Книга: Волгарь



Волгарь

Марина АЛЕКСАНДРОВА

ВОЛГАРЬ

Легенда о перстне.

В давние времена в славном городе Константинополе жил некий ювелир. История не сохранила имени его, но известно, что равных этому мастеру не было во всей Византии. Самые прекрасные женщины почитали за честь носить украшения, изготовленные ювелиром, и сам император не раз обращался к нему, заказывая то одну безделушку, то другую.

Деньги рекой текли в карман к ювелиру, и всего у него было в достатке. Не было одного – семьи. Жил мастер затворником, а годы шли и шли, и молодость уходила.

Но однажды в его мастерскую пришла молодая девушка, желавшая заказать себе скромное украшение. Спокойно выслушал мастер ее просьбу, но когда девушка сняла покрывало, чтобы рассмотреть образцы – какое ангельское личико предстало его потрясенному взору! Гостья была прелестна, обворожительна, безупречная гармония сияла во всей ее фигуре, в каждом движении, а голубые глаза искрились, как алмазы, а локоны блестели, как расплавленное золото. Ей нельзя было дать более пятнадцати лет.

Улыбкой неизъяснимой прелести пленила она ювелира, и тот запылал страстью, как безрассудный юнец. И – о чудо! – она ответила ему столь же пылкими чувствами.

Ничего не зная о своей избраннице, ювелир поспешил со свадьбой, ибо препятствий к ней не было. Только после того, как Господь соединил их навеки, несчастному мастеру раскрылся характер его супруги. Под ангельской оболочкой скрывался дьявольский нрав, но ювелир продолжал любить свою супругу. Он терпел и прощал все ее злобные выходки, решив со смирением нести свой крест и на зло отвечать добром.

Время шло, ювелир проводил дни в трудах и заботах, а его молодая жена, предоставленная самой себе, – в блаженной праздности. Святые обеты были нарушены ею с первого дня брака – не стала она опорой и помощью своему супругу, но ежечасно отравляла ему жизнь.

Лишь одним смогла она порадовать мужа – вестью о своей беременности. Ювелир, будучи уже человеком преклонных лет, не смел и надеяться на такое счастье, потому был сам не свой от радости. Кроме того, полагал он, рождение ребенка смягчит нрав его супруги.

В положенный срок жена разрешилась чудесной девочкой, и семейная жизнь нашего героя стала понемногу входить в спокойное русло. Конечно, жена ювелира не стала образцом добродетели, но присутствие невинного младенца удерживало ее от злобных выходок.

Как-то раз жена попросила ювелира отпустить ее погостить у родителей. Добрый муж, который ни в чем не препятствовал своей супруге, с радостью согласился. С той поры такие поездки вошли в обычай. Каждый год жена уезжала на несколько дней и возвращалась такой довольной, что даже с супругом обращалась почти ласково.

Одно огорчало доброго ювелира – ни разу жена не взяла с собой дочь. Однако она указала ему причины такого поведения – отец ее, говорила она, не может смириться с тем, что на свет появилась девочка, а не мальчик, наследник, и потому не хочет видеть внучку.

Ювелир слепо верил всем словам супруги, и невдомек было ему, что не к родителям ездит его обожаемая супруга. Увы! Она погубила свою бессмертную душу, связавшись с врагом рода человеческого, и каждый год отлучалась из дома, чтобы присутствовать на богопротивных Черных Мессах.

Дочь подросла и стала такой же красивой, как мать, и доброй, как отец. Душа ее была чиста и невинна, как у настоящего ангела, сошедшего с небес на грешную землю.

Всякий раз, когда мать готовилась к отъезду, дочь просила взять ее с собой. И как-то раз она согласилась...

На этот раз поездка затянулась немного дольше, чем обычно. Через месяц к ювелиру вернулась жена и, проливая притворные слезы, сказала ему, что их единственная дочь скончалась у родственников от лихорадки.

Ювелир был безутешен, но ни на минуту не усомнился в правдивости слов жены, только лишь изъявил желание как можно скорее посетить могилу дочери. Жена не сопротивлялась открыто, но каждый раз находила все новые поводы для того, чтобы отложить поездку.

Наконец ювелир заподозрил неладное и, не сказав жене ни слова, уехал к ее родителям один. Каково же было его недоумение, когда он обнаружил, что родители жены скончались несколько лет назад. Сначала он не поверил этому, но сам посетил кладбище и нашел их могилы. Могилы же дочери ему найти так и не удалось.

Вернувшись домой, ювелир не сказал жене ни слова о том, где он был и что обнаружил. Та, испугавшаяся сначала, постепенно успокоилась и пришла к выводу, что ее супруг ездил по каким-то своим делам.

Но с того дня ей больше не удавалось обмануть бдительность мужа. Куда бы она ни шла, что бы не делала, за ней следили его глаза. Когда же она в очередной раз собралась погостить у родителей, ювелир сказался больным и не поехал с ней. Жена с легким сердцем уехала, а он тайно последовал за ней, стремясь докопаться до разгадки зловещей тайны.

Как тень следовал он за вероломной женой и увидел тот адский притон, где служили мессу, увидел окровавленный алтарь и волосы зашевелились у него на голове – он понял, что дочь его была принесена в жертву Сатане.

Но в этот раз нечистые не получил своей добычи. Черная месса была прервана в самом разгаре – ювелир собрал многих вооруженных людей и священников. Все участники дьявольской секты были преданы пытке и смерти, а жена ювелира была признана одержимой дьяволом.

В уединенном монастыре был произведен обряд экзорцизма. Несколько суток подряд над одержимой читались молитвы, пока дьявол не покинул ее тело. Несчастная успела покаяться и причаститься, после чего с миром скончалась.

Отпускать демона бродить по земле было бы весьма неосмотрительно, но погубить его было невозможно. Потому монахи решили заточить демона, чтобы не мог он навредить людям. Для этого ювелир изготовил кольцо – простой серебряный перстень с черным опалом. В него-то стараниями монахов и был загнан демон.

Но могущество духа тьмы было столь велико, что и из недр камня мог он строить свои козни. Монахи, опасаясь грядущих бед, наложили на него несколько заклятий и отчасти преуменьшили его силу.

Результат был таков: демон, заключенный в перстне, будет помогать своему хозяину (а именно ювелиру, всем его родственникам и потомкам), пока хозяин его не совершит три преступления. После этого чары заклятья рухнет, и демон волен будет расправиться с владельцем перстня, и ничто не сможет ему помешать.

Для того чтобы попасть под губительную власть демона, хозяину достаточно было совершить следующие преступления: стать виновником смерти женщины, содеять грех лжесвидетельствования и заставить голодать ребенка.

Монахи не думали, что перстень еще когда-нибудь окажется в руках кого-нибудь из мирских людей, ибо мастер, потеряв свою семью, остался в монастыре и в скором времени постригся в монахи. Кольцо он всегда носил на среднем пальце правой руки, как вечное напоминание о собственной неосмотрительности и проистекшем от нее несчастье. Он завещал похоронить зловещее кольцо вместе с ним, тем самым навсегда избавив людей от напасти, но судьба распорядилась иначе.

Ювелир и в монастыре не оставил своего ремесла. Вскоре при его участии монастырь разбогател и процвел, а самого монаха-мастера стали приглашать в другие обители с тем, чтобы он украсил их плодами своего труда.

Однажды мастер отправился по своим делам в соседний монастырь. По пути на него напали разбойники. Ювелира убили, сняли с шеи золотой крест, а с пальца дешевое серебряное кольцо с черным опалом. С тех пор проклятый камень начал странствовать по свету, принося добродетельным людям удачу, а грешным – горе и смерть.


ГЛАВА 1

Казачонок Ефимка вприпрыжку несся домой. Босые пятки весело отстукивали по тропинке, которая, извиваясь по косогору, спускалась к воротам в крепостной стене.

Хорош был город Царицын, государева волжская крепость. Окруженный высокой стеной с сотней пушек, со всеми своими храмами и церквями, с богатыми купеческими да дворянскими дворами привольно раскинулся город на берегу великой реки.

Мальчик нес плетеную клетку, где сидел наконец-то пойманный для старшей сестры Дашеньки щегол. Ефим любил Дарью, и когда милый ее сердцу казак Григорий отправился в поход вместе с их батькой Харитоном Парфеновым, парнишка пообещал плачущей сестре поймать певчую птичку. Он посулил бы ей и луну с неба, лишь бы любимая сестра не кручинилась.

У ворот Ефим замедлил шаг, одернул рубаху и, приосанившись, степенно пошел по городу. По зиме казачонку минуло четырнадцать, и он изо всех сил старался казаться взрослым. В мечтах Ефим плыл на головном струге в дальний поход, возвращался с богатой добычей и щедро оделял голутвенных казаков, что смело пошли за ним, своим атаманом Ефимом Харитоновичем Парфеновым...

Задумавшись, хлопчик ничего не видел перед собой и, сворачивая на небольшую улочку, ведущую к родной хате, налетел на дородного казака, что понуро шел краем дороги.

– Дядько Павло! – вскричал Ефим, узнав своего крестного, – Как же это вы вернулись так скоро? А батька, должно, дома уже? А я вот птичку...

Осекшись, казачонок пытался поймать взгляд крестного, но тот старательно прятал глаза и лишь желваки ходили по скулам.

– Ты, Ефимушка, вот что... Ты домой теперь поспешай... Худо хлопчик, ой, худо... – и, отстранив крестника, дядько Павло почти побежал прочь.

С захолонувшим сердцем Ефим помчался домой. А на завалинке чужой хаты осталась забытая клетка с щебечущей птицей...

Хозяйство у Парфеновых было крепкое: добротный рубленый пятистенок, широкое подворье, по которому бродила сытая ухоженная животина, огород, полоть который матушка Евдокия Степановна бывало хворостиной загоняла непоседливого Ефимку.

Сам Харитон Парфенов хозяином был рачительным: то, что доставалось удачливому казаку в походах, не оседало в царицынских кабаках, а копилось и приумножалось. Давно уж было сготовлено приданное старшей Дарье, коей минуло девятнадцать зим, и по осени ждала она сватов.

Да и супружницей не обидел Бог Харитона: сирота Евдоха, что во все глаза глядела на вернувшегося двадцать пять лет назад из первого похода молодого статного казака, стала ему опорой и поддержкой на многие лета.

Крепкой рукой вела Евдокия Степановна хозяйство во время мужниных долгих отлучек, не давала спуску ни нерадивым работникам, ни собственным детям. Проказливому Ефимке частенько приходилось скидывать порты и долго поминать тяжелую матушкину руку.

Всякое бабье уменье знавала Евдокия: и грибов насолить на зиму, и рубаху мужу сладить, и с торговым гостем беседу вела так, что тому сразу было ясно – с этой бабы лишнюю полушку не выжмешь!

Соседки уважали Харитонову женку: приветлива, богобоязненна, ни в помощи, ни в добром слове никому не откажет, себя строго блюла и деток растила справных.

Да и Даша Парфенова, старшая дочь Харитона и Евдокии, считалась завидной невестой: девка из себя была видная, статная, нраву кроткого и не голь перекатная – поговаривали, что отец ее изрядно золотишка за дочерью даст. Сам стрелецкий сотник Никифор Васильев, не последний человек в Царицыне, заглядывался на пригожую сероокую Дашеньку. Смущала девица сердце немолодого стрельца, не раз побывавшего в бою за царя и отечество, робел и терялся седой вояка, но мыслей о ней не оставлял.

А сама Дарья чуралась сотника, страшил девушку страстный его взгляд и шрам, уродовавший и без того угрюмое лицо Никифора. Девичье сердечко давно полонил бесшабашный удалец Григорий, с кем росли в соседях, бегали взапуски, прыгали через костер на Ивана Купалу и катались на санях на Святки.

Гадала на него под Крещенье девица, вышел он ей суженым, а сам Григорий не мнил своей жизни без Дашуты, как называл он свою милую. Часто заполночь оканчивались их встречи, и до рассвета не смыкала глаз Даша, мечтая о милом, а на закате следующего дня вновь норовила улизнуть из дому, не страшась матушки, что нещадно таскала ее за косу и запирала в чулан, приговаривая: «Не гуляла бы ты коровища, а то рано отелишься!»

Но сероокая красавица Дарья с пушистой косой цвета спелой пшеницы не горилась из-за матушкиного недовольства, а лишь напевала тихонько, сидя в чулане. Коли поселилась любовь в девичьем сердечке, то разве саму девицу удержишь!

Мать знала, что Григорий не станет чинить Даше греха, и дочь не позволит содеять с собой худого, но сама сирота, Евдокия строго блюла честь мужнина рода. «Скорей бы уж обженились, ироды, – думала женщина, сидя с веретеном, – глядишь, я еще с внуками потетешкаюсь, покуда не старая».

По осени обещал Григорий заслать сватов, а к Покрову должны были сладить свадьбу. Харитон, усмехаясь в седой ус, давно дал свое благословление молодому казаку: давняя дружба соединяла две казачьих семьи. Но гордость не позволяла Григорию свататься, не принеся семье невесты добытых своей рукой подарков и не обретя воинской казачьей славы.

Потому-то, как только Волга-матушка сбросила ледяные оковы, отправился горячий казак в поход за зипунами. Ушел с ним и Харитон Парфенов, чтобы растрясти старые кости и посмотреть, каков из себя герой будет Григорий.

Ждали казаков к середине лета; сидя вечерами рядом с матушкой за рукодельем, Даша напевала негромко печальные песни и вышивала себе свадебный наряд, а Григорию готовила к возвращению узорчатый кушак в подарок.

Прошло только три недели, как проводили казацкие струги, никто не чаял скорого возвращения, не предвещало беду ласковое весеннее солнышко, и Волга была спокойна.

Даже обычно вещее бабье сердце молчало у Евдокии, не пророчило лихой беды. А беда-то уж у ворот стояла.


Когда босоногие соседские хлопчики с криком: «Тетка Евдокия, тетка Евдокия, вашего дядьку Харитона казаки несут!» – ворвались в ворота Парфеновского подворья, ни Дарья, ни ее мать не могли ничего понять. Бросив полоть огород, женщины устремились к пацанятам:

– Кого несут, куда несут? Да не гомоните вы всем скопом, путем сказывайте!

– Ну наши ж казаки возвернулись, вашего дядьку Харитона домой несут, ранетый он дюже! – протараторил самый бойкий парнишка.

Сердце захолонуло у Евдокии, она – ни жива ни мертва – сжала руки на груди и расширенными от ужаса глазами смотрела на ворота. Туда медленно входили мужики, неся на дерюжных носилках ее мужа.

Выглядел Харитон страшно: голова обмотана заскорузлой от крови тряпкой, окладистая, некогда ухоженная борода, свалялась в колтун, изодранное платье заляпано грязно-бурыми пятнами, а правой руки не было по локоть...

Евдокия закусила губу, стараясь подавить готовый вырваться скорбный бабий вой, и чужим, каким-то мертвым голосом сказала:

– В избу несите его, мужики, в горницу, под иконы.

Бледная, как полотно, Дарья не могла сдвинуться с места. Ее словно засасывало в ледяной омут, – мысли метались между израненным отцом и Григорием: почему он не здесь, почему не несет ее отца вместе с другими казаками?

Меж тем мужики устроили Харитона в горнице и, понурив головы, медленно потянулись к выходу.

– Что ж содеялось-то, казаченьки? Чем вы Бога прогневили? – вослед им тихонько обронила Евдокия, присевшая подле мужа.

– Про то тебе Павло поведает, кум твой. А ты б за батюшкой послала, плох Харитон-то... – не поднимая глаз на несчастную бабу, проговорил один из казаков.

– Ты пошто мужика моего раньше времени хоронишь, ирод! – вскинулась Евдокия, – Я его на ноги поставлю, он еще тебя переживет!

Говорила, а сама, глядя на запавшее лицо Харитона, уже знала, что близка, близка смертная разлука. Только глупое бабье сердце не хотело верить, никак не хотело и ныло, ныло мучительно и страшно...

... Собрав в кулак все силы, Евдокия захлопотала над бесчувственным супругом. Кликнула дочь:

– Дашка, что стоишь, аки столб, – быстро за лекарем! да встретишь этого охламона Ефимку – чтоб шементом дома был!

Так несчастная женщина пыталась справиться с обрушившимся на нее горем, чтоб не дать ему взять полную силу над собой. Она понимала, что сейчас не время рыдать, нужно делать все, чтобы спасти кормильца и хозяина.

Даша очнулась от матушкиного окрика и опрометью кинулась к казарме стрельцов, где жил лекарь Акинфей Давыдов.

Влетев на казарменный двор, девушка растерялась: она не знала, к кому ей обратиться, чтоб скорее найти лекаря. Мысли ее путались, губы дрожали, она готова была вот-вот расплакаться.

Сотник Никифор уже знал о горе, постигшем казачьи семьи, и, увидев растеряно озиравшуюся испуганную Дашу, поспешил к ней.

– Что тебе здесь надобно, Дашенька? – как можно мягче спросил Никифор.

– Лллекаря... Ббатюшка ранен... – запинаясь, выдавила девушка. – А где его найти, не знаю... – и Даша залилась слезами.

– Ну-ну, полно, девонька! Сейчас покличем Акинфея, он враз твоего батю выправит. Не могет быть, чтоб такой казак, как Харитон Парфенов, не поднялся! Ты, ежели что, завсегда обращайся, я тебе всяко помогу, только кликни, ласточка...

Даша испуганно вскинула глаза на стрельца – в его глубоко посаженных глазах снова разгорался огонь, а голос становился хриплым.



– Не надо, Никифор Игнатьич, вы лекаря покличьте... батюшка... – и девушка снова заплакала.

Сотник опомнился и немедля послал проходившего мимо холопа за Акинфеем. Лекарь вскорости появился и, получив наказ справить свою работу со всем старанием, поклонился сотнику и спешно ушел, велев Дарье указывать дорогу.

Никифор смотрел вслед уходящей девушке и думал, что все бы отдал, и самую жизнь свою, только бы не туманили слезы ясные Дарьюшкины очи...

...Когда лекарь вошел в горницу Парфеновской хаты, Евдокия уже успела снять с мужа лохмотья, обмыть его и укрыть чистым рядном. Никто не знает, как далось это несчастной бабе: срезая с Харитона остатки одежды и смывая засохшую грязь и кровь, женщина с ужасом обнаруживала, насколько тяжелы его раны. Отрубленная рука была пустяком по сравнению со всем остальным: у Харитона была пробита из пищали грудь, а тело покрыто запекшимися следами от сабельных ударов.

Акинфей потребовал у баб горячей воды и велел им на время выйти, дабы своими причитаниями не мешали...

Мать с дочерью целый час простояли под дверью, не проронив ни слова, ожидая приговора своему кормильцу. Когда лекарь вышел, две пары молящих женских глаз с надеждой вскинулись на него.

– Ну что, бабоньки, я, что мог, сделал. Оставляю вам настой целебный, поите Харитона всякий раз и молитесь, теперь надежда токмо на Господа Бога осталась, – с этими словами Акинфей, поклонившись в правый угол, вышел.

– Матушка, как же мы теперь-то, а? – дрожащим голосом спросила Даша.

– Молись, доченька, молись! Авось, не оставит нас Господь своей милостью, поправится отец, подымится на ноги. А что без руки, так ничего, лишь бы живой, лишь бы живой, живой... – и Евдокия залилась беззвучными горькими слезами. Потом, тяжело вздохнула, отерла лицо концом платка и твердо обратилась к дочери:

– Ты вот что, девка, слезы утри, не время нам с тобой плакать-то. Ты ступай, ступай, делом займись! Дела, они ждать не станут, да и легче так-то за делом... Я с отцом пока побуду... И где ж Ефимку-то окаянные носят, до свету со двора сбег, а по сию пору глаз не кажет, голодный ведь, ирод, обед уж на дворе! – и, продолжая бессвязно ворчать, женщина скрылась в горнице.

Дарья ополоснула лицо холодной водой, отерлась вышитым рушником и поспешила на подворье. Она занялась привычными хлопотами, но все валилось у нее из рук – сердечко ныло и рвалось: как же Григорий, почему нет его... Только стыд перед матерью удерживал ее от того, чтобы не броситься на соседское подворье с расспросами.

... В ворота заглянул крестный Ефима дядько Павло, который вместе с Харитоном, Григорием и другими казаками уходил в этот несчастливый поход. Опустив голову и не глядя на Дашу, он спросил:

– Где мать-то, девка? Ты покличь ее...

– В избу идите, дядько Павло, там она, в горнице с батькой сидит.

– Ты покличь ее, – упрямо повторил смурной казак. Дарья сбегала в дом, и на пороге появилась суровая Евдокия.

– Что, Павло, стоишь? Заходи, сказывай. Казаки гуторили, что ты мне все про Харитона моего обскажешь, так не томи душеньку-то!

Казак, понурившись, вошел в избу, сел на лавку, помолчал, собираясь с духом, и начал свой рассказ.

... Казацкие струги шибко бежали по течению Волги, а сами казаки бестревожно веселились: над великой рекой разносилась удалая разбойная песнь. Перешучивались голутвенные, в предвкушении щедрой поживы, опытный головщик Павло, усмехаясь, покручивал сивый ус, нимало не думая об опасности.

Одного не предусмотрел бывалый казак, что беду не ждешь, не кличешь, она сама является. Когда струги вышли на просторы Каспия, внезапно налетели на них пиратские галеры персов.

Раздался грохот пушек, воздух наполнился пороховым дымом и тучей стрел. Затем суда сблизились, и в ход пошли абордажные крючья и сабли. Басурманы дрались, как окаянные, на каждого казака приходилось не менее трех недругов. Павло и Харитон рубились, прикрывая спину друг друга. Вдруг Павло услышал страшный крик друга и увидев, что тому отрубили правую руку, с бешеной яростью стал теснить наседавших персов.

Казаков спасло лишь то, что загорелись оставленные пиратами в пылу боя галеры, и персам пришлось отступить. Пожар был делом рук Григория, который сумел перебраться на неприятельское судно и поджечь сначала его, а потом горящими стрелами зажег остальные галеры.

Сам Григорий не успел вернуться к своим: Павло видел, как рубили его саблями проклятые персы...

... Страшно закричала Дашенька и лишилась чувств, когда поняла, что не видать ей более Григория, не касаться льняных кудрей и широких плеч милого казачонка. Не обнимут ее его сильные руки, и жарким губам любимого уж не суждено вызвать краску на ее девичьих щеках...

Евдокия захлопотала подле дочери, а дядька Павло, закусив ус, отер шапкой набежавшую слезу и выскочил из избы вон. Тогда-то и столкнулся он с ничего не подозревающим Ефимом, когда шел заливать горюшко в кабак. Не было сил у старого казака пересказывать страшную историю своему крестнику, не смог он более совладать с собой...

... Ефимка влетел в избу и застал там горько рыдавшую в коленях у мамки старшую сестру. По лицу Евдокии тихо струились слезы, а рука нежно гладила простоволосую голову Даши.

– Тихо, тихо, доченька, горе наше горькое, доля наша бабья тяжкая... – утешающе приговаривала мать.

Беспомощным взглядом смотрел Ефимка на горюющих женщин, и невысказанные вопросы комом стояли у него в горле.

Наконец мать увидала сына и протянула к нему руки:

– Ефимушка, сынок, батька-то наш, пораненный весь, а Григорий и на вовсе загинул...

Более несчастная женщина не смогла ничего сказать, долго сдерживаемые слезы душили ее. Ефим подошел к матери и обнял ее.

– Матушка, где батя, что с ним? – наконец смог вымолвить он.

– В горнице лежит под образами. Лекарь был, молиться велел: больно плох батька, в себя не приходит... – ответила, справившись с собой, Евдокия.

До сознания хлопчика после слов матери начало доходить, что в их семью действительно нагрянула страшная беда. С помертвелым лицом он вошел в горницу, где лежал Харитон, и медленно приблизился к отцовскому скорбному ложу.

Видимо, бате после лекарских стараний стало полегче: жар спал, и израненный казак спал. Его сон нельзя было назвать спокойным, несчастный стонал и метался, но все-таки это был сон, а не черный провал беспамятства.

Когда Ефим увидел, что у отца по локоть отрублена правая рука, какая-то тупая заноза зацепила его прямо в сердце, да так там и осталась. Парнишка не придал значения этому происшествию, так как вид измученного отца доставлял ему настоящую муку. Но неспроста эта заноза случилась с Ефимом, неспроста...

... Много позже, когда ночь вступила в свои права и измученные горем домочадцы прикорнули кто где подле лавки, на которой лежал их кормилец, Харитон проснулся. В изголовье у образа Богоматери теплилась свеча, и в ее неверном свете он разглядел, что находится в родной избе. Казак попытался встать, но острая боль и отсутствие руки не дали ему этого сделать. С громким стоном, разбудившим семью, он рухнул обратно на лавку.

Сквозь туман, застилавший разум, Харитон вспомнил все, что произошло с ним в этом треклятом походе...

Евдокия, Дарья и Ефим собрались возле батьки. Он обвел своих близких мутным взором и, превозмогая себя, заговорил:

– Ну что, вот и конец мне пришел... Не прекословьте, – остановил Харитон готовых заговорить домашних. – Сил у меня мало, чую – близится мой смертный час, успеть надобно... не думал я, что так скоро... редко говорил с вами о чем потребно... да теперь что сетовать... Евдокия, ты была мне верною женою, прости, ежели что не так... Дашутка, и ты прости, не уберег я Григория-то, сложил казаченька свою буйну голову, всех от лютой смерти избавил, а сам... – казак устало прикрыл глаза, но, переведя дух, продолжил:

– Более всех ты меня прости, Ефимушка, сынок... не чуял я скорой гибели, дожить собирался, как ты в возраст войдешь и в полное разумение... а теперь поздно уже... остаешься за старшего, сестру с матерью сбереги, не дай им пропасть... ты ступай поближе, тяжко мне...

Ефим встал на колени подле отцовской лавки и приблизил лицо к самым его губам. Харитон горячо зашептал:

– Руку отрубили, вороги... кольцо помнишь? Простенькое, барыша на грош, а ты найди его Ефимушка, найди... сила в нем немалая, талисман оно нашего роду исконный, удачу приносящий, в бою оберегающий... Знал бы, что так обернется, тебе перед походом отдал бы, а теперь... найди его, сынок, обещай батьке... – и отец из последних сил ухватился здоровой рукой за сына и вперил ему в лицо мутный горячечный взор.

– Наше оно, от деда твово завещанное... Найди, обещаешь!? – как безумный, выкрикнул Харитон.

– Обещаю батька, вот те Крест Святой, обещаю! – Ефим перекрестился, прямо и твердо глядя батьке в лицо.

– Смотри, в смертный час клятву даешь Божьим именем, – прошептал напоследок Харитон и обессилено затих.

... Три дня еще прожил после достопамятной ночи старый казак; он так и не пришел более в сознание, все метался в тяжелом бреду, все звал сына и поминал перстень, прося найти...

На рассвете четвертого дня Харитона не стало. Царицынский поп отслужил заупокойную службу, казака схоронили на кладбище за городской стеной, отплакали соседские бабы, и жизнь в городе стала входить в обычное русло.

Но семья Парфеновых испытала еще не одно потрясение, помимо утраты хозяина и кормильца. В одну ночь поседела и постарела Евдокия. Крепкая и еще не старая, она ссутулилась и утратила весь природный задор. Не слышно стало ее зычного голоса, и частенько она замирала на полпути, словно напрочь забывала, куда и зачем шла.

Дарьюшка разучилась смеяться, будто и не умела этого вовсе. После двойной потери потух взгляд ее серых глаз и поселилась в них стылая тоска. Девушка ходила, опустив голову, и лишь кивала в ответ на приветствия соседей.

А с Ефимом и вовсе содеялось страшное. В ночь после батькиных похорон привиделся ему странный сон: будто отрубленная отцовская рука с перстнем на безымянном пальце манит его за собой, а камень в перстне разгорается дьявольским светом и лукаво подмигивает... И чудился ему зов, которому противостоять не было никакой мочи, затягивало парнишку в темную, багрово полыхающую бездну...

Ефимка проснулся в холодном поту, испил ледяной водицы, но уснуть более не смог до рассвета: стоило ему смежить веки, как вставало перед ним страшное видение и манило за собой, и тянуло...

На Троицу Ефим сходил со всей семьей в церкву, отстоял заутреню, исповедался в своих невеликих отроческих грехах, получил причастие и очень надеялся, что богомерзкое наваждение оставит его теперь. Но его чаяньям не суждено было сбыться: каждое полнолуние тягостный сон возвращался и мучил мальчика...

Эх, кабы знал заранее покойный Харитон, как изменит сынову жизнь клятва, что дал он батьке, лежащему на смертном одре, то не стал бы и говорить он сыну об окаянном перстне! Но сделанного было уж не воротить, а сам Ефимка упрям был преизрядно.

ГЛАВА 2

Осень подкралась к Царицыну, как рыжий кот к беспечному воробью. Жизнь осиротевшего семейства Парфеновых тащилась, словно унылая кляча по раскисшему тракту, и стали они нелюдимы и замкнуты. Да и как им было не стать такими: без твердой руки покойного Харитона дела в семье пошатнулись, и неприумножаемый достаток стал без пополнения истощаться. А про Дарью злые языки за спиной судачили, что приносит она несчастье: мол, только девка в возраст вошла, а уж и отец помер, и суженый загинул.

Ближе к Покрову заглянул под вечер к Парфеновым стрелецкий сотник. Его истомила тоска по Дарьюшке, и, помолившись, Никифор решил попытать счастье и поговорить о сватовстве с казачьей вдовой.

С той поры, как погиб Григорий, прошло уж достаточно времени, и казалось сотнику, что Дашенька забыла былого любимого, а себя считал женихом завидным.

Стрелец думал, что его сватовство обрадует Евдокию, но жестоко ошибся. Едва уразумев из бессвязных слов Никифора, что привело его к ним в хату, вдова взорвалась гневом:

– Побойся Бога, Никифор Степаныч! Не делай сраму нам на весь город, – года ведь еще не прошло, как схоронили Харитона, а ты сватовство учинить задумал! Да и знаешь ведь, что не люб ты Дашеньке, чурается она тебя.

Стрелец слушал отповедь Евдокии и медленно багровел.

– Ну Евдокия, нечего сказать, уважила! Ладно, подождать до весны я б мог – скажи по-людски. А люб не люб, это когда Григорий и Харитон жив были. Теперь тебе лучше меня ей мужика не сыскать! Хозяйство-то у вас скоро прахом пойдет, а Дарью не всякая казачка снохой примет – удачу-то она от Григория отворотила!

Выкрикнув эти слова, сотник осекся. Он понял, что в гневе наговорил лишнего, того, что и не думал вовсе. Но слово сказано, и, сгорая от стыда, стрелец выскочил прочь, не став дожидаться нового всплеска вдовьего негодования.

...Запыхавшийся Ефим догнал Никифора, когда тот уже подходил к дому. Парнишка, придя домой, застал рыдающую Дарью и мать, которая еще не успела остыть после соленых слов сотника. Гордый казачонок, узнав в чем дело и почему плачет его любимая сестра, вознамерился проучить заносчивого стрельца.

– Сотник, ты почто Дарье проходу не даешь? Думаешь, батька помер, так ее и защитить некому? Оставь сестру, не пара она тебе, ты старый уже! – Ефим кричал и не мог остановиться. Его горячее казацкое сердце требовало справедливости, требовало, чтобы с ним считались, как со взрослым полноправным казаком.

Никифор не стерпел мальчишеских наскоков Ефима, он сгреб пятерней ворот его рубахи и прошипел парнишке прямо в лицо:

– Уймись, щенок! Мал ты еще цареву сотнику указывать! И попомни меня: все равно я Дарью за себя возьму! Меня ничто не остановит!

С этими словами стрелец отшвырнул от себя Ефима, который больно ударился о тын рядом стоящего дома. Казачонок вскочил и кинулся на Никифора с кулаками, но тот еще раз отбросил парнишку на тын, проговорив:

– Уймись, не ровен час, зашибу ненароком, – и быстро зашагал прочь.

... Размазывая по щекам злые слезы вместе с кровью из разбитого носа, Ефим вернулся на свое подворье и выместил досаду на подвернувшейся под ноги ни в чем неповинной козе Глашке. Бедное животное получило в этот злополучный вечер столько пинков, сколько и не снилось благонравной козе за всю ее недолгую козью жизнь.

С тех пор затаил парнишка зло на стрельца и всяко подговаривал соседских огольцов вредить ненавистному сотнику. Верхом Ефимовой мстительности был подмешанный в кисет с табаком порох, а оный кисет был подброшен Никифору. Только случай спас сотника от нового шрама на лице. Он уже успел набить свою трубку и начать ее раскуривать, как его спешно позвали к прибывшему из Москвы с высочайшим царевым указом нарочному. Трубка взорвалась сама по себе, наделав много шума и учинив изрядный переполох. Стрельцам примнилось покушение, и они несколько дней рыскали в поисках злоумышленника.

... Зима, пришедшая за слезливой осенью, случилась изрядно суровой. Лютовали метели, и мороз держал людишек по домам. Отощавшие волки подходили ночами к самой городской стене и тоскливо выли.

Даже на Масленицу оттепели не порадовали Царицын. Казалось, весна забыла волжский городок. И поэтому резко наступившее тепло обрадовало казаков. Только древние старики качали седыми головами, чуя новую напасть.

Так и случилось. Половодье этой весной было страшное. Волга, вышедшая из берегов, затопила прибрежную часть города, а начавшийся в ночь ливень, довершил разрушительное действие стихии. Людям казалось, что пришел день гнева Господня и разверзлись хляби земные и небесные. Многие жизни унесла река, и многих оставила без крова.

Не повезло и Парфеновым. Только лишь начали они приходить в себя после смерти Харитона, ан нет, видно, беда одна не приходит! Не устояла их изба перед натиском разбушевавшейся воды, и лишились они всего скота и имущества.

Переждав паводок у приютивших горемычное семейство соседей, Парфеновы вернулись на разоренное стихией подворье. От избы уцелело несколько бревен, да сиротливо торчала полуразвалившаяся печь. Благо, удалось спасти из погреба кое-какие запасы да спрятанные там запасливой Евдокией деньги из Дарьиного приданого.

Новую избу поставить им было теперь не под силу. Отрыли они землянку и, погоревав, принялись обустраиваться, как умели.

... Сотник Никифор подстерег Евдокию у реки, когда она шла стирать с корзиной белья. Он поклонился гордой вдове и завел с ней долгий разговор.

– Евдокия Степановна, прости дурака за прошлый раз. Видно, до седых волос я дожил, а ума не нажил, – уважительно начал стрелец.

– И ты прости мне худые слова, Никифор Игнатич, не держи зла на вздорную бабу, – осторожно ответила ему Евдокия.

– Ты вот что, Евдокия, ты отдай все ж за меня Дарью. Да погоди, не гоношись, дай сказать-то! – сотник не дал раскрыть вдове рот и продолжил:

– Пойми ты, упрямая баба! Я Дарью полюбил, когда она еще босоногой девчонкой бегала. Я б не подошел, если б Григорий не загинул. А теперь что ж... Евдокия, я ж за нее жизнь положу, в шелка-бархаты одену, на руках носить буду, только отдай за меня девку! А так ведь пропадет, выйдет за голь перекатную без приданного-то! И почитай, пропала девка! Ты ж мать, неужто не хочешь дочери сладкой доли, я ведь и вам помогу, не оставлю бедовать одних. А Ефима могу и в стрельцы определить – чем парню не судьба?!



Никифор с жаром говорил, говорил и все не мог остановиться. Он хотел по-доброму убедить Евдокию, что сможет сделать Дашу счастливой. А женщина слушала сотника и все более понимала, что прав настырный стрелец, что, авось, действительно стерпится-слюбится, что лучше быть дочери женой немилого, чем вековухой жить или идти замуж за нищеброда, другой-то ведь и впрямь не возьмет бесприданницу. Да еще этот шепоток мерзкий, что уж и сама Евдокия слышала у себя за спиной от злоязыких кумушек, что приносит Дарья беду мужикам. Гуляла молва, обрастала досужими домыслами, порочила доброе имя несчастной сиротки...

Когда замолчавший Никифор с надеждой посмотрел на женщину, она, потеплев лицом, сказала ему:

– Приходи к нам, сотник, в прощеный день, тогда и разговоры зачнем разговаривать. Может, и договоримся до путного.

... Дома Евдокия, когда заканчивали вечерять, сообщила сыну и дочери о новом сватовстве сотника. Даша сразу залилась слезами, а Ефим кинулся защищать сестру:

– Матушка, побойся Бога! Ведь постылый он Дарье, этот старый Никифор! Не дрожи, не плачь, сестрица-голубушка, я тебя в обиду не дам.

Вдова окинула строгим взглядом расходившееся семейство и спокойным голосом, не обращая более на строптивых детей внимания, сказала:

– Как я сказала, так и будет! Ты, Ефим, молод еще, чтоб мне указывать! А ты, Дарья свет Харитоновна, должна за сотника замуж идти да еще в ножки ему поклониться, – и женщина пересказала детям весь свой разговор с Никифором.

Ефим сделался совершенно пунцовым, глаза парнишки метали молнии:

– Да пусть подавится своими милостями, московский прихвостень! Мне от него ничего не нужно! Чтоб я, потомственный казак, стрельцу сестру за кусок хлеба продал!..

– Молчи, несмышленыш, – Евдокия стукнула по столу кулаком, – дурья твоя башка! Сестру он пожалел! А про мать ты подумал? Легко ли мне на старости лет в землянке свой век доживать? Ты еще в возраст не вошел, да и гонор у тебя не в пример отцу: выгоды своей не чуешь! Хочешь семью по миру пустить? И не противоречь матери, а то запру в погребе, чтоб одумался!

Не дослушав мать, Ефим выскочил прочь из землянки и помчался куда глаза глядят. Он бежал по темному городу, и злые слезы душили хлопца. Ему было горько, что его не принимают еще всерьез, что не может он защитить сестру от постылого замужества, не может исполнить последний батькин наказ...

Лишь под утро вернулся домой измученный Ефим и ни слова не сказал матери. А когда пожаловал на Прощенный день сотник, сбег из дому на отцовскую могилу и сидел там до самой ночи, жалуясь батьке на свою злую долю.

...На Троицу обвенчали в Царицынской церкви стрелецкого сотника Никифора Игнатьича Васильева и Дарью Харитоновну Парфенову. Невеста была чудо как хороша в дареном женихом дорогом московском платье и жемчужном ожерелье, только бледна без меры. «Видно, не своей волей идет», – судачили в церкви кумушки-греховодницы, обвиняли Евдокию в корыстности.

Ефим не пошел на свадьбу к сестре, только поклонился ей в ноги накануне и попросил прощения.

– Бог тебе судья, братец, – сказала плачущая Даша и обняла любимого брата.

Сотник сдержал слово: купил у разорившегося торгового гостя небольшую, но ладную избенку для Парфеновской вдовы, так как Евдокия напрочь отказалась жить вместе с молодыми.

– Ты прости, Никифор Игнатич, хоть и не чужие мы теперь, а не могу я так: Ефимка-то мой и так из дому сбегает, что ни день. А стань я с вами жить, так совсем парень исшаляется и загибнет.

Никифор ничего не сказал, его сердце пело надеждой на будущее счастье с Дарьей, и он верил, что и Ефим образумится, когда поймет, как хорошо сестре живется за сотником.

... В жарко натопленной спальне на пуховой перине съежилась в углу кровати дрожащая Даша. Со страхом ждала она своего мужа. Чистая девушка страшилась предстоящей ночи с сотником. Он пугал ее и возрастом, и чином, и великим достатком, который мельком успела увидеть во время свадебного гулянья молодая жена. Но более всего пугал ее сотников шрам и глубоко посаженные глаза, в которых загорался страстный огонь всякий раз, как взгляд стрельца падал на Дарью.

Никифор со свечой в руке вошел в спальню и затворил дверь на крючок. Он был бос, в свободной рубахе и простых холщевых портах. Укрепив свечу на поставце, сотник присел на край кровати. Даша с испугу сжалась в комочек и расширенными от страха глазами следила за мужем.

– Почто дрожишь, голубонька? – спросил он. – Знай, ладо мое долгожданное, никогда тебя не обижу, скорей сам умру, чем дам хоть слезинке твоей упасть!

– А зачем же замуж тогда брал, знаешь ведь, что не мил ты мне, – тихонько проговорила Дарья.

– Знаю, знаю, что не любишь, – тяжело вздохнул Никифор, – но посуди сама: как я мог смотреть на твои страдания, когда по-другому помочь тебе нет возможности! Я верю, Дашенька, что настанет день и отогреешься ты моим теплом и хоть не все свое сердце, а малую часть его уделишь мне, я и этим рад буду. А сейчас спи, ласточка, я тебя не трону.

Сотник действительно лег на край кровати, стараясь не задеть дрожащую жену, и вскоре дыхание его стало ровным и глубоким.

Изумленная Дарьюшка долго смотрела на спящего мужа и никак не могла до конца уразуметь, что ее действительно сегодня не тронут. Постепенно сон сморил измученную девушку.

... Перед рассветом она проснулась оттого, что Никифор осторожно вытягивал из-под нее простыню. Затем он взял нож и надрезал себе руку повыше запястья. Заметив невысказанный боязливый вопрос в глазах жены, он невесело улыбнулся и сказал, щедро кропя простынь своей кровью:

– О твоей чести забочусь, ласточка, чтобы люди о тебе худого не подумали.

Пришедшие опосля свахи умильно поглядели на лежащую смирно испуганную Дарью, а потом, толкая друг друга локтями да перекидываясь срамными прибаутками, вытянули на свет и с радостным кличем вывесили окровавленную простыню на обозрение небольшой толпе, успевшей собраться под окнами спальни новобрачных. Люди одобрительно загудели, приветствуя калину, которой молодая жена порадовала супруга.

Никифор выдворил довольных свах, одарив каждую целковым, и обратился к Дашеньке:

– Сейчас принесут твое платье, одевайся, милушка, и спускайся в горницу: поведу знакомить тебя с хозяйством.

Когда Дарья, одетая уже как замужняя женщина, спустилась в горницу, там собралась вся немногочисленная дворня далеко не бедного сотника. Он представил всех по очереди молодой хозяйке и наказал слушаться ее и почитать. После утренней трапезы Никифор повел Дарью показывать дом и подворье. Хоть семья Парфеновых была не из последних в Царицыне, такого изобилия девушке видеть еще не приходилось. Муж провел ее по всем комнатам и кладовым, показал все запасы и отдал ключи.

– Владей всем по праву супруги, да прикажи нашить тебе нарядов поболее – ты теперь жена стрелецкого сотника и наряжаться должна по чину. Да вели поклониться синим бархатом Евдокии Степановне, матушке своей, пусть дворовая девка снесет ей с поклоном, – сказав все это, Никифор удалился справлять службу.

... Дни летели за днями, Дарья хлопотала по дому, а дел в немалом хозяйстве сотника находилось великое множество. Она шила себе наряды, находя в этом своеобычное удовольствие. Ведь она была еще очень молода, и постепенно проходила ее печаль о прошлых днях, перестал пугать ее образ сотника, и страшный его шрам на лице более не ужасал, а вызывал желание прикоснуться...

Когда Дарья впервые поймала себя на этой мысли, то просто растерялась, ей показалось, что она предает память Григория и своей к нему любви. Девушка кинулась в церковь, пала в ноги седенькому отцу Николаю и, разрыдавшись, поведала священнику о своих сомнениях.

– Не плачь, чадо мое, – ответствовал старый пастырь, поднимая ее с колен. – Нет греха в твоих помыслах, жив по живому разумеет, а мертвым – вечная память! Ступай в мужний дом, да будь примерной женой, как повелел Господь наш единосущный, – с этими словами он благословил Дарью и ласково выпроводил из церкви.

Вроде и не сказал ничего особого отец Николай, а стало легче на душе у Даши, и шла она домой с открытым сердцем, которое уже было готово ответить на нежную заботу и любовь мужа.

После этого события молодая жена сотника стала чаще улыбаться мужу, смелее быть с ним в речах, но после откровенного бабьего разговора с матерью Дарья задумалась: а что ж это супруг постель с ней не делит? Али завелась у него какая, что и молодая желанная жена ненужною стала? Эти помыслы так подействовали на нее, что через несколько дней, она, не утерпев, снова отправилась к матери за советом. Результатом бабьего сговора стало следующее.

Через неделю у сотника должны были быть именины, и Настя в великой тайне от него пошила себе и мужу по рубашке из тончайшего полотна и украсила их вышивкой со сходным узором. В день мужниных именин, к его возвращению со службы, Дарья велела жарко истопить баню, да накрыть богатую трапезу в светелке и подать к столу византийского сладкого вина. Потом велела дворне проводить хозяина по приходу в баньку попариться, а самим сей же момент с глаз долой исчезнуть.

Вся челядь по-доброму относилась к молодой хозяйке, которая не чинила им обид и не гоняла их попусту. Поэтому наказ Дарьи Харитоновны был исполнен в точности.

... Удивлению Никифора не было предела, когда, распаренный, он вышел в предбанник и увидал там пунцовую от жары и смущения Дашу в тоненькой рубашке совсем не скрывавшей ее прелестного молодого тела. Супруга протянула ему рубашку, помогла облачиться и, поклонившись, с нежной застенчивой улыбкой произнесла:

– С именинами, Никифор Игнатич!

Бедный истомившийся сотник не мог поверить в свершившееся чудо: Дашенька, его голубушка, сама пришла!.. Он подхватил жену на руки, крепко прижал к груди и впервые поцеловал...

Великий восторг охватил сотника от прикосновения к сладостным губам любимой. Ему казалось, что небо опустилось на землю и светлые звезды завели вокруг них свой колдовской хоровод...

А юной Дарье не верилось, что она снова может чувствовать, что душа ее не умерла для любви, что муж наконец-то занял в ее сердце свое место!

... Никифор, словно сбросив добрый десяток лет, птицей взлетел в спальню с драгоценной ношей на руках и бережно уложил любимую на кровать. А потом он долго-долго целовал ее тело; пьянея от запаха Дашиной кожи, от ее упругих налитых грудей, Никифор шептал нежные слова и все повторял на разные лады имя любимой. А Дашеньку бросало в жар от незнакомых смелых ласк, ее тело выгибалось под умелыми мужскими руками, а пальцы робко пытались ласкать тело вновь обретенного любимого.

Никифор более не мог сдерживать страсть, да и любимая его уже призывно стонала, ожидая чего-то доселе ей неведомого, но желанного. Понимая извечным женским чутьем, что близится момент, когда она познает боль и восторг плоти, Дарья развела ноги и раскрыла объятья мужу. Со стоном блаженства он опустился на хрупкое тело жены и медленно и осторожно стал подбираться к ее последней девственной преграде. Движения его убыстрялись, сладострастные стоны переросли в хриплое рычание, а Дарья, в нетерпении рванувшись на встречу супругу, вдруг почувствовала резкую боль, но не испугалась, а лишь теснее прижалась к Никифору. Он тоже понял, что произошло, поэтому замер и снова стал нежно покрывать поцелуями любимое лицо и шептать утешающие нежности...

И опять жаркая волна страсти накрыла их, и тела супругов задвигались, подчиняясь древнему зову плоти и даря друг другу несказанное блаженство...

До рассвета Никифор любил молодую жену, а утром, поцеловав утомленное страстью чело любимой, оставил ее отдыхать.

Вечером счастливый сотник одарил Дарью великолепным рубиновым кольцом, и с этого дня ему нечего стало более желать. Счастье поселилось под крышей стрелецкого терема.

А однажды вечером, придя домой после службы, Никифор застал в горнице свою тещу Евдокию Степановну. Та была слегка навеселе и, поздоровавшись с зятем, улыбаясь сказала:

– Ну что, Никифор Игнатич, вот и дожила я до внуков!

– До каких внуков, Евдокия Степановна? Не пойму я тебя!

– А это ты у любезной супруги спроси у своей, почему она у тебя к соленым огурцам желание возымела.

До сотника начало доходить, что имела в виду теща. Он обернулся к Даше:

– Ласточка моя, неужто правду мать сказывает?

Видя неподдельную радость мужа, Дарья кивнула, смущенно улыбаясь.

– Да когда ж?..– спросил он, ласково прижимая к себе жену.

– В ту самую ночь, Никифор Игнатич, – тихонько сказала она, глядя на мужа счастливыми глазами.

На радостях сотник одарил тещу сверх всякой меры, дворне выставил бочонок медовухи, а любимой Дарьюшке подарил персидскую шаль, шитую золотом.

... Когда радостная Евдокия поделилась с сыном этой сильно интересной новостью, Ефим пришел в ярость:

– Мало того, что эта змея слюбилась с сотником, предала Григория, так теперь еще и ублюдка его носит! – кричал он в неистовстве.

– Побойся Бога, сынок! – воскликнула удивленная мать, – Григорий помер давно, а Дашеньке жить да жить. Радоваться должен за сестру, что сложилось все у нее с мужем. А чем тебе дитя невинное, нерожденное не угодило? Давно забыть пора старое! Сходи к Дарье, поздравь сестрицу-то!

– Ну уж нет, матушка! Ноги моей в этом доме не будет! Мне и здесь-то жить невмочь, как знаю, из чьей милости живем!

– Эх, Ефимушка, только-только молоко на губах обсохло, а уж гонору ровно у казацкого головы! Никифор-то только добро нам делает и тебя готов в стрельцы устроить, помирись ты с ним, успокой материнское сердце, дай спокойно пожить на старости лет, чтоб душа о тебе не болела! Христом-Богом тебя прошу, сынок!

От таких материнских слов Ефим просто потерял дар речи и, не умея совладать с гневом, грохнул об пол подвернувшуюся под руку крынку и выскочил вон.

Он, как всегда в трудную минуту, пошел на отцовскую могилу и долго сидел там, думая, как ему жить дальше, где преклонить буйную голову, потому как чуял он в груди великое смятение, и некому было обсказать свои думы. Не понимал его ни крестный дядька Павло, ни священник отче Николай. Последний вообще наложил на парня епитимью: велел впятеро бить поклонов, да читать Отче наш четырежды по утрене, да в вечеру. А напоследок прибавил:

– Дерзок ты не по возрасту, гордыня тебя одолевает, смертный грех это, Ефим! Так недолго тебе и в бунтовщиках оказаться! Покайся, отрок, да в молитвах прояви усердие, авось, Господь вразумит тебя, грешника!

ГЛАВА 3

Время шло, Дарья легко разрешилась от бремени, принеся на исходе весны мужу здоровенького крепенького мальчонку: его окрестили Николаем. Никифор на руках носил жену, а Евдокия не отходила от внука. Только Ефим так и не смог унять супротивных чувств и на известие о рождении племянника только безучастно спросил:

– Как назвали-то? Николаем? Ну и Бог с ним...

Мать лишь махнула рукой– она уж более не надеялась образумить непутевого сына. Постаревшая Евдокия жила теперь с семьей дочери и внуком, а Ефим все более отдалялся от матери. Молодой казак частенько надолго пропадал из дому и нередко возвращался с разбитыми кулаками и в изодранной рубахе, которую молча бросал матери на предмет починки, так как наперво сам попытался справиться, да только исколол все пальцы и, сломав иглу, в сердцах нехорошо выругался.

... Минул год, и семья сотника Васильева вновь ждала прибавления. Дарья легко носила дитя, нимало не тяготясь. Она расцвела в полную силу: тело налилось женской округлостью, движенья обрели мягкость, речь стала плавной. Жена сотника ходила с высоко поднятой головой, гордо глядя на горожан, но не кичась своим положением. Когда шел Никифор в праздник к обедне со своей красавицей женой, казаки провожали ее восхищенным взглядом, а бабы завистливо поджимали губы, дивясь на роскошные наряды сотниковой супружницы.

Как-то случай свел Дарью с Ефимом. Сестрица радостно окликнула брата, потому как непонятна ей была его остуда и шибко скучала она, не видя милого братца. Но Ефим смерил сестрицу презрительным взглядом и процедил сквозь зубы:

– Уйди с дороги, да не попадайся мне более.

– Чем прогневала я тебя, Ефимушка? Пошто не радый ты мне? Пошто не придешь взглянуть на племянника, он уж на ножки встал и так смешно лопочет! – увлекшись, как всякая мать, что говорит о своем дитяте, Дарья не замечала, как темнеет лицо Ефима и сжимаются кулаки.

– Молчи, змеюка, кабы не грех великий бабу в тягости убивать, своими руками бы тебя порешил!

Непонимающая Дарья в ужасе смотрела на брата.

– Да как же...

– Ты Григория предала и мне обман учинила: рыдала-плакала, мол постылый сотник, а теперь вона что! Он тебя брюхатит, а ты и рада-радехонька! Продалась за цацки, гордость казацкую порушила! Нет у меня сестры более!

И, развернувшись, Ефим споро зашагал прочь. Дарья стояла ни жива ни мертва, потом острая боль, словно змея, обвила ей чресла, и бедная женщина с трудом добрела до дому. В ночь ей стало совсем худо, с ней сделалась горячка, Дашенька металась на руках обезумевшего от страха за жену сотника.

Поднятый среди ночи лекарь с трудом выпроводил Никифора и, притворив дверь, принялся за несчастную. К полудню лишь вышел он нее и вручил сотнику крохотный сверток с новорожденным. Измученный малыш спал.

– Раньше срока опросталась твоя женка, Никифор Игнатьич, не доходила... Но не кручинься: баба крепкая, оклемается вскорости. Да и твоя кровь сильна – сын у тебя ноне народился. Да ты не гляди, что махонький, такие-то еще крепче бывают. Ну, стрелец, гляди веселее!

Время подтвердило правоту лекаря: и Дарья, и младенец вскорости были здоровеньки. Младшенького окрестили Юрием, и через несколько месяцев он вовсю ползал за смешно ковыляющим старшим Николкой. Но только у Дарьи с той поры появилась тонкая седая прядь в косе.

Никифор долго выпытывал у жены, что содеялось с ней и почто приключилась с нею такая напасть. Дарья отнекивалась всяко, но лгать сызмальства была не обучена, потому в конце концов поведала мужу о встрече с братом. Сотник пришел в бешенство, и Дарье не удалось удержать его. Никифор кинулся на поиски Ефима.

После того как не нашел он своего непутевого деверя дома и поведал Евдокии о том, что явилось причиной Дашенькиной хвори, Никифор, поспрошав тещу, где искать ему шалого парня, и не получив вразумительного ответа, отправился искать того по Царицынским кабакам.

На Ефима сотник наткнулся в грязном притоне у пристани, где тот пьянствовал с голытьбой и шаромыжниками. Изрядно подвыпивший парень первым приметил Никифора.

– А, казаченьки, гляньте, кто к нам пожаловал! Сам царев сотник! И чего тебе надо, ищешь сызнова, кого оговорить да и обобрать под шумок?

Ефим явно вызывал стрельца на драку, но тот решил не поддаваться– слишком много голутвенных одобрительно гудели, слушая пьяные Ефимовы речи.

– Ты, Ефим, мели себе, мне это без разницы. Да только вот что замони накрепко: еще раз Дарью затронешь – убью!

И не обращая более на выкрики Ефима никакого внимания, Никифор вышел.

...То ли подействовала так на Ефима встреча с сотником, то ли позвала его собственная смутная судьба, а только увязался он с казаками в поход, выпросив у дядьки Павло, своего крестного, всю казацкую справу. Не велика была прибыль, и славы не много добыл молодой казак в первом походе, но почуял он себя теперь бывалым и опытным. Подарил матери шелковый плат, а остальное, не в пример покойному батьке, спустил с голутвенными в кабаках. И с пьяной головы вел Ефим воровские речи, недоволен был судьбой своей и зол на стрельцов, и на весь казачий круг, и на всех, кто имел тугую мошну...

Прошло несколько лет, росли сыновья сотника, старилась вдова Парфениха, горюя о непутящем сыне и радуясь на внуков, а с Дона долетела до Царицына молва о лихом атамане Стеньке Разине, что сулил голытьбе да беглым лучшую долю и стоял за исконные казацкие вольности. Более всех речи о Разине любил слушать Ефим. Ему казался лихой атаман воплощеньем собственных дум и чаяний. Молодой казак мечтал попасть в Разинскую ватагу и заслужить лихостью и удалью славу и почет. И мечты его сбылись: в мае к Царицыну подошел Разин со своим войском.

Ночью подошли казацкие струги под самые стены города, и работнички Стеньки обстреляли стрельцов из пушек и ружей. Затем Разин послал есаула Ивана Черноярца объявить городскому воеводе и стольнику свои намерения и условия. Он требовал от воеводы сдать Царицын без боя. Стеньке после разграбления царского каравана уже было нельзя отступать, и потому гневные воеводины крики о том, что забыли казаки страх божий и ждет их превеликая опала и казнь смертная, дослушаны Черноярцем не были. А казаки вновь обстреляли город и пошли на приступ.

Чуть было не пробились они в крепость, но сотник Никифор Васильев вместе с воеводою Унковским подняли дух заробевших от нежданной напасти стрельцов, которые дружно взялись палить со стен по супостатам и спихивать их с вала.

Не единожды за ночь штурмовали казаки Царицын, но взять его так и не сумели.

Потери казачьи были невелики, так как не палили стрельцы из пушек, ибо подмочил Ефим порох тайно, а сам пустил слух, что Разин заговоренный и не будут стрелять по нему пушки. Сам же искал способа перебраться в Стенькино войско.

С рассветом казаки отступили от города и уплыли на Сарапинский остров. Собрав Круг, Разин дал выкричаться самым горячим, что требовали брать Царицын штурмом, сделал им укорот и опять послал к городским стенам Черноярца.

Есаул сказал долгую грозную речь, а затем добавил, что не хочет атаман учинять кровопролития стрельцам и простому тягловому люду, а лишь требует наковальню выдать и всякую прочую кузнечную снасть.

Среди тех, кто вызвался исполнить атаманово пожелание и доставить казакам все, что затребовано было, затесался Ефим, который не стал опосля возвращаться за крепостную стену, а пал в ноги есаулу и Христом-Богом просил отвести его к Степану Тимофеевичу, чтоб позволил он Ефиму пристать к вольному казацкому войску.

Отказу ему не чинили, и тем же вечером стал Ефим Парфенов вольным казаком и отправился вместе со Стенькой вниз по Волге.

...После неудачи под Черным Яром осторожный Разин хитростью справился с засадой астраханского воеводы Хилкова, каковую тот учинил на Стенькино войско на низовом волжском протоке – Бузане. А далее, привлекая к себе все новых и новых людей и пользуясь тем, что охотники и рыбные ловцы хорошо знали здешние места и всяко помогали разинцам, Стенька беспрепятственно прошел по малым протокам и камышам и по чистой воде двинулся вниз по Волге.

В Красноярском городке Стенькино войско разбойным путем пополнило военные припасы, отобрав оные у государевых людей. Ефим рвался в самую гущу любой заварухи, дабы скорейшим образом обрести воинскую славу.

...А Степан Тимофеевич, как уважительно поминали своего атамана казаки, зло шутил над боярами да стрелецкими начальниками, когда отвлекался от невеселых дум. Его одолевали мысли, что слабо еще его вольное войско: две тысячи душ – еще не сила перед стрелецкими полками да рейтарами, крепка защита у волжских городов и зело опасен астраханский воевода Хилков, бывалый вояка и тертый калач. А до Персии далеко, и назад возвертаться без хороших зипунов суромно и нелепо, когда только-только его казаки погуляли по Волге, пощипали торговых людей да погрозили Царицыну.

Потому в великой тайне держал Степан свои замыслы и все лето обменивался тайными грамотами с яицкой голутвой, где ждали его как избавителя и заступника. Атаман твердо обещал: ждите, мол, буду!

С наскоку казаки справились в устье Яика со стрелецкой засадой. А Разин сказал стрельцам, что зовет их с собой, а иные вольны идти своей дорогой. И, не мешкая, двинулись далее по реке вверх к Яицкому городу.

Хоть и мал, да грозен был городок, крепость была изрядная, знатно пушками укрепленная. И власть прочно держали домовитые казацкие старшины, и стрельцы стояли там крепкие, в боях не раз бывшие. Потому не стал Стенька брать Яицк с наскока, а встал поодаль укрепленным лагерем.

Но напрасны были надежды стрелецкого головы, что испугаются воры пушек, да и уйдут с миром: через несколько дней Разин все знал о городе. Доложили ему лазутчики, что пробирались тайно из Яицка, сколько воинского припаса в крепости, которые стрельцы да казаки будут воевать супротив Степана Тимофеевича, а которые – нет; и сошлось, что некому защитить с виду грозный городок, потому что простой люд зело много потерпел от местных богатеев и ждет не дождется своего избавителя, чтобы раздуванить их животы промеж всей яицкой голытьбы. И задумали они справиться с крепостью хитростью.

...Сорок казаков во главе с Разиным подошли по утру к воротам и обратились к воеводе с просьбой пустить их помолиться. Иван Яцын, как человек богобоязненный, не мог отказать людям, ищущим утешения словом божьим, да и не много их было: мыслил воевода захватить Стеньку малою кровью и получить награду и милость от государя.

Степенно пройдя в отворенные стрельцами ворота, казаки вдруг выхватили из-под кафтанов кинжалы и кинулись на охранявших ворота стрельцов.

Завязался яростный бой. Ефим, что был вместе с мнимыми богомольцами, старался держаться поближе к Разину, который был в самой гуще битвы. Спрятавшиеся с ночи в ближайшей к воротам лощине казаки еще не успели добежать к своим на выручку, и окружавшие Стеньку бойцы с тревогой оборачивались на своего атамана. А тот рубился, ничего не замечая вокруг. Лишь счастливая звезда Степана, да недавно примкнувший к нему Ефим спасли удалого атамана от верной гибели. Молодой отважный казак перехватил летящий в предводителя кинжал. Разин заметил и запомнил это.

Вскоре стрельцы оказались зажаты между подошедшими основными казацкими силами и набежавшей с отдаленных улиц голутвой, вооруженной чем попадя. Городской люд кричал стрельцам, чтоб не учиняли кровопролития, что Степан Тимофеич не враг беднякам и казаки простому люду братья. И стрельцы в самом деле побросали оружие наземь, понимая невозможность сражаться далее.

Скорый на расправу атаман казнил голову и других стрелецких начальников, а затем Разинские казаки и яицкая голутва разбежались на грабеж по городу. Они не щадили приказных и торговых людей, чинили расправу над местными богатинами, а пограбленные животы со всего города тащили в дуван.

Опьяненный битвой Ефим носился по городку вместе с оравой голутвы и первый врывался в дома, выволакивал из подвалов спрятавшихся там, трясущихся купцов и устраивал над ними потеху, пока остальные ворошили кладовые. Молодой казак мало обращал внимания на возможность поживы, он считал, что его по справедливости наградит атаман.

Но в одной из очередных лавок его вдруг остановил алый взблеск, отмеченный краем глаза. Ефим развернулся в эту сторону и увидел скорчившегося в углу тщедушного трясущегося приказчика, который со страхом взирал на беснующихся людей, молитвенно сложив перед собой руки. На безымянном пальце правой руки подмигивал Ефиму кровавым глазом батюшкин перстень!

Далее Ефим действовал словно в бреду: мешалось у него перед глазами, казалось, что вместо руки приказчика, манит его снова в жаркую бездну отрубленная рука родителя. С налитыми кровью глазами сгреб он несчастного приказчика за шиворот и прошипел тому прямо в лицо:

– Где кольцо взял, иуда? Отвечай!

Дрожа и заикаясь, перепуганный мужичонка выговорил:

– Не погуби! Все скажу, все! Хозяин скопом купил шкатулку у заезжего гостя, а мне отдал за ненадобностью. Не погуби, милостивец!..

Но Ефим уже не мог остановиться: полыхание дьявольского камня отнимало разум. Казак перерезал приказчику горло, выпустил обмякшее тело и отрезал палец с надетым на него кольцом. Затем брезгливо пнул безжизненный труп и вышел из лавки.

Он надел кольцо на палец, не отрывая взгляда от камня, и в этот миг почудился ему злобный скрежещущий хохот, а руку словно охватило жарким пламенем, и красная пелена застлала глаза...

Немногим позднее Ефим пришел в себя и вновь посмотрел на отцовский перстень: камень был спокоен и беспросветно черен, словно и не было ничего, только бешенно колотилось сердце парня, будто собралось выскочить из груди, да по спине стекали струйки холодного пота.

А колечко, словно бы живое, уютненько так устроилось на пальце нового законного владельца. Притаилось выжидаючи. Восемь лет прошло, как оно ушло из семейства Парфеновых, и много чего случилось за эти годы.

ГЛАВА 4

...Отрубленная рука Харитона с перстнем на пальце оказалась на персидском корабле. Когда ж отплыли персы подальше от места побоища и стали прибирать палубу, то злосчастную руку, попавшую под лавку галерных гребцов-рабов, никто и не приметил. Только ночью, когда галера легла в дрейф и гребцы получили возможность немного поспать, один из них обнаружил этот жуткий обрубок.

Был это красивый молодец примерно двадцати лет. На галеру попал он недавно, поэтому непосильная работа еще не успела оставить свой след на его могучем теле, но рубцы от кнута уже покрывали его дочерна загорелую спину.

Звали раба Глебом, и был он горд и строптив непомерно. Оттого частенько охаживали его плетью. Глеб Растокин был дворянским сыном, рано осиротевшим. Воспитывал его дядя, что служил в Посольском приказе и, гордясь умом племянника, готовил его в свои преемники. Когда Глеб вошел в возраст, то взял его с собой дядя в Персию. Там-то и опоили парня коварные персы, польстившись на недюжинную его силушку: Глеб подковы гнул одной рукой и кочергу мог узлом завязать.

Таким своим умением и похвалялся он в порту, будучи уже в изрядном подпитии. Языки Глеб знал во множестве, нрав имел открытый и веселый, потому и мог быстро стать своим в любой компании. Дядя-то считал, что с такими талантами прямая дорога племяннику иноземным послом стать. Да только судил Бог иначе.

Очнулся Глеб в каменном грязном и вонючем подвале, связанный по рукам и ногам. Да еще и голова трещала изрядно после вчерашних неумеренных возлияний. Поозирался он вокруг, пребывая в недоумении, потому как память у него отшибло начисто: ничего не помнил молодец о том, как оказался в таком положении. Но приметив еще два десятка таких же бедолаг, Глеб наконец-то уразумел, что пленили его работорговцы. И как ни старался молодец, как ни напрягал могучие руки, оказалось, что путы порвать нет никакой возможности. Персы-то не дураки были: крепко опутали парня, помня об его немереной силище.

Испытал молодец сильное смущение чувств от такого оборота, но, подумавши немного, несколько приободрился: порешил он, что как только появятся его пленители, то объявит он им про свое родство, чтобы к дяде грамоту отправили с просьбой о выкупе. Не было у Глеба сомнений в том, что заплатит дядя за него полновесной монетой и рабство его недолгим будет.

Да только не оправдались его чаянья: как получил дядя от персов грамотку о выкупе, так пришел в великое негодование. Разорвал он ее, на пол бросил, ногами затопал. Кричал, что де не собирается всякую теребень кабацкую выручать и что если племянничек его заботы об себе не ценит, а, напротив, безобразия учиняет, то пусть сам же и выпутывается.

Обозленные работорговцы отпинали Глеба ногами, выместив таким образом на нем свою досаду за долгое бесплодное ожидание. Они-то уверились в получении выкупа, ан нет – не свезло им. Вот и продали они Глеба на пиратскую галеру гребцом.

...Когда же на галере молодец обнаружил Харитонову руку, то хотел было сразу выкинуть за борт эдакую дрянь, да вдруг на пальце увидал колечко с камушком: горел камушек ровно уголек, манил к себе. Глеб снял перстенек, поглядел недолго на дивный камень, да и надел тот перстенек на свой палец.

Словно огнем руку охватило, будто колечко только что из горнила вынули. Едва сдержался молодец, чтоб не вскрикнуть от боли, и уже по-иному взглянул на нежданную обнову. А камушек-то словно успокаиваться начал: цвет свой пламенный пригасил, а потом и вовсе мигнул искрами раз-другой да и погас, стал невзрачным и черным.

Пожал плечами Глеб на странности эдакие, да и спать лег. А то ведь персы проклятущие до свету на весла опять посадят. Но с той минуты сменилась судьба у молодца, хоть сам он об этом и не догадывался.

В следующем плавании случилось так, что обронил надсмотрщик над гребцами ключи от оков аккурат рядом с Глебом, тот их приметил да и пригреб ногой под лавку. А ночью отомкнули все рабы свои кандалы, напали на своих хозяев и перебили их. Особливо поиздевались они напоследок над капитаном пиратским, который злобностью своей и жестокостью даже команду свою стращал, а не токмо рабов.

Поделили освободившиеся рабы добро, пиратами награбленное, приплыли в маленький порт, где Глеб, единодушно предводителем избранный, помог всем своим сотоварищам определиться в дальнейшей жизни. Разбрелись люди кто куда: всех ждала родная сторонка, с коей многие уж и не чаяли свидеться. А вот Глеба отчего-то домой не тянуло. Да и доля его от пиратских сокровищ изрядной была: ларец с драгоценными каменьями достался молодцу.

Захотелось русичу по свету постранствовать, поглядеть на разные страны заморские. Да и зол он был на дядю своего изрядно за то, что не захотел тот его выкупить. Глеб, конечно, понимал, что сам виноват был, но все едино горела душа обидою.

Так и случилось, что, приодевшись в платье персидское да купив хорошего коня и саблю отменного булата, принял Глеб облик знатного путешественника. Когда мошна полна золота, отчего бы и не постранствовать?

Весела и удачна была дорога молодца, открывались перед ним двери лучших караван-сараев, угодливо склонялись купцы в лавках. Без счета тратил Глеб деньги, не думал о завтрашнем дне. Да и откуда в юности беспечной возьмется мудрость, знающая нужду?

Сколь прекрасна была Персия с ее вечно зелеными садами, с роскошными дворцами и гордыми минаретами! Дивные места повидал Глеб в своем странствии и многие диковинные вещи. Но более всего поразил молодца шахский выезд в Исфагани, когда впервые увидел он слона. Исполинский зверь, доселе невиданный Глебом, так потряс его воображение, что захотел он увидеть волшебную страну, где водятся слоны в изобилии.

Это горячее желание привело молодца на торговое судно, отплывающее в Индию.

Удача не покинула Глеба в этом путешествии: ветер всю дорогу попутный дул, наполнял паруса, что весело несли судно по волнам. А дорогу коротал он с одним купцом, который отправился в великую страну за шелком. Выучил тот Глеба премудрой игре в шахматы, каковую сам узнал в Индии. Ведь страна эта не только своими искусными ремесленниками славилась, кои выделывали изумительные по красоте вещи, но и мудрецами, что познали великие тайны сотворенной Господом земли, хоть и были язычниками.

Дивился купец персидский на то, как быстро освоил Глеб игру. А тот и впрямь через седмицу уже стал обыгрывать купца. Почтенный торговец звал молодца к себе в помощники, говорил, что стар уже, а сыновей не послал ему Аллах. Лишь две дочери были у купца, и любую из них предлагал он в жены Глебу. Молодец лишь посмеивался на эти слова: уж жениться-то ему сейчас и вовсе без надобности было.

Подошло к концу плавание, и берег Великой Бхараты, страны сказочных чудес, показался вдали. Вскоре корабль бросил якорь в маджапурской гавани.

Маджапур потряс Глеба своим древним величием, все в нем было: прекрасные храмы и дворцы магараджей, дивные статуи языческих богов, роскошно убранные драгоценными каменьями. Дивился молодец и тому, что ходят свободно обычные коровы, почитаемые индусами как священные животные. А вот величественные слоны бревна таскают, словно простая тягловая скотина.

Довелось Глебу и самому прокатиться на слоне. Дух захватило у него, когда гигант, на спину коего молодец взобрался, встал в полный рост и с гордой тяжеловесной грацией двинулся вперед. Погонщик слона объяснил Глебу, как добродушны эти большие звери. Раскрывши рот, слушал русич байки прожаренного солнцем погонщика о силе, мудрости и верности слонов. Дивно показалось Глебу, что почитают индусы слона воплощением бога мудрости Ганеши.

Решил молодец подольше задержаться в Индии, тепло распрощался со своим попутчиком, купцом персидским, пожелав ему удачи. Глебу хотелось побольше узнать о загадочной волшебной стране, куда завело его неуемное любопытство. Жилье он сыскал себе опять же у купца, старинного друга своего попутчика. И через месяц уже сносно мог даровитый молодец изъясняться со своим хозяином, почтенным господином Раджанандой, на его языке.

Целыми днями бродил Глеб по улицам Маджапура под палящим солнцем. Останавливался поглазеть на факира с камышовой дудочкой, который заставлял своей заунывной игрой танцевать страшную ядовитую кобру. Пробовал незнакомые кушанья и необычные сладости. Дивился на крупные, остро пахнущие цветы. Одежда индусов забавляла Глеба: ему странным казалось их умение просто заворачиваться в кусок ткани. Женская одежда называлась сари, а мужская – дхоти, хотя разница была лишь в длине потребного куска ткани.

А еще дюже нравились ему смуглые черноволосые индийские девицы и женщины. Ходили закутанные в тончайшие шелка красавицы, плавно покачивая бедрами и позванивая браслетами, коими украшали они и руки и ноги. Более всего пленился молодец юной уличной плясуньей. Не мог он глаз от нее оторвать, когда она танцевала в пестрых блестящих одеждах под мерный, завораживающий перестук барабанов-мриданг, на которых играл старик в тюрбане и дхоти, и пела высоким и звонким голосом, будто птичка.

Окончив танцевать, красавица пошла по кругу зрителей, подставляя сложенные чашей ладони. Люди одобрительно гудели и давали ей мелкие серебряные и медные монетки. А Глеб положил в ладони девушки золотой. Когда же подняла она взгляд на столь щедро оценившего ее танец господина, то он улыбнулся ей, стараясь сказать глазами, что пленен ее красотой.

Плясунья потупилась смущенно и робко улыбнулась ему в ответ. Сердце Глеба преисполнилось радостью и, когда разошлась толпа смотревших, то он, держась в отдалении, пошел следом за стариком и девушкой. Дважды еще собирал старик громкими выкриками людей, а красавица танцевала для них. И каждый раз клал Глеб в ее ладони золотую монету.

Солнце стало клониться к закату, и старик с девушкой направились к окраине города, где жили в тростниковой лачуге, обмазанной глиной. Юная плясунья уложила старика отдыхать на плетеную лежанку, а сама, не переставая весело напевать, принялась хлопотать у маленького очага в крошечном дворике.

Глеб смотрел на нее, прячась за раскидистым баньяном, и не мог налюбоваться на ее гибкий стан и грациозные движения. Казалось, что, и справляясь со стряпней, девушка продолжает танцевать. Наконец молодец не выдержал и, подняв с земли маленький камушек, ловко запустил его в блестящий медный горшок с молоком, что был в руках у красавицы.

От неожиданности она вскрикнула, выронила горшок, но, изогнувшись в немыслимой позе, умудрилась подхватить его у самой земли, не пролив ни капли. Сердито сдвинув брови, девушка заозиралась по сторонам, ища глупого шутника. И взгляд ее встретился с немного смущенным взглядом Глеба...

Так познакомился молодец с шестнадцатилетней сиротой Рукмини, которую воспитывал дед. Девушка с детства мечтала стать храмовой танцовщицей девадаси, но когда погибли ее родители, ей пришлось оставить свою мечту и заботиться о дедушке, зарабатывая на хлеб ремеслом уличной плясуньи.

Красавец Глеб сразу пленил сердце Рукмини и своей щедростью, и ласковым взором теплых карих глаз. Юной девушке по нраву пришелся статный богатый господин, и вознесла она благодарственные молитвы в храме Савитри, что была покровительницей супружества.

А молодец влюбился в первый раз в жизни, зажгла в его душе светлое пламя любви юная чужестранка своей необычной красой. Да еще и то, что, как и он сам, сиротою она была горькой, привязало его к девушке накрепко.

Уходили они по вечерам, когда ложился отдыхать от дневных трудов дедушка Рукмини, бродить по прекрасному городу и по цветущим лугам, что окружали Маджапур. Глеб рассказывал любимой плясунье о далеких странах, а она пела для него и танцевала в лучах заходящего солнца.

А вокруг безумствовал весенний месяц магадха, когда пробуждается для любви все живое. Так и случилось, что отдала Рукмини свою непорочность пылкому русичу. Ни о чем в те минуты не думали влюбленные, ничего вокруг себя не видели, когда тела сливались в единое целое, взмывали их души к звездам...

Да и после ничего не опасалась девушка, верила она любимому, более чем себе. Глеб также в мыслях не держал обмануть прекрасную плясунью, которую любил всей душой. И были счастливы влюбленные, не чаяли они, что нависла над ними беда.

Богатый толстяк Кумбхакарна давно положил глаз на Рукмини и даже просил у ее деда продать свою внучку ему в наложницы. Да только отказал ему старик. Тогда оскорбленный Кумбхакарна стал преследовать девушку, суля ей за любовные утехи подарки богатые. Рукмини же опозорила толстяка прилюдно, обругав всячески и прося у окружающих защиты от развратника. С тех пор затаил богач зло на гордую маленькую плясунью и ждал подходящего случая отомстить ей.

Когда же Кумбхакарна приметил, что исчезает куда-то по вечерам Рукмини, то решил он проследить за ней. А увидев ее с красивым молодцем, преисполнился жгучей ревностью и измыслил страшное.

Через несколько дней он встретил идущую в храм Савитри девушку, преградил ей дорогу и закричал во все горло:

– Эй, люди! Посмотрите на эту бесстыжую, она отдалась иноверцу, а сама без всякого стыда идет в храм Великой Богини!

На его крики стали собираться люди. Рукмини стояла с опущенной головой, и ее щеки пылали от стыда, а сердце заходилось от страха. Она знала, как беспощадны могут быть люди к потерявшей невинность девушке. А толстяк продолжал кричать:

– Видите, как она испугалась!? Если бы это не было правдой, то она бы не опустила голову! Так бейте же ее!

С последними словами, Кумбхакарна толкнул Рукмини на землю, схватил камень и с силой бросил в нее. Камень попал девушке по лицу и рассек бровь. Тонкая струйка крови потекла из раны. Танцовщица заслонила голову руками, но камни уже градом посыпались на нее...

Через недолгое время все было кончено: растерзанное тело Рукмини осталось лежать в пыли перед храмом, а толпа под предводительством мстительного толстяка, потрясая палками и камнями, двигалась к дому купца Раджананды, где жил Глеб.

Сам же купец возвращался домой поле молитвы в храме Куберы, покровителя богатых и удачливых. Он увидел мертвую девушку и яростную толпу людей, быстро удалявшуюся от храмовой площади, где лежало тело несчастной Рукмини. Когда по выкрикам толстяка-предводителя торговец понял, куда и зачем эта толпа направляется, то опрометью кинулся к дому.

Там он застал Глеба, который с безумными глазами смотрел на свой перстень. Молодца терзала боль и непонятный холодный ужас сковал его сердце. Он никак не мог прийти в себя с тех пор, как увидел вспышку багрового огня в камне своего кольца. К тому же рука его была точно огнем охвачена.

Кое-как удалось Раджананде привести Глеба в чувство. Питая к умному и доброму чужеземцу искреннее расположение, купец хотел спасти его. Он потащил еще плохо соображавшего молодца к выходу на задний двор, по дороге пытаясь втолковать:

– Глеб, тебе надо бежать немедля! Кто-то выследил тебя и Рукмини, и сейчас огромная толпа людей идет сюда, чтобы тебя убить!

Русич вырвал свою руку у Раджананды и сказал:

– Без Рукмини я никуда не уйду.

Купец горестно ответил ему:

– Друг мой, спасайся сам, а ей ты уже не поможешь: Рукмини мертва. Они забили ее камнями. Беги же скорей, а я попытаюсь их задержать.

Ошеломленный этим страшным известием, Глеб более не сопротивлялся другу и быстро пошел к выходу...

Ночь безутешный молодец встретил на корабле, который отплыл в Персию. Раджананда убедил людей, что в его доме нет иноверца, и направил их по ложному следу, а потом собрал Глебовы вещи и деньги и устроил друга на корабль. Там купец сердечно простился с русичем, горюя, что приходится им расставаться при столь страшных обстоятельствах.

Глеб сидел на палубе и глаза его смотрели вникуда. Жестокая боль поселилась в его сердце после того, как узнал он о смерти любимой. Знал молодец, что уж никогда более никого полюбить он не сможет так, как любил юную плясунью Рукмини...

ГЛАВА 5

Почти два года уже странствовал Глеб вдали от родины, и снова он был в Исфагани, откуда начались его приключения. Судьба была благосклонна к молодцу, и удача сопутствовала ему. Вот только после гибели любимой появилась у него меж бровей горькая морщинка. Лишь одним утешался Глеб, что не довелось ему видеть Рукмини мертвой. Запомнилась ему любимая со счастливым лицом и радостными глазами. Часто вставал перед молодцем этот образ...

В Исфагани русич нашел своего давнего знакомца, того самого купца, с которым плыли они вместе в Индию. Омар, а так звали купца, был рад новой встрече и радушно принял Глеба, позволив тому пожить в своем доме. Но мрачен и печален был молодец, не похож он стал на самого себя прежнего. Чтобы помочь другу развеяться, купец Омар предложил Глебу как-то сходить в богатый караван-сарай, где по вечерам достойные люди Исфагани собирались, чтобы сыграть в шахматы или в кости.

Русич согласился, ибо еще в пути полюбил игру мудрецов. Поначалу так оно и было: Глеб только в шахматы играл с седобородыми сановниками. Но все более он совершенствовался в этой игре, и вскоре уже наскучило молодцу неспешно переставлять фигуры. А вот азарт игры в кости как-то сразу увлек Глеба, да и выигрывал он почти всегда – лихая девка-удача была на его стороне.

Пристрастился он к этой порочной забаве, втянулся так, что уж стал похаживать и в другие заведения, где можно было встретить и не столь достойных людей, как любители шахмат. Да и запретного для мусульман вина здесь можно было вкусить.

Качал неодобрительно головой Омар, когда возвращался домой пьяный Глеб, встряхивая отяжелевший кошель, просил друга образумиться и остепениться. Но напрасны были его увещевания. Думал молодец, что ничего худого с ним не случится.

Но как-то довелось Глебу обыграть в пух и прах какого-то заводного старикашку. Тот никак не мог остановиться, все отыграться пытался. Проигравшись же подчистую, старик сделался бледен и вышел вон, горестно покачиваясь.

А когда Глеб, пребывая в хорошем расположении духа и будучи немного навеселе, собрался домой, то подошел к нему мальчик лет семи-восьми в оборванной одежде и, униженно кланяясь, сказал:

– О достойный господин, пощадите нас во имя Аллаха! Вы обыграли сегодня моего дедушку, и теперь мы с ним остались голодными. Будьте милосердны, господин, верните проигранные деньги!

Мальчонка действительно выглядел очень голодным, но подвыпивший Глеб не обратил на это внимания и грубо ему ответил:

– Лучше бы ты честно просил милостыню, а не выдумывал эдакие байки несуразные: кто ж проигранные деньги обратно просит? А ежели и не врешь, то пусть твоему деду впредь наука будет: не садись играть, коли не на что! Так что проваливай, малец!

С этими словами молодец отпихнул с дороги голодного ребенка и зашагал прочь. А несчастный мальчик остался стоять, размазывая по чумазым щекам горькие слезы. Он понял, что нет проку просить справедливости у богатого господина...

В эту ночь, когда плакал и не мог уснуть от голода скорчившийся на жесткой подстилке мальчик, Глеб проснулся от боли в правой руке: пылала она, точно жарким огнем объятая, и камень в кольце разгорался опять багровым пламенем. Несколько долгих тягучих мгновений длился этот кошмар, а потом все успокоилось. Молодец отер со лба холодный пот и попытался снова уснуть, да не тут-то было! Так и проворочался он до утра, а понять ничего не смог.

Поутру рассказал он все своему другу Омару, и тот рассудил, что поступил Глеб правильно, а побирушки нищие вконец распоясались, житья благородным людям от них нет. Да еще просил купец молодца не ходить более по таким низким местам, не позорить своей чести. Выслушав Омара, Глеб успокоился, а вскоре и вовсе забыл о странном случае. Но по притонам игорным шляться не перестал. Только с небогатыми людьми играть уже более не садился.

Через две седмицы приметил Глеб, что друг его пребывает в глубокой скорби. Приступил молодец к купцу с расспросами, и Омар поведал ему причину своего горя:

– Есть у меня старый недруг, Джамшед, порази его шайтан! Так вот он все время пытается перейти мне дорогу в торговых делах. О честности же вовсе не ведает этот мздоимец! И вот недавно ему удалось снова мне напакостить, причем так, что хуже некуда: перехватил этот сын греха у меня заказ самого шаха на индийские шелка. А ведь тому, кто исполнит шахское повеление, и прибыль будет немалая, и почет большой. Вот чую я сердцем, что сплутовал Джамшед, а доказать ничего не могу! Видно, на старости лет прогневил я чем-то создателя, и отвернулся он от меня, лишил своего всеблагого покровительства!

Глеб посочувствовал горю Омара и спросил:

– А неужто нет способа устранить этакого злодея с твоей дороги? Как-нибудь указать сиятельному шаху, что аспида он пригрел неблагодарного, а верного слугу своего обидел?

От этих Глебовых слов просветлел купец лицом, словно хитрая какая думка у него появилась. Немного помолчав, он обратился к Глебу:

– Друг мой, ты ведь всякие языки разумеешь?

Глеб утвердительно кивнул, и Омар продолжил:

– Так составь грамотку, чтобы всякому, кто ее прочтет, стало ясно: Джамшед с заговорщиками связался и злоумышляет против великого шаха. А потом ты ему под видом торгового гостя иноземного и подсунешь в дом эту грамотку, он-то ведь тебя не знает, вот и не заподозрит ничего. Я же тайное письмо отправлю верховному визирю, дабы учинить обыск в Джамшедовом доме. Так мы с тобой этого сына греха и изведем!

Русич признал, что задумал купец изрядную хитрость, да только сомнение Глеба взяло: не перегибает ли Омар палку? Но тот поспешил уверить друга в том, какой низкий и недостойный человек Джамшед и что задуманное ими как нельзя более правильно. В конце концов Глеб согласился и сел писать нужную грамотку, кою и составил вскорости со всем тщанием. Было это как бы послание к Джамшеду о том, что верные его сподвижники во всем с ним соглашаются и ждут только подробного плана дворцовых покоев, чтобы напасть на шаха. Государя же персидского в этом письме называли тираном и поносили всякими словами.

Богато одетый Глеб явился к Джамшеду. В рукаве русича пряталось подложное письмо, да еще дал ему Омар амулет огнепоклонников, чтобы уж наверняка оговорить соперника: ежели в измену не поверят, то уж богоотступничество ему никак не простится.

Затеял молодец с купцом долгий разговор о товарах и ценах, рядился да ладился всяко, а сам тем временем приглядывал местечко подходящее, куда можно улики подсунуть. Наконец он решил, что лучше всего их спрятать в скатанный ковер, стоящий в глубине лавки. И когда Джамшед ненадолго вышел распорядиться, чтобы гостю подали прохладного щербета утолить жажду, Глеб ловко и незаметно проделал задуманное. Потом провел еще некоторое время в лавке и душевно распрощался с хозяином, заверив того в своем глубоком интересе и полнейшем почтении.

Русич так провел беседу с купцом, что ничего не подозревающий Джамшед остался доволен новым знакомством, которое сулило ему в будущем немалую прибыль. А Глеб отправился к своему другу Омару и подробно обсказал ему, как все устроилось.

В тот же день, дабы не терять времени даром, Омар составил на Джамшеда донос и отправил его на имя главного визиря. Через несколько дней во время обыска шахские стражники нашли и письмо и амулет, которые полностью уличали Джамшеда в злонамеренности против сиятельного шаха и исламских устоев. Купца бросили в яму, а через месяц жестоко казнили, отписав все его имущество в шахскую казну.

Омар ликовал, устранив со своей дороги опасного конкурента и получив обратно шахский заказ. К тому же посулили купцу должность постоянного поставщика шахского двора, что удвоило его радость. Находясь в состоянии полного приятства, Омар одарил своего друга и помощника Глеба, когда же тот начал было отнекиваться, то купец и слышать ничего не хотел об отказе.

А сам Глеб в день казни Джамшеда снова испытал приступ пылающей боли от вспыхнувшего багровым огнем камня в перстне. Только теперь боль была гораздо сильнее и длилась не в пример дольше прошлых случаев, да камень пылал как-то особенно яростно. А ночью горькие видения посетили русича во сне.

Привиделась ему любимая плясунья Рукмини, только снилась она Глебу мертвой. Ее окровавленное истерзанное тело в разодранной одежде лежало на земле, а в широко раскрытых неживых глазах отражались холодные злые звезды.

А еще полные слез голодные глаза несчастного мальчика смотрели с перекошенного злобой лица Джамшеда, отрубленная голова которого покоилась в луже крови...

В холодном поту проснулся Глеб и более не заснул. Он мучительно перебирал в памяти все, что успело случиться в его не такой уж и длинной жизни, но никак не мог понять, что он сделал не так, за какие прегрешения господь отнял у него любимую и послал ему этот кошмар.

После этого достопамятного случая веселость нрава покинула русича, стал он печален и задумчив. Лишь за игрой в кости оживлялся Глеб, когда азарт заставлял его забыть обо всем на свете. Игра все еще увлекала молодца, но удача постепенно покидала его. Злосчастный талисман, снятый с отрубленной руки, с самого первого дня медленно, но верно вел его по цепи роковых случайностей к гибели. Жизненный путь Глеба заканчивался.

Через несколько месяцев удача словно решила сделать ему последний подарок: он снова весь вечер выигрывал и на радостях пил кубок за кубком, угощая всех вокруг. В отдалении от игроков сидели два мрачноватых и заросших бородами по самые глаза человека. Они весь вечер следили за Глебом, переглядываясь и перешептываясь друг с другом. Когда же молодец почуял, что уже пьян изрядно и, прекратив игру, нетвердой походкой отправился восвояси, эти двое последовали за ним.

В мыслях тати держали порешить молодца и обобрать подчистую. Не был бы Глеб в подпитии, не справиться бы им вовек. Но в эту ночь судьба была на стороне грабителей. Обнажив длинные кривые ножи, они накинулись сзади на русича. Он не успел ничего понять, когда одно лезвие вонзилось ему в бок, а другое – под самое сердце. Как подкошенный, рухнул Глеб на землю, а один из убийц перерезал ему для верности горло. Потом грабители споро обшарили мертвого молодца, собрали все драгоценности и срезали с пояса туго набитый кошель. Не погнушались они и простым серебряным колечком с черным камнем.

Все добришко, с убиенного молодца снятое, запродали они одному смелому купчишке, который не боялся связываться с ворами и убийцами и скупал у них краденое задешево. От этого купчишки и попал через многие руки полный украшений ларец, где непростой перстенек своего часу дожидался, к яицкому торговому гостю. Оный же гость отдал дешевое колечко своему приказчику за усердие. Да видно не от сердца тот подарочек сделан был.

ГЛАВА 6

...Надежды Ефима на атаманову милость оправдались: на дуване Разин прилюдно поблагодарил молодого казака, изрядно денег отмерил и назначил в свою сотню. Видно, высоко ценил спасение своей жизни Степан Тимофеевич.

Обласканный казак за атаманову милость премного благодарен был, а на деньги жалованные учинил казакам, шедшим теперь с ним в одной сотне, изрядную попойку, за что снискал любовь и уважение оных.

И не было теперь у Разина казака более отчаянного и бесшабашного, чем Ефим Парфенов, который брался за любое поручение и, пьянея в битве, рубился, нисколько не сторожась, словно хранила его теперь неведомая сила.

С тех пор, как надел он на руку родительский талисман, удача действительно стала ему сопутствовать, и словно по волшебству на пути неминуемой гибели обязательно подворачивался кто-то другой, а Ефим выходил из любой переделки без единой царапины.

Но, сам того не замечая, он становился слишком жесток: не смущали его убийство и пытки. Самолично порешил Ефим безвинных стрельцов по приказу Разина, когда они ушли прочь, не пожелав остаться в вольном войске; он же и пытал каленым железом боярских людишек, найденных голутвой, которая кричала, что сплели, мол, они заговор с остатними стрельцами и хотят извести батюшку Степана Тимофеевича. И казнить мог, не морщился, срубая голову, лишь поглядывал на камень перстня.

Бойкие на язык казаки дали ему прозвище: Ефим-Кат. Узнав об этом, он только усмехнулся:

– Что ж, я и есть палач для кровопивцев, что долго над бедным людом измывались, а за ради атамана нашего я любую службу справлю.

...Сидя в Яицком городке, Разин не был отрезан от остального мира: ему удавалось тайно связываться и с Доном, и с Астраханью – везде были у него сторонники. Да и окольными путями, несмотря на то что по государеву приказу поднимали всех воевод и служилых людей против вольного атамана и перекрывали все пути-дороги стрелецкими заставами, умудрялись пробиться к Яику казаки и голутва. Да шли не порожние, а со всей справой казацкой, да с воинским припасом, даже струги по степи волокли. И росло войско Стенькино, а по всей уже Руси гуляла-ширилась молва народная о спасителе и радетеле за бедный люд, удалом атамане Степане Тимофеевиче.

Сам же Разин решил не давать казакам застаиваться на сытом житье в Яицке и по осени учинил набег на улусных людей едисанского мурзы Али, каковой был крепкой надеждой воевод в борьбе с разинцами.

Налетели вихрем казаки на улусных людей, пожгли-разграбили улус, богато взяли пожитков и полонян, да и возвернулись почти невредимыми. И опять отличился Ефим Парфенов удалью и удачливостью. По возвращении взял себе лишь малую толику добра на дуване удалец, а остальное поделил меж другими. Удивлялись такому казаки, говорили, что неразумен Ефим, мол, не век воевать, а опосля как, на что жить думает?

Усмехаясь, отвечал он им, что успеет еще, а сейчас молод он и не время ему за собой обоз с добром таскать.

...А в начале весны, когда подходила к концу Разинская зимовка в Яицком городке, осадил крепость воевода Безобразов с войском стрелецким большого числа и с калмыками, пытаясь принудить атамана повиниться и сдаться. Но в ответ Разин повесил посыльных и учинил, выйдя из города, лихой бой, в котором бит был воевода и многих людей потерял, а сам бесславно бежал.

Еще не раз приезжали к Стеньке послы, привозили грамоты угрозные и грамоты с прощением, но хитрил атаман, ждал весны, копил силы, собираясь в персидский поход.

ГЛАВА 7

После того как Разин вместе со всем своим войском вышел в конце весны из Яицкого городка, вся его немалая ватага словно в воду канула. А в середине лета внезапно налетели казацкие струги с моря на владения персов меж Шемахой и Дербентом. И так грозно было и удачливо войско вольного атамана, что с плачем взывали правоверные к аллаху, моля избавить от страшной нежданной напасти.

Вместе с присоединившимся к нему отрядом пробившегося с Дона Сережки Кривого Стенька разорял деревни и брал ясырем и мужчин и женщин, меняя потом пленников на православный люд, томящийся в персидском полоне.

Велико же было удивление Ефима, когда в одном из освобожденных полонян узнал он Григория, бывшего нареченного своей сестры, которого уж давно даже мать родная поминала в заупокойной молитве. Поседел казак, покрыт был шрамами, тяжко ему приходилось в неволе: выглядел он в свои тридцать с небольшим как старик. Но Ефим надеялся, что не все еще для старого друга потеряно и погуляют они с ним славно под предводительством удалого атамана.

После того как Григорий пришел в себя, был отмыт, переодет и накормлен, сидя у костра за чаркой вина, поведал он Ефиму про свою судьбинушку.

...Изрубили его в тот памятный день басурманы знатно, но живуч был казак и, видя такую беспримерную храбрость и стойкость, персы не стали добивать Григория и за борт не бросили, а увезли с собой, подлечили и продали как сильного и крепкого раба шемаханскому купцу. Но строптивый невольник не устроил торговца, и казака снова продали ... Сменив пятого хозяина, Григорий поумнел: прикинувшись послушным, стал он с другими пленниками готовить побег. И все бы удалось, не окажись среди них предатель, и попал казак гребцом на галеру. Не чаял он там живу быть: адом казалась ему галера. Да видно не судьба ему была помереть – напали на их корабль пираты гишпанские, и снова был продан Григорий с невольничьего рынка... Помотало его изрядно, а в последний перед внезапным освобождением год попал он в эту деревню. Разинцы захватили сына хозяина Григория, и потому хозяин с радостью обменял невольника на своего наследника...

Помолчав немного и выпив чарку, Григорий задал другу вопрос:

– Ефимушка, а что сестра твоя, Дарьюшка?

Ефим отвел глаза.

– Да не молчи ты, сказывай! Неушто?.. – и Григорий вперился в лицо Ефима ждущими испуганными глазами.

Тяжело вздохнув, тот поведал, что жива Дарья, да не поминает более когда-то милого казака. Давно уж замужем за сотником и сыны возрастают.

Эта новость поразила Гришу, как гром среди ясного неба. Сначала он просто смотрел на огонь невидящими остановившимися глазами, а потом потребовал от друга обстоятельного рассказа. Тот сперва отнекивался, не желая своими речами бередить свежую душевную рану Григория, но в конце концов сдался и поведал все о страшных событиях, последовавших за тем неудачным походом, который надолго увел Гришу от родного Царицына.

Ефим увлекся, и речь его, когда дело касалось сотника и сестры, становилась гневной и яростной. Он давно был зол на них обоих, а теперь еще и Григорий жив, и поведать все другу ему пришлось самолично.

Все эти события еще больше сблизили земляков из Царицына, и во многих последующих битвах сражались они бок о бок. Тем более что Разинскому войску сопутствовала удача: росло оно, пополняясь освобожденными пленниками, и добыча каждого казака была весьма велика.

Предусмотрительный Разин обходил крупные города стороной, справедливо полагая, что еще нет в его рядах полной силы и справного вооружения, чтобы справиться с регулярными войсками большой численности. Но возле роскошного, как восточная красавица, Решта, который с виду казался совершенно беззащитным, атаман допустил первую серьезную промашку. Открыто, не таясь, шли казаки, и жестоко остановили их рештские пушки и шахово войско, скрытое до поры в садах.

Но не был бы Стенька собой, ежели не придумал бы скорейше хитрость: он поклонился правителю Будар-хану с просьбой принять под благодатную шахскую руку казаков, что бежали от московского притеснения. Соловьем разливался хитрый атаман, спасая своих казаков от напрасной гибели, просил позволенья отправить послов шаху. И всего, что хотел, сумел добиться Разин от Будар-хана, который имел в этом деле свой интерес.

На восходе следующего дня ускакал Стенькин есаул с двумя казаками, получив от атамана прилюдное напутствие: бить, де, челом шаху, да просить землицы у него для вечного поселения.

Да только Разинское посольство имело двойное дно: следом за есаулом тайно ехали Ефим и Григорий, которые имели атаманский тайный наказ держать глаза и уши открытыми, да на ус мотать, каковы укрепления у персидских городов, да сколько в них войска. Должны были казаки вызнать все, что можно, а потом доставить те сведения атаману.

Ефима Разин избрал за верность и удачливость, а Григорий был за толмача, потому как в полоне язык поневоле выучил и изъяснялся на фарси, как на родном.

ГЛАВА 8

...Долог путь до Исфагани, столицы персидского шаха Аббаса II, но под охраной персов легко добралась туда Разинская станица. Да и у Ефима с Григорием великих трудностей в дороге не приключилось: выручало их знание бывшим рабом языка и обычаев да умение пускать в ход саблю.

Поначалу Ефиму дивно все казалось: и речи странные, непонятные, и мраморные дворцы, утопающие в зелени садов, и кривые глухие улочки, на которые не выходило ни одного окна, и инакие одежды персиян, особенно закутанные до глаз женщины. Более всего поразили его верблюды: казак даже перекрестился с испугу! Потом пообвыкся, притерпелся, стал учиться у Григория языку, который давался Ефиму весьма легко. Вскоре он уже сам вполне мог объясниться с хозяином караван-сарая.

Денег у друзей было достаточно: атаман позаботился об этом заранее; и они беспрепятственно бродили по любому городу, а после того как удумал Ефим переодеться в персидское платье, и вовсе просто стало. Прожаренные до черноты солнцем, казаки вполне сходили за персов, в коих и так кровей было намешено со всего света: правоверные не считали грехом жениться на чужеземках. Да и от наложниц детей всегда признавали. Так что два лазутчика спокойно ходили, обрядившись купцами, везде, где им вздумается.

Лишь раз один пришлось им пускать в ход сабли, когда на подходах к Исфагани прибились они к каравану, порешив, что так спокойнее ехать. Тут-то и подстерегло казаков испытание: караван решили пограбить разбойники. Не занимать было им храбрости, двоих уложили Ефим и Григорий меткими выстрелами из пистолета, а потом выхватили сабли и, подражая крикам самих персов, налетели на татей, как две черных молнии. Не долгой была сабельная потеха, пришлось разбойникам уносить ноги, а караван-баши долго благодарил Аллаха, что послал ему таких спутников, кои «воистину великие витязи, подобные ангелам смерти».

Но караван-баши не только словесный мед источал долго и пространно, когда казаки отказались принять от него деньги, он предложил двум молодым начинающим купцам, как он думал, остановиться в своем доме. Ох, знать бы несчастному Кадыр-бею заранее, какие это купцы, не то, что в дом звать, гнать в три шеи бы велел! Но, как известно, пути Господни неисповедимы, а потому все пошло так, как было предначертано.

А мнимым купцам только на руку было восточное гостеприимство Кадыр-бея: для приличия они поотказывались, но караван-баши слушать ничего не пожелал и настаивал, чтобы спасители его жизни, чести и товаров поселились в его просторном доме.

Григорий, когда пришло время отвечать на расспросы благодарного предводителя каравана, придумал им мусульманские имена да байку сложил вполне складную. Мол, они сыновья достойного и известного в своем городе ювелира Карим-эфенди, но склонности к отцовскому ремеслу, к великому огорчению родителя, не обнаружилось ни у старшего, ни у младшего. Потому, когда Аллах призвал к себе отца, дети решили затеять совместное торговое дело, а сейчас путешествуют, присматриваясь к тому, где и как идет торговля и что принесет им наибольшую выгоду. Сам Григорий назвался Гасаном, а то, что брат его Фируз говорит чудно, объяснил тем, что матерью младшего брата была русская наложница, которая жила в загородном имении богатого ювелира и с сыном более говорила на родном языке, чем на чужеземном для нее фарси.

Кадыр-бей, человек в общем-то осторожный, проглотил Григорьевы байки не поморщившись. Видимо, крепко удачлив был Ефим, потому жили они в доме караван-баши безо всякого запрета. Хозяин их даже оказал им великую почесть: повелел прислуживать за столом не простой рабыне, а своей единственной дочери Лейле.

Ах, как прекрасна была юная персиянка! Отличалась она от привычных глазу казаков русских пышнотелых красавиц, но пленительный гибкий стан да смоляные кудри, что вились вокруг нежного личика, с которого ласково смотрели глаза, подобные фиалкам, надолго приковали к себе глаза гостей.

Григорий, что до сих пор любил Дарью и так и не смирился со своей потерей, подивился на красавицу и возвратился к неспешной беседе с ее отцом. А вот Ефим забыл и про еду, и про то, что есть с ним рядом другие люди: мир его сжался до малой малости, и никому там не осталось места, кроме прекрасной персиянки. Он, конечно же, не был монахом и любил, как всякий казак, покувыркаться с податливой бабенкой в душистом стогу сена. Но все это не затрагивало тайных струн его души.

...Всю ночь не спал казак, все ворочался с боку на бок, все вздыхал и пялился на луну и ужасно надоел Григорию, которому спать хотелось смертно после выпитого не в меру вина.

Не выдержав более мучений друга, Григорий спросил, что за кручина приключилась с Ефимом. И тот поведал, как поразила его в самое сердце красота Лейлы.

– И думать забудь! Не за тем мы здесь поселились, чтоб ты за девкой ухлестывал беспрепятственно, нешто забыл, зачем атаман нас послал в эдакую даль? Что тебе, дома девок мало? – жалостливый Григорий чуял, что не кончится добром Ефимова любовь.

Но сам Ефим и не подумал внять дружескому совету: он уже ни о чем другом думать не мог, кроме дивных очей персиянки. Так что пришлось Григорию одному бродить по персидской столице, чтоб узнать, как пресветлый шах принял казацкую станицу.

Стенькиных же послов приняли с почетом, но определили на жительство с охраною, дабы не имели они ни с кем свиданий и разговоров. Это все старший казак легко выведал в первый же день, когда ходил по главному исфаганскому базару, якобы присматриваясь к товарам.

А посмотреть и вправду было на что. И бухарские ковры, и дамасские сабли, и индийские шелка и благовония, и китайский фарфор тончайшей работы, и исфаганские чеканные кувшины... А уж ювелирный ряд предлагал украшения на любой вкус и на любую мошну. Но Григория не радовали все эти красоты: вспоминал он милую Дарьюшку, когда рассматривал роскошные ткани и приценялся к ожерельям и браслетам. Все бы отдал казак, только б подарить это все своей милой. Да чужая она теперь, счастливая мужняя жена и мать. Но не было зла в его груди, любовь была сильнее обиды, и желал он Дарье в мыслях только счастья...

Ефим же спозаранку слонялся по саду, все надеялся увидеть снова хоть краем глаза хозяйскую дочь. А Лейле и самой приглянулся статный гость, заметила девушка, каким огнем загорались его серые глаза, когда смотрел он на нее. Спрятавшись за занавеской тонкого шелка, исподволь наблюдала она, как мечется, словно плененный барс, по саду молодой купец, и пело от радости ее сердечко. Но выходить красавица не спешила, считала, что пусть подольше потомится красавец, пусть поярче разгорится пламя его страсти.

К ужину Лейла тоже не появилась, хотя Ефим на это очень рассчитывал: хитрая персиянка, которую с детства учили искусству обольщения, сказалась больной. А что еще оставалось мусульманской женщине? Ее жизнь проходила в неге и покое и подчинялась прихоти мужчины, который был господином и повелителем. Потому и учились с малолетства персиянки, как привлечь и привязать к себе мужчину, чтобы быть безраздельной госпожой его сердца. Так и в Лейле причудливо сплелись доверчивость и наивность юной затворницы, никогда не выходящей дальше своего сада, и вековая мудрость обольстительниц восточных гаремов.

Только не догадывалась красавица, что напрасно затеяла она эту игру, что перед ней не хорошо понятный сын ислама, а шалый русский казак, с которым играть ой как опасно!

На следующий день Ефим отправился на базар, считая, что Лейла – женщина, значит, подарки ей принимать нравится. Вспоминая ее необычные глаза, он купил два парных браслета, украшенных сапфирами дивного сиреневого оттенка. Баснословную цену заломил ювелир, но казак заплатил не торгуясь. Никогда Ефим не считал денег, а сейчас не стал их жалеть тем более.

Придя в дом караванщика, влюбленный казак ухватил за руку первую попавшуюся рабыню, напугав ее при этом до смерти, сунул ей завернутые в шелковый платок браслеты и велел передать госпоже в собственные руки, да ничего не говорить господину. Рабыня быстро сообразила, что вреда ей не причинят, понимающе улыбнулась и ускользнула исполнять поручение.

Томясь надеждой и сомнением, Ефим в пол-уха слушал рассказы Григория об исфаганских слухах про Разинское посольство и едва дождался вечерней трапезы. Надеждам его суждено было оправдаться: вновь им прислуживала прекрасная персиянка и на ее точеных запястьях позванивали дареные Ефимом браслеты. А сама Лейла исподволь бросала на казака такие взгляды, что способны были растопить не только сердце, но и самый толстый лед.

...В полночь Ефим проснулся от мягкого прикосновения женской руки к своему лицу. Открыв глаза, он увидел давешнюю рабыню, которая, приложив палец к губам, поманила его за собой. Казак быстро накинул платье, стараясь не шуметь, натянул сапоги и сторожко пошел за рабыней. В дальнем конце сада в маленькой беседке ждала прекрасная похитительница казацкого сердца. Лейла в своих прозрачных развевающихся одеждах походила на ангела, и таким же невинным и нежным был взгляд ее фиалковых глаз, загадочно мерцавших в свете луны.

– Зачем ты сделал мне такой дорогой подарок, о достойный господин? – прожурчал голосок персиянки.

– Это ты моя госпожа, и готов я сложить к твоим ногам все сокровища земные, – с трудом подбирая чужеземные слова, ответил Ефим.

– Господину угодно шутить? – вновь спросила девушка.

– Ах ты, Господи, дурочка! – от досады казак не заметил, как перешел на родной язык. —Гговорю ж тебе, что мила ты мне, как сама жизнь!

И, не раздумывая более, Ефим схватил Лейлу в объятья и страстно поцеловал. Этот обжигающий поцелуй сказал персиянке все лучше любых слов. Словно окатило ее всеприсущим пламенем, и ноги в миг ослабели и отказались ее держать. С трудом опомнившись, она отслонилась от любимого и прошептала:

– Мы не должны этого делать, господин, это грех...

– Да какой же грех – любить друг друга? И не зови меня господином, мое имя...

– Фируз, я знаю.

Поспешность девушки, назвавшей подложное имя, немного отрезвила Ефима, и, чтобы более не ошибаться, он оросил Лейлу называть его Ефимом, дескать, так мать называла его в детстве. А доверчивая красавица порадовалась: ей казалось, что, сказав свое детское имя, возлюбленный показал ей свою истинную любовь и преданность.

И теперь каждую ночь встречались влюбленные в беседке, и хоть горел Ефим великой страстью, Лейла не позволяла ему заходить далее поцелуев, но с каждым разом ей все трудней было сдерживать не только порывы страстного казака, но и свои собственные чувства. Ефиму же не доставало одних поцелуев, он жаждал персиянку, как не желал никогда ни одну женщину. И тогда он сказал Лейле, что больше не может жить без нее и хочет просить у караван-баши руки его дочери. В тот момент Ефим искренне верил, что говорит правду. Он мечтал о том, что увезет девушку с собой и, когда закончится поход, будет жить вместе с любимой женой, которая, конечно же, поедет с ним куда угодно.

Когда разум затуманен страстью, кажется, что все просто, что мир готов лечь к ногам влюбленных и все будет хорошо. Ефиму даже не приходило в голову задуматься о том, что нежная дочь Персии не сможет вынести русских морозов, что может зачахнуть вдали от родины среди чужих людей и иноверцев, как гибнет южный цветок, грубо пересаженный в чужую неласковую землю.

А влюбленная девушка просто была счастлива! В мечтах она видела себя хозяйкой дома, похожего на дом ее отца, а рядом возлюбленный муж, ее милый Фируз-Ефим. Лейла верила, что отец, желающий счастья единственной дочери, не будет противиться их свадьбе и не запросит слишком большой калым за нее. Да и ее будущий жених, хвала Алаху, человек далеко не бедный, так что будущее представлялось ей совершенно безоблачным.

Весь следующий день провела Лейла, погрузившись в сладкие грезы. Даже отец, зайдя поздороваться с дочкой на женскую половину дома, встревожился непонятному состоянию девушки, но решил, что это очередная девичья причуда, и расспрашивать ни о чем не стал.

А Ефим рассказал о своих планах Григорию. Тот аж с места вскочил:

– Господь с тобой, Ефим! В своем ли ты уме? Мало того, что не послушался ты меня сразу, а теперь вона чего удумал! Ну скажи, как собираешься ты ее увозить?

– Женюсь на ней и увезу.

– Ну да, дюжина рабов понесет паланкин с персиянкой, а следом караван верблюдов с ее пожитками! Эдаким макаром к Степану Тимофеевичу мы аккурат ко второму пришествию доберемся! Да и уверен ли ты, что не сбежит девка, когда поймет, что никакой ты не купец, а тайный прознатчик и казак безземельный, и везешь ее не в палаты мраморные, а на чужбину суровую, где ей и словом перекинуться не с кем будет. Коль не понимаешь, что никак нам девку с собой брать нельзя, все дело провалим, так хоть ее пожалей, она ж не сдюжит дороги-то!

Под нажимом слов Григория Ефиму волей-неволей пришлось призадуматься. А ведь и верно, отца-то ее обмануть может и удастся, но Лейла не глупа и быстро поймет, что лгал он ей бессовестно! Да и как, в самом деле, ее с собой вести, когда дело еще не сделано и впереди поход долгий и битвы кровавые?

Все это были думы, ой какие невеселые, но отказаться от прекрасной персиянки Ефим уже не мог: ее глаза, ее губы, ее стройное юное тело представали перед ним, стоило казаку только закрыть глаза, а далее услужливое воображение рисовало картины столь сладостные, что он просто сходил с ума.

Поздним вечером, как всегда встретившись с Лейлой, Ефим был молчалив и задумчив: тяжко ему было слушать радостный щебет любимой о том, как будут они жить после свадьбы. И уж совсем было собрался он открыться ей, да вспомнил вдруг, что не хозяин он себе, что его доклада ждет атаман и зависят от него жизни многих и многих казаков. А когда девушка, заметив, что любимый мрачен, вдруг сама прижалась к нему и обвила нежными руками его плечи, тут уж всякие горькие думы покинули его голову. Ефим прижал к себе любимую и принялся жадно целовать ее губы, шею, плечи, грудь, шепча ей на двух языках сразу о своей любви.

Видно то, что придется им расстаться в скором времени, подстегнуло казака: губы его произносили все известные ему нежные слова, а поцелуи становились все более страстными и настойчивыми; руки его ласкали спину Лейлы, и все тесней прижимал он к себе девушку. Когда она попыталась слабо запротестовать, он лишь закрыл ей рот поцелуем и еще крепче обнял.

– Зачем нам ждать, ладо мое бесценное? Все равно само небо соединило нас! Скоро, скоро ты станешь моей женой...

Так говорил распаленный Ефим Лейле, но, увидев, что она все еще слабо сопротивляется, вдруг разжал объятья и слегка оттолкнул ее:

– Ты, я вижу, вовсе не любишь меня, коли не веришь моему слову! – с обидой в голосе произнес казак: желание его было так велико, что он уже решил добиться девушки любой ценой.

– Как ты мог помыслить такое? Ты свет мой единственный, – с испугом проговорила Лейла.

– А коли любишь, так чего же ждать-то? Господь уже соединил нас, а люди могут и подождать!

– Но это грех!.. – бедная персиянка еще пыталась протестовать, даже слезы выступили у нее на глазах, но Ефим был неумолим:

– Не грех любить, а вот притворство и хитрость – это грех! Ты смеялась над моим сердцем, а теперь плачешь, потому что я раскусил твой обман! – и казак в сердцах выскочил из беседки.

Несчастная Лейла проплакала всю ночь, а утром, едва дождавшись, чтобы отец ушел по делам, послала к Ефиму свою доверенную рабыню: девушка так сильно хотела видеть его, что забыла приличия и не могла дождаться ночи.

Нимало не мешкая, казак пробрался в знакомую беседку и воззрился на девушку: он уж и сам казнился, что был груб с нею, а ее заплаканные глаза просто душу ему выворачивали! Он уж было хотел пасть ниц перед невинной красавицей, повиниться и просить прощения. Да только опередила его Лейла:

– Прости меня, мой господин, я тебя обидела вчера. Но не вини меня за это, прошу: я впервые полюбила и еще мало что понимаю в жизни. Ты был прав, нет греха в любви! Только обещай мне, если ты еще не разлюбил меня, что попросишь у отца моей руки! Я сегодня молилась всю ночь, и милосердный Аллах сказал моему сердцу, что женщина создана, чтобы почитать мужчину и служить ему...

– Как же я могу разлюбить тебя, когда в тебе только вся жизнь моя! – вскричал обрадованный Ефим, разом позабыв обо всех своих сомнениях: перед ним вновь стояла желанная персиянка, такая нежная и покорная, что ни о чем другом, кроме ее объятий, он более не мог думать...

– Сегодня ночью я пришлю к тебе свою рабыню, – еле слышно прошептала Лейла, когда наконец смогла оторваться от любимого. – Жди!

И девушка легко выскользнула из беседки и побежала к дому. А Ефим не чуял себя от счастья! Он более не хотел думать о будущем: пусть все идет, как идет! Казак гнал прочь гнетущие думы, предвкушение обладания желанной персиянкой заставляло его забыть о жестокой судьбе, которую он уготовил любимой, сам того не желая...

... Весь вечер Ефим был как на иголках, даже невозмутимый Григорий стал подозрительно коситься на друга. А тот, картинно зевая, сделал вид, что притомился, и улегся спать. Но сам Ефим сторожко прислушивался, и, когда дыхание друга стало ровным и глубоким, тихонько оделся и стал дожидаться обещанную рабыню-провожатую.

Когда муэдзин возвестил с минарета правоверным о наступлении полночи, перед дверью отведенных казакам покоев раздались тихие шаги, затем их обладательница отодвинула шелковую занавесь и поманила Ефима за собой. Ефим молча встал и последовал за рабыней. Еще утром он удивился, когда Лейла сказала, что пришлет ее: ведь дорогу в беседку он уже прекрасно знал сам. Но оказалась, что путь их лежит совсем в другую сторону: Ефим осторожно пробирался следом за рабыней, петляя по внутренним коридорам дома. Он понял, что они направляются в святая святых мусульманского жилища – в гарем.

Наконец рабыня остановилась у неприметной дверки, отворила ее маленьким ключиком и, втолкнув туда казака, снова заперла ее. Ефим огляделся: он находился в маленькой комнате, стены которой были обтянуты розовым шелком и задрапированы кисеей. В центре под балдахином стояло невысокое ложе, крытое розовым же атласом с грудой небольших вышитых золотом подушечек, а в изголовье стоял резной столик, на котором помещался подсвечник с тремя ароматными свечами, блюдо фруктов и серебряный кувшинчик. По другую сторону помещалось венецейское дорогое зеркало в изящной раме, а под ним – низенький шкафчик, весь уставленный шкатулочками и флакончиками. Вся комната была пропитана запахами сандала и лаванды и источала аромат неги и чувственности. Казак понял, что попал в спальню своей любимой.

Наконец и она сама появилась в комнате. С распущенными волосами, босая, без украшений, только дареные Ефимом браслеты матово поблескивали на ее руках. Одетая в полупрозрачную белую струящуюся одежду, Лейла была так хороша, что у Ефима сразу же пересохло в горле. Одежда совсем не скрывала прелестей юной красавицы, при каждом шаге обрисовывая стройные бедра и тугие груди. Лейла нежно улыбнулась и, доверчиво посмотрев на Ефима, сказала:

– Я пришла к тебе, любовь моя, чтобы вручить свою жизнь и стать покорной женой моему супругу и господину, как повелевает Аллах устами Мохаммеда, своего пророка, – и она склонилась перед ним. Ефим кинулся к девушке, поднял с колен, подхватил на руки и понес к ложу, страстно шепча:

– Лейла, любима моя, голубка, ладо мое, жизнь моя...

Он бережно уложил девушку на ложе и, сбросив свои одежды, принялся раздевать Лейлу, лаская каждую пядь ее тела, высвобождаемого из воздушного плена одеяний. Персиянка во все глаза смотрела на обнаженное тело казака, он казался ей самым прекрасным мужчиной, ее руки нежно касались его широких плеч, мускулистых рук, ласкали крепкую спину, гладили грудь и зарывались в буйных казацких кудрях.

А Ефим покрывал поцелуями горячее тело любимой, ласкал упругие груди, впадинку на животе, атласные бедра и нежные ступни с крохотными пальчиками. Его руки возбуждали Лейлу, пробуждали тайные струны ее существа, его пальцы заставили отвердеть соски ее грудей, а от них волна неги и желания прокатилась по всему телу и заставила выгнуться навстречу любимому. Девушка приглушенно застонала. Этот тихий стон страсти подстегнул Ефима: его поцелуи стали более страстными и жадными, а руки требовательными. Казак почти рычал от еле сдерживаемого желания.

Лейла поняла его состояние, она и сама уже жаждала полного слияния с любимым, лоно ее стало горячим и влажным, руки блуждали по телу Ефима, нежные язычок облизывал пересохшие губы. Она широко развела ноги, немного согнув их в коленях, и протянула руки навстречу напряженному копью казака. Ефим встал на колени меж ее раскинутых ног, взял в руки пышные ягодицы Лейлы и, не в силах более сдерживаться, рывком притянул ее к себе, сразу же пробив последнюю преграду девушки.

От острой боли она вскрикнула и попыталась отпрянуть, но казак удержал ее в руках и начал медленно неторопливо двигаться в ней. Постепенно боль отступила, а вместо нее волнами стало накатывать наслаждение, от которого Лейла начала выгибаться и двигаться навстречу Ефиму. Он еще крепче охватил руками ее бедра, рывком поднял девушку так, что ее груди оказались возле его губ и, целуя и покусывая соски, принялся плавно раскачивать ее на себе, постепенно убыстряя движение. Лейла обхватила голову любимого, зарывшись пальцами в его волосах, голова ее запрокинулась, глаза закрылись, а из груди вырывались стоны наслаждения. Наконец она почувствовала приближение высшего пика блаженства, ее тело забилось, словно в припадке, а стоны переросли в непрерывные всхлипы; Ефим еще крепче прижал ее к себе, и обоих влюбленных унесло в сладком водовороте...

... Еще не раз Ефим пробирался в спальню любимой персиянки и делил с ней ложе, наслаждаясь изысканными ласками осмелевшей после первой ночи девушки. Он не раз замечал, что на дне ее фиалковых глаз прячется малая толика боли, но не хотелось ему думать о будущем, пока можно было утонуть с любимой в бездонном омуте блаженства: Ефим никак не мог насытиться ее телом. Но однажды Лейла встретила его вопросом:

– Фируз, любимый, когда же ты поговоришь с отцом? Я же доверилась тебе, и теперь нет причины у тебя сомневаться в моей любви!

Ефим опешил: он совсем забыл о своем обещании, он просто растворился в блаженных ночах любви. Видимо, Лейла заметила его растерянность, глаза ее наполнились готовыми вот-вот пролиться слезами, а прекрасное лицо исказила гримаса боли. Казак обнял Лейлу и сказал ей:

– Не печалься, любимая! Я помню о своем обещании и не оставлю тебя: когда мой старший брат закончит дела, он перед нашим отъездом поговорит с твоим отцом, мы съездим домой, чтобы все подготовить к свадьбе, и я вернусь за тобой.

– Ты должен будешь уехать? – отчаянье пополам с неверием плескались в глазах персиянки.

– Я уеду не надолго, Лейла, нет причины грустить уже сейчас. Ведь ты же хочешь, чтобы наша свадьба была красивой? Поэтому я должен буду уехать: оповещу свою мать о том, что нашел себе самую лучшую на земле невесту, отдам приказания готовиться к свадьбе и сразу же вернусь за тобой, ты даже стосковаться не успеешь!

– А почему ты сейчас не хочешь поговорить с отцом? – спросила уже немного успокоенная девушка.

– Я боюсь, что он отправит тебя куда-нибудь из дома: ведь по обычаю невеста не должна находиться в доме, где живут холостые мужчины, и тогда мы не сможем видеться, а я не могу без тебя! – и Ефим страстно поцеловал девушку, увлекая ее на ложе. Лейла не сопротивлялась, она снова поверила казаку, потому что ей очень хотелось верить, а доводы его были так разумны и справедливы, а ласки так горячи и желанны...

... Григорий же все это время, махнув рукой на беспутство Ефима, действовал самостоятельно: он разведал все укрепления Исфагани, узнал, сколько войска у шаха и припаса воинского. Повезло казаку сдружиться с начальником дворцовой стражи, каковой имел изрядное пристрастие к игре в кости. Григорий приметил его в чайхане и, понаблюдав, предложил сыграть, тот сразу же согласился. Поначалу казак проигрывал, чтобы втянуть курбаши в игру, который бурно радовался каждому выигрышу. Потом хитрый казак легко обыграл азартного, но плохо играющего курбаши на немалую сумму и, когда тот, скривив лоснящееся потное лицо, полез доставать деньги, Григорий остановил его жестом и сказал:

– Ну какие счеты, почтенный курбаши! Завтра Аллах улыбнется вам, и вы все отыграете.

Такой поворот дела весьма обрадовал перса, и на следующий день все повторилось. Так Григорию удалось привязать курбаши долгами, а потом он начал исподволь выспрашивать царедворца о том, что происходит при дворе. Все это позволило стенькину прознатчику вызнать о важных для атамана вещах.

А события за это время произошли действительно весьма серьезные. Посланников Разина шах принял милостиво и благосклонно отнесся к атамановой челобитной. Житье и корм определил он казакам сообразно посольскому чину, но приставил охрану и выходить со двора и вести разговоры с кем ни попадя не дозволил. Лестно было Аббасу II, что все немалое войско донское просится под его руку на поселение и для службы справной. Наслышан был шах о казацкой удали и, верно, думал, что станет такая сила подспорьем ему немалым. Споро продвигались переговоры, и уже велись речи о том, где казакам выделить землицу, да сколь ее потребно будет. Казалось, что Стенькина хитрость удалась.

Но судьба повернулась иначе. Добрался до шаховой столицы Пальмар, гонец великого государя Алексея Михайловича с грамотой остерегаться воров и татей, что поднялись на царевых бояр да воевод. Это известие круто развернуло судьбу посыльных казаков. Шах понял, что разбойный атаман затеял с ним игру нечестивую: просит подданства, чтобы время выиграть, а сам учиняет разбой на землях шаховых. Да и просьба светлейшего брата, государя московского и всея Руси, не могла Аббасом без внимания оставлена быть.

Засим повелел шах есаула Разинского, что был главным посланником, на растерзание собакам отдать, а других казаков в кандалы заковать и заключить в темницу. И еще отдал Государь персидский повеление выступить противу Разина Мехмету-паше во главе большого войска. А зело знающий корабельное дело полковник Пальмар приступил к постройке пятисот стругов, кои решено было направить для учинения отпора казакам на море.

Вызнав от болтливого курбаши эти сведения, Григорий понял, что пора покидать им Исфагань да спешить к Степану Тимофеевичу, чтобы упредить того заранее о готовящемся мощном нападении персов.

...Григорий ворвался в отведенные им с Ефимом покои, когда тот, как уж повелось, собирался тайно в покои юной персиянки.

– Остановись, друже, кончились твои забавы, пора нам возвертаться, и промедлять нам более не можно! Сильно важные вести атаману доставить нужно: высылает шах войско против казаков и стругов строит числом пятьсот, дабы на море противу нас быть.

– Как же так... – совершенно опешил Ефим. – Дай хоть проститься с ней! – попросил он друга.

– Ай неугомонный же ты, Ефим! Пойми ж ты, что не в бирюльки мы тут играемся, кабы только наши животы спасать надо было, а то ведь судьба всего дела разинского в руках наших!

Но, видя упрямо насупленное лицо Ефима, Григорий смирился:

– Даю тебе сроку час! До свету выехать должны, не ровен час, сыск учинят за всеми, кто казацкой станицей интересовался! Посла-то нашего, казацкого, собакам бросили, а другие – в темнице!

Но оглушенный необходимостью спешно уезжать, Ефим плохо слушал друга: он скорейше пробрался в покой любимой и как безумный стиснул ее в объятьях.

– Что с тобой, мой бесценный? – спросила Лейла, почуяв недоброе, и попыталась заглянуть в глаза любимому, чтоб найти причину его тревоги.

И опять не смог он сказать ей правду, понимал, что никогда более не увидит красавицу, что последний раз держит ее в своих объятьях, но снова страсть затмила ему разум и, пробормотав, что все, мол, хорошо, что почудилось любимой недоброе, Ефим, как безумный, принялся целовать и ласкать Лейлу.

Казак неистовствовал на ложе. Казалось девушке, что бес вселился в любимого: он был совершенно неутомим и изощрялся всяко, раз за разом доводя персиянку до вершины блаженства. Она плавилась, словно воск, в руках любимого, растворялась в экстазе наслаждения и, наконец обессилев, задремала на груди Ефима.

А он притих, нежно поглаживая ее роскошные волосы, дождался, пока красавица погрузится в крепкий сон, и осторожно, чтобы не потревожить ее, выскользнул из постели. Ефим оделся, последний раз посмотрел на спящую возлюбленную, тихонько поцеловал ее в лоб и быстро пошел в свои покои, где ждал его Григорий, который уже истомился от нетерпения.

Подхватив свои котомки, казаки крадучись покинули дом гостеприимного караван-баши и поспешили к условленному месту, где поджидал их с оседланными конями нанятый предусмотрительным Григорием оборванец. Друзья-прознатчики расплатились и, вскочив на коней, покинули Исфаган, где один из них оставлял свое сердце.

Ефим действительно маялся: перед ним, как живая, стояла Лейла, он не мог забыть милую персиянку, ее тонкий стан, смоляные кудри и необыкновенные фиалковые глаза, которые так нежно и доверчиво заглядывали в самую Ефимову душу... Грустные думы одолевали казака, ведь предал он невинную девушку, как последний тать, обманул и бросил. Утешал он себя лишь тем, что осталась она в родном дому с любящим отцом, а его скоро позабудет и утешится, когда повстречает нового мужчину. Но эти мысли еще хуже бередили раненую душу казака: ну не мог он представить свою любимую в объятьях другого! И оттого все яростней нахлестывал он коня, пытаясь убежать от самого себя...

ГЛАВА 9

Пока же атамановы прознатчики были в Исфагани, в стенькином войске произошли многие перемены.

Поначалу казаки неплохо обосновались в Реште, но лихость и необузданность стенькиных удальцов довела до беды всю ватагу. Наткнулись они на винный погреб с запасами дорогого вина, да и перепились вдрызг! А уж там и до поножовщины дошло дело. Завязалась возле того погреба резня, побежал слух по городу, и замученные казацкими бесчинствами жители, схватив оружие, навалились на казаков. Едва прорвались к своим стругам удальцы, вытащив в усмерть пьяного атамана! Скомандовал Серега Кривой отчаливать, не дожидаясь отставших, и четыреста христианских душ полегли под Рештом! Подрастеряли казаки пушки свои и добро всякое, ни за понюх табаку чуть все не сгинули, весь поход чуть было прахом не пошел.

Да на то она и доля казацкая: нынче их верх, гуляют и пьют героями, а на завтра и убиты быть могут! Не загадывают казаки надолго, гуляй, однова живем!

Отошло стенькино войско от злосчастного города, встали казаки лагерем, окопались, посчитали припасы да убытки, залечили, как сумели, раны и снова вперед! Оправившийся споро после Решта атаман измыслил новую хитрость: как малой кровью взять прибрежный богатый Фарабант. Крадом, под покровом ночи, подошли струги к городу, разведали казачки, что слыхом не слыхивали еще жители об их проделках, да и попросились у градоначальника поторговать. А как скопилось их в городе множество, так и пошла кровавая потеха по стенькиному сигналу! Изрубили казаки гарнизон фарабантский в капусту, всех купцов и богатеев вырезали подчистую, а город разграбили и разорили напрочь.

Тогда ж и еще один городок сожгли разинцы, а затем погрузили добычу богатую на струги и отплыли скорейше. А потом обосновался атаман со своим войском вольным зимовать на полуострове Миян-Кале.

...Обратный путь Ефима и Григория не в пример труднее оказался. Наводнились дороги войсками, и кордоны стояли, выспрашивая у путников подорожные шахские грамоты. Не всегда удавалась казакам миновать их без боя. Деньги у них подходили к концу, подкупить дозорных было уже не на что, а заранее приметить их, скрытых в гуще садов, не всегда получалось. Только быстрые кони да сабли спасали их от лютой смерти. Потому как исчезли они из Исфагани, кур-баши поначалу обрадовался, что долгов ему игорных платить не надобно, а потом смекнул, что не просто так его расспрашивали, ох не просто! Понял царедворец, что не купец с ним кости кидал, а хитрый прознатчик, и снарядил погоню из верных ему воинов, дав наказ привезти голову подлого обманщика, который насмеялся над курбаши!

Поскакала десятка доверенных слуг, выпытывая попутно, не видал ли кто человека такого-то? Описал подробно хозяин своим верным псам, как выглядел Григорий, вот и шли они по пятам казаков, дышали в затылок!

На закате одного из дней догнали слуги мстительного курбаши казаков. Поняли друзья, что не уйти им от погони: притомились их скакуны после целого дня скачки, а преследователи, по всему видать, недавно коней меняли. Поэтому Григорий и Ефим поворотились навстречу врагам и принялись палить по ним из пистолетов. Троих удалось им положить, да подстрелил Ефим под одним лошадь. Но силы все равно оставались неравными. Жестоким был бой, наседали на друзей персы, ведь не разбойники это были, а хорошо обученные солдаты!

Яростно рубились казаки, защищая свои жизни, одному противнику снес голову саблей на всем скаку Ефим, другого с распоротым животом унесла вдаль взбесившаяся от запаха крови лошадь. Вскрикнул Григорий, перекинул саблю в левую руку из пораненной правой, у Ефима кровь струилась из бедра, по которому полоснул супостат. Но и противникам казаков приходилось несладко: поняв, что левой рукой он владеет не так хорошо, как правой, Григорий подрубил сухожилия на передних ногах коня одного из нападавших, несчастное животное рухнуло, подмяв под себя всадника, которого тут же добил Ефим.

Наконец битва пошла по-честному – один на один, но казаки дрались уже из последних сил, Григорий едва держался в седле, и противник все чаще и чаще оставлял на его теле кровавые отметины... Ефим, ухитрившись достать своего противника и пронзить ему горло, поспешил на выручку другу, но было уже поздно: злобный перс разрубил Григорию плечо, и тот свалился с коня. С яростным криком Ефим, забыв о собственных ранах, бросился на последнего оставшегося в живых врага и просто развалил его на две части до самого седла...

Соскочив с коня, казак кинулся к израненному другу. Уложив его голову на колени, Ефим отер струйку крови, сбегавшую из уголка Григорьева рта, и влил ему несколько капель воды из походной баклажки. Раны Григория были ужасны: правая рука располосована вдоль, плечо глубоко разрублено, а кровь струилась не только из этих ран, но и из многочисленных сабельных порезов по всему телу, и не унималась, несмотря на все старания Ефима. Молодой казак понимал, что не сможет спасти старшего друга, но никак не мог с этим смириться. Он развел костер, бережно уложил тяжело раненного Григория на конские попоны и, как мог, перевязал его. Потом занялся своей болячкой. Как ни странно, хотя бедро Ефима вначале сильно кровоточило, рана оказалась неглубокой, так, скользящий порез. Более никаких повреждений он не получил, словно и не было только что жестокой сечи.

Когда позднее Ефим задумался над этим, он понял, что прав был батюшка, блаженной памяти казак Харитон Парфенов, бережет кольцо своего владельца!

...Ближе к рассвету пришел в себя Григорий, попросил воды у Ефима и прерывающимся от муки голосом проговорил:

– Помираю я, Ефимушка, не успел исполнить службу Степану Тимофеевичу, видно, не судьба мне до родимой сторонушки добраться...

– Брось, Гришенька, мы с тобой еще повоюем, еще вернемся домой богатыми, поживем в достатке, – попытался подбодрить его Ефим.

– Зряшное говоришь, друже... Пустое это, вижу я ужо костлявую... зовет меня... Только обещай, что довезешь атаману весть важную. У меня в котомке грамотка, ты сбереги ее... а на словах скажи, что мол, войско шах послал и пятьсот стругов строит супротив нас... Дойди, Ефимушка, – сознание Григория мутилось, остатки жизни по капле вытекали из его истерзанного тела. Последними словами умирающего казака были слова, обращенные к любимой:

– Прощай, Дарьюшка... видно... не судьба...

... Ефим схоронил друга, вырыв могилу саблей и завернув тело казака в плащ, снятый с убитого перса. В изголовье могилы воткнул Григорьеву саблю, что служила хозяину верою и правдой. Помолился, постоял над могилою казака, да и поехал прочь, не оглядываясь. Думалось казаку, что вот и еще одна русская душа успокоилась на чужбине, и покоится друг его в басурманской земле без покаяния. Обещал себе казак, что как доберется до православной земли, так в первом же храме закажет по Григорию заупокойную службу и сорокоуст, а пока нужно поспешать исполнять службу атаману Степану Тимофеевичу...

...Верно хранил Ефима перстень на остатнем пути, без бед достиг он Решта, а там по слухам вызнал, где стоит Стенькино войско, и скорейше добрался до казацкого становища.

А Разин согнал всех пленников на работы, и вырос вал земляной, защищающий поселенье, да деревянный городок. Не взять тут было казаков, верно рассчитал атаман, и пушки, у персов отнятые, служили надежным заслоном единственного места, где можно было пробраться на полуостров.

Тянулись к казацкому стану со всех сторон беглые невольники, да и сами казаки продолжали обменивать ненужных более пленников на православных людей, что томились в персидском полоне. Нужны были люди поредевшему войску казацкому, ой нужны!

В это время и добрался Ефим до своих. Провели его к атаману, и ласково встретил возвернувшегося прознатчика Степан Тимофеевич, пожалел о погибшем Григории, а удачливому Ефиму пожаловал чин есаула за исправно исполненную службу да за важные сведения.

...Тяжко было этой зимой казакам: не грели домишки непроконопаченные, припасы подъелись, а иные гнилью пошли да зачервивили. Лихоманка одолевала многих, кашель кровавый, и почти все маялись животами; не было возможности помыться, и обовшивели казаки, а от тел их зело тяжелый дух шел.

Но нельзя было по зиме сниматься с места, да и не привыкли казаки по холоду воевать. Переждать надо было, пока не утихнет бурное море, которое в два счета размечет казацкие струги, потопит войско в ледяной воде.

Лишь с приходом весны собрал атаман своих отощавших измученных казаков на круг и затеял с ними совет держать: как им дальше быть? Домой возвращаться резону нет: видок у них у всех такой, что в гроб краше кладут, сраму не оберешься! А вновь по персидским городам шарпать – припасу воинского в обрез. Тут и выдал Стенька давнишнюю задумку:

– Не ждут нас туркмены на том берегу Хвалынского моря, нападем на них, отъедимся, отобрав у них жирный скот, в теплое оденемся, да вернемся обратно и ударим по Мазандерану! Поплывем на стругах к туркменской земле, а паруса поставим из паволок персидских, – не беда, что непрочны, вернемся – новых наберем!

– Знатно придумано! Любо! – кричали казаки, дивясь уму и хитрости своего атамана.

Не ждали они такого дива: по морю к туркменам идти! Много знало казачество удалых атаманов, но со Стенькой никому не тягаться: дерзости человек невиданной и выдумки необычайной.

...Весело бегут струги по волнам морским, раздувает попутный ветер самодельные паруса, благоволит Господь казакам, посылает им удачную погоду и спокойный быстрый путь! Инда весело казацким душенькам, чуют они добрую сечу да богатую поживу. Быстро добрались казаченьки до туркменской земли, словно тати ночные подкрались к становищу и ударили разом!

Ох и люто рубились казаки, выплескивали застоявшуюся силушку, рубили и резали туркменских воинов, волокли всякую рухлядишку из кибиток, хватали женок да отгоняли скот. Шла казацкая гульба да потеха!

Не раз еще, оставив струги, хаживали казаки в глубь степей да разграбляли богатые стойбища. Но не всяк раз легко удавалось им свершить налет: дрались насмерть туркмены, защищая свои дома, пускались вдогон за казаками, пытаясь отбить сое добро.

А в последнем набеге потеряли казаки Сережку Кривого. Не было в нем жадности к добыче, но никто не ведал его темного прошлого, а в битвах зверел Сережа, словно обиду тайную вымещал он так. Особливо, ежели попадал ему на пути боярский али воеводский человек али тайша какой, что имел рабов да холопов. Убивал таких Кривой беспощадно, крушил дома богатые, и не было на него удержу. Так и случилось, что напролом попер есаул на кучку воинов, что пытались спасти своего господина. Подоспели к нему на помощь Стенька с Ефимом, да поздно было: достала Сережу шальная пуля. А им пришлось отбиваться спина к спине, пока не подлетели казаки, да не изрубили туркменских воинов.

Горькой для Стеньки была та победа. Сильно горевал он о Сережке Кривом, потому был он совестью атамановой. Да и казаки жалели Кривого: добрый был воин, земля ему пухом!

Отслужил по Сережке вечно пьяный войсковой поп Феодосий, да и зарыли казаченьку во чужой земле.

...Ни царапины не получил Ефим во весь туркменский поход, да еще в последнем набеге уберег Степана Тимофеевича от смерти. Так что поставил его атаман дуванщиком зипуны делить вместо погибшего Сережки Кривого. Не посрамил Ефим казацкой чести, поделил по справедливости, никто обижен не был.

А пока добирался Ефим до Разина, да сидел с казацким войском на зимовке голодной, да в поход туркменский плыл, приключилось в покинутой им Исфагани вот что.

...Удивлен был караван-баши, когда два дня не увидел своих постояльцев, а потом, обеспокоившись, послал раба проверить их комнаты. Доложил раб, что кони купцов стоят на конюшне, а комнаты пусты, и осталось только под одной из подушек малая непонятная вещица. Кадыр-бей велел подать находку. Каковы же было его удивление и гнев, когда увидел он христианскую ладанку с начертанным распятием! Кричал и топал ногами почтенный купец, досадуя на свою глупость и доверчивость, что обманули его люди недобрые.

На крик прибежала с женской половины дома Лейла.

– Что случилось, почтенный отец? Почему вы кричите так и сердитесь? – спросила девушка.

Она и сама пребывала в тревоге немалой, когда пропал ее любимый. Да и ночь последняя показалась ей странной, и мрачные предчувствия мучили юную персиянку.

– Ах, дитя моего сердца! – вскричал караван-баши. – Две ядовитых змеи вползли в наш дом, два сына греха, пусть Аллах покарает их!

– О чем вы, о досточтимый отец? – непонимающе переспросила Лейла, хотя ледяная волна страха окатила ее.

– Об этих лжекупцах, будь трижды прокляты их имена, которых я сам привел в наш дом! Видно, Аллах отнял разум на старости лет у твоего отца! Это были переодетые неверные, да поразят их все болезни мира! – и Кадыр-бей потряс перед лицом испуганной дочери найденной ладанкой.

Земля закачалась под ногами несчастной Лейлы, в глазах ее потемнело, и она рухнула без чувств на руки подоспевших рабынь. Купец, больше жизни любивший единственную дочь, всполошился не на шутку:

– О Аллах, что за беды свалились на мою несчастную голову? Что случилось с моей бедной девочкой?

Он приказал рабыням перенести девушку в спальню и удобно уложить. Рабыни полчаса хлопотали над любимой госпожой: брызгали ее розовой водой, подносили к носу ароматные соли, но все было напрасно, Лейла не приходила в себя.

Вконец обеспокоенный Кадыр-бей приказал послать за лекарем. Живший неподалеку Абу Салим поспешил явиться: он помог появиться на свет маленькой Лейле семнадцать лет назад, когда при родах скончалась ее мать, и с тех пор опекал и лечил девочку всегда.

Абу Салим омыл руки, попросил всех удалиться из покоев девушки и закрыл дверь. Лекарь вышел примерно через час и на вопрошающие взгляды взволнованных рабынь ответил, что с госпожой все в порядке, она спит, и ее лучше не тревожить. А затем он прошел в покои Кадыр-бея, чтобы поговорить с хозяином дома, который встревоженно мерил шагами комнату.

– Успокойтесь, почтенный Кадыр-бей. Хвала Аллаху милосердному, с вашей дочерью все в порядке.

– Но что с ней было, о мудрейший, развейте тревогу старика, – обратился караван-баши к Абу Салиму.

– Вот об этом я и хотел с вами поговорить. Но прикажите удалиться лишним ушам, – сказал озабоченный лекарь.

Когда, повинуясь жесту господина, рабы затворили за собой двери, Абу Салим немного помолчал и, смущаясь, продолжил:

– Воистину, я хотел бы, чтобы всевышний избавил меня от необходимости сообщать вам такое... Но лучше вам узнать это от меня, чем от человека менее преданного вашей семье.

– О Аллах! Не томите, почтеннейший, – вскричал купец.

– Язык мой прилипает к гортани, и слова бегут прочь, но мой долг сказать вам, что Лейла в тягости, – проговорил лекарь, решившись.

– Как! Ведь она же...

– Да-да, вот поэтому и тяжко мне говорить такое отцу.

– А вы не могли ошибиться? – надеясь еще на что-то, спросил несчастный Кадыр-бей.

– Мне ли ошибаться, почтеннейший друг, когда столько лет я, с благословенья Аллаха, помогаю появляться на свет детям! Уверяю вас, что проверил все тщательно, и все признаки на лицо. Уже не менее четырех недель чрево вашей дочери носит плод новой жизни. И именно поэтому она лишалась чувств. Но она здорова, хвала Аллаху, и ребенку это не повредило.

Кадыр-бей грузно осел на пол, по его лицу струились горькие слезы.

– Не повредило, говорите, – пробормотал он, – да лучше б она умерла вместе со своим ублюдком! О Всевышний! Зачем ты позволил мне дожить до этого дня! Абу Салим, друг мой, зачем ты спас эту дочь греха, этот позор моих седин! Лучше б ей не рождаться, чем совершить такой грех!

– Успокойтесь, мой друг, – попытался утешить купца лекарь и, собравшись с духом продолжил, – есть средства, и, пока не поздно, можно избавить Лейлу от этого бремени...

– Нет, Абу Салим! Эта негодная достаточно нагрешила, чтобы из-за нее вы брали на душу такой страшный грех. Да и зачем это? Я честный человек, и никогда не смогу отдать кому-то этот червивый плод... – старый караванщик взял себя в руки и продолжил, протягивая лекарю кошель:

– Это вам за труды, уважаемый друг, и надеюсь, что слова, сказанные здесь, здесь же и будут похоронены. Я не хочу, чтобы о моем позоре говорил весь город.

– Разумеется, почтенный Кадыр-бей, я нем, как камень. Но прошу вас, будьте снисходительны к несчастной девушке: она еще ни о чем, наверное, не догадывается.

И лекарь откланялся. А как-то в миг постаревший караван-баши еще долго сидел, раскачиваясь тихонько из стороны в сторону, закрыв лицо ладонями, из-под которых струились горькие отцовские слезы. С трудом удалось несчастному отцу справиться с болью, что словно гадюка вгрызлась в его сердце. Наконец он встал, поправил одежды и направил свои стопы в покои дочери.

Взмахом хозяйской руки он выставил рабынь вон и подошел к ложу, где лежала осунувшаяся и побледневшая Лейла. Но Кадыр-бей не видел более любимой дочери: боль и гнев застилали ему глаза.

– Как ты могла, дочь греха, так поступить со мной? Ужели не лелеял я тебя, как жемчужину моего сердца? Как могла ты предать память своей матери, этой святой женщины? Почему пророк не покарал тебя, почему Аллах позволил тебе дожить до этих дней и опозорить наш род?

– О отец, справедлив ваш гнев, но я сама была ввергнута в обман, и молю у вас о прощении, – проговорила испуганная Лейла. – Фируз обещал жениться на мне...

– Прощение!? Тебе!? – купец просто задохнулся от гнева. – Видно, ты всегда была змеей, а не дочерью мне! Да, я бы пожалел тебя, если бы ты просто полюбила неверного, который обманом проник в наш дом! Но падать на спину перед ним тебя никто не заставлял! Говори, похотливая дрянь, как давно ты познала мужчину, что успел он оставить свое семя в твоем чреве!?

Услышав эти слова, Лейла вскрикнула, все поплыло у нее перед глазами, но отец схватил ее за плечи и затряс, выкрикивая в лицо:

– Нет, лживая тварь, тебе больше не провести меня! Больше тебе не удастся меня одурачить и прикинуться невинной голубкой! Ты мне скажешь все! – и Кадыр-бей наотмашь ударил дочь по лицу.

Девушка зарыдала от боли и унижения, не в силах вымолвить ни слова. Но ее отец был неумолим: он снова и снова бил ее по лицу и гневные оскорбления сыпались на голову несчастной. Наконец обессилев, Кадыр-бей оставил Лейлу в покое и, хрипло дыша и держась за сердце, произнес:

– Ты опозорила не только себя, но и навлекла позор на весь наш род. Поэтому тебе нет прощенья. Сегодня до заката ты должна покинуть этот дом: я не хочу, чтоб под одной крышей со мной находилась падшая женщина, забывшая честь и стыд!

Несчастная Лейла бросилась к ногам отца:

– О отец, умоляю вас, пощадите! Куда же я пойду?!

Но Кадыр-бей оттолкнул ее и с презрением произнес:

– Как повернулся твой язык, сказать такое! Ты должна благословлять мое милосердие: я просто выгоняю тебя, вместо того, чтобы отрубить тебе голову по закону Шариата. Запомни, у меня нет больше дочери! И моли Аллаха, чтобы он позволил тебе умереть как можно скорее! – и он вышел, хлопнув дверью.

Через некоторое время появились рабыни и, пряча глаза, сняли со своей бывшей госпожи все украшения и дорогие одежды, кроме браслетов, подаренных Ефимом, а затем положили рядом с ней грубую рубашку и простую поношенную одежду, в которой ходят жены дехкан, и тихонько вышли. Рабыням было жаль свою госпожу, но они боялись ослушаться приказа господина, который пригрозил их продать.

Когда Лейла надевала оставленные рабынями лохмотья, ее трясло от рыданий, унижения и отвращения. Ей неприятно было даже прикасаться к такой грубой и ветхой одежде, но ничего другого ей не оставалось: она понимала, что прошлая беспечальная жизнь уходила безвозвратно. Появившиеся рабы вывели ее через садовую калитку в глухой переулок, и девушка осталась совершенно одна. Ей некуда было идти, не к кому обратиться, нестерпимый стыд жег Лейлу. Она брела, не разбирая дороги, пока не наткнулась на городского сторожа. На его расспросы девушка только и смогла сказать сквозь слезы, что у нее никого нет.

Старику почему-то стало жаль ее, а, может быть, он приметил блеск дорогого браслета на руке девушки, которой она придерживала покрывало, пряча по обычаю лицо. Но, так или иначе, а привел старый Ашик-баба Лейлу в свою лачугу на краю города и препоручил заботам своей жены, которая дала девушке кусок черствой просяной лепешки и миску кислого молока, а потом проводила в крохотную каморку, где Лейле предстояло скоротать ночь на войлочной циновке.

Наутро, когда девушка все-таки смогла успокоиться и даже немного поспала, старики предложили ей жить у них, раз уж ей все равно некуда идти. Лейла с радостью согласилась, вознося хвалу Аллаху милосердному. Она не видела жадный блеск в глазах хозяев, когда они смотрели на ее браслеты.

Поселившись у сторожа и его жены, девушка очень скоро поняла, как отличается их жизнь от ее прошлой жизни: Лейле пришлось учиться всякой домашней работе, и каждый вечер у нее страшно ныла спина, а руки огрубели и покрылись мозолями. Но еще хуже ей стало, когда стали одолевать ее тяготы, каковые доводилось узнать каждой женщине, носящей в чреве младенца. А Лейле еще приходилось скрывать свое положение от хозяев.

В один из вечеров Ашик-баба завел с ней разговор:

– Доченька, мы бедные люди, а у тебя на руках такие дорогие украшения, давай продадим их и купим на вырученные деньги всякой еды.

– Я не могу этого сделать, – твердо сказала Лейла. – Эти браслеты все, что у меня осталось.

– О Аллах, ты слышишь, что говорит эта несчастная!? – воздев руки к небу, вступила в разговор жена сторожа. – Нам что, нужно кормить тебя за твои прекрасные глаза, а пока мы отрываем от себя последнее, ты будешь носить на запястьях целое состояние? Мы и так приютили тебя из милости, кормим, поим, а ты, неблагодарная, так-то поступаешь с нами! Решай: или ты отдаешь нам браслеты, или можешь завтра же убираться куда хочешь!

– Но Хадиджа-ханум, куда же мне идти? – попыталась защититься от нападок жадной четы девушка. – Неужели вы меня прогоните?

– Мы тебе все сказали! – отрезала сварливая старуха.

Всю ночь пролежала без сна несчастная Лейла. Ей было очень тяжело расстаться с браслетами, которые напоминали ей о любимом, о самых прекрасных днях ее жизни. Девушка понимала умом, что он бросил ее, но в душе придумывала ему всяческие оправдания и все ждала, что вернется любимый, найдет ее и кончатся все несчастья. Но толкнулся в ее чреве ребеночек, и поняла Лейла, что ради него придется расстаться с браслетами. Поутру она молча положила их перед сторожем и его женой.

Только не долго уж осталось Лейле жить у стариков: заметила дотошная Хадиджа-ханум ее выпирающее чрево и подняла жуткий крик:

– О Ашик-баба, муж мой неразумный, кого привел ты в дом наш! Выгони немедленно эту блудницу, пока позор ее не пал на наши головы!

Сам сторож тут же поддержал жену:

– О Аллах! Я пожалел ее, как бедную сироту, думал, будет нам опорой в старости, а она навлекла на мои седины такой позор! Убирайся вон из нашего дома!

– Смилуйтесь надо мной! – упала Лейла старикам в ноги. – Пожалейте моего нерожденного ребенка!

Рыданья несчастной девушки не смягчили сердца жадной четы, но Хадидже-ханум пришла в голову коварная идея, и она сделала вид, что согласна пока не выгонять Лейлу.

А через несколько дней девушка подслушала разговор сторожа с его хитрой женой. Хадиджа-ханум втолковывала мужу, что нужно дождаться, пока Лейла родит, а потом продать ее вместе с ребенком работорговцу. Дескать, с младенцем она будет стоить дороже, и все их затраты окупятся с лихвой.

С трудом Лейле удалось подавить крик ужаса. Она добралась до своей каморки и проплакала до утра. Рабство пугало ее невыразимо, и девушка решилась сбежать от корыстных стариков. Она понимала, что уходить надо сейчас, что когда появится ребенок, она будет слишком слаба и не сможет уйти. Вдруг она вспомнила про лекаря Абу-Салима, который очень любил ее. Лейла подумала, что это единственный во всей Исфагани человек, который согласится ей помочь. «И как это раньше я не вспомнила про него?»– думала девушка, спешно одеваясь.

...Горькое разочарование ждало несчастную Лейлу, когда она подолшла к дому Абу-Салима: незнакомый раб-привратник сказал, что старый хозяин дома вот уже месяц как умер. Мир померк перед глазами девушки, исчезла последняя надежда, и, пошатываясь от горя, она пошла к городской стене, где сидели нищие побирушки.

...Через три недели изможденная нищенка, повредившаяся рассудком, прижимала к себе сверток с истошно плачущим младенцем, а в ее иссохшей груди не было ни капли молока, чтобы накормить малыша...


ГЛАВА 10

Ах, как ласков Гилянский залив весной! Славно бегут струги казацкие по игривой волне, а над ними по небу облачка, словно барашки; весело казакам возвращаться из лихого набега с богатой поживой. И удачливый есаул Ефим Парфенов завел удалую песню о вольной казацкой долюшке. Плывет песня над морем, подхватывают ее казаки... Но вдруг на полуслове замолкает есаул, валится на дно струга, и бьет его такая лихоманка, что двое дюжих казаков еле удерживают Ефима, чтоб, упаси Господи, не повредил себе чего... Лишь ввечеру пришел в себя есаул, но мрачен был и на участливые расспросы бурчал что-то невразумительное.

...А Ефима посреди песни накрыла волна ледяного ужаса, в тот самый час, когда заходился криком от голода его новорожденный сын на руках у помешавшейся Лейлы. Словно ледяная рука смерти сдавила горло есаула и повлекла в адскую бездну, а когда вскинул он руки, чтоб оторвать от себя проклятую, полыхнул багровым пламенем камень перстня заветного, ослепил глаза и тысячи злых игл вонзились в Ефимову голову, которая как будто взорвалась изнутри нестерпимой болью...

Еще несколько дней тяжко было казаку, равно замогильным холодом нет-нет, да и повеет изниоткуда. Сны приходили тяжелые: то засасывала его черная воронка, то падал с обрыва он и никак не мог долететь, то душила его огромная змея, все туже сжимая тугие кольца холодного тела. И хохот бесовский стоял в ушах, а перед глазами маячил, скалился череп, в мертвых глазницах которого так нестерпимо жутко мерцали живые, зовущие фиалковые глаза...

...Казачье войско Степана Разина устроилось на Свином острове. Вольготно там было казакам: вода с четырех сторон, летнее тепло, строить ничего не нужно; еды, питья всякого вволю. Да и незаметно к ним подобраться нет никакой возможности – гладь морская вокруг на многие версты раскинулась. Десять недель сидели казаки на острове том, похаживали в набеги малые по окрестным городкам зипунов пошарпать, собирались в большой поход на Астрахань.

А когда подошло к острову войско Менеды-хана, то не столь огромно оно было, как ожидалось: только лишь пятьдесят лодок вместо пятисот обещанных поспел сделать к лету Пальмар. Но Менеды-хан опытен был в битвах всякого рода: и на суше и на море победы не раз одерживал. Так что и на этот раз чаял полководец персидский оправдать надежды своего шаха. Потому взял с собой своего наследника, обещаясь показать юному сыну, как справится он легко с казаками.

Да только просчитался Менеды-хан, зря он выступал с барабанами да знаменами развернутыми. Ждал его Разин, упрежденный Ефимом, готов был у него хитрый план.

Заманили казаки на нескольких стругах хана за собой, будто бы в бегство обратясь, да и стали стрелять по персидским лодкам зажигательными снарядами. Хорош был казацкий пушкарь, враз поджег ханскую лодку, тут-то и обернулась хитрость персов против них самих. Удумал Менеды-хан соединить свои лодки цепями, чтобы казаков окружить прочно. А как стала тонуть горящая лодка, то потянула за собой и остальные. В этой суматохе разинцы перестали палить из пушек, подошли вплотную к персидским бусам, да и учинили знатное побоище.

Только три лодки уцелели из всего шахского войска, да несколько десятков человек вместе с Менеды-ханом спаслись бегством от казацкого плена.

А после сего знатного сражения, приведя в порядок струги, собрался атаман Степан Тимофеевич возвращаться на Дон. Десять дней плыли от Свиного острова разинцы до волжского устья, и когда подошли к русскому берегу, не смог Стенька не пошарпать астраханского митрополита. С ходу казаки взяли Басаргу, похватали все, что под руку подворачивалось: и рыбу соленую, и клей, и икру, и котлы, и топоры с заводишек учужных – авось сгодится! А там порешили на Астрахань двинуть.

Да только считали Разина на Руси уже не воровским атаманом, а бунтовщиком и государевым преступником, коего боялись и воеводы, и бояре, и сотники по городам и крепостцам. А простой люд почитал Степана Тимофеевича за избавителя от лихоимцем, освободителя от басурманской неволи православных, да считали, что заколдован он от всякой напасти.

Понимали думские бояре московские, что уж просто так им Стеньку не взять – вся голытьба поднимется на защиту. Потому, хоть и укрепили изрядно волжские города, не было охоты у Москвы затевать войну с удачливым атаманом. Вот и ждала Разина в Астрахани новая царева милостивая грамота.

А так как не было про то ведомо Стеньке, то, как увидел он, сидя на острове Четыре Бугра, приближающееся войско воеводы Львова, окромя бегства скорейшего других мыслей в его голове и не возникло. Но как только увидел атаман, что не преследуют его войско воеводины струги, а лишь один из них плывет за ними, да люди на том струге мирные, к переговорам атамана приглашают, враз смекнул Стенька, что удача все еще на его стороне.

Засим приняли казаки условия, что выдвигал воевода Львов, обещали за царское прощение все исполнить по приходе в Царицын: отдать пушки все, отпустить людей служилых да струги все на государеву службу отдать.

Радовался воевода, когда с поклоном принял мятежный атаман цареву грамоту да подарком немалым самого воеводу пожаловал. Невдомек было Львову, что хитрит Разин и покорства в нем нет совсем.

Дойдя с князем Львовым до Астрахани, Стенька исполнил лишь малую часть уговора и настоял, чтобы отправилась в Москву к государю казацкая станица. А сам велел казакам устроить стан походный да торговлю вести в Астрахани. Хаживал атаман на пиры к астраханскому воеводе Прозоровскому, принимал у себя его, подарки дарил богатые да устраивал для казаков гулянки с игрищами.

Вот и утопил он свою зазнобу, которую долго возил с собою везде. Никому ее Степан Тимофеевич не показывал, лишь ходил слух, что будто дочка она Менеды-хана. Недовольны были казаки, что баба среди воинов обретается, роптали за спиной атамана, а во хмелю брякнул кто-то из них поперек Стеньке, что не след казацкий обычай нарушать. Вот и бросил Разин в Волгу девушку во всем ее дорогом наряде...

Но не только пировал атаман, успел он заручиться полной поддержкой всей астраханской голытьбы и учинить тайный заговор. Чуяли воеводы неладное, когда уходил Стенька из Астрахани, а понять так ничего и не смогли. Лишь послал Прозоровский с Разиным своего доверенного дворянина Леонтия Плохого с пятьюдесятью стрельцами, дабы надзирал тот за атаманом.

Да только не указ был Стеньке тот дворянин: чинил он свои порядки, набирал по пути силу. И много бы чего натворил Разин, если бы – где уговорами, а где и угрозами – не сдерживал его Леонтий Плохой. Да и осень подходила, надобно было казакам на зимовье определяться. Так и дошли они до Царицына, в котором расположились казаки по подворьям отдыхать после трудного перехода.

...Ефим, добравшись до родного города, отправился навестить мать. Хотелось ему похвастать и чином есаульским, и одежею знатной, и мошной тугой. Прихватил он с собой подарков всяких: и тканей персидских, и мехов дорогих сибирских, и пару колец золотых с самоцветными каменьями. Гордо вышагивал казак по царицынским улицам, покручивая ус, знай, мол, народ удалого разинского есаула Ефима Парфенова!

Дома была Евдокия, запасы на зиму проворила: дух от ее варенья с подворья Ефим учуял. Ох и обрадовалась старая вдова, когда непутевый сын живым и здоровым перед ней оказался! Да и подарки такие привез, что в пору боярыне столбовой! Евдокия не могла насмотреться на сына: как возмужал он, окреп, как похож стал на отца своего покойного... Чуток всплакнула на радостях женщина, собрала на стол в горенке, да и села напротив, подперев щеку ладонью и глядя с улыбкой, как сын уписывает за обе щеки домашнюю снедь.

А Ефим и впрямь рад-радехонек был после походной-то жизни похлебать наваристого матушкиного борща да шанег со сметаною наесться. Когда отложил сытый казак ложку, Евдокия стала расспрашивать сына о том, что довелось ему испытать, что повидать случилось да где побывать. Ефим охотно принялся рассказывать о своих приключениях, лишь когда пришлось вспомнить Григория, набежала тень на его чело. А Евдокия аж рот прикрыла ладонью от испуганного удивления: столько лет поминали парня за упокой, а вот ведь как оно вышло... Помолчали мать с сыном задумчиво, а затем Ефим сказал:

– Наказал мне Григорий перед смертью Дарью повидать, ты бы, мать, позвала бы ее что ли...

– Да пойдем, Ефимушка, к ней вместе! Племянников повидаешь, большенькие они уже оба. Да разумники какие. Их Никифор грамоте обучать затеялся...

– Мать! – резко оборвал Евдокию Ефим. – И допреж говорил, и сейчас повторю: никогда я евонного порога не переступлю! Дарью позови – я Григорию обещал, а Никифор мне теперь не указ – я и сам есаул у Степана Тимофеевича! Ты этому сотнику цареву передай, что лучше ему сейчас остеречься, а то я ему все припомню!

– Да побойся Бога, Ефимушка! Никифор-то нам только хорошее делал: и избу мне вон справил, и Дарья живет с ним душа в душу, ни в чем отказу не знает! За что ж ты его так не любишь?

– Доколь, мать, ты мне этого сотника в сродственники будешь навязывать, а?! Был он мне врагом, врагом и остался! Милость он, видишь ли, оказал нам – силком на Дарье женился! А она, дура, на цацки польстилась! Да и Григория она не любила. Коль любила бы, так сердце бы ей подсказало, что живой он! Он-то, Григорий, всю жизнь ее помнил, из полону к ней ведь бежал всякий раз! Да и перед смертью ее поминал, простить велел! Эх, да что тут говорить с тобой!.. – и Ефим в сердцах выскочил из избы.

Мать горестно опустила руки. Ну что за сынок у нее уродился такой непутевый да гонористый! Ведь хотела она по доброму поговорить, урезонить шалого, чтоб дети ее в согласии жили да в ладу, а что вышло! И куда сбежал опять?

А Ефим гневен был изрядно после разговора с матерью, и несло его прямиком в кабак. Да только столкнулся он с сестрой своей Дарьей, что вела сыновей домой от дьячка, который обучал их грамоте. В недобрый час встретились брат с сестрой! Даша обрадовалась, что жив братец, что не ранен, что, по всему видно, удачным поход был. Улыбнулась она Ефиму и велела деткам своим поздороваться с дядей родным. Мальчонки поклонились, смущаясь, и, спрятавшись за мамкину спину, принялись разглядывать незнакомого казака в богатой одежде да с красивой саблей.

Но нимало Ефима племянники не обрадовали, да и на сестру смотрел он неласково. Одно сказал:

– Ступай к матери, она тебе там все скажет, – и зашагал своей дорогой.

Ничего не понимающая Дарья постояла еще немного, глядя ему вслед, и, ухватив сыновей за руки, споро пошла да материнской хаты. Завидев знакомое подворье, мальчуганы вырвались и, вихрем влетев в избу, повисли на любимой бабушке, засыпав ее новостями, вопросами и просьбами. Евдокия расцеловала внучат, положила им варенья в миску, усадила за стол и вышла из горенки навстречу дочери.

– Я Ефима встретила, матушка, к тебе он идти велел. Аль содеялось что неладное? – спросила Дарья у матери.

– Да нет, дочка, что с твоим шалым братцем содеется? Вон подарков мне навез. Ты присядь-ка, присядь, Дашенька.

Дочь села, взволнованно глядя на мать, а Евдокия, собравшись с духом, начала рассказывать:

– Ефимка-то наш и в самую Персию с Разиным забирался, басурман пленных на наших полонян православных менял. Вот и выменял из полона Григория, живой Григорий-то был, Дашенька...

– Господи, матушка, да как же это! – вскричала Дарья. – Так что ж, я его и вправду предала, выходит... Прав был Ефим-то...

– Успокойся, дочка. Нет тут твоей вины: все мы его за упокой поминали. Да и простил тебя Гришенька перед смертью...

– Так он...

– Да, Дарья. Когда он с нашим Ефимом из Персии-то возвертался, напали на них десять басурман, да и полег там Григорий, упокой Господь его душу. Ты не плачь, не плачь; пойдем в церкву, да помянем раба Божия Григория, земля ему пухом, – и Евдокия, не выдержав, сама расплакалась.

Так плакали две бабы – молодая и старая. Плакали они по ушедшим до времени любимым да по своей несчастливой доле бабьей. Наконец Евдокия отерла слезы и обратилась к дочери:

– Дарья, будет тебе, будет. Ты ступай домой, упреди Никифора: Ефим-то злющий, чисто аспид, а у Стеньки-то он в есаулах ходит. Не ровен час твой братец чего худого удумает. С него станется!

... А Ефим в это время сидел в кабаке, и злость его не убывала, а все больше росла от выпитого вина. Он вспоминал старые обиды на сотника и рисовал в воображении планы мести. И вскорости подвернулся ему такой случай.

Принялись казаки местные жаловаться Разину, что притесняет их царицынский воевода, чинит им обиды и препятствия всякие. Стенька с ближними казаками кинулся к воеводиным палатам, чтоб расправиться с лихоимцем. Воевода с перепугу все атамановы требования вмиг исполнил, да не надолго ему это помогло: новые жалобщики пришли к Степану Тимофеевичу. Тут уж не на шутку разошелся атаман: не только воевода бит был изрядно и едва ноги сумел унести, но и пошли казаки громить тюрьму и выпускать на волю сидельцев. Так что стал Царицын в тот день под атаманову руку. А людишки кинулись челом бить Степану Тимофеевичу на своих обидчиков, с коими Разин разбирался споро и круто.

Тут-то Ефим и доложил атаману, что стрелецкий сотник Никифор Васильев всегда притеснял бедный люд, мздоимствовал, да еще насильно взял за себя его, Ефима, сестру. Разин тот час велел привести сотника к себе, да и повесить. Ефим вызвался идти за злополучным стрельцом вместе с другими казаками. Вломились они на сотниково подворье, требуя, чтоб выходил Никифор да шел скорее к атаману держать ответ.

Выбежала из дома простоволосая Дарья, бросилась к брату в ноги с криком:

– За что, братец, ты моих деток сиротами оставить хочешь? Почто Никифора извести решил? Не губи ты нас ради Христа!

Но Ефим отшвырнул сестру с дороги и процедил сквозь зубы:

– Уйди с дороги. Да моли Бога, что тебя живой оставляю. Забирай своих ублюдков да уходи отсюда.

Дарья поняла, что брата невозможно смягчить, и предчувствие неминучей беды холодным кольцом сдавило ей сердце.

А казаки уже тащили избитого Никифора прочь от дома. Они быстро сломили его сопротивление, так как он один пытался отбиться от целого десятка. А Ефим поднял выбитую у сотника из рук саблю, переломил ее о колено, а самому Никифору плюнул в лицо и, усмехаясь, сказал:

– Что, сотник, вот мы и свиделись. Что ж теперь ты мне не грозишь?

Никифор с трудом разлепил разбитые губы и, глядя прямо в глаза Ефиму, сказал:

– Жаль, что не удавил я тебя раньше – меньше бы Дарьюшка плакала...

Мощный удар сапогом в живот заставил сотника замолчать и, согнувшись от боли, повиснуть на руках у державших его казаков.

– Тащите его к атаману, ребятушки! – приказал Ефим, а остальным велел пошарпать сотниковы хоромы. Дескать, нечего оставлять добришко.

... Ввечеру сотника повесили. И его последние слова были: «Прощай, Дарьюшка!» Старая Евдокия утешала несчастную дочь и плачущих внуков, проклиная жестокого сына. Тяжко бабам теперь придется без опоры в жизни, некому их поддержать, и расти теперь двум мальчонкам сиротками.

Ефим стоял и смотрел на казнь своего врага. А когда безжизненное тело сотника перестало дергаться на пеньковой веревке, правую руку есаула точно огнем пекельным опалило. Против воли он взглянул на перстень, уже понимая, что талисман виноват в этой боли, но темное пламя, что разгоралось в глубине камня, уже захватило взгляд, заволокло его пеленой и потянуло в адскую бездну. Страшно закричал Ефим, рухнул в судорогах, напугав казаков, которые вспомнили, что был с их есаулом уже такой случай. Когда Ефим затих, казаки отнесли его в избу, где располагались постоем. А через день, когда Разин решил двигаться на Дон, положили так и не пришедшего в себя есаула на обозной телеге.

Три дня не мог Ефим выплыть из горячечного бреда, все стонал и метался. А казаки гадали: то ли падучая у есаула, то ли прицепилась в персидских землях какая лихоманка непонятная. Самому же есаулу в бреду виделось страшное: болтался на веревке полусгнивший удавленник, тянул к Ефимову горлу когтистые руки, скалился и хохотал дико. А в глазницах облезлого черепа снова мерцали такие знакомые фиалковые глаза. Только теперь не светом любви они горели, а яростным огнем безумия. И силился Ефим положить крестное знамение, чтоб отогнать проклятое наваждение, да наливалась свинцом правая рука, и казалось, что кошмар никогда не кончится...

Тяжко было Ефиму, но всякий раз он убеждал себя, что не напрасно извел сотника, что была это справедливая месть.

А казаки двигались с обозом к Дону, возвращались к Паншину городку, откуда уходили за море почитай уж два года назад! Весело было казакам, богато они везли добра всякого, да посмеивались над приставленными к ним стрельцами: дескать, берегут их стрельцы от степных напастей. Да и Разин нарушил свой уговор, не отдал пушек стрельцам. Сказал сотнику, мол, все, что положено, уже в Астрахани отдал, а про иное в грамотке царевой ничего не прописано.

Встречали казаков в Паншине на удивление. Да и как было не удивляться и не радоваться, когда вернулись они с богатой добычей, со славой победителей персов да с царевой грамотой, где прощались казакам все вины. Но Разин как будто вовсе не собирался распускать свое войско. Атаман не задержался в Паншине, а перебрался со всеми людьми на остров Кагальник. Велел он казакам укрепиться изрядно на том острове, да и сам проверял ежедневно, как ведется обустройство землянок и защитных валков.

Великая задумка была у Разина: новый поход он замыслил. Да теперь не зипуны волновали атамана, он и свой-то дуван весь бедным пришлым людям раздавал, чтоб было им легче обустроиться на новом месте. А шел на Кагальник гулящий да шаромыжный народ и с Волги, и с хоперских городков, и с Запорогов. Отовсюду стекались люди к защитнику Степану Тимофеевичу, и небывало разрослось его войско: еще зима вовсю шла, а насчитывалось под началом атамана уже три тысячи человек.

Не пошел Разин в Черкасск, в донскую столицу, где ждали его казацкие старшины: кланяться им не считал для себя уместным. А лишь тайно перевез к себе жену с пасынком да брата Фролку. Послал Стенька за ними доверенного казака, который ночью прибыл в Черкасск, пробрался к атаманову брату и передал на словах все, что велено было. Вот и сгинули вдруг и супружница степанова и братец его.

Старшины же казацкие озабочены были крепко, непонятно им было поведение Разина: ежели ждет грамоту от государя, то зачем людишек набирает, а ежели поход новый удумал, то куда. Те же думы тревожные одолевали и воевод с боярами: опасен, ох, опасен вольный атаман! В колодки его уже не посадишь, сила за ним стоит, весь бедный люд готов за ним подняться.

А на Кагальнике всю зиму велся торг честный с купцами, закупали казаки припасы воинские да съестные. И стучали топоры – струги новые ладились взамен оставленных в Астрахани да Царицыне. К весне готово было огромное казацкое войско. Более трех тысяч шло за Разиным. И теперь не зипуны были целью похода, а мечтал Разин освободить бедноту из барской неволи.

ГЛАВА 11

Новая весна пришла на Дон, весна 1670 года. Дружно принялся таять снег, превращая дороги в непролазную кашу. Лед темнел и потрескивал на реках, чуя приближение ледохода. Заканчивалось зимнее сидение разинцев на Кагальнике. А из Москвы послан был к Донскому Войску дворянин Герасим Евдокимов. Посольский приказ был уже осведомлен о той силе, которую собрал Разин, поэтому Евдокимову, помимо жалованной грамоты, был даден тайный наказ для казацкого головы Корнилы Яковлева. Говорилось в тайном послании, чтобы оный казацкий голова унял Разина от воровства и бунта, и за эту службу буде награжден и жалован великим государем.

В Черкасске приняли Герасима радушно, собрался казачий круг, и на том кругу была с благодарностью принята и зачитана милостивая царева грамота, а Евдокимова отпустили на свое подворье готовиться к отъезду в Москву. Но рано радовался гонец: неожиданно вошел в город большой отряд казаков во главе с Разиным. Радостно их встретила черкасская голытьба, славила Стеньку, грозилась расправой богатым старшинам. Вмиг Черкасск перешел в другие руки. Не готовы оказались старшины к приходу вольного атамана, не было у них ни войска слаженного, ни оружия под руками в достатке.

Когда собрался новый круг для выбора станицы, что поедет в Москву с Евдокимовым, Разин подошел неожиданно да и объявил, что лазутчик Герасим, а не честный гонец. Велел Стенька привести его немедля и допрос учинил. Страшно сделалось Евдокимову, не понимал он, как сумел Разин проведать про тайный государев наказ, который получал он в столице с глазу на глаз и отдавал из рук в руки.

Чуть душу не вытряс гневный атаман из гонца и приказал завязать Герасиму рубаху на голове, набить ее камнями да и бросить его в реку. Хотел вступиться за Евдокимова Корнило Яковлев, дескать, не след поступать так с гонцом царским, да только не унять было Стеньку. Зло он посмотрел на заступника и пригрозил учинить с ним то же, что и с лазутчиком.

Утопив гонца, Разин разогнал казачий круг и стал полным хозяином Донского Войска. Через десять дней ушел шалый атаман из Черкасска, а за ним утянулась вся голытьба и из самого города, и со всего низовья донского. В полный голос готовился заговорить Стенька о своих планах посчитаться с боярами да освободить подневольный люд. Звал атаман с собой всех, кто устал терпеть над собой насилие помещичье, кто хочет лучшей жизни.

Но не сразу начался новый поход, еще долго собирало Стенькино войско запас военный да строило новые струги. И, казалось, что идут за Разиным уже все, кто мог, ан нет, все текли и текли к нему люди ото всюду. Всех беглых принимал атаман, всех привечал, всем обещался разобраться с обидчиками боярами да воеводами. И прорвался наконец к Стеньке Васька Ус со своей ватагой. Встретились атаманы, как два брата, без ревности к прошлой славе, потому что собирались они на непростое дело. Да и войско укреплял Разин, наводил порядок и на расправу был скор и крут. Казаки хоть и ворчали, но с понятием относились к новым порядкам.

Снова собрал Стенька казачий круг, не таясь более, сказал, что зовет всех на Волгу, воевать за государя с изменниками боярами да воеводами. Знал уже атаман, что согласны все будут идти за ним, потому как засылал он везде людей своих, чтоб вели разговоры нужные, исподволь сеяли в казаках мысли правильные.

Долго говорил атаман, поминал и лихих бояр, что изгалялись над крестьянами, хулил худых советчиков государевых, называл их изменниками, но и справедливых да к казакам ласковых дворян не забыл. Выходили после стенькиной речи казаки, говорили о своих обидах, звали идти на Волгу и на Русь, чтоб посчитаться с обидчиками, да ослобонить людей от тяжкого гнета. И каждому из них отвечал круг казачий: «Любо!»

На следующее утро выступило огромное, невиданное казацкое войско к Волге. Казаки шли и конными, и пешими, волокли струги на деревянных катках, катили пушки. Пыль висела над высушенной горячим солнцем степью. Но не только казаки эту пыль поднимали – полетели гонцы и к воеводам, и в Москву, упредить всех, что двинул Разин огромную силу, и надобно укреплять волжские города. Еще в начале весны знали в Думном приказе о стенькином войске, но не верилось боярам, что решится атаман после государева прощения на такой беспримерный поход. А теперь ясно стало им, что не приходится ждать пощады от предводителя голытьбы русской и страшен гнев народный. Объявили Разина богоотступником и бунтовщиком, да поволжским помещикам в первую голову оборону поднимать велено было. И для защиты от Разина двинулись из Москвы полки стрелецкие.

Сам же Стенька не только поход начал, но и отправил тайных гонцов к запорожским казакам. Были у атамана думки по всей Руси поднять народ да скинуть ненавистных бояр. Лишь супротив царя не говорил Разин, потому что почитали государя на Руси помазанником Божьим и свято верили в непогрешимость и непорочность царскую. Не знает, дескать, батюшка, что с народом бояре-изменники делают, вот и послужим государю, изведем под корень измену. Но не спешил запорожский гетман ответ давать, не было у него охоты воевать с регулярной армией. А вот голытьба запорожская бежала к Стеньке, и напрасно грозил гетман, что не будет им обратной дороги.

...Недалече от Царицына спустили казаки струги на воду. Подошли к городу с двух сторон: по Волге на стругах, а по суше конные да пешие полки. Приказал Разин встать лагерем вокруг Царицына и в бой не вступать. Знал уже атаман от перебежчиков, что нет нужды губить казаков и на приступ идти, мало погодя откроют жители ворота сами. Вот и сдал Стенька атаманские права на время Ваське Усу, а сам с малой частью войска ушел в степь разворовать улусских людей да едисанцев, кои были старыми казацкими врагами. А напоследок наказал казакам на стругах пойти вослед с подмогою.

...Есаул Парфенов на горячем жеребце ворвался с налета в едисанский стан вместе с другими казаками. Жарко рубились, вспоминая былые походы, не щадили едисанцев, пьянели от битвы. Ефим все время был в самой гуще сражения, крутился рядом с Разиным, и его сабля не знала усталости. Да только, видно, изменила удача бравому есаулу, достала его стрела. Хорошо, что подошла подмога на стругах, когда начали вороги окружать казаков, а не то не смогли бы соратники вытащить раненого Ефима. И когда возвращались казаки, нагруженные добычей, – табуны гнали да ясырь везли – лежал в том обозе в беспамятстве Ефим.

А в Царицыне ждал радостный Васька Ус. Недолгой оказалась осада города: посбивали посадские люди замки с ворот да и вышли встречать казаков хлебом-солью, загнавши поначалу воеводу Тургенева с ближними людьми в башню. Избавителя Степана Тимофеевича встречали с поклоном, руки тянули, хоть прикоснуться к его одежде, славу кричали атаману.

Ефима же раненого признал царицынский житель, да и присоветовал нести его в хату, где жила Ефимова мать, и дорогу показал.

Евдокия Степановна хлопотала на подворье, пусть теперь уж не таком справном, как ранее, но дел все едино хватало. Подросшие внучата, Николка да Юрашик, что-то мастерили тихонько. После гибели сотника его сыновья враз посерьезнели, несмотря на малый возраст. Старшенький Николка всяко опекал братишку, остерегал его от сильных шалостей. Малец не столько опасался за брата, сколько жалел мамку, которой нелегко было пить вдовью чашу. И вправду не ласкова была доля Дарьина: то как Григорий загинул, полоскали злые языки ее имя, а теперь и вовсе удержу знать перестали! Несть числа сплетням, что гуляли меж кумушек-соседок. А как же, такой повод: брат у Дарьи в есаулах ходит у Разина, а муж – царевым сотником был! Да и Григория припомнили, когда прознали про его судьбу. Бедной бабе стало хоть со двора не выходи! Мать ее, Евдокия, пыталась укорот соседкам сделать, так куда там! Вот и жили две вдовицы горькие одни, как придется.

Когда казаки заносили раненого Ефима на вдовье подворье, аж сердце захолонуло у старухи, показалось ей, что вернулся тот страшный день, в который точно так же несли ее мужа Харитона. Но увидала она, что не сильно ранен сын ее, и перекрестилась от облегчения. Хоть и непутевый Ефим ее уродился, а все ж родная кровиночка! И Дарья враз забыла все обиды прошлые, захлопотала над братом раненым. Устроили бабы Ефима на лежанке поудобнее, кафтан разрезали, рану промыли, перевязали. Стрела пробила ему плечо насквозь, и, обломив наконечник, казаки вытащили ее сразу. Вроде и не страшной та рана была, и непонятно было, почему Ефим в беспамятстве. Надеялись, правда, женщины, что крепок он и справится с хворобой. Но когда к утру начался у Ефима жар и принялся он метаться по лежаке да бормотать бессвязное, в конец обеспокоились женщины и послали Николку за лекарем.

Лекарем все так же оставался Акинфей Давыдов, которого, хвала Господу, миновали невзгоды лихолетья. Он был еще крепок, несмотря на то что седина уже обильно припорошила его виски, и перец бороды перемешан был с солью. Николка быстро нашел Акинфея, а тот, быстро подхватив сундучок с инструментами, споро зашагал за мальчонкой, на ходу спрашивая, что за беда приключилась.

– Да маманькиного брата вчера принесли казаки, дядько Акинфей, – рассказывал Николка, быстро топая босыми пятками. – Стрелой ему плечо пробили. Рана дядьки, говорят, пустяшная, а все он в беспамятстве, а к утру гореть начал и метаться.

Малец умышленно не называл Ефима по имени, потому что, несмотря на малый возраст, понимал, что именно брат матери виноват во всех горестях и напастях, обрушившихся на их семью. Николка не желал смерти Ефиму – воспитывала его мать в страхе Божьем – но гибель родного отца оставила тяжелый след в душе мальчика.

...Когда лекарь осмотрел раненного Ефима, то сказал Евдокии, что ежели б это была простая стрела, то было бы все в порядке, а тут яд был на наконечнике. И хорошо, что на вылет прошла стрела: малая частица того яда попала Ефиму в кровь, а иначе был бы уже мертвым казак. Но вот как справиться с этой отравой, Акинфей не знает и ничего присоветовать не может, окромя молитвы. Сказав все это оторопевшим бабам, лекарь собрался уходить, но на пороге замешкался:

– Вы, бабоньки, к атаману сходите, Ефим-то есаул все ж таки, а из набега-то ясырь пригнали. Можа там кто и знает чего от напасти-то, вот казачка вашего на ноги-то и подымете. А так ... – и лекарь неопределенно помахал рукой.

А Ефиму и впрямь было худо, вторые сутки на исходе уж были, как ранило казака треклятой стрелой, и мать места себе не находила. Поэтому, собравшись с духом, отправилась она к Степану Тимофеевичу.

Пришлось вдове поискать атамана, потому как праздновал он победу и пировал по разным царицынским домам. А когда Евдокия нашла Стеньку, казаки и пускать-то ее не хотели поначалу. Дескать, неча бабе тут делать. Но уразумев, что она мать есаула Парфенова, которого ранили в едисанском набеге, пропустили все ж старуху, допреж доложившись атаману.

Разин милостиво принял Евдокию, а когда вдова повалилась ему в ноги с плачем, самолично поднял ее и спросил, почто она так убивается, и чем он, атаман, может ей помочь.

– Батюшка, Степан Тимофеевич! Стрела-то, что Ефимку моего ранила, отравленная была! Лекарь наш говорит, что помереть может сынок-то мой! Вели опросить пленников, авось кто и знает, как отвести такую напасть!

Разин со вниманием отнесся к горю старой вдовы, да и Ефима терять ему не хотелось: предан был есаул своему атаману, служил верой и правдой. Потому приказал он своим ближним взять толмача, да сей же час учинить допрос пленным, кто из них в ядах сведущ и сумеет изготовить целебное снадобье. А в награду велел обещать от своего имени волю и денег. Да еще велел Разин послать с Евдокией часть дувана, что причиталась Ефиму.

А среди пленных едисанцев и вправду нашли человека, разбирающегося в ядах. Была это девушка, почти девчонка еще, одни глазищи в пол-лица, словно переспелые вишни. Толмач вызнал у пугливой девчонки, что зовут ее Ануш, и русский язык она понимает и с грехом пополам объясниться может: ухаживала она долго за русскими пленниками. Поэтому счел толмач свою задачу выполненной, а найденную «врачевательницу» отправил вместе с казаками, что несли Ефимову часть дувана.

Когда Евдокия увидела едисанку, то даже перекрестилась:

– Свят-свят! Да что она может-то! Вороненок облезлый! Какой из нее лекарь? Надсмеялся, что ли, Степан Тимофеевич.

– Апа, не кричать. Я твой сын лечить. Ануш уметь, – с трудом подбирая русские слова сказала маленькая девушка и прибавила:

– Ты, апа, поспешать мало-мало, а то умирать твой сын.

И испуганная Евдокия заспешила к дому. Когда же Ануш увидела мечущегося в горячечном бреду Ефима, то огорченно поцокала языком, а потом всему семейству Парфеновых показалось, что маленький пыльный смерч из татарских степей залетел в их хату. Едисанка, объясняясь, где словами, а где жестами, потребовала горячей воды, чистых тряпок, бараньего жира и трав. Она перебрала весь запас Евдокии, быстро-быстро проползла на корточках огородик и заросшее подворье в поисках необходимых растений. Когда находила то, что нужно, одобрительно цокала языком, а когда что-то ей не подходило, сокрушенно качала головой. Потом потребовала, чтобы ее проводили к реке. Николка, во все глаза наблюдавший за непонятными действиями Ануш, с радостью вызвался быть провожатым.

По дороге к реке за ними увязалась кучка царицынской детворы. Огольцы попытались было дразнить маленькую едисанку, но девушка выказала такое полное равнодушие к их стараниям, что все потуги сами собой сошли на нет. А вот любопытство осталось.

На цветущем лужке, который полого спускался к воде, Ануш быстро нашла нужные травки и как-то само собой получилось, что вся ребятня принялась собирать те растения, на которые указала им девушка. Детишки увлеклись новой забавой, а благодарная улыбка Ануш грела, словно предполуденное солнышко.

В том же шумном окружении едисанка скоренько вернулась в Парфеновскую избу, где Евдокия и Дарья уже успели обсудить свое недоверие к Ануш и сошлись на том, что если бы не боязнь за Ефима, то и близко бы они не подпустили к своему дому чернявую девку. Меж тем Ануш разобрала принесенные травы и, что-то приговаривая по-своему, принялась готовить снадобье для Ефима. Некоторые травки она заварила в отдельном горшочке, а другие принялась толочь в глиняной плошке, постепенно добавляя бараний жир. Мать и дочь с каким-то суеверным страхом наблюдали за ее действиями. У обеих руки так и тянулись сотворить крестное знамение.

Заметив страх женщин, Ануш, улыбнувшись, сказала:

– Страх не надо. Верить, молиться надо. Ануш все найти, лечить буду. Он – поправляться.

Приготовив все потребное, девушка приступила к Ефиму. Она промыла одним из приготовленных отваров его рану, затем наложила на нее смесь толченых трав с жиром и туго перевязала. На лоб ему она положила смоченный в другом отваре кусок полотна и, влив несколько капель того же отвара Ефиму в рот, укрыла казака теплым кожушком.

Ануш отерла рукавом вспотевшей лоб и сказала женщинам:

– Я тут сидеть, его поить. Вы идти.

Евдокия посмотрела в сомнении на дочь, хотела было сказать что-то, но передумала, махнула обреченно рукой и вышла из горницы. Дарья же обратилась к едисанке:

– Скажи, мой брат точно поправится?

– Ты верить, сильно-сильно верить. Он – поправляться.

Весь день сидела Ануш возле Ефима, поила его отваром, поправляла кожух, когда казак начинал метаться, шептала что-то утешительное на своем языке. И к вечеру жар спал, а беспамятство сменилось крепким сном. Но девушка, когда Дарья и Евдокия предлагали ей пойти прилечь и отдохнуть, только отрицательно качала головой. Она всматривалась в измученное болезнью лицо Ефима, ища только ей одной понятные признаки.

А утром Ефим проснулся и был дюже удивлен, увидев рядом с собой чужое лицо.

– Где я? – хриплым голосом произнес он, но Ануш накрыла своей маленькой ладошкой его рот и сказала:

– Ты молчать. Не говорить совсем-совсем. Есть будем, пить будем, – и девушка принялась поить его своим целебным отваром и кормить размоченным в молоке хлебом.

Казак так ослабел от раны, что покорно позволил ей все это сделать и снова провалился в сон. С этого утра Ефим пошел на поправку. Первые дни он был еще очень слаб и только ел понемногу да спал. Евдокия и Дарья прониклись доверием к маленькой едисанке и уже более не чурались ее.

На третий день Ануш решилась оставить Ефима на попечение матери, а сама с Дарьей и Николкой пошла собрать еще нужных трав. Дорогой Ефимова сестра начала расспрашивать девушку об ее прошлом. Ануш поначалу отмалчивалась, но потом разговорилась. Оказалась, что девушку взяли в плен вместе с матерью, но потом разлучили, так что о судьбе матери Ануш ничего не знает. А после того как строптивая девчонка укусила мурзу, охочего до девочек, ее жестоко избили и отдали в услужение старому лекарю, который был добрым человеком и лечил не только едисанцев, но и их пленников. От этого мудрого старика Ануш и научилась лечить и раны, и всякие другие хворобы. Девушка была от природы сметлива, и сердце у нее было доброе и жалостливое, а старик не прятал от нее своих секретов, вот и запомнила она лекарскую науку. Язык русский же худо-бедно усвоила она от пленных, которым по доброте душевной всячески помогала, чем могла.

Когда же Дарья спросила Ануш, что та будет делать после выздоровления Ефима, едисанка вцепилась в Дарьин подол и попросила не гнать ее, а разрешить остаться. И такие молящие глаза были у Ануш, что Дарье стало жаль бездомную сироту. Так что к хате подходили уже две подруги.

С Ефимом же все обстояло странно. Здоровье его, хоть и медленно, но поправлялось, а вот с душой да разумом было гораздо хуже. Словно туман окутал прошлое казака, смутные и обрывочные воспоминания никак не хотели складываться в привычную картину: он не помнил половины прошлых событий. Когда впервые после ранения увидал он свою сестру Дарью, то что-то вспомнилось казаку, и начал он истово просить прощения у нее, что не уберег Григория, похоронил друга в чужой земле.

Дарья отшатнулась от брата с ужасом. Она не могла понять, как он может говорить ей такое. Но Ефим повторял раз за разом свои мольбы, а Дарья так и стояла, не в силах произнести ни слова.

Подоспевшая Ануш увела ее, а Ефима принялась ласково успокаивать, мешая слова. Но память не спешила вернуться к молодому есаулу. Он и мать свою Евдокию напугал чрезмерно, когда стал спрашивать, что с их старой избой содеялось. Словом, как ни старалась Ануш полностью излечить Ефима травами, ничего не помогало. Да еще случилось, что Ефим, как-то не замечавший в последнее время своего кольца, вдруг принялся его пристально и недоуменно разглядывать, и с ним вновь содеялся кошмарный припадок, такой же, что бывал ранее дважды. И опять провалился несчастный казак в топкое болото горячечного бреда.

Едисанка смотрела на мечущегося Ефима и сокрушенно качала головой. Она понимала, что неокрепший рассудок этого мужчины может окончательно помутиться. А Евдокия и Дарья, словно малые дети, смотрели на Ануш, веря, что она снова сумеет вытащить их родича, избавить его от лютой хворобы.

К ночи Ефиму не стало лучше, и девушка, вздохнув, будто решилась на что-то, сказала женщинам твердо:

– Уходите. Одна лечить буду. Сюда никто не ходить. Совсем-совсем.

Они не посмели ее ослушаться и молча вышли, перекрестившись на образа. А Ануш закрыла за ними дверь и принялась раздеваться. Она решилась сотворить древний, еще языческий обряд своей родины, с помощью которого женщинам удавалась отвоевать своих мужчин у смерти, заставить Великую Праматерь повернуться светлым ликом и продлить жизнь обреченному.

Решиться на такую ворожбу для Ануш было непросто. Боялась девушка, что не хватит у нее сил, и вместе с Ефимом затянет ее бездна безумия. Но что-то случилось с сердцем маленькой едисанки, когда заглянула она в серые очи очнувшегося казака. Потому-то и не могла она оставить все, как есть, и не попытаться помочь Ефиму.

Ануш поставила в ногах и в изголовье Ефима две зажженных плошки с маслом и ароматическими травами и приступила к обряду. Ее песня в начале была почти не слышна, словно вибрирующий гортанный звук пробивался из самой середины ее существа, а тоненькая, почти мальчишеская фигурка со вкинутыми вверх руками казалась статуэткой из полированного дерева. Затем голос девушки стал громче, а руки зажили какой-то непонятной жизнью, совершенно отдельной от тела. Постепенно все тело едисанки включилось в танец, ритм которого завораживал, а ее песня то поднималась до тонких пронзительных вскриков, то опускалась до еле слышного шепота. Широко открытые глаза Ануш уже не видели окружающего, когда на самой высокой ноте она закончила песню и, точно во сне, двинулась к ложу Ефима.

Великая Мать в своем светлом воплощении смотрела глазами девушки и руководила ее действиями. Едисанка, не боясь обжечься, погасила рукой светильники и скользнула к казаку на ложе...

...Когда ночь готовилась уступить свои права утру, совершенно измученная Ануш покинула мирно спящего Ефима. Девушка словно на несколько лет постарела за это недолгое время: глубокие тени залегли у нее под глазами, а лицо осунулось.

Ефим же проснулся по утру совершенно здоровым, только слаб еще был. Казак вспомнил все вплоть до злополучного ранения и хотел немедля идти к Разину. Но мать, видя, как он еще слаб, не велела сыну подниматься:

– Ишь, чего удумал! Сколь мы промучились с тобой, пока с того света вытащили, а ты враз решил труды наши прахом пустить!

– Как не поймешь ты меня, матушка, – упорствовал Ефим, – я тут прохлаждаюсь почитай уж две седмицы, а там Степан Тимофеевич новые дела задумывает.

– Да не гоношись ты, Ефимушка, не гоношись. В городе все спокойно, атаман-батюшка покуда никуда не собрался. А попозже твои казачки сами наведаются, – увещевала Евдокия сына.

И впрямь пришли казаки к Ефиму, порадовались, что здоров есаул, и обсказали все про дела в Царицыне, что случились за время Ефимовой болезни. Как казнили воеводу Тургенева, как выпустили из тюрьмы всех сидельцев, сколь торговых караванов пограбили, да сколь народишка прибилось к казацкому войску.

После таких новостей совсем невмоготу стало лежать Ефиму. Только на день еще удалось матери его удержать, а потом есаул сказал Евдокии:

– Оставь, мать. Не дите я уж давно, знаю, чего мне потребно. Вот выпью с казаками добрую чарку, и все хворобы кончатся.

Да и мысли невеселые одолевали казака, тяжко ему было видеть укоризненный взгляд своей сестры Дарьи. А уж ребятишки ее, что остались по его вине без отца, и вовсе душу из Ефима вынимали. Понял он, что не прав был, когда подвел сотника под виселицу, но гордость не позволяла признать свою неправоту. Да и уверен был Ефим, что не простит его Дарья, когда вспоминал все, что наговорил сестре.

А маленькую едисанку раздирали противоречивые чувства. Она была рада, что ей удалось вылечить Ефима, но то, что никто не сказал казаку, что это ее стараниями встал он на ноги, больно ранило Ануш. И еще горше ей становилось оттого, что чуяла девушка скорый отъезд Ефима. Не находила она себе места и часто убегала к реке, где никто не мог ее найти. Да в общем-то никто ее и не искал. Когда отпала надобность в помощи Ануш, Евдокия стала воспринимать девушку как лишнюю обузу. Только Дарья находила для нее ласковое слово, да маленький Николка просил научить разбираться в травах...

ГЛАВА 12

...Когда Ефим принял решение снова покинуть дом, то отдал матери все свои деньги, коих было не так уж и много, а сам отправился в стан Разина. Атаман с радостью встретил своего верного есаула, так как пришло время нового похода.

Шла к Царицыну тысяча стрельцов на помощь воеводе. Да только не знал стрелецкий голова Иван Лопатин, что взят уже город, а его ратный караван давно известен Разину, потому что везде у атамана свои люди да лазутчики тайные.

Вот и случилось так, что окружили Разинские казаки стрельцов с реки и суши, напав внезапно. И не было тем спасенья нигде, и как побежали они к Царицыну, пытаясь хоть там найти защиту, то встретили их пушки, и полегло пятьсот стрельцов в этой короткой, но кровавой битве. Разин же приказал утопить стрелецкого голову Ивана Лопатина, а оставшиеся в живых стрельцы примкнули к казацкому войску.

Стал теперь Стенька полным хозяином на Волге, не опасаясь прихода новых войск. Хорошо жилось в ту пору казакам, привольно им было на Волге отдыхать от ратных трудов, да готовить новый поход на Астрахань. Знали уж все от Разинских лазутчиков, каковые были у атамана везде и всюду.

Вот потому-то и был коротким казачий круг, когда донесли атаману, что вышел из Астрахани воевода Львов с пятью тысячами стрельцов. Быстро порешили казаки идти навстречу князю Львову с двух сторон – по воде и по суше, как и допреж делали, и взять стрельцов в клещи. Полетели струги по Волге, запылила по дороге казацкая конница. Споро двигалось Стенькино войско, но осторожно, посылали вперед дозорных, переговаривались меж собой казаки, подплывая в условленных местах к берегу.

И хотя опытен уже был князь Львов, доводилось ему встречаться с Разиным, но ничего не смог он поделать снова с удалым атаманом. Разгромил на голову Стенька воеводино войско, да взял в плен самого князя. Но не велел Разин казнить воеводу, а стал таскать за собой, как и племянника царицынского воеводы, чтоб думали люди, будто не только голутва в казацком войске обретается, но и всякое иное сословье готово поддержать великий поход.

Раздуванили казаки животы города Черноярска, под которым случилась битва со стрельцами, выпили вин всяческих сверх меры, да отправили гонцов на Дон, чтобы оповестили они о новой атамановой победе. Верного же есаула своего Ефима Парфенова отправил Разин в Камышинку с отрядом в триста человек.

Ефим же, используя старую атаманову хитрость, без боя взял городок. Взял есаул с собой несколько казаков, переоделись они в стрелецкое платье, да и назвались людьми московскими, что пришли камышинскому воеводе на помощь против воровских Стенькиных людей. Воевода принял их радостно, в караул поставил на ночь. А Ефим завел со стрельцами речи про то, что вязать надо воеводу и прочих начальник, да открывать ворота казакам, которые бедным стрельцам братья и освободить хотят всех сирых и неимущих от произвола боярского. Так поутру и случилось: как только подошли на стругах казаки к городу, так и открылись ворота без всякого боя и сопротивления. Посмеялся Ефим над воеводою, раздуванил животы камышинские промеж казаков своих да городской голытьбы, забрал все пушки и казну и ушел к Разину. За ним пошли многие стрельцы и жители Камышинки, потащили за собой и воеводу пленного.

Разин же продвигался к Астрахани, выслав вперед себя людей, повелев говорить им, что перешли стрельцы вместе с воеводой Львовым на строну казаков и верно служат атаману.

А и верно, немалая сила шла за Разиным: более десяти тысяч человек уже было в его войске. Не поспевал атаман сам со всем доглядеть, приходилось ему все чаще и чаще доверяться своим есаулам. И хотя ревновал он к их новой славе у народа, а все ж понимал, что в одиночку не сделать ему такого большого дела, что думалось. Но не все гладко было в этой огромной бунтарской армии: не у всех было оружие, шли многие пришлые с дрекольем простым, а стрельцам невольным да дворянским служилым людям и вовсе доверять нельзя было. Вот и стал Ефим вместе с прочими доверенным Разинским есаулом.

А в это время астраханский воевода Прозоровский готовил город к осаде. С надеждой взирала на воеводу астраханская знать и богатые торговые люди, верили они, что сумеет он защитить их добро, да и их самих от воровских людишек и бунтовщиков. Поправили работные люди астраханские стены и каменные, и деревянные, расставили наново пятьсот пушек по стенам, и говорили иноземные мастера фортификаций, что нет в Европе города более укрепленного, чем Астрахань. Да и боевой корабль «Орел» стоял у городского причала, готовый поддержать оборону своими пушками. Припасу же и воинского, и съестного заготовлено было превеликое множество. Доволен был воевода и уверен вполне, что удержит город и не отдаст бунтовщикам.

Лишь одного не учел Прозоровский, что вовсю велись меж стрельцов Стенькиными подсылами прелестные речи. Да и местный работный люд, крестьяне да холопы астраханские, давно уж не хотели более терпеть жестокостей да судов неправедных. Даже то, что уступил воевода и раздал стрельцам жалованье за прошлый год, не могло уже повернуть их настроения супротив разинцев.

Понял Прозоровский, что плохая надежа на стрельцов, и обратился к иноземцам, коих обреталось в Астрахани в ту пору превеликое множество. Воевода одарил их чинами и званиями и допустил к своему столу. Но русские служивые не больно-то слушались иноземных начальников, а уж как возвернулись стрельцы из-под Черного Яра, да принялись рассказывать всяко, чего повелел им Разин, так и вовсе приуныли бояре во главе с Прозоровским. Страшно им было, непонятно, как держать оборону города, когда нет в войске согласия и смутьяны в грошь не ставят начальных людей. А когда хватали оных смутьянов и волокли в острог, кричали они, что недолго терпеть осталось, придет Степан Тимофеевич и отомстит за все окаянства.

...Пять дней осаждал Астрахань Разин, пока не вызнал от верных людей все, что делает в городе воевода. Был придуман удачный план взятия города через солончаки. Да только спустил туда ушлый воевода воду из рыбных прудов, и пришлось атаману на ходу менять план. Затеяли казаки шум великий малым людским числом у Вознесенских ворот ночью, а основные силы учинили штурм южной стены. Сильно переживал Разин, что зачнут стрельцы палить из пушек и пищалей по его ребятам да лить смолу горячую, перебьют всех. Но нет, не случилось обмана промеж повстанцев, ждали Разинцев горожане, звали за собой. Лишь иноземцы порывались стрелять, да только враз их угомонили до смерти.

Ночь еще и не думала отступать, а пятикратно выстрелила большая пушка, возвещая атаману, что взята Астрахань малой кровью. И пошло жестокое веселье. Громила астраханская голытьба вместе с казаками дворы начальных людей, бояр, воевод да купцов богатых. Насмерть забивали бедняки своих исконных ворогов, припоминали им все обиды прошлые и унижения.

А с рассветом пал последний астраханский оплот, собор, где укрывался воевода с митрополитом. Приволокли пленных на суд к Разину. Ох, и рад был Стенька покуражиться над старинным врагом своим, да только вдруг увидел он перед собой не врагов заклятых, а кучку перепуганных людей, что хотели жить. И потому просто махнул рукой атаман, да и приказал Прозоровского со стены скинуть, а остальных повесить, и ушел, оставив есаулов чинить правеж...

Обустроив в Астрахани казацкий круг, двинулся Разин через три недели в Царицын. Светло было на душе у атамана после столь решительной победы. И есаулы его довольны были. Богатая доля досталась каждому на дуване, есть с чем отдыхать да праздновать по старому казацкому обычаю. Только Ефима одолевали смутные думы. Ему все еще везло, сказочно везло. Но есаул уже понимал, что неспроста эта дикая ярость, что охватывает его во время битвы. Был Ефим далеко не глуп и чуял, как наливается огнем его правая рука, как начинает жить словно сама по себе, и нет тогда для Ефима разницы, кого рубит его верная сабля. Эти думки тревожили казака, он гнал их от себя, пытаясь залить разум вином, но от выпитого ему становилось только хуже. Да еще после едисанской отравленной стрелы чаще стали сниться ему кошмары, в коих видел он повешенного сотника и фиалковые глаза Лейлы...

По приезду в Царицын направился Ефим к материнской избе, чтобы одарить родных. Была у него в душе надежда, что сумеет он примириться с семьей, и простит ему Дарья погубленного мужа. Плохо знал казак бабью натуру, думал, что самоцветными каменьями да златотканой материей сможет купить себе прощение. Да только просчитался есаул: когда Дарья в прошлый раз видела раненого брата, обычное сострадание смягчило ее сердце, но молодой удачливый есаул, гордо протягивающий ей подарки, своим самодовольным видом лишь всколыхнул в ее сердце горечь старой обиды.

Смирилась Дарья со своей тяжкой вдовьей долей, но простить брата не смогла. Потому-то гордо вскинула она голову и сказала, глядя прямо в глаза Ефима:

– Мне это все без надобности. Да и не приму я сих даров кровавых из рук убийцы.

Сказала так и, сурово поджав губы, ушла.

Целая буря чувств отразилась на подвижном лице Ефима: обида и унижение, стыд и ярость.

– Ну и живи, как сумеешь, коли такая гордая! – прошипел разозленный казак, кинул на стол кошель с деньгами, развернулся на каблуках и покинул избу, хлопнув напоследок дверью.

Когда Ефим, выходя из ворот, столкнулся с маленькой девушкой, лицо которой показалось ему смутно знакомым, он, ни слова не говоря, сунул ей в руки узел с подарками и размашисто зашагал прочь.

...Ануш стояла, словно потерянная, и радостная улыбка, что возникла на ее лице при виде Ефима, медленно исчезала, а темные глаза наполнялись слезами. Девушка поняла: что-то плохое произошло в доме, где нашла она приют в последние дни. Едисанка не стала смотреть, что было в том узелке, она отнесла его в маленький сарайчик, где лежал всяческий хлам, и сунула в первый попавшийся короб, а потом горько разрыдалась.

Как же ждала Ануш этой встречи! Как старательно учила чужие непослушные слова! Ей казалось, что сумеет она объяснить русскому витязю, что нет для нее никого милее, и что он обязательно поймет ее и, может быть, даже полюбит. А сегодняшняя встреча вдребезги разбила все мечты наивной девушки.

А в горнице в это время Евдокия распекала Дарью:

– И в кого вы у меня такие гордые уродились! Сначала один вытворял невесть что, лишь бы жизни хорошей не было, теперь ты кочевряжишься! Ну что за дело тебе, как Ефим добыл эти подарки, скажи ты мне на милость! На что детей растить будешь, а?

– Ты, матушка, на старости лет о Боге бы подумала! – холодно отвечала Дарья. – Я и так Ефимовы выходки долго терпела. Сколь я могу прощать? Он ведь об детях моих не думал, когда я в ногах у него валялась, за Никифора просила. Извел мужика моего на потеху своей гордыне, а теперь добрый стал, откупиться от своей совести решил. Нет уж, пусть всю жизнь помнит, что содеял!

Евдокия поняла, что зряшный разговор затеяла с дочерью и продолжать его дальше, только себя да ее мучить. Поэтому, повздыхав да поохав, принялась старуха проворить ужин.

А виновник бабьих споров да слез, кипя гневом, шел прямиком в кабак, желая залить злость доброй чаркой романеи. Мыслил Ефим, все более растравляя себя, что не стоит ни одна баба, даже если это сестра единоутробная, чтоб унижаться перед ней. Молчать должна баба да справно исполнять, что мужику пожелать вздумается. Когда же ввалились в кабак подначальные ему казаки, принялся потчевать их есаул, щедро прокучивая все, что добыл в походе. А после пятой чарки и думать забыл и о сестре, и о матери.

ГЛАВА 13

...После взятия одного маленького волжского городка пробирался есаул Парфенов со своими казаками по осенней беспутице к Разину под Симбирск. Хоть и легко досталась казакам победа, а неспокойно было на душе у Ефима. Под мерную поступь своего коня погрузился есаул в воспоминания недавних невеселых событий.

...Недолго просидел вольный атаман в Царицыне, пошла вся народная армия за своим предводителем брать города российские. Верили люди, что со Степаном Тимофеевичем, которого пуля не берет, не загинут они без вести, а отомстят своим обидчикам – боярам да приказным людям – и с богатой добычей по домам возвернутся.

Легендами обросло имя Разина, встречали его в городах, как отца родного, заступника и избавителя. Хоть и близилась осень, многие люди все еще шли к атаману со всех городов и деревень, так что армия Стеньки насчитывала более двадцати тысяч человек.

С такой-то грозной силой подошел Разин к Симбирску. Но, видно, пришла к концу его удача знаменитая: не удалось повстанцам взять город привычным наскоком да хитростью. Надолго пришлось завязнуть казакам под Симбирском. Сидел в городе воевода Милославский, а под началом его не смерды да холопы были, а дворянские дети да крепкие служилые люди, что справляли ратную службу сполна и на Стенькины прелестные речи не взялись и перебегать к нему в войско не спешили.

А еще полк воеводы Борятинского встретил повстанческую армию на подступах к городу, и хотя отбили казаки натиск стрельцов, но воевода увел свой полк с малыми потерями, не нарушая строя, да и встал недалече от города. Так что пришлось Разину воевать на две стороны, и прочно завяз он под Симбирском.

Потому-то и отправил он своих верных есаулов с отрядами брать малые городки, чтоб не стояло войско попусту, да не расходились пришлые крестьяне. И так уж изрядное брожение наблюдалось: многие людишки тянулись к Разину, да многие и уходили скоро, возвращались поближе к своим городкам да посадам, шарпали помещиков и дуванили их животы.

...Почти месяц не было Ефима под Симбирском, не знал есаул о тамошних событиях, потому выслал он наперед отряда человека, чтобы принес тот вестей от атамана. Уж недалече оставалось до города, когда возвернулся посыльный казак и принес неутешительные вести о том, что разбиты разинцы под Симбирском наголову, лишь малая часть огромного войска уцелела, немногие люди спаслись бегством на стругах.

Все казаки Парфеновского отряда слышали рассказ о страшном побоище, многие призадумались, стоит ли искать Степана Тимофеевича или лучше схорониться где-нибудь, раз столь большая сила обрушилась на повстанцев со стороны государя да бояр, что и их легендарный атаман устоять не смог. Стали они совет держать, тут-то и предложил Ефим своим казачкам не искать атамана, не прятаться, а пошарпать всяких торговых людей богатых, набрать животов поболее, чтоб было с чем домой вертаться.

Казаки уважали своего есаула за отвагу и смелость, за то, что щедро всегда оделял он всех на дуване, не стремился урвать себе побольше. Да и удачлив был Ефим: за все походы только и был один раз ранен едисанской стрелой. Было о чем подумать казакам: вроде не сподручно зимою-то воевать, но и добришка набрать поболее не лишне было бы. Разделились вояки: которые, забрав свои доли дувана, по домам двинулись, а которые и еще погулять не против были, остались Осталось с Ефимом около сотни человек.

А по все великой Руси бушевало пламя крестьянской войны. Многие города, посады, деревни были взяты Разинскими есаулами. Великое множество людей снялось с насиженных мест и, собравшись в отряды, притекало к армии Разина. Множились бунты по стране, когда восставали холопы и голытьба, послушав прелестную Стенькину грамоту, коих немало разослал он со своими доверенными людьми. Еще мало кто знал о том, что бежал полуживой атаман из-под Симбирска, еще не до всех городов дошла весть, что предал вора и разбойника Стеньку митрополит анафеме и собирается отовсюду грозное дворянское войско, дабы побивать оного вора и бунтовщика, а соратникам его и потатчикам учиняется сыск и казнь лютая. Страшное кроворазлитье случилось и бедствие превеликое.

...Вдова сотника Васильева Дарья усадила обедать своих ребятишек и с тревогой выглядывала в окошко, за которым ветер трепал низкую октябрьскую тучу да сеял назойливый холодный дождь. Тревожилась баба неспроста: изутра ушла мать ее Евдокия вместе с едисанкой, что прижилась в их семье после того как исцелила Ефима, а до сих пор ни одна из них не воротилась. Не на месте было Дарьино сердце, потому как ушли бабы на реку полоскать белье, а день выдался дюже ненастный, и пыталась Даша отговорить их, да мать, как всегда, из старушечьего упрямства на своем настояла.

Растрепанная, промокшая Ануш влетела в горницу в полном смятении чувств. Задыхаясь от быстрого бега, она с трудом проговорила, более обычного путая слова:

– Даша, скорей идем! Старый хозяйка плохо, совсем-совсем!..

– Да что стряслось, толком скажи! – потребовала у едисанки всполошившаяся Дарья.

– Земля мокрый, скользко, упасть в река хозяйка... я тащить ее из река... дальше – никак, тяжелый... Пойдем, Даша, скорей пойдем! Плохо старый хозяйка, совсем плохо.

С трудом поняла Дарья из сбивчивых объяснений Ануш, что Евдокия подскользнулась на раскисшем от дождя берегу и упала в ледяную волжскую воду. С мучительно ноющим сердцем выскочила женщина из дому, накинув только старенькую шаль на голову, да приказав ребятишкам не ходить никуда.

Поминутно оскальзываясь на мокрой грязной дороге, добежали женщины до берега реки, где лежала в беспамятстве Евдокия. С трудом дотащили они бесчувственную старуху до городской стены, где встретили их с подмогой мужики, заприметившие бедных баб издали. Бедную Евдокию принесли в избу, и Дарья принялась хлопотать над пострадавшей матерью. Она раздела старушку и, прикрикнув на Ануш, чтоб не стояла столбом, а помогала, принялась растирать ледяные руки и ноги своей матери. Едисанка, очнувшись от страха, стала усердно помогать Дарье.

Через некоторое время худые члены Евдокии потеплели, и женщины, тепло укутав старушку, присели передохнуть. Дарья обратилась к едисанке:

– Ануш, как же ты матушку-то не уберегла, зачем позволила ей к воде подходить с тяжелым бельем?

Бедная девушка просто онемела от незаслуженной обиды и еле-еле смогла вымолвить:

– Как же я могла указывать старой хозяйке? Она меня никогда не слушать, она тебя не слушать, а кто я есть... – под конец Ануш от волнения снова начала коверкать слова и заплакала.

А Дарья, увидев, что зазря обидела девушку, которой и так в жизни выпало немного светлых дней, принялась утешать ее и извиняться. Дарья и сразу-то вовсе не хотела сказать девушке обидное, просто вырвались у нее такие слова от тревоги за матушку, от боязни, что потеряет она последнего близкого человека, а зла к Ануш не было в ее сердце. Не считала молодая вдова, что права Евдокия, когда называла Ануш лишним ртом и нахлебницей. Помнила Дарья, как спасла едисанка Ефима, как смотрели они с матерью с надеждой на нее, когда потерял казак память. И только благодарность и жалость испытывала молодая женщина к этой девушке.

Всю ночь просидели Ануш и Дарья у постели Евдокии, а поутру пришла старушка в себя. Да только сделался у Евдокии сильный жар, застудилась она в ледяной волжской воде, слишком долго пришлось ей потом на холоде пробыть, пока принесли ее домой. Как ни старалась Ануш помочь старой хозяйке, какие только снадобья не готовила, а видно, пришла пора Евдокии помирать. День ото дня угасала старушка, прозрачным сделалось ее сморщенное личико, руки скрючило лихорадкой, точно сухие ветви, и жестокий удушливый кашель сотрясал грудь Евдокии, после которого оставались алые следы на тряпице, что прикладывала она ко рту. И как ни уверяла старушку-мать Дарья, что поправится она непременно, знала Евдокия, что уж недолго осталось ей. Жалела только, что не привелось перед смертью сыночка увидать своего непутевого, Ефимушку ненаглядного. Да просила слезно позвать священника, отца Николая, чтобы исповедаться напоследок в малых своих старушечьих грехах и причаститься.

На Казанскую отмучилась старая вдова. Тихонько заснула после обеденной трапезы, да и не проснулась более. Лежала старушечка под образами с просветленным лицом, на котором не осталось и следа от мирских горестей. Отчитал дьякон заупокойную службу по усопшей, и схоронили Евдокию, поставив на могилке простой деревянный крест. А после похорон пошел снег, такой густой и пышный, что сразу покрыл землю, спрятав все следы и осеннюю грязь.

– Видно, простил Господь матушке все прегрешения, раз снег пошел, – тихим усталым голосом произнесла Дарья.

Она прижала к себе притихших и каких-то немного пришибленных похоронной суетой сыновей и задумалась о дальнейшей жизни. Остаток денег, что давал матери Ефим, весь ушел на похороны и поминки, запасы на зиму не такие уж и великие успели бабы сделать, так что не представляла Дарья, как же дальше жить, как растить, поднимать на ноги сыновей.

Старшенький Николка вывернулся из-под материнской руки и внимательно смотрел на мать. Мальчик понимал, что эта неожиданная ласка матери происходит от растерянности и страха за них, ее детей. Николка был не по годам умен и хорошо помнил отца, в отличие от младшего Юрашика, который доверчиво смотрел на мир и многое принимал как игру. Да и чувствовал Николка, что стал старшим мужиком в семье, и ему отвечать за родичей. Он вспомнил разговоры подначальных отцу стрельцов и обратился к Дарье:

– Матушка, а остались ли у тебя грамотки отцовские?

– А почто ты вспомнил о них сейчас, сыночек? – ответила удивленная мать.

– Да слыхал я давно еще от стрельцов, что полагается стрелецким семьям казенное содержание. Особливо ежели погиб оный стрелец на государевой службе. Наш-то батюшка так и погиб. Вот с грамотками ты и выхлопочешь нам содержание, проживем, даст Бог.

Дарье по-новому взглянула на Николку. Ее потрясла рассудительность сына, ведь сама она даже не подумала о такой возможности. После этого случая она всегда советовалась с сыном, как со взрослым, каждый раз удивляясь зрелости его суждений.

Сыскала вдова сотника мужнины жалованные грамотки, перечла их не раз и вновь пригорюнилась.

– Эх, Николка, Николка. Кто ж нам сейчас выплатит казенное-то содержание, когда нету в Царицыне даже дьяка приказного государева! Куда ж идти-то с этими грамотками.

– Ты, матушка, не горься раньше времени, а сходи к отцу Николаю, он-то умный человек, давно в Царицыне, глядишь, что и присоветует.

На следующий день Дарья отстояла обедню, исповедалась, причастилась и подошла к священнику с вопросами. Она поведала отцу Николаю о своих бедах, и он подтвердил Николкины слова о казенной пенсии, что полагалась ей и детям, и присоветовал ехать в Москву с челобитной. А напоследок вызвал священник дьяка и велел тому составить для вдовы сотника Васильева прошение, да еще сам отписал грамотку, как справно нес государеву службу сотник и как погиб он от руки воровских казаков Стеньки Разина, и запечатал своей печатью.

Премного благодарила Дарья отца Николая за заботу, но ума приложить не могла, как добраться по зиме с малыми детьми до Москвы. Грустно поведала уставшая женщина своим домочадцам о новых препонах, что появились в их и так тяжелой жизни.

– Как мы до столицы-матушки доберемся, один Бог знает! Да и денег-то у нас на дорогу вовсе нет. Избенку вот разве что продать, так много ли за нее дадут.

Даже разумный Николка не знал, что присоветовать матери при таком раскладе. Но тут растерянной семье Васильевых пришла на помощь Ануш. После смерти Евдокии она совсем притихла и старалась как можно меньше попадаться на глаза другим людям. Тихонько садилась она в темный угол, привычно обняв колени и положив на них голову, и слушала разговоры Дарьи и Николки, со страхом ожидая, что же будет с ней. Ведь судьба едисанки нисколько не занимала Дарью, ей и своих забот хватало. Потому-то Ануш и встрепенулась, когда услышала жалобы хозяйки на невозможность отправиться в Москву. Девушка вспомнила о нечаянном подарке Ефима, который сунула в сарайчик, не глядя.

Ни слова не говоря, выскочила едисанка из избы, быстро отыскала узел, что уже успел покрыться пылью и паутиной, и влетела в горницу, протягивая находку Дарье:

– Даша, можно ехать! Тут деньги, хватит мало-мало!

Женщина недоверчиво приняла из рук Ануш сверток, развязала узел и ахнула: перед ней вместе с отрезом алого златотканого бархата лежали дивные изумрудные серьги и такое же кольцо венецейской работы. Да, денег, которые можно выручить за эти вещи, с лихвой хватит на дорогу, да и на жизнь в столице по первости хватит.

Но Дарья недоверчиво обратилась к Ануш:

– Откуда у тебя такое добро, уж не краденое ли оно?

Девушка печально покачала головой:

– Нет, Даша, нет, я не красть, мне Ефим дать, когда ты не взял. Злой был, просто дал, не глядя, и ушел...

Горькие слезы полились из глаз несчастной едисанки. Она с болью вспоминала о Ефиме, о своих несбыточных надеждах.

А Дарья при этих словах отшатнулась от драгоценностей, как от ядовитой гадины, и воскликнула:

– Никогда не возьму Ефимовых подачек!

Но Николка остановил готовую сорваться на крик мать:

– Не гоже нам сейчас, матушка, обидами считаться. Через чужие руки Господь нам помощь послал в трудный час, грех не принять ее.

Дарья, скрепя сердце, приняла здравые слова сына и отправилась продавать украшения. Никаких трудностей с продажей у нее не возникло, ведь была она сестрой известного Разинского есаула Ефима Парфенова, поэтому не возникло у купца вопросов, откуда такие дорогие вещи у небогатой на вид женщины. Сам же купец был премного доволен такой выгодной покупкой, которая обещала ему в будущем изрядный барыш.

...Ануш наблюдала за скорыми и обстоятельными сборами семейства Васильевых, и сердце ее отчаянно билось от страха перед будущей неизвестностью. Наконец девушка не выдержала напряжения и с плачем бросилась в ноги молодой вдове:

– Даша, не бросай меня! Я пропасть тут одна, совсем-совсем!

– Иисусе Христе! Вот ведь забота на мою голову! – воскликнула раздосадованная Дарья. – Да куда ж, скажи на милость, я тебя деть должна?

– Возьми с собой, Даша! Я тебя госпожа звать буду, я все-все работать буду, только не бросай! – и девушка, рыдая, обхватила колени Дарьи.

А Дарья стояла в конец растерянная, совершенно не понимая, что же ей теперь делать. Ей жаль было сироту-едисанку, да и помогала она не раз им, но взять с собой в дальнюю дорогу лишний рот – мыслимо ли дело при такой-то скудности средств!

Да еще маленький Юрашик заныл протяжно:

– Маманька, возьмем с собой Анушку, она мне баранчиков из глины делать станет и песни петь! Она хорошая, добрая! Ну давай возьмем с собой Анушку, а?

Пацанята привязались к едисанке, которая все свои нерастраченные чувства обращала на их русые головенки, баловала ребятишек и играла с ними больше, чем родная мать, занятая всяческой бабьей работой, коей невпроворот вечно, особливо ежели нет рядом с бабою мужика.

Нахмуренный по-взрослому Николка сказал свое веское слово:

– Не по-христиански это будет, матушка, бросать Анушку-то. Чай, не объест она нас в дороге-то. А ежели, не приведи Господи, заболеет у нас кто, так она враз любую хворобу прогонит.

На том и порешили, что отправятся в столицу вместе. Обрадованная Ануш, утерев слезы, с благодарностью смотрела на все семейство Васильевых, с которым успела сродниться за последнее время. Девушка не держала зла на Дарьино невнимание к ней: и так, лучше чем здесь, нигде не обращались с едисанкой.

Избу свою Дарья обменяла на небольшой возок, запряженный молодой резвой кобылкой, да припасы, коих должно было хватить до ближайшего Воронежа, где собиралась Дарья прикупить яств для дальнейшего пути. Цена, конечно, не великая была за избу, да недосуг было вдове торговаться, и вертаться в Царицын она уж и вовсе не собиралась.

...Морозным ноябрьским утром, когда снег уж прочно лег на землю, Васильевы, помолясь Богу, покинули Царицын. Угревшийся под пушистой овчинной полостью Юрашик сразу уснул. А Николка смотрел на остающийся город, в котором прошло его детство, и понимал, что теперь он уже взрослый и что еще придется ему сюда вернуться. Не знал мальчик зачем, но чувствовал: вернется.

ГЛАВА 14

Страшною была в Поволжье да и по все Руси зима: дворянские войска топили в крови народную войну, что начал Стенька Разин. За каждого убитого боярина или воеводу предавались смерти десятки и сотни крестьян. Целые деревни выжигались дотла, дикие пытки применялись для дознания, вдоль многих дорог стояли нескончаемые ряды виселиц, на которых болтались ужасающие промерзшие трупы. Князья Долгорукий, Ромодановский, Борятинский, Милославский с невероятной жестокостью выжигали семена бунтарства в народе.

Но хоть и не было связи более в частях совсем недавно огромного и грозного войска, да и состояло оно в большинстве своем из необученных, плохо вооруженных крестьян, тяжко приходилось царевым войскам в сражениях. Попробовавшие вкус воли люди дрались не на жизнь, а на смерть. Беглые холопы, нищие смерды и просто городская голытьба не могли противостоять регулярным полкам ратных людей. Но отступив, рассыпавшись по лесным заимкам, они собирались вновь и вновь и яростно бросались в битву, не щадя ни врагов, ни себя.

Только в январе удалось царским войскам погасить основной огонь крестьянской войны, но искры этого страшного костра то здесь, то там долго еще тлели и нет-нет да и вспыхивали кровавым пламенем бунта. Верили еще люди в своего великого атамана Степана Тимофеевича Разина, ждали его, надеялись, что вот-вот объявится заступник и рассчитается за них с притеснителями и обидчиками. Ходили о Стеньке легенды, колдуном мнился Разин простым людям, что может птицей взлететь в поднебесье, рыбой уйти в глубины вод али серым волком перекинуться. И хоть и доходили слухи о том, что разбиты атамановы силы главные, считали многие, что ложь это, что пытаются бояре оболгать своего самого страшного врага.

Но много было и таких людей, что верили царским грамотам да анафеме митрополита. И как зачитывали сии послания при большом народном собраний, ужасом полнились сердца людские, что носит еще земля мерзкого вора, богоотступника, христопродавца и изменника государева. Метался темный разум российского мужика не в силах понять, где правда, а где ложь.

Да и казачий Черкасск, вотчина и оплот Стенькиной вольницы, колыбель его замыслов и походов, все более и более подпадал обратно под влияние домовитых казаков во главе с Корнилой Яковлевым. И когда израненный Разин после поражения под Симбирском вернулся в Черкасск с горсткой уцелевших казаков, настороженно встретили его там. Был, конечно, Степан признанным вожаком, за которым шли тысячи людей. Но теперь были уж не те времена, а одной богатой шубой, что надел атаман, авторитет пошатнувшийся не поправишь.

И пошли прахом все старания Разина восстановить свое великое народное войско. Не пошли за ним черкасские казаки. А старые верные товарищи которые загинули в былых походах, а от которых вестей и вовсе не было, или возвращались они израненные да побитые. И самое тяжкое для деятельного атамана было то, что не поступало к нему правдивых известий, не мог Стенька планы свои строить сообразно верному положению.

Так и случилось, что предал его Корнило Яковлев, побил подначальных Разину казаков, а самого атамана в плен захватил и отправил в Москву с великим береженьем. Поступал так Корнило, сообразуясь с тайной царевой грамотой, где говорено было: со всем тщанием беречь заглавного бунтовщика от побега, дабы доставить оного в Москву для признания вины и последующей казни.

Четвертого июня 1671 года доставили Стеньку вместе с братом Фролом в Москву, где долго и жестоко пытали, добиваясь того, чтоб повинились бунтовщики и покаялись в своих грехах. Два дни продолжались пытки: кнут, раскаленные щипцы, дыба – все перепробовал палач, но только смеялся Разин в лицо мучителям.

А перед самой своей жуткой казнью перекрестился Стенька на храмовые купола, поклонился людям на все четыре стороны и сказал лишь:

– Простите, православные...

Казнили атамана четвертованием, и казнь эта ужаснула весь московский люд, что собрался в то утро на Лобном месте. Но долго ходили еще слухи о том, что не Разин это был, другого человека казнили, а сам атаман схоронился до времени. Но придет такой день, выйдет Разин во всей своей силе и опять подымет народ и поведет его за собой против бояр-кровопийц...

...Январская стужа лютовала за стенками бревенчатой избушки, что пряталась в глубине густого леса. На этой укромной заимке пережидали зимние холода Ефим со товарищи. Поначалу легко давалось Парфеновскому отряду вольное житье-бытье. Удалые работнички, пользуясь славой Разина, во многих селах встречали поддержку, и не было у них недостатка в съестных припасах. Да и оружейный запас в изрядном достатке пребывал. Но исконно казаки не воюют по зиме, а отлеживаются по домам на теплых печах. Потому-то к концу декабря поредел отряд почти в половину. А оставшиеся мужики не сильно рады были, что приходится им ютиться по лесным заимкам: многим грезилась ночами жарко истопленная банька, да ухватистая бабенка под боком.

Только чем дальше, тем меньше у казаков оставалось возможностей отмякать в городках и посадах. Все далее и далее катилась волна карательных боярских походов, и косо смотрели оседлые жители на пришлых людей. Боязно было горожанам привечать казачков: а ну как это бунтовщики, анафеме преданные, за укрывательство которых полагается жестокая кара. Немного оставалось охотников до боярских батогов и ласк пыточных дел мастеров, кои брались за каждого, на кого сыск указывал.

Вот и сидели озлобившиеся казаки в лесу, играли в опостылевшие кости, проигрывая друг другу ненужное добришко, да наливались дрянным винцом. Не раз поминали недобрым словом казаки того купчишку, что Христом-Богом клялся, дрожа за свою шкуру, какие убытки терпит, отдавая казакам такое первосортное вино.

Ефим мрачно взирал на своих людей, понимая, что если проклятая метель продлится еще дня два, то передерутся казачки до кроворазлитья. Уже сейчас ему с трудом удавалось сдерживать страсти, что бродили в тесной избушке, не находя выхода. Не думалось тогда есаулу о зимних невзгодах, когда звал он свой отряд купчишек шарпать. А сейчас думы невеселые занимали Ефима, чем бы потрафить мужичкам, чтоб не разбрелись до времени куда глаза глядят. Любой ценой надо было удержать ему товарищей до весны, а уж тогда веселее станет: наберут добра поболее, а к осени и по домам не грех. С хорошей поживой да с гладким брюхом не стыд показаться дома, а сейчас что: зипунов кот наплакал, морды у всех такие, что краше в гроб кладут!

Слава Богу, через день метель прекратилась, и мороз немного отпустил. Ефим предложил казакам:

– А что, ребятушки, не отрядить ли нам охотничков?

– Ты что, есаул, с глузда съехал? Нашел время охотой тешиться!

– Да не о том я, мужики! Ежели нам сейчас всем в деревеньку соваться не след до веселых бабенок, то одну хоть сюды притащить сдюжите?

Когда до казаков дошло, что имеет в виду их есаул, то избушка наполнилась радостным гомоном и солеными шутками. В веселый поход отрядили двоих дюжих парней и дали им с собой шелковую шаль с кистями, чтобы было чем прельстить женщину, а уж с остальным они должны были справиться сами.

В сумерках «добытчики» подошли к проезжему тракту...

...До Воронежа семейство вдовы Васильевой добралось без приключений. Но быстро покинуть город им не удалось, хотя вынужденная задержка сыграла Дарье на руку.

В город прибыл полк московских стрельцов, поэтому городские ворота закрыли, дабы учинить сыск скрывающихся бунтовщиков и беглых. Через неделю выезд разрешили. Подорожные грамоты Дарьи полковник счел верными и, заинтересовавшись судьбой женщины, написал для нее записку к своему товарищу, интенданту столичного стрелецкого гарнизона с просьбой, чтобы посодействовал тот сотниковой вдове в ее прошении. Дарья была очень благодарна отзывчивому полковнику. «Мир не без добрых людей», – думала она по дороге на постоялый двор.

Всякое случалось с семейством Васильевых в дороге. Иногда удавалось им без опаски добраться до деревеньки под защитой стрелецкого отряда, начальные люди с радостью оказывали поддержку вдове с малыми детьми. Но трудностей на пути все ж выпало им поболее. Не взяли в разумение ни Дарья ни Николка, когда отправлялись в дорогу, что время сейчас смутное и страшное. Рыскали повсюду голодные и оборванные беглые, уцелевшие после встречи с ратными людьми, посланными к усмирению бунта. Так что очень часто приходилось надолго застревать Дарье в каком-нибудь малом городке, ютясь на постоялом дворе.

Старалась вдова дождаться крепких попутчиков, после того как чуть было не загнали они с Ануш свою лошадку, удирая от лихих людей. Не за себя боялась женщина, за малых сыновей. Особливо за Николку, что волчонком глядел на всех казаков, попадавшихся им на постоялых дворах, а дорогой все чистил покойного батюшки саблю. Страшилась Дарья, что кинется сынок защищать ее и брата меньшего, не разумея по малолетству своего бессилия супротив заматеревших в боях мужиков, да и пропадет, зарубят его казаки в горячках, как сбесившегося щенка.

Из-за всех непредвиденных задержек таяли деньги, утекали, будто песок меж пальцев. Да еще холода изрядные нагрянули, приходилось кутаться так, что и не повернуться в тесном возке. Спешить нужно было, быстрее добраться до Москвы, поэтому решились все ж как-то раз Дарья с Ануш выехать без попутчиков. Невелик вроде был переход – часов за восемь должны были добраться от городка до крепкой деревеньки. Выехали затемно, лошадка бежала резво по укатанному тракту. Да вот незадача вышла: сломалась оглобля у возка, чуть было лошадь не искалечилась.

Покуда вырубили новую оглоблю да на место приладили, упрели и бабы, и ребятишки и времени потеряли изрядно. Сумерки уж опускались, а до деревеньки еще далече было.

Возком правила Ануш, более всех страдавшая от холода. После возни с колесом, распаренная, напилась она студеной воды из припасенной баклажки, а вот теперь холод забирался ей под тулуп, заставляя ежиться. Да не беда, ежели б токмо мороз досаждал едисанке: выпитая вода не давала ей покоя. Наконец терпение Ануш иссякло, и она обратилась к Николке, чтобы тот сел на облучок и подержал вожжи, а сама углубилась недалече в придорожный лесок по малой надобности.

Николка держал вожжи и разглядывал заснеженные деревья, являвшие собой в сгущавшихся сумерках весьма причудливое зрелище. Утомленная Дарья высунулась из возка, желая узнать, что за заминка такая случилась и как скоро они тронутся дальше. Сердце было не на месте у вдовы, когда поняла она, что не поспеют они засветло добраться до деревеньки.

Вдруг раздался отчаянный крик Ануш:

– Николка! Гони! Ско...

Страх подстегнул мальчика, он дернул вожжи и с криком «Пошла! Пошла!», принялся нахлестывать ее кнутом. Ошалевшая кобыла понеслась с места галопом. Не думая о том, что впотьмах возок может перевернуться, Николка гнал бедную лошадь до тех пор, пока не показались огни деревни. Лишь тогда страх отпустил и его, и Дарью, которая все время, пока длилась эта лихая скачка, побелевшими губами шептала молитву.

Переведя дух, Николка обратился к матери:

– Господи, матушка, а как же Анушка-то? Мы ж ее-то бросили...

– Что ж теперь, сынок, видно так было Богу угодно, чтоб спасла она нас, собой заслонила. Да и, может, жива она еще. Помолимся за нее. Хоть и басурманка, а все душа Божья.

Николка присоединился к материнской молитве, но успокоения ему это не принесло. Мальчик сильно переживал из-за того, что не поспешил на выручку Ануш, поступил, как не должно поступать мужчине.

Когда ж добрались они до деревеньки, то хлопоты по обустройству на ночь помогли Николке отрешиться от тягостных дум.

ГЛАВА 15

...Казаки страсть как обрадовались, когда увидали, что вошла в лес баба, да еще, по всему видать, молодая. Эдак до ночи успеют они на заимку возвернуться, в деревеньку-то теперь вовсе нет нужды тащиться. Кинулись они разом на девушку, только и успела она крикнуть Николке, чтоб уезжал скорее. О себе нисколь не думала едисанка, лишь старалась задержать подольше лихоимцев. Вот и пришлось им с ней изрядно в снегу побарахтаться: как дикая кошка сопротивлялась Ануш, расцарапала одному всю рожу, а другому прокусила руку. Но где ж было сладить девчонке-невеличке с двумя дюжими мужиками? Скрутили они ей руки за спину, чтоб не царапалась, и потащили к избушке.

Поначалу едисанка сопротивлялась, поливая казачков проклятиями на родном языке, но после пары увесистых тычков в спину, решила, что лучше ей пока идти своей волей. Убивать ее пока никто не собирался, хотя мужик с прокушенной рукой весьма злобно косился на девушку, ворча себе под нос при этом что-то про черномазую ведьму. Другой же спокойно умыл снегом расцарапанное лицо и со смешком сказал товарищу:

– Не ворчи, Михася, такие-то завсегда слаще.

...Казачки в ожидании посыльных изрядно нагрузились вином и пребывали в весьма подогретом состоянии. Когда же послышался на крыльце шум, упреждающий о возвращении «охотничков», то вся честная компания радостно загомонила, предвкушая новую потеху.

Ануш чуть не вывернуло на изнанку, когда ей в нос ударила волна удушливой вони из распахнувшейся двери. Мужики, что привели ее сюда, подтолкнули девушку в спину, и она, едва устояв на ногах, оказалась в большой, плохо освещенной избе. Едисанка несколько раз сглотнула, пытаясь побороть дурноту – смрад стоял в избе ужасающий. Дым от плохо слаженной печи смешался с табачной застоялой вонью, кислый запах давно немытых человеческих тел мешался с запахом испорченных остатков пищи. Заросшие бородищами сальные рожи огромного, как с перепугу показалось Ануш, числа мужиков уставились на нее похотливо блестящими глазами.

Словно затравленный зверек переводила девушка взгляд с одного мужского лица на другое, пытаясь уловить хоть малость сочувствия, но ее надежды пропадали вотще. Один из приведших ее, тот, кого называли Михасем, разрезал веревку, стягивающую запястья девушки за спиной, и сдернул с нее тулуп вместе с прочей теплой одежонкой, оставив лишь полотняную тонкую рубашку, которая, взмокнув от пота, прилипла к телу Ануш, обрисовав все изгибы ее стройного юного тела. Изголодавшиеся без баб, мужики встретили столь соблазнительное зрелище восторженными криками:

– Эк, ребяты, подвезло вам!..

– Славненькая басурманочка!..

– Поцелуй, красавица, перстенек подарю!..

– Глазищами-то вон как зыркает! Хоть тоща, да видать, горячая!...

– Спляши, черноглазенькая, потешь душеньку!..

Ануш, прижавшись к стене, широко раскрытыми от страха глазами смотрела, как надвигается на нее толпа мужиков, и каждый протягивает ей кольцо, ожерелье, браслет или богатую шелковую шаль, а один потрясал невесть откуда взявшимся бубном. Постепенно в душе ее зародилась надежда на спасение, девушка улыбнулась, превозмогая отвращение, игриво выгнула бровь, повязала бедра алой шалью и, выхватив из чьей-то протянутой руки бубен, подняла его над головой и звонко по нему ударила.

Казаки немного притихли. А девушка, ритмично встряхивая бубном, принялась соблазнительно покачивать бедрами, извиваться всем телом, делая маленькие шажки по кругу. Постепенно круг увеличивался, Ануш стала напевать высоким гортанным голосом, убыстряя темп танца, а мужики принялись бить в ладоши, подхватив выбранный ритм. Когда едисанка оказывалась лицом к кому-либо из них, каждый старался нацепить на девушку какое-нибудь украшение, так что в скорости она могла соперничать по количеству драгоценностей с любимой наложницей падишаха.

Распаленные мужики пожирали взглядами гибкое тело Ануш, а она выжидала время, чтобы улучить момент и схватить со стола огромный нож, что забыл там один из казаков. Словно утопающий за соломинку, ухватилась девушка за мысль, что, вооружившись, сможет вернуть себе свободу.

Ануш вновь изменила ритм танца, пытаясь раздвинуть сгрудившихся мужиков, чтобы скорее добраться до желанного ножа. Но тут в избу вошел Ефим и, не видя этого, девушка, совершая очередной соблазнительный пируэт, влетела в его объятья.

Целая буря чувств отразилась на лице Ануш, когда признала она в обнимавшем ее казаке Ефима. Отчаянье сменилось безудержной радостью и тотчас погасло, едва поняла она, что не узнает ее Ефим. А он, крепко держа девушку за плечи, слегка отодвинул ее от себе и окинул оценивающим взглядом. Была в этот миг как никогда хороша Ануш: черные волосы разметались, очи горели, бурно вздымалась грудь после танца. Удовлетворившись осмотром, Ефим с усмешкой обратился к казакам:

– А и повезло нам, ребятушки! Чистый яхонт несверленый попался! Где и сыскали такую пригожую! А тебя хоть покормили, девица? – обратился есаул к Ануш.

– Нннет, – запинаясь, ответила она.

– Эх, дубины, одичали совсем тут, обхождение навовсе забыли, – попенял Ефим мужикам. – Бабу-то кормить-поить надобно, чтоб любила слаще!

Он потащил девушку к столу, с которого смел прямо на пол остатки прошлого застолья и потребовал:

– Вина красавице! Да ествы какой ни на есть!

Ефим сел на широкую, грубо сколоченную лавку, и посадил рядом с собой Ануш. Перед ними скоро появились полные кубки, хлеб и мясо. Есаул одной рукой прижал к себе едисанку, а другой пододвинул к ней кубок:

– Пей! Обвыкайся с новым местом, да не бойся, не обидим, коли лаской своей подаришь!

На Ефимовы речи мужики, рассевшиеся вкруг стола, разразились дружным хохотом. А Ануш дрожащей рукой приняла кубок и, зажмурившись, выпила. Первый раз пила она вино, в голове ее сразу зашумело, мысли странно запрыгали. Девушка не понимала, что с ней творится: ей было все еще страшно, но рука Ефима, что обнимала ее, будила в теле едисанки сладкий трепет. Опьяневшей Ануш мнилось, что теперь Ефим не даст ее в обиду, защитит ото всех. Пусть не вспомнил он ее сразу, пусть! Видно судьба хотела, чтобы только сейчас он полюбил ее.

Не понимала она, что просто пользуется Ефим своим есаульским правом, первому насытиться женской нетронутой плотью.

Через недолгое время Ефим подхватил опьяневшую Ануш на руки и унес за дощатую перегородку, сопровождаемый скабрезными напутствиями казаков. Девушка, казалось, не слышала чужих слов, выпитое вино и горячие руки казака будили в ней сладостные надежды. Она прильнула к широкой груди Ефима и обвила тонкими руками его шею.

А хмельной есаул тоже не слишком обращал внимание на своих товарищей: упругое тело черноволосой красавицы-едисанки в его руках, что так доверчиво прижалась к нему, распаляло плоть и будило невесть откуда взявшиеся воспоминания. Мнилось Ефиму, что уже прикасались к нему эти тонкие руки, и что знает он вкус губ этой девушки...

Когда снял он одежду с покорной Ануш и принялся ласкать стройное тело с маленькими бутонами грудей, волшебное наваждение не рассеялось, словно касался он чего-то родного, но давно позабытого. А Ануш таяла в руках Ефима, плавилась, будто податливый воск, вставали перед ней в полный рост воспоминания о той давней ночи, когда лечила она беспамятного казака, отдавала ему свою девственность, пила его боль, накрепко привязываясь душой и телом...

Все настойчивей становились ласки Ефима, все более страстно отвечала на них едисанка; ее стоны мешались с его хриплым от страсти дыханием, губы девушки шептали имя любимого. А Ефиму мнилось, что ни одна женщина не будила в нем такой яростной страсти. Многих женщин брал удалой казак за свою бесшабашную жизнь, а любил только далекую, почти забытую уже персиянку. Да вот теперь тоненькая девушка, что неистовствовала в его объятьях, пробудив его сердце.

Наконец, не в силах более терпеть, казак вошел в трепещущее влажное лоно девушки, которая давно была готова принять желанного мужчину. Безумство страсти охватило обоих, и волна блаженства накрыла их с головой...

Но столь быстрый конец ни в коем разе не удовлетворил Ефима. Не разжимая объятий, он вновь начал плавное движение внутри тела Ануш, разжигая в ней новое пламя. И еще не раз в эту ночь поднимал казак красавицу к вершинам блаженства. Казалось, что не истощаются его силы, а лишь с каждым разом страсть его пылает все сильнее...

... Поутру проснувшийся Ефим оставил сладко спящую, утомленную бурной ночью девушку и вышел к остальным казакам. Они встретили есаула дружным гомоном:

– Что Ефим, хороша басурманка?

– Сладко ли спалось, батька?

– Нам-то оставил малость, не заездил девку-то до смерти?

– Мы уж жребий кинули, кому следом за тобой идти!..

Больно заныло сердце Ефима в ответ на подначки казаков. Есаул понимал, что сейчас нельзя ему оставить при себе едисанку, сам подал мысль притащить развеселую бабенку на общую потеху. Да и девушка с радостью пошла с ним, без слез и криков. Разве могли помыслить казаки, что это лишь ему, Ефиму, она хотела принадлежать. Думалось мужикам, что покладистая девка всех ублажит, отчего и не пустить есаула первым потешиться. Скажи им сейчас, что не получат они девку, ведь разорвут на части. Ежели Степан Тимофеевич утопил свою зазнобу на потребу верным казакам, то что уж говорить про него. Тогда-то баб вокруг полно было, а теперь его казаки почитай уж сорок дней тут сиднем сидят. Не хватит его есаульской власти, чтоб сберечь девчонку, сам пропадет и ее не спасет. Все едино мужикам она достанется.

Ефим выдавил из себя кривую усмешку:

– Ну, так кто ж следом пойдет? Ты, Михася? Дело! Добытчику завсегда первый ход! Ступай, пока она со сна разомлевшая!..

И, сказавши так, есаул вылетел из избы, чтоб сдержаться и не видеть того, что сделают мужики со ставшей милой ему едисанкой. Отправился Ефим в дальнюю сторожку, что была ближе к деревеньке, и сидело там посменно несколько казаков из его отряда под видом охотников, чтобы упреждать остальных, ежели появится стрелецкий отряд.

Через некоторое время угрюмого есаула догнал белобрысый Алешка, что был самым молодым в казачьем отряде. Он с разгона налетел на Ефима, чуть ли не с кулаками:

– Как ты мог, Ефим, как ты мог! – задыхаясь, проговорил парнишка.

– Господь с тобой, Алешка! Чего кричишь-то? – удивленно спросил есаул.

– Как ты отдал ее, такую маленькую... они ж ее разорвут... она там так кричит... тебя зовет... а ты... – Алешка чуть не плакал от жалости к девушке.

Ефим заскрежетал зубами, его руки непроизвольно сжались в кулаки:

– Эх, Алешка! Да пойми ты, не мог я иначе, не мог! Казаки б меня разорвали! А ее все равно не спас бы...

Несчастный Алеша печально проговорил, не глядя на Ефима:

– Я вчерась все на нее смотрел... такая она... Всю бы жизнь свою за нее отдал!..

Есаул подивился таким речам парня, и вдруг схватил его за ворот и притянул к себе. Глядя безумными глазами в лицо Алешки, Ефим яростно прошептал:

– Ежели она тебе так дорога, то, как придет твоя очередь, измысли что хошь, а уведи ее с заимки! И беги с ней, Алешка, беги! Я не дам мужикам вас сыскать, веришь? А она хорошая, она тебя полюбит, Алешка, обязательно полюбит! А ты люби ее, крепче жизни люби!

И внезапно отпустив парня, Ефим побежал прочь...

...После ухода есаула с заимки, к спящей еще Ануш пошел гордый Михася. Он откинул с девушки одеяло, и аж затрясло его от вида прелестного девичьего тела. Быстро скинув порты и рубаху, Михася взгромоздился на ложе подле едисанки и, навалившись на нее, принялся одной рукой мять ее нежную маленькую грудь, а другой полез раздвигать ей ноги, помогая себе коленом.

Ануш проснулась от неожиданной тяжести и отвращения, когда слюнявый рот Михася накрыл ее губы. Глаза девушки открылись, и в первый момент она не поверила, увидав над собой лицо мужика, который вязал ее. Она начала извиваться, пытаясь сбросить с себя Михася, и звать Ефима. Но призывы ее потонули в хохоте казаков, который доносился из-за перегородки. Поняв, что никто не придет ей на помощь, Ануш начала еще яростнее сопротивляться, но Михась прижал ее всем телом к лежанке и, дыша перегаром, произнес:

– Ну будет, поупрямилась и хватит! Приласкай меня, ласточка, не все ж есаула тешить!

Но яростная Ануш плюнула мужику в лицо и попыталась добраться до его глаз ногтями, что ей почти удалось. Распаленный ее сопротивлением, Михась поймал обе руки девушки и заломил их у нее над головой своей мощной ручищей. Когда ж попытался он погладить едисанку по щеке свободной рукой, чтобы успокоить, она пребольно укусила его, гневно сверкая глазами.

– Ах ты сука упрямая! Я научу тебя покорности! – вскричал вконец обозленный казак и наотмашь ударил ее по лицу, так что голова девушки с силой дернулась. Затем Михась, более не заботясь о том, что причиняет девушке боль, раздвинул ее ноги своим коленом и с силой вошел в нее.

Дико закричала Ануш от боли, но ее крик только подстегнул казака, и он принялся с силой двигаться в ней, рыча от возбуждения. Девушка еще пыталась сопротивляться, но разгоряченный Михась только сильнее навалился на нее, почти расплющив едисанку своим грузным телом. Движения Михася стали еще более яростными, словно он хотел разорвать непокорную девушку изнутри, а она уж охрипла от крика и лишь беспомощно стонала. А казак, вбивая в нее свое могучее орудие, приговаривал:

– Кричи-кричи, маленькая сучонка, громче кричи!

Наконец, после особенно сильного удара, Михась застонал и, рухнув на тело девушки, затих. Минуту спустя он поднялся и, одевшись, ушел, ухмыляясь, словно сытый кот.

Совершенно раздавленная, униженная и измученная Ануш лежала не в силах даже пошевелиться. Бедная девушка и помыслить не могла, что это еще не конец ее мучений. Когда же через минуту едисанка открыла глаза и увидела, что у ее ложа раздевается другой мужик, то девушка издала слабый стон ужаса и, скорчившись, забилась в самый дальний угол.

Однако раздевшийся казак отличался огромным ростом и медвежьей силой и еще менее Михася был расположен к нежности. Он рывком притянул к себе Ануш за ногу, заломил ей руки за спину и, просто насадив маленькую девушка на себя, как на вертел, принялся, ухватив едисанку ручищей за ягодицы, двигать ее тело вниз-вверх. При этом он утробно рычал, словно и был настоящим медведем. Когда же по его телу прошла судорога удовлетворения, сопровождаемая низким полуревом-полустоном, довольный казак снял с себя измученную девушку и просто кинул ее на постель, как ненужную использованную тряпку.

Далее Ануш от боли и унижения перестала понимать, что с ней происходит. Она уже не осознавала, как меняются насилующие ее мужики. Временами сознание покидало девушку, и казаки просто использовали ее бесчувственное тело, утешая похоть, что полнила их чресла.

...Ануш пришла в себя, когда день догорел и звезды ночные проклюнулись на темном небе. Ее поруганное тело отзывалось болью на каждую попытку пошевелиться. Губы девушки были до крови искусаны, а нежную кожу груди и бедер покрывали лиловые синяки. С трудом сдерживая стоны, едисанка встала с убогой, развороченной мужицким буйством постели и надела свою рубашку, которая валялась на грязном полу.

Из-за хилой перегородки до девушки доносились звуки разнузданного веселья казаков. Ануш попыталась придать ложу хоть какое-то подобие порядка, а затем, совершенно обессиленная, прилегла, подтянув колени к груди и свернувшись калачиком. Невеселые мысли бродили в голове девушки, а горькие слезы струились по щекам. Кроме скорейшей смерти, ничего она более не хотела, лишь бы избавиться от мук.

...Алешка вернулся на заимку в самый разгар насилья, когда казаки, потеряв всякий стыд, пользовались телом бесчувственной девушки на виду друг у друга. Бедного парня чуть на изнанку не вывернуло от отвращения, и он поклялся себе, что умрет, но вызволит девицу из лап похотливых мужиков.

Алешке шла всего-то девятнадцатая зима, и прибился он к Ефимовскому отряду по глупости. Мнились ему казаки непорочными героями-освободителями, почитал парнишка за полную правду все сказки об их атамане Стеньке Разине. Но кровавое насилие, грязь и вечное пьянство скоро отрезвили Алешку, лишь боязнь насмешек еще удерживала парня в отряде. Истязание затронувшей его сердце едисанки стало последней каплей, что переполнила чашу терпения сердобольного парня.

Чтоб не видеть происходящего кошмара, который все едино не в его власти было остановить, Алешка принялся незаметно собирать дорожную котомку, постепенно вынося необходимые припасы и теплые вещи из избы. Казаки же, увлеченные своей жестокой забавой, почти не обращали внимания на парня, что помогло ему так же незаметно вынести тулупчик и обувь девушки. Пока готовился Алешка к побегу, в голове его лихорадочно крутились думки, что ж сказать-то такого-эдакого казакам, чтоб позволили они ему вывести девушку. К сумеркам все было готово.

...То ли не осталось более охотников потешить плоть, то ли решили мужики дать роздыху несчастной девушке, но застал Алешка всю честную компанию за столом. Он подсел к казакам и, выждав момент, завел разговор:

– Братцы, а когда ж мой черед придет?

В ответ посыпались веселые подковырки:

– А где же ты раньше-то был? Спохватился!

– Да там уже ничего и не осталось! До смерти девку-то уморили!

– Эк, мужики, как его хотелка забирает!...

– Ну ступай, авось чего обломится!..

Алешка покраснел, как вареный рак, и промолвил:

– Не посетуйте, казаченьки, мне бы с ней на один остаться. Опасаюся, не сладится у меня... – и прибавил совсем уж тихонько, – по первому-то разу...

Последние Алешкины слова потонули в дружном хохоте, но мужики настроены были добродушно после изрядной выпивки, потому обещались твердо смущения парню не чинить и расщедрились даже отпустить ему времени до рассвета.

Алешка зашел за перегородку и робко прикоснулся к плечу скорчившейся на постели девушки. Ануш дернулась, словно от укуса змеи и, как испуганный зверек, забилась в угол, с ненавистью глядя на парня. Он же, желая показать, что не собирается причинить ей вреда, сложил руки на груди и, присев на краешек постели, тихонько заговорил:

– Ты меня не бойся, я тебя не обижу, я того и в мыслях не держу! Ты сейчас меня слушай, я тебя вызволить отсюда хочу. Как казаки угомонятся, я тебя выведу из избы, а там уж все припасено для дороги: уйдем мы с тобой отсель. Да обещался есаул-батюшка погони не посылать, так что не сумлевайся, уйти сумеем!

Речь Алешки была бессвязна, но мало-помалу Ануш начала понимать, что молоденький белобрысый казачок и впрямь послан ей небом, чтоб избавить от мучений. Она ухватила его за руку и с жаром прошептала:

– Клянись! Клянись своим Богом, что не убивать меня!

– Вот те крест святой! – истово перекрестился Алешка и добавил. – Я сам пропаду, а тебя выведу!

– Когда мы бежать? – спросила Ануш.

– Как затихнут мужики, так и утекем отсюда. Уже недолго осталось. А ты пока на вот, поешь, – и парень протянул едисанке краюху хлеба, которую вынул из-за пазухи.

Только сейчас, когда к девушке вернулась надежда, она почувствовала, как голодна, и с жадностью впилась в предложенный хлеб. Алешка умильно смотрел на нее и наконец решился спросить:

– Тебя как звать-то, девица? Меня Алешкой вот кличут.

– Ануш, – ответила та с набитым ртом.

...Когда смолкли все голоса, доносившиеся из-за перегородки, и лишь раскаты богатырского храпа сотрясали воздух, Алешка, держа Ануш за руку, тихонько пробрался меж спящих к двери. Почти бесшумно выскользнули они на улицу, и парень, откопав из сугроба спрятанную там поклажу, принялся натягивать на успевшую окоченеть девушку теплую одежку. Затем, закинув котомку с припасами за спину, он потащил ее за собой по протоптанной тропке в сторону сторожки, объясняя на ходу:

– Мы сейчас тут маленько побежим, чтоб ты согрелась, и со следу чтоб с нашего сбить, а уж потом я тебя кругом поведу к деревеньке, – туда они нас искать не сунутся.

Ануш только кивнула согласно, и они зашагали, поспешая сколь было возможно. Девушке было очень тяжело: она не спала уже вторую ночь, а тело ее было измучено грубым насилием и отчаянно просило пощады. Но едисанка упрямо сцепила зубы и молча шла следом за Алешкой, ни единым звуком не давая ему знать, как ей плохо. Она и верила, и не верила молодому казаку. И не мудрено после таких-то испытаний, что выпали на ее долю. Иной бы человек и вовсе в людях разуверился.

К рассвету довольно далеко ушли беглецы, но Алеша видел, что девушке надо передохнуть, потому как держалась она на одном упрямстве. Да и метель собиралась: уже первые порывы пока еще несильного ветра подымали не успевший слежаться снег. На счастье попался им шалаш, что, видно, остался с прошедшего лета: может, охотник какой сладил себе для ночлега. Парнишка отгреб снег от входа и выстелил пол в шалаше свежим лапником, затем предложил Ануш устраиваться, как сможет.

С трудом поместившись в тесном укрытии, беглецы заложили вход все тем же лапником и поели из Алешкиных припасов. От промерзшей ествы сводило зубы, и вскоре Ануш начала колотить дрожь. Она улеглась, свернувшись калачиком, чтобы согреться, но помогло ей это слабо. Алешка видел, как ей плохо, но понимал, что костер разводить нельзя: слишком малый путь они прошли от заимки, не дай Бог, отыщут их!

Ануш открыла глаза, когда казачок принялся стаскивать с нее тулуп. Девушка стала отбиваться и кричать:

– Ты врать мне!.. Не трожь меня, не трожь!

Поначалу Алешка опешил, а потом рассмеялся:

– Тю, дурная девка! Не шебаршись – шалаш развалишь, где спать будем? Я грешных мыслей и вовсе не держал! Тебе согреться надо. Ты разве ж не знала, что в снегу тело об тело токмо согреться и можно? Вот мы сейчас твой-то тулупчик постелем, а моим укроемся. В обнимку-то и согреемся!

И, видя, что девушка все еще дичится, предложил:

– Ну хошь, я к тебе спиной лягу, сама ко мне прижмешься?

После этих слов он напоказ улегся к ней спиной, а Ануш, помедлив немного, все ж признала правоту Алешкиных слов, и забралась под тулуп, крепко прижавшись к теплой спине парня. Вскоре они согрелись и крепко заснули под завывания расходившейся метели.

ГЛАВА 16

...Когда поутру казачки на заимке проснулись, то по первости не обратили внимания на тишину за перегородкой по той простой причине, что требовалось им скорейше поправиться опосля вчерашнего перепоя. Но как только звон в казацких головушках поутих, принялись они гутарить, что, видно, парнишка, до девки дорвавшись, за ночь так намаялся и ее ухайдакал, что теперь до полудня не проспится.

Когда ж поняли мужички, что метель снова презнатная за стенами разгулялась, то решили перекинуться в кости с тем, чтоб выигравший шел бы тешиться к девке. Такая задумка всем пришлась по сердцу, и первым выпало счастье Михасе. Покручивая ус, он направился за перегородку, упреждая себя громкими словами:

– Алешка, уступай место старшому!

Но тут же его растерянная рожа высунулась обратно из-за перегородки.

– Братцы! Сбег Алешка-то, и девку с собой прихватил.

Поднялся несусветный гвалт, и казаки, похватав шапки, выскочили из избы. Но метель враз остудила горячие головы. Воротившись назад, мужики стали обсуждать, с чего это утек Алешка. Кто-то вслух подумал, что, видать, поволок парнишка девку в сторожку, чтоб и остальным казачкам побаловаться. Эти слова показались всем дельными, потому что решительно не разумели мужики причины, по которой стоило бы Алешке сбегать, да еще и девку с собой тащить. На том и успокоились, порешив дождаться есаула.

Метель утишилась только ночью, а поутру Ефим возвернулся на заимку, с тревогой ожидая новостей. Когда поведали ему казаки о том, что без него приключилось, и поняли, что и впрямь сбежал парень вместе с девкой, то опять было засобирались вдогон. Но есаул остановил их:

– Ну куда вы, ополоумели уж совсем, что ли?! Метель-то, чай, все следы позаметала. Да и стоит ли из-за сопляка необстрелянного да тощей басурманки по сугробам шариться? Почто она вам всем так занадобилась? Ужель новой бабы не добудем?

Казачки для порядку еще покричали, но правоту есаула все ж таки признали и, угомонившись, продолжили пьянствовать. Вскоре они уже и думать забыли и об Алешке, и о девушке. Лишь Ефим еще долго поминал про себя черноокую красавицу, что так истово любила его, и от всего своего грешного сердца желал ей счастья.

...А беглецы проснулись в сумерках, но, поскольку метель превратила их шалаш в сплошной огромный сугроб, о времени они могли лишь догадываться: внутри царила полная темнота. Алешка пробудился первым: у него затекло плечо, на котором покоилась голова Ануш. Во сне оба они перевернулись и оказались в объятьях друг друга. Парень побоялся спугнуть доверчиво спящую девушку и лишь тихонько поглаживал ее волосы. Когда же она проснулась и поняла, где находится, то поразилась, что впервые за много-много лет чувствует себя в полной безопасности. Ощущение это было таким новым и приятным, и так нежны были пальцы Алеши, касавшиеся ее волос, что Ануш еще некоторое время полежала тихонько, а потом спросила:

– Ты не спать, Алеша? А когда мы дальше идти?

Парнишка был очень рад, что девушка более не страшится его и, бережно высвобождая свою руку из-под головы Ануш, ответил:

– Да вот перекусим сейчас, чем Бог послал, и двинемся.

Но когда после еды казачок попытался откопать вход, в образовавшуюся дыру сразу хлынул поток ледяного ветра со снегом. Алешка быстро вернул отодвинутую еловую лапу на место и повернулся к едисанке:

– Нельзя идти нам, Анушка, переждать метель придется. Ты ложись, поспи еще, тебе силы копить нужно.

Но девушка чувствовала себя достаточно бодро и потому, прижавшись к Алешке, попросила:

– Алеша, ты расскажи мне про себя, а то я спать не хочу.

Парень с радостью согласился и, обняв Ануш и укутав ее поплотнее тулупом, принялся рассказывать:

– Батьку я своего совсем не помню, мать говорила, что помер он от холеры, когда я еще младенчиком был. И братья мои старшие, Иван да Клим, тоже не выжили. Полдеревни тогда вымерло, а мы вот с маманей уцелели. Матушка моя, Гликерья Тихоновна, ключницей у помещика служила, и жилось нам неплохо. А как помер старый-то помещик, так сын его маманю мою со двора и попер. Ему, вишь, токмо молоденькие нужны были. Я тогда серчал на него дюже, да по малолетству ничего сделать-то не смог. Да и хорошо, наверное, что не смог-то – запороли бы батогами до смерти. Я и с казаками то утек почему, верил, что всем они хорошую жизнь устроят. А вышло вон оно как. Грабители они, и ничего более. Да ты не бось, я уж не совсем пропащий. Изба у нас с матушкой справная, и подворье крепкое, и руки у меня отколь надо растут. Я у соседа нашего, Прокопа, плотничать выучился: и лавку могу сладить, и избу тоже. А плотникам завсегда на деревне почет.

Тут Алешка покраснел, чего Ануш в темноте увидать не могла. А случилось с ним это, потому что насчет избы прилгнул он изрядно: руки и вправду у парня золотые были, вот только всей плотницкой науки постичь он еще не успел. Помолчав немного, парень продолжил:

– Вот доберемся мы с тобой до моей деревни и славно заживем. Матушка тебя ласково примет, она у меня знаешь какая хорошая?.. – и Алешка углубился в мечты о будущем.

А Ануш слушала парня и думала, как же хорошо ему безгрешному, она-то себя такой грязной чувствовала рядом с ним после всего того, что содеяли с ней казаки на заимке. Да еще вспоминался ей Ефим, и больно становилось на сердце от этих дум.

Парнишка же верил, что сумеет отогреть девичье сердечко, без Ануш он уже и жизни своей не мыслил. Ему все равно было, что не первому ему она достанется, сердцем его владела тоненькая едисанка безраздельно...

...Видно, Бог услышал Алешкины молитвы! Добрались они с Ануш до родной деревни парня без бед. А старая Гликерья Тихоновна, хоть и настороженно встретила приведенную сыном басурманку, но вскоре полюбила ее за кротость и заботливость. Да к тому же стала Ануш расспрашивать старушку про христианские обычаи и попросила вскоре окрестить ее. Более всех радовался этому Алешка. Он пока на людях относился к девушке, как к сестре, да и дома не приставал к ней, слово свое соблюдал свято, лишь крепче принялся учиться у Прокопа плотницкому ремеслу.

А Гликерья Тихоновна враз подметила, что сынок-то ее сохнет по девке, но вреда в этом не видела. По соседям сказала, что спас Алешка Аннушку от пожара и, пожалев сиротку, привез с собой. Может, кто и не поверил сразу-то, да потом пообвыклись и приняли девку, как свою. Приветливая и добрая Аннушка, а имя это получила она после крещения, по сердцу пришлась жителям деревеньки.

Сама же Ануш к весне стала забывать ужасы казацкого насилья, страшным сном они ей казались, только вот серые Ефимовы очи нет-нет, да и вспоминались девушке. Но понимала она, что лучше забыть ей есаула-предателя, который оставил ее на потеху своим казакам. Мало-помалу обвыкалась Ануш на новом месте, а уж когда на Троицу окрестилась, то и вовсе оттаяла. По-другому стала она смотреть и на своего спасителя Алешку, приметила, как хорош синеокий парень с густой копной пшеничных волос. Да и не забыла она, как покойно было ей в его крепких и нежных руках. И до слез трогали девушки букетики полевых цветов, что так часто находила она на своем окне. Нашлось в ее сердце место для молодца, лишь тревожилась девушка, что не захочет ее Алешка, после казаков-то.

Когда мудрая Гликерья углядела, что ее детушки оба друг без друга не могут, а объявиться ни тот ни другой не смеют, то решила, что самой ей вмешаться потребно. Как ушел Алешка по утру к Прокопу, так и приступила она к Аннушке с расспросами, дескать, когда она ее сына мучить перестанет.

Девушка поначалу не уразумела, почему взъелась на нее такая всегда ласковая тетка Гликерья. Когда же поняла, в чем дело, то залилась слезами и, собравшись с духом, поведала старушке всю свою историю.

Долго молчала Гликерья, обдумывая услышанное, а затем изрекла:

– Ты, девка, вот что, ты навовсе забудь об этом! И я забуду. Сирота ты, из пожару спасенная моим Алешкой, вот и весь сказ! А насчет Алешки ты не сумлевайся: он ведь с самого начала спит и видит, когда ты за него замуж пойдешь! Да и я не против, по сердцу ты мне пришлась, Аннушка, – и, видя, что Аннушка вновь залилась слезами, прижала к себе девушку и, поглаживая ее по голове, прибавила:

– Ну будет, будет тебе! На Покров обженим вас, а там, глядишь, ты мне внучонка родишь...

Вечером, когда вернулся домой уставший после трудов праведных Алешка, Гликерья услала Аннушку по какой-то малой надобности и поделилась с сыном тем, что надумала после утреннего разговора с девушкой:

– Сынок, пора тебе на Аннушке-то жениться, сколько тянуть-то можно?

Удивленный Алешка ответил матери, что, мол, давно готов, да вот хочет ли того же сама Аннушка?

– Хочет, хочет, не сумлевайся, – успокоила его Гликерья, – вот возвернется она, так ты ее прямо и спроси. А я уж и так все знаю.

Аннушка же, понимая, про что будет Гликерья вести речи с сыном, не пошла никуда, а под окнами стаяла да слушала. Так что, когда вернулась она в горницу, то горело ее лицо, точно маков цвет, и от смущения и от радости. Поняла девушка, что пришел конец ее мучениям, что станет она наконец-то мужней женой, и жить будет счастливо с любящим мужем и ласковой свекровью.

А Алешка и подавно места себе не находил от счастья, в первый раз обнял он милую не братским объятьем и поцеловал. В воскресенье объявились они в церкви о будущей свадьбе, каковую и сыграли вскорости честь по чести. Сияли счастьем глаза молодых, а старая Гликерья даже всплакнула чуток на радостях.

...По весне, что ранней тогда случилась, вывел своих казаков Ефим с заимки, да только не было им более удачи. Свирепствовали царевы отряды, что посланы были усмирять бунтовщиков да беглых имать. Люто пытали пойманных, а потом казнили всех. Для устрашения народного стояли вдоль дорог виселицы, качались на которых повешенные. И куда бы ни совался есаул со своими казаками, мало кто шел за ним, а купчишки да прочие торговые люди затеялись путешествовать купно, оберегаясь нанятыми служилыми людьми. Тут уж не токмо о добыче говорить не приходилось, а иной раз и жизни чуть все не лишались. Таял, словно весенний снег, Ефимов отряд, какие работнички разбредались по домам, а какие убиты были.

А уж как дошла до них весть, что предан Степан Тимофеевич лютой казни, так и вовсе худо стало. До осени продержалось с Ефимом полтора десятка самых отчаянных мужиков, а там уж и они на покой запросились. Дюже тяжко стало их житье бесприютное, уж и не на всякой заимке могли они укрыться от дворянских отрядов. Так что поделили казачки промеж себя остатнее добро, да и подались восвояси.

С Ефимом пошел вместе Кондрат, дюжий мужичина, которому по пути было с есаулом. Вместе добрались они до родного Кондратова города, где была у того семья. Ефим остановился погостевать у друга, и аж загостевался до самого Рождества. А и что ему было не отдыхать-гулевать, когда деньжат еще хватало!

Гулящая жизнь избаловала есаула, не привык он думать о завтрашнем дне. Так бы и прожил он у Кондрата до новой весны, да случилась незадача: женка Кондратова, Анисья, что охоча была до плотских утех, начала к Ефиму подкатываться. Мужик-то ейный жену все набольше, как во хмелю, так кулаком приголубить спешил, а не чем иным. Да и от трезвого от него мало бабьей радости доставалось Анисье. А Ефим и ростом, и статью бабенке глянулся, да и в обхождении ласков был: одарил ее платочком шелковым, а детишек пряниками.

И думать не думал есаул, что его гостинец так Анисье в душу западет, хотел он только отблагодарить жену друга за гостеприимство, а оно вон как повернулось.

Стала ушлая бабенка при нем наряжаться, да все норовила задеть Ефима то грудью пышной, то бедром, и глазки строила, и улыбалась зазывно, особливо когда Кондрата дома не случалось. Ну и не стерпел казак, все ж не монахом он был, а уж когда такая бабенка сама напрашивается, как уж тут не расстараться, не уважить сердешную!

Ох и сладко было Анисье с обходительным Ефимом, цельный день потом ходила баба, словно в сладком тумане. Даже детишки удивлялись: чегой-то маманька такая добрая, что с утра до ночи ни одного тумака не отвесила?

Да не долго бедной бабе пришлось себя потешить: потеряла она осторожность, надеясь на добрую чарку, что подносила мужу за ужином. Как-то проснулся Кондрат посередь ночи, а Анисьи нет рядом, пождал маленько, может, по нужде вышла? А ее все нет как нет!

– Анисья! – проревел он хриплым басом. – Испить подай!

Тут-то и увидел грозный муж, что выскальзывает его встрепанная женка из-за печки, где Ефиму стелили, и рожа у самой преиспуганная! Не долго думая, вскочил Кондрат, схватил Анисью за косу и ну метелить ее, приговаривая:

– Я тебя, курву, отучу мужа срамить!

Проснувшиеся ребятишки подняли громкий плач, вопя, чтобы батянька опомнился и до смерти не зашиб маманьку.

Пока учинился этот переполох, Ефим здраво рассудил, что в общем-то загостился он, пора бы и честь знать. Да и попадать под Кондратовы пудовые кулаки охоты вовсе не имел никакой. Покинув не простившись гостеприимную избу и оставив Кондрата учить Анисью уму-разуму, Ефим отправился в самый дальний кабак, где решил дождаться утра, чтоб скорейше покинуть городок, потому что понимал: к утру Кондратова ярость не пройдет и бывший друг обязательно примется его искать, чтоб самолично оторвать голову. А жизнь есаулу еще вовсе не надоела и, сидя за чаркой, решил он, что довольно гулевать, а надобно, пока совсем не опустела мошна, домой добираться. Вспомнил он о матери, о сестре Дарье, о племянниках, и решил, что непременно с ними со всеми помирится, вот только дал бы Бог добраться живым!..

По утру, потратив еще часть денег из и так уже вовсе не тугой мошны на покупку коня, Ефим покинул городок с уверенностью, что более никогда уж сюда не вернется. К седлу коня была приторочена объемистая сума с ествой, а на поясе самого казака булькала изрядных размеров фляга с вином, и казалась будущая жизнь Ефиму беспечальной и безоблачной, как небо над его головой. Весело стучали конские копыта по заснеженному промерзшему тракту, славно плескалось в небе солнышко, пусть пока еще не шибко греющее, но уже поворотившее свой бег к весне, и так вдруг хорошо сделалось на душе у казака, что затянул он веселую песню, про удаль молодецкую да про долюшку вольную казацкую. Позади оставлял Ефим все беды свои, торопил коня, чтобы скорей добраться до родного Царицына, кинуться в ноги старушке-матери да покаяться в своей непутевой жизни...

Только не судьба была Ефиму познать домашнее счастье. Когда постучал он в ворота материнской избы, то вышел к нему на стук совсем чужой человек и спросил неприветливо, чего ему надо. А на вопрос о том, где прежняя хозяйка, Евдокия, вдова Харитона Парфенова, лишь пожал плечами, да и пошел обратно в избу, зябко кутаясь в накинутый кожушок.

Обошел Ефим всех бывших соседей с расспросами о матери и о сестре и узнал, что уж два года почитай минуло, как снесли на погост Евдокию. А про Дарью и знать-то никто ничего толком не знал: то ли померла тоже, а то ли уехала куда...

Горько было слышать это Ефиму, прахом пошли все его дорожные мечтания и надежды. Сходил он на родительские могилки, посидел там, погоревал, приложившись к фляжке, да и пошел на постоялый двор ночлега себе имать. На постоялом же дворе напился казак допьяна, справляя тризну и по матушке усопшей, и по своим задумкам на жизнь будущую. Не было у него теперь ни дома, ни денег, чтоб купить себе какую ни на есть завалящую избенку. Того, что еще бренчало в Ефимовой в конец отощавшей мошне, едва-едва хватало, чтоб протянуть до весны. Потому на следующий день, проспавшись, отправился казак искать себе службу...

ГЛАВА 17

...Дарья же добиралась далее до Москвы без всякого страху, словно вместе с оставленной в лесу Ануш остались, иссякли все опасности, что должны были выпасть на долю сотниковой вдовы в этой дальней дороге. Въезжало семейство Васильевых в великую столицу в сопровождении стрелецкого отряда, и потрясение изрядное от величины и красоты города было написано на лицах вдовы и ее сыновей. Особливо поразил их Белый город, который полнился златоглавыми церквями и белокаменными боярскими палатами. Дивились царицынские жители на прекрасные дворцы и соборы, что выросли под руками великих зодчих.

Стрелецкий голова показал Дарье дорогу к слободке, где могла она найти полковника, в чьем ведомстве пребывали дела царицынских стрельцов. Полковник Иван Данилыч милостиво принял вдовьи грамотки и обещал оказать всякое содействие, дабы скорейше могла получить Дарья достойное содержание. Всяко уверил Иван Данилыч женщину, что отказа ей получить не должно, а пока определил ее вместе с детьми на постой в слободке к справной женщине, что жила скромно и пользовалась соседским уважением.

Авдотья Тихоновна разменяла уже шестой десяток, и не случилось в ее жизни ни мужа, ни деток, так как уродилась она хроменькой, вот и не взял никто. Схоронив родителей, жила она вековухой, служила стряпухой при казарме, да пускала на постой семейных стрельцов, пока не обзаводились они собственным хозяйством. Тем и кормилась.

Благообразная хозяйка сразу приглянулась Дарье, а сама Авдотья Тихоновна так умилилась смышленым Дарьиным деткам, что сразу велела им себя величать бабой Дуней. Николке же и Юрашику нравилось все: и огромный город, и стрелецкая слободка, и домик, где им предстояло жить, и хозяйка баба Дуня. У доброй женщины почитай уж полгода не было постояльцев, и замаялась она сидеть одна-одинешенька в четырех стенах.

Пару дней обустраивались Васильевы на новом месте, обживали выделенную бабой Дуней горенку. А на третий день попросила Дарья любезную хозяйку помочь с продажей лошади. Животинка эта была теперь вдове без надобности, а деньги, за нее вырученные, очень бы даже пригодились. Ведь хотя и обещался помочь Иван Данилыч, а один Бог знает, сколько времени понадобится, пока на вдовью челобитную ответ выйдет. Деткам же каждый день есть потребно, да и за жилье платить надобно.

Удачно продали с Божьей помощью бабы и кобылку, и возок, выручив прилично денег. На радостях накупила Дарья сыновьям сластей, что продавали разносчики. Чего только не было на лотках! В Царицыне тоже, конечно, много чего на ярмарке можно было увидеть, да и покойный Никифор баловал свою любимую жену, но такого изобилия иноземных товаров допреж Дарья не видывала. Не устояла женщина перед соблазном, купила себе бусы из заморского коралла, что словно спелая земляника сверкали под зимним солнышком. А хозяйке своей любезной поклонилась цветным платком с кистями, благодаря за доброту да ласку.

Лестно было бабе Дуне такое внимание, давно уж ее никто подарками не баловал, ажно прослезилась старушка от радости и про себя решила, что если и не выхлопочет Дарья пенсии, то все едино вдову прогонять не станет: пущай живет баба, да детки ейные дом жизнью полнят. А Дашу она задумала вместе с собой пристроить к стрелецкой кухне, а там, глядишь, через знакомого дьячка можно будет и парнишков в науку отдать.

Ладно устроилось житье Васильевых в Москве. Пока баба Дуня справляла в казарменной поварне свою работу, Даша в избе хлопотала, а Николка с Юрашиком передружились со слободскими ребятишками, бегали на санях кататься, на Москву-реку ходили, тешились всяко. Даже как-то раз утекли огольцы, матери не спросясь, на царев выезд смотреть. Извелась Дарья своих охламонов дожидаючись, и лишь заступничество бабы Дуни спасло пацанят от материнской расправы. Порки-то избежали они, да вот только пришлось три дня дома сидеть безвылазно.

Когда подходила к концу вторая седмица, пришел ввечеру Иван Данилыч и принес Дарье радостную весть. Сообщил полковник, что прошение ее принято с благосклонностью в Стрелецком приказе, и уже подписана к исполнению грамотка о назначении пенсионного содержания вдове стрелецкого сотника Никифора Игнатова Васильева, что погиб геройски от рук бунтовщиков. И что со следующего месяца будет она получать казенное содержание для кормления себя и малых своих сыновей.

Дарья от радости не знала, куда усадить дорогого гостя. Упросила полковника не погнушаться и откушать с ними, чем Бог послал. А у запасливой бабы Дуни и чарка доброй романеи нашлась, каковую и поднесла вдова Ивану Данилычу с поклоном.

Полковник остался трапезничать, не чинясь, и чарку принял с довольностию. Ел да нахваливал умелую стряпуху. Когда ж проводили женщины почтенного гостя, а Николку с Юрашиком почивать отправили, то разговорились меж собой по душам, засидевшись за рукодельем заполночь.

Поведала Дарья хозяйке про свое житье прошлое, а та даже чуток всплакнула от жалости. Хоть сама она и прожила всю жизнь одна, а все ж понимала, что ой как не сладко пришлось Дашеньке, когда не стало Никифора. Да теперь пусть и устроилось все неплохо, но что хорошего молодой справной бабе одной век коротать?

С этого дня ладно потекла жизнь Васильевых. Баба Дуня и впрямь пристроила Дашу на поварню себе в помощницы, а Николка с Юрашиком обучаться начали у дьячка Онуфрия с прочими стрелецкими детьми.

Поначалу ребятишки, которые постарше, пытались всяко приставать к братьям. Но Николка, с самых малых лет отцом обученный, поочередно каждому укорот сделал, и братьев оставили в покое. А потом и зауважали, потому что старший из них, Николка, дюже сметлив оказался и науки постигал быстро. А младший, Юрашик, такие хитрые проказы учинять мастер был, что потеха всем случалась изрядная, а виновных никто сыскать не мог.

Дьячок же Онуфрий, встречая мать братьев Васильевых, на похвалы парнишкам не скупился. Так что была Дарья очень довольна и отслужила в церкви благодарственный молебен.

Да вот еще стал по субботам захаживать к вдове полковник Иван Данилович. Скоро Дарья ждать уж стала его и к каждой субботе вечернюю трапезу готовила с особым изыском, постепенно выясняя пристрастия полковника. А любил тот более всего Дашины пироги с грибами, но и сам не с пустыми руками приходил, сыновьям Дарьи завсегда у полковника гостинец находился.

После же сытной трапезы любили Николка с Юрашиком послушать рассказы Ивана Данилыча о воинских походах, коих он немало пережил на своем веку. Да и рассказчик он был знатный. Дарья же с бабой Дуней тоже с охотой слушали, занявшись рукодельем.

Удумала вдова одарить своего благодетеля к Пасхе вышитым кушаком шелковым. Вот и клала вечерами узоры по алому шелку, напевая негромко «Кресту твоему поклоняемся...», в постные дни, когда мирских песен петь не дозволяется. Словно легкий ручеек лесной струился нежный голос Дарьи. Давно она не пела, с тех самых пор, как схоронила мужа, и только сейчас снова потянуло женщину к песням. К слову сказать, глянулся Иван Данилыч Дарье. Казалось ей, что Никифор покойный на него похож был, точно брат меньшой. Да только не верилось бедной вдовице, чтоб такой человек на нее смотреть захотел. Вот и не давала она волю сердцу.

Как-то решил Иван Данилыч заглянуть к вдове в неурочный день, тепло уж было, всего две седмицы оставалось до светлого Христова Воскресения. Дверь из сеней в горенку отворена была, а Дарья у окна сидела с вышиванием и пела. И так хороша она была в этот миг, так чист и нежен был ее голос, что заслушался старый вояка, засмотрелся на пригожую женщину, и сладко-сладко защемило его сердце...

Не стал он тревожить Дашу, развернулся, постояв маленько, да и ушел тихонько, не сказавшись. Но крепко засел в его душе образ сероокой певуньи. Дарья и по первой встрече глянулась седому полковнику, оттого и взялся он пособлять в ее хлопотах со всем рвением, а вот после этого раза и вовсе влюбился Иван Данилыч в красавицу-вдову, как безусый юнец.

Годов уж немало было полковнику, подходил к концу пятый десяток, но был он крепок и духом и телом, лишь обильно седина запорошила ему и голову, и усы. Семьи ж не было у Ивана Данилыча: как-то не случилось ему жениться. По молодости любил он одну девицу, да не про него она оказалась, просватали красавицу Алену за боярского сына. А уж потом и вовсе в трудах ратных не до женитьбы стало. И только теперь, на старости лет, приключилась с полковником такая вот сердечная хвороба.

Да и мальчонки Дарьины к душе были Ивану Данилычу, казалось, и родных-то он не больше бы любить стал. Словом, решил полковник на Пасху посвататься к вдове. Предложить-то ему было что: не беден был полковник, славные хоромы имел, вот только уюта в них не было без женской-то руки. Порешив такое, отправился Иван Данилыч на торг, чтоб купить подарков для Дарьюшки, дабы было чем поклониться при сватовстве.

Синего бархата взял на сарафан, тончайшего полотна на рубашку, да еще в Немецкой слободе у ганзейского ювелира купил серьги тонкой работы с редкостным серым жемчугом, что так дивно подходил к цвету Дарьиных глаз. Обещался хитрый ганзеец за три седмицы сработать для полковника колечко с точно такой же жемчужиной.

...К светлому дню Христова Воскресения красно убрала Дарья горницу, где собирались они с хозяйкой привечать дорого гостя. Богатый накрыли стол, приближаться к которому крепко-накрепко запретили Николке с Юрашиком, пока не придет полковник.

Кушак Дарья к сроку закончить поспела, да и сама принарядилась, а после того как отстояли они с бабой Дуней всенощную, где вплетался чистый Дарьин голос в светлое пение «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ...», каким-то неземным, ангельским светом наполнился облик молодой женщины. Так что пришедший Иван Данилыч даже оробел маленько, когда, поклонившись, обратилась к нему Даша:

– Христос воскрес, Иван Данилыч!

– Воистину воскрес, Дарья Харитоновна! – ответил, прокашлявшись полковник, а после троекратного поцелуя и вовсе засмущался.

Из этой неловкости вывели его баба Дуня и Николка с Юрашиком, которые тоже подошли похристосоваться с гостем. А после преподнесла Дарья с поклоном Ивану Данилычу кушак, прося принять сердечно ее подарок, и так при этом смотрела она на него, что понял полковник – хочет он сделать Дашеньку своей хозяйкою как можно скорей.

Принял старый воин подарок с благодарностью, подивился искусной работе, особливо, когда призналась женщина, что сама для него старалась. И надеждой переполнилось сердце Ивана Данилыча, подумалось полковнику, что не будет отвергнуто его сватовство.

После трапезы, когда Николка с Юрашиком отправились со слободскими ребятишками играть в горелки, Иван Данилыч, приняв для храбрости еще чарку романеи, приступил к столь важному для него разговору:

– А и для тебя у меня есть подарочек, Дарья свет Харитоновна! Авдотья Тихоновна, сделай милость, принеси узелок, что я в сенях оставил.

Баба Дуня шустро шмыгнула в сени и подала полковнику сверток, хитро улыбаясь при этом: уж она-то поняла, к чему клонит Иван Данилыч! Лишь Дарье было невдомек, когда увидала она, какие богатые подарки протягивает ей с поклоном полковник.

– К чему это, Иван Данилыч? – спросила ошеломленная женщина. – Не по чину мне такие подарки от тебя принимать.

– Али не разумеешь, Даша, что оно значит? – встряла баба Дуня.

– Да уж, Дарья Харитоновна, не след тебе чины сейчас мерить, – заговорил полковник. – Я к тебе со всем уважением, и намерения мои самые серьезные, да и сам я человек уж не молодой, чтоб эдаким-то шутить. Кланяюсь я тебе подарком, и прошу замуж за меня пойти. Да погоди ты возражать! – остановил он, пытавшуюся что-то сказать Дарью. – Ты дослушай меня до конца, а уж потом и решать будешь!

Иван Данилыч пожевал седой ус и продолжил:

– Ты женщина еще молодая, из себя видная, что худого тебе за меня замуж пойти? Али одной век вековать лучше? Да и сынов твоих не обижу, чем смогу, посодействую в жизни. А мне на старости лет дюже одному в хоромах моих доживать не по сердцу! А с тобой-то мне так уж ладно бы жилось! Ты ведь, Даша, мне сразу к душе пришлась, – закончил полковник свою речь, заглянув в глаза зардевшейся Дарье.

– Лестно вне твое внимание, Иван Данилыч, и поклон тебе низкий, за твое предложение. Да только дозволь мне подумать малость да с сынками посоветоваться. Все ж не ровня я тебе: ты полковник, а я вдовица безродная, да еще деток со мной двое...

Полковник прервал Дашу:

– Ты, Дарья Харитоновна, конечно, подумай и с детками посоветуйся, все ж их слово тоже не последнее. Но знай: мое слово крепкое, и от намерений своих не отступаюся. Да шибко долго не думай: стар я уже, и времени не так уж много мне осталось.

– Да какие твои годы, Иван Данилыч! – встряла баба Дуня. – Ты еще орел!

– Ну, орел не орел, Авдотья Тихоновна, но хозяйку свою без вниманья не оставлю! – подхватил полковник игривый тон, подкрутив залихватски усы.

Но Даша сидела, задумавшись, и новой беседы не поддержала. Поэтому Иван Данилыч вскорости откланялся, напоследок напомнив женщине о своем предложении.

Ввечеру, когда вернулись Николка с Юрашиком, раскрасневшиеся и взопревшие после долгой беготни, мать поведала им о предложении полковника. Более живой и резвый Юрашик радостно запрыгал вокруг Даши на одной ножке, громко напевая:

– Маманька невеста, маманька невеста, на пирог поставит тесто!

А рассудительный Николка отвесил подзатыльник расшалившемуся брату и обратился к Дарье:

– Повезло тебе, матушка. Иван Данилыч человек правильный, к нам приветливый, с тобой ласковый. Коль по сердцу тебе полковник, так и ступай замуж-то, всем оно хорошо станет.

Обрадованная согласием детей Дарья в который раз подивилась Николкиной рассудительности: казалось бы, только на год он старше Юрашика, а словно в добрый десяток лет у деток разница. Да и баба Дуня прямо оробела, когда услыхала столь зрелое суждение из уст юного отрока. Порешило, в общем, семейство Васильевых, что примет Дарья полковниково предложение и о согласии своем объявит, как только Иван Данилыч за ответом прийти изволит.

А полковник и впрямь едва-едва до субботы вытерпел, а как пришел, так с порога прямо к Дарье и подступил:

– Ну, что ты мне ответишь, Дарья свет Харитоновна?

Вдова прямо посмотрела на него и с улыбкой сказала негромко:

– Согласна, Иван Данилыч, коли не передумал ты, стать тебе верною женой. И сыны мои почитать тебя и слушаться обещают, как истинного родителя своего почитали.

Душевно обрадовался полковник таким словам и, не смея еще обнять Дарью милую, подхватил на руки Юрашика, который стоял вместе с братом рядом с матерью и с препотешной серьезностью кивал на каждое ее слово:

– Эх, хлопчик, а и знатную свадьбу мы сыграем с твоей мамкой на Троицу!

Затем, поставив довольного парнишку на место, посмотрел полными счастья глазами на Дарью:

– Как, Дарьюшка, поспеешь до Троицы обнову свадебную себе справить?

И вдова с легким сердцем согласно кивнула, уже не пряча радостную улыбку...

Как и было договорено, повенчались Дарья и Иван Данилыч на Троицу. Только настояла Даша, что скромной должна быть их свадьба: все ж немолоды они оба, да и сама она не девица, а вдова. Были в церкви, кроме молодых, лишь принарядившаяся Авдотья Тихоновна, Николка с Юрашиком, да старинный Ивана Данилыча приятель, с которым прошли они не одно сражение.

После венчания приняла Дарья мужнину фамилию. Вот ведь как судьба оборачивается: была она вдовой царицынского стрелецкого сотника Васильева, а стала вдруг женой московского полковника Думского. Думала об этом всем Дарья, когда знакомил ее Иван Данилыч со своим хозяйством. Знатный был дом у полковника, добротный, только запущен изрядно. Поняла молодая жена, что работы ей тут немало предстоит. Особливо ее не порадовала ленивая дворня, что распустилась сверх всякой меры.

В первый же вечер, после того как самолично обошла Даша все комнаты и чуланы, приступила она к мужу с просьбой отослать нерадивую ключницу, а на ее место взять добрейшую бабу Дуню. Иван Данилыч жене перечить не стал, а положил все на ее усмотрение. А впредь велел своей любезной супруге с такими пустяками его не тревожить, потому как должен был государь смотр учинить своим полкам, и не досуг ему, полковнику государеву, в такие зряшные дела вникать. Пусть-де жена сама устроит хозяйство по собственному разумению, в коем он сомнений не имеет и полностью ей доверяет. А засим выдал ей достаточно денег на покупку потребного.

Через несколько дней, когда воротился полковник из казарм, то глазам своим не поверил: встретила его достойная супруга на пороге с поклоном, а дворовые приветствовали хозяина с отменным вежеством, уважительно косясь на хозяйку. Когда ж прошел Иван Данилыч в комнаты, то уж и вовсе удивление его стало безмерным. Все чисто выскоблено, лавки коврами покрыты, на столе скатерть камчатная, медные поставцы со свечами до золотого блеска надраены. Преобразился дом, словно в сказке. Видно стало по убранству, что живет здесь человек правильный, не бедный, но и богатством не кичащийся.

А Дарья и впрямь вместе с бабой Дуней за эти дни горы своротили. Они не только дом обиходили, но и холопов ленивых приструнили, приказав одного выпороть для порядка. Когда ж дворня уразумела, что хозяйка новая не токмо пороть горазда, а и сама никакой работой не гнушается, да и обмануть ее никому не удастся, то прониклись боязливым к ней уважением.

Да и то сказать, была уже Дарья не той юной девицей испуганной, какую сотник за себя брал, а мудрой зрелой женщиной, умеющей и деньги считать, и добро беречь. Постепенно забывала жена полковника все горести, что выпали вдове сотника. Походка ее стала плавной и уверенной, а речь спокойной, но твердой. Никогда она не кричала, но суровый взгляд хозяйки, выражающий недовольство, стал для чад ее и домочадцев худшим наказанием.

Иван же Данилович и мечтать не смел о такой ладной жизни. Как переступила порог его дома жена любимая, так словно десяток лет убавилось у полковника. Дарья будто заранее чуяла, что супругу надобно, каждое желание предугадывала, и так разумно хозяйство устроила, что не осталось причины полковнику недовольным быть. А уж когда сообщила жена ему на Покров, что отцом станет полковник, то не было на свете человека счастливее Ивана Данилыча. И так он свою Дашеньку баловал, а уж теперь чуть ли не пылинки сдувать принялся.

Николка с Юрашиком науки постигали с прилежанием, да водил их отчим в казармы стрелецкие, где учились отроки ратному делу. И здесь мальцы отличались старанием, не стыдно за них было полковнику. Любили все приветливых братьев Васильевых.

...Зима с ее метелями и морозами уступила место теплой весне. Неспешно текла счастливая жизнь в хоромах полковника Думского. Пасынки его не меньше самого Ивана Данилыча тревожились за матушку и ждали прибавления семейства. Лишь одна Дарья покоем полнилась: шила младенчику приданое, напевая у окошка. Нисколь не тяготило ее располневшее чрево, и почему-то уверена была Даша, что подарит мужу сына.

Так оно и случилось: родила она крепкого горластого мальчика. Гордый отец окрестил наследника Дмитрием, одарив супругу ожерельем жемчужным. Лежал маленький Митенька в колыбельке, агукал, пузыри пускал, радовал отца с матерью. А старшие братья его сводные с радостью тетешкались с младенчиком. Да и баба Дуня души в нем не чаяла. Так что рос Митенька всеобщим любимцем и баловнем.

ГЛАВА 18

...Прошло три года беспечальной жизни, подрастал Дмитрий, бегая по всему родительскому дому и сводя с ума и мать, и служанок. Николка вытянулся и возмужал, и младший брат отчаянно завидовал пробившимся у старшего усам. На будущую весну готовился Николай вступить в стрелецкий полк под начало своего отчима. Иван Данилыч еще после венчания хотел усыновить парнишек и дать им свою фамилию, но старший отказался. Сказал, что предложенная честь высока, да только родителя покойного забывать не след.

Радовалась Дарья, на подросших сыновей глядя, да вот только тревожилось ее материнское сердце: вступила Россия в войну с Турцией. Со дня на день со страхом ожидала женщина, что сыновей старших и мужа отправят воевать высочайшим государевым повелением. Да, видно, чего более всего опасаешься, то и случается. Не так, чтоб долго, но все ж пришлось поучаствовать в сражениях и Ивану Данилычу, и Николаю с Юрием. Целый год Дарья не видела их, только молилась истово, чтоб живы остались, да утешалась с маленьким Митенькой.

Дошли Дарьины молитвы до Божьих ушей, воротились ее сыновья с войны невредимыми. Уж теперь не два юнца стояли пред матерью, а статные крепкие воины. Только вот Ивану Данилычу повезло меньше: получил он тяжкое ранение в голову. Вынесли его пасынки с поля боя, выходил лекарь полковника, но служить более не мог Думский, подал в отставку, потому как сильные головные боли стали терзать его. И лишь жена любимая умела успокоить лютый недуг.

По первости боялся Иван Данилыч, что помрет скоро, не успеет Митеньку взрастить, оставит Дашеньку наново вдовицею горькой. Но при спокойной жизни через полгода отпустила его хвороба. И Дарья успокоилась, когда поправился любимый муж, а сыновья старшие в Москве стали службу справлять.

Через год стал Николай сотником, повысили парня за ратные подвиги на войне, за беспримерную храбрость и верность отечеству и государю. Гордость переполняла материнское сердце, когда глядела Дарья на сына. Даже всплакнула она украдкой, так похож стал Николай на покойного Никифора. Тот же упрямый взгляд серых глаз, та же стать и такая же мягкая улыбка, от которой озаряется все его лицо.

Юрий же более походил на мать, до сих пор лицо его не утратило какой-то детской округлости, и всегда был он готов рассмеяться. Хороши собой были братья Васильевы, каждый по-своему, но девки заглядывались на обоих поровну. Да только о женитьбе ни тот, ни другой еще не задумывались, а чтоб просто покувыркаться с милушкой темной ночкой, так была у каждого из них дворовая девка из холопок полковника. Хохотушки Глашка да Манечка завсегда с удовольствием дарили ласками пригожих хозяйских пасынков. А ежели какая другая девка покушалась заместо них угодить Николаю аль Юрию, то подружки могли ее ненароком и кипяточком ошпарить, дескать, случайность такая вышла. Но хозяйке ни та, ни другая старались не попадаться, знали бесовки, что оттаскает Дарья Харитоновна за косы, а то еще того хуже, замуж отдать велит.

Крепка была у девок житейская сметка: что за радость за пьяного конюха идти да стирать его порты навозные, когда сыновья хозяйские работать не неволят и подарки дарят. А ежели байстрюк народится, так не беда, в таком крепком хозяйстве, как у полковника, выкормится. Да и рожать не шибко потребно: можно у бабки Акулины зелья взять, да дите ненужное и вытравить.

Так что когда послали удалых братьев в Царицын по казенной надобности охранять государева посыльного, что должен был доставить тамошнему воеводе грамоту о взимании подворного налога вместо посошного, то не только матушка ихняя загорилась от разлуки, было и еще кому слезы лить.

А у Дарьи и впрямь сердце было не на месте. Уж вроде и не о чем беспокоиться: ненадолго уезжали ее сыновья, да и спокойно все было – отправлялись они с государевым гонцом более для порядка, а не бережения ради. Но как только всплывали у женщины воспоминания о Царицыне, так словно червячок какой принимался грызть ее. Поэтому перед отъездом призвала она к себе Николая для тайной беседы:

– Ты, Николушка, с малолетства серьезен был, так что выслушаешь меня со вниманием, да от слов материнских не отмахнешься. Помнишь ли ты дядю своего, моего брата Ефима?

Николай согласно кивнул, и Дарья продолжила.

– А раз помнишь про Ефима, то уж и про то, как отец твой помер и вовсе не забыл.

И снова согласный кивок Николая был ответом на полувопрос-полуутверждение матери. Только глаза его засверкали опасным блеском разбуженной мрачной памяти. Собираясь с мыслями, Дарья немного помолчала.

– Я хочу рассказать тебе, сынок, об одной вещи, что давненько в нашей Парфеновской семье появилась. Уж не знаю, помнишь ли ты перстенек простенький на руке Ефима: оправа серебряная незатейливая, да и камушек так себе, обычный, черный. Прадед твой еще нашел его на пожарище в Угличе, говорил, будто бы огонек среди золы увидел. А когда поднял колечко-то, то словно прикипел к нему взглядом. Вроде и смотреть-то не на что, а вот бросить сил нет. А уж как стало везти ему во всех делах с той поры, так прадед-то твой и догадался, что не простое это колечко. С этого перстенька и пошло богатство в роду Парфеновых. Все порушилось, когда в том злосчастном походе отрубили твоему деду Харитону руку вместе с кольцом заветным. Вот он перед смертью и завещал Ефиму найти непременно перстенек. И ведь нашел он его, Ефим-то! Другому бы кому достанься такое сокровище, стал бы человеком степенным да домовитым. А этот гордец шалый у разбойного атамана есаулом ближним сделался, да все едино добра-то вряд ли нажил.

Мать немного увлеклась, вспоминая непутевого своего брата, но, увидев в глазах Николая непонимание, начала пояснять свой рассказ:

– Это я к тому тебе, Николушка, сказываю, что неспокойна у меня душа от вашей с Юрием дороги. Боюсь я, что ирод этот, Ефим, опять в Царицыне обретается. Хоть уж немало лет я его не видала, а нет у меня веры, что сменился он душой. Вот и обсказываю тебе, что по перстню его узнать сможешь, ежели чего. Ты понял ли?

– Понял, матушка, и слов твоих не забуду. Будь покойна – дядю нашего я узнаю!

И столько в этих словах сына было твердой решимости, что мать внимательно посмотрела на сына, пытаясь прочесть его мысли. Но глаза Николая были холодны и спокойны, как озерная гладь в безветренный день. Отпуская сына, Дарья лишь тихонько вздохнула, но говорить более не стала.

Следующим днем отбыли братья Васильевы в Царицын с полусотней стрельцов, сопровождая государева посланца. Дорога была легкой и недолгой, и вскорости подъезжал отряд к городу, где прошло детство Николая и Юрия.

Младший из братьев был весел, его память заполонили светлые образы детских забав, а старший задумчиво смотрел на стены, вспоминая день казни своего отца.

ГЛАВА 19

...Поиски службы затянулись для Ефима надолго: многие помнили, как лютовал он при Стеньке Разине, и боялись, как бы безудержный казак чего не содеял страшного. Ведь наймешь такого, а потом живи с оглядкой: не понравится ему слово приказное, возьмет да и прирежет с обиды. Али обкрадет вчистую, и поминай как звали! Вот и отвечали Ефиму на каждом дворе, что работы вовсе никакой нету.

Хорошо хоть не донес никто воеводе царицынскому про Ефимово прошлое. Видно, хранило казака колечко и удача еще не покинула шалого мужика.

С превеликим трудом удалось пристроиться Ефиму к одному купчине дрова из лесу возить. Гордый казак скрипел зубами от ярости, но терпел, потому как деваться все едино было некуда. Понимал это купчина и куражился над батраком – денежку платил совсем малую, а работой загружал сверх всякой меры. К ночи Ефим едва-едва ноги волочил и проклинал хозяина всяко, обещаясь более не ходить к мироеду. А по утру начиналось все сызнова.

Так промучился казак до самой весны, а там работы поменьше стало. Да и хозяин, видя молчаливое усердие работника, перестал цепляться к Ефиму и даже поручил ему развозить дрова по дворам. В ту пору и приметила его Степанида Яковлевна Захарина, женщина еще не старая, в общем, баба-ягодка.

Была она вдовой купца Фомы Нилыча, что был одним из первых торговых людей в Царицыне. И после смерти мужа Степанида Яковлевна взяла в свои вовсе не слабые руки дело покойного супруга. От ее управления дело только в рост пошло, да так, что иные мужики завидовали сметке купеческой вдовы.

Фома Нилыч в годах уж был, когда взял за себя молоденькую Стешу, чья пышная стать прельстила старого купца. За полтора десятка лет супружеской жизни так и не вышло у Фомы Нилыча сотворить наследника, а жена его по молодой глупости об этом не сильно печалилась: все больше к торговому делу интерес проявляла. Поначалу супруг смеялся над ней, дивился бабьей придури, а потом рассудил, что пусть ее, авось не так бабе маятно будет без дитенка-то. А уж после только диву давался, какой разумницей его Степанида оказалась.

А через пару лет после мужниной смерти стала замечать за собой купчиха, что одного только дела купецкого мало ей для ладной жизни. В тягость бабе стали одинокие ночки, частенько замечали дворовые девки, что мокрым-мокра хозяйкина подушка от ночных слез.

Сватались к Степаниде Яковлевне, и не раз, да только все больше на деньги ее зарились. А даже и кого она сама прельщала, так ведь знала мудрая вдовушка, что выйди она замуж, так все дела враз у мужа окажутся. Боялась она, что прахом пойдет все от неумелого управления, да и привыкла уж жить сама себе хозяйкой. По тем временам редкостью такое было великой. Вот и отказывалась баба от всякого замужества.

Вот только естество бабье своего требовало, бунтовала грешная плоть. Уж пыталась Степанида и постом себя смирять, и молитвами, да попусту были все ее старания. А так как была она из-за своего богатства да одинокой жизни на виду всегда, то грешить с каким-либо мужиком опасалась. Оттого частенько не в духе бывала купчиха, и девки дворовые ревмя ревели от ее тяжелой руки.

Так что ко времени встречи с Ефимом было Степаниде Яковлевне чуть более сорока лет, и отличалась она телесной пышностью и высоким ростом, что называется, была женщиной в теле. Лицо ее радовало правильностью черт, а глубокий взгляд голубых глаз придавал ему большую выразительность. Тяжелая каштановая коса вдовой купчихи еще не украсилась серебром седины, как и высокий лоб – морщинами. Лишь две тонкие морщинки вокруг рта выдавали возраст Степаниды Яковлевны.

Увидала купчиха Ефима в первый раз в середине весны, и облик казака сразу ей приглянулся. Да и что говорить: женщины всегда баловали его своим вниманием. Стать богатырская, взор орлиный, голова всегда гордо поднята, буйные кудри да лихие усы – как не приметить такого красавца! А к тому времени Ефим уже пообвыкся со своим положением, купчишка над ним более не измывался, денежки стал платить поболее, а работенка пошла полегче. Вот и балагурил казак с дворовыми девками напропалую!

Когда Степанида Яковлевна в первый раз приметила, как крутят хвостами ее холопки перед казаком, то так разгневалась, что, придравшись к какой-то пустячной провинности, приказала выпороть одну из них, а другую в чулан запереть. А поостывши чуток, сама удивилась, что это на нее нашло? Девкам тогда по обновке от хозяйских щедрот перепало.

Купчиха даже не осознавала, что ждет не дождется, когда ж снова на ее подворье завернет телега удалого работника. А когда появился Ефим и, пока сгружали с телеги дрова, затеял шутейный разговор с девками, которому те были очень рады, поняла Степанида Яковлевна, что смертельно завидует им. Завидует мучительно той легкости, с которой хохочут ее холопки в ответ на соленые шутки статного казака и которой она сама была лишена. Смотрела женщина на них из-за занавески в окошко, а ее руки в тот миг в клочья разорвали шелковый платочек и злые слезы текли из глаз.

В ту ночь проснулась Степанида Яковлевна от стыдного сна, вся дрожа от пережитого кошмара. Снилось ей, что она совершенно нагая хлещет на конюшне кнутом своих холопок, привязанных за руки к стрехе, те извиваются и кричат, а ей так сладостно слышать их крики. А потом появился Ефим, отнял у нее кнут и принялся стегать Степаниду по белому телу и смеяться. Вдоволь же настегавши ее, казак привязал к стене вдову и приказал смотреть и не отворачиваться, а сам отпустил всех девок, лаская каждую и целуя всяко. А уж далее и вовсе стало непотребное сниться: учинил казак с холопками свальный грех, ни одну не обидел. Только к ней, Степаниде, не притронулся.

Как же хотелось ей отвернуться в том проклятущем сне, не видеть, как голые девки прижимаются к Ефиму, как бесстыдно расставляют ноги, маня казака запретным. Но более всего досаждали вдове их насмешки: дескать, пусть она их кнутом приголубила, ей-то такая же ласка перепала. Зато их теперь вона какой жеребец охаживает, а ей он ни за что не достанется! От такой обиды закричала женщина и проснулась от этого крика.

Трясущимися руками зажгла вдова свечу от лампады, пытаясь совладать с обезумевшим сердцем и унять дыхание. Худо-бедно это ей удалось. Вот только уснуть она более не смогла до самой зари. Стоило лишь ей смежить веки, как появлялись перед глазами сплетенные тела, кои сотрясала сладостная дрожь соития.

Промучившись так полночи, встала Степанида Яковлевна совершенно разбитая и поспешила в церковь. Но молитва не принесла ей желанного успокоения: губы женщины произносили с детства затверженные слова покаяния, а перед глазами стоял образ желанного казака. Так и пришлось вдове уйти из церкви, не справившись с греховными мыслями.

Попробовала купчиха уйти с головой в дела, запретила себе смотреть на Ефима, когда приезжал он на ее подворье. Да только разве от себя можно убежать! Через две седмицы пой мала себя Степанида Яковлевна, что вот уж почитай как час смотрит в амбарную книгу, а цифр не видит вовсе.

Тем же днем после вечерней трапезы крепко задумалась вдова о том, как ей дальше жить. Поняла женщина, что не совладать ей с этой напастью, не унять страсти, что вселилась в ее душу и в плоть. Долго лежала купчиха без сна, но так ничего и не надумала. А когда сон все же сморил ее, то приснилось ей удивительное. Будто идут они с Ефимом по цветущему лугу, коему нет конца-краю, и душевно так беседуют, а сама Степанида Яковлевна, будто и не вдова, а юная Стеша. И спрашивает ее казак, почто она его дичится, почто не допустит до себя, а она и не знает, что ответить, молчит и только улыбается зазывно. Потом вдруг пускается она бежать по этому лугу, радостно хохоча, а Ефим кричит ей что-то вослед, просит остановиться. Да только хитрая Стеша знает, что если остановится, то все потеряет. Тогда он кидается ее догонять, а догнав, прижимает к себе, целует и валит в густую траву. Стеша отбивается, но так, для виду больше: ей вовсе не хочется вырываться, а хочется, чтоб продолжал он ее ласкать. Ефим и продолжает, и вскоре уж они нагими оказываются. Так Стеше сладко с казаком, такой истомой тело полнится, что принимается она тихонечко постанывать, а Ефим от ее стонов еще пуще распаляется. И в какой-то неведомый миг такое блаженство охватывает Стешу, какого никогда она раньше не знала...

По утру проснулась Степанида Яковлевна совершенно счастливая и решила, что не зачем ей на себе крест ставить. Нет нужды в четырех стенах себя хоронить, и что ежели по уму все устроить, то и греха великого не будет для ее имени честного.

Вот в таком-то благодушном настроении попивала вдова утренний грушевый взвар, да обдумывала, какую ей хитрость применить, чтоб залучить к себе чужого работника. И удумала.

К слову сказать, и думать-то ей много не надо было: Ефиму давно осточертел и купчик, и его дрова. Казак с радостью готов был перейти к другому хозяину, только бы позвал кто.

Поэтому, когда привез он на купчихино подворье очередной воз с дровами и принялся балагурить с дворовыми, то на вопрос конюха Тришки, почто такой расторопный мужик, как Ефим, дрова возит уже почитай полгода, казак со злым смешком ответил:

– А ты, мил друг, место ведаешь, где меня враз хозяином сделают? Али смеяться удумал?

– Да Господь с тобой, Ефимушка, какие насмешки! Хозяйка наша, Степанида Яковлевна, приказала мне давеча присмотреть себе напарника: дескать, хочет она в нонешнем годе торговлю конскую расширить, и объездчик новый нужен. А я вот и подумал, что ты ведь казак, Ефимушка, а, стало быть, о конях все разумеешь. Вот и думаю я, что окромя тебя, мне лучшего напарника не сыскать, – закончил Тришка заранее обдуманное предложение, каковое делал по наущению хозяйки.

Ефим удивленно смотрел на конюха, не веря своим ушам.

– Это как же понимать, братец? – наконец переспросил он.

– А понимать так, что ежели ты согласен, то прямо сейчас пойдем к хозяйке. Я ей скажу, что работника нового сыскал, а она тебе все обскажет на предмет платы. А уж потом ступай к своему хозяину, да и сдавай и телегу, и эту клячу потешную. Мы с тобой чистокровными жеребцами заведовать будем!

– Ну, Трифон, ну удружил! Ежели все сладится, как ты сказал, то нонче же отпразднуем, напою я тебя самолучшим вином, что в здешних кабаках сыщется! – радостно воскликнул Ефим, хлопнув конюха по плечу ладонью. – Веди ж меня к хозяйке!

Раньше Ефим только мельком видел Степаниду Яковлевну и весьма смутно представлял ее облик. Мнилось ему, что должно ей быть особой почтенной, на лице коей годы и заботы не женские оставили свой след. Поэтому удивлен был казак изрядно, когда выпрямился после поясного поклона и заглянул в лицо своей будущей хозяйке. Хоть и не такой стати нравились ему всегда бабы, но не мог он не отдать должного красоте Степаниды Яковлевны.

А купчиха, увидев в его глаза изумленное и откровенное любование, посчитала сие добрым знаком, и в ее сердце укрепилась надежда, что не зря она все это затеяла.

Тришка представил хозяйке Ефима, говоря, как было задумано, что лучшего объездчика не сыскать. Вдова слушала своего работника, милостиво кивала головой, пряча в глазах радостный блеск, потом повернулась к казаку и предложила тому за работу житье с кормлением, да деньгами вчетверо против того, что платил ему купчик.

Ефиму лестно было такое предложение, и преисполнился он почтения и уважения к новой хозяйке. Поклонившись и душевно поблагодарив ее за ласку, казак отправился за расчетом. И так хорошо было у него на душе, что не стал он браниться с зловредным купчиком, а просто сдал телегу, лошаденку и весь инструмент, получил остатние деньги да и пошел себе обратно на Захаринское подворье, где, как мнилось казаку, ждала его жизнь не в пример слаще прежней.

Думалось мужику, когда шел он пыльными царицынскими улицами, что снова начала поворачиваться к нему удача лицом, и теперь-то он уж ее не упустит. Не мальчик он уже, пора, пора браться за ум, пока молод, да телом крепок. Вспомнилась ему тут сестрица Дарья да сыновья ее, почитай уж большие совсем хлопчики. А он все один мыкается, все не остепенится. Крепко решил Ефим, что вот сведет нонче Тришку в кабак, да и более туда ни ногой: надо денег прикопить на избенку, а там, глядишь, и обжениться можно будет.

...На следующее утро Ефим разбудил похмельного Тришку, которого после изрядных кабацких возлияний сам же и притащил домой. Казак чувствовал себя не в пример лучше нового друга, чем вызвал зависть болезного Трифона, чья голова никак не хотела расставаться с тошнотворным звоном и цветным туманом, несмотря на большое количество капустного рассола, коим конюх пытался опохмелиться.

Когда ж наконец конюху удалось с грехом пополам справиться с головной болью, он, стеная и охая, повел Ефима знакомиться с красавцами-конями, которых казак должен был объезжать и готовить к торгу. Трифон постепенно так увлекся, что вовсе забыл о похмелье: он душевно любил коней и с малолетства вертелся на конюшне. Впрочем, лошади, по всему видать, чуяли его душевность и всегда его слушались. Не было ни разу такого, чтоб Тришка с каким-нибудь конем не совладал, будь то хоть кляча водовозная, хоть первостатейный скакун чистейших кровей. Потому и пользовался тщедушный конюх хозяйским уважением. Но знакомцы подтрунивали над ним, говорили, что, видать, Трифонова мамаша согрешила с заезжим цыганом-конокрадом, который и передал сыну заветное лошадиное слово.

Ефиму же нравилось все: и Тришкины рассказы, и роскошные кони, и добротная конюшня, и та работа, что предстояло ему исполнять. Порешил казак справлять свою службу с полным старанием и тщанием.

Через несколько дней, когда он выводил вороного жеребца, чтоб тот не застоялся, окликнула Ефима козяйка. Он подошел к ней, поклонился и участливо спросил:

– Поздорову ли, матушка, Степанида Яковлевна?

– Спасибо, Ефим, грех жаловаться, – ответила та. – А тебе ль по нраву служба у меня? Али просьба, может, какая есть?

– О лучшем и мечтать не мог, матушка! А просить о чем еще, так вроде и не об чем более.

– Так уж и не об чем? – сказала вдова, улыбаясь и хитро посматривая на Ефима.

Ошарашенный таким оборотом, казак не нашелся, что ответить. А Степанида Яковлевна, усмехнувшись на его замешательство, проговорила со значением:

– Ну так ступай себе, а надумаешь чего, приходи.

Целый день ломал голову Ефим над такими хозяйкиными речами: что б сие означало? Делиться своим думками с кем-либо он не решился, а сам так ничего и не уразумел.

Целую седмицу не случалось ничего заметного, и с хозяйкой казак не сталкивался, а вот в воскресное утро попался Ефим на горячем. Степанида Яковлевна, возвращаясь из церкви, застала его, когда казак тискал смазливенькую сенную девку Любашу, пытаясь уговорить ее прийти на сеновал, как стемнеет.

Услыхав сердитый окрик хозяйки, Любаша взвизгнула и немедля умчалась. Ефим же покраснел, словно мальчишка-несмышленыш, застигнутый на воровстве варенья из кладовой, когда посмотрела на него Степанида Яковлевна печальными глазами и ушла, не сказав ни слова.

Самым же удивительным было то, что Любашу вдова сослала в прачки, а казак остался как бы и ни при чем. Этот случай заронил в душе Ефима подозрение, что неспроста попал он на эту службу. Да только не поверил он сам себе, посчитал, что быть того не может, чтоб такого положения женщина, как Степанида Яковлевна, до какого-то мужика нищего желание возымела. Лишь стал теперь казак осторожнее с девками баловаться, чтоб не злить хозяйку, да старался почаще ей на глаза попадаться.

Но чем больше Ефим присматривался к купчихе, тем больше убеждался, что глянется он ей. Когда ж пожаловала ему на именины хозяйка новый кафтан, то уж был бы казак совсем дураком, ежели б не понял, что от него вдове надобно.

А дураком Ефим себя никогда не мнил, и теперь, когда такое случилось, решил он, что не след ему ломаться. Степанида Яковлевна не старуха вовсе, телом гладкая, лицом пригожая, а с него не убудет. А там, глядишь, много чего из этого посева вырасти может.

После эдаких мыслей решил Ефим, что не к лицу ему долее томить бабу, а надобно смелее действовать. Стал казак чаще звать купчиху, будто бы для совета, а сам все в глаза ей зазывно глядел, все норовил на конюшне словно ненароком прижаться к ней. От такого обращения сделалась Степанида Яковлевна сама не своя, голова ее кругом шла, а взор стал мечтателен и рассеян.

Наконец, сказав себе была не была, Ефим решился на отчаянный шаг. Поднадоели ему эти мальчишеские ужимки, да и распалился уже казак, каждодневно глядя на млеющую вдову, пышное тело которой манило его все больше и больше.

Когда было уж заполночь, влез казак в открытое окно хозяйской спальни, где разметавшись на пуховой перине спала белотелая вдова. Ночи стояли душные, маятные, потому Степанида Яковлевна не укрывалась одеялом, а лежала в одной тоненькой рубашке, которая, задравшись по самую грудь, обнажила все прелести спящей женщины. Руки вдовы были закинуты за голову, одна нога согнута в колене, а другая отведена в сторону. Тяжелая коса расплелась и разметалась по подушкам.

Ефим смотрел на почти нагую хозяйку, словно облитую, падавшим из окна светом луны и чуял, как подымается в нем какая-то почти звериная страсть. Ему хотелось взять ее сразу, без всякой нежности. Дрожа от возбуждения, он сбросил одежду, осторожно взобрался на высокую кровать и, стараясь не разбудить вдову, поднял ее рубашку еще выше обнажив полные груди женщины. Когда Ефим притронулся рукой к груди купчихи, его словно обожгло, и уже более не осторожничая, он рухнул сверху, накрыв своим жарким телом спящую женщину, и впился требовательным поцелуем в ее губы.

В этот момент вдова проснулась от непонятной тяжести, навалившейся на нее, перепугалась, ничего не поняв спросонья, и отчаянно замолотила казака кулаками по спине, пытаясь высвободится. Ефим же, нимало не обращая внимания на ее попытки, что было немудрено при его-то силушке, отстранился чуть, чтоб дать бабе вздохнуть, и зашептал горячо ей на ушко:

– Ну что ты, матушка, Степанида Яковлевна, ай не признала? Это ж я, Ефим.

От его шепота купчиха пришла в себя и отчего-то испугалась и попыталась урезонить пылкого казака:

– Уйди, Ефим, грех это!

Он лишь зло хохотнул, даже не думая оставлять женщину в покое, и проговорил:

– Вы, бабы, словно сговорились все: грех, да грех! Словно не ты, матушка, без этого греха извелась совсем! – и снова жарко зашептал: – Ну же, Стешенька, не упрямься, я же вижу, тебе хочется, сознайся, давно ведь хочется...

При этих словах казак мял одной рукой ее большую грудь, а другая его рука пробиралась меж купчихиных бедер, пытаясь добраться до заветного места. Когда ему это удалось, и он почуял, что баба уже истекает соком томления, то Ефим с победным смешком прошептал:

– Ох, бабонька! Уйди, говорит, а того не ведает, что у самой уж мочи нет терпеть!

С этими словами казак рывком поднял ноги вдовы, разведя их в стороны, и вонзив свое мощное орудие в ее истосковавшееся лоно, принялся яростно двигаться в нем, удивляясь, что у такой крупной бабы, да еще и не молодки, так узко и так сладко...

Степанида же Яковлевна томно стонала, голова ее металась по подушкам из стороны в сторону, крупные груди подпрыгивали от мощных движений Ефима, и чем резче он в нее вонзался, тем слаще ей было. Когда ж казак в изнеможении рухнул на нее, и затих, вдова поняла, что ей этого недостаточно. Но удовлетворенный мужик встал с нее и принялся одеваться. Напоследок он подошел к ней и легонько сжал рукой ее грудь. Увидев же в глазах хозяйки обиду и невысказанный вопрос, Ефим самодовольно улыбнулся и произнес:

– Не печалься, матушка, завтрева в полночь снова жди меня. Так-то ты только жарче любить будешь. А то ишь, гнать удумала. Вот и потомись еще чуток в наказание.

И казак вылез в окно, отправившись спать со спокойной душой.

А вдова так и пролежала до утра без сна. Ее неудовлетворенное тело ныло и требовало ласки. Степанида Яковлевна томилась непонятными чувствами. Будучи всегда умной женщиной, которая за версту чуяла корыстные помыслы, сейчас она пребывала в полнейшей растерянности. Вдова была зла на Ефима за то, что покинул ее, лишь раздразнив голодное бабье естество. Но так тянулась к нему ее душа, так сладостны были воспоминания о его страсти и мужской силе, что в конце концов убедила себя купчиха в Ефимовой правоте. Даже рассердилась на себя баба: и впрямь, ну зачем, зачем сказала она казаку, чтоб ушел, когда у самой от радости, что это он сам в ее постель пришел, аж сердце зашлось.

Ефим же, выспавшись, поутру отправился на конюшню, весело насвистывая. Казак обихаживал коней, а сам думал о том, что теперь богатая купчиха будет в его руках. Когда прошлой ночью он овладел хозяйкой, то понял свою власть над ней. Ефиму не было дела до чувств Степаниды Яковлевны, она его нисколько не прельщала. Страсть при мыслях о ней не вспыхивала в душе казака, только животная похоть поднималась темной волной, когда глядел он на щедрое тело купчихи. И нисколь нежности или сочувствия не было у него к вдове, а любви же и не мыслил Ефим сыскать в своем сердце, лишь корысть подвигла его забраться в хозяйкину постель.

ГЛАВА 20

Степанида Яковлевна оказалась на редкость охочей до плотских утех. Видать, годы вынужденного поста сказывались. Причем довольно скоро из-за своих потребностей оказалась она полностью во власти Ефима. Тот же с первой ночи понял, что купчихе и не шибко нужна всякая нежность, а потребна только величина да сила мужская. К счастью, и тем и другим казак обижен не был. Потому охаживал он бабу еженощно, точно кобылу, но ежели днем случалось ей что-нибудь не по нем учинить, то доводил он несчастную своими отказами до слез.

Осенью сделала купчиха Ефима приказчиком, чтоб был он все время при ней, и одарила новой знатной одежей. Когда сообщила она казаку о своем решении и подарки вручила, то Ефим, ничтоже сумняшеся, прямо при ней и переоделся в обновы. Глядя при дневном свете на обнаженное тело желанного мужчины, пришла Степанида Яковлевна в великое смущение, и низ живота ее словно пламенем охватило. Жадными очами пожирала она Ефима, пока он облачался.

Увидев такое ее состояние, решил казак, что надобно отблагодарить хозяйку за такую ее милость. Горделиво подбоченясь, Ефим обошел купчиху кругом, приговаривая:

– Хорош ли я в обновках твоих, а, матушка? Ладно ли они сидят?

– Хорош, Ефимушка, спасу нет, как хорош, – томным голосом проворковала распаленная вдова.

Казак, красуясь, оперся на стол и позвал ее:

– Ну так ступай сюда, матушка, я тебя благодарить буду.

Потупясь, Степанида Яковлевна подошла к нему, а Ефим обнял ее со спины и притиснул к столу, шепча на ухо:

– Наклонися-ка, матушка, ты так, почитай, и не пробовала.

И, не дожидаясь ответа, повалил купчиху лицом на стол, задрал ей на голову подол, обнажив пышный зад. Затем своим коленом раздвинул ей ноги пошире и, спустив порты, с силой вошел в нее.

От новых сладостных ощущений вдова не смогла сдержать крик, а Ефим, держась за ягодицы женщины, принялся раз за разом мощно всаживать в нее свое немалое орудие. От сильных толчков пришлось купчихе ухватиться за стол, опрокинув чернильницу и подсвечник, благо не зажженный, а то бы не миновать пожару.

В этот раз на редкость долго пользовал Ефим свою хозяйку, приговаривая:

– Хорошо ль тебе, матушка, хорошо ли?

Оттого ли, что доволен он был изрядно ее подарками, или оттого, что в любую минуту мог войти кто-нибудь в горницу (голоса сенных девок доносились из-за незапертой двери), а может, время дневное, непривычное так подействовало на Ефима, да только неутомимостью своей довел он купчиху почти до полного бесчувствия. Так что, когда излился он в нее в последнем судорожном толчке, и с довольным стоном отошел приводить в порядок одежду, то долго еще лежала вдова на столе в срамной позе с бесстыдно оголенным задом и распяленными ногами, не имея сил не только подняться, но и даже подол одернуть.

После того случая еще пуще привязалась Степанида Яковлевна к Ефиму, осыпала его своими милостями и подарками, только до поры к делу своему не подпускала. Попытался было казак обидеться за это на купчиху, ажно три ночи к ней не ходил, а днями токмо об делах с ней гутарил. Но в конец измученная хозяйка, придумав какой-то пустяшный повод, затащила его в свою горницу и, запершись с ним там, пала Ефиму в ноги с плачем:

– Прости меня, Ефимушка! Хочешь, кнут возьми и посеки меня, но не просись к делам допустить пока: ты ж в купецком деле мальчонка еще неразумный. А оно, дело-то купецкое, большой тонкости требует: раз-другой ошибешься – и по миру пойдешь. Вот посидишь со мной маленько за амбарными книгами, вникнешь во все, тогда и станет все ладно.

Обозленный Ефим схватил купчиху за волосы:

– Почто ж ты так со мной, матушка? Небось в постели-то не такие песни поешь! Али я глуп беспросветно, хуже бабы разум имею? Али ты мне не веришь, что далее постели пустить не хочешь? Может, кого другого восхотела?

Испуганная Степанида Яковлевна принялась еще пуще плакать и умолять Ефима:

– Господи, Ефимушка! Да я ж окромя тебя и глядеть ни на кого не хочу! Верю я тебе, верю больше всех, и в разумении твоем не сомневаюсь! Но пойми ж и ты, ради Христа: подучись со мной маленько, и я с превеликой радостью тебя старшим в деле поставлю! Ну не серчай, Ефимушка, не гневись на меня...

Ефим уже и сам понял, что здесь переупрямить купчиху ему не удастся: шибко сильно дорожит она своим делом. Да и в правду сказать, что, окромя этого, она в жизни видала? Потому и трясется так, будто дитя родное у нее отымают.

Немного смягчившись, казак поднял женщину с колен и прижал к себе:

– Ну будет, матушка, будет! Слезы-то утри, а то хозяйке в таком виде не пристало с приказчиком разговаривать. Внял я твоим словам, поглядим теперь, какая такая наука нужна в купецком деле, что моего разумения сразу-то и не хватает.

Степанида Яковлевна успокоилась, отерла заплаканное лицо платочком и принялась посвящать Ефима в тонкости дела всей своей жизни. Да только права она оказалась: никак казаку счет не давался, путались у него перед глазами цифирные закорючки, и там, где хозяйка в минуту результат сосчитывала, он по полдня мучился. Злился мужик, ругался по-черному, но не отступал. Где ж вы видали такого мужика, чтоб бабье главенство над собой признал!

Лишь после Покрова понял Ефим для себя окончательно, что привычнее ему саблей махать, а расчеты да задумки долгие купецкие на большой барыш – пусть их, не его это дело вовсе. Иное тогда задумал казак. Порешил он, что надобно ему склонить купчиху к венчанию. Это он посчитал для себя делом верным, тут осечки быть не должно. А иначе, без венчания-то, помри вдруг Степанида Яковлевна, так опять он без гроша останется. Правда, кой-чего Ефим на черный-то день припрятал, да ведь такой жизни сладкой, как с любострастной вдовой уж не будет. А ему уж больно не хотелось сызнова спину гнуть.

Стал теперь Ефим свою хозяйку по-другому обхаживать, забросил сидение с амбарными книгами, признал, что такой разумницы, как Степанида Яковлевна, инда днем с огнем более не сыскать. Да еще ласков стал с бабой безмерно, даже как-то назвал ее своей Стешей-любушкой.

От таких перемен в обращении вовсе растаяла вдова: давным-давно она уж таких слов от мужиков не слыхала. А тут ведь речи прелестные любимый казаченька вел, чьи объятья жаркие были ей дороже жизни. Так что пела душа Степаниды Яковлевны от счастья, поверила несчастная женщина, что полюбил ее Ефим, не менее чем она его.

Долгонько так казак вдову обхаживал, а к Рождеству прикинулся он грустным да скучным. Не грубил он, не буйствовал, а ходил лишь мрачен да угрюм, изводя хозяйку тревогою. Наконец не сдержалась Степанида Яковлевна, приступила к Ефиму с расспросами, что за тоска-кручина его гложет. Поначалу он отнекивался, глаза прятал, да говорил, что, мол, так это все, пустое. Но купчиха настаивала, потому как боялась шибко, не захворал ли мил-друг, али не завелась у него зазноба тайная.

Так, еще поломавшись для виду, казак заговорил с грустью и обидой в голосе:

– Да вот, матушка, вспоминается мне первая наша с тобой ночь, как сказала ты мне, что грех я учинить затеялся...

Вдова вскинулась, пытаясь что-то сказать, но Ефим остановил ее жестом и продолжил, нарочито печально:

– Да нет, матушка, ты не пужайся, права ты была тогда. Да я, в ослеплении страстном, не послушался. А теперь вот винюсь перед тобой: в смертный грех тебя вверг, блудницей сделал честную вдову. Вот и прячемся мы с тобой от глазу людского, аки тати ночные.

Ефим помолчал, горестно качая головой, потом схватил Степаниду Яковлевну за руки и, глядя прямо ей в глаза, с жаром заговорил:

– А ведь, Стешенька, могли бы мы с тобой жить, как честные люди: в церкву вместе ходить по престольным праздникам, на народе показываться, как славно-то зажили бы. Ты не бойся, Стеша, дело твое при тебе останется: сама видала, отступился я, так что препон я тебе чинить не буду в купецкой заботе. Да и нет мне нужды в этом: разумней тебя не видал я бабы! Повенчайся со мной, Стешенька-любушка, дай грех с души снять!

Вдова стояла перед Ефимом, точно громом пораженная: ей даже в голову не приходило такое, чтоб повенчаться с казаком. Слов нет, конечно, как боялась она его потерять, как страшилась, что уйдет любимый к молоденькой девке, чтоб жениться да деток родить. Оттого и дарила она Ефима безмерно, но венчаться? А что ж люди-то скажут? Срам-то на весь город будет: старуха молодого окрутила.

Как-то уж не верилось купчихе, что подумают люди иное: из-за богатства молодой на старухе женится. Мнилось Степаниде, что полюбил ее Ефим, но согласиться на венчание она еще не могла. Только крупные горькие слезы катились по ее щекам.

Ефим же обнял вдову тихонько да стал поглаживать по волосам, ровно дите малое утешая. Хитрый казак понял, что наскоком такое дело не исполнится, время тут потребно. Оттого и злобы из себя не выпустил, хоть и очень ему хотелось прибить упрямую бабу. Ведь в глубине души ждал он, что кинется ему вдова на грудь со счастливым криком: «Согласная я, Ефимушка!» Ан нет, по-другому обернулося.

Помыслив же малость, успокоился Ефим, вспомнив, что упряма Степанида Яковлевна, твердости в помыслах ей не занимать, да и как иначе быть могло, когда сколько лет уж она одна такое дело вела крупное! Потому решил казак не сдаваться: придет его время, сможет он переупрямить бабу. Только потерпеть надобно, ласкою да вниманием он своего добьется...

Так прошло немало времени в трудах каждодневных да заботах. Миновала зима, что своей суровостью да метелями измучила в тот год царицынских жителей. Ласковая весна принесла с собой не только долгожданное тепло, но и утешение измученному Ефиму. Хуже горькой редьки надоело казаку улещивать купчиху да быть с ней ласковым. Приступал к ней казак еще пару раз с просьбою повенчаться, да только кроме слез никакого иного ответа не добился.

Злился мужик, из себя выходил, но слишком лакомым куском было для него богатство Степаниды Яковлевны, чтоб вот так вот запросто взять да и сдаться, похерить все труды по ублажению вдовы. Одно страшило Ефима, что опротивит ему в скорости упрямая баба, обрыднут ее мясистые прелести. А ведь окромя постели, ничем более казак не смог бы держать купчиху в покорстве.

Так и случилось уже ближе к Троице, что Ефим, мрачный, аки аспид подземный, оттого, что времечко-то утекает, а воз и ныне там, увидал, как после утренней трапезы подхватилась вдруг Степанида да и помчалась вон, зажавши ладонью рот. Удивленный казак поплелся за ней следом и нашел на подворье дрожащую бабу, отиравшую рот платочком. Вывернуло ее бедную, вся ества не впрок пошла.

Мужик встревожился еще больше: что за хворость такая приключилась с хозяйкой. Он обнял ее, заглянул в затуманенные мукой очи и спросил:

– Что с тобой содеялась, матушка? Неужто отрава в каком блюде случилась?

Степанида отрицательно покачала головой и со слезами в голосе сказала:

– Нет, Ефимушка, другое это...– и, не справившись с собой, купчиха зарыдала, прижавшись к груди казака.

Растерянный Ефим попытался ее утешить:

– Ну будет тебе, матушка, слезы-то лить. Ведь никто ж не помер у тебя, чтоб так убиваться-то! Поведай, что за беда приключилась?

– Ах, Ефимушка, в том-то и дело, что не помер никто, а наоборот совсем: народится в скорости... – наконец вымолвила вдова.

– Чегой-то не пойму я тебя, матушка. О чем это ты сказываешь?

– О том и сказываю, Ефимушка, что в тягости я...

От этих слов что-то странное содеялось с Ефимом: он себе даже в тайных помыслах такого представить не мог, чтобы купчиха ему дитенка принесла. Побледневший казак обхватил руками лицо женщины и, глядя на нее безумным взором, заговорил:

– Стешенька, радость-то какая! Это знак нам с тобой, что простил Господь наш блуд, смилостивился над нами. Стеша, ужель ты и теперь противиться будешь, не захочешь со мной под венец идти? Ужель позволишь нашему сыну байстрюком народиться?

Так страстно говорил Ефим, такая безумная радость светилась в его глазах, что купчиха уже про себя согласилась повенчаться с ним, лишь с улыбкой спросила:

– Почто ты думаешь, что сын родится?

– Да как же иначе, Стеша? В Парфеновском роду завсегда мужики рождались! – гордо ответил казак, а потом спохватился. – Так ты согласная?

Степанида Яковлевна радостно кивнула, а Ефим подхватил ее на руки и со счастливым смехом закружил по двору...

Скромным было венчание, да и не нужно было другого новоиспеченной чете Парфеновых. Степанида Яковлевна счастлива была безмерно и лишь недоумевала, почто это она раньше противилась повенчаться? Ефим теперь не отходил от жены, пылинки с нее сдувал, да все ухо прикладывал к ее начинавшему полнеть чреву.

И в самом деле, сильно изменило казака будущее отцовство. В погоне за купчихиным богатством как-то позабыл он о продолжении рода: в годах ведь была Степанида, о детях Ефим и не думал. А когда понесла вдова, то словно перевернулась у него душа, возмечталось мужику, как будет растить он сына в достатке, и не будет мальчонка ни в чем отказу знать.

Да и сама Степанида стала ближе Ефиму, роднее как-то. Не то чтобы полюбил он ее, а привязал казака будущий ребенок к вдове накрепко. Наверное больше, чем сама вдова, ждал Ефим рождения этого дитятка.

А для купчихи это время стало самым счастливым в ее жизни. Нежданно-негаданно понесла Степанида Яковлевна на старости лет. Поначалу-то, как спозналась она с Ефимом, боязно бабе было понести, да со временем решила она, что, видать, прошло ее время. А тут такие дела сотворились, что хоть плачь! Когда уверилась вдова в своем положении, то не знала, что делать-то теперь, как Ефиму-то сказать: стыдно было Степаниде в такие года свои о брюхатости сообщать. Не чаяла женщина такой радости в своем полюбовнике, не гадала познать столько счастья на своем веку.

Хоть и тяжко носила дитя купчиха – все ж поздно ей было в первый раз-то беременеть – да только похорошела она изрядно. Стала Степанида, исхудав, походить ликом на икону византийского письма. Каким-то божественным, неземным светом наполнились ее глаза, а все ее существо дышало покоем и счастьем. Ночи их с Ефимом преисполнились томной неспешной негой, казак словно заново узнавал давно знакомое тело теперь уж не хозяйки своей, а законной венчанной жены. Округлившееся чрево нисколь не портило для Ефима красы исхудавшего тела Степаниды, а страсть ее в это время лишь сильнее стала и горела ровным пламенем, как бы просвечивая сквозь облик будущей матери.

Когда гуляла женщина по двору, то все дворовые мужики и приказчики замирали, глядя в след похорошевшей хозяйке. И Ефим в это время стал спокойнее, рассудительнее. Думалось ему, что вот и окончились его жизненные мучения, далее пойдет жизнь тихо и ладно. Мечтал казак о сыне, глядя на жену свою, радовался, когда в первый раз зашевелился ребеночек в Степанидином чреве...

Пришла новая зима, а с ней последние тяжелые для купчихи месяцы перед родами. Вроде и стать у нее была самая бабья, не должно б ей мучиться родами, а страх ледяной змеюкой обвил Степанидино сердце. Часто плакала она, изводила мужа жалобами. Почему-то мнилось ей, что не разродится она, помрет, так и не увидев свое дитя. Утешал жену Ефим, как мог, лучшую повивальную бабку в дому поселил, двух девок сенных приставил к Степаниде, чтоб не отходили от хозяйки ни на шаг и всякие прихоти исполняли. Все это он проделал после Крещения, когда срок родить ей уж близко совсем был, а сам он опасался спать в одной постели с женой, чтобы ненароком не навредить ребеночку.

Морозной февральской ночью начались у купчихи роды. Переполошился весь дом, Повитуха поспешила в опочивальню к роженице, приказав Ефиму, который, проснувшись от страшного крика жены, в одном исподнем толокся под дверью, убираться подальше да не мешаться и девок своим видом в смущение не вводить.

Всю ночь и целый день мучилась Степанида, заходилась истошными криками, билась на руках у сенных девок. Тяжко, ох тяжко рожала бедная баба! Ежели бы не умелая повитуха, и взаправду померла бы. Только к исходу следующей ночи в конец обессиленная Степанида разродилась крупным горластым мальчуганом.

Когда девка сказала об этом Ефиму, что тревожно топтался возле крыльца, ожидаючи известий, то рухнул обрадованный мужик на колени прямо в снег и истово перекрестился. Затем вскочил и понесся к роженице. Повитуха встретила его с новорожденным на руках, показала отцу младенца. Когда ж взял казак на руки беспомощное дитя, плоть от плоти своей, то скупая мужская слеза радости скатилась по его заросшей щеке.

Ефим с младенцем на руках подошел к ложу, на котором лежала еле живая Степанида, поцеловал жену в бледную щеку и сказал хриплым от волнения голосом:

– Спасибо тебе, Стешенька, за самый великий дар, что ты мне преподнесла.

В ответ она смогла лишь чуть-чуть улыбнуться и провалилась в забытье...

Окрестили малыша Проклом. Крепким и здоровеньким он рос, много спал и ел за троих и совсем почти не плакал, только кряхтел забавно, когда что-нибудь было не по нем. Ефим души в сыне не чаял, тетешкался с ним всяко и бранился с няньками: все казалось ему, что неумехи они, не так хозяйского сына лелеют.

А Степанида так и не оправилась после родов. Почитай, цельный месяц пролежала она в горячке, молоко в грудях ее перегорело вовсе, и пришлось взять для маленького Прокла кормилицу. Сама же купчиха как-то враз пожелтела вся, резче обозначились складки вокруг рта, запали глаза, потускнели волосы, и появились в них первые седые нити. Вся былая краса, что так удивляла и привлекала Ефима, когда носила Степанида дитя, исчезла куда-то. Даже пышность телесная не вернулась к женщине.

Когда купчиха впервые после родов подошла к зеркалу, то глянула на нее оттуда не былая статная красавица, а уставшая состарившаяся баба. Ох, и горько стало Степаниде, разрыдалась она безутешно. А наплакавшись, приказала девкам наряды свои подать, да только еще хуже расстроилась: все платья болтались на ней, будто на оглобле. Одно лишь утешало пока купчиху: Прошенька, кровиночка родная, сыночек ее выстраданный. Да то, как муж любезный ребятенку радуется. А другое тревожило.

Тревога поселилась в Степанидином сердце оттого, что Ефим не спешил вернуться в ее постель, отговаривался, что слаба она еще дескать. Но как бы ни измучилась баба родами, какие бы перемены не случились с ее телом, а естество-то бабье своего требовало. Весною уж для плотских утех вполне оправилась женщина, и тягостно ее стало коротать одинокие ночи. Решила она, что охладел к ней муж напрочь из-за того, что прошла ее краса. Что теперь, видно, завел он себе полюбовницу, с коей и коротает ночи свои.

Дикие думки изводили Степаниду безмерно. Да и права она была во всем почти: не тянуло Ефима в женину постель, а полюбовницу еще не завел оттого, что больно к сыну привязан был, не успел еще нарадоваться на свое нежданное отцовство. Но не за горами был тот день, когда похоть мужицкая, ненасытная своего потребует.

А Ефим теперь лишь жалел немного Степаниду, более не было у него к ней никаких чувств. Да и то сказать: богатство ее теперь в его руках было, и спал в люльке наследник законный – чего и желать более! Ведь облик жены так сменился разительно, что словно чужая совсем женщина появилась рядом с Ефимом. Не видел он той Стеши, что была ему мила и желанна, когда носила ребенка, и той «матушки» пышнотелой, что будила его ненасытное естество, тоже не было более. Увядшая же Степанида Яковлевна совсем уж не могла завлечь казака.

Да только пришлось ему вскорости воротиться в супружескую опочивальню. Когда вздохи, слезы и улещивания, коими досаждала жена Ефиму, не возымели успеха, то заявила Степанида мужу, что дворовые шепчутся за спинами хозяйскими, будто б непорядок промеж супругов растет. А таким сплетням укорот надо сделать, пока сор из избы на весь город не вымели.

Внял Ефим таким слова и в ту же ночь возлег в супружескую постель. Степанида в ожидании любимого мужа в баньке попарилась с росным ладаном, чтобы дух от нее шел сладостный, да поставила подле кровати чарку с добрым сладким вином. На ужин же велела подать гуся, запеченного с восточными пряностями. Словом, все сделала, чтобы доволен был Ефим.

За этими хлопотами так увлеклась купчиха, что едва-едва ночи дождалась. Когда ж вошел Ефим и увидел в полумраке, царившем в опочивальне, раскинувшуюся бесстыдно на перине жену, то луна в оконце, что освещала ее тело, напомнила казаку их первую ночь. Он выпил вина, усмехнулся в усы и возлег рядом с женой. Благословенная темнота скрыла то, как постарела Степанида, и Ефим, подогретый вином да и долгим воздержанием, почувствовал, как напрягается его естество. Резко навалился он на жену, вошел в нее рывком и через несколько минут яростного соития удовлетворенно затих.

Когда ж увидал он слезы на глазах жены, то захотел приласкать ее из жалости. Но, почуяв под руками дряблую плоть, вместо совсем недавно еще упругих и пышных грудей, преисполнился отвращения к Степаниде и быстро скатился с нее. Потом зевнул картинно, проворчал, что, мол, поздно уже, отвернулся от жены и захрапел вскорости. Несчастная же женщина так и проплакала до утра.

После этой ночи старался Ефим приходить в опочивальню, когда жена уже заснет, но от такого обращения стала чахнуть Степанида и, горько плача, молить мужа о ласке. Старался будить в себе казак воспоминания о ранешней жене, чтоб распалить себя, да только нечасто у него это получалось, ведь не любил он ее, вот и весь сказ.

После таких-то ночей скверных стал казак мрачен и зол, лютовал над дворнею. Жалел он свою подурневшую супружницу, но, чтоб утешить ее, не мог он никак через себя переступить. Хозяйской беде помогла бедовая девка Палашка, что давно положила глаз на Ефима. Решила она, что теперь самое время ей прельстить его.

С этой целью, когда прилегла Степанида поспать после обеда, подкарауливала Палашка хозяина на конюшне. Ничего не подозревающий Ефим вошел туда, чтоб проверить, ладно ли новый конюх службу справляет, и услышал тихий Палашкин голосок:

– Ефим Харитоныч, батюшка, чтой-то ты все такой невеселый ходишь? Ступай ко мне, я тебе тоску-то враз развею.

Палашка ничего не боялась, когда затевала эту проделку. Сладость плотского греха познала она еще в пятнадцатое свое лето, а за четыре года так научилась мужиков прельщать своим ладным упругим телом, что и святой бы не устоял.

Когда Ефим обернулся на девичий голос, то его ажно затрясло от вожделения: девка задрала подол, заголив себя до самого пояса, и стояла к хозяину с выставленным задом, бесстыдно гладя себя по ягодицам.

Казак чуть ли не бегом подлетел к девке, которая зазывно посмеивалась, прижался к ней всем телом, выпростал из рубашки ее маленькие упругие грудки и стал мять их одной рукой, а другой принялся шарить ей в низу живота. Палашка изогнулась, томно постанывая и, еще сильней разведя ноги, стала тереться об Ефима выпяченным задом. Не в силах более сдержаться, казак выпростал из штанов свое орудие и вставил его Палашке. Девка взвизгнула приглушенно и попыталась еще более насадить себя на копье, столь сладко терзавшее ее нутро.

Со звериным рычанием хозяин, не помня себя, яростно всаживался в сочную тесную плоть Палашки, пока оба они не повалились в душистое сено в полном довольстве друг другом...

С этого дня так и повелось: днем, пока болезная Степанида Яковлевна почивала, Ефим с Палашкою тешился всяко, а ночью ублажал по мере сил супружницу, вызывая в памяти образ все той же похотливой Палашки.

Не ведавшая про такой расклад купчиха успокоилась, насытившись мужниными ласками. Ефим доволен был, что не плачет более жена его, не смотрит просящими глазами, вынимая из него душу. Ну а Палашка, она Палашка и есть, ей лишь бы поваляться всласть с крепким мужичком, а там хоть трава не расти!

ГЛАВА 21

...Никто из завсегдатаев окраинной царицынской корчмы, где можно было не только поесть, но и выпить в обход царевых кабаков дешевого зелья, не знал, откуда появилась вдруг у старого корчмаря Фомы Лукова пригожая взрослая дочь. Ну, дочь она, может, и не дочь вовсе, а и не жена и не полюбовница. Звали пришлую красавицу Любавой, и была она гордою и своенравной чрезмерно. И как-то так быстро прибрала к своим рукам все хозяйство старого Фомы.

Такой оборот делу, конечно, только на пользу пошел: корчмарем Фома был никудышным, только на тайной торговле винной и держался, и ходили к нему только самые захудалые жители. Любава порядок в раз навела: чистотою корчма засверкала отменной, кушанья не в пример лучше стали, да и винище теперь не самое поганое там прикупалось.

Только смущал людей такой оборот. Знали все, что старик Луков зело жаден был, и никто ума приложить не мог, с чего бы он на старости лет взял и раздобрел так, что почти отдал свое заведение какой-то девке. Покумекали так люди, ничего не надумали, да и бросили. Хорошо в корчме – ну и ладно! Была б ества справная да выпивка добрая, а про остальное и заботиться не след.

Через год всплыли старые разговоры, когда преставился Фома, и стала Любава полноправной хозяйкою. Многие мужики стали домогаться до красавицы-корчмарки, да все бес толку. Оно, конечно, удивительно, что девка в самом соку мужиков чурается, так ведь и не такое случалось. Иное странно: ежели какой мужик али там парень после Любавиного отказа упираться зачнет да попытается к девке силой приступиться, так непременно содеется с ним что-нибудь пакостное.

Улыбнется так недобро Любава наглому ухажеру, так у того руки и опускаются. А опосля или до дому, который через два двора от корчмы, мужик до утра дойти не может, или собаки его подерут шибко, а то и упадет на ровном месте, бедолага, да так, что целую седмицу хромать будет.

Но от странностей этих охотничков до Любавиных прелестей не поубавилось. Каждый думал, что уж он-то всем хорош, и отказу никак не будет. Вот и множились байки о разнообразных пакостях, кои насылала неприступная девка. Однажды даже такое учинилось. Порешили трое отчаянных молодцев изловить Любаву, да и снасильничать по очереди, рассудив, что с троими-то она уж точно не управится. Да только вышло так, что намяли парни друг другу бока самым знатным образом из-за того, что перессорились, кто ж из них первый девку обротает. А зловредная красавица посмеялась лишь, глядя на дерущихся не своей волей дурней, да и пошла себе спокойнехонько.

И само собой, дошли слухи до Ефима, что появилась в Царицыне такая непростая девица, что никто с ней совладать не может.

К тому времени вполне неплохо жилось казаку: богатая купчиха, любящая жена Степанида Яковлевна, во всем мужу потакала. А что постылой была она Ефиму, так на то Палашка имелась, скрашивала хозяйскую жизнь неуемным своим блудом.

И рос сынок у Парфеновых: шалун и проказник Прокл-Прошенька, коему уже второй годик шел. Был мальчонка тем единственным, что ценил Ефим больше жизни, готов был казак за сына горло любому перегрызть.

Все бы ладно продолжалось в семействе Парфеновском, кабы не душа Ефима неуемная. Временами такая тоска накатывала на казака, что делался он мрачен и буен. Все дворовые боялись в эти дни хозяина, прятались от него, чтобы не попасть под горячую руку. Дюже тяжелой была господская рука. Да и сам Ефим понимал, что не дело неповинных людей тумаками потчевать почем зря, потому и начал он опять по кабакам похаживать, благо, денег ему теперь доставало.

Когда ж, будучи изрядно во хмелю, услыхал казак от своих случайных собутыльников про Любаву, то не поверил им нисколько и готов был об заклад побиться, что нет такой бабы, которая устоит перед ним. Такая задумка мужикам по сердцу пришлась, и тут же ударили они с Ефимом по рукам, что ежели он девку не соблазнит, то будет поить их допьяна целую седмицу. Хмельная троица отправилась в корчму, дабы Ефим воочию убедился, какова собой Любава.

Отворив низковатую дверь, казак с порога заплетающимся языком, но очень громко спросил:

– Ну и где хозяйка? Где эта красавица несказанная?

Все, кто сидел в корчме, оборотились к нему. На лицах людей было написано удивление, смешанное с ожиданием новой потехи.

Ефим со товарищи расселись за свободным столом, спихнув какого-то пьяненького мужичонку, и потребовали подать себе хмельного зелья. Казак, развалясь на лавке, ожидал появления хозяйки. Когда ж та вышла, мир вокруг Ефима стремительно завертелся.

– Лейла? – одними губами произнес он.

Горло его перехватило, хмель тут же выветрился из головы, а глаза не могли оторваться от идущей к столу девицы.

Длинная толстая коса ее, перекинутая через плечо, была точно вороново крыло и спускалась ниже пояса. Тонкий гибкий стан, высокая грудь, легчайшая плавная поступь, коралловые губы, брови вразлет – все в девице напомнило Ефиму любимую некогда персиянку. Лишь когда хозяйка подошла совсем близко, увидал казак, что очи ее не фиалковые, как у Лейлы, а черны, как беззвездная ночь. Лишь в зрачках плескались огоньки веселья.

Очарованный казак не сумел выговорить ни слова, когда красавица поставила на стол угощение и посмотрела на него, улыбнувшись одними уголками губ. Он просидел молча весь вечер, не отвечая на подначки своих собутыльников, молча отстегнув свой кошель и отдав его им на пропой души. Только следил жадными очами за прекрасной хозяйкой да пил, не пьянея...

Не помнил Ефим, как в тот вечер до дому добрался. А поутру, мучимый похмельем, не мог вспомнить, то ли в самом деле была девица, то ли сон ему привиделся. Ходил он цельный день сам не свой, супружнице на все вопросы отвечал невпопад и даже к Палашке не пошел забавляться.

Еле-еле дождался казак вечера и отправился в корчму. Когда черноглазая хозяйка увидала вчерашнего гостя, то с довольной усмешкой поспешила к нему навстречу. По всему видать было, что не голь перекатная этот мужик, а человек денежный, будет от него корчме прибыль немалая, коль зачнет он ходить сюда всякий раз.

– Здравствуй, гостенька дорогой! Чем нонче потчевать прикажешь? – низким певучим голосом обратилась она к Ефиму. – Проходи, садись.

– Поздорову и тебе, хозяюшка! – ответил казак, враз охрипнув, и спросил: – Как зовут тебя, красавица?

Горделивая улыбка чуть тронула губы девушки:

– Любавою.

Справившись с волнением, Ефим решил попытать счастье:

– А посиди со мной, Любавушка, угостить тебя хочу!

На такие слова его хозяйка презрительно изогнула бровь:

– Не след мне со всяким за стол садиться.

Казак вскипел:

– Это кто ж тут всякий? Ты, девка, говори да не заговариваяся!

Любава со спокойным достоинством ответила ему:

– Ты, мил-человек, норов-то свой уйми, чай, не холопка я тебе. А будешь буйство учинять неположенное, так тебя враз отсюда выведут, да еще бока намнут для острастки.

– Так ты грозишь мне, что ли? – задохнулся от гнева Ефим. – Да я ж прикажу всю твою корчму по бревнышку раскатать!

В ослеплении не заметил Ефим, как грозно сверкнули глаза Любавы при этих его словах. Только вдруг язык у него словно отнялся, а ноги сами собой потащили казака к выходу.

Когда мужик незнамо как оказался на улице, то в спину ему донеслись слова хозяйки:

– На первый раз я тебя так отпускаю!

Ефим быстро обернулся, но сзади него никого не было, и дверь корчмы была закрыта. Казак погрозил кулаком неизвестно кому и поплелся не солоно хлебавши домой.

Спать Ефим отправился на сеновал, благо лето стояло на дворе, а вот в таком унижении видеть ему никого не хотелось. Ну сами подумайте: это ж какая поруха мужицкой гордости, когда и кулаком отмахнуться не от кого!

Два дня казак дома пил горькую, пугая домочадцев угрюмой пьяной рожей. А на третий день, протрезвев, взял из супружниной лавки платок синего шелка с серебряными узорами и пошел просить прощения у гордой корчмарки. Да велел приказчику ничего не сказывать Степаниде Яковлевне про платок-то. Приказчик, сам ходок тот еще, обещался молчать.

Сам себя Ефим стыдился, да только поделать ничего не мог. Ну не было у мужика моченьки забыть треклятую девку! И сном заспать не мог, и чаркой залить не вышло. Стоит окаянная перед глазами и ехидно так улыбается, изогнув соболиную бровь и подбоченясь!

Вошел казак в корчму, сел в угол, потупив глаза. А как подошла к нему Любава, пробормотал себе под нос, что прощения, дескать, просит и вина спросил.

Хозяйка кивнула ему милостиво, что прощаю, мол, и сказала:

– Понял ли, мил-человек, что не все в жизни силой взять можно?

Ефим поднял на нее глаза и ответил:

– Ох и понял, красавица, как не понять! И принес я тебе гостинец повинный, авось теперь-то ты со мной поговорить не откажешься.

С этими словами казак вынул из-за пазухи платок и подал его Любаве. Она принял подарок молча, точно царица, но разговаривать с Ефимом более не стала. Он сидел в корчме очень долго, следя глазами за хозяйкой, но поговорить с ней ему так и не удалось: слишком много народишка набилось в корчму.

И на следующий день сидел в корчме Ефим, и еще цельную седмицу. Да только ничего у него не высиживалось. Кивала ему Любава с едва приметной улыбкой, чарку наполняла исправно, а более ничего не случалось.

Совсем забросил казак дела в доме, от расспросов Степаниды Яковлевны отбояривался хворью живота. Жена верила, жалела мужика, так как спал он с лица и не ел совсем за трапезой. Словно тень, бродил Ефим по подворью, дожидаясь вечера. В голове его токмо об Любаве думки были, а все не складывалось у него, как приступиться-то к ней.

Опечаленная хозяйским невниманием, Палашка пыталась было попадаться ему почаще на глаза, зазывно вертя задом, но смотрел он на нее, как на пустое место. А когда затеялась она при нем конюха молодого в соблазн вводить, то опять Ефим никак на Палашкины ужимки не откликнулся. Когда ж в конец обозленная девка приступила к хозяину с вопросом, почто он более не ходит с ней любиться да тешиться, лишь взглянул казак на Палашку глазами какими-то тусклыми, словно нездешними, и сказал:

– Шла бы ты прочь, постылая, чай, других мужиков полно.

И ушел. А девка проревела белугой до самой вечерней зари, так и не поняв, чем хозяину не угодила. Ежели прибил бы он ее, так в своем хозяйском праве и казнить, и миловать. А так, чтоб ни с того ни с сего замечать перестать – сроду с Палашкой такого не случалось!

Ефим же решил попытать счастья еще раз. Взял отрез лилового бархата и пошел к гордой корчмарке. Надумал он признаться ей, что не мил ему без нее белый свет, а для подкрепленья слов подарок прихватил.

В корчму казак не пошел, а дождался ночи и в оконце Любавино постучал. Красавица открыла оконце на его осторожный стук и спросила:

– Ну чего тебе, мил-человек, не спится? Почто ты и мне спать не даешь?

– Любавушка, выслушай меня, красавица! Истомился я по тебе, жить уж не хочется! Ежели ты меня прогнать хочешь, то уж лучше сразу убей. Все равно мне без тебя жизнь не мила!

– О чем ты, казаченька? Я слыхала, у тебя жена есть, купчиха первостатейная, что чуть не молится на тебя, аки на икону светлую, – презрительно улыбаясь, проговорила Любава.

Но Ефим с жаром продолжил:

– Да на что мне жена, старуха постылая! По тебе душа моя болит, краса ненаглядная, тебя лишь во сне вижу, о тебе только и мечтаю!

Любава с усмешкой проронила:

– Так какая ж мне от тебя корысть, что ты жить без меня не можешь? Что мне с того? Ни съесть, ни в сундук положить!

Казака такие речи окрылили, он подумал, что прав был, прихватив с собой бархат.

– Так я ж не бедный человек, Любавушка. Я вот, глянь, что тебе принес, – и он подал ее подарок.

Девушка равнодушно приняла богатую ткань, провела по ней тонким пальчиком и, подняв на Ефима насмешливые черные очи, спросила:

– Так ты что ж, купить меня удумал? Так что-то больно дешево ты меня ценишь! Эка невидаль, тряпицу принес! На что мне это? Ужель больше нечего тебе, «небедному человеку», мне предложить?

– Как нечего, красавица! Да я к твоим ногам все, что скажешь, положить готов, лишь бы ты меня не гнала! – в отчаянье промолвил Ефим.

– Ну, коль так, то поглядим, что еще тебе для меня не жалко, – сказала Любава и захлопнула оконце.

Казак постоял еще немного, пытаясь унять идущую кругом голову, и побрел домой. Пело его сердце, поверил Ефим, что добьется любви гордой и неприступной девицы. Порешил он поднести ей назавтра кольцо с изумрудом. Давно присмотрел его казак, хотел Степаниде Яковлевне к рождению сына подарок сделать, да вот теперь подумал, что у жены и так полна шкатулка, а на Любавином пальчике куда как лучше колечку будет.

Следующей ночью вновь стоял под окнами корчмарки Ефим, и словно у юнца безусого стучало его сердце пойманной птицей. Когда Любава открыла окно, то казак протянул ей кольцо, с надеждой глядя на красавицу. Девица взяла тяжелый перстень, примерила, полюбовалась игрой камня и при свете луны полной, и при свете свечи в комнате и с довольным лицом обратилась к Ефиму:

– Что ж, неплох твой подарок. Видно, и впрямь дорога я тебе. Заслужил ты, мил-человек, мой поцелуй, – и, перегнувшись легко из окошка, Любава притянула к себе голову стоящего вплотную к дому Ефима и приложилась к его губам своими горячими устами. Ноги у казака ослабели, в глазах потемнело, а по телу от того поцелуя заструился жидкий огонь...

Когда ж очнулся он, то было уж оконце затворено, и стоял он возле Любавиного дома один, словно и не было ничего. Как в тумане добрался Ефим до дома, повалился на постель, не раздеваясь, и заснул, точно провалился куда.

Снились ему старые ужасы: повешенного сотника полуистлевший труп тянулся к нему костлявыми скрюченными пальцами, хохотал череп с фиалковыми влажными глазами, манила к себе багровая бездна. Но над всеми этими кошмарами парила нагая черноглазая ведьма, усмехалась, презрительно кривя коралловые уста, и развевалась у нее за спиной грива смоляных волос. Точно живые змеи, шевелились локоны над головой красавицы. Ее мраморно-белое тело сияло в свете звезд, одна нога попирала летящий череп, а другая покоилась на голове удавленника. Стан ее соблазнительно изгибался, а руки ласкали собственные груди. Когда ж почудилось Ефиму, что вот она рядом, желанная Любавушка, и попытался он обнять ее, то оказалось вдруг, что жуткий череп вместо головы венчает тело ведьмы, тянется к нему оскаленной пастью, приговаривая: «Дай же мне поцеловать тебя, желанный мой!»...

С диким криком очнулся Ефим ото сна, перепугав жену свою. Всполошившаяся Степанида Яковлевна принялась успокаивать мужа, но только озлила его своей заботой. Накричал он на супругу и выскочил из опочивальни, хлопнув дверью. Все еще стоял кошмарный сон перед глазами Ефима, и ныла рука, на которой носил он отцовский перстень.

Выйдя во двор, умылся казак колодезной водой и вернулся в дом, где все тихо спали. Заглянул он в опочивальню к сыну, поглядел на мирно сопящего мальчугана, и отпустило Ефима. Как-то сразу изгладился из памяти жуткий сон. Присел отец возле кроватки Прошеньки на пол, положил голову на скамью, да и уснул так. Проснулся же он оттого, что дергал его сын ручонкой за чуб и смеялся радостно. Улыбнулся Ефим сыночку, взял его на руки и до самого обеда тетешкался с дитем, отдыхая сердцем. Даже вечером не пошел никуда казак, остался дома и сына сам убаюкал.

Ночью же, лежа с постылой супругой, не выдержал Ефим ее вздохов и заговорил:

– Ты спишь ли, Стеша?

Жена с готовностью откликнулась:

– Нет, Ефимушка, не сплю. Не спится мне что-то. Особливо после прошлой ночи: кричал ты страшно. Я вот спросить тебя хочу...

Казак оборвал ее с тяжким вздохом:

– Знаю, матушка, о чем спрашивать будешь. Да только лучше не знать тебе ничего. Ты прости меня, грешника окаянного, не хочу я тебе зла делать, потому и прошу не спрашивать ни о чем. Тошно мне, Стеша, тошно и муторно. А чего маюсь – и сам понять не могу.

Ефим говорил и никак не мог остановиться, словно день, что провел он с сыном, что-то стронул в его очерствевшей душе. Ему бесконечно жаль стало Степаниду Яковлевну, жену свою постаревшую, которую не любил он вовсе и даже в постели ублажить не хотел. Купчиха не понимала, о чем говорит ей муж, но чуяла вещим бабьем сердцем, что не будет ей более счастья, что остались в прошлом те дни, когда радовалась она каждому утру, просыпаясь рядом с Ефимом. Чувствовала она, что совсем чужой человек лежит сейчас рядом с ней, и горькие беззвучные слезы текли из ее глаз на подушку...

Так и заснули супруги, думая каждый о своем. А утром Степанида Яковлевна решила и впрямь не докучать более мужу расспросами. Подумала несчастная баба, что и так Господь в своей неизреченной милости много ей счастья на старости лет познать дозволил: даже сын вот у нее растет здоровенький! А чтоб не было у нее ночных мучений от непослушной плоти, пристрастилась с того дня Степанида Яковлевна к сонному зелью. Накапает из склянки в кубок со сладкой наливкой, примет на ночь, да и спит себе сном праведницы.

Ефим же подивился, что стала крепко спать супруга, но только обрадовался. Ведь хватило его только на пару дней, чтоб не видеться с Любавой. Вновь разгорелся сердечный пламень. Ведь теперь не юношей был Ефим, а зрелым мужем, и все его существо тянулось к черноокой красавице. Точно безумие поселилось в нем, с коим справиться обычному человеку не под силу.

Потому вновь стоял казак под окном Любавы, протягивая ей новый подарок – жемчужные серьги.

И опять тонкая усмешка тронула уста девицы, когда взяла она украшение. Молча вдела она серьги в уши, повернулась к Ефиму и спросила:

– Хороша ли я, отвечай?

Казак сдавленным голосом произнес:

– Краше тебя никого нет, Любавушка!

– А почто ж ты так долго не приходил сызнова, али поцелуй мой не хорош был?

– Что ты, красавица, Господь с тобой! Сожгла ты меня своим поцелуем, словно умер я, а потом воскрес наново.

– Ну коль сам не ведаешь, почто не шел ко мне, так и сейчас ступай.

– Зачем же ты гонишь меня, Любавушка? – с мукой в голосе спросил Ефим.

– А чтоб знал наперед, что не след, не спросясь, забывать меня, – ответила она с усмешкой и добавила: – А коли завтра не придешь сызнова, так вовсе более не ходи.

С этими словами девица затворила оконце. Казаку осталось только горестно вздыхать да сетовать, за что послал ему Господь муку такую.

Теперь каждую ночь стоял казак под окном Любавы с подарком, а она издевалась над влюбленным казаком, как хотела. Власть ее над ним не знала границ.

ГЛАВА 22

Изрядно денег извел казак на прекрасную Любаву, покуда ни позволила она ему в спальню свою попасть. Да только не спешила она подарить свое тело казаку. Измыслила девица для Ефима новую пытку: зажигала много свечей в комнате, вставала в центре обнаженной, надев на себя только дареные казаком украшения. Поначалу позволяла она ему лишь смотреть на себя недолго, затем позволила ноги свои целовать, но руками не трогать.

Ее тело, гладкое, точно изваянное из мрамора, сводило Ефима с ума. Он пожирал жадными очами желанную красавицу, ползал перед ней на коленях, прикасаясь пылающими устами к ее ногам. А Любава оставалась холодна, лишь надменно улыбалась, видя его мучения, да в черных очах ее разгорался тайный огонь.

Шалел Ефим от столь сладостной муки, волком выть готов был, но не смел ослушаться Любавы, знал, что лишится тогда и этой малости. Страсть сжигала казака, наполняла его душу безумием, заставляла скрипеть зубами от вожделения. Муки мученические терпел он, когда уходил от Любавы, точно натянутая тетива.

Когда же позволила она Ефиму касаться себя руками, то потерял он от счастья голову, все гладил ее волшебное тело и не мог остановиться, умоляя красавицу дрожащим голосом отдаться ему. Но лишь смеялась она в ответ – зная свою неодолимую над ним власть, не спешила насытить казака желанным плодом, разжигала его желание.

Лишь осенью получил Ефим от Любавы то, что хотел больше жизни. Приказала она ему раздеться и лечь на постель. Он послушался ее, дрожа от желания. А потом лежал и смотрел, как она медленно-медленно снимает свою одежду, как расплетает свою дивную косу, как надевает на себя все подаренные им украшения и точно облитая сиянием драгоценных камней приближается к нему...

Последнее, что помнил казак, как оседлала его Любава и склонилась над ним так, что груди ее коснулись его груди, сияющие черные очи оказались прямо перед его глазами, а ее уста приникли к его губам в долгом сладостном поцелуе.

Утонул Ефим в омуте ее очей, закружило его в звездном водовороте, растворился он в потоке несказанного блаженства, коего не испытывал никогда ранее. И был этот поток нескончаем. Никому и никогда не смог бы описать казак того наслаждения неземного, какое испытал он в ту ночь в объятьях Любавы, ибо не было на земле слов, чтоб рассказать об этом...

После этой ночи Ефим стал рабом черноокой красавицы. А она не преминула этим воспользоваться. Когда пришел он к ней следующей ночью, отстранила казака она холодно и начала разговор:

– А скажи мне, Ефим, как же жена твоя терпит ночные твои отлучки?

Он отвечал ей со смешком, пытаясь снова обнять ее:

– Да она зелье сонное пьет, оттого и не знает вовсе, что ухожу я ночами. Крепок сон Степанидин, годы ее немалы, и болезненна она стала, потому и зелье стала принимать.

Любава снова отмахнулась от Ефимовых объятий, как от докучливой мухи, и продолжила:

– А ты, стало быть, и рад: супруга спит, а сам к полюбовнице шастаешь, плоть свою тешишь! Эко ловко устроился!

– Да что ж тебе не по нраву, Любавушка? – спросил недоумевающий казак.

– То и не по нраву, что я тебе лишь ночью нужна!

– Господь с тобой, звездочка моя! Да я бы с радостью никогда б от тебя не уходил, да ведь жена у меня!

– Ах, ты о жене вспомнил! Вот и ступай к ней!

И более ни слова не говоря, она вытолкала Ефима за дверь. Как не стучался казак, не открыла ему Любава.

На следующую ночь приняла она измученного мужика как ни в чем не бывало, и даже позволила ему делать с собой все, что ему хотелось. От удивления безмерного и нежданно свалившегося на него счастья чуть не рехнулся Ефим. Он покрыл поцелуями все ее тело, ласкал свою ненаглядную Любавушку, шептал на ухо ей все слова нежные, какие только знал. А когда вошел в ее трепещущую плоть, то снова унесла его волна блаженства в глубокий омут наслаждения, где тонул он и все никак не мог достичь дна.

Когда ж пришел он в себя после утоления страсти, то счастливый его взгляд напоролся на колючие и злые глаза Любавы.

– Что с тобой, любовь моя? – спросил обескураженный Ефим.

Красавица ответила ледяным голосом:

– Теперь я вижу, как ты меня любишь. Ты плоть свою натешил и счастлив. А думал ли ты, что блудницей меня сделал, имя мое доброе порушил?

Испуганный гневом Любавы, казак торопливо заговорил:

– Я люблю тебя, больше жизни люблю! Говори, единственная моя, все, что ни скажешь, для тебя сделаю! Только не серчай на меня, Любавушка!

– А коли так, то женись на мне, покрой мой грех венцом!

Ефим оторопело смотрел на девицу: ему вспомнилось, что почти точно такими же словами уговаривал он повенчаться с ним купчиху. Но Любава ждала ответа, и ему пришлось заговорить:

– Да как же я женюсь на тебе, ненаглядная моя, при живой-то жене?

– То-то и оно, что при живой. А ты изведи ее, – спокойно предложила красавица.

И Ефим от того, как равнодушно она это сказала, похолодел от ужаса.

– Что ты говоришь, Любавушка! Ладно б, сама померла. Побойся Бога!

– О Боге вспомнил! – страшным тихим голосом, похожим на змеиное шипение, сказала девушка. – Тогда уходи, лучше бы я тебя никогда не видела!

Казак не помнил, как оделся и оказался на улице. Добравшись домой, он попытался найти успокоение в молитве, но и раньше ему это плохо помогало, а теперь и вовсе казалось, что смотрят на него иконы злыми Любавиными глазами. Так промучился он до утра, шастая по дому, словно тень. Утром же, когда проснулся маленький Проша, Ефим попробовал играть с сыном, чтобы забыть о гневной красавице, да только не было ему покоя. Уж и сыночек, кровиночка родная, не мог избавить казака от дум про проклятую девку.

Седмицу он мучился, ходил к дому Любавы, но она его не пускала, как он ее ни умолял. В своем же дому Ефим не мог смотреть на жену Степаниду, понимал, что каждый раз, глядя на нее, начинает молиться о том, чтобы послал Господь ей легкой смерти как можно скорее.

Когда ж мучения казака сделались нестерпимыми, пришел он к Любаве, постучал в окошко, и на ее вопрос, зачем пришел опять, сказал:

– Отвори, прошу тебя! Я все сделаю, что ты мне скажешь, только не гони меня больше!

Девица отворила Ефиму дверь, и он бросился к ее ногам, обнял их и принялся с неистовым жаром целовать, говоря при этом:

– Любавушка, единственная моя! Я все для тебя сделаю, все, только не гони меня, позволь мне быть с тобой, позволь видеть тебя! Нет мне без тебя жизни. Приказывай – все исполню!

Любава смотрела на унижения казака с холодной радостью. Когда ж затих он, скорчившись у ее ног, красавица брезгливо высвободилась из его рук, подняла его с колен и сказала:

– Вот и ладненько, давно бы так. Дам я тебе зелье одно, ты его своей купчихе вместо сонного подсунь, все и устроится.

Увидев, что Ефим колеблется, Любава нахмурила бровь:

– Да что ж ты ее жалеешь-то так, ежели говорил, что постылая она тебе? Али не хочешь меня, аль забыл, как я хороша?

С этими словами принялась она раздеваться. И вскорости, прекрасная в своей наготе, переступила девица через упавшие к ногам одежды, подошла к Ефиму и обвила нежными руками его шею, прижимаясь к нему всем телом и шепча:

– Ну, бери меня, казак, покажи, как ты меня жаждешь, утоли свою страсть. Я же чую, как плоть твоя восстает, как бурлит твоя кровь по жилам, как туманится твой разум от моих объятий.

Со стоном схватил ее Ефим на руки и бросил на ложе. Любава раскинулась на постели, призывно протягивая к нему руки, пока освобождался казак от одежды, и продолжала шептать:

– Ты же мой, мой. Ты не сможешь больше без меня, будешь бродить рыча, безумен, аки зверь лесной; будешь слезы лить, безмолвен, аки рыба морская, корчиться будет твоя душа, аки гад ползучий, истает твоя жизнь, аки снег весенний, поглотит тебя огнь адский, а пепел твой развеют ветры!..

Казак рухнул, накрыв своим тело мерцающее тело Любавы и пытаясь поцелуем прекратить поток ее слов. Он неистовствовал на ложе, а девица отвечала ему так страстно, что, казалось, их тела стали единым целым. Но колдовской шепот Любавы витал над сплетенными телами, затягивал Ефима не только в омут неизбывного блаженства, но и в багровую бездну кошмара.

Ему чудилось временами, что под ним выгибается от наслаждения не прекрасное бело-мраморное тело, а зловонный труп, и казалось, что стоны страсти срываются не с коралловых губ любимой, а с оскаленной пасти черепа. Этот ужас леденил сердце Ефима, но сил не было у казака оторваться от Любавы, прекратить и эту адскую муку, и это райское блаженство...

Казак ушел домой, точно в бреду, сжимая в кармане склянку со снадобьем. А напоследок Любава добавила:

– Да ты не бойся: жена твоя легко помрет, без мучений. А как помрет, вот тогда ты и приходи ко мне.

Пробравшись тихонько в супружескую опочивальню, трясущимися руками перелил Ефим отраву в сосуд из-под сонного зелья и вернул его на место. Потом перевел взгляд на спящую Степаниду Яковлевну. В свете занимающейся зари видно было, как она состарилась, как морщины избороздили ее некогда гладкое лицо, а кожа стала напоминать пергамент. Одними губами прошептал казак:

– Прости меня, Стешенька...

Целый день не мог Ефим дождаться вечера, пугался, когда жена обращалась к нему с вопросом. Казалось ему, что она не спала и все видела, но он гнал от себя эти мысли. Когда ж наступила ночь, казак не мог заставить себя пойти в опочивальню вместе с супругой: знал, что не выдержит, отберет у Степаниды кубок с отравой. Только после полуночи осмелился он пойти взглянуть на жену.

Купчиха спокойно спала, только дыхание ее было хриплым. Ефим не смог долее находиться в опочивальне и ушел в комнатку, где спал его сын. Ночь казак провел без сна, сидя у кроватки Прошеньки.

Утро не принесло ему успокоения. Когда ж сидел он за утренней трапезой, ожидаючи сам не зная чего и будучи не в силах проглотить ни кусочка, то вышедшая к столу Степанида Яковлевна повергла Ефима в ужас. Он покрылся холодным потом, глаза его с совершенно безумным выражением следили за женой, а правая рука дергалась, порываясь сотворить крестное знамение.

– Что с тобой, Ефимушка? – спросила купчиха. Она выглядела помятой со сна и была словно примороженной.

– Н-н-ничего, Стеша, сон дурной привиделся, – с трудом выговорил казак.

Еще три дня продолжалось мучительное ожидание Ефима. Он уж решил, что пошутила над ним Любава, пытаясь проверить его любовь, поэтому ночью он отправился к ней.

Уже начались первые морозы, ледок на подмерзших лужах трещал под сапогами казака, а с неба ухмылялись злые колючие звезды и корчился мертвенно-бледный месяц.

– Померла твоя-то? – спросила Любава, как только Ефим переступил ее порог.

– Так ты впрямь мне отраву дала? – оторопело выговорил казак.

– А ты, глупый, решил, что наливку малиновую? – вопросом на вопрос ответила девица, и добавила: – Так что, живая она еще?

Казак смог только кивнуть. На это Любава гневно сдвинула брови:

– Ты почто тогда заявился? Ступай!

– Не гони меня, Любавушка! Мочи нет мне смотреть на Степаниду! Позволь у тебя остаться до утра! Клянусь, что не буду к тебе притрагиваться, ежели ты не дозволишь!

Девица презрительно поджала губы:

– Оставайся, пусть уж.

...Когда звезды за окном стали бледнеть, клюющий носом на скамейке Ефим вдруг дико, по-звериному, закричал и рухнул на пол. Проснувшаяся Любава с холодным интересом смотрела, как на дергающейся руке ее полюбовника разгорается багровым пламенем темный камушек неприметного перстенька. Девицу забавляло, что казак носит такую пустяковину, но теперь она поняла, что не простое это колечко. Когда ж попыталась она дотронуться до перстенька, то волна холодного липкого ужаса окатила ее и заставила отдернуть руку. Положила себе Любава зарок выспросить у Ефима все о кольце.

А казак в это время погружался в нескончаемую бездну боли и ужаса. Рука его горела нестерпимым огнем, жуткие хари корчились перед глазами, могильный холод сковывал сердце, а плоть терзалась так, словно раздирали Ефима когтями. Багровый водоворот затягивал казака, точно трясина болотная, сковывал терзаемые члены, истребляя всякою попытку сопротивляться. Глубины ада разверзались перед несчастным, и слышался оттуда мерзкий хохот, и тянуло ледяным тлением...

Очнулся Ефим, не понимая, на каком он свете. Любава привела его в чувство странным, только ей ведомым способом, так что все же был казак жив, несмотря на полнейшую разбитость. Окончательно пришел он в себя от звонкой оплеухи, которую закатила ему девица.

– У тебя, что ж, падучая? – усмехаясь, спросила она. – Ступай домой, светает.

С этими словами она вытолкала Ефима за дверь.

На подворье встретила казака рыдающая сенная девка:

– Хозяин-батюшка, матушка Степанида Яковлевна померла...

– Как померла?.. Когда?.. – с трудом выговорил Ефим.

– До свету еще... Услыхала я стук какой-то, пошла поглядеть в опочивальню, а матушка рядом с кроватью лежит... Мертвая-я-я... – и девка залилась слезами.

Казак поспешил в дом. Мертвая купчиха лежала на постели уже одетая. Глядя на покойную жену, Ефим подумал, что не солгала Любава, без мук отошла Степанида: лицо ее было покойно. Он прикоснулся губами к холодным губам покойницы, сотворил крестное знамение и прошептал:

– Прости, Стеша, прости, что пришлось тебе умереть без покаяния. Но чиста ты теперь пред Господом: на мне все твои грехи...

Ефим вышел из опочивальни к плачущим домочадцам и принялся отдавать приказы, чтоб готовили все к похоронам. Внутри него все застыло, и казался он не живым человеком, а ходячим идолом каменным.

Все обряды свято исполнил казак, похоронил жену честь по чести, заказал в церкви поминальную службу и сам отстоял ее, справил по усопшей богатые поминки. В горестных хлопотах прошло немало времени. Близилось Рождество Христово.

Но невесело было в доме вдовца Парфенова, мрачен был сам хозяин, унылыми тенями сновали домочадцы. Всем работникам и холопам жаль было умершую хозяйку, добрым словом поминали они Степаниду Яковлевну, желали ей царствия небесного.

Лишь маленький Прокл был лучиком света в унылом доме. Мальчонка не понял по малолетству, что ушла навсегда от него любящая матушка. А Ефим никак не мог найти в себе силы, чтоб побыть с сыном: тяжким грузом лежало на нем сознание того, что лишил он собственного ребенка родной матери.

А тут еще дела купецкие потребовали от казака непременного участия в том, к чему у него и раньше-то душа не лежала, а теперь и подавно. Ефим собрал всех приказчиков, что давно служили, некоторые еще при покойном хозяине Фоме Нилыче начинали. Обратился казак к пришедшим с добрыми словами, что верно они службу справляют, блюдут хозяйский интерес, обещался денег прибавить каждому. А потом попросил их и дальше с таким же усердием служить, да дела вести от его имени, пока он-де от смерти жены не оправится.

Проводив кланявшихся благодарно приказчиков, Ефим, в одиночестве оставшись, задумался о жизни своей дальнейшей. И сразу же встал перед ним образ Любавы, которую он не видел все это время, заполонил измученную душу, наполнил ее огнем неизбывной страсти. Подхватился казак и понесся к дому любимой, точно на крыльях, забыв как будто о тяжком камне, что лежал у него на сердце после смерти отравленной им жены.

Любава встретила Ефима милостиво и спросила:

– Схоронил жену-то? Отмучился?

Помолчав немного, девица вновь заговорила:

– Ефим, ты теперь вдовец и как долго думаешь таковым оставаться?

– Год-то должен пройти, Любавушка, порядок ведь соблюсти надо, – ответил Ефим.

– Год!? – взвилась Любава, – Так ты еще цельный год меня в полюбовницах держать вознамерился?! Аспид нечестивый! Значит, опять явился только тешиться, обо мне вовсе не думая!

– Господи, ну как же я могу по-другому-то? – воскликнул растерявшийся от такого наскока казак. – Что люди-то про нас скажут?

– А тебе что ж раньше-то чужие слова побоку были, когда под моим оконцем топтался? Ты тогда мою честь топтал, а теперь, вишь, тебя задеть могут, праведничек ты мой непорочный!

Разгневанная Любава мерила шагами горенку, бросая на Ефима уничтожающие взгляды. Но постепенно, видя виноватое лицо несчастного казака, она решила, что довольно шуму, иное надобно.

– А кто же, Ефимушка, что сказать против тебя посмеет, – заговорила она бархатным голосом, остановившись вплотную к нему и глядя своими колдовскими очами прямо в глаза казака. – Ты сынку осиротевшему матушку новую приведешь. Разве могу я стать твоему сыну плохой матерью, а?

И хитрая девка потерлась об Ефима выставленной грудью, соблазнительно улыбаясь при этом. От такого изголодавшийся казак вспыхнул, аки сухой порох, и, сжав Любаву в объятьях, промолвил хрипло:

– Нет тебя лучше, любимая. Когда ты хочешь повенчаться со мной?

Любава картинно задумалась, надув губки, затем проговорила:

– Ну, чтоб все по-людски было, ты сначала прилюдно посетуешь, как тебе тяжко одному-то сына растить стало, потом попривыкнут все к этому, так что, думаю, к Пасхе можно нам повенчаться. Да и обновки ты мне справить свадебные успеешь.

– Будь по-твоему, желанная моя, – ответил Ефим и потащил красавицу на постель.

Она не противилась его ласкам, отвечала страстно и пылко, награждая своим покорным телом казака за покладистость. И когда через некоторое время выплыли полюбовники из блаженного небытия, не стала Любава гнать Ефима домой, позволила ему оставаться, сколько он пожелает.

Про все забыл казак в колдовских объятьях, не мог оторваться от своей черноокой любимой, тонул в ее бездонных глазах, упивался ласками ее гибкого белого тела, и все не мог насытиться...

Кабы не честные приказчики, так разорился бы Ефим в пух и прах в ту весну. Все дела он забросил, дневал и ночевал у бесценной своей Любавушки. Лишь когда она его гнала от себя прочь, тогда забредал он на свое подворье, ходил там, как в тумане, улыбался бессмысленно, всем своим видом походя на блаженного. Даже о любимом сыночке Прошеньке не вспоминал казак. Только об одном не дала ему забыть жадная девица: заказал он московскому купцу заезжему привести для своей невесты дорогой жемчужный убор, да серебряной парчи для подвенечного наряда.

Вскорости, как доставлены были дорогие обновы, так приступила Любава к Ефиму, торопя с венчанием. Тот ради нее на все согласен был, и в ближайшее воскресенье после Пасхи стал казак вновь женатым человеком.

Царицей вступила новая хозяйка на купеческое подворье, властными очами подмечая все, что не по нраву ей пришлось. Когда кланялись ей работники и холопы дворовые, заметила она одну девку с не по чину дерзкой улыбкой. Положила себе Любава глаз не спускать с нахалки, сразу невзлюбив ее.

Ефим счастлив был безмерно, пела его душа, когда выходил гордый казак из церкви рука об руку с первой царицынской красавицей, что стала его законной женой. Снова думал казак, что простил Господь его прегрешения, что рядом с желанной Любавой и с милым сыночком станет жизнь его счастливой и безмятежной. Надеялся Ефим, что подарит ему жена еще деток.

ГЛАВА 23

Все лето благодатно текла жизнь в семействе Парфеновых. Подрастая, бегал по двору Прошенька, радовал батьку. Молодая жена Любава ластилась к мужу, наряжалась для него всяко и прихорашивалась. Не замечал Ефим в счастливом ослеплении, что прибирает супруга исподволь к своим рукам все немалое хозяйство. Не видел, что дворовые к хозяйке идут за указаниями, а не к хозяину, не знал, что давно уж изучила Любава все амбарные книги купецкие и старые и новые, а приказчики токмо с ней и советуются. Умна, ох умна была молодка! Все признали, что смекалиста новая хозяйка, крепка умом, а в хитрости так и покойную Степаниду Яковлевну перещеголяла.

К осени потекло золото в сундуки новой купчихи. Любава Парфенова мужа ловко вокруг пальца обвела, льстивым язычком да белым телом отвела глаза-то супругу благоверному. Жил он, ничего не ведая, на красавицу жену радуясь, будто опоили его чем.

И дальше бы так продолжалось, да вот сын Ефима, Прокл, словно кость был в горле у Любавы. Знала она, что он-то и будет наследником законным, видела, что души в нем Ефим не чает. За это невзлюбила она мальчонку так, что со свету была готова сжить. Не в радость было гордячке, что не одна она в сердце мужа хозяйка.

Не сказать, конечно, чтоб любила она Ефима, не было этого вовсе! Но делить его ни с кем не хотела. Так и случилось, что увидал казак, как жена его бьет малого Прошеньку за провинность пустяшную, а мальчонка вырывается и горько плачет. Не бывал еще ни разу бит всеобщий любимец и баловень Прошенька, оттого недоумевал он, почто бранится и дерется добрая тетенька.

Завидев отца, малец извернулся и, вырвавшись из рук мучительницы, с ревом кинулся к родителю искать защиты от такой страшной напасти. Ефим приголубил и утешил сына. Через несколько минут Прошенька уже умчался, весело смеясь, А казак обратился к супруге:

– Ты почто, Любавушка, мальчонку прибила? Али не обещалась ты быть ему заместо матери?

Жена высокомерно вздернула брови:

– Обещалась. Да и кто дитя уму-разуму научит, когда отец родной ему во всех проказах потачку дает? Ежели ему сейчас укорот не сделать, то потом уже поздно будет! Он в моей шкатулке рыться удумал!

– Так что это за провинность – шалость невинного дитяти и все! Здесь ведь все ему принадлежать будет! А ты прибила его, точно вора!

Этого Любава уже стерпеть не могла:

– Ах, его все будет! Так тебе твой пащенок меня дороже! Эка невидаль – дитенка я отшлепала, а ты уж готов все у меня отобрать!

И разгневанная женщина гордо ушла, хлопнув дверью и запершись в опочивальне. Она до ночи не появлялась оттуда, и мужу своему двери не отворила, лишь крикнула, чтобы шел он почивать в иное место. Ефим до утра пролежал без сна на лавке в горнице. Он понимал, что не права Любава, жалел сына, но не мог с собой ничего поделать: дольше века показалась ему ночь без супруги.

Поутру встретил он вышедшую к трапезе жену заискивающей улыбкой. Любава лишь фыркнула презрительно. И так и эдак пытался подольститься к ней Ефим, да только оставалась она холодна и неприступна. Наконец, не выдержав такой муки, принес казак к вечеру для своей супруги кольцо новое и просил простить свою вчерашнюю горячность.

Любава примерила подарок, полюбовалась колечком на руке и сменила гнев на милость. Несколько дней казалось Ефиму, что все вернулось на круги своя, и стал забывать он о странном поступке жены. Но как-то застал он своего сына плачущим, стал утешать его всяко и расспрашивать, из-за чего он слезы льет. Мальчонка запирался поначалу, а потом все же признался, что тетенька, как называл он Любаву, опять его прибила, но сказывать об этом никому не велела, грозясь наказать еще пуще.

Успокоил Ефим сына и отправился искать супругу, а когда увидал ее за счетною книгой, где быстро-быстро что-то она писала, то так удивился безмерно, что на время забыл, зачем искал ее.

– Что ты делаешь, Любавушка? – удивленно спросил Ефим.

Она подняла голову и гордо сказала:

– Добро наше преумножаю. Ты ведь чуть нас по миру не пустил своим неумением. А я вот вполовину богатство увеличила.

– Так ты разве в этом деле разумеешь?

– Я что ж, глупа совсем, по-твоему? – обидевшись, спросила Любава.

– Что ты, милая, Господь с тобой! – воскликнул Ефим, не желая обидеть жену. – А почто ты мне об этом не сказалась?

– А на что тебе знать? Дело делается – и ладно. Мне приказчики-то сказывали, что ты к делу-то и не совался, всем покойная жена твоя заправляла. Вот я разумею, что пусть и дальше так же будет. Старую хозяйку новая сменила, вовсе не худшая.

Ефим почувствовал, что гнев разгорается у него в душе:

– А что еще ты от меня утаила, окромя того, что все дела купецкие под себя подгребла да сына моего обижать затеялась?! – закричал казак, не сдержавшись.

Любава встала из-за стола и подошла к мужу с нехорошим блеском в очах:

– Ты на меня кричать посмел? – тихим-тихим голосом спросила она. – Так знай же, что не притронешься более ко мне, пока на коленях не приползешь прощение вымаливать.

Вскипевший Ефим поднял руку, чтобы ударить жену, но вдруг понял, что не может пошевелиться, словно льдом его сковало. Не зря ведь ходили байки про Любавину ведьмовскую силу. А красавица усмехнулась, глядя на замершего с занесенной рукой мужа, и вышла.

И начался для Ефима ад кромешный. Остатки еще не сломленной мужицкой гордости не давали ему унизиться до того, чтобы ползать перед женой на коленях. Ведь по всем законам и человеческим и божеским был он господином и хозяином и тела ее, и души. Но знал казак, что силой ему ничего получить от Любавы не удастся, а терпеть отлучения от ее тела желанного не было у него мочи.

Супруга же его ходила по дому гордая, продолжала вершить каждодневные дела, мужа словно вовсе не замечая. Как-то, напившись изрядно, принялся Ефим колотить посреди ночи в дверь опочивальни, требуя, чтобы пустила его жена сей же час. Да только руки в кровь разбил.

Цельный месяц боролся с собой казак, пил и буянил, надеялся, что одумается жена, да только все напрасно было. С непреклонным видом продолжал Любава смотреть на мужа, ровно на место пустое.

Как-то раз ставил Ефим на конюшню жеребца после того, как пытался бешеной скачкой остудить пламень измученной души, и услышал он голос бедовой Палашки:

– Хозяин, ласковый мой, опять тебя кручина гложет? Может, сгодится тебе верная холопка тоску-печаль развеять? Я вот и винца припасла...

Робко так говорила девка, жалостливо при том на Ефима поглядывая. Хозяин враз признал прошлую свою забавницу, присел рядом с Палашкой на сене, приобнял ее и принялся пить девкино угощение. Вскорости спьянел казак, повалил девку, задрал ей подол да и отвел душеньку всласть. И хоть не было того чуда, что испытывал он с Любавой, а все же полегчало.

Радостная Палашка обещалась хозяину хоть каждый день его ублажать. Только зря это она затеяла, зря стонала блаженно под хозяином да глаза закрывала томно. Ежели бы вела себя девка сторожко, то приметила бы дорогую шубу хозяйкину, услыхала бы легкую ее поступь. Тогда, может, и жива бы осталась.

Увидала Любава, как ублажает ее мужа гнусная девка, что ей еще в первый день не по нраву пришлась, услыхала, как обещается ничтожная холопка всякий день так хозяину служить, и поклялась со свету сжить проклятую. Что и исполнила вскорости.

Послала Любава Палашку в лес набрать хвои еловой, будто бы для того, чтобы искупать Прошеньку в целебном отваре. Не посмела девка ослушаться хозяйку, пошла да и сгинула. К Рождеству только дровосеки нашли истерзанный труп несчастной Палашки. Заел девку медведь, коего наслала на нее мстительная Любава, отнимая у Ефима все, что было тому в утеху.

Как сгинула холопка-утешительница, так и не выдержал Ефим, сломался в конец мужик. Приполз к жене на коленях, ноги ей целовал, каялся, винился во всех провинностях, умолял простить его. Растоптала Любава мужнину гордость, посмеялась над ним, потешила свое черное сердце и пустила опять в опочивальню.

Только где вы бабу такую видели, что согласится делить постель с таким мужиком, которого сама в грош не ставит? Ни разу более не почуял бедный Ефим в жене ответной страсти, оставалась она холодной, точно и впрямь была из мрамора. Поначалу он все ласкал ее, старался разжечь в ней пламень любовный, все надеялся на что-то. Да только пустое это было занятие: легче было настоящий мрамор согреть, чем воспламенить страстью Любаву.

Она и сына Ефимова умудрилась подчинить себе полностью. Стал мальчонка тихим и пугливым, не бегал более по дому, не играл и почти перестал смеяться. Девки смазливые стали платочки пониже повязывать, боялись хозяйке поперек слово молвить, многие шептались, что не своей смертью померла несчастная Палашка.

Сама же Любава только богатству и радовалась, загорались ее глаза, когда пополняла она свою шкатулку с драгоценностями или ссыпала золото в сундук, подсчитывая новые прибыли. Вечно домогающийся плотских утех Ефим безмерно раздражал Любаву. Сколь могла, терпела она его опостылевшие объятья и жалостливые уверения в любви, а потом начала вновь мужу отказывать.

Ну зачем, скажите на милость, было ей терпеть, когда дело купецкое у нее в руках полностью было, работники и холопы перед хозяйкой трепетали, наследник Ефимов, Прошенька, и тот мачехе прекословить боялся. Ничего более у мужа не осталось, что потребно быть могло Любаве. Вот разве что колечко невзрачное, с коим никогда супруг не расставался.

Так что завела как-то жена разговор с Ефимом об этом кольце, памятуя, какие чудеса творились с казаком в ночь смерти Степаниды Яковлевны. Обрадованный жениным интересом Ефим тут же выложил Любаве всю историю про талисман свой фамильный и про то, чем помогает перстенек владельцу. А в конце добавил, что передаст кольцо сыну своему по наследству.

Крепко задумалась женщина над рассказом супруга, а потом попросила у него колечко на погляд. С трудом снявши перстень, Ефим протянул его Любаве на раскрытой ладони. Когда попыталась она взять кольцо, то вновь, как и в прошлый раз, руку отдернула, почуяв что-то недоброе.

Пришлось ей так кольцо разглядывать, руками не трогая. А вот вошедший Прошенька улыбнулся отцу, попросил посмотреть забавную цацку и взялся играться колечком запросто. Поняла тут Любава, что и впрямь непростое это кольцо, не каждому оно в руки дается, а лишь тем, в ком есть кровь особенная. Видать, оттого и не поднималась у нее рука сгубить Прокла, заранее защищал мальца родовой талисман.

Был теперь у Любавы свой интерес мальца растить в подчинении да привязать к себе покрепче. Чуяла женщина, что содеял что-то ее муж противу кольца, раз приключилось с ним такое, а когда Прошенька будет владеть кольцом, уж она-то позаботится, чтоб все как надо было.

Узнав для себя все, что хотелось, прекратила Любава расспросы, вовсе интерес к мужу утратив. Несказанно мучился этим Ефим, терзался бессмысленной надеждой вернуть любовь супруги. До конца лета еще удавалось ему заслужить благосклонность Любавы, а с осени изгнала она мужа из опочивальни безвозвратно. Ни уговоры, ни подарки, ни мольбы слезные, ни угрозы пустые не действовали более на непреклонную женщину. Лишь смеялась она над Ефимом, называла обидными словами.

Начал несчастный казак пить горькую, целыми днями просиживал в кабаках с голытьбой, опустился вконец так, что и сынок родной чурался вечно пьяного расхристанного отца. Приходил домой Ефим, едва на ногах держась, валился спать, где придется, погружаясь в пучину кошмарных снов, где клубились искаженные образы былых преступлений и царил страшный смех желанной и недоступной более красавицы-жены.

Новый же день не приносил казаку облегчения, не получалось у него утопить в вине свою боль, свою жестокую тоску. Даже с гулящей девкой боялся спознаться теперь несчастный Ефим, памятуя о том, что случилось с бедной жалостливой Палашкой.

Вот и сидел он в кабаке, мрачно уставившись в чарку, вспоминал прошлую свою жизнь. Батьку любимого, юную сестру Дашеньку, друга сердечного Григория, красавицу-персиянку, первую свою любовь, повешенного сотника Никифора, походы с Разиным, девку-едисанку, которую отдал своим казачкам на поругание, жену свою Степаниду. Брели перед ним воспоминания, точно колодники на каторгу, множили печальные думы, бередили душу измученную. Оглядывался Ефим на прожитые годы, думал, гадал, где свернул он на страшную дорожку, что изломала его жизнь напрочь, сделала отравителем и горьким пьяницей.

Тошно делалось казаку, страх пред адским пламенем терзал его загубленную душу, и требовал он еще вина и напивался до беспамятства. И так текли его безрадостные дни, исчезали один за другим, таяли, как истаял снег по весне, которая настала совершенно незаметно для Ефима. Он уж давно перестал замечать, что вокруг него деется, когда потерял последнюю надежду на счастье с Любавой. Просто пил, грезил образами прошлых радостей и ждал подспудно, когда смерть прекратит его страдания.

...Доставив государева посланника к царицынскому воеводе, пошли братья Васильевы побродить по городу, где прошло их детство. Наперебой показывали они друг другу знакомые места: крепостную стену, откуда любили кидать камушки, кто дальше; церковь, в которую ходили с матушкой своей Дарьей Харитоновной да бабушкой покойной Евдокией. В церковке этой помолились они за упокой родителя своего убиенного да за бабушку, земля им пухом. Также поставили свечечку за здравие оставшихся в Москве домочадцев, особливо за маленького братца своего Митеньку.

Дошли Николай с Юрием и до избы своей бывшей, постояли у поновленного плетня, погутарили с новыми хозяевами. А ближе к вечеру решили завернуть в кабак, перекусить перед ночлегом, да пропустить по чарке доброго вина.

Зашли в первый попавшийся кабак братья, сели за стол да принялись разглядывать пьющий народ, неспешно потягивая вино и закусывая грибочками солеными. Юрий разглядывал подгулявших казаков, что, видать, давно сидели за столом напротив, и придумывал каждому из них шутейные прозвища, веселя своими словами брата. А Николай заприметил в дальнем углу мужика, что с мрачным видом сидел в одиночестве. Облик его показался старшему из братьев смутно знакомым, и Николай принялся исподволь внимательно его разглядывать.

Мужик имел буйные кудри над некогда красивым лицом, теперь заросшим немилосердно и носящим следы долгого пьянства. Серые глаза его смотрели угрюмо и неприветливо. Одет мужик был в богатое платье, но уже изрядно потертое и заляпанное вином и жиром. Когда он потянулся к своей чарке, то Николай увидел на его руке тот самый перстень, о котором рассказывала матушка перед дорогой.

Молодой сотник решил, что непременно должен разузнать, что это за мужик, тот ли у него на руке перстень, и уж не дядя ли это его родный! С такой задумкой велел он Юрию заказать еще вина, да поболее, а потом помалкивать и не встревать, чтобы не содеялось. Сам окликнул угрюмого пьяницу:

– Мил-человек! Почто кручинишься? Ступай к нам, – угостим тебя доброй чаркой, авось за беседой-то тебе и легче станет.

Мужик недоверчиво оглядел двоих молодцев в стрелецком платье, но так как пьян был изрядно, а Юрий так радушно ему улыбался, то, махнув рукой на все сомнения, взял свою чарку и пересел к братьям. Николай тут же налил ему вина до краев и предложил выпить за знакомство:

– Выпей с нами, мил-человек, а то нам с братом тут скучно. Люди мы приезжие, здесь никого не знаем, вот и захотелось поговорить с новым человеком. А надоели мы друг другу в дороге хуже горькой редьки. Я вот Сашкой зовусь, а брата моего Федькой кличут, а ты кто будешь?

– Ефим Парфенов мое прозвание, – ответил мрачный мужик.

Если бы Николай заранее не предупредил брата, то Юрий не сдержался бы, когда нес старшой всякую околесицу. Но когда назвал мужик свое имя, стало меньшему все понятно, и он толкнул Николая тихонько в бок, мол, понял все, действуй, братка.

После первой чарки, которую Ефим опрокинул залпом, а братья только пригубили, принялся Николай споро подливать дяде вина да выспрашивать того, про житье-бытье давнее. Ефим поначалу отвечал неохотно, а потом, видать, обрадовался возможности душу излить, и принялся взахлеб рассказывать обо всей своей непутевой жизни.

Николай не торопил Ефима, слушал внимательно, потому как хотелось молодому сотнику понять, почему погубил дядя отца его родного, была ли промеж них обида какая. Ежели бы хоть какую зацепочку обнаружил Николай в пьяных речах Ефима, то оставил бы дядю в живых. Но чем дальше слушал он казака, тем больше понимал, что незачем жить на земле такому человеку.

А Ефим говорил и говорил без удержу. Первый раз за всю жизнь хотелось ему высказать все о себе. Он, казалось, забыл о слушающих его братьях, просто вливал в себя вино чарку за чаркой и изливал в словах всю муть, что скопилась в его измученной душе...

Ефим умолк, то ли от того, что все выплеснул, то ли вина перебрав сверх всякой меры, только уронил он на стол буйную голову и более не поднял ее. Братья Васильевы переглянулись, поняв друг друга без слов, кинули на стол пару монет за выпивку и, подхватив с обеих сторон бесчувственного дядю, поволокли его к выходу.

На улице пришел было казак в чувство от ночной прохлады, да Николай ловко так пристукнул дядя по голове, чтоб не мешал он братьям исполнить задуманное. Они дотащили Ефима до леса, и там Николай ткнул дядю в живот саблей. От удара тот лишь дернулся беззвучно. А напоследок снял молодой сотник с Ефимовой руки семейное кольцо и надел на свой палец. Когда же младший брат спросил у него, зачем Николаю понадобилась такая безделица, тот ответил:

– Памятью пусть будет оно о том, что отомстили мы с тобой, брат, за смерть нашего отца.

Отчего-то не хотелось Николая рассказывать брату о тайных свойствах кольца. Решил он, что ежели бы матушка хотела, чтобы знал Юрий об этом, то призвала бы перед дорогой их обоих. Потому и смолчал Николай, утаил правду от брата меньшего.

Свершив свою праведную месть, братья, не оборачиваясь на дядино тело, воротились в город и преспокойно отправились на ночлег в стрелецкие казармы.

...Ефим очнулся от страшной боли в животе и не мог долго понять, что с ним и где он. Рука, которую он прижал к животу, в свете луны показалась ему черной и была противно липкой. Ефим со стоном поднялся и понял, что это кровь пропитала его одежду и боль его проистекает от сабельной раны в животе. Деревья окружали озирающегося в страхе казака, и он никак не мог понять, где оказался. Смутно плавали в голове обрывки вечерней попойки, не желая складываться в событие, приведшее Ефима в это странное место, да еще и раненного.

Казак чуял, что с каждой каплей крови, вытекающей из дыры в животе, утекают его силы. Он решил, что должен обязательно выбраться, и пошел, с трудом держась за деревья и хватаясь за ветки. Через малое время кровавая пелена стала застилать его взор, но с каким-то не понятным упорством Ефим продолжал идти, все дальше уходя от города и все ближе приближаясь к болоту.

Казак даже не понимал, что идет совсем в другую сторону, он просто вдруг отчаянно захотел жить. Но куда бы он ни шел, теперь, после смерти Степаниды Яковлевны, все его дороги вели только к смерти. Костлявая старуха уже занесла свою косу над головой Ефима и лишь раздумывала, в каком обличии перед ним предстать.

Болотные огни уже мелькали меж поредевших деревьев, под ногами казака хлюпала болотная вода. Он опомнился лишь тогда, когда провалился по колено в ледяную жижу. Страх придал ему силы, он рванулся, попытался бежать, но провалился еще глубже, и уже не мог вырваться, как ни старался, болото крепко держало свою жертву.

Рваные клочья зловонного тумана оседали ледяной росой на челе измученного беглеца. Он отчаянно пытался выдраться из трясины, да только с каждым рывком лишь глубже погружался в топкое грязное месиво. Наконец, когда Ефима затянуло уже по грудь, ему вдруг удалось ухватиться за торчащую корягу. Погружение замедлилось, но не прекратилось. Казак отчаянно цеплялся за спасительную ветку, в безумии своем надеясь спастись. Только часы его жизни были уже сочтены, и жуткие видения прошлых грехов стали выходить из тумана.

Чудовищные призраки обступили тонущего Ефима и завели вкруг него безумный хоровод. Помертвевшими, расширенными от ужаса глазами следил он за адской пляской. Полуистлевшие мертвяки тянули к нему костлявые руки, завывали леденящими душу голосами. А болото равнодушно делало свое дело: лишь голова Ефима еще оставалась над поверхностью да рука, судорожно цепляющаяся за корягу.

Но более спасения не было, и казак попытался молиться. Да только язык его прилип к гортани, и ни слова не смог вымолвить несчастный. Так и поглотила его трясина, не успевшего раскаяться, и лишь довольно чавкнула, точно сытое чудовище. Еще несколько мгновений рука уже мертвого Ефима скребла ногтями по гнилой деревяшке. Вскоре исчезла и она...

В тот момент, когда болото сомкнулось над головой грешного казака, племянник его, Николай, спящий в стрелецкой казарме, неожиданно проснулся, точно от толчка. Он взглянул на кольцо и увидел, что черный камень словно вспыхнул багровым пламенем, а потом свет будто бы втянулся внутрь камня и погас.

Молодой сотник в удивлении смотрел на ставшее вновь спокойным кольцо. Но страха перед эдаким чудом не было в его душе. Николай перекрестился и улегся досыпать – утром предстояло отправляться в обратный путь.

ГЛАВА 24

Любаве отчего-то не спалось в эту ночь, неясные думы одолевали красавицу, и ночная духота бархатными лапами давила на грудь. Молодая женщина распахнула оконце, но свежий ветер не принес ей облегчения. «Должно, гроза случится», – подумала Любава.

Только гроза та не в небе собиралась. Мучительные воспоминания детства вдруг нахлынули на женщину, заволокли подступившими слезами ее прекрасные черные очи...

...Наследное имение князя Максакова было не велико, но Андрей Борисович любил наезжать туда. Прелестная маленькая деревенька на двадцать дворов, небольшой лесок, да дивное озерцо, где в изобилии ловилась рыба, радовали княжеский глаз. Да еще жила в его тереме вышивальщица Елена, родители которой были выходцами из Речи Посполитой. Не сказать, чтоб была уж такой красавицей Елена: баба как баба. Иной бы счел ее тощей и невзрачной, но ежели бы довелось кому взглянуть в ее бездонные черные очи, то век бы он их забыть не смог.

Вот в этих-то глазах и утонул молодой князь Андрей, когда приехал осмотреть имение матушки своей, что стало его наследством. Княгиня Анна Федоровна любила младшего сына и перед смертью настояла, чтобы передать ему свою деревеньку во владение. Старший-то Михаил и так после батюшки все получал.

Была Елена искусной вышивальщицей, дивные гобелены выходили из-под ее рук. Оттого и ценила ее хозяйка, баловала и к черной работе не понуждала. Когда вошел юный князь в светелку, где, негромко напевая, сидела за работой вышивальщица, она встала, чтобы поклониться господину, о приезде которого днем раньше упредил нарочный. Черные глаза Елены встретились с зелеными очами статного красавца.

Хорош был Андрей: широк в плечах и тонок в поясе, черные вьющиеся волосы обрамляли волевое лицо с чувственными устами, с которых не сходила легкая полуулыбка и изумрудными озерами очей, обрамленные камышом длинных и густых, как у девицы, ресниц.

Зарделась Елена, смешалась под внимательным взглядом князя, потом толком и вспомнить-то не могла, о чем спрашивал ее господин и что она ему отвечала. С того дня лишилась тихая вышивальщица покоя. Молилась истово, пытаясь забыть Андрея. Ведь холопка она, да и не юная девица уже. А он князь молодой и пригожий. За такого любая боярская дочь пойдет с радостью, на что ему Елена! Он, поди, и не помнит ее.

Такими словами уговаривала себя рукодельница, заставляла выкинуть из головы опасную блажь. Да только разве ж сердцу приказать возможно! Не родился еще тот человек, который смог с любовью совладать.

Князь же Андрей и сам не понял, что с ним случилось, почему снова потянуло его в имение. И лишь приехав в деревню и встретившись опять взглядом с Еленой, понял он, что вот она, судьба его.

Легко и радостно отдалась вышивальщица князю, подарила сбереженную страсть зрелой женщины. Андрей платил ей не менее страстными ласками, отдавая весь пыл безудержной юности. Они были счастливы своей любовью. Елена ничего не требовала от своего господина, ей только хотелось подольше продлить свое запоздалое счастье. Молодой же князь берег свою тайную любовь, как самое великое сокровище, дорожил Еленой и никому не открывал, почто так часто ездит в деревню.

Когда ж родила вышивальщица от князя дочку, то счастлив был Андрей безмерно. Он и раньше говорил Елене, когда ходила она в тягости: «Роди мне девочку с такими же очами волшебными, любовь моя!»

Женщина смеялась, отвечала ему, что не похож он на других мужчин, кои сыновей жаждут. Но князь только целовал ее нежно и говорил, что хочет девочку.

Исполнилось желание Андрея: дочь его унаследовала черные бездонные очи своей матери, а в остальном была копией отца. Черноволосая белокожая малютка с рождения была окружена любовью и лаской. И имя ей дал князь в честь любви своей к ее матери, Любавою нарек он свою дочь.

Росла Любава здоровенькой и на редкость умненькой. Стоило ей раз услышать, к примеру, молитву, как в другорядь могла она повторить все от слова до слова. Подивившись талантам дочери, князь взялся обучать ее грамоте и счету. За год всего лишь постигла Любава эту науку.

Не знала она ни в чем отказа, наряжали ее, точно куклу, но не наряды привлекали необычного ребенка: более всего нравилось ей разбирать древние книги. Когда исполнилось ей двенадцать лет, многие знания уже угнездились в ее юной хорошенькой головке.

Только пришел конец их с матерью счастливой жизни. Старший брат князя Андрея, Михаил, позавидовал удачливому младшему брату, коего ценил государь, да и отправил на него донос. Оговорил он Андрея, дескать, изменник он, покушение на государя готовил, и улики подсунул в хоромы братнины.

Сам же Андрей не вынес дознания, оговорил под пыткой сам себя и был казнен лютой смертью. Все его достояние получил теперь Михаил, так как у князя Андрея, увлеченного Еленой, не было желания жениться, и наследником он не обзавелся.

Не по годам тучный князь Михаил приехал в имение казненного брата с мыслью изничтожить все, что было Андрею дорого. Нашлись доброхоты и указали новому хозяину Елену с дочерью. На вышивальщицу князь не польстился, лишь сослал ее на черные работы, а вот юную Любаву приказал в свою опочивальню прислать.

Утром же злодей вышвырнул вон измученную и изнасилованную девочку. И никто не осмелился вступиться за нее, все боялись гнева лютого князя. Долго не сходили синяки и кровоподтеки с лица и тела Любавы, а искалеченная душа ее жаждала мести.

Зимою не стало Елены. Непривыкшая к тяжкой работе и скудной жизни, она не вынесла горя от смерти князя Андрея, тяжко заболела и умерла. А перед смертью наказала Любаве любой ценой отомстить за смерть отца, наказать жестокого князя Михаила самой страшной карой. Плача в последний раз в своей жизни, дала Любава, ставшая в одночасье взрослой, себе слово над телом умершей матери, что еще вернется сюда, но не беззащитной девчушкой, и тогда придется пожалеть князю о содеянном.

Кое-как промыкалась бедняжка до весны, а по теплу ушла с цыганским табором искать свою судьбу. Тогда-то и открылся у Любавы дар к волшбе. Дивилась старая цыганка, как легко запоминает девочка заговоры, как вплетает в них новые слова, кои дают большую силу старым заклятьям. Через два года могла уже Любава одним взглядом успокоить разъяренного зверя, отвести глаза кому угодно и двумя словами подчинить человека своей воле.

К тому же ум и редкостная красота юной девушки привлекали к ней и молодых горячих парней и мужей, годами зрелых. Только в оледеневшем сердце Любавы не было места для любви. Она стремилась к богатству, понимая, что только деньги позволят ее осуществить мечты о мести.

Поэтому через год, научившись у старой цыганки всему, что та знала, покинула Любава табор. Ушла темной ночью, ни с кем не прощаясь, а вскорости у царицынского корчмаря Лукова объявилась «наследница».

Но и сейчас, когда исполнилось Любаве двадцать пять лет, она все еще была далека от исполнения своих задумок. Конечно, была она богата, да только этого оказалось недостаточно.

...Волна внезапного потустороннего холода накрыла молодую женщину, и она очнулась от воспоминаний прошлого. В следующий миг ей стало ясно, что она стала вдовой. Ведьмачье чутье Любавы не могло обмануть. Лицо черноокой красавицы отразило торжество ее души. Высокомерно улыбалась женщина, ставшая самой себе хозяйкой. Теперь она могла без помех готовить отмщение.

Утром Любава велела привести к себе пасынка Прошеньку, отпустила няньку и, заперши дверь, села напротив мальчика. Ребенок настороженно смотрел на мачеху, потому что привык уже не ждать от нее ничего хорошего. Однако у Любавы не было задумки пугать мальчонку, он был ей нужен.

– Прокл, – начала она, – слушай меня со всем вниманием. Ты еще отрок неразумный, но теперь ты старший мужчина в семье: твоего отца больше нет.

– А где он, тетенька? – спросил мальчик непонимающе.

– Я не знаю. Но то, что тебе его больше никогда не увидеть, правда.

Малыш сморщил личико, намереваясь зареветь, но Любава успокаивающе взяла его за руку и продолжила разговор:

– Никогда не плачь, Прокл, – твердо сказала она. – Не пристало мужчине слезы лить. Я не оставлю тебя и не обижу более. Но должен ты слушать меня во всем. Думается мне, что убили твоего батьку из-за кольца его чудесного. А оно твоим стать должно. Я помогу тебе вернуть отцовский талисман. Ты еще очень мал пока, и я буду защищать тебя от всех бед. Ты вырастешь сильным и умным и отомстишь за отца.

Прокл мало что понял из слов мачехи, кроме того, что она осталась единственным близким ему человеком. Мальчик робко прижался к Любаве и спросил, заглядывая ей в глаза:

– А можно я буду звать тебя матушкой?

– Зови, коли хочешь, – разрешила она, торжествуя, что у нее получилось внушить пасынку привязанность.

Когда же обрадованный малыш обвил ее шею нежными детскими ручками, то Любава впервые почувствовала, как что-то светлое просыпается в ее сердце, и прижала к себе ребенка. Она поняла, как рада тому, что рядом с ней будет Прокл...

...Николай и Юрий возвернулись в Москву без задержек и опасностей. Мать увидала на пальце старшего сына семейное кольцо и все поняла. Дарья не стала расспрашивать Николая о том, что произошло в Царицыне, но сердце ее знало: сын рассчитался сполна за смерть отца.

Маленький Митенька радостно подбежал к приехавшим старшим братьям, спеша похвалиться обновой – деревянной сабелькой, которую ему сладил отец. Малец препотешно размахивал своим «грозным оружием» над головой, а Иван Данилыч счастливыми глазами следил за сыновними забавами. В думах своих видел старый вояка сына взрослым, чаял, что выберет Дмитрий в жизни военное поприще.

...В маленькой деревеньке, в светлой уютной избе обнимал счастливый Алешка свою ненаглядную Аннушку, а в колыбельке, славно посапывая, спали два новорожденных младенчика. Недавно Аннушка разрешилась от бремени, родив близнецов, мальчика и девочку.

Несмотря на тонкую кость, крещеная едисанка легко выносила деток и роды ее не были тяжелы. Старая Гликерья, переживавшая за сноху, рада была до безумия, что все обошлось, и умильно ворковала над внуками. Девочку назвали Катериной, а мальчика нарекли Никитой.

Катенька уродилась в отца: беленькие, точно одуванчиковый пух, волосенки забавными колечками обрамляли мордашку с голубенькими глазками. А кареглазый и черноволосый Никита очень походил на мать.

Будущее деток Аннушки и Алешки рисовалось со стороны счастливым и незатейливым...

...И был еще один ребенок, будущий царь Петр I великая судьба коего вберет в себя нити судеб многих людей, перемешает их и затянет в тугой, немыслимый узел. Четверо беззаботных пока еще малышей не знали о своем непростом будущем.

...А по улицам далекой Исфагани еще много лет ходила безумная женщина с фиалковыми глазами и со следами былой красоты на лице. В руках она носила завернутое в тряпье полено, укачивала его, словно это было живое дитя, и просила подаяния. Во имя Аллаха просила несчастная безумица подать что-нибудь для того, что бы накормить голодного ребенка. Ей не отказывали, а она благодарила, уверяя подавшего, что Аллах в своей неизреченной милости вознаградит его стократ.

Жители Ифагани привыкли к безобидной сумасшедшей и не обижали ее, но никто не знал, откуда она взялась и из-за чего лишилась рассудка. Но иногда оставляла женщина где-то свое полено и начинала бродить по исфаганскому базару, вглядываясь пристально в разложенные в ювелирных лавках на продажу украшения. Ей казалось, что если найдет она браслеты с сапфирами цвета ее глаз, утраченные когда-то, то кончатся все беды, и вернется к ней любимый. И каждый раз не найдя ничего, она долго и безутешно плакала...


на главную | моя полка | | Волгарь |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 4.2 из 5



Оцените эту книгу