Book: Современная идиллия



Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович

Современная идиллия

Купить книгу "Современная идиллия" Салтыков-Щедрин Михаил

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин

Современная идиллия

1877-1883

Спите! Бог не спит за вас!

Жуковский

I

Однажды заходит ко мне Алексей Степаныч Молчалин и говорит:

- Нужно, голубчик, погодить!

Разумеется, я удивился. С тех самых пор, как я себя помню, я только и делаю, что гожу.

Вся моя молодость, вся жизнь исчерпывается этим словом, и вот выискивается же человек, который приходит к заключению, что мне и за всем тем необходимо умерить свой пыл!

- Помилуйте, Алексей Степаныч! - изумился я. - Ведь это, право, уж начинает походить на мистификацию!

- Там мистификация или не мистификация, как хотите рассуждайте, а мой совет - погодить!

- Да что же, наконец, вы хотите этим сказать?

- Русские вы, а по-русски не понимаете! чудные вы, господа! Погодить ну, приноровиться, что ли, уметь вовремя помолчать, позабыть кой об чем, думать не об том, об чем обыкновенно думается, заниматься не тем, чем обыкновенно занимаетесь... Например: гуляйте больше, в еду ударьтесь, папироски набивайте, письма к родным пишите, а вечером - в табельку или в сибирку засядьте. Вот это и будет значить "погодить".

- Алексей Степаныч! батюшка! да почему же?

- Некогда, мой друг, объяснять - в департамент спешу! Да и не объяснишь ведь тому, кто понимать не хочет. Мы - русские; мы эти вещи сразу должны понимать. Впрочем, я свое дело сделал, предупредил, а последуете ли моему совету или не последуете, это уж вы сами...

С этими словами Алексей Степаныч очень любезно сделал мне ручкой и исчез. Это быстрое появление и исчезновение

очень больно укололи меня. Мне казалось, что в переводе на язык слов этот факт означает: я не должен был сюда прийти, но... пришел. Во всяком случае, я хоть тем умалю значение своего поступка, что пробуду в сем месте как можно менее времени.

Да, это так. Даже руки мне порядком на прощанье не пожал, а просто ручкой сделал, как будто говорил: "Готов я помочь, однако пора бы к тебе, сахар медович, понять, что знакомство твое - не ахти благостыня какая!" Я, конечно, не буду уверять, что он именно так думал, но что он инстинктивно гак чувствовал и что именно это чувство сообщило его появлению ту печать торопливости, которая меня поразила, - в этом я нимало не сомневаюсь.

По обыкновению, я сейчас же полетел к Глумову. Я горел нетерпением сообщить об этом странном коллоквиуме, дабы общими силами сотворить по этому случаю совет, а затем, буде надобно, то и план действий начертать. Но Глумов уже как бы предвосхитил мысль Алексея Степаныча. Тщательно очистив письменный стол от бумаг и книг, в обыкновенное время загромождавших его, он сидел перед порожним пространством... и набивал папироски.

- Ты что это делаешь? - спросил я.

- А вот, подходящее, по обстоятельствам, занятие изобрал. Утром, восстав от сна, пасьянс раскладывал, теперь - папироски делаю.

- Представь себе, ко мне Алексей Степаныч заходил и то же самое советовал!

- А я так сам догадался. Садись, вот тебе гильзы - занимайся.

- Позволь, однако, надо же хоть объясниться сперва!

- А тебе что Алексей Степаныч сказал?

- Да ничего путем не сказал. Пришел, повернулся и ушел. Погодить, говорит, надо!

- Чудак ты! Сказано: погоди, ну, и годи, значит. Вот я себе сам, собственным движением, сказал: Глумов! нужно, брат, погодить! Купил табаку, гильзы - и шабаш. И не объясняюсь. Ибо понимаю, что всякое поползновение к объяснению есть противоположное тому, что на русском языке известно под словом "годить".

- Помилуй! да разве мы мало до сих пор годили? В чем же другом вся наша жизнь прошла, как не в беспрерывном самопонуждении: погоди да погоди!

- Стало быть, до сих пор мы в одну меру годили, а теперь мера с гарнцем пошла в ход - больше годить надо, а завтра, может быть, к мере и еще два гарнца накинется - ну, и еще больше годить придется. Небось, не лопнешь. А впрочем, что же праздные-то слова говорить! Давай-ка лучше подумаем, как бы нам сообща каникулы-то эти провести. Вместе и годить словно бы веселее будет.

Затем мы в несколько минут начертали план действий и с завтрашнего же дня приступили к выполнению его.

Прежде всего мы решили, что я с вечера же переберусь к Глумову, что мы вместе ляжем спать и вместе же завтра проснемся, чтобы начать "годить". И не расстанемся до тех пор, покуда вакант сам собой, так сказать, измором не изноет.

Залегли мы спать часов с одиннадцати, точно завтра утром к ранней обедне собрались. Обыкновенно мы в это время только что словесную канитель затягивали и часов до двух ночи переходили от одного современного вопроса к другому, с одной стороны ничего не предрешая, а с другой стороны не отказывая себе и в достодолжном, в пределах разумной умеренности, рассмотрении. И хотя наши собеседования почти всегда заканчивались словами: "необходимо погодить", но мы все-таки утешались хоть тем, что слова эти составляют результат свободного обмена мыслей и свободно-разумного отношения к действительности, что воля с нас не снята и что если бы, например, выпить при сем две-три рюмки водки, то ничто бы, пожалуй, не воспрепятствовало нам выразиться и так: "Господа! да неужто же, наконец..."

Но теперь мы с тем именно и собрались, чтобы начать годить, не рассуждая, не вдаваясь в исследования, почему и как, а просто-напросто плыть по течению до тех пор, пока Алексей Степаныч не снимет с нас клятвы и не скажет: теперь - валяй по всем по трем!

Мне не спалось, Глумов тоже ворочался с боку на бок. Но дисциплина уже сказывалась, и мысли приходили в голову именно все такие, какие должны приходить людям, собравшимся к ранней обедне.

- Глумов! ты не спишь?

- Не сплю. А ты?

- И я не сплю.

- Гм... не зажечь ли свечу?

- Погоди, может быть, и уснем.

Прошло еще с полчаса - не спится, да и только. Зажгли свечу, спустили ноги с кровати и сели друг против друга. Глядели-глядели - наконец смешно стало.

- Постой-ка, я в буфет схожу; я там, на всякий случай, два куска ветчины припас! - сказал Глумов.

- Сходи, пожалуй!

Глумов зашлепал туфлями, а я сидел и прислушивался. Вот

он в кабинет вошел, вот вступил в переднюю, вот поворотил в столовую... Чу! ключ повернулся в замке, тарелки стукнули... Идет назад!!

Когда человек решился годить, то все для него интересно; способность к наблюдению изощряется почти до ясновидения, а мысли - приходят во множестве.

- Вот ветчина, а вот водка. Закусим! - сказал Глумов.

- Гм... ветчина! Хорошо ветчиной на ночь закусить - спаться лучше будет. А ты, Глумов, думал ли когда-нибудь об том, как эта самая ветчина ветчиной делается?

- Была прежде свинья, потом ее зарезали, рассортировали, окорока посолили, провесили - вот и ветчина сделалась.

- Нет, не это! А вот кому эта свинья принадлежала? Кто ее выхолил, выкормил? И почему он с нею расстался, а теперь мы, которые ничего не выкармливали, окорока этой свиньи едим...

- И празднословием занимаемся... Будет! Сказано тебе, погодить - ну, и жди!

- Глумов! я - немножко!

- Ни слова, ни полслова - вот тебе и сказ. Доедай и ложись! А чтобы воображение осадить - вот тебе водка.

Выпили по две рюмки - и действительно как-то сподручнее годить сделалось. В голову словно облако тумана ворвалось, теплота по всем суставам пошла. Я закутался в одеяло и стал молчать. Молчать - это целое занятие, целый умственный процесс, особливо если при этом имеется в виду практический результат. А так как в настоящем случае ожидаемый результат заключался в слове "заснуть", то я предался молчанию, усиленно отгоняя и устраняя все, что могло нанести ему ущерб. Старался не переменять положения тела, всякому проблеску мысли сейчас же посылал встречный проблеск мысли, по преимуществу, ни с чем несообразный, даже целые сказки себе сказывал. Содержание этих сказок я излагать здесь не буду (это завлекло бы меня, пожалуй, за пределы моих скромных намерений), но, признаюсь откровенно, все они имели в своем основании слово "погодить".

Наконец, уже почти совсем сонный, я вымолвил:

- Да, брат! а насчет ветчины - все-таки... Это, брат, в своем роде сюжет!

- Сюжет! - тоже сквозь сон ответил мне Глумов, и затем голова моя окончательно окунулась в облако.

Проснулись мы довольно рано (часов в девять), но к ранней обедне все-таки не поспели.

- Впрочем, и то сказать, - начал я, - не такой город Петербург, чтобы в нем ранние обедни справлять.

- Будешь и к ранней обедне ходить, когда момент наступит, - осадил меня Глумов, - но не об том речь, а вот я насчет горячего распоряжусь. Тебе чего: кофею или чаю?

Я задумался. Обыкновенно я пью чай, но нынче все так было необыкновенно, что захотелось и тут отличиться. Дай-ко, думаю, кофейку хвачу!

- Кофею, братец! - воскликнул я и даже хлопнул себя по ляжке от удовольствия.

Подали кофей. Налили по стакану - выпили; по другому налили - и опять выпили. Со сливками и с теплым калачом.

- Калач-то от Филиппова? - спросил я.

- Да, от Филиппова,

- Говорят, у него в пекарне тараканов много...

- Мало ли что говорят! Вкусно - ну, и будет с тебя! Глумов высказал это несколько угрюмо, как будто предчувствуя, что у меня язык начинает зудеть.

- А что, Глумов, ты когда-нибудь думал, как этот самый калач...

- Что "калач"?

- Ну вот родословную-то его... Как сначала эта самая пшеница в закроме лежит, у кого лежит, как этот человек за сохой идет, напирая на нее всею грудью, как...

- Знал прежде, да забыл. А теперь знаю только то, что мы кофей с калачом пьем, да и тебе только это знать советую!

- Глумов! да ведь я немножко! Ведь если мы немножко и поговорим право, вреда особенного от этого не будет. Только время скорее пройдет!

- И это знаю. Да не об том мы думать должны. Подвиг мы на себя приняли - ну, и должны этот подвиг выполнить. Кончай-ка кофей, да идем гулять! Вспомни, какую нам палестину выходить предстоит!

В одиннадцать часов мы вышли из дому и направились по Литейной. Пришли к зданию судебных мест.

- Вот, брат, и суд наш праведный! - сказал я.

- Да, брат, суд! - вздохнул в ответ Глумов.

- А коли по правде-то сказать, так наступит же когда-нибудь время, когда эти суды...

- Да обуздай наконец язычище свой! Ну, суд - ну, и прекрасно! И будет с тебя! Архитектура вот... разбирай ее на здоровье! Здание прочное - внутри двор... Чего лучше!

- Да, мой друг, удивительно, как это нынче... Говорят, даже буфет в суде есть?

- Есть и буфет.

- А ты не знаешь, чем этот буфет славится?

- Водки рюмку выпить можно - какой еще славы нужно!

Котлетки подают, бифштекс - в звании ответчика даже очень прилично!

- Удивительно! просто удивительно! И правосудие получить, и водки напиться - все можно!

- Только болтать лишнее нельзя! Идем на Фурштадтскую. Пошли по Фурштадтской; дошли до овсянниковского дома.

- Вот какой столб был! До неба рукой доставал - и вдруг рухнул! воскликнул я в умилении, - я, впрочем, думаю, что провидение не без умысла от времени до времени такие зрелища допускает!

- Для чего провидение допускает такие зрелища - это, брат, не нашего ума дело; а вот что Овсянников подвергся каре закона - это верно. Это я в газетах читал и потому могу говорить свободно!

- Да, но отчего же и о путях провидения не припомнить при этом?

- Оттого, что пути эти нам неизвестны, - вот отчего. А что нам не известно - к тому мы должны относиться сдержанно. Шагай, братец.

В конце Фурштадтской - питейное заведение. Выходит оттуда мужчина в изорванном пальто, с изорванной физиономией и, пошатываясь, горланит:

Красав_и_ца! Подожди!

Белы руки подожми!

- Вот и он советует подождать! - говорю я.

- Да, потому что всем такая линия вышла!

- А бедный он!

- Кто? пьяница-то?

- Да, он. Сколько лютой скорби надобно, чтоб накипело у человека в груди...

Но Глумов и тут оборвал меня, запев:

- Красав_и_ца! Подожди!

Белы руки подожми!

- Не для того я напоминаю тебе об этом, - продолжал он, - чтоб ты именно в эту минуту молчал, а для того, что если ты теперь сдерживать себя не будешь, той в другое время язык обуздать не сумеешь. Выдержка нам нужна, воспитание. Мы на славянскую распущенность жалуемся, а не хотим понять, что оттого вся эта неопрятность и происходит, что мы на каждом шагу послабления себе делаем. Прямо, на улице, пожалуй, не посмеем высказаться, а чуть зашли за угол - и распустили язык. Понятно, что начальство за это претендует на нас. А ты так умей собой овладеть, что, ежели сказано тебе "погоди!", так ты годи везде, на всяком месте, да от всего сердца, да со всею готовностью вот как! даже когда один с самим собой находишься - и тогда годи! Только тогда и почувствуется у тебя настоящая культурная выдержка!

Я должен был согласиться с Глумовым. Действительно, русский человек как-то туго поддается выдержке и почти совсем не может устроить, чтобы на всяком месте и во всякое время вести себя с одинаковым самообладанием. Есть у него в этом смысле два очень серьезных врага: воображение, способное мгновенно создавать разнообразные художественные образы, и чувствительное сердце, готовое раскрываться навстречу первому попавшемуся впечатлению. Обстоятельства почти всегда застигают его врасплох, a потому сию минуту он увядает, а в следующую - расцветает, сию минуту рассыпается в выражениях преданности и любви, а в следующую - клянет или загибает непечатные слова, которые у нас как-то и в счет не полагаются. Но, во всяком случае, он не умеет сдержать свою мысль и речь в известных границах, но непременно впадает в расплывчивость и прибегает к околичностям. Прочтите любой судебный процесс, и вы без труда убедитесь в этом. Ни один свидетель на вопрос: где вы в таком-то часу были? - не ответит просто: был там-то, но непременно всю свою душу при этом изольет. Начнет с родителей, потом переберет всех знакомых, которых фамилии попадутся ему на язык, потом об себе отзовется, что он человек несчастный, и, наконец, уже на повторительный вопрос: где вы были? - решится ответить: был там-то, но непременно присовокупит: виделся вот с тем-то, да еще с тем-то, и сговаривались мы сделать то-то. Одним словом, самого ничтожного повода достаточно, чтоб насторожить воображение и чтобы последнее немедленно нарисовало целую картину.

Ввиду всех этих соображений, я решился сдерживать себя. Молча мы повернули вдоль линии Таврического сада, затем направо по набережной и остановились против Таврического дворца. Натурально, умилились. Тени Екатерины, Потемкина, Державина так живо пронеслись передо мною, что мне показалось, что я чувствую их дуновение.

- Вот где витает тень великолепного князя Тавриды! - воскликнул я.

- Да, брат, вот тут, в этом самом месте, он и жил! - отозвался Глумов.

- И что от него осталось? Чем разрешилось облако блеска, славы и власти, которое окружало его? - Несколькими десятками анекдотов в "Русской старине", из коих в одном главную роль играет севрюжина! Вон там был сожжен знаменитый фейерверк, вот тут с этой террасы глядела на празднество залитая в золото толпа царедворцев, а вдали неслыханные массы голосов и инструментов гремели "Коль славен" под гром пушек! Где все это?

Я расчувствовался, встал в позу и продекламировал;

- Где стол был яств - там гроб стоит,

Где пришеств раздавались клики,

Надгробные там воют лики,

И бледна смерть на всех глядит.

Глядит на всех...

Дальше не помню, но не правда ли, удивительно!

- Удивительно-то удивительно, только это из оды на смерть Мещерского, и к Потемкину, следовательно, не относится, - расхолодил меня Глумов.

- Все равно, это стихи Державина, которые всегда повторить приятно! Екатерина! Державин! Имена-то какие, мой друг! часто ли встретишь ты в истории такие сочетания!

- Орловы! Потемкин! Румянцев! Суворов! - словно эхо, вторил мне Глумов и, став в позицию, продекламировал;

Вихрь полуночный летит богатырь!

Тень от чела, с посвиста - пыль!

- А потом Дмитриев-Мамонов и наконец Зубов... И каждому-то умел старик Державин комплимент сказать!

Под наплывом этих отрадных чувств начали мы припоминать стихи Державина, но, к удивлению, ничего не припомнили, кроме:

Запасшися крестьянин хлебом,

Ест добры щи и пиво пьет!

{"Осень во время осады Очакова".

(Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}

- Да, брат, был такой крестьянин! был! - воскликнул я, подавленный нарисованною Державиным картиной.

Как ни сдержан был Глумов, но на этот раз и он счел неуместным охлаждать мой восторг.

- Да, брат, был, - сказал он почти сочувственно.

- Было! все было! - продолжал я восклицать в восхищении, - и "добры щи" были! представь себе: "добры щи"!

- Представляю, но все-таки не могу не сказать: восхищаться ты можешь, но с таким расчетом, чтобы восхищение прошлым не могло служить поводом для превратных толкований в смысле укора настоящему!

И с этим замечанием я должен был согласиться. Да, и восторги нужно соразмерять, то есть ни в каком случае не сосредоточивать их на одной какой-нибудь точке, но распределять на возможно большее количество точек. Нужды нет, что, вследствие этого распределения, восторг сделается более умеренным, но зато он все точки равно осветит и от каждой получит дань похвалы и поощрения. Поэты старого доброго времени очень тонко это понимали и потому, ни на ком исключительно не останавливаясь и никого не обижая, всем подносили посильные комплименты.



Мы повернули назад, прихватили Песков, и когда поравнялись с одним одноэтажным деревянным домиком, то я сказал:

- Вот в этом самом доме цензор Красовский родился!

- Врешь?

Я соврал действительно; но так как срок, в течение которого мне предстояло "годить", не был определен, то надо же было как-нибудь время проводить! Поэтому я не только не сознался, но и продолжал стоять на своем.

- Верно, что тут! - упорствовал я, - мне Тряпичкин сказывал. Он, брат, нынче фельетоны-то бросил, за исторические исследования принялся! Уваровскую премию надеется получить! Тут родился! тут!

Постояли, полюбовались, вспомнили, как у покойного всю жизнь живот болел, наконец, - махнули рукой и пошли по Лиговке. Долго ничего замечательного не было, но вдруг мои глаза ухитрились отыскать знакомый дом.

- Вот в этом самом доме собрания библиографов бывают, - сказал я.

- Когда?

- Собираются они по ночам и в величайшем секрете: боятся, чтоб полиция не накрыла.

- Их-то?

- Да, брат, и их! - Вообще человечество все...

- Ты бывал на этих собраниях?

- Был однажды. При мне "Черную шаль" Пушкина библиографической разработке подвергали. Они, брат, ее в двух томах с комментариями хотят издавать.

- Вот бы где "годить"-то хорошо! Туда бы забраться, да там все время и переждать!

- Да, хорошо бы. При мне в течение трех часов только два первые стиха обработали. Вот видишь, обыкновенно мы так читаем:

Гляжу я безмолвно на черную шаль,

И хладную душу терзает печаль...

А у Оленина (1831 г. in 8-vo) последний стих так напечатан;

И _г_лад_к_ую душу _д_ерзает печаль...

Вот они и остановились в недоумении. Три партии образовались.

- Ужинать-то, по крайней мере, дали ли?

- Нет, ужина не было, а под конец заседания хозяин сказал: я, господа, редкость приобрел! единственный экземпляр гоголевского портрета, на котором автор "Мертвых душ" изображен с бородавкой на носу!

- Ну, и что ж?

- Натурально, все всполошились. Принес, все бросились смотреть: действительно, сидит Гоголь, и на самом кончике носа у него бородавка. Начался спор: в какую эпоху жизни портрет снят? Положили: справиться, нет ли указаний в бумагах покойного академика Погодина. Потом стали к хозяину приставать: сколько за портрет заплатил? Тот говорит: угадайте! Потом, в виде литии, прочли "полный и достоверный список сочинений Григория Данилевского" - и разошлись.

- Вот, друг, этак-то бы дожить!

- Да, хорошо! однако, брат, и они... на замечании тоже! Как расходились мы, так я заметил: нет-нет да и стоит, на всякий случай, городовой! И такие пошли тут у них свистки, что я, грешный человек, подумал: а что, ежели "Черная шаль" тут только предлог один!

Разговаривая таким образом, мы незаметно дошли до Невского, причем я не преминул обратиться всем корпусом к дебаркадеру Николаевской железной дороги и произнес:

- А вот это- результат пытливости девятнадцатого века! Затем, дойдя до Надеждинской улицы, я сказал:

- Эта улица прежде Шестилавочною называлась и шла от Кирочной только до Итальянской, а теперь до Невского ее продолжили. И это тоже результат пытливости девятнадцатого века!

А дойдя до булочной Филиппова, я вспомнил, какие я давеча мысли по поводу филипповских калачей высказывал, и даже засмеялся: как можно было такую гражданскую незрелость выказать!

- А помнишь, какой мы давеча разговор по случаю филипповских калачей вели? - обратился я к Глумову.

- Не я вел, а ты.

- Ну, да, я. Но как все это было юно! незрело! Какое мне дело до того, кто муку производит, как производит и пр.! Я ем калачи - и больше ничего! мне кажется, теперь - хоть озолоти меня, я в другой раз этакой глупости не скажу!

- И прекрасно сделаешь. "Вот как каждый-то день верст по пятнадцати двадцати обломаем, так дней через десять и совсем замолчим!

- Но когда мы дошли до площади Александрийского театра, то душевный наш уровень опять поднялся. Вновь вспомнили старика Державина:

Богоподобная царевна

Киргиз-кайсацкия орды,

Которой мудрость несравненна...

- А вот и сам он тут! - воскликнул я, указывая на пьедестал.

- А вот храм Талии и Мельпомены! - отозвался Глумов, указывая на Александрийский театр.

- А рядом с ним храм Момусу!

- А напротив - отель Бель-вю!

Нам было так радостно, что все это так хорошо съютилось, что мы, дабы не отравлять счастливого душевного настроения, решились отвратить наши взоры от бывшего помещения конторы Баймакова, так как это зрелище должно было несомненно ввергнуть нас в меланхолию.

Проходя мимо Публичной библиотеки, я собрался было остановиться и сказать несколько прочувствованных слов насчет ненеуместности наук, но Глумов так угрюмо взглянул на меня, что я невольно ускорил шаг и успел высказать только следующий краткий exordium: {Вступление.}

- Вот здесь хранятся сокровища человеческого ума!

Зато у милютиных лавок мы отдохнули и взорами и душою. Апельсины, мандарины, груши, виноград, яблоки. Представьте себе - земляника! На дворе февраль, у извозчиков уши на морозе побелели, а там, в этой провонялой лавчонке, - уж лето в самом разгаре! И какие веселые, беззаветные голоса долетали до нас оттуда, всякий раз как дверь магазина отворялась! И как меня вдруг потянуло туда, в задние низенькие комнаты, в эту провонялую, сырую атмосферу, на эти клеенчатые диваны, на всем пространстве которых, без всякого сомнения, ни одного непроплеванного места невозможно найти! Прийти туда, лечь с ногами на диван, окружить себя устрицами, пить шабли и в этом положении "годить"!

- Да, и тут "годить" хорошо! - молвил Глумов, как бы угадывая мою мысль.

Но план наш уж был составлен заранее. Мы обязывались провести время хотя бесполезно, но в то же время, по возможности, серьезно. Мы понимали, что всякая примесь легкомыслия должна произвести игривость ума и что только серьезное переливание из пустого в порожнее может вполне укрепить человека на такой серьезный подвиг, как непременное намерение "годить". Поэтому хотя и не без насильства над самими собой, но мы оторвали глаза от соблазнительного зрелища и направили стопы по направлению к адмиралтейству.

Мы шли молча, как бы подавленные бакалейными запахами, которыми, казалось, даже складки наших пальто внезапно пропахли. Не обратив внимания ни на памятники Барклаю де-Толли и Кутузову, ни на ресторан Доминика, в дверях которого толпились какие-то полинялые личности, ни на обе Морские, с веселыми приютами Бореля и Таити, мы достигли Адмиралтейской площади, и тут я вновь почувствовал необходимость сказать несколько прочувствованных слов.

- Еще недавно здесь, на масленице и на святой, устраивались балаганы, и в определенные дни вывозили институток в придворных каретах. Теперь все это происходит уже на Царицыном лугу. Здесь же, на площади, иждивением и заботливостью городской думы, устроен сквер. Глумов! видишь этот сквер?

- Вижу. А ты - видишь?

- И я вижу. Я об том хочу сказать, что с каждым годом этот сквер все больше и больше разрастается. Сначала, когда его только что насадили, деревья вот эдакие были, и притом множество из них в первый же год погибло. Потом, по мере того, как заботливость городской думы развивалась, погибшие деревья заменялись новыми, а старые, сразу удавшиеся, пышнее и пышнее разрастались. В настоящее время не слишком тучный прохожий уже может свободно отдохнуть под их тенью, но, разумеется, не зимой. Глумов! правильно ли я говорю?

- Совершенно правильно.

- А теперь, исполнивши наш долг относительно Адмиралтейской площади и отдавши дань заботливости городской думы, идем к окончательной цели нашего путешествия, как оно проектировано на нынешний день!

Мы пошли на Сенатскую площадь и в немом благоговении остановились перед памятником Петра Великого. Вспомнился "Медный всадник" Пушкина, и тут же кстати пришли на ум и слова профессора Морошкина о Петре:

"Но великий человек не приобщался нашим слабостям! Он не знал, что мы плоть и кровь! Он был велик и силен, а мы родились и слабы и худы, нам нужны были общие уставы человеческие!" {Речь профессора Московского университета Морошкина: "Об уложении и его дальнейшем развитии". (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}

Я повторил эти замечательные слова, а Глумов вполне одобрил их. Затем мы бросили прощальный взгляд на здание сената, в котором некогда говорил правду Яков Долгорукий, и так как программа гулянья на нынешний день была уже исчерпана и нас порядком-таки одолевала усталость, то мы сели в вагон конно-железной дороги и благополучно проследовали в нем до Литейной.

Было уже четыре часа, когда мы воротились домой, следовательно, до обеда оставался еще час. Глумов отправился распорядиться на кухню, а мне дал картуз табаку, пачку гильз и сказал:

- Займись!

Наконец подали обедать. Никогда не едал я так вкусно. Во-первых, никогда не приходилось делать подобного предобеденного моциона, а во-вторых, мы ели на свободе, без всяких политических соображений, "без тоски, без думы роковой", памятуя твердо, что ничего другого, кроме еды, нам не предстоит. Поэтому каждый кусок был надлежащим образом прожеван, а следовательно, и до желудка дошел в формах, вполне согласных с требованиями медицинской науки. Подавали на закуску: провесную белорыбицу и превосходнейшую белужью салфеточную икру; за обедом удивительнейшие щи с говяжьей грудиной, потом осетрину паровую, потом жареных рябчиков, привезенных прямо из Сибири, и наконец - компот из французских фруктов. Само собой разумеется, что при каждой перемене кушанья возникал приличный обстоятельствам разговор.

Давно, очень давно дедушка Крылов написал басню "Сочинитель и разбойник", в которой доказал, что разбойнику следует отдать предпочтение перед сочинителем, и эта истина так пришлась нам ко двору, что с давних времен никто и не сомневается в ее непререкаемости. Позднее тот же дедушка Крылов написал другую басню "Три мужика", в которой образно доказал другую истину, что во время еды не следует вести иных разговоров, кроме тех, которые, так сказать, вытекают из самого процесса еды. Этою истиною мы долгое время малодушно пренебрегали, но теперь, когда теория и практика в совершенстве выяснили, что человеческий язык есть не что иное, как орудие для выражения человеческого скверномыслия, мы должны были сознаться, что прозорливость дедушки Крылова никогда не обманывала его.

Мы солидно ели и" вели солидный разговор об еде. И по мере того, как обед развивался, перед нами открывались такие поразительные перспективы, которых мы никогда и не подозревали. Я покупал говядину в какой-то лавочке "на углу"; Глумов - на Круглом рынке; я покупал рыбу в Чернышевом переулке, Глумов - на Мытном дворе; я приобретал дичь в первой попавшейся лавке, на дверях которой висел замороженный заяц, Глумов - в каком-то складе, близ Шлиссельбургской заставы. Бесхозяйственность моя обнаружилась во всем ужасающем безобразии, так что я тут же мысленно решил, что без радикальных реформ обойтись невозможно.

- Ты сообрази, мой друг, - говорил я, - ведь по этому расчету выходит, что я, по малой мере, каждый день полтину на ветер бросаю! А сколько этих полтин-то в год выйдет?

- Выйдет триста шестьдесят пять полтин, то есть ста восемьдесят два рубля пятьдесят копеек.

- Теперь пойдем дальше. Прошло с лишком тридцать лет с тех пор, как я вышел из школы, и все это время, с очень небольшими перерывами, я живу полным хозяйством. Если б я все эти полтины собирал - сколько бы у меня теперь денег-то было?

- Тысячу восемьсот двадцать пять помножь на три - выйдет пять тысяч четыреста семьдесят пять рублей.

- Это ежели без процентов считать. Но я мог эти сбережения... ну, положим, под ручные залоги я бы не отдал... а всетаки я мог бы на эти сбережения покупать процентные булат, дисконтировать векселя и вообще совершать дозволенные законом финансовые операции... Расчет-то уж выйдет совсем другой.

- Да, брат, обмишулился ты!

- И заметь, что у тебя провизия превосходная, а у меня - только посредственная. Возьми, например, твоя ли осетрина или моя?

- Нет, вот я завтра окорочок велю запечь, да тепленький-тепленький на стол-то его подадим! Вот и увидим, что ты тогда запоешь!

- Ты где окорока покупаешь?

- Угадай!

- У Шписа? у Людекенса!

- В Мучном переулке!!!

- Скажите на милость!

Словом сказать, разочарование следовало за разочарованием, но, вместе с тем, являлась и надежда на исправление, а это-то, собственно, и было дорого. Ибо давно уже признано, что одни темные стороны никогда никого не удовлетворяют, если они не смягчаются светлыми сторонами, или, за недостатком их, "нас возвышающими обманами"! Так что, например, человек, которого обед состоит из одной тюри с водой, только тогда будет вполне удовлетворен, ежели при этом вообразит, что ест наварные щи и любуется плавающим в них жирным куском говядины.

Этих мыслей я, впрочем, не высказывал, потому что Глумов непременно распек бы меня за них. Да я и сам, признаться, не придавал им особенного политического значения, так что был даже очень рад, когда Глумов прервал их течение, пригласив меня в кабинет, где нас ожидал удивительной красоты "шартрез".

Был седьмой час в половине, когда мы встали из-за стола. Мы сели друг против друга в мягкие кресла, закурили какие-то необычайные nec plus ultra {Высшего качества.} и медленно, с толком дегюстировали послеобеденные рюмки, наполненные золотистой жидкостью. Хорошо нам было. Я не скажу, чтоб это был сон, но казалось, что какая-то блаженная дремота, словно легкая дымка, спускалась откуда-то с высоты и укачивала утомленное непривычным моционом тело. Сомкнув усталые вежды, мы молча предавались внутренним созерцаниям и изредка потихоньку вздрагивали. Наконец из груди Глумова вырвался стон, который сразу возвратил и его и меня к чувству действительности.

- А ведь я, брат, чуть-чуть не заснул, - удивился он и тут же громким голосом возопил: - зельтерской воды... и умыться!

Выпили по бутылочке зельтерской воды, потом умылись и сделались опять так же свежи и бодры, как будто, только сей час отстоявши раннюю обедню, собрались по-христиански провести день свой.

Было около половины девятого, когда мы сели вдвоем в сибирку с двумя болванами. Мы игроки почти ровной силы, но Глумов не обращает внимания, а я - обращаю. Поэтому игры бывают преинтересные. Глумов горячится, не рассчитывает игры, а хочет сразу ее угадать - и попадает впросак; а я, разумеется, этим пользуюсь и записываю штраф.

В конце концов я почти всегда оказываюсь в выигрыше, но это нимало не сердит Глумова. Иногда мы даже оба от души хохочем, когда случается что-нибудь совсем уж необыкновенное: ренонс, например, или дама червей вдруг покажется за короля. Но никогда еще игра наша не была так весела, как в этот раз. Во-первых, Глумов вгорячах пролил на сукно стакан чаю; во-вторых, он, имея на руках три туза, получил маленький шлем! Давно мы так не хохотали.

В одиннадцать часов мы встали из-за карт и тем же порядком, как и накануне, улеглись спать.

- А что, брат, годить-то, пожалуй, совсем не так трудно, как это с первого взгляда казалось? - сказал мне на прощание Глумов.

Я возобновил в своей памяти проведенный день и нашел, что, по справедливости, ничего другого не остается, как согласиться с Глумовым.

Действительно, все мысли и чувства во мне до того угомонились, так сказать, дисциплинировались, что в эту ночь я даже не ворочался на постели. Как лег, так сейчас же почувствовал, что голова моя налилась свинцом и помертвела. Какая разница с тем, что происходило в эти же самые часы вчера!

На другой день я проснулся в восемь часов утра, и первою моею мыслью было возблагодарить подателя всех благ за совершившееся во мне обновление...

II

Глумов сказал правду: нужно только в первое время на себя поналечь, а остальное придет само собою. Исключительно преданные телесным упражнениям, мы в короткий срок настолько дисциплинировали наши естества, что чувствовали позыв только к насыщению. Ни науки, ни искусства не интересовали нас; мы не следили ни за открытиями, ни за изобретениями, не заглядывали в книги, не ходили в заседания педагогического общества, не сочувствовали ни славянам, ни туркам и совсем позабыли о существовании Мак-Магона. Даже чтение газетных строчек сделалось для нас тягостным...

По-прежнему колесили мы по Петербургу, но, проходя мимо памятников, которые некогда заставляли биться наши сердца, уже не чувствовали ничего такого, что заставляло бы нас лезть на стену. Мы прежде всего направляли стопы на Круглый рынок и спрашивали, нет ли каких новостей; оттуда шагали на Мытный двор и почти с гневом восклицали: да когда же наконец белорыбицу привезут? Во всех съестных лавках нас полюбили как родных, во-первых, за то, что мы, не торгуясь, выбирали лучшие куски, а во-вторых (и преимущественно), за то, что мы обо всем, касающемся съестного, во всякое время могли высказать "правильное суждение". Это "правильное суждение" приводило в восхищение и хозяев и приказчиков.

- Не то дорого, что вы покупатели, лучше каких желать не надо, а любовь, да совет, да умное ваше слово - вот что всяких денег дороже! говорили нам везде.



В согласность с этою жизненною практикой выработалась у нас и наружность. Мы смотрели тупо и невнятно, не могли произнести сряду несколько слов, чтобы не впасть в одышку, топырили губы и как-то нелепо шевелили ими, точно сбираясь сосать собственный язык. Так что я нимало не был удивлен, когда однажды на улице неизвестный прохожий, завидевши нас, сказал: вот идут две идеально-благонамеренные скотины!

Даже Алексей Степаныч (Молчалин) и тот нашел, что мы все ожидания превзошли.

Зашел он ко мне однажды вечером, а мы сидим и с сыщиком из соседнего квартала в табельку играем. Глаза у нас до того заплыли жиром, что мы и не замечаем, как сыщик к нам в карты заглядывает. То есть, пожалуй, и замечаем, но в рожу его треснуть - лень, а увещевать - напрасный труд: все равно и на будущее время подглядывать будет.

- Однако спесивы-таки вы, господа! и не заглянете к старику! - начал было Алексей Степаныч и вдруг остановился.

Глядит и глазам не верит. В комнате накурено, нагажено; в сторонке, на столе, закуска и водка стоит; на нас человеческого образа нет: с трудом с мест поднялись, смотрим в упор и губами жуем. И в довершение всего - мужчина необыкновенный какой-то сидит: в подержанном фраке, с светлыми пуговицами, в отрепанных клетчатых штанах, в коленкоровой манишке, которая горбом выбилась из-под жилета. Глаза у него наперекоски бегают, в усах объедки балыка застряли, и капли водки, словно роса, блестят...

Сел, однако ж, Алексей Степаныч, посидел. Заметил, как сыщик во время сдачи поднес карты к губам, почесал ими в усах и моментально передернул туза червей.

- А ты, молодец, когда карты сдаешь, к усам-то их не подноси! - без церемоний остановил его старик Молчалин и, обратившись к нам, прибавил: Ах, господа, господа!

- Он... иногда... всегда... - вымолвил в свое оправдание Глумов и чуть не задохся от усилия.

- То-то "иногда-всегда"! за эти дела за шиворот, да в шею! При мне с Загорецким такой случай был - помню!

Когда же, по ходу переговоров, действительно, оказалось, что у сыщика на руках десять без козырей, то Алексей Степаныч окончательно возмутился и потребовал пересдачи, на что сыщик, впрочем, очень любезно согласился, сказав:

- Чтобы для вас удовольствие сделать, я же готов хотя пьятнадцать раз зряду сдавать - и все то самое буде!

И точно: когда он сдал карты вновь, то у него оказалась игра до того уж особенная, что он сам не мог воздержаться, чтоб не воскликнуть в восторге:

- От-то игра!

Далее Алексей Степаныч уж не протестовал, а только повздыхал еще с полчаса и удалился, сказав:

- Ах, братцы, братцы! какие вы образованные были!

С тех пор мы совсем утеряли из вида семейство Молчалиных и, взамен того, с каждым днем все больше и больше прилеплялись к сыщику, который льстил нам, уверяя, что в настоящее время, в видах политического равновесия, именно только такие люди и требуются, которые умели бы глазами хлопать и губами жевать.

- Именно ж одно это и нужно! - говорил он, - потому, звише так уже сделано есть, что ежели человек необразован - он работать обьязан, а ежели человек образован - он имеет гулять и кушать! Иначе ж руволюция буде!

Вообще этот человек был для нас большим ресурсом. Он был не только единственным звеном, связывавшим нас с миром живых, но к порукой, что мы можем без страха глядеть в глаза будущему, до тех пор, покуда наша жизнь будет протекать у него на глазах.

- Поберегай, братец, нас! поберегай! - по временам напоминал ему Глумов.

- А як же! даже ж сегодня вопрос был: скоро ли руволюция на Литейной имеет быть? Да нет же, говору, мы же всякий вечер з ними в табельку играем!

Так обнадеживал он нас и, в доказательство своей искренности, пускался в откровенности, то есть сквернословил насчет начальства и сознавался, что неоднократно бывал бит при исполнении обязанностей.

- Это ж весьма натурально! - пояснял он, - бо всякий человек защищать себя имеет - от-то и гарцуе як може!

Всего замечательнее, что мы не только не знали имени и фамилии его, но и никакой надобности не видели узнавать. Глумов совершенно случайно прозвал его Кшепшицюльским, и, к удивлению, он сразу начал откликаться на этот зов. Даже познакомились мы с ним как-то необычно. Шел я однажды по двору нашего дома и услышал, как он расспрашивает у дворника: "скоро ли в 4-м нумере (это - моя квартира) руволюция буде". Сейчас же взял его я за шиворот и привел к себе:

- На, смотри!

С тех пор он и остался у нас, только спать уходил в квартал да по утрам играл на бильярде в ресторане Доминика, говоря, что это необходимо в видах внутренней политики.

Лгунище он был баснословный, хотя не забавный. Но так как мы находились уже в том градусе благонамеренности, когда настоящая умственная пища делается противною, то лганье представляло для нас как бы замену ее. В особенности запутанно выходила у него родословная. Нынче он выдавал себя за сына вельможного польского пана, у которого "в тым месте", были несметные маетности; завтра оказывался незаконным сыном легкомысленной польской графини и дипломата, который будто бы написал сочинение "La verite sur la Russie, par un diplomate" ("От-то он самый и есть!" - прибавлял Кшепшицюльский). Когда же Глумов, с свойственною ему откровенностью, возражал: "а я так просто думаю, что ты с... с...", то он и этого не отрицал, а только с большею против прежнего торопливостью переносил лганье на другие предметы. Хвастался, что служит в квартале только временно, покуда в сенате решается процесс его по имению; что хотя его и называют сыщиком, но, собственно говоря, должность его дипломатическая, и потому следовало бы называть его "дипломатом такого-то квартала"; уверял, что в 1863 году бегал "до лясу", но что, впрочем, всегда был на стороне правого дела, и что даже предки его постоянно держали на сеймах руку России ("як же иначе може то быть!"). Иногда он задумывался и предлагал вопрос:

- А як вы, господа, думаете: бог е?

- Тебе-то, скотина, какое дело?

- Все же ж! Я, например, полагаю, что зовсем яго ниц.

Но даже подобные выходки как-то уж не поражали нас. Конечно, инстинкт все еще подсказывал, что за такие речи следовало бы по-настоящему его поколотить (благо за это я ответственности не полагается), но внутреннего жара уж не было. Того "внутреннего жара", который заставляет человека простирать длани и сокрушать ближнему челюсти во имя дорогих убеждений.

Повторяю: мы совсем упустили из вида, что, по первоначальному плану, состояние "благонамеренности" было предположено для нас только временно, покуда предстояла надобность "годить". Мы уже не "годили", а просто-напросто "превратились". До такой степени "превратились", что думали только о том, на каком мы счету состоим в квартале. И когда однажды наш друг-сыщик объявил, что не дальше как в тот же день утром некто Иван Тимофеич (очевидно, влиятельное в квартале лицо) выразился об нас: я каждый день бога молю, чтоб и все прочие обыватели у меня такие же благонамеренные были! и что весьма легко может случиться, что мы будем приглашены в квартал на чашку чая, - то мы целый день выступали такою гордою поступью, как будто нам на смотру по целковому на водку дали.

И, действительно, очень скоро после этого мы имели случай на практике убедиться, что Кшепшицюльский не обманул нас. Шли мы однажды по улице, и вдруг навстречу сам Иван Тимофеич идет. - Мы было, по врожденному инстинкту, хотели на другую сторону перебежать, но его благородие поманил нас пальцем, благосклонно приглашая не робеть.

- Вечерком... на чашку чая... прошу... в квартал! - сказал он, подавая нам по очереди те самые два пальца, которыми только что перед тем инспектировал в ближайшей помойной яме.

И, сказав это, изволил благополучно проследовать к следующей помойной яме.

Возвратясь домой, мы долго и тревожно беседовали об этой чашке чая. С одной стороны, приглашение делало нам честь, как выражение лестного к нам доверия; с другой стороны - оно налагало на нас и обязанности. Множество вопросов предстояло разрешить. В каком костюме идти: во фраке, в сюртуке или в халате? Что заставят нас делать: плясать русскую, петь "Вниз по матушке по Волге", вести разговоры о бессмертии души с точки зрения управы благочиния, или же просто поставят штоф водки и скажут: пейте, благонамеренные люди! Разумеется, наш сыщик оказался в этом случае драгоценной для нас находкою,

- Вудка буде непременно, - сказал он нам, - може и не така гарна, как в тым месте, где моя родина есть, но все же буде. Петь вас, може, и не заставят, но мысли, наверное, испытывать будут и для того философический разговор заведут. А после, може, и танцевать прикажут, бо у Ивана Тимофеича дочка есть... от-то слична девица!

Наконец настал вечер, и мы отправились. Я помню, на мне были белые перчатки, но почему-то мне показалось, что на рауте в квартале нельзя быть иначе, как в перчатках мытых и непременно с дырой: я так и сделал. С своей стороны, Глумов хотя тоже решил быть во фраке, но своего фрака не надел, а поехал в частный ломбард и там, по знакомству, выпросил один из заложенных фраков, самый старенький.

- По этикету-то ихнему следовало бы в ворованном фраке ехать, - сказал он мне, - но так как мы с тобой до воровства еще не дошли {это предполагалось впоследствии, как окончательный шаг для увенчания здания), то на первый раз не взыщут, что и в ломбардной одеже пришли!

Иван Тимофеич принял нас совершенно по-дружески и, прежде всего, был польщен тем, что мы, приветствуя его, назвали вашим благородием. Он сейчас же провел нас в гостиную, где сидели его жена, дочь и несколько полицейских дам, около которых усердно лебезила полицейская молодежь (впоследствии я узнал, что это были местные "червонные валеты", выпущенные из чижовки на случай танцев).

- Папаша вами очень доволен! - бойко приветствовала нас дочь хозяина и, обращаясь ко мне, прибавила: - Смотрите! я с вами первую кадриль хочу танцевать!

- Ежели, впрочем, не воспрепятствует пожар! - любезно оговорился хозяин.

По выполнении церемонии представления мы удалились в кабинет, где нам немедленно вручили по стакану чая, наполовину разбавленного кизляркой (в человеке, разносившем подносы с чаем, мы с удовольствием узнали Кшепшищольского). Гостей было достаточно. Почетные: письмоводитель Прудентов и брантмейстер Молодкин - сидели на диване, а младшие - на стульях. В числе младших гостей находился и старший городовой Дергунов с тесаком через плечо.

Оказалось, что Кшепшицюльский и тут не обманул нас. Едва мы успели усесться, как Прудентов и Молодкин (конечно, по поручению Ивана Тимофеича), в видах испытания нашего образа мыслей, завели философический разговор. Начали с вопроса о бессмертии души и очень ловко дали беседе такую форму, как будто она возымела начало еще до нашего прихода, а мы только случайно сделались ее участниками. Прудентов утверждал, что подлинно душа человеческая бессмертна, Молодкин же ему оппонировал, но, очевидно, только для формы, потому что доказательства представлял самые легкомысленные.

- Никакой я души не видал, - говорил он, - а чего не видал, того не знаю!

- А я хоть и не видал, но знаю, - упорствовал Прудентов, - не в том штука, чтобы видючи знать - это всякий может, - а в том, чтобы и невидимое за видимое твердо содержать! Вы, господа, каких об этом предмете мнений придерживаетесь? - очень ловко обратился он к нам.

Момент был критический, и, признаюсь, я сробел. Я столько времени вращался исключительно в сфере съестных припасов, что самое понятие о душе сделалось совершенно для меня чуждым. Я начал мысленно перебирать: душа... бессмертие... что, бишь, такое было? - но, увы! ничего припомнить не мог, кроме одного: да, было что-то... где-то там... К счастию, Глумов кой-что еще помнил и потому поспешил ко мне на выручку.

- Для того, чтобы решить этот вопрос совершенно правильно, - сказал он, - необходимо прежде всего обратиться к источникам. А именно: ежели имеется в виду статья закона или хотя начальственное предписание, коими разрешается считать душу бессмертною, то, всеконечно, сообразно с сим надлежит и поступать; но ежели ни в законах, ни в предписаниях прямых в этом смысле указаний не имеется, то, по моему мнению, необходимо ожидать дальнейших по сему предмету распоряжений.

Ответ был дипломатический. Ничего не разрешая по существу, Глумов очень хитро устранял расставленную ловушку и самих поимщиков ставил в конфузное положение. - Обратитесь к источникам! - говорил он им, - и буде найдете в них указания, то требуйте точного по оным выполнения! В противном же случае остерегитесь сами и не вдавайтесь в разыскания, кои впоследствии могут быть признаны несвоевременными!

Как бы то ни было, но находчивость Глумова всех привела в восхищение. Сами поимщики добродушно ей аплодировали, а Иван Тимофеич был до того доволен, что благосклонно потрепал Глумова по плечу и сказал:

- Ловко, брат!

- Ну-с, прекрасцо-с! - продолжал дальше испытывать Прудентов, - а теперь я желал бы знать ваше мнение еще по одному предмету: какую из двух ныне действующих систем образования вы считаете для юношества наиболее полезною и с обстоятельствами настоящего времени сходственною?

- То есть классическую или реальную? - пояснил от себя Молодкин.

Я опять оторопел, но Глумов нашелся и тут.

- Откровенно признаюсь вам, господа, - сказал он, - что я даже не понимаю вашего вопроса. Никаких я двух систем образования не знаю, знаю только одну. И эта одна система может быть выражена в следующих немногих словах: не обременяя юношей излишними знаниями, всемерно внушать им, что назначение обывателей в том состоит, чтобы беспрекословно и со всею готовностью выполнять начальственные предписания! Ежели предписания сии будут классические, то и исполнение должно быть классическое, а если предписания будут реальные, то и исполнение должно быть реальное. Вот и все. Затем никаких других систем, ни классических, ни реальных - я не признаю!

- Браво! браво! - посыпались со всех сторон поздравления. Квартальный хлопал в ладоши. Прудентов жал нам руки, а городовой пришел в такой восторг, что подбежал к Глумову и просил быть восприемником его новорожденного сына.

Таким образом, благодаря находчивости Глумова, мы вышли из испытания победителями и посрамили самих поимщиков. Сейчас же поставили на стол штоф водки, и хозяин провозгласил наше здоровье, сказав:

- Теперича, если бы сам господин частный пристав спросил у меня: Иван Тимофеев! какие в здешнем квартале имеются обыватели, на которых, в случае чего, положиться было бы можно? - я бы его высокородию, как перед богом на Страшном суде, ответил: вот они!

После того мы вновь перешли в гостиную, и раут пошел обычным чередом, как и в прочих кварталах. Червонным валетам дали по крымскому яблоку и посулили по куску колбасы, если по окончании раута окажется, что у всех гостей носовые платки целы. Затем, по просьбе дам, брантмейстер сел за фортепьяно и пропел "Коль славен", а в заключение, предварительно раскачавшись всем корпусом, перешел в allegro и не своим голосом гаркнул:

Вот в воинственном азарте

Воевода Пальмерстон

Разделяет Русь на карте

Указательным перстом!

- Прекрасный романс! - сказал Глумов, - века пройдут, а он не устареет!

- Хорош-то хорош, а по-моему, наше простое, русское ура - куда лучше! отозвался хозяин, - уж так я эту музыку люблю, так люблю, что слаще ее, кажется, и на свете-то нет!

Наконец составились и танцы. Один из червонных валетов сел за фортепьяно и прелюдировал кадриль. Но в ту самую минуту, как я становился в пару с хозяйскою дочерью, на пожарном дворе забили тревогу, и гостеприимный хозяин сказал:

- Господа! милости просим на пожар! И затем, обратившись к старшему городовому Дергунову, присовокупил:

- А господ червонных валетов честь честью свести в чижовку и запереть на замок!

----

Вообще эта зима как-то необыкновенно нам удалась. Рауты и званые вечера следовали один за другим; кроме того, нередко бывали именинные пироги и замечательно большое число крестин, так как жены городовых поминутно рожали. Мы веселились, не ограничиваясь одним своим кварталом, но принимали участие в веселостях всех частей и кварталов. В особенности хорошо удался бал в 3-й Адмиралтейской части, потому что вся Сенная участвовала в нем своими произведениями. Хотя же по временам нашему веселью и мешали пожары, но мало-помалу мы так освоились с этим явлением, что пожарные, бывало, свое дело делают, а мы, как ни в чем не бывало - танцуем!

Эта рассеянная жизнь имела для нас с Глумовым ту выгоду, что мы значительно ободрились и побойчели. Покуда мы исключительно предавались удовольствиям, доставляемым истреблением съестных припасов, это производило в нас отяжеление и, в то же время, сообщало физиономиям нашим унылый и слегка осовелый вид, который мог подать повод к невыгодным для нас толкованиям. А это положительно нам вредило и даже в значительной мере парализировало наши усилия в смысле благонамеренности.

В то время унылый вид играл в человеческой жизни очень важную роль: он означал недовольство существующими порядками и наклонность к потрясению основ. Правда, что прокуроров тогда еще не было, а следовательно, и потрясений не так много было в ходу, но все-таки при частях уже существовали следственные пристава, которые тоже не без любознательности засматривались на людей, обладающих унылыми физиономиями. Поэтому телесное отяжеление, равно как и изжога, ежели не всегда служили достаточным поводом для диагностических постукиваний, то, во всяком случае, представляли очень достаточные данные для возбуждения сомнений и запросов весьма щекотливого свойства.

Этих сомнений и запросов я в течение всей моей жизни тщательно избегал. Я всегда предпочитал им открытые исследования, не потому, чтобы перспектива быть предметом начальственно-диагностических постукиваний особенно улыбалась мне, но потому, что я - враг всякой неизвестности и, вопреки известной пословице, нахожу, что добрая ссора все-таки предпочтительнее, нежели худой мир. Даже тогда, когда действительно на совести моей тяготеет преступление, когда порочная моя воля сама, так сказать, вопиет о воздействии, даже и тогда меня не столько страшит кара закона, сколько вид напруживающегося при моем приближении прокурора. Хочется сказать ему: не суда боюсь, но взора твоего неласкового! не молнии правосудия приводят меня в отчаяние, а то, что ты не удостаиваешь меня своею откровенностью! Громи меня! призывай на мою голову мщение небес, но скажи, чем я тебя огорчил! Разреши тенета суспиции, которыми ты опутал мое существование! разъясни мне самому, какою статьею уложения о наказаниях определяется мое официальное положение в той бесконечно развивающейся уголовной драме, которая, по манию твоему, обнимает все отрасли человеческой индустрии, от воровства-кражи до потрясения основ с прекращением платежей по текущему счету и утайкою вверенных на хранение бумаг!

Но ежели я таким образом думаю, когда чувствую себя действительно виноватым, то понятно, как должна была претить мне всякая запутанность теперь, когда я сознавал себя вполне чистым и перед богом, и перед людьми. К счастию, новые знакомства очень скоро вывели меня из той угрюмой сферы жранья, в которую я было совсем погрузился. Я понял, что истинная благонамеренность не в том одном состоит, чтобы в уединении упитывать свои телеса до желанного веса, но в том, чтобы подавать пример другим. Горизонт мой незаметно расширился, я воспрянул духом, спал с тела и не только не дичился общества, но искал его. Унылый вид, который придавал мне характер заговорщика, исчез совершенно. Вместе с Глумовым я проводил целые утра в делании визитов (иногда из Казанской части приходилось, по обстоятельствам, ехать на Охту), вел фривольные разговоры с письмоводителями, городовыми и подчасками о таких предметах, о которых даже мыслить прежде решался, лишь предварительно удостоверившись, что никто не подслушивает у дверей, ухаживал за полицейскими дамами, и только скромность запрещает мне признаться, скольких из них довел я до грехопадения. Словом сказать, из области благонамеренности выжидающей я перешел в область благонамеренности воинствующей и внушил наконец такое к себе доверие, что мог сквернословить и кощунствовать вполне свободно, в твердой уверенности, что самый бдительный полицейский надзор ничего в этом не увидит, кроме свойственной благовоспитанному человеку фривольности.

Бессловесность, еще так недавно нас угнетавшая, разрешилась самым удовлетворительным образом. Мы оба сделались до крайности словоохотливы, но разговоры наши были чисто элементарные и имели тот особенный пошиб, который напоминает атмосферу дома терпимости. Содержание их главнейшим образом составляли: во-первых, фривольности по части начальства и конституций и, во-вторых, женщины, но при этом не столько сами женщины, сколько их округлости и особые приметы.

Мы делали все, что делают молодые светские шалопаи, чувствующие себя в охоте: нанимали тройки, покупали конфеты и букеты, лгали, хвастались, катались на лихачах и декламировали эротические стихи. И все от нас были в восхищении, все говорили: да, теперь уж совсем ясно, что это - люди благонамеренные не токмо за страх, но и за совесть!

Наконец в одно прекрасное утро мы были удовольствованы, так сказать, по горло: сам Иван Тимофеич посетил нас в моей квартире.

Признаюсь, долгонько-таки заставил ждать почтенный сановник этого визита. Целых два месяца прошло после первого раута в квартале, а он, по-видимому, даже забыл и думать, что существуют на свете известные законы приличия. Все уж по нескольку раз перебывали у нас: и письмоводители частных приставов, и брантмейстеры, и помощники квартальных и старшие городовые; все пили водку, восхищались икрой и балыком, спрашивали, нет ли Поль де Кокца в переводе почитать и проч. - один Иван Тимофеич с какой-то необъяснимою загадочностью воздерживался от окончательного сближения. Не раз видали мы из окна, как он распоряжался во дворе дома насчет уборки нечистот, и даже нарочно производили шум, чтобы обратить на себя его внимание, но он ограничивался тем, что делал нам ручкой, и вновь погружался в созерцание нечистот. Это отчасти обижало нас, а отчасти заставляло пускаться в догадки: неужели наше прошлое до того уж отягчено преступлениями, что даже волны теперешней благонамеренности не могут обмыть его?

- А порядочно-таки накуролесили мы в жизни своей! - объяснял я Глумову мои сомненья.

- Да, брат, эти дела не так-то скоро забываются! - соглашался он со мной.

И вот стали мы разбирать свое прошлое - и чуть не захлебнулись от ужаса. Господи, чего только там не было! И восторг по поводу упразднения крепостного права, и признательность сердца по случаю введения земских учреждений, и светлые надежды, возбужденные опубликованием новых судебных уставов, и торжество, вызванное упразднением предварительной цензуры, с оставлением ее лишь для тех, кто, по человеческой немощи, не может бесцензурности вместить. Одним словом, все опасности, все неблагонадежности и неблагонамеренности, все угрозы, все, что подрывает, потрясает, разрушает, - все тут было! И ничего такого, что созидает, укрепляет и утверждает, наполняя трепетною радостью сердца всех истинно любящих свое отечество квартальных надзирателей!

- Да ведь этак мы, хоть тресни, не обелимся! - в отчаянии восклицал я.

- Похоже на то! - как эхо, вторил мне Глумов.

- Послушай! кто же, однако ж, мог это знать! ведь в то время казалось, что _это_ и есть то самое, что созидает, укрепляет и утверждает! И вдруг какой, с божьею помощью, переворот!

- Мало ли что казалось! надо было в даль смотреть!

- Но ведь тогда даже чины за _это_ давали!

- И все-таки. И чины получать, и даже о сочувствии заявлять - все можно, да с оговорочкой, любезный друг, с оговорочкой! Умные-то люди как поступают? Сочувствовать, мол, сочувствуем, но при сем присовокупляем, что ежели приказано будет образ мыслей по сему предмету изменить, то мы и от этого, не отказываемся! Вот как настоящие умные люди изъясняются, те, которые и за сочувствие, и за несочувствие - всегда получать чины готовы!

И вот, в ту самую минуту, когда Глумов договаривал эти безнадежные слова, в передней как-то особенно звукнул звонок. Объятые сладким предчувствием, мы бросились к двери... О, радость! Иван Тимофеич сам своей персоной стоял перед нами!

- Иван Тимофеич... ваше благородие... вы?!

- Самолично. А что? заждались?.. ха-ха!

- Да, начинали уж, знаете... сомнения разные...

- Задумались... ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже не сразу... выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю, что человек исправляется, а коли в нем еще мало-мальски есть - ну, я и тово... попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости не дойду. А вот коли по времени уверюсь, что в человеке уж совсем ничего не осталось, - ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!

Он произнес последние слова с горячностью, очень редкою в лице, обязанном наблюдать за своевременною сколкой на улицах льда, и затем, пожав нам обоим руки, вошел в квартиру.

- Хорошенькая у вас квартирка... очень, очень даже удобненькая! похвалил он, - вместе, что ли, живете?

- Нет, я в Рождественской части... - пробормотал Глумов таким голосом, как будто все сердце у него изболело оттого, что он лишен счастия жить под руководством Ивана Тимофеича.

- Ну, бог милостив! и вы со временем ко мне переедете! - обнадежил его Иван Тимофеич и, обратившись ко мне, весело прибавил: - А что, государь мой, водка-то у вас водится?

- Иван Тимофеич! вина? Есть лафит, есть херес... Господи!

- Нет, рюмку водки и кусок черного хлеба с солью - больше ничего! Признаться, я и сам теперь на себя пеняю, что раньше посмотреть на ваше житье-бытье не собрался... Ну, да думал: пускай исправляются - над нами не каплет! Чистенько у вас тут, хорошо!

Он сел на диван и светлым взором оглядел комнату. Но вдруг лицо его омрачилось: где-то в дальнем углу он заприметил книгу...

- Это "Всеобщий календарь"! - поспешил я разуверить его и тотчас же побежал, чтобы принести поличное.

- А... да? а я, признаться, книгу было заподозрел.

- Нет, Иван Тимофеич, мы уж давно... Давно уж у нас насчет этого...

- И прекрасно делаете. Книги - что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие - чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?

- Да еще как живут-то! - подтвердил Глумов. - А которые случайно выучатся, сейчас же под суд попадают!

- Ну, не все! Бывают и из простых, которые с умом читают! благосклонно допустил Иван Тимофеич.

- И все-таки попадаются. Ежели не в качестве обвиняемых, так в качестве свидетелей. Помилуйте! разве сладко свидетелем-то быть?

- Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь, что и домой потом не попадешь... ахти-хти! грехи наши, грехи!

Иван Тимофеич вздохнул, опрокинул в рот рюмку водки и сказал:

- Ну, будьте здоровы, друзья! Понял я вас теперь, даже очень хорошо понял!

Мы в умилении стояли против него и ждали, что будет дальше.

- Хочется мне с вами по душе поговорить, давно хочется! - продолжал он. - Ну-тко, скажите мне - вы люди умные] Завелась нынче эта пакость везде... всем мало, всем хочется... Ну, чего? скажите на милость: чего?

Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности не ощущается: вот только посквернословить разве... Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест он желает говорить один.

- Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь - все у нас есть! Ну, вы - умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде... что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, - спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?

- Как перед богом, так и...

- Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда - везде мерзость. Даже тайные советники - и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка - пожары! да и те как-нибудь... А нынче!

- Да, трудновато-таки вам!

- Мне-то? Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? ну? Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!

- Тсс...

- На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек (и прежде он у меня на замечании был) - "вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!" Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился... Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? - а он - как бы вы думали, что он, шельма, ответил? - "Да, говорит, действительно, я желаю переменить правленье... Рыбинско-Бологовской железной дороги!"

- Однако ж! насмешка какая!

- Да-с, Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили; да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того, только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил - оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом! Так вся ночка и прошла.

- И это прошло ему... безнаказанно?

- А что с ним сделаешь? Дал ему две плюхи, да после сам же на мировую должен был на полштоф подарить!

- Тсс...

- Так вот вы и судите! Ну да положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? ну чего надо? а?

- Тоже, должно быть, в роде опьянения что-нибудь.

- Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, - вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить - ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами - вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?

- Иван Тимофеич! неужто же мы могли...

- И даже очень могли. Теперь, разумеется, дело прошлое - вижу я! даже очень хорошо вижу ваше твердое намерение! - а было-таки времечко, было! Ах, да и хитрые же вы, господа! право, хитрые!

Иван Тимофеич улыбнулся и погрозил нам пальцем.

- Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости не ходят, ни к себе не принимают - и думают, что так-таки никто их и не отгадает! Ах-ах-ах!

И он так мило покачал головой, что нам самим сделалось весело, какие мы, в самом деле, хитрые! В гости не ходим, к себе никого не принимаем, а между тем... поди-ка, попробуй зазеваться с этакими головорезами.

- А я все-таки вас перехитрил! - похвалился Иван Тимофеич, - и не то что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль - все знал! И знаете ли вы, что если б еще немножко... еще бы вот чуточку... Шабаш!

Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал - а чему подвергался! Немножко, чуточку - и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут... пожалуйте!

- Да неужели мы... - воскликнул я с тоской.

- Было, было - нечего старого ворошить! И оправдываться не стоит.

- Да; но надеемся, что последние наши усилия будут приняты начальством во внимание и хотя до некоторой степени послужат искуплением тех заблуждений, в которые мы могли быть вовлечены отчасти по неразумию, а отчасти и вследствие дурных примеров? - вступился, с своей стороны, Глумов.

- Теперь - о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон - общий (говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие того как делывал когда-то в "Ernani" Грациани, произнося знаменитое "perdono tutti!" {прощаю всех!})! Теперь вы все равно что вновь родились - вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!

- Иван Тимофеич! куда же так скоро? а винца?

- Винца - это после, на свободе когда-нибудь! Вот от водки и сию минуту - не откажусь!

Он опять опрокинул в рот рюмку водки и пососал язык.

- Надо бы мне, впрочем, обстоятельно об одном деле с вами поговорить, сказал он после минутного колебания, - интересное дельце, а для меня так и очень даже важное... да нет, лучше уж в другой раз!

- Да зачем же? Сделайте милость! прикажите!

- Вот видите ли, есть у меня тут...

Иван Тимофеич потоптался на месте, словно бы его что подмывало, и вдруг совершенно неожиданно покраснел.

- Нет, нет, нет, - заторопился он, - лучше уж в другой раз! А вы, друзья, между тем подумайте! чувства свои испытайте! решимость проверьте! Можете ли вы своему начальнику удовольствие сделать? Коли увидите, что в силах, - ну, тогда...

Последние слова Иван Тимофеич сказал уже в передней, и мы не успели опомниться, как он сделал нам ручкой и скрылся за дверью.

Мы в недоумении смотрели друг на друга. Что такое еще ожидает нас? какое еще новое "удовольствие" от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны - и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою...

III

- А ведь он, брат, нас в полицейские дипломаты прочит! - первый опомнился Глумов.

Признаюсь, и в моей голове блеснула та же мысль. Но мне так горько было думать, что потребуется "сие новое доказательство нашей благонадежности", что я с удовольствием остановился на другом предположении, которое тоже имело за себя шансы вероятности.

- А я так думаю, что он просто, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери, - сказал я.

- Гм... да... А ты этому будешь рад?

- Не скажу, чтобы особенно рад, но надо же и остепениться когда-нибудь. А ежели смотреть на брак с точки зрения самосохранения, то ведь, пожалуй, лучшей партии и желать не надо. Подумай! ведь все родство тут же, в своем квартале будет. Молодкин - кузен, Прудентов - дяденька, даже Дергунов, старший городовой, и тот внучатным братом доведется!

- Ну, так уж ты и прочь себя в женихи.

- А ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то ты отворачиваешься, да как бы после не довелось подчаска папенькой величать!

Но Глумов сохранил мрачное молчание на это предположение. Очевидно, идея о родстве с подчаском не особенно улыбалась ему.

- Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет? - возвратился он к своей первоначальной идее.

- Но почему же ты это думаешь?

- Я не думаю, а, во-первых, предусматривать никогда не лишнее, и, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался: непрочен, говорит, я!

- Воля твоя, а я в таком случае притворюсь больным! - сказал я довольно решительно.

- И это - не резон, потому что век больным быть нельзя. Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют - хуже будет. Нет, я вот что думаю: за границу на время надо удрать. Выкупные-то свидетельства у тебя еще есть?

- Да как тебе сказать? - на донышке!

- И у меня дно видно. Плохо, брат. Всю жизнь эстетиками занимались да цветы удовольствия срывали, а теперь, как стряслось черт знает что, - и нет ничего!

- Есть у меня, мой друг, недвижимость: называется Проплеванная. Усадьба не усадьба, деревня не деревня, пустошь не пустошь... так, земля. А все-таки в случае чего побоку пустить можно!

- Пустяки, брат! Какому черту твою Проплеванную нужно?

- Нет, голубчик, и до сих пор находятся люди, которым нужно... Даже странно: кажется, зачем? ну кому надобно? - ан нет, выищется-таки кто-нибудь!

- Который тебе пятиалтынный даст. Слушай! говори ты мне решительно: ежели он нас поодиночке будет склонять - ты как ответишь?

Я дрогнул. Не то, чтобы я вдруг получил вкус к ремеслу сыщика, но испытание, которое неминуемо повлек бы за собой отказ, было так томительно, что я невольно терялся. Притом же страсть Глумова к предположениям казалась мне просто неуместною. Конечно, в жизни все следует предусматривать и на все рассчитывать, но есть вещи до того непредвидимые, что, как хочешь их предусматривай, хоть всю жизнь об них думай, они и тогда не утратят характера непредвидимости. Стало быть, об чем же тут толковать?

- Глумов! голубчик! не будем об этом говорить! - взмолился я.

- Ну, хорошо, не будем. А только я все-таки должен тебе сказать: призови на помощь всю изворотливость своего ума, скажи, что у тебя тетка умерла, что дела требуют твоего присутствия в Проплеванной, но... отклони! Нехорошо быть сыщиком, друг мой! В крайнем случае мы ведь и в самом деле можем уехать в твою Проплеванную и там ожидать, покуда об нас забудут. Только что мы там есть будем?

- Помилуй, душа моя! цыплята, куры - это при доме; в лесах - тетерева, в реках - рыбы! А молоко-то! а яйца! а летом грибы, ягоды! Намеднись нам рыжиков соленых подавали - ведь они оттуда!

- Ну, как-нибудь устроимся; лучше землю грызть, нежели... Помнишь, Кшепшицюльский намеднись рассказывал, как его за бильярдом в трактире потчевали? Так-то! Впрочем, утро вечера мудренее, а покуда посмотри-ка в "распределении занятий", где нам сегодня увеселяться предстоит?

Мы с новою страстью бросились в вихрь удовольствий, чтобы только забыть о предстоящем свидании с Иваном Тимофеичем. Но существование наше уже было подточено. Мысль, что вот-вот сейчас позовут и предложат что-то неслыханное, вследствие чего придется, пожалуй, закупориться в Проплеванную, - эта ужасная мысль следила за каждым моим шагом и заставляла мешать в кадрилях фигуры. Видя мою рассеянность, дамы томно смотрели на меня, думая, что я влюблен,

- Какой цвет волос вам больше нравится, мсье, - блондинки или брюнетки? - слышал я беспрестанно вопрос.

Наконец грозная минута наступила. Кшепшицюльский, придя рано утром, объявил, что господин квартальный имеет объясниться по весьма важному, лично до него касающемуся делу... и именно со мной.

- Об чем, не знаете? - полюбопытствовал я.

Но Кшепшицюльский понес в ответ сущую околесицу, так что я только тут понял, как неприятно иметь дело с людьми, о которых никогда нельзя сказать наверное, лгут они или нет. Он начал с того, что его начальник получил в наследство в Повенецком уезде пустошь, которую предполагает отдать в приданое за дочерью ("гм... вместо одной, пожалуй, две Проплеванных будет!" - мелькнуло у меня в голове); потом перешел к тому, что сегодня в квартале с утра полы и образа чистили, а что вчера пани квартальная ездила к портнихе на Слоновую улицу и заказала для дочери "монто". При этом пан Кшепшицюльский хитро улыбался и искоса на меня поглядывал.

- Отчего же Глумова не зовут? - спросил я.

- А як же ж можно двох!

- Нужно говорить "двех", а не "двох", пан Кшепшицюльский! наставительно произнес Глумов и, обратись ко мне, пропел из "Руслана": .

М-и-и-и-л'ые д'ет-ти! Не-бо устррро-ит в'ам рад-дость!

- Ступай, брат, с миром, и бог да определит тебя к месту по желанию твоему!

----

Клянусь, я был за тысячу верст от того удивительного предложения, которое ожидало меня!

Когда я пришел в квартал, Иван Тимофеич, в припадке сильной ажитации, ходил взад и вперед по комнате. Очевидно, он сам понимал, что испытание, которое он готовит для моей благонамеренности, переходит за пределы всего, что допускается уставом о пресечении и предупреждении преступлений. Вероятно, в видах смягчения предстоящих мероприятий, на столе была приготовлена очень приличная закуска и стояла бутылка "ренского" вина.

- Ну, вот и слава богу! - воскликнул он, порывисто схватывая меня за обе руки, точно боялся, что я сейчас выскользну. - Балычка? сижка копченого? Милости просим! Ах, да белорыбицы-то, кажется, и забыли подать! Эй, кто там? Белорыбицу-то, белорыбицу-то велите скорее нести!

- Благодарю вас, я сейчас ел. Да и вы, конечно, заняты... дело какое-нибудь имеете до меня?

- Да, дело, дело! - заторопился он, - да еще дело-то какое! Услуги, мой друг, прошу! такой услуги... что называется, по гроб жизни... вот какой услуги прошу!

Начало это несколько смутило меня. Очевидно, меня ожидало что-нибудь непредвиденное.

- Да, да, да, - продолжал он суетливо, - давно уж это дело у меня на душе, давно сбираюсь... Еще в то время, когда вы предосудительными делами занимались, еще тогда... Давно уж я подходящего человека для этого дела подыскиваю!

Он оглянул меня с головы до ног, как бы желая удостовериться, действительно ли я тот самый "подходящий человек", об котором он мечтал.

- Обещайте, что вы мою просьбу выполните! - молвил он, кончив осмотр и взглядывая мне в глаза.

- Иван Тимофеич! после всего, что произошло, позволительны ли с вашей стороны какие-либо сомнения?

- Да, да... довольно-таки вы поревновали... понимаю я вас! Ну, так вот что, мой друг! приступимте прямо к делу! Мне же и недосуг: в Эртелевом лед скалывают, так присмотреть нужно... сенатор, голубчик, там живет! нехорошо, как замечание сделает! Ну-с, так изволите видеть... Есть у меня тут приятель один... такой друг! такой друг!

Он запнулся и заискивающе взглянул на меня, точно ждал моей помощи.

- Ну-с, так приятель... что же этот приятель? - поощрил я его.

- Так вот, есть у меня приятель... словом сказать, Парамонов купец... И есть у него... Вы как насчет фиктивного брака?.. одобряете? - вдруг выпалил он мне в упор.

- Помилуйте! даже очень одобряю, ежели... - сконфузился я.

- Вот именно так: ежели! Сам по себе этот фиктивный брак - поругание, но "ежели"... По обстоятельствам, мой друг, и закону премена бывает! как изволит выражаться наш господин частный пристав. Вы что? сказать что-нибудь хотите?

- Нет, я ничего... я тоже говорю: по обстоятельствам и закону премена бывает - это верно!

- Так вот я и говорю: есть у господина Парамонова штучка одна... и образованная! в пансионе училась... Он опять запнулся и в смущении опустил глаза.

- Не желаете ли вы вступить с этой особой в фиктивный брак? - быстро спросил он меня таким тоном, словно бремя скатилось с его души.

К сожалению, я не могу сказать, что не понял его вопроса. Нет, я не только понял, но даже в висках у меня застучало. Но в то же время я ощущал, что на мне лежит какой-то гнет, который сковывает мои чувства, мешает им перейти в негодование и даже самым обидным образом подчиняет их инстинктам самосохранения.

Иван Тимофеич очень тонко подметил этот разлад чувств. С одной стороны, в висках стучит, с другой - сердце объемлет жажда выказать благонамеренность... Так что, когда я, вместо ответа, в свою очередь предложил вопрос:

- Но почему же именно я?

То он не только не увидел в этом повода для прекращения разговора, но еще с большею убедительностью приступил к дальнейшим переговорам.

- Слушай, друг! - сказал он ласково, ободряя меня, - ежели ты насчет вознаграждения беспокоишься, так не опасайся! Онуфрий Петрович и теперь, и на будущее время не оставит!

Нервы мои окончательно упали. Я старался что-нибудь сообразить, отыскать что-нибудь - и не мог. Я беспомощно смотрел на моего истязателя и бормотал:

- Позвольте... что касается до брака... право, в этом отношении я даже не знаю, могу ли назвать себя вполне ответственным лицом...

Клянусь, будь на месте Ивана Тимофеича сам Шешковский - и тот бы тронулся моим видом. И тот сказал бы себе: вот человек, в котором благонамеренность уже достигла тех пределов, за которыми дальнейшие испытания становятся в высшей степени рискованными. И, сознавши это, отпустил бы меня с миром, предварительно обнадежив, что начальство очень хорошо понимает мои колебания и отнюдь не сочтет их за противодействие властям. Но у Ивана Тимофеича, по-видимому, совсем не было государственного смысла, а потому он счел возможным идти дальше.

- Да ведь от вас ничего такого и не потребуется, мой друг, - успокоивал он меня. - Съездите в церковь (у портного Руча вам для этого случая "пару" из тонкого сукна закажут), пройдете три раза вокруг налоя, потом у кухмистера Завитаева поздравление примете - и дело с концом. Вы - в одну сторону, она - в другую! Мило! благородно!

Нарисовав мне эту картину, он, очевидно, ждал, что я сейчас же изъявлю согласие, но я молчал.

- А что касается до вознаграждения, которое вы для себя выговорите, продолжал он соблазнять меня, - то половину его вы _до_, а другую - _по_ совершении брака получите. А чтобы вас еще больше успокоить, то можно и так сделать: разрежьте бумажки пополам, одну половину с нумерами вы себе возьмете, другая половина с нумерами у Онуфрия Петровича останется... А по окончании церемонии обе половины и соединятся... у вас!

Я слушал эти речи и думал, что нахожусь под влиянием безобразного сна. Какое-то ужасно сложное чувство угнетало меня, Я и благонамеренность желал сохранить, и в то же время говорил себе: ну нет, вокруг налоя меня не поведут... нет, не поведут! Отсюда - целый ряд галлюцинаций, обещающих сверхъестественное и чудесное избавление. То думалось: вот-вот Ивана Тимофеича апоплексический удар хватит - и вся эта история с фиктивным браком разлетится как дым. То представлялось: обрушивается потолок и повреждает Ивана Тимофеича, а меня оставляет невредимым - и опять все исчезает,

И вот именно сверхъестественное и выручило меня. В ту самую минуту, как я искал спасения в галлюцинациях, в комнату вошло новое лицо, при виде которого я всею силою облегченной груди крикнул:

- Иван Тимофеич! вот он!

Да, это был он, то есть избавитель, то есть "подходящий человек", по поводу которого возможен был только один вопрос: сойдутся ли в цене? То есть, говоря другими словами, это был адвокат Балалайкин.

Я с восхищением смотрел на него, хотя он значительно изменился, и притом не в свой авантаж {См. "Экскурсии в область умеренности и аккуратности". (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}. По-прежнему поступь его была тороплива, и в движениях сквозило легкомыслие, но изнурительные занятия, видимо, подействовали, и на лицо уже легли расплюевские тени. Я не скажу, чтоб Балалайкин был немыт, или нечесан, или являл признаки внешних повреждений, но бывают такие физиономии, которые - как ни умывай, ни холь, а все кажется, что настоящее их место не тут, где вы их видите, а в доме терпимости.

Самого Ивана Тимофеича словно свет озарил, когда вошел Балалайкин.

- Господин Балалайка! а я-то... а мы-то... а он - вот он он! беспорядочно восклицал он, раскрывая широкие объятия, - господин Балалайка! ах ты, ах! закусить? рюмочку пропустить?

- Нет, mon cher, я на минуточку! спешу, мой ангел, спешу! - отнекивался Балалайкин. - Вот что: есть тут индивидуй один... взыскание на него у меня, так нужно бы подстеречь...

- С удовольствием! и даже с превеликим... сейчас! сию минуту! Ах ты, ах! Да, никак, ты помолодел! Повернись! сделай милость, дай на себя посмотреть!

- Не могу, душа моя, не могу! в конкурс спешу! Вот записка, в которой все дело объяснено. А теперь прощай!

- Да нет же, стой! А мы только что об тебе говорили, то есть не говорили, а чувствовали: кого, бишь, это недостает? Ан ты... вот он он! Слушай же: ведь и у меня до тебя дело есть.

Балалайкин вынул из кармана хронометр, взглянул на циферблат и сказал:

- У меня есть свободного времени... да, именно три минуты я могу уделить. Конкурс открывается в три часа, теперь без пяти минут три, две минуты нужно на проезд... да, именно три минуты я имею впереди. Ну-с, так в чем же дело?

- Скажи: ты всякие поручения исполняешь?

- Всякие. Дальше.

- Жениться можешь?

- Это... зависит!

- Ну, конечно, не за свой счет, а по препоручению!

- Mo... могу!

- Так видишь ли: есть у меня приятель, а у него особа одна... вроде как подруга...

- Душенька то есть?

- Ну, как там по-твоему... И есть у него желание, чтобы эта особа в законе была... чтобы в метрических книгах и прочее... словом, все - чтобы как следует... А она чтобы между тем...

- С удовольствием, мой друг, с удовольствием!

- Ну-с, так что ты за это возьмешь? Она ведь, брат, по-французски знает!

- Гм... Прежде нежели ответить на этот вопрос, я, с своей стороны, предлагаю другой: кто тот смертный, в пользу которого вся эта механика задумана?

- Ты прежде скажи...

- Нет, _ты_ прежде скажи, а потом и я разговаривать буду. Потому что ежели это дело затеял, например, хозяин твоей мелочной лавочки, так напрасно мы будем и время попустому тратить. Я за сотенную марать себя не намерен!

Иван Тимофеич замялся. Очевидно, он имел в виду комиссионный процент и боялся, чтоб Балалайкин не обратился прямо к Парамонову, _без посредства комиссионеров_. Но после минутного размышления он, однако ж, решился.

- Ежели я Парамонова Онуфрия Петровича назову - слыхал?

- Намеднись даже в стуколку с ним вместе играл, - солгал Балалайкин, Фалелеев Сидор Кондратьич, Бобков Герасим Фомич, Генералов Федор Кузьмич, Парамонов и я.

- Ну, как же по-твоему?

- А вот как. У нас на практике выработалось такое правило: ежели дело верное, то брать десять процентов с цены иска, а ежели дело рискованное. то по соглашению.

- Чудак ты! как же ты бабу ценить будешь?

- Сейчас. Сколько господин Парамонов на эту самую "подругу" денег в год тратит?

- Как сказать... Одевает-обувает... ну, экипаж, квартира... Хорошо содержит, прилично! Меньше как двадцатью тысячами в год, пожалуй, не обернется. Ах, да и штучка-то хороша!

- А принимая во внимание, что купец Парамонов - меняло, а с таких господ, за уродливость, берут вдвое, то предположим, что упомянутый выше расход в данном случае возрастет до сорока тысяч.

- Предполагай, пожалуй!

- Теперь пойдем дальше. Имущества недвижимые, как тебе известно, оцениваются по десятилетней сложности дохода; имущества движимые, как, например: мебель, картины, произведения искусств, - подлежат оценке при содействии экспертов. Так ли я говорю?

- Так-то так, да ведь тут...

- Позволь, об этом будет дальше. "Штучка", о которой идет речь, очевидно, представляет имущество движимое, но притом снабженное такими признаками, на которые в законах прямых указаний не имеется. Поэтому в деле оценки подобного имущества необходимо прибегнуть к несколько иному методу, более соответствующему характеру самой движимости. Так, например, если допустим способ смешанный: то есть, с одной стороны, прибегнем к экспертизе, а с другой - не пренебрежем и принципом десятилетней сложности дохода, то, кажется, мы придем к результату довольно удовлетворительному. А именно: в смысле экспертизы, самым лучшим судьей является сам господин Парамонов, который тратит на ремонт означенной выше движимости сорок тысяч рублей и тем самым, так сказать, определяет годовой доход с нее...

- Не _с нее_, а _ее_...

- _С нее_ или _ее_ - не будем спорить о словах. Приняв цифру сорок тысяч, как базис для дальнейших наших операций, и помножив ее на десять, мы тем самым определим и ценность движимости цифрою четыреста тысяч рублей. Теперь идем дальше. Эта сумма в четыреста тысяч рублей могла бы быть признана правильною, ежели бы дело ограничивалось одною описью, но, как известно, за описью необходимо следуют торги. Какая цена состоится на торгах - этого мы, конечно, определить не можем, но едва ли ошибемся, сказав, что она должна удвоиться. А затем цифра гонорара определяется уже сама собою. То есть: восемьдесят, а для круглого счета - сто тысяч рублей.

Я внимал ему, затаив дыхание; но когда он выговорил цифру сто тысяч, то, признаюсь, у меня даже коленки затряслись.

- Берите пятьдесят! - подсказал я ему, сам, впрочем, не понимая, почему мне пришла на ум именно эта сумма, а не другая.

Но он даже не удостоил меня взглядом.

- Я уже опоздал на целую минуту, - сказал он, смотря на часы, - затем, прощайте! И буде условия мои будут признаны необременительными, то прошу иметь в виду!

Несколько минут Иван Тимофеич стоял как опаленный. Что касается до меня, то я просто был близок к отчаянию, ибо, за несообразностью речей Балалайкина, дело, очевидно, должно было вновь обрушиться на меня. Но именно это отчаяние удесятерило мои силы, сообщило моему языку красноречие почти адвокатское, а мысли - убедительность, которою она едва ли когда-нибудь обладала.

- Иван Тимофеич! - воскликнул я, - сообразите! Ведь это дело - ведь это такое дело, что, право, дешевым образом обставить его нельзя!

Но он, по-видимому, не слыхал меня и бормотал:

- Диви бы за дело, а то... другой бы даже за удовольствие счел...

И вдруг, обратившись ко мне:

- Ну, а вы как... какого вознаграждения желали бы? - спросил он и с горькой усмешкой прибавил, - _для вас_, может быть, и двухсот тысяч мало будет?

Но тут-то именно я и показал себя.

- Выслушайте меня, прошу вас! - сказал я. - Вы давно уже видите и знаете мое сердце. Вам известно, интересан ли я и страдаю ли недостатком готовности служить - на пользу общую. В деньгах я не особенно нуждаюсь, потому что получил обеспеченное состояние от родителей; что же касается до моих чувств, то они могут быть выражены в двух словах: я готов! Но будет ли с моей стороны добросовестно отбивать у Балалайкина куш, который может обеспечить его на всю жизнь? Он - бедный человек, Иван Тимофеич! и хотя говорит, что адвокатура дает ему не меньше двадцати пяти тысяч в год, но это он лжет! Помилуйте! разве можно вверять какие-нибудь серьезные интересы... Бал-алайки-ну? И даже самый конкурс, на который он сейчас ссылался, разве есть возможность верить в его существование? - Нет, и тысячу раз нет! Верьте, что, несмотря на свой шик, он с каждой минутой все больше и больше погружается в тот омут, на дне которого лежит Тарасовка. И в доказательство...

3 взял со стола записку, которую оставил Балалайкин, и прочитал:

"По делу о взыскании 100 рублей с мещанина Лейбы Эзельсона..."

- Понимаете ли вы теперь, _какие_ у него дела? - продолжал я, - и как ему нужно, до зарезу нужно, чтоб на помощь ему явился какой-нибудь крупный гешефт, вроде, например, того который представляет затея купца Парамонова?

Иван Тимофеич молчал, но для меня и то было уже выигрышем, что он _слушал_ меня. Его взор, задумчиво на меня устремленный, казалось, говорил: продолжай! Понятно, с какою радостью я последовал этому молчаливому приглашению.

- С другой стороны, - говорил я, - ведь не вам придется платить деньги! Конечно, Балалайкин заломил цену уже совсем несообразную, но я убежден, что в эту минуту он сам раскаивается и горько клянет свою несчастную страсть к хвастовству. Призовите его, обласкайте, скажите несколько прочувствованных слов - и вы увидите, что он сейчас же съедет на десять тысяч, а может быть, и на две! Наверное, он уж теперь позабыл, что сто тысяч слетели у него с языка. Почему он сказал сто тысяч, а не двести, не миллион? - не потому ли, что цифра _сто_ значится в записке о взыскании с мещанина Эзельсона? Я, конечно, этого не утверждаю, но думаю, что это догадка не безосновательная. Завтра он принесет к вам записку о взыскании _двух_ рублей и сообразно с этим уменьшит и требование свое до _двух_ тысяч. Но если бы даже он и окончательно "становился, например, на десяти тысячах, то, право, это не много! Ведь поручение-то... ах, какое это поручение! И что вам, наконец? Неужели деньги купца Парамонова до такой степени дороги вашему сердцу, что вы лишите бедного человека возможности поправить свои обстоятельства?

Я говорил долго и убедительно, и Иван Тимофеич был тем более поражен справедливостью моих доводов, что никак не ожидал от меня такой смелой откровенности. Подобно всем сильным мира, он был окружен плотною стеной угодников и льстецов, которые редко дозволяли слову истины достигнуть до ушей его.

- Вы правый - сказал он, наконец, с какою-то особенною искренностью пожимая мне руку, - и хотя мы не привыкли выслушивать правду, но я должен сознаться, что иногда она не бесполезна и для нас. Благодарю! Я давно не проводил время с такой пользой, как сегодня утром!

----

Я летел домой, не чувствуя ног под собою, и как только вошел в квартиру, так сейчас же упал в объятия Глумова. Я рассказал ему все: и в каком я был ужасном положении, и как на помощь мне вдруг явилось нечто неисповедимое...

- Поверь, что это за благонамеренность нашу! - сказал я в заключение.

- Так-то так, да ты прежде подожди: возьмет ли еще Балалайкин десять-то тысяч?

- Помилуй, душа моя, как ему не взять! ведь он...

Я с жаром принялся доказывать, что нельзя Балалайке десяти тысяч не взять, что, в противном случае, он погибнуть должен, что десяти тысяч на полу не поднимешь и что с десятью тысячами, при настоящем падении курсов на ценные бумаги... И вдруг в самом разгаре моих доказательств меня словно обожгло.

- Глумов! да ведь Балалайка женат и имеет восемь человек детей! крикнул я не своим голосом.

IV

Немедленно приступили мы к розыску семейного положения Балалайкина, и на другой же день, при содействии Кшепшицюльского, получили следующую справку:

"_Балалайкин_ (имя и отчество неизвестны), адвокат. Проживает 2-й Адмиралтейской части, в доме бывшем Зондермана, на углу Фонарного переулка и Екатерининского канала. Пишет прошения, приносит кассационные и апелляционные жалобы и вообще составляет всякого рода бумаги, а в том числе и не указанные в законах. Как-то: поздравительные стихи для разносчиков афиш и клубных швейцаров, куплеты для театра Егарева, азбуки и хрестоматии, а также любовные письма (со стихами и без стихов) для лиц, не кончивших курса в средних учебных заведениях. Кроме сего, отыскивает, по поручениям, женихов и невест, следит по газетам за объявлениями о пропавших собаках и принимает меры к отысканию потерянного, занимается устройством предварительных обстановок, необходимых для удовлетворительного разрешения бракоразводных дел, и на сей конец содержит на жалованье от 4-х до 5-ти лжесвидетелей. В пропагандах, прокламациях и вообще ни в чем предосудительном не замечен. _Женат и имеет восемь дочерей_. Жена никаких постоянных средств к пропитанию себя с семейством (в том числе восьмидесятилетняя старушка-бабушка) не имеет, кроме белошвейного мастерства, доставляющего ничтожный доход. Живет это семейство в величайшей бедности в селе Кузьмине, близ Царского Села, получая от Балалайкина, в виде воспособления, не больше десяти рублей в месяц".

Можно себе представить, как поразила меня эта реляция!

- Воля твоя, - сказал я Глумову, - а я ни под каким видом на "штучке" купца Парамонова не женюсь. И, в крайнем случае, укажу на тебя, как на более достойного.

- Да погоди же голову-то терять, - возразил Он мне спокойно, - ведь это еще не последнее слово. Балалайкин женат - в этом, конечно, сомневаться нельзя; но разве ты не чувствуешь, что тут сквозит какая-то тайна, которая, я уверен, в конце концов даст нам возможность выйти с честью из нашего положения.

- Но это - тайна Балалайкина, раскрытие которой даже вовсе не интересует меня. Для меня в этом деле ясно одно: Балалайкин женат!

- Не горячись, сделай милость. Во-первых, пользуясь стесненным положением жены Балалайкина, можно ее уговорить, за приличное вознаграждение, на формальный развод; во-вторых, ежели это не удастся, можно убедить Балалайку жениться и при живой жене. Одним словом, необходимо прежде всего твердо установить цель: во что бы ни стало женить Балалайку на "штучке" купца Парамонова - и затем мужественно идти к осуществлению этой цели.

Волей-неволей, но пришлось согласиться с Глумовым. Немедленно начертали мы план кампании и на другой же день приступили к его выполнению, то есть отправились в Кузьмине. Однако ж и тут полученные на первых порах сведения были такого рода, что никакого практического результата извлечь из них было невозможно. А именно, оказалось:

1) Что Балалайкина жена по уши влюблена в своего мужа и ни о каких предложениях (Глумов двадцать пять рублей давал) относительно устройства приличной "обстановки" в видах расторжения брака - слышать не хочет.

2) Что Балалайкин сохраняет свой брак в большой тайне. Никто в семье не знает, что он адвокат, получающий значительный доход от поздравительных стихов, сочиняемых клубным швейцарам. И жена, и старая бабушка убеждены, что он служит в артели посыльных.

3) Что Балалайкин наезжает в Кузьмине один раз в неделю, по субботам, всегда в полной парадной форме посыльного и непременно на лихаче. Тогда в семье бывает ликованье, потому что Балалайкин привозит дочерям пряников, жене - моченой груши, а старой бабушке - штоф померанцевой водки. Все семейные твердо уверены, что это - гостинцы ворованные.

- Он-то говорит, что купцы дают, - сказала нам старуха-бабушка, - да уж где, чай!

А дочка присовокупила:

- И то сказать, трудно в ихнем сословии без греха прожить! Цельный день по кухням да по лавкам шляются, то видят, другое видят - как тут себя уберечи!

Все это было далеко не поощрительно, однако Глумов и тут надежды не терял.

- И прекрасно, - сказал он, - пускай себе ломается, и без нее обойдемся! Теперь, по крайней мере, путаться не станем, а прямо будем бить на двоеженство!

Словом сказать, опасность заставила нас окончательно позабыть, что нам предстояло только "годить", и по уши погрузила нас в самую гущу благонамеренной действительности. Мы вполне искренно принялись хлопотать, изворачиваться и вообще производить все те акты, с которыми сопрягается безопасное плаванье по житейскому морю.

Через несколько дней, часу в двенадцатом утра, мы отправились в Фонарный переулок, и так как дом Зондермана был нам знаком с юных лет, то отыскать квартиру Балалайкина не составило никакого труда. Признаюсь, сердце мое сильно дрогнуло, когда мы подошли к двери, на которой была прибита дощечка с надписью: Balalaikine, avocat. Увы! в былое время тут жила Дарья Семеновна Кубарева (в просторечии Кубариха) с шестью молоденькими и прехорошенькими воспитанницами, которые называли ее мамашей.

Дарья Семеновна была вдова учителя латинского языка, который, к несчастью, смешивал герундиум с супинумом и за это был предан, по распоряжению начальства, суду. А так как он умер, не успев очистить себя от обвинений, то постигшая его невзгода косвенным образом отразилась и на его вдове: ей было отказано в пенсии. Оставшись без всяких средств к существованию, Дарья Семеновна понадеялась было, что ей удастся продать латинскую грамматику, которую издал ее муж и бесчисленные экземпляры которой, в ожидании судебного решения, украшали ее квартиру, но, увы! судьба и тут не оказалась к ней благосклонною. Решение суда не заставило себя долго ждать, но в нем было сказано: "Хотя учителя Кубарева за распространение в юношестве превратных понятии о супинах и герундиях, а равно и за потрясение основ латинской грамматики и следовало бы сослать на жительство в места не столь отдаленные, но так как он, состоя под судом, умре, то суждение о личности его прекратить, а сочиненную им латинскую грамматику сжечь в присутствии латинских учителей обеих столиц". Погоревала-погоревала бедная вдова, посоветовалась с добрыми людьми - и вдруг нашлась. Открыла пансион для девиц, но, разумеется, без древних языков.

Дарья Семеновна была женщина веселая и хлебосолка, а потому педагогическая часть в ее пансионе была несколько слаба. Учили больше хорошим манерам и светскому обращению. Каждый вечер до поздних петухов стоял в ее квартире, как говорится, дым коромыслом. Играл тапер на стареньких клавикордах; молодые люди танцевали, курили папиросы, угощались пивом, водкой, а изредка и шампанским. По временам случались и драки, но хозяйка обладала на этот счет таким тактом, что подравшиеся при первом намеке на будочника немедленно унимались и посылали за пивом. Только по субботам и накануне больших праздников дверь квартиры учительницы Кубаревой отпиралась лишь для самых близких знакомых. В эти вечера в комнатах зажигались лампадки, воспитанницы умилялись и вздыхали, а Дарья Семеновна набожно говорила:

- Весельем людским живу... а бога помню!

Лет пятнадцать тому назад Дарья Семеновна умерла, отпраздновав двадцатипятилетие своей педагогической деятельности, хотя и без древних языков. Скончалась старушка тихо, в большом кресле на колесах, с которого в последнее время не вставала; скончалась под звуки тапера, проводившие ее в иной мир. Я помню: мы беспечно танцевали, в одном углу хлопнула пробка, в другом - раздалась пощечина; смотрим, а ее уж и нет! Говорят, перед смертью она получила дар прозорливства и предсказала, что в квартире ее поселится Балалайкин.

Весьма естественно, что прежде, нежели позвонить, мы остановились перед этою дверью, подавленные целым роем воспоминаний.

- Тут... было? - первый прервал молчание Глумов.

- Да, мой друг... тут!

- Тапера, Ивана Иваныча, помнишь?

- Как живой и теперь стоит передо мной!

- Представь себе! ведь он отец семейства был... Я у него детей крестил, а Кессених кумой была, и, как сейчас помню, он нас в ту пору шмандкухеном угощал.

- А Стрекозу помнишь?

- Еще бы! первый мазурист на вечерах у Дарьи Семеновны был! здесь, в этой квартире, и воспитание получил! А теперь, поди-тко, тайный советник, в комиссиях заседает - рукой до него не достать!

- Вообрази: встречаю я его на днях на Невском, и как раз мне Кубариха на память пришла: помните? говорю. А он мне вдруг стихами:

Вельможу должны украшать

Ум здравый, сердце просвещенно...

И об Кубарихе ни полслова - вот он нынче как об себе полагает!

- Да, брат, многие из школы Дарьи Семеновны вышли, которые теперь... Только вот мы с тобой...

Я машинально протянул руку и подавил пуговку электрического звонка. Раздался какой-то унылый, дребезжащий звон, совсем не тот веселый, победный, светлый, который раздавался здесь когда-то. Один из лжесвидетелей, о которых упоминалось в справке, добытой из 2-й Адмиралтейской части, отпер нам дверь и сказал, что нам придется подождать, потому что господин Балалайкин занят в эту минуту с клиентами.

Мы вошли в приемную комнату, и сердца наши тоскливо сжались. Да, именно в этой угловой комнате, выходящей окнами и на Фонарный переулок и на Екатериновку, она и скончалась, добрая, незабвенная Кубариха! Вот тут, у этой стены, стояли старые, разбитые клавикорды; вдоль прочих стен расставлены были стулья и диваны, обитые какой-то подлой, запятнанной материей; по углам помещались столики и etablissements {Стойки.}, за которыми лилось пиво; посредине - мы танцевали. Картины из прошлого, одна за другой, совершенно живые, так и метались перед моим умственным оком.

- Дарья Семеновна! тут ли вы? - воскликнул я, совсем забывшись под наплывом воспоминаний.

Увы! ни один звук не ответил на мой сердечный вопль. Просторная приемная комната, в которой мы находились, смотрела холодно и безучастно, и убранство ее отличалось строгою простотой, которая совсем не согласовалась с профессией устройства предварительных обстановок по бракоразводным делам. Признаюсь, приличность балалайкинской обстановки даже поразила меня. Я ожидал увидеть нечто вроде квартиры средней руки кокотки - и вдруг очутился в помещении скромного служителя Фемиды, понимающего, что, чем меньше будет в его квартире драк, тем тверже установится его репутация как серьезного адвоката. Посредине стоял дубовый стол, на котором лежали, для увеселения клиентов, избранные сочинения Белло в русском переводе; вдоль трех стен расставлены были стулья из цельного дуба с высокими резными спинками, а четвертая была занята громадным библиотечным шкафом, в котором, впрочем, не было иных книг, кроме "Полного собрания законов Российской империи". Очевидно, что Балалайкин импонировал этою комнатою, хотел поразить ею воображение клиента и в то же время намекнуть, что всякое оскорбление действием будет неуклонно преследуемо на точном основании тех самых законов, которые стоят вот в этом шкафу. Ничего лишнего, мишурного, напоминающего о прелюбодеянии и лжесвидетельстве, не бросалось в глаза, только в углу стоял довольно подержанный полурояль, от которого" несколько отдавало Дарьей Семеновной. Рояль этот, как я узнал после, был подарен Балалайкину одним несостоятельным должником в благодарность за содействие к сокрытию имущества, и Балалайкин, в свободное от лжесвидетельств время, подбирал на нем музыку куплетов, сочиняемых им для театра Егарева. Тем не менее этот рояль так обрадовал меня, что я подбежал к нему, и если б не удержал меня Глумов, то, наверное, сыграл бы первую фигуру кадрили на мотив "чижик! чижик! где ты был?", которая в дни моей молодости так часто оглашала эти стены.

Глумов тоже, по-видимому, не ожидал подобной обстановки, но он не был подавлен ею, подобно мне, а скорее как бы не верил своим глазам. Чмокал губами, тянул носом воздух и вообще подыскивался. И наконец отыскал.

- Пахнет! - сказал он мне шепотом.

Я тоже инстинктивно потянул носом воздух.

- Дарья Семеновна... она! Она эти самые духи употребляла, когда поджидала "гостей"!

Я начал припоминать... и вдруг до такой степени вспомнил, что даже краска бросилась мне в лицо.

- Глумов! голубчик! эти духи... да ведь она жива! она здесь! воскликнул я вне себя от восхищения. - Дарья Семеновна! вы?

И только тогда опомнился, когда Глумов, толкнув меня под локоть, указал глазами на двух клиентов, которые сидели в той же комнате, в ожидании Балалайкина.

----

По странной игре судьбы, клиенты эти наружным своим видом напоминали именно то самое прошлое, которое так тоскливо заставляло биться мое сердце. Один был человек уже пожилой и имел физиономию благородного отца из дома терпимости. Чувство собственного достоинства несомненно было господствующею чертою его лица, но в то же время представлялось столь же несомненным, что где-то, на этом самом лице, повешена подробная такса (видимая, впрочем, только мысленному оку), объясняющая цифру вознаграждения за каждое наносимое увечье, начиная от самого тяжкого и кончил легкою оплеухой. Мне показалось, что где-то, когда-то я видал этого человека, и, чем более я всматривался в него, тем больше росла во мне уверенность, что видел я его именно в этом самом доме.

Да, это _он!_ - говорил я сам себе, - но кто он? Тот был тщедушный, мизерный, на лице его была написана загнанность, забитость, и фрак у него... ах, какой это был фрак! зеленый, с потертыми локтями, с светлыми пуговицами, очевидно, перешитый из вицмундира, оставшегося после умершего от геморроя титулярного советника! А _этот_ - вон он какой! Сыт, одет, обут - чего еще нужно! И все-таки это - _он_, несомненно, _он_, несмотря на то, что смотрит как только сейчас отчеканенный медный пятак!

Другой клиент был совсем юноша, красный, как рак, без всякого признака капиллярной растительности на лице, отчего и казался как бы совершенно обнаженным. Он напомнил мне некоего Жорженьку (ныне статский советник и кавалер), который в былое время хотя и не участвовал в общих увеселениях, происходивших в этой зале, но всегда в определенный час появлялся из внутренних апартаментов и, запыхавшись, с застенчивою торопливостью перебегал через залу, причем воспитанницы кричали ему: Жорженька! Жорженька! хорошо выдержали экзамен?

Через четверть часа ожидания за дверью, ведущею в кабинет Балалайкина, послышался шум, я вслед за тем оттуда вышла, шурша платьем и грузно ступая ногами, старуха, очевидно, восточного происхождения. Осунувшееся лицо ее было до такой степени раскрашено, что издали производило иллюзию маски, чему очень много способствовали большой и крючковатый грузинский нос и два черных глаза, которые стекловидно высматривали из впадин. Эту женщину я тоже где-то и когда-то видел, да и она меня где-то и когда-то видела, но ни мне, ни ей, конечно, и на мысль не пришло разъяснять, при каких обстоятельствах произошло наше знакомство. Поддерживаемая Балалайкиным под руку (он называл ее при этом княгинею, но я мог дать руку на отсечение, что она - сваха от Вознесенского моста), она медленно направилась к выходной двери, но, проходя мимо шкафа с книгами, остановилась, как бы пораженная его величием.

- Все читал? - спросила она Балалайкина, указывая костлявым пальцем на корешки переплетов.

- Княгиня! - воскликнул он, как бы удивленный, что ему может быть предложен такой вопрос.

- Ну, будь здоров!

Проводивши старуху, Балалайкин прежде всего обратился к нам. Он был необыкновенно мил в своем утреннем адвокатском неглиже. Черная бархатная жакетка ловко обрисовывала его формы и отлично оттеняла белизну белья; пробор на голове был сделан так тщательно, что можно было думать, что он причесывается у ваятеля; лицо, отдохнувшее за ночь от вчерашних повреждений, дышало приветливостью и готовностью удовлетворить клиента, что бы он ни попросил; штаны сидели почти идеально; но что всего важнее: от каждой части его лица и даже тела разило духами, как будто он только что выкупался в водах Екатерининского канала. Он напомнил нам, что знаком с нами по Ивану Тимофеичу, и изъявил надежду, что мы сделаем ему честь отзавтракать с ним.

- Через четверть часа я к вашим услугам, messieurs, а теперь... вы позволите? - прибавил он, указывая на ожидавших клиентов.

- Ну-с, - начал он, подходя к юноше, - письмо наше возымело действие?

- Возымело, господин Балалайкин, только нельзя сказать, чтобы вполне благоприятное.

- Именно?

- Вот и ответ-с.

Балалайкин взял поданное письмо и довольно громко прочитал: "А ежели ты, щенок, будешь еще ко мне приставать"...

- Гм... да... Ответ, конечно, не совсем благоприятен, хотя, с другой стороны, сердце женщины... Что ж! будем новое письмо сочинять, молодой человек - вот и все!

- Со стихами бы, господин Балалайкин!

- Можно. Из Виктора Гюго, например;

О, ma charmante!

Ecoute ici!

L'amant qui chante

Et pleure aussi.

{О моя прелесть! Прислушайся!

Здесь поет и плачет возлюбленный!}

Ладно будет?

- Хорошо-с; но ведь она по-французски не знает.

- Это ничего; вот и вы не знаете, да говорите же "хорошо". Неизвестность, знаете... она на воображение действует! У греков-язычников даже капище особенное было с надписью: "неизвестному богу"... Потребность, значит, такая в человеке есть! А впрочем, я и по-русски могу:

Кудри девы-чародейки,

Кудри - блеск и аромат!

Кудри - кольца, кудри - змейки,

Кудри - бархатный каскад!

Хорошо? приходите завтра - будет готово... Цена...

Балалайкин поднял правую руку и показал все пять пальцев.

- Рублей, - присовокупил он строго.

- Нельзя ли сбавить, господин Балалайкин? - взмолился молодой человек, - ей-богу, мамаша всего десять рублей в месяц дает: тут и на папиросы, тут и на все-с!

- Нельзя, молодой человек! желаете иметь успех у женщин и жалеете пяти рублей... фуй, фуй, фуй! Ежели мамаша :дает мало денег - добывайте сами! Трудитесь, давайте уроки, просвещайте юношество! Итак, повторяю: завтра будет готово. До свидания... победитель!

Балалайкин, в знак окончания аудиенции, подал юноше два пальца, которые тот принял с благоговением.

- Ну-с, теперь ваша очередь! - обратился он к пожилому клиенту.

- Вот уж пять лет, как жена моя везде ищет удовлетворения, - начал благородный отец и вдруг остановился, как бы выжидая, не нанесет ли ему Балалайкин какого-нибудь оскорбления.

Балалайкин, однако ж, воздержался и только сквозь зубы процедил "гм"...

Но на меня этот голос подействовал потрясающим образом. Я уже не вспоминал больше, я вспомнил. Да, это - он! твердил я себе, он, тот самый, во фраке с умершего титулярного советника! Чтобы проверить мои чувства, я взглянул на Глумова и без труда убедился, что он взволнован не меньше моего.

- Он! - шепнул он, слегка толкнув меня локтем в бок.

- Жена моя содержит гласную кассу ссуд, - продолжал между; тем благородный отец, убедившись, что никто из присутствующих не намерен платить по таксе даже за самую легкую оплеуху, - я же состою редактором по вольному найму при газете "Краса Демидрона", служащей органом политических и литературных мнений Егарева и Малафеева. К сожалению, наша газета, не будучи изъята из ведомства общей цензуры, в то же время, по специальности, находится в ведении комитета ассенизации столичного города С.-Петербурга. Не более года, как я нахожусь в должности редактора и достиг уже следующих результатов. Во-первых, от непрестанных внушений - два раза лишался рассудка; во-вторых, от ежедневно повторяемого трепета - получил трясение головы. Таковы обязанности редактора газеты, служащего по вольному найму!

Он произнес эту вступительную речь с таким волнением, что под конец голос его пресекся. Грустно понурив голову, высматривал он одним глазком, не чешутся ли у кого из присутствующих руки, дабы немедленно предъявить иск о вознаграждении по таксе. Но мы хотя и сознавали, что теперь самое время для "нанесения", однако так были взволнованы рассказом о свойственных вольнонаемному редактору бедствиях, что отложили выполнение этого подвига до более благоприятного времени.

- Правда, что взамен этих неприятностей я пользуюсь и некоторыми удовольствиями, а именно: 1) имею бесплатный вход летом в Демидов сад, а на масленице и на святой пользуюсь правом хоть целый день проводить в балаганах Егарева и Малафеева; 2) в семи трактирах, в особенности рекомендуемых нашею газетой вниманию почтеннейшей публики, за несоблюдение в кухнях чистоты и неимение на посуде полуды, я по очереди имею право однажды в неделю (в каждом) воспользоваться двумя рюмками водки и порцией селянки; 3) ежедневно имею возможность даром ночевать в любом из съезжих домов и, наконец, 4) могу беспрепятственно присутствовать в любой из камер мировых судей при судебном разбирательстве. Но предоставляю вам самим, милостивые государи, судить, что значат все эти прерогативы в сравнении с исчисленными сейчас обязанностями?

Он опять поник головой, но все доселе высказанное им дышало такою правдою, что не только нам, но даже Балалайкину не приходило на мысль торопить его или перебивать какими-либо напоминаниями о скорейшем приступе к делу.

- Жалованья я получаю двадцать пять рублей в месяц, - продолжал он после краткого отдыха. - Не спорю: жалованье хорошее! но ежели принять во внимание: 1) что, по воспитанию моему, я получил потребности обширные; 2) что съестные припасы с каждым днем делаются дороже и дороже, так что рюмка очищенной стоит ныне десять копеек, вместо прежних пяти, - то и выходит, что о бифштексах да об котлетках мне и в помышлении держать невозможно!

- Позвольте, однако! - не воздержался я, - ведь вы сами сейчас сказали, что имеете право на бесплатное получение ежедневно двух рюмок водки и порции селянки! Мне кажется, что в вашем звании...

- Вам кажется, господин? Но скажите по совести: может ли быть человек сыт и пьян, получая в день одну порцию селянки, составленной из веществ загадочных и трудноваримых, и две рюмки водки, которые буфетчик с намерением не долиивает до краев?

В голосе его звучала такая горькая искренность, что я невольно умолкнул.

- По моему воспитанию, мне не только двух рюмок и одной селянки, а двадцати рюмок и десяти селянок - и того недостаточно. Ах, молодой человек! молодой человек! как вы, однако, опрометчивы в ваших суждениях! - говорил между тем благородный отец, строго и наставительно покачивая головой в мою сторону, - и как это вы, милостивый государь, получивши такое образование...

- Возвратимтесь к рассказу, - прервал его Балалайкин, обязательно поспешая мне на выручку против дальнейших репримандов старца, у которого начала уже настолько явственно выступать на лице такса, что я без всяких затруднений прочитал:

"За словесное оскорбление укоризною в недостатке благовоспитанности, а равно и в неимении христианских правил... 20 коп.".

Но благородный отец унялся не сразу.

- К тому же, я сластолюбив, - продолжал он. - Я люблю мармелад, чернослив, изюм, и хотя входил в переговоры с купцом Елисеевым, дабы разрешено было мне бесплатно входить в его магазины и пробовать, но получил решительный отказ; купец же Смуров, вследствие подобных же переговоров, разрешил выдавать мне в день по одному поврежденному яблоку. Стало быть, и этого, по-вашему, милостивый государь, разумению, для меня достаточно? вдруг обратился он ко мне.

Делать было нечего. Я вынул из кармана двугривенный (по таксе) и положил на стол, откуда он в одно мгновение и исчез в карман старца.

- Благодарю вас, господин. Маловато, но я не притеснителен... Итак, я сластолюбив и потому имею вкус к лакомствам вообще и к девочкам в особенности. Есть у них, знаете...

Старик поперхнулся, и все нутро его вдруг заколыхалось. Мы замерли в ожидании одного из тех пароксизмов восторга, которые иногда овладевают старичками под наитием сладостных представлений, но он ограничился тем, что чихнул. Очевидно, это была единственная форма деятельного отношения к красоте, которая, при его преклонных летах, осталась для него доступною.

- Словом сказать, никак нельзя остеречься, чтобы рубля или двух в неделю не пожертвовать собственно на предметы сластолюбия. Затем, так как жена удерживает у меня пятнадцать рублей в месяц за прокорм и квартиру (и притом даже, в таком случае, если б я ни разу не обедал дома), то на так называемые издержки представительства остается никак не больше пяти рублей в месяц. Как вы полагаете, милостивый государь, может ли удовлетвориться этим благородный человек, особливо в виду установившегося обычая, в силу которого все вольнонаемные редакторы раз в месяц устраивают в трактире "Старый Пекин", обед, в ознаменование чудесного избавления от множества угрожавших им в течение месяца опасностей?

- Конечно, нет; но ведь супруга ваша, как содержательница гласной кассы ссуд, могла бы и не требовать с вас платы за содержание? - возразил Балалайкин.

- Что касается до того, куда жена моя употребляет свои средства, - об этом речь впереди. Теперь же скажу, что супружество, в том виде, в каком я оным пользуюсь, налагает на меня лишь очень нелегкие обязанности, а прав не дает. Но этого мало, милостивые государи! Не имея никакого влияния на направление редактируемой мною газеты, я тем не менее ощущаю на себе все невзгоды, ее постигающие. Так, например, когда, по настоянию г. Малафеева, последовало в нашем издании изъяснение турецкой конституции и за сие газета вынуждена была потерпеть ущерб, то и я был подвергнут вычету из жалованья в размере пятнадцати копеек в сутки. Можете судить сами, какое нравственное потрясение должна была произвести во мне эта катастрофа, не говоря уже о неоплатном долге в три рубля пятьдесят копеек, в который я с тех пор погряз и о возврате которого жена моя ежедневно настаивает...

Но едва произнес он эти слова, как Глумов, движимый великодушием, вынул из кармана три с полтиной и положил их на стол.

- Благодарю вас, достойный молодой человек! благодарю тем больше, что, имея право за эти деньги поступить со мною по таксе, вы великодушно не воспользовались этим правом! Но возвращаюсь к рассказу. Из всего вышеизложенного вы, конечно, изволили убедиться, милостивые государи, что положение редактора газеты по вольному найму вовсе не таково, чтобы возбудить в ком-либо зависть. Поэтому вы не удивитесь, если я, в видах воспособления, решаюсь, даже с опасностью жизни, прибегать к некоторым побочным средствам, которые помогают мне иметь приличную редакторскому званию одежду и удовлетворять издержкам представительства. Эти побочные средства - вот они.

Он хлопнул довольно грязной рукой по правой щеке, и - о, чудо! - такса, которую мы до сих пор видели лишь мысленными очами (только однажды я мельком усмотрел один параграф ее), вдруг засветилась, так что мы совершенно явственно прочитали:

Такса

За словесное оскорбление укоризною в недостатке благовоспитанности и неимении христианских правил ... 20 к.

То же, с упоминовением о родителях ............. 50 "

То же, с поднятием руки, но без нанесения ...... 75 "

За щелчок по носу или мазок по губам ........... 1 р.

Простая оплеуха ................................ 1 " 50 "

Оплеуха, ежели при оной получается ощущение перстней ............................................ 1 " 75 "

За нанесение по лицу удара рукой с раскровенением или рассечением какой-либо части оного (носа, бровей, губ и проч.) ....................................... 3 " - "

То же, сапогом ................................ 3 " 50 "

За вымазание лица дегтем, салом, тестом и т. п. 4 " - "

То же, веществами, коих вывоз в дневное время воспрещается ....................................... 5 " - "

За окормление припасами, производящими тошноту 6 " - "

За высечение розгами, наедине, до 20-ти ударов и менее ............................................... 10 " - "

За каждый удар, сверх 20-ти, по ................ 1 " - "

То же, при благородных свидетелях .............. 20 " - "

За каждый удар, сверх 20-ти, по ................ 2 " - "

" перелом ребра ................................ 30 " - "

" удар по голове с проломом оной ............... 50 " - "

Примечание 1-е. Оскорбления кнутом, кошками, поленом или подворотнею не допускаются вовсе.

Примечание 2-е. Равным образом воспрещаются: выколотие глаза, откушение носа, отсечение руки или ноги, отнятие головы и проч. За все таковые повреждения вознаграждение определяется по суду, по произнесении обвинительных и защитительных речей, после чего присяжные заседатели удаляются в совещательную комнату и выносят обвиняемому оправдательный приговор.

- Кажется, такса не обременительная? - обратился он к нам, когда убедился, что мы имели время обдумать прочитанное.

- Не только не обременительная, - поспешил я успокоит его, - но даже, если можно так выразиться, соблазнительно умеренная. Помилуйте! выполнение по всей таксе стоит всего сто тридцать семь рублей двадцать копеек, а мало ли на свете богатых людей, которым ничего не стоит бросить такие деньги, лишь бы доставить себе удовольствие!

- И бывали такие особы! - сказал он с гордостью, и вслед за тем с горечью присовокупил: - Бывали-с... в то время, когда наш рубль еще пользовался доверием на заграничных рынках!

- Но, вероятно, и такса ваша в то время была соразмерно дешевле?

- В том-то и дело, что нет, милостивый государь! Увы! готовность получать оскорбления с каждым днем все больше и больше увеличивается, а предложение оскорблений, напротив того, в такой же пропорции уменьшается!

- Но, во всяком случае, если вы позволите, я... И я немедленно укорил его в неимении христианских правил и положил на стол двугривенный.

- Что касается до меня, - присовокупил Глумов, соревнуя мне, - то я нахожу, что в вашей таксе всего поразительнее - это строгая постепенность вознаграждений. А потому, хотя я и не желаю упоминать о ваших родителях, но прошу вас счесть, как бы я упомянул об них. Причем прилагаю полтинник.

Затем Балалайкин, с своей стороны, замахнулся (но без нанесения) и отсчитал три четвертака. И таким образом, меньше чем в минуту, без всяких беспокойств, добрый старик получил рубль сорок пять копеек серебром и вследствие этого совершенно воспрянул духом.

- Ну-с! смотрите-ка теперь вот эту штучку! - весело сказал он, очевидно, не желая оставаться у нас в долгу за причиненное одолжение.

Он щелкнул себя по левой щеке, и мы с новым изумлением увидели, что и на ней мгновенно начали выступать печатные строки, так что через минуту мы уже могли прочитать следующее курьезное объявление:

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 622


Купить книгу "Современная идиллия" Салтыков-Щедрин Михаил

home | my bookshelf | | Современная идиллия |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 8
Средний рейтинг 4.5 из 5



Оцените эту книгу