Book: Штрафники



Свирский Григорий

Штрафники

Григорий Цезаревич Свирский

ШТРАФНИКИ

ЧАСТЬ 1

АЛЕКСАНДР ИЛЬИЧ СКНАРЕВ, НАШ ФЛАГШТУРМАН, ШТРАФНИК.

Быль

4 июля 1942 года немцы потопили в Баренцевом море караван PQ-17, из английских и американских судов, которые шли на Мурманск, и приказ Ставки бросил нас в Ваенгу. В четыре утра на многих базовых аэродромах, на Балтике и Черноморье, сыграли тревогу, а в полдень бомбардировщики уже садились на самом краю земли, в горящей Ваенге. Тот, кто был на заполярном аэродроме Ваенга, знает, какой это был ад. На любом фронте существуют запасные аэродромы, ложные аэродромы. Аэродромы подскока. Авиация маневрирует, прячется. В Белоруссии мы держались полтора месяца только потому, что прыгали с одного поля на другое, как кузнечики. В Заполярье прятаться некуда. В свое время заключенные срезали одну из гранитных сопок, взорвали ее, вывезли на тачках - и появилась площадка, зажатая невысокими сопками. Я взбежал на эти сопки полярной ночью, холодной и прозрачно-светлой. Огляделся и... на мгновение забыл, что где-то идет война.

Стихли моторы, и стало слышно, как вызванивают ручьи. Какой-то человек в морском кителе с серебряными нашивками инженера собирал ягоды. Протянул мне фуражку, полную ягод, - угощайся, друг.

Ягоды отдавали смолкой. Голубика? Скат горы был сизым от них. Кое-где виднелись огромные шляпки мухоморов. Поодаль чернела вероника. Колыхался на ветру иван-чай. Бледно-розовый, нежный и для заполярных цветов высокий, иван-чай густо поднимался у брошенных укрытий-капониров, во всех горелых местах, а в горелых местах, похоже, здесь недостатка не было.

Внизу рванулись на взлет истребители, взметая бураны пыли и колкой размолотой щебенки; чуть оторвавшись от земли, они тут же убирали шасси. И лишь затем послышался "колокольный звон" - дежурные, выскочив из землянок, били железными прутьями по рельсам и буферам, висящим на проволоке.

- Дело дрянь! - сказал инженер.- Бежим! И, как бы подтверждая его слова, неподалеку, в Кольском заливе, дробно застучали корабельные зенитки.

Мы кинулись в сторону. Ноги утонули по щиколотку в коричнево-рыжеватой болотистой хляби.

Теперь, видно, били все зенитные установки. Огонь тяжелых батарей на вершинах сопок сотрясал землю.

Сверху нарастал резкий свист. Я бросился было за инженером, но чей-то сиплый голос властно крикнул: - Сюда!

Я свернул на голос, с разбегу приткнулся около большого гранитного валуна, съеживаясь от ошеломляющего сатанинского воя летящих бомб.

Первые разрывы грохнули посредине летного поля. Вздрогнули сопки. Казалось, земля загудела, как натянутая басовая струна.

- Пошла серия. Сюда идет! - сипло пробасил кто-то лежавший рядом.

Что есть силы я втискивался в болотистую жижу, прижимаясь плечом к гранитному камню. Вспарывая воздух, сотрясая землю, разбрызгивая тысячи осколков, взрывы подступали все ближе, ближе. Раскололась земля. Огромный гранитный валун, века лежавший без движения, пошатнулся. Что-то - твердое ударило в бок. "Хана!"

Разрывы удалялись. Бомбовая серия гигантскими шагами переступила через меня и ушла дальше. Я медленно согнул руку, не решаясь дотронуться до собственного бока. Боли нет... Наконец приложил ладонь. Пальцы нащупали ком мерзлой земли, отброшенной взрывной волной.

Я тут же вскочил на ноги и радостно закричал своим неизвестным товарищам: - Э-эй! Где вы?

Ответа не было. Тот, кто лежал рядом, уже спускался: внизу мелькала спина в солдатской шинели. "А где инженер?"

Обежал гранитный валун вокруг. По другую сторону его курилась в скалистом грунте неглубокая воронка.

- Э-эй! - в испуге позвал я инженера. Тишина

Бросился в одну сторону, в другую, перескакивая через обломки гранита. И вот увидел у вершины сопки, среди голубики, оторванный рукав флотского кителя с серебряными нашивками инженера. И больше ничего...

С тоской внимательно оглядел летное поле, где тарахтели трактора, которые тянули к воронкам волокуши с камнями и гравием. За ними бежали солдаты с лопатами засыпать воронки.

- Ну, привет, Заполярье! - сказал я, сплевывая вязкую болотную землю. - Места тут, вижу, тихие...

Когда я, кликнув санитаров, вернулся к своему самолету, в кабине кто-то был; из нижнего люка торчали ноги в зеленых солдатских обмотках.

Еще на Волховском фронте нам выдали брюки клеш, поскольку мы теперь назывались как-то устрашающе длинно: особой морской и, кажется, еще ударной авиагруппой; никто особенно не ликовал, знали уж, что мы стали затычкой в каждой дырке.

Но клеш носили с гордостью, и такой ширины, что комендант учредил одно время возле аэродрома пост с овечьими ножницами в руках: вырезать у идущих в увольнение вставные клинья. Оказывается, издавна существовал неписаный закон: чем от моря дальше, тем клеш шире. А тут вдруг торчат из самолета зеленые обмотки. Видно, кто-то из солдат охраны влез поглазеть. Заденет какой-нибудь тумблер локтем. Потом авария... Болван!

Я подбежал к ногам в зеленых обмотках и что есть силы дернул за них. С грохотом стрельнула металлическая, на пружинах, ступенька, на которой стоял солдат, и он повалился на землю. Поднявшись, отряхнул свою измятую солдатскую шинель с обгорелой полой и сказал, как мне показалось, испуганно: - Ты что?

- Я тебе сейчас ка-ак дам "что"! - И осекся. Солдату было за сорок, может, чуть меньше. В моих глазах, во всяком случае, он был дедом. - Дед, да как тебе не стыдно?! У деда было кирпично-красное и широкое, лопатой, скуластое лицо, величиною с амбарный замок подбородок. Грубая, открыто-простодушная, добрая физиономия стрелка из караульной роты, мужика, который всю жизнь в поле.

Только глаза какие-то... неподвижные, извиняющиеся; затравленные, что ли? Глаза человека, который ждет удара.

Но произнес он со спокойным достоинством: - Я прислан штурманом!

Меня аж жаром обдало. Я встал по стойке "смирно". Понял, с кем имею дело. У нас уже бывали штрафники. И потом... да это тот, кто меня спас?!

- Скнарев, Александр Ильич,- представился он.- Рядовой.

Он стал штурманом нашего экипажа, Александр Ильич. А через неделю флаг-штурманом полка. Еще бы! Он был у нас единственным настоящим морским волком. Остальные только клеш носили. А над морем ориентиров нет. "Привязаться", как привыкли) к железной дороге или к речке нельзя.

Только вчера у одного "клешника", девятнадцати лет от роду, забарахлил над морем компас; паренек вывел самолет вместо цели - на свой собственный аэродром и -отбомбился... Счастье, что не попал в нас и что командир нашей авиагруппы генерал Кидалинский был отходчив. Как что - кричал: "Застрелю!" - да так за все годы никого не застрелил. Хороший человек!

Скнарев с кем только не летал. Никому не отказывал. Ни одному ведущему группы. Он выматывался так, что у него порой не было сил дойти до землянки, засыпал тут же, у самолета, на ватных чехлах.

Над головой не прекращалась "собачья свалка" истребителей. Из-за залива пикировали, оставляя белые следы инверсии, "мессершмитты". Ваенга вышвыривала, как катапульта, навстречу им "миги", английские "харрикейны" и "киттихауки" с крокодильими зубами, нарисованными на отвислых радиаторах.

Они возвращались на последней капле горючего, другие сменяли их.

Жиденько захлопали зенитки. "Юнкерсы" прорвались? Я смотрел на небо с белесыми, вытягивавшимися на ветру дымками разрывов и думал: "Будить Александра Ильича?" Решил, по обыкновению, не будить. "Пусть..."

После встречи на сопке с инженером, который угостил меня на прощание голубикой, я стал фаталистом. От своей бомбы не уйдешь, чужая не заденет. Как-то здорово меня встряхнула та бомбочка. И, как это ни странно, успокоила.

Впрочем, так или иначе, но в Ваенге "успокаивались" почти все, кому не хотелось в сумасшедший дом. Психологический барьер между бытием и в перспективе - небытием брали, как позднее звуковой, на большой скорости.

И немудрено. Аэродром бомбили по шесть-семь раз в сутки. Часто полутонными бомбами; а как-то даже и четырехтонными, предназначенными для английского линкора "Георг V", который, видно, не нашли.

Вот когда я вспомнил Библию: "И земля разверзнется... "С этого начинался день. Сорок - шестьдесят "юнкерсов" прорывались к Ваенге, стремясь хотя бы расковырять позловреднее взлетную полосу, чтобы истребители не могли подняться.

Когда это удавалось, вторая волна "юнкерсов" шла мимо нас на Мурманский порт и на транспорты союзников, которые ждали разгрузки, густо дымя в Кольском заливе.

Ягель на сопках горел все лето. Торфяники курились; казалось, воспламенились и земля, и залив. Не потушить. К аэродрому тянулись дымки, запахи гари.

- Что там? - сонно спрашивал Скнарев, когда зенитки начинали захлебываться, и поворачивался на другой бок.

Определив по крепчавшему свисту немецких пикировщиков - пора, я расталкивал штурмана, и мы сваливались в щель, которую выдолбили в каменном грунте прямо на стоянке.

Здесь, на моторных чехлах в узкой осыпающейся щели, Александр Ильич Скнарев и рассказал мне свою историю.

Он был майором, штурманом отряда на Дальнем Востоке. Этой зимой его самолет - гофрированная громадина - тихоход "ТБ-З" - совершил вынужденную посадку в тайге. Отказал мотор. Через неделю кончились продукты, и Скнарев вместе со стрелком-мотористом, парнишкой моего возраста, отправился на поиски. В одном из таежных сел ему встретились подвыпившие новобранцы, в распахнутых ватниках, с гармошкой. Узнав, что надо Скнареву, зашумели. "Дадим, однако! На заимке мука есть. Дерьма-то... Охотиться нынче некому. Все трын-трава.- И неожиданно трезво: - Реглан вот дай!.."

Александр Ильич скинул с себя кожаный летный реглан, принес к самолету в обмен на реглан мешок муки и ящик масла.

Через неделю "ТБ-З" кое-как взлетел, дотянули до своего аэродрома под Хабаровском. Александр Ильич собрал со всего гарнизона вдов, многодетных и разделил оставшиеся продукты. "Масло ниткой делили, муку "жменями",рассказывал мне в Североморске, в прошлом году, старый летчик, полковник Гонков, который на Дальнем Востоке служил вместе со Скнаревым.

...Только распределили продукты, пришла шифровка о том, что в таежном поселке разграблен военный склад. Немедля отыскать виновных. А где они, виноватые? Подвыпившие "друзьяки" из маршевой роты... Под Москвой? Под Сталинградом? Может, иные уже и погибли.

Виноватых искали остервенело. Целой группой. Перед войной вышел указ о хищении соцсобственности. Говорили, по личной инициативе Сталина. Что бы ни похитил человек - пучок колосков, сто граммов масла, булку - десять лет лагерей.

Арестовали Скнарева. Увели обесчещенного, недоумевающего. Судили военно-полевым судом...

"Виноватого кровь - вода,- тихо рассказывал Александр Ильич, поглядывая на белесое небо, где то и дело слышался треск пулеметных очередей,- приговорили меня к расстрелу. Посадили в камеру смертников".

До Москвы далеко. Пока бумага о помиловании шла туда - сюда, прошло пятьдесят шесть суток.

Из камеры смертников, затхлой, без окна, вывели седого человека, прочитали новый приговор. Десять лет. Как за булку.

А потом, усилиями местных командиров, "десятку" заменили штрафбатом. И вот Скнарев в Ваенге, лежит на чехлах... Сюда, к чехлам, принесли Александру Ильичу письмо. С Дальнего Востока. О жене. Что муж у нее теперь новый, капитан какой-то. А о старом она не позволяет и вспоминать.

Гораздо позднее выяснилось, что письмо ложное. Кому-то было жизненно важно Скнарева добить. Чтобы он не вернулся с войны... Но мы оба, и я, и Александр Ильич, приняли его за чистую монету. Я выругался яростно, с мальчишеской категоричностью проклял весь женский род. От Евы начиная. И того капитана, мародера проклятого, вытеснившего Скнарева. Нет, хуже, чем мародера!

Александр Ильич урезонил меня с какой-то грустной улыбкой, мудрой, отрешенной:

- Что ты, Гриша! Ведь что взял на себя человек. Двоих детишек взял. Семью расстрелянного...

Я поглядел сбоку на тихого человека с красным и грубым мужицким лицом, освещенный незаходящим заполярным солнцем. И замолчал, раскрыв свой птенячий клюв.

Видно, с этой минуты я к Скнареву, что называется, сердцем прикипел. Что бы ни делал, под рев зениток, треск очередей, пожары думал чаще всего о Скнареве. Как помочь ему? Что предпринять?

Что мог я на горящем аэродроме, рядовой "моторяга", сержант срочной службы, который даже во время массированных бомбардировок не имеет права отойти от своей машины? А вдруг она загорится?

Никто не скрывал, что бомбардировщик дороже моей жизни. И намного... Кто меня послушает? Никогда я не чувствовал себя таким червяком.

Но так я жить не мог. Я думал-думал и наконец придумал. Выпросил у Скнарева штурманский карандаш. И, таясь от него, исписал на обороте всю старую полетную карту. И отправил в газету "В бой за Родину". Чтобы все знали, какой человек Александр Ильич Скнарев.

Это была моя первая в жизни статья. Я отправил ее с оказией в штабной домик, где ютилась редакция. Туда же послал второе письмо - о Скнареве. Третье. Наконец шестое...

Они проваливались. Как в могилу. Ни ответа, ни привета.

Какое счастье, что Скнарев о моих письмах и не подозревал!..

Через месяц меня вызывают к какому-то старшему лейтенанту. "Бегом!"

Вымыл бензином руки, подтянул ремень на своей технической куртке из чертовой кожи, поблескивавшей масляной коростой, и отправился к начальству.

Старший лейтенант оказался газетчиком. Невысокий, в армейском кителе, на котором не хватало пуговиц. Из запаса, видать... Он обругал меня за то, что я пишу о штрафнике. "Ты что, не знаешь, что о штрафниках - ни-ни?! Ни слова... - И вздохнул печально: - "Ни слова, о, друг мой, ни вздоха". Из запаса, ясно".

Я усадил старшего лейтенанта на патронные ящики и рассказал ему о Скнареве. О том, чего не было в моих статьях, которые конечно же повествовали только о подвигах флаг-штурмана.

Плечи старшего лейтенанта, одно выше другого, как у Файбусовича, дернулись нервно. Он поправил очки с толстущими линзами, ссутулился и стал похож на бухгалтера, у которого не сходится баланс.

Он не был рожден военным, этот низкорослый человек, это ясно. Я только не знал еще, что он был единственным мобилизованным газетчиком, которого командующий флотом, адмирал Головко, случайно встретясь с ним на пирсе и поглядев на его подвернутые брюки, приказал немедля переобмундировать в сухопутную форму. - Таких моряков не бывает!.. Так он и ходил, единственный на аэродроме, в пехотном. В звании повышали, а брюки клеш не давали.

Какое счастье, что именно он приехал к нам. Подперев ладонью плохо выбритую щеку, он сказал, прощаясь, тихо и очень серьезно:

- Как тебя зовут?.. Ты, Гришуха, пиши, а я буду держать твои материалы под рукой. Начальство, увидя меня, почему-то всегда улыбается. Можно когда-то из этого извлечь пользу! А? Рискнем.

С газетой, где впервые появилась фамилия Скнарева, я бежал через всю стоянку. Я размахивал газетой, как флагом. Вид у меня был такой, что изо всех кабин высунулись головы в шлемофонах. Уж не кончилась ли война?

Конечно, моей статьи в газете не было. Но на самой первой странице, под названием газеты, вместо передовой была напечатана крупным шрифтом информация о том, что группа бомбардировщиков, которую вел флаг-штурман А. Скнарев, совершила то-то и то-то... Главное, появилась фамилия! Оттиснутая настоящими типографскими знаками. Законно. А. Скнарев!..

Вскоре на аэродром прикатили морские офицеры, о которых мне сказали испуганным шепотом: "Зачем-то трибунал явился..."

В штабной землянке на выездном заседании трибунала Северного флота со Скнарева была снята судимость. Он вышел из землянки, застенчиво улыбаясь, в своих голубых солдатских погонах. "Погоны чисты, как совесть", - невесело шутили летчики. Они обняли его, потискали. Я протянул ему букетик иван-чая, который собрал в овраге и на всякий случай держал за спиной.

Судимость со Скнарева сняли, но недаром ведь говорится: дурная слава бежит, добрая лежит... Правда, он уже не значился в штрафниках, в отверженных... Однако Скнарев был, как непременно кто-либо добавлял, "из штрафников" или, того пуще, - "из этих"...

Он заслуживал, наверное, трех орденов, когда ему вручили первый.

Я писал о Скнареве после каждой победы. Радовался каждой звездочке на его погонах. Вот он уже лейтенант, через месяц - старший лейтенант.

В нижней Ваенге, в порту, был ларек Военторга, я сбегал туда за звездочками для скнаревских погон. У меня теперь был запас. И капитанских звезд, и покрупнее - майорских. Купил бы, наверное, ему и маршальские, да не продавались в Ваенге. Не было спроса.

Когда Скнарев стал капитаном, я, дождавшись его у землянки (теперь он жил отдельно, с командованием полка), поздравил его. Был он, сказал, когда-то майором, и майорская звезда снова не за горами. Все возвращается на круги своя. Боевых орденов у него уже - шутка сказать! - два.

У Скнарева как-то опустились руки, державшие потертый планшет из кирзы.

- Что ты, Гриша,- устало сказал он.- Вернусь я домой. Думаешь, что-нибудь изменят мои майорские звезды? Спросят, какой это Скнарев? "Да тот, которого трибунал... к расстрелу... Помните?" На весь флот опозорили... От этого не уйти мне. За всю жизнь не уйти. Боюсь, и детям моим... - И вдруг произнес с какой-то сокровенной тоской: - Вот если бы Героя заработать! .. Так говорил мне старик крестьянин после войны: Хватило б хлеба до весны... Я был по уши наполнен скнаревской тайной. Подобно воздушным стрелкам, надевавшим перед трудным боем броневые нагрудники, Скнарев мечтал, и я, мальчишка, "моторяга",знал об этом, надеть нагрудник потолще. Чтоб ни одна пуля не взяла. Не то что плевок. Ведь если в этом случае спросят: "Какой Скнарев?" - ответ будет: "Герой Советского Союза. Наш земляк..."



Теперь я писал о Скнареве остервенело. Доставал у разведчиков фотографии транспортов, взорванных им. "Сухопутный" редактор газеты, верстая номер, говорил: "Сейчас прибежит этот сумасшедший Гришуха. Оставим для него "петушок"? Строк двадцать".

Скнареву вручили еще один орден. Повысили в майоры. Перевели в соседний полк, на другой край аэродрома, с повышением. А Героя - не давали...

Когда установилась нелетная погода и о Скнареве ничего не печатали, я ходил злой от такого непорядка; наконец меня снова осенило. После отбоя мы садились со Скнаревым рядышком, и он рассказывал мне (писать он не любил) свои большие, на целые полосы, теоретические статьи, к которым я чертил схемы и давал неудобопроизносимые, но зато нестерпимо научные названия вроде: "Торпедометание по одиночному транспорту на траверзе мыса Кибергнес". Я также очень любил заголовки, где были слова: "...в узком гирле фиорда..." Это звучало поэзией.

А Героя все не давали...

Однажды к летной землянке подъехал командующий Северным флотом адмирал Головко. У землянки стояли несколько человек. Самым старшим по чину оказался капитан Шкаруба, Герой Советского Союза.

Шкаруба был песенным героем. Знаменосцем. Его портрет был помещен на первой странице газеты.

Шкаруба громко скомандовал, как в таких случаях полагается, всему окружающему: и людям, и водам, и небесам: "Сми-ир-рна!" И стал рапортовать.

Пока он рапортовал, адмирал Головко почему-то приглядывался к его морскому кителю. И вдруг все заметили: ордена у Шкарубы на месте, а там, где крепится Золотая Звезда Героя, дырочка.

- Почему не по форме? - строго спросил адмирал.

Капитан Шкаруба потоптался неловко на месте в своих собачьих унтах, собираясь, может быть, объяснить, что его Звезда на другом кителе. Он хочет, чтоб осталась семье, если что... Но доложил он громко совсем другое.

- Товарищ адмирал! Я потопил шесть транспортов противника. И - Герой Советского Союза. Майор Скнарев потопил двенадцать транспортов и военных кораблей противника. Вдвое больше. И - не Герой Советского Союза. Как же мне носить свою Звезду? Как смотреть своему товарищу в глаза?..

Оцепенели летчики. Что будет? Только-только загремел в штрафбат полярный ас летчик Громов, кавалер четырех орденов Красного Знамени...

К счастью, командующий флотом Головко был адмиралом молодым и умным. Он распорядился во всеуслышание дать капитану Шкарубе пять суток домашнего ареста за нарушение формы одежды. А потом заметил что-то - куда тише стоявшему рядом штабному офицеру, отчего тот пришел в лихорадочное, непрекращающееся, почти броуново движение...

А на другой день по беспроволочному писарскому телеграфу стало известно, что бумаги о присвоении Скнареву Героя ушли в Москву. Ждали мы, ждали указа, так и не дождались... В те же дни перевели меня в редакцию газеты "Североморский летчик". Командир полка полковник Сыромятников вручил мне вместо напутствия свою авторучку (тогда они были редкостью) и сказал улыбаясь:

- Ну, скнаревовед. Давай действуй.

...На другой день утром из штаба ВВС сообщили, что торпедоносцы потопили транспорт, на борту которого находились пять тысяч горных егерей. Я вскочил в редакционный "виллис", помчался на аэродром. Как раз вовремя!

Механик открыл нижний- скнаревский - лючок, подставил стремянку. О стремянку, нащупав носком ступеньку, оперся один сапог, другой. Кирзовое голенище сапога было распорото осколком снаряда и отваливалось; из продранного комбинезона торчали клочья ваты.

Скнарев спрыгнул на землю и крикнул возбужденно-весело, шутливо Сыромятникову, у которого, похоже, не было сил выбраться сразу из кабины:

- Борис Павлович, двинем отсюда, тут убить могут!..

Ночью в землянке был банкет. В честь победы. Теперь-то уж наверняка дадут Героя! За каждый потопленный транспорт полагалось, по флотской традиции, потчевать поросенком. Случалось, подсовывали и кролика. "Побед много, на всех не напасешься". На этот раз привезли настоящего поросенка. Молочного. Без обмана.

Пригласили всех, кто был поблизости, даже красноглазого тощего Селявку, "сына беглянки", как его окрестили, старшину-сверхсрочника. Селявка как-то объяснял, почему его называют сыном беглянки: "Родительница моя бежала из колхоза..."

Но не любили его вовсе не за это. Селявка был известным на аэродроме "сундучником", "кусочником", "жмотом".

Как-то зимой искали валенки для больного солдата, которого отправляли в Мурманск. Ни у кого не оказалось лишней пары. Так и увезли солдата в ботиночках. А на другой день открылось, что у Селявки в его огромном деревянном чемодане-сундуке была запасная пара валенок.

Селявку избили. С той поры жмотов на аэродроме урезонивали так: - Не будь Селявкой!

Однако в такую ночь и старшина Селявка - гость. Налили ему в железную кружку спирта, и он разговорился.

Селявка недавно вернулся из Могилева, где посетил свою родительницу. Рассказав о могилевских ценах и о том, как мучилась родительница в оккупации, он воскликнул дискантом, что все бы ничего, одно плохо - евреи. Повозвращались обратно. Поналетели как саранча. Родительница свободную квартиру заняла, отремонтировала - назад требуют. Пьяно наваливаясь на край стола, он протянул вдруг в ярости, его красные глаза поболели:

- Жидов надо всех н-на Н-новую землю. Скнарев швырнул в него изо всех сил банкой тушенки. Селявка кинулся к выходу. Скнарев за ним.

Я запоздал на пиршество, приехал как раз в этот момент. Пробираясь на ощупь вдоль оврага, мимо валунов, я едва успел отскочить в сторону. Мимо промчался Селявка, размахивая руками и крича что-то своим дискантом,- по голосу его можно было узнать даже в кромешной тьме. За ним, бранясь, тяжело, в унтах, бежал Скнарев. Следом еще кто-то, потом я присмотрелся, узнал: штурман Иосиф Иохведсон, скнаревский ученик. Он кричал изо всех сил:

- Александр Ильич! Александр Ильич! Вам не надо его бить! Вам не надо!

Скнарев остановился, тяжело дыша. Из землянки выглянул капитан Шкаруба, без кителя, в тельняшке, подошел, хрустя унтами по сырому снежку:

- Ты что вскипел, Александр Ильич. Подумаешь, ну, ляпнул... Ты что? А?

И в этой тяжелой ночной тишине мы услышали: - Я сам еврей.

Шкаруба гулко захохотал, даже присел от хохота на своих собачьих унтах. - Ты?! С твоей-то рязанской мордой. Тут уж все захохотали, даже лейтенант Иохведсон, который все выглядывал в темноте Селявку.

Смеялись от души, бездумно-весело. Затихли. И в этой сырой тишине послышался сипловатый голос Скнарева. Убежденный. Гневный.

- Я - еврей! Как есть! Кто-то там был виноват, а свалили на меня. На мне отыгрываются... - И в глубоком молчании, только снег поскрипывал под ногами: - Ну? Не еврей я? Никто не произнес ни слова. Так и стояли, обступив Шкарубу, я, Скнарев, Иосиф Иохведсон, и тучи над заполярным аэродромом показались мне и ниже, и чернее, и тягостнее. Стылую, пронизывающую тишину прервал наконец бас Шкарубы:

- Ну, так, евреи. Пошли! Запьем это дело русской горькой.

...14 октября 1944 года флаг-штурман Скнарев сгорел вместе с нашим командиром полка Сыромятниковым над немецким караваном, а на другой день мы слушали по Московскому радио, сняв шапки и не скрывая слез:

"...Присвоить звание Героя Советского Союза (посмертно):

...гвардии полковнику Сыромятникову Борису Павловичу,

...гвардии майору Скнареву Александру Ильичу..."

ЛЁВА СОЙФЕРТ - ДРУГ НАРОДА...

Рассказ

Я был опальным вот уже шестой год. В издательстве "Советский писатель" мне шепнули, что в черном списке, присланном "сверху", моя фамилия - на первой странице.

Это была большая честь.

Но есть было нечего.

Рукописи возвращались, как перелетные птицы. Когда мне позвонили из Средней Азии, из журнала, о существовании которого никто, за редчайшим исключением, и понятия не имел, и сказали: "К сожалению..." - я понял, что меня обложили, как волка.

Я протестовал. Писал "наверх"... Мне казалось, что я пишу на кладбище. Ни ответа, ни привета.

Приговор обжалованию не подлежал.

- Осталось одно, - сказал друг нашей семьи, мудрый и печальный Александр Бек, - заняться сапожным ремеслом... как Короленко. Короленко вырезал стельки. В пику Ленину и Луначарскому... А модельными туфлями даже прославился... Что, если повторить опыт?

То ли эти разговоры дошли до инстанций, то ли мне были предначертаны лишь пять лет строгой изоляции от читателя, но меня вдруг вызвали в Секретариат Союза писателей, усадили, как в лучшие годы, в кожаное кресло и предложили поехать на Крайний Север. В творческую командировку. На месяц, три, шесть, год, сколько потребуется, чтобы "создать новую жизнеутверждающую книгу..."

-...Ни в коем... кашка, случае! - прокричал Бек, встретив меня возле дома. Когда он был расстроен или испуган, он почти после каждой фразы добавлял эту свою "кашку". Вместо брани, что ли? Или чтоб задержаться на пустом слове и - подумать?.. В последние годы Александра Бека уж иначе и не называли: "Кашка" сказал, "Кашка" не советует...

- Не уезжай из Москвы... кашка, - убьют!.. Что? Затем и посылают... Подкараулят и - по голове водопроводной трубой... Тихо!

На аэродроме он шептал со страстью приговоренного:

- Гриша, ты их не знаешь! Они способны на все. Я их боюсь! Честно говорю, смертельно боюсь!..

Я глядел на морщинистое, доброе, детски-губастое лицо Александра Бека и думал о проклятом времени, которое могло довести до такого состояния мудрого и бесстрашного когда-то человека, писателя милостью Божией.

...И вот я сижу перед узкоглазым, с оплывшим желтым лицом первым секретарем, хозяином самого северного полуострова на земле, где издавна жили целых три народности: эвенки, венки и зэки. И тот читает письмо Союза писателей, где сообщается, что я командирован писать жизнеутверждающий роман.

Он подымает на меня глаза. В них - тусклое безразличие.

- Жизнеутверждающий, - басит он. - Это крайне важно сейчас! Спасибо, что приехали. К нам писатели попадают редко. Очень актуально жизнеутверждающий.

- Да! - восклицаю я.

Мне и в самом деле хочется написать жизнеутверждающий. Надоело быть опальным и нищим. Хватит!

У Первого отвисает в улыбке губа, и он советует мне поехать на химический комбинат, затем к геологам, открывшим столько газа, что хватит всей Европе. Первый подымает телефонную трубку и вяло роняет:

- Сойферта!

Сойферта?! Странно!.. Я ни разу не слышал другого имени здесь, выше семидесятой параллели, где кривые полярные березы прижаты к мерзлым камням, где даже олений ягель прячется в расщелины скал, искрошенных морским ураганом. Возле газопровода, змеившегося по болотистой тундре, рабочий размахивал шапкой: "Насос встал! Беги к Леве Сойферту!" В холодном, как амбар, магазине старушка грозилась отнести заплесневелый каравай "на зубок" Леве Сойферту: "Он вас прикусит, шалавых!"

-...Сойферт! - забасил Первый. - К нам прибыл из Москвы писатель Свирский.

- Свирский умер! - слышится в трубке категорический ответ.

- Да нет, вроде, жив, - роняет Первый растерянно.

- Не может быть! - гудит трубка. - Наверное, это проходимец какой-то!..

- Товарищ Сойферт! - обрывает его Первый, становясь серьезным и косясь на мои документы (он снова берет в руки письмо Союза писателей на официальном бланке, прищурясь, деловито, профессионально, оглядывает подписи, штамп, дату). И басит в трубку тяжело и непререкаемо:

- Значит, так! Принять! Создать настроение!.. Стать писателю, как говорится в литературе, надёжей и опорой!.. О дальнейшем сообщу!..

"Надёжа и опора" оказалась старым прихрамывающим евреем с обвисшими штанами из синей парусины, которые он то и дело подтягивал машинальным жестом. Плохо выбритый, задерганный, с вдавленной, как у боксеров, переносицей, растрепанно-белоголовый, он походил на сибирскую лайку, впряженную в нарты. Нарты не по силам, и лайка дергается, напрягается, пытаясь сдвинуть с места тяжесть...

Меня попросили подождать.

То и дело звонил телефон. Лева Сойферт бросался к нему, роняя в зависимости от сообщения: "Угу", "Не вылети на повороте!" или "Дело говно! Будем разгребать!". И снова возвращался к бумагам, не присаживаясь, кидая их худому кашляющему человеку в пенсне и черном прожженном халате; тот брал их медлительно-царственными жестами пухлых породистых рук.

Чтобы не мешать, я отступил к приоткрытым дверям, на которых было начертано, почти славянской вязью, под синеватым стеклом: "Заместитель управляющего комбинатом Л. А. Сойферт".

Мимо меня прошелестел высокий обрюзгший человек с буденновскими холеными усами, почти до ушей, и в мягких, как комнатные туфли, ботинках на опухших ногах. На него не обратили внимания. Он нетерпеливо шаркнул по дощатому полу ботинком-тапочкой.

Сойферт оглянулся, и вошедший просипел, что начальника поисковой партии он на должности не утвердит. Не тот человек...

Сойферт нервно поерошил ладонью мохнатые белые щеки и, глядя снизу вверх на буденновские усы, сказал невесело и спокойно:

- А ты как стоял пятнадцать лет за нашей дверью, у вонючей параши, там и стой! И не подсматривай в глазок!..

Лицо вошедшего не изменилось. Только красный кулак его, державший бумагу, напрягся, как для удара. Да шаркнул нервно ботинок-тапочка.

Тогда второй, в пенсне и прожженном в клочья халате, повернулся и сказал неторопливо-добродушно, грассируя:

- Догогой Пилипенко! Совегшенно нецелесообгазно так болезненно геагиговать на... Вошедший повернулся, как в строю, кру-гом! - и неслышно удалился.

Я заинтересовался странными, во всяком случае необычными, отношениями руководителей...

- Необычными? - удивленно протянул Сойферт, когда мы вышли с ним из управления. Он мотался при ходьбе, как полярные деревца в ураган, почти до земли припадал, передвижение стоило ему стольких усилий, что я почувствовал неловкость и остановился. Однако остановить Леву Сойферта оказалось невозможным. - Необычными. Хо! - Он был уже далеко впереди. - В нашем городе необычно только кладбище. Известняк третичного периода. Последнего бродягу замуровываем, как фараона. А что поделаешь? Кому хочется лежать в болоте?.. Куда я вас веду? На химкомбинат - гордость второй пятилетки... Вы писатель Свирский? Таки-да?.. Слушайте, мне вы можете сказать... Я беспартийный большевик!.. Я был Штоком и Куперштоком. Теперь я Сойферт! Ох-хо-хо! - Он показал рукой на серебристые газгольдеры и начал забрасывать меня победными цифрами. Я остановил его. Спросил: сколько здесь погибло людей? На его глазах. Начиная с тридцать седьмого... И почему рабочие бегут отсюда? Больше трети в год. Как на Братской ГЭС. Он умолк и, поглядев на меня пристально и качнувшись из стороны в сторону, спросил недоуменно:

- Вам, что... таки-да, как есть? Без туфты?.. Без туфты и аммонала не построишь канала... Вы, может, бездетный? Растет сын, да?.. - У него как-то опустились плечи, словно я его нокаутировал и он сейчас рухнет на землю. Но это продолжалось секунду, не более. Вот он уже толкнул задом проржавелые заводские ворота, показав рукой вохровцу , выглянувшему из проходной, что тот может спать дальше, - и заколыхался вдоль огромных трубопроводов в грязно-желтых кожухах из шлаковаты. Потрогал на изгибе трубу, заглянул под нее, посмотрел в сторону дальних колонн, похожих на сверкающие пароходные трубы.

- Как вам наш пароход? А?.. Если без туфты, разве б это у меня стояло? - Он мотнулся всем корпусом в сторону пароходного пейзажа. - Будь я хозяином, я направил бы сюда тот факел. И получал бы сжиженный газ. И продавал бы его племени аку-аку, которое ходит голым. В виде нейлоновых набедренных повязок... Их таки подключат, эти колонны. Что за разговор! Через пять лет. А пока, видите ли, нет денег. Нет в СССР десяти тысяч, чтобы получить сто миллионов! А?.. Ну, как хотите! - разгорался он. - Без туфты, так без туфты!..

- Вы давно работаете вместе? - перебил я его откровения, о которых читал в московских журналах.

- Вы - трое. Вы, тот - в пенсне, с дворянскими руками - и буденновец? - Тридцать лет, - выдавил он нехотя, словно это его порочило.

- Тридцать лет вместе. Работаем в одном учреждении. Таки-да!.. Сперва в одном, теперь в другом... Как работаем? Душа в душу. Вы же слышали?..

Слышать-то слышал, но...

Чего только не увидишь в неохраняемой болотистой тюрьме, из которой бегут и бегут! Какими узлами не вязала людей бывшая каторга! Но чтоб так?!

Когда еще был пятьдесят шестой год! XX съезд... "Эпоха позднего реабилитанса", как горьковато шутили в Москве. Сколько времени прошло с того дня, как сняли охрану?

А этих... словно черт веревочкой связал. С собственным надзирателем? В одном городе. В одном управлении. Вокруг одних и тех же дел, бумаг, споров... Какой-то психологический парадокс! Неужели свыклись с тюрьмой настолько, что она для них... не тюрьма? Благо, ворота открыли... Пятнадцать лет под замком и еще пятнадцать... на сверхсрочной?.. Бред! Извращение психики! Ведь здесь всё, любой камень, напоминает о страшных днях. О сыром карцере. О том, как давили танками восставших заключенных. Да ведь здесь вся земля пропитана кровью. Под каждым газгольдером - братская могила...

Я попросил Сойферта рассказать мне о каждом из их "троицы".



- Зачем это вам? - встрепенулся он. - Вы же приехали за положительными эмоциями?.. Положительными, не дурите мне голову. Я читаю журналы. Вижу что надо, и как это делается... А, поговорим об этом за пивком!.. - Он остановил грузовую машину, притиснул меня в кабине между шофером и собой и привез к дощатому ресторану. Ресторан был заперт на железный засов, над которым трудилось несколько благодушных парней в высоких геологических сапогах, смазанных тавотом. Пронзительный женский голос прокричал откуда-то сверху, что милиция уже выехала.

- Счас им, брандахлыстам, покажут жигулевского, товарищ Сойферт! Счас вам открою! Идите со стороны служебного...

Дверь трещала теперь, как от тарана.

- Кореша, это бессмысленная операция! - Лева Сойферт пожал острыми плечами. - Удивляюсь на вас! Пиво сегодня во всех точках. Чтоб я так жил!.. Пошли!..

И он двинулся вдоль городка, спасая от дежурной камеры покачивающихся, как в шторм, парней, за которыми гусынями потянулись несколько девчат с одинаковыми сумочками из крокодиловой кожи.

Далеко не ушли. Она была за поворотом, круглая, как шатер завоевателя, брезентовая палатка с надписью на фанерке: "ГОЛУБОЙ ДУНАЙ".

Интересно, и в Воркуте сто граммов "с прицепом" называются "ГОЛУБОЙ ДУНАЙ". И в Ухте, и в Норильске, и в Нарьян-Маре. Занесло меня в богомольный Енисейск - и там, возле монастыря, "ГОЛУБОЙ ДУНАЙ".

Приглянулся, значит, северянам ГОЛУБОЙ ДУНАЙ!

Мы глубокомысленно и коллективно исследовали эту тему, стоя в очереди за пивом, которое разливали в длинные, как колбасы, пластиковые мешки. Кто брал по два мешка, кто - по пять. Унесли и мы свое, расположились в углу, приладив раздутые мешки где-то у плеча, похожие на шотландцев, играющих на волынках.

Лева Сойферт оглядел меня внимательно: - Я терпеть не могу теорий. Но - можно одну каплю? Здесь театров нет. Кино - говорить не хочется. Остается что? Читать! Возьмем для примера моего любимого поэта Евтушенко. В уважаемом "Новом мире" - уже без Твардовского - напечатана его поэма "Казанский университет", - Лева Сойферт принялся вдруг размахивать мешком, из которого плескалось пиво, и декламировать хрипловато-тоненько, под брызги:

Даже дворничиха Парашка

армянину кричит: "Эй, армяшка!"

Даже драная шлюха визжит

на седого еврея: "Жид!.." - Таки-да!

Даже вшивенький мужичишка

на поляка бурчит: "Полячишка!"

Бедняков, доведенных до скотства,

научает и власть, и кабак

чувству собственного превосходства:

"Я босяк, ну, а все же, русак!.."

- Ну? - сказал Лева Сойферт, обведя взглядом соседей в кепочках, переставших заглатывать пиво, притихших. И вполголоса, теперь уж только для меня:

- Такие строчки пронести на люди? Сквозь охрану?.. Так ведь это только в параше можно! В куче дерьма! Не станут рыться... Спохватятся, да поздно... Ну, что? Удалось Евтушенко?.. Как я понимаю, это и есть метод социалистического реализма. Жемчужное зерно в параше!.. Параша? Вся поэма! Доверху параша!.. Но... "навозну кучу разрывая, петух нашел жемчужное зерно". Так вам, коль вы действительно писатель из Москвы и хотите через год-два подарить нам свою книгу, так вам же надо тоже наворотить кучу благородного навоза, чтобы зарыть в нем свое жемчужное зерно...

Я молчал, удрученный, и Сойферт вдруг заговорил гладко-вдохновенно так, наверное, ораторствовал на митингах, от которых не мог отвертеться. Наораторствовал на добрый очерк для журнала "Огонек", настоял, чтобы я правильно записал все цифры и фамилии, закончил печально и устало:

- Ну, вот, теперь у вас есть куда зарыть свое жемчужное зерно...

В эту минуту на меня повалился какой-то костистый мужчина в свитере, продранном на локтях.

Похоже, он хотел поздороваться с Сойфертом, да не удержался на ногах.

- Никифор! - вскричал огорченный Сойферт, помогая и ему, и мне подняться с пола. - Зачем так пьешь? Все до нитки спустил!..

Никифор вскинул на него мутные глаза и произнес неторопливо, с беспредельным изумлением:

- Начальник! Зачем же я тогда работаю...

Лева Сойферт взял меня за локоть и вывел на воздух.

Красное солнце повисло над сопкой. С моря Лаптевых тянуло холодом. Поежась, Сойферт сказал удрученно:

- Сам виноват... Нашел где искать положительные эмоции... Он вас не зашиб?.. Знаете что! - снова начал он вдохновенно; казалось, несвойственный ему удрученный тон, сам по себе, включал в нем какой-то генератор, немедля дававший искру. - Вам нельзя уезжать отсюда в таком настроении!

Вдали появился Пилипенко с буденновскими усами, держа огромный чайник. Видно, тоже за пивом. Увидел Сойферта и тут же пропал. Точно под землю провалился... Я подумал, что это, наверное, не по-человечески - столько лет шпынять его. Ведь он мог уехать. Забиться в медвежий угол, где о нем никто бы не знал, не ведал... А этот остался, значит, особой вины за ним нет...

- Не по-человечески, - согласился Сойферт, выслушав меня. - Разве мы люди?! Каждый - геологическая катастрофа... - Он долго раскачивался впереди и вдруг круто обернулся:

- Слушайте, я заинтересован в том, чтобы о нас, забытых Богом и людьми, вышла в Москве книжка. Поверьте мне, вам недостает рабочего настроения.

- Правды недостает! - ответил я и помедлил, - ...которую вы скрываете, как будто вам за это платят.

- Правды?! - вскричал уязвленный Сойферт. - Нате вам правду!.. Я одесский вор. В лагерях говорили "друг народа". Мой сокамерник Сидор Петрович, "Сейдер", тот что в пенсне, - "враг народа". А буденновец Пилипенко - наш бывший начальник режима, убийца! Зверь! Ныне завкадрами... На что вам эта правда?! Ее в Москве собаками затравят... Что? Почему не разъезжаемся? Сцепились с убийцей, как в припадке?.. Что такое?! - перебил он самого себя. - Опять мы... не туда!.. Знаете что? Полетели... в баню!.. Через час вертолеты уйдут по партиям. С фруктами. Вагон пришел. Половина яблок погнила. Если за ночь их по тундре вертолетами не разбросать, прости-прощай, утром придурки разберут... У буровиков, вот где положительных эмоций! Ведрами черпай! А утром назад. Не вздумайте отказываться. Нынче банный день.

В баню мы летели на крошечном целлулоидно-стрекозином вертолете "МИ-1", который летчики называют "двухместным унитазом". Под скамеечкой стояли яблоки - антоновка и золотой ранет, наполняя кабину пряным, с гнильцой, ароматом южных садов.

А внизу зеленела тундра, в слепых блестках озер, от которых резало глаза. Земля остывала, как металл, вынутый из горна. В цветах побежалости. За спиной бился мотор, увлекая нас вдоль просеки, прямой, как стрела указующая...

Если б на воздушном шаре!

Тишина. Воля... "Тишина, лучшее, что слышал..." - мелькнуло пастернаковское... Он раньше многих понял, чего недостает людям.

Наконец зачернел вдали дым, притянувший наш вертолет, как лассо... Сойферт притих. Я взглянул на него. Он сидел, вяло откинувшись на спинку, белый, держась за сердце.

- А? - ответил он на мой вопрос. - Давно пора на свалку. Тридцать лет на аврале... Врач?.. Врач считает, надо бежать в Одессу... Дурак врач!..

Мы опустились возле палатки с антенной, долго висели над кочкой, наконец приткнулись кое-как, летчик выскочил, не выключая мотора, поглядел, не увязнет ли машина, не опрокинется ли, затем остановил винт, и в шелесте еще, не в тишине, мы услышали чей-то хриплый голос:

- Водку привезли?!

Взяли и яблоки. Ящики с яблоками несли впереди, как знамена. Без энтузиазма.

Прыгая по кочкам, проваливаясь в ржавую воду, мы подходили к бане, возле которой громоздились горы валежника. И в эту минуту прозвучал выстрел. Глухой. Из дробовика. Никто не остановился. Шли, как ни в чем не бывало. Хлопнул еще выстрел. И тут же другой, гулкий. Оказывается, стреляли по черному репродуктору, водруженному на столбе посередине лагеря. Он был похож уж не на репродуктор, а скорее на рыбацкую векшу. Палили из нескольких палаток. Как на стрельбище.

Сойферт огляделся и, покачав головой, решил вмешаться. Засунул голову в палатку, в которой залег один из стрелков; оттуда донеслось протестующее:

- Товарищ Сойферт! Так он жить не дает, репродуктор. Базарит и базарит!..

- Таки-да! - печально сказал Сойферт и повернул к бане.

Под баню приспособили деревенский сруб из "листвяка" - огромных бревен сибирской лиственницы. Такие удержат тепло даже в пургу.

Сруб стоял на железных оцинкованных полозьях. Бревна были старые, полозья ржавые, видно, баня перешла по наследству от лагерей, как бараки в Воркуте. И точно. Внутри, на бревнах, вырезано ножом, нацарапано гвоздями столько лагерной матерщины и отчаянных, перед этапами, просьб, угроз, заклинаний, что я зачитался.

Ночь была прозрачно-холодной, как газировка со льда; дверь раздевалки не закрывалась, и я вряд ли стал бы раздеваться, если бы Сойферт не стреганул меня веником из крапивы:

- Давай-давай!

И тут же ковыльнул в сторону, вскричав победно:

- Ага! На ловца и зверь бежит!..

"Зверь" был здоровущим парнем с флотскими наколками на волосатых руках. Сойферт сообщил мне, что это самый знаменитый бурмастер на всем Севере, Вася - знаток глубинного бурения. Под судом и следствием не был... - зачастил Сойферт, - короче, родился для вашей книги. В "Правде" о нем писали.

Вася начал стягивать с себя одежду, поинтересовавшись с усмешкой:

- Писать будете, как мы в землю зарываемся?..

- Ну, вы пообщайтесь, я парку нагоню! - дружелюбно крикнул Сойферт и исчез в бане.

- Из самой Москвы, однако? - переспросил парень. - Ла-ады! Объясните мне, в таком случае, как же так, землю продают нашу? Оптом... Мы, вот, забурились на шесть тысяч, газ нашли, а потом узнаем, что все это заранее продано. И кому? Немцам, которые отца моего убили. Они нам - трубы, мы им газ... Жизнь-то, оказывается, стерва!.. Все народное достояние продают. На корню. Немцам и потом, говорят, американцам, макаронникам всяким. Получается, отдай жену дяде. Или мы не Россия, а черножопые какие?.. Жизнь-то, вот, стерва! - повторил он и сплюнул зло; стал выбирать веники. Высмотрел самые большие крапивные листья, протянул мечтательно: - Пихтовых веников бы!.. Э-эх, нету гербовой, попишем на простой...

Дверь из бани распахнулась, оттуда рвануло горячим паром. Выскочил огненно-красный костлявый Лева Сойферт. Присел на корточках, обхватив колени и тяжело дыша.

- Ну, власть, - пробасил Вася покровительственно. - Сварилась вкрутую? Эх, всех бы вас в один котел!..

Сойферт распрямился пружиной, поглядел вслед ему недоуменно и еще раз огрел меня веником из крапивы.

- Коммунисты, вперед! На железной печке клокотала вода, в детской ванночке. Пахло распаренной хвоей и чем-то отвратным. Денатуратом, что ли?

Печка с засыпкой, впервые такую видел. Обычная бочка, из-под бензина, обшитая еще раз железными листами. Между листами и бочкой доверху галька, крупный песок. Не иначе, лагерный патент.

Железная бочка, а тепло держит, как русская печь.

Сойферт плеснул на гальку кипятку, шибануло паром так, что я отскочил к противоположному концу бани.

- Ох, пихтовых бы веников! - простонали сверху.

Но пихтовых не было. Мы распарили те, что были. Из крапивы. Колючки стали мягонькими. Не обстрекали тело.

Лева Сойферт хлестнул меня крапивой наотмашь. По спине. По ногам. Задохнулся.

- Жеребцы! - Он едва перевел дух. - А ну, поддайте московскому пару. Чтоб помнил буровиков.

"Жеребцы" толпились вокруг детской ванночки, черпая оттуда кипяток и весело матерясь. Рослые, с бугристыми мускулами, в наколках, - возле детской ванночки. Зрелище это было смешное, и сами они смеялись - над ванночкой, друг над другом, по любому поводу. Кто-то поскользнулся на мыле, шмякнулся, тут уж гогот начался такой, казалось, сруб развалится... Чувствовалось, баня для них - и театр, и клуб, и гулянье. Громче всех сипел от хохота, суча ногами, буровик, мой знакомый, словно это не он только что говорил мне безнадежно: "Жизнь-то, получается, стерва!"

Когда снова плеснули на гальку, я рванулся в холодную пристройку ошалело. Впрочем, не я один. Только Сойферт остался на полке, неостановимо, как заведенный, хлеща себя веником из разбухшей крапивы.

- Хо-о! - протянул он блаженно, выбравшись на ощупь в предбанник. Банька, таки-да-а!.. Есть морс, рекордсмены?..

Клюквенный морс охлаждался на улице, под лестницей. В огромном чайнике. Запарившиеся огненно-красные парни тянули его из носика, чуть "отходили" - и снова ныряли в парилку.

Оттуда слышались взрывы хохота. Сойферт поглядел в сторону парилки, небритое лицо его стало напряженно-несчастным, он встрепенулся, сказал устало и печально:

- В здоровом теле - здоровый дух! А? Надо им крабов подбросить. Пришли вчера по спецзаявке. Ничего, начальство обойдется...

Он долго тянул из носика чайника клюквенный морс.

- Не верите, не выжил бы, если б сюда не подавался, - произнес он, поставив чайник на пол. - Напаришься... неделю живешь. Надо им еще курей выделить... из обкомовского фонда. Ох, воздуху мне не хватает!.. - И вдруг посмотрел на меня отчужденно, словно принял меня за кого-то близкого, поверил, а... что я за птица?.. Что напишу потом?.. - Аммиак, - выдавил из себя Лева Сойферт. - Сплошной аммиак... на заводе. Запашок!.. Люблю тундру...

Из парилки выскочили, в клубах пара, ребята, один из них закричал радостно:

- Тута еще!

Тогда повалили один за другим остальные, один, совсем молоденький, беззубый, просил Сойферта написать в их деревню, в сельсовет, чтобы матери крышу покрыли. Одна она, а дожди пошли. Другой, постарше, не знал, как пристроить в ясли дитё.

Сойферт достал мятый блокнотик, записал.

- Через неделю ответ, - сказал. - С доставкой на дом...

Заулыбались, потянулись к нему - я увидел, нет ничего необычного в том, что здесь, у моря Лаптевых, редко произносят известные в России имена, допустим Брежнева, Косыгина, желтолицего хозяина полуострова, наконец! Одно имя, чаще всего, звучит над болотистой или ледяной тундрой: "Лева Сойферт" - "Товарищ Сойферт!"

- Товарищ Сойферт! - прохрипел вслед нам буровик, когда мы, на другой день, шли к вертолету. - Пришлите долота! Алмазные!.. - Догнал нас, дыхнул в лицо перегаром. - Долота, говорю! Алмазные!.. - и вдруг тихо, со спокойной яростью: - Вроемся, что ли, глубже, проданные?!

Я вернулся к буровикам через неделю, был в этих краях все лето, летал в Норильск, в Игарку, на спасение заблудившихся в тундре геологов, трясся на вездеходах, рубил просеки, заполнил все свои черные от раздавленной мошки блокноты, а когда снова попал в городок газовиков, меня встретил на аэродроме Лева Сойферт.

- Ну, как с положительными эмоциями? - прокричал он снизу.

Я показал рукой где-то выше головы...

- Едем ко мне! Отпразднуем завершение дальнего похода. Только вначале к Сейдеру. Он болен, хочет повидаться.

Нас мчал дребезжащий болотоход на багровых от глины шинах, раздутых, точно от укусов мошки и комарья. И я понял наконец в этой тряске, почему я, чем бы здесь ни занимался, нет-нет да и возвращался мыслью к Сойферту и его вечным "сослуживцам"... Надеялся, видно, распутать этот "тройной узел"... Что-то раскрылось бы, не сомневался, значительное. Развязалось бы... Вот почему размышлял об "узле" с тревогой, почти со страхом! Так думают о заминированной дороге. Проскочишь или нет?

Подобных мин, слыхал, много раскидано по Сибири!.. От старого, лагерного. Да разве только по Сибири!.. Заминированная Россия!..

- Лева! - вскричал я, болтаясь на выбоинах, как пилюля в коробочке. Вы давно хотели рассказать мне о Сидоре Петровиче. Хороший человек, как понимаю...

- Святой человек! - воскликнул Сойферт с воодушевлением. - В Иркутске распинали, как Христа. Гвоздем руку пробили. Не выдал, где его семья. Так и не разыскали. У сына его анкета чистая. Сейчас в загранке. В дипломатах...

...В лагерях и то признали - святой. Сейдер. Закон. Вот слушайте... И он принялся рассказывать, привставая на ухабах, о том, как однажды его дружки, "воры в законе", постановили убить стукача. Но чтоб все было чисто, по-лагерному, чтоб никто, ни "суки", ни "бытовики", ни сектанты, ни охрана - никто не посмел сказать, что воры сводят счеты или не поделили поживу, воры постановили отыскать святого. Который на невинного руки не подымет, хоть убей его. Весь лагерь перебрали, остановились на Сидоре Петровиче. Начальник режима рассказывал, что тот хотел "всю химию" взорвать. Но мало ли какие лапти плетет начальник режима!

- Святой! Комара не убьет!

Сидор Петрович плакал, просил освободить от убийства, в расстройстве даже очки раздавил. Воры ему другие принесли... Разъярились вконец. "Чистеньким, - кричали, - хочешь остаться, падло?! Незамаранным?! На кой ляд?! Как все, так и ты!.."

Наконец они представили Сидору Петровичу доказательства, и - некуда деваться - Сидор Петрович ночью, на нарах, придушил стукача.

А потом год не спал. Все мерещились выкатившиеся из орбит глаза стукача...

- Святой! - прошептал Лева Сойферт. - Христ!..

Через полгода пришла очередь Пилипенко. Воры постановили утопить палача. В это время мост строили. Накинули на Пилипенко мешок, ударили камнем по голове.

- Сейдер увидал, как закричит, забьется... Мы, конечно, врассыпную...

Пилипенко, выйдя из больницы, узнал, кто его спас, и теперь живет возле Сидора Петровича, как собака у ноги...

- Стой! - закричал Сойферт шоферу. - Не знаешь, где Сидор Петрович живет?! Ваня с Пресни!

Сидор Петрович жил один, в двухкомнатной квартире, уставленной и по стенам и посередине книжными полками. Полки полированные, самодельные, точно по размеру книг. Для "малой библиотеки поэта". Для "большой"... Стекла промыты. Посередине бар из карельской березы. Под замком. В нем, как выяснилось, хранился самиздат.

Такой личной библиотеки я и в Москве не видел.

- Тут поэты, - показал он мне на стеллажи у окна.

Тут были все поэты. От Кантемира и Тредиаковского... На другом стеллаже - весь Достоевский. Академический Толстой. ...

- Вечные ценности!.. - он улыбнулся застенчиво. - А вот эти два шкафа - обруганные книги...

Такого я, действительно, не встречал - библиотека обруганных! Есть и макулатура, но - сколько неоценимого, уничтоженного варварством и сбереженного, возможно, лишь здесь, на краю света, возле моря Лаптевых... Я перелистывал желтоватые пожухлые страницы... Пьесы, стихи, романы, не переиздававшиеся с двадцатых годов, изъятые из всех библиотек, книги, за хранение которых давали десять лет со строгой изоляцией... Все заново переплетены. Внесены в каталог.

Сидор Петрович кашлял все сильнее, натужнее; казалось, ему уж не до меня, но как он кинулся ко мне, когда я уронил на пол истерзанный и тщательно проклеенный сборник "Вехи" и страничку подхватил ветер...

- Ну, хорошо, - сказал, откашлявшись, Сидор Петрович, ставя на пол бутылку коньяка и присев рядом со мной на корточки. - Что же будет?.. Твардовского сняли... Это последний бастион!

Он говорил о культуре, как отец говорит об обреченном ребенке.

- Что будет? Россия без этих вот книг... это все равно, что бросить ребенка в волчью стаю. Чтоб он потерял дар речи. Лишь мычал.. Хотят опять Россию кровью умыть? Натравить на мир? Куда денемся с Левушкой?

- Я женюсь на тебе, и мы уедем в Израиль, - весело сказал Лева Сойферт, накрывавший на раскладной столик.

Сидор Петрович захохотал, снова закашлялся от хохота и долго бухал, прикрыв лицо носовым платком. Утихнув, он долго сидел неподвижно, обессиленный, поникший.

- Знаете, - сказал он тихо, когда Лева звенел на кухне тарелками, насвистывая что-то. - Без Левушки я бы давно полез в петлю... Наверное, нужны двадцать веков гонений за плечами, чтоб человек спокойно насвистывал даже во время облавы...

Мы ушли поздно. У Сидора Петровича была лишь одна кровать. Железная солдатская койка, вытесненная книгами в крошечную комнатку - кладовку. Сойферт повез меня к себе.

Он жил на краю города, в белом домике, похожем на украинскую мазанку. Показал его издали. В ту сторону вела прямая, накатанная дорога, перегороженная шлагбаумом и надписью: "Стоп! Запретная зона". Однако и там, в зоне, стояли такие же домики, белые, одноэтажные: мирный городок, по главной улице которого по обыкновению бродят куры, поросята, козы.

Мы пошли в обход, по болотистой тропе, и Лева Сойферт ответил на мой недоуменный взгляд, что тут - лагерь.

- Нововведение, - процедил он сквозь зубы. - Лагерь первой судимости. Тут сидят и те, кому год дали. И кому пятнадцать... Но... по первому разу... Поэтому забора нет. И вышек. Даже "колючки" нет... Стенка только на улице, где принимают передачи... Это чтоб у зэков было ощущение, что они вроде как на свободе... Что?.. А вы зайдите-ка вот за тот колышек, попробуйте... Перепаханная полоска, как на границе. Видите? И электроника. Поставлена на службу прогрессу. Таки-да! Без электроники? Хо! Тут есть ребята, которые сидят девятнадцатый год. Когда максимум - по уголовному кодексу РСФСР - пятнадцать... Они получили срок, когда еще давали двадцать пять. И никто не пересматривает. Электроника на страже!.. Ай, что вы говорите! Кто напечатает об этом? Не будьте ребенком!.. Я, между прочим, тут тоже посидел. И Сейдер! Правда, тогда еще не было этого экспериментаторства. Первая судимость, вторая судимость... Стояли вышки с пулеметами.

Когда мы вошли в его дом, полный кактусов в глиняных горшках, украинских маков и "паучков", он тут же отомкнул книжный шкаф. Книгам была отведена лишь одна полка. Книги были все старые. Кропоткин. Процесс меньшевиков 1931 года. Гумилев. Книги с синим зайчиком на суперобложке. Все до одной - Сидора Петровича...

- Смешно! - Лева Сойферт пожал острыми плечами и принялся нарезать сало. - Энгельс бился над своей теорией происхождения человека... Нет, это Дарвин бился... Какие теории?! Когда есть практика! Только они превращают обезьяну в человека. - Он показал на книги. - Исключительно. По себе знаю. - Поднял назидательным жестом нож, поправился: - В получеловека. - И развел руками: - А где вы видите людей? В нашем храме на газу. Кроме Сейдера?

Зазвонил телефон. Еще раз. Еще. Сойферт отвечал кратко. Свое обычное "угу!", "не вылети на повороте!" Или: "Дело - говно. Будем разгребать!" Иногда добавлял еще несколько слов о том, как разгребать... Я спросил, нельзя ли отключить телефон. На ночь. Он встрепенулся: "Что вы? Производство. Буровые. Газ. А если что?"...

Ближе к утру, когда мы переговорили, казалось, обо всем, я спросил его, словно вскользь, почему он остался здесь, в этом городе, где даже глина на буграх кажется проступившей кровью. И вот, поселился у тюрьмы. Что за мазохизм?

Он усмехнулся:

- А где не тюрьма?.. Там хорошо, где нас нет!

Я спал плохо. Заметил, сквозь дрему, как Сойферт поднялся, нахлобучил кепочку и стал быстро-быстро собирать сало, хлеб в узелок, запихал узелок в портфель, сунул туда бутылку водки и - выскочил из комнаты.

Его не было долго. Я подошел к окну и вдруг увидел его за стеклом сгорбленного, небритого, в обвисших штанах из синей парусины, которые он подтягивал машинально и потерянно. Он брел, раскачиваясь, как на молитве, только чуть на сторону, волоча тот же разбухший портфель.

- Другой сегодня, - хрипло, с горечью, сказал он, войдя в комнату. Ничего не передашь... - И, спохватившись, замолчал. Посмотрел на меня своим изучающе-пристальным взглядом и, поняв, что проговорился, рассказал страшную правду, которая не дает мне покоя и сегодня.

Три года назад у Сойферта был инфаркт, врачи потребовали, чтоб он уехал на юг. И он стал собирать вещи. Всполошились власти. Незаменимых людей нет, но... как без Левы Сойферта? Заполярье. "Ни купить, ни украсть", как говорили старые зэки. То труб нет, то хлеб не завезен. Разбежится народ... Сам Первый вызвал Сойферта, обещал отправить в санаторий ЦК. Любой. Даже в Нижнюю Ореанду. Только чтоб вернулся назад.

Пообещали Сойферту квартиру в доме крайкома - он, все равно, собирается. Удвоили оклад - бросает и оклад. И тогда к восемнадцатилетнему сыну Левы Сойферта, Яше, который возвращался домой после выпуского вечера, подошли на улице три молодца и девчонка и завязали драку.

Суд был скор и справедлив. Сына Сойферта обвинили в нападении на девушку и в попытке изнасилования: не изнасиловал-де только потому, что прохожие отбили девушку.

Прохожих было трое, девушка - четвертой. В их показаниях расхождения не было. Яша получил восемь лет лагерей.

...- Далеко не увезли, - прошептал Сойферт, руки его затряслись. - За стеной, рядышком..

- Как смели на это пойти?! - вырвалось у меня. Мне невольно вспомнились мои московские друзья. Мудрый, похожий на морщинистого ребенка Александр Бек, шептавший: "Гриша, я их боюсь! Я их смертельно боюсь!.."

- Кто мог это сделать, Лева?

- Хо! Пилипенко и не такое придумывал... А за что его держат? Лечат в санаториях ЦК? За голубые глаза?

Мы вышли с Сойфертом на топкую улицу, приблизились к высокому бревенчатому забору, которым некогда обносили старорусские города от татар. Он был сырым, в плесени, как почти все на берегу ледяного моря в эти августовские осенние дни.

Забор перегораживал улицу, превращая ее в тупик. Он был коротким, но недвусмысленным. Сверху козырек, колючая проволока. Почему-то у ворот не полагались на одну электронику.

У маленькой дверцы стояла очередь с узелками, чемоданчиками. Дверца была с глазком.

Лева Сойферт молитвенно воздел руки и сказал каким-то хрипящим шепотом:

- Вот моя Стена плача! Куда я могу уехать от Стены плача?!

ЗАДНЯЯ ЗЕМЛЯ

Повесть

В Министерстве Газа и Нефти переполох. Его и не скрывали. Из массивных дверей выскакивали грузные пожилые люди и мчались по коридору, как курьеры, прижимая под мышками бумаги и папки. Посетителей отстраняли жестом, на бегу.

У выхода на меня наткнулся знакомый по Заполярью геолог, великий циник и пьянчуга.

- Что стряслось? - шепнул я ему.

Он взял меня под руку и, проведя в глубь коридора, втянул в приоткрытую дверь, за которой сидели за длинным столом и стояли недвижимо человек двадцать.

В нашу сторону никто не оглянулся...

Надрывались телефоны. Председательствующий замминистра Сидоренко будто и не слыхал. Ему протянули решительным жестом одну из трубок, шепнув:

- Косыгин!

Сидоренко взял влажной, в испарине, рукой.

- Правильно, Алексей Николаевич! - вскричал он, подымаясь со стула. -Геологи нас обманули.. Сообщили о двадцатилетних запасах, а газовый промысел исчерпал себя, едва начавшись... Какое давление в магистральном газопроводе? Да, это вредительство. За это надо стрелять!.. Уже создана правительственная комиссия по расследованию... Да-да, ей придана группа специалистов-экспертов... Поименно? Член коллегии министерства профессор Горегляд, старший инспектор Цин, старший геолог Матюшкин... - Он назвал еще несколько фамилий.

- Хочешь поехать? - спросил меня тот же знакомый по Заполярью геолог, когда мы прощались с ним у выхода. - Советую! Такое бывает один раз в геологическую эпоху. После Сталина - не помню... Редкая возможность постичь непостижимое. Заказывать тебе билет?..

ПРОСПИРТОВАННЫЙ ПОЕЗД

Поезд Москва - Воркута заправляется спиртом, как самолет - бензином. Задымленный, с ледяными натеками состав поглощает целые цистерны спирта, правда, в различной посуде.

Я задержался у ступенек вагона в удивлении: "Столичную" грузили ящиками, прямо с автокара, расплачиваясь с носильщиками поллитровками. Затем протащили огромные, из-под кислоты, бутыли в плетеных корзинках, крича проводнице: "Да не кислота, мать, не сомневайся!..", "Не взорвем, родимая! Сами гнали!.." Когда стали подымать в закоптелом самоваре, осторожненько, чтоб не расплескалось, проводница в деревенском платке поверх форменной шапки не выдержала:

- На посуде экономите, черти подземные!

Молодцы в парадных шахтерских кителях с золотыми аляповатыми вензелями приткнули самовар в тамбуре, пояснили коснеющими языками:

- Не забижай нас, мамм-маша. Много ль в двух руках унесешь! А насчет посуды не с-сомневайся!..

Отходил поезд во тьме, без сигналов и толп провожатых, дымя трубами, как теплушечный солдатский состав. Кто-то спрыгнул на черный от угольной крошки перрон, упал на спину, матерясь, голося в пьяном исступлении:

- Так и передай! Убью Петьку и ее! Убью суку!

В нашем купе битком геологов. Из коридора то и дело просовывается чья-либо голова: "Геологи, штопор есть?", "Геологи, сольцы дадите?"

Кто-то вышиб первую пробку ударом ладони под одобрительное цитирование древних текстов: "Веселие на Руси есть пити..."

Спустя час пустые бутылки у ног позванивали, как колокольцы. Птица-тройка, а не поезд. Где ты, Гоголь?!.

За полночь купе опустело. Те, кто помоложе, перебрались в соседнее, где взрывалась гитара и застуженный бас сипел:

А я выбираю свободу,

И пью с ней сегодня на "ты"!

Подкрепление от геологов подхватило с веселым остервенением:

А я выбираю свободу

Норильска и Воркуты!..

Остервенение росло по мере того, как шахтеры в соседних купе вместо того, чтобы поддержать про свободу, забивали ее традиционным ревом: "А ночка те-о-омная была-а..."

Не пело лишь наше купе. Не пело и, к моему удивлению, не пьянело. Только стало разговорчивее. Спорили о своем, на меня, дремавшего на верхней полке, никто не обращал внимания. Больше всего - о Халмер-Ю и Никите Хрущеве. И то, и другое обернулось для России напрасной надеждой...

В Халмер-Ю, севернее Воркуты, открыли уголь. Заложили шахты. Выстроили многоэтажный город. А потом его на две трети заколотили: шахты оказались убыточными... Так он и пустует, на семи ветрах, памятником эпохи... Открывателям дали Сталинскую премию.

- Теперь дадут Ленинскую тому, кто его закроет окончательно, проворчал толстяк, сидевший внизу. Голос у толстяка высокий, бабий. Лицо желтоватое, как у больного лихорадкой, с широкой развитой челюстью, как у бульдога. Глаза круглые, насмешливо-печальные, с какими-то желтоватыми огнями. Татарские глаза. Называли толстяка, тем не менее, Давидом Израилевичем.

Еврей с бульдожьим татарским лицом, видно, уже все для себя решил и каждый раз отделывался шуточками:

- Человечество было убеждено, что земля стоит на трех китах, пока не пришли геологи. Они-то и внесли путаницу.

Он чокался безмолвно с маленьким нервно дергавшимся корейцем, настолько сморщенным, что, казалось, перепутал Создатель: кожу на великана отдал низкорослому, иссохшему; она отвисала, колыхалась на тонкой шее, запалых щеках, высоком сократовском лбу: от этого, что ли, казалось, что человек ни секунды не отдыхает. Какой-то вечный двигатель.

Подвыпившие инженеры из соседних купе принесли ему зарубежный журнал мод, призывая убедиться в том, что все красавицы мира удлиняют себе глаза до его эстетического стандарта.

- Марш отсюда! - вскричал кореец на радость любителям подтрунивать. Все! К чертовой бабке!.. - он с силой задвинул дверь купе, воскликнув с прежней яростью: - Для геологии Хрущ страшнее Иосифа свет-Виссарионовича. Страшнее сатаны!.. Хрущ напутал на столетия. Жулико-жулико!..

Я свесил голову с полки, спросил, за что это так Хруща? Он открыл ворота тюрем...

Кореец поднял ко мне свое узкое лицо с перешибленным носом. Неестественно приподнятые ноздри его подергались воинственно. Однако разъяснил терпеливо. С цифрами, которые он помнил, как любимые стихи.

Хрущев нарушил топливный баланс страны. "Взорвал его к чертовой бабке! - выкрикнул он. - Доложили ему, что гидростанции дороги, строятся долго, он вскричал: "ТЭЦ! ТЭЦ! ТЭЦ!". Понатыкали тепловые, на угле, электростанции, как редиску. Что ни город, то ТЭЦ. А угля - нехватка... Схватились за газ, как утопающий за соломинку. Газеты зазвонили: "Газ! Газ! Газ!" Перевели на газ всю прорвищу угольных станций, металлургию, электрохозяйство, машиностроение, военные заводы, химию, быт... Всю Россию!.. А газ тю-тю!.. Очередное Халмер-Ю... - Глаза корейца от испуга почти округлились. - Как накормить крокодила?"

Впервые услышал тогда это выражение. Ненасытным крокодилом мерещилась геологам промышленность России.

Геологи спорили, перебивая друг друга, весь день. Давид Израилевич добродушно отшучивался, пока кто-то, сидевший внизу, под моей полкой, не заглушил всех рокочущим басом:

- Веселиться нечего! Живем в стране неограниченных возможностей и всевозможных ограничений... - Взяв карандаш, он начал подсчитывать на обрывке газеты, сколько миллиардов они, геологи, кинули коту под хвост. Я видел лишь его руку, разлапистую, жилистую, крестьянскую. Наконец, прозвучало свирепое:

- Чего хорониться за Сталина, за Хрущева, Брежнева, Крепса... Сами говно! Научные подстилки! Вернетесь, повесьте у нашего Министерства красный фонарь!..

К вечеру, понаслушавшись стонущих возгласов корейца, басового рокота и благодушия Давида Израилевича, за которым угадывалось застойное отчаяние, я вскричал, сваливаясь на их головы:

- Граждане геологи!..

- Мы не граждане! - вскинулся кореец. - Уже пятнадцать лет без малого. А - товарищи. У нас паспорта "СУ". Без ограничений. Я - Цин! Товарищ Цин!..

С трудом убедив товарища Цина, что не вкладываю в слово "граждане" лагерного смысла, я возопил, посильно исправляясь:

- Дорогой товарищ Цин! Товарищи и братья!.. Если верить вам, как мы вообще держимся, при таком княжении? Не летим в преисподнюю. Напротив! Запугали весь мир: Европа в рот смотрит. НАТО трясется. На чем держится Русь, если она в Халмер-Ю, как в нарывах? Миллиарды расшвыривают, как когда-то бояре с Кремлевского крыльца разбрасывали медяки. Тогда хоть смердов одаривали, а здесь кого?

Все замолчали, и стали слышны сиплые застуженные голоса за стенкой, поющие с нарочито-блатными интонациями, которые становились в последние годы среди юной полуинтеллигенции модными. Так же, как и лагерная матерщина.

Мы беж-жали по тундре,

По железной дороге...

Давид Израилевич и Цин подтянули как бы опьянело:

...Где мчится поезд Воркута - Ленинград...

Вдруг заголосили и соседние купе, тянувшие доселе неизменный "Шумел камыш". Захрипели лагерное, как свое:

Дождик капал на лица

И на дуло нагана.

Вохра нас окружила-а-а...

"Руки в гору!" - крича...

Лишь геолог с крестьянскими руками, сидевший подо мной, не ускользнул от рискованного вопроса. Поинтересовался только, кто я. Выяснив, что я вовсе не начальство, ни прямое, ни косвенное, и вообще - филолог, ожил и неистовый Цин.

- К чертовой бабке! - перебил он пространные объяснения геолога с нижней полки. - Зачем филологу такие подробности? Будем кратки!.. В войну Русь спасали миллионные армии. Сибирские мужики. Уральская сталь. Ленд-лиз. Партизаны и Бог знает кто еще! А ныне?! До вчерашнего дня ее держал на своих плечах один человек. Илья Гаврилович Полянский. Илюша Полянский! Вместо Атланта... Правильно, Давид Израилевич? - требовательно спросил отходивший от испуга Цин. Сабельные глаза его сузились и заблестели.

- Ну, любезнейший, еще два-три-четыре человека, - выдавил Давид Израилевич, ежась под его бешеным взглядом.

- Возможно, - неохотно признал Цин. - Тюменскую нефть и далее все до Тихого океана открыли еще два энтузиаста. - Он назвал фамилии. - А до Урала - Илюша Полянский. Он отец Комигазразведки... - Цин долго перечислял нефтяные и газовые месторождения, открытые Полянским. Давид Израилевич кивал безмолвно, мол, все так...

- А мы едем его хоронить!.. Почему?.. Хрущу доложил о фонтане, он "давай-давай"! Оглядеться не дал... "Нефть, - кричал, - это политика. Газ политика. У кого нефть, тот мир за яйца держит!.." Влипла геология в политику. По уши!.. Теперь снова нас стрелять начнут, да?.. - И он заплакал пьяными слезами. - Ко-ончился, Илюшенька. Живого в гроб положим...

Перед Ухтой вагон опохмелялся, каждое купе хвалило свой огуречный или капустный рассол, шел обмен рассолами, с разнотравьем, кислинкой, и вдруг шутки и разговоры оборвались на полуслове, все высыпали в коридор, обступили полузамерзшие окна. Потянулась в полярной тьме колючая проволока, подсвеченная прожекторами. Вот уже десять минут стучат колеса, двадцать, а все тянется белая, в морозном инее, колючка, и нет ей конца.

- Княжпогост! - шепнул Давид Израилевич. - Вечная пересылка. По костям едем...

Вагон притих. Сникли "блатные" песни. Снова разбрелись по купе, но коридор уж не пустовал. Все время кто-то стоял, точно примороженный к льдистому стеклу.

Проводили ухтинцев, стала увязывать пожитки шахтерская Инта.

- М-да, - сказал вздремнувший было Цин, - после Иосифа свет-Виссарионовича золотые финтифлюхи на кителях остались только у шахтеров и дипломатов. Под землей роющих. Перст Божий, а?

Ему никто не ответил: вагоны шли по каторжной земле. Вот уже много часов. После Инты, за станцией Сивая Маска, полярные ветры по деревьям как ножом прошлись. Елочки все ниже-ниже. Еще несколько километров, и деревья скрючились, прижались к земле, серые, морщинистые, как в тряпье; казалось, лес положили на мерзлую землю, как колонну зэков.

Станции замелькали с нерусскими названиями. Сейда, Мульда, Халмер-Ю. Нет, Халмер-Ю еще не было. Это мне показалось. Оно за Воркутой. Просто все заколочено, занесено по крыши. Ни дымков, ни тропок в снегу. Безлюдье.

Да и тундра зимой словно и не земля вовсе. Скованный льдом разлив. Изредка торчат из-подо льда кустики. Даже не кустики - прутики. Редкие, как бородка Цина.

Перед Воркутой затолкалась проводница, заругалась. Я собрал постель, подготовил. Но ее интересовала вовсе не постель, постель подождет, а пустые бутылки. "Положенное", как она сказала. Посудой были забиты служебное купе, полтамбура, котельная и даже уборная, которую по сему случаю заперли. "Потерпишь!" - сказала она кому-то, дергавшему дверцу.

Чтобы не мешать службе выискивать во всех углах положенное, мы сбились в коридоре, и тучный пыхтящий Давид Израилевич, с которым мы разговорились по душам, сказал вдруг:

- У нас, любезнейший, нечеловеческая задача. Ужасная! Мы - эксперты комиссии, которая едет убивать Полянского, вы знаете это... И его ничто не спасет, если он ошибся. Все предрешено наверху... А каждого из нас Илюша спас. - Помолчал, глядя на меня испытующе-нервно, как смотрят порой бывшие каторжники, решившие рассказать о сокровенном. А вдруг напорешься на неверие, зевок?

-...Вот Цин, - зашептал толстяк с жаром, которого я в нем и не подозревал. - Хотите послушать?.. В сорок девятом десятку кончал. Стал бесконвойным. Появилась у Цина в Ухте любовь. А у любви сынок. Желтенький Цин, которому отец доставал молоко, меняя на него лагерную пайку. Как-то опоздал Цин на вечернюю поверку: не достал молока, избегался.

А если нет человека на поверке, значит, побег. За побег, любезнейший, расстрел. Без формальностей...

Геологи дали Полянскому телеграмму, он весь день мчался по зимней тундре на тракторных санях и вечером, окоченелый, ввалился к генералу Бурдакову, начальнику ухтинских лагерей. Генерала Бурдакова убедить талант нужен! А уж собственные приказы он не отменял никогда...

Ввалился Илюша Полянский, руки скрючены холодом, синие, лицо поморожено, брови, ресницы в инее, вскричал прямо с порога:

- Товарищ генерал! Куда бежать корейцу?!

Генерал на Полянского выпучился, и вдруг багровое генеральское лицо стало принимать почти осмысленное выражение. В самом деле, кругом, на каждой станции, заставы, засады, посты. И на север, и на юг... Все оцеплено. В Княжпогосте - комендатура, в Котласе - полк МВД. Полная проверка. Под вагоны заглядывают, в аккумуляторные ящики; по углам шарят. Как на государственной границе. Куда бежать желтолицему, косоглазому? Он же среди вологодских да вятских за версту выделяется...

Дошло, наконец, до генерала Бурдакова, застучал ладонями по своим полным ляжкам.

"И впрямь, - хохочет. - И впрямь... ха-ха! Куда бежать корейцу?!"

Отменил расстрел...

Или, вот, Матюшкин Ермолай. Под вами едет. "Русь непаханая..." Так его еще в институте прозвали. Непаханая, непуганая, за Вологдой от татарвы сохранившаяся... Все ухтинские геологи с безумными глазами, с сумасшедшинкой. А этот?.. В аспирантуру звал, на свою кафедру. Не идет. Баловство, говорит.

Лет пять назад зам. Косыгина, здесь в Ухте, требовал разъяснений, а Ермоша, дитя тайги, бряк: "Это и дураку ясно!.." Полянский спас. Взял его, вышибленного отовсюду, к себе... Полянский для него - свет в окошке... Это бы ладно! Дарья, женушка его, в Полянского влюбилась. Парадокс! Полянский лет на пятнадцать старше, красавец, вроде меня. А Ермоша на это? Если б, говорит, был бабой, сам бы в него влюбился... А потом запил, уехал в Москву...

Нынче его сунули в нашу похоронную команду. Что у него сейчас за душой?

О самом себе Давид Израилевич говорить уклонился. "Повидайте Ольгу Петровну, - сказал. - Жену Илюши Полянского. Спросите, дорогой, как она на Колыме профессора Горегляда бутербродами спасала. Заведет Горегляда, куда охране вход запрещен, и - бутерброд в руку... Поразительное семейство!"

ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ... В МУЗЕЙ

К Полянскому в те дни попасть не удалось. Утром в квартиру для командировочных, замызганную, с обрезанными газовыми трубами (кто-то из командировочных по пьянке отравился газом), постучал светлобровый безликий юноша в унтах из собачьего меха и сказал, что работает в музее Ухты и готов помочь мне...

- Машина ждет нас, - добавил он с мягкой настойчивостью. Что-то в этой настойчивости было такое, что я похолодел: уж не решила ли Москва переселить меня в Потьму таким путем? При Сталине это было самым отработанным методом: командировать жертву в Архангельск или Кзыл-Орду и там, вдали от друзей, забрать...

За окном стоял обледенелый "Москвич" с ватным чехлом на радиаторе. Дверцы машины вмяты, задний бампер оторван. Нет, он слишком необычен для служебной машины. Слишком выделяется...

Скорее всего, в Ухте существовал "прогулочный маршрут" - для писателей, заезжих ударников коммунистического труда и школьников. Как в Москве существуют маршруты для иностранцев. Конвейер очковтирательства: "Лебединое озеро" с Майей Плисецкой, Третьяковская галерея или другой музей, по выбору...

И здесь музей?!

Отправился неохотно, однако о неожиданной поездке не пожалел...

На двери поблескивала тронутая ржавчиной табличка: "Профессор Крепс".

Музей-квартира! Уже легче...

Стены квартиры завешаны документами, диаграммами добычи нефти и фотографиями неведомого мне профессора Крепса с кроткими глазами и буйной шевелюрой свободного художника. На ранних фотографиях Крепс, правда, острижен наголо. И держится в стороне от кожаных регланов, позирующих фотографу.

- Профессор был зэком? - бестактно воскликнул я.

Юноша молча пожевал губами - я более не задавал вопросов.

Бывший заключенный Ухтлага Николай Яковлевич Крепс был родоначальником Ухтинских промыслов, их историей и славой, - это было очевидным. Во всяком случае, так явствовало из экспозиции музея. Вот Крепс, худющий, в ватнике, у первой буровой. Затем возле жиденького нефтяного фонтана. А вот посередине черного озерца, по колено в блестящей на солнце нефти. У него лицо именинника.

В другой комнате, посвященной шестидесятым годам, - Крепс, на огромной фотографии, объясняет что-то нахохлившемуся Байбакову - председателю Госплана СССР. На соседней, поменьше, обнимается с ним подле вагона с табличкой "Москва-Воркута". Далее - располневший, с обвислыми щеками Крепс. На лацкане пиджака Золотая Звезда Героя Социалистического Труда. Подле Крепса - студенты. "Первая лекция в Ухтинском индустриальном институте". Сутулящийся Крепс и школьники, повязывающие на шею профессора галстук почетного пионера.

Что ж, завидная старость!

Когда я захлопнул свой блокнот, юноша в унтах достал откуда-то еще несколько пожелтелых фотографий двадцатых годов.

- Вот этот, высокий, в косоворотке. Тихонович, бывший царский офицер. Руководитель первой геологической экспедиции в Коми... Однако, по разным причинам, его карточку не позволили экспонировать. Я показываю их неофициально. Этого потребовал, в свое время, профессор Крепс...

Доброе чувство к профессору шевельнулось во мне. Теперь я уж твердо знал, что непременно напишу о покойном энтузиасте.

Однако профессор оказался отнюдь не покойным. Я рано его похоронил. Выйдя из музея-квартиры, заметил на той же лестничной клетке еще одну темную дверь с табличкой совсем не ржавой: "Н.Я. Крепс".

- Он... э-э!.. тут живет?

Юноша подтвердил кивком.

- И с ним... можно побеседовать?

Юноша пожевал губами, и я повернул к выходу. Однако меня остановили:

- Сейчас узнаю!

Признаться, я переступил порог квартиры не без робости. Сколько раз бывал в квартирах-музеях. Теоретика воздухоплавания Жуковского, химика Зелинского - гордости и богатства России. Однако прославленных хозяев к этому времени не было в живых. Тут мне посчастливилось, впервые.

Я чувствовал себя студентом-первокурсником, пожимая твердую, как грабли, руку старика, возродившего целый край. Правда, старик очень походил на типового чудака-профессора из советских кинофильмов. Нечесаные седые кудряшки. Локоть мятого лоснящегося пиджака в мелу, в ноздре табачная крошка. Этакий рассеянный Казимир Помидорыч. Только шея, пожалуй, не профессорская. Как и руки. Тугая, красная, вровень с затылком, шея борца-тяжеловеса. И взгляд прозрачно-светлых глаз пристально-настороженный, тяжеловатый.

- Чем могу служить? - Показав огромной дрожавшей от старости рукой на кресло, он протянул в мою сторону микрофончик, приладил шнурок от него у своего мохнатого уха.

Мы уселись друг против друга, возле большого письменного стола, загроможденного минералами, белыми, прозрачными, дымчатыми, поблескивающими обломками руд из месторождений, видимо, отысканных профессором, и я сказал, что хочу понять, что тут произошло. И, возможно, написать.

- Судя по материалам музея, вас сюда привезли... без контракта, и после этого вы стали тем, кем вы стали... Первооткрывателем... Славой Заполярья.

Профессор распрямил спину, напружинился, точно начиная очередной лекционный час. Но тут же снова вяло обвис в кресле и протянул нескончаемыми периодами, от которых он задыхался, хрипел, пытаясь остановиться, но, чувствовалось, не мог, подгоняемый страданием и, к моему удивлению, испугом.

- Вначале, если вы не возражаете, о происшедшем... Я много думал об этом, ибо не в моих обычаях давать в обиду детей... ибо... уф!.. наличие нефти в Коми, каковая прокламировалась в последние годы... у-уф!.. - Он поднялся вдруг молодо, рывком, подошел к огромному сейфу, стоявшему в красном углу, под картиной местного художника "Первая нефть"; долго, несколькими ключами, отпирал дверцу, принес кожаную шапку с порядковым номером на корешке "83", достал оттуда пожелтелую бумагу с официальным штампом и датой: "1964 год". Это была стенограмма выступления руководителя Госплана СССР.

Пока дверца сейфа была открыта, комнату наполнял мелодичный трезвон: "Широка страна моя родная..." Под этот трезвон я прочитал, что "в Коми промышленного газа нет" и, по авторитетному утверждению известного ученого Николая Яковлевича Крепса, в ближайшие годы рассчитывать не приходится.

- Дети не слушаются отцов, - вновь захрипел он, положив папку на место и тщательно заперев сейф, - во всем мире не слушаются, каковой потому жестоко платится... У-уф!.. Я еще в тридцать шестом году отрицал наличие нефти... правда, не здесь, совсем в другом месте, за что действительно был, как вы изволили заметить, перемещен севернее... без контракта... Считался сразу англо, и японо, и германо... у-у-уфф!..

Извините, приму таблетку, ибо... у-уф!.. Хрущев, знаете, возобновил расстрел за "экономическое вредительство"... Иван, не помнящий родства... Старый осел... Теперь расплата... - Приоткрыл внимательный глаз, покачал крупной головой с жидковато-нечесаной копной одинокого заброшенного старика; продолжал болезненно-тяжко, со всхрипами, точно его под гору несло. - Скажите, почему всегда бьют таланты? Именно на них прицел... Жаль Илюшу Полянского, представить себе не можете, как жаль, ибо болота Коми засасывают и первооткрывателей, каковым, без сомнения, является Илья Гаврилович. Благодаря тяжести содеянного. ...Ах, дети-дети!.. Я же сказал им, здесь лысый свод! Лы-сый... - Он замолк вдруг, точно на стену налетел. Погас, сгорбился, достал носовой платок, вытер слезящиеся глаза. - Страшная участь... уф!.. на финише стать прокурором своих учеников, каковой обязан... ведь от меня потребуют заключения! От меня всю жизнь чего-то требуют... А что такое сейчас зло, что такое добро?! Планку то до небес поднимут, Достоевского цитируют, то затопчут в грязь ...Расстрелять, по совести, надо не его, а меня, поскольку я допустил...

...Огромный десантный вертолет с грузом раскачивающихся под брюхом, на тросах, железных труб закинул меня в глубь тундры. На излучине Печоры, между Белым морем и речушкой Чебью, едва различил, по клубам пара над крышами, бараки. Одноэтажные, обледенелые. Управление трестом геологической разведки вообще походило на сугроб с лазом посередине. Когда кто-либо топал сапогами по дощатому коридору "сугроба", он трясся так, словно его срезали бульдозером. Вот загрохотало уж совершенно угрожающе. Оказалось, пробежал в свой кабинетик Илюша Полянский, маленький, скуластый, похожий на японца. Ввалившись в кабинет, постучал одеревенелыми пальцами по краю стола, застеленному газеткой, потом задышал на пальцы, заскорузло-темные, в трещинах. Трех пальцев на правой руке не хватает. Рубцы багровые, с синевой.

- В Ухте ходят, по тундре бегают, - сказал он, пытаясь шевелить оставшимися пальцами... - Тут только он меня узнал, вспомнил, как мчал окоченевшего писателя в "Отель Факел". Мы обнялись порывисто, похлопали друг друга по спинам.

- Давно прибыл? - спросил Илья. - С экспертами?

Вот тебе раз! Значит, в его глазах я один из могильщиков, получивших инструкции заранее...

- Странная планета Ухта-Воркута, - начал я, насколько мог, неофициальным шутливым тоном, усаживаясь на некрашеную, в пятнах мазута, табуретку. - Что ни татарин, то Давид Израилевич. Что ни узбек, то Израиль Давидович. Что ни японец... вы тоже еврей?

Полянский вскинул на меня глаза и захохотал, упираясь кулаками в стол и раскачиваясь. Глаза у него были отчаянно-веселые, будто не работала у него сейчас правительственная "похоронная команда".

- Мне Давид Израилевич говорил о вас, только я не соотнес вас с прежним, мимолетным, которого возил к "Факелу". Не врут, что вы с партией расстались, когда наши танки вошли в Чехословакию?.. Во дела! Давида Израилевича, правда, вышибли еще в сороковых. То-то вы с ним сразу спелись...

Отсмеявшись, сказал деловито, спокойно:

- Заполонили евреями Крайний Север. Скоро все белые медведи будут Давиды Израилевичи!.. Я не шучу!.. Биробиджан развалился, куда бедному еврею податься? В столицы не прописывают, без прописки на работу не берут. Одна дорога - к нам. В Заполярье. Молодые евреи кончают столичные вузы, их из столиц - метлой. Куда? К нам, куда еще!.. Поэтому евреев тут... ого! "Взрывной процент", как заявил мне начальник ухтинского управления... Больше, чем при царе в черте оседлости!.. Чёрт подери, похоже, черта оседлости ныне переместилась на север, с той, однако, особенностью, что за линию Петрозаводск - Ухта - Тюмень отбрасываются лишь евреи с институтскими дипломами. Бездипломные гнездятся, где хотят. Вернее, где МВД пропишет... Чем не материал для докторской диссертации, а?

Тут уж мы оба грохнули, представив себе на мгновение появление в советском вузе такой диссертации.

- Ну, а лично я не еврей. Хоть и под японца скроен... - Полянский усмехнулся краем оттопыренных детских губ. - Даже по гитлеровским нормам. Русак. Отец - казак с Дона, мать - Вологда крутобокая, с татарской примесью.

Послышался шорох открываемой толчком двери. Влетел, размахивая длинными руками, сухонький шумный Цин в распахнутой прорабской шубенке. Я вскочил, радуясь знакомому. Цин вскричал удовлетворенно:

- Нашли дорогу! Сюда!.. Я говорил, суженого и на кобылке не объедешь!.. Где поселились?.. Надолго?..

Он потряс меня за плечи, выражая, видно, этим свою признательность за то, что я прилетел к Полянскому; его громкоголосое расположение ко мне вызвало результаты неожиданные. Полянский, оторвавшись на мгновение от бумаг, которые он начал проглядывать, поднялся, снял со стены большой ключ и вручил мне, как реликвию.

- Это от уборной. На весь промысел одна теплая уборная. В нашем бараке. Для командировочных из Москвы и женщин. А у нас зады мороженые, обходимся... Берите-берите! Это важнее, чем вы думаете!.. - Он снова присел на край стула и принялся подписывать бумаги задубелыми пальцами, а я круто повернулся к Цину, который, видимо, был не так занят.

Цин, подавшись всем телом вперед, глядел на Полянского глазами-щелочками. Глядел с такой болью и нежностью, с которой отец смотрит на опасно больного сына.

Я торопливо отвел взгляд.

На столе Полянского стояла раскаленная электрическая плитка. Рядом с ней два кружка из цветного картона. Вроде настольных часов. Один кружок циферблат. Над ним надпись: "Когда вернусь?" Над вторым: "Где нахожусь?"

- Самодоносчик, - разъяснил Полянский, приподняв на мгновенье рыжие брови. Повернул стрелки на обоих кружках, дав мне тем самым понять, чтобы не засиживался.

- Так что же вас интересует? То же, думаю, что и комиссию?.. Желудевые глаза его сузились, стали почти такими, как у Цина. Он сказал, глядя куда-то в потолок:

- Вольно было ИМ жить без запасов, хватать блины с единственной сковородки. Живут одним днем, как Людовики. После нас хоть потоп... - Он перебил самого себя резко:

- У кого вы успели побывать? В Ухте?.. А-а... у Крепса... Ну, и как он вам? - И, опершись подбородком на руки, уставился на меня.

Я опустил глаза. От меня требовали исчерпывающего ответа. Я не был готов к нему, стал перечислять самое очевидное:

- Почетный геолог. Почетный председатель научного общества. Заслуженнейший...

Полянский смежил красные от конъюнктивита веки. Бурые, точно дубленые, щеки его начали принимать темный отлив...

Зазвонил телефон, Полянский схватил трубку и тут же вскочил на ноги, на ходу надевая черный поблескивающий мазутом полушубок. - Извините! Дела!

Мы остались в кабинете вдвоем. Я и Цин; естественно, я спросил у него, почему стоило мне упомянуть имя Крепса, Полянскому кровь бросилась в лицо?

- Как вы относитесь к Крепсу?

Цин сел на скрипевший стул Полянского, обхватил свои морщины ладонью, задумался. Ответил тоном самым решительным:

- Страшный человек! Не пьет!

Наверное, я улыбнулся: Цин вскричал уязвленно, что смеяться тут нечему.

- Крепс - убийца!

Я молчал ошарашенно; Цин, унимая раздражение, спросил со свойственным ему напором, слышал ли я когда-нибудь такое имя - Крепс? Или что-нибуль подобное?..

Я отрицательно мотнул головой. Добавил для объективности, что мое неведение - не показатель. Крепс, судя по всему, известный геолог...

- Совершенно верно! Он самый известный неизвестный геолог Советского Союза...

САМЫЙ ИЗВЕСТНЫЙ НЕИЗВЕСТНЫЙ...

Снуя по скрипящему полу, отвечая вместо Полянского на звонки, Цин экспансивно, то вскрикивая, то шепотом, принялся рассказывать. Если отвлечься от его суматошной предельно-возбужденной манеры изложения и расположить все по порядку, история Николая Яковлевича Крепса, на взгляд геолога Цина, выглядит так...

В кровавом тридцать седьмом году, когда Бакинское управление НКВД, получив нагоняй за "невыполнение плана", забросило в очередной раз свою сеть, попался и Крепс, промысловый геолог. На следствии ему повредили барабанную перепонку, да и руку вроде; потому на "общие работы" он не попал, заведовал в Котласском лагере каптеркой. Если учесть, что генерал Рокоссовский, будущий маршал, и тот был в Воркуте всего-навсего завбаней, Крепс достиг в своем лагерном бытии максимального взлета...

Его спас могучий старик - академик Ферсман, известный в России даже неучам своей вдохновенной книгой "О камне"... Зареванная жена Крепса упала академику в ноги...

Крепса из карцера привезли прямо в кабинет Берии: так вознес, в своем ходатайстве, бесстрашный академик Ферсман своего бывшего студента, к тому же подававшего надежды... Спасти надо человека - как же не вознести!

Берия, росчерком пера, снял с Крепса судимость, однако отправил еще севернее Котласа - в Ухту. Искать нефть, газ, уран. Думать!

Думал Крепс прежде всего о том, как бы не загреметь в лагерь вторично... С энкаведешниками не спорил. Боже упаси!

Как-то высокое лагерное начальство, вернувшись с рыбалки и отоспавшись, вдруг стало нюхать собственные сапоги: пропахли бензином. Всполошилось начальство, приказало бурить. Искать нефть... Заперевшись в своей "вольной" конурке, Крепс исследовал геологическую карту района и понял - не промысловые тут запасы, а так, нефтяной "карман". До утра не спал. Сказать? Возразить энкаведешникам?.. А что, обвинят во вредительстве? Ведь он... из бывших...

Крепс санкционировал бурение, хотя геологам, кому только мог, шептал, что он против. Всей душой против...

Двадцать миллионов зарыли в землю. Лагерное начальство само стало зэками, а Крепс... Крепс имел свидетелей, что он "всегда был против..."

- Хитроумный Одиссей! - вскричал Цин. - Жулико! Жулико!.. Но это что? Цветочки!..

...На юг от Ухты, лагерной столицы, тянулась забытая дорога. Сто семьдесят километров просевшего, в выбоинах и трещинах асфальта. Тянулась она до вросшего в землю заштатного городка Троицко-Печерска. Раньше по ней, вроде, лес вывозили из тайги... Асфальтовая дорога... в тайге! Для ГУЛага она была находкой. К ней "привязали" лагеря, и потянулись из Котласа красные вагоны с пулеметными будками на крышах.

Раз зэки вдоль дороги, то, естественно, и работа зэкам должна быть тут же. За пять километров от лагеря - уже транспорт нужен. За семьдесят километров не навозишься. Расходы, да и... разбегутся. Тайга. А, как известно, головы недосчитаешь, свою добавишь.

Работу требовалось достать тут же, хоть из-под земли. Вдоль лагерной дороги.

Из-под земли, так из-под земли! Понял главный консультант НКВД по геологии Крепс, вчерашний бедолага, чего жаждет генерал Бурдаков, и, хотя в душе снова протестовал, более того, презирал себя, его высочайшую волю "научно обосновал".

Проект, представленный в правительство, назывался почти академично: "Южное направление поисков..." Или "Разработка наследия академика Губкина". "Ферсман предвидел...", - написал Крепс. Ну, раз сам Ферсман предвидел...

Берия добился выделения Ухтлагу ста семидесяти миллионов рублей. На первый случай! Генерал Бурдаков отрапортовал немедля: "Нефть будет!.."

Как же ей, в самом деле, не быть, коль она на территории ГУЛага...

-...Жулико на жулике сидит и жуликом погоняет!..

...Заключенных, которых теперь везли и везли и баржами, и эшелонами, и пешком гнали, в окружении овчарок, быстро научили профессиям буровиков; привезли из Баку станки, списанные там по ветхости. И... началось забуривание сотен миллионов в болото...

У главного геолога Ухтлага Крепса отстоялись, со временем, три любимые фразы. Три кита, на которых держалась его шаткая "планида". "Ну, стоит ли спорить с администрацией из-за одной буровой?!" - с улыбкой выговаривал он желторотым, только из института. Тем же, кто, как и он, отведал лагерной "пайки", произносил вполголоса, подкупающе сокровенно: "Друзья, через год или шах умрет. Или осел подохнет. Или сам Ходжа Насреддин преставится..."

Начальству из ГУЛага он говорил мягко, но многозначительно: "Вопрос должен отлежаться..."

А пока что был образован центр геологоразведки у города Вой-Вожа, "Панама на Вой-Воже", как окрестили его геологи. Полярная Панама отличалась от подлинной лишь тем, что там канал все же был прорыт, вода пошла, а Вой-Вож так и остался навеки сухим...

Однако успели выстроить город. Комсомольск-на-Печоре. С яслями, рестораном и зоной для зэков. Обвесили город будущего, к празднику, красными полотнищами со словами "Даешь..." и "Встретим новыми победами..."

Госбезопасность открыла на нефтяных промыслах Баку и Гурьева целый заговор против советской власти, чтобы обеспечить Комсомольск-на-Печоре кадрами самой высокой квалификации...

Все было учтено. Утроен штат оперативников и следователей. Но российская земля следователям не поддалась. Не "раскололась..."

С годами Комсомольск-на-Печоре порос лопухом. Несколько корпусов передали лесовикам. Остальные забили досками. Молодые непуганые геологи окрестили самую перспективную некогда Троицко-Печерскую экспедицию Троицко-Печерской лаврой. Тундра взломала, раздробила асфальт.

В самом деле, когда я заехал туда, голубовато-зеленый олений ягель стелился на лагерной дороге во многих местах, словно там ее никогда и не было...

"Ну, что ж, еще один Халмер-Ю, - сказали мне позднее в Министерстве. На ошибках учимся..."

Не год, не два - двадцать лет продолжался неслыханный грабеж России. Бессмысленный, к тому же, грабеж - за "пайку", "паечку"; или еще одну звезду на погоне...

- Думаете, никто не восстал против разбоя? - спросил Цин, кинув, в очередной раз, телефонную трубку на рычажки. - Восставали. Еще во время войны. Юнец, только из вуза, сказал на совещании - подумать только! при лагерной администрации: "Нет тут нефти! Нефть севернее. В Тиманском прогибе..."

- Севернее? - переспросил генерал Бурдаков, закуривая и ломая спички. - На сколько севернее?..

- Примерно на триста километров! - ответил юнец с указкой в руках. - В центре тундры...

- Непроходимой? - уточнил генерал Бурдаков.

- О-обыкновенной, - протянул юнец, не понимая всей глубины генеральского вопроса.

Вечером Крепс вызвал юного геолога, одобрил его порывы, даже обнял энтузиаста, а на другой день... парнишку мобилизовали на фронт, где он и погиб...

- А вы записывайте, записывайте! - вскинулся Цин. - От кого вы еще такое узнаете?..

Имя его Цин забыл. Зато второго еретика знали все... Цин шагнул к рассохшемуся шкафу, достал картонную коробку с фотографиями. Протянул одну из них.

На фотографии был запечатлен рослый, широкой кости, видимо, очень сильный человек. Лицо доброе, застенчивое. Сидит на земле, у сарая, выставив перед собой длинные ноги Паганеля в мешковатых штанинах. На обратной стороне снимка в уголке надпись: "Вольняшке Илье Муромцу Полянскому от зэка Добрыни"... И подпись, скромная, в уголке "Добрынин".

...- Добрыня сидел вместе со мной, - продолжал Цин, пряча коробку с колымскими и ухтинскими снимками, - предложил мне, еще в годы войны, учить испанский язык, "чтоб мохом не обрасти..."

- Почему испанский? - поинтересовался Цин.

- Если зубрить немецкий, скажут, готовимся к немецкой оккупации, объяснил предусмотрительный Добрынин. - Английский тоже подозрителен: "Не к побегу ли готовятся?" И припаяют второй срок. А - испанский? Никто не придерется. Даже Паганель учил испанский, хотя, как известно, по ошибке выучил, вместо испанского, португальский...

В памятном всем ухтинцам пятьдесят девятом году Добрынин обвинил Крепса, которого окрестил "бывшим геологом", в "перманентной лжи".

Комсомольск-на-Печоре уже прорастал лопухом, генерала МВД Бурдакова проводили в Москву, на почетную пенсию, и многотиражка "Советская Ухта" объявила, что она за Добрынина... Ухта заколыхалась, как от землетрясения...

Однако едва Добрынин набрал в грудь воздуха, чтобы уличить Крепса вторично, с документами в руках, как... отбыл на Кубу. Фиделю Кастро нужен был специалист-нефтяник. Позарез. Крепс немедля сообщил, куда следует, что лучше Добрынина не найти. "Первоклассный специалист, а главное, знает испанский... Такое счастливое сочетание!"

Аттестация была справедливой, и Добрынина... поздравили с повышением.

А Крепс остался. Он не знал испанского.

Остался, конечно, уж не главным консультантом НКВД, с самим Берия на дружеской ноге... Начали оправдываться мудрые прогнозы: "Через год или шах помрет, или осел подохнет..." Крепс был теперь полноправным хозяином Комиболот. Начальником Ухтинского территориального геологического управления. Денежным мешком, с которым даже сам первый секретарь Коми-Парижа (так величали Сыктывкар) говорил с бархатистыми интонациями...

- Вы были у Крепса дома? Видели сейф? В нем не серебро и злато оправдательные бумаги, на случай, если новый шах помрет или осел преставится...

Крепс, вовсе не глупый человек, а профессионал, некогда даже талантливый, давно понял, где может отыскаться главная, промысловая нефть, но ведь это какой риск! Два раза приходили за ним с револьвером. Не хотелось в третий раз садиться, ох, не хотелось!..

...Геологи роптали. Рабочие матерились, хоть и получали за погонные метры бурения, а не за нефть. Даже уголовники становились непочтительными.

Как-то Крепс заночевал в тундре: испортилась машина. За полночь похолодало, и Крепс, разломав ручку своего геологического молотка, разжег костерик. Вскипятил чай. Рабочий из блатных сказал утром во всеуслышание: "В гробу я видел таких ученых. Что за доктор-профессор? Съел собственный молоток!"

Наконец с трибун партактивов заговорили о "многолетней крепсаниаде"...

...Скандал не утихал долго, и немудрено! Только Крепс официально подтвердил, что в Коми нефти и газа не было, нет и не будет, как возле неведомого селения Тэбук забил нефтяной фонтан, да такой силы, что из Москвы тут же вылетели два правительственных самолета: три министра, заместитель Косыгина, два отдела Госплана СССР. Пришлось разбивать шатер-ресторан. Посылать вертолет за армянским коньяком.

Тут уж и Крепс ничего не мог поделать...

Геология двинулась в глубину тундры, на берега Печоры и Баренцева моря, а Крепса отодвинули в "почетные геологи", "почетные ректоры, почетные шеф-руководители музея Ухты (здесь он особенно настаивал: историю Ухты он намеревался писать и экспонировать сам, лично!)

Чем гуще зарастал лопухом и оленьим ягелем Комсомольск-на-Печоре, или, как значилось на геологических картах, Джебол, тем все чаще писала местная газета о "крупном геологе Крепсе..."

Крепс сам вычеркнул слово "выдающийся" в одной из первых статей, подготовленных ЕГО Музеем. Достаточно и "крупный"...

- Почему я годами настаивал на Джеболе? - воскликнул он на высоком совещании, отмахиваясь от невыносимого Цина, кричавшего с места: "Жулико-жулико!" - Я старался привлечь внимание правительства к Коми. Иначе не дали б ни станков, ни ассигнований... Не будь частного поражения Крепса, не было бы побед Полянского!.. Я был старым, скрипящим мостом, по которому прошли к победе...

- Жулико! - возопил Цин, вспомнив об этом. Забегал по комнате. Жулико! Чистопробный! Как видите! И музей жулико! Умертвил науку. Задержал развитие Севера на двадцать лет.

...Увы, Москва по-прежнему верила Крепсу, да и могло ли быть иначе, когда диссертации почти всех руководителей Министерства были написаны... по данным профессора Крепса. Куда ни зайдешь, за столами восседают доктора наук... по Крепсу.

Мир, правда, ничего не знал о крупном геологе Крепсе. Профессор был засекречен строже, чем еще не взлетевший космонавт.

- Думаете, только недра засекречены? Заявки на столы для джебольских канцелярий писались с грифом "Секретно"... Жулика не засекреть, так это ведь каждый увидит - продувной! Жулику секретность, как манна небесная... Пока расчухаются, осел подохнет или хан тю-тю.

Геологи Ухты знали, что в сейфе Крепса лежат и несекретные работы. Сугубо технические. Популярная статья о происхождении нефти, лекции для студентов... Сколько раз Крепсу предлагали опубликовать их - он не торопился...

В конце концов зашепталась Ухта - на чужой роток не накинешь платок: "Самый известный неизвестный..."

...Я слушал неистового Цина, который, произнося имя Крепса, грохал кулаком по столу, кричал, только что не плевался; слушал молча, внутренне сжавшись. И верил ему, и не верил. Скорее, не верил, хотя многое могло быть правдой...

Понимал, что бедолага Цин, дважды ждавший расстрела, имеет право судить людей круто. Но... не сфокусировал ли он на Крепсе всю свою тюремную ненависть? Потому лишь, что Крепс под рукой... Не стал ли для него старик с трясущимися руками козлом отпущения?..

- Хватит! - прервал себя Цин, увидев, что я перестал записывать. - К чертовой бабке!.. Будете завтра в Ухте?.. Советую! Увидите и императора всея Коми. Во всей красе!

ЛАГЕРНИК

Вечерний вертолет снова забросил меня в Ухту - стольный град; утро я провел в огромном жарком кабинете Николая Титовича Забродюхина, хозяина всей ухтинской земли, простершейся от Перми до Нарьян-Мара, этак три Франции, Испания вместе с Португалией да итальянский сапог в одном мешке. Нелегка ноша...

Мы приехали вместе с Гореглядом. Вошли не сразу. Тонкая, как жердь, женщина-секретарь с черными нарукавниками сказала непререкаемо:

- Погодите минутку! Говорит с Москвой...

Горегляд протянул пальцы к батарее, отдернул, точно от пламени.

- Жарят, как сковородку в аду! Грешники на месте?

- О, со всех буровых собрали, Давид Израилевич! Сто тридцать душ! Да наши, управленческие. Такого никогда не бывало. - Секретарша сказала почти беззвучно, одними губами: - Ольгу Петровну жалко, сил нет! Всю жизнь за Полянским, как нитка за иголкой. По Таймырам-Магаданам. Вроде жен-декабристок. А под конец жизни... на тебе!

Мы ждали у дверей, к моему удивлению, тонких, необитых, оттого, видно, что никакие двойные двери, обычные у руководителей такого ранга, никакая обивка не заглушили бы сиплого клокочущего баса, привыкшего к грохоту буровой.

- Я не геолог, Алексей Николаевич. Я... это... буровик!.. Они могли провести меня как угодно... Значит. Правильно, Алексей Николаевич! Воду решетом носим... Почему это? Все документировано! Я... это... люблю сталкивать геологов лбами и смотреть, что из того получится... Профессор Крепс предупреждал, там, значит, лысый свод. Ни грамма нефти. Вот так!

"Вот так!" - Председателю Совета Министров... Не боится сгореть? Чем ближе к Полярному кругу, тем люди смелее. А уж за Полярным кругом?! Дальше-то гнать некуда...

С грохотом бросили трубку. Мы хотели уж войти, но за дверью саданули матом. Не привычным "рабочим матерком", к которому на промыслах порой спокойно относятся даже женщины. А каким-то грязным садистским матом. Казалось, не будет конца пакостной матерщине. Николай Титович ругательства выворачивал как погрязнее, пообиднее. Даже недвусмысленное "сукин сын" было для него, видно, бранью слишком интеллигентной.

- Сын суки! - клеймил он.

Никого, вроде, не обошел. Каждому, находившемуся в кабинете, отыскал прародителя в зоосаде... Вскричал, похоже, набрав в легкие воздуха:

- Когда весь советский народ под водительством нашей славной... Встав на производственную вахту, в честь предстоящего партийного съезда... Отвечая на заботу родного правительства...

- Пусть не обманет вас его портяночный язык, - бросил мне Давид Израилевич, когда мы входили в Управление. - Он куда хитрее своих словес...

- ...Давид Израилевич! - воскликнул я, войдя на другой день в кабинет, отведенный ему в ухтинском управлении. - Еще один вопрос младенца. Кто нужнее властительному Забродюхину, Геолог-первооткрыватель Полянский или Крепс, вчерашний день, с микрофончиком в ухе?

- Это.. это сложный вопрос...

- Сложный? России нужен газ, - недоумевал я. - Не будет газа, не будет Титовича... Почему же Титович, человек дела, прагматист, циник, хам, обнимается с прошлым, из которого не выжмешь ни капли нефти? А Полянского торопится утопить. При первой возможности... Где логика?..

Горегляд быстро собрал бумаги, сунул их в ящик стола, вывел меня из управления, полуобняв за плечи и ускорив шаг.

- Смотрите, какой прекрасный город! - воскликнул он, увидя Забродюхина, вылезающего из "Волги" с цепями на колесах. - Не замерзли? вполголоса добавил он, когда Забродюхин, метнув взгляд в нашу сторону, скрылся в мутно-белом стеклянном подъезде. - Прогуляемся по улице имени вождя и учителя... Я люблю мороз... - Он провел меня засыпанными снегом дворами, в которых разбойно свистел ветер, к центру города. - Смотрите, какие проспекты! - одушевленно продолжил он. - Какая арка! Портики! Фасады! Греция! А вот почти адмиралтейская игла!.. Я давно собирался показать вам Ухту! Строили зэки-ленинградцы, истосковавшиеся по работе. Малый Ленинград воссоздали. Плод любви несчастной... Вы были в Сибири?.. Ангарск - тоже малый Ленинград. Куда только не расселяли ленинградцев! Пол-России в малых Ленинградах...

В задымленном кафе, в отдельной комнате, где при появлении Горегляда накрыли стол белой скатертью и завели на полную мощность музыкальный ящик, Давид Израилевич достал из своего огромного, как саквояж, портфеля, еду в пергаментной бумаге. Отрезал ветчины, отменной розовой ветчины, которую и в Москве не сразу отыщещь. Раскрыл баночку кетовой икры, бутылку "Столичной" с этикеткой на английском языке. Улыбнулся мне, как радушный хозяин:

- Не удивляйтесь! Я - старый холостяк. Выдержанный в одиночках... Все свое ношу с собой... Так о чем, бишь, мы?.. А, вы ищете логику... В Ухте... М-м-м... - Горегляд ел, точно дирижировал симфоническим оркестром. Вдохновенно. К рюмочке руку протянет, отхлебнет; вторую руку выбросит за ветчиной, наколет ее вилкой, как трезубцем, пухловатые пальцы в сторону отведет, поглядит на ветчинку издали. Как она отсвечивает на солнце... Икорку на нож, и размазывает по хлебу, ритмично, неторопливо, так и хочется, чтобы в конце музыкальной фразы ножом по рюмке позвенел, что ли, для звуковой полноты. Затем, круто повернувшись, он выбросил перед собой обе руки с ножом и вилкой:

- Официант!..

- Значит, любезнейший, ищете логику? - продолжал он, отправив решительным жестом щи суточные обратно на кухню... - Алексей! - радостно воскликнул он, заметив кого-то за приоткрытой дверью. - Садись! Знакомься!..

Высокий костлявый мужчина лет тридцати двух с интеллигентным нежным лицом, назвав себя, уселся рядом, и Горегляд повторил ему слово в слово мой недоуменный вопрос.

Мужчина пить отказался. пригубил для вежливости. Одернул черный пиджак, как военные одергивают китель. Произнес негромко, с усмешкой:

- Почему лагерник стал плечо к плечу с Музеем? Так они же "родные братья", как говорят мои пациенты. Близняшки... Тут вряд ли что-либо объяснишь!.. Надо самим поглядеть. Завтра я вылетаю в глубинку. На дальние буровые. Хотите со мной?

- Смелый парень! - вырвалось у меня, когда тот ушел. - Сказать о самом Забродюхине - лагерник... Кто это, Давид Израилевич?

- Начальник милиции города Ухты.

- Кто?!

- Ах, дорогой, все смешалось в бывшем доме Облонских!..

...Утром в аэропорту Ухты я столкнулся нос к носу с Николаем Титовичем, только что проводившим в Москву заместителя председателя Совета Министров СССР. От Титовича потягивало дорогим конъяком. Он был озабочен, но как-то радостно, расслабленно озабочен. Даже остановился поговорить. Узнав, зачем мы здесь, отобрал у начальника милиции вертолет, необходимый, сказал он, членам Правительственной комиссии. Моложавый начальник милиции побагровел до шеи, однако ни слова не возразил, повернулся кругом. Как по команде. Дверь только швырнул так, что даже Забродюхин подернулся. Сказал вдруг мне резко:

- Садись, журнальный червь!

От неожиданности я сел на самый край кресла. Николай Титович устроился подле и, вытащив из портфеля карту, ткнул в нее пальцем:

- Посмотрите сюда! - сказал почему-то встревоженно. - Пятнадцатая буровая. Кочегар, значит, бандюга и это... педик. Восемь мокрых дел, десять судимостей. Веревка по нем плачет... Шестнадцатая буровая. Повар - бывший князь. Морфинист, запойный... Помбур - того не легче! Офицер из дивизии СС "Галичина". За уничтожение... это... евреев приговорен к расстрелу. Как-то, значит, уцелел... Далее семнадцатая. Буровой мастер Иван Апоста. Убийца-рецидивист. Власовец или бандеровец, дьявол их разберет. Отсидел двадцать пять лет, как один день! Зверь, доена-поена!.. А сколько там, значит, просто шпаны. Заполярье, уважаемый! Мусорный угол! Всадят нож за новый свитер, за мохеровый шарф. А сапоги у вас вон какие, на меху... Горегляд? Золотой мужик, держитесь к нему ближе, не пропадете...

Я поблагодарил Николая Титовича за предупреждение, подумав невольно, что, видно, не зря именно он, бывший слесарь из сучанской шахты, ломовой инженер-буровик, по кличке Лагерник, назначен на свою каторжную должность. Уголовники, говорят, уважают Лагерника... Недавно, рассказывают, он застал в одной из шахт спящего сторожа. Поставил его на ноги, и со всего размаха в ухо. Сторож - из блатных - протер глаза, увидел, кто перед ним, и, в свою очередь, Николаю Титовичу - в ухо. Да так, что тот пролетел по сырой штольне метров на десять. Плюхнулся в грязную воду.

И - ничего. Никаких мер, никаких приказов. Просто... обменялись любезностями. Свой человек! Кто бы, кроме него, справился в этом кромешном царстве?

- В каком районе упало давление, Николай Титович?

- Возле семнадцатой буровой.

Туда вылетал, спустя полчаса, армейский "МИ-6". С вертолета даже зеленую краску не смыли. Только что, видать, передали промыслам, которые стали сегодня нужнее армии. На "МИ-6" загружали аварийное оборудование, лысоватый аварийный мастер кричал: "Майна!" "Вира!"... Усадили на ящик и меня.

ИВАН АПОСТА, БУРОВОЙ МАСТЕР, УБИЙЦА-РЕЦИДИВИСТ...

...Буровая с воздуха походит на пароход, зажатый льдами. Вблизи ощущение это усиливается: вышка в сталактитах, глыбах льда. Буровики снуют, как палубная команда во время аврала. В черных валенках. Валенки по щиколотку в масле и солярке. Прямо в валенках по раствору, шуршащему в желобах. Буровая сотрясается, как пароходная преисподняя.

Навстречу нам вышел небритый детина в облезлой армейской ушанке с незавязанными болтающимися ушами. Ватник, распахнутый на груди, заколот на животе гвоздем. Высоко подымает ноги в валенках, обтянутых ледяной коркой, как галошами.

Позднее узнал: буровики опускают валенки на мгновение в воду, и те, покрывшись ледяной пленкой, становятся непроницаемыми. Однако сколько же они весят?

На улице было около пятидесяти - у меня вырвалось:

- С голой-то грудью? В такой мороз?

- Ето чтоб постоянное давление, - объяснил детина, наверное, имея в виду под словом "давление" - температуру. - Будешь застегиваться, расстегиваться - пропадешь!.. Апоста я, Иван, а вы из инженеров будете?.. А, пишете книги для Насти-власти... Ну, здрасте, коль не шутите! Я слыхал, у вас там паника? Профессора за яйца держатся... Ух, скоро этот м..к уйдет в замминистры?

- Какой, извините, м..к?

- Да Забродюха!

- Почему вы так о нем говорите? - искренне удивился я, не расставшись еще с мыслью о том, что кто-кто, а Забродюхин у блатных "свой в доску".

Ведь зачем-то его держат тут?

Я по-прежнему во всем искал логику. Это измучило меня, как застарелая болезнь.

- Он что, вас прижал когда-нибудь? За аварию?..

Буровой мастер повел своими былинными плечами:

- Ме-ня?.. Трепло он собачье. Был тут начальничком. В тундре. Годок. Рядом. Все возмущался: "Как вы работаете? Тракторы, бульдозеры под открытым небом. Вот у нас, на Сахалине..." Ну, вознесла его Москва живым на небо. Надысь спустился сюда. Окинуть взором. Я его спросил: де ж твои гаражи? Ты теперь не инженер с отмерзшим носом. Начальник всей тундры-тайги! Власть! А он в ответ: "Руки не дошли". За три года, вишь, руки не дошли. Падло канцелярское. Скорее бы назначили это падло заместителем министра. Иначе мы от него не отделаемся...

Апоста повел нас в бригадную комнатку - обогреться. Спросил, а чего это Илья Гаврилыч не чухается? Четвертый день давление на минимуме, а он там с профессорами гавкается... Тут ему надо быть!

- Пилот вертолета сказал, что Полянский пропал. Вот уж вторые сутки нет вестей...

Апоста посерьезнел, слазил в карман за кисетом, долго вертел цигарку думал.

- Пропал? У тундре ничего пропасть не могет! Это не государственный банк. Зараз свистну братву!..

Пришла братва, ободранная до картинности. В драных полураспахнутых, как и у бурмастера, ватниках в заплатах. Один так взлохмачен, словно волосы на себе рвал. Грива по плечи. Битник, что ли? Лицо дегенеративное. В порезах. Рот кривой. Бандюга?

Апоста, заметив мою усмешку, неуважительную мысль о коллеге пресек.

- Ничего, между прочим, странного, кроме волосьев, у него нет. Было такое у Самсона, что ли, вся сила в волосах. Потом были века, когда другое, значит, у мужика ценилось. А теперь пошло на возврат. К старому. Девчата любят, которые с волосьями.

Подробно расспросив, когда и на чем выехал Полянский, Апоста присел на корточках и стал чертить на снегу дороги от Ухты к ним и к соседям. На старые буровые, в Иджид-кирту, Вуктыл... Всего было три пути. Два он тут же откинул, как дальние. Бензину не хватит. "Бочку в газик-вездеход, конечно, сунуть можно. Однако железная бочка вместе с начальством... в тесном газике? Нет, начальство с бензиновой бочкой в обнимку... Нет, не уживутся... Значит, поехали без бочки..." Он еще некоторое время поразмышлял вслух, потом дал высказаться братве.

Апоста поершил свои небритые, чугунного цвета щеки и заключил, что, судя по всему, Илья Гаврилыч двинулся на участок газопровода, где, из-за рельефа, трубы просели и где давление, и без того слабое, уменьшается еще вдвое. "Оттеда решил начать. А, не дай Господь, радиатор прихватило. Или зимник замело... Здеся он!" - Апоста указал точку на снегу...- Здеся закупорка была летось. . Гидратная пробка али еще что!..

Тут она и оказалась, закупорка! Выбили, выскребли белую, как снег, гидратную пробку - зажил магистральный газопровод "Сияние Севера..."

Когда в пургу, в туман пробился к Полянскому вертолет, геолог был на грани гибели. Говорить не мог. Закоченел. Руки не сгибаются. Белый, как смерть...

Спас Апоста и Полянского, и его промысел, где газа, и в самом деле , оказалось на полвека. Богатый промысел, конечно, долго бы не простаивал. Отыскали бы "закупорку". Снова заработал бы магистральный трубопровод, кормивший и Восток и Запад. Но уже без Полянского...

...Вспомнилось, об Апосте я слыхал задолго до того, как прилетел на буровую. Его знал весь Север. Почти все бывшие зэки рассказывали мне историю, облетевшую лагеря, от Воркуты до Магадана.

...Как-то лагерь особого режима забастовал, протестуя против убийства невинных. Требовал комиссию из Москвы. Начальник Северных лагерей, обходя выстроенных на морозе заключенных, задержался возле Ивана Апосты, который возвышался надо всеми на голову. "Ты! Тебе говорю!.. Не совестно тебе бездельничать? - Он ткнул в направлении Апосты пухлым генеральским пальцем. - Богатырь, можешь гору свернуть, а ты филонишь. Как доходяга какой. Мозглячок..."

- А я не потому, - просипел Иван Апоста. - Я, гражданин генерал, мараться не хочу. Разве це тачки? Дитячьи цацки. Вы мне сколотите тачку так тачку. Раза в три больше. Чтоб отвезти так отвезти!.. А то и на баланду не заробишь.

На другой день Ивану Апосте сколотили огромную тачку. С кузов полуторки.

Снова выстроили зэков. Для назидания-воспитания. Стали тачку нагружать.

Пришли все, несмотря на метель. Даже генерал. Воротник полушубка наставил, но прибыл. Так важно было для него, чтобы хоть один зэк начал работать! Щель найти, нарушить единство... Апоста посмотрел, как наваливают землю, сказал рассерженно: "Боле сыпьте. А то и на баланду не... Тьфу! Поплевал на руки, поглядел на тачку, наваленную с верхом, крякнул удовлетворенно. - Це дюже гарно..."

Затем, присев на корточки, заглянул под тачку. С одной стороны. Обошел мделенно. Снова присел, исследуя ее из-под низа с другой стороны. А с Апосты глаз не сводят весь строй зэков, толпа надзирателей, оперов, генерал.

Наконец распрямился Апоста, спросил как бы в недоумении:

- А де ж мотор?

- Какой мотор?!.

- А кто ж повезет? - Апоста покосился на лагерных мордобийц прищуренным настороженным глазом. - Я что, мерин, такое везти?!

Ивана Апосту била сразу вся лагерная охрана, сапогами топтала, два ребра сломала; но когда его тащили, окровавленного, в карцер, заплывший глаз Апосты приоткрылся, - в нем сияло удовлетворение...

...Кто мне только об этом не рассказывал! А имя лишь тут узнал, от длинноволосого, которому помогал нести из кухни куски оленины, для пира, "по случаю больших холодов", как объявил мне Апоста, приглашая "преломить с ними хлебец".

Хлеб был в наледи, одно название, что хлеб. Льдисто-мороженые буханки рубили секачом, топориком, он крошился, безвкусный, жесткий. Черствый хлеб буровой... Только спирт был как спирт. Бутылки в снегу и мерзлой глине оттаивали, выстраивая вдоль бревенчатой стены крестьянского зимовья, приспособленного для буровиков.

Закуской был "ком-ком", как окрестил его Иван Апоста. Комбинированный корм. Апоста хозяйничал сам. Накрошил на огромную сковородку подмерзлой картошки, вывалил туда три банки тушенки ("Лучшую берем, - заметил он мне, чтоб я не опасался... - Рупь сорок четыре банка"). Разложил сверху три толстых ломтя мороженого хлеба. Сковородку накрыл тазиком. Плеснув в котел солярки, добавил огня.

Черт возьми! Не только в бараках-вагончиках и "балках", занесенных пургой по крыши, даже тут, на самой буровой, на кухне, не было газа.

- Це как всегда, сапожник без сапог, - благодушно отозвался Апоста, потирая черные, в мазуте, лапищи.

Картошка и хлеб парились под тазиком, в мясном соусе. Когда сковородку открыли, хлеб был как из печки. Теплый, душистый...

- Учись, кореятина! - благодушно сказал Апоста худющему, хромому и какому-то замороженному корейцу (ему можно было дать на вид и двадцать пять и шестьдесят), которого Апоста приспособил по поварскому делу.

Кто сюда не заглядывал! Усатые настороженные украинцы; белолицый, с лошадиными зубами немец Поволжья; литовец с отрезанным ухом, ростом с Апосту; постучал тихонько и сел с краю гуцул-плотогон в барашковой шапке.

- Такой, вишь, у нас континент, - не без удовлетворения заметил Апоста. - Полный интернационал, как говорится.

Выпили по одной, по другой. Помбуры ушли на дежурство. Иван Апоста, проводив всех, поднял вдруг стакан за Ольгу Петровну, которая "жару душе Ильи Гаврилыча добавила, отчего ему пожизненная удача..." Сказав, он постоял молча с блестящими, в глубокой тоске, глазами.

- И-их мне бы такусеньку бабу. Без ниверситетов, конечно. По плечу. Где там! Меня как от титьки отняли, так в лагерь...

Он пододвинул ко мне чугунок с супом, налил через край. Суп был с запашком. Мясо сладковатое.

- Ето от мха такое. Олень копытом снег разгребает, ягель достает. От ягеля привкус... Не опасайтесь! Лягушек не едим. Не французы какие-нибудь. Все наисвежайшее... Правда, Китай?

- Я не Китая, я Корея!

Апоста усмехнулся.

- Когда надо, наш повар Корея. Когда надо - Китая... Во, замордовали душу. На всю жизнь... Не поверите, Забродюху любит... Любишь, Корея?

- Хороший человек, часто мать вспоминает! Как придет, вспоминает!..

Апоста поглядел на него с состраданием, вздохнул тяжко:

- Сядь рядом, Корея. На буровой ты как у Христа за пазухой. Сучи ногами, не боись!.. Буровая не спасет - тундра выручит...

Отрезал мне оленины:

- Ето медвежатина жесткая. А оленина... Цинготные зубы и те берут... На себе проверено... Правильно, Китая?

- Верный! Верный! Только, все равно, Корея...

С потолка свалилась на огромный палец Апосты какая-то мокрица, похожая на гнилую труху. Обледенелая. Видимо, сохраненная с лета вечной мерзлотой. Он взглянул на нее почти нежно.

- Спасибо, душечка! - пробасил. - К письму, значит...

Под вечер в зимник Апосты вбежал, ухая пудовыми валенками, гривастый.

- И-Иван! - кричал он на бегу. - Ва-аня!.. Условники друг дружку режут. Матюшкина убили, геолога!

- Мат-юшкина?! - вырвалось у меня. - Ермолая, с которым в поезде ехал?! "Русь непаханая!.."

Иван Апоста кинулся наружу, просипев:

- Всех, окромя вахты, на вездеход!..

Когда я, натянув свое городское пальто, гревшее за Полярным кругом не больше дождевика, выскочил на улицу, вездеход уже разворачивался, гремя белыми, в снегу, гусеницами. На него карабкались буровики в телогрейках. В руках у каждого была суковатая, из кривой полярной березы, палка. Кто-то кинул внутрь лом, громыхнувший о железное дно кузова. Длинноволосый тащил кувалду. Несколькими прыжками я настиг ведеход и стал подтягиваться сзади за железный борт.

- Ку-да?! - заорал Апоста. - Жить надоело?!

Мне удалось наконец перекинуть ногу через борт, и тогда Апоста ткнул меня кулаком в грудь, легонько, видать, ткнул, вполсилы: я не ощутил, придя в себя, боли в груди. Только холодящий руки снег. Оказалось, я лежу распластавшись на дороге, без шапки. Где-то далеко-далеко позванивают гусеницы, звук на морозе точно не слабеет. Гремит и гремит ледяной воздух. Оказалось, это грохочет трактор, уставившийся в меня изумленными фарами. Двое парней из котельной да кто-то из вахтенных, кликнули жен, ребят на подсмену и завели трактор на огромных резиновых колесах. Я вскочил на ноги и - недосуг им было разбираться со мной - прыгнул на сани, волочившиеся за трактором.

Мы притащились, за первыми, минут через десять. Буровики влетели в дощатый барак, дубася суковатыми палками всех подряд. Никого не пропуская. Даже паренька, прижимавшего к груди шахматную доску, отшвырнули, окровавленного, к стене. Даже визжавшей девчонке с насурмленными бровями поддали сапогом.

Апоста, оказывается, был в другом бараке.

- Ч-черт, не сюды! - ругнулся кто-то. Кинулись в соседний барак.

-...Ма-атюшкина! - сипел Апоста, приваливаясь спиной к мокрой стенке тамбура. - Ма-атюшкина, суки!!!

Заводил вязали веревками, полотенцами, самого неуемного, плевавшегося, скрутили колесом, затылком к пяткам, по-тюремному. "Быстрее очухается!" сказал Апоста, скривив оттопыренные губы в болезненной гримасе. И только тут увидели все, что у него перебита рука. Свисает беспомощно. И кровь на щеке.

- Ничто! - сказал он. - Заживет, как на собаке!

Убитого Ермолая Матюшкина накрыли байковым одеялом, оставили на месте до прилета следователя из Ухты.

- Кто его? - тихо спросил я Апосту, садящегося в вездеход, рядом с шофером.

- Кто? - повторил он, морщась. - Кто?! Кто могет, кроме Забродюхи...

- Кто?!

Бандитов со скрученными руками-ногами покидали в ведеход, как дрова; на матерившегося сели верхом. Тронулись, стиснутые в железном кузове. Зажатый ватниками, отдающими керосином, соляркой, я то и дело возвращался мысленно к словам Апосты: "Кто могет, кроме Забродюхи..."

"Бред!.. При чем тут... Он хам, хозяин всея Ухты. Истерик с замашками, верно, но....."

Гораздо позднее я понял, что именно имел в виду нахлебавшийся Иван Апоста...

Новый промысел, открытый Полянским, стали готовить пять лет назад. Я видел старый приказ министра: "Десантировать трест N°... в излучине реки Печоры". Лучший трест отобрали, Щукинский. Из-под Москвы. Так отбирают армию прорыва... Выбросили посредине тундры, как десант. На голое место. Четыре года люди терпели, мерзли с детьми в луганских вагончиках с надписью "МИНГАЗ". Отвозили детей в больницы, на кладбище, разраставшееся буйно, как дикая трава. Каждый год обещали дома, зимники. Сам заместитель Косыгина Ефремов, не раз прилетавший в Ухту, поклялся, что распоряжение о строительстве панельных домов будет отдано немедля...

Улетел заместитель председателя Совета Министров. Отдал приказ, нет ли..? Домов как не было, так и не появилось... Пошли в Москву письма: "Издевается Забродюхин над кадровыми рабочими... Сам Ефремов обещал..."

Четыре года терпели люди. Сварщики, монтажники, экскаваторщики, необходимые позарез во всех концах России. А потом снялись сразу. Как перелетные птицы...

Москва, в свое время, согласилась с Забродюхиным: ни к чему каменные дома на промысле, который иссякнет через пятнадцать-двадцать лет. Лучше на эти деньги украсить Ухту...

И теперь запросила в ответ: "Обойдетесь ли местными ресурсами?! Ваши предложения?.."

А какие могли быть предложения у Забродюхина? Местные ресурсы?! Мобилизовать оленеводов? Согнать их на народную стройку... На это никаких войск не хватит: тундра велика... Мысль его двинулась все же по проторенной колее. Объявить промысел зоной. Оцепить колючей проволокой. Свезти изо всех тюрем СССР заключенных...

Москва лагерь не разрешила. То есть небольшой, для нефтяных шахт, утвердила, и Забродюхин тут же спустил всех местных уголовников под землю. Но - общесоюзный?! В тех же бараках, где была сталинская каторга? Где перестреляли в лагере "Пионер" всех уклонистов-троцкистов? Куда даже из Воркуты гнали этапы смертников, на Кашкетинскую "комиссию" - в могилу? Куда везли и везли, со всего мира, эшелон за эшелоном - невинных, реабилитированных потом даже официально, решением Верховного Суда СССР?..

Нет, это могло вызвать ненужные ассоциации. Хватит пока и Мордовии!

В гигантском, на десятки тысяч зэков, лагере Забродюхину в ЦК партии отказали решительно.

Промысел встал...

Забродюхин срочно вылетел в Москву, встретился со своим министром, с генералами МВД, посетил престарелого Бурдакова, бывшего начальника Ухтлага, генерала на пенсии, с большими связями... Бурдаков и объяснил доверительно, что он, Забродюхин, отстал от века и... ломится в открытую дверь... Вот уже пять лет существует директивное указание МВД об условно освобожденных. Тех же щей, да пожиже влей...

Всю городскую шпану, дебоширов, бездельников, пьянчуг, смутьянов, тем более тунеядцев, выдающих себя за мыслителей или художников, словом, весь сброд советских городов, который можно упрятать на три года, вот уже несколько лет за решетку не сажают. А прямо из дежурной камеры - на великие стройки...

Оказалось, вагоны двинулись... Пьяными, с помутнелой головой, дерутся ребята, пьяными выслушивают гуманный приговор: "Условно освободить для общественно полезного труда, без права выезда с места работы"...

Очухиваются, приходят в себя лишь... нет, не в тюремных "столыпинах", не в красных вагонах с пулеметами на площадках, как в проклятое сталинское время. В нормальном пассажирском поезде, который мчит, погромыхивая на стыках, в Красноярск, Читу, Якутск (конечно, паспорта отобраны, какие тут паспорта!).

Тут только ребята и постигают, что с ними, за прошедшие сутки, стряслось...

Хлопоты Забродюхина все же без внимания не остались: МВД включил в свой план "доставки рабсилы" и газовый промысел на Печоре...

Однако Забродюхин остался недоволен крайне.

- У старых уголовников была... это... рабочая честь, - жаловался он мне. - Тогда условно выпускали с разбором. Немногих, значит! Сам на Сахалине в такой комиссии корпел. От работодателей. Отсидит блатарь лет восемь-двенадцать, намается, значит. Работает в охотку. Без конвоя. И деньга идет!.. А эти, сыны суки, пьянь-рвань городская?! Выдадут спецовку, тут же пропьет. Робит, скот, не бей лежачего. Круглый день на уме картишки. Тюрьмы не нюхали, ничего, значит, не боятся!.. А милиция у нас... это... сами видели! Девка красная со своим гуманизмом-онанизмом... Макаренки на уме! Тут не Макаренки нужны. Мужчины. Выстроить пьянь, да каждого десятого-пятого... это... в упор, нет лучшей вытрезвиловки...

К ночи ветер усилился. Те, кто держали бандюг, расположились посередине, меня оттеснили к борту. Коченея на жгучем, как пламя, ветру, качаясь из стороны в сторону, я жил, скорее, не мыслями, а чувствами, которые оглушали меня.

Я всем сердцем привязался к убитому Ермоше Матюшкину, хотя видел его всего лишь дважды. В поезде да в кабинете Забродюхина. Вот и вернулся он к жене, "Русь непаханая", честнейший из честных...

"...Кто его?.. Кто могет, кроме Забродюхина..."

"Бред! - повторял я сведенными губами, не ведая еще, что убить мог и случай. А вот создать для убийства условия - климат, как сказал Апоста, разогнать кадровых рабочих, навезти в ледяные бараки хулиганье - тут уж никакого "случая". Все было сотворено Забродюхиным, расписано по графам "доставки рабсилы". Как и возможные "потери". По графе "убыль"...

- Бред! Чтоб так открыто, - твердил я, не ведая еще всех глубин происходящего, и думал лишь о том, чтоб не окоченеть насмерть.

...На буровой ждали вертолета с врачом и милицией. Жгли костры. Но вертолет не долетел, вернулся из-за тумана в Ухту. "Значит, пока что мы как на необитаемом, - заключил Апоста. - Ладно, не впервой..."

Длинноволосый приладил ему, на сломанную руку, лубок из фанеры, раны прижгли спиртом. Апоста только покряхтывал: "У-ух! Не люблю спирт мимо рта".

Рабочие ушли, Апоста полежал под тулупом, матюкнулся - заговорил:

- Слыхал, небось, ежели мороз более сорока, день актируется. Списывается, то есть. В Ухте старые бараки, с лагерных лет, актируют. Ломают. А буровую не остановишь, хоть бы минус шестьдесят на дворе. Что же получается, а? Роблю я в актированные дни, живу в актированном зимнике: летом он - плесень одна. Вот и получается, вся жизнь моя актированная...

Он замолчал, задремал, видно, и я вышел в морозную темь. Зашагал по скрипящему снегу, замотав лицо до глаз шарфом и пытаясь осмыслить увиденное.

Не сразу услышал скрип за своей спиной. Завернул за сарай-склад солярки. И скрип - за мной. Ускорил шаг, и поскрипывание ускорилось. Хрусть-скрип! Скрип-хрусть!.. Признаться, здорово испугался. Подумал, кто-либо из бандитов развязался, выкарабкался наружу. А может, кому-то другому понравились мои сапоги на меху. Или шапка из серого каракуля, пирожок, в которой сюда, на буровую, мог приехать только пижон-горожанин. Вспомнилось предупреждение Забродюхина... Я кинулся бежать, влетел, боднув дверь головой, в котельную. Рядом с огнедышащими котлами, на брошенной телогрейке, спал ребенок. И более никого... Хотел выскочить, но тут дверь открылась и, пригнувшись, ввалился Иван Апоста, прижимая к груди руку в лубке.

- Ты ушел, - забасил он, присаживаясь на скамью из неоструганных досок, - а я тоби попросить хотел. Как ты теперь коснулся моей жизни, понял, что начинать мне надо сначала... - Он оглянулся на дверь и понизил голос: - Ожениться бы надо, а? Сорок исполнилось. Годы, а?.. Домом жить...

Есть у меня на примете в Ухте. Ребята не советуют. А остряк наш волосатый из Одессы режет, гад, прямо по живому: "Не лежала она, говорит, только под трамваем. Шанхайская королева!" Каково слышать?.. Дак ведь я, понимаете, тоже не целка...

Сделаешь, а? Не в службу, а в дружбу!..

Мы вышли в темень. Сквозь облака пробились всполохи полярного сияния, снег и буровая заголубели, засверкали, опять погасли...

Я достал блокнот, отогрел дыханием вечную ручку. Иван поднял глаза к талому потолку и принялся рассказывать. Возбужденно. Куда его медлительность девалась! Видать, болело. Всю жизнь...

Апосте было четырнадцать, без малого, когда он вернулся с поля, а дома - обыск. У хаты военные. Хотел в дверь нырнуть, откинули, как котенка. Он вбежал сбоку, успел в окно глянуть. Увидел: лейтенант, огромный парень, на мать замахнулся. И кулаком в лицо матери. Раз, другой. Оказалось, дезертира искали, соседского сына; думали, у Апосты хоронится, наврал кто-то, что ли? А может, всех прочесывали.

Апоста достал охотничье ружье, зарядил, как на кабана, и - залег в полусгоревшей хате, напротив военной комендатуры. День пролежал недвижимо. Вечером, когда лейтенант вышел, Апоста спустил курок; заряд - в лоб...

Будь Апоста постарше, кончили бы на месте. Увидели, пацан... Дали двадцать пять, как несовершеннолетнему. Причислили к врагам советской власти.

- Ето, скажу, как раз не по совести, - Иван Апоста даже чуть привстал от волнения. - Ударь матку немец или румын, я бы его кончил тем же манером. Что б тогда сказали? А? Герой. Юный партизан-париот. Зоя Космодемьянская.

Помолчал, понурясь. Затем принялся застенчиво-сбивчиво рассказывать, как все двадцать пять лагерных лет мечтал о подруге, а когда увидел ее, Ксану, понял, ее и ждал...

Я очень старался. Может быть, то были в моей литературной жизни самые вдохновенные страницы. И читал я их Ивану Апосте так, словно сам признавался в любви.

Когда кончил, Иван долго сидел, втянув большую, с седыми волосами, голову в плечи. В округлившихся серых глазах его стыла печаль. Наконец, он выдавил глухо:

- Не-эт! Не стоит она, курва, этого!..

ПАМИР - ДАЛЕЕ СО ВСЕМИ ОСТАНОВКАМИ...

Рассказ

1. НА ПУТЯХ К РОМАНУ, ИСПУГАВШЕМУ ТЕХ, КТО НЕ БОИТСЯ НИЧЕГО.

Лет этак примерно сорок назад, или около того, мне позвонил из Союза писателей СССР отставной полковник, заместитель Константина Симонова по военному отделу в СП, и сходу:

- Гриша, у тебя не было инфаркта?.. Никогда не было?! - радостно воскликнул он. - Золотой ты наш, серебряный, - и пошел в том же духе.. Понимаешь, Гриша, - наконец прервал он славословие. - Через неделю юбилей пограничный войск СССР. Круглая дата. Верха бросают на границу всю культуру. Мы, в свою очередь, раскидали наших писателей по всем рубежам. А на Памир лететь никто не может. У всех были инфаркты... А у тебя НЕ БЫЛО! И снова понесся: - Золотой ты ... Выручи.

Так я попал к бешеной горной речке Пяндж, отделявшей СССР от Афганистана. Из военного самолета, карабкающегося по ущелью через отроги Гималаев, ошалев от мчавшейся под брюхом скалистой красоты, начал бешено щелкать "Зенитом". Этим и начал свою погранэпопею, с которой меня и поздравил в тот же вечер майор, явившийся в крохотный горный отель в городе-кишлаке Хорог.

- Я начальник особого отдела памирского погранотряда, - сообщил он со сдержанным достоинством. - Кто-то из вас, товарищи писатели, фотографировал запретную зону... Кто именно?

Нас было трое, я и два полузнаменитых поэта. Лица полузнаменитых изобразили такой ужас, что я, свежачок в подобных командировках, засмеялся и, ни слова не говоря, протянул любознательному майору пленку.

- Проявите! Что тут секрет, отрежьте, остальное, пожалуйста, верните! Секреты - ваши, Гималаи - мои!

С утра лихой пограничный шофер Корень помчал меня из Хорога через все высокогорные перевалы в Мургаб - пупок Памира, под приветствия стариков-таджиков из придорожной чайханы в белых праздничных чалмах. Они кричали Корню на своем языке, и я спросил, о чем кричат?

- Не торопись в ад! - перевел Корень. - Старики, понимаете, всякого тут насмотрелись...

Дул раскаленный афганец, срывая красноватый лесс долины. Ущелье стало багровым. Небо едва проглядывало. Пирамидальные тополя трепетали.

- Ничто, товарищ писатель! - Корень пристегнул к машине верхние боковинки из брезента и желтовато-тусклого плексигласа. - Афган дует, служба идет...

Ад начался тут же, за Хорогом.

Скала у дороги курилась. По ее зеленому, в серых прожилках базальта, склону оседала черная, как каменный уголь, осыпь. Черный обломок скользнул перед самым радиатором "газика", канул в бездну.

- Ничто, товарищ писатель! У меня на осыпь глаз верный.

Дорога сузилась, обвила скалу кольцом, повиснув над сырым, почти без дна, ущельем. Газик" взлетел круто, как по отвесной стене, виражом, заднее колесо повисло над обрывом, камни шуршат с откоса.

Где- то далеко-далеко пенится Пяндж..

- Вниз не смотрите, товарищ писатель! Это ущелье "Прощай, любовь!" Свадьба грохнулась. Бывает... Ничто, ничто! - Афган дует, понимаете, а служба ...

На скалистую дорогу, перерезав ее, вышвыривает темные камни широкий пенный поток. Голубая вода слепит белым огнем. Корень произнес весело:

- Высока вода, вьюки подмочим...

На его предупреждение я никак не отреагировал, и он прокричал непонятливому писателю:

- Ноги выше!

Когда машина выбралась, наконец, на сухие камни, оказалось, ее отнесло в сторону почти на метр; вода срывалась с обрыва у самых колес.

- Ничто, товарищ писатель!

Но вскоре и сам заерзал на сиденье, привстал.

- А теперь, Корень, какое "ничто"?

- Автоинспектор!- объяснил он, притормаживая.

Только сейчас я увидел: поперек предельно узкой, в одну колею, дороги растянулся бурый, в облезинах, ишак. Длинные уши его достают до выщербленной взрывом скалы, хвост болтается над пропастью.

"Автоинспектора" пришлось отволакивать в сторону за хвост. Он отнесся к этому спокойно, словно бы не его тащили.

Возле невысокого, в густой пыли тополька Корень вдруг притормозил.

- Все, товарищ писатель! Взгляните последний раз на деревья. Через тридцать метров их как корова языком слизнет...

Мелькнуло последнее скрюченное, прижатое к земле деревцо, и сразу, без перехода, каменный хаос. Точно здесь трудилась гигантская камнедробилка, работавшая века.

И вдруг рванули звуки страшные, "космические", словно на метеор налетели.

Корень крутанул шеей, как летчик в воздушном бою. Камнепад? Лавина? Грохот затих мгновенно.

- Ничто, товарищ писатель! - Показал рукой на гигантский валун, упавший с вершины. Раскололся валун, не выдержав перепада памирских температур. Треснул, как куриное яичко.

- Планета Марс, товарищ писатель.

- Кто-нибудь живет на планете Марс?

- Замечательные люди живут, товарищ писатель. Точно говорю! В гиблых местах хороших людей завсегда больше. Вот майор Саенкин, восьмой год в Мургабе, где даже мухи дохнут... Неделю назад докладывал по телефону, как двое суток гнался по горной тропе за контрабандистами, - опий несут торгаши из Афгана.. Всякую отраву, - и вдруг смолк на полуслове. В трубке детский плач. Прибежали к нему на квартиру.. Трубка на полу. Командир в глубоком обмороке. Сынишке его пять лет, слезами исходит возле отца.

Другого давно бы перевели вниз, на плоскость. А майор и рапорта не подавал....

- А начальство само... не понимает?

- Начальство? Лошадь, которая везет, на ту и накладывают ... Саенкин, - вдруг вырвалось у Корня с нежностью. - Он... безответный... - И оглянулся на писателя, - постиг гость - нет?

Писатель смотрел прямо перед собой - в удивлении и тревоге. Не сразу Корень понял, что тот глядел не на горы, а ... на спидометр. Стрелка спидометра дрожала около цифры "30".

- Не обращайте внимания, товарищ писатель! Это я так на заставе отрегулировал. Чтоб вам было спокойнее...

Зашло солнце, ветер сразу стал жестким, азиатским, с крутящимся снегом. Зажглась звезда, близкая за поворотом.

Небо теперь не голубое, даже не синее. Фиолетовое. Точно на снимках астронавтов из космоса. Еще перевал, и, казалось, откроется черная бездна...

Машина летит по мургабской пустыне как снаряд. В стекла сыплет и сыплет изжелто-красноватый песок...

В результате этой сумасшедшей гонки на краю света и родился мой рассказ "Король Памира" - о "космической" памирской природе, ледяных перевалах - на высоте пять тысяч метров с хвостиком, когда в ушах звон, а во рту сухо, о солончаках и действительно опасных камнепадах. И, конечно, о цветущей на горных высотах равнине известной лишь по школьным учебникам "Афганский коридор", где встречаются сразу три страны - Индия. Пакистан и СССР; и, естественно, о самом солдате-шофере Корне, душевном парне, который мечтал увезти в свою Вологду красавицу Гульнор из приграничного таджикского кишлака. Готов был даже ее украсть, поскольку из того кишлака во все века невест крали в Индию, а она вдруг засмейся: "- Это не морально!"

- В Индию, понимаете, товарищ писатель, морально. А в Вологду неморально!..

"Король Памира" появился в новогоднем номере журнала "Огонек" (№1, 1964 год).

В Москве мне позвонил неведомый доселе генерал, начальник Политуправления погранвойск СССР и сказал, что у них праздник.

- До сих пор о пограничниках писали сухо. Неинтересно, в сотый раз тот же солдат Карацупа и собака Джульбарс, схема. А тут - сама жизнь. Поздравляю!

Насчет "сама жизнь," генерал , на мой взгляд, несколько преувеличил, тем более, что самые жизненные, психологические ситуации так и не прорвались в предельно законопослушный массовый "Огонек", лежавший в СССР во всех парикмахерских...

- Мы бы очень хотели, - звучал в трубке хрипловатый стариковский голос, - что бы вы создали такой же замечательный, как ваш рассказ о Памире, фильм о наших славных пограничниках. Это крайне важно. Ждем вас. Пропуск подписан...

- А где вы находитесь?

- Лубянскую площадь, слышали?

- Н-на Лубянке? - мой голос, видно, дрогнул.

- Не беспокойтесь, - собеседник, похоже, улыбнулся. - Погранвойска в том же здании. Но у пограничных войск свое крыло, свой отдельный подъезд. Сбоку. Он назвал его номер.

Я давно знал, проза в СССР кормит только горстку писательских секретарей, которых издают миллионными тиражами, писателя без власти проза не кормила отродясь, кормит только кино. И через месяц принес подполковнику из Политуправления погранвойск, ведавшему культурой, страничку заявки на сценарий и несколько хаотичных набросков из будущего, если он состоится, сценария. Не сюжет еще, а так... Как говорится, для запаха...

В ответ подполковник подписал несколько бумаг-разрешений посещать мне любое пограничье для сбора материала.

" Кино - что? - думал я. - Отходы производства. Заработок... - Мысли мои были от кино далеко: года три назад прошел ХХ съезд, где бандитское лицо Иосифа Виссарионовича, отца родного, приоткрыли. Страна бурлила. Интеллигенция, на своих кухнях, шепталась. Хрущ вдруг объявил себя сталинцем, сталинистом... Власть, как "газик", в памирских песках туда-назад... А что же происходит на границе, где и окостенелые сталинисты, жестокие и коварные, как все они, и их молодые горячие противники - обе враждующие стороны - вооружены автоматами с полным боекомплектом.

- Хотел бы написать роман, - признался я "пограничной культуре", и, думаю, он будет всерьез. О зеленых фражках и... нашем смутном времени... Вы не опасаетесь?

- Что вы! В своих замыслах вы абсолютно свободны... Пограничные войска не боятся ничего! Или мы не пограничники...

2. НА ПУТИ К СВОБОДЕ.

1. МИСКИ.

Газетные стереотипы типа "Граница на замке" начали облезать с меня, как сожженая кожа, еще на Памире. У бдительного "особиста", тощего, какого-то усохшего, был большой зоб. Я тут же забыл об этом. Вспомнил позже. Возвращая мне перед моим отлетом "секретную" пленку, особист" (я спросил его, почему ночью стреляли?) ответил "Все в порядке", и вдруг обронил застенчиво: "Только вот миски"... И больше ни слова.

Видно, "миски" были его мучительной заботой, коль он проговорился.

Разъяснили мне солдаты на заставе, которые чистили оружие.

- В сельмаг привезли железные миски, а, спустя две недели, они все до одной оказались там, на "сопредельной стороне". - Солдат взглянул на мое удивленное лицо, и... затих, косясь на сержанта, принимашего автоматы. Сержант был поразговорчивее: - Тут какие дела? Половины кишлака , значит, Се-Се-Ре, половина - афганского короля. А у местных там братья-сестры. Как не обрадовать подарком!... Почта? - Сержант взглянул на меня, как на придурка: - Почта.. толико через Москву.

- Понял, ребята! Но... миски-то не грачи. Как перелетели? Вы с речки глаз не сводите...

- Пяндж речка психическая. Крутит-вертит, в пене... Местные, и наши, и афганцы, ее причуды-завороты с детства знают. Ждут ночь, туман, чтоб ни зги не видать! Прижал хрустьянин к своей груди надутую наволочку, лег на бешеном завороте и ... вышвырнуло его к родне, на другой берег. Пули не схавает, о каменюку не разобъется - бегом за мисками...

- Ну, вот, теперь мне, наконец, ясно, как миской разжиться!

Все похохотали сдержанно.

2. "...ПО ОДЕЖКЕ..."

На турецкой границе, где-то неподалеку от Еревана, начальником погранрайона был веселый, хитроглазый чуваш с погонами подполковника.

Узнал от штабистов, что начальник собирается, во главе погранкомиссии, к туркам. Улаживать местные конфликты.

Я загорелся. За рубежом никогда не бывал. Как там?

В погранштабе это вызвало некоторое оживление-развлечение. Решили представить писателя туркам, как их врача-капитана ...

Сходу не получилось. Живот у писателя, оказалось, полковничий. Наконец, отыскали китель пошире, представили начальнику.

Хитрый чувашский глаз оглядел меня почему-то встревоженно.

- Товарищ писатель, а вы в заграницу ездите?.. И в капиталистическую?.. Извините, больше не поедете!.. - Подвел меня к окну, за которым ничего, кроме дальнего леска, не было видно.

- Вот за теми шелковицами их наблюдатель. Он фотокнопку нажал, и портрет новичка по всем разведслужбам мира. Кому вы докажите потом, что вы не наш разведчик?!

Наверное, в порядке компенсации за мой "несостоявшийся визит к туркам", он приказал отдать писателю все турецкие подарки. Ящик особой "клубной водки", которая пахла, как капли датского короля (пригубили на прощанье), погрузили в белую начальственную "Победу", и это чуть не сорвало все мои дальнейшие писательские планы.

Я был уже не просто неведомым гостем, а гостем, прикатившем на личной молочно-белой "Победе" начальника погранрайона...

На первой же заставе ко мне приставили старшину-комсорга, чтоб заботился. К солдатам мы и не приближались.

По счастью, его позвали к телефону.

Я тут же к пареньку, о котором сказали, что он задержал нарушителя. Представился. Попросил рассказать, как дело было.

Солдат-первогодок. Простодушный уралец, без затей, спросил деловито:

- Вам по правде или для газеты?.. Если по правде, упустили мы бродягу. Тут ночь армянская, ни зги не видать. Прожектор над головой шарил-шарил, когда осветил перебежчика, он вон на той отмели. А там уже Турция... Ушел бы, да решил, дурак, нам лицо показать. Встал на карачки и хлопнул по своему заду. Мол, ешьте, дурачки!

Как тут утерпеть!. Нажал гашетку - всадил всю обойму.

- Как? Он ведь уже там...

- Да вот, комсорг примчал, матюкнулся, дурня за ногу и в речку...

- Речка на той половине ведь тоже турецкая...

- Ну, вода все спишет!

Больше на пограничьи я детских вопросов не задавал. Повзрослел.

Когда и на следующей заставе, ко мне приставили "комсорга", я понял, дело дрянь. Белую начальственную "победу" тут же отпустил к хозяину со словами благодарности, и отныне мчал от заставы к заставе только на измызганых побитых "козлах" дежурной службы.

3. ЗА ПРАВДОЙ - НА "КОЗЛАХ"

Очередной начальник заставы спросил меня на бегу: - Вы не из журнала "Пограничник"? - И тут же исчез: гость не был даже из их "Пограничника". Некогда с ним возиться!

Обшарпанный сменный "козел", как называют здесь "газики-вездеходы", вез меня от одного прозренья к другому.

Заставу "Чингиз-хана", как прозвали ее солдаты, мне почему-то не рекомендовали. В штабе сказали с усмешечкой, имя лейтенанта- командира заставы Чингиз, вот солдаты и веселятся.... Добавили доверительно , что там я не увижу "ничего значительного..." Но первый же дозорный, откуда-то выскочивший навстречу нам, сообщил, что у Чингиз Хана объявлена боевая тревога...

Я попросил свернуть туда...

У ворот нас пропустили не сразу. Шофер вышел звонить, объяснять, кого привез и зачем. Солдаты возле казармы, которые вернулись из поиска, встретили неведомого гостя вначале настороженно, затем с улыбкой, и вдруг разом вздрогнули, напряглись, принялись нервно-машинальными движениями заправлять свои гимнастерки. Их лица вытянулись. Мне показалось, от испуга... Я не поверил своим глазам. Начал искать взглядом - чего так испугались?

Из штаба вышел озабоченный старший лейтенант, похожий на борца-тяжеловеса. Лицо широченное, смуглое.. Явно родной азиат. Во всяком случае, ясно, почему он для солдат "Чингиз-хан..." Как тут не понять!

На самом деле, я еще не понимал ничего...

Узнал, боевая тревога на заставе не учебная. А всерьез.. Ночью часовой на дозорной вышке сообщил о перебежчике: "Без шапки, в белой рубашке..." Промелькнул в луче прожектора и исчез...

Но "поющий забор", доселе безотказный, молчал. Каждый метр земли осмотрели, а овчарки обнюхали- ни следа, ни запаха...

Всполошили еще две заставы.

У ворот стояли автобусы, доставившие курсантов городского

Погранучилища, которых подняли ночью. На помощь... Ныне ребята возвращались из поиска по двое- по трое. Усталые, испачканые в земле.

Увы! "Без шапки, в белой рубашке" как сквозь землю провалился.

Неудача изморила: солдаты позевывали, нервно попыхивали цыгарками, передавая друг другу "сорок". Докурить. Один из курсантов, белобрысенький свежачек, избегался до того, что присел на корточки и тут же, прислонясь спиной к кирпичной стене казармы, заснул.

Понаехало начальство. Даже самое тут большое - хитроглазый чуваш на своей чистенькой "Победе..." Лица у всех постные. Добра не обещают..

"Чингиз-хан" уж не говорил, а рубил кому-то: - Дисбат по тебе плачет!

И вдруг, часа через два, зашелестел во всех углах заставы ... не то плач, не то смешок Все откровеннее, громче. Вот уж и курсанты смеются. Садятся в свои автобусы, похохатывая, а порой ругаяя кого-то вполголоса: "отыскали "перебежчика"!..

Оказалось, из соседнего села сбежал кобелек. Умчался , через свой никому неведомый ранее подкоп в "ограде", к своей разлюбезной турецкой сучке.

А утром, через тот же подкоп, вернулся домой. К хозяину. Нашли и собачий подкоп под "поющим" четырехметровым забором. Привели на длинной веревке и кобелька. Симпатичная белая дворняга с подпалинами у передних лап, маленькая, верткая. К ребятам ластится. От угощенья не отказывется, встает на задние лапы. Ну, все, как есть - "в белой рубашке и без головного убора..."

Даже "Чингис хан" растянул в нервном смешке губы. Губы вовсе не простецкого добродушного человека . Тонкие, злые. Сразу видно, губы не добряка...

На незнакомца в гражданском пиджачке и не взглянул. Не до гостей тут...

4. НА САМОЙ ОТДАЛЕННОЙ...

На последней заставе навстречу мне вышел высоченный, со спортивным разворотом плеч, начальник с погонами майора.

Я удивился. Все начальники застав лейтенанты, отсилу старшие лейтенанты. Майор, видно, загремел откуда-то. Проштрафился...

Когда остались одни, спросил все же, почему так? Ответил спокойно.

- Я еврей. Евреев в погранотряд не берут.

Тут мы друг друга поняли без дальнейних объяснений.

Вечером, когда "усидели", как еврей с евреем, два пол-литра русской горькой спросил его по свойски, почему у "Чингиз хана" из-за смиренной дворняги такой "шухер". Лишь подозрение возникло. Может быть, помстилось солдату что-то... А уж сотни людей всполошили. Две пограншколы в ружье!

Майор объяснил чуть снисходительно, как "штатской штафирке": "Шухер" был вовсе не чрезмерным. "Прорыв границы" - ЧП чрезвычайное. Когда он служил на Черном море, под Батуми, как боролись с пловцами - потенциальными "нарушителями"? Если пловец вне разрешенной зоны, возникло подозрение, уходит за кордон, объявлялсь команда "Тайфун!" (все из моря!). Торпедные катера забрасывали подозрительный участок глубинными бомбами... Кто там плывет, зачем? Выяснять некогда...

Для погранвойск, дорогой гость, нет ЧП серьезнее, чем "прорыв границы: с начальника-зевака снимут шкуру. В лучшем случае, звездочку и - на Чукотку, к родным чукчам и карякам...

- Ну, хорошо, - не сдавался я. - Но справедливо ли так - еще ничего не ясно, а уж подняли сотни людей, по тревоге, вроде война началась, льется кровь - враг на подступах...

- Служба есть служба , дорогой гость... Не о всем я могу говорить, Возможно, сыграло роль дополнительное обстоятельство, - неохотно, по одному слову, начал цедить он. - Застава штрафная. Народ там всякий. Можно доверить-нельзя? - Видно, вспомнил давнее, оживился: - Было такое нагрелись. На одну из застав пришло пополнение. Промахнулись кадровики: затесался среди новичков - уголовник. Быстро сообразил, какие открылись для ворюги новые возможности. Втянул в "дело" нескольких бедолаг и ...организовал переброску из Турции наркотика. Год никто ничего не ведал. Попались случайно. Солдат прислал деревенской родне письмо, что он нынче получает в месяц "более тысячи рублев..." Через пять минут о том узнали соседи, а затем и сельский милиционер... Так что обжегшись на молоке... Понятно, товарищ писатель?

- Как не понять! Непонятно только, почему именно на штрафной заставе лейтенант- инородец? Зачем? На всех заставах начальники - русские. А на штрафной- Чингиз-хан! Русские перевелись? Рычать не умеют? Ведь нетрудно понять, как бывший штрафник, уйдя из армии, будет относится в нашей многонациональной России к своим родным азиатам. Или к кавказцам...

Майор улыбнулся понимающе.

- А до него, между прочим, в начальниках ходил тоже майор, и тоже еврей.

- Затем поменяли еврея ... на монгола?

- На бурята. А что?

Нет, я еще не думал тогда, что это давняя, со сталинских лет, политика Москвы. Как и политика всех диктаторов со времен римской империи - "divide at emperе" (разделяй и властвуй). Объяснил себе "странности" бессмысленного стравливания людей давним присловьем: " Главная беда России - дураки и дороги..."

Не сразу начал приближаться к осознанию того, что партийные вельможи, портреты которых по праздникам на всех углах, последовательно, много лет подряд, готовят Советский Союз к развалу...

Нелегко было признать, принять эту страшную догадку человеку, который защищал Россию, в самые тяжелые годы, с оружием в руках. И лишь чудом не погиб...

Когда же, наконец, я решился поделился своими мыслями с писателями, на одном из наших сборищ, началось такое, и продолжалось оно столько лет, что ни в сказке сказать, ни пером описать... (Того, кого интересуют детали государственного изуверства, могут прочесть их в моем романе "Заложники", вышедшем в конце 70-х на всех главных европейских языках).

5. "ПОБЕГ" в ТУРЦИЮ...

Душевная, под винными парАми, беседа с пограничным майором, как-то по человечески сблизила нас и, в завершении, я решился задать ему свой самый сокровенный вопрос: а на какой черт они существуют тут, пограничники? Разве профессиональный шпион полезет на их минные поля и снайперские пули? В век массового туризма и спутников-шпионов...

- То-то вы на всех заставах убиваете время шагистикой да развели огороды и свинарники. Как-то надо оправдать свое существование - вот и подняли вселенский шум вокруг злодея в "белой рубашке "!

Начальник допил свою водку и уложил меня спать. Пробудился я оттого, что меня сильно тормошат. Продрал глаза, взглянул на часы. Три часа ночи. И снова голову на подушку.

- Вставайте, - шепчет.

- Зачем?

- Бежать!

- Куда?

- В Турцию!..

Я уставился на него изумленно, а он говорит почти с обидой, что все устроено, округ знает, Москва дала "добро"... Я начал тихо трезветь. Вспомнил, что существует в пограничных войсках так называемый институт "условных нарушителей". Приезжает на заставу какой-либо полковник из округа, надевает ватник потолще и "бежит" через границу. Проверка.

Обиделся, значит, начальник на мои слова - мол, зря они хлеб жуют. Не показать ли "дорогому писателю", какова их служба, чтоб он больше своих дурацких вопросов не задавал. Позвонил в Округ, а те в Москву, и Столица разрешила пустить писателя Григория Свирского "условным нарушителем". Пусть понюхает границу.

- А солдаты знают, что я... это... только до погранстолба? - спросил я дрогнувшим голосом.

- Что вы! Какая же это будет проверка!

Я поежился. Непривычное дело в Турцию бегать.

- Слушайте, а пограничники вооружены?

- А как же! У каждого автомат Калашникова. С полным боекомплектом.

- А они меня... не того, а?

- Нет, что вы! Пограничник, если обнаружит вас, вначале должен крикнуть: "Стой!" Правда, один раз. А уж потом... У вас слух хороший?

Я понял, что меня не спасет ничто. Если не побегу, все погранвойска СССР будут смеяться целый год. Я брошу тень сразу и на Союз писателей, и на москвичей, и на еврейский народ. Ну, и ночка...

И я решился...

Майор довел меня до "поющего" забора, четырехметровой высоты, через который нельзя перепрыгнуть даже с шестом ("не раз пытались," заметил майор). Открыл своим ключем дверь в калитке ("чтоб не подымать всю заставу в ружье!") и вывел к реке. Пахнуло речной свежестью и откуда-то гнильцой...

Затем показал жестом на тропу, вытоптанную солдатскими сапогами. Напутствовал деловито: чтоб бежал в Турцию только по ней. Ни дай Бог уклониться в сторону!..

Я пригляделся. Какая ни ночь, а тропа угадывается, чуть белеет...

И тут я взбунтовался.

- Слушайте, майор, что за детские игры?!. Я побегу, а у реки, вы хорошо знаете это, лежит ваш дозор, который крикнет мне: "Стой, дурак ненормальный!" И вся игра...

Майор улыбнулся: - Даю Вам честное слово офицера, что и справа и слева от вас в полуторе километра нет ни одного солдата.

- А до реки пятьдесят метров. Я же убегу...

- Ну, так вперед!

И я побежал... Еше бы один прыжок, и я был бы в воде... И тут услышал в прибрежной осоке шуршание. Все более явственное. Шорох нарастал...

Из густых зарослей вдруг выскочила на меня огромная, как лошадь, овчарка. Она присела на задние лапы для прыжка, оскалилась.

Моя твердая уверенность в том, что, какие бы эксперименты с гостем не проводили, растерзать его все же не дадут, на мгновенье пошатнулась.

"Как они вывернутся?"- мелькнуло у меня.

Тут из-за моей спины выскочил старшина заставы и раскинул между мной и разъяренной псиной плащ-палатку. Она запуталась в ней, стала ее рвать когтями.

Появился из кромешной тьмы и майор объявил четким командным языком старшине благодарность за работу. Объяснил мне, запирая на обратном пути, в "поющем" заборе, калитку, что я задел ногой на бегу один или несколько невидимых в траве сигнальных проводков, и перед умным тренированным псом зажегся тревожный сигнал.

- Красная лапочка?

- Собака - не живописец. Она цветов не различает. Зажегся левый огонь - мчит налево, зажегся правый - направо... Вы сами подали ей сигнал...

Утром познакомился со страшноватой овчаркой, которая работала, как объяснил майор, по "чешскому способу", без людей.

"Акбар", так ее звали, вообще-то "псина" добрейшая, - сказал солдат-собаковод. - На нем майорские дети катаются. Но служба есть служба... А уж если входит в питомник сам начальник заставы, Акбар вообще начинает зубами клетку рвать - лютость изображать. "Кормят-то нас за злобность", - заметил солдат с усмешкой..

Я поблагодарил майора за науку. Но главного своего вопроса ему не задал ("Хватит с него!.."). По-прежнему неясным оставалось для меня самое главное. Для чего существует и на что нацелена вся эта масса хорошо вооруженных пограничных войск, техники, которая обходится стране в хо-орошую копейку? Откуда и почему (время вроде спокойное!) ждут столько перебежчиков, диверсантов-взрывников, похитителей военных секретов и черт его знает еще чего? Иначе на кой ляд у нас пограничная застава на заставе, как шашлык на шампуре, по всему периметру огромной страны?

6. ТАК ДЛЯ ЧЕГО ЖЕ, ЕСЛИ ВСЕРЬЕЗ?

Летом отдыхали мы с женой в Прибалтике, у лесника. Ездили к рыбакам за угрями. Оставил у них жену, а сам заглянул на ближайшую заставу. Показал московскую "разрешительную бумагу..."

Командир заставы лейтенант. Лицо интеллигентное. Ленинградец. Ушел в пограншколу с третьего курса мехмата.. "У матери, кроме меня, четверо. Мал-мала меньше. Некуда деваться.." Слушаю его сочувственно.

Вдруг стучат. Громкий голос: - Товарищ лейтенант. Разрешите обратиться? Если майор Рожков снова полезет через забор, буду стрелять!

Лейтенант нервно посмотрел в мою сторону. Повернул голову и солдат. "Товарищ лейтенант, разрешите итти!" И выскочил, как ошпаренный.

Мы снова остались одни. Не сразу, но волей-неволей, разговорился начальник заставы.

Впервые узнал, изгнанные Хрущевым бериевцы, следователи КГБ и лубянцы-тюремщики, обратились в ЦК КППС с коллективным письмом. "Сами за коллективки сажали, а сами же..." У следователей-гебистов выслуга лет шла льготная. Год за два, а где и за три. А без льгот полная пенсия не вытанцовывается... "Дайте дослужить-просят..." ЦК пошло убийцам-бериевцам навстречу: разрешить им дослужить до пенсии, - помощниками начальников дальних погранзастав...

- Нам достался майор Рожков. Себе на уме, купчина. Что морской прибой выбрасывает, по инструкции, все надо сдавать... Он затеял тайную торговлю. Сети от траулера прибило, - продал. Гебист-бизнесмен. Родную мать продаст. Ничего доверить ему не могу... Теперь он с утра подается к питейному заведению. И надирается: жизнь не удалась! Вечером кто-либо из сердобольных крестьян грузит метвецки пьяного служивого на свою телегу, сваливает у заставы.

Ночь холодит, майор продирает глаза и... лезет через забор... Именно так, через забор. У него день без удовольствия, если завершит его, никого не покарав. А коли часовой "не заметил" ползущего майора - десять суток строгой гауптвахты. На хлеб и воду.

...Вы думаете, никому об этом не докладывал?! Но раз ему сам Брежнев разрешил дослужить, хоть на луну вой ...

О перебежчиках на своем участке говорить не захотел. Узнав, что буду в Риге, посоветовал полистать в штабе погранвойск Прибалтики альбом нарушителей, где все они, молокососы, как один.

- Вам ведь для дела. Дадут.

Дали. Полистал. Фотографии молоденьких пареньков, пытавшихся за последние три года нарушить границу. Никто не рвался в СССР оттуда, с проклятого властями Запада, все до одного - отсюда.

Только тут, пожалуй, остро осознал, для чего существуют в стране советов и пограничные войска, и специальные, высоченные "поющие" заборы вдоль всех границ...

Естественно, воспроизвел здесь вряд ли сотую часть моих записей, заготовленных, в свое время, для будущего романа. И вовсе не самых трагических. Упомянул, по сути, лишь вскользь о том, что на государственной границе, как и повсюду, разделилось общество. На гебиста Рожкова и прочих сталинистов, считавших "Хруща" предателем, и совсем других, кто этих солдафонов втайне, а порой и открыто ненавидел... А у каждой стороны были автоматы с полным боезарядом.

Понимаю, что ни моих заключений, ни моего "открытия", что у властей вся наша опутанная колючкой страна, до грудных детей включительно, под подозрением, что все мы, по сути, - штрафники, готовые к побегу, - ничего этого мне сказать не дадут. Но ведь надо как-то спасать мальчишек, задержанных на границах. Они теперь на всю жизнь "меченые", и местные власти навешивают на них чужие убийства. Часто тревожат меня и воспоминания о таких людях, как майор на Памире с его раздутой щитовидкой. И такой же капитан в Мургабе, помощник коменданта Саенкина, с которым разговорился. "Девять лет на крайнем Севере отбарабанил - Чукотка, Камчатка... - сказал он мне. - Окоченел, одичал. Попросил перевода в другое место. Перебросили... на Памир... Одним всю жизнь то ридна Украина, то Шереметьево, а мне Мургаб без воздуха, где, слышали, наверное, даже мух нет. Не выживают..."

Бог мой, как часто встречалось подобное! Ни над кем власть так не глумится, как над самыми надежными, преданными ей и безответными людьми.

Хоть о том, без имен, дадут сказать?!. С этими мыслями я и отправился на Лубянку, к офицеру, ведающему в погранвойсках культурой. Без их визы, знал, нельзя напечатать о зеленых фуражках ни одного слова... Моложавый начальник над культурой, ставший к нашей последней встрече полковником, встретил меня приветливо, прежде всего, спросил, продвигается ли дело с фильмом о пограничниках, слушал с улыбкой, ни с чем не спорил, и сказал тихо, на прощанье.

- Договоримся, Григорий Цезаревич. По хорошему. Я последний человек, которому вы все это рассказываете...

КАЗАЧИНСКИЙ ПОРОГ

Енисейские встречи

"Енисей течет сквозь всю Россию..."

Из песни

О нем я услыхал еще в Дудинке, садясь на пароход.

- Казачинский прогребем, тогда, считай, Енисей проплыли...

Едва отчалили, кто-то из пассажиров показал на далекую каменную скалу, в белых брызгах; ему возразили внушительно:

- Эт-то, однако, что, а вот когда будет Казачинский порог!..

Но пока ничто не напоминало об опасности. У Дудинки Енисей, как море. От одного низкого комариного берега до другого - пять километров. Вода темная, пасмурная. Ледовитый океан, вроде, не близко, а - холодит...

Какой-то подвыпивший парень в черном накомарнике махнул нам рукой, а затем начал кружиться на сыром смолистом дебаркадере, в такт бравурному маршу с отвалившего парохода. Замахала и стоявшая подле него девчушка в желтом праздничном платке, полуобняв сгорбленную, точно переломленную, старуху, которая истово крестила пароход.

Паренек в высоких сапогах геолога прокричал с другого конца дебаркадера:

- Ты меня не забывай, понял?!

Сосед у палубных перил, тучный, седой, в истертой энцефалитке, быстро снял с запястья золотые часы и с силой кинул на берег. Паренек ловко, одной рукой, поймал; торопливо отстегнул свои и забросил их на палубу. У него счастливое лицо человека, поверившего: не забудут...

Комары осатанели. Снуют над палубой черными тучами. А то вдруг вытянутся столбом, облепят...

Седой, в энцефалитке, хотел что-то крикнуть на прощание, раскрыл рот пошире, да закашлялся, заплевался комарьем.

Пассажиры спасались от них по каютам; наверху и в проходах остались одни бесплацкартные. Комары их не беспокоили: у одного дымит в руке остяцкая трубка с длинным чубуком, другой густо намазал блестящим, как рыбий жир, рипудином коричневую дубленую шею, развернул газетку с копченым сигом, отрезал кусок сига печальному, наголо остриженному соседу в ослепительно новой нейлоновой рубашке:

- На-ка, сытых они не трогают... Ты когда отвалился от решет?..

- С месяц...

- Это кто же тебе махал? Друзьяки?

- Друзьяки. Со школьных лет. Вернулся, вот, в Дудинку, к матери. Не прописывают: закрытая, мол, зона... Куда теперь? А сам не знаю, куда... Может, в Красноярск. Или еще куда... Обоснуюсь где-нигде, вызову девушку, которая... семь лет мать не оставляла. Дрова ей колола. Мать-то, видали, хворая... Может, это и к лучшему: легкое у меня прострелено, а дома климат сы-ырой...

Возле них суетился, приседая на корточки, пожилой, худющий - одни мослы торчат - пассажир со своей раскладушкой и сибирской лайкой, дремлющей рядом. Рассказывал свистящей скороговоркой, вынимая из мешка заткнутую тряпицей бутылку:

- Я тут год. Отпус-стили меня, слава тебе Господи, из "Победы". Справку дали. Все честь по чести... Молюсь за председательницу еженощно: детишек у меня - семеро по лавкам. Не дала помереть... Тут? На разъезде. Обходчиком. Ничего. Стреляю оленя. Продаю мясо. Килограмм - один рубль. Без спекуляции. Выживем, с-служивые, выживем... Главное что? Пенсия впереди. Пенс-сия!..

Седой, начальственного вида геолог в энцефалитке, выйдя на палубу, выбранил маленького юркого человечка, оставленного у багажа. На начальника навалились дружно:

- Ишь, вымахал большой, маленького увидел - и сразу ж мораль зачитывает...

Но маленький не обрадовался поддержке.

- Ти-ха! - вскипел он. - Керны везем...

Все замолчали. Знали, что такое керны. Получается, открыли нефть или что другое. Поважнее.

- Во-о земелька, - удивленно протянул пассажир с раскладушкой. Гибель. Огурца не вырастишь. А ковырнешь, золото колечко...

Кто-то возразил ему язвительно: мол, что тебе, худобе, золото колечко, олениной спасаешься, - а кто продолжал о своем:

- Я даю тебе капитальный развод! - твердила мужу женщина в помятой шляпе. - Понял, капитальный. - Видно, обычные разводы у них бывали не раз. - Ка-пи-таль-ный!..

Муж привалился в углу мешком, что называется, и лыка не вязал; наконец, сказанное до него дошло; он сорвал с себя новенькие ботинки на резине, кинул их в истертую сумку.

- Так, да?! Бери свои ботинки!..

Брошенного мужа накормили, дали кружку спирта, приняли в нем участие:

- Сгинет он без тебя, резвуха, - сказал кто-то, накрытый с головой мешковиной.

- Ничто! Его власть прокормит. Он на Медном сгорел. У плавильных...

В честь этого ему протянули еще кружку спирта. Еще и еще. Ему стало жарко, и он решил искупаться. Прямо на ходу парохода.

Вахтенный матрос успел схватить его за рубаху, когда тот полез на бортовую сетку. У трапа началась возня. Пьяный, извернувшись, стукнул матроса головой в челюсть. И тут послышался с капитанского мостика чуть заикающийся ребячий тенорок:

- З-завернуть стерлядкой!

Матросы ловко - дело, видать, привычное - закатали пьяного в брезент, только лицо оставили, перехватили брезент канатом, уложили у мачты, на енисейский ветерок.

Через час скандалист пришел в себя, попросил развязать руки, и матросы, народ отходчивый, сунули ему в рот сигаретку.

- Н-намажьте ему лицо рипудином! - послышался тот же тенорок. - А то его комары оглодают... Нету? Возьмите в моей каюте!

Так я познакомился со штурманом, который, сдав вахту, спустился с мостика, голубоглазый, коротенький, спортивного склада парень лет двадцати пяти, не более, в парадной фуражке речника с модным после войны "нахимовским" козырьком; он задержался возле меня, кивнув в сторону завернутого "стерлядкой".

- Их Н-норильск не принимает. Надоели Норильску алкаши. Очищается от шпаны. Ага?.. Нам сдает. Увозить прочь. Мороки добавилось. Так ведь ради порядка. Ага?

Он каждый раз добавлял свое "ага?", словно не был уверен в сказанном...

- Этот с медно-никелевого? Трудяга? - И, звонко: - Вахтенный! Р-развязать!..

У штурмана было редкое отчество "Питиримович". Он потупился, сообщив мне об этом; обрадовался, узнав, что у меня и того мудренее; словно я собирался его дразнить. Окликнул девушку в белом переднике, выглянувшую на палубу:

- Я задубел, Нинок. Сваргань кофеечку... Да отнеси писателю мою карту Енисея. Он интересуется... Светлым полярным вечером Нина постучала в мою каюту, в которую спрятался от комариных туч, потопталась у входа. Я впервые пригляделся к ней: маленькая, белоголовая девочка лет 15-16 на вид, протянула мне штурманскую карту. Руки у нее тоненькие, детские, палец в синих чернилах...

Деловито достала откуда-то сверху пачку сыроватых, пропахших Енисеем простынь, наволочку, застелила мою постель.

Я поблагодарил девчушку, достал из кармана "вечную" ручку, протянул ей, поскольку, сказал с улыбкой, ваша вставочка вроде бы мажется...

- Что вы?! Что вы?! - она отступила на шаг. - Это, вроде, "паркер"? Слишком дорогой подарок. - И не взяла.

У дверей обернулась, спросила тихо:

- А вы правда писатель?

Я улыбнулся ей:

- Это станет ясно лет этак через пятьдесят.

Она засмеялась застенчиво, почти не разжимая губ. Хотела еще о чем-то спросить, но застеснялась, покраснела, как школьница, - да и была, на мой взгляд, школьницей, живущей на корабле вместе с братом-штурманом.

- Белянка, а давно вы плаваете? - спросил, чтоб помочь ей.

- Четвертый год.

- Как четвертый? А школа? Учились прямо на корабле?

- Отчего? В Астрахани училась. Вначале в школе. Затем в институте, на истфаке. Два года как окончила.

- Так вы гений. Завершить институт... в 17 лет?!

Тут уж она развеселилась. Похохотала вовсе не застенчиво - широко, белозубо, обнажив выбитый передний зуб.

- Спасибо за комплимент. Мне скоро 24. Мама, в свое время, меня истерзала. Мол, я перестарок...

- Нина, вам здесь хорошо? Прижились?

- Знамо! Колотишься, как рыба о бетон... - И исчезла.

Я глядел на приоткрытую дверь каюты.

"Как рыба о бетон..." Что-то новое... Неологизм? Местное речение? Горькая усмешка, с которой она это произнесла, была недвусмысленной...

Отдохнув, я спустился в огромную, как амбар, каюту третьего класса. К солдатам. На деревянных полках, у выхода, сбились молодухи с детишками. Ноги подобрали. Как от паводка спасались. А посередине, на полу и на потемнелых, отполированных пассажирами до блеска полках, сидели полуголые, без рубах или в тельняшках, стриженые ребята. Играли в карты. Без азарта. Видать, не играть сгрудились, а поговорить.

- Правда, вам кого прикажут кончить, вы того кончали? - спросил негромко, буднично один стриженый другого, сдавая карты.

Тот ответил нехотя, еще тише, озираясь:

- Если оперы хотели кого кончить, они солдатам говорили: "Этот в побег собрался..." А что значит собрался? Пырнет, для начала, кого из нас... - И смолк, ежась.

Другая группа, на отскобленном добела полу, окружила седого геолога в энцефалитке, единственного здесь пожилого человека, почти старика. Впрочем, у старика были порывистые мальчишеские жесты. И голос армейского старшины, зычный, властный, способный, наверное, заглушить сирену парохода.

Старик рассказывал, как они в прошлом году ночевали в деревне Усть-Пит - бандитском селе... Оказывается, есть и такое. В устье реки Пит, текущей в Енисей из золотоносных мест. Оттуда, в свое время, возвращались старатели. Деревня Усть-Пит была на их пути первой...

- Постелили нам в сенях, - гудело в "амбаре". - Мы про Усть-Пит наслышаны, решили спать по очереди... Растолкали меня дневалить, я на холодок выглянул, чтоб не сморило. Старик хозяин за мной. "Куда? удивляется. - На ночь глядя... Не опасаешься?" - "Чего мне опасаться, отвечаю. Я заговоренный. Меня пуля не берет". Старик хмыкнул...

Утром собираемся уходить. Старик в проводниках. Ружье на лавке. Когда старик отвлекся, мой приятель из ружья патроны вынул - и снова ружье на лавку...

Идем. Рюкзаки тяжеленные, с образцами пород, мы и не чувствуем...

Старик вывел нас на тропу, простился. Мы денег ему дали, спирту. Бредем. И вдруг видим, кусты впереди шевельнулись, и - хлопок. Осечка... Я иду дальше. Как ни в чем не бывало. Кричу своим ангельским голоском: "Старый! Я ж тебе сказал, меня пуля не берет. Иль забыл?!" Тут уж его голова над кустами появилась, снова хлопок. Осечка...

Я посошок наизготовку и - кустам:

- Я ж тебя предупреждал, гостеприимный! Не трать пули!..

Он поднялся во весь рост. На лице ужас. И - в упор. Хлопок...

Ох, и били мы его... На прощание бороду пнем защемили и оставили так, на карачках. Для перевоспитания... И что думаете? Выжил. В этом году идем мимо, поинтересовались. "А, говорят, это которого в прошлом году медведь задрал?.. Живой, только тронулся малость..."

Долго стоял хохот, гулкий, деревянный, будто мы все сбились в бочке, покатившейся под откос...

Когда утихло, откуда-то сбоку донесся пьяный шум, матерщина. Там по-прежнему играли в карты, шлепая ими по доскам. Одного из игравших я узнал. Это был тот самый парень, которого не прописали в его родном доме, и он ехал "куда-никуда..." Он был гол до пояса, татуирован синей и черной тушью. С одной стороны его впалой, ребра торчат, груди синел профиль Ленина. С другой - наколот черной тушью профиль Сталина. А под искусными чуть размытыми профилями - надпись славянской вязью: "Пусть арфа сломана, аккорд еще звучит..."

Он поднял стриженую голову, поискал кого-то мутными глазами. И вдруг закричал остервенело, жилы на его шее напряглись:

- Алле! Усть-Пит!.. - Он привстал. - Я тебя! Тебя! - Он показал раздробленным пальцем на солдата, который служил в лагерной охране. - Тебе говорю!

Солдат оглянулся тревожно:

- Я не из Усть-Пита!

- Он не из Усть-Пита, слыхали?! - И заколыхался от злого пьяного хохота: - Иди, сбросимся в картишки!

- Не на что! - солдат поспешно натягивал сапог. - Добра что у меня, что у тебя...

- Прикидывайся!.. Весь мир наш!.. Вот, сыграем на этого, с прожидью! И он показал пальцем на меня.

Седой геолог встал, проревел своим таежным голоском, что ежели вольноотпущенники орелика не уймут...

Подействовало, вроде. Заиграли в картишки друг с другом, поглядывая недобро то на солдата, то на меня.

Я стал задыхаться от вони портянок, сивухи, раздавленной селедки. Как же раньше не чувствовал?.. Но... сейчас уйти?! Я присел на полку, искоса поглядывая на вторую группку стриженых картежников, которых поначалу принял за солдат... Играли свирепо. Дудинский, с наколками, парень проигрался в пух, отдал свою нейлоновую рубашку, ботинки, брюки; раскачивался на скамейке, в одних трусах, обхватив руками голые колени.

Седой геолог стремительно поднялся с пола, плюхнулся рядом со мной.

- Быстренько отсюда! - шепнул он. - Вас проиграли в карты!

- Что-о?!

- Идемте-идемте!.. Я эту публику знаю... Перепились. Играть не на что, - объяснил он, когда мы вышли на палубу. - "Порешишь жида, сказали этому... горемыке, - отыгрался..." Запритесь в своей каюте. Или лучше у меня. Но вначале сообщите капитану...

...В рубке, застекленной и просторной, вольница. Рулевой бос. Ботинки рядом. Сидит на высоком табурете, у электроштурвала, обмотанного лентой из пластика. Штурвал от матросских ладоней блестит. За электрическим - большой штурвал, ручной. Босые ноги рулевого - на нем.

- Где Владимир Питиримович? - спросил я почему-то шепотом. Тот кивнул в сторону. Владимир Питиримович, у поручней, рассматривал в огромный бинокль берег. Рулевой позвал штурмана. Я оглядел отполированную, неправдоподобной белизны рубку, сверкающие никелем тумблеры дистанционного управления, гирокомпасы, зачехленный локатор, рацию, радиотелефон прямой связи с Красноярском - корабельный быт XX столетия, и все происшедшее внизу показалось мне ирреальным. Дичайшим сном.

Владимир Питиримович, войдя в рубку, взглянул на меня озабоченно.

- Что-нибудь случилось?

Я открыл рот и... попросил разрешения постоять за штурвалом. "Хотя бы минуту-две", - добавил я смятенно.

Недавно, правда, мне позволили "подержаться за колесо" в Баренцевом море, на пропахшем треской мотоботе. Часа три я вращал синими от холода руками руль, пока подвыпившая команда жарила в кубрике грибы, радуясь тому, что нашелся идиот, который добровольно мокнет наверху.

- В Баренцевом море что вдоль, что поперек... - саркастически отозвался Владимир Питиримович о моем опыте, оглядев меня испытующе и, по-моему, даже потянув носом воздух: не надрался ли писатель?.. Добавил с тем уничижением, которое, как известно, паче гордости: - Мы не моряки, мы рекаки...

Но постоять у штурвала разрешил.

Подождали, где Енисей разлился особенно широко и походил на пруд и где безопасно было поэтому подпустить - на несколько минут - к штурвалу даже и обезьяну. Я коснулся электроштурвала, как священного сосуда. И так стоял минуту, не более, ощущая холодок пластика и не стронув руль ни на волос. Просто полежали руки на рулевом колесе недвижимо - Владимир Питиримович, не отрывая взгляда от фарватера, вдруг резко шагнул к штурвалу и встал за него.

В рубку влетела, распахнув дверь настежь, Нина в переднике. На ее белых волосах встряхивались жестяные бигуди. Не успела даже прикрыть их. Платочек на плечах. В смоляных выпуклых, как у галчонка, глазах, - тревога. Увидела Владимира Питиримовича.

- Ты!? Я подумала - что стряслось!.. Корма виляет, как овечий хвост.

- Водокруты... - выдохнул Владимир Питиримович. - Побросало... Покосившись смущенно в мою сторону и передав штурвал рулевому, он положил руку на ее плечо, острое, худенькое, как у подростка.

- Тайга горит, чувствуешь? - спросил он вдруг всполошенно, похоже, вспомнив о моем присутствии.

- Где-то за Туруханском. В наших краях.

- Горит, - не сказала, шепнула она, вся подавшись вперед и прижимая щеку к его руке.

- Теперь до дождей, - с тоской вырвалось у него. - Пока не зальет...

- Потушат! - заметил я бодро.

Владимир Питиримович взглянул на меня, как на несмышленыша. Объяснил, погасив досаду (даже такого не знает человек!):

- Не тушат тайгу! Если лес в ближайшие годы не сводят, не предназначен к вырубке - не тушат. Не расчет, говорят. - И вполголоса, с откровенным отчаянием: - Горим... Всю дорогу горим...

В рубку постучали. Я невольно попятился от дверей... Протолкались, один за другим, бородачи с котомками и пилами за плечами. Пошарили глазами, кто постарше, и - ко мне:

- Высади нас у Чуломи. Дадим спирту, однако...

Владимир Питиримович быстро взглянул на иронически усмехнувшуюся девушку, затем - очень строго - на бородачей, сказал непререкаемо:

- Чтоб никакого спирту!

- Лады! Лады! - закивали бородачи; однако, отлучившись на минуту и толкнув дверь своей каюты, Владимир Питиримович опрокинул поставленную с той стороны бутылку, заткнутую тряпицей. Когда он вернулся, у него, казалось, даже уши покраснели.

- Хочешь людям добра, а они тебя под монастырь, - удрученно пожаловался он уже знакомой мне девушке, когда та вошла в рубку с чашкой черного кофе и спросила, как бы вскользь, почему в каюте штурмана дивный аромат...

В ответ ни слова не молвила, только взглянула на него быстро и усмехнулась. Колко, иронично.

И движения ее, и взгляды, и усмешка действовали на Владимира Питиримовича немедля. Он поклялся, после истории со спиртом, что больше не станет задерживать электроход по просьбе встречных-поперечных. Расписание есть расписание. Закон!

Но на другое утро остановил, - даже не у дебаркадера. Я, естественно, был уже у него, на мостике.

Электроход бросил якорь напротив потемнелых, забитых досками домов: учительница попросила. Ветхая, старая, как сама деревня.

Когда она, поднявшись в рубку, назвала свою деревню, Владимир Питиримович покраснел, сбычился, готовясь отказать, но Нина взглянула на него искоса, смолистые глаза ее расширились в недоумении. Владимир Питиримович набрал в свою широкую грудь воздуха, словно собираясь нырнуть в ледяной Енисей, и - кивнул: мол, высажу, где надо. Ага?.. О чем разговор...

- Что ей тут? Кого учить? - спросил он самого себя, провожая взглядом шлюпку, на которой матросы везли учительницу.

В самом деле, избы в деревне без крыш, стропила торчат почернелыми ребрами. Дров на берегу нет. Нет дров - нет людей...

Да и лодок одна-две. Облезлые, брошенные. В стороне поблескивает одиноко лодчонка из дюраля. "Дюралька" с подвесным мотором. Будто кто-то заехал случайно. На кладбище...

Якорная цепь отгрохотала, и стало слышно, как звенят комары все сильнее. Словно берега стонут. Две коровы, измученные комарами, забрели в воду по шею. Неподалеку от них семенил старик в черном накомарнике. Махал шлюпке рукой.

- А, да это, видать, Репшасы, пенсионеры... - объяснил он мне. - Дети на войне погибли. Ага? Или еще где, - добавил он неохотно, заметив усмешку девушки в переднике. - Дом порушен. Некуда возвращаться... Куда на каргу?! - вскинулся он, хватаясь за бинокль.

Поздно. Два взмаха весел - и лодка ткнулась в отмель. Застряла.

Берега в каменьях, в карге, как говорят на Енисее. Как ей не быть, этой карге!.. Ледоход на Енисее, как тяжелые роды. Наверху двинулось, затрещало. А внизу еще стоит мертво. И верхний лед, забив Енисей, уходит на дно. Пробивается, под ледяными полями, к морю; волочит, выталкивает со дна камни, обкладывает ими берега; срезает, вновь громоздит, наращивает мели. Каждый год Енисей что-нибудь да припасет...

- Карга!.. - повторил Владимир Питиримович сурово, глядя, как матросы, вылезя из лодки, сталкивают ее на глубокую воду. И неожиданно добавил с мальчишеской гордостью: - На Волге такого нет!.. Ага, Нинок?.. Что тебе? Ключ от аптечки?..

Владимир Питиримович наморщил свой приплюснутый, как от удара, нос. Он всегда морщил его, радуясь. А вот уж сиял празднично, будто дорогой подарок мне вручал...

- Знаменитая Курейка! - И, показав на низкий берег, протянул мне артиллерийский бинокль. - Там памятник самому. Иосифу Виссарьонычу, курейскому ссыльному... Точнее, постамент остался... - Нащупал в кармане связку ключей, дал Нине, не глядя, и принялся рассказывать, как топили высоченный, как маяк, памятник Сталину из белого гранита... - Ох, и мороки было! Прорубь пробили: указание из центра - захоронить в срочном порядке. Опускали в прорубь ночью, словно, как развиднеется, уже поздно будет... Опустили, а он торчит оттуда по грудь. Со своей геройской звездой. И маршальской... Сунули, значит, на мелком месте. И ни туда - ни сюда... Секретарь туруханский чуть не рехнулся. "Вы что, меня утопить хотите? Вместе с ним?.." Матерится. У речников карту глубин запросили. Новую прорубь разворотили - такую, ровно все топиться собрались. Или на новое крещение...

Мимо проплыл мысок, на котором сверкал огромными зеркальными стеклами дом не дом, колпак не колпак. Построечка. Не для сибирских ветров. В Гори я такой колпак видел. Он там прикрывает сверху мемориальную хату Джугашвили, работающую по сей день.

Медленно уходит назад обломок постамента. Лишь гранитные зазубрины там, где высился единовластный хозяин Енисея...

Ни единой души там. Мертво.

Снова появилась Нина. Руки в крови. Отдала ключи, сказала: картежник кровью харкал. Обошлось, вроде.

Владимир Питиримович, не ответив, протянул бинокль и ей. Показал за корму.

- Курейка! Памятник самому...

- Во-он ему памятники! - жестко возразила Нина, кивнув в сторону покинутых сел, где, как покосившиеся кресты, торчали заросшие стропила. На тысячу верст тянулись они вдоль Енисея, брошенные, развеянные непогодой селения... - Ты рассказал бы человеку. Подробно. Он бы записал... Владимир Питиримович посмотрел на нее недовольно, промолчал.

Она взглянула на меня и - жестом пригласила выйти из рубки. К поручням.

Обвела рукой берег, на котором все выше и выше подымались к югу скрюченные полярные березы.

- Здесь сплошь ссылка. Деревни литовские, немцев Поволжья, эстонцы... Интернационал. Вот куда его прибило. Пристани Соленый, Потаскуй... Еще Кривляк - особый надзор. А вон там, в девяти километрах от берега - Сиблон, пострашнее Освенцима. Убивали морозом, заливали ледяной водой связанных. "Крытка" - особый режим. Для бегунов. Стены, пол, потолок - непросыхающий бетон. Отопление горячим паром. Год-полтора - и туберкулез. Смертники... И так всю дорогу, как говорит Владимир Питиримович. От Дудинки до Игарки заколочены... - Она стала загибать пальцы. - Хантайка, Плахино. А после Игарки - не перечтешь!.. В Шайтинской царил предколхоза Давыдов. Кричал, что он тот самый Давыдов, который у Шолохова. Потому и сослали, чтоб не маячил, не портил картины... Там были ссыльные немцы Поволжья. Давыдов не расставался с наганом. Пил зверски, продавал рыбу на проходящие суда. Весь улов. Выручку - себе... Все ему прощали. Освободили досрочно - за свирепость: беглецов сам настигал, руку приносил - в доказательство... Ну да, отрубал и приносил, как раньше татаро-монголы - головы врагов к седлу приторачивали... Всех держал в ужасе. Пока не собрал деревню, не объявил, что ее отныне называть Давыдовкой, в честь него, бессменного председателя... Только тогда и сгорел... Ишь чего захотел, возле памятника-то... Кержаки, крепкий народ, и те прятались... До пятидесятого года об одном селении никто не знал. Только в пятидесятом заметили с самолета...

Снова проплыли деревни. Крыши обвалились. Дров на берегу нет...

- ...Остяцкая, Савина... - Пальцев на руках Нине не хватило, и она как-то беспомощно прижала ладони к своему телу, дрожа от озноба и не двигаясь с места.

Я стал снимать пиджак, чтобы накинуть на нее. Она тут же ушла. Владимир Питиримович - за ней.

Когда за ним захлопнулась дверь, я спросил рулевого, молчаливого паренька с бурятскими скулами:

- Кто она?

Тот не ответил, пожав плечами. Мол, как это я сам не понял. Наконец удостоил недогадливого:

- Его баба, однако.

- Девочку с собой возит?!

- Ну!.. Взял девочкой - осталась девочкой. Ключицы, вишь, наружу.

- Так жена это?

- Ну! Маленькая собачка до старости щенок.

Позднее, сменившись с вахты и пригласив меня в кубрик, поведал о том, о чем знала вся команда. Он рассказывал, а другой паренек, в матросской форменке на голом теле, кивал: мол, все, как есть...

- Городская она. Волжанка. Астраханская. Отец из инженеров. Механиком плавал. Тогда по Волге. Ныне в загранку ушел. "Прибарахляться", - сказал со своей усмешечкой... - А сама из ученых. Историю постигла, как Владимир Питиримович Енисей. Все подводные течения, камни. Труд написала - по своей учебе. Про Брутто-Цезарей. Востра, однако!..

Задымил своей остяцкой трубкой, рассказал, что у Владимира Питиримовича отец из кержаков. Питирим-от... А мать - Аглая. Раскольники они. Бегуны. Живут на притоке Подкаменной Тунгуски. Бегун от бегуна километрах в ста, а то и более... А всё друг про друга знают. У кого сын родился, у кого - дочь. Когда время оженить, садятся мать с сыном в долбенку. Плывут смотреть невесту.

Когда матрос вспомнил, как Владимир Питиримович явился к отцу, в голосе его звучали удивление и гордость:

- Причалили мы на "дюральке". Владимир Питиримович. И нас несколько. Друзьяки... Хата выскоблена, по стенам фото на картонках, с надписями. Еще с первой войны. Или какой? - засомневался он, и я впервые подумал, что не только первая, но и последняя война далека от них так же, как пунические войны, и они свободны от нашего опыта. Все начинают сначала... А мы все задаем и задаем свои дурацкие вопросы: "...Доколе коршуну кружить, доколе матери тужить?.."

- Да-да, слушаю, слушаю, - встрепенулся я.

- ...Сам Питирим стар, однако. Ветром шатает. Вышел навстречь в сатиновой рубашке. Босой. Рад... Сын пригласил его на свадьбу. Тот ни слова в ответ. Только глазом как зыркнет... Показывает тогда отцу фотокарточку невестину. И тоже молча... Сразу ж видать - городская. Щек нет, кожа комар насквозь прокусит. Глаз вострый, птичий. И родителей ее показывает. Смело! Смело!.. Кержаку городская родня страшней сырого пороху... Питирим спросил про невестино имя и ногтем по столу как пристукнет. "Нелли, говорит, - только собак зовут..." Владимир Питиримович, вижу, стал снега белее. Постоял молча напротив отца, поклонился ему. Извините, говорит, что не так. И - из дому прочь. Навсегда... Нелли, правда, теперь Ниной зовет...

До Туруханска тайга мертва. Плывут-плывут деревни-погосты.

Владимир Питиримович сказал каким-то напряженным, озабоченным тоном, что до Красноярска осталось всего - ничего. Трое суток. И замолчал понуро. Словно в Красноярске ждала его неприятность.

К утру вода поднялась еще более. Буи притопило. Некоторые тащило, клало на бок: клокотала, ярилась возле них вода. Казалось, вот-вот вырвет с корнем.

- Бешеного быка выпусти, все переломает, - заметил рулевой, и от дверей рубки тотчас прозвучало восторженное:

- На Волге такого нет!

Медленно, словно нехотя, проплыла - южнее - намалеванная на скалистом обрыве маслом девица в городской юбчонке. Давний водомер. Для шкиперов на плотах и баржах, которые про эхолоты разве что слыхали. Владимир Питиримович вполголоса продекламировал оставшееся от дедов- прадедов, бегунов и охальников, их шкиперское присловье:

Коли барыне по п...

То баржи пройдут везде...

Хоть и поднялась вода, Енисей - в отмелях, как в сухое лето. Фарватер петляет меж островами; то и дело слышится тенорок:

- Дави белые!

И рулевой прижимает корму к белым бакенам.

- Пять градусов влево! Так держать!

У Игарки отстал комар. Как ветром выдуло. Зато появились пауты. Таежные оводы. Тельце пчелиное. Только два хоботка. Жалят так, что лошадь в Туруханске, у дебаркадера, легла животом на пригашенный дождем костер, покаталась по земле, опаляя гриву.

Таежные пауты бились о рубку почти до самого Красноярска.

- Скоростные, гады, - процедил Владимир Питиримович сквозь зубы. Электроход настигают. - А взгляда от ветрового стекла не отрывал...

Навстречу шли, мигая, самоходные баржи, одна за другой. С контейнерами, автомашинами, трубами для газопровода Мессояха- Норильск. Старинный, словно из прошлого века, красный буксир с огромной белой трубой тащил гигантский плот. На повороте плот с силой ударил по бакену. Тут только я понял, почему бакены с вмятинами. Избиты, как кувалдой. Ободраны. Протащи-ка по петлистому, кипящему, с круговоротами фарватеру плот длиной в полкилометра!

- У буксиров обязательства: "За навигацию не сбить ни одного бакена", - едко заметил Владимир Питиримович. - Как видите... выполняют. А как иначе?.. Кто потащится без премиальных?.. Закрывай сплав?.. Вот и пишут им: выполнение по бакенам - 100% - Туфта , всю дорогу туфта... - И снова поднес к глазам артиллерийский бинокль.

Едва различимые в темной воде, плыли навстречу топляки . Черные, огромные, как тараны, хлысты то вертело поодаль, то кидало на пароход.

- Десять градусов влево!

Успели.

- Пять градусов вправо!

По борту проплыли оторвавшиеся от плота стволы сибирской лиственницы, нацелясь на нас, как орудийные стволы...

И опять отмели. Черные залысины давних пожаров. Зазеленевшие.

- Архиерейская коса... Пономаревы камни... - роняет Владимир Питиримович.

Похоже, тут мыкало горе строптивое православие...

Владимир Питиримович подтверждает:

- Было!.. Архиерей сосланный жил. Одичал вовсе. Почище Робинзона... Пятница какой-то объявился, за ним погоня была. Чтоб не нарушал, значит, стариковского покоя... - И тише: - Второе крещение на Руси, действительно. Только странное: отдельно священники, отдельно - паства. Селекция... - И поглядел вдаль как-то окаменело-горько.

Горечь оставалась в его глазах даже тогда, когда он зачастил вдруг веселой скороговоркой:

- Остров Тетка!.. Остров Дядька!.. Петькин камень!.. Отмель Ванька полощи мотню...

И снова вполголоса, когда пошли названия-проклятия:

- Речка Глотиха... Пристань Ворогово... Кулачество сюда сгружали. Как класс. С детьми. Они помнят добро. Помнят... Если в форменной фуражке, от парохода далеко не ходи...

...На вечерней заре проплыла мимо добротная, с царских времен, казачья застава. Село-перехват. Бегунов стрелять... Черепичные крыши. "Дюральки" с навесными моторами.

- Атаманово... Казачиновка, - ронял Владимир Питиримович. - Бывший страх...

Над палубой захлопотали уже не только пауты. Синички. Синебрюшки. Точно в весну входили.

Теплынь...

То теплынь, то как прохватит! Губы синеют.

Владимир Питиримович пригласил меня вечером поужинать с ними. Я попросил сменившегося рулевого показать мне буфет. Бутылку коньяка купить. Он провел меня по крутым трапам. В буфете первого класса - пусто. Прошагали через весь пароход, в ресторан второго класса. Официантки зевают. "Всё вылакали, - говорят. - Гороху хотите?"

- Айда в третий класс! - сказал рулевой. - У меня там свояченица. - И, не оглядываясь, запрыгал козлом по крутизне окованных трапов.

Я помедлил. Потоптался. И - кинулся за ним. "Была - не была..."

Быстро прошел через шумный "амбар". Дым коромыслом. Карты шмякают с остервенением. Двое стриженых - голые. Один даже без трусов. Полотенцем прикрылся. На полотенце пароходный штамп. А то, похоже, и его б проиграл...

Сидят на полке, как на полоке, в бане. Только что без веников. На меня даже глаз не подняли. Впрочем, один скользнул взглядом. Но как по бревну.

И тут я впервые подумал: "А может, разыграл меня геолог?.. Видит, в городских ботиночках, руки белые - почему не плеснуть горяченького?..

На обратном пути я заставил себя задержаться возле солдат, спросил про брошенного мужа. Как он?

- Дрыхнет, дитятко. Любовь свою доказал, и дрыхнет, - весело бросил кто-то, сдавая карты, а тот, с наколками на груди, добавил со своей верхотуры, пьяно, но миролюбиво: - Так ведь вроде как на свободу вырвался...

На мостик я поднялся успокоенный. Ночью ставен не опускал. Утром проснулся радостный. Как в детстве, когда рад без причины... Только потом вспомнил, почему так легко на душе... В рубку не поднялся. Зачем надоедать?..

Побродил по палубе. Посидел. Нет, долго не посидишь. Над головой металлический репродуктор.

Ощущение такое, что лупят пустым ведром по голове... Ушел от него подальше.

Вода розовая. Тянет сладким запахом разнотравья. Рыбаки в брезентовых накидках на "дюральках" - все чаще и чаще. Когда пароход приближался, они заводили мотор и - в сторону. Один из рыбаков торопливо достал со дна лодки удочку и дважды, демонстративно, закинул крючок.

Я услышал за спиной чье-то дыхание. Оглянулся. Нина. Смотрит себе под ноги. Губы прикушены упрямо, чувствуется, пытается преодолеть смущение.

- Белорыбицу ловят, - сказал я шутливо.

- Вот именно... - Она усмехнулась уже без робости. Уголком губ. Как всегда. И тихо: - Можно вам задать вопрос?.. Вчера не решилась: не застольный он...

Не любит Володя за столом углубляться. Петь любит... Правда, у него абсолютный слух?

Мы отошли подальше от пассажиров.

- Вот что... Для меня, историка, Енисей - демографический срез России. И социальный. И психологический. Все тут завязалось в один узел... На Енисее селятся триста лет. Ловят рыбу, солят, вялят... И вдруг - запретить! Ни вершей ловить нельзя, ни переметом. Только удочкой... Но удочкой семью не прокормишь... Кто рядом с Игаркой, на лесную биржу подались. На лесопилки. На сплав. А остальным как жить?.. Рыбнадзор отбирает снасти, штрафует. Целый аппарат брошен против мужика. Мужик выходит против рыбнадзора с топором. С охотничьим ружьем. Тут бывает такое... Вот в Ворогове недавно... - Она подробно рассказывает о том, что было в Ворогове. Щеки ее горят. В голосе - удивление и ужас: - ...Самосуды, самосуды... А что такое рыбнадзор? Кто они? Кроме красноярских начальников... Крестьяне против крестьян...

- По-видимому, рыба... - начал я глубокомысленно.

- Тут дело не только в рыбе, - она помолчала, шевеля обветренными губами. - И не столько в ней... Понимаете, каждый житель Енисея превращен... как бы поточнее сказать?.. в потенциального правонарушителя, почти преступника. И те, кто ловят. И те, кто покупают из-под полы... Да что там потенциального! У кого же в доме нет рыбы?! Все до одного под подозрением. От мальчика-первоклассника до председателя горсовета. Все, волей-неволей, нарушают закон. Едят! А есть-пить надо?.. Сами видите, что на пристани выносят. Горе свое... Понимаете, один такой закон, другой - и неизбежно растет в людях пренебрежение к закону. Раздражение. Закон, как ярем... Не про нас писан. Это опасно. Особенно в тайге... И другое еще. Государство травит рыбу, как по плану. Бумажные комбинаты - химикатами, Железногорск - радиоактивностью... Красноярская ГЭС вообще Енисей перегородила. Рыба колотится о бетон: когда пропустят?.. А мужик выходит, крадучись, с векшей... Вертолетами ищут... Войну объявили мужику... Четыре миллиона сидят в лагерях. Целая Финляндия. Вы можете об этом написать? В "Правде" или еще где?..

Я молчал. Что мог сказать ей? Что месяц назад вышло строжайшее предписание цензуры - для редакторов всех газет и журналов. О чем нельзя писать. В любой форме. Под страхом расправы. Пункт первый - о тридцать седьмом годе... Никаких арестов! Не было и нет!.. Пункт третий - об отравлении природы... Природу травят лишь в странах капитала. Пусть там и обсуждают. В странах социализма даже рыба живет припеваючи. Под охраной.

Сказать ей, что государство узурпировало право жечь тайгу, травить все живое, "загонять за решеты" кого вздумается?.. Что писатели живут с кляпом во рту?.. Что у меня дома целый шкаф запрещенных цензурой статей и книг?

Я молчал...

И она, смутившись, а может быть стыдясь за меня, сказала торопливо, чтобы я поспешил в рубку. Скоро порог!

В рубке было тихо. Вода текла лениво. По-прежнему ничто не предвещало опасности.

- Здесь вчера танкер днище пробил, - сказал вдруг рулевой; Владимир Питиримович, стоявший рядом с ним, поморщился: такое - под руку...

Мы входили в Казачинский порог.

Енисей все еще розовел. Слепил яркими, как от вольтовой дуги, вспышками. Рулевой протянул Владимиру Питиримовичу темные очки. Тот отвел рукой. "Нахимовский" козырек натянул пониже на глаза. И все дела.

Мы обошли длинную, жмущуюся к берегу очередь самоходок, танкеров, буксиров. Лишь пассажирским - зеленая улица... На буксирах сушились кальсоны, рубахи, платья - "флаги развешивания", заметил Владимир Питиримович снисходительно. Он включил радиотелефон, вызвал туер "Енисей".

"Туер" - оказалось, подъемник; единственный в своем роде корабль, который опускается в порог на якорной цепи, а затем подтягивается вверх, против течения. Как паук на своей нити... И корабль за собой тащит.

- Туер "Енисей"... Вы слышите меня?

Туер "Енисей" молчит.

- Туер "Енисей"! Туер "Енисей"!.. Владимир Питиримович начал нервничать, хотя со стороны это было почти незаметно. Пожалуй, лишь движения стали порывистее, да однажды оглянулся на дверь: не вызвать ли капитана?

- Туер "Енисей"! Туер "Енисей"!..

Мы прошли уже всю очередь самоходок с "флагами развешивания" на борту.

От головной баржи с тесом потянуло сырой смолистой лиственницей.

Владимир Питиримович бросил трубку радиотелефона на рычаги и схватил большую трубу из красной меди. Закричал в сторону берега:

- Блок ноль два звонка! Передайте Казачинский порог нашем подходе!.. Передайте Казачинский порог... бога душу мать!.. нашем... Слышите иль нет?!

Поставил трубу на полочку, покосился в мою сторону:

- Не то что речника, святого апостола из себя выведут!.. Извините!.. И тут он закричал в микрофон, закрепленный у штурвала: - Боцмана на бак! Задраить иллюминаторы!

Вода закипает. Чуть что - плесканет в иллюминаторы, откачивай тогда...

Сиплый голос боцмана, как из преисподней:

- Иллюминаторы закрыты!

- А на камбузе?..

- На камбузе сами зна...

Владимир Питиримович оборвал боцмана на полуслове:

- П-проверить!.. Берега зазеленели буйно. Будто сразу после тундры. Закарпатье в цвету. Наверное, лед здесь не тащил по берегам каменную "каргу", не срезал нависших над водой кустов, ярко-зеленых, сверкающе-белых, розовых.

Буй, на коротком якоре, захлебывался, выныривал. Вода пенилась, смыкалась над ним.

Предупреждающе...

Прошли ныряющий буй, и тут только заверещал радиотелефон. Послышалось хриплое:

- Туер "Енисей" не работает. На профилактике!..

Лоб Владимира Питиримовича стал мокрым. Рулевой присвистнул удивленно:

- Неужто до полудня рассол хлещут?.. Покрова, вроде, прошли...

Радиотелефон верещал:

- Подходите к "Красноярскому рабочему"!

Владимир Питиримович схватился за трубку:

- Где он? Его не видно!

- ...Он наверху. Спускается в порог.

Наконец, показался за отмелью-поворотом "Красноярский рабочий", старый-престарый буксир с закоптелыми боками, о котором Владимир Питиримович, тем не менее, отозвался почтительно: "Старый конь борозды не портит..."

Радиотелефон потребовал, чтобы мы подошли к борту "Красноярского рабочего":

- У нас лебедка в центре!..

- Ч-черт! Крутится-то!.. - вырвалось у Владимира Питиримовича, увидевшего, что могучий, самый сильный на Енисее буксир ведет себя, как норовистый скакун. - Не дай Бог, пропорется, как танкер! Боком несет!.. Оборвал самого себя властно: - Боцман, на корме "Красноярского рабочего" нет мягкого кранца. Поставьте на нос матроса, чтоб передавал расстояния до кормы буксира!

Командовал он спокойно, знал свое дело.

Первым проревел электроход, густо, солидно. Буксир прогудел в ответ, как головой кивнул. Мол, извините, занят.

Свободные от вахты матросы сгрудились на носу электрохода, подняли сцепленные точно в рукопожатье руки: "А где Петро? - кричат. - Где Жухарь?.. К нему мать приехала!" - "...Сашка женился!"... - "Ну?!!"

А откуда-то из иллюминатора крик не крик - рев не рев: "Киньте спиртяги. Пароход сухой - мочи нет!.. Скинемся на браслетку!.. Отдаю за полбанки!.."

На буксире засмеялись. Вахтенный электрохода кинулся в третий класс: унимать.

Женщины на "Красноярском рабочем", в черных, закатанных до колен сатиновых штанах, стояли, руки в боки, поглядывая на белую громаду электрохода. Спокойненько стояли. С достоинством. На пьяный рев даже не оглянулись.

Казачинский порог нервных не любит...

Ребята на буксире работали без рубах, споро. Лишь боцман у лебедки - в белой форменной фуражке. Сейчас он всему голова.

- Выбирай трос! - прокричал Владимир Питиримович в медную трубу. Добро! Майнай!

Задымил черно, густо "Красноярский рабочий", потащил нас вверх по каменистому корыту фарватера, которое сузилось так, что невольно думалось: продраться бы, не ободрав бока. Скрежетал о закоптелые дуги буксира стальной канат. Вода - все стремительней. Темные топляки навстречу, как снаряды. Вот и самое опасное место, "слив", как говорят речники. Оборвись тут канат - развернет, бросит на камни.

На корме буксира лежал, на виду у всех, старый зазубренный топор. Если что - рубить трос. "В момент натяжения, - сказал Владимир Питиримович, достаточно одного удара..."

Буксир чадил черным костром. Едва выволакивал нас навстречу безумной сверкающей лавине... Не осилил... Погрохотав лебедкой, размотал, "стравил" трос, захлюпавший о воду; забрался сам, налегке, и лишь потом подтянул лебедкой электроход.

Второй "слив" был еще круче, берега, казалось, вот-вот сомкнутся; вода рвалась тугим зеленым жгутом, еще чуть и - ринулась бы водопадом, пенясь, разбивая пароходы в щепы... Позже узнал: здесь, бывает, часами бьются суда, не могут подняться. Не хватает сил.

Без буксиров идут вверх только "Метеоры" на подводных крыльях. Владимир Питиримович сообщил об этом, как о личном оскорблении.

- Мы бы тоже могли. Ага?..

Нашу корму вдруг повело к камням. Владимир Питиримович крутанул штурвал изо всех сил, яростно, - штурвал завертелся, как буксирующее колесо. Заскрежетал о дуги буксирный канат, его повело в сторону. Я взглянул в том направлении и увидел краем глаза, внизу, на пассажирской палубе, Нину. Зябко обхватив кистями рук локти, вздрагивая от каждого звука, она глядела наверх, на мужа, своими выпуклыми, как у галчонка, глазами, округленными страхом и нежностью. Губы ее шевелились беззвучно...

Наконец выбрались из опасной каменной узины. Когда "Красноярский рабочий", застопорив, забрал свой трос, она тут же ушла. Владимир Питиримович так и не заметил ее - не до того было, отряхнулся, словно что-то мешало ему. Переступил с ноги на ногу. Просиял.

А буксир, разворачиваясь, включил резко, оглушающе, на всю тайгу, победный марш. Знай наших!..

А тайга горела. Все сильнее пахло гарью, дым становился плотнее. Пассажиры спорили, где горит, жаловались на то, что плохо тушат...

Владимир Питиримович произнес, ни к кому не обращаясь:

- Орда пожгла - ушла, Ермак подпалил - прошел, мы жжем...

Нас настигал "Метеор". Он ревел все сильнее, приподнявшись на передних лапах и сияя стеклами.

- Похож на жабу, - сказал Владимир Питиримович и потянулся к медной трубе, видно, хотел что-то бросить язвительное капитану "Метеора" да передумал. Повернулся к "Метеору" спиной.

Начались отроги Саян. Серыми скалистыми обрывами нависли над Енисеем. Деревья - к небу свечами. Белыми, серыми, зелеными, - тут и береза, и горная сосна, и лиственница. Нет, это куда мощнее лесистых Карпат! И вырубок в горах нет. Разве что покатится сверху ствол, срежет лес до воды. Но залысины редки.

Снизу, из пассажирских салонов, донесся хохот, звуки гитары. Танцы. Первые за четверо суток. Демобилизованные солдаты бухали сапогами...

Владимир Питиримович поглядел вниз, улыбнулся мне. А я ему... Какое счастье, что у меня хватило выдержки не вбежать тогда на мостик с перекошенным лицом: "Знаете, меня проиграли в карты!" Не было бы и этой сердечности, и этой откровенности. Ехал бы чужим...

Владимир Питиримович усталым жестом сдвинул форменную фуражку на затылок, произнес будничным тоном:

- Все! Казачинский порог прошли. - И, почудилось, подмигнул мне: Казаки нам более не помеха...

Тут и сгустился туман. Почти под самым Красноярском.

Владимир Питиримович сменился. На вахту встал капитан, грузный, старый, багроволицый.

Склонился над локатором, горбясь и широко расставив ноги в коротких бурках. Как в качку.

Навалилась ночь, сырая и душная, тем более внезапная, что за спиной остался нескончаемый полярный день.

Бакены, как светлячки. Различались лишь тогда, когда электроход проходил мимо них. А вот совсем погасли. Пропали.

- Батареи сели, - хрипло пояснил капитан. - Вот они и "тусклят"... Техника!

Ночь беззвездная. Туман сгустил темноту. Выходивший из рубки словно растворялся. Лишь картушка компаса желтовато подсвечивала скуластое озабоченное лицо бурята-рулевого.

- Встанем? - сказал капитан словно про себя. - Вздохнув, решил: Встанем!.. - Но тут в дверь рубки постучали; не дожидаясь разрешения, в рубку ворвались двое матросов. Всклокоченные, у одного разбита губа. Дышат так, будто пароход по берегу догоняли.

- Солдата порезали! - прокричал один из них, с повязкой вахтенного.

Капитан повернулся к нему безмолвно.

- Урки, - тише продолжал вахтенный, переведя дух. - Урки пырнули. Говорят, тот, у которого на груди надпись: "Аккорд еще звучит..."

- Повязали его? - деловито осведомился капитан.

- Всех повязали! - снова вскрикнул вахтенный, дотрагиваясь до разбитой губы. - Четверых. В Красноярске разберутся, кто да что!

- Водки нажрались, - заключил капитан, ни к кому не обращаясь. Сколько бумаг исписал: не продавать на пароходах!.. - Обронил без интереса: - Солдат-то что встрял?

- Говорят, он из лагерной охраны. Эмвэдэшник. Его в карты проиграли!..

Заглянула Нина в незастегнутом, широченном, видно, не своем, форменном кителе, попросила послать в Красноярск телеграмму, чтоб санитарная машина ждала в порту, сказала, жгут нужен, бинты, спирт. Солдат еще при пульсе...

- Э-эх! - досадливо просипел кто-то за спиной матроса, кажется, боцман. - Врежемся, сами сядем. На одну скамеечку...

Капитан пробасил в темноту:

- Разбудить второго штурмана!

Я прислушивался к топоту бегущих и думал, поеживаясь, о том, что мне открылось. Вспомнилась невольно сырая смолистая пристань в Дудинке и, в туче комарья, девчушка в желтом праздничном платке и переломленная старуха, которая крестила отходивший пароход...

Владимир Питиримович прибежал тотчас, видно, еще не ложился. Молча встал у штурвала, вместо матроса-рулевого, которого отправили на нос корабля.

Где-то впереди послышались в сыром тумане два прерывистых гудка: "Стою в тумане!"

Владимир Питиримович кивнул матросу, тот выскочил из рубки, и над Енисеем прозвучали требовательно, гордо, почти торжествующе три протяжных: "Иду в тумане!.."

И так все время. Два нервных или унылых. Три властных в ответ. Проплывали один за другим тусклые бакены. Владимир Питиримович, подавшись вперед, чаще всего восклицал первым:

- В-вижу белый!.. В-вижу красный!.. Вон, за темным мыском!..

Слева, на берегу, загорелись сильные, буравящие ночь огни. Похоже, прожектора.

- Ну вот, теперь легче! - вырвалось у меня.

- Тяжелее! - мрачно ответил Владимир Питиримович. В самом деле, теперь даже он не всегда мог различить блеклые огни бакенов, словно пригашенные прожекторами.

Далеко разносятся звуки сырой ночью. Где-то проревела сирена "скорой помощи", тоненький луч, перегнав нас, ускользал в сторону Красноярска. Звуки сирены удалялись, но слышались еще долго-долго...

- Что тут? - спросил я.

Капитан пробурчал неохотно:

- Могу только сказать, что к этому берегу нельзя приставать...

Я вышел из рубки, чтобы вглядеться пристальнее. Внизу мерз кто-то, у поручней. Смотрел на прожектора, попыхивая цигаркой.

- Что тут? - заинтересованно спросил я.

- А... девятка, малый, девятка... Кака "девятка"? Поработаешь полгода, жена на развод подаст... - Помолчал, почмокал цигаркой. Железногорск-город, слыхал? На карте нет, а весь Енисей знает. Говорят, поболе самого Красноярска. И в магазинах все есть. Ей-бо, не вру!.. Раньше, слыхал, тут зэки доживали. Кого по приговору в расход. А кого, может, без приговора... Смертники. Охрана, значит, менялась каждые пять минут, ну, а они... потом, не думай, лечили. По науке... Из нашей деревни тут парень служил на действительной, ныне тоже лечится... Бандит-от, который по приговору, он согласие давал в шахте работать, протянуть еще сколько-то... А солдата нешто спрашивают... Нет, теперь тут вольные. Бо-ольшие деньги платят. Вольному воля...

Прожектора еще долго маячили за кормой желтым пятном.

"Господи, Боже мой! - повторял я в отчаянии. - Господи, Боже мой!.. Мало в России, что ли, открыто существующего. Оказывается, есть еще и такое... несуществующее...

- Продрог, малый? - участливо спросили из темени. - Зубы стучат-от.

Я побрел наверх. Владимир Питиримович, которого сменил у руля капитан, теперь был возле локатора. Он стоял, пригнувшись к нему, и час, и два, и три, и вдруг сказал:

- У меня почему-то устали ноги...

А еще через час он выскочил из рубки, обежал вокруг, топая ногами по железу, потер, вернувшись, сомлевшую поясницу, присел, размахивая руками. И сызнова встал к локатору, который он называл "кино".

"Кино" было в голове Владимира Питиримовича. Он вел по памяти. Локатор лишь обозначал береговую кромку. А Владимир Питиримович как бы воочию видел это место при дневном свете, со всеми подводными камнями и водокрутами...

- П-пять градусов влево!

Капитан просипел:

- Питиримыч, больше не могу!

Владимир Питиримович метнулся к штурвалу; капитан кулем опустился на табуретку у стены. Неслышно появилась в рубке тоненькая, стремительная Нина. Поставила возле штурмана чашку черного кофе; помедлив, возле капитана: не попросит ли и он кофе? - исчезла в ночи.

Снизу, из пассажирских кают, доносились брань, шум, а откуда-то с кормы - звуки гитары. Последняя ночь перед Красноярском...

Тускло светила картушка компаса. Чуть покачивался взад-вперед у штурвала Владимир Питиримович. Я видел, как чувствовал он корабль, неотрывно, каждую секунду. Ступнями, плечами, пальцами, лежавшими на электроштурвале, - и подумал, что такой рейс не менее труден, чем дальний полет, в грозу, в туманах... Казалось, Владимир Питиримович в свои двадцать пять лет плавал по Енисею не четыре года, а все сорок...

"Прошел ты свой Казачинский порог, прошел..."

...В Красноярске мне достался авиабилет в Москву лишь на вечерний рейс, и, пристроив в аэропорту вещи, я вернулся на пароход, с которым меня столько связывало... Вахтенный матрос улыбнулся мне, как старому знакомому.

Едва сойдя с трапа, я услышал заикающийся тенорок, который различил бы в любом гомоне.

- ...Е-если так, уб-бирайся!.. - затем добавил словцо, которым подвыпившие матросы, случается, крестят своих неверных возлюбленных.

Однако Владимир Питиримович был трезв, как стеклышко. Его зоркие голубые глаза побелели от гнева и стали словно бы блеклыми, слепыми; казалось, на них бельма. Он умолк, заметив меня; прошло еще немало времени, пока мы разговорились.

-...Хочет сойти на берег, - с возмущением объяснил он. - Да жена! Пробыть рейс в городе... Двенадцать дней! Ага!.. В прошлом году полнавигации не плавала, болела, то, се... И теперь начинается. - Он замолк, наморщил и нос, и лоб, как всегда, когда мучительно думал. Но, похоже, ничего не придумал: - Вышла за моряка, так неси свой крест!.. Я же иду в каждый рейс!.. И ведь в каждом рейсе такая карусель. Измотаешься, как черт. Одичаешь...

К самому утру штурман и в самом деле едва держался на ногах. И... светился гордостью. Еще бы!

Электрохода в Красноярске не ждали. Даже причала не очистили от случайных судов. Туман непроглядный. Он пришел минута в минуту. Тюремная машина, правда, была на месте. На всякий случай. Санитарную пришлось ждать...

Владимир Питиримович руководил выгрузкой, даже слов не произносил, достаточно было жеста... А ее рейс? Отсырелые счета кастелянши, мятые простыни, учет, все ли пассажиры заплатили по рублю за постель или опять надо добавлять свои... Да вот, аптечкой ведает...

И я снова увидел, как наяву, ночь без звезд. Туман. И темный силуэт штурмана, который слился с судном. Ощущал его, как свое тело.

И так же, как судно, видел он, ощущал, в кромешной тьме, по памяти, Енисей. Чутко, со всеми его опасными отмелями, острыми камнями, водоворотами...

Что ж это?.. Душевная слепота? Домострой? Мужской эгоизм?..

Любовь, как стальной буксирный трос, в момент натяжения оборвись хоть одна нитка и...

Мое молчание насторожило Владимира Питиримовича, и он вскричал мальчишеским фальцетом:

- Вы думаете, отпустить боюсь?! Держу у ноги, как лайку? Ага?.. Оздоровиться ей надо, пока не поздно! Второй год плаваем - ребятенка нет!.. Засохнет она - в обнимку со своими Цезарями Кай... как их там?!.

Помолчав и наморщив лоб, он понесся вдруг, точно его подхватило енисейскими водокрутами:

- На танцульки ей захотелось! С мальчиками! Ага? Отец жену на плоты брал, месяцами плавал, и ничего... - Он шумел долго, глядя на меня округленными глазами, мол, ну, ревнивый я, как дьявол ревнивый, ну и что?!

Если бы он не был так многословен, пожалуй, я бы ему поверил. А он бурлил и бурлил...

Минут через пятнадцать стремительно вошла Нина и сказала, что, вот, подготовила документы, может прочитать. Дает на это час, потом поедет, с попутной, белье повезут... Круто повернувшись, пропала. Застучали по сходням ее каблучки.

Владимир Питиримович поглядел на листочки обреченно. Протянул их мне. Это были письма во все инстанции, на все имена, известные и неизвестные. Как сигнал о помоши. Всем! Всем! Всем!..

"О подрыве законности руководящими инстанциями...", "...О преступном заражении вод...", "О незаконном преследовании отбывших наказание..."

Обстоятельно написано. С историческими параллелями...

Владимир Питиримович сказал тихо, с отчаянием и просительными нотками. Мол, вам теперь все открылось до донышка. Помогите!..

А потом вдруг вот что. Кратко и четко. Куда его многословие делось?!

- Пошлем свой вопль. А затем? Как отец - в бега?.. Там уже места не осталось, на Подкаменной Тунгуске. Да и куда убежишь от вертолетов? От парашютных войск?.. Не тот век...

Быстро поднял глаза на меня, острые, пронзительные:

- Вы думаете, я боюсь? Видел бы пользу, ну, хоть на грош, костьми бы лег... Ага?.. Лег. Однако инженер Войенков протестовал. И что? Слесарит где-то в артели. Раны зализывает. Мишка с буксира добивался правды спился. Левка Горнштейн три года ходил, подстроили, за решеты убрали... Ленин писал, знаете? "Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя..." - Воскликнул с горечью: - Правильно писал Ленин!.. Живешь, завернутый "стерлядкой". Пальцем шевельнуть не можешь... Будешь горланить, положат на ветерок, привяжут к мачте. И вся недолга!.. Мишку жалко. До слез. Вместе учились. Теперь хоть взяли на плоты: туда всех берут... Могли "Метеором" лететь, а мы... всю дорогу горим! Всю дорогу!..

Он положил на ладонь бумаги.

- Ведь это все равно, что писать в Усть-Пит. К душегубам... Ага?.. А она ехать туда собралась. Сама... Все равно, как в Усть-Пит! Ага?.. В Усть-Пит!..

...Я смотрел на стремительные, с водокрутами, темные воды Енисея и с горечью думал о том, что у каждого из нас есть свой Казачинский порог. Мы убеждены, что прошли его. Давно прошли.

А он впереди...

ПРОЩАНИЕ С РОССИЕЙ

Повесть

Казалось, я не был близок с людьми, с которыми хотел увидеться, оставляя Россию. Они присылали мне в день Советской Армии поздравительные открытки с красными звездами и синими самолетиками. Я отвечал им тем же, хотя вначале пытался писать обстоятельнее. Как они жили после войны в своих дальних городах, не знал - не ведал.

И вдруг почувствовал, с каждым днем острее и болезненней, - не смогу уехать, не простившись с ними. Россия - огромная, а у каждого своя.

К кому я точно не собирался, так это к старшине Цыбульке. Но он всегда маячил перед глазами. Поэтому придется начать с него.

1. "ПЕРЕД КОМ СТОИШЬ?!"

Когда нас, новобранцев-оборванцев, выгрузили из красных вагонов "40 человек и 8 лошадей", невесть где, в глубокий и сырой снег, тут же появилась власть. Эшелон встречал плотный, бульдожьей крепости человек с кривыми кавалерийскими ногами и в синей пилотке Военно-воздушных сил. Лицо круглое, толстощекое, с медным отливом. Глаза косоватые, в общем, не очень примечательное лицо. Примечательными были, скорее, волосатые кулаки длинных рук. Толстенные пальцы не были сжаты плотно, и кулаки казались неправдоподобно огромными, словно таили в себе камень или свинчатку. Почти весь строй косился на волосатые медные кулаки, которые покачивались где-то возле колен встречавшего.

- Татарва, что ли? - шепнул мой сосед по строю.

"Татарин" обдернул четко отработанным жестом суконную шинель с треугольниками и птичками в петлицах, оглядел нас, чуть подавшись вперед, напружиненный, как перед дракой, и возгласил (на шее надулись жилы) сорванным голосом:

- Я старшина военной школы Цыбулька!.. Смешочки от-ставить! - И рявкнул зычно: - Спать будете у двух потрох!

Тут я не удержался, хохотнул. Да и весь строй развеселился. Эшелон прибыл из Москвы. Народ заводской. И сильно выпивший. В последнюю ночь, когда услыхали от стрелочника, что дорога Киевская, ветка Гомельская, а значит, везут не на финскую войну, на радостях не только водку, весь одеколон развели водой и распили.

- Татарва наша, не иначе, з Полтавы, - определил сосед вполголоса. И громче, с усмешечкой: - Это как понять, товарищ главный Цыбулька, "у двух потрох"? Что це таке "у двух потрох"?

- Не потрох, а потрох! - вызверился старшина. - Русского языка не понимаете!

Строй загоготал, закачался. Наконец постиг: дадут по две кровати на трех человек. Как хочешь, так и спи!

Старшина Цыбулька двинулся вдоль строя, ударяя подошвами начищенных до ярого блеска яловых сапог по снегу, и вдруг остановился возле меня. Выделялся я изо всей гогочущей братии, что ли?

После московской "прожарки" на Красной Пресне, где по четным прожаривали зеков из Бутырок и Матросской Тишины, а по нечетным солдатские эшелоны, после этой адской, со ржавыми крюками на колесах, "прожарки" нам выдали нашу обувь искореженной, с отвалившимися подошвами, пальто и ватники измятыми, - я стал таким же новобранцем-оборванцем, как и все.

Чем привлек внимание?

Старшина Цыбулька вглядывался в мои вытаращенные глаза недолго, секунду - две, и вдруг закричал дико, устрашающе, медные кулаки "по швам":

- Перед ком стоишь?!

Я очень старался, но так и не сумел изобразить на своей заспанной физиономии раскаяния и ужаса. Я подумал вдруг о потенциальной мощи языка одна измененная гласная, и все как на тарелочке: и образование, и характер, и самомнение, и чувство неполноценности, в котором старшина не признавался, наверное, и самому себе.

- Из ниверситета? - почти с отвращением спросил Цыбулька и отвернулся. Судьба моя была решена. Под басисто-унылое разноголосье: "Броня крепка и танки наши быстры..." я зашагал в строю избранников старшины на кухню. Огромную солдатскую кухню оршанского авиагарнизона, навсегда провонявшую завалами гнилой картошки и чем-то терпким, отвратно-капустным... Я шагал туда под разудалые песни с присвистом каждые вторые сутки. Спустя неделю я засыпал, стоило мне прислониться к стене.

Такое роскошество не поощрялось.

Если б меня заставляли, как других, чистить мороженую картошку и колоть дрова! Увы, я был весом легче других, и три раза в день меня опускали в огромный, как кузов самосвала, чугунный котел, держа за ноги, головой вниз, вычерпывать миской дымящийся гороховый суп или перловую кашу. Остатки. Чтоб можно было закладывать "по новой".

Перловая каша, или в солдатском просторечии "шрапнель", прилипала к моему носу или лбу, я этого не видел, зеркал вокруг не было, и я не сразу понял, почему моя физиономия вызывает такое бурное веселье.

По утрам-вечерам, путаясь в длинных, не по размеру, шинелях, мы бежали всей школой на оршанский аэродром Барсуки, мимо бюста дважды Героя Советского Союза Грицевец, со снежной короной на макушке, убитого по небрежности на собственном аэродроме, бежали долго (аэродром настоящий, "стратегицкий", объяснял старшина), а затем, разбившись на шестерки, обступали 250-килограммовые обледенелые "дуры" и - раз-два взяли! подцепляли их под крылья циклопических бомбовозов с гофрированными фюзеляжами.

Конечно, существовали для "дур" специальные боевые лебедки, но какая техника работает в мороз?!

И потому в ночь-заполночь:

- Школа-а, бегом а-арш!

За этот тяжкий труд нам и прислали живого героя.

Герой был кудрявым, жизнерадостным. С бычьей шеей.

Спросил, нет ли в школе гармошки, а то бы попели. Гармошки не было, и потому он сразу приступил к делу, рассказал, как они летели большой группой бомбить Швецию и все там разнесли в пух и прах.

Черт меня дернул поднять руку.

- То есть как? - спросил я, вставая и вытягиваясь в струнку. - Только позавчера в газете "Правда" было сообщение ТАСС. Из-за плохой видимости самолеты, летевшие бомбить финские укрепления, сбились с курса и оказались в Швеции. "ТАСС уполномочен заявить..."

Герой уронил указку, которой он водил по карте Скандинавского полуострова, и - нет, не засмеялся, зареготал.

Отсмеявшись, разъяснил, что в этот шведский город собирались добровольцы со всего мира - помогать финнам...

- Ну, мы их и того... В пух и прах... А ТАСС... ТАСС свое дело знает...

Когда героя проводили, Цыбулька приблизился ко мне сзади, неслышно, и сказал почему-то очень тихо:

- На кухню! Три наряда вне очереди! Чтоб не задавал, понимаешь, ненужных вопросов.

На кухне, засунутый головой в дымящийся котел, я постиг: многое, очень многое надо передумывать заново. Если газета "Правда" брешет, как сивый мерин...

Какая острота мысли появляется, когда висишь вниз головой!..

Утром Цыбулька распорядился всему строю курсантов пробежать мимо турника и по одному подтянуться на перекладине. Каждому по шесть раз. Дисциплинированные подтягивались по шесть, хвастуны - по восемь-двенадцать раз, Цыбулька немедля пресекал хвастовство:

- Тут тебе что, цирк?! Кончай нарушать!

И вот наступила моя очередь. Я с опаской приблизился к турнику, подпрыгнул и... повис кулем.

Строй начал похохатывать.

Татарское безглазое лицо Цыбульки стало багровым. Похоже, у него и мысли не возникало, что есть на свете люди, которые не в силах подтянуться на турнике. Таких в военной школе не было. И быть не могло.

- Обратно цирк! - взревел он.

Я дергался судорожно под перекладиной. Зеленая обмотка на моей ноге размоталась, болталась туда-сюда.

Тут уж строй начал колыхаться и приседать, держась за животы.

- Кончай наруш... - яростно начал было Цыбулька и вдруг, приглядевшись ко мне, оборвал самого себя на полуслове: понял, что я дергаюсь не понарошку.

- Слазь! - изумленно закричал он.

На следующее утро дневальный растолкал меня, когда все еще спали на своих "вагонках" "у двух по трох". Я поглядел на круглые вокзальные часы, висевшие в казарме на стене. Пять утра! До подъема целый час! Матюкнувшись по адресу дневального, снова упал на подушку.

Мое одеяло отлетело в сторону, как сорванный бурей парус. Цыбулька командовал, на этот раз приглушенно, чтобы не разбудить подразделение.

- По тревоге одеться и за мною бе-эгом!

Мы примчались к турнику, и тут я понял, что пощады мне не будет.

Старшина Цыбулька был сверхсрочником. Жил с семьей в дальнем конце нашего авиагарнизона под Оршей. Чтоб успеть в школу к пяти, он подымался, видимо, в четыре утра. Затемно. Метель, не метель - являлся. И так три месяца подряд. Одеяло с меня скинет, и на турник. До общего подъема. Я опасался - сорвет мне сердце.

Обошлось по молодости.

Когда я впервые сделал "солнышко", перевернулся на турнике вниз головой, у Цыбульки появилось горделивое выражение мастера, который обезьяну превратил в человека.

Он честно отрабатывал свой хлеб, старшина Цыбулька. Нет, он просто героически отрабатывал свой хлеб. Не п о л о ж е н о, чтобы курсант не отвечал стандартам авиашколы. Потому, видно, Цыбулька любил задержать огромное катившееся колесо, внутри которого я висел, цепляясь за железные скобы руками и ногами, любил придержать колесо сапогом, когда я висел, как в кухонном котле, головой вниз, и - поговорить со мной о службе. Спокойно. Неторопливо. "Тяжело в учении, легко в гробу", - весело говаривали курсанты.

Веселого тут было мало. Парень из Армении, мой кухонный сотоварищ, забыл его фамилию, не выдержал бесед в колесе, кухни, бессонницы, муштры повесился на чердаке авиашколы. На тонком кавказском ремешке.

У паренька не было чувства юмора, давно заметил, он вскипал тысячу раз в день.

А можно ли уцелеть в военной школе без чувства юмора? Пусть затаенного. Смейся про себя, солдат, но - смейся, иронизируй...

Я начал постигать это еще в чугунном котле, задыхаясь от смрада подгорелой "шрапнели", а понял глубоко, когда мы начали то и дело проваливаться, фигурально выражаясь, в болото "законной" лжи...

Если б только ТАСС изворачивался, брехал что ни попадя...

Пузатый "дуглас" доставил в Барсуки новую библиотеку с грифом "секретно". Мы встречали его всей школой, разгружали ящики. Книги о воздушных боях на Хасане. Наши инструкторы посмеивались тихо в курилках, когда выяснилось, что все вывернуто шиворот-навыворот: написано, скажем, японские бипланы бежали восвояси, а на самом деле наши, советские, едва уносили ноги на своих допотопных перкалевых "Р-5".

- Вот цирк! - сказал кто-то из них Цыбульке.

Цыбулька побагровел до волосатых ушей. Политикой он не занимался.

Политикой занимался командир взвода младший лейтенант Галайда, который свою первую политинформацию бодро начал со слов: "Товарищ Гитлер сказал..."

Через год начнутся "дурацкие игрища, когда неизвестно у кого и что и в какую сторону отлетит", как высказался один старый пехотинец о треклятой войне, всего-навсего год человеческой жизни осталось у нас, и кто знает, хватило бы у меня на эти кровавые "игрища" сил, нервов, ловкости, висельного юмора, наконец, если б не звериная Цыбулькина школа. Я вспоминал его после войны почти по-доброму, нашего уязвленного своим невежеством и дико преданного делу "татарву з Пилтавы..."

2. "РУСС-ФАНЕР"

Спустя год, в убийственный мороз 1941-го нас бросили под Волоколамск, горевший костром день и ночь. А когда Волоколамск догорел и жители вынули из петель оледеневшие трупы юнцов с дощечками на груди "PARTIZAN", полк перекинули на запад, на "аэродром подскока", как значился он на штабных картах.

Аэродром этот был опушкой березового леска, размочаленного артиллерией, а за этой поруганной белизной дымились на круглом холме русские печи ( все, что осталось от села), откуда стучали пулеметы и время от времени подвывала "гитара" - немецкий шестиствольный миномет.

Двадцатая армия под командованием генерала Власова рвалась, утопая в снегах, на Ржев, да только вот близок локоток...

Погиб генерал Панфилов, срезало пулеметной очередью конника-генерала Доватора, и, когда казаки-добровольцы пытались подобрать на поле любимого генерала, погибло еще шестьдесят человек.

Зимнее наступление 1942 года выдыхалось...

Мы вступили в дело, когда, по сути, фронт встал.

Белый самолетик с номером на руле поворота - фанерная тарахтелка "По-2" - садился на "аэродром подскока" первым. Едва его лыжи коснулись снега, он тут же перевернулся и вспыхнул чадным бензиновым костром. Из задней кабины вывалился на землю мешком наш главный "технарь", маленький, в огромных летных крагах, инженер-капитан, единственный в полку человек, которому мы желали провалиться в тартарары. И в огне не горит, ловкач! Фамилия у него была "полумаршальская" - Конягин. Думаю, что маршала Конева игрой в лошадиную фамилию не изводили. С "Конягой", как мы его называли, дело обстояло иначе. Как только не крестили!..

Красная ракета, запрещающая посадку, еще не рассыпалась искрами, а инженер-капитан Конягин в одном унте из собачьего меха, без шапки, срывая с рук и бросая в снег чужие краги, уже что-то кричал армейскому радисту, который бежал к нему с длинной антенной, болтавшейся за спиной.

И получаса не прошло, зеленый "дуглас" из армейского резерва генерала Власова загрузил под Волоколамском и вышвырнул на березовую опушку воздушных стрелков, мотористов и вообще весь "мелкий люд" нашего авиаполка, оставленный там до времени.

Инженер Конягин, обожженный, рука на перевязи, и какой-то необычный, с истеринкой, в чужой шапке, оттопыривающей уши, выдергивал что-то из-под снега и - матерился люто, чего с ним не бывало никогда.

Оказалось, что вся лесная опушка, отведенная нам под "аэродром подскока", была завалена трупами солдат. Солдаты были наши, стриженые, в новеньких зеленых ватниках и в серых армейских ушанках, которые ветер гнал-метал по полю. Снег завалил, припорошил трупы, иногда их приходилось выдергивать, отрывать от земли. Одних мы волокли за ноги, прочь от посадочной полоски, других оттаскивали на хрустевших от замерзшей крови плащ-палатках.

Кто-то из солдат-стариков, провозивший мимо на розвальнях раненых, сказал горестно:

- Ну, подснежников у вас...

Прижилось словечко. Мы оттаскивали "подснежников" к самому краю лесной опушки и там складывали один на другой. К утру новый аэродром походил на огороженную со всех сторон древнерусскую крепость. Только не из бревен стены - из оледенелых трупов.

Инженер-капитан Конягин работал с нами, как простой солдат. Следил краем глаза, чтоб мы доставали документы из карманов погибших. У одного мальчишки лет семнадцати я вытянул белые листочки письма. И несколько фотографий. Стряхнув снег, пробежал глазами первые строки. От матери письмо. Из неведомой мне деревни Кушереки. Мать писала погибшему сыну, как способнее ему возвратиться домой. Чтоб меньше пересадок... "Садись на "дежурку". Тут я тебя встречу, голубок ты мой..."

Я стал утирать мокрое лицо рукавом шинели, Конягин вырвал из моих рук письмо и, пробежав, закричал на меня:

- Щеки три! Снегом! Белый, как смерть!

Взлетную полосу наконец утрамбовали: облепленный снегом каток проволокли трактором туда-сюда, и пилот, мерзший у своей машины, прокричал Конягину:

- Дмитрий Иванович! Можно начинать?

Тьма навалилась сразу. Колкая. Ледяная. Едва угадывался поодаль, на старте, флагманский самолетик, густо закрашенный известкой. Он пытался вырулить. Не тут-то было. Лыжи примерзли.

Конягин и все, кто был под рукой, покачали самолет взад-вперед, он дернулся, затарахтел, разворачиваясь для взлета.

Конягин отошел, прикуривая, закрывая рукой спичку, и вдруг заорал благим матом: "Сто-о-ой!!" Подбежал к самолетику, показал рукой воздушному стрелку, торчавшему из открытой кабины кожаной куклой, - вылазь!

Тот сполз на животе вниз, а Конягин, напялив на себя его зеленый шлем и парашют, забрался на место стрелка. Показал летчику рукой в кожаной перчатке - давай!

Мы понимали Конягина!

До этой зимы полк воевал на скоростных бомбардировщиках. Летчики - кто с Хасана прибыл, кто из Испании. Опытный народ. Да где они, наши скоростные бомбардировщики? Испанская слава! Треть повзрывались на земле в четыре утра двадцать второго июня. Остальных "юнкерсы" прихватили под Мозырем, на летном поле с памятным названием Гноево.

- Не война, а сплошь Гноево, - кричали летчики, выпрыгивая из горящих машин.

К зиме нашему "безлошадному" полку подбросили учебные самолетики из фанеры и перкалевой обшивки. "Кукурузники", "У-2", которые позднее назывались, в память конструктора Поликарпова, "По-2". Со всех аэроклубов насобирали "заслуженную технику". Инженер Конягин эту мысль подал. Специальную докладную написал, хотя летчики его и отговаривали: "Ты что, Димка, сказился? "По-2" в бомбовозы. Смерть фанерная-верная". Пожилые технари, которые в графе "образование" писали неуверенно "неполное среднее" и уважительно называли инженера полка "головастым", "академиком" или, в раздражении, - "курчавым", всегда опасались, что он что-нибудь да выкинет...

У Конягина кудрявился над огромным выпуклым лбом казачий чуб. Выбивался даже из-под армейской ушанки.

Но старики язвили "курчавым" не за ухоженный чуб. За "курчавую" речь. - "Сидя в запасном полку и видя, как пошла вкривь и вкось война, я решил, тщательно обдумав..." Инженер-капитан объяснялся огромными, сколько хватало дыхания, периодами, порой обрушивая на нас волны деепричастных оборотов. Старики-техники, слушая инженера, глаза закрывали, недовольно бурча в курилке: "Темно говорит, книжно, курчаво...", "Большой охапкой слова берет..." А после того взбудораженного рассказа Конягина о том, как он, "сидя в запасном полку и видя...", боролся за бомбардировочный полк "У-2", старики долго называли свое начальство уж не иначе, как "сидя-видя..."

"Сидя-видя" приказал...", "Сидя-видя" опять придумал..."

"Бомбить с "У-2"! "Сидя-видя" проклятый!"

Когда Москва решила наконец создать ночной бомбардировочный полк "У-2" (да не один, а на нескольких фронтах сразу), Конягин, похоже, и сам струхнул: грех на душу взял - против "мессершмиттов" на этажерке! Потому и ринулся в бой первым. Не позволяли, а он все равно полетел.

"Ничего, ребята, перезимуем - выживем, - подытожил он после своего вылета. Мы слушали его в дощатом самолетном ящике, где прятались от ледяного ветра. Тряхнул чубом, наклонил бугристый лоб, словно бодаться собирался. - Почему уверен, что выживем? Мы для немцев невидимки... Вот расскажу, как отбомбились". - И, набрав полную грудь воздуха, зачастил неохватными "конягинскими" периодами о том, как они проскочили фронт невидимыми и, "при лунной подсветке", планировали со снижением.

- Увидя, что повисаем над единственной в селе хатой, дернул за скобу, и нашу этажерочку, облегченную от бомб, подбросило вверх, и она ушла, как пушинка, без звука...

- Как ведьмаки на метле! - заметил в сердцах кто-то из стариков-технарей.

Засмеялись, но - облегченно. Вернулись целыми-невредимыми. Факт!

С легкой руки инженера Конягина наш фанерный полк окрестили в штабе армии "шапкой-невидимкой", и теперь полк работал без передыху, колесом. "Этажерка" за "этажеркой" - каждые четверть часа взлет. В метель. В дикий мороз. Взлет!.. То тут, то там раздавался, сразу за немецкой передовой, глухой взрыв наших "детских" фугасок. Иногда двойной взрыв, если одна из пятидесятикилограммовых бомб зависала и отрывалась лишь после второго рывка за самодельную проволочку сброса.

Как тут ни рассчитывай - вся "сбруя"-то наша была самодельная. И два бомбодержателя, похожие на печные ухваты, и проволочка механического сброса, проведенная в кабину стрелка. Все Конягин смастерил, все учел.

Но, сказать по правде, многие пилоты и после первых удач относились к конягинской затее как к начальственной блажи. У каждого была своя боль. А порой и уязвленное самолюбие. Поверженная профессиональная гордость. Военного летчика скоростной машины, испанского аса - на таратайку!

Своих чувств пилоты не скрывали, окрестили Дмитрия Конягина Дмитрием Донским таратаечного полка, а как-то даже хором исполнили в самолетном ящике-ожидалке под трофейную губную гармошку:

Победим таким манером

Отобьем врага фанером.

На болвана Димку

Шапку-невидимку.

Мы долго, до весны, не могли поверить в то, что были для немцев страшной опасностью. Оказалось, два месяца они не догадывались, что уцелевшие у линии фронта хаты и сараи... бомбят с воздуха. Самолеты "У-2" в бомбардировщиках не значились. Фанерные бомбовозы... со скоростью грузовика?! Такого нельзя было себе представить. Об этом не упоминалось ни в одном немецком разведывательном донесении...

К тому же вокруг взорванных ночью хат, как правило, не было фугасных воронок. Никто не слышал и моторного гула. Однажды кто-то сообщил в штаб дивизии СС о мотоциклетном треске... ушедшем в небо.

Дивизия СС прочесала подмосковные леса, искала партизан-диверсантов.

А в каждую хату набивалось в зимние ночи сорок второго года, на трехэтажные нары, до сотни солдат с передовой. А попадания были точными. С высоты минимальной.

В конце концов германский генштаб особым приказом запретил солдатам вермахта скапливаться ночами у линии фронта под крышами. Свежие пополнения отныне спали в лесах, под кустарником, в промерзших болотах. Рассредоточенно...

И потянулись в Германию эшелоны и эшелоны с обмороженными "фрицами".

В записках немецких генералов, вышедших после войны, сказано, что более всего были опасны немецкой пехоте самолеты "черная смерть" (штурмовики "Ил-2") и "русс-фанер", или "кофейная мельница".

Но то когда еще выяснилось!..

Измученные морозом и ночным каторжным трудом, мы выполняли приказ. И только. Конягина терпеть не могли. Я же его просто ненавидел. Особенно в тот день, когда он послал меня доставить к самолету баллон со сжатым вохдухом. Я огляделся, вокруг никого. А баллон чугунный, веса в нем 90 кг. Конягин, видел как-то, взвалил такой баллон себе на спину и понес, широко расставляя ноги, покачиваясь. На то он и Коняга. Железная лошадь. Второй такой не было... Я толкал черный баллон валенком, катил его, волочил по снегу, а когда доволок, задыхаясь, услышал желчный голос Коняги, обращенный к кому-то:

- Этого только за смертью посылать.

В те дни я жестоко обморозился, раздутые черные щеки лупились, уши как у слона. Врач обмотал меня бинтом с какой-то вонючей мазью, но я вскоре сорвал бинт: кончишься не от пули, а от вони.

Тогда он и произошел, тот памятный случай. Один наш двухкрылый самолетик приземлился как раз между немецкими позициями и нашими. На ледяном поле. Летчика, пока он бежал к своим, немцы скосили из пулемета. А самолет... самолет, похоже, уцелел, и было приказано его вытянуть к своим. Ночью. Тихо.

Конягин построил нас и, по обыкновению, не сказал, а выпалил:

- Поелику работа на ничьей земле, стрелять будут и в голову, и в задницу; кто по-пластунски ползать разучился, может там и остаться, пойду я и... кто еще?

Подняли руки механик сбитого самолета и я.

- Ты-то куда, слоновьи уши? - Конягин усмехнулся. - Тут со смертью игра...

Я ответил с давней обидой, четко, как отрапортовал:

- Товарищ инженер-капитан! Сами сказали - меня только за смертью посылать.

Кто-то в строю засмеялся. Конягин отвернулся, не удостоил ответом, мол, о чем тут говорить, не по Сеньке шапка.

- Еще один человек нужен, - озабоченно произнес механик сбитого самолета. - Двоим не обойтись.

- Нужен тебе, бери!

К передовой нас подтащили на санях-розвальнях, вместе с тросом и железным барабаном, которые я жирно смазал тавотом, вонявшим, по определению солдат-пехотинцев, тухлой рыбой. К окопам, выдолбленным в мерзлой глине, добирались ползком, таща за собой волокушу с нашим нехитрым оборудованием.

Оставалось малое... доползти ночью до оставленного самолета, набросить петлю буксирного троса на стойки шасси.

А сверху, с бугра, немецкий пулеметчик бьет веером. И днем, и ночью. Снег порошит...

Мы окоченели в глиняном окопе, наконец в полночь пехотный майор выделил двух автоматчиков для охраны; Конягин, оглядев нас, приказал своему технику приторочить трос к его брезентовому поясу. "Сам пойду", - сказал. А мне вручил телефонную трубку - прямая связь с авиаполком.

Конягин и автоматчики, в белых маскхалатах, нырнули в какой-то лаз и показались уже там, на ничьей земле, метрах в десяти от окопов. За нашими спинами жахнула несколько раз пушчонка, не то для ободрения, не то чтоб отвлечь немцев. И снова тихо.

Немцы запустили с холма ракету, одну, другую, словно разбиваются ракеты об облака, осыпаются огненной пылью...

Белое поле мертво. Развороченная зенитка поблескивает вдалеке, а самолет, маленький, темный, едва различим. Чему поблескивать? Фанера, перкаль, винт деревянный. Мотор мог отсвечивать, конечно. Чихалка железная, "М-11". Да, видно, пробило цилиндр. Вырвало масло, залило все густо...

Каждая ракета, каждый прожекторный луч, метавшийся по полю, казалось, все погубит. Иногда остановится луч, в лоб бьет.

Лезть туда страшно, а ждать - жутко.

Около часа прошло, пока Конягин, в снегу по брови, руки ободраны, в крови, ввалился в окоп. Прохрипел мне: "Давай!" Я тут же закрутил рычажок полевого телефона, вызвал свой полк, произнес сугубо секретное слово: "Рыба на крючке".

Вскоре затарахтел над нами командирский "ПО-2", крутанулся раз-другой над полем. Самолетные огни, конечно, потушены. Чего он крутится? Как раз над крокодильей пастью! Там счетверенных пулеметов набито, зениток скорострельных... ох, эти игры!

А тут снова пошли ракеты, полоснул вдоль поля прожектор. Оказалось, наш самолет поставил дымовую завесу, даже яростный прожекторный луч не мог пробить насквозь невидимого и густого, как сажа, дыма, повисшего над "ничьей землей". А о ракетах и говорить нечего... Тускнели в дыму, никакого от них прока...

Мы вертели металлический барабан остервенело, трос, обляпанный снегом, резал песок и глину бруствера как ножом. Почти до самых окопов доволокли самолет, благо он на лыжах; счастье, неглубоко вмерзли лыжи, рванули раз-другой, а там уж пошел ходко...

Немцы заметались. Пулеметы свои красные пучки вытатакивают, кладут их то веером по снегу, то к небу тянутся трассы. Бить-то по чему? Тьма. Мрак. Собственной руки не видно. А тут еще дым, - что горит?!

Пропела "гитара" - шестиствольный миномет. Послушали мы, приткнувшись к льдистой глиняной стенке окопа.

Коняга сделал, что мог, и все точно, да только угодила в бензобак, видать, мина. У самого бруствера. Весело он занялся, наш фанерный броненосец. Белое пламя металось туда-сюда, закручивалось спиралью.

- Хоть погрелись, - сказал в утешение пехотный майор, заталкивая нас в землянку, чтоб не прикончило гостей шрапнельным осколком.

Вернулись понурые. Не получилось. В ожидалку - пустой самолетный ящик - набилось этой ночью больше народа, чем всегда. Послушать, как съездили на "передок". А что рассказывать?..

Я принялся топить железную печурку. Сырые ветки, смоченные в бензине, трещали усыпляюще. Затухала печка.

- Подкладывай, что есть! - кричали мне со всех сторон.

А что было, кроме большущих стоп листовок, сваленных по углам ящика?

Листовки были красивые, в несколько красок, порой на глянцевой бумаге, и все как одна призывали немцев сдаваться в плен. Некоторые так и назывались - "Пропуск в плен". Но в феврале 1942 года почему-то никто из немцев с нашими "пропусками" не появлялся, и авиаторы, народ смекалистый, немедля приспособили листовки "для растопки". Когда топишь листовками, дым из трубы идет белый, почти невидимый. Ни разу нас ни артиллерия не накрыла, ни пикировщик не взорвал. Под шелест горящих листовок воевать веселее...

Сгрудились несколько летчиков возле открытой печки, трут озябшие руки, говорят вполголоса. Конягин показал мне жестом - подбрось-ка в печку чего-нибудь. Я принес еще одну стопку листовок и принялся размешивать их палкой, да огонь раздувать. Слышу обрывок фразы: "Дима, это ж не стратегический пункт. Не Смоленск. Не Ржев. Пять разбитых печек. Какое-то городище. И не городище. Хутор. А положили на нашей поляне народу... Ты не слыхал на "передке", в чем дело?"

Конягин понизил голос почти до шепота, но все равно его сиплый шепот был слышен так же ясно, как если бы инженер кричал. Шепот, по сути, и был криком, и этот его шепот-крик я помню по сей день.

Пехотный майор, давший нам в землянке для утешения по кружке спирта с куском сала, объяснил инженер-капитану, что две недели назад они взяли деревню, возле которой теперь наш аэродром, с ходу. На рассвете. Доложили в дивизию. Те - командующему 20-й армией генералу Власову. Генерал Власов, естественно, командующему фронтом Жукову. Тот - Сталину. Сталин флажок на карте передвинул. Московское направление. Каждый шаг в Ставке отмечают... А тут немцы подвели танки да как наших с холма шуганут. Покатились вниз, по наледи. Кто без валенок примчал, кто шапку потерял. Снег весь в крови...

Пошли в атаку заново. Какое!.. Из роты вернулись трое. Один с ума сошел.

Закрутилось колесо в обратную сторону. Власов докладывает Жукову - не удержали высоту...

Командующий фронтом и слышать не хочет.

- Высота N°... наша. Доложено товарищу Сталину... А вы пятитесь, как раки?

Сообщил Жуков, что передаст двадцатой армии еще две пехотные дивизии, которые сейчас разгружаются в Волоколамске. Посадить солдат на грузовики и прямо с колес - в бой. "В семнадцать ноль-ноль доложить. Высота наша. Выполняйте!" "Так и пошли, - завершил пехотный майор свой рассказ. - Без артиллерии, без танков..."

Конягин выложил все это взахлеб, шепотом, озираясь на дверь.

Долго молчали. Кто-то длинно и страшно выругался. Все понимали, что за пять обугленных печек убили тридцать тысяч стриженых ребят...

- Командарм, что, не мог отбиться? - не спросил, выдохнул пилот, стоявший подле инженера.

Конягин молчал. Из полумрака самолетного ящика, где на нарах лежали в комбинезонах и унтах летчики, донеслось насмешливо-злое:

- А что такое командарм? Может он самого Жукова на х.. послать, что ли? Раз Верховному доложено...

Конягин торопливо взял стопу листовок, швырнул в печь, чуть посветлело. Оглянувшись, он тут же перевел рисковый разговор на другое. Бодро, будто вовсе и не говорил о страшном, сообщил еще одну новость. Скоро введут новые звания. Золотые и серебряные погоны со звездочками...

- ...поелику мы будем называться офицерами, создадут, как в старое время, офицерский клуб.

- Клуб? Шо це таке? - послышалось с нар.

- Ну, вроде Пиквикского клуба, - Коняга засмеялся зло, а я принялся швырять в печурку новые пачки листовок.

Час, не меньше, швыряли и швыряли листовки. Молча. Стало чуть теплее.

Приоткрылась дверца, в ящик ворвались ветрище, снег и звучный голос дежурного, кому вылетать, а кому можно греться.

Я еще и новой пачки листовок не сжег, вернулся дежурный, сообщил деловито-спокойно:

- Свирский, на выход!

Я затянул потуже ремень на своей черной малестиновой куртке механика и - бросился к самолету.

- Эй! - Дежурный догнал меня, направил двухцветный трофейный фонарик в лицо, то синим, то красным слепит. Игрушку нашел. - Тебе во-он туда. Особняк вызывает...

Начальник особого отдела, или "особняк", как его называли летчики, расположился в небольшой хате, на отшибе. Полк наш маленький, стрекозиный, и "особняк" походил на стрекозу. Тонкий, как жердина, лейтенантик. То за одной бумагой метнется, то за другой протянет длинную руку. Лицо румяное, полудетское. Петлицы на гимнастерке черные. Говорят, был у танкистов генерала Катукова, да не прижился.

Я ушанку снял, снег отряхнул, он смеется:

- Значит, самолично тебя оболванил "под ноль"... Поиздеваться над тобой решил. При всем честном народе.

Я насторожился. История давняя. Чего вдруг с этой стороны подъезжает?

Была в столовой "технарей" официантка. Все роняла, что брала в руки, косорукая. Да солдатская посуда не бьется, хоть кидай ее с самолета. "Талант пропадает", - веселились ребята. Была эта официантка такой устрашающей ширины, что называли ее "лыжей от ТБ-3". Как она к нам попала, почему задержалась, никто не знал.

Обращались с ней, скажем мягко, грубовато.

Кого обольет борщом, тот ее по матушке. А кто и по крутой заднице ладонью хлоп, со звоном.

Я, по обыкновению, бормотал, когда она что-нибудь расплескивала: "Не беспокойтесь! Не беспокойтесь!"

И, естественно, когда она что-нибудь ставила на стол, говорил: "Спасибо".

Похоже, ей это нравилось. Однажды она, на бегу, взъерошила своей огромной потной лапищей мой буйно завивающийся вихор.

Я был сержантом срочной службы, оболваненным, как и положено, "под ноль". Но ведь война, морозы адские! Оставил я себе маленький вихор. Кому какое дело!

Через два дня ворвался в землянку инженер-капитан Конягин, в руках у него была машинка для стрижки. Он усадил меня на табурет и провел узкую дорожку от шеи до лба. Выстриг тупой машинкой, точнее, выдрал всю мою недозволенную красоту. Затем положил машинку возле меня; уходя, бросил с усмешечкой: "Дострижешь сам, козаче!.."

Землянка после его ухода точно взбесилась. Ходуном ходила. "Коняга приревновал Гришку к "лыже"...

Я лег на нары и отвернулся от веселившихся механиков. Весь мой сексуальный опыт ограничивался пробегом, перед посадкой в эшелон, полутемной комнатки санчасти, в которой стоял небольшой прожектор, нацеленный прямо на причинное место новобранца. А за столом сидела дама с шестимесячной завивкой. Я инстинктивно прикрыл причинное место ладошкой, за что дама, покричав визгливо, заставила меня пробежать перед ней вторично.

А меня расталкивали ночью и требовали рассказать подробно, как я совладал с "лыжей".

Я краснел от "немыслимых" вопросов и мычал.

Веселого на войне мало, а тут - развлечение...

И чего вдруг вспомнил об этом особист?

Да еще страдальческую физиономию скорчил, вот-вот разрыдается.

- Оскорбил тебя, понимаешь, Конягин при всем честном народе. Только каторжникам выстригали так голову. В проклятое царское время. Полосой. Или полголовы. - И с искренним недоумением: - И чего он тебя уродовал? Ты и без того черный, как негра.

- Поболтали, хватит! - вдруг произнес особист жестко и положил передо мной лист чистой бумаги. - Пиши, понимаешь, все как есть... Инженерную академию закончил Конягин, а бросает тень на высшее командование... Самого задевать?.. Тридцать тысяч-де в навоз... Ты чего вставочку положил? Перо "рондо". Хорошо пишет. Взять вставочку! - рявкнул он с силой, которой в нем нельзя было даже подозревать. - В полку создана подпольная антисоветская организация... Сформирован комитет, понимаешь... Сам я слышал следующее...

Я бросил вставочку, словно она обожгла мне пальцы.

- Ничего такого не слыхал.

- Как так не слыхал? Где был?

- Я печку топил.

- Пе-эчку топил. Уши как у слона, а ничего не слыхал, понимаешь! Я тебя сейчас из негра разрисую в китайца... Вставочку бери! "Подпольная группа получила кодовое название "Пики"...

Тут я, от нервного напряжения что ли, захохотал - затрясся, до слез. Давно так не хохотал. "Пи-ки"?! Рассказал "особняку" про "Пиквикский клуб". Диккенса сочинение. Английского классика.

Особняк ударил кулаком по дощатому столу. Кулак маленький, а бумаги аж все попрыгали.

- Кончай печку топить!

Я втянул голову в плечи. Зябко мне стало в моей ватной из чертовой кожи куртке механика. Покусываю свои раздутые обмороженные губы.

"Особняк" вытащил из кобуры пистолет "ТТ", щелкнул затвором, положил на стол. Сказал брезгливым тоном:

- Ты кто есть? Срочная служба. Последний человек, понимаешь. Я не буду тебе каторжную полоску выстригать. Выведу за порог, станешь "подснежником". Одним больше, одним меньше. Понял - нет?

Я помолчал недоверчиво, потом снова начал рассказывать про Диккенса. Объясняю, это о нем, о писателе шла речь... Диккенс создал "Пиквикский клуб", классическое произведение мировой литературы.

- Значит, обратно печку топишь? - особист взял со стола пистолет и махнул им в сторону двери. - Выходи!

Я шагнул, не оглядываясь, в холодные сени. За спиной жахнул выстрел, пуля пробила над моей головой деревянную притолоку.

- Ты что, бежать, понимаешь?.. А то беги, немцы в шести километрах... Или, может, еще подумаем. - Голос особиста наглый, жутковатый. - Землица, понимаешь, сейчас такая, что и могилки не выроешь. Лом не берет...

Я постоял в промерзших сенях. Начал постигать, что он не шутит, этот лейтенант. Ноги вдруг стали как из ваты...

Вернулся назад и начал картинно живописать мистера Пиквика. Как он катался на коньках. Не останови меня особист, я бы весь роман пересказал.

- Кого ты выгораживаешь? - с тяжелой досадой произнес особист и достал из папки какие-то бумаги. - Он тебя не пожалел. Вот показание. Конягин публично сказал, что тебя только за смертью посылать... - Он оторвал прищуренный глаз от листа. - Значит, что? Можно повернуть так, что с твоей стороны саботаж. В военное время.

Я рукой взмахнул, какой там саботаж, баллон промышленный, его и лошадь не утащит. Разве что наш Коняга...

- Здоров бугай?

- Тощенький, вроде, небольшой, а как из сплошного железа человек. Руку пожмет, взвоешь...

"Особняк" листает бумаги, вроде не слушает, но, чувствую, подобрался, как для прыжка. И вдруг резко: "Когда Конягин полез на ничью землю, самолет закрепить, он перекрестил себя широким крестом. Есть показания, перекрестил. Так вот, католическим или православным?"

- Я - нехристь, товарищ лейтенант. Читал, что раскольники крестились двуперстьем, а не кукишем.

- Про раскольников знаешь, мог заметить! Православный крестится щепотью, то есть тремя пальцами, на лоб, на грудь, на правое плечо, затем на левое. А у католиков, знаешь - нет? Или всей рукой или одним пальцем, вроде указательным. И машут рукой наоборот, сначала к левому плечу, затем к правому. А потом целуют свой большой палец... Хоть это-то ты мог разглядеть, недотепа?

- Я... не...

- Знаю, печку топил. А вот есть сведения. - Он положил руку на стопу папок в тускло-серых казенных корочках. - Отец у него, по некоторым сведениям, был поляк. Заядлый. - Открыл верхнюю папку, взял листочек в клеточку, и я, Бог мой, увидел на просвет каракули его возлюбленной "лыжи"...

- Нательный крест носит?

- Нет!

- Ты чего, понимаешь, выгораживаешь?

- Так в бане был вместе. Нет никакого креста.

- Чего ж он - дурак, в бане при всех с крестом петушиться! Академию, небось, кончил. Крест у него в особом мешочке. Всем говорит: амулет. - И в раздражении: - А м у л е т. Недовыяснено - православный или католический... Но оттуда зараза.

Вот зачем ему "лыжу" подсунули!..

- Товарищ лейтенант! Был бы он не наш человек, зачем бы он за смертью пополз? За самолетом этим. Поле простреливалось насквозь. Мог бы спокойно меня послать. По праву. Или еще кого... Са-ам полез!

- Серый ты, не понимаешь! Так они и маскируются. Завоевал полное доверие командования, и тут же, под полом, "пики"...

Я как с цепи сорвался:

- Товарищ лейтенант! Шуточный то был разговор. Все слышали. Про Диккенса. Диккенса даже школьники знают. Английский классик.

- Перестань про своего Диксона молоть, студент зачуханный! Будешь и дальше печку топить - нет? - Взял со стола пистолет, сунул в карман. - Ну, пошли, сам себе судьбу, понимаешь, выбрал. - Он приблизился ко мне, и я почувствовал, что от него несет винным перегаром, как из бочки. "Точно кокнет!"

Я похолодел до кончиков пальцев, выскочил за дверь, которую распахнул ветер, и - кинулся в ночь, упал, метнулся в сторону, в сугроб, снова помчался, пригибаясь, как на передовой.

- Стой, кто идет? - застуженно проорали из темноты часовые.

Я остановился, стараясь отдышаться. Бежать? Куда?! Я кинулся назад, к самолетному ящику, над которым, врод, как всегда, сочился белый дымок. "При людях не кокнет..."

В ящике была темень могильная. Печка погасла. Летчики, в унтах, наставив меховые воротники, посапывали, раскинувшись на двухэтажных нарах. Инженер-капитана не было... "Дождусь тут!"

Руки висели как палки. И чуть дрожали. Не было сил даже швырнуть в печурку очередную стопку листовок "Сдавайтесь в плен..."

И получаса не прошло, вдруг заглянул "особняк", пошарил своим большим ярким фонарем по нарам, отыскал меня у стенки ящика.

- Печку перестал топить? Правильно! Образумился, значит... - И вполголоса: - Выдь на улицу. - Поглядел на свои трофейные часы со светящимся циферблатом. - В шесть ноль-ноль приедет из штабармии Иван Сергеевич. - Отбил я ему шифровку. - И снова, дыхнув на меня перегаром: Ты подпись свою поставишь, понимаешь! А нет - нет! Твое слово - олово, мое - свинец... Придешь в 6.30, понял?! - Он закрутил ручку телефона. Старшина! Знаешь, кто говорит?.. Доставишь в СМЕРШ этого Свирского поутру. Как позвоню. Секунда в секунду, понимаешь?

Поземка ввинчивала снег в черное небо штопором. Словно и небеса были намертво прихвачены к земле штопорами. Налетел ветрище, и завыли на все голоса навалы обледенелых трупов. Я кинулся в сторону, завяз в сугробе. В валенки набился снег, да потеряй я их сейчас, не сразу б заметил.

Убитые не кричат, я знал это, но слышалось мне, не ветер мечется, стонет - стриженые ребята мечутся, кричат безнадежно.

"Юнкерс-88" выл над головой привычно-надсадно. "Уу-уу-уу". Так надсаживаются только восемьдесят восьмые. "Сейчас саданет", - подумал отрешенно.

"Юнкерс" скинул САБ (осветительную авиабомбу). Лампочку повесил. Закачалась лампочка на парашюте, задымила, окрасив ад в неестественный химический мертво-зеленый цвет.

Зеленые снега вокруг, зеленые брустверы из ледяных трупов. Зеленые "подснежники", накиданные у самолетных стоянок и деревенских хат.

Страшный убийственный цвет почему-то вызвал в памяти этого Ивана Сергеевича из штаба армии, который заявится утром с кольтом на животе.

Прикатил он как-то на двух "газиках". Из первого сам вылез. Из второго вышел мужчина лет тридцати в рваном ватнике и лаптях и девчонка лет восемнадцати. Румянец во всю щеку. А мотор, как на грех, не заводится. Из мусора мотор, давно свое отработал. Я все руки ободрал, винт крутил. Конягин два часа бился - свечи, прокладки менял, погнал меня за новым аккумулятором. Притащил самый сильный, из зарядки. Помогло как мертвому припарки...

А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед, девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший лейтенант, не волнуйся!"

- Опоздали! Их сразу возьмут! - тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то выглянувший из первого "газика". Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой перчатке, мол, не твое дело.

Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз. Ночь кончилась.

Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький мотор "М-11", затрясся, наконец выровнялся.

Летчик подошел к Ивану Сергеевичу, придерживая рукой свой парашют, болтающийся пониже спины, сказал:

- Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов! - И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под солнышко.

- Вперед! - рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто находился на поле...

Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не приходилось.

...Немецкую ракету на парашюте - какую за ночь? - раскачивал ветер. Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все надежды...

Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное, костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...

Так я мчал, пока не ухнул в огромную яму. Забыл, саперы приезжали на прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных рубахах, другие в гимнастерках.

Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки, "раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны, порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.

Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на животе обратно.

Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал обессиленный, отупелый.

Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от частой сушки валенки и - взглянул в набитую доверху яму. Исчезла отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью, которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных парней:

- Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня не выколотить...

И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.

Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел себя среди этого навала "подснежников". Так же вот и будут торчать голые зеленые ноги.

За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...

Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой, кто идет!"

Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал коченеть. Руки, как деревянные.

Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.

Не сгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.

"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто..."

И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "Лыжей" рядом, в крошечной землянке.

Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь дощатая, доски необструганные, шершавые.

Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала, звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в котором изверился.

Заспанный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:

- Что тебе?.. Заходи!

Я оглядел землянку - "Лыжи" не было; начал лопотать...

- Погодь! - сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо, шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной зажигалки:

- Давай по порядку...

Выслушав меня, он посидел минут пять недвижимо, попыхивая папироской. Затем закрутил ручку полевого телефона, сказав мне жестко:

- Выйди наружу. Жди!..

За дверью кружило, как и раньше. Не то поземка свистела, не то бомба с очередного ночника... Немецкая САБ погасла. Тьма стала непроглядной.

Минут через пять мимо меня прошуршал по снегу человек. Когда он приоткрыл дверь Конягина, я узнал его. Лейтенант из штаба полка, друг Конягина, земляк вроде... Его не было целую вечность, затем он вышел неслышно, почти крадучись, как будто я уже был "подснежником", не повернув ко мне головы. Я понял это так: "Все! Никто не спасет!"

Тогда пусть я замерзну тут, у конягинской двери. Лучше оледенеть тут, чем кокнут, а потом убьют мать. Я уже не чувствовал ничего, чудилось, пожалуй, ощущение дремотного тепла, когда снова, не взглянув в мою сторону, прошмыгнул в землянку штабист. Сразу вышел назад и - исчез в свистящей поземке.

Инженер-капитан Конягин поглядел на мое лицо, вытащил бутылку, заткнутую белой ветошью для протирки моторов. Налил мне стакан водки, сказал: "Быстро!"

Я выпил залпом, он подождал, пока я обрету цвет живого... И сказал мне, как всегда, единым духом:

- Вот тебе предписание в Коломну, там пересылка Запфронта, выдана задним числом, уже два дня, как я тебя откомандировал, понял? Поелику ты сверхкомплект, понял? Когда приедет сюда этот... Иваныч из армейского СМЕРШа? - Набрал в грудь воздуха, и уже жестко, как боевой приказ: - К пяти утра чтоб тебя здесь не было, двигай тут же, не емши - не пимши. Машины идут за снарядами с передовой, голосуй; в Волоколамске, ожидаючи состав, не торчи на виду, ткнись в вагон и замри, будут окликать - выманивать - ни-ни! Попадешь через Москву в пересылку Запфронта, оттуда рвись куда дальше, - из двадцатой армии, с Западного фронта, хоть к полюсу, понял? - Взглянул на мое встревоженное лицо. - А мы, дай Бог, отобьемся...

Я затолкал все свое имущество в старый армейский мешок, закинул его за спину и выбрел, по снежной целине, к обочине дороги, на которой тряслись буксовали грузовики со снарядными ящиками. Тянулись сани-розвальни с ранеными. Лошади шарахались от железного грохота, раненые постанывали. Я прыгнул в пустой кузов полуторки и через час, озираясь (чтоб не попасть кому на глаза), мчался по разбитому перрону станции Волоколамск, конечной станции сорок второго года...

Кто-то подал руку, втянул в товарный вагон. Бинты мои расползлись, черная кожа на щеках окончательно облезла. Вагон забит кавалеристами. Обмерзшие. В бинтах. Остатки уничтоженных эскадронов генерала Доватора.

В родимой Москве не задержался. Ни на минуту. Поглядел с любопытством на аэростат воздушного заграждения, который куда-то волочили на коротких веревках девчата в зеленых юбочках. "По улицам слона водили". Никогда этого сверхоружия не видал. Что-то в этом было от цирка. Вроде наших "У-2", тоскливо подумал я.

Майора, принимавшего в Коломне мои документы, попросил, чтоб меня отправили на фронт сегодня же.

- Какой фронт! Тебе в госпиталь надо!

- Не могу, дорогой товарищ майор, - воскликнул я, как мог, выразительно. - Ни дня не могу ждать.

Майор поглядел на меня, спросил сочувственно:

- Твоих, что ли, всех порешили? - И, не дождавшись ответа: - Ладно, догоняй состав. Уходит стрелковая часть, успеешь, давай с ними...

Я впрыгнул в отходивший вагон, который скрипел и шатался. Так он и дошатался до станции, которую сопровождавший нас офицер называл Чуваш-Париж.

Оказалось, тут формировался новый стрелковый корпус.

Загнали нас в холодные конюшни, выдергивают по одному. Проверка. Я одно знаю. Завет Конягина. Уходить подальше. И сразу.

Выложил я офицеру свою красноармейскую книжку. С фотографией длинношеего солдата в синей пилотке.

- Э, да ты не сюда попал, - сказал офицер и распорядился выписать мне направление в город Арзамас, где размещался 1-й запасной авиаполк.

Плохо! Арзамас - город старинный, на прямом пути Москва-Казань, тут выудят и без фонаря...

Сдаю в Арзамасе свои бумаги, вижу, толкутся возле пареньки в летных унтах. Оказывается, это стрелки-радисты. Их "отфутболивали" в Казань, в 9-й запасной авиаполк. "Бомбардировочный", объяснили. Я подал голос, мол, и мне надо в Казань. Всю войну на бомбовозах работал.

- А пожалуйста, - сказал "строевик". - У нас только истребители.

В Казани формировался новый полк. Кто не очень рвался на войну, тот мог "кантоваться" здесь и месяц, и три. Людей по-прежнему было намного больше, чем самолетов.

Ни в мотористах, ни в воздушных стрелках надобности не было. Я побрел было обратно, но меня догнали и вернули.

- Ты электроникой занимался? - живо спросил офицер с молоточками в петлицах. - Никогда?.. Какое образование?.. Десятилетка?! В институте учился! Слушай, дружище, полк наш пикирующий. Нету ни одного специалиста по автоматам пикирования! Беда! Выручи, освой этот проклятый автомат... Буду учить. Что знаю - скажу.

Утром всю "технократию", с ее солдатскими котомками и рулонами чертежей, погрузили на волжский пароход, который потащился к Ярославлю. Весь трюм чертежами обвесили, гражданских не пускали, кругом секреты; готовили "водяных специалистов", как острили солдаты.

Когда в поезд пересаживались, я завернул свою солдатскую пайку в особо секретную схему на толстой бумаге, затолкал в карманы брюк. В Вологде, где спали вповалку на цементном полу, крысы съели весь хлеб, которым запасся на дорогу. Осталась только сильно обгрызанная секретная схема; если б и ее сожрали без остатка, не избежать бы мне штрафбата.

Грузовик забросил нас под Волхов, в полк пикирующих бомбардировщиков; именно в эти дни и часы летчики изо всех сил помогали удержать проход, из которого, как кровь из раны, сочились остатки окруженной, разбитой армии Власова.

От Москвы генерал Власов немцев отогнал. В Ленинграде прорывал блокаду по заледенелым болотам... Выходили солдаты в рванье, без сапог, оставленных в трясине, без утонувших в грязи пушек и танков. Спрашивали про своего генерала: выбрался - нет?..

Недели две полк держал проход, потеряв треть самолетов и много солдат-мотористов, которых скосил вначале "мессершмитт", а затем свой собственный скорострельный пулемет, который поставили на треноге у штаба, а он вдруг упал, продолжая косить все вокруг...

Отвозили раненых на станцию Бабаево, тут увидел вдруг серых полумертвых людей. Они выползали из вагонов и, не в силах и шага сделать, присаживались "по нужде" возле колес. Женщины в зимних платках, дети с синими ножками...

Засекретили трагедию Ленинграда так, что я, воевавший в Белоруссии и под Москвой, не слыхал о ней ни звука.

Когда смотрел в ужасе на ленинградские эшелоны, когда слушал рассказы об оставшихся там, под снегом, впервые подумал о том, что нами правят Преступники. Нет, я подумал не о самом, не о Верховном, я лишь сказал себе: правят Преступники...

Как-то вдруг слились в моей душе две стрелковые дивизии, убитые неподалеку от села Погорелые Городищи, и - ленинградцы, полегшие за зиму. "Подснежники", о которых в газетах - ни строчки...

Ночью нас подняли по тревоге, забили до отказа нашими телесами тупорылый старый "ТБ-3", он же "братская могила" в солдатском просторечии, и пилотов, и штурманов, моторяг натолкали всех до кучи и повезли неизвестно куда. В воздухе к нам пристроилось еще звено "ТБ-3". Что за парад?

Кто-то из штурманов определил, что под нами Соловецкие острова. Куда уж дальше?

Потом начались скалы. Серые, белые, блекло-зеленые. Они походили на доисторических чудищ, налезших друг на друга в ледниковый период.

И вдруг снова вода, черная, страшноватая. Не иначе, через полюс везут, в Америку, за новой техникой. Мы посмеялись, но вскоре стало не до смеха. Наш авиабронтозавр разворачивался на посадку. Длиннющий и узкий, стиснутый сопками аэродром горел во всю длину и ширину.

- Какой же это аэродром? Это пожар на газовом промысле, - отметил кто-то деловым тоном.

Сверху проплыли журавлиными клиньями около сотни "юнкерсов-88"; взрывы на взлетной полосе подбрасывали нашу многотонную "братскую могилу", как теннисный мяч. Мы тут же ушли на второй круг, на третий, на десятый. Счет потеряли... А посадки все не давали.

Наверное, у нас кончилось горючее, "братская могила" стала валиться на узенькую полоску у сопки, на которой пилот посчитал, может быть, удастся приземлиться. Мы обхватили друг друга крепко, и так, стоя, и бухнулись в желтый огонь, точно в кратер вулкана.

За нами посыпались остальные "ТБ-3", только последний загорелся, едва коснувшись земли. Везет!

Внутри кратера вулкана никто не ходил. Все только бегали. Мы рысцой, пока не началась новая бомбежка, достигли огромной подземной столовой, где потолок то и дело ухал и осыпался, и там объявили, что мы теперь принадлежим Краснознаменному Северному флоту.

Бог мой, я стремился попасть всего лишь в другую армию. В лучшем случае, на другой фронт. А меня забросили уж не только на другой фронт. В другое министерство. Военно-Морского флота. И в самый дальний угол планеты... Приказ инженер-капитана Конягина был выполнен с немыслимым успехом. Да вот только как он сам выкрутится?..

3. ВАЕНГА - СТРАТЕГИЧЕСКИЙ АЭРОДРОМ

"Особняков" в Заполярье не жаловали. Это я понял сразу. Однажды меняю на самолете сгоревший предохранитель, летчик крикнул откуда-то сверху:

- Меха-аник! На крыло!

Я влез по дюралевой стремянке на крыло, козырнул.

- По вашему приказанию...

- Вон, особист идет, с папочкой в руках, видишь? - нарочито громко перебил он меня. - Подойти на консоль, обоссать его сверху. Повтори приказание!

Особист слышал зычный голос летчика и свернул в сторону.

Я в испуге съехал с крыла на спине и только вечером узнал, почему в Ваенге столь необычный "климат".

Не так давно особист застрелил на аэродроме летчика: тот бомбил свои войска, как было объявлено. Особист поставил старшего лейтенанта, командира звена, у края обрыва и - из пистолета в затылок. А через двадцать минут пришла радиограмма, что свои войска бомбили самолеты Карельского фронта. Совсем другая авиагруппа. Того особиста увезли в полночь, до утра он бы не дожил... Привезли другого, который "знал свое место", как доверительно объяснил мне белоголовый мужичина с реки Онеги, Иван Шаталов, знакомый мне по первому полку, еще в Белоруссии.

Ледяное Баренцево море наложило на все свой особый отпечаток. Война была непрерывной, как полярный день, столь же кровавой, как в пехоте, когда вдруг никто не возвращался из полета, ни один экипаж, и... какой-то оголтело-пьяной. Такого лихого забубенного пьянства не видал ни на одном из фронтов.

Только что вернулась из дальнего похода большая подлодка - "Щука". Где-то за Норд-Капом, у берегов Норвегии, у нее взорвались аккумуляторы. Лодка потеряла ход. К тому же взрывом убило всех офицеров и часть матросов. И вот, оставшиеся в живых матросы подняли на перископе самодельный парус и тихонько, под брезентовым парусом, начали продвигаться к своим, в Кольский залив. Лодка кралась так близко от вражеских берегов, что ее принимали за свою. Недели две или три плескались они, как на баркасе, у самого края могилы, и вдруг контрольные посты у входа в Кольский залив объявили:

- Прошла "Щука" N°...

Она вынырнула с того света, - это понимали все, и поэтому в губе Полярной, на пирсе, выстроилось командование подплава. Сбежались офицерские жены. И наконец прибыл адмирал флота Головко со всем штабом - встречать и награждать героев.

Лодка свернула в Александрийскую бухту - по всем навигационным правилам, подтянулась к пирсу Полярного и - затихла. Пять минут прошло, десять - никого нет.

Встревоженный штабник прыгнул на лодку и застучал ногой по люку. Подбитый железками каблук флотского ботинка звякал долго.

- Э-эй, живы кто?..

Ржаво заскрипели болты, люк приоткрылся, из него высунулась красная физиономия в черном берете и сказала медленно и очень внятно:

- Весь спирт допьем, тогда вылезем!

После чего люк закрылся и снова заскрипели болты...

Я потом встречался с матросом - штурманским электриком, который привел лодку. Он сказал, что Героев им из-за пьянки не дали, а так... обошлось.

Это я еще мог понять. Из ледяной могилы вылезешь - что тебе штабная суета!

Но возле меня ходили-пошатывались ребята, которые на тот свет пока только заглядывали. Правда, часто, да на колесных самолетах. Упал в воду, шесть минут- и паралич сердца. Особенно поражал лейтенант по кличке Рыжуха-одно ухо (второе ухо у него действительно было полуоторвано). Он был, судя по всему, клиническим алкоголиком, но... не проходило боя над Баренцевом, в котором он не сбивал бы по "мессершмитту". На его белом "харрикейне" красовалось 17 звезд. Рыжуха-одно ухо назывался по штабным бумагам "результативным летчиком". Можно ли такого списать?

Однажды в летной землянке - глубокой норе в скале - командир нашей особой морской авиагруппы генерал Кидалинский (в ту пору, по-моему, еще полковник), огромный, как жеребец, и заядлый матерщинник, проводил так называемый "проигрыш полетов". Иными словами, учил уму-разуму. Лица пилотов выражали полное внимание. Но на самом деле никто генерала не слушал. Поговорит и - отбудет... Вот тогда и начнется серьезный разговор. Встанет груболицый и добродушный лейтенант Шаталов, заместитель командира нашей эскадрильи, и скажет категорически, почти как Чапаев из старого фильма:

- Все, что тут... - выразительным жестом показывая, мол, это наплевать и забыть. Теперь слушай, что скажет ведущий группы.

Вот кому внимали, открыв рты...

Но пока что, поскрипывая бурками, басил властительный генерал Кидалинский, и все смотрели на него, широко раскрыв глаза и очень почтительно.

Кое-кто только плечами поведет: землянка сырая, зябко. Да и сколько можно сидеть недвижимо, и в почтительной позе?

Вдруг поднялся, безо всякого разрешения, лейтенант Рыжуха-одно ухо и, покачиваясь, кое-как переступая в своих белых собачьих унтах, зашел за спину генерала Кидалинского, где стоял в углу землянки ящик с желтым песочком, на случай тушить зажигалки, и... стал мочиться в песочек. Мочился шумно, обстоятельно.

Мы замерли в ужасе. Одно слово Кидалинского, и пойдет Рыжуха под трибунал. И не таких в бараний рог скручивали.

Мясистое лицо генерала начало принимать свекольный отлив, стало мокрым. Он вынул платок, вытер пламеневшее лицо, шею и... нашел в себе силы в лоск пьяного лейтенанта Рыжухина не заметить. Продолжал водить по карте Баренцева моря указкой.

С той поры генерала Кидалинского на аэродроме Ваенга стали уважать.

А до этого и в грош не ставили. Ни как летчика, ни как человека.

Правда, не знали еще, что этой ночью погибло на другом конце нашего аэродрома все руководство 36-го полка дальних бомбардировщиков. Выпили все, в честь очередной победы, "ликер-шасси" и полуочищенной смеси из торпеды. Хорошо выпили... Выжил только один "технарь", в баню с бельишком шел, по дороге стаканчик опрокинул, а потом, на свое счастье, попарился.

Из Москвы тут же вылетела министерская комиссия. Для расследования.

36-й полк воевал геройски - выжил. Выпил в честь победы - полег. Ужаснейший случай. Но - случай. А если к этому добавить еще летчика-истребителя Рыжуху из другого полка, да в соседних поскрести подобное, что получится? Весь аэродром Ваенга воюет... "не просыхая"?!

Нет, нецелесообразно Кидалинскому было замечать Рыжуху.

Узнали мы к вечеру о нашествии генералов-следователей из Москвы и стали лучше понимать генерала Кидалинского. По-человечески. И даже ценить.

Но любить - не любили.

Любили Ивана Яковлевича Шаталова, Иван Яка, как его все называли. Воинское звание Иван Яка упоминали лишь в минуты дружеского застолья: "капитан-лейтенант"... Морское звание - в авиации небывалое. Фантастическое, как и сама морская авиация, которой к началу войны в СССР вообще не оказалось. Деревянные "старушки-эмберушки" - не в счет. Сгорели, как и не было. Пришлось воевать над морем Баренца на колесных машинах.

Вот тут-то и стал Иван Як незаменимым. Туман, дождь барабанит, синие тучи у сопок на прикол стали - вылетает Иван Як, наперекор стихии, на обычном колесном "Ил-4". С торпедой под брюхом. В ледяное море.

- Идет над водой, как медведь-шатун по лесу, - рассказывали летчики удивленно, а порой завистливо. - Увидит подводную лодку - заломает. Встретится миноносец - расколет пополам. Одно слово, шатун.

Да и походочка у Иван Яка, особенно когда съедет на заднем месте по черному от копоти крылу, соответствующая. Покачивается. Косолапит. Идет быстро-быстро, руками разводит, точно через бурелом пробирается. Это он о бое рассказывает. Руками. Кто откуда заходил, под каким углом торпеда шла.

У Шатуна и волосы и щетина на круглых щеках белые-белые, можно заметить, что Шатун бреется раз в месяц, а можно и не заметить...

О Шатуне рассказывали легенды. Я тоже знал одну. Самую необычную, на мой взгляд. Но никому в те годы не рассказывал.

...В первые недели войны то было. Белоруссия. Наш аэродром закидывают бомбами... советского производства. От одной фугаски отлетело хвостовое оперение. На нем черным по белому "1924 г.". Дураку ясно, что немцы захватили бобруйские бомбосклады. Склады, видать, стратегические, если в них хранится оружие "времен Очакова и покоренья Крыма".

Капитан (тогда он был капитаном) Шаталов Иван Як с одинокой медалькой "Озеро Хасан" на своей широкой груди получил приказ бобруйские бомбосклады взорвать. Одновременно сообщили ему разведданные. Над Бобруйском барражируют двадцать восемь "Ме-109". Барраж на разных высотах.

- Как же я прОскОльзну? - удивленно проокал Иван Як. - НештО я мышь...

Пронзительно-истеричный голос командира эскадрильи Котнова запомнился мне на всю жизнь:

- Родина требует жертв! Родина требует жертв!

Прорвался Иван Як в Бобруйск и взорвал советские стратегические склады оружия, брошенные на произвол судьбы: ни одного целого стекла в городе не осталось. Но это мы узнали потом. А пока что мы увидели шаталовскую машину, продырявленную зенитными снарядами насквозь. Видно, что Иван Як вышел из пикирования над самой головой зенитчиков, их снаряды прошивали фюзеляж, не взрываясь. Решето, а не самолет.

Убитого штурмана вынули из кабины, увезли. И тут подходит к капитану Шаталову комиссар нашего полка М., седой, тучный, прихрамывающий, и как закричит, задрожит всем телом:

- Вре-эшь! Не был ты над Бобруйском! Танковая зенитка прошила, ты и повернул назад... Не мог успеть за 18 минут 20 секунд взорвать склады и вернуться. Вот она, правда, - и он поднес к Шаталову свои часы-секундомер.

Шаталов, как известно, человек северный, медлительный, нрава незлобивого, развернулся и влепил полковому комиссару пощечину, звон которой, по-видимому, был услышан на многих аэродромах. Так что ничего удивительного не было в том, что теперь Иван Як воевал в звании не капитана, а лейтенанта, а летчики в Ваенге, ребята веселые, бесшабашные, величали его в подпитии по-морскому - капитан-лейтенантом...

Впрочем, давно бы уж вернули Иван Яку капитана, если б не был он "уж очень прост", как считали в штабе дивизии, и даже придурковат, в чем штабные убеждались все более.

Придурковатость его, сочувственно вздыхал Кидалинский, как шило в мешке, не утаишь. Проявлялась она по-разному, и в частности, в том, что в изнурительно долгие полярные ночи, когда тьма давит на душу, он доставал где-то женскую косынку и, то надевая ее на свою разлохмаченную голову, то снимая, голосил вологодские-онежские частушки. Наденет косынку и - проорет оглушающим низким басом - за молодуху:

Ты не стой, пустой,

Возле дерева,

Не ищи любовь,

Она потеряна...

Сорвет с нестриженой головы платочек и - "за парня". Строчку пробасит - как гвоздь забьет:

Что вы, девки, стоитё.

Глазки вылупляетё.

Сулите, не даетё,

Все обманываетё...

Срамных частушек не пел. Это - предел...

Голосит - притоптывает этак час-полтора, ни разу не повторяясь, завершая свои частушки всенародно известной припевкой:

Здорово, здорово у ворот Егорова.

А у наших у ворот все идет наоборот.

Летная землянка корчилась от смеха. Офицеры-политработники из штаба ВВС флота приходили послушать. Хохотали со всеми вместе. Крамолы, докладывали, нет, а вообще... придурковат.

История с "голой девкой", казалось, это подтверждала полностью.

В Ваенге стояло английское "крыло". Союзники. Молодые англичане-истребители, приводившие политуправление ВВС Северного флота в ужас. То вдруг заявляют, что война без женщин - не война. Где женщины? То устраивают вокруг аэродрома зимние катания на санях, точнее, на громыхавшем железном листе, буксируемом "виллисом".

Грому, звону, беспорядка, разбросанных бутылок из-под виски начальник политуправления распорядился: во время "английских безобразий" советским военнослужащим из землянок не выглядывать.

Улетели жизнелюбивые англичане, раздарив своим новым приятелям разные сувениры. Иван Яку досталась, как тут же донесли в политуправление, "голая девка".

Это была прекрасная цветная репродукция на развороте какого-то журнала, явно не нашего журнала: Иван Як прикнопил ее в летной землянке, в своем углу.

Тут же началась шумиха. Телефонный трезвон: "Не мальчик. Тридцать два года человеку, а на стене "голая девка"! "Голую девку" снять!"

А как снять, когда на нее приходят поглядеть отовсюду, даже зенитчики с сопок, и все в восторге.

На второй день шумиха обрела привычные формулировки: "замкомандира эскадрильи пропагандирует разврат...", "политическая близорукость", "моральное разложение"... Когда румяный капитан из политотдела дивизии заявил, что это "идеологическая диверсия" и ринулся к картинке, протягивая к ней руки, навстречу ему закосолапил широченный Иван Як, дурашливо осклабясь и басовито напевая самую популярную в те годы в СССР кинопесенку: "Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка - это флаг корабля..." Политотделец огляделся затравленно: лица пилотов серьезны, сочувствия на них нет, понял - набьют морду. И исчез.

Тут уж сами пилоты решили идти на попятную. "Сними, Иван Як, - сказал кто-то из полумрака. - Иначе развоняются, святых выноси... Тем более, там какая-то надпись внизу, да вот, совсем внизу, мелкими буквами, не по-нашенски. Черт его знает, какая там пропаганда-агитация..."

Иван Як, руки в боки, поглядел на голую диву прощальным взглядом и вдруг вскричал с надеждой в голосе, чтоб позвали Земелю... Какого Земелю? Да студента!

Меня сдернули с нар, я шмякнулся об пол и до летной землянки бежал изо всех сил, думая, случилось что.

Потребовали, чтоб прочитал надпись. Английского я отродясь не знал. В школе кое-как сдавал немецкий. Но латинские буквы есть латинские буквы, и у меня сразу составилось по складам: FRANCISCO de GOYA "LUCIENTES"... Гойя! Уже легче! Дальше шло совершенно необъяснимое: "La maja nue..." Это "La" выбило меня из колеи окончательно. Значит, и не немецкий язык, и не английский... Из французского я знал только "Пардон, мадам" и "Пардон, месье".

- Земеля, я тут одну букву вспомнил, - участливо пробасил Иван Як, видя, что лоб у меня повлажнел: - "j" - это у испанцев как русское "х". Я воевал на Хасане, но готовили-то меня для Испании...

Испанский?! Наверное! Далее напечатано "97?190 sm. Madrid, Prado". Спасибо, Иван Як! Итак, "маха ню..." Я почесал в затылке, и меня осенило: "Нудисты! Это которых милиция разгоняла в двадцатые годы. Они вышли на демонстрацию голыми и несли плакатик: "Долой стыд".

Я сказал почти убежденно:

- Франсиско Гойя. "Голая маха".

Ответом мне был взрыв хохота.

- И так видать, что голая! - вскричала землянка. - К чему же надпись? Ты не финти! Не знаешь, не задуривай голову!

Я постоял потерянно и вдруг вспомнил эту репродукцию. Я видел ее в толстущей книге с иллюстрациями, привезенной дядей из Америки. Потом книгу, конечно, изъяли, вместе с дядей.

- Так вот, - произнес я со сдержанным достоинством. - Франсиско Гойя, испанский классик. Репродукция с его всемирно известной картины. Называется "Обнаженная маха". Картина хранится в Мадриде, в музее "Прадо". Ее размеры 97?190 сантиметров.

В "Обнаженную" почему-то поверили. С ходу. Тем более, размеры привел. Цифры - дело точное.

Хотя из глубины землянки заметили придирчиво: голая - обнаженная, что в лоб, что по лбу, летчики двинулись всей толпой к дверям, к столику дневального, закрутили ручку полевого телефона. Сообщили в политотдел дивизии, что, мол, скандал получается. "Голая девка" вовсе не "голая девка", а классика. Гойя, испанец. Мировая знаменитость. Все равно, как у нас Репин-Суриков, "Три богатыря"...

Вернулся румяный капитан из политотдела дивизии, покосился на "Обнаженную маху" почти стыдливо, переспросил, правда ли, что Гойя в Испании все равно, как у нас Репин-Суриков...

- Та-ак! - протянул он, разглядывая потолок из струганых досок, с подтеками, и вдруг прокричал уличающим тоном: - А вот каких политических взглядов придерживался этот ваш Гойя, известно?!

- Республиканских! - прокричали из полумрака уверенно. - Его дети в Москве, в эвакуации.

Так "Обнаженная маха" на меловой иноземной бумаге и осталась в летной землянке. Законно. Священной реликвией. Щедрым даром союзных войск. Висела долго. Пока ее не украли.

История с "Обнаженной махой" окончательно убедила политотдел, да и штаб, что Иван Як - гениальный летчик, мастер слепого полета, в обычной земной жизни - дурак дураком. Политического чутья ни на грош. Морально неграмотен. Офицерской чести не сознает. Совершенно.

Это, казалось, подтверждалось и тем, что Иван Як полностью не воспринимал воинской субординации, вроде бы и не понимал ее. То ли "капитан-лейтенантство" обожгло его душу, то ли он всегда был такой. И с генералами, и с солдатами говорит, как с ровней.

Меня он, как известно, называл Земелей. Я никак не мог взять в толк, почему Земелей. Я москвич, он с реки Онеги... "Мы - однополчане", - как-то сказал я ему с категоричностью недоучившегося студента.

- ОднОпОлчане - слОвО бумажнОе, - пробасил Иван Як в ответ. - В газетах так печатают... Когда летним утречком, под Мозырем, нас бомбили "Юнкерсы", помнишь, мы с тобой рядышком лежали, животиками к земле прижимались. Так бы и закопали рядышком, в белорусской землице, если б ветер не отнес бомбу к комиссаровой щели. Значит, Земеля.

Ну, Земеля так Земеля!

Я был в торпедной дивизии новичком, и, как всякого новичка, меня гоняли в ночь-заполночь охранять самолеты, прочищать забитые снегом трубы, топить из снега воду, таскать ящики с патронами, сгружать бомбы, короче говоря, служба новичка известна: "подай - прими - пошел вон..."

Началось с печной трубы. Из штаба позвонили, чтоб выслали человека откопать офицерскую землянку.

- Чвек! - весело сказал мне старшина эскадрильи, не лишенный юмора хлопец. - Возьми лопату и закопай эту проклятую войну к такой-то матери. А потом пойдешь в ночной наряд.

Он проводил меня вдоль оврага, утопая по пояс в снегу, и сказал:

- Еще двадцать шагов- и дощатая дверь. Плыви!

Я проваливался в снег порой по грудь, главное тут - не оступиться в овраг, занесенный снегом вровень с аэродромом. Оступишься и прости-прощай!..

Наконец различил во тьме деревянную дверь, постучал. Кто-то ответил мне, что рядом со входом деревянная лопата. "Отыщи ее и отгребай!" Отгреб снег! Ввалился к летчикам, от меня аж пар шел. Оказалось, это только начало работы. Забило снегом печную трубу, то-то вокруг сажей пахнет и дым стелется. Я взял длинный шест, сбросил свою тяжелую куртку механика: выскочу налегке, решил, прошурую трубу и мигом обратно... Хочу открыть входную дверь да выскочить. Не могу. Уже завалило.

На мои жалобные сетования, перемешанные с крепкими словами, сразу отозвалось несколько человек. Выплыл из дымного полумрака Иван Як.

- Зарыли нас живыми? Не дело...

Все вместе мы отбили снежный пласт, и я боком выбрался наружу.

Пурга хлестала колко. Опираясь на палку, влез на крутой наметенный бугор. Почти десять минут выбивал из дымохода слежавшуюся твердую пробку. Провалилась палка наконец. Насквозь. Оттирая прихваченное морозом лицо, окоченевший, в одной фланелевке, начал пробираться ко входу. Но двери не было. Кругом мертвая белая целина. Пошарив наугад руками, вернулся к трубе и, сложив ладони рупором, закричал в узкое отверстие. Никто не откликался и не выходил. Пурга словно глумилась надо мной, взвыла так, что я даже вопить перестал.

"Куда меня занесло?! Ляжешь "подснежником" безо всякого приказа. Возле самого дома".

Нет, это было бы слишком глупо.

Скатился ко входу с отчаянием, ломая ногти, стал отгребать-отбрасывать снег. "Была тут когда-то дверь или мне приснилась?!"

Двери не было. Тогда я повернулся к ветру спиной и, пригнувшись и стуча зубами от холода и страха, стал обдумывать, как бы все-таки не околеть... В ста метрах отсюда лестница вела в овраг, на КП дивизии. "Не прозевать лестницы! Не найду - хана!.."

Я сделал всего несколько шагов от землянки, когда в буране донесся знакомый хрипатый голос:

- ...эля!.. Земеля!..

Обернувшись, увидел мерцающий огонек карманного фонарика и стал пробиваться к нему.

Иван Як втащил меня в землянку, растер в своих лапищах мои руки и сказал удивленно:

- Ты что, дитя малое! Раздемшись... Хорошо, мне картежники голову не задурили...

Иван Як ушел спать, а я, затянув на куртке ремень потуже и захватив в своей землянке "винторез", отправился на самолетную стоянку, коротать ночь...

...Через четыре часа, отстояв "собачью вахту", добрел, с трудом переставляя ноги, до своего жилища - вместительной землянки "технарей", узкой и длинной, как забой в шахте. Маленькая лампочка, обернутая снаружи бумажным колпаком, освещала только тумбочку дневального. В темноте утопали бревенчатые заплесневевшие стены и сплошные двухэтажные нары, на которых спали все, кому война позволяла хоть ненадолго укрыться под накат бревен. К бревнам изнутри прибиты фанерные и картонные желоба, отводящие в сторону просачивающиеся струйки талого снега.

Отряхнувшись в коридоре, ввалился в землянку. Прошлепав валенками по непросыхающим доскам прохода, потянулся к печке.

Печка нам досталась в наследство от зеков, которых до войны пригоняли сюда взрывать скалы и сопки - строить аэродром. Бензиновая бочка, обмазанная глиной. "Технари" усовершенствовали "тюремный патент". Навезли из развороченного сгоревшего Мурманска битых кирпичей, умело обложили бочку - настоящая русская печь, только без лежанки. Где только не видел ее после войны! Прижился в России "тюремный патент..."

Дневальный, как было у нас, механиков, по неофициальному ритуалу принято, прислонил меня, заледенелого с головы до пят, боком к теплым кирпичам, выдернул из-под моей несгибавшейся деревянной руки длинный снежный ком - винтовку, поставил ее у печки, обложенной и обвешанной сырыми валенками и портянками.

Дух такой, хоть топор вешай.

Минут через пятнадцать руки у меня стали двигаться, и я принялся за свой оттаявший "винторез".

...Утро в землянке начиналось от всполошенного, во все горло, "командного" окрика, от которого люди вскакивали, еще не соображая, чего, собственно, от них хотят.

- Разоспались, мать вашу... По боевой тревоге! На разгрузку!

Выскочил из землянки. По летному полю рулил выкрашенный в белую краску "дуглас" с красными звездами, он разворачивался у стоянки, и до меня донесся молитвенный возглас начальника штаба Фисюка:

- Господи, наконец нас не возьмут голыми руками!.. - А потом его крик: - На разгрузку пятнадцать минут!.. Прихватят "дуглас" бомбежкой, головы не сносить.

Оказалось, нам привезли автоматы ППШ, ручные пулеметы, пехотные мины. Оружие было в больших деревянных ящиках, которые каждому из нас взваливали на спину, и мы, под возгласы "бегом-бегом!", оттаскивали их к красному флажку, воткнутому в снег, и тут же снова мчали к "дугласу".

Железные уголки ящиков задевали за самолетный люк - мат стоял многоэтажный.

Изощрялись в ругани все, а больше всех вышколенный штабист Фисюк, который знал, что летело к нам звено "дугласов", три машины, а одну сбили наши же летчики. По ошибке.

Сбросив с плеч очередную тяжелую ношу, от которой ломило позвоночник, я кинулся обратно к самолету.

В это время на снег спустился летчик "дугласа". Потянулся, разминаясь, и, не торопясь, утомленно, стащил с головы кожаный шлем. Лицо круглое, волосы кудрявятся.

Я оцепенел.

- Ребята! - закричал вдруг диким голосом. - Не материтесь: летчик баба!..

Спустя четверть века, в Клубе писателей Москвы, где впервые показывали нашу картину "Места тут тихие", о боях в Заполярье, ко мне подошла широченная в бедрах женщина с веселыми умными глазами и спросила, не я ли кричал на все Заполярье, чтоб не матерились: "...Летчик - баба!.. Не помнишь?"

И захохотала хриплым прокуренным голосом, полуобняла. А уж мне шептали со всех сторон, что это Валентина Гризодубова.

Старый друг - лучше новых двух - потянулась с того дня ниточка, а куда приведет, скажу в свое время...

Каждое утро нас подымали, как уже говорил, диким, полузвериным криком, но чтоб вот так - не помню. Я был в наряде, что ли, свалился поздно. Меня трясли, дергали сразу шесть рук. Пока продирал глаза и просыпался, уже сняли с нар и принялись натягивать на меня ватные штаны...

- Быстрее! Сгорел моторчик! В десять вылет. Да быстрее же, мать твою...

Уже на ходу, пританцовывая то на одной ноге, то на другой, сунул их в валенки и бросился к выходу.

Оказалось, штурман сжег электромоторчик, подгоняющий патронную ленту. Раскудахтались! Новая техника - новая морока... Штурман в комбинезоне и коричневом шлеме с шелковым подшлемником высунулся из верхнего лючка, и меня как в грудь ударило чем...

Скнарев! Александр Ильич! Штрафник. Пятьдесят шесть суток в камере смертников отсидел, расстрела ждал за чужую вину, а тут, как на зло, техника ножку подставляет...

Я мчал к старту, как олень, перепрыгивая через ящики с бомбами и проваливаясь в воронки, занесенные поземкой. Техническая сумка из брезента колотилась о мою спину. Махнул рукой Скнареву, который по-прежнему выглядывал из штурманского лючка в тревоге. Мол, сейчас-сейчас. Не беспокойтесь, Александр Ильич!

Начальник штаба ВВС Северного флота, хромой старик, генерал-майор Карпович (видел его как-то) разрешил штрафнику Скнареву на свой страх и риск вылететь с прославленным Шаталовым на "свободную охоту". Иван Як просил за него, да и без того было ясно, что нет на всем Северном флоте лучшего навигатора, чем Скнарев.

Генерал Кидалинский не одобрял либерализма Карповича. Штрафнику столько чести...

Не дай Бог, теперь из-за Скнарева задержится вылет. Пришьют саботаж. Всем!..

Вокруг дальнего бомбардировщика "Ил-4Ф", машины самой для меня прекрасной, о трех ногах и двух моторах, заляпанной сверху грязновато-белой краской (камуфляж!) стояло, нервно переминаясь, почти все начальство Большого аэродрома. Желтолицый язвенник майор Фисюк, в черных очках-"консервах", толпища незнакомых полковников с заспанными недобрыми лицами.

Я достал из своего необъятного кармана никелированную отвертку и, унимая тревогу, подумал с чувством собственного достоинства: "Мечете икру, а дело ни с места. Ждете мастерового..."

Майор Фисюк и полковники из штаба поочередно влезали на стремянку, просовывали головы в нижний люк, изредка переводя взгляд на часы.

Новый моторчик прилаживался успешно, и они удовлетворенно молчали. Но вот срывалась отвертка или падал на дно кабины или на снег шурупчик - и всех охватывала нервная дрожь. Полковники вновь взглядывали на циферблаты и хмурились.

Снизу за моей работой следили еще человек восемь, среди них Иван Як в своих рваных собачьих унтах, и я разволновался всерьез.

Чаще срывалась отвертка, как на зло, не совмещались отверстия рамы и моторчика.

- Задержались на две минуты и сорок секунд! - угрожающе произнес майор Фисюк. Моя отвертка тут же грохнулась о дно кабины.

Я схватил ее, пытаясь приноровиться и встать спиной к прожигавшим меня полковничьим взглядам.

- Какого лешего уставились на его руки?! - пробасил снизу Иван Як, и сразу встали шурупы моторчика куда надо.

Я спрыгнул со стремянки, бросил на снег техническую сумку и козырнул начальнику штаба:

- Машина готова к полету!..

Иван Як взобрался по стремянке на крыло и буркнул в сторону начальника штаба:

- И чего, старина, икру метал? Белую булку, что ль, с утра не привезли?..

Полковники усмехнулись, майор, старый язвенник, пригрозил Иван Яку кулаком, но, все понимали, по-доброму.

Спустя две минуты от огромного самолета остался на земле только снежный вихрь.

Иван Як вернулся часа через три, к нему тут же помчалась, подскакивая на ледяных натеках, "скорая помощь".

Боже, как несся я к самолету! Решил, Скнарева ранило или убило! Нет, "скорая помощь" увезла нижнего стрелка, рука которого безжизненно свисала с носилок.

"Газик" с рваным брезентовым верхом увез экипаж в подземную столовую перекусить, но тут же по тревоге доставил обратно. Штабной бежит с радиограммой из штаба флота: немедля вылететь на разведку. Скнарев, Иван Як и дядя Паша, рябой мордастый стрелок-радист, сверхсрочник, торопливо дожевали свои бутерброды, полезли, было, по стремянке вверх, да тут же спустились: нижнего стрелка-то нет. А нового не прислали.

Ищут замену, а запасной воздушный стрелок был в тот день посыльным в штабе, угнали его куда-то с бумагами.

Двадцать минут прошло, полчаса. Отошли к курилке, стоят рядышком. Скнарев и Иван Як плечами друг друга поддают - греются.

В землянке они резко отличаются друг от друга. По одежде хотя бы. На Скнареве выгоревшая солдатская гимнастерка, обмотки. Иван Як со своим морским кителем, с орденским перезвоном - барин. А тут оба в одинаковых зимних комбинезонах. У Скнарева - новенький. Карманы и на груди и на коленях. Скнаревский планшет с картами под целлулоидом на длинном брезентовом ремне.

У Иван Яка комбинезон с заплатой на локте, лоснящийся; коричневый шлем - тонкий, в обтяжечку, истертый на затылке до белой подкладки, видать, с японской кампании привез. И очки оттуда, маленькие, круглые "очки-бабочки", довоенные очки, теперь таких не делают; бережет Иван Як и шлем, и очки, верит - счастливые...

Лица у Скнарева и Иван Яка чем-то сродни. Грубоватые, широкие, плоские, лопатой - мужицкие. Подбородки - церковные замки. Родня вроде.

А приглядишься... У Скнарева глаза неподвижные, как у слепца. Неулыбчивые. И какие-то виноватые, что ли? "Козью ножку" изо рта не выпускает, зубы от махры черные. А ведь выдают штурманам "легкий табак". Нет, крутит по-солдатски, по-тюремному "козью ножку"...

Привык, да и отвыкать не хочет. Как еще повернется?..

У Иван Яка тоже скулы и уши вразлет. И папироску сосет, не выпуская. Глаза цвета голубого пламени, холодноватые. Смотрит на собеседника недоверчиво-испытующе. Мол, что за фрукт... Широкий, с мясистыми ноздрями нос то и дело вздрагивает. Не то Иван Як чихнуть хочет, не то посмеивается про себя...

О майоре Фисюке и говорить нечего, даже полковники из дивизии обращаются к Иван Яку осторожно-почтительно.

А улыбнется, и сразу другое лицо у Иван Яка, светлая у него улыбка, приязненная, глаза теплеют, светятся живым огнем. Не Иван Як, сама доброта, подходи, не бойся.

Так уж сложилось, что я видел Иван Яка чаще всего улыбающимся. Или поющим. Есть такие безудержно-веселые люди, не очень задумывающиеся о жизни, и мне казалось, что наш бесстрашный добряк-командир из таких.

Полчаса прошло, Иван Як уже из плоской бутылочки отхлебнул и Скнареву протянул, тот отказался. Ковырнул Иван Як аварийный паек, вытянул оттуда шоколадку (только Иван Яку разрешали "разорять" аварийный бортпаек, да и не разрешали вовсе, а смотрели сквозь пальцы...)

Из губы Полярной, где находится штаб Северного флота СССР, по всем видам связи - гром и молния... Почему не вышел самолет-разведчик?! Немцы вот-вот начнут операцию против союзного конвоя, а никто ничего не знает!

Фисюк бегает белый как смерть. Иван Як махнул в его сторону рукой, толстущие губы скосил в язвительной усмешке.

А вот, вижу, и Скнарев встревожился, повел плечами, как от холода. Дело-то нешуточное...

Я был технической "обслугой", младшим авиаспециалистом, бросил на землю свою техническую сумку и подошел к Иван Яку вполне официально:

- Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант. Раз такое дело, могу слетать нижним стрелком. Пулемет Шкас сдавал еще в школе. Кабину знаю.

- Земеля, - пробасил он добродушно. - Так ведь это дело! Александр Ильич, не против?..

Александр Ильич Скнарев только улыбнулся мне: на что Иван Яку его одобрение!

Хотя техник звена и мямлил что-то протестующее (и без того специалистов не хватает и как бы из штаба полка не намылили шею), но тут же стал прилаживать ко мне парашют: в конце концов отвечает не он, технарь, земная власть, а командир.

О строптивых летчиках вообще давно существовало на Большом аэродроме у технарей цинично-грубое присловье: "Лети-лети, мать твою ети..."

Это был мой первый вылет с полярного аэродрома Ваенга, прямо скажу, памятный... Правда, мутило меня весь полет, и думал я первые час-два более всего о том, когда, наконец, приземлимся. Да и посадили ведь в плохо оттертую кровь, остались брызги и на стволе, и на патронной ленте.

Может, от крови этой и началось. Никогда так не мутило. Только поднялись, ушли в сизое облако, ничего не видать, самолет пошвыривает вниз-вверх, все вокруг дребезжит, давлюсь, затыкаю рот рукавом своей куртки, провонявшей бензином и маслом; и вдруг слышу в ларингофоне участливый голос Иван Яка:

- Земеля, если что, скидавай валенок, и в валенок!

Выскочили из снежного заряда; море как сажа, облака над самой водой, мчат навстречу, бегут наперегонки. Сто пятьдесят, сто метров показывала стрелка высометра. Дрогнула. Сто. Восемьдесят... Наконец и вода пропала. Застелило ее белой дымкой. Снежный град влетал в открытый лючок, обмораживал щеки.

Высота двадцать метров! Ё-моё!..

Самолет вздрогнул, его повело в сторону.

- Что у нас? - спросил стрелок-радист дядя Паша.

- Обрезает правый. Видно, обледенел карбюратор. Сейчас мы его погреем, родимого. - Иван Як полез вверх. Дрожат моторы, бьются, как кони в непосильной упряжке, выскочили из сизого облака и вдруг - крутая скала перед самым носом. Темная скала, в снежных расщелинах - стеной. Неужто в лепешку?

Тянет "Ильюшин" вверх. Аж черный дым из патрубков. Гранитный скат под брюхом, кажется, рукой дотянешься. Нет конца граниту. Мчат и мчат навстречу серые глыбы. Теперь уж все дребезжит: и моторы, и крылья, и даже зубы.

И вдруг оборвалась скала, мелькнул пенный прибой.

- Слава Богу! - воскликнул дядя Паша. - А то я думал, сядем мы на камушек верхом.

- Варангер... - негромко, с хрипотцой произнес простуженный Скнарев и закашлялся.

- Э, нам он не нужон и в страшном сне! - пробасил Иван Як и ушел от него прыжком через скалистое плато. Миновав набитый зенитными пушками Варангер-фиорд, снова заложил крутой вираж - к морю.

Опять полощется Баренцево.

Штурман включил плановый фотоаппарат. Нет кораблей. Пустое слепящее море, скалы, и вдруг видим, царапается вдоль крутого берега гидросамолет с черными крестами на крыльях. Летит так низко, что кажется, белые барашки волн до его поплавков доплескивают.

- Схарчим? - деловито предложил Иван Як.

- Можно, - неохотно отозвался Скнарев. - У нас, Иван Як, и без того дел...

Засвистело в ушах - так круто на вираже снизились. Скнарев из своего сдвоенного Шкаса прошил немца бронебойно-зажигательными. Тот вспыхнул черным огнем. Отвернул к берегу, тянет-тянет, не садится на воду, только у самого прибоя упал на камни и взорвался.

Не ведал я, что он успел дать радиограмму. Но Иван Як сообразил. Две металлические пластинки "ларинга", плотно прижатые к его горлу, передали его вздох, а затем сипловатое бурчание.

- Ну, пОдымут Осиное гнездО. ПрОчешут БаренцОвО. Пойдем, Саша, подале от моря. Через сушу. На бреющем.

- Курс... градусов, - тут же отозвался Скнарев.

Самолет летел так низко, что я мог спокойно поглазеть на Норвегию, которую мы, похоже, пересекали поперек. Расслабился малость. Если б только не ком в горле. В кабине пахло нагретым плексигласом, еще чем-то острым, от этого выворачивало еще сильнее.

За желтоватыми стеклами фюзеляжа проплывали скалистые выступы, сопки в однообразных белых балахонах. Ветер, откинув их снежные капюшоны, обнажил серые плешины прибрежных скал. Прилив смыл снег с подножий, и они стояли рядом, плечом к плечу, хмурые, пятнистые, ссутулившиеся.

Проглянуло солнце. Заискрился снег под крыльями машины. Иван Як набрал шестьсот метров и развернулся.

- Выше! - в застуженном голосе Скнарева прозвучали властные нотки. Здесь шестьсот восемнадцать метров - гора Хайглетярра!

Иван Як поднялся к самой кромке перистых розоватых облаков и начал пересекать фиорды. Промелькнули черные крутые, как стены, берега Тана-фиорда. Белая кромка дышит, пенится, а вот пошла изгибом, точно на острую, выступом, скалу наброшено ожерелье из кораллов. Красиво сказочно!

- Стрелки, воздух?

- Воздух чист, - отрапортовал дядя Паша. И я следом.

И вдруг в наушники ударила, именно ударила, а не зазвучала низкая басовая нота. Ларингофоны даже дыхание передают, а уж такой басище...

О ска-алы гро-озные дробятся с ревом волны

И с бе-елой пеною, крутясь, бегут наза-ад...

Господи Боже, это же Иван Як?!

Я был убежден, что он в своей жизни ни одной оперы не слыхал. Уж текста-то арий не знает, точно. Его стихия: "Здорово, здорово у ворот Егорова..." Тут он высший авторитет и судья.

Всего можно было ждать в этом муторно-долгом полете, даже смерти, но не "Песни варяжского гостя". В исполнении Иван Яка.

...Но го-ордо серые утесы выносят волн напо-ор,

Над мо-рем стоя-а...

Не сразу затих басище; низко, с органной силой и торжественностью литургического обряда звучала в ушах чистая человеческая радость, созвучная этой ошалелой гранитной красоте и мощи да, пожалуй, и дерзости прорыва одинокого разведчика, от которого в любую минуту может остаться лишь столб черной гари, разносимой ветром.

...Штурман покашлял, нарушая торжественность минуты.

- Иван Як, какого лешего ты утюжишь воздух над Норвегией? - наконец сказал он. - Свободно мог петь в Академическом Большом театре.

- Свободно петь, Александр Ильич, можно только над Норвегией. Уж кто-кто, а ты это знаешь...

Я затих. И испугался: говорили, дядя Паша стучит по-тихому. Это оказалось правдой, но дядя Паша на своих не стучал.

- Барраж над фиордом! Два "мессера"! Высота 200! - восклицание дяди Паши оборвало "норвежский" диалог Иван Яка со штурманом. Поддали моторы Иван Як ушел в облако и снова вынырнул лишь у какого-то узкого фиорда.

- Эт-то должен быть Порсангер-фиорд, - прохрипел Скнарев. - Точно! Вот Лаксэльвен! - Рядом с рыбацким поселком Лаксэльвен, на тыловом немецком аэродроме Банак всегда стояли наготове "мессершмитты" и бронированные "фокке-вульфы".

Как только Скнарев опознал по красным и зеленым крышам, облепившим фиорд, какое под нами селение, он добавил не без тревоги:

- Иван Як, ноги в руки!..

Моторы на форсаже взревели и забились, как гончие, почуявшие дичь. Штилевая темно-зеленая вода слепила, как зеркало.

Мы болтались в воздухе уже часа три, я держал валенок, как священный сосуд, - прямо...

- Устал? - посочувствовал мне дядя Паша. Он пригнулся ко мне, обмакнул палец в желтоватую воду, скопившуюся на дне кабины, протер свои воспаленные глаза, которые, видать, давно резало от напряжения.

У всех летчиков Заполярья были такие красные, слезящиеся глаза, и у Иван Яка, и у Скнарева, а темные очки-"консервы" носил только начальник штаба майор Фисюк, который никогда не летал. Вначале это раздражало. Потом привык...

Далеко слева проплыл сверкающий цветными крышами деревянный Гаммерфест - самый северный город на земном шаре, огороженный с моря ожерельем заградительных бон. Самолет входил в неведомое мне, за морями-за долами, Лопское море.

- Курс норд-вест... градусов, - просипел Скнарев.

Круто, я едва удержал свой валенок, развернулись почти на полюс и наконец увидели союзный караван, идущий развернутым фронтом.

Зрелище это незабываемое, торжественное. Во всю ширину Баренцева моря, кажется, до ледяной кромки идет огромный конвой. Белые буруны кипят на черной воде. Коричневые дымы столбом.

Над каждым транспортом висит на железном тросе аэростат воздушного заграждения.

Тральщики, чуть поодаль друг от друга, дымят впереди...

За ними эсминцы, узкие, как борзые. Водяными блохами снуют катера противовоздушной обороны.

Американские транспорты "либерти" сидят тяжело. Дымят густо, сажей.

- Александр Ильич, прикинь ордер конвоя. Похоже, весь английский королевский флот вышел на рыбную ловлю... Паша, отбей Кидалинскому пеленг союзников! Все! Пусть гонит свое воинство на Хебугтен, пока не поздно...

Хебугтен был стратегическим аэродромом, вроде нашей Ваенги, только немецким; там ждали англичан восемьсот пикировщиков "юнкерс-87", которые сожгут, утопят этот караван, если их не прихватить на земле.

Иногда Хебугтен бывал пуст. Значит, союзный караван пробивался Средиземным морем.

А ныне ждут здесь. С прошлой пятницы. Весь пятый воздушный флот, видать, вернулся. Фисюк показывал Скнареву мокрые фотографии. Хебугтен напоминал на них длинную ленту липучей бумаги, черной от мух...

- Координаты каравана приняты! - деловито сообщил дядя Паша.

- Добро! Закипела Ваенга, - пробасил Иван Як и, заложив крутой вираж и нырнув в облако, двинулся домой, как я думал. Разведчик свое дело сделал.

Не тут-то было...

- Курс ... градусов, - протянул Скнарев утомленно, похоже, даже зевнул. - Операция номер, - он произнес шифр, - снимаем плановым "АФА-12"...

- Это что такое? - бестактно спросил я.

- Кто ж его знает, Земеля. Темна вода во облацех.

Только после войны узнал, что нашей целью была именно вода. Только "тяжелая". Гитлеровцы, готовясь запустить атомный котел, хоронили свою "тяжелую воду" в норвежских скалах, где, считали, никто искать не будет.

И вот перевозили куда-то "тяжелую воду". Скорее всего, часть ее. Летом англичане еще раз подрывали "тяжелую воду" на каком-то озерце. Год-два упустили б, - возможно, была бы у Гитлера атомная бомба.

На занесенную снегом скалу, из недр которой вытягивали на армейских вездеходах огромную, с прямыми гранями цистерну, мы вышли секунда в секунду.

Лощина горела. Черный дым стелился над снегом. Вездеходы были перевернуты, раскиданы, чадили. Кто-то бомбил до нас. Может, Карельский фронт. Может, американские "летающие крепости".

Наше дело телячье - привезти снимки. Две бомбы, правда, взяли. На всякий случай.

- Влево 5 градусов, - просипел Скнарев. - Ложись на боевой! Включаю "АФА-12". Стрелки, не зевай!

Дядя Паша начал лупить из своей оглушавшей меня пушки Швак, и я, следом, короткими очередями. По вспышкам зениток...

Эти "водяные" дали нам прикурить. Разворошил кто-то гнездовье, а нам расхлебывать.

Застучало осколками по крыльям, по фюзеляжу, машина вздрогнула, как раненый зверь. Потянуло ветерком из пробитой обшивки и... острым запахом масла.

- Маслобак?! - встревоженно воскликнул дядя Паша.

- Порядок, - ответил Иван Як.

"О-ох, тогда, похоже, масляные амортизаторы шасси в клочья, мелькнуло у меня - как садиться будем? Без колес..."

Дядя Паша кончил стрелять и, оглядев белесые небеса, прокричал мне напряженным тоном, что все только начинается. Нас засекли трижды, и теперь ждет не дождется дальнего разведчика Луостари - фронтовое стойло "мессершмиттов".

Луостари, действительно, нас ждало; когда мы проходили как можно дальше от него и ближе к ледяной кромке Баренцева моря, увидели - идут наперехват, густо, как казачья лава, сорок, пятьдесят "мессершмиттов"... Четверо "мессеров" спикировали на нас со стороны солнца невидимыми, но не сбили, а встали со всех четырех сторон, как конвой... Иван Як налево пытается свернуть, слева гремит предупреждающе красная трасса. Вниз клюнул - зелено-красный огненный веер на пути...

Иван Як деловито передал по радио, что "мессеры" взяли нас в "коробочку"; добавил совсем уж не по уставу: "Везут, как Пугачева, в железной клетке!"

Только позднее узнали (Иван Яку еще до полета сообщили), что на север Норвегии прибыл с инспекцией не то маршал Геринг, не то еще какой-то маршал, и это к нему на высокое совещание и слетались со всей Лапландии немецкие генералы. В том числе на гидросамолетах.

Гидросамолет с генералами из штаба главнокомандующего Лапландской группировкой Дитла был сбит советским бомбовозом, известным тихоходом, вопреки всем правилам. Это вызвало в немецком штабе ВВС такую ярость, что было приказано экипаж доставить живьем.

И вот нас волокут. У них скоростенка известная - 450. У нас - 260. По стрелке вижу. На пределе идем. Все дрожит, точно на телеге катим по булыжнику. Я поглядел в левый плексиглас - напряженное худое лицо немецкого пилота, косится в нашу сторну настороженно. Чуть подал "мессер" вперед, его фонарь вспыхнул на солнце.

А с другой стороны пилот-мальчишка. Этого вижу особенно хорошо. Шлем на затылке, торчит светлый чубчик. На его круглом лице восторг. Рот открыт, не то кричит, не то поет.

Не один Иван Як изредка затягивает. И они поют...

Я в этот момент не пел. Это точно. Я плотнее натянул шлем с наушниками, чтоб не прозевать какой-либо команды.

Команд никаких не было.

Тишина. Не слыхать бы никогда такой тишины... Уже белые, в снегу, норвежские берега замаячили, а по-прежнему тишина. Она стала давить мне на виски. Эта тишина, заполненная до краев обложным, саднящим душу ревом "мессершмиттов".

- Штаб радирует, - торопливо сообщил дядя Паша. - Сейчас расшифрую... Ух, там суета-маята...

Пожалуй, можно было и так назвать то, что происходило сейчас в штабе Военно-воздушных сил Северного флота, расположенном в губе Грязной, в непробиваемой бомбами гранитной скале. Несколько матросов-радистов, телефонистов, шифровальщиков, вестовых, писарей, сменившись, рассказали шепотом своим ближайшим друзьям и подругам, что было в "гранитном штабе", а те, в свою очередь, своим дружкам. Через неделю об этом знала вся Ваенга.

Радист протянул начальнику штаба необычное сообщение: "Везут, как Пугачева, в железной клетке".

Начальник штаба Карпович, единственный в штабе генерал в годах, ходивший по бетонным коридорам в меховой безрукавке, прихрамывая, опираясь на трость, подержался рукой за сердце и поспешил к командующему ВВС Северного флота генерал-полковнику Андрееву.

Командующий прочел сообщение самолета-разведчика, выдернул из пачки папиросу "Беломор", начал ее мять крупными белыми пальцами. В эту минуту звякнул красный телефон без диска. Адмирал флота Головко сообщил командующему ВВС, что он находится у летчиков, на КП генерала Кидалинского.

Головко интересовался "домашними делами", как он это называл.

Не было у адмирала флота Головко головной боли мучительнее вот этой, "домашней".

В глубине Арктики, за две тысячи километров от своих баз, немецкие подводные лодки жгли радиостанции зимовщиков и топили суда, которые перевозили людей и заводское оборудование из Архангельска в Норильск.

Как они могли попасть туда, немцы? Радиус действия крейсерских немецких лодок известен. По разведданным, ни одна не была способна достичь Карского моря. Но они там - были...

Беспокойство не оставляло адмирала Головко и его штабных. Они знали, что в 1940 году, вскоре после "миссии" Риббентропа в Москву, прошел Северным морским путем, с ведома Сталина и по его специальному разрешению, военный корабль под немецким флагом. Новую Землю он обогнул с севера, исследуя состояние ледовых полей и, как нетрудно было понять, решая еще какие-то свои особые задачи... Один из старейших офицеров-североморцев заметил тогда с шутливой интонацией, что немец отправился по сталинскому маршруту - это стоило шутнику жизни...

Больше никто так не шутил.

После 22 июня 1941 года "сталинский маршрут" немецкого корабля стал в советском военно-морском архиве документом высшей секретности. Считалось, что такого не было, хотя именно по этому преданному забвению маршруту искать бы и искать базы вражеских подводных лодок на своей земле...

Штурман-штрафник Скнарев так и доложил: "прочесывать" надо север Новой Земли и острова Франца Иосифа, изрезанные бухтами.

Это и подтвердилось... после войны, когда немцы передали победителям карты минных полей.

А в войну вызывал адмирала Головко в Москву Сталин: транспорты в Карском море по-прежнему подрывались, тонули, и люди гибли.

-...Новых данных не поступало, товарищ адмирал флота, - четко отрапортовал в телефон генерал-полковник авиации Андреев.

- Вы по-прежнему считаете докладную Скнарева обоснованной? - спросил Головко после некоторого молчания.

Генерал-полковник авиации Андреев, прямой, лишенный "штабного политеса" человек, стал мокрым, хоть отжимай.

Штрафника Скнарева вели в плен. Именно в эти секунды. Что сообщат о военнопленном Скнареве через час? Как отреагирует Москва?

- Я не изменил своего отношения, - не сразу ответил он. - Но, товарищ адмирал, существует мнение, что немецкие базы на советской земле возможно, игра воображения штрафника, ищущего искупления...

Трубка не отвечала так долго, что Андреев подул в нее; затем сообщила, что в штаб ВВС флота выехал генерал-полковник береговой службы Рябов.

Иван Рябов был начальником Главного Политуправления Военно-морских сил СССР, налетал из Москвы "грозовыми" инспекциями на все действующие флоты.

Говорили, что Иван Рябов похлебал до войны тюремной похлебки, - одних, случается, это смягчает, другие - звереют. Ивана Рябова вспоминали на всех флотах со страхом и называли не иначе, как Иваном Грозным.

-...Капитан Шаталов вернулся? - спросил адмирал Головко в заключение разговора. (Все, кто был в кабинете командующего ВВС, отметили про себя, что Шаталов получил еще по звездочке на погоны.)

- Нет, не вернулся, товарищ адмирал флота. Последняя радиограмма: "Взяли в коробочку". Ведут на Луостари.

- Отбить Шаталова! Всеми средствами - отбить!

- Пытаемся, товарищ адмирал флота. Но... как вам известно, все полки после шаталовской радиограммы ушли на Хебугтен и Банак. Впервые бомбим аэродромы тонными бомбами... Осталась лишь дежурная эскадрилья капитана Бурматова. Она уже в воздухе.

- Прорвется Бурматов?

- Над Луостари барраж - девяносто два "мессершмитта", эшелонированный по высоте. Мне горько об этом докладывать, но капитану Шаталову может помочь только чудо...

Судьба долгожданного каравана союзников из американских, английских и канадских судов, с которого Москва не спускала глаз, была настолько важнее жизни и смерти одного экипажа, что адмирал флота Головко пробасил безо всяких эмоций: "Добро", и - трык - отключился штаб Кидалинского...

Командующий ВВС Андреев прикурить так и не успел. Он пододвинул микрофон и тяжело, с усилием заговорил прямым текстом, без шифровки ( к чему теперь шифровальные коды!):

- Капитан Шаталов, тебя ведут в плен...Твое решение?

В ответ прозвучало неслыханное:

- Поступаю по погодным условиям, товарищ генерал-полковник авиации.

- То есть как?!

Но Шаталов не отвечал.

Андреев побагровел и вызвал к себе начальника штаба, а затем прокурора ВВС Северного флота. Прокурор, крупный, лысоватый полковник с большущим блокнотом в руках, явился немедля и, усевшись сбоку от стола и закинув ногу в хромовом сапоге на другую, тут же начал писать. Быстро. Безо всякой диктовки.

Начальник Особого управления доложил о себе (хотя его и не вызывали) и, каменно-невозмутимый, встал в дальнем углу, у дверного косяка.

Начальник штаба ВВС Карпович, зябнувший в своей меховой безрукавке, покосился на "особиста" и произнес ежась, держась за сердце:

- Я же говорил, нельзя пускать штрафника в свободный полет. Тем более разведывательный... Это... риск, граничащий... - не договорил, с чем именно граничащий. Бормотнул только: "Бутерброд всегда... маслом вниз".

Явившийся вместе с "особистом" начальник политуправления ВВС, маленький, грузный, шумно, с присвистом дышавший полковник Суслов, обтер платком свою круглую, как арбуз, голову с детским пушком на апоплексическом затылке, с отвращением взглянул на многочисленные орденские планки начальника штаба, концы которых торчали из-под меховой безрукавки.

- Всего забрызгал слюной! - Он еще раз обтер платком лицо и голову. Лично ты, начальник штаба, дал санкцию, лично ты поверил штрафнику, а теперь брызгаешься.

Карпович, видать, осознал: чему быть, тому не миновать. Вызвал по внутренней связи начальников отделов и скомандовал им:

- Поменять все коды, все волны связи с наземной разведкой. Все расписание боевых вылетов... Все! - И обреченно опустился на стул, бормотнув свое: - Бутерброд... маслом вниз...

Прокурор строчил не переставая; "особиста" словно приморозило к косяку бронированной двери.

Генерал Карпович обхватил пепельно-седую голову руками. В голосе его звучало неподдельное страдание:

- Как же так, Иван Як...

- Штрафник завел, - каменно-спокойно объяснил начальник политуправления, глядя на свои загнутые вверх носки флотских ботинок. - Он завел, штрафник. А медведюха этот, Шаталов, не опохмелился с утра, голова как чугуном налита. Вот и влипли...

Длинное пордистое лицо командующего стало огненно-багровым, точно он сидел не в своем "гранитном штабе", а в кабине горящей машины.

Радист снова доложил, что Шаталов не отвечает.

- Кто у него стрелком-радистом? - Полковник Суслов проскрипел ботинками туда-сюда... - Сверхсрочник Павел Гром? А, веселый хохол! Этот верный патриот. В руках у него пушка Швак... Разрешите, товарищ командующий?

Командующий молчал. Поглядел в сторону приоткрытой двери, прислушиваясь к чему-то... Наконец, кивнул.

Начальник политуправления приблизил свои губы к микрофону командующего и начал кричать:

- Стрелок-радист Павел Гром! В твоих руках мощное оружие, гвардии старшина! От имени Родины приказываю не допустить пленения экипажа. Вплоть до крайних мер. Понял, гвардии старшина?! Огонь по измене!

Радист, сидевший сбоку, переключил тумблер и принялся повторять тусклым голосом:

- Прием!.. Прием!.. Прием!..

- Та-ак, не хочет нас слышать бывший гвардии старшина. - Начальник политуправления Суслов стукнул одним своим кулачком о другой. - Кто у Шаталова нижний стрелок?

- Убили нижнего стрелка, - пояснил штабист, стоявший "на подхвате" у полураспахнутой двери кабинета. - Посадили какого-то "технаря".

Командующий ВВС, выбросив третью спичку, наконец заметил, что чиркает по коробке не серной головкой, а противоположным концом. Но никто не видел оплошности командующего. Генерал-полковник авиации Андреев наконец прикурил, обронив с яростью, относившейся явно не к тому, о чем говорил.

- Уничтожать техсостав, кто дал право?! Половина матчасти разбита, устарела, выработан моторесурс. Вы что, не знаете, сколько машин остается на земле из-за технической неисправности?!.. Не хватает воздушных стрелков? Начальник штаба, немедля послать заявку на стрелков!

- Есть послать немедля!

Начальник политуправления вытер платком свой детский пушок и крикнул в дверь, чтоб связались со штабом пятой торпедной дивизии: кто пошел с Шаталовым нижним стрелком?

Ответа не было долго. Наконец оперативный дежурный из пятой дивизии сообщил, что нижним стрелком вылетел сержант Свирский.

При слове "сержант" командующий спокойным жестом стряхнул пепел в стеклянную пепельницу, и все поняли, что из-за солдата и разговора не будет. Не то что копья ломать...

Через секунду оперативный почему-то позвонил снова, сообщил пространнее, похоже, читал документ:

-...Сержант срочной службы Свирский Г.Ц., младший авиаспециалист. - И после короткой паузы. - По национальности еврей.

Подробности эти не вызвали на лицах штабных никаких эмоций. Командующий ВВС затянулся сигаретой, медленно, клубами, выпустил сизый дымок.

Только прокурор вдруг дернулся, словно его током ударило:

- Ну, точно! - воскликнул он. - Этого-то я навидался. Измена Родине с заранее обдуманными намерениями...

Все круто, стулья заскрипели, повернулись в его сторону. Командующий даже курить перестал, и прокурор ВВС флота вынужден был продолжать, размахивая блокнотом, заложенным на нужной странице пальцем.

- Я это знаю по многолетнему опыту. Когда уголовники бегут из лагеря, они прихватывают с собой какого-нибудь, поточнее сказать, деревенского вахлака. Прирезать по дороге. И подкормиться. Это называется побег с "барашком".

Теперь на прокурора искоса глядели даже радисты, которые никогда не отвлекались от своих аппаратов.

- ...А этот зека, штрафник, взял еврея. Немец на еврее душу отведет, а остальных не тронет. Логика проверенная. Чтоб поточнее сказать, заранее обдуманная измена.

Командующий ВВС Андреев стукнул кулаком по столу и вскричал, хотя не кричал никогда:

- Товарищ полковник юридической службы! Вы... вы - пишите свое!

Прокурор присел оторопело и не только говорить, но вскоре и писать перестал.

У старика - начальника штаба начали трястись руки, которые он держал на трости:

- Они сожгли у Варангер-фиорда гидросамолет с генералами, - вырвалось у него с нескрываемой ненавистью в голосе. Он смотрел мимо прокурора, на стенку с картинкой художника-мариниста, пытаясь унять дрожь. С трудом поднялся, протянул в сторону прокурора руку в синем обшлаге кителя. Синий обшлаг трясся. - Сожгли гидросамолет с генералами вермахта. Из Нарвика шел. Только за это экипаж расстреляют. Весь!

И тут отскочил от бронированной двери молчавший доселе "особист".

- Коли экипаж порешат, чего ж они тянутся в плен, как бычок на веревочке? Помирать - так с музыкой!

Начальник политуправления снова приблизился к микрофону, крича:

- Гвардии старшина Павел Гром! Вы сожгли самолет с генералами вермахта. В Луостари вас ждет расстрел... Расстреляют весь экипаж. Родина с вами, дорогие друзья! Североморцы в плен не сдаются! Огонь изо всех видов оружия! Огонь!

В ответ - глухое и, казалось иным, ироническое бормотанье шаталовского радиста:

- Прием... Прием... Прием...

И тут в кабинет командующего ВВС Северного флота, нет, не вошел, ворвался генерал-полковник береговой службы Иван Рябов. Папаха из темного каракуля сдвинута на расширившиеся злые глаза. Ему, видно, доложили по радиотелефону о судьбе самолета-разведчика. О том, что лучший летчик - ас, гордость ВВС флота, сдается в плен.

Кожаный реглан на сером волчьем меху от быстрого хода распахнулся, и генерал и в самом деле походил сейчас на матерого волчище, вставшего на задние лапы.

Старик Карпович прижал руку с тростью к сердцу и молча опрокинулся на бок. Через два дня хоронили. С оркестром. И ружейным салютом.

...Когда дядя Паша, в своей сырой промерзшей кабине решил, что надо ответить на штабные запросы, и сказал в ларингофон, что переводит связь на командира, Иван Як пробасил раздраженно:

- Да отключись ты от этой шатии!.. Оставь прием... Что сверху?

- "Ме-109-г", - тут же отрапортовал дядя Паша. - Одно крыло белое, второе - красное.

- Ганс Мюллер!

Ганс Мюллер, самый известный ас Люфтваффе, сбил над Северной Африкой и здесь семьдесят два самолета. Он убил нашего командира майора С.В. Лапшенкова, на глазах у всех зажег его, когда тот учил молодых пилотов, летал с ними над Большим аэродромом, по кругу...

- Ты его, если придется, из пушки снимешь? - спросил Иван Як.

- Так точно!

- Что над ним?

- Над Мюллером... высота тысяча метров, барраж сорок два "мессера". Высота тысяча пятьсот - барраж шестнадцать "фокке-вульфов"...

- Гулянье у Маланьи, - с досадой процедил Иван Як.

А где-то уж шла "собачья свалка". Дядя Паша переключился было на волну истребителей. Матерятся ребята. Кричат: "Атакую, прикрой!", "Держись, кореш!", "Мишка, не зевай! Руби его!"

- Нет, не пробьются к нам, - дядя Паша вздохнул тяжко. - Наших восемь-девять. "Мессеров" как комарья у болота.

После долгого молчания дядя Паша углядел в небесах еще что-то.

- Над свалкой истребителей "спитфайер" кружится. Высота три тысячи...

Английский "спитфайер" был нашим лучшим самолетом-разведчиком. У него не было оружия, только аэрофотоаппараты, но скорость такая, что угнаться за ним не мог никто. Да и бессмысленно гнаться, когда у "мессершмитта" горючего на сорок минут, а у "спитфайера" на пять часов.

- "Спитфайер" ходит? - удивленно произнес Иван Як. - Тогда все, Паша, закрывай контору! В штабе все узнают и без нас, по английским картинкам.

...И снова саднящая душу тишина. Нас тащили на Луостари уже восемнадцать минут. На двадцатой все будет кончено...

Наконец, прохрипело в наушниках:

- РОбяты, а ведь нас к Герингу ведут! На личный прием.

- К какому Герингу?! - неожиданно для самого себя вскричал я. - У меня даже пистолета нет. - И правда, у механика личное оружие - не пистолет, а винтовка.

- ПистОлета нету, - послышалось в ответ, и тут вдруг экипаж разразился громовым хохотом, от которого у меня похолодела спина.

А под нами уж белая кромка прибоя. В самом деле, ведут к Герингу...

- Земеля, если накроемся, так все вместе, - прозвучало в наушниках, и я как-то сразу успокоился.

Хотя для спокойствия, надо сказать, оснований не было никаких. Впереди показался вытянутый кишкой немецкий аэродром Луостари, а Иван Як стал снижаться и... черт побери! Мотор выпуска шасси начал свое бормотание. Вижу, "ноги" не выходят, одна только выпала из-под брюха, да и то на замки не встала.

А черное посадочное "Т" рядом, рукой подать. Сейчас грохнемся...

Нет, вторично такого ужаса я пережить бы не хотел.

Наш бомбовоз с выпущенной стойкой, вторую, видать, заело, промчал над посадочным "Т", черневшим на снегу, над дежурным в плаще с накидкой и флажком в руках, над толпой военных в высоких фуражках, которые отблескивали на солнце своими вензелями столь ярко, словно у военных горели головы.

Так они и горели, недвижимо, пока Иван Як грохотал над ними, видели, промазал русский посадочный знак. Не привык садиться в Луостари. А может, заметили, одна "нога" болтается туда-сюда, от тряски и ветра. Что ж, пойдет на второй круг.

Тут-то Иван Як и поступил "по погодным условиям", как обещал командующему ВВС. Взревели моторы на форсаже, вибрация стала такой, что казалось, машина разваливается - нет, успел Иван Як, пока спохватились немцы, дотянуть до грозового облака, лишь одна трасса полоснула следом... И тут нырнули в чернильную темень, лежавшую на сопке, а, известно, в синих грозовых облаках никто на всем Севере, кроме Иван Яка, не чувствовал себя уютно.

Из прижатой к сопкам облачности двухмоторный "страстотерпец" Иван Яка выскочил уже над Кольским заливом. Прошел над своим аэродромом на бреющем. Я увидел, шасси у нас болтались, как вывихнутые ноги. Закричал диким голосом:

- Шасси! Масляные амортизаторы перебиты!..

Иван Як попытался сесть со второго захода. Развернулись над сопками, снова зашли на посадку, как на бреющем. У Иван Яка такой почерк: пощупает задним колесиком, дутиком, землю, а потом сядет.

Однако "ноги" все еще беспомощно болтались, и мы ушли на третий круг.

Дядя Паша, восседавший надо мной, принял по радио приказ генерала Кидалинского садиться на живот.

Меня снова как током ударило. "На живот! Нижнего стрелка затрет..."

Не помню, кто это воскликнул? Когда? На каком аэродроме? Но только помню - от нижнего стрелка в тот раз ничего не осталось. Не знаю, что в плащ-палатке унесли.

Я, неожиданно для самого себя, испуганно выматерился.

И в наушниках тут же отозвалось:

- Стрелкам, не отстегиваться! - И с напряженной хрипотцой: - Если накроемся, так все вместе.

Только на шестом заходе я услышал характерный щелк, - одна стойка шасси, наконец, встала на место.

Дядя Паша включил голос Кидалинского.

- На живо-от! - кричал Кидалинский. - Что ты, Шатун, белены объелся? Черт с ней, с машиной!..

Иван Як будто не слыхал. Он накренил свой устало ревущий "Ильюшин" и стал сажать его, как велосипед. На одно колесо. Дутиком, как всегда, землю попробовал и - бряк! Звяк! - помчали по утрамбованному слепящему снегу.

Винты все еще тянули накрененную машину вперед, не давая разворачиваться. Она неостановимо катила, скакала по неровному, в ледяных наростах, полю, громыхая на ободе правого колеса, где вместо шины, чувствовал боками, торчали во все стороны ошметки рваной резины. Мчусь спиной вперед - офицер у посадочного "Т", вижу, уже столь далеко, словно я взглянул на него в перевернутый бинокль.

Санитарную машину, идущую вдоль летного поля на полном ходу, проскочили, словно она стояла.

В опущенные посадочные щитки бьет от винтов снежный вихрь - не спасут щитки. Вот уже "тройку желтую" проскочили - командирский самолет - от него до скалы метров двести...

Крутая, в серых валунах, скала, знаменитый "остров смерти", чувствовал - вот она, а мы громыхаем железом, мчим... Торопившиеся к самолету механики попадали в снег, чтоб не убило взрывом.

А мы - катим...

Еще секунда-полторы и - "Прощай, мама! - Взглянул последний раз на обезумевший, крутящийся снег. - Про..."

Тут Иван Як завалил машину в сторону отбитого колеса, меня дернуло вверх и вбок, брезентовые ремни впились в ребра до боли, еще чуть, и хрустнул бы. Машина царапнула консолью снег и круто вертанулась. Дядю Пашу и меня, сидевших в хвосте, теперь занесло, как на гигантских качелях, почти в поднебесье. Если б мы не были пристегнуты ремнями, вылетели бы пушечными ядрами!

К машине бежали со всех сторон. Над головой продолжалась "собачья свалка" истребителей. На нее уж никто не обращал внимания.

Подъехали "виллисы" с начальством, но мне они были ни к чему. В одном валенке, второй прижимаю к груди, выполз через нижний лючок, брякнулся на снег спиной. Поднялся, одна нога в валенке, вторая в рваной размотавшейся портянке.

Постоял недвижимо, пока Иван Як отдавал по всей воинской форме рапорт адмиралу флота Головко. Адмирал улыбался, долго тряс руку Иван Яку, затем спросил, как ему удалось отбиться от "мессершмиттов". Немцы подняли в воздух весь Луостари. "По разведданным, на перехват вам вышли девяносто восемь "мессершмиттов" и шестнадцать "фокке-вульфов".

Иван Як оглянулся, увидел меня в одном валенке, второй - в руке, и пробасил со своим неизменным добродушием:

- А вон, стрелок валенком отбивался...

Тут все засмеялись, даже адмирал улыбнулся. Потом затихли: кашлянув, адмирал заговорил вдруг, как на митинге, что в руках таких героев, как капитан Шаталов, даже устарелая, в заплатах машина становится чудом техники, спасает тысячи моряков и солдат...

-...Огромное вам спасибо от советского народа!..

Ох, не до митингов было Иван Яку! Он пошатывался, видать, еще мчала на него белая от пурги скала с раскиданными гранитными валунами; все ближе и ближе смерть, а тормоза полетели. Какие уж тут тормоза!..

Иван Як снова пошатнулся, потоптался в своих порванных осколками унтах и проокал не то шутливо, не то всерьез:

- СамОлеты... кОнечнО, мОгучее Оружие. Но на х... такая бешеная скОрОсть...

Не будь тут адмирала - командующего Северным флотом, все бы похохотали, и дело с концом.

Однако матюгаться при самом никто еще себе не позволял...

Адмирал тут же сел в свой "виллис" и отбыл, и очередной орден Красного Знамени вручал Шаталову штабник. Сухо вручал, неодобрительно... Когда садились штабные в свой "газик", слышал я, один полковник сказал другому:

- Конечно, я бы так не ответил. Но, с другой стороны, сегодня он в смерть окунулся, как в бочку с дерьмом, с головой, и завтра туда же. И послезавтра. Учить его в промежутках делать книксен?..

Иван Як молча проводил штабные "виллисы" и "газики", приторачивая к поясу свой истертый, подшитый возле уха суровой ниткой шлем с очками-бабочкой...

Капитана Шаталова в звании больше не повышали. А ордена - шли... За каждый "заломленный" транспорт. Только относился он к орденам не как все. Надевал только когда приказывали. Называл их "трень-бренью" или "брякалками".

"Трень-брени" у него было от плеча до плеча. В три ряда. И то сказать, самолет старый, битый-перебитый, колесный, а внизу проклятое море Баренца, окунись в него - шесть минут, и паралич сердца. Испытано, увы, многими...

Командиры эскадрилий, известно, водили свои группы не каждый день. Командиры полков - еще реже.

Генерал Кидалинский - никогда...

Я технарюга, мое дело земное... Через год, правда, вызвался пойти в торпедную атаку, когда стал военным журналистом.

Но чтоб туда каждый день?!

Иван Як и Скнарев выходили в Баренцево ежедневно, то с бомбой, то с торпедой. Какая ни будь погода, хоть сплошной туман, все равно, все знали, чьи моторы взревели на летном поле; на ком война верхом едет...

В конце концов даже адмирал Головко признал Иван Яка! Простил ему неучтивость... Услышал как-то рев самолетных моторов в густом тумане, позвонил Кидалинскому: "Это твой Шаталов, небось, мотается? Смотри, не угробь гвардии капитана Шаталова... Да, пришли из Москвы бумаги. Присвоить полку звание гвардейского... Вернется Шаталов - поздравь его лично от моего имени".

Едва Шаталов зарулил на стоянку, Кидалинский обнял его и воскликнул с несвойственным ему восторгом:

- Шаталов-Моталов, что бы я без тебя делал!

И на радостях разрешил даже отпраздновать юбилей полка. Год воюет полк. Стал гвардейским. Заслужил!

Юбилей отмечали все в той же столовой, в которой было сыровато, иногда, особенно во время бомбежек, за шиворот сыпался гравий, куски мха. А так ничего... Длинные, грубо сколоченные столы накрыли белыми простынями, не виданными нами с начала войны. Тарелки белые, фарфоровые. Мать честная! Дивизионная типография отпечатала карточки с фамилиями, заранее поставленные на столы. Чтоб каждый знал свое место. Торжественно получилось. "Как в Пиквикском клубе", - едва не вырвалось у меня, но слова застряли в глотке, и заныло под ложечкой...

После всех празднеств объявили вдруг, что к летчикам Северного флота прибыл Большой Академический театр СССР. Балетная группа. И с театром мастер художественного слова Владимир Яхонтов.

Говорят, Кидалинский в лепешку разбился, выпросил к юбилею. Но по дороге, у прифронтовой станции Лоухи, поезд бомбили, пришлось Большому Академическому театру полежать в снегу и грязи. Но, вроде, все целые.

Когда я примчался в столовую, там уже все было расставлено, как надо. Столы распихали по стенкам. Скамьи - посредине. На них, в первых трех рядах, сидели дежурные экипажи в синих парадных кителях и зимних комбинезонах, скинутых до пояса. Как всегда перед боевым вылетом, летчики надевали все ордена. Первые три ряда горели золотом.

За первыми рядами сидели мы, в ватниках или в замасленных куртках, только от самолета. Кому разрешили.

Первым поднялся на самодельную, колыхавшуюся сцену изможденно-худой Владимир Яхонтов. Улыбка болезненно-застенчивая. Лицо, пальцы - цвета свежей бересты. Неправдоподобно белые. Он подошел к самому краю "гуляющих" подмостков, машинально коснулся шелковой белой бабочки у горла, на месте ли. В этой подземной суете и не то забудешь.

И - протянул руки к первым рядам, задержался на капитане Шаталове, самом монументально-плечистом в первом ряду и словно в золотой кольчуге.

И начал читать, казалось, обращаясь только к нему, летчику в золотой кольчуге:

Слышишь - мчатся сани, слышишь - сани мчатся,

Хорошо с любимой в поле потеряться...

Я невольно отметил, как упало это слово в зал - "с любимой". Как притих и вытянул шею Иван Як. Как сжался Скнарев...

Я знал, что такое эмоциональное ударение.

Но ударило, пожалуй, совсем другое, неожиданное. После пропитых, сиплых, яростных командных голосов, после многоэтажной матерщины, после воя пурги и надсадного рева моторов вдруг зазвучал, будто с небес, негромкий и прозрачный, хрустальный голос. Точно горный ручей звенел с высоты.

Каким восторгом и какой болью отозвалось в сердце это волшебство из другого мира, в который нам, скорее всего, не вернуться. Слез своих не стыдился никто...

Ветерок веселый робок и застенчив,

По равнине голой катится бубенчик...

Тут взвыла припадочным ревом боевая сирена. Нас из подземелья как ветром выдуло...

...В полдень, за обедом, объявили, что концерт московских артистов продолжается. Народу набилось!.. Стояли в проходах. Только в первых трех рядах - никого. Пустые скамьи.

Владимир Яхонтов приблизился к краю подмостков и, обращаясь к залу, спросил, а где же те, кто сидел здесь. Самые юные, самые красивые...

Ответом ему было молчание.

Владимир Яхонтов болезненно сморщился, прижав ладонь к своей шелковой бабочке, словно это была удавка. Начал было декламировать:

Есть одна хорошая песня у соловушки

Песня панихидная по моей головушке...

И вдруг закрыл лицо длинными пальцами и, пригнувшись, ушел со сцены. Плечи его тряслись. В конце войны он покончит с собой, любимый Владимир Яхонтов. Может быть, и оттого, что он, тонкий нервный художник, не вынес ужаса подобных сцен. Сколько раз они повторялись на его глазах!

Шатун, или "батя", как теперь его все звали, появился на седьмые сутки. Комбинезон - лохмотья. Вата торчит. Ногу приволакивает. "ПОмОрОжена", - сказал.

Иван Яка подобрал и доставил на своем чихающем мотоботе старик норвежец. Шторм разгулялся свирепый. Мотобот, сам его видел, спичечный коробок. Как не перевернулись? Как Варангер-фиорд проскочили?

Возле полуострова Рыбачий их засек наш "дивизион плохой погоды". Так окрестили матросы катера погранохраны с названиями "Смерч", "Тайфун" и "Ураган"...

"Смерч" запросил позывные. А какие у старика норвежца позывные? "Тайфун" выстрелил из носовой пушки и пошел на таран.

Кто знает, чем кончилось бы дело, если б не смекалистый Иван Шаталов. Иван Як быстренько вылез из своего комбинезона, содрал с себя армейские кальсоны со штрипками и поднял на мачте вместо белого флага. Так и пришел в губу Ваенгу, к своим, с развевающимся белым флагом со штрипками...

4. ВЕСЕЛИЕ НА РУСИ ЕСТЬ ПИТИ

Жестоко простыв на продуваемой всеми ветрами взлетной полосе, пригубил водки, не больше полстакана, непьющий майор Фисюк, наш начальник штаба, заслуженный летчик-язвенник, как называли его веселые юнцы-истребители. Выпил, а вечером, в кругу друзей, добавил. Простонал от боли всю ночь, а утром, ошалев от водки и резей, забыл сказать экипажу дежурного торпедоносца, что в таком-то районе находится советская подводная лодка "Щ-422", "Щука" в аэродромном просторечии. Просто из головы вылетело!

Летчик, увидев в открытом море большую крейсерскую подлодку, которая почему-то и не думала погружаться, сделал вираж, зашел с выгодной для атаки стороны и врезал ей в борт торпеду. И снимки привез удачные на редкость. Как лодка умирает, судорожно вздирая в последний раз свой острый железный нос, а затем, в новых взрывах и вспышках огня, медленно и едва ль не под прямым углом к воде, почти стоя, уходит навек. Остаются лишь жирные нефтяные пятна, которые также удалось запечатлеть на снимке...

Так погибла одна из самых известных в Заполярье геройская лодка капитана второго ранга А.М. Каутского, а майор Фисюк был отдан под суд военного трибунала, разжалован в рядовые и отконвоирован в штрафбат, на полуостров Рыбачий, откуда не возвращались. Правда, на этот раз была отправлена шифровка, чтоб рядового Фисюка вернули через три месяца живым.

Обычно такие шифровки посылались, когда в штрафбат "гремели" прославленные летчики-асы, Герои Советского Союза. Пожалели и Фисюка.

Во всем винили полярную зиму. Ледяную свистящую темень, которая лежит на голове полгода, как гиря. Давит на душу. Проклинали каторжную Ваенгу и каторжную жизнь, от которой можно остатанеть. Завыть от тоски и "безнадеги". Даже Фисюк напился. Конец света.

И когда, наконец, день проклюнется? Хоть на минуту-другую? Когда весна?

Нигде не бредят весной так исступленно, как на Крайнем Севере. Летчики и "технари" ждут "хоть просветления", "хоть чуть-чуть тепла", начальство конца всеобщей пьянки, которую полярной зимой не одолеть.

До середины мая зима еще девственно-бела и, кажется, легла на землю навсегда. Только в конце месяца снег оседает. Словно опаленные порохом, чернеют придорожные сугробы. Зима пятится в овраги. Черные проталины, разрастаясь, темнеют на сопках; проглядывает блекло-зелеными клочьями мох. Вдруг оживают и тянутся к холодному солнцу невымерзшая черника, зеленая незрелая морошка. Жадно впитывая в себя неверное, переменчивое тепло, разом подымаются ягоды, наливаются соком. Медлить некогда...

Люди от природы доверчивы, как цветы или зеленая завязь деревьев, ждущих тепла.

Наше поколение, как известно, было доверчиво, как полярная морошка или голубика. Чуть-чуть спадал мороз, переставал сбивать с ног ледяной ураган, тут же воздевали руки от радости: "Оттепель!"

Птицы мудрее. Многоязычный пернатый мир, пролетая на свои весенние базары к Белому морю, Заполярье обходит стороной. Не верят птицы "адской кухне" Баренцева моря, где сталкиваются лбами теплый Гольфстрим и тяжелый паковый лед Северного Ледовитого океана. Разве не сон, что где-то неподалеку, в норвежском порту Тронхейм, цветут розы!

У нас только мох, валуны с прилепившимися грибами-ольхоушками да жадные горластые чайки, выхватывающие из Кольского залива оглушенную взрывами рыбу. Неизвестно каким ветром занесло к нам одичалого бедолагу-воробья, который независимо вышагивал по летному полю.

Когда кажется, что весна, наконец, одолела, вдруг снова налетает заряд, запорошит снежной крупой землю, затянет лужи тонкой коричневой пленкой. А через час снова проглянет солнце.

И так много-много раз. Днем отдышишься кое-как, а ночью...

Ночью пили. Таясь от начальства. Как всегда. Впрочем, пили больше, чем всегда. От радости, что дожили до второй военной весны. И налетов стало меньше - как не выпить!

Иван Як пропал - пили вмертвую. Всем аэродромом. С горя.

А вернулся - что тут было! Старика норвежца поили без продыха, я боялся, сгорит старик. Ничего, норвежцы-рыбаки - крепкий народ. Отплыл обратно, гудком тоненько пискнул на прощанье. Мол, счастливо оставаться!

Иван Яка генерал Кидалинский немедля отправил домой, в неведомый мне город Каргополь, поскольку двумя днями раньше штабные поторопились отправить его матери "похоронку".

...Приехал Иван Як, будто и не уезжал, протянул мне, незаметно от других, стеклянную фляжку - глотни! Я огляделся воровато, глотнул. Спасибо, Иван Як!

Выпили мы с ним на солнышке, он папиросы достал, двинулись к курилке; я повинился перед Иван Яком, не сберег его "Обнаженной махи". Когда Иван Як не вернулся с боевого задания - тут же исчезла. Такая досада!

Он рукой повел в сторону, мол, безделица это. Сказал тяжело, с неожиданной для меня болью:

- Тут вот двенадцать "мах" заявилось. И что получилось?

Я притих, знал, о чем он...

Месяца три назад прибыли в Ваенгу двенадцать девчонок в военной форме. Телефонистки, метеослужба. Девчонки вологодские, онежские, смешливые, все, как Иван Як, белоголовые. Вроде бы сестренки его. Нрава самого сурового, деревенского. Кто-то из летчиков обошелся с одной из них непочтительно, в зубы дала. Другому ухажеру нос расквасили.

Иван Як ходил именинником. "Это вам не столичные дульцинеи, с шестимесячной, это наши, онежские"...

И тут девчонки, одна за другой, повлюблялись. В истребителей, конечно. Летчики-истребители были в нашем кромешном углу действительно самыми юными и красивыми. У каждого из них по два-три ордена Боевого Красного Знамени на чистом отглаженном синем кителе. Брюки клеш режут воздух со свистом.

Влюбились девчушки, а через месяц-полтора остались их любимые в Баренцевом море. Истребители прикрытия сгорали быстро. Поревели девчушки вместе с друзьями погибших, выпили за упокой, ну, и остались у заплаканных друзей до утра. Недели через две не возвратились и новые дружки. Снова ревели на груди оставшихся ребят и пили на поминках.

- Слушай, Земеля, - горестно воскликнул Иван Як. - Три месяца прошло, всего каких-то три месячишки, и что? Двенадцать деревенских "мах"... Я знаю наших недотрог, с Вологды, с Онеги, умеют себя блюсти... двенадцать скромнейших "мах" превратились в двенадцать портовых блядей... да каких! Ночью на посту, на дежурстве юбки задирают. - Грубое лицо Иван Яка было таким, словно он сейчас расплачется. Нос морщил долго.

Я понимал, почему Иван Яку стало невмоготу. Ко мне вчера дядя Паша наведывался, стрелок-радист. Иван Як частенько спрашивал его: "Ну, как там твоя дроля ненаглядная? Что пишет?"

Когда дали Иван Яку отпуск в город Каргополь, на десять суток вместе с дорогой, дядя Паша приготовил ему свой адрес. Пересадка у Иван Яка в городишке Няньдома, от Вологды недалеко, а дядя Паша как раз из Няньдомы. Конечно, заехал Иван Як к жене дяди Паши, навез колбасы копченой, муки, крупы - туго набитый солдатский мешок. Выпили с Пашиной дролей за то, чтоб Паша живой вернулся, а потом она постелила постель, бойко скинула через голову свое бумазейное платьице и зовет рукой Иван Яка, мол, ты чего замешкался...

Иван Як выхватил в ярости из брюк широкий флотский ремень с железной пряжкой, швырнул дролю ненаглядную на свое колено да ремнем по круглой заднице.

- Муж твой любезный помирать со мной летает каждый день, а ты в это время?!.

Наяривал ремнем, пока соседи в стенку не застучали: что там у вас?!

Дядя Паша, от которого Иван Як не скрыл беды, отозвал вчера меня в сторонку, советовался шепотком. Любит он свою дролю без памяти, как лучше отписать ей, без угроз, без матерных слов, а чтоб проняло ее, до души проняло!..

И вот теперь все сошлось у Иван Яка: и наши заматерелые "махи" и дроля дяди Паши. В синих глазах Иван Яка вдруг промелькнуло что-то вроде ужаса, он сказал мне, резко отбросив едва начатую папироску:

- Не женись, Земеля, никогда! Проживем, мать их так, бобылями...

Следующей ночью мы меняли на шаталовской машине пробитый цилиндр. Завели мотор, вроде, все нормально.

Прикатил инженер гвардейского полка майор Работяга, тощий, черный от морозов. Приставил ладонь к уху (слух у него, как считали механики, музыкальный) и сказал, чтоб мы снимали мотор к чертовой бабушке. Он произнес также много других, уж совсем ненужных слов и в крайнем раздражении отправился отмыкать свой окованный железом сарай, где хранился его "золотой запас". Новые моторы. Прямо с завода. В тавоте и масле. Самолеты Туполева, Ильюшина, Лавочкина - все знают. А моторных гениев? Ну, хотя бы Климова, Шевцова? Сколько наших ребят они из ада вытягивали, а забыли моторных гениев, и моя душа мотористская плачет.

А на Баренцевом новый мотор подарить - жизнь подарить.

Подарил бы сразу оба, жадюга! Для Иван Яка-то!..

Мы отмыли "новичка" бензином, воткнули его на штыри, соединили бензомаслопроводку и долго гоняли на всех оборотах - опять не понравился Работяге звук.

Уже полярный день начался, серый, подслеповатый, а мы все возились сперва с новеньким двигателем, затем со вторым "доходягой", который тоже заставил инженер-майора скривить губы.

Сам добавил ему пятьдесят часов жизни, расписался заодно с комиссией, а теперь - не тот звук!

День погас, как не был, а работе и конца не видно. Ну, не нравится Работяге звук. Слушает напряженно одним ухом, а рот кривой.

Ветер с залива рвал парусиновую палатку, наброшенную на мотор. Ватные штаны продувало так, словно они были из газеты. А тут еще тонкие, как гвоздики, шплинты в отверстия не вставляются.

Я пожаловался технику самолета на проклятые шплинты.

- Узких плоскогубцев нет. А пальцы не достают.

- Ты уже и растерялся, - осуждающе пробасил "технарь", такой же широкий и красноносый, как Иван Як, техник-лейтенант. - Послюнявь палец и приставь к нему шплинт. Мигом примерзнет. Как зашплинтуешь, оторви палец.

Я плюнул на палец, приложил железку, она приморозилась мигом; в самом деле, дотянулся до отверстия в болте, вогнал в него шплинт, железные усики развел, все честь-честью, некуда теперь болту деться, какая тряска ни будь, и - отдернул руку.

- Черт! Со шплинтом кожа отрывается! Кровь идет!

- Не кожа, а кожица, пленочка, - вразумительно поправил меня "технарь". - Покажи пальцы. У тебя пальцы - на роялях играть!.. Ты меняй пальцы, тогда ничего.

Ночь выдалась ледяная. Завертело страшней вчерашнего. Засвистело.

Я взглянул на часы. До ужина минут сорок. Есть хотелось зверски.

Впервые ощутил, что жду не еды, жду водки. Ста "наркомовских" граммов. А может, и больше перепадет...

- Слушай, у тебя противогаз есть? - спросил вдруг "технарь", оледеневший на морском ветру, как и я. - У меня бидончик налит, технический спиртяга из торпеды. Если через противогаз пропустить... Опасно? Тогда эти, в тридцать шестом полку, гнали через неисправную коробку. А у нас как в аптеке! Проверим!

- Живем! - вскричал я и помчался одалживать у кого-либо из приятелей противогазную сумку.

Ужинать вместе со всеми Работяга нас не пустил. Звук был все еще не тот. Сказал: остаться! А поесть позже, "по расходу", который на нас заказали.

Вбежал я в наше подземное царство, пахнувшее талым болотом и тухлой капустой. В огромной столовой - никого. Налил мне повар миску дымящихся щей из большой кастрюли, стоявшей на огне, достал я из валенка свою сломанную ложку. Зачерпнул, с радостью думая о том, что к утру удастся перегнать через противогаз спиртягу и тогда не придется ждать этих тухловатых жиденьких щей как избавления.

В эту минуту опять стали скрипеть, шмякать об воду доски у входа; вошел в своих лохматых, не раз чиненных унтах Иван Як, наш Батя.

Кожаный шлем на нем тот же, счастливый, потертый, выгоревший, круглые очки-бабочки поблескивают.

Стянул наш Батя посинелой от холода рукой шлем с головы, приторочил к полевой сумке, и - к повару, по-доброму:

- Служба, налей сто грамм!

Повар поправил свой мятый колпак и вытянулся по стойке "смирно".

- Не могу, товарищ капитан!

Иван Як вздохнул тяжко, переступил с ноги на ногу.

- Ну дай глоток, что тебе стоит?

- Не могу, товарищ капитан?

Бурлацкие плечи Иван Яка опустились, хотел уж, видно, уйти и вдруг положил локти на стойку и не сказал - выдавил из себя невозможным для него голосом - молящим, униженным:

- Слушай, старшина. Лейтенант Трофимов, истребитель, сегодня не вернулся, ты на него получил... Наш Петюха Ляпунов в воздухе сгорел - ты на него получил. - Погасшим мертвым голосом он перечислил всех, кто сегодня не мог допить свое...

Лицо у повара-старшины красное, тугое, наглое, известный ворюга наш старшина. После войны их расстреляют поголовно - от замкомандующего по тылу, который продавал продукты, отправленные в адрес ВВС Северного флота, вагонами, до всех этих старшин, загонявших водку в Мурманском порту, по тысяче рублей за бутылку... Мы еще не знали тогда о таком размахе, но в том, что старшина - жулик, не сомневались.

А Иван Яку, видать, невдомек было, что он унижается перед прохвостом. Тянет свое:

- Ну, дай, старшина! У тебя два литра сегодня накопилось... непредвиденных. Тяпнем за упокой души.

- Не могу, товарищ капитан!

- Ну, человек ты или нет?.. А?

У меня щи застряли в глотке. Я не мог больше слышать этого... Мой самый любимый человек, Батя, "полярный волк", как называла его военная многотиражка, готов встать на колени перед этой шкурой.

Я выскочил из землянки, а утром, когда все продирали глаза и матерились, объявил, что отныне - и навсегда! - отказываюсь от "наркомовских" ста граммов. Пить не буду. НИКОГДА!

Потопи я булыжником военный корабль, сбей гаечным ключом самолет, никогда бы не стал такой знаменитостью на аэродроме Ваенга. На меня приходили смотреть. И тут же записывались на очередь - не пропадать же добру!

Нары в землянке подпирал огромный, чуть осевший от бомбежек столб, я показывал в его сторону, мол, на нем отмечаются.

Вскоре бревно было исписано сверху донизу.

Тут уж деваться некуда: не давши слова, крепись, а давши - держись!

...В июле 1944 года, когда на Севере бои, казалось, затихали, мне вручили приказ срочно явиться в губу Грязную. Здесь, в дощатом лагерном бараке, начала выходить ежедневная газета "Североморский летчик". Первые номера газеты уже разошлись и вызвали такой хохот в летных землянках, какого никогда не удостаивался здесь никакой сатирический журнал. Газету "Североморский летчик" открыла, как водится, унылая передовая статья о задачах партийной работы. И в этой директивной передовой было написано, черным по белому: "Партийная организация обсуждает застой своего члена".

Весь Кольский полуостров, истосковавшийся по "женскому полу", "прорабатывал" знаменитую передовую. Скандал достиг Москвы. Самого Ивана Грозного-Рябова...

Стали искать грамотных людей - по всем эскадрильям. Вызвали в политотдел и меня, я - ни в какую: война вот-вот кончится. Из полка отпустят домой, а из газеты? Дали слово: не задержат. Ни на день... О мире впервые узнал от истребителя Бурматова: Бурматов поймал в полете сообщение норвежцев (нам о мире еще не объявили). Прибежав в землянку, он встал на руки, потом на голову и так стоял; в политотделе дивизии всполошились. Что, если все этак перевернутся?

Иван Як пил и плакал по Скнареву, сгоревшему над последним караваном, а сказочный фейерверк над Кольским заливом потрескивал дня три: стреляли в воздух со всех кораблей: и американцы, и англичане, и канадцы. Кольский залив, в отраженном свете ракет, стал из черной смерти - розовой, синей, красной...

Вот тут-то на меня и положили глаз.

Я, по правде говоря, никак не мог постичь причин восторга, с которым меня били.

А был ли в этот момент в политуправлении ВВС лучший объект для отстрела?

Судите сами.

Ежедневная газета - домна незатухающая. Только успевай загружать. Завернул я, новоявленный разъездной корреспондент, на высокую сопку кладбище Ваенги. А как не завернуть!

У Иван Яка образование было, как он сам охотно говаривал, церковно-приходское, потому, считалось, ходил он в вечных "замах". А командиром эскадрильи, кому неведомо, был интеллигентный застенчивый человек, майор Семен Васильевич Лапшенков, Старик, как мы его почтительно называли. Когда немецкий ас Мюллер сбил Старика, мы хоронили его на кладбище Ваенги, как водится, с оркестром и ружейным салютом. А спустя год от могилы нашего Старика, к тому же Героя Советского Союза (Лапшенкову дали Героя посмертно) и следа не осталось. Затоптали могилу.

Легко можно представить, что я продиктовал, поскрипывая от ярости зубами, прямо на линотип наборщику: в тот же день комиссар пятой авиадивизии, отвечающий и за кладбище Ваенги, пьяный вдрызг, искал меня по всей губе Грязной с пистолетом в руке. Срочно заперли меня в радиорубке газеты, тем и спасли.

Недели не прошло, поехал я к своим "шаталовским". (Все время к ним тянуло, что скрывать...) Сидят летчики в унтах и комбинезонах - в первой готовности, на телефон поглядывают.

Звякнет телефон - вылет в Баренцево море. Многие ли вернутся?

А звонили кто ни попадя. Из каптерки (не у вас ли фонарь "летучая мышь?"), из хозчасти - завезли ли бачок с водой? От "ветродуев" - прогноз погоды на ночь (а ночью, кроме Иван Яка, никто не летает), наконец, из бани: ваша очередь тогда-то...

И так без перерыва - звяк да звяк. Утомили, задергали шаталовских ребят, а им идти в огонь...

Командующий ВВС генерал Андреев после моего "репортажа из летной землянки" издал приказ: летчикам, находящимся в десятиминутной готовности, не звонить. Никому. Сообщать только о приказе на вылет...

Я торжествовал победу.

А подо мной, оказывается, горела земля.

Из Москвы в ответ на жалобу кладбищенского комиссара пришла шифровка Ивана Грозного: "На Северном сержанты учат офицеров. Прекратить!.."

А как прекратить? Не закрывать же газету.

Вызвали меня в политуправление ВВС Северного флота и радостно сообщили, что я удостоен офицерского звания, еще месяц назад, и погоны золотые показали - вот они. И две маленькие звездочки. Распишись, и дадим задним числом приказ...

- Сержантом ты и не был. Пусть утрутся! - удовлетворенно сказал принявший меня полковник.

Я понял, что пропал. Армейские части распускают, а флот-то остается... Кадрового офицера из флотской газеты не отпустят никогда.

Ну нет, я был сержантом. И никем иным. Вместо двух солдатских лет отгрохал семь. Обещали после войны ни дня не держать. Все! Пора домой, в университет. Не взял я золотые погоны. Обрыдла солдатчина.

Оказалось, политуправление Северного флота дни и ночи думало о том, как проучить флотских офицеров, которые после войны измечтались расстаться со своими погонами и вернуться к женам и детям.

Да если бы они только мечтали! Два Героя Советского Союза из дивизии Кидалинского выпили "для куража" и прошествовали с утра пораньше строевым шагом по губе Грязной, мимо штаба ВВС, в белых трусах и сапогах. Крича не в лад: "Идем на гражданку!"

Позвонили в тревоге генералу Кидалинскому, он, большого опыта человек, естественно, ответил: "Не замечать!"

К полудню герои кого-то поколотили и, тут уж ничего не поделаешь, попали на гауптвахту.

Тогда лишь в пятой многоорденоносной началась паника. То, что Герои Советского Союза в подпитии, дело десятое. Им работать надо: Герою Советского Союза Туркову вылетать на ледовую разведку, другому - передавать боевой опыт молодым пилотам, которые уже собрались в землянке.

Отправили за арестованными Героями инженера полка Работягу: он человек крутой, пьяниц, случалось, бивал, церемониться не будет.

Герои быстренько затолкали Работягу в камеру, в которой сидели сами, заперли снаружи на засов.

И хотя инженера девятого гвардейского минно-торпедного полка майора Работягу, ставшего после этого случая притчей во языцех, выпустили тут же, штабные пришли в волнение. Постигли: надо что-то срочно делать. Перешибать "демобилизационные настроения", принимавшие порой самые дикие формы.

Решение явилось привычное, само собой - запугать. Раз и навсегда...

И тут, как нельзя кстати, подвернулся зайчишка, который, - подумать только! - золотые офицерские погоны отказался даже взять. Домой захотел, видите ли, в Москву.

Стереть в порошок! Выгнать из партии да передать прокурору. Пример всем и каждому.

И кладбищенский меня заклеймил, и "ветродуй" с метеостанции, мол, мешал им "работать с погодой", и штабные разгулялись... Особенно лютовал синюшно-худой начальник тыла ВВС. Мол, знаем мы эту братию...

- Свирский всю войну стремился в тыл...

И тут вдруг прозвучал до боли знакомый, сиплый на низких нотах бас, кто-то просит слова. Шагает к трибуне капитан Шаталов, которого только что назначили инспектором по технике пилотирования ВВС флота, и потому он оказался здесь, на штабной церемонии.

Прокосолапил к трибуне, подтянут, трезв как стеклышко. Золотая кольчуга на месте. В пять рядов ордена. И Ленина, и Суворова, и Красного Знамени... С обеих сторон груди.

Начал негромко, офицеры чуть вперед подались, чтоб лучше слышать.

- Уважаемый генерал-лейтенант береговой службы... простите, я в штабе ВВС человек новый, не знаю вашей фамилии...

Подсказали со всех сторон, но Шаталов вроде не расслышал.

- ...Уважаемый генерал-лейтенант береговой службы утверждает, что Свирский всю войну норовил к ним в тыл...

Собрание затряслось от хохота. Даже командующий ВВС не удержался от улыбки: "К ним в тыл..."

Сбил Иван Як, как ударом кулака, всю программу устрашения...

Не окажись здесь его, не видать мне Московского университета как своих ушей.

Да что там Московского университета! В любой захолустный вуз не взяли бы. Даже если б прокурору не передали, стал бы жалким "исключенцем", несмотря на всю свою "трень-брень". Спас Иван Як, в который раз...

А теперь даже мой самый главный ненавистник, кладбищенский комиссар, проголосовал за строгий выговор, правда, прокричал в сердцах:

- С последним... с самым последним предупреждением.

...Разъехались мы кто куда и, казалось, никогда не встретимся. Я кончил Московский университет, опубликовал свои первые книги, превращенные цензурой (и самоцензурой!) в крошево. С третьей книгой повезло.

Это был роман о том, почему молчит рабочий человек в рабочем государстве и сидит в разных комитетах и советах "заместо мебели".

Мой еретический роман был опубликован только потому, что в почти непролазном тухлом болоте советских издательств случайно выжил мудрый и честный человек, о котором грешно умолчать. Это был полковник Алексей Иванович Крутиков, недавний начальник издательства Министерства обороны СССР. В свое время он получил указание Политуправления Советской Армии роман Василия Гроссмана "За правое дело" не издавать ни в коем случае, хотя погромные рецензии на роман в "Правде" и "Известиях", казалось, после смерти Сталина потеряли силу... Крутиков вызвал удрученного автора и посоветовал ему подать на него, руководителя военного издательства, в суд. Василий Гроссман суд выиграл, роман был напечатан, а полковник Алексей Крутиков, изгнанный из военного ведомства и из армии, стал рядовым редактором в издательстве "Советский писатель". И тут, по счастью, в его руки попал и я.

- На какой улице строят дома ваши герои, лишенные и человеческих, и гражданских прав? - спросил он меня, прочитав рукопись. - Пусть они строят на Ленинском проспекте...

Многострадальный, обвиненный в ереси роман вышел в свет в 1962-м только благодаря тому, что А.И. Крутиков - светлая ему память! - дал еретической книге самое ортодоксальное название, которое только было возможным: "Ленинский проспект".

О книге была большая пресса. И "Известия", и "Комсомолка" признали, и "Литературная газета" дала трехколонник...

Подули благоприятные ветры, и я впервые получил трибуну на многолюдных писательских собраниях. И тут же произнес, к ужасу руководителей, свою речь о советском государственном антисемитизме и столь же любимой мною цензуре, которую назвал "особым совещанием" в литературе...

Но это было тремя годами позже.

А тогда, после самых первых рецензий, пришли ко мне по почте две типовые открытки. На каждой по картинке. Солдат и голубой самолетик. И поздравление с днем Красной Армии. И подпись: Шаталов И.Я. Посмотрел обратный адрес. Город Каргополь. Где такой?

Вторая открытка тоже поздравила с днем Красной Армии. И подпись... Бог мой! Конягин! Живой-невредимый. Обратный адрес - Козельск. Козельск недалеко вроде. Мы брали в январе 1941 г. Волоколамск, а южнее войска штурмовали "укрепленный пункт Козельск". Больше ничего о нем не слыхал.

Сочинил обоим дорогим мне людям, моим спасителям, большие письма. Ни ответа, ни привета. Иван Як, ясно, писать не любил. Но Коняга, кончивший инженерную академию?..

Однако ровно через год, в день Красной Армии, опять почта доставила по открытке. Из неведомого мне Каргополя. Нашел город. На реке Онеге.

И из Козельска, этот отыскал сразу - близкая земля, калужская.

Иван Як как-то вдруг нагрянул. Позвонил из гостиницы, мест нигде нет, можно ли переночевать? Господи, как я обрадовался ему. Сколько пили и сколько вспоминали!.. А зачем приехал - молчок. Нахмурился, сморщил нос брезгливо: "Дело копееШное". Обнялись на прощание. Обещал заглянуть перед отъездом. Не приехал. Позвонил с вокзала. Я сросил, как дело, ради которого приезжал? Ответил с нескрываемой шаталовской яростью, с которой некогда влепил комиссару пощечину: "Шатия..."

И снова каждый февраль - по открытке. Из Каргополя и Козельска.

И так десять лет подряд, пока не настало время - уезжать. И чем быстрее, тем лучше. "На тебя дело заведено - два шкафа", - сказал мне генерал-лейтенант КГБ Ильин, когда меня выбросили уже отовсюду... Позвонила Валентина Гризодубова. Она прорвалась в святая святых, к члену Политбюро, надзиравшему "за идейной чистотой рядов", и своим мужским хрипатым голосом обозвала его обидными словами.

- Я со Свирским воевала, а с тобой, старый хрен, - нет, - заявила она в сердцах члену Политбюро.

Гризодубова была народной героиней и директором авиационного НИИ со сталинских времен и могла прорваться, во всяком случае по телефону, к кому угодно...

Она увезла меня в своей огромной черной машине к Москве-реке, показала свой полукатер-полупароход, подаренный ей какими-то трудящимися ("Такие катера есть только у меня и у Гагарина", - сказала она горделиво), и сообщила, что намеревается по моему делу идти к Брежневу...

Я простер к ней руки и спросил, желает ли она мне добра...

- Не надо идти к Брежневу!

Она взглянула на меня своими пронзительно-умными цыганскими глазами и ни одного вопроса больше не задала...

С близкими простился. И все время мучительно думал о дальних. Повидаться бы... ВЕЛИКА РОССИЯ, А У КАЖДОГО СВОЯ...

Как-то узнал от знакомых, что двое архитекторов едут в отпуск на Север. Сперва в Каргополь, а потом к Соловецким островам да в Кижи.

А я как раз письма военных лет перебирал. Мать хранила. Наткнулся на пожелтевшую фотокарточку: восемь деревенских молодцов, кровь с молоком, на фоне бревенчатой избы... Вспомнил, что фотографию эту я взял вместе с письмом из кармана скрюченного "подснежника", одного из тридцати тысяч "подснежников", которых убили в одни сутки, безо всякого смысла, из-за панического страха перед Сталиным. Об этом и шептались инженер Конягин с пилотами в нашем злополучном "Пиквикском клубе".

Я увез тогда в солдатском мешке письма убитых ребят, написал с Волховского фронта в неведомую мне деревню о том, где похоронен сын и брат. Благодарили меня на тетрадном листочке с такой жаркой деревенской учтивостью, что я не смог удержать слез.

На обратной стороне фотографии полувыцветшая надпись: "1940 год, деревня Кушереки"... И чего, казалось, мне эти Кушереки? И чего мне... Снял трубку, звоню архитекторам, не собираются ли они в своих северных блужданиях заглянуть в деревню Кушереки?

- Как же! Непременно! - отвечают. - Там памятник XVI века. Уникальная церковь из дерева. Без единого гвоздя ставлена... Хотите взглянуть на памятник?

- Пожалуй... - Вдруг остро понял, аж сердце захолонуло: давно и нестерпимо хочу побывать там. Тем более что эта Россия, с которой мне уготовлена одна судьба, поздравительных открыток ко дню Красной Армии прислать уж не могла никогда.

5. ПРОСТИ, ЕСЛИ ЧТО НЕ ТАК...

На Севере земля необъятная. На владения не разделенная. Не Подмосковье... Бегут-бегут мимо окон поезда хвойные леса, взлетают на пригорки, чернеют у горизонта - нет им ни конца, ни краю. Кажется, вот она, воля...

Вылезли на станции Няньдома - серый барачный городишко, лица у прохожих серые, озабоченные, точно до воли не доехали.

Так и есть. Отсюда еще лететь надо.

Набились в маленький "АН-12". Начали было выруливать, да летчик выключил мотор:

- Вон какая-то бабка бежит в тремя узлами...

Я переглянулся с архитекторами, улыбнулся. Русь! Не казенное Шереметьево.

Поднялись в воздух, бабки в темных платках, завязанных под подбородком, о чем-то своем судачат, самолет на развороте накренился, его швырнуло ветром раз-другой, не затихли бабки, хоть летят почти что ногами вверх, только мешки свои придерживают.

А я от окон не оторвусь: идем на бреющем. Сосны без края, да голубая рябь озер. Вокруг сверкающих глазниц ели, березки - рукой подать...

Поднялись выше, как остановились. Синее небо. Синяя вода. Другого берега не видать... Оглянешься назад, ни дорог, ни троп...

Куда нас несет?

И вдруг сразу немыслимый для старой Руси город. Спланирован, как самые новые заводские поселки. Нет закоулков. Квадраты улиц. Новейший город, вроде Ангарска, что ли?

- Бабоньки, придерживайте мешки, - сказал летчик. Самолет нырнул вниз, сел на выгоревшем поле. Никаких строений вокруг. Даже будки нет. Мы осмотрелись растерянно: туда ли прилетели?

- Каргополь, - объявил летчик, поглядев на наши лица. - Коли вам сюда...

Каргополь тут же, за некошеной травой, по которой потопали бабки.

Мы постояли, озираясь. Сверху он казался ультрасовременным, а опустились - город из прошлого века. Дома бревенчатые. Ни одной мощеной улицы. Тротуары деревянные. Подошвы наши - стук-стук.

Навстречу мчится свора собак. Мы замедлили шаг, насторожились, какая-то бабка успокаивает.

- В Каргополе собаки не кусают.

Завернули за угол, и снова пылит десятка два собак, не меньше, навстречу. Собаки грязные, уличные.

Мы остановились. На всякий случай.

- Приезжие? - спрашивает бабка. - Московские? Только московские и боятся... Во-он ваша гостиница, голуби.

По пути заглянули в деревенский магазинчик. Там лежали какие-то японские вещи: кофточки, юбки, французская косметика, за которыми в Москве бы в драку. А тут они вроде ни к чему.

Город весь в ватниках и пыльных кирзовых сапогах. Не до косметики.

В гостиницу ввалились мужики, багроволицые, пьяные, с бутылками в руках. С лесоповала, видать, ребята.

Один из архитекторов протянул разочарованно:

- Удобства, похоже, во дворе?

- Как так?! - оскорбились местные. - Вон, на втором этаже.

И в самом деле, сверху шел железный короб, прямо в канализационную яму... Кто-то звякал наверху соском умывальника.

Я хотел тут же отправиться на поиски улицы, на которой жил Иван Як, наш легендарный североморский Батя. Но - смеркалось, архитекторы уговорили меня бросить вещи и выйти с ними на берег Онеги.

Онега у города - широка, спокойна. Розовеет на закате. Такое раздолье, что дух захватывает. А вдоль Онеги высятся белокаменные храмы.

- XVI век! - восклицают архитекторы с гордостью, как если б это было дело их рук.

В полном разоре XVI век. Где крест свален, где купол разрушен. Архитекторы разглядывают искусную резьбу по камню, сверяют по книжечкам. Дергают ржавые замки на храмах, пытаясь заглянуть внутрь.

Храмы стоят в пыльном городе, по которому носятся собачьи своры, но как бы вне его, как часть древней, высокой и давно заброшенной культуры...

А городишко и впрямь отдан собакам. Визг, лай. Пройдут два старых человека, и снова мчат, подымая пыль, собаки.

Наутро я постучал к Ивану Шаталову. Дом свежей побелки. С резными наличниками. Открыла светлоглазая женщина лет двадцати семи. Пропела-процокала приветливо:

- Здра-авствуйте! А-а, полуцили вашу вестоцку, как же... Олена я. Иван Яков в Ульяновск уехал, корзины повез. К вецеру будет... Где ваши вещи? В гостинице? Слыхано ли дело, гостя в гостиницу! - Она схватила цветастый платок, набросила на голову, сказала: - Пойдемте, помогу...

- Что вы? Что вы? - Я замахал руками и пошел, почти побежал за чемоданом.

Вернулся, дома никого, на столе полбутылки водки, солонина, чайник. Записка, чтоб поел, к обеду вернется.

Я оглядел бревенчатый дом Бати. Необычно остро пахнет свежей сосной. Почти весь дом в самодельных полках. Как для книг. Только вместо книг стоят на них раскрашенные глиняные фигурки. Ребенок на собачке. Пляшущая девочка, сарафан колоколом. Сама экспрессия. А то вдруг кентавр - получеловек, полузверь. Тут только я вспомнил: существует на Руси такая разновидность прикладного искусства - каргопольские игрушки. Оживший русский фольклор. Смелое смешение синих и красных оттенков, которое, видимо, и создает эффект праздничности. Такой кистью импрессионисты, наверное бы, гордились. Яркая кисть!

От кентавра трудно было оторваться. Это действительно было высокое искусство. Лукавый человеческий взгляд, напряженные, готовые к прыжку лошадиные ноги с синими копытцами. Мастера!

Почему-то пропали эти игрушки, нет их в магазинах. Позже мои спутники-архитекторы сказали мне, что каргопольские игрушки "своим" не продают. Только в разных "Березках" - на валюту.

Когда я разглядывал полки, прибежала Олена. Запыхалась от бега. Улыбка открытая, шаталовская; нос в конопинках, ключицы худющие. На пальцах остатки синей краски.

- Это вы лепите? - Я протянул ей кентавра.

- Полкана-от? Этот Полкан матки нашей, царство ей небесное!

В соседней комнате в жестяном корыте мокнет тонко срезанная сосна. От нее и запах по всей избе. Щекочущий ноздри, сыроватый.

- Тут Иван Як корзины плетет, - сказала Оля, взяв в руки одну из маленьких корзиночек. - Сплетет, обрамляет сверху березовым прутиком. Ручку сделает... Вы не видели, бабы в них белье носят стирать. - И почти горделиво: - Не промокают корзины-от!

- Это что же, у него хобби такое?.. Увлечение? Корзины плести?

Оля поморгала белесыми ресницами, я не переспрашивал.

- Простите, Олена, а вы дочь его?

Олена вдруг начала розоветь. Даже конопушки потемнели.

- Так вы жена?

Олену как жаром обдало. Щеки горят. Я уж не знал, куда провалиться. Вечно лезу, куда не надо.

Олена присела на лавку, сказала тихо, глядя на свои натруженные руки.

- Жалею я Иван Якова. Лучше его есть кто? Ой, да вы сами знаете!.. А с ним-от, слыхали, что летошным годом сотворили? - Олена помолчала, затем сказала горестно: - Пришла из Москвы бумага. Воинское звание отобрать, а с ним и пенсию...

Я долго молчал ошарашенный. Чего-чего, а этого не ждал.

Постучалась какая-то тетка, пришла за корзиной. Протянула свернутый гармошкой рубль, взяла самую большую корзину.

- За такую корзину - рубль? - вырвалось у меня.

- У нас народ бедный. Рубль, где тут его заработать?

Иван Як приехал поздно. Увидел меня - глаза потеплели. Лапищу свою подал лодочкой. Встряхнул так, что я присел. Вынул из папиросного коробка пачечку денег, все больше трешками да рублями, отдал Олене. Проокал:

- ДО кОпейки! Как в прОшлый раз слОвО дал - все!

На круглом лице Олены появилась на мгновение какая-то ошалелая радость. Иван Як потрепал ее по белой голове.

- На трудОвые не пьем, Олешек! Ни-ни!

И улыбнулся, стянув трубочкой губы, наморщив нос. Улыбка застенчивая, с лукавинкой. Батина улыбка.

Лицо, правда, чуть усохло, побурело. Лишь глаза прежние - от Онеги, видать, голубизна. На всю жизнь. Веки набрякли, воспалены. С Севера привез конъюнктивит, общую нашу болезнь. Так и не одарил его Кидалинский темными очками...

Олена бутылку вынула из подпола, запотелую. Поставила тарелку соленых груздей. Пироги теплые. Сказала, улыбнувшись, довольно:

- С трещецкой пироги... - И ушла в спаленку.

Мы сидели, радостно глядя друг на друга, и каждый не знал, видно, с чего начать. Век не видались!

И тогда начал я. Как в осеннюю реку кинулся.

- Уезжаю, Батя, из России...

И объяснил подробно, отчего такое.

Иван Як опрокинул в рот граненый стакан первача, бурые пальцы его, вижу, чуть дрожат; глядит куда-то в окно, мягко улыбаясь, будто не слышит сказанного мною. Никогда я не видел такой светлой, почти нежной улыбки на его жестком тугом лице полярного волка.

- Олешке мОей, сОседушке, былО гОдкОв шесть, не бОле, - неторопливо заговорил он. - А я уж бугай-бугаем. Летное училище кончил. Праздники какие-то были. Поставили для детишек горку жестяную. Спуск штопором. Давай, говорю, Олешек, я тебя прокачу. Посадил перед собой. Летим вниз. Отжимает к стеночке, как на крутом вираже. Олешка - легкая. Смотрю, на развороте ведет ее щекой по жести. Сдерет-от кожу. Я руку ей подставил. Под щеку. Ох, вовремя! Пальцы у меня до крови. Ну, на мне, как на медведе. Полизал, зажило. Олешкину щеку спас.

Вся мОя жизнь, ГригОрий, вот так пОшла.

Руку пОдкладывать...

Вернулся в Каргополь, в начальство меня сунули в эту... номенклатуру. То я завбаней, то игрушечный директор. Поскольку вся моя семья по художеству. А вокруг что... Некуда людям деться. Работы никакой. Ни водопровода в городе, ни канализации. Штаны на дворе снимаем.

Раньше мы-от - город городов. С Севера соль, рыба, лес, а здесь перевалка.

А как построили железку Москва-Архангельск, наш Каргополь им без надобности. В стороне остался. Одни старики на улицах да собаки... - Лицо у Бати стало багровым, нос-шишка - горит. - А тут разговор, нас вообще утопят. Звоню властям, что за слух вздорный... И вовсе не слухи, слышу. Планы. Реки поворачивают. Чучмекам, говорят, нужна вода. Я против чучмеков ничего не имею, но пошто Каргополь превращать в дно болотное... Да что Каргополь, Вологодчину.

Молодежь ко мне кинулась. Начальник я в их глазах. Смело толковали, ох, смело.

Ладно, думаю. Пришло, значит, время Каргополю руку подложить...

Секретарь главный прилетал. Меня как шуганут отовсюду. За руку мою-от... Ну, я поддал хорошо. От обиды. Литра два, не соврать. Вернулся в райком, там первый засиделся допоздна, наш щенок, каргопольский. Слово за слово, я его напослед носом-от в чернильницу макнул.

Вскинул Иван Як глаза. В них - давнее озорство полярного аса, который вызвался в сорок третьем офицерский бордель в Нарвике разбомбить, где господа офицеры Новый год встречали. Кружил над морем, дожидался. И разбомбил. Точно в полночь. Секунда в секунду.

- Ну, они, конечно, депешу в Москву. Сладу нет- де... Москва бьет с мыска.

Тогда что?.. Опыт есть: поднял-от кальсоны вместо белого флага. Пью... Мы нынче не моряки, мы рекаки...

Подмигнув, ушел в прихожую. Несет оттуда трехлитровую бутыль с первачом. Половица под ним скрипнула, замер. Поглядел в сторону спаленки...

Я вздохнул тяжело, сказал с укоризной:

- Ты Олене сказал, на трудовые не пьешь.

Лицо у Иван Яка стало жестким.

- Я Олешке отродясь не врал!

- Тогда на какие шиши, Батя? На игрушки Олешкины?

- Ты что, Григорий?.. - И, приблизив ко мне губы, шепнул доверительно: - Трень-брень осталась еще...

Меня - как камнем по голове. "Ордена пропивает"... Почти вскрикнул:

- Так это ж труд твой, Иван Як!

- Труд мой - немца на Онеге нет... А трень-брень... - Поглядел на меня пристально, глаза потемнели, сузились холодно... - Так ведь отберут, Григорий. На Руси от сумы да тюрьмы не зарекайся. Захотят завтрева, лишат по указу-приказу. Ну, русскому человеку здоровее на эти брякалки... - И он щелкнул себя по багровой шее.

Я спросил первое, что пришло в голову, чтоб уйти от разговора, которого не ожидал. Понравился ли ему Ульяновск, в который он ездил со своими корзинами?

Иван Як ответил жарко, с нескрываемым удовольствием:

- Ульяновск - прекрасный город. Там пьют не на троих, а на двоих...

В запущенном, с немытыми стеклами поезде Вологда-Мурманск женщина в платке, подвязанном под подбородком, спросила нас, откуда мы и почему у нас эти корзины. Архитекторы, которых я перед отъездом приводил к Иван Яку за плетеными корзинами, ответили радостно: сувениры везем! Каргопольские!

Женщина сказала со вздохом:

- У нас с ними нищие по деревням ходят...

Если б не фотография с выцветшей надписью, которая лежала в моем боковом кармане (я не забывал о ней ни на минуту), я бы, наверное, оставил архитекторов и повернул обратно. Не до камней мне было. Не до памятников.

Архитекторы ехали именно в то самое село со странным названием Кушереки, откуда и фото и письмо были отправлены четверть века назад, и я понял, что другого случая не будет уж никогда. Фотографию и письмо на пожелтевшей бумаге я отдам кому-либо из родни, может, брату, сестре. Мать, видно, померла... Впрочем, все это можно было отправить по почте. Как спутникам объяснить, если себе не объяснишь толком, почему ты хочешь проститься с родиной "подснежников"... У каждого своя боль...

Архитекторы, медлительный немногословный мужчина лет тридцати двух, в черном похоронном галстуке и стоптанных туристских ботинках, и его экспансивная языкастая жена, с лиловыми губами и в лиловом беретике, сдвинутом на ухо, отвлеклись вдруг от своих карандашных набросков и заметили меня.

- Слушайте, у вас лицо белое, ни кровинки! - воскликнули они в один голос и поинтересовались, не нужно ли что? У них есть нитроглицерин...

Я начал было рассказывать им об Иван Яке, но женщина в лиловом беретике воскликнула в испуге, что не может найти свои зарисовки каменной лепнины. Неужели забыла в гостинице?

Муж положил ей руку на плечо, погладил, успокоил, и они увлеченно проговорили всю дорогу о своих новых зарисовках и что о них надо написать Грабарю.

Я подумал, они решили оставить меня в покое из деликатности, но тут сел на промежуточной станции мужчина в мятом пиджаке и стал рассказывать, что едет с суда и своих деревенских не отстоял. Архитекторы тут же пересели в другое купе, и, заметив мой недоуменный взгляд, женщина в лиловом беретике сказала твердо, но с улыбочкой. Мол, хочешь - верь, хочешь - нет:

- Мы профессионалы рейсшины. Нас люди не интересуют. Нас интересуют камни.

Шутит? Не похоже... Тошнехонько мне стало. Неужели и они из поколения "подводников"? Так я называю профессионалов, которые ныряют, словно подводные пловцы, с кислородными баллонами за спиной, на свои "рабочие глубины" (только там их радости и печали). Какое им дело до того, что наверху кого-то судят. Кого-то зарезали. Кого-то посадили. На Руси сажали всегда. При всех режимах. Другое дело, пароходный винт прошелестит неподалеку от такого "подводника". Нырнет поглубже, чтоб уйти от опасности...

Чувство самосохранения - здоровое чувство, но Бог мой, какие побеги оно дает в годину отчаяния!

Наконец пересели в поезд, который идет в Кушереки. Тянется одноколейка вдоль Белого моря. Среди мхов, скал, подлесья. Поскрипывает, звякает поезд из двух вагонов. Вагоны сидячие, лавки со спинками, которые сходятся посередине вагона аркой. В длинном проходе висят керосиновые фонари. Над одним из них прибита начищенная до блеска металлическая пластинка: "1884 г."

Станций нет, а поезд останавливается.

- А где станция? - спрашивают архитекторы.

Им показывают: вон, у сосны тропочка...

Я, вроде, и слышу их, и не слышу. В голове все еще гудит хрипловатый бас самого смелого и сердечного человека, которого я только знал в жизни: "На трудовые ни-ни...", "Поднял-от кальсоны вместо белого флага..."

Проводница прокричала: "Шандунец", - и мои архитекторы рванулись разом, как вспугнутые птицы, выскочили из вагона. Едва успел за ними. И тут же тронулся поезд. Мы постояли, подышали дымком паровоза...

Двинулись к будочке стрелочника. Других строений на станции Шандунец, похоже, не было.

- Где у вас камера хранения? - спросили мы заспанную стрелочницу.

- Здравствуйте! - сказала она приветливо. - Камера?.. Поставьте чемоданы сюда, под лавку. Пойдете обратно - возьмете. Меня не будет, я сменщице скажу... Дорогу-то знаете? Тут пехом двадцать верст...

Архитекторы пошуршали своими картами. Потащились. Пыльная насыпная дорога стала подыматься; еще чуть, и уж слева-справа видны лишь верхушки сосен. Сквозь болота и комариные озера проложили дамбу.

Похоже, Петра I затея. Флот строил на озерах, а потом волоком подтаскивал к Белому морю.

Дорога по-прежнему шла поверх сыроватого леса, комарье висело тучей; архитекторы наперебой доказывали мне, что памятники надо смотреть только так. "Пехом..." Пока к памятнику подойдешь, ты уж готов не только натертыми ногами, но и душой... То, что увидишь, ты достиг сам, затратив силы и время. Возле памятника ты духовно отдохнешь. Согласны?

Я торопливо кивал, стараясь приотстать от них...

В Кушереки пришли в полночь. Светло. Тихо. Свернули к хате, в которой из трубы тянулся жидковатый дым.

Выскочила бабка в сарафане, заохала. "Из самой Москвы, ой, ну что вы, как я в свою избу московских гостей пущу, идите к Василисе".

Василиса, крупной кости, широченная, дебелая, в сарафане, расшитом петухами, поклонилась по-деревенски чинно и показала на свою высокую, с резными наличниками хату-пятистенку. Мол, пожалуйста. Сказала, у нее из Ленинграда младший сын приезжает, внука на лето оставляет и цельных пять рублей.

- Еды, гости дорогие, особой нет. Картошка есть. За молоком схожу. Тут осталась редра одна... Ну да, по-вашему корова. Ну, а вода-кормилица, она своя, бесплатная.

И залила из ведра медный самовар. Трубу самоварную вскинула, как горнист свой горн. Торжественно.

Я стены оглядел. Картинок много. Из журналов. Фотографии молодых парней. В пилотках...

А церковь высилась на горе, возле речки. Наособицу от всего села. Так поставлена, что отовсюду видно. Гордо стояла. Крыта, видно, как в Кижах, "лемехом" - срезами осины; "лемех" от времени стал серебристым. Вроде металлическая чешуя на куполах. Ни ветер, ни дождь не страшны "лемеху".

Только вот, зачем покрасили купола, под Василия Блаженного, что ли?.. Странно. Дерево - материал строгий. Оно цвета не допускает. Само дает цвет. А тут - пряник.

"Привыкнете", - сказали архитекторы.

Действительно привык, тем более, голова была занята совсем другим...

Нет-нет да поглядываю на церковь. А - заглядишься, не оторвешься. Что правда, то правда.

Два часа ночи. Солнце над головой. Краски рериховские. Вокруг все полыхает: цветные купола, речка, прозрачная до дна, окна. Праздник цвета, воздуха, воли вольной...

Архитекторы пытаются заглянуть внутрь церкви, запертой большим, как в Каргополе, ржавым замком. Подсаживают друг друга к окнам. Открывают альбомы, начинают делать эскизы.

С церковного холма Кушереки как на ладони. Хаты одна в одну: высокие северные пятистенки, возле многих лежат, днищем вверх, баркасы, лодки. Вот только тусклые какие-то хаты... Бог мой, окна-то забиты. В бегах Кушереки?

Спустился быстро к Василисе, спросил, много ли их осталось, кушерековских? Хаты, смотрю, заколочены.

- Восемь старух, - ответила она с готовностью... - Это ничего, милай, а рядом, на песках, берегом ехать двадцать верст, только трое осталось. Власть норовит нас вместе сселить, а то хлеб возить в два места. Не поддаемся! Умирать будем в родных песках...

Что ты, мил человек, спрашиваешь? Пятьсот дворов было. Поморы мы. Рыбу ловили. У меня лари вон, на чердаке, бывало, ломятся от трески. В озерах хариуса брали. Солили. А кто извозом занимался... А нынче в забросе все. Поморы - не поморы.

Пришла разнарядка сеять пашено, а у нас и рожь не родится...

Сам видишь, побежал народ. Кто в Мурманск, кто в Ленинград. Детей привозят на лето. Художники бывают, церкву смотрят - пишут... - И она завозилась у самовара.

Самовар, блестевший как зеркало, видно, был тут всему голова. Затопила его еловыми шишками. Он сперва вроде прокашлялся. Как певец, прочищающий горло. Затем затянул протяжно и все более басовито и мощно. Не самовар Шаляпин!

- Какой же это чай из чайника, - сказала Василиса, ставя на скатерть пузатый расписной "заварник". - Вы, городские, и скус потеряли...

Тут я решился, наконец, вынул из кармана фотокарточку с выцветшей надписью. Василиса взглянула, прижала ладонь к пухлой щеке.

- Ой, парень, то ж Иванчиковы. Бойкие ребята были. Глазастые все. В мать. Чубастые... Во-он их изба, - она показала на серую перекосившуюся хату с забитыми окнами. - Матерь ихняя, светлой памяти Аграфена Иванна, после пятой похоронки слегла. Один сын на лесоповале сгинул, один в тюрьме. Извели под корень... Тут, парень, из каждой хаты ушло где пять сынов, где восемь. Без возврата. На издохе Кушерека. Теперича церкву увезут, и нас нет... Почто увезут? В Архангельске музей объявили. Предупредили, христопродавцы, чтоб мы нашу красу берегли. Для ихнего музея. Поставили пожарный сигнал. Чтоб мы сбежались с ведрами, залили, если что...

...Вы Иванчиковых, получается, знали?.. Встречались? - Вздохнула тяжело. - Под корень, родимый, под корень. Выморили...

Тут самовар затрубил торжественно; вернулись архитекторы, сели пить чай с молочным печеньем, которое купили в Москве.

Василиса извинилась, что шанежек не испекла. "Не привозят мучицу". Отломила себе полпеченья. Налила всем в большие глиняные, с белой глазурью, кружки.

- Пейте-пейте, - приговаривала. - Вода-кормилица, она бесплатная. Она своя.

Пригнулась ко мне женщина-архитектор, спросила, сколько хозяйке за ночь заплатить? Чтоб не обидеть. "Если ей сын на лето присылает внука и с ним "цельных пять рублей"...

Решили дать трешку.

Василиса вскочила и своими дородными руками так затрясла, что рукава белой домотканой блузки опустились до плеч.

- Что вы, что вы! У нас с гостей денег не берут. Какие тут деньги! Я даже шанежки не напекла... Нет-нет!

Уговаривать пришлось долго. Женщина-архитектор просто взмолилась: мол, как же мы уйдем, как свиньи неблагодарные.

Василиса даже вздрогнула от такого сравнения. Взяла три рубля, как змею, подошла к иконостасу, висевшему в красном углу, протянула руку с трешкой к Спасителю:

- Ты же видишь, Господи! Я с гостей денег не брала, они сами дали...

6. ...И ПРОЩАЙ!

С Севера вернулся, началась нервотрепка - бумажки собирать для ОВИРа, а им все мало и мало... Боялся, с Конягиным уже не встречусь. А тут ноябрьские праздники - свободная минута. Если сейчас не выберусь...

В Козельск, говорили, надо ехать через Калугу.

Калуга, знал, красива на все вкусы: там и дворцовый Петербург в миниатюре, и "купецкие" особняки, как в старой Москве, и виадук в итальянском стиле, и космический "караван-сарай" авангардной архитектуры под Корбюзье, названный музеем Циолковского.

Я намеревался как-либо завернуть в город, в котором архитекторы воздали "всем сестрам по серьгам", но тут произошло событие, которое бросило на Калугу совсем иной отсвет...

В калужскую психушку упрятали ученого-биолога Жореса Медведева и, если бы не грандиозный скандал, развеянный всеми радиорупорами мира, там бы и убили. Это была первая жертва, с которой решили разделаться таким способом. Александр Твардовский и Владимир Тендряков, ездившие в Калугу спасать Жореса, вернулись ошарашенными, подавленными. Твардовский рассказывал, как он нервничал, даже чуть паниковал, когда его допустили пред темные очи психиатра-тюремщика, а обратно, при запертых всюду дверях, он выбрался не сразу. Кулаком по дверям барабанил...

Словом, для кого Калуга - малый Петербург или что иное, а для меня навсегда - тюремная психушка, ожидавшая не только Жореса...

Прощаться с Конягиным через Калугу?!

Нет, не захотел я замутнять Калугой своих последних дней в России. Порасспросив всех, кого мог, избрал другой путь. Через станцию Сухиничи, которую помню расстрелянной в упор и немцами, и советскими, изрытую воронками от бомб.

Примчался на вокзал - через Сухиничи любой поезд идет. Подвернулся скорый Москва - Ивано-Франковск. Вижу, стоит гренадерского роста женщина в пушистом оренбургском платке, воздвигнутом при помощи заколок на голове тюрбаном. Лицо белое, властное, чуть брезгливое.

Потоптался, а затем все же подошел.

- Здравствуйте, профессор Архипова, я вам сдавал двадцать лет назад историю средних веков.

Профессор Архипова поглядела на меня пристально, чуть откинув голову с башней. Кивнула. Сказала, что знает мою многолетнюю "эпопею". Познакомила со своим мужем, мрачноватым человеком в ватнике и туристских ботинках, который прижимал под мышкой старенький портфель без ручки. Выяснилось, и он историк. И знаменитый, в разных газетах поротый...

Потолковали о том, о сем, оказалось, они тоже едут в Козельск, вот только в гостиницу, увы, не дозвонились. Родных-знакомых там нет...

- А что вам тогда в Козельске?

Они поглядели на меня, как на несмышленыша, и - улыбнулись, похоже, не поверив моему дремучему неведению.

Мы не садились в поезд, ожидая, когда со ступенек вагона сойдут провожающие. Но провожающие почему-то не сходили. Выяснилось, они тоже уезжали. Я обомлел. Всю Россию исколесил, но никогда не видел, чтоб дальний столичный поезд отходил набитым, как подмосковная электричка, битком.

Висеть на подножке холодно, да и опасно, пробились в тамбур. Кто-то начал стучать сапогом в запертую вагонную дверь, наконец открыли, а внутри тоже стоят спресованно, туго - плечом к плечу.

Духота. Она крепла, казалось, с каждым поворотом колес: обострился терпкий запах потных тел. Женщине на верхней полке стало плохо, ее сняли вниз, дали ей смоченный в воде носовой платок.

Заохала толстуха у окна, что в такой жарыни курицу ей не довезти...

- В Калугу не поехал, а все равно вагонзак, - вырвалось у меня раздраженно, и Архиповы воскликнули удивленно: "При чем тут Калуга?!"

Они были мокрыми, точно под ливень попали; переминались с ноги на ногу вот уже четвертый час; страдали молча.

- Эх, да в такой теснотище, да мягкую поповну, - весело прозвучало из тамбура, и все захохотали. А кто-то, прижатый дверью, заметил:

- Теснее, да честнее...

Теперь уж выражать неудовольствие было просто неприлично.

...Побегали по городку Сухиничи, долго волочились с вещами до станции междугородных автобусов. Ноябрь на дворе, автобусы ледяные. Профессор Архипова взяла у мужа портфель, достала оттуда зеленую папку, полистала удовлетворенно.

Дорога в Козельск пустынна, заброшена, валяется на обочинах, похоже, со времен войны какая-то "колючка". Просторы, тишина, только автобус погромыхивает. Не верится, что только что был нервный, взвинченный гомон Москвы, стоячий вагон в Ивано-Франковск. Словно ветром унесло сутолоку, мчимся в тихую вечную Русь, где, слышал, течет речка Жиздра.

Простился с историками у Жиздры, они в гостиницу, а я по адресу на измятой бумажке. Свернул на сонную улочку, по которой ехал на велосипеде, пугливо озираясь, подвыпивший солдат.

Рычавшая, скалившая зубы овчарка тащила за собой парня в милицейской фуражке и патрульных солдат, каменный топот которых был слышен задолго до их появления.

Похоже, это не добрый собачий Каргополь...

Обитая клеенкой дверь инженера Конягина не открылась, сколько ни стучал. Правда, не колотил столь иступленно, как тогда, под Москвой. Однако дверь ту, в землянке, из толстых досок, представил себе вдруг так явственно, что даже сердце зашлось. И давний шорох, и звяканье запора...

Повернул обратно, в гостиницу. По дороге прошел небольшим парком. Безлюдье. Каток в сыром снегу, не расчищен. Выбрел к Жиздре, взгляд скользнул по каким-то монастырским строениям за рекой, белокаменному собору... Начались вдруг фонари, похожие на огромные бутафорские ландыши. А между ними, в высоту "ландышей", красуются какие-то гипсовые птицы дикого вида.

Историки все еще топтались внизу у оконца администратора гостиницы, который устало повторял свое "нет!" и "не будет!"

Кажется, все уже были порядком раздражены: после "стоячего вагона" "стоячая ночка"...

- И чего вас принесло в праздники, - ворчливо сказала женщина в белом переднике. - К солдатам родители приехали, жены... На частные квартиры? Никого ваш рубль не интересует! Кто это будет себя стеснять. В революционный день... Ладно, поставлю вам раскладушки в коридоре.

- А что это за страусы у вас пасутся в ландышах? - с досадой спросила профессор Архипова.

- Это не страусы, - почти обиженно ответила служба в белом переднике, - это фламинги. Гордость города Козельска!

Архипова нервно поправила на голове свою оренбургскую "башню", воскликнула оторопело:

- У них Оптина Пустынь, а гордость города - фламингИ из гипса!...

И тут меня будто ожгло. Минуту-другую не мог и слова выговорить. Козельск был в моих глазах безликим захолустьем. "Укрепленным пунктом" из военных сводок. И только.

Оказалось, на другой стороне реки Жиздры - Оптина Пустынь... "Ну и дубина!" - сказал я самому себе с полным основанием.

Оптина Пустынь - духовное прибежище Гоголя, Достоевского, Толстого существовала для меня... вне конкретной территории. В университетских лекциях Гудзия и Благого. В собственных конспектах. "Горние высоты духа!" со страстью восклицал Николай Калинникович Гудзий.

Оптина Пустынь как бы висела в воздухе и, чудилось, почила в бозе вместе с XIX веком.

Именно такое представление об Оптиной... дал мне филологический факультет Московского университета.

Куда только не ездили студенты фольклорных, лингвистических или спортивных групп. Даже на Эльбрус. Но... "на горние высоты духа"?! И мысли не заронили...

Тут меня окликнула администраторша. Сказала, что приходил какой-то человек в кожанке, однорукий, спрашивал Свирского. Не вы ли?

Я понял, что мы разминулись. Только вот... однорукий?

Кинулся вдоль парадной - Советской - улицы, по осевшему, в трещинах и выбоинах асфальту, и минут через десять подошел к обитой серой клеенкой двери. К ручке пристроена записка.

"Григорий! Ключ под половиком. Буду через двадцать минут".

Я нагнулся, достал ключ, повозился с пахнувшим керосином замком, непростой замок, конягинский, лишь после третьего поворота ключа что-то щелкнуло, освобождая щеколду, и я переступил порог конягинского дома.

Я предвкушал встречу с Подмосковьем сорок второго года. Наверное, по стенам фотографии знакомых ребят, неправдоподобно молодых, обмороженных до черноты, с распухшими слоновьими ушами, веселых, смеющихся. Конечно, снимки беленных известкой "По-2", конягинских "русс-фанер". Непременно на взлете заснятых (газетные репортеры всегда ловили щелкнуть на взлете, когда видны и самолетные лыжи в небесах, и две черные бомбочки по пятьдесят килограммов, зажатые нашими "кухонными ухватами").

А может, в красном углу выщербленный осколками деревянный пропеллер "кукурузника", который вошел, неожиданно для всех стратегов мира, в историю большой войны.

...Если б ударило меня по голове бревном, вряд ли бы так ошарашило, как сейчас.

Дом бывшего инженер-капитана Советской Армии Конягина был весь, от пола до потолка, увешан... иконами. Справа, в светлом углу, икона нерукотворного Спаса. Самая популярная на Руси икона. Во всех деревнях видел. Голова Спасителя с золотым нимбом. Перед ним горит синим огоньком лампадка. Распятие на темно-вишневом бархате тоже не редкость. А поодаль торжественное изображение Георгия Победоносца, что ли? На белом коне, со щитом. На щите желтое солнце, круглое, улыбающееся, как в детской сказке. Святой воин в розовых сапожках и в красном плаще, который развевается за ним, как водится, поражает копьем змея. Впрочем, не змея. Какую-то невзрачную бородатую фигуру в черных доспехах.

Над головой воина летящий ангел в белом пытается надеть на него золотую корону. Тихоходный, видать, ангел. Никак не догонит.

А на втором плане серовато-синие городские стены с башенкой, из-за стен выглядывают перепуганные горожане. Один даже мчит по лестнице прочь.

Ч-черт побери, не сей ли рыцарь был главным героем русских черносотенцев, пожелтелые издания которых я листал в Ленинской библиотеке? С современными последователями этого святого у меня знакомство не шапочное. Годами продолжались баталии и на улицах, и в Союзе писателей, и в ЦК партии...

Неужто героем Конягина стал любимый Победоносец "Союза русского народа"? Я даже присвистнул. "Не разругаться бы на прощанье..." Впрочем, возможно, черная сотня вкладывала в Георгия Победоносца СВОЕ содержание. Подбрасывала под его копье СВОЕГО змея...

Возле следующей иконы я задержался надолго.

Икона эта была небольшой и, похоже, древней. Но не темной, как обычно, а какой-то яростной, набатной.

На ней был изображен по пояс архиерей или святой в архиерейском белом облачении с черными крестами. Лицо выписано тщательно и заставляет вглядеться в него с некоторым изумлением. Это не изможденное лицо аскета, не византийское, как водится, а - простоватое лицо русского мужика с добрыми участливыми глазами. Глаза Иван Яка, когда он улыбается... С него будто и писали. Да и лицо похожее видел. На Енисее. Парфен с красноярской пристани.

Что создает тревогу? Конечно, фон. Фон такой, словно кто-то за мужичьими плечами "красного петуха" пустил. Вот откуда набатный дух. Огненный цвет вокруг мужика, киноварный. Горит икона. В пламени стоит мужичонка в странной для него архиерейской одежде и с золотым нимбом над головой. А вокруг, по краям иконы, в цветных квадратиках биография мужицкого архиерея, что ли?

Тут я был готов сказать себе, что инженер Конягин просто-напросто собиратель древних икон. Вроде солоухинской компании. Встречался я с такими... Рыщут люди по деревням, копаются в руинах монастырей, сводят с икон черную копоть. Приглашают гостей на "смотрины".

Но... синий огонек лампадки горел перед головой Спасителя. Явно не только собиратель...

В эту минуту щелкнул замок, и вошел инженер Конягин в своей потертой кожанке. Протянул мне единственную руку, воскликнул: "Сколько лет, сколько зим!" и еще что-то.

Я пожал его жесткую, как щепа, ладонь, а потом в инстинктивном порыве обнял его. Глаза, чувствую, стали влажными. Не сразу пригляделся. Невысокий, тощий, нервно говорливый. Пустой рукав вложен в карман кожанки... И то сказать, не виделись тридцать лет. С февраля сорок второго, последнего года нашей жизни, как думалось.

Хочу что-нибудь сказать, не могу.

Похоже, жизнь не щадила нашего инженер-капитана! Морщин вокруг желтых глаз, как трещин на стекле от камня или пули, - густо-густо. Складки в углах рта глубокие, темные. Резко выделяются на худом, костистом лице, болезненно-сером, измятом и, пожалуй, недобром. Вот только бугристый лоб остался прежним. Вызывающим. Конягинским...

Дорог мне человек, до слез дорог, а - о чем спросить? Ведь не знаю о нем ничего. Ну, совершенно ничего. Здоров ли? Женат ли? Есть ли дети? Живы ли родители? Не угодил ли тогда в тюрьму? Ничего не ведаю...

Молчание, чувствую, становится тягостным.

- Что за огненное чудо? - спросил я об иконе, возле которой стоял. Какого века? Святой, а лицо мужичка...

Конягин засиял, словно я его одарил чем-то. Сверкнул желтыми белками глаз.

- Не узнали? Господин Великий Новгород! Пятнадцатый век! Никола-Угодник! Горит и не сгорает. - И понесся "конягинскими оборотами": Поелику вся Русь перед Николаем-Угодником веками на коленях простаивала - в беде первый заступник. Русский люд к нему лепился, как мог, почитал: все именем Николы названо: посады Никольские, соборы Никольские, монастыри Никольские, а беды русской не избыть доселе. Потерянная наша воля, господин Великий Новгород, вот что это!..

Отошли к столу, присели на самодельных стульях. Увидев направление моего взгляда, Конягин объяснил спокойно:

- Руку потерял как? Целили в меня, сам знаешь, долго. Через год подловили. Как в авиации инженеров подлавливают? Рухнул пикировщик на взлете. Причин тысяча. Аварийная комиссия руками разводит. Моторесурс давно выработан. Фюзеляж и крылья в заплатах, изношены. Тяги старые. А скорее всего, ошибка пилота. Но если на инженера полка или эскадрильи положен глаз, то ясно, кому отвечать... Ну, военный трибунал. Штрафбат. Руку оторвало, тем и спасся.

- А Георгий Победоносец тут при чем? - спросил я суховато.

Оказалось, что на белом коне вовсе не Георгий Победоносец, а Дмитрий Солунский, и поражает копьем злого царя Калояна.

- Крестный отец подарил. Я ведь Дмитрием назван... Ох, строг был мой крестный, бдил, чтоб я был крещеным, а не "обливанчиком".

- Каким еще "обливанчиком"?

- Ну, барыни иные боялись - утопит батюшка родимого Николеньку или Сашеньку. Видя, что по три раза окунают, с головой, просили с головкой не окунать, и батюшке за то - особую мзду; батюшка держал младенца на руке и водой обливал-обрызгивал; мужики смеялись: разве ж господа крещеные, то ж "обливанчики"... Вы пока отдохните. Вон, на старом диване, тут и спать будете, только папки свои заберу.

Пока инженер хлопотал по хозяйству, я как-то старался привыкнуть к сухому, пряно-маслянистому духу старинного дома с его пылающим набатным иконостасом.

Подошел к самодельным книжным полкам во всю противоположную, без окна, стену. От пола до потолка книжечки.

Взял первую попавшуюся.

Переплет, видать, самодельный. Текст... переписан от руки. Почерк Конягина, угловатый, размашистый: "Н.В. Гоголь. Размышления о Божественной литургии".

С этим нас в университете точно не знакомили.

Перебрал затем тяжелые тома в толстых кожаных переплетах. Некоторые обложки деревянные. "Переводы Паисия Величковского с древнегреческого". Золотое тиснение букв, скорее, угадывается. Века полтора этим фолиантам, не менее. Название для XX века тяжеловатое: "Добротолюбие".

Рядом столь же неведомые мне "Творения святого Ефрема Сирина". Псалтырь. Часослов... Митрофанушка у Фонвизина, помнится, изучал псалтырь. Ученье - свет...

А вот соседнюю книжицу, затертую, с засаленными страницами, я листал со жгучим интересом.

Не книжица даже, брошюра-инструкция, условия для крестьян-переселенцев на сибирские пустоши. Каждой семье вручается 400 царских рублей. 200 безвозмездно, остальные - с возвратом через десять лет, когда крестьянин станет на ноги. Проезд до Оби или Иртыша - бесплатно. Затем пароходом. Тысяча пятьсот верст - билет 6 рублей.

Цены на живность в Сибири:

"Корова - 12 рублей,

Лошадь - 15 рублей...

Пуд ржаной муки - 45 копеек,

Пуд пшеничной - от 60 копеек до 1 рубля 20 копеек..."

То-то русская пшеничка текла из Сибири рекой. Недолго, увы...

Поставил со вздохом брошюрку, хотел отойти от полок, взгляд остановился на больших томах в коленкоровых переплетах. "Об Оптинских старцах". Потрепанные тома. Золотое тиснение тоже лишь угадывается, видать, побывали во многих руках. Открыл наугад.

Оптинский старец Макарий, о нем слыхал от Гудзия, - мудрец, переводивший и с древнегреческого и с древнееврейского. Гоголь, Николай Васильевич, с ним переписывался, а случалось, и надоедал своими вопросами, вроде - ехать ли ему из Москвы к тетке или не ехать...

Полистал. "Семь писем Макария к мирянину".

"Вы просите научить Вас дару молитвы. Это похоже на то, как бы у нищего кто просил богатства..."

"Смирение есть сильнейшее оружие против врага и его стрел". Углубился в письма, снова перелистал. Опять о смирении...

Поставил книгу на место с досадой. Смирение, терпение... До того терпению научили, что даже сам Сатана Виссарионович благодарил русский народ за терпение.

Взял машинальным движением еще одну книгу. Раскрыл. События, вроде, происходят в 1918 году. "Старец отец Нектарий не утешил, никому не подал ни малейшей надежды на то, что новая власть скоро кончится..."

Остальные книги я проглядывал уж с большим интересом. Наткнулся на папки с бумагами, написанными явно рукой Конягина. "Уход Толстого". Ф.М. Достоевский, "Братья Карамазовы"... А вот и новенькие, 1970 года издания. Где издано - неизвестно. Раскрыл наугад, стр. 30:

"...социализм... по преимуществу есть атеистический вопрос... вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю".

- А это откуда? - спросил, не удержался. Но Конягин, видно, еще не исчерпал своей главной темы. От моего вопроса отмахнулся.

- Обратили ли внимание на мою любимую икону? - Он даже поставил на стол бутылку со штопором в пробке. Недовертел... - Покров Божьей Матери. Главная казачья икона... Поелику я коренной казак, из станицы Темрюкской... - оборвал самого себя, заметив мой взгляд в сторону накрытого стола.

- Гость не евши, не пивши, а я ему... - потянул меня к столу, продолжая объяснять:

- Казаки всегда гуляют на Покрова. Это наш главный праздник.

- Теперь я, наконец, понимаю, почему СМЕРШ так хотел вас прикончить.

- Нет, тогда я еще не веровал, был образцовым советским офицером. Точнее сказать, не совсем образцовым, с идеями: иконку в чехле, дар матери, правда, носил, говоря друзьям - амулет. А вот на своей собственной шкуре, что свои пострашнее чужих, в том самом сорок треклятом году и постиг...

Проговорили до утра. Конечно, "русс-фанер" вспомнили, конягинский проект. "Подснежников", которых мы отдирали от мерзлой земли... Не заметили, как перешли на "ты". Светать начало - заснули. Открыл глаза чайник свистит. Конягин взглянул на меня как-то требовательно, деловито, не по-вчерашнему.

- Ну, чайку, да пошли...

Я уж не спрашивал, куда. Слава Богу, вовремя опамятовался. Сказал виновато, что в гостинице двоих историков оставил, в коридоре дремлют. Захватим их?

- Можно! - казалось, удовлетворенно произнес Конягин, надевая кожанку. - Из Москвы? Подпольные паломники?

- Историки! Из Московского университета!

Конягин усмехнулся безгубым ртом:

- Историки - не люди, что ли?

"Подпольные паломники" завтракали. В полночь им открыли номер с красной дорожкой, "броню райкома партии". Обрадовались нам. С местным человеком всегда больше узнаешь.

Выбрели на сырой ноябрьский снег. Какой-то пожилой человек, который спал в коридоре на раскладушке, догнал нас, спросил дружелюбно:

- Не возражаете, я с вами? - И, надевая офицерскую фуражку без звезды, кивнул Конягину. Похоже, не первый раз тут человек.

Двинулись к Оптиной Пустыни. Прямо по снежной целине. От гостиницы в ту сторону ни одной тропочки. Набрели на современный памятник - черную минометную трубу, занесенную снежком.

Историк, в ватнике и потертых джинсах, достал фотоаппарат, а Конягин сказал со своей обычной усмешечкой:

- Памятниками войны интересуетесь? Не помешает вашим планам, если я вам покажу еще что-то.

Двинулись за Конягиным всей группой. Притопали к чугунной плите. Памятник в честь битвы 139... года. Последняя цифра стерта. Историки защелкали фотоаппаратами. XIV век! Надпись можно прочесть, но не без труда. "Козляне совет сотвориша изыти на полки татарские, изшедши из города и нападши на полки татарские и убиша от татар 4 тысячи и сами бы избиены быши".

Постояли молча.

- У вас, евреев, есть такое место. Как называется? - спросил Конягин, обращаясь не то ко мне, не то к историкам.

- Вы кого подозреваете? - с усмешечкой спросила Архипова, поправляя свой оренбургский тюрбан. Насмешливые армянские глаза ее сузились. Круглое белое лицо северянки раскраснелось. - У евреев это называется Масадой.

- Вот-вот, у евреев есть Масада, а у русских - Козельск. Козельск не сдался татарам, полег до единого... Масаду знает весь мир, а кто знает Козельск? - И он молча двинулся в сторону, я шагнул за ним, глядя на его лысоватый затылок, словно это помогало мне постичь, чем, в конце концов, живет человек. Уж не из русопятов ли? А может, просто жидомор? Останемся один на один - потрясу за грудки.

- Извините, хочу обратить ваше внимание и на мост... Если это входит в ваши планы.

За каждый свой шаг Конягин почему-то извинялся. Казалось, невзрачный однорукий провинциал в истерханной кожанке до колен извинялся перед столичной публикой.

Я беззвучно посмеивался, прислушиваясь к его нескончаемым "извините". Ох, это конягинское уничижение паче гордости...

В сорок втором он был куда открытее, резче, проще. А говорил сложнее. "Много слов в охапку берет", - помнится, смеялись технари. Сейчас все наоборот. Говорит проще...

Вступили на мост через Жиздру. Подошли к чугунной ограде с круглыми набалдашниками.

Морозец. Река парит. Внизу, на специальных подмостках, гомонили женщины с корзинами, полными белья. Одна из них полоскала что-то. На ее руках были надеты длинные перчатки крупной самодельной вязки, а сверху резиновые. Полощет и ведет с остальными разговор о том, что надо бы послать кого-нибудь в Москву... "Пообносились все..."

- Здесь женский клуб города Козельска, - сказал Конягин. Мы засмеялись.

Мост был бетонный, широкий и вел в сторону какой-то магистрали. Конягин задумался, что ли, дал нам отмахать метров двадцать лишних, а затем окликнул:

- Вы куда?.. К Оптиной Пустыни, - он усмехнулся горьковато, - берите влево, круче, выходите на тропку, во-он туда, по леску. - Объяснил, когда мы втянулись в сосновый лесок, припорошенный снегом, что мост построен в советское время и, естественно, ведет не туда...

Остановившись, показал на реку.

- Была тут у монахов переправа, да Бог с ней, с переправой, - снова зачастил он "конягинскими периодами", едва дыхания хватало. - На берегу, вон там, метрах в пяти от Жиздры, видите, овражек, за ивовыми кустами, там пробился родник. Серный родник, глубинный; ранее он был в другом месте, между Оптиной и скитом, покажу потом, назывался "Пафнутьев колодец", со святой водой; завалили колодец, забили цементом... Как почему? На дворе пятилетку громоздят в четыре года, а тут, страх Божий, паломники идут и идут, как триста лет назад, и исцеляются, главное. Одни верой, другие сернистой водой... Забив родник цементом, дали депешу в область, мол, святой воде конец, а она, глядь, прорвалась в другом месте.

Так и все. Заваливай святой родник - не заваливай...

Профессор Архипова исторического оптимизма Конягина, видно, не разделяла. Человек наблюдательный, тут же заметила, что от надвратной церкви на крутом берегу Жиздры остались рожки да ножки...

Конягин вздохнул только, повел нас к монастырю.

- Хотите, я вам покажу могилы старцев Макария и Амвросия?

Крупно зашагал мимо развалин к низинке за церковкой. Кое-где раскиданы могильные памятники. Скорее всего - старое заброшенное кладбище. Остановился на открытой полянке, где неподалеку, в двух местах, снежок был тщательно заметен и лежали вместо цветов свежесрубленные еловые ветки.

- Это происходит каждый день, постоянно, и никто не знает, кто кладет ветки и цветы на могилы старцев... Когда было столетие со дня смерти Амвросия, все певчие Загорской Лавры прибыли в Оптину Пустынь. И пели и день и ночь... И люд стоял не евши, не пивши...

Не только часовенки над могилами старцев снесены начисто, нет и плит, даже могильных холмиков, как видите, нет, сровняли с землей; несколько раз сравнивали. Да подымается земля на этом месте. - Он постоял, трудно дыша, унимая в себе что-то подступившее к горлу. - Сами видите, пробивается наш родник... Пробивается... - Конягин улыбнулся светло; если бы не почернелые искрошенные зубы, улыбка его казалась бы победно-молодой. И сразу принялся жарко рассказывать о старце Амвросии, к которому, видать, питал особое чувство.

- Двести-триста верст шли к нему страждущие, пешком шли, чтоб повидать старца, почерпнуть его отрезвляющей мудрости... Амвросий, как вы слышали наверное, потряс Федора Достоевского. Старец Зосима в "Братьях Карамазовых" с него написан. Помните, конечно, Зосиму? - Улыбка с костистого лица Конягина не исчезала. - Константин Леонтьев, не мне вам рассказывать о гениальных философах... так вот этот самый Константин Леонтьев, что менее известно, принял тайный монашеский постриг и жил здесь, в Оптиной, под рукой Амвросия...

Историки увлеклись лежавшей на земле каменной глыбой со старославянскими надписями, разбитым памятником, что ли; Конягин чуть приотстал и сказал вполголоса - мне да "подпольному паломнику" в военной фуражке без звезды:

- Нашу Октябрьскую Леонтьев предсказал, как если бы видел воочию, более точно и детально, чем Достоевский. Обернется она торжеством мещанина, сказал. Увлечет своими идеями-лозунгами Восток и пойдет раскаленной лавой на Запад, обеспокоенная более всего своими удобствами... Каково?! - И громче и врастяжечку, чтоб не прошли мимо этой мысли обернувшиеся в нашу сторону историки: - Многое предвидели в Оптиной. На сто лет вперед зрели... - И, усмехнувшись уголком бескровных губ: - А судьба пророков известна. Во все века...

Перепрыгивая через обломки, Конягин сообщал скороговоркой:

- Храм Святой Марии Египетской - в развалинах. Колокольню начала XIX века - повалили. Часовенки на могилах старцев, к которым вся Россия приходила, сами убедились, сровняли с землей...

Мы шли по Оптиной под этот скорбный и, казалось, нескончаемый рефрен: "...повалена", "крыша провалилась", "купол срезан".

- И вот так всё, друзья мои...

Наконец выбрели из развалин в жидковатый сосновый лес. По пути Конягин взмахнул единственной рукой.

- Вон наш сказочный колодец с мертвой и живой водой; живая, как вы знаете, от властей утекла...

Сквозь огромные старые деревья и молодой сосняк проглядывает надвратная церковка, колоколенка в строительных лесах, а за ней скит, в котором работали и Достоевский и Гоголь.

- Реставрируют! - радостно воскликнули историки.

- Можно сказать и так, поелику в лесах стоит двадцатый год...

Пробежали сквозь арку, увидели большую площадь, окруженную двухэтажными жилыми домиками, старыми, с подтеками.

Посередине высилась деревянная церковь Иоанна Предтечи с небольшим куполом и крестом. Стереотипный портик с четырьмя обшарпанными белыми колоннами... Никакого сравнения этот поздний "купецкий" классицизм с древними северными церквушками не выдерживал.

- Вот ее бы и надо увезти в Архангельск. С глаз долой... - заметил я.

Конягин взглянул на меня неодобрительно, повел к боковому крыльцу, возле которого висела дощечка: "Филиал Козельского краеведческого музея"...

Полы окрашены суриком. Конягин долго вытирал ноги о половик, и мы, естественно, так же. Наконец оказались в комнате, где были собраны все реликвии, которыми гордится Оптина Пустынь. Личные вещи Достоевского. Зонтик, стул, темного дерева секретер, покрытый зеленым сукном. И, помнится, чернильница. Стоя за этим секретером, Федор Михайлович создавал "Братьев Карамазовых"...

На какое-то мгновение у меня появилось почти зрительное ощущение, галлюцинация, что сейчас войдет сюда сгорбленный, с палкой, старец Зосима с послушником, и великий прозорливец скажет мне прочувствованно:

- Все правду ищете? С пятым-то пунктом...

В углу комнаты, на полу лежала чугунная плита, на которой было начертано, что здесь жил Николай Васильевич Гоголь, и указаны даты, когда жил-поживал.

Гоголь явно жил не здесь, в комнате Достоевского; но почему всех классиков, национальную гордость, смели в одну кучу, как сор? Не спросил, постеснялся.

Скита, вроде, не достиг смерч, который разметал-размолотил Оптину. Одно здание казалось даже подновленным. Что здесь?

Добротное, церковной архитектуры, с причудливыми кокошниками над узкими окнами второго этажа, частично замурованными. От срезанного, по всей видимости, купола осталась окружавшая его теснота разностильных деталей с резьбой по камню. Арки. Выемы. Каменная плетенка по фасаду. Добротное московское барокко семнадцатого века. Почти "купецкое". Всего в избытке. В окнах промелькнуло несколько лиц.

Оказалось - это здание Оптинской библиотеки.

- Бывшей, извините. Раскрадены книги, и давненько... Сколько сохранилось? Военный секрет, извините; хранится под замком в крамолохранилище. Как вам известно, сие тайное место называется "Отделом редких книг" Ленинской библиотеки, рядовому читателю доступа туда нет, извините. Мне пришлось стать лектором общества "Знание", точнее, "Смерть знанию!", чтоб заглянуть в тайное тайных. Сижу часами, сутками, переписываю, делюсь с людьми, не скрываю...

Остановился вдруг, отер ладонью синеватые губы, точно вспомнив - не с близкими говорит...

- Толстой? Как же Оптина... без Толстого?! Был здесь Лев Николаевич шесть раз, а возможно, больше. Занятные сведения оставил нам его слуга, который вел дневник. Есть у меня этот дневник. Переписал. - Усмехнулся чему-то. - В лаптях отправлялся Лев Николаевич в Оптину и с опаской... За бродяжничество ссылали в Сибирь, да еще вначале секли. По дороге полицейский чин сунулся: "Кто таков?!.. Знаю таких стариков-ханжей. Ну-ка, покажи документ!" А что, - добавил Конягин, усмехнувшись, - не было бы у Льва Николаевича документа?.. В холодную, а то и по шее б дали... Ужинал граф вместе с нищими, это он выдержал. Но вот идти в ночлежную избу, где вонища, блохи!.. Слуга дал монаху рубль, и тот водворил их в номер третьего класса, где укладывался сапожник. Сапожник захрапел так, что граф вскочил с испуга и сказал слуге:

- Разбуди этого человека и попроси его не храпеть.

Разбуженный сапожник возразил:

- Что же, прикажешь мне из-за твоего старика всю ночь не спать...

Сапожничьего храпа Лев Николаевич не вынес, но тут прибежали монахи, как-то прослышавшие, что в Оптиной находится граф Толстой. Перевели в гостиницу, где все обито бархатом. "Граф долго отказывался идти туда, сообщает слуга, - но под конец все-таки решился..."

Мы слушали Конягина с улыбкой, он вскинул руку протестующе:

- Ничего тут веселого нет. Вот вы, историки, пишете, что в конце жизни Лев Толстой ушел из семьи... в Шадринский монастырь, где настоятельницей была его сестра Мария Николаевна Толстая. Извините, разве такое возможно?! Решил, что ли, умереть в женском монастыре? Сюда он шел помирать, в Оптину Пустынь, на место своего отдохновения, и письмо от него пришло заранее, мол, иду. И от Гоголя прибыло одно из самых последних его писем в Оптину, и тоже похоронено в крамолохранилище. В Оптину, в Оптину стремилось все, чем мы гордимся... Народные песни, которые собирал Петр Киреевский, сюда потоком шли. От Пушкина, из Псковской губернии, от Гоголя, из разных мест России, от Кольцова из Воронежа, от Даля из Приуралья. И все - в Оптину... Здесь, зде-эсь был центр духовной жизни России; самое кипение мысли; философ Владимир Соловьев тут дневал и ночевал; в краеведческом музее хранятся подлинники гоголевских, тютчевских, тургеневских писем; в этих местах Тургенев охотился, отсюда вышли его "Записки охотника"; не было человека на Руси, который так или иначе не был бы связан с Оптиной Пустынью, во всяком случае, не знал о ней...

А новая власть, как видите, Оптину Пустынь - отменила. Ликвидировала как класс...

Краеведческий музей десять лет воевал, чтобы в столетний юбилей со дня смерти братьев Киреевских разрешили поставить на их могилы плиты-памятники. Какой торг шел с партийными властями, вспоминать стыдно! Ничего водрузить не разрешили; намогильные плиты вровень с землей положить, и все... Петра Киреевского они все ж признают: ученый, собиратель фольклора, "Собрание народных песен" Петра Киреевского уже не похоронишь, вылетела птичка! А вот брат Иван Киреевский, родоначальник славянофильства, и на дух им не нужен; тем более, извините, религиозный философ. Но как-то неловко одному брату плиту, второго - на помойку. Уложили две плиты, заодно.

Когда открывали плиты, что тут было! Праздник из праздников. Прикатили со всех концов России: историки, литературоведы, просто русский люд, который вот ветки на могилы кладет... Прибыл на черной машине секретарь райкома. Опять торговля - что играть, когда чехлы с плит снимут. Интернационал - святотатство, Гимн Советского Союза - братья Киреевские в гробу перевернутся. Господи, что играть?! Запаниковал секретарь, едва праздник не отменил; столичные музыковеды спасли: по их совету оркестр сыграл глинковское "Славься"... Тут, вроде, все законно...

И сразу умчал секретарь на своей черной машине. А то ведь директор краеведческого музея снова начнет про чугунные плиты нудить, при "всем научном люде"... Какие плиты?.. Видели же! "Здесь жил Н.В. Гоголь". На другой: "Здесь жил Ф. Достоевский". Не разрешают вешать. Так и лежат на полу.

- Не может быть! - воскликнул я.

А человек в офицерской фуражке без звезды только вздохнул горестно, видать, все это знал не хуже Конягина. В руках у него был истертый офицерский планшет, позднее он передал Коняге то, что привез для него. Какие-то старые рукописи. Истлевшие желтые листочки... Вечером парень на мотоцикле приезжал, вручил Коняге оттиск - "Житие преподобного Симеона Нового Богослова"...

Тогда же, не сразу глазам своим поверил, увидел в доме Конягина зеленую папку, которую привезли ему московские историки. Похоже, Конягин собрал целую армию таких энтузиастов. Спасают все, что уцелело...

Но это я постиг вечером. А днем, во дворе Пустыни, мое лицо по-прежнему выражало недоумение: нельзя водрузить памятные чугунные доски Гоголю и Достоевскому? Какая чушь!..

Конягин объяснил мне терпеливо, нервно похрустывая пальцами:

- Музейные работники, Григорий, вправе заказать таблички. А вот повесить на стену - ни-ни. Это - прерогатива Калужского обкома партии...

Я подумал вдруг, что калужская психушка, кажется, добралась уже до Гоголя с Достоевским. Неужели это может длиться бесконечно?

Конягин взмахнул рукой, сжатой в кулак.

- Оптину пытаются даже из памяти вытравить. Жители Козельска и те ничего толком не знают о ней. Видят за рекой монастырские развалины, в которых копаются какие-то специалисты... А сами гордятся чем, видели? Дурацким птичником из гипса, фламинго своими, как ранее бюстами Сталина. Из того же гипса, между прочим. Гордятся любыми времянками. А за рекой вечная культура России.

В Козельске стоит стрелковая дивизия. Может, корпус. От солдат Оптину прячут, как заразу. Никогда не приводят! Никогда! - воскликнул он с гневом и болью.

Перед нами был человек истово религиозный. Страдающий за мерзость запустения Оптиной Пустыни - духовного центра Руси, ее святая святых...

- Что вы сказали, извините? - Конягин яростно сверкнул желтоватыми белками глаз... - А, вы все свое. Про реставрацию... А что реставрировать, товарищи специалисты? Камни?!

Душу-то народную убили. Веру втоптали в грязь. Духовно Россия сейчас, как мой давний пикировщик, у которого на взлете обрезало моторы. - Он круто повернулся и пошел мимо облупленных, с сырыми подтеками монастырских зданий к реке Жиздре.

Я простился со спутниками и бросился вдогонку.

Как-то вдруг совсем иначе повернулось ко мне все, что я видел на Севере.

Помню, подходит к Кижам, на Онежском озере, теплоход с туристами. Гремят рупора: "Из-за острова на стрежень..." У каждого туриста своя музыка, свой магнитофон или приемник. Спускается человек по сходням, оглушенный. А на оставленном теплоходе, чтоб туристам не было скучно, запускают на полную громкость: "...Приходите свататься, я не стану прятаться..."

На Соловках в Святом озере стирают трусы, носки... Сбиваются компании, кто с кем выпьет, где костер зажечь, разложить закусь. Перекликаются дикими голосами. Кружевной Преображенский собор, вырезанный топором, - сказка XVI века - осматривается на бегу, между делом. Старина - стариной, главное успеть бы выпить и закусить.

Никакого раздумья возле соловецких стен, возле самых древних памятников. Никакого углубления в духовную жизнь...

Как не понять Конягина!

Он шел ходко, размахивая единственной рукой. Я долго не мог его догнать. А когда, запыхавшись, поравнялся с ним, спросил: что за народ я видел за окнами бывшей библиотеки? Реставраторы? Паломники?.. Кто там хозяйничает?

Он усмехнулся.

- Там хозяйничают... - он перечислил несколько часто встречающихся на Руси фамилий, вроде Иванов-Петров, и вдруг выплыло, как из давнего и страшного сна - Цыбулька!..

- Ка-акой Цыбулька?! "Перед кОм стоишь?!"

- Ты что, знал его?.. Энтузиаста?.. Ему и отдана Оптина Пустынь. Главный исполнитель. Старинные ветлы спиливает... Оптину библиотеку заняло его училище трактористов. Ремеслуха.

Я молчал подавленно. Конягин заговорил первым, мы уж к его дому подходили.

- Как людям жить без веры! Может, "подпольные паломники" когда-то и выйдут из подполья? Многие из них ведь на вершинах науки и техники, известные всему миру имена. Бог им в помощь! Я, сколько могу, читаю лекции по истории. Как понимаешь, даю больше, чем сказано в программе...

У двери он остановился, круто повернулся ко мне всем худощавым телом.

- Ты - веришь?.. Ты во что веришь?

- В тебя, Дмитрий Иванович. Ты - мой спаситель. Не ты - лежать бы мне в братской могиле...

-Та-ак!.. Ты правда ко мне приехал специально? Не проездом? Что так?

- Прощаться, Дмитрий Иванович.

- Проща-аться... Я что, прослушал ночью-то? Себя слушал... - Он ссутулился, желтоватые глаза потускнели.

- Понимаю тебя, Григорий. Конь леченый, жид крещеный, вор прощеный. Присловье наше, казацкое. Но живучее... Хоть навесь на себя не токмо что крест, но и вериги, все равно найдется уродина, которая заплюет с головы до ног: "Россию продали!" Я этих, с позволения сказать, христиан знаю. Не из-за них ли уезжаешь?

- Из-за них?! Государство их поддерживает изо всех видов оружия. "Правых - журят, левых - убивают", - говорят в Москве.

- Вот-вот, жидоморов поддерживают, а православных христиан - давят, по тюрьмам гноят, будто преступников каких... - Он открыл дверь, щелкнул выключателем - полыхнула огненным цветом по стенам бывшая новгородская вольница.

- Власть пока не трогает, Дмитрий Иванович, или опять на тебя "особист" нашелся?

Конягин вздохнул. Улыбнулся невесело.

- Мне мать, бывало, говорила в сердцах: "Ты, Дима, углом родился, чтоб о тебя свиньи чесались". А папаня, царство ему небесное, прибавлял неизменно: "Вроде жида какого!"... Большой интернационалист был. Буденновец... Сколько еще чесаться свиньям о нашего брата?!

Я молчал. Он спросил словно вскользь:

- Библиотеку распродаешь или как?

- С собой беру...

- Всю?! Сколько у тебя томов?

- Я от этой России не уезжаю, Дмитрий Иванович. Тем более что большинство ее авторов повесили, сдали в солдаты, прокляли во всех церквах по решению Святейшего Синода, застрелили, вытолкали за границу. Они-то и есть моя Россия. Наверное, не менее, чем ты...

Возле автобусной остановки мы обнялись. Затем он положил свою руку мне на плечо, мол, подожди, не торопись. Опустил руку, постоял несколько минут молча, закрыв глаза и шевеля губами, видно, в молитве.

Старенький автобус гремел издали. Остановился, высаживая кого-то.

Дмитрий Иванович взглянул на меня. Глаза сужены, жестки, и надежда в них, и боль, и тоска.

- Ты веришь в меня, Григорий?.. Говорю тебе, как брату: прорвется родник! Всегда на Руси был хоть глоток свободы. На Пасху, мать рассказывала, колокольни были открыты с самого утра. Первый день Пасхи каждый мог вызванивать, что душе угодно, - на весь город трезвонить, на всю округу. Душа поет, плачет - звони! Первый день Пасхи - свободный звон...

Прорвется!..

Москва - Торонто. 1972, 1986

Из автобиографи писателя Григория Свирского

Вернувшись с войны, попытался рассказать в своей первой книге правду о побоище над Баренцевым морем, на дне которого осталось 300% летных экипажей наших торпедоносцев (Горела во мне пушкинская строка: "Здесь человека берегут, как на турецкой перестрелке"). Когда затем позволил себе коснуться и других аспектов "гуманизма" и мудрости нашего государства, оно принялось за меня без промедления.

Это выглядело порой и так...

На заполярном аэродроме завершалась съемка фильма "Места тут тихие" о летчиках Баренцева моря, сгорающих один за другим в торпедных атаках по кораблям. По сценарию Григория Свирского и режиссера Юрия Щукина ("Искусство кино", 1966 г. N°2)

Но ко времени съемок я публично высказался в Союзе писателей СССР о том, что у всех нас наболело. А печатать не дозволялось...

Это было время крушения и воцарения "генеральных" вождей, "пересменка шила на мыло", как горьковато острили позднее. Еще тлела надежда на поворот к лучшему...

Однако стоило мне упомянуть о бесправии рабочего человека в государстве, назвавшего себя "рабочим", о травле и уничтожении талантов, посмевших коснуться "запретных тем", как было приказано стереть "взбесившегося писателя" в порошок.

Правда, нам дозволили завершить фильм о морской войне, поскольку на него уже истратили семь миллионов рублей...

Режиссер-постановщик тихий и вспыльчивый Юра Щукин, сын "Ленина", - во всех фильмах Михаила Ромма, снимал в те дни массовку - "проход штрафников". Матросов с кораблей переодели в зеленое тряпье и погнали по скалистому берегу. Они ежились от ледяных брызг бешеного прибоя, белая пена шуршала под солдатской "кирзой".

Режиссер вдруг окликнул автора сценария, предложил ему встать в колонну штрафников.

- Ты же, Григорий, как есть, штрафник, - пояснил Юра - В нашей группе единственный настоящий штрафник... Художник по костюмам! - окликнул он женщину костюмера. - Оденьте автора соответственно...

Это - кино. Но кино, за которым костолом. Разбой. Настоящий, не экранный. И потому властью засекреченный...

- Проход штрафников" - снять! - распорядился, посмотрев картину, министр кинематографии товарищ Романов, в войну начальник армейского КГБ "СМЕРШ" ( "Смерть шпионам"), "у нас штрафников не было!.."

Фильм так и не смог выйти на экраны страны, пока измученный режиссер не переписал звуковую дорожку, и герои стали произносить не "штрафбат" (штрафной батальон), а "стройбат" (строительный батальон)...

- ... А писателю, - сказал министр на прощанье, - надо бы понимать... вы допрыгаетесь! Бросить члену Политбюро ЦК в лицо, да еще публично, на весь мир, что Москва, по сути, стравила Кавказ, где ненавидят и нас, и друг друга Обозвать своих руководителей "черной десяткой"... "Родными погромщиками!.." А в своей прозе вы другой? Куда в издательствах смотрели?! Нет ни фразы без издевки: Силантий ваш, каменщик на Ленинском проспекте, темнота, деревня - по вечерам, для развлечения, ходит в суд. А как, по воле автора, дерзит: "В киношку - ни-ни! Кино за деньги, и все неправда, в суде бесплатно, и все правда..."

А ныне и того пуще. Тянете на общесоюзный экран в народные герои зека. Штурмана этого... На чью мельницу льете воду?!. Нет, с вами еще разберутся!.. Разберутся... да, по закону! Строго по закону!

Об этом и многом другом, о жизни в России и на Западе - в девяти моих автобиографических романах и повестях, написанных в изгнании и переведенных на главные европейские языки. Брежневская Москва отлавливала их на границе точно наркотики или оружие. Особо, истерически бдительно - парижское издание романа "ЗАЛОЖНИКИ", романа, можно сказать, "семейного", а затем лондонское - книгу о литературе сопротивления - "НА ЛОБНОМ МЕСТЕ", где, естественно, не мог обойти и кино (ч. V, глава "Разгром киноискусства"); отлавливала "крамолу", вызвавшую на Западе обвал статей и рецензий.

И советское КГБ, увы, достигло своей цели: для молодых поколений России писатель-диссидент Григорий СВИРСКИЙ стал невидимкой. Секретное постановление ЦК КПСС от января 1972 года рассекречено лишь в годы перестройки.

ИЗ ЗАПИСКИ КОМИТЕТА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

ПРИ СОВЕТЕ МИНИСТРОВ СССР В ЦК КПСС:

(СЕКРЕТНО ЦК КПСС)

27 января 1972 года.

В Комитет Госбезопасности поступили материалы о провокационных националистических действиях бывшего члена Московской организации Союза писателей РСФСР Свирского Григория Цезаревича, 1921 года рождения.

В январе 1968 года Свирский выступил на партийном собрании Московской писательской организации с клеветническими нападками на политику партии в области литературы. Призывал к представлению полной свободы публиковать порочные и политически вредные произведения. Партийная организация МОСП за антипартийное поведение на собрании исключила его из членов КПСС.

После исключения из партии Свирский предпринимал попытки организовать серию подобных выступлений других писателей. Среди своего окружения высказывал резкую критику в адрес партийно-правительственного руководства СССР по поводу ввода советских войск в Чехословакию.

Учитывая изложенное, а также то, что Свирский продолжает оказывать вредное политическое и идеологическое влияние на свое окружение из числа интеллигенции и молодежи, считаем дальнейшее пребывание Свирского в Советском Союзе нецелесообразным, в связи с чем можно было бы не препятствовать его выезду в Израиль.

С МВД СССР (тов. Шумилин Б. Т.) согласовано.

Просим согласия.

Председатель КГБ: Ю. Андропов

По Секретариату ЦК.

Согласиться:

М. А. Суслов, А. П. Кириленко, П. Н. Демичев, И. В. Капитонов, А. Н. Шелепин, К. Ф. Катушев.

ЦХСД Ф.4. ОП.22.Д.1712.ЛЛ. 12-13.

Впервые опубликовано в журнале "Вопросы Литературы", N°4, 1994 год.

"ШТРАФНИК", Мосфильм, З-е объединение Михаила Ромма. Сценарий Григория Свирского и режиссера Юрия Щукина (Весь текст)

Предисловие автора

Государственная немилость началась с фильма. "Штрафники?!" Министр кинематографии генерал КГБ Романов, как известно, вскричал: - "Штрафников убрать! Штрафников у нас не было." ...Готовому , полностью отснятому фильму ломали руки и ноги. На "узком" - только для труппы - просмотре уже приговоренной, но еще не убитой ленты (просмотр так и назывался "Последнее прости") никогда не забыть, как плакали, обняшись, режиссер Юра Щукин и заслуженный артист Михаил Глузский, игравший штрафника Братнова. Юра не стыдился своих слез, Михаил Глузский, кусая губы, говорил мне: "Григорий, я сыграл десятки ролей, но артисту кино, чтобы остаться в его истории, надо сыграть своего Чапаева. Братнов был моим Чапаевым. А его - по нож..." По счастью, сценарий был уже напечатан в журнале "Искусство кино" (N°2 за 1966 г.). Рабочий заголовок фильма, как и его опасный вариант - "Штрафники", здесь еще ранее заменили названием "ДИКИЕ МЕСТА". На экранах фильм, естественно, был представлен еще более спокойно: "МЕСТА ТУТ ТИХИЕ". Тем не менее, режиссер фильма Юрий Щукин, создавший трагическую и, вместе с тем, глубоко поэтическую ленту, был немедленно от работы в кино отстранен. И заплеван угодливой "патриотической" шпаной, всегда клубившейся возле "легких денег". Не знал еще Юра Щукин мудрости Марины Цветаевой, глубоко запретной в те годы: "Каждый поэт - жид!" Не привык он чувствовать себя нежеланным, отбрасываемым отовсюду "Жидом". Не приготовлен он был к такой судьбе. И хотя позднее его почти простили, дали чем-то заняться: Юра Щукин был единственным сыном "Ленина" во всех фильмах Михаила Ромма, нельзя же его, в самом деле, росчерком пера - на помойку?! Тем не менее, он, подлинный талант и, как многие таланты, человек уязвимый, глума министерских чиновников-гебистов не вынес и - вскоре умер. Все детали и обстоятельства этого преступления чиновников от "ГБ-"искусства" подробно изложены в моей книге "НА ЛОБНОМ МЕСТЕ. Литература нравственного сопротивления 1946-86 г.г." Здесь мы остановимся только на самом "факте убийства", как говорят о подобном милицейские дознаватели. Убили?! За что?

Светлой памяти режиссера Юрия Щукина

Григорий СВИРСКИЙ

Юрий ЩУКИН

Флагштурман Александр Ильич, ШТРАФНИК

ЛИТЕРАТУРНЫЙ СЦЕНАРИЙ

Летчикам Заполярья, воевавшим на колесных машинах

над ледяным Баренцовым морем,

которым так и не довелось узнать, что они

Герои Советского Союза:

СЫРОМЯТНИКОВУ Борису Павловичу,

ЛАПШЕНКОВУ Семену Васильевичу.

СКНАРЕВУ Александру Ильичу флаг-штурману.

И товарищам их, не вернувшимся на землю.

1

Заполярье.

Вдоль скалы идет человек. Его внимание не привлекают ни черные воды залива, ни розовые заросли иван-чая в расщелинах скал, ни даже гнездовья полярных птиц, выпархивающих прямо из-под его ног. Казалось, даже это странное ощущение края земли, с его прозрачными и бескрайними далями, ощущение "конца света", которое охватывает каждого попавшего в эти места, чуждо ему, хотя похоже, приехал он только что: он шел с чемоданчиком, опираясь на палку.

Вот он остановился, внимательно разглядывая что-то, только ему понятное; и вместе с ним и мы начинаем угадывать в розовых зарослях обомшелое и какое-то скрюченное железо, а затем и очертания разбитого дота...

Человек пошел дальше. Еще раз остановился на секунду - возле воронки, залитой бурой болотной водой...

Внезапно далекий гул самолета...

- "Ту-114"!.. - Это авторитетно, со знанием дела разъяснил приезжему мальчишка, собиравший на сопке грибы. Он глядел на небо: там, высоко над заливом, шел пассажирский самолет... - На Кубу идет!.. Самого Фиделя Кастро привез, теперь обратно...

- Что?.. - рассеянно спросил приезжий, мельком взглянув вслед самолету. Он свернул за скалу, перебрался через канаву и штабеля железобетонных мачт и наконец оказался на каменистом "пятачке", у какого-то заборчика... - Наконец. подошел к самодельному памятнику - сколько раскидано таких по России! Деревянный, выкрашенный почему-то синей краской обелиск, хоть и подновляли его, не выстоял перед временем, и ветрами покоробился, да и буквы поистерлись...

К ограде памятника, выкрашенной в тот же синий цвет, была кем-то привязана на длинной веревке коза. Она деловито пощипывала мох.

Приезжий чуть усмехнулся, минуту постоял возле обелиска, затем устало присел на валун, закурил. Задумался...

Еще видно на экране лицо приезжего, а мы уже как бы вместе с ним слышим дальний звон, точно звон деревенского набата, и... популярный довоенный мотивчик.Его выводит издалека, словно из глубин России, гармоника. Слов мы не слышим. Но многие помнят эти слова: "Если завтра война, если завтра в поход..."

Бодрится гармоника.

А на экране - торжествующая немецкая кинохроника.

Черные кресты на крыльях немецких бомбардировщиков. Командующий германским подводным флотом гросс-адмирал Дениц у карты. Адмиральский карандаш жирно перерубает на карте океанские пути в Мурманск.

Гитлеровские подводные лодки, одна за другой, выходят в море. Бородатый немец- капитан у перископа подлодки. Следы торпед на воде...

Английские транспорты раскалываются, горят, погружаются в воду. Тонет английский военно-морской флаг.

Бьет "Большой Бен". Звуки его тоже туманны, неторопливы.

Черчиллю докладывают, видимо, о чем-то чрезвычайном. Черчилль пишет быстро, нервно... Хроника запечатлела и это.

...Москва. Главы кремлевских соборов. Их тоже коснулась война. Пятна камуфляжа на стенах, как раны. И опять, словно из глубин России, из глубин истории, доносится все тот же далекий набат. В ворота Кремля въезжает закамуфлированная "эмка". По коридорам идет адмирал флота Арсений Головко. Вот он в кабинете Верховного Главнокомандующего, стоит навытяжку. К нему обращены негромкие, протяжные слова:

- ...Задача ясна?... Да, и с Черноморья снимаем ...К вам летит все, что можно... Положение чрезвычайное.

Огромное, на весь экран, небо. И в глубине его - две маленькие точки. Всего две. Они приближаются. Это самолеты.

Пошли титры. А под титрами, сквозь облака и дым пожарищ, по-прежнему летят два самолета: над руинами какого-то южного города, над эшелонами с артиллерией, над неубранными хлебами..

Кончились титры. Самолеты уже над тундрой.

Круглое самолетное окошко. Он очень молод, этот смотрящий в окошко паренек и натянутой на уши синей пилотке.

Мы узнаем в нем увиденного только что человека с палочкой, каким он был лет двадцать назад, и слышим его голос:

- Куда летим? Дикие места... - Он отодвинулся от окна, устроился на своем месте поудобнее. - Куда... - Усмехнулся над собой. - Командир-то, конечно, знает, ну, а мне не доложили, сунули в бомболюк, и лети-помалкивай... Я человек в экипаже самый последний. Моторяга. Наземный персонал. Подай - прими! Потому и место мое самое почетное.

Тимофей (так зовут парня) сидит в немыслимой позе: боком, ноги чуть ли не выше головы. Уму непостижимо, как его засунули в эту щель между чемоданами, арбузом и железной стремянкой.

Самолет тряхнуло. Арбуз свалился. Тимофей ударился обо что-то. Голос Тимофея.

- Вот всегда так... Приложишься ко всем этим чертовым бомбодержателям, а потом майор Кабаров удивляется, почему у меня вся морда в кровоподтеках...

Снизу, видимо, дуло. Тимофей приподнялся, поеживаясь, и, подложив под себя шинель, бросил сердитый взгляд в окошко. Внизу стало еще суровее - ни деревца. Тимофей поежился:

- Вот уж точно, широка страна моя родная. Третьи сутки все "Давай--давай! Не задерживайся!" А куда "не задерживайся"?.. Чья-то рука протянула Тимофею шлемофон.

- Ну, как там? - слышим мы в наушниках голос Кабарова. - Жив?

- Порядок, товарищ майор, - едва выдавил из себя окоченевший Тимофей.

- Потерпи, Тимофей. Скоро губа Ваенга. Слышал про такую? Самый северный аэродром, места тут тихие..

И сразу: вой, грохот, вздыбленная земля... Нет, это не земля. Опадает гигантский столб воды. Тысячи птиц взметнулись к небу. И тут же - длинная океанская волна выносит на отлогий пустынный берег сотни убитых чаек...

Снова грохот. И снова все взметнулось вверх: столбы воды, трассы пуль, жерла зениток. Летят в воздух обломки валунов, аэродромных построек, куски автомашин. Черный дым застилает аэродром.

...Опадающая земля накрыла в щели офицеров.

Генерал (стряхнув с фуражки землю). - Где группа Кабарова?

Радист: на подходе! Генерал: - Угораздило их!..

Снова опадающая земля.

Радист. - Кабаров просит посадку!

Генерал: - Что он, с ума сошел?!

...Кабина самолета. Лицо Кабарова.

Кабаров.: - Иду на посадку!.

...Самолет с ласточкой на хвосте входит в густой нефтяной дым и, пробивая его толщу, трудно, на ощупь касается земли, и тут же новый взрыв чуть не перевернул его. Идущего следом ведомого тряхнуло, и он круто ушел вверх.

Генерал (сняв на секунду фуражку). В рубашке родился Кабаров! (Высунулся из щели.) Давайте их сюда!..

Из самолета с ласточкой выпрыгивают Кабаров, Тимофей и остальные члены экипажа, бегут, пригибаясь, по полю, прыгают в щель. Опадающие комья земли накрывает их, вжавшихся в землю...

Генерал: - Почему нарушили приказ? Садились под бомбы?

Кабаров: Кончилось горючее, товарищ генерал!.. Принимайте ведомого.

Неподалеку от Кабарова лежит полузасыпанный Тимофей.

Солдат-радист взглянул на плечо Тимофея, покрытое чем-то красным, и встревоженно:

- Что с тобой, парень? Ранен?

Тимофей, испуганно хватаясь за плечо: - Фу, черт! Арбуз проклятый!.. С самого Новороссийска берег...

Снова взрывы. Взлетная полоса. На глазах от нее не остается ничего: бомбы перепахивают поле. Горит полотно посадочного "Т".

Генерал. - Эх, угораздило вас... Впрочем, когда вы ни прилети, все одно - под бомбы. Тут у нас этот майн либер августин круглые сутки...

Генерал (помедлив и не отрывая взгляда от беспомощно кружащегося самолета), пехотному капитану с расстегнутой кобурой). - Капитан! Ничего не поделаешь, давайте ваших! Только быстрей. Успеете до второго налета?

Капитан пускает ракету и, выскакивая из щели, дает тревожный свисток.

Тимофей выглянул из щели. И вдруг с изумлением увидел: из дымящейся земли, полузасыпанных на краю аэродрома щелей поднялись люди в измятых пехотных шинелях и обмотках. Пригибаясь, кинулись с лопатами туда, к посадочной полосе. Капитан уже метался около гранитного валуна, размахивая руками и крича что-то. Из-за валуна выползли два трактора с вагонетками, груженными камнями, гравием.

Тимофей (матросу с радиостанцией). - Что за пехота?

Тот выглянул из щели, ответил равнодушно: - Штрафники... Грехи замаливают, до первой крови...

- Как так - до первой крови?

- Я же сказал: штрафники. Ну, из тюрем которые. Срок отбывают: кто месяц, кто все три. А зацепит осколком - чист, кровью смыл. Тут им что... лафа! Отсрочка вышла.

С транспорта их сняли... полроты, подсобить, воронки засыпать... А вот через две недели погонят их на Кисловку. Там они нахлебаются, не дай бог...

Вой пикировщика. Фонтанчики пуль по взлетной полосе. Солдаты бросились прочь. Одного из них как срезало.

Прямо на Тимофея бежали двое. Пожилой солдат с лопатой упал возле машины груженной мешками с известью. Его накрыло землей. Тимофей рванулся на помощь. Подбежал, пригибаясь, к засыпанному солдату, взвалил на себя, потащил к щели. Солдата приняло сразу несколько рук.

В щели ему поднесли к губам фляжку, он, отхлебнув, медленно вытер губы. Взглянул на Тимофея, который сидел с закрытыми глазами. Парня отпаивали.

Нарастающий вой бомбы; щель содрогнуласъ. Стало темно: это опадала земля... Отряхиваясь, люди выглянули из щели. Пожилой солдат увидел: на том месте, где он только что лежал, присыпанный землей, зияла черная воронка, а вокруг белым-бело. Это оседала известь из разметанных мешков...

Солдат перевел взгляд иа Тимофея, который начал приходить в себя. Печально улыбнувшись, щелкнул парнишку по носу. Послышался рев моторов.

Голос Кабарова: -Что делаешь, Гонтарь, левее бери! Левее!

Кабаров выскочил из щели навстречу своему ведомому, стараясь показать:

- Левее! - хотя тот, скорее всего, ничего этого не видел.- Ну, чуть... Гонтарь, чуть! Так... порядок! Ну, товарищ генерал, - крикнул он, оглядываясь, - теперь, можно считать, прибыли...

Прозвучал тровожныи свисток. Надев измятую пилотку, пожилой солдат вылез из щели пошел вдоль поля. Неожиданно вслед ему:

- Братнов?!

Это спросил Кабаров. Oн смотрел на пожилого солдата с изумлением и растерянностью.

Солдат оглянулся настороженно:

- Братнов...

- Послушайте, как вы здесь?..

Кабаров шагнул к нему, но подбежал капитан, подтолкнул Братнова в спину: - Давай-давай, родненький, домой-домой. Родненький, домой, все!.. Ушли..

Кабаров смотрит вслед.

И вдруг издали:

- Зацепило! - Молодой солдатик, лицо сияет. Из-под его пилотки кровь. - Зацепило! - солдат словно несет свое окровавленное ухо в руке. Пробежал мимо. Показал ухо. Радостно: - Зацепило! - Исчез.

Кабаров шагнул следом: - Братнов! Подожди! Стой!..

...Дождь. Ветер на стоянке бьет мокрым брезентом по ящикам. Продрогший Тимофей закидывает в люк самолета вещи.

К самолету подходят двое. Кабаров и его ведомый - Гонтарь, в летном комбинезоне.

Кабаров: - Игорь, возьми солдата. - Он показал в сторону, там виднелся кто-то. Ну, до завтра!

Кабаров Тимофею: - Поместитесь вдвоем?

Тичофей оглянулся на подходившего и узнал в нем штрафника Братнова.

Кабаров показал жестом: - Быстрее!

Тимофей и за ним штафник нырнули в бомболюк.

Самолет Гонтаря уходит в ночь. Скрывется над морем. Грохот волн. Ветер...

Голос Тимофея. Странная это была тревога, уходил один самолет. A на стоянке полно штабных... И опять на север. Куда же дальше? Ведь губа Ваенга - самый северный аэродром на всем фронте. У черта на куличках...

Оказывается, последняя точка была здесь...

И сразу - тишина. Утреннее сквозь дымку солнце. Едва слышны шорохи моря.

Маленькая чайка-"солдатик" проверещала, взлетела с гранитного валуна, села у самой воды. Но вдруг, испугавшись чего-то, метнулась в сторону. По каменистому острову от самолета шла группа летчиков. Впереди Гонтарь с походным чемоданчиком, щурясь на солнце и расстегивая на ходу комбинезон. Еще двое офицеров. Позади Тимофей и Братнов, навьюченные поклажей.

Гонтарь (оглядываясь): -Ну, пассажиры, как я вас доставил? Островишко-то... куча камней, окруженная неприятностями. А ни одного синяка!.. Учитесь у Гонтаря сажать машину...

Тимофей. - А интересно, сколько отсюда до материка?

Гонтарь: Tш! Тут, брат, все военная тайна... Где мы? Зачем мы? И как взлететь отсюда - одному богу известно...

Он оглянулся А кругом действительно было таинственно и тихо-тихо. Даже шагов не было слышно: они шли по щиколотку во мху. Казалось, здесь нет ничего. Ни войны. Ни людей. Только блеклые цветы, валуны с прилепившимися грибами. И ленивые шорохи моря...

Издалека к группе бежали вымазанные в масле мотористы.

Гонтарь: - О! Таитяне! Бегут с дарами!..

Но мотористы даров не вручили, промчались мимо, к самолету, видно, закатывать его. Летчики продолжали идти. Тимофей (Братнову): - А вы к нам... насовсем?

Братнов: - Таити... Чайка-то, вон, по песку пошла...

- Что? - не понял Тимофей.

Братнов: - Ничего, родное Заполярье...

Тимофей взглянул на него и замолчал. Теперь они шли молча, утопая во мху и поглядывая на розоватые диковинные заросли иван-чая, на птичьи норы и гнезда. Но вот появилось нечто неожиданное. Бомба. Одна, другая, целый штабель. И вот - по первому плану - маскировочная сеть, а под ней - хвост самолета. Рядом портянки, выстиранные и развешанные на солнышке...

Гонтарь: Знакомый с детства пейзаж...

Навстречу им торопился лейтенант с красной повязкой.

- С прибытием, товарищи! Полковник Фисюк ждет вас.

Летчики свернули к штабной землянке. Внезапно - звук ударов по релыу. Дежурный остановился встревоженно.

Гонтарь: - Налет?

Дежурный: Штормовое предупреждение...

Гонтарь удивленно посмотрел на небо. Оно по-прежнему было чистым. Только вдали, низко над морем, росла темная полоса...

Отовсюду из-под земли-из землянок и капониров - выскакивали люди. Они бежали к своим обычным, по штормовому расписанию местам.

Из штабной землянки выскочил, надевая на бегу кожанку, офицер с седыми бровями, рыхловатый и, несмотря на свою полноту, мчавшийся стремглав, как спортсмен на дистанции. Дежурный шагнул к нему: - Товарищ полковник, вновь прибывшие...

Фисюк: - Потом! Успеем! (Оглядев бегущих.) Немедленно штопора! Прибывшие машины крепить!.. И он помчал к стоянкам самолетов...

Хлестнул ветер, и сразу же, как бывает только в Заполярье, налетели не то снег с градом, не то водяная крутоверть. Баренцово море, вздыбясь, ударило по островку. Стало темно.

- Кре-пи! - донесся сквозь грохот хриплый голос Фисюка.

Первым нашелся Гонтарь. Он швырнул свой чемодан на землю.

- Бегом! - И кинулся к самолетной стоянке, куда ветер нес клочья травы. оборванные цветы, землю. Его чуть не сбила прогрохотавшая мимо пустая бензиновая бочка. Гонтарь перепрыгнул через нее, навалился грудью на рычаг, которым механики, остервенело завинчивали в землю огромный металлический штопор. - Гуляй. ребята! - И надавил плечом на рычаг.

Самолет Гонтаря уже зачалили тросом, потащили к стоянке. Здесь докручивали штопора Братнов с Тимофеем. Ветер хлестал и дико выл. Гонтарь вдруг:

- А бабы тут есть?

- Сдуло!

- Как сдуло?

- Была одна. Зенитчица. В море сдуло...

- Эх, что же вы...

Сорванные сверху мокрые маскировочные сети облепили их. Люди пытались освободиться. К ним бросились помогать. Один из подбежавших, офицер с татарскими скулами, сорвал сеть с Гонтаря и, оказавшись с ним лицом к лицу:

- Игорь? Гонтарь!..

Услышав этот характерный, с акцентом голос, Гонтарь, бросив рычаг, обернулся остолбенело:

- Степа!.. Хант! Целый?.. Во черт! А мы тебя похоронили... Как ты здесь?

- Давай! - крикнул механик.

Гонтарь снова схватился за рычаг, и, навалясь на него: - Откуда ты здесь?

- Из-под Волхова. А ты?..

- Целый.. А? Степка, друг...

Сильнее рев трактора.. И вдруг крик:

- Стой! Стой мать вашу!

Канат, которым тянули самолет, оторвался. Люди упали, и самолет, подхваченный ветром, начал медленно катиться под уклон, к морю.

Тимофей еще издали увидел: какой-то человек вскочил на крыло и забрался в кабину. Это был полковник Фисюк. Подбежав к машине, люди пытались остановить самолет, но хвост его уже навис над обрывом... Летчиков окатило ледяной водой. Раз, другой..

- Выпрыгивай! - истошно крикнули Фисюку. Но Фисюк и головы не повернул. Все еще пытался завести мотор. Тогда Степан кинулся к хвосту самолета, но, поскользнувшись, покатился вниз, волна обдала его... Кто-то отвернулся: гибель самолета и Фисюка казалась неминуемой.

Но тут донесся вскрик Фисюка: - От винта!

Чихнул один мотор, другой, и самолет, взревев и дрожа всем корпусом, выкарабкался. как танк, из укрытия и двинулся навстречу ветру...

...Заполярье верно себе. Только что бушевало, и вот уже снова тихо. Солнышко. Из трубы землянки тянется белый дымок. Тимофей растапливает печку, увешанную мокрыми вещами.

- Не спали мои штаны, - крикнул с соседних нар Степан. Он лежал продрогший, стуча зубами, пытаясь то и дело встать. Верхом на нем сидел Гонтарь и растирал его, сосредоточенно поливая его спину, прямо из бутылки, марочным коньяком.

- ...А меня рванули из Севастополя... - рассказывал Гонтарь. - Лежи, кому говорят!.. И тоже по тревоге. А зачем?..

- Да тише ты! - Степан снова попытался встать. - Не щекочи!

Гонтарь повернул Степана, как куль, сунул бутылку с остатком коньяка себе в куртку. - И чтобы не вставать, пока не вернусь! А то возись с тобой потом... - Он снял с себя куртку, накрыл ею Степана и, забрав с печки его брюки, подался к выходу. - Без штанов не уйдешь!..

На пороге столкнулся со старшиной Цибулькой. Тот держал в обеих руках по железнoй миске. Из мисок шел вкусный пар.

Цибулька: Извините, столовую залило. Стихия...

Гонтарь похлопал старшину по толстому животу:

- Это хорошо, когда хорошего человека много. - Взял миску. - Верно, дядя Сень?

- Я, между прочим, дядя Коля. Николай Федорович.

- Очень приятно. Я так и думал.

- А по званию старшина...

- Еще более приятно, дядя Коля - И вышел на солнышко. Работая ложкой, Гонтарь медлеино двинулся вдоль землянки.

Чуть в стороне сидел Братнов. Рядом с ним какие-то бумажки с цифрами, прижатые камушками. Покорбленная фотография. Пустая миска. Братнов потянулся к фотографии: высохла ли? Поодаль покачивался на ветру мокрый китель. Гонтарь остановился возле него, разглядывая ордена на нем, один из них - здоровенный, монгольский, что ли?

- Чье хозяйство?

Огромный, белотелый, в рыжих веснушках парень поднял голову. Лицо у него было по детски округлое, губастое, "ну, просто только от титьки!" весело подумал Гонтарь.

- Чье хозяйство, интересуюсь? - повторил Гонтарь.

- Ну и что?

- Халхингол? ! Ну и что?

- Вот заладил! Как тебя зовут?

- Глебик...

- Ну и что, ну и что! Лучших морских летчиков собрали. Со всех флотов. А зачем?

- Построят - скажут. - И тот снова спокойно принялся за еду.

- Построят, - пробормотал Гонтарь. - Я десять лет летаю. Такого не было, чтоб командиров эскадрилий собрали и - рядовыми! Тут что-то не так... Верно, Санчес? Ты чего не ешь?

Маленький, чернявый, со шрамом на лице лейтенант сидел, не прикоснувшись к еде и морщась.

Гонтарь (посерьезнев ): - Опять схватило? Да, язва шутить не любит. У меня, знаешь, бабка отвар делала из брусники. И какую-то травку клала, вот вроде этой... Шагнув в сторону, стал искать на откосе землянки какую-то травку.

Взгляд его упал на сушившуюся фотографию женщины. Гонтарь бесцеремонно, как свою, взял ее

- Ого!..

Гонтарь почувствовал, как кто-то сильно сжал его руку. Вроде бы Братнов, которого привез в бомболюке. Тот резко и вместе с тем осторожно забрал фотографию, и пряча ее: - Тра-авка...- И к Санчесу: - Вам бы, товарищ, хорошо свежего молока.

Гонтарь: - Правильно, папаша! - И, оглядев всех: - Нашелся наконец умный человек. Тащи свою буренку, папаня!

Но никто не улыбнулся. А капитан с обожженным лицом, не принимавший доселе участия в разговоре, приподнялся на локте и устало: - Ну, хватит! Балалайка...

- Правильно, хватит... - тут же согласился Гонтарь, улегся и через минуту уже спал.

...Тишина. Усталые люди притихли: кто дремал, кто прибирался. Глебик с Санчесом продолжали вполголоса.

Санчес: - Понимаете, под Барселоной франкисты загнали нас в горы. Еды не было. Одни апельсины. Целые рощи... Вы не улыбайтесь... Вы ели когда-нибудь дикие апельсины? С тех пор желудок...

- Все-таки надо бы к врачу.

- Боюсь, спишут...

Подошел Братнов, слышавший этот разговор.

- ...Насчет молока я серьезно. Слышал, в нижней Ваенге у одной старухи есть коза.

Старуха, правда, не дай бог, и задорого не отдаст. Но если сложиться...

Снова тихо. Казалось, и солнце задремало. Легло на волны, неслышно набегавшие на скалы.

...Людей разбудил странный клёкот: небо было черно от птиц, кружившихся над островом... Птицы метались и шумели, почему-то боясь сесть и, похоже, уже не в силах лететь дальше. Люди по-разному глядели на птиц... А птицы кружили все стремительнее, гомонили тревожней...

Из землянки показался Степан Овчинников, в кожанке, наброшенной на плечи, в кальсонах, босой.

Одна из птиц, маленькая, со смешным клювом, спускалась все ниже. Наконец упала, беспомощно разметав крылья. Вокруг нее кричали смятенные птицы.

Степан медленно, пошатываясь. прошел к птице, поднял ее, ощупал осторожными, опытными руками таежника. Достал из крыла что-то с неровными краями, черное от крови.

Несколько человек обступили Степана. Он показал им:

- Осколок... Все живое бежит от них. Что делается?..

Все замолчали. В этой тишине неожиданно услышали лихой посвист: Гонтарь, забравшись на крышу землянки, размахивал штанами с азартом заправского голубятника...

Степан побледнел и, качнувшись, крикнул:

- Ты что! Брось!.. И он пошел к нему, сжав кулаки. - Цирк, представление устроил?.. Все живое от них бежит... А ты? - Он дико закричал что-то на незнакомом языке, размахивая руками.

Все растерялись. Степан, приблизясь, стянул оторопевшего Гонтаря с крыши землянки и, схватив за грудь, начал трясти с неожиданной силой и яростью. Его остановил властный жесткий голос:

- Что тут происходит? -Э то был полковник Фисюк. Овчинников покачнулся и вдруг пошел на Фисюка:

- Что происходит?! Сочи нам тут устроили. Одиннадцатые сутки сидим. Зачем держат?!.. Земля горит-держат!.. Небо горит-держат!.. Все живое от них бежит. Над Ваенгой один дым! Мурманск сожгли, на другой день сто зениток привезли... Зачем так воюем'?! Он угрожающе остановился перед Фисюком.

К Степану кинулись, оттянули от Фисюка. А он рвался:

- В норы запрятали! - Он схватил маскировочную сеть, рванул ее. Степана потащили к землянке. Гонтарь глядел ему вслед, машинально ощупывая на кителе оторванный карман.

Санчес (шепотом): Кто он - Хант? Хант - странное имя.

- Балда! Это нация такая. Ханты и манси. - Одной рукой он тер расцарапанную щеку, другую с силой выкинул перед собой. - Во парень! - Он показал большой палец. - Злой только...

Степана уволокли. Все замерли.

Полковник Фисюк: -Кто привез водку?

Ни слова в ответ. Кто привез на остров водку?

Снова молчание. Тогда он быстро, оглядев прибывших: - Ты? - Фисюк глядел на стоявшего в отдалении Братнова, поманил его, и когда тот приблизился: - Ты привез?..

Солдат поднял на Фисюка глаза. Поначалу в них - боль и привычная горькая настороженность. И вдруг его взгляд становится гневным: - Были б деньги, привез, -спокойно отвечает он.

Фисюк: Кто такой?

Солдат молча протянул конверт. Фисюк взглянул на бумагу: - А, это вы... - Оглядел его длинную фигуру, измятую и короткую шинель, обмотки. Неплохо начинаете...

Гонтарь отчаянно шагнул вперед: - Товарищ полковник!..

Фисюк: - Уж вы-то помолчите! - И, повернувшись к остальным: - Вы что себе позволяете?.. Сегодня Овчинников напился, а завтра... Хотите xopoшего летчика потерять? Еще до первого вылета?! - Он отошел, устало присел на тару от бомб. - Как дети малые...

Летчики виновато примолкли.

Фисюк (старшине Цибульке): Коменданта кормили?

- Не ест без вас...

- Давай его сюда.

Цибулька бросился в сторону кухни.

Гонтарь подошел к Братнову, достал из разорванного кармана сигару:

- Поделимся, отец... Трофейная, последняя. - Попытался разломить. - Ты что. в караульную роту?..

Братнов вытянул из кармана веревочку, на ней ножичек, ложка, зажигалка "катюша".

Разрезал сигару пополам, сказал вместо ответа:

- Спасибо, - и отошел.

Внезапно послышалось какое-то вяканье, похожее на щенячье, от кухни через камни бежал неуклюже, вприпрыжку, как собачонка к хозяину, маленький толстый пингвин. Просеменив к Фисюку, он поднял ласт наподобие воинского приветствия и крякнул.

Летчики захохотали: былую неловкость как рукой сняло. Фисюк взял у старшины рыбу, кинул пингвину и ушел.

Хозяином положения, конечно, тут же стал Гонтарь. Спустя минуту он был уже пингвину лучшим другом.

- Тебя как зовут, старик? - спросил он пингвина.

Старшина: - Смитом его зовут. Подарок Фисюку. От капитана английского... Смита. Мы тогда их выручили. Ну вот и назвали, в честь... Хороший он был мужик. Верно, Смитюха?..

Смит поглядел на старшину, словно подумал, и, приподняв ласт, деловито крякнул...

...Громкий хохот летчиков был слышен и здесь, в штабной землянке, где Фисюк говорил по радиотелефону:

- Задача не поставлена, товарищ первый. Люди нервничают... Неизвестность, вы знаете, хуже всего... Нет-нет, пока ничего но произошло, товарищ первый, но есть-есть!.. Кабаров еще не прибыл. Ждем в 23.00... Есть!

...Сумерки. Туман. Тимофей и два солдата тащат тяжелые ящики. Впереди Кабаров с чемоданчиком и рулоном карт.

Тимофей увидел, как от штабной землянки им навстречу заспешил Фисюк, как Фисюк и Кабаров обнялись.

Командиры прошли внутрь землянки. Тимофей с ящиком за ними.

Фисюк (Кабарову): Все пpивезли? (Тимофею): Заноси вон сюда!

Тимофей отправился за следующим ящиком, огляделся, солдат уже не было. Только неподалеку курил, сидя па валуне, Братнов.

- Помоги! - крикнул Тимофей и, пригнувшись, подставил спину. Но Братнов, видно, не расслышал.

- Ты что, оглох?l

- Да-да, как-то суетливо заторопился Братнов и помог ему.

Тимофей втащил ящик. Кабаров ходил у стола, рассказывая:

- Значит, я туда-сюда: в штаб, к прокурору. Объясняю, он известный человек. Братнов, лучший штурман Тихоокеанского. Полковник. У нас в академии навигацию читал. Дайте его нам...

Тимофей так и остался стоять, разинув рот.

.."Не можем, говорят, не в нашей компетенции."

Фисюк слушал, насупясь. Кабаров помолчал, взглянув искоса на Фисюка:

- Ну, в общем, я его выпросил. На две недели, пока штрафники в Ваенге. А знаешь как? Пошел прямо к их капитану... К этому, "родненькому". Тот человеком оказался, "Ну что ж... сказал: - Но чтоб через две недели, когда на передовую пойдем, или человек или документик"... Так что вот, Петрович...Какого флаг-штурмана заимели! А ты как... не возражаешь?..

Фисюк засопел, налил воды: - Я что... Ты командир... Кабаров хитровато посмотрел на Фисюка:

- Петрович! В штабе знают наш старый уговор: воздух мой, земля твоя... Если что - нам обоим, знаешь как... Кабаров снова взглянул на Фисюка хитровато.

Фисюк (помедлив): - По правде, одно меня смущает...

Кабаров (горячо): -Слушай, Петрович! Если во мне что есть... я ему этим обязан... Да он за день сделает больше, чем все наши штурманы за месяц. А за две-то недели! Шутишь.. Проявит себя - снимем судимость, сохраним человека.

Фисюк взглянул на Кабарова очень серьезно. И не сразу:

- Значит, в штабе ВВС о нем ни-ни? Ни один человек?..

Кабаров в ответ утвердительно кивнул.

Фисюк. - Получается, он у нас вроде как поручик Киже будет: он есть, и его нет? Так... - Фисюк долго молчал, и вдруг глаза его сверкнули озорно.

- Э, черт! Была не была?

Кабаров облегченно вздохнул:

- А я и не сомневался. Петрович. Мы с тобой не первую войну вместе... Об одном только прошу... Человек он по природе своей мягкий. Taк ты... - Но тут взгляд Кабарова упал на Тимофея, который по-прежнему стоял со своим ящиком, пораженный услышанным. Фисюк тоже повернул голову. Нахмурился.

Кабаров: - Не беспокойся. Петрович... это мой моторист... (И к Тимофею):

- Вот что, Тимофей... Да положи ты ящик. Ты где устроился?

-Тут закуток есть, товарищ майор. У летной землянки.

- Вот и хорошо, что закуток. Поселишь Братнова к себе. Он будет вроде как тебе в помощь. И чтоб ни одна душа... Понял?

- Понял... - почему-то шёпотом ответил Тимофей.

- Зови его.

Тимофей кинулся к двери. Там, за дверью под блеклым светом ночного полярного солнца по-прежнему виднелась одинокая фигура.

Братнов обернулся. Понял, что пора итти. Медленно двинулся, переставляя ноги в старых кирзовых башмаках. Лицо его было очень бледным и усталым. Вот он уж поравнялся с Тимофеем, и лишь тогда Тимофей сказал тихо:

- Вас зовут!..

...Закуток Тимофея. Нары на двоих. Тиски. Инструменты. На перевернутой карте посередине дощатого стола - новый оптический прицел. Братнов разбирает сложнейший прибор, жадно разглядывая каждую деталь. Повернул шкалу. - А это что?

Тимофей (глядя Братнову в лицо, рассеянно):

- Шкала высоты...

- А, вот в чем дело... - Братнов повернул прибор. - Дельно придумано!.. При мне такого не было... А это поправка на ветер?

Тимофей (осторожно и вместе с тем нетерпеливо). А как же это случилось, Александр Ильич?

Братнов (с усмешкой). - А вор я. Бандит.

Тимофей (оторопело). - Вы не шутите, дядя Саша?

- Все шутим друг с другом... - Братнов принялся за прибор, долго собирал его. И вдруг резко отставил прибор. - Вот у одного такого шутника украл я.. спокойную жизнь. - Неожиданно усмехнулся. Черт меня дернул с детства изобретательством баловаться! Великий, видишь ли, русский левша! Так вот. Пробился к одному шутнику на прием. Со своим изобретением... Ну, слово за слово. Не сдержался, дурак, говорю - саботаж!.. Он за пистолет, а я... в общем, разошлись... во взглядах. Его - в госпиталь. Кулак мой тяжелым оказался. А меня... Да что, собственно, говорить: виноватого кровь вода - приговорили меня к расстрелу... На-ка, подержи... - и он начал отвинчивать верхнюю часть прицела.

За дверью заскрипели доски. Оба на мгновение замерли. Тимофей. - А потом?..

- Потом? Потом... собственно, что потом? Посадили в камеру смертников... До Москвы далеко... Пока бумага о помиловании туда-сюда... Ну, в общем, просидел я в этом "потом" 56 суток. А это куда вставлять?..

Тимофей машинально ткнул пальцем в отверстие на приборе.

А Братнов продолжал:

- А потом заменили десяткой. А там... штрафбат...

Братнов вдруг отвлекся от прибора, и только рука его продолжала механически протирать линзу.

- Перед отправкой на фронт упросил я "вертухая" дать мне с семьей попрощаться... конвойного то есть... Он человеком оказался... Я домой как на крыльях, остановился перед дверями. Уж не помню, когда их и отворил. А на моей кровати инженер-капитан. Меня-то уж расстреляли!..

- Ах, мерзавец!

Братнов замолчал, потом сказал только: - Да что ты, Тима!. Меня-то уж кокнули. Троих моих детей на себя взял - семью расстрелянного... - И не сразу: - Это по нашему-то гуманному времени...

По скрипучей доске кто-то шел. Прямо к ним. Тимофей быстро закрыл прибор брезентом. Братнов встал к тискам..

В закуток, пригнувшись, заглянул Кабаров.

- Ну, вижу, вас водой не разольешь... Так... хорошо... Что ж, давайте, Александр Ильич, разберемся... У меня есть сорок минут... Сбросил со стола брезент. -Ого! Сами разобрали?..

Братнов усмехнулся: - Вон профессор помог.

Кабаров (Тимофею, удивленно): - А ты откуда знаешь? - Тимофей стоял притихший, бледный. - Говорю, откуда знаешь прицел?

- Я, товарищ майор, в стрелки-радисты хочу. Рапорт полковнику подал...

- Ну а он чего?

- Он... ничего... смеется... Говорит, лопоухие в воздушные стрелки но годятся... Тормозят в полете...

- Ну, и правильно... А теперь, Тимофей, погуляй! Нам надо поработать, - И принялся разворачивать карту...

Море. Пирс. Чайки. Часовой смотрит в бинокль.

Голос Тимофея. - Ожидался приезд командующего, это я почувствовал сразу...

Мотористы и стрелки-радисты, среди них и Тимофей, голые по пояс, взмокшие, драют в землянке пол.

Наконец командующий прибыл.

Тимофей торопливо заталкивает Смита в его загончик. Издалека: Здравия жела-а... това-а... адмирал...

Смит испуганно выглянул из-за своей ограды.

...В нашу землянку командующий, конечно, не зашел. Как говорится, зря шею мыли. Собрал всех в штабной землянке. Нас, конечно, тоже пригласили.

Штабная землянка. Ее "предбанник". Баня - дальше, за дверью. Там, видно, уже началось. В дверях спины.

Тимофей и мотористы тащат к дверям табуретки. Оттуда обрывки речи командующего: - ...Не скрою от вас особую трудность и необычность задачи. Но и летчики собраны здесь необычные. Ювелиры...

Тимофей идет с табуреткой к двери, загляделся на вешалку - на ней адмиральская шинель и фуражка - сплошное золото.

Чьи-то то руки изнутри забрали табурет. Дверь перед носом Тимофея закрылась.

Тимофей (меланхолично): - Правильно...

Дверь приоткрылась: -Кто тут? Морозов? Указку! Быстро!

Тимофей схватил указку.

В штабе и впрямь, как в бане. Указка поплыла из рук в руки к адмиралу. И когда офицеры поворачивались за указкой, грудь их на мгновение вспыхивала - никогда еще Тимофей не видел столько орденов сразу...

Только на адмирале орденов не было. Он сидел, чуть, сгорбившись, в потертой безрукавке поверх кителя, очень молодой и очень усталый, и о чем-то тихо говорил Кабарову. Тимофей попятился к выходу.

Фисюк (Тимофею): - Стой тут! Может, еще что...

Адмирал взглянул на карту, но вдруг отложил указку: - Я только что вернулся из Ленинграда. Когда увидишь своими глазами что такое блокада... Там... да вы и сами знаете... Здесь, на севере, не лучше.. Месяц назад немцы прорвались аж вот сюда, - он показал на карту... - Под угрозой блокады промышленность Дальнего Севера. В частности, потоплены оборонные грузы Норильского комбината...... - Он помолчал. - Четвертого июля у Шпицбергена союзный караван "PQ-17" разгромлен. Немцы обнаглели. Их подводные лодки хозяйничают на наших арктических коммуникациях, как у себя дома, Перестали даже погружаться. Расстреливают наши транспорты из орудий...

Летчики слушают. Некоторые совсем мальчишки. Вроде Глебика. Пухлые губы. Но, кажется, это уже не прежние ребята.

Узкие острые глаза Степана. Что видит сейчас он? Раскалывающийся в ночи транспорт и обледенелые тела в багровом море? Или свою деревню, баб, запряженных в плуг?

Что вспоминает Гонтарь, прилетевший из Севастополя?.. Дороги забитые беженцами?..

...Подлинные кадры всенародного бедствия проступают на экране - сквозь лица летчиков. Горькая картина 42-го года, когда беда дышала в затылок каждому...

Голос командующего:

- Из тридцати пяти транспортов каравана "PQ-17" погибло двадцать шесть. Эфир забит сигналами "SOS". Немцы наши северные коммуникации перерубили. Англичане грозятся прекратить конвои... Теперь вы понимаете, товарищи, в ваших руках судьба караванов, жизни тысяч, а может быть, миллионов людей... Почему выбран именно этот остров? Аэродромы на материке блокированы. А ваш остров действительно куча камней. Немцам и в голову не может прийти, что здесь авиагарнизон, и что с такого "пятачка" можно взлететь.. Надеюсь, излишне напоминать, что операция совершенно секретна: люди здесь трижды проверенные.

Фисюк взглянул краем глаза на Кабарова...

Командующий поднялся:

- Слушайте боевой приказ...

Летчики встали.

...Те же летчики, но уже в строю, под маскировочной сетью, в комбинезонах.

Кабаров: - В общем, товарищи, ясно. Ни одна немецкая лодка не должна от нас уйти. Топить, топить, топить!..

А на экране уж не строй летчиков, а стоянка самолетов, где Тимофей и другие механики быстро снимают с самолетов чехлы. Ставят пулеметы. Готовятся пулеметные ленты. Подвешиваются торпеды.. .

И сразу рев моторов. Стартовая полоса. Тут все во главе с Фисюком, высокий генерал в морской фуражке, много штабных. Слов не слышно, но видно, что все в возбуждении.

Степан Овчинников застегивает около своей кабины шлем. Гонтарь что-то втолковывает ему...

Кабаров нетерпеливо посмотрел в сторону землянок.

...В землянке Тимофеи снаряжал Братнова: подогнал последнюю лямку парашюта, сунул ему в карман какой-то сверточек:

- Пошли!

Тимофей вышел из землянки первым, оглядевшись, пропустил Братнова, который тут же сел в кабину ждавшего их бензовоза. Тимофей вскочил на подножку, бензовоз помчался на стоянку...

Голос Тимофея. Я знал, что провожаю Кабарова не в обычную атаку... Я думал, что знаю все, но всего не знал даже адмирал. Только через двадцать лет напечатали документы: Черчилль грозился отменить караваны. Мы и не подозревали, что за каждым нашим шагом следят ставки верховного командования, Москва и Лондон. А позднее - и Берлин...

..Бензовоз остановился возле Кабарова. Тимофей подтащил стремянку, но тут его окликнули с соседней машины.

Братнов поднялся в кабину, и Кабаров захлопнул за ним люк. ...У соседней машины генерал раздраженно выговаривал Фисюку: - На охоту ехать, собак кормить!..

Фисюк: - Товарищ генерал, задержки не будет, - и нетерпеливо взглянут на кабину летчика. Видимо, там случилась какая-то поломка - у кабины столпились люди. За стеклом взмокшее от напряжения, сосредоточенное лицо Тимофея. Он явно торопится, заменяя какую-то деталь в кабине. Руки его дрожат... Инженер подгоняет Тимофея, показывая на часы.

Все столплись вокруг механика. Некоторые забрались на крыло.

Степан Овчинников. - Да не смотрите на его руки!..

...Братнов в кабине соседней машины. Снаружи за стеклом - Кабаров. Усталое, в складках, лицо Братнова сейчас казалось намного моложе. То ли оттого, что он был тщательно выбрит и подтянут, то ли волнение придавало его лицу эту строгость и одухотворенность. И в то же время он непрерывно поглядывал вглубь аэродрома, где толпились штабные.

Вся штабная армада во главе с генералом торопливо идет к их самолету. Один из штабных, выскочивший вперед всех, показал, как почудилось Братнову, прямо на него... Братнов инстинктивно вжался в сиденье. "Ну все!"- читаем мы в его глазах. Кабаров быстро взглянул на Братнова и, спустившись со стремянки, шагнул навстречу генералу. А генерал и не смотрел на Братнова. Он протянул Кабарову руку:

- Главное, не притащите немца на хвосте. Демаскируете аэродром каюк.. Ну, желаю... - он отошел и поднял руку: - Пошли!

Кабаров быстро взобрался на крыло, на ходу подмигнув Братпову. Мол, все в порядке. Пронесло.

Братнов устало сдвинул на затылок шлем, вытер лоб.

Взревели моторы, и лишь тогда Братнов надвинул шлем; он не думал больше ни о земле, ни о том, что остается на ней; не видел и Тимофея, который бежал вдоль летной полосы, подняв руку, не то провожая машину, не то загораживаясь от солнца. Самолеты уходят в поздух.

К Тимофею подошел Гонтарь:

- Что ж ты, ключ-гайка, молчал, что Братнов-то твой?.. А? От кого скрывал?.. Слушай, а правда, он челюскинцев спасал?

- Что, мне докладывают?..

Небо...

Голос Тимофея. - Они ушли на восемь часов. Мы ждали их уже шесть.

И тогда Гонтарь сказал: "Пошли соберем грибов. Знаешь, как Степан любит грибы"..

...Склон сопки. Поляна недалеко от аэродрома (мы видим аэродром вдали). Гонтарь, Тимофей и еще двое мотористов собирают полярные грибы ольхоушки. Склон сопки, голубой от ягод. Люди медленно бродят по сопке, собирая грибы и прислушиваясь. По ничего не слышно, кроме шума прибоя и пронзителных вскриков кайры..

...Полное ведро грибов. Оно стоит на краю аэродрома. Чуть стемнело. На куче валунов группа лётчиков. Курят. Прислушиваются.

Гонтарь с Тимофеем перебирают грибы.

Гонтарь: - А знаешь, как мы с ним сдружились? Я тогда в училище самодеятельностью верховодил: искал, кто что может. Мне говорят, он хант. У него батька - шаман! Я к нему: спляши, говорю, шамана. А он как психанет. Ты думаешь, говорит, шаман - это что? Танец с бубном? Шаман - это привилегиия. Шаман объявляет: это озеро святое, та река святая, и точка. Только шаман ловит здесь рыбу... Вот, что такое, говорит, шаман... Да... Во парень! Злой только! Четырнадцати лет не было, когда от отца ушел. Построил облас... - такую лодку и..

Мимо с двумя штабными прошел Фисюк. Остановился поодаль. Один из штабных тут же побежал обратно. Гонтарь оставил свои грибы, проводил штабного взглядом, снова посмотрел на часы.

Глебик переспросил рассеянно: - Так что ты насчет лодки?

- Какой лодки?..

Глебик (глядя на часы): -У них кончается горючее... Черт!..

Гонтарь (встает): - Подожди каркать... Смотря на каком режиме идут...

Гонтарь с силой швырнул папиросу.

Фисюк (радисту). Вызвать штаб флота! (Уходит.)

На камнях у моря стоит Тимофей. Вслушивается. Тишина... Вдруг:

- Летя-ат!

Тимофей, спрыгнув с камня, упал, съехал по осыпи, бросился к аэродрому. Навстречу из землянки, из столовой бегут люди. Кто в чем. Фисюк на бегу застегивает китель. Остановился, прислушивается, и вдруг:

- В укрытие!

Люди бросились врассыпную под маскировочные сети. Тимофей сходу сворачивает к камням. Падает за валуны.

Над аэродромом проходит немецкий разведчик. Делает круг. Тимофей вжался в землю. Звук самолета все слабей. Тимофей подымает голову. Тишина... Голубое, казалось, такое дружелюбное небо...

Голос Тимофея: Но мы все еще не теряли надежды. И действительно, Кабаров вскоре вернулся, но вернулся один. Без ведомого - Степана Овчинникова...

...Летное поле. Сильный ветер. От израненного, избитого самолета с белом ласточкой движутся к землянке люди. Кабаров жадно курит, держа папиросу, как "чинарик". Идет сгорбясь. И вдруг как-то боком падает...

Тимофей стаскивает с Кабарова парашют, разнесенный осколком в клочья. Рваный шелк полощится на ветру, как белый флаг.

Оглохший от рева мотора, Братнов почти не слышит потрясенного Гонтаря, который повторяет тихо, почти шепотом:

- Как же так?.. Где... где вы потеряли Степана?.. Как же это случилось?..

Кабарова несут на носилках. Его голова и плечо перехвачены бинтами.

Кабаров (с трудом приподняв голову): - Нет, ты понимаешь... Идем курсом 120... И вдруг "мессера"...

Фисюк: - Лежи, лежи. Потом...

Пожалуй, он единственный, кто сохраняет сейчас полнейшее самообладание.

Кабаров ... Вывалился из облака - нет ведомого. Вызываю -- не отвечает... Ч-черт! Я на разворот...

Кабаров снова приподнялся, крутанул невидимый штурвал.

Фисюк: - Иван, я запрещаю тебе говорить!..

Кабаров словно не слышит этого. Он как-то обмяк: - Ну, на обратном пути наткнулись на эту дуру... Кто мог думать, что она немецкая... Александр Ильич, - Кабаров обернулся: - Как там было? Расскажи!

Братнов догнал носилки. Вопросителько посмотрел на Фисюка.

Фисюк: - Как там было?!

- Понимаете, идет подлодка. Вижу, маленькая. ...Значит, наша, немецкая "малютка" туда не доберется... Далеко... К тому же матросы наверху, руками машут... Тогда и мы подошли, крыльями качнули. А они ка-ак врежут. Обманули нас!..

Носилки погрузили в машину, Кабаров лежал безучастный ко всему. Врач подошел к Фисюку:

- Видимо, кость задета. Придется в госпиталь. - И сел в свою машину.

Фисюк (проводит его машину глазами): - Та-ак!..

Он потянулся за папиросой и только тут заметил, что держит кусок окровавленной ваты. Оглянулся, куда бы положить вату, и увидел: Братнов как-то судорожно зевнул. У Фисюка дернулось веко:

- Уважаемый штурман. Экстракласса. Незаменимый... - Он произнес это, растягивая слова. Лошадь от коровы отличить не можете... А теперь, извольте, после первого же вылета командира - в госпиталь... - И вдруг резко, шепотом: - Дырки захотел привезти? Судимость снять?.. Новую получишь!.. За каждую дырку...

2

Стоянка. Израненный кабаровский самолет - на нем нет живого места. Кругом - молчаливые механики. По их лицам видно: даже они, привыкшие ко всему, такого не видели...

Тимофей (раскладывая инструмент): - Слушай, отвертку не брал?..

Механик: - Какую еще отвертку?..

Тимофей (другому механику): - Не брал отвертку?

- Возьми вон у меня...

Тимофей отходит, продолжая шарить по карманам. - Да нет... ничего, так...

Землянка. Озабоченный Тимофей подходит к своему закутку. Что такое? Все его вещи вынесены, лежат в сторонке. Заглянул в закуток: стены в белых простынях, на столе - вата, бинты.

На его, Тимофея, койке спал Кабаров. Голова и плечо перебинтованы. Тимофей присел и стал осторожно рыться в своих вещах. Возле него остановился Братнов. Шепнул: - Что потерял?

Тимофей молчал, шаря в мешке, в инструментальной сумке.

- Что потерял, что потерял. Все потерял..

Братнов. - Ну а все же?..

- Отвертку потерял!

- Братнов: Тут люди погибли... а ты... - и он ушел в закуток...

Было уже темно, когда, Тимофей, перепачканный землей, возвращался в землянку. Около закутка он остановился, помедлил и наконец открыл дверь.

Братнов дремал, сидя на койке. На его коленях - линейка и циркуль. На этот раз Кабаров не спал. Лежал на спине, смотря в потолок, видно, о чем-то мучительно думая...

Тимофей пошарил глазами под нарами, по войти так и не решился. Тихонечко прикрыл дверь, побрел в общий отсек землянки. Сел с краю нар, уставясь в одну точку.

В землянке тихо. Только где-то в углу едва слышно наигрывает на мандолине Санчес. Сегодня тут невесело... Внезапно открылась дверь. Деловой походкой вошли старшина Цибулька и пожилой солдат из хозчасти.

Старшина: - Которая тут старшого лейтенанта Овчинникова койка?..

Музыка оборвалась. Кто-то молча указал на кровать Степана. Солдат свертывает матрац с бельем. Старшина укладывает в наволочку вещи Степана. Уходят. Летчики проводили их взглядом. Музыка возобновилась...

А Тимофей все глядел на дальние нары. где белели рубашка и кальсоны Гонтаря. Свесив босые ноги, Гонтарь тупо уставился на голые доски соседней койки - койки Степана...

Тимофей словно почувствовал под собой эти голые доски, встал и выскочил наружу....

...В землянке Фисюка.

Фисюк: - Ты понимаешь, что натворил?!

Тимофей (застывший перед ним): - Понимаю, товарищ полковник.

Фисюк (в гневе): - Что ты понимаешь?..

Тимофей. - Если она... на развороте попала под рули... то я убил людей...

Фисюк, стараясь сдержать гнев, развязал узел наволочки, которая лежала перед ним, достал оттуда документы, машинально взглянул на них. И спокойнее:

- Ты точно помнишь, что оставил отвертку в кабине Овчинникова?

- Не знаю... искал... нигде нет...

- Кабарову, надеюсь, не докладывал? Фисюк смотрел недоверчиво.

Тимофей (еле слышно): - Нет.

- Ну, что мне с тобой делать? Иди! И никому ни слова...

Фисюк взглянул на Цибульку, который хмуро, недобро смотрел вслед Тимофею.

Цибулька (доселе молчавший, Фисюку): - ЧП, товарищ полковник. Трибунал. Сейчас понаедут...

- Погоди ты, понаедут... Вот что! Возьмешь двадцать мотористов, и каждый камень обшарить... Хотя нет...

...Серенькая полярная ночь. Знакомые нам камни. В стелющемся тумане движутся три фигуры. Остановились. Фисюк: - Показывайте, Морозов!.. Вспомнили?

Старшина: - Жить захочет, вспомнит, товарищ полковник!.. Разгильдяй, товарищ полковник!

Фисюк (старшине): - Осмотрите, где они грибы собирали. А я тут... Уходит.

Старшина: -Э-эх, ты! А матерь-то небось... Пошли!

Туман уже поредел. Отчетливее проглядывают склон сопки и разбросанные точно взрывом, камни. Сверху посыпался гравий. Там, в тумане, который остался лишь наверху склона, ходил Фисюк, шаря газами по земле. Взмахнув руками, он заскользил вниз, чуть не упал. но схватился за ветку низкорослой полярной березки. Поиски, видно, были безуспешиыми. Фисюк достал платок, снял свою черную морскую фуражку, вытер лоб. И снова надев ее, привычным уставным движением проверил козырек...

...Скалистый берег. По гальке бежит врач.

- Товарищ полковник!- еще издали кричит он. - Товарищ полковник! Санитарный самолет уже в воздухе... а командир не желает эвакуироватся. Всех гонит.

...Из дверей землянки один за другим выскакивают санитары с перепуганными лицами.. За ними Гонтарь со свернутыми носилками в руках.

Гогтарь (санитарам): - Ребята, инструмент забыли.

Из землянки яростный голос Кабарова:

- Запереть дверь! Никого не пускать!.. Гонтарь! Никого! Рано хоронить вздумали!.. - Кабаров откинулся на подушке. Дышал тяжело.

Братнов, словно не замечая вспышки командира, налил ему из термоса чай. Кабаров (по-прежнему возбужденно): - Ты, ты понимаешь?!

- На!- Братнов протянул ему кружку. Кабаров стал пить. Помолчал. Сказал уже спокойнее:

- Правда, я не могу уехать... Я же... пойми!.. Ну, как я уеду! Всю жизнь готовился к этому дню... и на Халхин-Голе, и в Испании... - Голос его прерывался. - Ради чего?.. - Он замолчал, и словно проглотив что-то: Звездочку дали, готовили... А в академии?.. Сколько ночей... И вот дали часть... все дали!.. А меня? В первой же операции... как мальчишку... уехать с позором?

Кто-то стукнул в дверь закутка Кабаров вскинулся: - Я сказал, никого не пускать!

Братиов словно опять не заметил вспышки Кабарова. Присел на столу, крутя свою "козью ножку".

- Иван, - не сразу произнес он. - Ты не заметил, по-моему, у немецкой лодки был резак..

- Что? Резак?.. Да.

- И потом... Палубных надстроек нет... А?

- Я тоже об этом думал...

- Такие резаки только на "малютках". - Перепиливать противолодочные сети.

- Могла это быть "малютка"?.. Я видел такие лодки в Киле...

Кабаров: - Карту!

Братнов быстро расстелил возле него карту и возбужденно: - Понимаешь, какая штука! Нас обстреляли тут... Как она могла здесь очутиться. Радиус "Малютки" известен... Она не могла добраться сюда ни из Тронхейма, ни из Нарвика, даже из Киркенеса не могла... - Он взглянул на Кабарова.

Кабаров: -Да-да!.. Значит...

- Возможны варианты. Первый- немцы устроили тайную базу подлодок в нашем тылу. Где-то на Новой земле или еще где-то...

- Это невозможно, Александр Ильич!

- Но как лодки оказались аж на траверзе Енисея, взорвав там транспорт со станками для Норильска?

- Ты эту мысль придержи при себе, Александр Ильич... Ты под ударом.... У командующего мнение, ночные "Юнкерсы" мины набросали... На минах наш главсевморпуть и подрывается. А твоя идея?! Заплюют, Александр Ильич... Репертуар отработан: "Распространение панических слухов." А то и "изменнические настроения. ..."

- Ты, Иван, что, нашу тюремную грамоту постиг? Ты вроде за решетами не бывал.

- У тебя, Александр Ильич, грамота тюремная... А у меня академическая. Четыре года Военно-Воздушной Академии имени Жуковского. Один мой дружок неосторожно высказался... И сгорел!.. Второго - отбили, но со строгачем.. - И резко, отстраняясь от опасного бражновского варианта жестом: - Второй вариант?

- Есть и второй, Иван. - спокойно продолжал Братнов. Куда-то сюда, в Баренцево море, пришла немецкая плавбаза. - Так сказать, матка подводных лодок... Клушка... От нее эти и бегают, лодчонки...

Снова стук в дверь. Дернулся крючок.

- А, опять!.. - с досадой произнес Кабаров. И, услышав за дверью голос Фисюка: - Ну открой!..

Ввалился запыхавшийся Фисюк. Из-за его плеча выглядывал врач. Кабаров молча показал Фисюку на табуретку: мол, подожди, и Братнову: - Второй вариант реальнее..

Фисюк, присевший на край табурета, смотрел то на Кабарова, то на Братнова, пытаясь понять, о чем это они, запершись?

...В штабной землянке - летчики. Возбужденные, они толпятся у карты. Фисюк с указкой.

Гонтарь: ...Ну, это-то понятно, товарищ полковник. Плавбаза. Мне одно неясно... - И к Братнову: - А почему вы считаете, что она, скорее всего, у Новой Земли?.. В глубоком тылу у нас...

Фисюк (не дав Братнову и рта раскрыть, горячо): - В этом весь и фикус! "Матку" выгодно поставить именно здесь, у Новой Земли, - сразу и против английских караванов и против нашего Северного морского пути. Одним выстрелом двух зайцев... Они с Кабаровым, - он кивнул в сторону Братнова, ночью разыграли целую операцию. За гросс-адмирала Деница. Правильно разыграли...

Подбежал посыльный, протянул какие-то бумаги.

- Ага, готово... - Фисюк быстро просмотрел бумаги, пытаясь скрыть возбуждение участника непривычного ему огромного дела.. Фисюк, ставя подпись, Братнову: - Вот ситуация... Такое придумали с командиром, а подпись поставить на донесении не можешь...

Двинулся к Кабарову, летчики за ним. Фисюк передает бумагу Кабарову. Кабаров в нерешительности.

Фисюк: - Выше головы не прыгнешь, Иван, подписывай за двоих... Кабаров, помедлив, подписывает.

Фисюк: - Да, ребята, это меняет все. Нам предлагают бить яички по одному. А надо найти и взорвать инкубатор. А? Просто, как репа!.. Кабаров взглянул на Фисюка с ухмылкой.

Гонтарь наклонился над Кабаровым:

- Грандиозный ты мужик, командир. Профессор!

Кабаров кивнул в сторину Братнова, и как бы вскользь: - Профессор не я. Он профессор...

Фисюк положил бумагу в конверт. Лизнув конверт, заклеил и отдал его лейтенанту, подготовленному в дорогу:

- Командующему. Лично... Идите! - И проводив взглядом лейтенанта: Ну, все командир. Ты... что мог, сделал. И даже больше... Теперь лечиться. ... Завтра же поедешь.

Кабаров (приподняв голову): - Об этом уже была речь, товарищ полковник.

- Ну, подожди, Иван... Мы ж договорились. Как план отправим...

Кабаров (резко): - Я остаюсь! Все! Начать подготовку к полету! Значит, о Братнове, как договорились... - И к Братнову: - Ну, Александр Ильич, чтоб сегодня вам с Гонтарем больше повезло, чем со мной.

...У посадочной полосы нетерпеливо поглядывает на небо лейтенант с пакетом. Тарахтящий звук самолета...

Связной самолетик остановился, не выключая мотора. Из него выскочил какой-то человек в реглане. Его место занял лейтенант с пакетом.

От винта взвихрились пыль, мелкие камушки, сухая трава. Самолет тут же пошел на взлет.

У прибывшего сорвало фуражку, закружило по земле. Он бросился за ней, закрываясь рукой от секущих лицо камушков и пригибаясь.

На него не обратили внимания: летчики, вышедшие из землянки, они глядели вслед улетавшему самолету...

- Ну, все! - удовлетворенно сказал Фисюк. - Как говорится, нет худа без добра... Это уж точно...

По аэродрому, отдуваясь, бежал перепачканный старшина. Запыхавшись, вытянулся перед Фисюком и, покосившись на летчиков, незаметно протянул ему отвертку. И полушепотом:

- Исключительно разгильдяй, товарищ полковник!..

- Что? - Фисюк машинально взял отвертку. На ней было вырезано ножом: "Т. Морозов".

- Фу, черт! - Фисюк помолчал и неожиданно громко, улыбнувшись: - Ведь что на себя взял парень! А? - и Цибульке: - Вот ты бы открылся в таком , случись? Я бы ни в жизнь!..

Гонтарь (глядя на отвертку): -Что такое?

Фисюк (усмехнувшись): - Секрет!.. - И строго Цибульке:- Дай два наряда этому "Т. Морозову". Лопуху... Хотя нет. Сам взгрею, своей властью...

Но Цибулька глядел уж куда-то в сторону. Фисюк, перехватив его обеспокоенный взгляд, посмотрел туда же и подобрался; лицо его на секунду стало встревоженным. Но тут же он шагнул навстречу подходивишему человеку и, машинально сунув отвертку в карман, засиял всеми своими металлическими зубами:

- О, Семен Иванович! Какими судьбами? Как же мы тебя проглядели!.. Извини, тут у нас такие дела...

- А я всегда, как из-под земли... Как говорится, про волка речь, а он навстречь...

Фисюк громко рассмеялся, а прилетевший, тиже улыбаясь, подошел к летчиками стал здороваться с ними...

- Товарищ техник, - как бы между прочим сказал Фисюк, не глядя на Братнова, - почему до сих пор не убрал? И он кивнул Братнову на первый попавшийся на глаза предмет: старое ведро без ручки, в котором плавали окурки.

Братнов тут же взял обеими руками ведро и пошел прочь, а Фисюк продолжал преувеличенно бодро: - Ты к нам надолго?

- Да нет! Просто решил морским воздухом подышать...

- Ну, этого добра у нас... Дыши - радуйся..

Панорама острова. Идет подготовка к боевому вылету...

Медленно идет по острову человек в реглане. Поглядывает по сторонам. Вроде ничто его не интересует: ни настороженные зенитчики, ни взмокшие торпедисты, ни метеорологи. Только раз взгляд его задержался - на боевом листке с портретом Степана Овчинникова. Он аккуратно снял боевой листок, сложил и сунул в планшет. И двинулся дальше. Дышит...

Тимофей, голый по пояс, стоя в капонире, рядом со своим самолетом, долбит ломом землю. Он мрачен. Кажется, ему сейчас ни до самолета, ни до капонира...

Сверху пробежали двое механиков. Один из них:

- Что робишь?

Тимофей: - Гальюн!..

-Позови на открытие! - весело крикнул парень и побежал дальше. Второй задержался и шепотом: - Отвертку нашли?..

Тимофей долбанул в ярости землю: - Где ее найдешь!..

Парень (еще тише): - Погоди, а если... - но вдруг осекся, к ним приближался приезжий.

Неторопливо прошел мимо. Вот его подтянутая, спортивного склада фигура мелькнула сквозь щели дощатого сарайчика-домика Смита. "Комендант" дремал возле своей миски. Рядом с ним на перевернутом ведре - Братнов. Задумался. Чертит щепкой на песке какие-то круги...

Звук влетающего самолота. Братнов встровоженно обернулся на звук. Проводил его. Глаза Братнова погасли, секунду он сидел неподвижно: швырнув щепку, поднялся. Хотел выйти. Но дверка оказалась закрытой снаружи. Только задвижка лязгнула.

Приехавший, который тоже глядел вслед улетавшему самолоту, оглянулся на этот звук и направился было к домику.

- Э-эй!- К нему мчалась какая-то нелепая, чумазая фигура. Только уши белели. Тимофей останвился и почти с отчаянием: - Дай закурить! Приехавший с удивлением оглядел его, протянул "Казбек".

Из домика донеслось кряканье. Приезжий снова оглянулся, на этот раз с интересом и медленно двинулся к домику.

- Туда нельзя! - парень, оказывается, шел за ним.

- Он спит...

- Кто?

- Смит..

- Какой Смит?

- Вы что, не видали?.. Стойте, я покажу!.. - Тимофей тут же вытащил заспанного Смита. - Знаете, как он у нас умеет?

Но Смиту, видно, нездоровилось, и как Тимофей ни старался растормошить его, что только он ни делал: пел, маршировал и даже вставал на четвереньки. Смит все норовил в свой домик. И только под конец, видно, сжалясь над Тимофеем, Смит грустно взглянул на приезжего и, приподняв ласт, вяло крякнул.

Приезжий рассмеялся, а Тимофей, вытирая лоб, сказал: - Он устал! - И, затолкнув Смита в домик, запер дверь. И тут же убежал.

Прохожий улыбнулся вслед ему и тоже пошел прочь.

Закуток, в котором лежит Кабаров. Возмущенный врач вышвыривает из угла моток проволоки, резиновую камеру, ветошь:

- Ну, посмотрите, чем вы дышите?! Это же безобразие!.. Ну, ладно, мы пошли вам навстречу... Даже в санчасть не положили, а здесь, у летчиков, как просили... - Он взглянул на Кабарова. Кабаров старался выглядеть провинившимся. - Хватит!- вскричал врач. - Я буду вынужден обратиться к командованию... Вы ведете себя, как мальчишка... Зачем вы вчера накричали на инженера? Пусть он виноват, а вы вдвое! Вам даже волноваться нельзя, а вы вскакиваете!..

Кабаров согласно кивнул головой, помолчал, а потом посмотрел на врача и спросил: - Доктор, у вас сын есть?

Врач, недоуменно взглянув на Кабарова и по-прежнему сердито:

- Дочка.

- Сколько ей?

- Полтора...

- Ходит?

- Только пошла...

Кабаров (тихо и очень серьезно): - Вот и я хочу, чтоб только пошла... Пойдет сегодня - забирайте меня к чертовой бабушке!.. - И улыбнулся неожиданно мягко и беззащитно...

Врач отвел глаза от Кабарова, и Кабаров, воспользовавшись его заминкой:

- Гонтарь!.. Карту!.. Где Братнов?..

Гонтарь (стараясь скрыть беспокойство): - Вышел куда-то... Сейчас найдем...

...Братнов возвращался иэ домика понурый. Прежде чем спуститься к летчикам, он остановился и долго глядел на штабную землянку. Усмехнулся и стал спускаться по ступенькам. Он сразу же услышал голос Гонтаря. Оказывается, Гонтарь еще не улетел. Но, Братиов чувствовал, это уже ничего не меняло... Он устало расстегнул "молнию" на комбинезоне и хотел незаметно пройти мимо закутка, где лежал Кабаров.

Голос Гонтаря: - Александр Ильич!

Братнов снова застегнул "молнию" и вошел в закуток.

Гонтарь сидел рядом с Кабаровым над картой. После гибели Степана Гонтарь резко изменился: похудел, стал молчаливым...

Братнов сразу увидел его встревоженный взгляд. Но Гонтарь не задал вопроса, который был готов сорваться с его губ.

А Кабаров, естественно, ничего не знал о прибывшем. Он спросил деловито: - Ну, ты готов, Александр Ильич? Скоро летите...

- Готов.

И Братнов подобрался.

Кабаров: - Слушай! Наверное, опять начнет барахлить магнитный компас. Вот вы здесь тогда будете, - показал он на карту. - Как бы вам... Да подойди сюда!

...Штабная землянка. Фисюк говорит по радиотелефону, глядя на сводку: - ...Есть, вылет в квадраты 18 и 24... Пойдут три экипажа, да-да... Нет, эти в квадрате ...Ну, все! - И, кладет трубку.

Входит приезжий. И Фисюк, кивнув ему:

- ...Я и говорю. В квадратах 13 и... то есть простите... сейчас... Фисюк начал отыскивать потерянную строку... - В квадрате 5... Ну, все! - И кладя трубку: - Ну как, подышал? - Подышал.

- Ну и как?

- Здорово ты его прячешь.

- Кого?

- Профессора...

- Та-ак...

- Что - так? Все точно...- Приезжий достал форменный бланк, к которому была прикреплена маленькая фотография Братнова, остриженного под машинку. Стал читать: - "Братнов Александр Ильич. 1900 года рождения, осужденный но статьям..." Тут целый алфавит. В общем, вот... - И положил на стол перед Фисюком.

Звонок по телефону.

Фисюк (в трубку, неожиданно резко): - Сами разбирайтесь! Через полчаса вылет, а вы... - И швырнул трубку.

И снова тихо. Сидят двое, молчат, а между ними бумажка...

- Да... - сказал наконец Фисюк.

- Да-а... - повторил приезжий и полез в карман. Фисюк напряженно следил за его пальцами, но тот достал платок, высморкался:

- Ну, что делать будем? - Фисюк молчал.

- Служба такая, Савелий Петрович, давай команду... Пусть собирается. Я за ним приехал. Фисюк сколько секунд смотрел на него и вдруг решительно направился к сейфу.

- Вот! - Положил перед приезжим какую-то расчерченную карту и папку. И убежденно:

- Его нельзя отправлять! Вот посмотря... Это и его рук дело!..

Приезжий взглянул на Фисюка, как на несмышленыша, и даже улыбнулся...

...В летной землянке. Гонтарь и Братнов возле Кабарова.

Кабаров устало отложил карту: - Ну вот, теперь можно лететь... С богом..

Братнов: - Не беспокойся. Иван. Все будет хоррошо

И они вышли из закутка.

Сегодня в землянке непривычно тихо. Тишина, которую слушают. Нервная тишина. Перед боем. Летчики в комбинезонах, некоторые и парашютных лямках, лежали прямо поверх одеял.

Братнов медленно прошел вдоль землянки, остановился у койки, прилег, закинув руки за голову. Кто-то протянул ему газету:

- Свежая, хочешь?

Братнов взял газету, посмотрел машинально.

Рядом с Братновым Глебик. И тоже глядит поверх раскрытого журнала.

И вдруг возник какой-то раздражающий звук. Братнов отложил газету, повернулся, но Глебик был по-прежнему неподвижен. А звук продолжался, точно бабочка билась о стекло. Братнов пытался не слышать его, но звук раздражал все больше. И даже молоденький лейтенант, казалось, всецело поглощенный тем, что перекладывал что-то в своем чемодане, тоже поднял голову.

А звук, оказывается, был рядом. На соседней койке лежал капитан с обожженным лицом. Глаза его были закрыты, а пальцы руки непроизвольно постукивали по целлулоиду планшета.

Резкий звонок. Кое-кто из летчиков вскочил. Капитан открыл глаза.

Дневальный Тимофей Морозов подошел к телефону, слушает.

Тимофей: - Нет! - И положил трубку. - Спрашивали, не у нас ли фонарь "летучая мышь"?

Кто-то сплюнул. Летчики снова легли. Капитан закрыл глаза. И опять в землянке тихо- тихо. Только где-то капала вода.

Санчес механическими движениями пришивает подворотничок. Возле него на нарах - молоденький летчик, видно, из пополнения. Он лежал на животе, прижавшись щекой к подушке, щеку что-то укололо, он вытащил из подушки перо, повернулся на другой бок, затем сел, не зная, куда себя деть; взгляд его упал на койку Гонтаря. Там лежала гитара. Он взял ее, провел пальцем по струнам и положил на место.

Братнов встал, выпил из бачка воды. Вышел из землянки.

Гонтарь у входа озабоченно оглядывал небо. - Проясняется, вроде. Скорее бы уж.

Братнов: - Да...

А глаза его смотрели уже не на небо, а ... на штабную землянку. Но там ничего не было, только открылась дверь и вышел озабоченный Цыбулька.

Братнов вернулся в землянку. Снова резкий звонок.

Тимофей ( Гонтарю): - Товарищ старший лейтенант, вас!

Гонтарь подошел, слушает. Все смотрят на него.

- Неужели нельзя сообщить это перед самым вылетом? Да! - Повесил трубку. - К летчикам: - Ерунда на постном масле.

- Черт бы их побрал! - это сказал Кабаров. Он лежал у себя, остро прислушиваясь к тишине летной землянки.

Опять звонок, и снова раздраженный голос Гонтаря: - Да что вы, обалдели, что ли?! Да налили воду в бачок! Налили!

Кабаров закусил губу и вдруг медленно стал подыматься. Ему было очень трудно преодолеть эти десять шагов, отделявшие его от телефона.

Увидев в дверях командира, летчики вскочили, Гонтарь кинулся к нему: Зачем вы?..

Kабаров снял трубку, крутанул здоровой рукой ручку полевого телефона, голос его звучал хрипло:

- Оперативный! Прекратите дергать людей! Больше в летную землянку не звонить. Ни по какой причине... Только о приказе на вылет!.. Да-да, майор Кабаров. Все! - И, резко положив трубку, вдруг сморщился от боли.

Гонтарь подхватил его, повел к закутку. Летчики глядели вслед ему. Вернулся, и вдруг жизнерадостно:

- Ребята, какая главная беда у нашей замечательной страны? Когда? И в мирное, и в военное время! Не слыхали?.. Самая главная беда у нашей замечательной страны - дураки и дороги...

И снова звонок.

- Ну, так! - Капитан с обожженным лицом затянул потуже ремень на комбинезоне.

Но дневальный Морозов, выслушав, почему-то молчал.

- Ну? - спросил кто-то. Все повернулись к Тимофею.

- Братнова, - сказал он тихо, оглянувшись на закуток. - В штаб...

Все повернулись к Братнову, тот сидел на нарах.

- Что там? - послышался голос Кабарова.

Летчики переглянулись. И Гонтарь молчал, не зная, что ответить... Братнов поднялся с нар:

- Ничего, товарищ командир. Новые карты прибыли.

Встретившись на мгновение глазами с Гонтарем, двинулся к выходу. Только около закутка задержался, бросил взгляд на Кабарова, который лежал, закрыв глаза.

А потом незаметно прихватил из угла свой солдатский мешок и вышел из землянки.

Гонтарь и Тимофей смотрят ему вслед...

Опять штабная землянка. Фисюк и приезжий

Приезжий: - Нет и нет, полковник. Все!

Фисюк: - Ну подожди. Да у него не только это, - показал на расчерченную карту, - у него, знаешь, какая идея есть?..

Приезжий: - Я и так ждал. А теперь - неудачный вылет. Нагрянет комиссия. А тут еще эта история с Овчинниковым. Ты с ней не расхлебался...

Фисюк: - Ну, насчет Овчинникова я не согласен. Ваши данные не проверены. Если он не вернулся, значит, обязательно в плену и обязательно все разболтал?

Приезжий: - Об этом уже говорили...

Фисюк: - Ну и что, что его отец - шаман?! Мало ли... Вот у меня дед старообрядец. Так что?.. Разведчик когда кружил над островом? Через четыре часа после вылета Овчинникова... Нелепо связывать..

Приезжий: - И все же версия допустимая...

Входит Братнов с солдатским мешком в руках: - По вашему приказанию...

Приезжий: - Собирайся!

Братнов: - Все свое ношу с собой...

Приезжий: - Ну, и отлично... - И стал укладывать чемоданчик.

Фисюк: - Да выслушай ты его! Ты же сам бывший летчик, или ты... - И, не дожидаясь ответа: - Излагайте, Братнов!

Братнов: - Какой смысл, товарищ полковник. Вы же видите...

Приезжий ( перестав укладывать чемоданчик): - Приказано излагать излагайте! - И сел.

Мы снова в летной землянке. Гонтарь, мрачный, как никогда, глядел на выход, куда только что ушел Братнов. Покосился на закуток, где возле Кабарова хлопотал врач. Прошелся вдоль нар, тяжело ступая по хлюпающим по воде доскам, и, швырнув папиросу, начал торопливо застегивать комбинезон.

Кто-то из лежавших поднял голову.

- Игорь, ты туда?

Гонтарь не ответил.

Капитан с обожженным лицом: - Ты что, спятил? С особистом связываться.

С края нар протянули: - Да-а... Помочь тут не поможешь, а..

Гонтарь вдруг взорвался: - Идите вы все, знаете куда!

Тотчас встал с нар молоденький летчик и начал одеваться.

Гонтарь: - Сиди! Я один! - И вышел.

...Снова штабная землячка. Вся доска исписана формулами, схемами атак. Нет здесь ни полковников, ни солдат; волнуются три бывших летчика, хлебнувшх всего. Руки в мелу.

Звонок.

Фисюк (в трубку): - Я же сказал... ведущий Гонтарь. Ждем команды

Открылась дверь, и ввалился Гонтарь. В комнате стало тесно. Взгляд его упал на дрожащие руки Братнова. На его мешок.

- Товарищ полковник! Разрешите?. - забасил Гонтаръ. - Ну, что же это? С минуты на минуту вылет, а он тут чикается? Кто поведет группу? - И к Братнову: - Ты что, штурман, хочешь операцию сорвать? Сейчас же в машину!. - И приложил руку к шлему. - Извините, товарищ полковник, - а глаз он почему-то косил на приезжего. - Люди нервничают...

Приезжий сразу подобрался, достал платок, вытер руки. Подошел к двери, оставленной Гонтарем открытой. Там, у летной землянки, толпились встревоженные летчики.

Приезжий медленно и как-то профессионально-неслышно прикрыл дверь. Долго молчал. Наконец тихо. Братнову:

- Да... как это ни печально... собирайтесь! - И он встал и снова потянулся к своему чемоданчику.

Фисюк, отвернувшись, нервно, ломая спичку, закурил. Резко зазвонил телефон.

Фисюк (выслушав): - Есть! Алло!.. С Гонтарем пойдет... - И взглянул на приезжего. Лицо того оставалось непроницаемым... - пойдет младший лейтенант Никифоров! - Он швырнул трубку и, взяв ракетницу, выбежав из землянки, выстрелил. Зеленая ракета ушла в туман, осветив его. И тут же взревели моторы.

Когда Фисюк вернулся, Братнов уже застегивал шинель. Фисюк прошел к себе, не глядя на приежего. Тот шагнул было к выходу, по повернулся и к Фисюку: - Ты пойми меня... Все это хорошо, - он кивнул на доску с чертежами. - Но тут же не только это. К нему люди тянутся, черт его знает, на какие темы они тут говорят!..

За дверью послышался рев взлетающих самолетов.

Фисюк проводил взглядом этот звук и со злостью: - Исключительно на политические!.. - Да вы не острите! - приезжий вновь подобрался.

- А я и не острю! - резко оборвал его Фисюк и, отойдя за угол, стал швырять бумаги обратно в сейф.

Приезжий тоже молчал и тоже зло засовывал в планшет свои бумаги. Наконец, поостыв, сказал:

- Я тебя, Савелий Петрович, понимаю. Но и ты пойми меня... Эти интеллигенты у меня... во где, - и он постучал себя торцом ладони по взмокшей шее.

И вдруг Братнов, о присутствии которого, казалось, забыли, поднялся И, тяжело ступая, медленно подошел к приезжему.

- А кто нам сказал, что я интеллигент?.. - произнес он с усмешкой. Может, я такое же... говно, как и вы...

Приезжий опешил. Тяжкую паузу взорвал лязг железной дверцы.

Фисюк (захлопнув сейф): - Ты что себе позволяешь, Братнов?! Что за идиотское мальчишество!.. К вам, как к человеку, а вы... О себе не думаете, о деле подумайте!

О летчиках, которые, может, останутся в живых, если ваше... осуществить!..

Фисюк, махнув рукой, устало, боком сел. В глазах его появилось что-то жалкое.

Совершенно неожиданно раздался смех. Это смеялся приезжий. Он встал и, подойдя к Фисюку, одобрительно хлопнул его но плечу:

- А ты знаешь, он мне нравится... - И через плечо, Братнову: - Ладно, оставайся, интеллигент...

И тогда Фисюк тоже заулыбался, вытирая платком затылок. Когда Братнов ушел, приезжий подошел к Фисюку:

- Вот что, Савелий Петрович! Оставить мы его оставим, но... глаз с него не спускать. И на земле и в воздухе... Понял меня? Воздушным стрелком к нему посадишь человека, которого я пришлю... Я... ничего не видел, ничего не слышал... В общем. договорились. Но... неделя пройдет, и чтоб полный ажур... или человек или документик. - Он помолчал: - В общем, берешь все на себя.

Фисюк (помедлив): - Не надо никого присылать. У нас народ надежный. (Снял трубку.) Старшина! Дайте личные дела стрелков-комсомольцев...

Потянулся к папиросам. Спичек не было. Фисюк пошарил в кармане. И вдруг достал из кармана отвертку с надписью: "Т. Морозов". Фисюк секунду глядел на нее и снова решительно взял трубку: - Старшина! Не надо личных дел..

В закутке, в котором уже нет Кабарова, дневальный Морозов прибирается. Вот он снял со стены простыни, и закуток принял свой прежний вид. Звонок. Тимофей бросился к телефону.

- Дневальный Морозов... Слушаю, товарищ старшина... К полковнику? А зачем, не знаете?.. - Лицо Тимофея стало тревожным. - Что еще?.. Как нашли?.. Он ничего не говорил, нет! Правда, нашли?!.. Правда?! - И счастливым голосом: - Есть два наряда за введение командования в заблуждение! Бегу!!!

Бросив трубку, огляделся. В землянку спускался Братнов. У Тимофея вырвалось вдруг неуставное, мальчишеское: - Дядя Саша. Я сейчас... Если что... подежурьте... Тимофей, сияющий, промчался по землянке, чуть нс сшибив Братнова, и, словно шальной, выскочил на улицу. Братнов остался один. В большой летной землянке, где не было никого.

...Когда Тимофей вернулся, Братнов курил, лежа на нарах. Спросил, не взгляпув на Тимофея:

- Что там у тебя? Повышение получил?..

Тимофей посмотрел на него в испуге, смятенно, и ничего не ответил.

"Баня" на острове. Что это такое? А вот что: на самом берегу огромный бак и шайки из кусков дюраля от разбитых самолетов. Баня что надо! ...Сегодня особенный день. Гонтарь взорвал подлодку. Молоденький штурман Гонтаря в центре внимания. Намыливая голову, он рассказывает:

- Гонтарь увидел лодку. "Справа", - кричит... Я говорю: "Где?" Он мне: "Разуй глаза!"...

Кто-то вошел, с веником под мышкой: - С победой, братцы. Где виновник? Мы его сейчас... - Он встряхнул веником.

От двери закричали: - Вот он!...

Гонтарь поднял руку:

- Ша! Есть дело поважнее. Граждане! Правительственное сообщение. Сегодня, после продолжительного и тяжелого пребывания в моторягах, сержант Морозов Тимофей - как его по батюшке? - скоропостижно произведен в стрелки-радисты!

Все: - Ура-а!

Гонтарь: - Заноси!

Санчес и Глебик тащат за ноги и за руки Тимофея.

Тимофей (вырываясь): - Пустите!

Голые побросали свои шайки.

Тимофей вырвался. Голые ловят Тимофея. Схватили - теперь держат уже не двое, а человек пять. Держат над морем на вытянутых руках... Тимофей все еще дергается...

А Гонтарь уже спешно готовился к ритуалу. Он подскочил к кому-то засунувшему голову в шайку с мыльной пеной, хлопнул его по заду: - Будешь Нептуном!..

Голый смыл пену - это был Цыбулька, и ошалело: - А как это?

- Соображай! - И зычно: - К торжественному крещению в стрелки-радисты... Побатальонно... на одну шайку дистанция... Становись!

Голые стремительно выполнили команду, выстроившись вдоль берега. Цыбульку подсадили на его нептунское место. Он возвышается на табуретке, как на троне. В руке его - швабра-"трезубец". На шее - ожерелье из мочалок. Он дико озирается вокруг.

- Давай! Давай! - подмигнул ему Гонтарь. Цыбулька неуверенно начал свой нептунский обряд: он почему-то покрутился вокруг своей оси, и, ударив в шайку, как в бубен:

- Дисциплину. Кхе! Соблюдай, а то... вот! И чтоб никакого разгильдяйства... Вот! - И он иссяк.

Его снова выручил Гонтарь.

- Помилуй мя, Нептун! - взревел он. - Помилуй мя!..

- Все: - Мя!!!

И Тимофей под гогот, звон шаек полетел в воду.

Когда Тимофей выбрался из моря, Гонтарь снял с Цыбульки ожерелье из мочалок и надел на Тимофея.

- Что тебе Кабаров сказал, Тимофей? Старайся!..

Тимофей поглядел на них как-то затравленно и вдруг рванул с шеи мочалки и, распихав всех, убежал...

...В этот вечер Тимофей долго бродил по острову, вдали от землянок. Было туманно, сыро. Окоченев, забрел на кухню. Думал, здесь никого нет. А тут...

...Распахнулась дверь, полоснуло по земле светом. Цыбулька, торжественный, принарядившийся, вручал Гонтарю поднос с чем-то. Кругом стояли летчики. Донесся голос Цибульки:

- ...Вам, как виновнику первого успеха... то есть вашему экипажу.. И тут вся компания вывалилась на двор.

Гонтарь: - Эй, Тимоха-картоха! Ты чего удрал? Где ты все болтаешься? Давай сюда!.. - и сунул Тимофею поднос с пирогом. - Тащи!.. И ша, камрады!

Летчики переглянулись и двинулись за ним. Братнов уже улегся. Гонтарь забрал у Тимофея поднос поставил его прямо на запалый братновский живот:

- Подъем, Александр Ильич! Тимоха, а ну, самый большой нож!

Но Тимофея не было...

...Тимофей сидит возле землянки. Ему не до веселья.

Открылась дверь. Глебик, в нижней рубашке, зашел за угол. Через минуту вернулся, застегиваясь. Наткнулся на ссутулившегося Тимофея, потянул его за собой: - Идем! А то все сожрут...

...Глебик усаживает Тимофея рядом с собой, наливает ему из фляжки: Хозяину дома!

А на другом конце стола шел свой разговор. Гонтарь, в майке, доказывал Братнову разгоряченно:

- Оставь, пожалуйста! Да что ты всех выгораживаешь? Я, значит, прав. Фисюк прав. Особист прав. Все правы, а ты почему-то не полетел..

Тимофей притих, хотел уйти, но рука Глебика, лежавшая на его плече, тяжелая.

- Ты ешь, ешь! - пробурчал Глебик. И, подперев щеку рукой, продолжал глядеть своими добрыми глазами на Гонтаря.

А Гонтарь вдруг тихо, напряженным шопотом: - А со Степой что? Куда его портрет дели? Что я, не понимаю?! Почему так?! Почему, чтобы о Степане узнать... о тебе узнать... к нам не пришли? Не спросили... Как нажимать гашетку пулемета, так мы позарез. А как...

Братнов: - Будет, Игорь!..

- Что значит будет? Знаешь, кто они? Шаманы!.. Объявили свои бумажки святыми угодьями, никто не подходи... Верно, Санчес?

Глебик (умиротворенно): - Хорошо сидим!

А Санчес молчал, ковыряя вилкой нетронутую еду.

Гонтарь: - Молодец, Санчес! Верно говорят, человеку научиться говорить нужно два года, научиться молчать - вся жизнь..

3

Он хотел еще что сказать, но Братнов опередил его. - Ребята, а что ж это мы?.. Хотели тогда Санчесу на козу собрать...

Глебик; - На козу - это правильно!.. - Он снял с подушки наволочку и сунул ее в руки Тимофея: - Держи! - Достав из кителя пачку сторублевок, кинул в наволочку.

Летчики оживились. Каждый бросил в наволочку по пачке сторублевок. Поостыв, Гонтарь взвесил наволочку на руке: - А хватит?

Глебик: - Ребята добавят. Пошли, Тимоха...

...Тимофей и Глебик вскоре возвратились к столу с полной наволочкой. Братнов вглянул на наволочку: - Ну, дело... Куда ее девать?

Глебик (Тимофею): - Пусть у Тимофея и будет. Он парень грамотный.. Ты до десяти считать умеешь? Будешь у нас госбанк...

...Ночь. Тихо. Только где-то стучит "движок". Тимофей не спит. Осторожно повернулся на бок. Взгляд его упал на два мешка - солдатский Братнова и наволочку с деньгами. Он долго смотрел на них. Наконец, с усилием сомкнул глаза. В темноте скрипнули братновские нары. Тимофей снова открыл глаза.

Братнов развязал свой мешок, достал мятую тетрадку, полистал ее. Вложил ее в конверт из оберточной бумаги. Надписал.

- Тимофей, - позвал он. - Не спишь? - Он подошел к Тимофею, сел возле него. - Вот, посмотри! - и сказал очень серьезно, как равному: -Слушай!.. Ну, словом, всякое может быть. Если что... вот этот конверт, запомни. Это важно... тут... в общем... расчеты одной важной штуки. Адреса моих учителей... Где они сейчас?.. Война. Короче. Если что... сохрани... Кладу сюда. - И, отвернув матрац Тимофея, он положил под него конверт. Тимофей внезапно сел и как-то дико посмотрел на Братнова.

Братнов: - Что с тобой?

Тимофей: - Меня в шею надо... Я говорю ему: "Не буду фискалом". А Фисюк мне: "А знаешь где Овчинников сейчас?! На Луостари. У немцев... Ты, говорит. Комсомолец!"

Потом про вас... Меня в шею надо! Не давайте мне! Ничего! И это!.. И это! Все заберите! - он отвернулся от Братнова, уткнулся лицом в подушку.

Братнов (поднял его за плечи): - В чем дело, Тимофей?!..

Шумные, вразброд, аплодисменты.. На фюзеляже самолета Гонтаря выводят первую зведочку с белой "полярной" каймой. И хотя сегодня холодно и сырой туман почти срезает высокие кили самолетов, все радостно возбуждены.

И Фисюк, стоявший перед строем, тоже улыбался. Летчики аплодировали, может быть впервые после начала войны.

Замыкал строй Братнов. Он тоже аплодировал. Из тумана, позади строя, вынырнул, как всегда, озабоченный чем-то Смит. Но тут же куда-то исчез... Аплодисменты прервал тарахтящий звук идущего на посадку самолета.

Фисюк (оглянувшись на этот звук): - Ну, Командир!..

Кабаров попытался приподнятьсн и тихо:

- Ребята, бывает, с первого шага споткнешься и думаешь: так и будешь хромать... всю жизнь... Мы пошли! Как это важно!... - Он посмотрел на Братнова, улыбнулся ему через силу. А остальные замерли, переглянулись.

Наконец, "Виллис" с Кабаровым тронулся, и Фисюк отдал честь, идя за машиной и не отрывая ладони от шлема на голове. Не сразу опустил руку. Наконец, вернулся к летчикам, хотел им что-то сказать, но запнулся. Братнов перехватил его встревоженный взгляд. От посадочной полосы бежал старшина Цыбулька, подлетел к Фисюку и шепнул ему:

- Комиссия!

В тумане уж виднелись приближающиеся фигуры. Фисюк беспокойно скользнул взглядом по строю и заспешил навстречу прибывшим, сверкнув в улыбке своей металлической челюстью.

И тут произошло непредвиденное. Привлеченный аплодисментами, Смит семенил к летчикам. Похоже, уроки не пропали для него даром: он озабоченно подошел к строю, встал на его левый фланг замыкающим, повернулся и, отдав ластом приветствие, громко крякнул. Фисюк задохнулся:

- Это что еще? Убрать немедленно!.. Старшина кинулся к Смиту: - А ну, давай-давай-давай, - и стал подталкивать его под зад. Смит зашипел на старшину, обежал вокруг него и снова встал в строй.

Летчики стояли, как сфинксы. Старшина растерялся: - Товарищ полковник! Он не идет...

- Разрешите я? - Это сказал Братнов, который, наверное, один во всем строю смотрел не на Смита, а на растерявшегося Фисюка.

- Да-да, - торопливо разрешил Фисюк и поспешил навстречу прибывшим. Братнов подошел к Смиту и сказал ему: - Смитюха, ну чего ты? Идем... И Смит покорно пошел за ним. И так они шли, удаляясь, по аэродрому, две маленькие сутулые спины: Смита и Братнова, и летчики провожали их взглядами, пока те не скрылись в тумане...

...Взлетает самолет. Братнов провожает его взглядом.

...Взлетают второй. На фюзеляже машины красуются уже три звездочки. Поодаль от летной полосы маленькие одинокие фигурки Братнова и Смита.

...Мы снова в отсеке Фисюка. Открытая кованая дверца сейфа частично скрывает фигуру Фисюка, и он среди железных шкафов и груды личных дел, заваливших стол, кажется попавшим в капкан.

Стук в дверь. Фисюк подобрался, и поспешно спрятав начатую бутылку коньяка в сейф: - Войдите!

Вошел Братнов: окинул взглядом и стол с делами, и стаканчик с коньяком на донышке, и помятое, осунувшееся лицо Фисюка:

- Ну что же, Савелий Петрович... плетью обуха не перешибешь... Не буду тебя отягощать... Выписывай документы...

- Какие документы? - Фисюк поднял глаза. И, встретившись взглядом с Братновым...- Да ты что задумал? У тебя еще... - Он быстро полистал настольный календарь до листочка, помеченного буквой "Б", - у тебя еще целая неделя...

Братнов заметил эту размашистую, подчеркнутую двумя чертами пометку и усмехнулся: - Шагреневая кожа...

- Чего?

- Распорядитесь подготовить бумаги в штрафбат.

Фисюк (настороженно): - Что случилось?

- Бывший флаг-штурман Тихоокеанского флота Братнов снова просидел в сарае два часа. Верхом на помойном ведре. С перспективой так же провоевать и всю оставшуюся неделю... Какой смысл?

Фисюк встал и, разминая затекшие ноги, обошел Братнова сзади, полуобняв его на секунду:

- Я к тебе всей душей, Александр Ильич. Ты сам видел. А что делать? По-ло-же-ние.

Вот ты стоишь передо мной. А ведь тебя нет... ни в одном списке нет. Ты, как тот... порутчик Киже. А нас теперь... Во все окуляры... поверяющих - не продохнуть... Но, может быть, еще что-то придумаем, только ты не попадайся на глаза чужим...

- А я не хочу прятаться. Не хочу быть человеком третьего сорта. В штрафбате я такой, как все. Перед пулей все равны.

- Я не хотел тебя обидеть, Александр Ильич...

Братнов усмехнулся:

- Обидеть... Мне обиды считать... Не обо мне, собственно, речь... А когда уж вокруг меня круги пошли... - И жестче: - Если вы кого обидели, то не меня...

Он смолк, и Фисюк тоже молчал, глядя, на него. Засопел, машинально допил, как воду, остаток коньяка в стакане. Сказал тяжело: - Ты это о чем?

- Я думаю, вы догадываетесь.

Фисюк встретился взглядом с Братновым, отвел глаза, наконец, выдавил с трудом:

- Может, этот мальчишка мне дороже, чем тебе...

- Дороже? - Братнов усмехнулся.

Фисюк вскочил:

- Слушай! Никогда этого никому не говорил. А тебе скажу... Нас было двенадцать корешей, воронежцы. Кончили вместе качинскую авиашколу. Один погиб в Испании, двое на финской... А остальные где? Где мы погибли?! вырвалось у него. Вот тебя... вообще ни в чем таком не обвиняли. И то... Фисюк тяжело дышал, достал таблетку, сунул под язык, запил. - Согласен... с Тимофеем вышло не так... И то, что тебя в воздух... В общем, тоже боюсь... Согласен... Такое время. Кто не гнется, тот ломается... Нынче ночью проснулся, думаю, кем ты стал, полковник Фисюк?.. Приехал сопливый мальчишка из особого отдела, а ты перед ним... Вот отчего это... -он потряс перед собой коробочкой с валидолом... - Кто же из нас штрафник, Братнов? Ты штрафник до первой крови! А я до коих пор?!

Фисюк замолчал. Потом подошел к сейфу, достал бумагу, вложил ее в пишущую машинку, сказал сипловато-измученно:

- Ну вот что... я тебе дам официальный документ об участии в боевой операции... Буду у командующего, может быть, удастся уломать, а пока что... отправляйся к Кабарову... в госпиталь... Он герой. Известный человек... ему способнее...

С утра ребята едут в Ваенгу. В увольнение. По случаю успеха. Поедешь ними...

...Море.

Черное, без проблеска, и казалось неправдоподобно твердое, точно застывшая ледяная лава, ни конца, ни края. Баренцово море. Едва уступая железному клюву кораблика, колыхались волны, темные, ленивые. От них подымался легкий парок. Братнов стоял, опершись о борт, и молча смотрел на воду. Он был спокоен и словно не замечал окружающих. И начал вдруг стал машинально насвистывать. Что это вдруг? Песня? Где он слышал ее? Где встретился с ней:

От злой тоски не матерись.

Сегодня ты без спирта пьян!

На материк, на материк

Идет последний караван...

Идет кораблик по Баренцову морю. Звучит тихая тровожная братновская песня... ...Улица Ваенги была усыпана битым стеклом, и когда летчики ступали по нему, отвечала хрустящим перезвоном. Повсюду следы недавнего налета. С угла улицы волоклись по земле клубы жиpного дымa. Аварийная команда растаскивала дымящиеся бревна. Улица одной своей стороной упиралась в порт. Второй ее конец круто поднимался вверх, к Большому аэродрому, с которого они, торпедоносцы, и взлетали, к пологим сопкам. А навстречу, с сопок вползала в Ваенгу тундра. То и дело попадались на улице огромные гранитные валуны и даже карликовые заполярные березки. Впрочем, необычнычый вид имела не только улица, но и наши герои. Они шли принарядившиеся, начищенные, как на параде... И... тащили за собой упиравшуюся козу.

Гонтарь: - Так, коза есть. Теперь что Кабарову купим? Санчес, А?

Гонтарь: - Я все знаю. Я тут двое суток стоял...

Летчики подходят к ларьку. Да, зрелище незабываемое: ларек военторга сорок второго года, да еще в маленьком портовом городке. В углу, конечно, на свежеобструганных черенках штук двадцать кос - предмет первой необходимости в городке, где на сотни верст вокруг ни одного землепашца; веер зубных щеток; мешки, коробочки; шеренга духов; гирлянды стеклянных бус; два летних зонтика.

В окошке - строгая девушка в пилотке, росточком - едва видна. Над нейзоопарк плюшевых мишек.

Гонтаръ: - Ого! Мишек еще не всех расхватали?

Продавщица (строго): - Причем тут расхватали, товарищ? У нас торговля.

Гонтарь: - Все ясно! Руки прочь от советской торговли... - Он снял с веревки детскую дудку (там их висело много).

- Подойдет командиру? - И принялся дудеть.

Продавщица: - Ну, поигрались и хватит, - и она забрала дудку.

Гонтарь: - То есть как это хватит? Заворачивай все! - и он вытащил из брючного кармана сотенные.

Ребята расхватали дудки и на этот раз загудели уже все разом. Коза шарахнулась. Тимофей едва удержал ее.

- О-о!- К прилавку протолкались четверо рослых англичан в разношерстной, с морским шиком одежде; у одного рыжая борода, другой зажимал в руке, между пальцами, горлышки сразу четырех бутылок виски. Англичане полны дружелюбия. Восклицания, хлопанье по плечам. Минута, и дудки с бусами перекочевали в руки англичан, как говорится, в знак дружбы и союзнических чувств.

Англичане с восторгом приняли подарок; надели бусы, и их трубный хор зазвучал даже более торжественно, чем хор Гонтаря.

Бусы не сумел надеть на себя только рыжебородый. Не налезали. Тогда, рассмеявшись, он надел связку всю бус на стоявшего рядом Братнова и, хлопнув его по плечу, заговорил о чем-то; потом, еще раз ударив его по плечу, догнал своих.

И они двинулись по улице городка. Без шапок, веселые и очень здоровые, мускулистые, шли прямо посреди улицы увешанные игрушками и бусами, и трубили в свои детские дудочки. Шли словно мушкетеры после победы над гвардейцами кардинала.

А кругом была старинная Ваенга, изрытая воронками, с дощатыми, некогда рыбацкими, домишками с выбитыми стеклами. С телеграфными столбами, сваленными взрывом. В госпитальном дворе раненые молча проводили их взглядом. Старушка с коромыслом и двумя полными ведрами перекрестила их.

- Ленд-лиз гуляет, - усмехнулся Гонтарь.

Братнов (снимая с себя бусы): - Гуляет, кто жив остался... Они с последнего каравана... - Он поискал взглядом, куда деть бусы, наконец положил на прилавок.

Гонтарь (машинально проводив взглядом руку Братнова с бусами): - Да... ну а что же мы все-таки Кабарову купим?..

И вот она уже готова, эта посылка. В лапы плюшевого мишки вставлена бутылки вина, и Гонтарь завязывает последний бантик.

- Ну, готово? - спросил он Санчеса. Тот протянул ему листок бумаги. Гонтарь, прочитал, прыснул: - Складно сочинил, порядок..

Все расписались. И Гонтарь, свернув записку в трубочку, надел ее на горлышко бутылки.

Только Братнов не суетился вокруг посылки и все поглядывал на дверь госпиталя. Летчики стояли посреди пыльного госпитального двора, и ждали, когда их пустят.

- Как примут раненых, сестра узнает. Велела обождать, - сообщили. Братиов вынул кисет, помял его и руках, сунул обратно в карман. - Ну что ж обождем... - благодушно сказал Гонтарь, отдав Братнову посылку. - держи Александр Ильич. - и побрел но двору, поглядывая кругом.

У дверей госпиталя было людно. Тут встретились два потока - санитары заносили в здание раненых, а навстречу им вывалилась оживленная группа выписанных из госпиталя, с вещами.

- Круговорот в природе... - мрачновато начал Гонтарь, и осекся: следом за солдатом на костылях появился другой, безрукий. Его поклажу несли сестры. А сам он зажимал под мышками два больших букета.

Гонтарь проводил его взглядом и, вздохнув, подошел к группе выписанных, которые примостились в отдалении, на вещах, в тенечке. Им обещали дать машину. Ждали, видно. долго: молоденький солдат подремывал на чемодане. К чемодану была прислонена балалайка.

Возле солдата остановился Санчес. Стал разглядывать балалайку... У госпиталя остался лишь Братнов. Держа обеими руками плюшевого мишку, он глядел вслед раненым, которых вносили в двери. Спросил у санитара: - Откуда везут?

- Все оттуда же, с Кисловки. Единственное место осталось, где фронт как был у пограничного столба, так и держится...

...Санчес тронул балалайку, и совершрино неожиданно на звук ее отозвалась коза. Все рассмеялись. - У нее хороший слух, - сказал Гонтарь.

- Она есть хочет, - поправил его Глебик, но коза отпихнула руку Глебика с бутербродом. Паренек из раненых посмотрел понимающим хозяйским взглядом на тяжелое вымя козы и проокал: - Она у вас не дОоена...

Гонтарь после секундной растерянности начал действовать. Взял у кого-то котелок, сунул Санчесу. Глебику приказал: - Держи кормилицу! Тот схватил козу за рога. Гонтарь присел и уверенным жестом дернул ее за соски.

Коза метнулась в сторону и заорала. Все расхохотались.

Открылась дверь. Вышла сестра:

- Кто тут к майору Кабарову?

Летчики бросились к сестре. Она сказала успокаивающей скороговоркой: Все хорошо, товарищи! Майора Кабарова вчера признали транспортабельным. И отправили в тыл, так что не волнуйтесь...

Летчики молчали.

- Ну что ж, - сказал Гонтарь. - Может, к лучшему. Без бомбежек жить здоровее. Ну, ничего... Спасибо. Сестричка... Вот вам... - Он повернулся к Братнову и стал деловито отвязывать плюшевого мишку от бутылки. Бутылку он сунул в карман, а мишку отдал сестре.

В руках Братнова остались только ленточка и записка.

Гонтарь (притихшим летчикам): - Ну что же, ребята. С этим все. Теперь до восьми ноль-ноль нас война не касается, двинулись...

Летчики ушли, а Братнов стоял, держа на ладони то, что осталось от посылки.

- Ну, чего вы там, Александр Ильич! - донесся голос Гонтаря.

- Да-да, - как-то поспешно сказал Братнов и, свернув записку и обмотав ее ленточкой, положил в карман...

...Музыка. Нестройный джаз. В стеклах газетной витрины отражаются танцующие пары. С газетного листа глядит на нас Гонтарь, в летном шлеме, улыбающийся. Над его портретом - заголовок статьи: "Подвиг Игоря Гонтаря". И буквами помельче: "Подводный пират взорван!.." У газетной витрины Братнов. Читает.

Гонтарь увидел братновскую спину. Расстроился. Сумрачный ушел в буфет.

Глебик за столом сосредоточенно разглядывал на свет граненый стакан с пивом.

...Зал офицерского клуба полон. Золото орденов, шевронов, пуговиц. В этом сверкании затерялись серые гимнастерки девушек. Их очень немного: телефонистки, повара, медсестры. Танцуют с ними бережно: не каждому уволенному до двадцати четырех часов выпадает такая удача.

Из-за плеча Санчеса выглянул Тимофей. Он увидел девушку... не в военном. Просто в платье. И даже ни просто в платье, а в нарядном, крепдешиновом. На нее уже давно поглядывали летчики. Но она танцевала с генералом.

Тимофей восторженно глядел на нее.

К генералу подбежал дежурный, что-то шепнул, приложив руку к козырьку. Генерал тут же ушел, рассеянно извинившись перед девушкой, к которой кинулись сразу ото всех сторон. Девушка оказалась рядом с Тимофеем, и он неожиданно даже для самого себя, поправив ремень, отчаянно шагнул к ней. И кто знает, может быть, счастье улыбнулось бы Тимофею, если б не Гонтарь. Он вдруг появился перед девушкой и, взяв за руку, мрачно сказал Тимофею: - Иди проверь козу. - И увел.

Внезапно:

- Офицеры "Гремящего" и "Громкого" - на корабли! Часть танцующих устремляется к выходу.

У подоконника, следя за танцующими, стояли Братнов и молоденький лейтенант. Одна нога лейтенанта в сапоге, вторая - забинтована, в тапочке.

Братнов (лейтенанту): - Где это вас?

- Где?.. На Кисловке... Еще легко отделался. В дверях-офицер с красной повязкой:

- Командиры из подразделений Лапшенкова, Поповича, Шкарубы, расчеты 12-2 и 12-5 - в части!

Танцующих стало совсем мало. К раненому лейтенанту подошла совсем молоденькая девушка:

- Товарищ лейтенант, хотите потанцевать?

- Я?.. Да ведь ... Как же?

- Ничего... А мы потихоньку. Хотите, на одном месте... - И она бережно обхватила его, и они начали медленно двигаться в такт музыке вдоль стены. Лицо лейтенанта стало откровенно счастливым. Братнов поглядел на них и потянулся за папиросой.

- Здесь не курят. - Рядом стоял офицер с красной повязкой. - И вообще, почему вы здесь? Рядовым не положено... Прошу покинуть.

Братнов спрятал в карман папироску и вышел на крыльцо. Стемнело. Было зябко. Из окна клуба доносился джаз. Братнов закурил. Музыка прервалась, и сразу человек двадцать офицеров пробежали мимо него, одеваясь на ходу, и скрылись в темноте. Стало тихо. По улице приближался не очень стройный топот солдатских сапог.

Мимо клуба шло какое-то подразделение. Лиц солдат в темноте не было видно. Сбоку шел офицер. Поравнявшись с Братновым, сидевшим на парапете крыльца, он воскликнул неуверенно: - Братнов? Братнов встал:

- Так точно, товарищ капитан... явился... Капитан (это был родненький).

- Как - явился? Чего так?

Братнов: - Здесь не курят...

Капитан (не сразу): - Ясно!..

Братнов принялся доставать из кармана гимнастерки документ.

Капитан: - Ладно-ладно! Пойдешь тогда со второй партией... Отходим в три ноль-ноль, с пирса! Не опоздай... - И капитан поспешил за ушедшими в темноту солдатами.

Братнов слышал только топот сапог и голос капитана: - Веселее, родненькие! За-певай!..

И штрафники запели. Песню заглушили звуки джаза из клуба...

...В большом, совсем уже пустом зале танцевало только четыре пары. Это наши герои и четыре девушки. Три в солдатских гимнастерках, одна - в нарядном платье. Как до войны. Играл джаз, а у стены стояли раненый лейтенант и дежурный с красной повязкой...

...Звуки того же вальса, но тихие, по-домашнему интимные. Это Санчес наигрывает на мандолине.

Мы в девичьей землянке-общежитии, у девушек, с которыми летчики танцевали в клубе. Посередине стол, покрытый домашней скатертью.

Глебик глядит на стопки, машинально, в такт музыке крутя пальцем по пустой тарелке. Вздохнув, он побрел вдоль стола.

Рядом с Санчесом сидела девушка, такая же смуглая, как он; матросская форма шла ей, и лишь очки с толстыми стеклами несколько нарушали гармонию. Ее звали Асей.

- Откуда вы знаете французский? - спросил ее Санчес.

- Учили... Они перешли на французский.

Глебик вздохнул и двинулся дальше.

Тимофей сидел рядом с медсестрой, очень строгой и монументальной: она крупнее его чуть не вдвое.

Тимофей робко покосился на медаль, которая лежала на ее груди, как на столе: - У вас странное имя, Каля...

- Я фактически Клава...

Гонтарь (шепотом Асе, кивнув на грудастую Клаву): - Величественная женщина...

Ася (шепотом): - Комсорг госпиталя!..

Скрипнула дверь. На верхней площадке y кое-как сбитой лестницы появилась с тарелкой огурцов Райка. Она не торопилась спускаться вниз; ей нравилось стоять здесь, наверху, выше других в своем крепдешиновом платье, притягательную силу которого не могли поколебать ни шинелька на плечах, ни кирза на ногах. И действительно, на нее смотрели с восторгом. Особенно Глебик. И она улыбнулась ему, нескладному, смущавшемуся.

Гонтарь забеспокоился, щелкнул мельхиоровым портсигаром, который выглядел как серебряный, спросил преувеличенно громко: - Ну, что там наверху?

- А чо?.. Война... - равнодушно ответила Райка и скользнула вниз мягко, бесшумно.

Глебик, все еще улыбаясь и смущенный этой своей улыбкой, потянулся к тарелке. которую держала Райка.

Гонтарь перехватил тарелку, отставил ее в сторону:

- Сказано, обождать! - Жестом пояснил: имей терпение, сейчас принесут... И жестом изобразил бутылку.

Глебик вздохнул и мрачно уселся у края стола, почему-то поглядывая на лестницу. Задумался.

Братнов сидел рядом с Шурочкой. Казалось, он забыл обо всем вокруг. Он смотрел на эту девушку, которую запомнил еще в клубе, когда она танцевала с раненым лейтенантом.

Шурочка (Братнову): - A вы до войны кем работали?

Братнов: - Полковником.

Шурочка: - Скажете тоже... Смешно.

Братнов: - Смешно...

Шурочка: - А вы тоже летчик? Да?.. Почему все летчики ужасные... - И, наклонившись к уху Братнова, шепотом:- Трепачи! Правда?..

Братнов утвердительно кивнул.

Шурочка: - А у вас жена есть?

- Есть.

- А я думала, вы скажете: "Нет". Все летчики говорят, что нет... Знаете, давайте за нее выпьем? Она потянулась к стакану, но вспомнила, что еще не принесли.

Братнов: - Сходим, потанцуем...

- Ой, конечно! - Она вскочила, протянула к нему руки.

Братнов осторожным и неловким движением коснулся ее. Она рассмеялась:

- B меня берете, как гранату Р. Г. Д.

Братнов (не сразу): - Я, Шурочка, уже пять лет не держал в руках гранаты Р. Г. Д.

- Ох вы, летчики-летчики... Ужасные вы все...

- ...Трепачи! - сказал за нее Братнов, и она расхохоталась...

И они стали медленно танцевать. Прошли мимо Глебика.

Глебик по-прежнему смотрел куда-то в сторону; затем вздохнул и решительно сказал:

- Все! Больше не могу! Давайте есть. Его неожиданно поддержала Клава:

- Ну, ладно. Раз такое дело... - И достала из тумбочки медицинский флакон.

Гонтарь: - Что же ты скрывала?! А еще комсорг! - И все ринулись к столу, быстро разлили спирт.

Санчес поднял стакан:

- Нет ничего более дикого и... как этo? несовместимого, чем война и женщина. Женщина родит, война.....

И вдруг Глебик, молчаливый, неуклюжий Глебик, поднялся и, отстранив рукой Санчеса и глядя куда-то мимо него, сказал: - Я прочту стихи...

Летчики переглянулись. Гонтарь прыснул, хотел что-то съязвить, но Глебик уже начал:

- О женщины, я видел вас

На лестничной площадке утром

Обыкновенных, без прикрас

А просто В нимбе рыжекудром...

Мужья спешили на работу,

А дети в школу. И в карман

Вы клали им по бутерброду,

Завернутому в целлофан.

Потом у лифта на площадке

вы их учили, как ходить,

В трамвай садиться, воду пить.

Чтоб только было все в порядке

И вслед глядели из окна

глазами с продымью зеленой,

Еще мерцавшей после сна

И после страсти разделенной...

Глебик читал, склонив голову набок и трудно произнося слова. Клава глядела на него, не моргая. Гонтарь притих, а Глебик продолжал:

День добрый! - Вы бросали мне

И опускали вниз ресницы

Чтоб утаить, что там, на дне,

Ночные шалые зарницы

Еще погасли не вполне...

Глебик замолчал, растерянно огляделся и сказал: - Все!..

- Брат Пушкин! - с восторгом воскликнул Гонтарь. - И в моем звене...

- Лермонтов!- поправил Глебик.

- Ну, нет! - Лермонтова срезали в поединке.

- Не спеши! У нас тоже будет все, как в аптеке...

Было тихо, только огромная, угловатая Клава не то всхлипнула, не то вздохнула. И словно от этого всхлипа стремительно поднялась Райка и, растолкав всех, подошла к Глебику. Она успела положить руки ему на плечи, хотела не то сказать что-то, не то поцеловать, но тут в землянку влетел запыхавшийся посыльный штаба:

- Девчата, кончай ночевать! Все срочно на объекты! - Побежал дальше.

Клава: - Полетели, девочки!..

...Летчики одни. Молча глядят на накрытый стол. Гонтарь вздохнул и медленно двинулся вдоль аккуратно заправленных коек. На одной из них поверх казенной - маленькая домашняя подушечка. Гонтарь взял с тумбочки флакон духов, поставил, пошел дальше. У полуотдернутой занавески лежало брошенное впопыхах крепдешиновое платье. Гонтарь взял его, подержал в руках, хотел повесить на место. Отвел занавеску: там у самой стены в пирамидке стояли четыре винтовки с примкнутыми штыками. На острие штыков был растянут, видно, для просушки, лифчик.

Гонтарь задернул занавеску.

- Эх, девочки, девчоночки... Ну, что делать будем?..

Братнов незаметно взглянул на часы. В землянку вбежал молоденький механик в комбинезоне:

- Вот, достал. - Он вытащил из кармана литровую бутылку.

- Еле к вам добрался... Дорога из порта перекрыта...

Гонтарь (подходя к нему): - Молодец! В самый раз принес... Наземный персонал, сколько тебе? (И, не глядя, сунул ему деньги.)

Механик: - Куда вы столько?

Гонтарь: - Не стесняйся... заработал... и давай отсюда! Ну!

Ошалевший механик пулей вылетел из землянки. Гонтарь ставит бутылку на стол.

- Ну, что делать будем?.. - И, подумав. - Эх, не пропадать же! - Он взял с тумбочки губную помаду и, прикинув, провел на бутылке черту. - Это нам, а это им оставим...

...Бутылка уже полупуста: вино почти подошло к красной черте. Но веселья за столом не прибавилось: сидят, ковыряют вилками. Санчес, с гитарой в руках, наигрывает что-то.

Гонтарь исподлобья поглядывает на Глебика. Наконец спрашивает:

- Сам сочинил?..

- Глебик, виновато:

- Сам...

Гонтарь качнул головой, протянул: - Пушкин ты, а не Лермонтов! И с начальством не пререкайся!

Тимофей - он, уже явно захмелев, сидел между Гонтарем и Братновым, поднял рюмку:

- За вашу удачу, Александр Ильич! Эх, вот был бы я командующий...

Братнов, улыбнувшись, щелкнул Тимофея по носу.

Гонтарь: - А такую знаешь? - Он забрал у Санчеса гитару и запел... Гонтарь пел тихо, душевно.

Все затихли... Тимофей, привалившись грудью к столу, слушал, отбивая рукой такт. Братнов достал часы, посмотрел украдкой. Взглянул на ребят. Хотел что-то сказать, но говорить не стал. Поманил Тимофея к двери: Тима... Тут у меня часы барахлят. Бой отказал... А ты у нас мастер... - И он отдал Тимофею часы. Тимофей взял, не глядя: - Ладно.

Братнов: - Мне тут на минуточку надо... Ну! - Он хлопнул легонько Тимофея по плечу и, прихватив свой мешок, неслышно вышел... Тимофей проводил его рассеянным взглядом. Братнов шел по темной улице, было тихо. Где-то тревожно и тоненько жужжал "Юнкерс".

Братнов обернулся, взглянул еще раз на землянку и зашагал дальше. Тимофей вернулся к столу, что-то его встревожило... но ребята так хорошо пели.

Мысли Тимофея смешались; он присел у стола. Песня окончилась. Наступила тишина, и в тишине послышался мелодичный звон братновских часов. Тимофей вытащил часы, некоторое время смотрел на них, силясь сообразить, почему же они, "неисправные", вдруг забили; и внезапно вскочив, с криком: "Братно-ов!" - бросился из землянки.

Тимофей бежит по улице, без фуражки, фланелевка выбилась из брюк:

- Братнов!.. Дядя Саша!.. Братно-ов!

Из темноты (патруль):

- Стой! Стой! Стрелять буду!.. - кто-то схватил Тимофея. Он пытался вырваться, ему закрутили руки, он обмяк, сказал тихо и горестно: - Ушел!..

...Дорога в порт. Мы узнаем ее сразу. Но сейчас она совсем другая. Гудки машин, скрежет колес. В кузовах - зачехленные ящики, длинные сигары торпед, матросы.

Этот поток техники оттеснил в сторону одинокую фигуру в пехотной шинели, с мешком.

Кто-то из шоферов облаял его матерком, и Братнов, щурясь от грохота, и вовсе сошел с дороги.

Какое-то проклятие лежит на Руси, - позднее думал Тимофей. Гениального человека - за решеты. А организовал победу, - под матерщину, вон дороги...

На повороте от шлагбаума отделились две фигуры. Офицер и солдат с автоматом. Не слышим, о чем они спросили Братнова, но увидели, как Братнов растерялся, потом вытащил из-за борта шинели бумажку.

...Хлопнула дверца "виллиса". Из машины выскакивают лейтенант с красной повязкой и Фисюк, спешат к небольшому входу в скале. Здесь штаб. Необычное, взволнованное движение и тут. Среди этого движения Фисюк сразу увидел неподвижную фигуру особиста, приезжавшего на остров. Он был без фуражки, чем-то озабоченный.

Фисюк (лейтенанту, вполголоса): -Что случилось?

- Не знаю!..

...Они быстро идут по коридору огромного помещения, вырубленного в скале. Сводчатый потолок. Сыровато. Справа и слева - отсеки. Радиоаппаратура, телефонистки, штабные офицеры. Треск телеграфных аппаратов.

Лейтенант (у одного из отсеков): - Товарищ начальник штаба, ваше приказание...

Начальник штаба, генерал (оборачиваясь): - Наконец!.. Где вы там?..

Фисюк (не без тревоги): - Грузы вторую неделю... Пришлось самому в порт...

- Идемте!...

Генерал и Фисюк идут по коридору. У одного из отсеков:

- Товарищ начальник штаба, из контрразведки. Расшифрована!.. Генерал читает шифровку. - Минутку, полковник!

Фисюк как-то боком подался в сторону, одернул китель. В тишине отчетливее слышны голоса:

- ТЩ-22! Даю добро на выход!..

- Подорвался на мине, хода не имею!

- Принимаю меры! М-2, М-2...

- Истребителям барражировать квадрат 23...

Фисюк (заглянул в отсек, похожий своей теснотой и потолком из неровного серого камня на келью древнего монастыря. Сидящей с краю девушке, тихо): Люся... Что тут у вас?

- О, товарищ полковник! Здравствуйте!- как ему показалось, ужасно громко ответила та.

- Что у нас?..

- Тиш-ш!

Дверь кабинета командующего.

Начальник штаба (Фисюку): Ждите!- И скрылся за дверью. Фисюк, присев на край скамьи, все поглядывал на дверь. Наконец она отворилась. Из кабинета торопливо вышел особист. Фисюк неожиданно для себя чуть приподнялся: - Здравствуйте.

Тот скользнул по нему озабоченно-рассеянным взглядом и молча прошел мимо. Но тут же вернулся. На этот раз он шел не один. Вслед за ним вели кого-то, одетого в огромную солдатскую телогрейку и кирзовые сапоги. Фисюк узнал в арестованном Степана Овчинникова. Почувствовал противную сухость во рту: все!

Конвойный остался у дверей. Фисюк знал, что у конвойного спрашивать не положено, да и бессмысленно, но все же спросил как бы между прочим:

- А кто это?

- Не знаю. Задержали кого-то...

Наконец Фисюка позвали.

"Ну"... - подумал Фисюк и решительно вошел в кабинет. Овчинникова в кабинете не было.

За большим столом сидел командующий, бледный, в свитере с закатанным рукавом. Подле него - военный врач натягивал на его руку манжет аппарата для измерения давления.

- Товарищ командующий... - Фисюк, увидев врача, запнулся.

- Командующий: - Твоего привезли, видел?

- Так точно!

- Вот, оказывается, у нас какие дела, полковник!

Врач: - Простите минутку. - И он стал нажимать резиновую грушу аппарата.

Фисюк вновь почувствовал - ноги становятся ватными. Он подобрался, одернул китель, готовый ко всему.

Врач (измерив давление): - Товарищ командующий, нужно лечь.

Командующий: - Если полковник Фисюк позволит...

Фисюк действительно был готов ко всему, но не к шутке. Он хотел улыбнуться, но не смог.

Врач: - Я не шучу...

Командующий: - И я тоже... (И посерьезнев.) - Я в вашем распоряжении... часов через шесть... Оставьте нас, доктор! (Фисюку, очень серьезно.) Вот ведь как все поворачивается, полковник... - И сняв трубку резко зазвонившего телефона:- ...Да, товарищ адмирал... Обстановка складывается неблагоприятно... - он подвинул листок, принялся что-то записывать. Писал долго. Наконец:

- Да. Поиски продолжаем... Приведены в боевую готовность части Фисюка, Сыромятникова, Макаревича...

Только сейчас, услышав свою фамилию, полковник Фисюк впервые подумал, что его вызвали, кажется, совсем по другому делу.

Командующий (кладя трубку): - Так вот, полковник. Ставка ваш план одобрила... Операция по вашему плану началась вчера в 21.00. Вас уже не было на острове... Вот боевой приказ. - командующий передал Фисюку несколько листов бумаги.

Командующий (начальнику штаба): - Николай Сергеевич, введите в курс дела... - И он склонился над бумагами.

Фисюк, поначалу от волнения не сообразивший, о каком плане идет речь, только сейчас понял окончательно, что произошло.

Начальник штаба: - Ваши наблюдения и выводы, полковник, верны... Разведка их подтвердила... - И вдруг с досадой: - Ведь мы знали - ставка сообщала, - плавбаза лодок противника вышла из Гамбурга... Позже была замечена англичанами в Бискайском заливе... Естественно, она перестала нас интересовать, и вдруг... вон она где оказалась! Кому же могло прийти в голову, что они выведут ее во льды. - Начальник штаба подошел к карте, отдернул занавеску, едва дотянулся до нужного места: оно было очень высоко. - Умный маневр! Немецкие подлодки работают как против английских караванов, так и против нашего Северного морского пути...

Командующий (отвлекаясь от бумаг): - Вы дали недостающее звено, полковник, молодцы! Как этот?.. Его фамилия... Ну, чьи наблюдения?

Фисюк (излишне торопливо): - Майора Кабарова...

Командующий (подняв глаза): -Майора Кабарова?

Фисюк (не сразу): - Можно сказать... так!..

- Н-да... - Командующий, помедлив, достал из ящика стола сложенный вчетверо листок, к которому был прикреплен надорванный конверт. - А можно сказать и иначе... Вот, Кабаров называет другую фамилию... Разберете? Лежа писал. В госпитале... Едва отыскали вашего изгнанника... знаете где?

- Догадываюсь...

- Ознакомьтесь... - Командующий взглянул на боковую дверь: - Ну, с этим все!

Фисюк обернулся: к столу подходили Степан Овчинников и особист, раскрывающий папку.

Фисюк с докладной Кабарова в руках, как-то боком шагнул к двери, стараясь не глядеть на Овчинникова, и только на пороге оглянулся. Командующий, просматривая бумаги особиста с грифом СС (совершенно секретно).

Степану: - Так, значит, где они вас подобрали?

Но ответил не Степан, а особист:

- Показал, что за Норд-Капом...

Командующий: - Значит, норвежцы, говорите.

Особист: - Показывает, что норвежцы.

Фисюк вышел, остановился, с трудом разбирая строки кабаровской докладной: бумага в его руках дрожала...

...Мы снова в кабинете.

Командующий: - Так... Где же они вас прятали?

Особист коснулся листочка: - Вот, обратите внимание...

Командующий (обращаясь непосредственно к Степану): - Значит, прямо на этой шаланде... через все Баренцево море?.. Норвеги.. Норвеги... Третьего летчика привозят... Через все кордоны... Ну что ж... - Он подошел к Степану. - Поздравляю вас, товарищ Овчинников... Повезло!.. Теперь в отпуск?

Степан: - Хотел бы в часть.

Командующий: - На остров?.. Там сегодня будет жарко.

Степан: - И в самый раз. - С улыбкой: - А то я, знаете, простыл в море...

Командующий: - Ну что же. Так и решим. Отправитесь вместе с Братновым...

Степан поворачивается и уходит. Внезапно голос особиста:

- Я бы воздержался, товарищ командующий... Следствие об Овчинникове только еще...

Командующий (неожиданно резко): - Вы полетите?!

Особист: - Каждый делает свое дело...

Командующий: - Ну вот пусть они и делают свое дело!..

...Стремительно несется торпеда, подвешенная под самолетом. Пять торпедоносцев летят низко, над морем, а чуть выше, справа, слева от них истребители сопровождения.

В кабине ведущего самолета в летных доспехах Гонтарь. В штурманской кабине Братнов склонился над картой.

Тимофей стоял в своей кабине, под сферическим колпаком стрелка-радиста, опершись на пулемет и оглядывая горизонт.

Позади шли, чуть вздрагивая в воздушных потоках, четыре торпедоносца, сверкая кабинами над черной водой. Облака были густыми, плотными, они висели, как освещенные солнцем аэростаты в огромном прозрачном и ослепляющем мире, где не было ни конца ни края ни этому морю, ни этому небу.

Тимофей невольно залюбовался. И вдруг неожиданно прозвучал веселый голос Игоря Гонтаря:

- Все-таки, Александр Ильич - бог с небесей правду видит...

- Если грозовая облачность не мешает...

Гонтарь продолжил уж не столь весело. - Все видит, да не скоро скажет...

- Курс nord-nord... ответил Братнов. Он назвал цифру...

Самолеты спускаются ниже, они прижимаются к самой воде: на волнах остаются от винтов дорожки ряби. Рев моторов. Где-то сбоку поднялись с воды потревоженные птицы. Их целая туча. Заметались взад-вперед, остались позади. Такого Тимофей еще не видел.

И вдруг со звоном вылетела створка плексигласса, точно в кабине разорвался снаряд. Тимофея ударило в лицо. Он чуть не упал. Схватился за щеку, на руке была кровь. На кольцевом прицеле трепетали в потоке воздуха, как живые, несколько испачканных перьев.

Гонтарь: - Что там?

Тимофей сплюнул в досаде, снова вытер лицо, ощупал рукой пробитую птицей дыру в плексиглассе и вдруг увидел, как соседний самолет, вздрагивая, развернулся и пошел обратно. Штурманская кабина его была пробита и, похоже, обрызгана кровью.

Гонтарь: - Ну, в чем дело?

Тимофей: - Тройка желтая повернула обратно!.. Птицы побили...

Гонтарь выругался зло: - Глупость какая! У тебя как?

- Порядок, товарищ командир, - доложил Тимофей, машинально ощупав голову и чувствуя липкую кровь, пробурчал: - Птичка божья... Чертова! - Он достал бинт и сдвинул шлем.

Сопровождающие истребители покачали крыльями и повернули назад.

Тимофей: - Истребители сопровождения отваливают.

Гонтарь: - Ну все, проводили. Теперь мы как христосы в пустыне.

Самолеты входят в туман.

Голос Тимофея: - И дальше весь путь до цели мы шли в туманах... Мы шли уже три с половиной часа. А мне казалось, этому туману не будет конца. Мы прочесали нужный квадрат, да что там прочесали, можно сказать, на животе проползли, матки не было...

..Тимофей в кабине. Видно. что ему плохо. Он покачивается на сиденье-ремне из брезента, прижав руку к виску и с трудом вглядываясь в бешено мчащиеся мимо клочья тумана.

Гонтарь: - Как ведомые?

Тимофей с трудом поднялся, вглядываясь в серую мглу за кабиной: Порядок, товарищ командир...

Братнов: - Игорь, горючего в обрез, только на обратный путь.

Гонтарь: - Ну, в последний раз... Ребята, глядеть в оба!

Штаб. Радиорубка. Напряженные лица вокруг приемника. Начальник штаба (взглянув на часы): - У них кончилось горючее.

Командующий: - Приказываю возвращаться!

Командующий и офицеры штаба медленно, устало идут по коридору. А изо всех отсеков на них смотрят те, кто готовил-ждал операцию: на их лицах один и тот же вопрос: "Как?"

Идущий позади офицер бросил тихо:

- Не нашли...

Коридор пуст. Внезапно из глубины его выскочил матрос с наушниками:

- Вижу матку!.. Передают, вижу !!...

Кабина Морозова. По радио голос Санчеса: - Где она? Где?

Гонтарь: - Слева за моим хвостом. Разуй глаза!

Тимофей, рука на ключе, отвечает в микрофон:

- Я четверка. Цель сзади слева, дистанция четыре... Над целью воздушный барраж! Вижу шесть "МЕ-110"! С подвесными баками. "Мессера" эшелонированы по высоте...

Гонтарь: - Охранение 18 единиц, два эсминца. Передайте землю.

Тимофей выстукивает Морзе.

Штаб. Радиорубка. Все слушают Морзе.

Начальник штаба: - Восемнадцать! Значит, матку выводят в другой район... Ну и повезло, можно сказать, за хвост схватили...

- Еще не схватили... не подпустят...

Начальник штаба: - 18 единиц... И барраж. Плотность огня.. Нет; не подпустят... Это безумие.

Кабина Гонтаря.

- Ну что, Александр Ильич? Атака?.. Стрелок?

Тимофей (Гонтарю): - Переключаю открытым текстом...

Гонтарь: - Давай, Тима! - И громче: - Принимаю решение атаковать!.. Конвой 18 единиц... Степан?

Степан: - Да.

Капитан с обожженным лицом: - Идет!

Штаб.

Радио, как эхо: - Да!.. Идет!

Офицеры у приемника молчат. Командующий вытащил папиросы. Спичка на зажигалась. Он чиркал ее противоположным концом.

Полковник Фисюк бежит по коридору, влетает в рубку; хотел протиснуться к приемнику. Его не замечают. Тяжело дыша, он стоит за спинами штабных офицеров - слушает голоса.

Голос: - Я Зотов! "Мессера" сбросили подвесные бачки... Разворачиваются для атаки!

Фисюк: - Зотов? Из разведывательного? На "спитфаере"?

Ему никто не ответил.

Голос Гонтаря: - Атакуем с двух бортов. Отвлекаю огонь на себя.

Кабина Гонтаря.

- Атака! - Гонтарь надел каску, повернул штурвал, машина в крутом вираже заходит на матку. - Ну, Александр Ильич, глаза страшат, руки делают.

Вспыхнули залпами борта кораблей. Огромные столбы воды встали на пути машины водяным частоколом. Подняв самолет, Гонтарь перепрыгнул через них. Забрызгало кабину, но брызги точно смыло.

Опять туман. Гонтарь напрягся, стараясь разглядеть контуры матки, ни, кроме белых хлопьев разрывов, почти ничего не видно. Близкий разрыв снаряда подбросил самолет. Что-то зазвенело.

Голос Братнова: - Ку-да! Левее! Еще чуть... - Братнов лежа наводил самолет, рука на кнопке сбрасывателя.

Огонь усилился. Сотни многоцветных трасс потянулись к самолету. Перед самой кабиной разорвался снаряд, и следующий снаряд, ударив о передний пулемет, рикошетом разворотил приборную доску. Осколки звякнули по каске. Братнов отпрянул от прицела:

- Хана! - И вновь прильнул к прицелу. Сквозь рваные дыры с силой врывался ветер.

- Залп! - крикнул Гонтарь.

Братнов нажал кнопку сбрасывателя. Тимофей бил и бил из пулемета по кораблям конвоя. Перезаряжая пулемет, крикнул:

- Наши на развороте!..

Со стороны солнца заходили на матку торпедоносцы Степана Овчинникова.

Мы снова переносимся в штаб, и снова грохот боя сменяется густой нервной тишиной. Внезапно по радио:

- У Гонтаря загорелся мотор!

Штабные офицеры замерли. В глазах у Фисюка застыл ужас. Штурманская линейка соскользнула со стола, шлепнулась об пол. Люди вздрогнули, забыв, что отзвук падения самолета радио передать не может. Пальцы командующего сжимают угол тумбочки.

- Санчес, атака!

- Есть! - послышался голос Санчеса. - Начинаю атаку!

- Братнов! Братнов! - вдруг оглушило людей.

Фисюк, не глядя, нащупал край табуретки и сел.

-..."Мессер" слева! Тима! Тима! - гремел приемник.

- У Гонтаря загорелся второй мотор! - крикнул Зотов. - Продолжает атаковать...

Командующий закрыл глаза...

...В кабине ни видел пожара только Братнов. Лежа у прицела, он наводил самолет:

- Левее! Еще чуть левее!..

- Торпеда сброшена. Машина проскочила конвой! - докладывал Зотов. Взрыв! Торпеда попала в цель... Второй взрыв!

- Командир, горим! Горим!. - крикнул Морозов: его кабину лизали огненные языки. Он пытался сбросить с себя горящую куртку.

- А! - перехватило дыхание у штурмана. Только сейчас он увидел, что домой им не вернуться.

Штаб. Бледное лицо Фисюка. Он машинально взял из коробки командующего папиросу.

Командующий: - Все средства спасения в квадрат четыре!..

Часть офицеров бросилась из рубки.

Голос Зотова: - Третье попадание в матку. Матка накренилась! Гонтарь отвалил, набирает высоту...

Кабина Гонтаря. Гонтарь защищает лицо от огня рукой. - Экипажу покинуть самолет!

Штурман Братнов сидел, перегнувшись и держась одной рукой за живот. Вторая рука свисала плетью. Куртка разорвана, слипшиеся волосы закрывали глаза. Он тяжело дышал.

- Штурман, прыгай!

Братнов, опираясь рукой на сиденье, упал на бок, дотянулся ногой до нижнего люка, выбил его каблуком сапога и вывалился в ледяное, белое от ярости море.

..Кабина стрелка в огне. Черный дым. В дыму фигура, переваливающаяся через борт.

Гонтарь, загородившись рукой от огня, успел увидеть, как вниз, к разъяренному , в белой пене, Баренцеву, спускались два парашюта. Резким движением он отстегнулся от сиденья, нащупал вытяжное кольцо парашюта и, задыхаясь от дыма, начал открыватьь фонарь кабины. Перекошенная взрывом створка не открывалась. Он принялся дергать ее двумя руками, ударил кулаком, еще и еще раз, но все было тщетно. Последним ударом он разбил руку. Выматерился зло. Витиевато.

И вдруг движения его стали спокойными. Это спокойствие казалось диким среди бушующего пламени. Гонтарь посмотрел вниз, на море. Там не было ничего, кроме кипения, не предвещавшего добра. Тогда он привалился к спинке сиденья и, разворачивая самолет назад, к конвою, внезапно запел хрипло, срывающимся голосом:

- Э-эх, загулял, загулял паренек. И-эх, загулял парень молодой!..

Объятый пламенем самолет прорезал небо, оставляя за собой клубы черного дыма. Он круто снижался сквозь рваные облака прямо на миноносец конвоя, неостановимо садивший синими трассами. Ветер раздувал пламя и расшвыринал клочья дыма. А над вспененными волнами неслось: - ...В красной рубашоночке, хорошенький...

- ...Хорошенький такой... - хрипел штабной репродуктор. - И-эх, загулял па...

И все смолкло. Только шорохи эфира наполняли комнату.

Наконец командующий встал: - Спасательные лодки в квадрат приводнения парашютистов!

Кто-то выбежал. Офицеры расступились, и мы снова увидели Фисюка. Он по-прежнему сидел на краю табуретки и все крутил в руках смятую папироску...

Море. Оно чуть поутихло. С большой высоты видна крошечная резиновая шлюпка... Тимофей с трудом открыл глаза и увидел снижающуюся над ним летающую лодку. Он встрепенулся, лицо его исказилось от боли - и он потерял сознание...

Когда Тимофей снова открыл глаза - над ним плыли, словно отражаясь от водной ряби, какие-то неясные тени или блики. Что это? Он закрыл и снова открыл глаза. Это мешающее ему что-то - словно босшумный бумажный пропеллер крутился где-то сбоку - исчезло. Он вдруг увидел чью-то подвешенную в гипсе ногу, хотел повернуть голову, не сумел - плечо его, шея и часть головы были туго стянуты бинтами. В ушах стояли странный мерцающий шум, и глухие удары, не удары - шмяканья словно где-то очень далеко ударяли в мокрую глину. Других звуков не было. Тимофей попытался подняться, и тут же над ним склонилась женская голова в белой косынке - он не сразу узнал в девушке медсестру Клаву. Она о чем-то спросила его. Но слов ее не было слышно: сестра беззвучно шевелила губами, протянула ему стакан с водой.

Тимофей отпил глоток. Часть палаты, отражаясь в воде стакана, по-прежкнему казалась колеблющимся миражем. С соседней койки ему кивал пожилой человек с подвешенной к потолку ногой.

Точно горячей волной ударило: "Дядя Саша?!" Тимофей, наконец, разглядел - рядом лежал старшина Цибулька с задранной, в бинтах, ногой, за ним Степан Овчинников, похожий на белую куклу, только скуластое лицо открыто, потом еще кто-то..

- А дядя Саша где ?! Где Братнов?! - прокричал он.

Вряд ли Цибулька услышал его хрип. Но догадался. Показал рукой куда-то вниз, де, на самом дне наш дядя Саша..

Тимофея мучила мысль: почему так тихо, почему он не слытит ни звуков шагов, ни скрипа кровати, ни собственного голоса? Клава, опустив Тимофея на подушку, отошла. Тимофей глядел на пустой стакан. Щелкнул по нему. Звука не было. Тогда, уже почти в отчаянии, он бросил стакан на пол. И опять, словно в мягкую вату. Только снова появилась у кровати Клава, за ней спешил доктор.

...Когда Тимофей открыл глаза, была уже ночь. Маленькая лампочка горела на тумбочке, а тень от женской фигуры вырисовывалась на светлой стене: рядом на стуле дремала Клава..

Голос Тимофея: - Сколько я так лежал, спеленутый? Клава не отходила от меня, все новости приносила. И все хорошие. Профессор сказал, пусть не волнуется. Скоро будет слышать... Что про нас приказ ставки вышел. Но и плохие немцы в отместку разбомбили наш остров... Наконец я стал подыматься...

...Опираясь на палку, Тимофей торопится вниз по лестнице. Он увидел в вестибюле у газетной витрины толчею. К витрине прикрепляли свежую газету.

Какой-то человек, стоявший к нему спиной, показывал на газету и говорил о чем-то. Его слушали с сочувствием...

Тимофей не сразу признал в говорившем Фисюка: тот был без фуражки и в госпитальном халате, наброшенном на плечи. Узнав, кинулся к нему, - что с дядей Сашей? Остановился: увидел под стеклом витрины, по которой спокойно, разъясняюще постукивал палец Фисюка, большой портрет Гонтаря и еще кого-то, остриженного под машинку.

Тогда Тимофей отстранил одного, другого, наконец понял, кто этот остриженный под машинку человек, хотя узнать его было не просто: к знакомому, с запалыми щеками лицу Братнова, обтянутыми щеками измученного зека, был пририсован не очень умелой рукой офицерский китель со звездой Героя Советского Союза.

А рука Финсюка привычным движением продолжала рубить воздух, как бы помогая словам.

И Тимофей вдруг словно впервые увидел Фпсюка: его боксерский затылок, его жиденькие светлые волосы, примятые от постоянного ношения фуражки, как ободом. И внезапно услышал взволнованные слова Фисюка о его многолетнем старом друге - Александре Ильиче Братнове....

Нет, не хотел Тимофей больше видеть Фисюка. Фисюк сам приходил к нему. Усаживался возле кровати. Видно, что-то мучило его, он казнился, что ли? и расказывал, и рассказывал.

Прославленный Папанин, говорил, "начальник" Северного морского пути, жаловался Сталину. Его транспорты взрывают аж под Норильском, и адмирал флота Арсений Головко был вызван "на ковер". - Тимоша, мы боялись, что он не вернется. Его казнят, как казнили "испанцев" - советского командарма Штерна, его помощника Михаила Кольцова, писатель который, и всех до одного генералов-авиаторов, от лихого Рычагова начиная, посмевшнго дерзить самому: "Наши летчики летают на гробах..."

"Увы, казнили, Тима.... Как за что? За то, что "проиграли" войну...

- За это разве убивают?

- У нас убивают за все, Тима!

Умницу Арсения Головко спас лишь его остроумный ответ: "Товарищ Сталин. Вы правы, у нас промахов немало... но искать немецкме подлодки в Великом Ледовитом океане, все равно, что иголку в стоге сена..." - Дрогнули в улыбке сталинские усы. - Можете итти, товарищ адмирал флота ! - сказал...

Правда Фисюка была любопытная, солдату неведомая, но какая-то чужая, "паркетная", как острил Игорь Гонтарь. Никакой другой, похоже, он не знал...

...Ревут гудки пароходов. Движутся сквозь дымку смутные силуэты каравана. Вот проплыл нос огромного транспорта "Куин Виктория".

На палубе закрепленные тросами, зачехленные танки. Огромные ящики, на одном из них написано мелом: "Русские, держись!", "Привет Москве". И снова танки под брезентом.

По палубе идут двое. На переднем, под капюшоном, массивная фуражка английского королевского флота, с большим витым золотом козырьком. Рядом молодой подтянутый офицер.

Капитан: - Сколько до Мурманска?

Молодой офицер: - Три часа ходу, сэр.

Капитан: - Что слева по борту?

Молодой офицер: - Так... ерунда, сэр, кусок земли. Необитаем...

Капитан: - Необитаемый остров? Представьте-ка себе необитаемый остров - в трех часах ходу от Лондона... - Он рассмеялся и, помедлив, добавил: Дикая страна.

Идет в туманах караван... Ревут ревуны...

*) Подлинную правду скрывали много лет, как и правду о самом существования Гулага.

Подлинную правду о морском и воздушном побоище в Заполярье, где погибло 300 % летчиков-торпедоносцев, честно, самокритично и, я бы сказал, мужественно оставил нам в своих поздних записках адмирал флота Арсений Головко.

В дни торжества победителей гитлеровцы передали нам, по условиям капитуляции, карту минных полей на территории страны-победителя.

ПОДВОДНЫЕ ЛОДКИ НЕМЦЕВ ИМЕЛИ НА РОССИЙСКОЙ ЗЕМЛЕ ТАЙНЫЕ БАЗЫ - ДЛЯ СНАБЖЕНИЯ И ПОДЗАПРАВКИ АККУМУЛЯТОРОВ - В САМОЙ СЕВЕРНОЙ ТОЧКЕ НОВОЙ ЗЕМЛИ, НА "МЫСЕ ЖЕЛАНИЯ", И В МНОГОЧИСЛЕННЫХ ШХЕРАХ ЗЕМЛИ ФРАНЦА ИОСИФА.

**) О причинах столь фантастически удачной для гитлеровцев заполярной операции (В книге "Полярная трагедия", стр. 311-312. )

БЕЙ (КОГО-НИКОГО) СПАСАЙ РОССИЮ!

Биографическая зарисовка.

1. "НЕ ЛЕЧИТСЯ ЭТО"

Мое пристальное внимание к последним российским новостям привлек журналист Андрей Матяш - своими репортажами из Чечни. Я - ветеран, солдат двух войн, видевший как подо Ржевом уложили безо всякого смысла миллион, наших ребят, верил Андрею Матяш и не верил Ноздреву (так мои друзья называли штабного генерала Манилова). Затем стал приобщаться и к статьям политических комментаторов.

И вдруг наткнулся на политического обозревателя Игоря Свинаренко, который, видно, убежден, что во время самых страшных эпидемий, уносящих миллионы жизней, место врачей - в стороне. И чем дальше от опасности, тем лучше. Так и называется его статья "РАЗВЕ ЭТО ЛЕЧИТСЯ?"

О чем это он? О чуме? Холере? Спиде?

Оказалось, о великорусском шовинизме...

Впрочем, судите сами.

Игорь Свинаренко, человек, судя по всему, жизнерадостный, не без юмора. откровенный до нельзя: что чувствует, от читателя ни за что не утаит: "В России лучше быть здоровым, богатым и русским..."

В подтверждении здравой мысли не скупится и на хорошо знакомые жизненные детали:

"Вот двое ребят спалили синаго