часа до казни. Сообщение о приговоре уже лежало у него на столе.

Он сразу же помчался в Плачув, прихватив с собой коньяк и несколько вязок сосисок. Припарковавшись около административного корпуса, он нашел Гета в его кабинете и выразил удовлетворение тем, что не пришлось отрывать коменданта от послеобеденного сна. Никто не знал, какая сделка состоялась затем в кабинете Гета, этого ближайшего родственника Торквемады, – в кабинете, в стенку которого был вделан рым-болт: к нему привязывали заключенных во время экзекуций, в ходе которых они получали Амоново «научение». Но, конечно же, Амон не удовлетворился только коньяком и сосисками. Это ясно, хотя бы потому, что его возмущение из-за поломки принадлежащего рейху пресса после посиделок с Шиндлером исчезло, и в шесть вечера, когда должна была состояться казнь, братья Данцигеры, разместившиеся на бархатных сиденьях лимузина Шиндлера, вернулись в столь желанную им скученность «Эмалии».


Но Шиндлер не обольщался, он понимал: все эти его победы носят случайный характер. Обладай он даже красноречием Цицерона, он не смог бы справиться с иррациональностью некоторых приговоров. Эмиль Краутвирт в те дни работал инженером на фабрике радиаторов и, как заключенный, обитал в лагере Оскара. Он был еще молод, свой диплом получил только в конце 30-х годов. Краутвирт, как остальные на «Эмалии», называл это место «лагерем Шиндлера», но, когда Краутвирта забрали в Плачув для показательной казни, СС дало понять, кому на самом деле принадлежит лагерь, пусть и не в полной мере.

Для части обитателей Плачува, до той поры жившей относительно спокойно, несмотря на пережитые ими ранее страдания, казнь инженера Краутвирта стала первым зрелищем, о котором они вспоминали с ужасом. СС экономило даже на эшафотах. Виселицы в Плачуве представляли собой ряд столбов с перекладинами, которым весьма не хватало величественности исторических мест казни: гильотин Революции, плах елизаветинских времен, строгой торжественности тюремных виселиц на заднем дворе шерифства. Сохранившиеся до нашего времени виселицы Плачува и Аушвица поражают не мрачным величием, а обыденностью. Многие матери в Плачуве не могли уберечь даже пятилетних детей от многократных зрелищ казней на аппельплаце.

Краутвирт был приговорен за несколько писем, которые он написал подозрительным людям в Кракове. Вместе с Краутвиртом повесили шестнадцатилетнего мальчишку Хаубенштока – его застали распевающим «Волга, Волга, мать родная», «Калинка-малинка моя» и другие запрещенные русские песни, с явным намерением, как было сказано в приговоре, «склонить украинскую охрану на сторону большевизма».

Правила проведения казней в Плачуве предписывали полное молчание во время экзекуции. Заключенные стояли плотными колоннами под присмотром охраны, которая отлично осознавала, какой властью обладает: Хайара и Йона, Шейдта и Грюна, эсэсовцев Лансдорфера, Амтора, Гримма и Шрейбера, а также эсэсовок-надзирательниц, недавно появившихся в Плачуве, Алисы Орловски и Луизы Данц. Под их надзором приговор осужденным был зачитан в абсолютной тишине.

Инженер Краутвирт был настолько ошеломлен, что не смог выдавить из себя ни слова, но мальчишка заговорил – и никак не мог остановиться. Срывающимся голосом он обратился к гауптштурмфюреру Гету, который стоял рядом с виселицей: «Я не коммунист, герр комендант! Я ненавижу коммунизм. Это были всего лишь песни! Обыкновенные песни».

Палач – еврей-мясник из Кракова, помилованный за совершенное ранее преступление на условии, что он возьмет на себя обязанности палача, заставил Хаубенштока подняться на табуретку и накинул ему петлю на шею. Амон велел, чтобы мальчишку повесили первым – «пусть наконец заткнется!». Когда мясник вышиб подпорку из-под его ног, веревка порвалась, и мальчишка, багровый от прилива крови, кашляя и задыхаясь, с обрывком петли на шее, пополз на четвереньках к Гету, продолжая умолять о пощаде; он приник головой к лодыжкам коменданта, обнимая его за ноги. Он был воплощением рабской покорности, и Гету предоставлялась возможность явить свою «королевскую милость», которую он порой позволял себе в течение этих сумасшедших месяцев. Из толпы людей, стоявших на аппельплаце, не раздалось ни слова, только свистящий шепот – шорох, производимый ветром, пролетающим над песчаными дюнами.

Амон, выхватив из кобуры пистолет, отшвырнул мальчишку и прострелил ему голову.

Увидев это, инженер Краутвирт вытащил бритвенное лезвие, спрятанное в кармане, и перерезал себе вены на обеих руках. Но Амон приказал палачу продолжить казнь – и залитые кровью, хлеставшей из зияющих ран на руках Краутвирта, двое украинцев подняли его на табуретку под виселицей. Истекая кровью, хлеставшей из обеих рук, он, дергаясь, повис перед толпой евреев из Южной Польши…


Кажется, после всего того, невыносимо страшного, что пережили эти люди, – и заключенные, стоявшие на аппельплаце, и охранники, и участники казни, и даже сам Амон Гет должны были непременно прийти к мысли, что эта сцена должна стать последней, кульминацией зла!

И не только они, но и те высокие чины, восседающие в кабинетах с навощенными полами и широкими окнами, из которых открывается вид на уютную мирную площадь, где гуляют дети и торгуют цветами старушки.

Все, все должны понять и прочувствовать хоть половину из того, что происходит в Плачуве, – и положить этому конец!

Но ничего подобного не случилось.


Во время второго визита доктора Седлачека из Будапешта в Краков Шиндлер и дантист разработали схему, которая могла бы показаться наивной кому-нибудь более прагматичному. Оскар высказал предположение, что, возможно, одной из причин, по которой Амон Гет ведет себя как дикарь, являются плохие напитки, которые он поглощает галлонами, – местный так называемый коньяк затуманивает и без того смутное представление Амона о грядущих последствиях его действий. Из той суммы рейхсмарок, которые доктор Седлачек доставил на «Эмалию» и вручил Шиндлеру, часть была потрачена на первосортный коньяк – что было далеко не просто и не дешево в Польше после Сталинграда. Оскар презентует его Амону и в ходе разговора даст понять, что так или иначе, рано или поздно война закончится, а после нее будет расследование действий отдельных лиц… И, может быть, даже друзья Амона станут свидетелями его прегрешений.

Натуре Оскара была свойственна глубокая убежденность, что стоит выпить с дьяволом и после очередной рюмки коньяка удастся уговорить его не злобствовать.

Вахтмейстер Боско, когда-то охранявший вход в гетто, ушел из полицейского участка в Подгоже и исчез в партизанских лесах в Неполомице. Для него стало невыносимым работать по приказам СС, рассовывать туда-сюда взятки и поддельные документы, прикрывать авторитетом своего звания дюжину-другую ребят, когда сотни других проходят через ворота гетто по дороге к смерти. В Армии Людовой он пытался искупить тот энтузиазм, с которым, будучи неопытным глупцом, служил нацизму с лета 1938 года. Но однажды его, переодетого польским крестьянином, опознали в деревушке к западу от Кракова. Он был расстрелян за государственную измену. Так Боско стал мучеником.

Боско ушел в лес, а Шиндлер разлагал нацистскую систему изнутри – взятками и подарками. Оба они делали, что могли: один с оружием в руках, другой – пуская в ход наличность и товары. Кто-то сказал, что, если даже Оскара и внесут в сонм мучеников, это произойдет по чистому недоразумению. Но существуют люди, которые до сих пор могут дышать и жить: Вольфейлеры, братья Данцигеры, Ламус и другие – они живы, потому что Шиндлер не боялся действовать.

И лишь его усилиями на «Эмалии» продолжал существовать лагерь, в котором тысяча людей день за днем находила спасение. Здесь никто не подвергался избиениям, а суп был достаточно сытным, чтобы можно было работать и жить.

Боско и Шиндлер были равны в одном: оба испытывали отвращение к нацистам, хотя, когда Боско, оставив форму на вешалке в Подгоже, уходил в лес к партизанам, Оскар, нацепив броский партийный значок, ехал с грузом отличного коньяка в гости к сумасшедшему Амону Гету в Плачув.


День близился к вечеру, когда Оскар и Гет расположились в гостиной белой виллы Гета. Здесь же присутствовала и подружка Гета Майола – хрупкая женщина, работавшая секретаршей на предприятии Вагнера в городе. Ей не нравилось постоянно пребывать среди эсэсовцев в Плачуве. У нее были изящные манеры и ангельская внешность, из-за чего пошел слух, что Майола угрожала отлучить Амона от постели, если он будет продолжать свою охоту на людей. Но никто не знал, было ли это правдой или одной из тех успокаивающих выдумок, что рождаются в умах заключенных, хватающихся за любую соломинку надежды.

Майола пробыла с Амоном и Оскаром совсем недолго. Она сказала, что здесь, кажется, намечается простая пьянка и ей лучше уехать. Хелен Хирш, бледная девушка в черном, служанка Амона, принесла им еду: пирожные, бутерброды, сосиски. Ее качало от изнеможения. Прошлым вечером Амон избил ее за то, что она приготовила еду для Майолы, не спросив у него разрешения. А утром заставил ее бегом подниматься и спускаться по трем лестничным маршам виллы не меньше пятидесяти раз за то, что заметил отложенное мухой пятнышко на одной из картин в коридоре.

До Хелен доходили кое-какие слухи о герре Шиндлере. Но когда она увидела их рядом – Шиндлера и Гета, – двоих крупных мужчин, в полном согласии рассевшихся в дружеской беседе вокруг низкого столика, – это не принесло ей успокоения. Она была убеждена, что ее смерть не заставит себя долго ждать. Она думала только о том, как бы помочь выжить младшей сестре, работавшей на главной кухне лагеря, и припрятала некоторую сумму денег в надежде, что это поможет. Но никакая сумма, была уверена Хелен, никакая сделка не спасет ее саму.


Они пили, пока на лагерь не спустились сумерки, а затем наступила темнота.

И еще долго после того, как «Колыбельная» Брамса, наигранная заключенной Тосей Либерман, принесла умиротворение в женский лагерь, а потом затихла, затерялась между деревянных строений мужского, Гет и Шиндлер все еще сидели друг против друга. Выбрав соответствующую минуту, Оскар облокотился на стол, подавив приступ мгновенного отвращения, который, как он надеялся, не отразился на его лице. Он наклонился к Амону и, подобно змию, принялся искушать его…

Наконец Амон, как показалось Шиндлеру, поддался. Ему понравилась мысль, что он может позволить себе проявить милосердие – таковая слабость позволена лишь императору! Амон живо представил себе рабов, тянущих вагонетки; заключенных, возвращающихся с кабельной фабрики, еле передвигающих ноги, волочащих вязанки дров, которые у них все равно отберут у тюремных ворот. Фантастическая мысль, что он может позволить себе помиловать всех этих ничтожных людишек, теплом разлилась в животе Амона. Может быть, и Калигула порой испытывал искушение предстать перед своими поддаными Калигулой Милостивым?

Образ Амона Милостивого на какое-то время овладел воображением коменданта. Ведь, в сущности, у него всегда была такая слабость. Сейчас, когда в жилах у него вместо крови тек золотой ручей коньяка и весь лагерь спал у его ног, Амон был куда более склонен поддаться самолюбованию, чем страху перед будущим наказанием…

Но утром он припомнил беседу с Оскаром и связал ее с ежедневной сводкой новостей: русские пытаются прорвать фронт под Киевом. Сталинград был невообразимо далеко от Плачува, но до Киева отсюда – рукой подать.

Через несколько дней после этого до «Эмалии» дошли слухи, что уговоры и намеки Шиндлера оказали на коменданта воздействие.

Доктор Седлачек по возвращении в Будапешт сможет доложить Сему Шпрингману, что Амон наконец прекратил развлекаться случайными убийствами. И мягкий, сдержанный Сем, в списке забот и бед которого были лагеря от Дахау и Дранси – на западе до Собибора и Бельзеца – на востоке, начнет надеяться, что ящик Пандоры в Плачуве удалось хоть на время прикрыть.


Но надежда эта быстро испарилась. Передышка длилась недолго – те, кому удалось пережить эти дни в Плачуве, даже не заметили ее. Для них массовые казни никогда не прекращались. Если Амон в то или другое утро никого не убивал, это отнюдь не означало, что он никого не убьет следующим утром. Требовалось нечто гораздо большее, чтобы вселить в сердца недоверчивых узников веру в кардинальное изменение характера коменданта. Хотя он какое-то время не охотился на человеческую дичь, но нет-нет да и выходил на балкон в австрийской шляпе с пером, которую надевал, высматривая в бинокль очередного несчастного.


Доктор Седлачек возвращался в Будапешт не только с радостно обнадеживающими вестями о перемене в характере Амона, но и с гораздо более важными данными о лагере в Плачуве.

Как-то днем охранник с «Эмалии» явился в Плачув, чтобы доставить в Заблоче Штерна. Едва только тот появился у ворот, его сразу же препроводили наверх, в новые апартаменты герра директора. Здесь Шиндлер представил его двоим мужчинам в отлично сшитых костюмах. Одним из них был Седлачек, а другим – еврей, имеющий при себе швейцарский паспорт, он представился Бабаром.

– Мой дорогой друг, – сказал Оскар Штерну. – Я бы хотел, чтобы вы сделали для нас полный отчет о ситуации в Плачуве, сколько успеете написать за день.

Штерн никогда раньше не видел Седлачека и Бабара и решил, что Оскар ведет себя исключительно неосторожно. Склонившись под тяжестью руки, лежащей на плече, он пробормотал, что, прежде чем взяться за подобную задачу, он хотел бы в частном порядке переговорить с герром директором.

Оскар уже привык к тому, что Ицхак Штерн просто не в состоянии дать конкретный ответ или ответить на просьбу, пока не прибегнет к нескольким сентенциям из Талмуда, что было для него очистительным обрядом. Они удалились в соседнее помещение, где герр директор сразу же перешел к делу:

– У нас мало времени, говорите скорее.

– Скажите, пожалуйста, герр Шиндлер, вам не кажется, что это исключительно рискованно?

Оскар взорвался. Прежде чем он взял себя в руки, незнакомцам в другой комнате был слышен его громкий голос:

– Неужели вы считаете, что я стал бы просить вас, будь тут хоть какой-то риск?

Успокоившись, он продолжил:

– Риск всегда существует, и вы знаете об этом лучше меня. Но не со стороны этих двоих. На них можно положиться.


Штерн провел за отчетом весь день. Он был ученым и привык к сухой, точной прозе. Спасательная организация в Будапеште, сионисты в Стамбуле получат от Штерна отчет, на который можно всецело положиться. Если распространить данные Штерна на тысячу семьсот больших и малых лагерей по всей Польше, то предстанет картина, которая потрясет весь мир!

Но Седлачек и Шиндлер хотели от Штерна гораздо большего.


На следующее утро после кутежа Оскар, благословляя свою героическую печень, снова прибыл в Плачув, еще до того, как администрация лагеря начала работу. Он привез с собой письменное разрешение на посещение некими «братьями-промышленниками» столь образцового предприятия, каковым является Плачув. Этим же утром Оскар пригласил гостей в серое мрачное административное здание и потребовал, чтоб в экскурсии по лагерю их сопровождал Haftling (заключенный) Ицхак Штерн. У «промышленника» Седлачека имелось нечто вроде миниатюрной камеры, он носил ее открыто, держа в руках: если его остановит какой-нибудь эсэсовец, Седлачек будет только рад поболтать с ним, похвастаться игрушкой, которую приобрел во время недавней деловой поездки в Брюссель или в Стокгольм.

Когда Шиндлер и венгерские гости вышли из административного корпуса, Оскар тронул за плечо худого, сдержанного Штерна. Его друзья будут рады ознакомиться с цехами и жилым сектором, сказал Шиндлер. И если Штерн решит, что они обязаны на что-то обратить особое внимание, он должен просто остановиться и, нагнувшись, завязать шнурки на ботинках.

По «главной дороге Гета», вымощенной раздробленными надгробьями, они двинулись мимо казармы СС. Почти сразу у заключенного Штерна развязались шнурки. Спутник Седлачека щелкнул камерой, засняв группы заключенных, которые волочили нагруженные вагонетки из каменоломни, пока Штерн бормотал: «Прошу прощения, господа». Он так старательно приводил обувь в порядок, что приезжие смогли, опустив глаза, прочесть отрывки надгробных надписей. Они стояли на надгробиях Блюмы Гемейнеровой (1859–1927), Матильды Либескинд, умершей в 1912 году в возрасте девяноста лет, Хелены Вашберг, которая скончалась при рождении ребенка в 1911 году, Рози Гродер, тринадцати лет, которая ушла в мир иной в 1931-м, Софи Рознер и Адольфа Готлиба, скончавшихся в правление Франца-Иосифа… Двинувшись дальше, они прошли мимо Puffhaus’a — борделя для СС и украинцев, обслуживаемого польскими девушками, а затем вышли к каменоломне, где дробили известняковые глыбы. Шнурки на ботинках Штерна окончательно запутались, и ему потребовалось много времени, чтобы развязать узел. Люди уничтожали скальное вкрапление, работая клиньями и молотами. Никто из утомленных каменщиков не обратил внимания на двоих утренних посетителей. Охранял заключенных Иван, украинский шофер Амона Гета, а надсмотрщиком был длинноголовый Эрик, немец-уголовник. Эрик продемонстрировал свою способность убивать семьи, отправив на тот свет свою мать, отца и сестер. Его ждала петля или пожизненное заключение в одиночке, если бы СС не осознало, что есть худшие преступления, чем отцеубийство, – принадлежность к еврейской нации, и Эрику стоит дать в руки хлыст, чтобы избивать таких «преступников». Как упомянул Штерн в своем отчете, в Плачув был отправлен и краковский врач Эдвард Гольдблатт – стараниями врача-эсэсовца Бланке и его еврейского подопечного доктора Леона Гросса. Эрику нравилось встречать у входа в каменоломню людей культурных и интеллектуальных профессий, которые брались за работу неуклюже. Гольдблатта он стал избивать сразу, как только стало ясно, что тот не умеет управляться с кувалдой и клиньями. Каждый день Эрик, команда эсэсовцев и украинцев избивали Гольдблатта. Врачу приходилось работать с распухшим лицом, с заплывшим глазом. Никто не знал, какая именно ошибка доктора Гольдблатта позволит Эрику прикончить его. Однажды Гольдблатт после истязаний долго валялся без сознания, и Эрик позволил отнести его в Krankenstube (санчасть), но врач Леон Гросс отказался принять этого заключенного. Эрик и дежурные эсэсовцы продолжили избивать умирающего Гольдблатта на пороге больницы, в которой ему было отказано в приеме…

Нагнувшись, Штерн долго завязывал шнурки у каменоломни, ибо он, как и Оскар, и многие другие, верил в будущего судью, который может спросить: «Где еще – на свете – могло – случиться – такое?!»


Оскар также предоставил своим «коллегам» возможность бросить взгляд на лагерь с Чуйовой Гурки и от австрийского форта, откуда на окровавленных тачках по продавленной колее отвозили трупы – уже тысячи мертвецов были захоронены в братских могилах на опушке соснового леса. И когда с востока явились русские, им пришлось пройти через этот лес, полный жертв, прежде чем перед ними предстал полуживой умирающий Плачув.


Будь Плачув в самом деле индустриальным районом, он бы серьезно разочаровал любого серьезного наблюдателя. Амон, Бош, Лео, Йон, Иозеф Нейшел и другие – все считали его образцовым на том основании, что он обогащал их. Они испытали бы потрясение, доведись им узнать, что одна из причин, по которой их лавочка продолжала существовать, было нежелание инспекции по делам армии разрушать экономическое чудо, которое они создали.

На деле – единственным экономическим чудом, связанным с Плачувом, было личное благосостояние Амона и его клики. Любой непредвзятый человек искренне удивился бы: почему в мастерские Плачува поступали военные контракты, если в них стояло убогое, старое оборудование? Но один из заключенных, умный сионист из Плачува, убеждал таких людей со стороны, как Оскар и Мадритч, в финансовой выгоде таких контрактов, а те, в свою очередь, оказывали давление на Инспекторат. Оскар был готов убивать время с офицерами по закупкам из Инспекции по делам вооруженных сил генерала Шиндлера, потому что был уверен: голод и показательные казни в Плачуве все же лучше, чем гарантированное поголовное уничтожение в Аушвице и Бельзеце. В военном министерстве корчили гримасы и говорили: «Да бросьте, Оскар! Неужели вы серьезно? Что они там могут производить?!» Но все же находили какие-то контракты для лагеря Амона Гета: заказывали то лопаты, которые производились из металлолома, собранного на заводском дворе фабрики Шиндлера на Липовой, то дымовые трубы, гнутые из обрезков жести. Однако предполагать, что вермахт постоянно будет заказывать лопаты и черенки к ним, было бы глупо. Многие друзья Оскара Шиндлера из состава Инспекториата вполне осознавали смысл своих действий – продление существования лагеря рабского труда в Плачуве равнялось продлению жизни населявших его рабов. Кое-кто из них был возмущен тем, каким жуликом является Гет, им претило сибаритское существование Амона на лоне природы и на фоне умирающих.

Парадоксально, но укреплению владычества Амона способствовали и некоторые заключенные. Они преследовали собственные цели, в чем можно убедиться на примере Романа Гинтера.

Гинтер, бывший предприниматель, а ныне один из мастеров в механической мастерской, откуда недавно удалось вытащить рабби Левертова, как-то утром был вызван в кабинет Гета. Едва он закрыл за собой дверь, комендант обрушил на него град ударов. Избивая Гинтера, Амон что-то невнятно орал. Затем он вытащил свою жертву за дверь и, спустив по ступенькам, поставил к стенке у входа.

– Могу я задать вам вопрос? – выплевывая в ладонь два зуба, спросил ошеломленный Гинтер.

– Ты, подонок, – заорал Амон, – ты не поставил заказанные мною наручники! У меня все записано в календаре, свиная задница!

– Но, герр комендант, – возразил Гинтер, – хочу сообщить вам, что приказ о наручниках был выполнен уже вчера. Я спросил герра обершарфюрера Нойшела, что мне с ними делать, он приказал доставить их вам, что и было выполнено.

Амон притащил обливающегося кровью Гинтера обратно в свой кабинет и приказал вызвать Нойшела.

– Ну да, все верно, – сказал молодой Нойшел. – Загляните во второй ящик слева вашего письменного стола, герр комендант.

Амон заглянул – и в самом деле нашел там ручные кандалы.

Роман Гинтер, который выплевывал свои зубы у стены серого административного корпуса Амона Гета, был тем самым человеком, который ходил на ДЭФ герра Шиндлера договариваться о поставках металлолома, ибо, не имея материала для работы, вся команда металлистов прямиком отправилась бы в Аушвиц.

Глава 25

Кое-кто считал, что Оскар Шиндлер ведет себя как бесшабашный игрок. Даже исходя из того немногого, что было известно о нем, заключенные понимали: в случае необходимости он ради них доведет свое дело до краха. Потом уже – не сразу, потому что они принимали его благодеяния с той же непосредственностью, с которой ребенок под Рождество получает подарки от родителей, – они говорили: слава богу, что он был верен нам больше, чем своей жене. Так же, как и узники концлагеря, некоторые официальные лица, в свою очередь, догадывались, какие страсти владеют Оскаром и в какие игры он играет.

Один из них – доктор Сопп, врач тюрьмы СС в Кракове и медик суда СС на Поморской – через польского посыльного дал герру Шиндлеру знать, что у него есть к нему дело. В тюрьме Монтелюпич находилась некая женщина, фрау Хелен Шиндлер. Доктор Сопп знал, что она не была родственницей Оскара, но ее муж вложил деньги в «Эмалию». Ее допрашивали – пытались выяснить, где она взяла документы об арийском происхождении. Доктору Соппу не было необходимости уточнять, что миссис Шиндлер может в любой момент оказаться в грузовике, который доставит ее на Чуйову Гурку. Но если Оскар готов выложить определенную сумму, дал понять Сопп, то он, как медик, готов выдать свидетельство, в котором будет сказано, что по состоянию здоровья миссис Шиндлер срочно нуждается в лечении – где-нибудь в Мариенбаде, Богемия.

Оскар явился в кабинет к Соппу и выяснил, что врач хочет получить пятьдесят тысяч злотых. Торговаться не имело смысла. В течение дня Оскар собрал эту сумму. Сопп знал, что это ему под силу, знал, что Шиндлер получает огромный доход с черного рынка, не зафиксированный ни в каких документах.

Прежде чем расплатиться, Оскар поставил несколько условий. Он отправится в тюрьму вместе с доктором Соппом и лично заберет женщину из камеры. И сам, лично, доставит ее к общим друзьям в городе. Сопп не возражал. Под резким светом электрической лампочки в промерзших стенах Монтелюпича миссис Шиндлер получила в руки свою драгоценную справку.


Человек, действующий более продуманно, человек с бухгалтерским складом ума, с полным правом мог бы компенсировать свои расходы и тревоги из тех денег, что Седлачек доставлял из Будапешта. Всего Шиндлеру было вручено около ста пятидесяти тысяч рейхсмарок, которые доставлялись в чемодане с двойным дном и зашитые в подкладку. Но Оскар то ли в силу того, что он вообще небрежно относился к деньгам (получаемым и отдаваемым), то ли в силу обостренного чувства чести – вручил своим еврейским связным все деньги, полученные от Седлачека, не считая тех, что были потрачены на коньяк для Амона.

Это было далеко не простым делом. Когда летом 1943 года Седлачек доставил в Краков пятьдесят тысяч рейхсмарок, сионисты в Плачуве, которым Оскар предложил эту наличность, выразили опасение, что это может быть ловушкой.

Первым делом Оскар обратился к Манделю, сварщику в механической мастерской Плачува и члену «Hitach Dut» — сионистского рабочего молодежного движения. Мандель даже не захотел притрагиваться к этим деньгам. Послушай, сказал Шиндлер, к ним приложено письмо на иврите, письмо из Палестины. Ну конечно же, ответил Мандель, если это ловушка, если Оскар сам под подозрением и его используют вслепую – тут и должно быть письмо из Палестины.

Если у вас порой нет хлеба в доме, предлагаемая сумма – пятьдесят тысяч рейхсмарок, которые равнялись ста тысячам злотых – любому покажется огромной. И тратить их предлагалось по собственному усмотрению, бесконтрольно. Кто же поверит, что их дают просто так?! Нет-нет!..

Затем Шиндлер попытался передать деньги, доставленные в багажнике своей машины в Плачув, другому члену «Hitach Dut» — женщине, которую звали Алта Рубнер. Через заключенных, которых водили на работу на кабельный завод, через кое-каких поляков в тюрьме у нее были связи с подпольем в Сосновце. Может быть, сказала она Манделю, лучше всего поручить все это дело подполью, и пусть они там разбираются в происхождении денег, которые предлагает герр Оскар Шиндлер?

Убеждая ее, Оскар даже как-то повысил на Алту голос, правда, его заглушил шум и стрекот швейных машин Мадритча: «От всей души заверяю, что это не ловушка!»

Ха, «от всей души». Так говорят все агенты-провокаторы!

Но после того как разозленный неудачей Оскар удалился, Мандель все же переговорил со Штерном, подтвердившим аутентичность письма. Деньги решено было взять. Теперь они хотя бы знали, что Шиндлер не подведет их. Мандель зашел к Марселю Гольдбергу в административный корпус. Гольдберг тоже был членом «Hitach Dut», но после того, как ему поручили составлять списки – на работу, на транспортировку, списки живых и мертвых, – он начал брать взятки. Мандель довольно решительно поговорил с ним. Одним из списков, который составлял Гольдберг, был перечень тех, кто направлялся на «Эмалию» для сбора металлолома, используемого в Плачуве. Не излагая причины, по которой ему надо было попасть на «Эмалию», а просто напомнив приятелю о старых добрых временах, Мандель попал в этот список.


Оказавшись вскоре в Заблоче, Мандель уже было прошмыгнул между грудами металлолома, чтобы пройти к Шиндлеру, но перед дверью кабинета его остановил Банкер. Герр Шиндлер очень занят, сказал он.

Через неделю Мандель повторил попытку. И снова Банкер не пропустил его. В третий раз Банкер спросил в упор: «Вы хотите получить те сионистские деньги? Раньше вы их не хотели. А теперь хотите. Ну, так вы не сможете их получить. Такова жизнь, господин Мандель!»

Кивнув, Мандель ушел. Он ошибочно предположил, что Банкер уже наложил лапу хотя бы на часть этой наличности. На деле же Банкер просто осторожничал. В конечном итоге деньги все же попали в руки заключенных в Плачуве, ибо расписка Алты Рубнер в их получении была доставлена Седлачеком в Будапешт.

Можно предположить, что немалая часть этой суммы была потрачена на поддержку евреев, прибывших в Краков из других мест, у которых не было никаких источников помощи.

Были ли средства, переданные Шиндлером, потрачены главным образом на питание, как предположил Штерн, или же пошли на поддержку подпольного сопротивления, на покупку пропусков и оружия – этим вопросом Оскар никогда не задавался. Чтобы выкупить из тюрьмы миссис Шиндлер или спасти братьев Данцингер, не было потрачено ни копейки из этих денег. Деньги Седлачека не пошли и на то, чтобы как-то компенсировать потери от тридцати тонн эмалированной посуды, ушедшей в виде взяток, которые герру директору пришлось вручать большим и малым чинам СС в течение всего 1943 года, чтобы удержать их от намерений закрыть лагерь на «Эмалии».

Не были они потрачены и на приобретение гинекологического инструментария ценой в шестнадцать тысяч злотых, который Оскару пришлось купить на черном рынке, когда одна из девушек на «Эмалии» забеременела – а беременность означала прямой билет в Аушвиц. Не были они употреблены и на покупку подержанного сломанного «Мерседеса» у унтерштурмфюрера Йона. Тот предложил Шиндлеру купить машину, когда Оскар обратился к нему с просьбой о переводе тридцати узников Плачува на «Эмалию». Автомобиль, за который Оскар выложил двенадцать тысяч злотых, на другой же день был реквизирован коллегой Йона и его приятелем, унтерштурмфюрером Шейдтом для охраны лагеря.

– Может, в его багажнике развозят кормежку на посты, – злился Оскар на другой день, обедая с Ингрид.

Но позже, комментируя этот инцидент, Оскар сказал, что был только рад услужить обоим господам.

Глава 26

Раймонд Титч был тихим аккуратным католиком из Австрии, и его хромоту одни объясняли ранением, полученным в Первой мировой войне, а другие – несчастным случаем в детстве. Он был лет на десять или более старше Амона и Оскара. В Плачуве он управлял фабрикой форменной одежды Юлиуса Мадритча, на которой было занято примерно три тысячи швей и механиков.

Одним из способов дачи взяток стали шахматные матчи с Амоном Гетом. Административный корпус соединяла с предприятием Мадритча телефонная линия, и Амон часто звонил Титчу, приглашая его к себе поиграть в шахматы. В первый раз игра закончилась через полчаса, и отнюдь не в пользу гауптштурмфюрера. Приговор «Мат!», который Титч без особого восторга готовился произнести, замер у него на губах, когда он с изумлением увидел, в какую ярость пришел Амон. Рванув воротник, он расстегнул и отбросил портупею и надвинул фуражку на лоб. Пораженному Раймонду Титчу показалось, что Амон готов выскочить на улицу в поисках заключенного, которому предстоит расстаться с жизнью, за его – Раймонда Титча – так легко одержанную победу. Но комендант в тот раз сдержал себя…

Теперь Титч позволял себе взять верх над комендантом не раньше, чем через три часа, да и то не всегда – тянул до последнего, давая порой сопернику выиграть. Когда сотрудники административного управления видели, как Титч хромает по Иерусалимской, чтобы занять вахту у шахматной доски, они знали, что их ждет спокойный день. Можно было перевести дух – чувство безопасности распространялось по мастерским, доходя даже до тех несчастных, которые тащили вагонетки…

Но Раймонд Титч пускал в ход не только свои шахматные таланты. Ничего не зная о докторе Седлачеке и том человеке с портативной камерой, которых Оскар привел в Плачув, Титч начал фотографировать самостоятельно.

Порой из окна своего кабинета, порой из угла мастерской, он снимал заключенных в полосатой форме, тянущих груз по узкоколейке, раздачу убогих порций супа с хлебом, рытье канав и закладку фундаментов. Несколько снимков Титча запечатлели тайную доставку хлеба в мастерские Мадритча. Круглые коричневые буханки приобретались Титчем с согласия и на деньги Мадритча; их доставляли в Плачув на грузовиках под грудами обрезков и кипами одежды. Титч фотографировал, хлеб торопливо перекидывали из рук в руки на склад Мадритча с той стороны, которая не была видна с вышек, а со стороны подъездной дороги склад был прикрыт зданием производственного корпуса.

Он снимал эсэсовцев и украинских охранников: за играми и на работе. Он снял группу рабочих под надзором мастера, инженера Карпа, который вскоре стал жертвой собак-убийц, вырвавших ему гениталии и разодравших на ногах мясо до костей.

Во время долгих прогулок по Плачуву он запечатлевал на пленке его строения, полные тоски и запустения. И, кажется, именно он увековечил Амона Гета, развалившегося в шезлонге на веранде, вид грузной туши которого заставил новоназначенного врача СС, доктора Бланке, сказать ему: «Хватит, Амон, пора сбрасывать вес».

Титч сфотографировал бегающих и играющих псов Рольфа и Ральфа – и Майолу, которая держала одного из них за ошейник, делая вид, что ей это страшно нравится.

Он же запечатлел Амона Гета во всем величии на крупной белой лошади.

Отсняв пленки, Титч не проявлял их. Надежнее и безопаснее было хранить их в архиве в виде роликов. Он складывал их в металлический ящик в своей краковской квартире. Здесь же он хранил некоторые ценности евреев Мадритча. Даже в Плачуве встречались люди, которым удалось сохранить при себе некоторые ценные вещи – то, что можно было бы предложить – в моменты предельной опасности – как выкуп: скажем, тому, кто составлял списки, или тому, кто открывал и закрывал двери теплушек. Титч понимал, что только самые отчаявшиеся доверяли ему свое добро. В тайнике вместе с фотографиями Титча хранились последние ресурсы дюжины семей – брошка тети Янки, часы дяди Мордки… Заключенные, у которых сохранились кольца, часы и ювелирные изделия, регулярно пускали их в ход, выторговывая себе небольшие поблажки и удобства. Даже когда режим в Плачуве прекратил свое существование, когда исчезли Шернер и Чурда, когда Главное хозяйственно-административное управление СС, погрузившись на машины, куда-то исчезло, Титч не спешил проявлять и печатать снимки – и для этого были основания. В списках ОДЕССы, послевоенного тайного образования бывших эсэсовцев, он числился как предатель. Люди, работавшие у Мадритча, при его содействии получили в общей сложности больше тридцати тысяч буханок хлеба, множество цыплят, несколько килограммов масла. Израильское правительство высоко оценило его гуманный и смелый образ действий, о чем после войны появились сообщения в прессе. Мадритчу, живущему тогда в Вене, шипели вслед и высказывали угрозы в его адрес: «Обожатель евреев!» Так что пленкам из Плачува пришлось около двадцати лет лежать в земле небольшого парка в предместье Вены, на их высыхающей в темноте эмульсии были запечатлены образы Майолы, любовницы Амона, его собак-убийц и безымянных рабов…

Зато для выживших в Плачуве стало триумфом, когда в ноябре 1963 года один из спасенных Шиндлером, уже знакомый нам Леопольд Пфефферберг, втайне купил у Раймонда Титча, в то время уже неизлечимо больного сердечной недостаточностью, ящик и его содержимое за пятьсот долларов. Но Раймонд Титч не хотел, чтобы снимки появились на свет до его кончины. Безымянные тени ОДЕССы пугали его больше, чем имена Амона Гета, Шернера, больше, чем Аушвиц и месяцы, проведенные в Плачуве…

После его похорон пленки были немедленно проявлены. Почти все снимки сохранились.


Никто из небольшого количества заключенных Плачува, переживших и Амона Гета, и само существование лагеря, не мог бросить никакого обвинения в адрес Раймонда Титча. Но он никогда и не принадлежал к тому типу людей, вокруг имени которых возникают легенды.

А вот Оскар Шиндлер был из таких. С конца 1943 года о Шиндлере ходили легенды среди тех узников, кто еще оставался в живых, наполняя их сердца радостным возбуждением. Ибо не так важно, является ли что-то правдой или нет, миф зачастую более истинен, чем сама правда. Слушая эти истории, нетрудно было убедиться, что для обитателей Плачува Титч был кем-то вроде доброго дядюшки, а Оскар – неким божком, сулившим им жизнь и свободу. Он был небезупречен, порой даже двулик, как у древних греков, отягощен многими пороками, свойственными человеку, не таким всемогущим, как всем хотелось бы, но склонным к бескорыстию и обещающим спасение…


Одна из таких легенд о Шиндлере относится к тому времени, когда шеф полиции СС было серьезно настроился закрыть Плачув, ибо Инспекция по делам вооруженных сил весьма невысоко оценивала его вклад в дело военных усилий. Хелен Хирш, горничная коменданта Гета, нередко встречала собиравшихся к обеду гостей, которые, сокрушенно покачивая головами, прогуливались по холлу или заглядывали на кухню виллы, чтобы хоть немного отдохнуть от компании ее хозяина. Офицер СС по фамилии Трибитч как-то неожиданно сказал: «Неужели он не понимает, что люди отдают свои жизни?» Он, конечно, имел в виду Восточный фронт, а не захолустье Плачува. Но сам он и ему подобные офицеры не были склонны отдавать свои жизни, просто лицезрение обстановки виллы Амона Гета вызывало у них раздражение и зависть.

И вот, как гласит легенда, однажды воскресным вечером в лагерь заявился сам генерал Шиндлер, дабы решить, имеет ли смысл для военной махины само существование лагеря. Этот крупный чиновник выбрал странное время для посещения. Возможно, Инспекция по делам армии в преддверии суровой зимы, уже надвигавшейся на Восточный фронт, предпринимала последние, отчаянные усилия, чтобы спасти положение. Обходу лагеря предшествовал обед на «Эмалии», где вино и коньяк лились рекой благодаря щедрости Оскара, исполнявшего роль Бахуса на пиру у Диониса.

Из-за затянувшегося обеда инспекция, отправившаяся в «Мерседесах» обозревать Плачув, была явно не в состоянии делать профессиональные выводы. Хотя не стоит забывать, что Шиндлер и его сопровождение имели за плечами почти четыре года оценки качества продукций и производственных площадей. Проверка началась с пошивочной фабрики Мадритча, которая являлась образцовой витриной Плачува. В течение всего 1943 года она производила ежемесячно больше двадцати тысяч комплектов униформы. Но вопрос стоял следующим образом: может, герру Мадритчу было бы лучше расстаться с Плачувом, переведя свой капитал в более эффективные и лучше снабжающиеся польские предприятия в Подгоже и Тарнуве? Ветхое состояние фабрики в Плачуве не позволяет ни Мадритчу, ни другим инвесторам поставить здесь то оснащение, которого требует современное производство.

Осмотр мастерских компания официальных лиц начала при полном свете, и вдруг он погас – это один из друзей Штерна в шитовой Плачува устроил короткое замыкание. Благодушие как результат обилия блюд и напитков, выставленных Оскаром Шиндлером, вступило в противоречие с желанием осматривать фабрику при тусклом свете. Инспекция двинулась дальше при слабом мерцании карманных фонариков среди рядов замолчавших станков, лишивших строгих судей возможности блестнуть профессиональными знаниями. Пока генерал Шиндлер, прищурившись, пытался в луче фонарика оценить состояние прессов и станков в механических мастерских, тридцать тысяч обитателей Плачува, съежившись на своих нарах, ожидали его приговора. Реши он закрыть лагерь – и даже при перегруженности линий восточной железной дороги через несколько часов они все будут отданы во власть мощных газовых камер Аушвица. Но все они понимали, что данный факт не сможет вызвать ни капли сочувствия у генерала Шиндлера. Его божеством была продукция, она для него обладала первейшей и неоспоримой ценностью.

Но обитатели Плачува, гласит легенда, были спасены – генералу и его компании быстро надоело бродить в полутемном помещении с отягощенными обильным обедом желудками, и они решили: ладно, пусть фабрика работает…


А что же случилось на самом деле?

В реальности все закончилось гораздо более плачевно: в действительности до освобождения дожила лишь десятая часть заключенных Плачува.

Однако эта история позже была рассказана Штерном и другими, и какие-то вещи, безусловно, соответствуют истине: Оскар всегда выставлял на стол обилие еды и выпивки, когда приходилось принимать официальных лиц, и ему мог бы понравиться такой номер, как оставить генерала Шиндлера со свитой в темноте.

– Вы должны помнить, – сказал однажды юноша, которого спас Оскар Шиндлер, – что в нем, кроме немецкой крови, была и чешская. Он был на свой лад этакий бравый солдат Швейк. Он любил подурачить систему, подложить ей свинью.


Выжил ли Плачув лишь потому, что на настроении генерала Шиндлера сказалось тусклое освещение и обилие выпитого? Или он продолжил свое существование в первую очередь из-за того, что был удобным перевалочным центром-отстойником в те недели, когда даже могучие мощности Аушвица-Биркенау работали с перегрузкой?

Но в том, какую роль сыграл Оскар Шиндлер в деле спасения многих обитателей Плачува и от печального конца, сомневаться не приходится.


Пока СС и инспекция обсуждали будущее Плачува, Иосифа Бау – молодого художника из Кракова, которому ближе к концу войны довелось хорошо узнать Оскара Шиндлера, – угораздило влюбиться в некую Ребекку Танненбаум, хотя для любви лагерь был самым неподходящим местом.

Бау работал в строительном отделе чертежником. Он был серьезным юношей с чисто художественным стремлением к совершенству. Он, можно сказать, сам прибежал в Плачув, потому что у него никогда не было соответствующих для жизни в гетто документов. Не было у него и профессии, которая могла бы пригодиться на каком-нибудь предприятии в гетто, и поэтому ему приходилось прятаться при содействии матери и друзей. Во время ликвидации гетто в марте 1943 года он выскользнул из своего укрытия и ухитрился пристроиться в хвост рабочей колонне, направлявшейся в Плачув. Ибо в Плачуве ему светили возможности, которых не было в гетто. Например, работа на строительстве. В том же мрачном здании, раскинувшем оба крыла, где находился кабинет Амона, Иосиф Бау занимался «синьками» – копиями чертежей. Ему покровительствовал Ицхак Штерн: он отрекомендовал парня Оскару как хорошего чертежника, который в будущем, если понадобится, сможет искусно подделывать документы.

Иосифу повезло, что ему не часто довелось сталкиваться с комендантом лагеря, ибо он производил впечатление такой трогательной открытости, что встреть его Амон – его рука сразу же потянулась бы за револьвером…

Мастерская Бау размещалась в самом дальнем от Амона конце здания. Другая часть заключенных работала на первом этаже, неподалеку от кабинета коменданта. Среди них были снабженцы, клерки, стенограф Метек Пемпер. Их ежедневно подстерегал риск неожиданно получить пулю, нарвавшись на взрыв начальственной ярости. Например, Мундек Корн, который до войны был поставщиком одного из дочерних предприятий Ротшильда, а теперь закупал для тюремных мастерских ткань, морские водоросли, пиломатериалы и металл, был вынужден работать не только в том же административном корпусе, но и в том же крыле, где размещался кабинет Амона.

Как-то утром Корн поднял глаза от стола и увидел на той стороне Иерусалимской, рядом с казармой СС, мальчика лет двенадцати, которого он знал по Кракову; тот мочился под прикрытием одного из штабелей досок. В ту же секунду в окне ванной в этом же крыле мелькнул белый рукав рубашки и две мясистые кисти. Правая рука держала револьвер. Раздались два выстрела, один за другим, поразив мальчишку в голову и отбросив его на штабель досок. Когда Корн снова поднял глаза к окну ванной, то заметил лишь руку в белом рукаве, закрывавшую створку окна.

Еще утром на стол Корна легла заявка, коряво и неразборчиво подписанная Гетом. Взгляд его скользнул от подписи к трупу, который с расстегнутой ширинкой валялся у груды досок. Он не удивлялся тому, что ему пришлось увидеть за последние несколько лет. Он уже знал и о дьявольской легкости, с которой герр комендант убивал людей. Убийство как небрежный росчерк на листе бумаги…

Опыт научил Корна воспринимать любую смерть как рутинный факт бытия.


Но Иосифу Бау не хотелось стать таким же, как Корн. Ему удалось избежать чистки административного штата, которая произошла в центре здания и его правом крыле. Она началась, когда Иозеф Нейшел, любимчик Гета, пожаловался коменданту, что девушка из конторы съела кожуру от копченой грудинки. Амон в ярости вылетел из кабинета и помчался по коридору.

– Вы все жрете и толстеете! – орал он.

Он разделил всех работников на две шеренги. Корну показалось, что перед ним развертывается сцена из быта старших классов школы в Подгоже: он знал всех девушек в другом ряду – это были дочери тех семей, рядом с которыми он рос, семей из Подгоже. Происходившее напоминало учительское деление, когда определялось: вот эти пойдут к монументу Костюшко, а эти – в музей Вавеля. На деле же девушки из второго ряда из-за своих столов были отправлены на Чуйову Гурку, где за шкурку от копченой грудинки с ними рассчитался карательный взвод Пиларцика.

Иосиф Бау не имел отношения к суматохе, воцарившейся в конторе, но никто из обитателей Плачува не мог бы сказать, что у него спокойная жизнь. И все же она несла бы в себе меньше опасностей, если бы он не увлекся девушкой. Однако Иосиф не мог противостоять своей любви.

Ребекка Таннебаум была сиротой, но, поскольку в еврейской общине Кракова действовали клановые законы, у нее не было недостатка в добрых тетях и дядях, опекавших ее. Ей было девятнадцать лет, у нее было милое личико и изящная фигурка. Она хорошо говорила по-немецки и могла поддерживать интересный и доброжелательный разговор. Недавно она стала работать в конторе Штерна, расположенной за административным корпусом, таким образом ей не грозила опасность внезапно столкнуться с комендантом, охваченным припадком ярости.

Но ее обязанности в отделе занимали лишь половину рабочего дня, и она подрабатывала маникюршей. Еженедельно она обслуживала Амона Гета, ухаживала за руками унтерштурмфюрера Лео Йона, а также доктора Бланке и его любовницы, грубой и жестокой Алис Орловски.

Впервые увидев перед собой руку Амона, она удивилась: длинные пальцы хорошей формы – рука интеллигента, музыканта, а не убийцы и садиста.

Когда к ней впервые пришел какой-то заключенный и сказал, что ее хочет видеть герр комендант, она кинулась бежать, петляя мимо столов – вниз по лестнице!

Заключенный бежал за ней, крича ей вслед:

– Ради бога, не надо! Он меня накажет, если я не приведу тебя.

Так что ей пришлось последовать за посланцем на виллу Гета.

Но прежде чем войти в гостиную, она успела побывать в душном зловонном погребе, выкопанном на краю древнего еврейского кладбища. Там, едва ли не заживо похороненная среди пластов кладбищенской земли, сидела ее подруга Хелен Хирш, вся избитая и в синяках. «Да, это плохо, что он тебя позвал, – признала Хелен. – Но ты просто делай свою работу и присматривайся. Иногда ему нравится чей-либо профессиональный подход к делу, а иногда – нет. Когда будешь уходить, я смогу дать тебе кусок пирога и сосиску. Но только не бери сама; сначала спроси меня. Случалось, что кое-кто брал сам, и я тогда не знала, как мне выкручиваться».

Амон Гет оценил профессиональную сноровку Ребекки, которая, осторожно обрабатывая его руки, мило щебетала по-немецки. Ей казалось, что она снова сидит в отеле «Краковия», а Амон – несколько располневший, молодой немецкий магнат в крахмальной рубашке – прибыл в Краков продавать текстиль, металл или химикалии. Но в их общении были две детали, которые не позволяли ей всецело погрузиться в столь милое прошлое. Под правой рукой комендант постоянно держал свой служебный револьвер, а еще время от времени в салон заходила подремать одна из его собак. Она видела, как на аппельплаце эти собаки рвали инженера Карпа…

И все же порой, когда собаки мирно посапывали во сне, а они с Амоном обменивались воспоминаниями о довоенных поездках на воды в Карлсбад, ужас, царящий на перекличках, уплывал куда-то вдаль, и в него было трудно поверить. Однажды она осмелилась спросить его, почему он всегда держит при себе револьвер. От его ответа у нее побежали мурашки по спине, и она низко склонилась к его руке.

– На тот случай, если ты порежешь меня, – ответил он ей.

Если ей нужны были еще доказательства, что Амон может столь же легко впадать в бешенство, как и болтать о поездках на курорты, она их получила. В один из дней Ребекка вошла в холл и увидела, как комендант за волосы выволакивает из комнаты ее подругу Хелен Хирш – та отчаянно старалась сохранить равновесие, хотя он с корнем вырывал пучки волос. Едва его хватка на секунду ослабевала, он тотчас же перехватывал волосы девушки огромной ухоженной кистью…

В другой раз Ребекка вошла в гостиную – и вдруг один из псов Гета прыгнул на нее и, рыча, был готов вцепиться ей в грудь. Бросив взгляд через комнату, она увидела, что Амон, улыбаясь, лежит на софе.

– Перестань трястись, глупая девчонка, – промолвил он, – или я не смогу спасти тебя от моего зверя.

За то время, что она приходила ухаживать за руками коменданта, он успел пристрелить мальчишку, чистившего ему сапоги, приказал подвесить к вделанному в стенку кабинета кольцу своего пятнадцатилетнего денщика Польдека Дересевича – за то, что Гет нашел на одной из собак блоху, и предал казни своего слугу Лизека – за то, что тот запряг в дрожки лошадей для Боша, не испросив предварительно разрешения у хозяина.


Она встретила Иосифа Бау серым осенним утром в коридоре, когда тот тащил рулон «синек» на тусклое осеннее солнце. Его худая фигура, казалось, гнулась под этой ношей. Ребекка спросила, не может ли она помочь ему.

– Нет, – сказал он. – Мне просто надо дождаться солнца.

– Зачем? – спросила она.

Он объяснил, что его чертежи нового здания были переведены на «синьки», а под воздействием прямого солнечного света начнутся таинственные химические реакции, и они проявятся окончательно. А потом спросил:

– Почему бы вам не стать моим волшебным солнцем?

В Плачуве хорошенькие девушки не привыкли к столь деликатному обращению со стороны мужчин. И здесь, конечно, природа брала свое, женщин и мужчин влекло друг к другу, несмотря на звуки очередей с Чуйовой Гурки и казни на аппельплаце.

А они все продолжались.

Например, однажды у рабочей партии, возвращающейся с кабельного завода, был найден цыпленок. Амон бушевал на аппельплаце, потому что спрятанный в мешок цыпленок был найден у ворот гетто – его сбросил кто-то во время обыска.

– Чей это мешок? – хотел знать Амон. – Чей цыпленок?!

Поскольку все узники упорно молчали, Амон выхватил ружье у стоящего рядом эсэсовца и застрелил заключенного, стоящего в начале шеренги. Пуля, пройдя через его тело, поразила и того, который стоял за ним.

– Как вы любите друг друга! – орал Гет, готовясь пристрелить следующего.

И вдруг мальчик лет четырнадцати сделал шаг вперед. Его сотрясала дрожь, он плакал. Он может сказать, кто спрятал цыпленка, сказал он герру коменданту.

– Так кто?

Мальчик показал на одного из двух мертвецов.

– Вот этот! – и снова заплакал.

Амон изумил весь аппельплац, поверив мальчишке. Откинув голову, он расхохотался.

«Ну что за люди… как только они не могут понять, что их ждет?!»


Вечерами узникам разрешалось свободно передвигаться только с семи до девяти часов, и многие понимали, что времена неторопливых ухаживаний остались в прошлом. Вши, терзающие зудом подмышки и промежность, превращали вежливость в издевательство. Мужчины без особых церемоний совершали половой акт с женщинами. В женском лагере пели песни, в которых девственниц вопрошали: для чего они держат себя в чистоте и для кого они берегут себя?..

На «Эмалии» атмосфера не была такой безнадежно циничной. Отсутствие каждодневных страхов, относительно сытный рацион давали людям определенное спокойствие. Кроме того, Оскар продолжал утверждать, что не позволит эсэсовцам показаться в пределах лагеря без его разрешения.

На участке эмалировки среди станков стояли укрытия, которые позволяли любовникам долгое время побыть в обществе друг друга. В переполненных бараках разделение существовало только теоретически.

Один из бывших заключенных впоследствии рассказывал, что в кабинете Оскара Шиндлера была установлена специальная линия связи на тот случай, если руководство СС потребует доступа в бараки. Пока эсэсовцы будут в пути, Оскар успеет нажать кнопку, включающую сигнал тревоги в лагере. Сигнал предупреждал: срочно прячьте запрещенные сигареты, которые Оскар ежедневно доставлял в лагерь («Иди ко мне в кабинет, – едва ли не каждый день говорил он кому-нибудь в цехе, – и набей портсигар». И при этом многозначительно подмигивал.) Сигнал также приказывал заключенным: немедленно все по местам!


Встреча с юношей, который обратился к ней с такой изысканной вежливостью, словно они сидели на веранде кафе, стала для Ребекки потрясением, воспоминанием об исчезнувшей культуре.

На другое утро, когда она спустилась из кабинета Штерна, Иосиф показал ей свое рабочее место. Он готовил чертежи дополнительных бараков.

– Какой номер вашего барака и кто в нем староста?

С вежливой сдержанностью она рассказала ему о себе.

Ребекка уже много раз видела страдания, кровь и гибель людей, видела, как Хелен Хирш волочили за волосы, и ее саму ждала смерть, если она случайно защемит заусеницу на пальце Амона. И все же этот юноша смог воскресить в ней воспоминания о девичестве и о застенчивости.

– Я приду поговорить с вашей матерью, – пообещал он.

– У меня нет матери, – прошептала Ребекка.

– Тогда я поговорю со старостой.


Вот так и начались их романтические отношения – с разрешения старших, словно в их распоряжении был весь мир и вдоволь времени.

Поскольку он был до удивления целомудрен, они даже не целовались. Впервые раз они обнялись под крышей дома Амона.

Это произошло после сеанса маникюра. Ребекка, согрев у Хелен воды и получив от нее кусочек мыла, поднялась наверх, в комнатку, предназначенную для ремонта, где собиралась постирать блузку и смену нижнего белья. Стирать ей пришлось в железной миске, из которой она завтра будет есть суп.

Она увлеченно плескалась в хлопьях мыльной пены, когда появился Иосиф.

– Что ты здесь делаешь? – спросила она его.

– Я должен снять размеры комнаты, – сказал он, – для ремонта. А почему ты здесь?

– Легко догадаться, – ответила Ребекка с улыбкой. – Но, пожалуйста, не говори так громко.

Он легко двигался по комнате, быстро прикладывая метр к плинтусам.

– Осторожнее, – предупредила она его, беспокоясь, как бы комендант не счел его поведение нарушением установленных правил.

– Коль скоро я уже здесь, – сказал он ей, – могу и с тебя снять мерки…

Он измерил длину ее руки и расстояние от ямочки на затылке до талии. Она не возражала, когда его пальцы касались ее. Но после того, как, обнявшись, они на несколько секунд застыли в объятиях, она приказала ему уходить. Здесь было не то место, где можно нежничать средь бела дня…


В Плачуве встречались и другие истории любви, даже среди эсэсовцев, но они, конечно же, не были пронизаны таким солнечным светом, как этот роман двух неискушенных сердец Иосифа и Ребекки.

Например, однажды обершарфюрер Альберт Хайар, который убил врача гетто Розалию Блау и пристрелил Диану Рейтер, когда осел фундамент одного из бараков, влюбился в еврейку-заключенную. Дочка Мадритча была буквально очарована еврейским мальчиком из Тарнува – он работал на фабрике Мадритча в Тарнуве до тех пор, пока в конце лета специалист по ликвидации гетто Амон Гет предал Тарнув той же участи, на которую он обрек Краков. Теперь этот мальчик оказался на фабрике Мадритча в Плачуве, и девушка могла его навещать. Но из их отношений ничего хорошего не могло получиться. У заключенных были убежища и укрытия, в которых могли встречаться супруги и любовники. Но все: и законы рейха, и своеобразный кодекс поведения, принятый среди заключенных, – препятствовало роману между фройляйн Мадритч и ее молодым человеком. То же произошло, когда честный и достойный Раймонд Титч влюбился в одну из своих машинисток, он испытывал к ней нежное, страстное, но совершенно безнадежное чувство…

Что же касается обершарфюрера Хайара, то Амон лично приказал ему не валять дурака. Поэтому Альберт, пойдя со своей девушкой на прогулку в лесок, с чувством искреннего сожаления пустил ей пулю в затылок.


Смерть осеняла своими крылами и страсти среди эсэсовцев. Генри Рознер, скрипач, и его брат, аккордеонист Леопольд, радовавшие венскими мелодиями гостей, собиравшихся за обеденным столом у Амона Гета, хорошо знали об этом.

Как-то вечером на обеде у коменданта оказался высокий стройный мрачноватый офицер ваффен СС и, подвыпив, стал просить братьев Рознеров исполнить венгерскую песню «Печальное воскресенье». Эта песня звучала как эмоциональный выплеск страданий юноши, который решил покончить с собой из-за любви. Подобные настроения, как подметил Генри, вообще были свойственны эсэсовцам, когда они предавались отдыху. В Венгрии, Польше и Чехословакии стоял вопрос о запрещении этой песни, что говорило о той популярности, какой она пользовалась в тридцатые годы, – принято было думать, что она стала причиной нескольких самоубийств офицеров из-за несчастной любви. Молодые люди, прежде чем разнести себе голову, оставляли в предсмертных записках несколько строк из этой песни. Песня была внесена в проскрипционные списки Министерства пропаганды рейха. И вот теперь этот высокий элегантный гость, у которого в его возрасте уже должны быть дети-подростки, охваченный приступом каких-то воспоминаний, подошел к Рознерам и сказал: «Сыграйте “Печальное воскресенье”». Хотя доктор Геббельс запретил ее исполнение, никто в этом заброшенном углу Южной Польши не осмелился бы спорить с боевым офицером СС, полным печали о своей прошедшей любви.

Гости потребовали исполнить песню раза четыре или пять, и мрачное предчувствие охватило Генри Рознера. Никто в Европе лучше краковского еврея Генри Рознера не знал, какой мощью воздействия обладают волшебные звуки скрипки, ибо он был родом из семьи, где умение играть на скрипке было не столько усвоено, сколько унаследовано, как статус «когана» – наследственного служителя религии. И, как он потом вспоминал, именно в эти секунды в голове его мелькнула мысль: «Господи, если у меня есть такая власть – сделай так, чтобы этот сукин сын покончил с собой!»

Запрещенная музыка «Печального воскресенья» была повторена несколько раз; Леопольд аккомпанировал, глядя на него взглядом, полным грустной меланхоличности.

Генри обливался потом, не сомневаясь, что их музыка вызовет смерть офицера, и тогда Амон Гет вытащит их к задней стенке виллы и пристрелит. Но остановиться он уже не мог – песня захватила его. Не обращая внимания на пьяную болтовню Боша и Шернера, Чурды и Амона, офицер смотрел прямо в глаза Генри, словно был готов в любую секунду вскочить и крикнуть: «Именно так, господа! Скрипач совершенно прав. Нет никакого смысла выносить такую тоску», – и застрелиться у всех на глазах.

Рознеры продолжали бесконечно повторять мелодию. В другое время Амон Гет давно бы рыкнул: «Хватит!»

Но он почему-то молчал.

Наконец гости, поднявшись, вышли на балкон. Генри с братом перешли на легкие мелодии фон Суппе и Легара, исполняя чуть ли не все оперетты целиком. Затем все вернулись к столу. На балконе остался только один гость.

Примерно через полчаса вечеринка была прервана выстрелом – офицер разнес себе голову.


Разной была любовь в Плачуве.

Блохи, вши и тревоги, болезни и убийства.

И в средоточии этого мрачного бытия Иосиф Бау и Ребекка Танненбаум плели изящные фигуры своего брачного танца.


Однако из-за сплошных снегопадов Плачув претерпел изменение своего статуса, которое коснулось всех влюбленных в пределах, очерченных колючей проволокой. В самые первые дни 1944 года все Konzentrationslager (концентрационные лагеря) были переведены в распоряжениеГлавного административно-хозяйственного управления СС под руководством генерала Пола в Ораниенбурге, предместье Берлина. И добавочные лагеря вроде «Эмалии» Оскара Шиндлера подверглись той же участи. Полицейское начальство в лице Шернера и Чурды потеряло всякую власть над ними. Выплаты за рабочую силу – заключенных, которых использовали на своих предприятиях Оскар и Мадритч, шли теперь не на Поморскую, а в контору генерала Рихарда Глюка, главы секции D – «Концентрационные лагеря» – в ведомстве Пола. Теперь Шиндлеру, если понадобится, приходилось ездить не на Поморскую и не к коменданту Гету, не приглашать запросто к обеду генерала Шернера, а выходить на связь с определенными официальными лицами в огромном бюрократическом комплексе Ораниенбурга.


Оскар сразу воспользовался возможностью съездить в Берлин и встретиться с людьми, которым предстояло иметь с ним дело.

Ораниенбург начинал свое существование как концентрационный лагерь. Теперь он превратился в скопище административных строений. В этих кабинетах тщательно регулировался каждый аспект жизни и смерти узников, содержащихся в тюрьмах и лагерях.

Рихард Глюк после консультаций с Полом взял на себя ответственность устанавливать баланс между рабочей силой и кандидатами в газовые камеры, решая уравнение, в котором «икс» обозначал рабов, а «игрек» – тех, кого ждала смерть.

Глюк установил порядок процедур на каждый случай, из его департамента выходили памятные записки, чей невыразительный сухой жаргон выдавал знатоков своего дела.

Главное административно-хозяйственное управление СС

Управление секции D (концентрационные лагеря)


Комендантам концентрационных

лагерей Дахау, Заксенхаузен,

Бухенвальд, Майданек, Аушвиц I–III,

Гросс-Розен, Штутгоф, Равенсбрюк


Группенлейтеру района Риги


Группенлейтеру района Кракова

(Плачув)


Количество заявлений комендантов лагерей по поводу наказаний кнутом в случае саботажа выпуска военной продукции со стороны заключенных продолжает возрастать.

Я считаю, что в будущем во всех доказанных случаях саботажа (должен быть приложен рапорт управляющего) необходимо карать их повешением. Экзекуция должна иметь место в присутствии всего наличного состава рабочей силы. Причина казни, которая служит средством устрашения, должна быть широко объявлена.

(Подпись)

Оберштурмфюрер СС

В этой удивительной канцелярии учитывалось даже, какова должна быть длина волос заключенных, прежде чем они будут изъяты с целью использования в экономике для производства «ворсистых носков для команд подводных лодок, а также стелек для обуви служащих железных дорог рейха»; другие же чиновники дебатировали, нужно ли рассылать «свидетельства о смерти» во все восемь департаментов или же следует просто ставить индекс и присовокуплять к тому или иному личному делу.

И вот здесь-то герру Оскару Шиндлеру из Кракова пришлось объяснять положение дел в своем маленьком промышленном комплексе в Заблоче. Для общения с ним нашелся лишь какой-то чиновник среднего ранга, ведающий личным составом.

Оскара это не расстроило. Есть эксплуататоры еврейской рабочей силы, куда более крупные, чем он. Настоящие гиганты, как Крупп или «И. Г. Фарбен индустри». Или взять кабельный завод в Кракове – Вальтер Ц. Тоббенс, варшавский промышленник, которого Гиммлер мечтал затащить в вермахт, использует рабочую силу в куда больших размерах, чем герр Шиндлер. Были еще сталеплавильное производство в Сталевой Воле, авиационные заводы в Будзыне и Закопане, предприятие Штайер-Даймлер-Патч в Радоме…

Но у чиновника средней руки на столе лежал план «Эмалии». «Я надеюсь, – вежливо сказал он, – вы не собираетесь расширять пределы своего лагеря. Это невозможно без опасности вызвать эпидемию тифа».

Оскар небрежно отмахнулся от этого предположения:

– Я заинтересован лишь в неизменности состава рабочей силы. На эту тему я переговорил со своим приятелем, полковником Эрихом Ланге…

Это имя, как знал Шиндлер, кое-что значило в СС. Он представил письмо от полковника, и чиновник погрузился в его чтение.

В кабинете было тихо, из других помещений доносился лишь скрип перьев, шелест бумаг и тихие серьезные разговоры, словно никто из присутствующих не догадывался, что следствием этой их тихой деятельности станут потоки слез и рыданий…

Полковник Ланге был достаточно влиятельным человеком: руководитель штаба Инспекции по делам вооруженных сил в штаб-квартире армии в Берлине. Оскар встретился с ним на приеме у генерала Шиндлера в Кракове. Они сразу прониклись симпатией друг к другу. Случалось, на таких приемах кто-то, как ему казалось, чувствовал в другом человеке некое какое-то неприятие гитлеровского режима, и тогда они уединялись в уголке, чтобы проверить друг друга и, если повезет, завязать дружеские отношения. Эрих Ланге испытал потрясение, побывав в лагерях, созданных при различных предприятиях в Польше, – например, производство «ИГ Фарбен» в Буне, где надсмотрщики не знали иных слов, кроме рожденных в СС требований «работать быстро!». Они заставляли заключенных носить мешки с цементом бегом, а трупы умерших от голода и надорвавшихся на работе скидывали в траншеи, выкопанные для прокладки кабелей, где вместе с кабелями и заливали цементом. «Вы здесь не для того, чтобы жить, а чтобы сдохнуть в цементе», – говорил новичкам управляющий. Услышав эти слова, Ланге почувствовал, что и на нем лежит проклятие…


Письму Ланге в Ораниенбург предшествовали несколько телефонных звонков, которые имели цель создать определенное представление: герр Шиндлер, производя котелки и полевые кухни, а также 45-миллиметровые противотанковые снаряды, пользуется в Инспекторате репутацией «неутомимого борца за наше национальное выживание». Герр директор «Эмалии» сплотил вокруг себя коллектив высококвалифицированных специалистов, который ни в коем случае не позволит нанести урон той работе, которая ведется под руководством герра Шиндлера!

На чиновника письмо произвело впечатление, и он сказал, что хотел бы откровенно поговорить с герром Шиндлером. Пока не планируется менять статус или состав населения лагеря в Заблоче, сказал он. Тем не менее, герр директор должен понимать, что ситуация с евреями, даже опытными производителями вооружения, всегда чревата риском. Взять, например, наши собственные предприятия: «Остиндустри», компания СС, использует заключенных на торфоразработках, на щеточной фабрике, на плавильном производстве в Люблине, на заводе по производству оборудования в Радоме, на скорняжном в Травниках. Но остальные подразделения СС постоянно ведут истребление рабочей силы, да так эффективно, что «Ости» не в состоянии поддерживать производство! Точно так же в центрах уничтожения – лагерях смерти – администрация никак не может добиться выделения соответствующего процента от числа заключенных для работ непосредственно по обслуживанию предприятия, всех расстреливают или травят газом подчистую. Ситуация влечет за собой оживленную переписку, но с этой публикой, эсэсовцами, ничего нельзя поделать!

– Конечно, – сказал чиновник, барабаня по письму, – постараюсь сделать для вас все, что в моих силах.

– Я понимаю ваши проблемы, – с сияющей улыбкой Шиндлер посмотрел на эсэсовца. – И если я могу каким-то образом выразить свою благодарность…


В итоге Оскар покинул Ораниенбург, заручившись хоть какой-то гарантией, что его лагерь на заводском дворе продолжит свое существование.

Новый статус Плачува ударил по любящим парам: теперь и здесь, как в тюрьме, мужчины были отделены от женщин – как и предписывалось рядом памятных записок Главного административно-хозяйственного управления СС. По заграждениям между мужской и женской секциями, круговой ограде, заграждениям вокруг промышленного сектора был пущен электрический ток. И уровень напряжения, и промежутки между проводами, и количество изоляторов – все было предписано директивами Главного управления.

Амон и его офицеры не замедлили отметить преимущества нового порядка для поддержания дисциплины. Теперь в любое время суток человека можно было ставить навытяжку в пространство между внешней оградой, через которую было пущено высокое напряжение, и внутренней, не находящейся под током. Даже если наказанных начинало качать от усталости, они старались стоять по стойке «смирно», ни на миг не забывая, что в паре дюймов от их спин течет ток в несколько сотен вольт. Например, Мундеку Корну, который вернулся в лагерь вместе с рабочей партией, из которой исчез один заключенный, пришлось стоять в этом узком пространстве целые сутки…


Но, кажется, невозможность от конца вечерней переклички до утреннего пробуждения преодолеть препятствие, разделяющее мужчин и женщин, была для заключенных еще мучительней, чем риск коснуться проволоки с высоким напряжением. Время общения было сведено до короткого промежутка общей толкотни на аппельплаце – пока не прозвучит резкая команда строиться. Распоряжение Главного управления СС генерала Пола заставило заключенных прибегнуть к птичьей стратегии общения. Каждая пара изобретала свой собственный сигнал и высвистывала его среди толпы, стараясь уловить ответ в мешанине сходных звуков.

Такую тайную мелодию придумала и Ребекка Танненбаум. И роман ее с Иосифом стал набирать обороты.

Каким-то образом Иосиф раздобыл на складе одежду скончавшейся женщины. И часто после окончания переклички среди мужского состава он забирался в туалет, торопливо натягивал длинное платье и водружал на голову парик, предписываемый замужним женщинам для обязательного ношения иудейскими ортодоксами. В таком виде он, выйдя на улицу, пристраивался к женской колонне. Вкупе с другими 13 тысячами женщин он проходил за ограду женского лагеря, где просиживал ночи в тридцать седьмом бараке в обществе Ребекки.


Пожилые кумушки этого барака обожали обсуждать Иосифа. Коль скоро Иосиф предпочитал традиционную процедуру ухаживания, они взяли на себя столь же традиционную роль дуэний. Иосиф произвел на них самое хорошее впечатление, и они одобряли его церемонное поведение, которое было в ходу до войны. Со своих высоких четырехэтажных нар они любовались на этих двоих влюбленных детей, пока не засыпали. И если кто-то из них думал, что молодежи не стоило бы так уж церемониться друг с другом, ведь не так часто в лагере выпадают ночи, когда они могут быть вместе, – вслух это не произносилось. Когда влюбленные, наворковавшись, решали немного отдохнуть, две пожилые женщины ложились вместе, рядом, на одни нары, чтобы освободить Иосифу место для сна. И неудобства, и запахи других тел, и опасения, что на тебя переползет вошь, – все это было не важно по сравнению с самоуважением, вытекавшим из чувства, что отношения молодых людей развиваются по старинным добродетельным правилам…


В конце зимы Иосиф, на рукаве которого красовалась повязка работника строительного отдела, вооружившись металлическим метром, вышел на полоску до странности девственного снега между внутренней оградой и барьером под током и, ежась под взглядами охранников на вышках, сделал вид, что его привела на ничейную полосу профессиональная необходимость.

На самом деле его привела сюда любовь – у основания бетонного столба, поддерживавшего вязку фаянсовых изоляторов, появилось несколько первых в этом году цветочков. Используя металлический штырь, он подтянул их к себе, сорвал и засунул под куртку. Цветы он пронес через весь лагерь до Иерусалимской.

Он проходил мимо виллы Амона, согревая их на груди, когда в дверях появилась башнеобразная фигура хозяина, спускавшегося по ступенькам.

Иосиф Бау остановился.

Это было самым опасным – столкнуться с Амоном Гетом, когда он вышел на охоту. Иосиф оцепенел. Его охватил ужас при мысли, что сердце, которое он с такой искренностью и страстью отдал осиротевшей Ребекке, сейчас станет очередной мишенью для револьвера коменданта…

Но Амон Гет прошел мимо, не обратив внимания ни на него, ни на бесполезный метр, который он держал в руках.

Иосиф Бау понял, что ему повезло. Очень повезло!

Никто не мог избежать внимания Амона Гета, когда он выходил на охоту за людьми. Однажды комендант в форме для стрелковых упражнений неожиданно вошел в лагерь через задние ворота и обнаружил в гараже девочку по фамилии Варенхаупт, которая, забравшись в лимузин, смотрелась в зеркало заднего вида. Стекла машины, которые ей предстояло почистить, все еще были грязными…

За это он ее и убил.

Такая же судьба постигла и мать с дочерью, которых Амон Гет заметил через окно кухни. Они слишком медленно чистили картошку. Облокотившись на подоконник, он пристрелил обеих.

Почему же сейчас, когда на глаза ему попался ненавистный еврей-чертежник, застывший столбом с железным метром в руках, Амон прошел мимо?!

Иначе, как чудом, это нельзя было объяснить.


Бау ощутил прилив необыкновенного счастья и желания отметить свою удачу каким-то необыкновенным, возвышенным поступком. Женитьба – это, без сомнения, будет самым возвышенным из всех!

Вернувшись в административный корпус, он взлетел по ступенькам и ворвался в кабинет Штерна. Там он нашел Ребекку и попросил ее выйти за него замуж.

– И как можно скорее! – услышала счастливая Ребекка.

Этим же вечером, все в том же наряде покойницы, он «нанес визит» своей матери и совету дуэний в тридцать седьмом бараке.

Для создания молодой семьи не хватало только рабби. Но если раввины и оказывались здесь, то уже через несколько дней отправлялись в Аушвиц, чтобы завершить свой путь в пылающих топках. За такой короткий срок соблюсти по всем правилам киддушин и ниссуин[8] было невозможно.


И все-таки Иосиф женился на Ребекке одним воскресным вечером, когда стояли жуткие февральские холода. Вела церемонию госпожа Бау, мать Иосифа. Они были родом из евреев-реформаторов, так что обошлись без традиционного брачного контракта, который следовало произносить на арамейском языке. В мастерской Вулкана друг-ювелир ухитрился изготовить для них два кольца из серебряной ложки, которую миссис Бау прятала до этого под стропилами крыши. В бараке Ребекка семь раз обошла вокруг Иосифа, а тот раздавил пяткой стекло – перегоревшую лампочку, позаимствованную в строительном отряде.

Паре отвели место на самом верху яруса коек. Чтобы обеспечить им хотя бы условное уединение, завесили их «спальню» одеялами. В темноте, сопровождаемые грубоватыми шуточками, Иосиф и Ребекка вскарабкались к себе.

На всех свадьбах в Польше принято позубоскалить по поводу неопытных влюбленных. Если приглашенные на свадьбу гости были застенчивыми и воспитанными людьми, то по традиции для этой роли приглашали профессионального шута и весельчака.

Этим вечером в бараке женщины, которые в 20-х и 30-х годах смущались, слушая на свадебных застольях рискованные шуточки затейника и глядя на покатывающихся от хохота мужчин, позволили себе от души повеселиться, взяв на себя обязанности отсутствующих и убитых свадебных шутов…


Иосиф и Ребекка пробыли на верхнем ярусе не больше десяти минут, когда в бараке зажегся свет.

Глянув в щель между одеялами, Иосиф увидел в проходе унтерштурмфюрера Шейдта. Острое и страшное чувство надвигающегося рока охватило Иосифа. Эсэсовцы обнаружили, что он исчез из своего барака, и вот теперь худший из всех надзирателей явился разыскивать его в бараке матери! Амон Гет сегодня чудом не заметил его в упор лишь для того, чтобы Шейдт убил его в свадебную ночь!

Иосиф знал, что подвергает смертельной опасности всех женщин в бараке: свою мать, свою невесту, свидетельниц, которые только что шутили и смеялись. Он начал тихо бормотать извинения, моля о прощении. Но Ребекка цыкнула на него, чтобы он замолчал. Она успела сдернуть закрывающий их нары полог из одеял, и теперь они ничем не отличались от других. В это ночное время, понадеялась юная супруга Иосифа, Шейдт не будет влезать на верхний ярус, если его к тому не спровоцируют. Да, Иосиф ухаживал за ней, как настоящий мужчина, но сейчас он повел себя как ребенок… Нужно его спрятать! Обитательницы нижних коек передали ей наверх свои тощие соломенные матрацы, чтобы сделать их брачное ложе более мягким. Ребекка решительно затолкала мужа в самый угол и завалила матрацами.

Шейдт прошел по бараку и исчез в задних дверях.

Свет погас.

В наступившей темноте до них донеслось несколько ободряющих соленых шуточек, и супруги Бау опять оказались наедине друг с другом.


Однако через несколько минут взвыли сирены. Все повскакивали с мест в темноте. Рев сирен однозначно дал понять Бау – эсэсовцы окончательно решили не дать свершиться его брачной ночи!

Получается, они и впрямь нашли его пустые нары в мужском блоке и теперь серьезно взялись искать его.

Внизу, в темном проходе, взволнованно метались женщины. Они тоже понимали, в чем дело: на верхнем ярусе хорошо были слышны их разговоры.

Его старомодная любовь убьет их всех. Старосту барака, которая так благородно пошла им навстречу, расстреляют первой, когда загорится свет и найдут новобрачного, обряженного в женские лохмотья…

Иосиф Бау собрал свой «маскировочный наряд», торопливо поцеловал жену, спустился на пол и выскользнул из барака.

Снаружи стояла тьма, пронизанная воем сирен. Меся грязный снег, он побежал, держа под мышкой свою куртку.

Если вспыхнет свет – его сразу увидят с вышек!

Но ему почему-то казалось, что он успеет проникнуть за ограждение, что как-то пролезет сквозь него. А уж очутившись в мужском бараке, он что-то сочинит: мол, понос прихватил, приходится то и дело бегать в туалет, вот он и побежал, а там он поскользнулся на полу, ударился головой и пришел в себя только от воя сирен…


Задыхаясь от бега, он понял: если его поразит током, никто не узнает, кого из женщин он посещал.

У него совсем выскочило из головы, что, если даже он, обуглившись, повиснет на проводах, на аппельплаце будут проведены показательные казни – и Ребекке придется выйти из строя.

На всем протяжении ограды между мужским и женским секторами лагеря в Плачуве было протянуто девять проводов под током. Иосиф Бау прикинул, что должен найти опору для ног где-то в районе третьего снизу и со стремительностью крысы проскользнуть между ними.

Но он замешкался.

На миг ему показалось, что холод металла, обжегший пальцы, – это первый импульс поразившего его напряжения. Но тока в ограде не было. Освещение вырубилось.

Иосиф Бау, распростертый по ограде, не пытался понять причин, по которым отсутствовало напряжение. Перевалившись наконец через верх, он свалился на территорию мужского лагеря.

«Ты женатый человек», – сказал он себе.

Рысью, пригнувшись к земле, Иосиф добрался до туалета у душевой. «Ужасный понос, герр обершарфюрер». Он стоял среди зловония и с трудом переводил дыхание.

Невнимание Амона в день, когда он нес цветы… брачная церемония, окончания которой он едва дождался и после которой им дважды помешали… Шейдт и сирены…

Постепенно приходя в себя, откашливаясь, он задавал себе вопрос: сможет ли он и дальше выносить мучительную неопределенность этого существования?

Как и многие другие здесь, в лагере, он жаждал, чтобы наконец к нему пришло избавление.


Он успел одним из последних примкнуть к шеренге, выстроившейся перед бараком. Его колотило, но он не сомневался, что староста успеет прикрыть его. «Да, герр унтерштурмфюрер, я дал заключенному Бау разрешение отлучиться в туалет».

Но они искали вовсе не его, а троих молодых сионистов, которые совершили побег на грузовике с продукцией обойной фабрики, где они набивали морской травой чехлы матрацев для вермахта.

Глава 27

28 апреля 1944 года Оскар, бросив взгляд на себя в зеркало, был вынужден признать, что к тридцать шестому дню рождения он несколько раздался в талии. Но по крайней мере сегодня, когда он обнимал девушек, никто не осмелился бы поставить ему это в укор.

Должно быть, информатор из числа немецких техников был обескуражен, увидев, что СС отпустило Шиндлера и с Поморской, и из тюрьмы Монтелюпич, хотя считалось, что и то, и другое заведение не поддаются ничьему влиянию.

Эмили прислала ему обычное поздравление из Чехословакии, а Ингрид и Клоновска преподнесли ему подарки.

Жизнь Оскара почти не претерпела изменений за те четыре с половиной года, что он провел в Кракове. Ингрид по-прежнему исполняла роль наперсницы, Клоновска была подружкой, а Эмили – отсутствующей женой. Страдания, которые испытывала каждая из них, так и остались неизвестными ему, но не подлежало сомнению, что, вступая в свой тридцать седьмой год, Оскар столкнулся с некоторым охлаждением отношений с Ингрид; что Клоновска, продолжавшая оставаться преданным другом, соглашалась лишь на отдельные случайные встречи, и только Эмили продолжала считать, что их брак носит нерушимый характер.

Пока же все они продолжали получать от него подарки, а он – прислушиваться к их советам.


В праздновании дня рождения Оскара Шиндлера приняли участие многие люди. Комендат лагеря Плачув Амон Гет разрешил Генри Рознеру вместе с его скрипкой отправиться вечером на Липовую в сопровождении охранника из украинцев, который обладал лучшим во всем гарнизоне баритоном. Амону нравилось то, как развиваются их отношения с Шиндлером. В обмен на свою неизменную поддержку лагеря на «Эмалии» Амон недавно попросил разрешение пользоваться «Мерседесом» Оскара – и тут же получил постоянно. Это была не та развалина, которую Оскар приобрел у Йона и которая находилась в его распоряжении всего лишь день, это была самая шикарная машина из гаража «Эмалии».

Сольный концерт состоялся в кабинете Шиндлера. Он доставил всем немалое удовольствие, кроме, как показалось окружающим, самого именинника. Глядя на него, можно было подумать, что он устал от общества.

Когда певучий украинец отправился в туалет, Оскар излил Генри причины своей подавленности: его беспокоят военные известия. Вскоре последует всеобщее смятение – хотя русские армии остановлены пока в припятских болотах, но это ненадолго, фронт уже недалеко от Львова.

Опасения Оскара удивили Генри Рознера.

– Да неужели ты не понимаешь, – удивился Шиндлер, – что, если русских не остановят, это будет означать конец всему?

– Я много раз просил Амона, чтобы он разрешил тебе переселиться сюда, – сообщил Оскар Рознеру. – Тебе, твоей жене и ребенку. Он и слышать об этом не хочет. Он тебя очень ценит. Но рано или поздно…

Генри был благодарен Шиндлеру за заботу, но отмахнулся: в Плачуве его семья пользуется относительной безопасностью. Вот однажды, например, его золовку Гет застал, когда она курила за работой, и приказал казнить ее. Но один из рядовых эсэсовцев позволил себе обратить внимание герра коменданта, что эта женщина – миссис Рознер, жена Рознера-аккордеониста.

– Ага, – сказал Амон и простил ее.

– Но помни, девочка, что я не разрешаю курить за работой.


Тем же вечером Генри рассказал Оскару, что именно снисходительное отношение Амона к братьям Рознерам, заставившее поверить, что они находятся под защитой своих музыкальных талантов, заставило его с женой принять решение – забрать в лагерь их восьмилетнего сына Олека. До этого он скрывался у друзей в Кракове, но с каждым днем это становилось все более и более опасным.

Польдек Пфефферберг взялся тайно провезти мальчишку в лагерь на грузовике, который должен был привезти из города инструменты. Его едва не обнаружила украинская охрана у ворот, за пределами которых он был правонарушителем, и его существование нарушало правила межрасового объединения, установленные в данном генерал-губернаторстве рейха.

Ноги Олека торчали из ящика, лежавшего на полу между лодыжками Польдека.

– Герр Пфефферберг, герр Пфефферберг, – услышал Польдек, пока украинец обыскивал кузов, – у меня ноги вылезли…

Одним движением Пфефферберг прикрыл худые мальчишечьи лодыжки.

Все закончилось благополучно, и внутри лагеря Олек быстро затерялся среди группы ребятишек, многие из которых даже не числились в тюремных списках. На их присутствие смотрели сквозь пальцы. К Олеку терпимо относился и младший персонал лагеря.

Беседуя с Шиндлером, Генри уже мог бы и посмеяться над этой историей, однако в его голосе еще слышалось беспокойство. Реакция Шиндлера была полна возмущения, яростная жестикуляция сменила ту легкую алкогольную меланхоличность, которая владела им весь вечер. Он схватил кресло за спинку и вознес его над головой, примеряясь к портрету Гитлера. Долю секунды казалось, что он готов расколотить его вдребезги!

Вдруг, качнувшись на пятках, он аккуратно поставил кресло обратно на все четыре ножки и, примерившись, так пустил его по полу, что оно врезалось в стенку.

Затем сказал:

– Они там собираются сжигать трупы, не так ли?

Генри сморщился, словно комнату наполнило зловоние.

– Они уже начали, – признал музыкант.


Теперь Плачув стал – если пользоваться чиновничьей лексикой – концентрационным лагерем, и его обитатели обнаружили, что встречи с комендантом Амоном Гетом уже не несут в себе такой опасности: руководство в Ораниенбурге не поощряло бесконтрольные расправы. Дни, когда за нерадивую чистку картошки убивали на месте, вроде бы миновали.

Теперь казнь должна была быть результатом соответствующей процедуры. Отчет о слушании в трех экземплярах пересылался в Ораниенбург. Приговор должен быть утвержден не только генералом Глюком, но и департаментом W (экономики) генерала Пола. Ибо если комендант приговаривал к смерти крайне необходимых для производства рабочих, ему приходилось выплачивать за это департаменту компенсацию. Например, предприятие по выпуску фарфоровых изделий в Мюнхене, которое использовало труд рабов из Дахау, недавно выставило требование на выплату тридцать одной тысячи восьмисот рейхсмарок, потому что «в результате эпидемии тифа, которая длилась с января 1943 года, в наше распоряжение не поступала рабочая сила из числа заключенных с 26 января 1943 года до 3 марта 1943 года. Исходя из вышесказанного, нам полагается компенсация в соответствии со ст. 2 Уложения о возмещении производственных затрат…».

Департамент с особой неохотой выкладывал компенсацию, если недостаток рабочей силы объяснялся излишним рвением эсэсовцев, всегда готовых открыть огонь.

И чтобы избежать бумажной волокиты и осложнений в департаменте, Амон Гет большую часть времени теперь держал руки за спиной. Те, кто в нарушение распорядка и правил попадался ему на глаза весной и в начале лета 1944 года, каким-то образом догадались, что им теперь дарована несколько большая безопасность, хотя, конечно, они ничего не знали ни о департаменте W, ни о генералах Поле и Глюке. Это ослабление напряжения казалось столь же загадочным, как и прежние припадки бешенства у коменданта лагеря.


Тем не менее, как Генри Рознер подтвердил Оскару, теперь им приходилось заниматься захоронением трупов в Плачуве. Готовясь к русскому наступлению, СС вынуждено было упразднить лагеря смерти на Востоке. Треблинка, Собибор были эвакуированы еще прошлой осенью, заключенные почти полностью были истреблены. Ваффен СС получили приказ взорвать все газовые камеры и крематории, не оставив от них ни малейшего следа, после чего их части перебросили в Италию – гоняться за партизанами. Огромный комплекс в Аушвице, который «выполнял на Востоке великую цель», был обречен – его крематорий предполагалось сровнять с землей. Когда от него не осталось бы и следа, свидетельства мертвых стали бы лишь шепотом ветерка, посыпающего серым пеплом осиновые листья…


В Плачуве дела обстояли куда сложнее, ибо его мертвецы были раскиданы по разным местам. В силу слишком рьяного исполнения эсэсовцами приказа убивать весной 1943 года, тела заключенных редко сбрасывали в общие могилы в лесу. Зачастую мертвецов зарывали там же, где они были убиты…

И теперь отдел D приказал коменданту лагеря Амону Гету найти их всех.

Оценка количества трупов колебалась в широком диапазоне. Польские публикации, основанные на трудах Главной комиссии по расследованию нацистских преступлений в Польше и на других источниках, утверждали, что через Плачув и его пять дополнительных лагерей прошло до ста пятидесяти тысяч заключенных, многих из которых периодически переправляли в другие места. Исходя из этой цифры, поляки считали, что тут погибло около восьмидесяти тысяч человек – главным образом, в ходе массовых казней на Чуйовой Гурке или же от эпидемий.

Эти цифры не кажутся достоверными тем выжившим заключенным Плачува, которым приходилось делать ужасающую работу по сжиганию мертвецов. Они рассказывают, что количество эксгумированных трупов колебалось от восьми до десяти тысяч в день. Столь серьезный разрыв между двумя оценками сужается, если учесть, что казни поляков, цыган и евреев продолжались и на Чуйовой Гурке, и в других местах вокруг Плачува большую часть года и что сами эсэсовцы практиковали обычай сразу же сжигать трупы после массовых казней у австрийского форта. Кроме того, Амону Гету не удалось добиться успеха по вывозу всех тел из окружающих лесных посадок. Несколько тысяч тел было найдено в ходе послевоенных раскопок, да и сегодня в пригородах Кракова близ Плачува нет-нет да и находят кости, когда роют котлованы под фундаменты домов.


Оскар Шиндлер увидел ряд кострищ, разложенных на гребне холма над мастерскими, когда в день своего рождения посетил лагерь.

Когда через неделю он снова очутился в нем, бурная активность на месте захоронений продолжала набирать обороты. Мужчины-заключенные, прикрывая рты самодельными масками, кашляя и задыхаясь, продолжали выкапывать трупы. Их тащили на одеялах и досках, везли на тачках и укладывали на пылающие бревна. Когда штабель тел, уложенных слой за слоем, достигал высоты плеча взрослого человека, его поливали горючим и поджигали.

Леопольд Пфефферберг не мог скрыть ужаса, видя, как в треске пламени мертвецы словно «оживали»: их тела, содрогаясь, принимали сидячее положение, отбрасывали горящие поленья – они простирали к людям свои конечности и в последнем отчаянном крике открывали рты…

Молодой эсэсовец из команды вошебойки метался среди костров, размахивая пистолетом и выкрикивая какие-то сумасшедшие приказы.

Прах сгоревших оседал на волосах и на одежде, черным слоем опускался на листья в саду виллы младших офицеров.


Оскар был поражен, убедившись, что личный состав воспринимал пепел, висевший в воздухе и скрипевший на зубах, как нечто обыденное, вроде неизбежных промышленных осадков.

Амон вместе с Майолой разъезжал верхом среди погребальных костров, и оба они, возвышаясь в седлах, демонстрировали невозмутимое спокойствие. Лео Йон взял с собой двенадцатилетнего сына, который, пока отец был занят своим чудовищным делом, ловил головастиков в лужах на заболоченных полянках в лесу.

Треск пламени и зловоние совершенно не мешали им.

Оскар, откинувшись на спинку сиденья за рулем своего «БМВ», поднял стекла и, прижимая ко рту и носу платок, думал, что, может быть, именно в этот момент вместе с остальными трупами, трупами заключенных, сжигают Спиру и его команду.

В прошлое Рождество все полицейские гетто были уничтожены вместе с семьями, как только Симха Спира и его подручные закончили помогать очистке гетто. Всех их, вместе с женами и детьми, доставили сюда на исходе холодного дня, и до заката солнца все они были расстреляны. Уничтожены были все: и самые преданные (Спира и Зеллингер), и самые неблагонадежные. И Спира, и застенчивая фрау Спира, и туповатые дети Спиры, которых так терпеливо обучал Пфефферберг, – все они, обнаженные, очутились под дулами винтовок, сотрясаясь дрожью и прижимаясь друг к другу, а наполеоновская форма Спиры, валявшаяся у входа в форт, теперь была всего лишь кучей лохмотьев, которым предстояло отправиться на переработку.

А Спира все еще продолжал уверять остальных, что этого не может быть…


Эта экзекуция поразила Шиндлера еще и тем, что он в очередной раз убедился: ни покорность, ни раболепие, ни предательство – ничто не может гарантировать евреям, что они останутся в живых.

И теперь семейство Спиры сжигали столь же равнодушно, как и обычных лагерных узников.


Убили даже Гаттерсов!

Это произошло после обеда у Амона Гета год назад. Шиндлер уехал пораньше и лишь позже узнал, что случилось после его отъезда.

Почему-то Йон и Нейшел принялись в тот вечер подтрунивать над Бошем. Они считали его трусишкой и нытиком. И пусть не треплется, что он, мол, ветеран, подначивали они, – только и умеет, что рыть окопы, этим и занимался всю жизнь! Тоже мне «ветеран»! Они, мол, никогда не видели, чтобы он кого-нибудь расстрелял…

Эти издевательства продолжались несколько часов – обычное дело в подпитии. В конце концов, Бош приказал им доставить из барака Давида Гаттера с сыном и притащить из другого барака его жену с девчонкой. Давид Гаттер был последним президентом юденрата и оказывал немцам содействие буквально во всем – он никогда не показывался на Поморской с жалобами по поводу размаха последней акции или переполненных транспортов в Бельзец. Гаттер подписывал все, что угодно, и любое требование эсэсовцев считал разумным и обоснованным. Кроме того, Бош использовал Гаттера в качестве своего шпиона на территории Плачува и вне его, посылая Гаттера в Краков с грузами заново обтянутой мебели или с карманами, полными драгоценностей, которые предстояло спустить на черном рынке. И Гаттер послушно исполнял все указания, потому что он был подонком по природе, но главным образом потому, что считал – его покорность обезопасит жену и детей.

В два часа промозглой, стылой ночи еврейский полицейский Заудер, приятель Пфефферберга и Штерна, позднее пристреленный Пиларциком в ходе одной из офицерских пьянок, а тогда стоявший на страже у ворот женского лагеря, услышал, как Бош приказал Гаттерам улечься наземь около ворот. Дети плакали и молили о пощаде, но Давид Гаттер и его жена держались спокойно, понимая, что все бесполезно…

И теперь Шиндлер наблюдал, как все: Гаттеры, семья Спиры, бунтовщики, священники, дети, красивые девушки с бумагами об арийском происхождении – все они превращались в огромные кучи пепла, которые предстояло развеять по ветру на тот случай, если русские займут Плачув и найдут, что его тут слишком большое количество.

Позаботьтесь, было сказано коменданту Гету в инструкции из Ораниенбурга, об уничтожении в будущем всех трупов, а с нашей стороны к вам выезжает представитель инженерно-строительной фирмы из Гамбурга, чтобы определить место для возведения крематория. К тому времени оставшиеся трупы должны складироваться, ожидая своей очереди, в специально отмеченных могильниках.


Когда во время второго визита Оскар увидел обилие костров, полыхающих на Чуйовой Гурке, первым его желанием было не вылезать из автомобиля, надежной и здоровой немецкой машины, а сразу уехать домой. Вместо этого он пошел проведать друзей в мастерских, потом заглянул в кабинет Штерна. Ему казалось, что, наблюдая, как прах мертвых в виде пепла оседает на всех окнах, деревьях, волосах людей, все обитатели Плачува должны покончить с собой. Но, похоже, он единственный испытывал подавленность по этому поводу. Он не стал задавать ни одного из своих обычных вопросов, например: «Итак, герр Штерн, если бог создал человека по своему образу и подобию, какая раса больше всего напоминает его? Походят ли на него поляки больше, чем чехи?» Сегодня ему совершенно не хотелось дурачиться. Вместо этого он пробурчал: «С ума вы тут все посходили, что ли?!» Штерн ответил ему, что заключенные просто ведут себя, как и полагается заключенным. Делают свое дело и надеются, что останутся в живых.

– Я собираюсь вытащить вас отсюда, – отрезал Шиндлер и ударил сжатым кулаком по столу. – И собираюсь вытащить всех!

– Всех? – переспросил Штерн.

Он не поверил Шиндлеру – и ничего не мог с собой поделать. Массовое спасение, подобное тому, что описывались в Библии, как-то не вписывалось в эти безумные времена.

– Во всяком случае, вас, – ответил Шиндлер. – Вас.

Глава 28

В административном корпусе в распоряжении Амона было два человека, печатавших на машинке. Одной была молодая немка фрау Кохман, другим – старательный юный заключенный Метек Пемпер.

Какое-то время спустя Пемпер станет секретарем у Оскара, но летом 44-го года он работал в канцелярии коменданта лагеря и, как и любой, оказавшийся на этом месте, без особых надежд оценивал свои шансы остаться в живых.

Близкие контакты с Амоном Гетом у него установились столь же случайно, как и у Хелен Хирш. Пемпер попал к Гету после того, как кто-то отрекомендовал его коменданту: молодой заключенный в прошлом был студентом экономического факультета, отлично печатал на машинке и мог стенографировать на польском и немецком. Отдельно следует упомянуть о том, что он обладал необыкновенной памятью. Располагая такими способностями, он и оказался в Главном управлении Плачува в распоряжении Амона Гета и порой даже являлся по вызову к нему на виллу, чтобы писать под диктовку.

Ирония судьбы заключалась в том, что именно фотографическая память Пемпера в куда большей степени, чем показания других заключенных, способствовала тому, что Амона через некоторое время повесили в Кракове.

Но тогда Пемпер не мог допустить даже мысли, что наступит такое время! В 1944 году он мог только прикидывать, кто окажется жертвой на ближайшей перекличке, и не исключалось, что ею может стать он сам, Метек Пемпер…

За машинку его усаживали печатать, только когда не было под рукой фрау Кохман. Диктовать документы конфиденциального характера Амон предпочитал только ей, хотя она была далеко не столь опытна, как Метек, и куда медленнее печатала под диктовку. Порой Гету приходилось нарушать свои правила и звать Метека. И даже когда он сидел напротив коменданта с блокнотом на коленях, он не мог отделаться от противоречивых мыслей, раздиравших его. Первой была та, что все документы внутреннего характера и памятные записки, которые он запоминал до мельчайших подробностей, делают из него отличного свидетеля, если когда-либо состоится суд над проклятым Амоном. С другой стороны, он подозревал, что в конечном итоге Амон просто избавится от него, как от использованной копирки.

Тем не менее каждое утро Метек готовил дюжину наборов писчей бумаги и копирок не только для себя, но и для своей немецкой коллеги, фрау Кохман. После того как девушка заканчивала печатать, Метеку предписывалось уничтожить копировальную бумагу, но он сохранял ее и перечитывал тексты документов много раз. Записей он не делал, но еще со школьных дней знал, на что способна его память. И не сомневался, что если когда-нибудь его пригласят в трибунал, где он встретится с Амоном перед лицом суда, то удивит коменданта точной датировкой всех свидетельств его преступлений.

Пемперу довелось увидеть несколько поистине удивительных закрытых документов. Например, однажды он прочел памятную записку, касающуюся наказаний женщин плетьми. Руководству лагерей напоминалось, что наказание должно производить максимальный эффект. Привлечение к нему персонала СС «унижало достоинство» эсэсовцев, посему чешские женщины должны были наказывать словацких, а те, в свою очередь, чешек. Русских и полячек предлагалось использовать в том же порядке. Комендантам предписывалось пускать в ход воображение, дабы использовать на пользу делу все культурные и национальные различия.

Другой бюллетень напоминал, что комендант лагеря не имеет права возлагать на себя решение вопроса о смертном приговоре. Комендант должен получить подтверждение принятого решения телеграммой или письмом из Главного управления безопасности рейха. Амон так и поступил этой весной по отношению к двум евреям, которые сбежали из лагеря в Величке и которых он решил повесить. Из Берлина пришла телеграмма с разрешением, подписанная, как отметил Пемпер, доктором Эрнстом Кальтенбруннером, главой службы безопасности рейха.

А в апреле Пемперу попался на глаза меморандум, пришедший от генерала Маурера, шефа отдела по распределению рабочей силы секции «D» генерала Глюка. Маурер хотел получить от Амона Гета сведения, сколько венгров в данный момент содержится в Плачуве. Их предписывалось незамедлительно направить на завод вооружений – дочернее предприятие Круппа, производящее взрывчатку для артиллерийских снарядов в огромном производственном комплексе Аушвица. Учитывая то, что Венгрия только недавно стала германским протекторатом, эти венгерские евреи и противники режима были в лучшем состоянии, чем те, что провели уже несколько лет в гетто и тюремных застенках. Однако им тоже предстояло исчезнуть в мясорубке Аушвица. Предприятие не было готово принять их. А пока комендант Плачува получил письмо: если он сможет создать соответствующие условия для временного содержания семи тысяч заключенных, секция «D» будет ему искренне благодарна.

Ответ Гета, который Пемперу довелось увидеть и перепечатывать, гласил, что Плачув переполнен до предела и в его границах нет места для возведения новых строений. Тем не менее Амон готов был принять до десяти тысяч транзитных заключенных, если:

а) ему будет разрешено ликвидировать непродуктивные элементы в пределах лагеря;

б) он сможет вдвое уплотнить узниками уже имеющиеся площади.

Маурер ответил, что двойное уплотнение в преддверии лета чревато эпидемией тифа и что в идеале, в соответствии с правилами, на каждого заключенного должно быть не менее трех кубических метров воздуха. Но он, Маурер, склонен одобрить предложение Гета. Секция «D» посоветует Аушвицу-Биркенау – точнее, его отделу, занимающемуся уничтожением, – подготовиться к приему большой партии отбракованных заключенных из Плачува. В то же время Восточная железная дорога, разумеется, обеспечит своевременную подачу вагонов из-под скота прямо к воротам Плачува.

Амон же обязуется провести селекцию в пределах лагеря.

С благословения Маурера и секции «D» он сможет за день уничтожить больше жизней, чем Оскар Шиндлер, напрягая все свои усилия и прибегая к изощренным хитростям, продолжал сохранять на «Эмалии». Амон Гет дал селекции название Die Gesundheitaktion — акция здоровья.

Он организовал ее в виде веселой сельской ярмарки. Все началось утром 7 мая, в воскресенье. Над аппельплацем повесили плакат: «Каждому заключенному – соответствующую работу!»

Из динамиков лились звуки баллад, песен Штрауса и любовных мелодий. Под громкоговорителями стоял стол, за которым сидел доктор Бланке, эсэсовский врач, вместе с доктором Леоном Гроссом и рядом чиновников. Представление Бланке о «здоровье» было столь же изуверским, как и у любого врача СС. Он освободил тюремную больницу от хронических больных, впрыскивая им бензин в вены – ни под каким видом эту процедуру нельзя было назвать убийством из милосердия! Пациенты умирали в конвульсиях, заходясь в судорожном кашле, который длился четверть часа. Марк Биберштейн, который когда-то возглавлял юденрат, но после двухлетнего заключения в тюрьме Монтелюпич стал гражданином Плачува, с приступами сердечной слабости был доставлен в лагерный лазарет – Krankenstube. Прежде чем доктор Бланке приблизился к Биберштейну со шприцем, полным бензина, доктор Идек Шиндель – дядя той самой девочки Гени, чья фигурка два года назад на улице во время расстрелов в гетто привлекла внимание Шиндлера, – вместе с коллегами оказался у постели Марка. Из милосердия Идек успел впрыснуть несчастному дозу цианида…


А 7 мая, положив перед собой груду личных дел узников, Бланке одним махом решал судьбы обитателей целого барака и, покончив с одной кипой карточек, откладывал ее, тут же принимаясь за другую.

Заключенным, выгнанным на аппельплац, было велено раздеться. Построившись в голом виде, они подчинились приказу пройти взад и вперед перед врачами. Бланке и Леон Гросс, еврейский врач, сотрудничавший с немцами, делая отметки в карточках, окликали то одного, то другого узника, чтобы они подтвердили свое имя. Наконец, заключенных заставили бегать, а врачи подмечали у них признаки усталости или мышечной слабости. Это была гнусная и унизительная процедура. Мужчины со смещенными спинными позвонками (как, например, Пфефферберг, которого Хайар ударил по спине хлыстом), женщины с хроническим истощением, натиравшие огрызками морковки щеки, чтобы придать им румянец, – все старались бежать бодрее, ибо понимали, что от этого зависит их жизнь.

Молодая фрау Кинстлингер, которая стартовала в спринте за команду Польши на Олимпийских играх в Берлине, понимала, что все это всего лишь игра. Пусть у тебя выворачивается желудок и не хватает дыхания, ты бежишь под звуки лживой музыки, словно тебя ждет блеск золота.

Никто из заключенных не знал результатов проведенной селекции, поэтому они провели тревожную неделю.

В следующее воскресенье их опять собрали на аппельплаце – под тем же лозунгом и под те же звуки музыки. Начали выкликивать имена тех, кому было отказано в прохождении Gesundheitaktion, – они отправлялись в восточную часть площадки, откуда доносились вопли ярости и возмущения. Амон вызвал на помощь гарнизон вермахта из Кракова, который был приведен в полную боевую готовность на случай восстания заключенных. В предыдущее воскресенье было отобрано более трех тысяч детей, которых сейчас должны были увезти, – и протесты их близких, смешанные с рыданиями, обрели такую силу, что большая часть гарнизона совместно с полицией безопасности, вызванные из Кракова, вынуждена была силой отеснить две группы заключенных друг от друга. Противостояние длилось несколько часов, охране приходилось силой отбрасывать рвущихся к детям родителей и привычной ложью останавливать тех, у кого были родственники среди отбракованных. Узникам ничего не сообщалось, но все понимали, у тех, кто не прошел испытания у «врачей», будущего нет.

Перекрывая звуки вальсов и веселых песенок, несшихся из громкоговорителей, люди кричали друг другу слова, полные страданий и слез.

Генри Рознеру, у которого сердце разрывалось от муки, и его сыну Олеку, к их огромному удивлению, довелось увидеть молодого эсэсовца – у него в глазах стояли слезы, и он, не в силах вынести подобного зрелища, молил старшего офицера отправить его на Восточный фронт. Офицер в ответ гаркнул, что, если заключенные и дальше не будут подчиняться, он прикажет своим людям открыть по ним огонь – «настреляешься, никакого фронта не захочешь!».

А может, Гет, устроив эту ужасную «ярмарку», как раз и надеялся, что, если люди взбунтуются, у него появится повод для массового расстрела, что поможет избавиться от перенаселенности лагеря?


В завершение акции к восточному краю аппельплаца под угрозой оружия были оттеснены тысяча четыреста взрослых и двести шестьдесят восемь детей: тут им предстояло дожидаться транспорта на Аушвиц.

Пемперу довелось увидеть и запомнить данные о результатах проведенной акции, которые Амон счел разочаровывающими. Хотя они и не отвечали его ожиданиям, с