Book: Путешествие вокруг стола



Путешествие вокруг стола

Теофилис Тильвитис

Путешествие вокруг стола

Роман «Путешествие вокруг стола» был создан в 1931–1936 годах, в период фашистской диктатуры в Литве. Я писал его с большими перерывами, то делая черновые наброски, то совсем прекращая работу. На то были свои причины. Прежде всего мешала безжалостная рука военного цензора, затем в книге с весьма отрицательной стороны были показаны бывшие мои сослуживцы, и, кроме того, я не очень-то верил в свои способности беллетриста.

Наконец в 1936 году книга вышла из печати.

Во второе издание, появившееся в годы советской власти, я внес существенные поправки. Не стесненный ничем, я мог описывать буржуазный Каунас, не смягчая красок,– расшифровать место действия, фамилии, наименования улиц, учреждений и т. д. У меня даже возникло желание написать новые главы. За это время во многом изменилось мое отношение к вещам, юношеская порывистость уступила место определенной системе взглядов. Все это не могло не отразиться в творчестве. Когда я закончил работу над книгой, мне стало ясно: это не просто доработки – нет, появился новый вариант романа.

При переводе «Путешествия вокруг стола» на русский язык за основу был взят второй вариант. И все же работа моя над книгой продолжалась. Я удалил публицистические отступления – предисловие и заключение, – которые не вязались с сатирической направленностью произведения, внес еще некоторые изменения и все же мне кажется, что над книгой нужно еще работать и работать!

Хотя и говорят, что автор волен поступать со своим детищем так, как ему вздумается, я все-таки боюсь, что это пояснение, похожее на оправдание, вряд ли что-нибудь скажет русскому читателю, не знакомому ни с первым, ни со вторым изданием романа.

Что ж, остается одно: отдать книгу на суд читателя.

То, о чем рассказывается в романе – не просто шарж. Я, конечно, не фотографировал, а рисовал, но рисовал с натуры. И то, что мною срисовано – не всегда просто смешно, как это может показаться на первый взгляд, и особенно молодежи, не помнящей тех времен. Нет, это не смешно, а очень грустно, подчас даже страшно. И надо бесконечно радоваться тому, что жизнь, описанная в романе, и герои книги – все это прошлое, которому возврата нет.

Что ж, давайте заглянем в это прошлое!

Автор

Предварительное знакомство

Министр перебрал в памяти все доходные места и не нашел ничего подходящего для своего дружка и единомышленника, вернувшегося из-за границы с купленным там титулом доктора экономических наук. В этот момент взор его упал на личное дело директора энского департамента Валериёнаса Спиритавичюса, и министр вытаращил глаза: что такое? Кончил всего-навсего какие-то фельдшерские курсы, долгое время мотался по России, служил регистратором в пробирной палате, затем акцизным, в 1919 году с кучкой белоэмигрантов улепетнул в Литву и тут вдруг угодил в директорское кресло? Обрадованный необыкновенной находкой, министр долгим и властным звонком вызвал всех необходимых чиновников. В спешном порядке был заготовлен приказ, по которому Валериёнас Спиритавичюс, пользуясь его же выражением, слетел с должности, как тюфяк с печки, и получил другую должность – инспектора баланса. Сия административная операция больно ударила по Спиритавичюсу: он лишился значительной части своего месячного жалованья и, что особенно важно, был переведен в третьеразрядные деятели независимой Литвы.

Хотя Спиритавичюс, как он сам говаривал, был стреляный воробей и прошел в жизни огонь, воду и медные трубы, – несчастье потрясло его до глубины души. Оно свалилось на голову, как гром среди ясного неба. Всегда энергичный, остроумный, Спиритавичюс на шестом десятке вдруг оскудел духом, поблек и пустился в рассуждения о несовершенном устройстве вселенной, о несправедливостях, которые терзают мир со времен Адама и Евы, о божьих карах за грехи человеческие. Если напивался, то плакал или смеялся сквозь слезы, тяжко вздыхал, хватался за сердце либо надолго погружался в молчание, не желая никого видеть.

– Шабаш! – твердил Спиритавичюс, приходя домой.

– Шабаш! – вскрикивал он, просыпаясь среди ночи и до смерти пугая супругу.

Шли дни. Тянулись недели. Бежали месяцы. Спиритавичюс постепенно свыкся со своим положением. С каждым днем он все больше вникал в порученные ему обязанности, которые, как человек дальновидный, быстро раскусил и понял.

– Не так уж страшен черт, как его малюют. То-то и оно, ребята! – разглагольствовал перед чиновниками Спиритавичюс, подняв руку и шевеля мягкими, удивительно гибкими пальцами. – Мы еще поработаем во славу родины… Не правда ли, господин Бумбелявичюс?

– А как же, господин директор! Мы господина директора хорошо знаем. Все мы под вами ходим…

Чиновники инспекции от души переживали постигшее его несчастье. Они утешали Спиритавичюса, успокаивали, жалели и в то же время не скрывали своей радости, считая, что судьба вознаградила их, еще более приблизив к его особе. Вскоре они нащупали слабую струнку своего шефа, научились смягчать взгляд и приводить в ликование его любвеобильное, отеческое сердце. Из глубочайшего уважения и не без расчета они по-прежнему величали Спиритавичюса директором. Это действовало на него лучше всякого лекарства, вселяло в душу надежду, зажигало искорки в глазах, придавало юношескую живость движениям, просветляло лицо. Спиритавичюс подпрыгивал, как ребенок, и восклицал:

– Мы еще посмотрим, ребята! То-то и оно… Хе-хе-хе!.. На свете нет ничего невозможного! Кто это сказал, господа? На-по-ле-он! – он потрясал выброшенной для приветствия рукой. – Посмотрим еще, то-то и оно…

В стенах инспекции Спиритавичюс навсегда остался директором. Администратор выдающихся способностей, талантливый начальник, начальник-практик, начальник-романтик, если угодно, начальник-философ, он был покорнейшим слугой власти. Любая власть, – говорил Спиритавичюс, – от бога. И потому он боготворил ее, гордился ею, по всякому поводу твердил, что, приди к власти сам сатана, он и тогда служил бы ей, хоть и на должности регистратора в дьявольской канцелярии. Как незаменимый винтик государственной машины, он чурался политики, ему чужды были общественные интересы, культура казалась чем-то смутным, туманным; отправляясь в туалет и заметив в руках рассыльного газету, он громогласно изрекал:

– Давай сюда! Там ей место! Ясно? Надо делом заниматься, ясно?

Выборы сейма причиняли Спиритавичюсу одни лишь огорчения. Он горестно сетовал на то, что это пустая трата времени. Голосовал Спиритавичюс только за католические списки, ибо, по его мнению, одному господу богу известно, как привести в порядок взбаламученный мир.

– За католиков! Только за католиков и – шабаш! Кто знает, может быть, там, – он поднимал палец вверх, – что-нибудь да есть?… Я тертый калач… Меня не проведешь… И вообще… никаких мне партий! – вслух размышлял он, носясь по канцелярии. – Поняли, ребятки? – никаких!.. Партию в преферанс – куда ни шло, партию в бильярд – если желаете, одну-другую под селедочку… пожалуйста. А с утра – снова за работу. Ясно?

– Ясно, господин дир!.. – дружно отвечали чиновники.

Иногда Спиритавичюс высовывался из кабинета и, потрясая толстым томом царского Свода законов, назидательно произносил:

– Вот ваша программа! – отечески улыбнувшись, громко хлопал дверьми и удалялся на весь день из канцелярии.

Когда помощники сообщали ему, что сейм принял новый или изменил какой-нибудь закон, Спиритавичюс метал возмущенные взоры, краснел, как рак, и восклицал:

– Непорядок, господа! То-то и оно… Что это делается? Белиберда! Выходит, не успел пос… и на тебе – новый закон! Цирк, а не государство! Пастухи! – И снова хлопала дверь кабинета, раздавался грохот мебели, и наконец воцарялась тишина. В такие (и не только в такие) минуты Спиритавичюс убегал в свой уголок – расположенную неподалеку пивную «Божеграйка», чтобы заморить червячка или, как сам говаривал, причесать нервам усики.

Новшества не только раздражали Спиритавичюса, но и путали. Каждый новый циркуляр по балансовой инспекции нарушал систему его мышления. Однажды Спиритавичюс пришел в кабинет и застал там монтера, устанавливавшего телефон. Спиритавичюс мгновенно окинул взглядом всю комнату от пола до потолка, подошел к монтеру и, указывая рукой на дверь, заорал:

– Вон!!! Хочешь, чтобы меня громом убило? Собери это барахло и ступай отсюда. Пора тебе делом заняться!

По приказу министра телефон Спиритавичюсу все же провели. Вскоре случилось первое недоразумение. Из канцелярии министерства срочно запросили дело фирмы «Берар и К0». Секретарь отрапортовал Спиритавичюсу: так, мол, и так – звонили из министерства. Вешая в шкаф шубу, директор изобразил на лице улыбку:

– Звонили, говоришь? Хе-хе-хе!.. В ушах у тебя звенит. Подшучивать над начальством вздумал? Хочешь меня со службы выжить? Я, господин секретарь, говорил и буду говорить: мне подавай письменный запрос, – я отдам дело. Точка! Не на дурака напали. Все дураки в Сувалкской Калварии гуляют.

Телефон звонил еще и еще раз. Спиритавичюс метался из угла в угол, подбегал к столу, хватал трубку и швырял ее обратно, словно это было раскаленное железо или гадюка. Однако дело пришлось отдать без письменного запроса.

– Ты мне, господин секретарь, головой отвечаешь за него! Ясно?

Спиритавичюса терзали мрачные мысли. Он расхаживал по кабинету, тер кулаками виски и говорил сам с собой:

– Грабеж… Анархия! Без подписи… Документы!!!

В одно прекрасное утро из-за приоткрытой двери кабинета донесся грохот мебели и истошный вопль:

– Сядь, сядь, говорю, на мое место, а я рожать пойду!

Канцелярия замерла. Чиновники остолбенели, они не понимали, что происходит. Голос директора был хорошо знаком, но что означали его бессвязные выкрики?

– Сядь! – не унимался Спиритавичюс, волоча к своему креслу обомлевшую от страха просительницу, принесшую заявление о помощи. Оторопевшая старуха, не понимая, что стряслось с директором, упиралась, а он тащил ее к письменному столу. Когда чиновники, не утерпев, просунули в дверь головы, чтобы выяснить причину шума, глазам их предстала следующая картина: посреди кабинета, разъяренный и всклокоченный, стоял директор, заправляя в рукав вывалившийся манжет. Его гневный взор был устремлен на бедную старушку.

– Не тебе меня учить! Я сам знаю, что к чему. Не хочешь рассчитаться с казной? Дети малые… Я тебе велел детей плодить?… Нет денег – не женись! А налоги плати…

Женщина выскользнула из кабинета. Тяжело опустившись в кресло, Спиритавичюс долго приглаживал растрепанные волосы. От сукна, покрывавшего письменный стол, его лицо казалось бледно-зеленым, еще более увядшим и угрюмым. Высокий лоб отделяли от багрово-красного лица густые щетки бровей, меж которыми свешивался длинный мясистый нос. Его кончик по неизвестным причинам походил на шишковатую американскую картошку. У владельца носа, несмотря на почтенный возраст, было юношеское сердце; настроение Спиритавичюса менялось, как погода в осенний день. Уже через несколько минут он сжалился над перепуганной женщиной и приказал тотчас же найти ее, а когда она, дрожа, вползла в кабинет, тихо и ласково молвил:

– Давай прошение. В пятницу – заседание комиссии. Посмотрим.

* * *

Правой рукой Спиритавичюса, если забыть присловье «не ведает левая, что творит правая», был Пискорскис, числившийся по окладной ведомости помощником балансового инспектора. В отличие от шефа, он был человеком иного покроя. Пискорскис являлся полной противоположностью своему начальнику. Если движения Спиритавичюса отличались порывистостью, резкостью и даже грубостью, то жесты Пискорскиса были гибки, обдуманы и расчетливы. Если корпус шефа был сколочен без всякой экономии материала, то Пискорскиса бог явно обделил мышцами и жиром. Костями Пискорскис тоже не мог похвалиться, – даже когда первый помощник разговаривал с равными себе, его члены казались резиновыми.

Прежде чем произнести слово, он становился в привычную, заученную позу и начинал:

– И тем не менее, господин директор…

Так он обращался к своему начальству, более непринужденно – к своим коллегам-помощникам и совсем запросто – к какому-нибудь писарю. В последнем случае Пискорскис менял выражение лица, голос, и его фраза звучала: «И тем не менее, дадите вы мне, наконец, дело?».

Пискорскис воистину обладал уймой талантов. В благодушном настроении он подходил к столу, за которым сидели писаря, хлопал в ладоши и демонстрировал перед ними свое искусство, – извлекал из рукавов ленточки и платочки. А когда не было наплыва клиентов и чиновники клевали носами, он откидывался на спинку стула, ритмично раскачивался и нежным тенорком затягивал песню; коллеги-помощники тут же подхватывали ее, и в инспекции, в этом омуте житейской прозы, звучали самые лирические мелодии, Пискорскис даже стихи пописывал. Порой он застывал посреди канцелярии, вытягивал белый лист бумаги и декламировал:

Как близок, близок был я с нею,

Я без нее как лист зачах.

Теперь она гуляет по аллее,

Но с папиросою в зубах.

Кончив строфу, Пискорскис церемонно раскланивался, простирал руки, вскидывал голову и восклицал:

– И тем не менее, господа, кое-что получается… Не так ли?…

Однако больше всего Пискорскисом владела страсть к художественным фотоизысканиям. Искусству фотографии он самозабвенно отдавался душой и телом. Бывало, остановит на улице прохожего, извинится вежливо и скажет: «Извините, тем не менее я кое-что сделаю из вашего лица…» Не раз Пискорскис становился жертвой своей страсти. Прохожий, не оценив его похвальных намерений, зачастую осыпал изыскателя бранью. И, кто знает, возможно, бывали и более печальные последствия.

Одержимый желанием создать гениальный портрет, Пискорскис отравлял жизнь Спиритавичюсу, буквально приводил его в бешенство. Он изводил своего шефа из самых лучших побуждений: мечтал обязательно увековечить физиономию своего начальства. Пискорскис снимал его во всевозможных видах, в разных ракурсах, с разных расстояний, раскрашивал негативы, ретушировал, печатал снимки на мягкой и твердой бумаге и, досадуя на неудачу, разочарованно швырял свои произведения в корзину. В каких только позах не был запечатлен Спиритавичюс!.. То он стоял под гигантской пальмой, за которой маячила пирамида Хеопса, то в очках и пилотском, шлеме восседал в самолете. Одна из композиций просто поражала: она представляла собой ветвь со множеством лилий, раскрашенных в разные цвета. В центре, в самый большой цветок была вмонтирована голова Спиритавичюса, а справа и слева по иерархической лестнице цвели головки прочих чиновников инспекции. Такой глубокой и искренней любовью пылал Пискорскис к своему шефу!

Портфель Пискорскиса был изготовлен по его собственному чертежу. В нем имелось множество изолированных отделений: для закусок, фотопринадлежностей, чистой бумаги, протокольных бланков, визитных карточек, карандашей, которые переливались всеми цветами радуги: тут были химические синие и черные, простые черные, толстые сине-красные, зеленые и желтые. В специальном кармашке торчала палочка мела, которой он отмечал на полу то место, где должны были стоять ноги, дабы объект не нарушил композиции. Обилие всех этих необходимейших в повседневной жизни принадлежностей делало его портфель похожим на чемодан. Пренесчастнейшим созданием был этот Пискорскис: стоило ему, не дай бог, где-нибудь забыть свой передвижной склад, как он становился беспомощным, робким, глупым и никчемным человеком.

В верхнем кармашке его хорошо подогнанного пиджака помещались четыре авторучки. Каждая из них была ему крайне необходима. Печатая бумаги Пискорскиса, машинистка отлично разбиралась в их многокрасочном языке и умудрялась передать его в одном цвете. Красные чернила означали прописные буквы в разрядку; зеленые – прописные с обычным интервалом; фиолетовые – строчные в разрядку и т. д. При помощи тех же красок Пискорскис выражал машинистке свою благодарность и симпатию; иногда, будучи в хорошем настроении, он на уголке черновика красными чернилами изображал губы, а если машинистка чем-либо не угождала ему и Пискорскис гневался, – рисовал фиолетовый нос. Черновики Пискорскиса играли всеми цветами радуги, однако содержание их было весьма однообразным. «Гаспадину Начальнику (красным) Пре сем направляица копея з аригинала к изпалненю».

* * *

Второй помощник балансового инспектора Николай Уткин, полковник царской армии, объявился в Литве в 1920 году и быстро акклиматизировался. Улизнув от большевиков, он нашел теплое и спокойное местечко в Каунасе.

Родом из дворян, Уткин был женат на дочери богатого купца, которая должна была получить в наследство большие дома в Петербурге. Очутившись в убогой канцелярии балансовой инспекции, полковник метал громы и молнии в адрес тех, кто в один прекрасный день превратил его в нищего.



Плешивый, среднего роста человек, он широким шагом, прихрамывая, двигался вокруг стола, буравил глазами шахматную доску, долго раздумывал, переставлял фигуры, заходил с другой стороны стола – и так без конца, создавая все новые фронты, строя планы переделки России на старый лад. Уткин с ожесточением толкал королей, коней, ладьи и обычно заканчивал партию в пользу белых. Если же полковник замечал явное преимущество красных, он поворачивал шахматную доску и с наслаждением чехвостил врага с тыла. Дни и ночи второй помощник проводил на гражданской войне, ковыляя вокруг стола:

– Вот те тур, Порт-Артур… – приговаривал Уткин, безжалостно плюнув на сбитого большевика, и долго дрыгал от удовольствия ногой.

– Мы еще посмотрим… посмотрим… – скрипя зубами и выдирая из носа волоски, брюзжал бывший полковник, когда большевистская пешка снимала белого кавалериста.

Если в мнимой войне с большевиками шахматная доска служила Уткину полем для теоретических занятий, то уж охота, которую он страстно любил, заменяла ему настоящую войну. Бывало, он на целые недели пропадал из инспекции. Пока его коллега Пискорскис преспокойно рылся в своем портфеле, Уткин блуждал по кайшядорским лесам, науськивал собак и с упоением истреблял пугливых лесных жителей – зайцев.

– Ах ты, большевик! – кричал он, гоняясь за подстреленным косым. – Я же тебе говорил: пришел твой последний час. Со мной шутки плохи.

После ранения на войне и сложной операции одна нога Уткина стала заметно короче. Бывший вояка рыскал по кустам и холмам, преследуя классового врага, падал, цепляясь за корни, вскакивал и снова мчался вперед. Это и в самом деле походило на перебежки солдат на фронте. А когда загнанный заяц валился замертво, Уткин растягивался рядом, загонял патроны в стволы, делал два выстрела, вставал и, поставив короткую ногу зайцу на голову, говорил:

– К стенке, милок… Я тебе покажу, как Россию-матушку кровью заливать! К стеночке!..

– Ну, полковник, – спрашивал его Спиритавичюс после победного возвращения с охоты, – много большевиков добыл?

– Троих, сатанинское семя, – багровел от радости Уткин, – троих… Теперь уж немного осталось… Еще полгодика, и им будет крышка!

Доставив домой трофеи, он бросал их жене под ноги приказывая:

– С одного спусти шкуру за национализированный дом на Невском, со второго – за вклад в государственном банке, а третьего зайчика отнеси господину директору.

А когда жена, зажарив зайца, подавала его в свекольном и морковном соусе на стол, Уткин поудобнее устраивался в кресле, заправлял за воротник белую салфетку и, затачивая нож о вилку, приговаривал:

– Съем распроклятого! Косточки повыдергаю! Жилы вытяну из еретика!

* * *

Украшением чиновничьего содружества был третий помощник балансового инспектора Юргис Пищикас. Если о прошлом его старших коллег было кое-что известно, то тридцать пять лет, прожитых Пищикасом со дня его рождения, оставались сказкой из «Тысячи и одной ночи». Чиновников балансовой инспекции можно было упрекнуть во многом, однако одним они славились: были джентльменами в английском смысле этого слова: в личную жизнь друг друга не вмешивались, не обременяли себя грехами чужой совести и поэтому прекрасно уживались. О жизни Пищикаса знали немного. Ходили, например, слухи, что он был в Вильнюсе три раза женат и тем не менее в Каунасе слыл завзятым сердцеедом; говорили даже, что якобы из-за него сошла с ума какая-то красавица.

Благородство Пищикаса простиралось очень далеко. Он сам без ложной скромности говорил, что в 1919 году неплохо заработал, шпионя в пользу польских легионеров и одновременно служа в литовской охранке; эта работа ему осточертела, и по милости некоей госпожи он получил более спокойное местечко – в балансовой инспекции.

– Твое прошлое меня не волнует! – говорил Спиритавичюс, наслушавшийся всяких сплетен. – С меня достаточно, что ты крещен, умеешь и хочешь работать! Что мне за дело, можно тебе доверять или нельзя? Сегодня, сударь, лучше никому не верить! Я сам себе не верю! Ложась спать, мы все кладем руки под голову, а, проснувшись, находим их, знаешь, где? Вон где! Ясно? То-то, сударь! Я начальник тут, а не ты, сударь! Садись и работай! Меня пока еще никто на мякине не провел.

Пищикас приступил к исполнению своих новых обязанностей. Ему вручили стопку протокольных бланков и список учреждений, в которых он должен был провести ревизию: блюдут ли они законы, рассчитываются ли своевременно и полностью с казной.

Новый помощник нагрянул в оптовый мануфактурный магазин, который значился в списке первым, огляделся, обвел глазами полки, забитые рулонами, и сказал:

– Добрый день… Кто тут хозяин? Вы? Прекрасно. Не предложите ли вы мне присесть? Извините покорнейше, если я доставлю вам кое-какие неприятности… Не будете ли вы столь любезны предъявить банковские квитанции…

Мануфактурщик опешил, что-то забормотал, стал скрести затылок. Он был застигнут врасплох. Пищикас был человек новый, а потому неясный – со всеми другими отношения у хозяина были давно налажены.

– Понуждаемый служебным долгом… я обязан, как это ни неприятно, составить небольшой протокол… придется платить штраф… Буква закона неумолима… – рубил фразы Пищикас, доставая из папки чистый бланк.

Хитрый мануфактурщик знал свое дело. Он без промедления завернул в бумагу полосатый шерстяной отрез и попросил назвать адрес, по которому его можно доставить. Пищикас смягчился и нахлобучил на голову котелок:

– Я не стану торопиться с протоколом. Тут, оказывается, выявились новые обстоятельства. Придется досконально разобраться в законе и хорошенько порыться в инструкциях… Не огорчайтесь. Уверяю вас, дело еще может принять другой оборот. Может, может, все может быть, – частил он, крепко прижимая локтем мягкий сверток, который всунул ему под мышку благодарный хозяин. – Желаю здравствовать. Всего наилучшего… До свиданья…

Однажды он заглянул во французскую фирму вин и ликеров, расположенную рядом, на улице Майрониса, мимо которой он ходил несколько раз на дню. Управляющий фирмой знал всех чиновников балансовой инспекции, как облупленных, и отказался отвечать на вопросы Пищикаса. Ничуть не смутившись, видавший и не такие виды, третий помощник балансового инспектора преспокойно вынул бланк протокола и дотошно заполнил все графы, а когда хозяин отказался поставить свою подпись, Пищикас тут же нашел пару свидетелей и, торжествуя, вернулся в инспекцию.

Спиритавичюс, учуяв, что пахнет жареным, встретил его с распростертыми объятиями:

– Ну, новичок! Что принес?

– Прошу, господин директор… – Пищикас выложил на стол протокол и отступил на шаг.

– Вот видишь… вот видишь… – говорил Спиритавичюс, роясь в ящиках стола. – Я не ошибся в тебе. Молодчина… Рыбак рыбака видит издалека, как говорится… То-то и оно!.. Поддел на крючок крупную рыбку, мошенника, обманывающего государство? Ого! И еще какого!

Спиритавичюс склонился над протоколом, откинулся, снова впился в бумагу, вскинул очки, посерьезнел и вперил в Пищикаса злой взгляд:

– Знаешь, братец… Не балуй! Без моего ведома ничего не выйдет! Заруби себе на носу и на хвосте. Кто тут хозяин? Я. Пойдешь туда, куда пошлю. Ясно? Будешь работать столько, сколько потребую, но не больше. С французами я сам справлюсь, – при этом Спиритавичюс смял протокол, снова развернул его, разорвал на четыре части и швырнул на угли в печку. Захлопнув железную дверцу, он сказал нежным, мягким голосом:

– Господин Пищикас, делай то, что тебе было поручено. Голову на отсечение – мы будем хорошими друзьями.

В коридоре Пищикас сказал рассыльному:

– Аугустинас, подай шубу…

Застегивая на Пищикасе пуговицы, хитрый старик заметил:

– Господин помощник… я опять выиграл папиросу… Вижу седой волос…

– Вздор, Аугустинас, вздор.

– Одну минуточку, господин помощник, никак не ухвачу… минутку… Пожалуйста… Видите?…

Пищикас сунул серебряный портсигар рассыльному и, взяв кончиками пальцев вырванный волос, отправился к директору:

– Взгляните, господин директор, – со скорбным лицом обратился Пищикас к Спиритавичюсу, показывая вырванный волос. – Я так тяжело переживаю свою вину перед вами, что во мгновение ока поседел…

Директор глянул на невинное лицо Пищикаса, на сивый волос и дружески потрепал его по плечу:

– Хороший ты… парень… Умница… Я тебя сразу разглядел.

* * *

Один стол в канцелярии был особенно велик и покрыт несколькими листами зеленой бумаги. Здесь работал четвертый помощник инспектора, завзятый мечтатель Бумба-Бумбелявичюс. Мечты Бумбелявичюса простирались так же далеко, как благородство его коллеги Пищикаса. Четвертый помощник грезил собственным домом. Лежавшая перед ним бумага была испещрена чертежами и цифрами. В самом центре стола, напротив чернильницы, красовался фасад дома, возле которого бил фонтан и стояла статуя женщины. Тут же был набросан внутренний план здания. Острый взгляд различил бы на бумаге схему расположения мебели в комнатах. В салоне было обозначено «мягкая». В предполагаемой кухне у плиты виднелась женщина и надпись «Марите». В спальне были начертаны две кровати и детская коляска, над которой изогнулся жирный вопросительный знак.

Цифры же, пестревшие на зеленой бумаге, гласили, что дом скоро окупится и даже принесет немалый доход, потому что большая его часть должна была сдаваться в наем. По самым скромным подсчетам прибыль ожидалась до 2000 литов в год.

Перед войной четвертый помощник балансового инспектора Бумба-Бумбелявичюс служил продавцом в одном из сельскохозяйственных обществ. В годы кайзеровской оккупации он стал кооперативным деятелем, одновременно работая переводчиком в жандармерии, затем одним из первых вступил добровольцем в литовскую армию, откуда бежал, и в 1921 году оказался в только что созданной балансовой инспекции.

На работу Бумба-Бумбелявичюс был принят молниеносно: Спиритавичюс глянул поверх очков на бойкого новичка и осведомился:

– Подписываться умеешь?

– Как же, господин директор!

– До ста считаешь?

– Даже до тыщи!..

– Садись и пиши… Тебе будет указано, что писать, как писать и где подписываться. Подпишешься где нужно – молодец; подпишешься не там – конец. Ясно, сударь? То-то и оно.

Бумба-Бумбелявичюс был исполнен патриотизма и страшно озабочен судьбой Литвы и защитой интересов казны. По его глубокому убеждению, деньги, как в личной, так и в государственной жизни, решали все. Порой он часами напролет взволнованно говорил о том, что из литовских литов, которые печатаются в Германии, не будет никакого толку. Что значит Литва против Германии, подумать только! Чем Литва покроет свой лит? Комбинацией из трех пальцев!

А когда литы появились в обороте и Бумба-Бумбелявичюс получил первое жалованье новыми банкнотами, он примчался из бухгалтерии, сжал в объятиях Спиритавичюса и задохнулся от восторга:

– Нет сил, господин директор… Слезы текут… Слезы… от радости. Литы-то литовские… С жеребчиком!

Но тут же, вернувшись к своему столу, опять выводил цифры, чесал затылок, передвигал по столу хрусткие купюры и ныл:

– Разве это деньги? Конфетные обертки. На порядочных деньгах и корона есть, и лик короля… А на наших – жеребчик!

Бумбу-Бумбелявичюса волновали не столько новые литы, сколько судьба тех пачек остмарок, которыми были забиты два ящика стола у него дома.

«Кому везет, тому и черт в кашу кладет», – говаривал Бумба-Бумбелявичюс. Прошло всего несколько лет, и в одном из банков на его счету появилось около 9 тысяч литов. Бумбелявичюс готовился строить в Каунасе дом, а на берегах Невежиса присматривал подходящее именьице.

* * *

Пойдем, дорогой читатель, дальше по скользкому навощенному паркету. Вот стол секретаря инспекции, отвечающего за весь сложный аппарат канцелярии. Зовут его Плярпа. Напротив выстроились в ряд столы поменьше; за ними корпят мелкие чины: старшие писаря, писаря-регистраторы, младшие писаря, практиканты и т. д. Мужской пейзаж канцелярии разнообразят две женские фигуры; одна из представительниц прекрасного пола перед войной была сносной портнихой. Но настали смутные времена. Вместе с семьей она после больших передряг перебралась из Вильнюса в Каунас.

– Белошвейки нашему государству не потребны; нам машинистки нужны, – заметил Спиритавичюс, принимая ее на работу. – Государство-то у нас молодое, а печатать некому.

Второй машинисткой числилась дальняя родственница Бумбы-Бумбелявичюса. Она служила здесь и на досуге училась музыке.

– Играет на фортепьянах? – спросил директор Бумбелявичюса, когда тот предложил ее кандидатуру.

– Да, господин директор…

– Подойдет… Тут тоже нужно, как на фортепьянах, то да се…

Мадам портниха и мадемуазель Бумбелявичюте вместе работали, вместе стригли ногти и вместе удалялись в туалет. Вскоре выяснилось, что в этих облюбованных ими апартаментах они умывались, чистили зубы, завивались, делали педикюр и готовили на спиртовке еду. В одно прекрасное утро уборщица обнаружила в дамском туалете балансовой инспекции швейную машину. Привычный порядок пришлось нарушить. Спиритавичюс велел им поискать другое место для своих дамских дел, и женщины стали завиваться на квартире у сторожихи, пользуясь ее примусом.

Рассыльный инспекции Аугустинас тоже представлял собой прелюбопытнейший образчик человеческой породы. Если по утрам у некоторых чиновников инспекции гудела голова, его всевидящее око вмиг замечало это, он доставлял из соседнего магазина так называемый «дипломатический пакет», выставлял его содержимое на стол, скликал больных, запирал их и вывешивал облупленную табличку: «Приема нет».

Много раз на дню в канцелярии появлялся директор Спиритавичюс:

– Господин секретарь!.. Ты у меня следи в оба! То-то и оно…

– Слежу, господин директор, – вскочив, по-солдатски рапортовал Плярпа.

– Следишь, а ничего не видишь… Кто сказал, что выпить нельзя? Пьют генералы, пьют кардиналы… Важно, чтоб все входящие и исходящие в ажуре были, ясно?

– Пьют генералы, пьют кардиналы, – повторял Плярпа своим писарям, когда директор удалялся из канцелярии, – важно, чтоб входящие и исходящие в ажуре были! Слыхали?

Сказав это, Плярпа запирал шкафы, ящики стола и незаметно исчезал на весь день…

– Пьют генералы, пьют кардиналы, – кричал он в ресторане Чипурны до тех пор, пока под утро вышибала выволакивал его оттуда и взваливал на извозчичьи санки.

Жизнь – лотерея

В Каунасе – временной столице независимой Литвы – жителей было, что сельдей в бочке. Поэтому и канцелярии балансовой инспекции приходилось тесниться в одной комнате. Четыре окна, обращенные к солнцу, не только пропускали достаточное количество света, но улавливали и самые первые лучи солнца. Под окнами стояли письменные столы – по одному на каждого помощника инспектора. У противоположной стены торчали разнокалиберные столы и столики для низших чинов. Перед писарями, сидевшими вдоль стены, открывалось просторное поле для обозрения всех действий помощников.

Первый помощник инспектора Пискорскис извлекал из ящика стола открытку, вставлял ее между двумя стеклами, держал некоторое время против света и снова прятал в стол. Иногда он накидывал на голову черный платок, возился под ним, сдергивал, долго вглядывался в белый листок бумаги, мотал головой и снова исчезал под магическим покрывалом. Фотолюбитель-художник, увековечивший долину Мицкевича и гарнизонный костел, хотел создать удивительное произведение: смонтировать из двух снимков один, на котором из-за крон деревьев прославленной долины просматривалась бы колокольня костела. Однако дело не клеилось, открытка, вымоченная в проявителе, на глазах чернела, Пискорскис швырял ее в мусорную корзину, отирал пот со лба, острым карандашом подправлял негатив, рассматривал издали, мурлыкал какую-то песенку, не замечая никого вокруг.

У соседнего окна спиной к Пискорскису сидел Уткин. Подперев руками плешивую голову, полковник целыми часами глазел на шахматную доску, зажигал давно погасшую в зубах папиросу, долго мусолил то пешку, то офицера или, вцепившись в гриву коня, припечатывал его к доске, мысленно колесил по клетчатым дорогам и перекресткам и опять подпирал голову обеими руками. Частенько к его столу подходил Пищикас, изучал положение, передвигал фигуру, отходил к лаборатории Пискорскиса, возвращался, снова переставлял фигуру, совершал променад по канцелярии, подходил к окну, бесцельно смотрел на улицу, проводил расческой по длинным светлым волосам, доставал серебряный портсигар и, скривившись, чиркал спичкой.

В углу у директорского кабинета разместился четвертый помощник инспектора Бумба-Бумбелявичюс. Он чертил какие-то квадраты, клеточки, выписывал колонки цифр, что-то напевал, откидывался на спинку стула, оглядывал канцелярию, переводил дух и вновь углублялся в расчеты. Иногда, забывшись, он ни с того ни с сего ухмылялся, покачивал головой и снова склонялся над бумагой. От умственного напряжения на его лбу вздувались две синие жилы.



– И тем не менее, – поворачивался Пискорскис с негативом к свету, – позвольте мне, господа, развить мою мысль далее… Политика… сей вопрос день ото дня приобретает все более актуальное звучание и, я бы сказал, даже злободневность. Возьмем, к примеру, господина Пищикаса… В какую партию вы могли бы войти? Ни в какую!

– В какую партию? – оживлялся Пищикас. – Так, как… Не знаю. Что касается господина Уткина, то его партия у меня в кармане… Королева-то улыбнулась, господин Уткин! Нет ее. Нет-с!

– Да не о том речь, господа! – кипятился Пискорскис. – Я имею в виду иную партию…

– Не с дочкой ли министра?!. Какая она мне партия?… Сегодня министр, а завтра…

– Ну уж, позвольте, позвольте… Господин Пищикас, ради красного словца вы, как говорится, не пощадите ни матери ни отца… Я, к примеру, не вижу в этом ничего смешного, – не унимался Пискорскис. Он покачивал ванночку, временами вынимал из нее намокшие фотографии, сушил их на радиаторе и разглядывал свернувшийся снимок, на котором по идее автора должен был быть изображен восседающий на вершинах деревьев собор.

– Нет, господа!.. – вспыхивал Бумба-Бумбелявичюс. – Нельзя смеяться над идеалами нации. Партия – это святое дело! Да, да! Не просто партия, а партия христианских демократов, если на то пошло! Кто, скажите, был повивальной бабкой нашей независимости, кто выпестовал ее? Не она ли – партия христианских демократов? Молчите? Да и что вы можете сказать!

– А слыхал ли кто-нибудь из вас, господа, как г. Бумба-Бумбелявичюс распевал в евхаристской процессии на Лайсвес аллее?[1] Кельнеры «Метрополя» животы от смеха понадрывали… – мстил Пищикас, подмигивая Уткину, который грузно наваливался на шахматную доску.

– Па-пращу! Путать ресторан и церковь – слыханное ли дело! – возмутился Бумба-Бумбелявичюс. – Я никогда не стыдился и не постыжусь своих религиозных убеждений. Это – дело моей совести. А что до «Метрополя», то, если хотите знать, это истинно литовское учреждение, больше того, наша национальная гордость; поддерживать «Метрополь» – дело нашего национального перстижа (Бумбелявичюс обожал иностранные слова, но чрезвычайно редко произносил их правильно), «Метрополь» для меня не только ресторан. Он для меня символ. Литовский народ веками славился своим хлебосольством. Заморские гости пальчики облизывают от наших литовских блюд.

– Веру пока оставим в покое, – отвечал Пищикас, – а о «Метрополе» поговорим с удовольствием. Символ, по-вашему, литовские блюда, говорите? Бульон «Флюкс» – немецкий. Борщ – украинский! Сало, – оказывается, американское! Напитки поставляет французское акционерное общество. Кофе – бразильское, какао Ван Гуттен – голландское. Что же там, наконец, литовское? Картошка?…

Пищикас был злой гений; он умел высекать искру из кремня. Сейчас он подлил еще больше масла в разгоревшийся огонь.

– А что будет, если в один прекрасный день президент снова распустит сейм, назначит новые выборы и власть перейдет в… руки социалистов? Что тогда, господин Бумбелявичюс?

– Господин Пищикас, меня социалистами не запугаешь. Первый сейм распущен справедливо; на консистуционной основе. Мы не позволим оппозиции сесть нам на шею, пустить насмарку все то, что завоевано кровью. Оскорблять главу нашего государства! Нет!

– А конституция как принята, на какой основе? – еще больнее колол Пищикас Бумбелявичюса. Пищикас спорил вовсе не из политических убеждений, а только потому, что любил и умел подковыривать своего коллегу.

– Консистуция – святая святых! Па-прашу ее не касаться! Она составлена по западным образцам: немецкой, чехословацкой, польской консистуциям!

– Ого!.. Дзень добры, пане!.. Даже польской!.. – вмешивался Пискорскис. – А что вы недавно говорили о поляках? Пшишла коза до вбза!

– Я утверждал и буду утверждать: поляки захватчики, но мы все равно освободим порабощенный Вильнюс! – Бумба-Бумбелявичюс совал голову в портфель, отказываясь спорить на скользкую тему.

– Простите, господин Бумбелявичюс, – мирно продолжал Пискорскис. – Я вовсе не намеревался оскорблять вас. Сейчас не те времена… Демократия. Предвыборные страсти… Но если, действительно, социалисты получат в сейме большинство? Значит, новый кабинет министров, значит, новый министр финансов…

– Этому не бывать!

– Господин Пискорскис ведь не утверждает, что так обязательно будет… Ну, а если… Что тогда, господин Бумбелявичюс? – насмехался Пищикас.

Бумба-Бумбелявичюс, этот признанный оратор, который на собраниях и конференциях различных товариществ и организаций умел выжать у слушателей слезу и чаровал всех своими речами, этот энергичный общественный деятель, который на съездах кооперации и прочих общественных организаций выпутывался из самых хитроумных тенет, расставленных ревизионными комиссиями, и всегда, как щитом, прикрывался звучным словом «соотечественники», заставлявшим врагов складывать оружие, этот вития задумался. Ехидный вопрос Пищикаса вывел его из душевного равновесия. Однако размышлял он недолго.

– А знаете, господин Пищикас, – опершись о стол и сжимая в кулаке подбородок, вновь заговорил Бумба-Бумбелявичюс, – вы допускаете большую ошибку, если полагаете, что жизнь стоит на месте. Жизнь движется вперед и безжалостно карает тех, кто не успевает за ней. Сказано – не ошибается тот, кто не работает. Чиновник… Что есть чиновник? Чиновник, доложу вам, есть инструмент. Он звучит в зависимости от того, как настроит его хороший музыкант. Чиновник есть струна, которая в руках хорошего скрипача смеется и плачет. Чиновник есть артист, который…

– Который играет трагикомедию, так вы хотели сказать, господин Бумбелявичюс? – невнятно буркнул Уткин. – «В самом деле!.. – размышлял он. – Взять меня. Кто я такой? Инструмент, на котором наигрывает какая-то карманная власть. Думал ли я, что когда-нибудь мне придется стать канцелярской крысой в лилипутском государстве, месить грязь в провинциальном городишке, чахнуть от скуки и нищеты, ломать голову и выкручивать язык для какой-то чужой речи. Я дал бы руку на отсечение, если бы в 1914 году кто-нибудь принялся уверять, что мне придется улепетывать из Петербурга. Да, не дурак этот Бумба-Бумбелявичюс!»

– Уважаемые!.. – распинался Бумба-Бумбелявичюс. – Мы еще не научились мыслить по-государственному. Обсуждая любой вопрос, мы прежде всего должны пропустить его, так сказать, через примзу независимости! Прежде всего мы должны находить сумму интересов, общий знаменатель. Простите, если я прибегну к международной терминологии, ибо в нашем древнем языке не хватает еще многих необходимейших слов. Главное – консепция. Исходя из консепции, мы осознаем де факто, чем является де юре консистуция для экзистенции нашей нации. – Когда Бумбу-Бумбелявичюса припирали к стене, он, как утопающий за соломинку, хватался за исковерканный газетный лексикон, одурманивал слушателей и частенько торжествовал победу. Когда и это не помогало, он прибегал к помощи поэзии – чтобы пробудить национальные чувства.

– Взгляните, уважаемые! – витийствовал он, показывая на видневшуюся за окном башню Военного музея, над которой развевался трехцветный флаг. – Как он трепещет под ветерком; он как будто летит, танцует, играет! Не так ли и наши сердца трепещут от радости, от сознания того, что наша отчизна обрела свободу и независимость, что молва о ней передается из уст в уста. Красота, да и только. Ну, положа руку на сердце, господин Пискорскис, подумайте, что может быть прекраснее!

В канцелярии стояла тишина; казалось, пролети муха – и ее услышат. Речь Бумбы-Бумбелявичюса прервал бой часов на башне Военного музея. Они возвещали о том, что наступил двенадцатый час, час, когда раздается хорошо знакомый звон колоколов, наигрывающих молитву «Мария, Мария». Бумба-Бумбелявичюс глядел вдаль, а губы его шевелились, повторяя слова. Полковник с Пищикасом кончали третью партию, а Пискорскис, спрятав свои фотографии в стол, вытирал лоскутом руки.

– Патриотизм – патриотизмом, а лотерея – лотереей, – ворчал Уткин. – Куда запропастилась машинистка? Чую, плакали наши денежки.

В это время в канцелярию примчалась машинистка – бывшая портниха. Она высыпала на стол Бумбелявичюса 34 лита и сообщила, что два билета еще не продано. Сидевший у стола четвертого помощника еврей просительно уставился на женщину.

– Бы тоже хотите?

– А что это такое?

– Лотерейный билет. Разыгрывается семиструнная гитара.

Еврей поморщился, но выложил деньги. – Господа, кончено! – вскричал Бумба-Бумбелявичюс, выгребая из стола в шляпу самодельные билетики. – Начнем! Жизнь – это лотерея. Билет – это человек. Счастливый билет – это выигрыш…

Чиновники инспекции облепили стол Бумбелявичюса. Аугустинасу доверили тянуть жребий, а Уткин, забыв про шахматы, кинулся проверять список чиновников министерства – участников розыгрыша. Пищикас взял гитару с длинной розовой лентой. В канцелярии зазвучал грустный вальс «Осенний сон». Все уставились на дрожащую руку рассыльного, которая извлекла из шляпы первый, скатанный в трубочку, билет.

Стояла мертвая тишина.

– 117! Пусто.

– Пусто, говоришь? – метался Пискорскис. – Значит, пусто… Ну, валяй дальше, живы будем – не помрем.

– 53 – пусто…

– 123 – пусто…

Тут затрещал телефон. Трубку поднял Бумба-Бумбелявичюс:

– Доброе утро, ваше превосходительство… Одну минутку, одну минутку, я очень занят, явлюсь непременно, с отчетом… До свиданья, до свиданья…

Судя по всему, звонила важная птица. Но, увлеченный лотереей, Бумба-Бумбелявичюс забыл всякую осторожность. В эту минуту, кроме гитары, его ничто на свете не занимало. Гитара! Под ее переборы он провел всю немецкую оккупацию в Литве, под ее звон переводил жандармам на немецкий язык жалобы и стоны забитых, ограбленных и измученных крестьян. Гитара! Под ее томительные звуки он долгими осенними вечерами соблазнял машинистку одного весьма важного департамента, соблазнял до тех пор, пока суд не позаботился о. содержании плода их взаимной любви. Гитара затмила все!

О выложенной перламутром гитаре мечтал и Пискорскис. Пожилой человек, которому не очень везло в амурных делах, он видел в гитаре прообраз своей молодой привлекательной супруги. Струны гитары, казалось, звучали в унисон со струнами его истосковавшейся души, жаждавшей умиротворения и утешения.

Гитара не давала покоя и Уткину. Она вызывала в его памяти картины прекрасного прошлого, те петербургские вечера, когда он, горячий ревнитель стародавних традиций, в веселой компании слушал цыганские напевы и, опьяненный вином, до одури отплясывал лезгинку и трепака; гитара вызывала в памяти те дни, когда судьба свела его с огневой голубоглазой купеческой дочкой, ставшей спутницей его нелегкой жизни.

Напряжение все возрастало. Всем хотелось за один лит выиграть гитару.

– 18 – пусто…

– 95 – пусто…

– 46 – пусто… 12…

– Простите, – вмешался Пискорскис, – это, кажется, мой номер. Взгляните, господин Уткин, в список.

– Пусто, – развернул билет Аугустинас.

– Пусто, говоришь?… Пусто… – взволнованно лепетал Пискорскис. – Как и на душе.

– Вы говорите пусто, как на душе. Я не согласен. Пусто, как в кармане, – подхватил мысль Пискорскиса Пищикас и, усмехнувшись, закурил.

– Есть! – вскричал Аугустинас. – 37 выиграл!

– Господин Уткин, чей 37?

– Подождите, подождите… 37… 37… – подождите. Барадавичюс! Барадавичюс!!!

– Господин референт выиграл гитару!

– Алло, алло! – подняв трубку, оживленно заговорил Бумба-Бумбелявичюс. – Барышня, попрошу господина референта. Господин референт? Мое почтеньице! Пожалуйте в инспекцию – вас ждет сюрприз.

Под председательством Бумбы-Бумбелявичюса был составлен следующий документ: «Протокол лотереи Гитары. 26 октября сего года в присутственное время в балансовой инспекции состоялся розыгрыш семиструнной гитары фирмы „Юлий Генрих Циммерман“, принадлежащей помощнику инспектора Бумбе-Бумбелявичюсу. Комитет, избранный в составе второго помощника Уткина, машинистки Бумбелявичюте и постороннего лица Мордуха Хацкеля, прож. в Каунасе, ул. Заменгофа и т. д., вынес решение о передаче ее в полную собственность и безраздельное пользование референту министерства Барадавичюсу, как вышестоящему и выигравшему. Подписи».

– Легки на помине, – живо обратился к появившемуся Барадавичюсу Бумбелявичюс. – Доброго здоровьица… Господин референт, примите сию игрушечку…

– Гитара, гм… – загадочно буркнул референт. – Гм. Неплохая гитара, хм… ничего себе гитара… так себе гитара… Гитара как гитара!.. Скажите, какой сюрприз!

Все участники лотереи замерли – долголетний владелец разыгранного инструмента готовился произнести речь. Бумбелявичюс вышел на средину канцелярии и сказал:

– Заранее прошу прощения. Я, как всегда, совершу небольшую экскурсию в связи с данной гитарой. Как известно, есть много поговорок. Но одна из них гласит: друг познается в беде. Так случилось и со мной. Перед мировой войной служил я в одном потребительском обществе. Я был молод, жизнерадостен и приставлен к деньгам. Однажды на меня нашло затмение, и я совершил… Ну, что я совершил, это неважно. Важно, что совершил. А потом – ни чести, ни куска хлеба. Однако у меня была гитара, та самая гитара, которую вы видите. Кто-кто, а она меня понимала, она нашептывала мне, что придет время, когда разомкнутся оковы чужеземного гнета. Воспрянет ото сна народ, будет создано новое государство. Да, господа. Моя гитара была провозвестницей нашей независимости, нашей свободы, нашего благополучия. Позвольте мне сегодня, господин референт, пожать вам руку, как соратнику, как брату, как сыну одной матери-родины. В ваши руки, господин референт, я передаю своего лучшего друга, все свое прошлое, всю свою душу…

Дрожащей рукой Бумба-Бумбелявичюс взял со стола гитару, облобызал ее и вручил Барадавичюсу.

В свою очередь Барадавичюс тоже попросил слова. Он поставил перед собой гитару и, опершись руками о гриф, заговорил:

– Есть повод. Изумительный повод. Не могу молчать. Не могу не обратиться к своему коллеге господину Бумбелявичюсу и его сотрудникам. Так в чем же дело? Дело в следующем. Я, как вам известно, тружусь на ниве финансов. И не скрою – не без помощи господина Бумбелявичюса. Он меня, как ту птичку божью, поймал и посадил в клетку. В золотую клетку. Спасибо за все. Теперь касательно гитары. Гитара напомнит мне его доброе сердце. Она напомнит мне нечто большее. Она напомнит, что я, господин Бумбелявичюс, и, наконец, все мы танцуем под одну музыку. А ее, как известно, делает начальство. Без этой музыки наша жизнь была бы пустой, как ваши лотерейные билеты. Приемлю сию гитару с чувством глубокой благодарности и уважения.

Тем временем Пискорскис приготовил все для съемки. Посреди канцелярии на треноге стоял аппарат, покрытый черным сатиновым платком, вокруг озабоченно суетился сам великий художник. У двери в кабинет директора были составлены стулья, на которых рассаживались участники и свидетели этого волнующего события.

Бумба-Бумбелявичюс с Уткиным, как устроители торжества, сели по бокам Барадавичюса. Далее следовали лотерейная комиссия, писаря и машинистки. Осчастливленный Барадавичюс держал на коленях гитару, положив на струны правую руку. Бумба-Бумбелявичюс взял счеты, Уткин – книгу входящих и исходящих, Пищикас держал под мышкой подшивку «Правительственных ведомостей», а всю группу венчал портрет президента республики Стульгинскаса.

Пискорскис примеривался с разных расстояний, передвигал аппарат, глядел в объектив и давал указания:

– Господин референт, – притронувшись к голове Барадавичюса, говорил он, – давайте, попробуем так. Попрошу вас немного вправо, грудь чуточку вперед, вот так. Господин Бумбелявичюс, не глядите на машинистку; поднимите глаза; еще выше. Господин Пищикас, не двигайтесь. Госпожа Паула, веселей.

– О-о-о. Вот и господин секретарь, – вскричал Бумба-Бумбелявичюс, когда в канцелярию ввалился Плярпа. – Нашего полку прибыло. Вы как нельзя более кстати. Возьмите стул, садитесь, пожалуйста. На лице Плярпы была написана усталость. Он не сразу смекнул, по какому поводу Пискорскис собрал всех чиновников инспекции. Плярпа обвел глазами группу и подошел к референту:

– Извиняюсь… извиняюсь… Я, так сказать, пьян или мне мерещится?… Скажите, господин референт, с коих пор вы стали заниматься музыкой? Не понимаю, ваше референтство, не понимаю.

– Не обращайте внимания, господин референт, – принялся успокаивать гостя Бумба-Бумбелявичюс. – Он, знаете ли, малость того, как говорится…

– Червячка заморил, хе-хе-хе, – вмешался Уткин.

– Господин Плярпа, садитесь и не мешайте. Итак, господа, снимаю.

– Извиняюсь, господа!.. Извиняюсь! Кто мне может приказать сесть, господа? Никто. Да, никто. Наплевать мне на ваш стул. Наплевать мне на… Простите, господин референт, мне на все наплевать. А Уткину дам по морде. Да. Дам.

60 – Господин Плярпа, – подскочил к нему Бумбелявичюс и попытался усадить. – Неудобно, господин секретарь, тут референт, посторонние люди… Господин секретарь…

– А что мне посторонние? Нет посторонних. – Он качнулся назад и повалился на аппарат Пискорскиса.

Тут Аугустинас подхватил его под мышки, вынес из канцелярии и, кликнув извозчика, отправил домой. Проделал это все Аугустинас весьма искусно и без особого труда, ибо уже и раньше в подобных случаях Плярпа целиком полагался на рассыльного.

Напряжение спало. Все оживились. Пискорскис поднял аппарат. Бумба-Бумбелявичюс рассказал референту о странной болезни Плярпы, однако похвалил его, как сознательного и способного чиновника; другие пересмеивались и делились впечатлениями. Все были готовы предстать перед всемогущим, неумолимо правдивым объективом Пискорскиса.

– Дозвольте мне, господа, снова подготовить все для этого прекрасного снимка. Я попрошу вас, уважаемые, об одной маленькой услуге. Сосредоточьтесь, господа, предайтесь одной возвышенной мысли, соответствующей данному моменту! Держитесь прямо, с достоинством и секундочку не шевелитесь.

– Прекрасно… – наклонив голову и прищурив глаз, издали оглядел группу Пискорскис. – Так… И президент тут же над головой референта… Чудесно. А что, если бы господин Пищикас еще больше повернул голову к господину президенту? Вышло бы как-то интимнее, наконец сама композиция этого требует. Вот-вот! Превосходно! Присовокупим и его превосходительство президента к нашему милому обществу. Внимание, господа, – снимаю! Помните, уважаемые, что от объектива ничто не укроется. Он улавливает любую мысль. Представьте себе: вы сидите на высоком холме, а вокруг голубые дали. Голубые дали это наша милая родина. А где-то копошатся люди-муравьи. Наш взгляд охватывает миллионы, но мы недосягаемы для них, мы более счастливы, потому что приближены к совершенству. Спокойствие! Раз, два и… три. Благодарю вас, господа!

Этим корректным «благодарю» и завершилась торжественная часть. Референт Барадавичюс удалился, нежно прижимая к груди гитару. Пищикас с Уткиным уселись доигрывать шахматную партию, а Пискорскис с головой ушел в лабораторные изыскания. И результаты не заставили себя ожидать. Очередной шедевр Пискорскиса выглядел так: на плечах Бумбы-Бумбелявичюса стоял, опершись на меч, Витаутас Великий, за спиной Мордуха Хацкеля скакал эскадрон первого кавалерийского полка, а Уткин сжимал в своих объятиях гору Гедимина вместе с замком. Машинистку Бумбелявичюте Пискорскис одел в национальный костюм, а портниху представил в гимназической форме с большим бантом на голове. Все фигуры опоясывала трехцветная лента, на которой был тщательно выписан текст государственного гимна. На груди Бумбы-Бумбелявичюса стояло «да рассеется», а на туфельках машинистки проступали заключительные слова «да расцветет».

В самом верху снимка, рядом с портретом президента, Пискорскис вмонтировал свой профиль. А внизу была каллиграфически выведена подпись: «Звени, звени, подруга семиструнная», которую фотограф заимствовал из любимой песенки Бумбы-Бумбелявичюса.

День Святого покровителя

В окна струилось тепло апрельского утра. День святого мученика Валериёнаса был связан для чиновников балансовой инспекции с приятными волнениями и уймой забот. Оставалось всего несколько дней до директорских именин, которые ежегодно превращались в большой праздник. Подготовка была в самом разгаре.

– Господа!., господа!.. Внимание! – сипел, потерявший терпение и голос, Уткин. Он одной рукой отирал со лба пот, а другой оттягивал воротничок, который, видимо, резал ему шею и мешал дышать. В канцелярии царило возбуждение. Каждый хотел что-то сказать, внести что-то новое, опровергнуть аргументы другого и доказать безусловную оригинальность и практическую пользу своих доводов. У Уткина, видимо, созрел новый замысел. В который раз разевал он рот, однако его голос тонул в неумолчном шуме. Так он и стоял с разинутым ртом – казалось, вот он наконец скажет слово – и все недоразумения будут сразу разрешены.

– Внимание, господа, прошу слова.

Осталось всего несколько дней, а мы, словно дети, все еще никак не можем договориться. У меня новая идея: двухствольное охотничье ружье и пара гончих. Точка, господа! – Уткин свалился в кресло, вперил глаза в стол и умолк.

– Да оставьте вы в покое это свое ружье, – отозвался из угла Пищикас. – Господину директору в прошлом году преподнесла ружье фирма скобяных изделий.

– Тьфу! Совсем память отшибло. Сам же видел… отличное ружье!.. Зауэр! Ну, делайте, как знаете, мне все равно.

В канцелярии снова наступила гнетущая, мучительная тишина. Кто ходил из угла в угол, кто сидел, бессмысленно вперив взгляд в стену или в пол. Чиновники искали выхода, а его все не было и не было.

– И собаки у него есть? – не поднимая глаз от стола, поинтересовался Бумба-Бумбелявичюс.

– В том то и дело, – подчеркнул Пищикас.

– Ничего не могу больше придумать. Пустота, – барабаня кулаком по темени, заявил Уткин. – Делайте, как хотите, я внесу столько, сколько надо. Покупайте, посылайте, что душе угодно; по мне, хоть осла. – Уткин встал, подошел к окну, приплюснул лоб к стеклу и воззрился на тротуар невидящими глазами.

– Господа! – просиял Пискорскис. – Тут упомянули осла. Осел навел меня на спасительную мысль…

За столами писарей раздалось приглушенное, но весьма выразительное фырканье. Есть же на свете смех, который ни за что не сдержишь, смех, который, увы, частенько приводит к большим неприятностям!

– Позвольте поинтересоваться, кого это разбирает смех? – холодно процедил Пискорскис, метнув взгляд в сторону канцеляристов. – Носы бы как следует утерли, прежде чем смеяться над старшими… Итак, господа, я продолжаю свою мысль. Осла не осла, а лошадку – можно, да еще запряженную в премиленький шарабан. Такой дар говорит сам за себя, как с точки зрения практической, так и патриотической. Конь является символом послушания и трудолюбия. Поразмыслите, господа…

Когда стали выяснять, кто из них сядет за кучера, разговор снова расклеился. Но тут в канцелярию хлынул поток клиентов, удержать которых было уже невозможно. Одни совали прошения, другие квитанции, третьи требовали, чтобы их допустили к самому директору. У чиновников инспекции был немалый опыт: они запирали канцелярию, прорвавшихся внутрь выпускали через черный ход и таким образом быстро очищали помещение. Не прошло и получаса энергичной работы, как последний клиент покинул канцелярию.

Бумба-Бумбелявичюс встал и, лучась радостью, начал:

– Есть предложение! В одной фирме готового платья я присмотрел превосходную хорьковую шубу. Ничего лучшего мы не придумаем, да ничего лучшего господину директору и не нужно. Шуба тоже явится символом – символом тепла, которое согревает нас в этих стенах, которое окружает нас в этой юдоли слез… Нежная шерстка благородного зверька напомнит господину директору о тех горячих чувствах, которые мы к нему питаем, и ежедневно, когда директор будет одевать на плечи наш подарок, сердце его будет излучать благодарность и тепло.

Но это еще далеко не все, господа! Что есть шуба? Не только тепло, господа! Шуба есть шкура. А шкура, как бы тут выразиться… вещь дорогая! Не в деньгах дело; шуба достанется нам задаром. Она дорога не тем… Как говорится, каждому своя шкура дорога. В этом весь смысл! Мы еще раз напомним господину директору, что каждому из нас его шкура тоже дорога. А кто дорожит собственной шкурой, на того можно смело положиться! Мир груб, а хорьковый мех – нежен. Своим преподношением мы не только смягчим сердце директора, но и свою жизнь. Нежные отношения, теплота чувств, а главное – хорошо чувствовать себя в своей шкуре – это основа основ. Вот почему я позволил себе столь долгую речь, вот почему я вношу предложение преподнести господину директору хорьковую шубу.

Предложение Бумбы-Бумбелявичюса прошло единогласно.

– Пока господин Бумбелявичюс развивал перед нами свои глубокие мысли, я набросал дарственную надпись, – горделиво поднял со стола клочок бумаги Пискорскис. – Ее мы вышьем золотом под лацканом. Всего несколько слов, господа! Однако какие это слова! Они вбирают в себя тысячи наших лучших пожеланий господину директору. Предлагаю написать так:

«Под крылом у государства нам тепло и хорошо. Пусть же и впредь наши взаимоотношения будут такими же нежными, как ворс этой шубы. Ваши подчиненные».

* * *

В один прекрасный день шубу, которая до самой весны провисела в витрине магазина на Лайсвес аллее, запаковали в огромный картонный ящик, вынесли и подали извозчику. Тот водрузил ящик на колени и попросил господ помощников сесть в коляски. Торжественная процессия из двух карет тронулась с места и направилась в сторону собора, обгоняя ширококостных битюгов, которые тащили конку от ратуши до вокзала.

Из старых, дребезжащих вагонов, битком набитых жителями временной столицы, со страхом и любопытством выглядывали пассажиры, а на берегу Немана, силясь заглушить скрип и грохот конки, стучал и плевался дымом крошечный паровозик пригородного поезда, каждый день перебрасывающего из одного пригорода в другой тысячи рабочих. Из переулков и проходных дворов стекались потоки пешеходов на самую оживленную магистраль города, напоминавшую бурлящую, клокочущую, нескончаемую реку.

Река эта называлась Лайсвес аллея.

Макеты огромных трансатлантических судов в просторных витринах эмигрантских бюро «Шведско – американская линия», «Итало – американская линия», «Линия Гамбург – Америка» еще более усиливали впечатление привольной, безбрежной полноводной реки. Человеку, попавшему в ее стремнины, казалось, что столица и все государство плывут куда-то к земному раю, в страну обетованную. Полуметровые буквы фамилии видного доброхота Константаса Норкуса преследовали прохожих на каждом шагу. Прославленный гражданин Мариямполе, с большим трудом выбившийся в люди, добиравшийся до Америки через Азию и Гонолулу, быстро прослыл крупным общественным деятелем и меценатом; он щедро раздавал пожертвования на оборудование литовского военного госпиталя, внес немалую лепту в строительство памятника павшим героям, доставил из Америки Колокол Свободы. Бюро Норкуса громогласно возвещало, что оно, и только оно, истинно литовское благотворительное учреждение, «добросовестно готовит вывозку людей во все страны мира на самых лучших и надежнейших судах».

Лайсвес аллея!..

По обе стороны обсаженного липами бульвара, соединяющего гарнизонный костел с базаром в старом городе, пестрели броские вывески и объявления, манили прохожего витрины, заваленные товарами. Они словно говорили, звали, предлагали: зайдите, удостоверьтесь, возьмите, суйте в портфель или прямо в брюхо; делайте с нами все, что хотите.

На Лайсвес аллее каждый мог найти полезное и приятное развлечение по своему вкусу и карману. Если твой бумажник битком набит и может ввести в соблазн грабителя, смело обращайся к самым верным защитникам: Коммерческому, Кооперативному, Кредитному, Торговому, Промышленному, Международному и другим большим и малым банкам. Если же в твоем кармане легкомысленно застряла пара новеньких, только что отпечатанных, хрустящих бумажек, отправляйся в литовский клуб перекинуться в новенькие, только что выпущенные государственной монополией, литовские картишки, помечтать о будущем нации, или в развеселый «Версаль» поглазеть на заезжих полуобнаженных танцовщиц. Ты можешь, наконец, уверенно распахнуть любую дверь, за которой тебя ждут вежливые и бойкие купцы, готовые за лит содрать с тебя шкуру, отрастить на ней шерсть и всучить тебе же, выдав за каракулевое манто. А если у тебя за душой нет ни цента, можешь отыскать под сенью лип скамеечку, усесться и с полным правом любоваться горячими сосисками Розмарина, булочками Капульскиса, любоваться – и закусывать ароматами флоры и фауны пяти континентов.

Лайсвес аллея… Эти слова звучали, как музыка, дурманили ароматами, пьянили, словно старое вино. Они звали, манили, влекли, кружили голову тысячам независимых граждан независимого государства. Пристроиться на казенную службу в столице, там, где мостовые замощены, а тротуары выложены плитами, где даже летом разгуливают в легких туфельках и перчатках из тонкой кожи; надеть новый костюм в полоску, сунуть под мышку мягкий кожаный портфель – кто из молодых людей не мечтал об этом! Взгляды всех были устремлены к временной столице Литвы, стены которой трещали под бременем славы, воздух которой оглашал рев сирен первых заграничных автомобилей и щебет разряженных барчуков и барышень.

Из глухомани, из сел и местечек тянулись в город пешие и конные молодые искатели счастья; первую ночь они проводили в чужом сарае, на чердаке у знакомого, вторую, если не успевали зацепиться в канцелярии или мастерской, на чьей-нибудь кухне. Наконец, найдя желанное местечко, за которое выкладывали вперед месячное жалованье, с головой окунались в водоворот столичной жизни, складывали грош к грошу и клялись ни за какие коврижки не возвращаться в родные края. Одних привлекал только что основанный литовский университет, других, а их было большинство, – закон о жалованье государственным служащим, охранявшийся свежевыпеченной, новехонькой и весьма удобной конституцией.


Чиновники балансовой инспекции, сопровождавшие шубу – символ своей любви к директору, – не обращали внимания ни на крикливые витрины, ни на аршинные буквы «Константас Норкус», ни на снующих прохожих. Они спешили. Кареты громыхали по булыжнику. Звенели подковы.

* * *

В небольшом кирпичном особняке звучали грустные аккорды пианино, того самого пианино, которым в прошлом году отблагодарил Спиритавичюса за услугу представитель немецкой фирмы музыкальных инструментов в Литве. На крышке пианино была прикреплена пластинка: «Восхвалим господа бога на всех инструментах». За черным ящиком в белом платье сидела молодая, высокая, сухопарая девица, мутно-серые глаза и длинный нос которой как нельзя лучше соответствовали мечтательной грусти, столь художественно выраженной в музыкальном опусе. Виновник торжества директор Спиритавичюс в визитке с длинными фалдами носился по комнате и, подбегая к дочери, требовал:

– Кончай, Марюк, эту белиберду… Лучше гостей посмотри!

– Не едут еще, папуля… – в который раз отвечала она и снова принималась за старинный романс «Молитва девы».

В противоположном углу салона, на высоком узком пьедестале, высился размалеванный розами граммофон с голубой, отделанной никелем, трубой. Тут же, на этажерке, умещалась вся библиотека этого финансового льва, как его иногда именовали в министерстве; она состояла из десятого тома Свода законов Российской Империи, тома энциклопедии от слова «закон» до «зубр», книжонки др. Кнейпа «Лечение водами» и «Жития святых». Меж двумя окнами втиснулся гарнитур, обитый красным плюшем. Над ним висели две картины: цветная репродукция «Охота на кабана», а пониже – значительно меньшая по размерам – «Христос в оливковом саду».

Под кровлей Спиритавичюсов действительно обитал господь. Когда мадам Спиритавичене стала подругой жизни директора, он отказался от всех дурных склонностей юности, кроме одного – алкоголя. От этого недуга не спасали брошюрки, которые Спиритавичене оптом закупала для воздействия на супруга. Алкоголь пропитал весь его организм, заполнил все клетки. Жена свыклась с болезнью мужа, которую он сам обыкновенно называл желудочной хворью. Для успокоения совести он придумал своеобразный ритуал: ложась вечером в постель, Спиритавичюс повторял одну и ту же коротенькую молитву: «Господи, господи, во что я превратился? Сжалься надо мной и отпусти мне грехи так же, как отпускаешь начальнику таможни. Сегодня больше пить не буду, потому что, как видишь, ложусь спать…» С этими словами он засыпал и принимался громко храпеть…

Наконец кто-то въехал во двор к Спиритавичюсам. Открылась дверь, и помощники внесли почти полутораметровой величины ящик. Нюх никогда не обманывал Спиритавичюса. Он, казалось, видел сквозь землю. Но когда чиновники внесли подарок, директор был немало удивлен.

– Гроб мне, сукины дети, принесли?… Ну-ну!

– Простите, господин директор, – хором заговорили все, – может, дозволите сразу же примерить?

– Что?! Издеваться над моими сединами? Я еще крепко держусь, господин Бумбелявичюс! Хе-хе-хе! Ну и забавники! Вечно что-нибудь выдумаете…

Пока Спиритавичюс шутил, Бумба-Бумбелявичюс развязал веревки, вынул из картонной коробки пышную, мягкую, небывалых размеров шубу, поднял ее за отвороты, показал мех и благодарно изрек:

– Мы, господин директор, не можем не чувствовать того тепла, которое согревает каждого из нас под вашим руководством. Мы не можем не видеть того уюта, господин директор, который исходит от вас и окружает нас в этих стенах. Простите, господин директор, что мы осмеливаемся выразить наши высокие чувства в форме грубого земного подношения. Мы, мелкие черви земные, мы…

– Ну и шутники, господа помощники!.. Хвосты мне показываете! Хорьковые хвосты!

– Простите, господин директор! – продолжил излияния Пискорскис. – Это вовсе не хвосты… Это… нити наших нежнейших чувств, которыми мы связаны с вами. Это…

Однако Пискорскиса уже никто не слушал. Бумба-Бумбелявичюс попросил Спиритавичюса отвести назад руки и осторожно натянул на директора просторную, мягкую, крытую черным блестящим сукном, шубу.

– Мамочка!.. Марюк!.. – позвал Спиритавичюс жену и дочь. – Вы только посмотрите! То-то и оно!.. Посмотрите, какую шутку выкинули эти бесстыдники! Посмотрите! – кружась и размахивая широкими полами, обращался именинник то к гостям, то к жене с дочкой, то к шубе, которая действительно была сшита на славу.

К шубе радостно тянулись руки, они гладили хорьковые хвосты. И надо же было случиться, что на одном хвосте неожиданно встретились пальцы Бумбелявичюса и Марите Спиритавичюте. Какой-то таинственный ток пронзил их сердца. Бумбелявичюс и дочь директора вдруг почувствовали, что волею судеб их пути скрестились. Мягкость хорькового меха возбудила в Бумбелявичюте гамму самых приятных мечтаний и чувств, а Марите неожиданно открылось все благородство и щедрость сердца Бумбелявичюса.

Родители, единственную дочь которых господь бог наградил только внутренней, а не внешней красотой, перехватив взгляд и жест Бумбы-Бумбелявичюса, удовлетворенно отметили, что более достойного кандидата в зятья не найти. Они не очень верили, что дочери подвернется партия получше. Да и Бумба-Бумбелявичюс чем дальше, тем больше подумывал о директорской дочке, понимая, что она, на худой конец, укрепит хоть его служебное положение.

За дверьми зазвенели тарелки и вилки. Гостей ждал накрытый стол. С раннего утра к дому Спиритавичюса плыли цветы, узлы, картонки и поздравления. Спиритавичюс, который всегда проповедывал истину, что человек не свинья и все слопает, усаживал за стол почтальонов, извозчиков, рассыльных – каждого, кто хоть что-нибудь вносил в дом, эту купель радости и счастья.

Щедрая хозяйка – дражайшая половина Спиритавичюса – досконально знала все прихоти желудка своего супруга. Тридцать лет совместной жизни, совместных радостей, горя и слез выучили ее всем кулинарным премудростям. Она без особого труда придумывала всевозможные блюда для сопровождения алкоголя во внутренности супруга.

Она понимала Спиритавичюса с полуслова. Уходя на службу, он, бывало, скажет едва слышно: «Ну, Марцелюк… сегодня к обеду приготовь то да се…» – и, вернувшись вечером, находит на столе графинчик водки, настоянной на каких-то корешках, да рольмопс. Порой, объявившись дома после серии бессонных ночей, он покаянно обращался к жене, словно выпрашивая отпущения грехов: «Марцелюк, попробуй-ка сделать мне…» – и не успевал он еще закрыть рот, как на его голову возлагался резиновый пузырь со льдом, а если не было льда, то хоть мокрое полотенце. А изредка, находясь под впечатлением прекрасных воспоминаний юности, он просыпался среди ночи, ворочался с боку на бок, придвигался поближе к жене и тихо-тихо говорил: «Марцелюк… а, Марцелюк! Может, то да се?…» И тут происходило то, что всем хорошо известно и о чем нет смысла подробно распространяться.

Правда, в таких случаях, как сегодня, Спиритавичене не было нужды лезть из кожи вон; ее хлопоты брали на себя столичные торговцы, промышленники и домовладельцы. Все они были заинтересованы жить в согласии с господином директором и его славными помощниками. Яства, от которых ломился стол и которые источали дивное благовоние, были, как всегда, доставлены извне: цветы, конфеты, шоколад, пирожные, французское шампанское, особенно почитаемое Спиритавичюсом. Серебряные головки бутылок напоминали ему собственную его седую голову, глупую, как и все головы, когда они тяжелеют от хмеля. Золото, серебро и хрустальный графин на 12 персон, на котором сверкала серебряная дощечка с надписью «Vita nostra brevis est»[2]… – все это были благодарные подношения доброму начальнику. Некий хозяин кондитерской специально к сегодняшнему торжеству испек грандиозный торт, по шоколадной глазури которого желтыми, зелеными и красными кремовыми нитями было выведено: «Чему быть – не миновать, а родине не пропадать». Большая корзина с виноградом издавала восхитительный аромат; к ней было приложено послание: «Да пребудет жизнь г. директора столь плодотворной и сладостной, как сии дары юга. Гастрономическое общество».

Из бутылки шампанского с шумом вылетела пробка. Выстрел утихомирил всех. Воспользовавшись наступившей тишиной, Бумба-Бумбелявичюс поднял бокал и, поворачиваясь то к одному, то к другому, взволнованно заговорил:

– Простите, господа, что я не умею выражаться кратко! Тут нужно много прекрасных слов, я бы сказал, отборных слов… Тут нужен поэтический дар, но куда уж мне!.. Что есть жизнь, господа? Разве не то же пенящееся шампанское? Разве не тот же бокал, который каждый из нас держит в руках? Мы называем ее сладостной чашей тогда, когда наша жизнь бурлит любовью к отчизне, преданностью государству, величайшему из его законов – консистуции! Мы называем ее горькой чашей, когда наша жизнь отравлена идеями вольнодумства, цицилизма и вообще всеми прочими неприличными идеями. Наш глубокочтимый дорогой именинник всю свою жизнь прожил по фринципу: «Богу и отчизне». Но я не буду отнимать у вас драгоценное время. Поднимаю бокал за здравие господина директора, за прекрасный дом, в котором так уютно и хорошо.

– И тем не менее, – с рюмкой коньяка в руке встал Пискорскис, успевший к тому времени выпить шампанское и закусить, – господин Бумбелявичюс затронул не все вопросы, хотя его речь, честно говоря, взяла меня вот за это самое. – Пискорскис долго водил пальцем по туловищу, пока не ткнул в сердце. – Я с нетерпением спешу дополнить необыкновенно волнующее и содержательное выступление моего коллеги: если мы говорим о господине директоре – никак нельзя тут же не сказать и о его второй половине – я имею в виду уважаемую госпожу Спиритавичене, которая так превосходно принимает нас. Женщина в семье – это тепло и уют. Женщины зачастую решают и нашу мужскую судьбу. Наша милая хозяйка в значительной степени повинна в том, что мы имеем нашего несравненного шефа, а наш народ – страстного защитника государственных закромов. Исходя из вышеизложенного, предлагаю тост за здоровье хозяйки! – Пискорскис чокнулся со Спиритавичене, выпил до дна и ухватился за поросячью ножку.

– Я считаю, что следует выпить, господа, – говорил не то после третьей, не то после четвертой рюмки Пищикас, – за наше высшее начальство – господина министра. Как ни крути – министр тебе не какой-нибудь подонок. А в конце концов не все ли равно за кого пить? Гик! – тут Пищикас опрокинул стопку крупника и принялся правой рукой ловить в тарелке ускользающий маринованный боровик.

– Предлагаю присовокупить, милостивые государи и государыни, – произнес, дожевывая кусок, Уткин, – тост за господина президента, дай ему бог здоровья и хорошего аппетита.

За каждого из сидевших за столом было поднято по тосту. Кроме того, чиновники выпили за все высшее начальство и повторно за именинника; затем были исполнены «Многая лета», что растрогало Спиритавичюса до слез. Если час тому назад в этом доме царил господь бог, то теперь в нем распоряжался бес алкоголя, который сдергивал скатерти, опрокидывал стулья, швырялся кусками хлеба и мяса, заливал глотки напитками и превращал день святого мученика Валериёнаса в Вальпургиеву ночь.

Бумба-Бумбелявичюс был необычайно взволнован, пил все, что ему наливали, и потому сдал первый: не выдержав, он сначала навалился на стол, а потом окончательно сполз и оказался под столом, откуда его нелегко было выцарапать. Хозяйка посоветовала отвести гостя в отдельную комнату и уложить, а дочери приказала не отлучаться от него. Пищикас все время безуспешно пытался утихомирить Уткина, но тот, подпрыгивая, словно на пружинах, спокойно сидеть не соглашался. Натыкав в остатки своей шевелюры спички, он приставал к Пищикасу:

– Будь другом, Пиш… зажги… В честь господина директора… хочу иллюминацию… фейерверк! Эй ты, хрен! Будь человеком.

– Я тебе сейчас как засвечу!.. Будет такой фейерверк, что из глаз искры посыплются! – возмущался Пищикас.

Навалившись всем телом на стол, Спиритавичюс глядел на опрокинутые тарелки, что-то невнятно мычал, но гости не обращали на него никакого внимания. На лице его можно было прочесть и чувство удовлетворения, и усталость, и гордость, и даже нежность; изредка он сжимал губы, причмокивал, жмурился и, снова вытаращив глаза, опять озирался и все бормотал-бормотал:

– Никакого понятия у вас нет, свиньи… Молокососы… Кто вам дал Литву?… Мы!.. Доктора… из Швейцарии. Вам крыс травить, а не в министрах ходить. Бумагу зарегистрировать не умеют!.. Доктора… Покажите мне книгу входящих, и я вам точно скажу, когда в данном государстве будет революция!.. Вот!..

Внезапно раздался вопль. В комнату ворвалась Марите:

– Зверь!!!

– Кто зверь? – спокойно встал Уткин.

– Какой-то зверь бродит по дому! – крепко прижалась к нему дочь Спиритавичюса.

– Где?! Подать его сюда! – Уткин рванул со стены ружье.

– Там!!! – не своим голосом завизжала Спиритавичюте и спряталась за отцовскую спину.

Все уставились на дверь. Чиновники застыли в ожидании. Дверь медленно растворилась, и в проеме показалась огромная голова, похожая на тигриную, а за ней и сам полосатый хищник. Зверь коварно и осторожно двигался к Уткину. Полковник стал потихоньку ретироваться, наткнулся на Пищикаса, крепко обхватил его и так и остался стоять, не понимая, кто бы это мог быть. Наступила тягостная пауза.

Спиритавичюс, который первым догадался, в чем дело, погладил дочь по спине и спокойно произнес:

– Этот зверь, Марюк, не страшен… Господин Бумбелявичюс, повесь мою шубу и марш к столу!..

Марите, подбежав к гостю, попыталась стянуть с него вывернутую наизнанку шубу, но Бумбелявичюс крепко сжал девицу в своих объятиях и, укутав дареными мехами, рухнул с девушкой на диван.

В дверях показалась мать. Когда она увидела дочь в объятиях Бумбелявичюса, руки ее задрожали от радости, и она выронила поднос. Кофейный сервиз с позолотой разбился вдребезги.

Высокие гости

Никогда чиновники не собирались в такую рань, как сегодня; никогда в инспекции не было такой суматохи, как в это утро.

Директор Спиритавичюс явился в визитке, той самой, десятилетие которой недавно торжественно отмечалось. Старомодный высокий воротник подпирал его подбородок и высоко возносил тяжелую голову, а густые, нафабренные усы, торчащие в разные стороны, убедительно свидетельствовали о необычайном размахе его мысли. На груди болтались две царские медали, которых он удостоился не то за долголетнюю службу в таможне, не то за отвагу, проявленную при пожаре. Он носился по канцелярии и коридору, хлопал дверьми и кричал:

– Господа!! Вы у меня смотрите, то-то и оно! Если что-нибудь окажется не так… волками взвоете! Дела! Господин секретарь, гляньте только – черт знает что, а не дела! Журналы – лохмотья, а не журналы, регистрация – черт шею сломит с такой регистрацией!

Спиритавичюс, подбегая то к одному, то к другому столу, всовывал голову в ящики и рычал:

– Аугустинас! Куда ты запропастился, Аугустинас? Чтоб у меня столы, чернильницы, полы сверкали как… Худо будет, худо! А если мне будет худо, то вам во стократ хуже! Запомните! Держаться! То-то и оно!

Пискорскис явился в канцелярию в новом костюме, в светло-желтых замшевых перчатках, с зачесанными на обе стороны остатками волос, которые доставляли ему постоянные мучения: как бы он ни укладывал их, треть макушки все равно просвечивала, как ясный месяц. В кармашке пиджака горделиво торчали все четыре самопишущие ручки, а под мышкой чернел знаменитый портфель, правда, сегодня значительно похудевший. На выходном пиджаке Бумбелявичюса красовался белый всадник – значок с государственным гербом. Это еще более подчеркивало торжественность минуты. Пищикас, признанный в инспекции франт, явился в смокинге и был так надушен, что у женщин кружилась голова. Машинистка пришла, затянутая в бальное платье без рукавов и с огромным декольте, а Бумбелявичюте от волнения так накрасилась, что казалось, будто у нее двойные брови и губы.

К восьми часам все были в сборе. Шутка ли – надвигалось из ряда вон выходящее событие. Настроение у всех было взвинченное; каждый старался казаться спокойным, но чувствовалось, что всем не по себе. В ушах у всех звучали многозначительные слова директора: «Если мне будет худо, то вам во стократ хуже!»

Время от времени Пискорскис сплевывал на ладонь и приглаживал свою прическу; надоедливая прядь волос на самой макушке ни за что не хотела подчиняться перепутанному хозяину.

Пищикас, глядя на своего взволнованного коллегу, приблизился и прошептал:

– Идем, я тебе что-то покажу… – они оба незаметно выскользнули из канцелярии и направились в «Божеграйку». Вскоре помощники вернулись с прилизанными, блестящими головами; по ушам у них еще стекали капли воды.

– Господин Пискорскис, ой-ой-ой… – с улыбкой обратился к нему Пищикас, – ваш галстук сполз набок… криво завязан… неудобно как-то… перед правительством… Можно подумать, что у вас кривые мысли… Больше того; у министра может создаться такое впечатление, что вы думаете черт знает что… а может быть, и в делах проводите такую линию… Дозвольте… вот так… вот… Теперь совсем другой коленкор.

– У вас у самого галстук криво завязан.

– Возможно… возможно, господин Пискорскис, все возможно. Чужие галстуки поправляю, а собственного не вижу. Так частенько бывает в жизни. Сапожник, скажем, ходит без сапог. Запомните, господин Пискорскис, что галстук вовсе не пустяк. С признанием Литвы де юре значение галстука необычайно возросло. Ходят слухи, что какого-то нашего дипломата за границей объявили персоной нон грата только за то, что он явился без галстука. Без галстука, говорят, в порядочных государствах не пускают в ресторан. Кстати, в уставе Литовского клуба об этом сказано черным по белому.

– Тут вы уж соврали, господин Пищикас… Там, братец мой, в покер и бильярд режутся не то что без галстуков, но и без пиджаков.

Часы казались годами. А Уткина все еще не было.

Уже в который раз, все более сердясь и беспокоясь, выбегал Спиритавичюс в канцелярию:

– Нет, ребятки, это уже никуда не годится! Уткин должен быть здесь, живой или мертвый!

Деланно спокойный, но жесткий голос Спиритавичюса не сулил ничего доброго. Чиновники знали – директор в хорошем расположении духа тогда, когда он, заглянув в канцелярию, проносит свою мягкую отеческую руку над столами; каждый, вытянувшись по стойке смирно, почтительно пожимал ее – не слишком крепко, но и не вяло. Когда Спиритавичюс заявлял: «Валяйте, ребята, то-то и оно…» – это означало, что директор прекрасно выспался, что по пути на службу у него успела пройти головная боль, что его не тревожат никакие семейные или служебные тяготы и заботы. Но уж если директор, не приведи господи, неожиданно, как ураган, врывается в канцелярию, значит, дело принимает более чем серьезный оборот.

Чиновники инстинктивно чувствовали надвигающуюся грозу. Они обступили директора с озабоченным видом.

– И тем не менее, господин директор, господин Уткин некоторым образом, сказал бы я… не того-с… Простите, но мне трудно на скорую руку подобрать соответствующее определение… – причитал Пискорскис.

– Байстрюк! – подсказал Спиритавичюс.

– Вот… вот… вот… господин директор! – торопливо поддакнул Бумба-Бумбелявичюс.

– Слишком мягко сказано, господа! – вмешался Пищикас. – Байстрюк – это так или иначе новорожденный… младенец… несчастное дитя… Я считаю, господа, что господин директор сегодня вполне может воспользоваться тем словом, которым я определил однажды Уткина и которое господин директор по своему мягкосердечию попросил меня взять обратно.

– Уткин свинья! Доподлинная! – повторил прекрасную находку Пищикаса Бумба-Бумбелявичюс. – Всех нас подводит, гадит в собственное гнездо!

– Если бы он был только свиньей, я расцеловал бы его в пятачок, – приблизив свое лицо к Бумбелявичюсу, отрубил Спиритавичюс – Висельник!

– Истинно так, господин директор… истинно! Вы никогда за словом в карман не полезете, – угодливо подпевал директору Бумба-Бумбелявичюс.

– Он меня без ножа режет… – Спиритавичюс так провел ребром ладони по горлу, что оставил красный след. – Придет господин министр, а его нет! Откуда я знаю, что у него в районе творится. Свинарник, а не порядочное учреждение! Я на него положился, а он мне кукиш. Господин секретарь, пошлите людей на поиски! Летите, ребятки! Знаете, где его искать, а?

– Знаем, знаем! – отозвались два молодых чиновника, грохнули ящиками своих столов и, накинув плащи, выбежали из канцелярии.

Поиски помощников для младшего персонала инспекции были приятным развлечением, разнообразившим монотонную, скучную канцелярскую работу. В этих случаях писарям удавалось погулять по Лайсвес аллее, поглазеть на витрины, покурить и, таким образом, скоротать долгий рабочий день.

– Помните, ребятки, что я наказывал? – чуть успокоившись, говорил Спиритавичюс, стоя посреди канцелярии. – Значит, так: министр первым делом проходит в мой кабинет.

– А если господин министр соизволит пройти в эти двери? – озабоченно прервал директора Пискорскис. – Господин министр может пройти в любые двери, господин директор.

Спиритавичюс посмотрел на Пискорскиса, ухмыльнулся, погрозил пальцем, однако задумался:

– Да… господин министр может явиться отсюда… Господин министр может пройти даже сквозь потолок, хотел ты сказать, господин Пискорскис!.. Знаем, знаем… Так вот, господа… Если господин министр придет ко мне в кабинет, я распахиваю двери и говорю: «Ваше превосходительство, господин министр!» – тут вы все вскакиваете и стоите, будто аршин проглотили! Стой и не шевелись! Ясно? А если господин министр вдруг незаметно для меня появится в дверях канцелярии, господин Бумбелявичюс летит ко мне, а господин Пискорскис командует. Ну-ка, повторить!

– Господин Плярпа! Быстрей! Может, уже хлебнул натощак? Ну, еще раз! Прошу садиться… А теперь испробуем второй вариант. Господин Пискорскис, побыстрей! Ну, что стоишь, как генерал на свадьбе? Повтори, что я говорю?

Не успел Пискорскис вымолвить три магических слова, как Плярпа, вставая, толкнул коленями стол, упала чернильница и покатилась по полу, оставляя за собой синие лужицы.

– Слон! В цирк Саламонскиса! – заорал Спиритавичюс. Все остолбенели.

– Аугустинас! Где ты, Аугустинас! – позвал директор рассыльного. – Иди сюда! Вот! Чтоб следа не осталось! Языком вылижи, зубами выгрызи! Видишь… Работай тут с такими…

Часы напряженного ожидания измучили чиновников. Они порядком устали и впали в другую крайность. Всех охватила апатия. Оставалось немного времени до конца рабочего дня, и чиновники усомнились, явится ли вообще высокий гость, не окажутся ли все приготовления напрасными.

Спиритавичюс закрылся в своем кабинете и не показывался.

– Господа! – сказал, оглядевшись, Пискорскис. – Мне пришла занятная мысль. Я пришел к выводу, что господину министру вовсе незачем приходить в какую-то балансовую инспекцию. Он теперь обедает…

– Я, господа, разделяю это мнение, – встал Пищикас. – Зачем господину министру приходить к нам? Что ему, делать, что ли, нечего?

– Говорят, министр, – приближаясь к столу Бумбелявичюса, доверительно сообщил Пискорскис, – абсолютно ничего не пишет. Может ли это быть, господа? Вместо него, говорят, всё пишут директора, потом докладывают, а министр только выслушивает и говорит: да или нет. О… Министр! Министр большой человек!

– Не пишет… – вмешался Бумбелявичюс. – Министр не пишет? Он пишет резолюции! А ты знаешь, что такое резолюция? Резолюция все! Когда никто не может понять и распутать, допустим, какое-нибудь дело, тогда его несут министру. Министр накладывает резолюцию: «Разобрать». А кто должен разбирать? Референт! На то он и референт! Гм, министр не пишет… Он если уж напишет, то такие, как мы, летят со службы! Вот!.. До свиданья, господа… Ждать нечего.

Но тут писарь, чей столик стоял возле самой вешалки, обратился к Бумбелявичюсу:

– Простите, господин помощник, я хотел бы спросить: часто в разговорах и в газетах упоминаются «кабинет министров», «кризис кабинета министров», «министр без портфеля»… Что это такое?

Все молчали, все ждали ответа от Бумбы-Бумбелявичюса – ведь тот считал себя большим знатоком государственного аппарата и на любой вопрос по этому поводу стремился дать исчерпывающий ответ.

Но сейчас… Бумбелявичюс весьма туманно представлял себе, что он должен говорить. Конечно, все это были привычные, часто слышанные слова, но что они все-таки значили, он не понимал. С другой стороны, оставить без ответа вопрос молодого, необразованного, приехавшего из деревни писаря, будет, по меньшей мере, непедагогично. Что сказать?

– Это хорошо, дитя мое, что тебя интересуют дела нашего государства. Хорошо, что ты спрашиваешь у старших о том, чего не знаешь. Кабинет министров… Как бы это сказать… Это как раз то место, где собираются министры, дитя мое, для обсуждения важных государственных дел. Кризис кабинета министров… Как бы тебе разъяснить попонятнее? Вот, предположим, министры не умещаются в этом кабинете, не могут серьезно работать, тогда и происходит кризис… А министр без фортпеля – это уж совсем ясное дело, дитя мое. Министр, которому власти не дают фортпеля или который потерял фортпель, – он и называется министр без фортпеля. Теперь будешь знать, дитя мое? Это хорошо, что ты спрашиваешь у старших о том, чего сам не знаешь… Когда-нибудь из тебя выйдет толк.

Кто-то из писарей, среди которых было несколько студентов, прыснул.

Бумба-Бумбелявичюс вытер пот со лба. Он сообразил, что паршивый щенок, у которого еще молоко на губах не обсохло, издевается над ним. Четвертый помощник вдруг понял и то, что сам ничегошеньки не знает! Но все равно вера его в то, что его знаний на его век хватит, от этого ничуть не поколебалась.

Бумба-Бумбелявичюс уже взялся было за ручку двери, как дверь канцелярии вдруг распахнулась, и в ней показалось трое господ, двоих из которых он знал лично.

Это были гости из министерства.

О команде, которая столько раз репетировалась, не могло быть и речи; Бумба-Бумбелявичюс смешался, попытался было шмыгнуть к директору, но почувствовал в своей руке руку незнакомого гостя.

Никто еще не видел такого выражения лица у Бумбелявичюса. Трудно сказать, чтоб это был испуг, еще меньше это было похоже на смятение, а с удивлением не имело ничего общего. Б это мгновение на его лице заиграла целая гамма переживаний, – смесь глупости и нежной скорби.

– Го-осподин директор… го-осподин министр… Хи-хи-хи… – всплеснул руками Бумба-Бумбелявичюс. – По-омощник.

Когда до него дошла очередь, Пискорскис сунул свою руку, как в огонь. Больше всего на свете он страшился, чтобы гости не вздумали рыться в его столе, набитом фотографиями. К счастью, в канцелярии появился Спиритавичюс, которому Аугустинас успел сообщить о визитерах.

Человек, по одному кашлю которого все чиновники судили о его намерениях и настроении, слова и жесты которого всегда отличались такой широтой, уверенностью и смелостью, человек этот стоял сейчас посреди канцелярии, искательно заглядывая в лица гостей. Было нетрудно заметить, как дрожали его руки, беспокойно блуждал взгляд, как слова застревали у него в горле. Помощники обступили гостей и директора большим полукругом, а младшие чиновники, притаившись, ждали если не чуда, то хотя бы нагоняя за то, что в инспекции нет порядка.

Спиритавичюс пригласил гостей в кабинет, однако, заметив, что они медлят, сам притащил стул и пропел:

– Молю ваше превосходительство, господин министр… хи-хи…

В этом междометии заключалось все, что вмещала беззаветно преданная душа чиновника. В этом умиленном смешке звучала такая любовь к родине, такая богобоязненность, что круглое, чисто выбритое лицо Спиритавичюса казалось ангельским. Сорвавшееся с полных красных губ и пробравшееся через нафабренные усы «хи-хи» выражало и гордость, и уничижение, и чувство стыда за то, что господину министру не было оказано подобающего приема.

Однако гости из министерства не очень-то ломали головы из-за такого мелкого колесика государственного аппарата, как балансовая инспекция. Они равнодушно скользнули взглядами по стенам, потолку, лицам людей, перебросились несколькими словами, заявили, что придется переставить столы, потому что свет падает не с той стороны; посоветовали вынести вешалку из канцелярии и осведомились, где четвертый помощник.

Затем они вышли через директорский кабинет из инспекции и направились в другие учреждения, которых в этом здании было немало.

Спиритавичюс, проводив высоких гостей, влетел в канцелярию и так стукнул по столу секретаря Плярпы, что доска подпрыгнула и с грохотом свалилась на пол.

– Дыхни! Дыхни, говорю! Ясно, как божий день. Как из винного погреба. Голову надо иметь! Все мы выпиваем, но нужно же знать, где и когда. Господи, прости мне грешному мою мягкотелость! Вас надо в ежовых рукавицах держать, скоты!

– Господин директор! – бегал за ним Пискорскис, – и тем не менее, может получиться ни то ни се!

– Мне будет худо, а не тебе! За всех вас мне отвечать своей головой. Вы можете бездельничать, можете пить и напиваться, но знайте, что в глазах правительства вы должны быть на высоте! Не потерплю больше свинушника в своем учреждении. Отныне вы у меня волками взвоете! Горькими слезами плакать будете, станете работать до тех пор, пока все не будет записано, подшито, зашнуровано!

Боязливо проскользнули в канцелярию два писаря, которых час тому назад Плярпа посылал на розыски полковника.

– Ну, сопляки! Где Уткин?

– Уткин, господин директор, говорят, давным-давно отбыл на охоту. Четвертый день дома нет…

– Охота… Опять охота! Тут за мной охотятся, а его по лесам носит! Не потерплю такого беспорядка! Не потерплю! Охота! Этого еще не хватало!

На другой день машинистка под копирку написала и разослала всем чиновникам приказ следующего содержания:

«Господину…

Приказываю вам без моего ведома никуда не отлучаться с места службы. Я не зверь – со мной всегда можно сговориться, только нужно иметь голову на плечах. Запрещаю в рабочие часы без моего особого распоряжения заниматься строительством домов, охотой, фотографией и проч. Машинисткам запрещаю мыть в канцелярии ноги и превращать ее в примерочную.

Спиритавичюс,

балансовый инспектор»

Канцелярские будни

Тысячи раз Спиритавичюс убеждался в справедливости гениальной народной пословицы: «На бога надейся, а сам не плошай», не единожды директор давал себе клятву: ни за что не поддаваться соблазнам и уговорам лучших друзей и знакомых; во всех случаях, если брать – то сухим пайком, а еще лучше чистоганом. Но избежать возлияний было невозможно, от них никак нельзя было отвертеться. Все столичные домовладельцы, фабриканты и оптовики знали слабую струнку Спиритавичюса, искусно играли на ней и безжалостно плели вокруг него тенета.

У чиновников балансовой инспекции было столько поводов для грехопадения, что их стойкость и физическая выдержка просто поражала. Они получали такое количество предложений приятно провести время, что даже малую толику из них они не могли принять. Спиритавичюс приказал своему секретарю вести регистрацию всех телефонных приглашений и составить расписание попоек и увеселений, чтобы на перерывы для сна приходилось хоть три часа в сутки. Наконец было решено сортировать вызовы по профилю предстоящего угощения с учетом особенностей желудков чиновников, так как организмы помощников Спиритавичюса не всегда выдерживали смесь водки и вина. Но поскольку добрых пять сотен приглашений приходилось всего на пять человек, то календарь увеселений, составленный Плярпой, невозможно было соблюдать, и его предали забвению. Не желая огорчать своих хлебосольных клиентов, старшие чины инспекции в меру своих сил разъезжали из одного конца столицы в другой, мчались от одного стола к другому, пока все это вошло в привычку, алкоголь стал необходим не только для пищеварения, но и для вконец расшатавшейся нервной системы. Постепенно горячительные напитки стали тем фундаментом, на котором зиждился весь авторитет персонала балансовой инспекции. Если у кого-нибудь из чиновников было подавленное настроение, умудренный опытом Спиритавичюс незамедлительно ставил диагноз и давал прекрасный рецепт: «Клин клином вышибай».

В это утро тяжкий недуг донимал самого инспектора.

Зазвонил телефон. Спиритавичюс поднял трубку и неохотно отозвался:

– Алё… Мое почтение! Что, вашему предприятию уже пять лет? Ах, как бежит время! Стареем, господин директор! Что? Знаете… как бы вам сказать?… Не могу. Как говорят русские: «Был конь, да изъездился». Было бы неплохо развлечься в вашем обществе, вспомнить старое, но… Пощадите, господа, мои седины. Пожалейте вашего покорнейшего слугу, который всегда был о вас наилучшего мнения… который прилагал все усилия, чтобы вам было хорошо в нашем убогом захолустье. На этот раз пас… Выпейте за мое здоровье. Мне хотелось бы хоть один вечер побыть со своей семьей. К тому же, завтра у меня заседание комиссии. Может быть, я вместо себя пришлю кого-нибудь помоложе?… Честное слово – чертовски хочется, да здоровья нет. Нет… не звоните… ничего не выйдет… Разве что без этого…

– Слыхали? – прикрыв рукой трубку, оглядел Спиритавичюс сгрудившихся возле стола помощников. – Просят в «Версаль». Всех до единого… Говорят, новая программа: балерины из Берлина.

– ???


Ресторан гудел, как пчелиный улей.

В невысоком продолговатом зале звуки джаза сливались со звоном бокалов, раскаты смеха мешались с клубами дыма. От спертого воздуха и запаха пота было до одури душно. По диску вертящегося пола скользили нетвердо держащиеся на ногах пары, иногда освещаемые отблесками разноцветных фонариков. Бесформенная масса кружилась в танце и, подчиняясь приглушенному кудахтанью саксофонов, меняла очертания, то стекаясь к центру, то расползаясь в стороны.

В узких проходах между столиками носились кельнеры в белых куртках. Их спины изгибались в зависимости от того, сколько было заказано напитков и закусок; чем большая сумма значилась в счете, тем ниже склонялась голова кельнера, тем дальше провожал он своего гостя. Жители молодой столицы проявляли такую щедрость к слугам Бахуса, что за несколько лет независимой жизни многие кельнеры построили себе особняки.

В нише возле стены сверкал, похожий на алтарь, огромный буфет, за стеклянными дверцами и зеркальными украшениями которого притаился ряд бутылок со всемирно-прославленными напитками. Одни из них были с тонкими горлышками, но с толстыми донышками, другие – четырехгранные, похожие на пузырьки из-под чернил, третьи – высокие, украшенные различными орнаментами и позолоченными этикетами. На французском, английском, итальянском, немецком языках бутылки взывали к гражданам нового государства, а те, несмотря на то, что не были полиглотами, прекрасно разбирались, к какой стоит приложиться. Бутылки нетерпеливо ждали человека денежного, человека неудовлетворенного, которого вино хоть на одну ночь может сделать могущественным, свободным и веселым до сумасшествия.

Появившегося в дверях Спиритавичюса с помощниками обер-кельнер удостоил необычайно низкого поклона, поклонился им и сам хозяин ресторана; обер незаметно провел гостей через зал, мимо сверкающего хрусталем буфета и поднялся с ними во флигель гостиницы. Крупный промышленник, праздновавший пятилетие своего дела, ввел дорогих гостей в уютный кабинет, который был изолирован так тщательно, что хоть ты тут из пушек пали – никто не узнает. У заваленного снедью стола расположились пожилые мужчины в черных фраках с белой крахмальной грудью, со строго подстриженными бородами. Лица их недвусмысленно говорили, что тут им лучше, чем дома. Толстые двойные портьеры на окнах и дверях хорошо сочетались с окраской и орнаментом стен; много интересного видели эти стены на своем веку! Если бы они внезапно заговорили, каково было бы нашим ушам?

Но мы не позволим говорить стенам. Мы предоставим слово уже известным нам государственным мужам.

Близился рассвет. Спиритавичюс похрапывал в кресле. Ворочался, глотал слюну и снова засыпал. Пискорскис с Пищикасом, бледные, изморенные черным кофе, крупником и табачным дымом, с нездоровым блеском в глазах выуживали вилками жалкие остатки закусок из тарелок. Уткин лежал, обняв спинку дивана, и бормотал сквозь сон:

– Уважаю тебя, ж-ж-женщина… Уважаю за то, что ты такая, какая есть. Лобызай, обнимай меня – тебе за это заплачено. Ха-ха. Чту!.. Ты человек, и я человек. Ты продаешь себя. Ну и продавай! За кусок хлеба… А кто я? Кто мы все такие?! И мы за кусок хлеба… продаемся!., за серебреники!., меня все уважают! А почему тебя никто не уважает? Ну, ладно, пей, лобызай… преклоняюсь перед тобой, ж-ж-женщина!..

Уткин, видимо, хотел привстать, но поскользнулся и, опустившись на одно колено, поднял вверх руку, приложил вторую к груди и глупо захохотал:

– Балерина!.. Артистка!.. Ха-ха-ха!.. За серебреники… Кому? Мне, подлецу! Я не достоин твоего мизинца!.. Погоди, погоди… Что я тут болтаю? Я недостоин одного твоего идиотского взгляда! Прочь!!! Прочь от меня, шлюха!.. – тут он свалился на пол и начал вопить и извиваться.

Пискорскис в подобных случаях был незаменим. Он преспокойно смочил салфетку сельтерской, обвязал голову Уткина и, влив ему в рот стопку водки, сказал:

– Господин Уткин… Очнись!.. Проказницы давно убежали. Опоздал…

– Убежали, говоришь?… Все от меня бегут. Кто я? Продажная шкура, лицемер!.. Что сказала бы Верочка, если бы узнала? Убила бы, господа. Ей богу, убила бы… Она дико ревнива!

– Знаю, знаю! – подняв голову, проговорил Спиритавичюс. – Пока ты со мной, можешь не беспокоиться. Я старый волк. Пить надо умеючи, юноша! – поднявшись и накинув визитку, Спиритавичюс воззрился на стол:

– Ишь ты! Все вылакали! Директор долго нажимал на кнопку звонка и, когда появился запыхавшийся кельнер, уставился на него мутными глазами:

– Ну, чего раззявился?

– К вашим услугам, господин директор!

– Коли не врешь, отвечай, кто я таков?

– Вы являетесь господином директором, господин директор!

– Верно. А какое у нас теперь время года?

– Зима, господин директор, хи-хи-хи…

– Знаю, что зима. Что теперь – вечер или утро, идет снег или нет?

– Идет, господин директор. А день у нас среда, одиннадцатый час.

– Утра или вечера?

– Скоро и вечер настанет!

– Ладно, ты славный парень. Хорошо… А теперь скажи, что нам делать? Говори, что теперь делать? Слушаю.

– Не могу знать…

– Ага!.. Не знаешь… Всю ночь знал? То-то и оно. А теперь не знаешь? Должен знать. Повторяю: говори, что мне теперь делать?!

– Еще один графинчик, господин директор.

– Верно! Ты мне, шельма, начинаешь нравиться! Графин, да побыстрей… и горячую яичницу.

– Во всем должен быть порядок… – бормотал, еле держась на ногах, Уткин. – Порядок прежде всего! Пить-то нечего, господин обер! Графин пустой…

– Пить… Кто говорит, что пить нельзя? Но надо знать меру. Всюду должен быть порядок.

На столе, беспорядочно загроможденном посудой, мгновенно появился графин. Яичница, заверил кельнер, будет готова через несколько минут.

– Вот это мне по нутру! – сказал Спиритавичюс, проводя ладонью по усам. – Обожаю людей, которые любят порядок и знают, что к чему. Кельнер, налей еще по одной и позвони моему секретарю, чтобы он сей миг явился сюда со всеми монатками. Ясно? Ну, кругом марш!

Лица чиновников опухли, лоснились от пота, веки набрякли, руки почернели. Хлебосольный промышленник, пригласивший в ресторан чиновников инспекции, незаметно покинул разгулявшуюся компанию. Чуть позже явились ярко накрашенные дамы. Они отплясывали какие-то эксцентричные танцы, забирались на колени к мужчинам, и наконец алкоголь сделал свое. Осоловевшие чиновники потеряли счет времени, и никто из них, как ни силился, не мог припомнить всех подробностей. К тому же и кельнер сменился.

Собутыльники в смятых пиджаках, со спутанными волосами, купали развязавшиеся галстуки в жидкой яичнице и ждали вестей из инспекции. Хоть помощники куролесили с самим Спиритавичюсом и чувствовали себя хозяевами положения, каждый, не считая храпевшего в кресле Уткина, о чем-то думал, гадал, что теперь делается в инспекции, в семье и вообще в мире, с которым его разлучил нечистый дух наслаждений. Трудно трезвому уразуметь пьяного. Как ни мерзка и убога жизнь пьяницы, она представляется ему во стократ более возвышенной, чем мелочное прозябание трезвенников. Человек, взирающий на мир сквозь стекло бутылки, кажется самому себе смелым, всемогущим и всеведущим. Он чувствует себя раскованным, свободным от ярма повседневных забот, он плавает в мечтах, как рыба в воде. Алкоголь вновь делает человека молодым, возвращает к минувшим счастливым дням юности, дарит ему вновь забытые чувства и переживания, – ведь ежедневная проза будней никак не укладывается в его мечтания! Одурманенному винными парами человеку – море по колено. Что с того, что под рукой нет врага! Он крушит посуду и мебель, чтобы доказать, на какие подвиги способен. И мнится ему – он богач; он швыряет на стол последние гроши так же гордо, как толстосум хрустящую сотню; он и мысли не допускает, что завтра у него не будет хлеба. Такой человек считает, что постиг всю премудрость бытия; он с необыкновенной легкостью решает сложнейшие проблемы и приходит в ярость, если кто-нибудь не соглашается с ним. Алкоголь делает человека юношей, донжуаном и джентльменом. Он смотрит на всякую красивую женщину жадными глазами, забывая, что дома его ждут жена и дети. Винные пары открывают какие-то таинственные клапаны, вызывают в сознании манящие миражи, видения, которые только через длительное время отступают перед головной болью. Человек вновь стремится избавиться от подавленного состояния, вернуть исчезающие миражи, и так постепенно втягивается в пьянство, становится неизлечимым алкоголиком.

Но чиновники балансовой инспекции не были просто алкоголиками, в этом отношении они значительно продвинулись вперед, пройдя хороший курс обучения у своего директора. Тот утверждал: «Главное – система. На работе отдыхай, на досуге работай». В настоящее время они были настолько уверены в себе, что тут же решили бы все служебные дела, но отправиться в инспекцию было выше их сил. Поэтому все чрезвычайно обрадовались, когда в отдельном кабинете появился Плярпа.

Секретарь балансовой инспекции был по занимаемой должности служащим значительно более низкого ранга. Вообще все чиновники делились на разряды, в зависимости от которого находилось их материальное благополучие. Плярпа был чиновником восьмого класса, в то время как его подчиненные – пятого, помощники Спиритавичюса – десятого, а сам директор – четырнадцатого. К голосу Плярпы в инспекции прислушивались только низшие чины, зато, когда говорил старший, он сам немел. Если Спиритавичюс утверждал, что Плярпа болван, тот не перечил. Он знал, что так оно и есть. При помощниках он иногда осмеливался поднять голос, однако, движимый инстинктом самосохранения, немедленно шел на попятный. Отличительной чертой Плярпы было умение вовремя капитулировать, и поэтому он прочно прижился в инспекции. Спиритавичюса Плярпа боялся пуще огня, несмотря на то, что директор ценил его, как незаменимого, по-собачьи преданного работника, и доверял ему все, вплоть до семейных тайн. Секретарь всегда знал, где и в каком состоянии пребывает Спиритавичюс. Он допускал к нему только тех, кого можно было допустить, оберегал от нежелательных посетителей и моментально ориентировался в любой ситуации.

Дорога от инспекции до «Версаля» была исхожена неутомимыми ногами Плярпы, а у буфета, который он именовал алтарем, Плярпу всегда ждала полная стопка, платить за которую ему не приходилось. В этом здании он знал все, даже самые тайные входы и выходы, и был на короткой ноге со всеми кельнерами; вместе с ними Плярпа частенько перетаскивал своего шефа в извозчичью пролетку или такси. В критические моменты Спиритавичюс и его помощники ждали Плярпу, как мессию. Они знали, что тот выпутает их из самых щекотливых положений. – Первым делом, господин секретарь, одну штрафную! – заявил, наполняя рюмку, Спиритавичюс. – Ну, ну, не ломайся, как девка! То-то и оно!

– Валяй вторую! – наполнив опустевшую рюмку, предложил Уткин. – Сказано тебе – валяй!

Плярпа не возражал. Скупо улыбнувшись, он опрокинул три рюмки, отщипнул кусочек хлеба, понюхал и выжидающе посмотрел на директора.

– А ну-ка, умник, отвечай, где мы сейчас находимся? – приказал Спиритавичюс. – Молчишь?… Дать ему еще одну. Вот так… Закуси… А теперь говори.

– Господин дир…

– Говори, если начальство спрашивает!

– Господин директор отбыл по служебным делам, а господа помощники в департаменте! – выпалил Плярпа.

– Молодец! Еще одну… А теперь, господин секретарь, говори, где мы в настоящее время должны быть? Отвечай по форме!

– Господин директор. Уже двенадцать. Пора горло промочить.

– Сразу видно – моя школа, господа. Способнейший из моих учеников! А сейчас, господин секретарь, скажи, что делается в инспекции?

– Все в ажуре, господин директор. Мой аппарат работает. Посетителей не так уж много. Бывает и погуще.

– Браво! Слыхали, господа? А сейчас всерьез: тащи переписанные бумаги и корреспонденцию, а на моей двери вывесь… то да се…

– Корреспонденция и бумаги при мне, – кинулся Плярпа к портфелю и удовлетворенно улыбнулся. – Извольте подписать. А то да се висит со вчерашнего дня: «Приема нет».

– Страшный ты человек… мои мысли читаепть… – откинулся в кресле Спиритавичюс.

Было хмурое утро. За окном падали мягкие, легкие снежинки. Бодрящий зимний воздух врывался в форточку. По улице взад и вперед сновали люди; каждый спешил по своим делам. То тут, то там бренчали бубенцы извозчиков, слышалось конское ржание, которое заглушал шум такси и грузовиков.

– Знаешь что, господин секретарь, – говорил, копаясь в бумагах, Спиритавичюс. – Брось-ка всю эту писанину обратно в торбу. Успеется! Я не старая дева, чтоб отвечать на всякие охи да вздохи.

– А что с ними дальше делать, господин дир…

– Делай что хочешь, только не морочь мне голову!

– Госпо… господин директор… эту бумажку надо бы подписать… Как-никак срочная, – показал Пискорскис пальцем на резолюцию.

– Хотелось бы знать, куда это ты, сударь, так торопишься? Работа не медведь, в лес не удерет, господин Пискорскис. Поспешность нужна при ловле блох. То-то и оно…

– А в чем там дело, господин директор? – поглядывая на груду бумаг, спросил Пискорскис.

– Ни в чем… давай сюда. Тут, господа, никакого дела, сплошное безделье. А что там у тебя еще? Говоришь, уже подписано? Ну а там что, господин секретарь? – торопил Плярпу Спиритавичюс.

– Корреспонденция, которую вы велели нести назад, господин дир…

– Ну и катись! Ясно?

– Ясно, господин директор.

– Ну, господин секретарь, скажи-ка мне, где мы сейчас находимся? Вот мы… с господами помощниками?…

– Господин директор отбыл по делам службы, а господа помощники в своих районах.

– То-то и оно.

Уткин, который все это время не интересовался разговором, с трудом встал, хлопнул Плярпу по плечу и, подняв палец вверх, произнес:

– В поте лица будешь добывать хлеб свой!

Плярпа, стиснув зубы, подхватил портфель, щелкнул каблуками и скрылся в дверях.

Было уже после полудня. После шумной, веселой ночи и тяжелого утреннего похмелья чиновники балансовой инспекции почувствовали голод. Они решили заказать обед за счет предприятия, справлявшего юбилей, и разойтись: кто на заседание, кто к семье, а кто по другой проторенной тропке…

– Сухим из воды не выйдешь, – сказал, потирая руки, Спиритавичюс. – Еще один круг, и домой!

– Ну, приятель! – обратился он к кельнеру, согнувшемуся в поклоне. – От нас так просто не отделаешься. Мы еще немного прибавим к счету…

– Я думаю, что это доставит удовольствие хлебосольному юбиляру, – подмигнул кельнеру Пискорскис.

– Принесите-ка нам, – процедил Спиритавичюс, – селедочку… В уксусе или в масле?… И так и эдак! Прекрасно! Неплохо было бы для закусочки маринованных боровичков… А как насчет винегрета?

– Аппетит разыгрывается, господин директор, – потер руки Уткин. – Что бы тут из горяченького заказать… Угу!.. Аж дрожь пробирает! Отбивную, господа, или зразы?…

– Каждому свое, хотите заразу, пусть будет зараза, – сказал, широко улыбаясь, Спиритавичюс. – А к заразе нужно что-нибудь для дезинфекции… Ну, пошевеливайся, господин обер.

Видавший виды кельнер спокойно выслушал чиновников и совершенно хладнокровно объявил:

– Простите, господа… Счет закрыт…

Спиритавичюс подскочил. Бумбелявичюс, Уткин и Пискорскис переводили глаза с разъяренного шефа на равнодушно вежливого кельнера.

– Слыхали, господа!!! Счет закрыт! Мне еще до сих пор никто не осмеливался таких слов говорить! Кто это сказал? Отвечай!

– Мне сказала буфетчица… – испуганно замычал кельнер.

– Подать сюда буфетчицу, эту маринованную селедку!

– Она говорит, что так распорядился юбиляр… – собирая тарелки и рюмки со стола, добавил официант.

– Юбиляр?! Ну, господа! За кого нас принимают?… Кто мы – бродяги какие-нибудь, нищие? Пригласил чин-чином, как порядочных людей, а обращается, как с собаками!

Кельнер развел руками.

– Господин Спиритавичюс, – с трудом поднимаясь, сказал Уткин. – Господа! Есть у нас самолюбие или нет? Отсюда нужно убираться!..

– Что? И ты, Уткин, против меня?

– Нет, нет, господин директор… сердце разрывается от боли и обиды… Что есть чиновник, господа? Чиновник – ничто! Изгой, отщепенец…

– Ты отщепенец, а не я! – одернул Уткина Спиритавичюс. Он торопливо шагал вокруг стола.

– Простите, господин директор… Ведь я только о себе, только о себе… Мы же начальники… Действуем именем государства… нам предоставлены все права… А что из того?… Видите?…

– Блудословишь, господин Уткин! Твоя философия мне ясна! Она пуста, как этот графин!

– Господин директор, я вас так люблю… – тут Уткин приблизился к Спиритавичюсу, долго и сочувственно смотрел ему в глаза, потом схватил руку и приложился к ней.

– Целовать? Рехнулся! – вырвал как из огня руку Спиритавичюс.

– Нет, не рехнулся. Я хочу облобызать ручку господина директора… я… я… ничтожество. – В глазах Уткина показались слезы.

– Что с тобой! Очнись, – тряхнул его за плечи Спиритавичюс.

– Мое сердце разрывается. Да, разрывается… Кто я? Пес!.. Я собачонка, которая вынюхивает грязные следы в гроссбухах дельцов. Чтобы собачонка исподтишка не укусила, ей изредка дают пойло и швыряют кусок мяса. Вылакали, что было подано, облизались… Вкусно… Вкусно было, да больше хозяин не дает… Ха-ха-ха!..

У Уткина был ужасный вид. Его волосы растрепались, конец твердого крахмального воротничка уперся в щеку, а серые глаза впились в Спиритавичюса. Облик начальника менялся в его глазах, принимая разные фантастические очертания. Круглое, как луна, лицо Спиритавичюса то приближалось, то удалялось, уменьшаясь до размеров мизинца. По-детски невинная улыбка директора преследовала Уткина, ему казалось, что над ним глумятся.

– Нет! Я не пес… Я аф-ф-ф-ицер!.. Поручик драгунского полка!.. Я могу вас вызвать на дуэль! Уберите от меня это свиное рыло… а то останется мокрое место… – качаясь, лепетал Уткин.

– Господин Уткин!.. Что с вами?! Это же господин директор, – шептал ему на ухо испуганный Пискорскис.

– Для кого директор… для кого тесть… а для меня свиное рыло. Что, не нравится? Тогда взяточник!.. Обер-взяточник! А я его помощник… Все мы взяточники!.. Ха-ха-ха!!!

На Уткина нашло полное затмение. Он схватил со стола пустой графин и что было сил швырнул в стену. Мелкие осколки со звоном брызнули во все стороны…

– Господин директор… господин директ… – шептали с обеих сторон Пискорскис и Пищикас. – Не обращайте внимания… Он человек неплохой, на него это часто находит… Это белая горячка… Пройдет… Извинится… Посторонних нет…

– Дети!.. – подобрав с пола горлышко графина и вертя его в пальцах, медленно ответил Спиритавичюс. – Прости ему, господи, ибо не ведает, что творит… Вот стеклышко… горлышко от графина… он прекратил свое существование, выполнил свой долг до конца. Сколько радости доставил он людям! И вот как воздал ему за это человек… Но у меня не то горлышко! Меня за горло не возьмешь. У меня шея крепкая, ее не свернешь. На ней лежит государственный бюджет, на ней лежит…

В коридоре гостиницы раздался стук и послышался звонкий женский смех. Дверь внезапно отворилась, и в ней появился рослый парень со всклокоченными кудрями, которого поддерживали под руки две веселые девицы. Это были те самые танцовщицы, которые до рассвета просидели у чиновников на коленях, а потом скрылись.

– Альгюкас!.. Ты?… – вытаращил глаза Спиритавичюс.

– Я… Не я… Ты… Не ты… Мне все равно… Мне все… А ты, папаша, иди-ка к матери… она беспокоится, волнуется… И вообще, папа, врач, кажется, запретил тебе пить?…

– Цыц, поросенок! Сопли утри! Не тебе меня учить. Иди, куда шел.

– А куда я иду?… Знаешь, фатер, куда я иду? А?! К черту я иду, однако… в приятной компании… – Альгирдас Спиритавичюс, вечный студент первого курса гуманитарного факультета, оглядел спутниц, которые, явно желая поиздеваться, привели его к отцу, и погрозил им пальцем… Единственный сынок Спиритавичюса доставлял родителям много неприятностей и хлопот. Мать не могла справиться с ним, а отец давно махнул на сына рукой.

– Что тебе надо от меня?… – с горечью спросил директор.

– Что мне надо?… – скривив лицо, ответил Альгис. – Ты не знаешь, что мне надо? Немного. Деньги и отдельный… кабинет…

Культурное времяпрепровождение

Хотя Пищикас своими склонностями и некоторыми свойствами характера доставлял немало хлопот женатым коллегам, тяжелые жернова обыденщины перемалывали в муку все обиды, а время заносило их пылью. Третий помощник, несмотря ни на что, оставался незаменимым организатором всех увеселений и удовольствий. Когда «календарь развлечений» ответственных чинов балансовой инспекции не сулил ничего из ряда вон выходящего, а домашние вечеринки надоедали, соратники, объединенные общими заботами, работой и хлопотами, собирались на квартире у Пищикаса, чтобы переброситься в картишки или, как говорил Спиритавичюс, поглядеть на чертовы образки, Пискорскис, который не переносил грубости, называл это «культурным времяпрепровождением».

Сборища не случайно устраивались у Пищикаса. Он жил в самом центре, на улице Донелайтиса, неподалеку от статуи Свободы и памятника неизвестному солдату. Третий помощник снимал укромный уголок у одной благорасположенной вдовы, которая, хоть и была старше квартиранта целым десятком лет, пеклась о нем не только, как мать. Она часто готовила ему завтраки: блинчики, вареные яйца, кофе и какао, реже – обеды, потому что Пищикас, как правило, обедал в тех домах, где числился «другом семьи». Он аккуратно платил ей немалую сумму, и, естественно, вдова охотно исполняла любой каприз квартиранта и заботилась, чтобы то, что не положено, не проникало за стены ее квартиры.

В этом, приютившемся под сенью лип, одноэтажном особняке, стены которого заросли диким виноградом, по вечерам собирались люди разных профессий и склонностей; тут происходили таинственные, порой довольно шумные пирушки, о которых даже злые языки ничего толком не могли рассказать.

На этот раз как-то неожиданно составилась партия в преферанс. Компания подобралась на славу: чиновники инспекции и новоявленный знакомый господин Фиш. Последний был по природе человек стеснительный. Он долго и мучительно искал подхода к чиновникам, чтобы они сочли его достойным знакомства человеком. Ждать он больше не мог, а дать боялся, потому и решился сесть за карточный стол, чтобы таким образом отделаться от денег, предназначенных для взятки.

Несколько часов они перекидывались «дьявольскими образками», писали висты и птички, пока Пищикас, сдвинув на середину стола ворох банкнот, не вскричал:

– К черту птичек! Хватит клевать по зернышку! Время – деньги!.. Давайте в очко!

– Правильно, – дружно гаркнули все.

Уткин, смяв испещренный цифрами листок, швырнул его в угол. В руках Пищикаса хрустнула колода, и под каждую руку легло по карте.

Господин Фиш, впервые попавший в такое общество, благосклонно принял предложение хозяина. Ему не терпелось проиграться, извиниться и уйти. Карты не доставляли коммерсанту никакого удовольствия. Он в душе обрадовался, что игра переменилась. Очко было ему более или менее знакомо, и он надеялся, что хранители государственной казны обчистят его гораздо быстрее, чем в преферанс. Он несколько раз играл на весь банк, и ему везло – он все время перебирал. Наконец он выскреб из кошелька последние бумажки, встал, вежливо раскланялся и хотел уйти.

– Что?… Гость уже покидает нас? – засуетились чиновники.

– Побойтесь бога!..

– Ни за что не пустим!.. – подскочил Пищикас. – По традиции положено отыграться!

– С таким азартом вы спустите все свои дома, – вставил Бумба-Бумбелявичюс.

Веселым картежникам казалось, что господин Фиш хитрит и, если его хорошенько потрясти, каждому перепадет еще немалая толика. Они ему не позволят выйти из игры. Шутка ли – такой партнер! Но коммерсант, проигравший за четверть часа толстую пачку денег, был непреклонен. Он раскрыл пустой бумажник, развел руками и сунул его в задний карман.

– Ежели у вас не один дом, то, может быть, и не один бумажник? – ухмыльнулся Пищикас.

– Чтоб я так жил, больше ничего не имею!

– Ну и прижимистый же вы человек! – поддел его Пищикас.

– ?

– Позвольте провести небольшую ревизию ваших карманов?

– Пожалуйста!.. Извольте!.. – партнер встал, расстегнул пиджак и вывернул карманы.

– А мы умеем играть в долг, – не отставал Пищикас.

– У нас на этот случай найдется чистый вексель, – уговаривал гостя Уткин.

– Коли на то пошло, я могу дать вам взаймы, господин Фиш, – прижав локтем банкноты, соблазнял коммерсанта Бумба-Бумбелявичюс.

– Пас, пас… – нетвердо выговорил господин Фиш новый для него термин.

– Пас, так пас! – упавшим голосом сказал Пищикас. – Насильно мил не будешь. Вы свободны…

– Умоляю, не подумайте ничего дурного! – смягчил нажим Пищикаса Бумба-Бумбелявичюс, постукивая колодой по столу.

Убедившись, что карманы гостя и в самом деле пусты и приготовленный им куш уже лежит на столе, игроки с миром отпустили коммерсанта. Они приняли его извинения и вежливо раскланялись. Пищикас предусмотрительно запер за господином Фишем дверь, подмигнул Бумбелявичюсу и начал тасовать карты. Предстояло самое трудное – дележ добычи. Несмотря на всеобщее удовлетворение удачной охотой, каждый в отдельности был сильно озабочен и прикидывал, кому сколько перепадет из щедрого дара г. Фиша.

Сквозь густое облако дыма хрустальная лампа бросала на стол свет, обрисовывая головы Пищикаса, Уткина, Бумбелявичюса и Пискорскиса, Их лица были до предела напряжены, они выглядели усталыми. Редкие реплики, которыми они перебрасывались, были либо ничего не значащи, либо откровенно грубы, вызывающе злы и оскорбительны.

Пищикас, кусая папиросу, роздал карты по третьему кругу:

– Господа! В банке четыреста! Чем ответит господин Уткин?

– Половиной жалованья, господин Уткин, – оперся на плечо полковника Пискорскис.

– Чем мы ответим, господин Пищикас? – воззрился на бубновую семерку Уткин. – А если мы ответим… если мы скажем, что в банке чуть больше, господин Пищикас?…

– У него только в коммерческом банке больше тридцати тысяч… – заглянул в его карту Бумба-Бумбелявичюс.

– Опять подцепил какую-то рыбку?

– А как же, а как же!.. Ума не приложу, что мне теперь делать… Беру, господин Пищикас, беру…

– А рыбка-то с бородкой, солидная рыбка… – изучая карты Уткина, говорил Бумба-Бумбелявичюс.

– С задним карманом в брюках рыбка-то, ха-ха-ха!.. – рассмеялся Пищикас.

– С карманом… вот мы и прикар… Ума не приложу, что делать. Говоришь, в банке четыреста?

Лицо Уткина исказилось, а глаза перебегали с карт на разбросанные по столу банкноты. В одно мгновение он должен был решить трудный вопрос, пережить все радости выигрыша и разочарование проигрыша.

– Дурак ты, если не знаешь, что делать с рыбкой, которая плывет прямо в руки, – подкузьмил его Бумба-Бумбелявичюс.

– Может, в самом деле снять этот банк, господин Пищикас? – все еще не мог решиться Уткин.

– Снять, говоришь? Как тогда в Рокишкисе, в обществе мелкого кредита?…[3]Ха-ха-ха-ха! – снова подпустил шпильку Бумба-Бумбелявичюс.

Пищикас, держа в руках колоду, наблюдал за Уткиным, на лице которого словно бы отражались червонная семерка и цифра 400.

– Ну, господин Уткин, – поторопил банкомет, – индюк думал, думал да в суп попал.

– В суп, говоришь?… А мой один знакомый так торопился, что угодил туда, куда Макар телят не гонял.

– Бей, Уткин! – подсказал Бумба-Бумбелявичюс.

– Бить то бить, господин Бумбелявичюс… Легко сказать – бить, – медлил Уткин.

– Говоришь, дурака и в церкви бьют? – рассмеялся Бумбелявичюс.

– Дурака?… Да разве дурак успел бы за границу смыться?… По банку, говоришь?… Ну, чему быть, того не миновать. По банку!.. Карту, господин Пищикас!

– Так… – приподняв карту, чмокнул губами Уткин, – еще одну… бог троицу любит.

– Пожалуйста. Для хорошего человека добра не жалко.

– И еще одну, господин Пищикас… За компанию, говорят, и цыган повесился… Еще одну карточку… только маленькую!.. А теперь себе.

У Уткина был перебор.

– Себе, себе, господин Пищикас.

– Себе – это не тебе, – открывая на столе карты, говорил Пищикас, – пятнадцать… себе это не тебе… девятнадцать. Хватит, господин Уткин… Снимайте банк.

– Правильно, господин Пищикас. Банк мой, – швырнул карты и сгреб деньга Уткин.

Пищикас хотел посмотреть его карты, однако Уткин воспротивился:

– Что? Ты не доверяешь мне?

– А вы все-таки покажите, господин Уткин, – перешел на официальный тон Пищикас.

– Нечего показывать. Мой банк, и дело с концом.

– Попрошу показать карты, господин Уткин, – завопил хозяин.

– Господин Пищикас не верит мне на слово! Может, вы осмелитесь заподозрить меня в мошенничестве?! Я могу вовсе не садиться к столу. Я выхожу из игры. До свиданья.

– Из игры вы можете выйти, но пока не покажете карты, отсюда не уйдете, – пригрозил Пищикас; ему не верилось, что Уткин мог набрать двадцать очков.

Полковник не спешил раскрывать карты; он все время пытался сплавить куда-нибудь одну из них, однако на его лицо и руки были устремлены глаза всех. Приближалась катастрофа. Если б Уткин мог, он проглотил бы трефовую даму, но, как на зло, у него в глотке застрял какой-то дьявол и спирал дыхание.

– Шулер, – взбеленился Пищикас. – Вон из-за стола!..

– Господа, господа, так недалеко и до ссоры… – утихомиривал разбушевавшегося хозяина Бумба-Бумбелявичюс. – Неудобно, господа, войдите в положение – мы же интеллигенты, хотим культурно провести вечер? Стыдитесь, господа. Это нам не пристало. Мы же государственные служащие. С нас все берут пример.

– С шулерами не желаю знаться! – заметался по комнате хозяин. – Нет дураков, господа!

– Господин Уткин, – ласково уговаривал полковника Бумба-Бумбелявичюс, – положи на стол деньги, и пусть господин Пищикас успокоится. Мы же культурные люди. Ну, положим, ошибся господин Уткин. С кем не бывает? Конец, господа, конец. Выкладывай деньги на стол, господин Уткин, а господин Пищикас – банкуй!

Уткин неохотно вытащил из-под локтя 400 литов и гордо швырнул на середину стола. Остальные деньги он аккуратно положил во внутренний карман.

В банке было 800 литов. Бумба-Бумбелявичюс так упорно требовал положить деньги на стол потому, что у него был пиковый туз, и он надеялся сделать игру.

– По всем! – рявкнул он так, что Пищикас даже подскочил. – Карту!

Дрожащей рукой хозяин подал карту.

– Говоришь, в банке восемьсот… посмотрим… посмотрим, чья возьмет… – посерьезнел Бумбелявичюс, получив тройку.

Уткин, который хотел войти в долю к Бумбелявичюсу, отскочил, как от огня.

– Посмотрим… – прилагая все усилия, чтобы Пищикас не уловил его беспокойства, бормотал Бумбелявичюс. – Что ж, пожалуйте еще одну…

Пищикас, дожевывая чадящую папиросу, бросил карту на стол.

– И-ги, красавица… Намалевалась, осклабилась, как секретарша министра, – нес околесицу Бумбелявичюс. Его положение становилось поистине трагичным. Немного оставалось в колоде карт, которые дали бы ему очко. – Ну, еще одну картишку, так сказать, компаньона для дамы… Скоро свадьбу закатим… Приданое-то немалое. Пожалуйте еще одну… Вот и сваха с пирогами. Отлично, отлично… Давай-ка и тещу в придачу…

Губы и руки Бумбелявичюса тряслись; он перекладывал карты и так и сяк: то разворачивал их веером, то собирал, то осторожно приподнимал за краешек, то рассматривал издали, то подносил к лицу и поводил плечами, словно ему жал воротник. Достав платок, он вытер пот, высморкался, подтянул манжеты и бросил карты на стол.

– Себе! – сказал, укротив свои чувства, Бумбелявичюс. – Можно и проиграть; своему человеку проиграю, а не какому-нибудь шулеру. Так всегда в жизни – кому мед, а кому наоборот. Так и уравниваются балансы. Себе, господин Пищикас.

– Себе – это не тебе, – открыв туза, просиял Пищикас. – Ну, десятка! Явись! – перекрестил колоду повеселевший хозяин. – Призываю тебя, десяточка! Туз!!!

Три игрока оцепенели, словно пораженные громом. На столе лежало два бубновых туза.

– Так вот оно что!!! – захрипели гости, вперив налитые кровью глаза в хозяина. – Вот оно что!..

– Так кто же теперь, по вашему разумению, шулер, – угрожающе поднял кулак Уткин. – Я или ты, хрен!

– Кто жулик? – засучил рукава Бумба-Бумбелявичюс. – Уткин или ваша милость?

– Па-прашу взять свои слова обратно, – потребовал Уткин. – Откуда в колоде взялся второй бубновый туз? Па-прашу взять слова обратно или уложу, как собаку.

Пока Уткин хорохорился, Бумба-Бумбелявичюс смел со стола банкноты, положил в карман и, отталкивая полковника, пошел в наступление.

– Ты знаешь, что делают в приличной компании с такими типами, как ты? Засовывают голову между ног, связывают и пускают по лестнице.

– Извините меня, уважаемый хозяин, если я проведу местную ревизию, – говорил Бумба-Бумбелявичюс, ощупывая снизу стол. – Ага… ящик. Так… А тут что?… Ну-ка, ну-ка, – четвертый помощник извлек из-под стола еще двух тузов.

– Ах, вот как!.. – заскрежетал зубами Уткин. – Тайник!

– Поглядите!.. Поглядите… А тут что?… Эге!.. Целая колода! С такой галереей тузов можно жить припеваючи!

– Так кто же шулер? – снова замахнулся Уткин. – Друзей обманываешь! Ага!..

– Вот тебе жулик! – Бумба-Бумбелявичюс влепил Пищикасу звонкую пощечину. И в то же мгновение – Пищикас это заметил – из рукава разъяренного Бумбелявичюса вылетела, перевернулась в воздухе и упала на пол карта. Это была бубновая девятка, которую четвертый помощник утаил, чтобы скрыть перебор.

Бумбелявичюс сперва покраснел, как вареный рак, потом побелел, словно мел.

– Так кто же теперь шулер, господин Уткин? – выпятил грудь и гордо вскинул голову Пищикас. – Я вас спрашиваю – кто?

Воцарилась драматическая пауза. Она была похожа на затишье перед бурей.

Пищикас, который несколько минут назад чувствовал себя полностью разоблаченным и готовился к неминуемой расплате, воспрянул духом, убедившись, что его партнеры того же поля ягоды. Бывают в жизни моменты, когда подлецу становится легче на сердце от сознания, что окружающие – такие же грешники, как он. Напряжение спало, гроза прошла мимо. Пищикас почувствовал себя, как равный среди равных. Он вновь был в своем кругу, в своей семье.

– Господин Уткин! Господин Бумбелявичюс! – дружески произнес Пищикас. – Руку!

Три руки сжались в едином пожатии.

– Теперь разогни ладонь, – энергично потребовал Пищикас. – Хорошо. А теперь гни в другую сторону… Вот так…

– ???

Чиновники не могли понять, что от них нужно Пищикасу. А тот гнул свои пальцы и так и эдак, приказав Уткину и Бумбелявичюсу проделать то же самое.

– Ну? Попробуйте еще раз!

– Господин Пищикас, что с вами?… Простите… – попятился Бумба-Бумбеляви-чюс. Уткин ломал руки, глядел Пищикасу в глаза и глупо хохотал.

– Не гнутся, господа? – серьезно спросил Пищикас. – Я хочу еще раз напомнить вам мудрые слова господина директора. Будь он с нами, мы бы давно услышали их: «Пальцы гнутся только к себе…» Поняли?

Чиновники помолчали, посетовав на то, что они так часто забывают наставления Спиритавичюса, которые тот припас на все случаи жизни. Лишившись опеки учителя всего на несколько часов, они почувствовали всю свою беспомощность.

Чиновники мирно расстались. Утро пришло хмурое. Колокола на башне Военного музея монотонно вызванивали молитву «Мария, Мария».

На вершине демократии

– Граждане!.. Я еще и еще раз спрашиваю… что это за птицы, эти крестьянские ляудининки?[4]… Это волки в овечьей шкуре! Они замаскировались, выдумали себе такое название, чтобы втереться в доверие! Однако мы знаем, кто они такие. Они со-ци-алисты, а не крестьяне. Вот кто они! Большевики они, и больше ничего. Я вам выложу, как на ладони, всю их программу. Вспомните, граждане: они хотят ввести гражданский брак. Что они задумали, эти волки в овечьей шкуре? Они придумали сплошное бесстыдство: они хотят, чтоб ваши дети, как собаки, жили невенчанные, чтоб они плодили нехристей, чтоб они везли родителей, как падаль, на свалку и зарывали в землю без последнего колокольного звона!..

В толпе раздался ропот, послышались выкрики. Кто-то заорал: «Слазь с бочки, колокольчик святого Франциска!..»

– Вот видите! – простирая руку, кричал Бумба-Бумбелявичюс. – Крысы отозвались. Я ли не говорил?… Кто он, этот горлопан? Большевик!.. Он посягает на ваше имущество, на души ваших детей! Еще раз говорю вам… хорошенько всмотритесь и запомните номера наших списков! Всякие проходимцы будут вас морочить, будут искушать! Вот он, ваш настоящий орган, – кричал толпе Бумба-Бумбелявичюс, показывая газету христианских демократов «Ритас». – В ней золотыми буквами написано, что мы должны делать. Вслушайтесь! «Католик Литвы! Безбожники-масоны, прикрываясь именем крестьянских ляудининков, социал-демократов, прогрессистов и даже таутининков, сколотили общий фронт против католиков и католической церкви. Опасность велика. Бди!»

Кто-то стукнул Бумбу-Бумбелявичюса под коленки, и он свалился со скрипящей, шатающейся трибуны. На его место влез другой оратор, представитель левых. Бумбелявичюсу ничего не оставалось, как затесаться в толпу женщин, окружавших настоятеля, и настропалить их против своего врага. Бабы заорали во все горло. Но забурлили, зашумели мужики и прижали к стене костела богомолок, подстрекаемых настоятелем и Бумбелявичюсом. Началась потасовка. Освистанный финансовый чиновник вынужден был поспешно ретироваться с площади. Пробираясь задворками, он еще долго слышал смех толпы, видел перед глазами возмущенные лица крестьян. За Бумбой-Бумбелявичюсом, как испуганные куры, разлетелись в разные стороны богомолки. Оборачиваясь к толпе, они размахивали руками, высовывали языки и вопили: «Гореть вам на медленном огне! Чтоб под вами земля разверзлась, анцикристы! Балшавики!»

Бумба-Бумбелявичюс уселся в автобус и покатил в другое село, где ему также было поручено произнести речь. Четвертого помощника одолевало беспокойство: надо же было так случиться, что его прогнали, а известного деятеля партии ляудининков, взобравшегося после него на трибуну, встретили с распростертыми объятиями. Но ничего! Бумба-Бумбелявичюс еще покажет себя на митинге в другом приходе, где он, без сомнения, выступит более удачно.

Подпрыгивая, раскачиваясь из стороны в сторону и вытирая пот, Бумба-Бумбелявичюс готовился нанести своим идейным противникам сокрушительный удар. Проезжая мимо озера, он представил себе будущих слушателей рыбами, которых он должен опутать сетью. Но ему явно не везло; возле лесочка лопнула шина, шофер долго возился, пока залатал ее, и Бумбелявичюс опоздал на митинг. До местечка было еще далеко, а навстречу все чаще попадались возы с крестьянами, возвращавшимися домой. Когда он наконец добрался до села, то увидел лишь покривившуюся трибуну, увешанную оборванными цветными плакатами, и кучку подвыпившей молодежи, не обратившую на столичного оратора никакого внимания. Бумбелявичюс решил, не вылезая из автобуса, двинуться дальше, в Каунас, где его ждали не менее важные дела.

В последние недели Бумба-Бумбелявичюс был только гостем в инспекции. Спиритавичюс, чиновник старинного образца, считал исполнение непосредственных служебных обязанностей основным делом и сторонился политики. Он утверждал, что человек – существо ограниченное, что у него всего одна голова и две короткие руки, которыми не каждый в состояний обнять даже собственную супругу. Однако Бумбелявичюс пользовался расположением Спиритавичюса и всеми вытекающими отсюда льготами. Кроме того, его, как ретивого деятеля христианско-демократической партии, знал сам министр.

За день до выборов четвертый помощник появился в инспекции и созвал всех в кружок:

– Господа помощники и низшие чины. Не посрамите нашей инспекции и ее директора. Голосуйте за списки христианского блока!

Результаты выборов в третий сейм ошеломили Бумбелявичюса. Победили левые!

С самого раннего утра вся балансовая инспекция была на ногах. Хмурый, насупившийся Спиритавичюс ковылял из одного угла канцелярии в другой. Уткин, словно неживой, сидел за своим столом и гадал, скоро ли в Литву придут большевики; он мысленно носился вокруг земного шара, как оса вокруг яблока, и мучительно искал местечко, куда можно было бы скрыться от неминуемой расплаты. Пискорскис с Пищикасом, прищурившись, изучали опечаленное лицо Бумбелявичюса.

– Что, господин Бумбелявичюс, – остановившись, спросил Спиритавичюс, – вляпался, а теперь пыхтишь?

– Как это так, господин директор? – спокойно парировал Бумбелявичюс. – Вляпался, господин директор. Согласен. Но совсем не пыхчу…

– Сдурел, дружок… Старших слушаться надо!

– Почему сдурел? – поинтересовался тот.

– Если у тебя, сударь, столько ума, так не дашь ли мне взаймы? Месяц носился по селам, как наскипидаренный… Кто ты теперь? Жалкий хлюст-златоуст! Вот кто!.. Не сердись, господин Бумбелявичюс… Что ты меня, старую канцелярскую крысу, не знаешь?… Говорил и буду говорить: не суй пальца в дверь – прищемит. То-то и оно! Все мы дураки. Потому давай говорить, как равный с равным! Все мы, как вьюны в омуте. Когда попадешь на крючок, – неизвестно.

– Вспомните, господин директор, – оживился Бумбелявичюс, – мы как-то говорили о скрипке… чиновник есть инструмент, который…

– Единственным моим инструментом до сих пор был мозг, – горько усмехнулся Спиритавичюс. – А тебе цицилисты так сыграют, что запищишь, как пойманная крыса!

– Господин директор! – обиженно заговорил Бумба-Бумбелявичюс. – Мы всегда обязаны глядеть вперед. Утро вечера мудреней! Вчерашнего дня не вернешь. Что было, то сплыло. Наше дело маленькое – выполнять приказы господина министра. Это ведь, кажется, ваши слова, господин директор?

Спиритавичюс почувствовал себя неловко. Ему стало больно, что Бумбелявичюс, беззаветно преданный ему чиновник и, может быть, даже будущий зять, о благе которого он пекся больше, нежели о собственном, официально принадлежит к партии христианских демократов. Особенно обидно было ему еще и оттого, что Бумбелявичюс подал заявление совсем недавно, в разгар предвыборных страстей.

– Не послушался меня, заварил кашу – расхлебывай, – махнул рукой Спиритавичюс.

– Господин директор, – увиваясь вокруг Спиритавичюса, лепетал Бумба-Бумбелявичюс, – я и не думаю просить вашей помощи. Я еще не совершил в жизни непоправимых ошибок. А за мою совесть будьте спокойны. Наплевать мне на заявление, которое лежит в сейфе обанкротившихся крикдемов. Возьмите, господа, хотя бы такое дело: с какой любовью и радостью мы вносим в свою комнату первый букет весенних цветов. Проходит неделя, он вянет, и мы выбрасываем его вон… на помойку. Что сие означает, господа? Разве это не факт? Так и с убеждениями. Вы улыбаетесь? Вам смешно? А я не шучу. Если бы господин директор потребовал уничтожить протокол, который я вчера составил на оптовика из-за того, что он скрыл свои доходы и не рассчитался с казной, я бы выполнил приказ безо всяких колебаний. Разве я вам открываю что-нибудь новое? Ведь это же наша повседневная работа!

Бумба-Бумбелявичюс не был ученым человеком, однако у него были врожденное чутье и дар красноречия. Его рассуждения о поражении крикдемов, о приходе к власти социалистов, о назначении нового министра волновали чиновников и выводили их из равновесия.

– Так, значит, – сжимая худые белые руки, говорил Пискорскис, – министр… уже не министр!.. Значит, господин директор – не директор?… Я – не я?

– Директор – не директор?… – взъярился Спиритавичюс. – Ну, это мы еще посмотрим! Цыплят по осени считают!.. Правильно, господин Уткин?

– Некогда смотреть, господин директор, – сердито продолжал Бумба-Бумбелявичюс, – необходимо действовать! Действовать серьезно, хладнокровно, без промедления. Нужно осознать создавшееся положение и возрадоваться тому, что бог послал. Господь дал нам зубы – даст и хлеба, – говаривали вы, господин директор. Тактика, господа; самое главное – тактика!

Бумба-Бумбелявичюс, заложив руки за спину и погрузившись в тяжелое раздумье, мерил шагами канцелярию. Он был сейчас хозяином положения, и чиновники ловили каждое его слово.

– Господа. Я на собственной шкуре испытал: кратчайший путь к победе – наступление. Нельзя ждать, пока нападут на тебя.

Тишина стояла такая, что стук пишущей машинки можно было принять за треск пулемета. Пискорскис глядел в окно на двух подпрыгивающих на веточке пташек и втайне завидовал их свободе и счастью. Пищикас, вытянув перед собой ноги, разглядывал их самым внимательным образом, еще и еще раз обдумывая непреложный закон естества: любая часть человеческого тела гибка и способна двигаться в самых разнообразных направлениях. Уткин, сгорбившись за столом, на чистой стороне протокольного бланка рисовал огромную жабу с лицом Бумбелявичюса.

– Первая наша задача, – продолжал после долгого размышления Бумба-Бумбелявичюс. – принести поздравления новому министру, изъявить ему свою полную преданность и заверить, что мы находимся в его власти, – а дальше все пойдет как по маслу.

Все уставились на Бумбелявичюса. Он предложил такой дерзкий и одновременно вполне осуществимый ход, что чиновники сразу воспрянули духом. Каждый пришел к глубокому выводу: надо жить! А раз надо жить, надо уживаться!

– Сатана!.. – прошипел Спиритавичюс.

– Кто сатана? – зло переспросил Бумба-Бумбелявичюс.

– Я всегда говорил, что господин Бумбелявичюс чертово отродье. Хе-хе-хе!.. – ласково улыбнулся Спиритавичюс.

Бумба-Бумбелявичюс торжествовал. Его смелость и дальновидность повергли всех в изумление. Высокие сапоги, которые он переставлял по полу канцелярии, блестели в лучах жаркого майского солнца. Пышные, защитного цвета, галифе и голубоватый пиджачок придавали ему облик деятельного и трезво мыслящего человека. Он не гонялся за модой, как Пищикас; Бумбелявичюс, по его собственным словам, всегда докапывался до сути жизни, а не болтался на ее поверхности.

– А что, – пойдем да и выразим свои сердечные симпатии новому правительству…

– Симпатии социалистам? – как змеи вздулись две жилы на лбу Спиритавичюса. – Нет, господа!.. В моем доме еще пребывает господь! Против семьи не пойду!

Бумба-Бумбелявичюс изучающе глянул на Спиритавичюса, хотел промолчать, но не вытерпел и сказал:

– О семейных делах, господин директор, поговорим в другой раз. Теперь не время. А поздравить и выразить доверие придется. О-бя-за-тель-но!.. Я знаю: в одном из министерств кто-то хотел остаться при своих убеждениях… Фью – и на улице.

– Так оно и есть, господин директор, – вынырнул из-за спины Бумбелявичюса Пискорскис. – Неприятное это слово «фью»…

– Черт подери, – заерзал на стуле Уткин, – приходит первое число, получать жалованье… а тебе фью!..

– Придется выкупать вексель, – вставил Пищикас, – а в кармане фью.

– Ах, страшное это слово «фью»…

– Вот господин директор говорил о семье, – напирал Бумба-Бумбелявичюс. – Да, вы – почтенный глава семьи, любите своих домочадцев, а семья немаленькая, нужно позаботиться о ее будущем. Правда, у вас есть дом. Ладно. А кто вам мешает, позволительно будет спросить, второй построить?… Для сына… для дочери?… Следовало бы и об этом подумать. Передвинут еще на несколько классов вниз, что тогда делать? Вспомните, господин директор, что ваша семья…

– Довольно, довольно! – схватился за голову Спиритавичюс. – Делайте со мной, что хотите, валите все на мою бедную голову, волоките чертову шкуру, пишите и вывешивайте хоть на воротах ада. Аугустинас! Воды!!!

– Все готово, господин директор! Прошу господа, – сказал Пискорскис, извлекая из ящика стола большой лист бумаги, на котором среди разноцветных орнаментов был каллиграфически выписан следующий текст:

«Его превосходительству господину министру финансов.

Имеем честь поздравить ваше превосходительство от имени чиновников балансовой инспекции и выразить полную преданность демократии. Сегодня у нас большой праздник. Для культурного человека нет ничего дороже свободы совести. Темные силы чернорясников долгие годы сковывали наш порыв в неведомые дали. Вон торгашей из церкви! Да здравствует свобода и братство!

Да здравствует гражданский брак!

Чему быть – того не миновать, а литовцу не пропадать!

Все равно, освободим порабощенный Вильнюс!

Валио!!!

Чиновники балансовой инспекции».

Бумба-Бумбелявичюс просиял, распростер руки, обнял Пискорскиса, прижался головой к его груди и, похлопывая его ладонью по спине, сказал:

– Молодец, господин Пискорскис… С таким товарищем в огне не сгоришь и в воде не утонешь. Спасибо тебе, спасибо!..

Пышный приветственный адрес пошел по рукам чиновников. Все почувствовали облегчение.

– Подпишемся, господа? – осведомился Бумба-Бумбелявичюс.

– Что-о-о?! – протянул Спиритавичюс. – Подписа-а-аться?!

– А как же, господин директор?…

– У тебя на плечах голова, господин Бумбелявичюс, или пустой горшок? Ты знаешь, что такое моя подпись?! Моя подпись – святыня. Моя подпись – мой враг. Я ничтожество перед своей подписью! Если я скажу: «Вон! Чтоб твоей ноги не было в моем кабинете», клиент поморщится, выругается, но в конце концов уйдет. И шабаш. Ему неплохо, и мне хорошо. А попробуй я подписаться под этими словами! Ты понимаешь, что было бы тогда?!

– Совершенно справедливо, господин директор, – подскочил Уткин. – Что такое вексель без подписи – клочок бумажки! А поставь свою подпись – петля на шее!

– На всякий случай я предложил бы пока обойтись без подписей, – многозначительно произнес Пищикас.

– Ладно, господа! – согласился Бумба-Бумбелявичюс. – Кому мы доверим вручить поздравление его превосходительству? Я считаю, нечего откладывать дело в долгий ящик.

– Господину Бумбелявичюсу!!! – закричали одни.

– Господину Пискорскису!! – отозвалось несколько голосов.

– Господа! – прервал чиновников Бумба-Бумбелявичюс. – Я охотно беру на себя эту миссию. Я думаю, что и господин Пискорскис тоже должен войти в депутацию. Ведь он автор этого прелестного произведения. Но, господа, тут невозможно обойтись без участия младшего персонала, который также преисполнен счастья по поводу победы демократии. Я предложил бы в состав делегации госпожу машинистку.

Резиденция министра находилась неподалеку – стоило только пересечь двор. Делегация, во главе которой вышагивал Пискорскис с красной папкой под мышкой, вскоре очутилась в приемной. Ее встретил старый седоусый швейцар. На стульях, расставленных вдоль стен, скучали какие-то субъекты. Столкнувшись с одним из посетителей, который взволнованно прохаживался под министерскими дверьми, Бумба-Бумбелявичюс вздрогнул: это был тот самый деятель партии ляудининков, который на памятном митинге сменил его на трибуне. Перед Бумбелявичюсом раскрылась бездна. «Он же все слышал, что я говорил о ляудининках! Он, конечно, дружок министра! Он обо всем расскажет ему, и моей карьере крышка!» Неожиданная встреча была для Бумбелявичюса более чем неприятной. Он всеми фибрами души возжелал, чтобы разверзлась, если не земля, то хотя бы дверь клозета, надеясь шмыгнуть туда, запереться и выжидать столько, сколько потребует ситуация. Но, к его счастью, раскрылась другая дверь – ведущая в кабинет министра, и субъект, которого он больше всего боялся, исчез за таинственным, отшлифованным взглядами посетителей, порогом.

– Господин Пискорскис, – растерянно промямлил Бумбелявичюс. – Я вспомнил про одну мелочь… Мне до зарезу нужно быть сейчас в одной фирме… Я, наверно, задержусь там… Не могли бы вы вручить поздравление без меня?… Я считаю, что мое присутствие вовсе не обязательно. Вручите, отвесите поклон и уйдете. Ну так до свиданья!

Не успел Пискорскис прийти в себя, как Бумба-Бумбелявичюс скатился по лестнице и скрылся. Первый помощник смекнул, что Бумбелявичюс исчез неспроста, что он, плут, ловчит. Пискорскису встреча с министром тоже не обещала ничего отрадного. Его передергивало от мысли, что придется кланяться, угождать, улыбаться, когда на душе кошки скребут. Бр-р-р! – пробрала его дрожь. Он внимательно посмотрел на машинистку и решил, что осторожность никогда не повредит и что в конце концов с этой миссией вполне справятся младшие чины инспекции. Кому как не им вручать адрес? Это ведь так демократично! Министра приветствует низшее сословие! Превосходно!

– Знаете что?! Мне кажется, придется еще долго ждать. Видите, какая очередь?… У меня осталось небольшое дельце в канцелярии. Я мигом… А если не успею… Все изложено на бумаге… Вручите, отвесите поклон и уйдете… – Пискорскис торжественно передал красную папку машинистке и удалился по ковровой дорожке.

Гражданин, с которым Бумба-Бумбелявичюс не хотел встречаться лицом к лицу, недолго пробыл у министра; он повертелся в приемной и куда-то исчез. Из-за колонны появился Бумба-Бумбелявичюс.

– Вы все еще ждете? Где же господин Пискорскис? Ушел? Неужели?… Я думаю, мы не станем его ждать. Дайте сюда папку! Я пойду первым, а вы за мной!..

Бумба-Бумбелявичюс прижал локтем папку, проверил двумя пальцами узел галстука и взялся за резную ручку двери министерского кабинета.

Второй конец палки

Валериёнас Спиритавичюс боялся социалистов, как черт ладана. Результаты выборов в третий сейм он воспринял как глубокое несчастье. Тертый калач, он, правда, всегда умел приноровиться к изменившейся обстановке. Но бывали минуты, когда директор, одолев «лишнюю чарку», впадал в уныние; его мозг размягчался, и житейская мудрость отказывалась ему служить.

– Говорю вам, дети мои, – распинался перед чиновниками Валернёнас Спиритавичюс в отдельном кабинете нового столичного ресторана под поэтическим названием «Рамбинас»,[5] – через семь дней родится Христос и искупит все наши грехи и мирские несправедливости… Правда, господин Уткин?

– Может, клюкнем еще по одной, – уклончиво предложил второй помощник и, щелкнув каблуками, поднес своему начальнику рюмку красного ликера.

– Скажи мне, господин полковник, то да се… каково наше стратегическое положение?

– Порохом пахнет, господин директор, – чеканил слова Уткин, стараясь не качаться, чтобы не нарушить стойку смирно. – Офицеры не дремлют. По-моему, следует ожидать больших перемен. Офицерская честь не позволяет дольше медлить. Выпьем же, господин директор, за успех переворота!

– Я же тебе говорил, что не ем борща. Хватит, Уткин, – бормотал Спиритавичюс, почесывая грудь под жилеткой. – Тут что-то неладно, ишь, как трепыхается… Сигнал – пора домой… Удовольствия оставим на завтра. Завтра, послезавтра – все равно придется жить, хоть и в чистилище социалистов. Понимаешь, полковник, придется ж-ж… Ничего не понимаешь…

Поддерживаемый Уткиным, Спиритавичюс поднялся, презрительным взглядом окинул загаженную, залитую красным и зеленым ликером, скатерть, пустые бутылки и заорал:

– Эй, кто там… Шубу!

Не дождавшись кельнера, Уткин схватил с вешалки хорьковую шубу, которую чиновники преподнесли своему шефу на именины, одел на него, застегнул все пуговицы, поднял каракулевый воротник, нахлобучил такую же шапку и вывел Спиритавичюса из ресторана.

Проходя мимо прогуливающейся ночной красавицы, изнуренной долгим ожиданием, директор глупо ухмыльнулся:

– Иди, иди, жрица… Сегодня ничего не выйдет, птичка моя! Иди… ты туда, а мы сюда… Или нет… Поищи дураков похлеще…

Стояла холодная зимняя ночь.

Валериёнас Спиритавичюс и его помощник Уткин свернули с улицы 16 февраля на вымершую Лайсвес аллею и заорали во всю глотку. В соседних дворах отозвалось эхо:

– Из-воз-чик!!!

– Че-ла-а-е-ек!!! – прозвучал баритон Уткина.

Внезапно за углом прошелестели шаги, лязгнул винтовочный затвор и послышалось:

– Стой!!!

Директор и второй помощник, настроенные весело и весьма воинственно, не очень-то ориентировались в обстановке, потому что нетвердо держались на ногах, но тут сразу почувствовали, что им не до смеха. Подошли двое вооруженных, в походной форме и строго потребовали предъявить документы.

– Я вам как предъявлю, так… – захорохорился было Спиритавичюс.

– Молчать! Документы…

– Но, ребятки, бросьте шутки… Я… Да я…

В мгновение ока откуда-то появилось еще несколько патрульных, которые навели на задержанных оружие и приказали им следовать вперед.

Винные пары вмиг улетучились из головы. Увидев вокруг себя щетину штыков, приятели глянули друг на друга. Они не знали, что делать и что говорить. Удивление сменилось испугом. Когда патруль выгнал их на середину Лайсвес аллеи и скомандовал «Левое плечо вперед!», Спиритавичюс и Уткин всерьез задумались над своей судьбой.

– Мы же не то да се, – взмолился Спиритавичюс. – Господин Уткин, куда нас ведут?

– Разговоры!!! – заорал патрульный и так звякнул затвором, что задержанные обмерли.

Озираясь вокруг, стараясь не сбиваться с шага, Спиритавичюс с Уткиным шли, понурив головы. Они все больше и больше убеждались, что влипли в какую-то историю, что дело принимает нешуточный оборот и, пожалуй, придется смириться с обстоятельствами. Впервые в свободной Литве, во славу которой они столько лет работали, которую они, можно сказать, возлелеяли, их вдруг сцапали. За что? За то, что они на досуге засиделись в отдельном кабинете, что они повеселились и хватили лишку?

«Вот тебе и свобода, равенство и братство», – горестно размышлял Спиритавичюс, волоча ноги и приближаясь, как ему казалось, к бездонной пропасти. Перед глазами директора промчалась вся его жизнь. Спиритавичюс старался припомнить, не высказывался ли он когда-нибудь против власти социалистов, но память молчала. Он всегда был верным слугой всяческих властей и, как сознательный, верноподданный чиновник, жил и работал по старому, испытанному принципу: «Любая власть от бога». «Что творится! Я же малая кочка. Я велик только там, где мне положено: я величайший среди ничтожных и ничтожнейший среди великих… Я маленький человечек. – рассуждал он подгоняемый солдатами по Лайсвес аллее в сторону гарнизонного костела. – Я только исполняю то, что мне приказано, я неусыпно стоял на страже казны… я… я…»

Уткин, прихрамывая рядом со Спиритавичюсом, думал о своем:

«Разве я не провидец? Смейтесь, смейтесь надо мной!.. Кто говорил, что так будет? Вот они, большевики. Пришли!» Больше всего полковника беспокоило его прошлое. Ясное дело, теперь проверят биографию, а потом выбросят обратно в Россию. Его так и подмывало шмыгнуть в какую-нибудь темную подворотню, однако, как человек военный, он знал, что конвоир по уставу обязан не спускать с него глаз и при попытке к бегству – стрелять без предупреждения. Бежать было немыслимо.

Лайсвес аллея была пустынна, только кое-где парами разгуливали патрульные, откуда-то доносилась команда, по площади Неприклаусомибес[6] прошагал отряд солдат, вдали раздался женский вопль.

– На что же вы меня, старика, пустите, ребятки? На отбивные или на мыло? – взяв себя в руки, пошутил Спиритавичюс.

– Налево арррш!! – рявкнул патрульный.

«Налево… – подумал Спиритавичюс. – Ишь ты! Налево… А куда же дальше?»

А дальше патруль свернул на улицу Мицкевича… «В тюрьму», – быстро сообразил Уткин. Он мгновенно представил себе свое будущее. Он уверился, что больше не увидит свободы, стало быть, и жены; а может, и ее возьмут? Уткина охватил ужас. Но когда ворота тюрьмы остались позади, он мало-помалу начал приходить в себя. Патрульные двигались к Неману.

– Ребятушки! Вы бы то да се… Отпустите. Жены заждались… – переменил тон Спиритавичюс и подмигнул Уткину. – Я не разбираюсь в политике, никакой пользы вам от меня не будет. Давайте лучше закурим и расстанемся по-братски. Никто вас за это не осудит.

Шествие приближалось к реке.

– Вы что же, ребятки, в прорубь нас спихнете? – снова заговорил с солдатами Спиритавичюс. Конвоиры молчали, словно воды в рот набрали.

Вдалеке, от фабрики Тильманса мимо костела Кармелитов, двигалось воинское подразделение. Во главе колонны шел, легко выбрасывая ноги, пожилой полковник с вислыми усами, в черных очках. Внезапно он скомандовал:

– Батальон, стой!.. Сми-а!!! Вольно…

Командир части с погонами полковника остановил патрульных и приблизился к арестованным:

– А это кто?… Ба! Вы-то что здесь делаете? Господин Спиритавичюс! Каким образом?! Как?…

– Спаси, господин полковник!.. Глумиться вздумали над моими сединами эти лягушатники! Шли мы с ужина домой и вдруг, пожалуйте – заграбастали.

– Хи-хи-хи!.. – заржал полковник, глядя то на арестованных, то на конвоиров. – Кто приказал? За что?…

– Наш командир, господин полковник.

– Какой командир?… Я ваш командир! Стоять! Сми-а!!! Что? Не знаете, кто я? По пять суток! Поняли? Повторить! Кругом!.. Шаго-м эрш!..

Спиритавичюс, хорошо знавший полковника Гаргалюнаса-Галвацкаса, пришел в себя и повеселел.

– Господин полковник! Может, объясните, то да се, что происходит на белом свете?… Ничего не понимаю… Твои парни никогда таких шуток по ночам не выкидывали!

– Ничего особенного, ничего особенного, – Гаргалюнас ткнул Спиритавичюса кулаком в живот. – Ничего особенного, хи-хи-хи… Наводим в городе порядок… Отправляйся, сударь, домой и спи спокойно… Никто тебя не задержит. А завтра узнаешь. Батальон, сми-а!!! Шагом – эрррш!.. Ать-ва! Ать-ва!..

Спиритавичюс с Уткиным стояли возле костела Кармелитов, пока весь батальон не проследовал в направлении генерального штаба, ускоренным шагом миновал переулок Чюрлениса, свернул вправо и исчез за железнодорожным мостом.

Наутро спешившие на работу жители Каунаса увидели нечто необычное: по улицам маршировали солдаты с примкнутыми штыками, возле генерального штаба маячили два огромных танка, вокруг которых, постукивая подкованными сапогами, расхаживали солдаты. С заборов, стен и столбов разномастные листки возвещали о свержении опасной власти, о введении осадного положения, о запрещении сборищ (не больше трех человек!) на улицах, о прекращении движения в городе с пята часов вечера до утра, о передаче временными военными властями государственной власти в испытанные, верные руки.

«Первый творец Литвы! – крупными жирными буквами обращался к Сметоне временный военный вождь Плехавичюс, свергнувший нежелательное левое правительство. – Веря в ваше призвание и любовь к Литве, мы нижайше просим пожертвовать собой во имя блага отчизны и согласиться встать во главе нации в качестве вождя государства, чтобы вывести его из нынешнего трудного положения…»

«Богатыри Литвы! – отзывался с другого столба, карабкаясь к престолу, незаменимый вождь государства. – Моим, как и любого литовца, священным долгом является защита литовского государства и нации в этот трагический момент их существования. Посему, приступая к исполнению своих обязанностей, я решился принять тяжкое бремя, возлагаемое на меня, и, как вождь государства, нести его до тех пор, пока сама нация, обращенная на путь истины, выведет страну из создавшегося положения… А. Сметона».

Воззваний было множество: в одних – чиновников и прочих служащих призывали не прекращать работу, в других военный комендант запрещал собрания, забастовки, выпуск газет и т. д. Не все приказы новой власти умещались на столбах и заборах; тарахтели пишущие машинки, стучали телеграфные аппараты, трещали телефоны, то возвещая высшую волю новоявленных хозяев государства, то приказывая выдать солдатам двойную порцию сала, то повелевая непокорным частям сложить оружие. Каждый из приказов заканчивался напоминанием, что непослушание новому правительству карается военно-полевым судом.

Чиновники балансовой инспекции, сбежавшиеся в канцелярию, пожимая плечами, обменивались слухами о событиях прошлой ночи, смаковали подробности, касающиеся разгона сейма, рассказывали, как неожиданно кончилось пиршество в честь шестидесятилетия бывшего президента, как начальник генерального штаба удрал без штанов в Мариямполе, а все министры попали в тюрьму. Из министерства пришла весть, что исход событий еще не решен, что никто не гарантирован от беспорядков, что не все части перешли на сторону путчистов, что из Шяуляй в спешном порядке движется восьмой полк, а из Кедайняй брошена в столицу целая батарея (четыре орудия), что имеются раненые и т. д. и т. п. Никто ничего толком не знал, за исключением того, что было написано в воззваниях и газетах, вышедших с большим опозданием.

Бумбу-Бумбелявичюса, казалось, не интересовали происходящие вокруг события. Навалившись на свой стол, он писал что-то, чертил на чистых бланках протоколов и, смяв, швырял их в корзину. Как выяснилось позже, он писал и зачеркивал одни и те же слова: «Плохи дела… плохи… дела плохи… плохи дел… чертовщина… чертовщина… чертовщина…» и т. д. Пискорскис поднимал глаза, оглядывался, выходил, возвращался, усаживался, снова вставал, снова выходил и так без конца. Он волновался потому, что не верил случившемуся. Пищикас, отвернувшись к окну, подрезал бритвочкой ногти. Весь его вид говорил, что ему нет никакого дела до смены правительства, что он стоит выше всех преходящих земных страстей. Уткин явился на работу в особенно хорошем расположении духа; он в который раз пересказывал ночное приключение и страстно доказывал, что рожден под счастливой звездой. Разгуливая по канцелярии, он твердил одно и то же: «Дело большевиков кончено, зашнуровано и запечатано сургучной печатью».

Спиритавичюс появился в инспекции не столько взволнованный, сколько смущенный. Вломившись в канцелярию в шубе, которую подарили ему в день именин сослуживцы, он смахнул с усов сосульки и протер платком запотевшие очки.

– Ну, ребятки, как вам это нравится? – спросил он прищурившись. – То-то и оно.

Никто не ответил ему, однако по лицам каждого можно было прочесть, кто на чьей стороне. Воздев очки, директор уставился на Бумбелявичюса:

– Мне хочется первым делом спросить у господина Бумбелявичюса, как его самочувствие?

– Как бы это выразиться, господин директор? – пожав плечами, ответил зять. – Вроде бы ничего, господин директор.

– Вроде ничего, зятек? Тут у тебя, – постучал Спиритавичюс пальцем по лбу помощника, – вроде ничего…

Бумба-Бумбелявичюс не сразу понял, о чем речь, поэтому только испуганно улыбнулся.

– Поздравляю, господин директор, с новым режимом, – пожал Уткин руку Спиритавичюсу. – С большевиками кончено.

– Еще не кончено, господин Уткин.

– Как так? – подскочил Пискорскис.

– Один большевик еще затесался в нашу компанию, – многозначительно кивнул на Бумбелявичюса Спиритавичюс. – Вот он… Ха-ха-ха-ха… Мой зять подал заявление в партию ляудининков! Ха-ха-ха!.. О – ха-ха-ха!.. О – ха-ха-ха!.. О-ха-ха-ха-ха!..

Спиритавичюс хохотал, как безумный. Его смех неудержимо вырывался вместе со слезами, казалось, директор дергался в конвульсиях. Все замерли от удивления.

– Вам плохо, господин директор? – проявил чуткость Пискорскис.

– Мне-то хорошо, господин Пискорскис… очень хорошо… Мне теперь так хорошо, ха-ха-ха, что дальше некуда… Мой зять – член партии ляудининков!.. О – ха-ха-ха-ха! Ущипни меня, господин Пискорскис, я с ума схожу.

– Ущипнуть? – вытаращил глаза Пискорскис и отпрянул.

– Простите, господин директор, – произнес наконец Бумба-Бумбелявичюс, – я вам не доставлю неприятностей… Я всегда руководствовался вашими указаниями. Вы не надо мной смеетесь, а над собой! «Дорожи своей службой! Держись зубами за казенное место! Даже при сатанинской власти будь только чиновником!» – это же ваши собственные слова.

– Выходит, не пошла моя наука впрок, – процедил Спиритавичюс. – Я, должно быть, виноват, больше всех страдаю и маюсь. Но мне кажется, что тех, кто меня не слушается, жестоко учит сама жизнь. Зарубите себе, ребятки, на носу единственную житейскую мудрость – министры меняются, а честный и добросовестный чиновник остается. Чиновник не пахнет, так же, как деньги. Поэтому он годится всюду и во все времена. Но стоит только чиновнику впутаться в политику – его, как блоху, раздавят.

Помощники Спиритавичюса глубоко задумались.

– Я старше самого старшего из вас на целых двадцать лет, потому имею право требовать внимания. Наше государство, как в той басне, тянут во все стороны: в болото, в небеса и на берег. Хочешь не хочешь, надо признать, что сегодняшней ночью твердая рука вытащила Литву на берег. Прошлую ночь мы с Уткиным плохо спали, а нынче я надеюсь хорошо выспаться. Вот что самое главное! Днем работа, ночью отдых. Вот это, ребятки, и есть основа государства. Зарубите себе на носу пословицу, лучше которой никто еще не выдумал: «Не будь горьким – выплюнут, не будь сладким – проглотят…» Будь всегда на своем месте, господин Бумбелявичюс…

Бумба-Бумбелявичюс почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. Ему казалось, что он вместе со стулом проваливается в бездну, но какая-то неведомая сила выволакивает его обратно. За эти несколько часов он пережил одновременно страх, стыд и унижение, словом, все самые отвратительные чувства. Однако он был живуч, как кошка, скользок, как угорь, хитер, как лиса. Пока его соратники тщились понять мысль Спиритавичюса, он успел обдумать положение и принять новое решение.

– Так что же все-таки будет, господин директор? – бессильно спросил Пискорскис Спиритавичюса, на которого с надеждой были устремлены все взоры.

– Будет порядок, господин Пискорскис! Вот что!..

– Были христианские демократы, были социалисты, а теперь будут таутининки[7]… – с удовлетворением отметил Пищикас.

– Господин Пищикас упомянул таутининков… – серьезно заговорил Бумба-Бумбелявичюс. – Да, таутининки… Что есть таутининк-националист? То же самое, что и нация. Разве это не возвышено, господа? Какой размах, какая широта! Нация, отечество… Эти слова охватывают все, чем мы живы. А мы разве не таутининки? Ведь между чиновником и таутининком нет никакого различия. Правильно говорит господин Пищикас: были христиане, ляудининки… Кто они? Инородное тело! А мы литовцы, наследники великого прошлого, мы с головы до пят националисты-таутининки, господа!

– Совершенно справедливо, господин Бумбелявичюс, – поспешно согласился Пискорскис. – Вы только вспомните! Я ведь давно говорил, что мы все таутининки, все националисты, независимо от того, какая у нас национальность! Господин Пищикас литовец, Уткин русский, я поляк… Все мы таутининки, все националисты!.. Это же наша власть, господа!

– Знаете, кто вы такие? – засунув руки в карманы и прислонившись к спинке стула, ораторствовал Бумба-Бумбелявичюс. – Знаете, кто вы?… Вы меньшинства! И только. Больше ничего! Вы национальные меньшинства, а не националисты. Вы пришельцы, а я с колыбели стою на своей родной земле. Я здесь хозяин, а не вы! Веками нашу землю угнетали русские и польские вельможи. Мы добыли независимость, а вы, господин Пискорскис, вырвали у нас наше сердце, наш Вильнюс! Мало того! Разные проходимцы цицилисты, безбожники, отщепенцы взбаламутили наших крестьян и получили в сейме большинство. Во что превратилась бы наша святая Литва, если бы не появился такой величайший муж, как вождь нации? Толпы безработных осаждают ратушу, хулиганье на улицах сбивает с голов генералов фуражки! Революция! – колотил кулаком по столу Бумба-Бумбелявичюс.

Спиритавичюс, оседлав стул, скрестил руки на спинке и, потупясь, слушал. Он уже подбирал едкое словечко, чтобы бросить Бумбелявичюсу, но воздержался: будущий зять все больше нравился ему. Теперь-то он окончательно уверился, что Бумбелявичюс действительно золотой человек, что его задешево не купишь, что он пройдет сквозь огонь и воду и с ним нигде не пропадешь.

Пищикас, обозленный нахальством Бумбелявичюса, не вытерпел:

– Господин Бумбелявичюс славный оратор… Это нам известно еще со времен выборов… Говорить что угодно можно… А вот как будет с вашими подписями, господин Бумбелявичюс? Насколько мне известно, одна из них стоит под заявлением в партию крикдемов, а вторая хранится в сейфах у ляудининков? Каким топором вы их вырубите?

– Я дам вам, господин Пищикас, простой и совершенно определенный ответ… Так же, как третье наше правительство стерло в порошок два первых, так и третье мое заявление ликвидирует те, которые почему-то не дают покоя господину Пищикасу.

– Дети, тихо! – зашикал Спиритавичюс. – Оставьте распри. Делайте, что поручено. Политика – змея, которая всех нас душит. Чтобы в этих стенах о политике больше ни звука! Казна у нас, слава богу, крепкая – на всех хватит. Я за каждого из вас готов положить голову, но помните – того же я требую от вас. Кстати, мне придется нелегко: у меня одна голова, а вас четверо.

Спиритавичюс положил конец междоусобице, велел подать друг другу руки и работать как ни в чем не бывало, потому что любой новый человек, пробравшийся в балансовую инспекцию, может заварить такую кашу, которую не расхлебать потом ни зубастым столичным адвокатам, ни влиятельным знакомым или родичам.

Дела собачьи

На другой день помощник инспектора Уткин явился на работу чрезвычайно взволнованный.

Из кабинета выглянул директор.

– Здравствуйте, ребятки! А это что? Что с господином Уткиным? Что случилось, господин Уткин? – с беспокойством поинтересовался Спиритавичюс.

– Собака… – пробормотал Уткин и снова углубился в свои мысли.

– Вы хотели сказать, господин Уткин, – подойдя поближе, спросил Пискорскис, – что вас укусила собака?

– Бешеная собака, говорите? – встревожился Пищикас.

– Не укусила…

– Так что же могло произойти? Да говорите же!

Оказалось, что события 17 декабря коснулись Уткина с другой стороны: в ночь переворота исчезла его гончая сука Глория. Когда полковник узнал о пропаже, у него совсем опустились руки. То ему мерещилось несчастное создание, его верный друг, ковыляющий на трех ногах, то Глория виделась ему подстреленной и волочащей по земле кишки, то ему казалось, что ее переехали и она лежит посреди улицы. Уткин повсюду расспрашивал о своей суке, не раз сам наведывался в Петрашюнай к собаколовам, гонял писарей туда и сюда, но Глория как в воду канула. Машинистка отстукала ему под копирку целую кипу объявлений: «Нашедшего рыжую борзую суку ждет приличное вознаграждение. Балансовая инспекция». Однако он не спешил вывешивать их рядом с приказами о введении в городе осадного положения, которые, как снег, белели на всех углах. Тем не менее, спустя несколько дней, он вооружил Аугустинаса банкой гуммиарабика и приказал наклеить объявления там, где тот сам найдет нужным.

На другое утро, перед самым рождеством, задолго до рассвета, жители Каунаса устремились к балансовой инспекции с рыжими собаками разной величины и породы. Пришедший на работу Уткин попал в окружение страшной своры. Он подходил то к одному, то к другому животному, то гладил, то пинал ногой, то оглядывал собачью стаю сверху, то опускался на корточки, пристально всматривался в рыжие морды. Но Глории не было. Привлеченные обилием жертв, возле инспекции остановились собаколовы, но, убедившись, что на сей раз все собаки явились в сопровождении хозяев и имеют соответствующие жетоны на ошейниках, проследовали дальше.

Псы носились вокруг балансовой инспекции, визжали, рычали, завывали. Чем дальше, тем их становилось больше, – жители Каунаса, видно, действительно рассчитывали на хорошее вознаграждение. Стоило кому-нибудь увидеть рыжую суку, как он немедленно хватал ее, причесывал, чистил и тащил по адресу, указанному в объявлении. Положение становилось катастрофическим.

Спиритавичюс созвал совет и потребовал от помощников решительных действий.

– Ни то ни се… пищат, визжат, лают и конца-края им не видно. Что тут, господа, собачья свадьба?!

– Да-с… Не ахти как получается, господин директор, – суетился Пискорскис.

– Становится неудобно, господа… – согласился Пищикас. – В министерстве, говорят, уже заинтересовались. Запросили по телефону: слышь, мол, что там у вас с собаками творится?… Я объяснил, что господин Уткин привел суку, вот все кобели и сбежались.

– Чепуха, господин Пищикас. Тут же сплошные суки. А если проверят? Обман!

– Господин директор, – вмешался Бумба-Бумбелявичюс, – необходимо что-то предпринять. Эти суки не подпускают клиентов к канцелярии.

– Вызвать полицию! – предложил кто-то.

– Я сам выйду посмотрю, то да се, – сказал, сунув в карман обрывок газеты, Спиритавичюс, – пора кончать этот балаган.

Тем временем Пискорскис оторвал белую картонную обложку, присел к столу и через несколько минут вывел следующий текст: «Собака объявилась».

Всем понравилась находчивость Пискорскиса. Однако никто не хотел в этом признаваться.

– Господин Пискорскис, – сказал после долгого раздумья Бумба-Бумбелявичюс, – не кажется ли вам, что тут что-то не так? Вот, скажем, объявление вывешено. Приходит человек, который никакого отношения к сукам не имеет. Он подумает только одно – что в нашей балансовой инспекции объявилась какая-то собака… Знаешь ли ты, чем все это пахнет?

Вернувшись в канцелярию, Спиритавичюс прочитал текст Пискорскиса.

– Ну и ну, братец!.. Хочешь меня в гроб вогнать? Объявилась собака. Значит, в моем заведении что-то объявилось?… Ничего, подобного, вранье, ничего не объявилось… У меня все чисто!

«Ишь ты, куда гнет Пискорскис! Ага…» – подумал каждый.

В канцелярии было тихо. Только сквозь двойные окна слышалось, как Аугустинас разгонял со двора собак и бранился с замерзшими владельцами.

– А если, господин директор, написать так: «Просьба больше не поставлять собак инспекции»? – полюбопытствовал Пискорскис.

– Еще хуже! Выходит, что в инспекции и так полно собак! А кто эти собаки? Мы. И начнут все говорить, что в инспекции сидят собаки или что-нибудь вроде этого, – горячился Пищикас.

– Нет, нет и нет! – поднял руку Спиритавичюс. – Я чую, чем все это пахнет. Ревизией пахнет, господа! Господин Пискорскис, пиши: «Собаки, не мешайте работать!»

– Правильно, господин директор, – просиял Уткин. – Мы обратимся непосредственно к собакам, а людей вовсе не будем касаться. Кроме того, такой текст говорит о нашем трудолюбии.

– Господин директор, что вы?! – подскочил Бумба-Бумбелявичюс. – Наши клиенты еще, чего доброго, решат, что мы считаем их собаками! Подумали ли вы, к чему это может привести?

– Вот что ты наделал, господин Уткин, со своей Глорией!.. – покачал головой Спиритавичюс. – Работать невозможно. Всякий сброд окружает мое учреждение! Со всех углов только и слышен писк, визг, а что они со стенами делают? Подойдут и… Придумайте что хотите, только гоните прочь эту свору!

Спиритавичюс накинул хорьковую шубу, надвинул каракулевую шапку и, пробивая палкой дорогу через строй собак, выбежал на улицу.

Однако Пискорскис не унялся. Он искал формулу, которая была бы приемлема, действенна и выдержана в хорошем тоне. Ровно в два часа, когда кончилась работа, возле вывески балансовой инспекции появилась другая, – небольшая, зато красочно оформленная табличка:

СОБАКА ОБЪЯВИЛАСЬ

Когда назавтра Спиритавичюс пришел в инспекцию, его у порога встретили два прилично одетых молодчика. Первый вежливо приподнял черный круглый котелок, а второй приложил палец к шляпе и снова сунул руку в широкий карман серого пальто.

– Здравствуйте, ребятки! Ну и холодина, собаку на улицу не выгонишь! – пожал незнакомцам руки Спиритавичюс и подошел к вешалке. – Придется подождать, господа. Видите – очередь?

– А мы без очереди…

– Шутите, ребятки, – обернулся к ним Спиритавичюс. – Молоды еще приказывать мне.

– Вы не знаете, с кем имеете дело…

– Я попрошу мне не грозить! Я всяких видел! – сердито глянул на незнакомцев Спиритавичюс. – Я не из тех, которых можно водить за нос. Ясно?

Когда Спиритавичюс удостоверился, что незнакомцы – агенты охранки и пришли по важному делу, касающемуся его учреждения, он замотал головой, попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкая. А когда чиновники департамента безопасности достали из портфеля красный бланк для допроса, Спиритавичюс сник и только повторял: «Бот тебе бабушка и Юрьев день… Вот тебе баб…»

– Скажите, пожалуйста, – официально спросил, усевшись за стол, один из незнакомцев, в то время как другой решительно встал у двери и ни за что не хотел сесть, несмотря на все просьбы директора, – по каким соображениям на дверях вашего учреждения была вывешена табличка «Собака объявилась», кто инициатор этого дела и кто автор упомянутого текста?

Спиритавичюс, не ожидавший от агентов такого вопроса, опешил и решил, что тут какое-то недоразумение или шутка. Доверительно, считая, что ни о чем серьезном не может быть и речи, он сказал:

– Это же мелочь, господа! Ха-ха-ха!..

Стоявший возле двери гость достал из желтого портфеля изделие Пискорскиса, положил на письменный стол перед глазами Спиритавичюса и вновь отошел на место.

– Но, господа… то да се… этого я от вас не ожидал… Чтоб чиновники такого серьезного учреждения тратили время на такие глупости… Тьфу!..

– Если вы не укажете причин и фамилий виновников, вся ответственность падет на начальника учреждения.

– На меня? Я уже весь седой был, когда вы еще под стол пешком ходили, господа, – торопливо забегал, стараясь набрать в легкие побольше воздуха, Спиритавичюс. – Знаете что, господа? Попрошу вас посчитаться с моим драгоценным временем. Все мы работаем для общего дела! Извините, господа…

– Ваша фамилия, имя, отчество? – хладнокровно и настойчиво спросил чиновник Спиритавичюса.

– Господа помощники! Господа!! Слушайте! – попытался кликнуть Спиритавичюс на помощь своих людей, но стоявший все время у двери агент, парень крепкого телосложения, заслонил своими плечами выход в канцелярию и строго приказал:

– Ни с места!

Спиритавичюс, который никогда не только никому не кланялся в своем учреждении, но вел себя непринужденней, чем дома, под взглядами этих двух молодчиков забился в угол, тщетно стараясь найти слова, подходящие для этого случая. Он пробовал все превратить в шутку. Когда это ему не удалось, он взмолился, чтобы пожалели его старость. Начал доказывать, что никогда ничего общего не имел с безбожниками и т. д. Старший агент сидел за столом Спиритавичюса и терпеливо ждал, когда тот кончит говорить.

– Знаете ли вы, что это воззвание направлено против новой власти? – только и спросил гость.

– Упаси господи! Ради бога, умоляю, – убеждал, наклонившись к самому уху охранника, Спиритавичюс. – У моего помощника пропала собака. Он дал объявление, в канцелярию повалили какие-то личности с собаками… Спасу от них не было… Пискорскис написал…

– Ага, Пискорскис, – записал чиновник. – В настоящее время он находится здесь? Можно ли его увидеть?…

– Ах ты, Глория, Глория!.. Какую беду ты на меня накликала! – метался, схватившись за голову, Спиритавичюс. Он почти уже не сомневался в том, что из-за этой полковничьей суки ему пришьют дело, начнут таскать по следователям, все дойдет до министра, и его столкнут еще ниже, а то и вовсе сживут со света.

– Господин Пискорскис, – грустно позвал он, открыв дверь кабинета. – Пожалуйте сюда.

Появился Пискорскис.

– Господин директор, вы изволили звать меня? Доброго здоровьичка, – подозрительно глянув на незнакомцев, потряс он руку Спиритавичюса.

– Скажите, вы будете господин Пискорскис? – прервал его незнакомец.

– Да… я…

– Это ваша работа? – указал незнакомец пальцем на объявление, лежавшее на столе Спиритавичюса.

– Д-д-да… – пятясь, промычал Пискорскис.

– Автором этого текста также являетесь вы?

Пискорскис, не понимая в чем дело, не знал, как вести себя, и заметался:

– Достойно ли это такого внимания, господа? Я люблю чертить, пописываю… Даже стихи сочиняю…

– Ваша фамилия, имя, отчество? – доставая самопишущую ручку малинового цвета, прервал незнакомец.

– Господа, вы, вероятно, из музея? – вежливо обратился к охранникам Пискорскис.

Спиритавичюс, внезапно приблизившись к Пискорскису, рявкнул:

– Да!.. Из музея… Куда такие экспонаты, как ты, отправляются на десять лет. Простофиля!

Пискорскис сник, побледнел и больше уж ничего не мог вымолвить.

– Вы обвиняетесь в оскорблении президента… – торжественно провозгласил охранник.

– Позвольте… как… я… господа!.. Ведь это же не я один!.. Мы все!.. – замычал Пискорскис, забегая то с одной, то с другой стороны стола.

– Все?! – удовлетворенно вытаращил глаза чиновник и поудобнее уселся в кресле. – Так, так… Все? Тогда совершенно другое дело!..

– Подтвердите ли вы, – обратился следователь к Спиритавичюсу, – что вы это сделали сообща… по сговору?…

– Знаешь что, господин Пискорскис? – всем корпусом повернулся Спиритавичюс к своему помощнику. – Заткни глотку! Попрошу без вранья! Что я предлагал написать? Ну-ка, вспомни? Я предложил написать: «Собаки, не мешайте работать!» и вышел на улицу.

Агенты переглянулись. Их глаза хищно сверкнули. Казалось, они нашли ту нить, которая ведет к клубку. Старший попросил Спиритавичюса созвать в кабинет всех чиновников.

Тотчас же в дверь проскользнули Уткин, Бумба-Бумбелявичюс, Пищикас, Плярпа и прочие. Все они сразу почувствовали, что дело неладно, потому что Пискорскис был бледен как мертвец, а Спиритавичюс гипнотизировал его своим тяжелым взглядом.

– Господа, – обратился ко всем охранник. – Скажите мне, правду ли говорит господин Пискорскис, что текст «Собака объявилась» придуман вами сообща?

Молчание.

Охранник, придвинув к себе красный бланк протокола, холодным официальным тоном произнес:

– Дело серьезное. Все вы, за исключением вашего начальника, которого не было в учреждении, подозреваетесь в заговоре против нового режима с целью оклеветать вождя нации.

– ???

– Вы написали и вывесили это антиправительственное воззвание в те самые дни, когда был избран президент государства.

В кабинете раздались вопли:

– Господа!.. Пощадите!.. Это недоразумение… Мы не виновны! Это же не политика, это же сука господина Уткина… Дозвольте объясниться!!!

– Дело ясное, – сухо отрезал чиновник. – Сговор и совместные действия… с целью дискредитации главы правительства… Параграф уголовного статута… Все можете отправляться в канцелярию, а мы пока побеседуем с директором.

Стоявший в углу агент попросил всех покинуть кабинет, и сам, выйдя с ними в канцелярию, встал в дверях, чтобы никто не скрылся.

– Господин директор! – обратился старший охранник к Спиритавичюсу. – Вы во всеуслышание заявили, что предлагали Написать на двери «Собаки, не мешайте работать!» Если б вы этого не заявили, я не утруждал бы вас. Однако теперь не могу. Все слышали. Вы знаете, что это обозначает, господин директор?

– Хе-хе-хе, господин чиновник, – улыбнулся Спиритавичюс, заметив, что представители новой власти не приписывают ему большой вины и осуждают только за ротозейство и неумение держать язык за зубами. – Да ведь то да се, господа!.. Хе-хе-хе…

– Тут, господин директор, нет ничего смешного. Вы считаете нас такими наивными? Кого вы подразумевали под собаками? Скажите-ка?

– Ну, господа, это уж совсем… ни к чему…

– Отвечайте на вопрос, господин директор! Собаки, стало быть, мы. Вы же сами, когда мы пришли, упомянули собак и заявили, что мы мешаем вам работать! Значит, сотрудников охранного департамента, которые являются нервами нашего государства, вы называете собаками, а наш нюх – собачьим? Но мы к этому уже привыкли. Это нас ничуть не обижает; мы ставим цель выше всего. Я, зная ваше доброе имя, вашу преданность делам государства, ваши высокие связи, не стану составлять протокола. С нас достаточно того, что мы расправимся с этими негодяями.

Спиритавичюс снова перевел дух; теперь он уже твердо знал, что опасность миновала. Он почувствовал, что новому правительству нужны такие работники, как он, и, разглядывая чернильницу, внимал молодому охраннику, который учил его уму-разуму.

– А теперь, господин директор, – строго, но беззлобно сказал агент, – расскажите мне, что это за субъект, ваш помощник Пискорскис? Мы их сами всех прощупаем, но прежде всего нам нужно знать ваше мнение. Это много значит.

В преддверии черных дней

Смена правительства и приход агентов охранки в инспекцию нагнали страх на всех чиновников. Высказывались предположения, что дни Спиритавичюса сочтены, что вот-вот пришлют нового начальника. Хотя за долгие годы независимого существования своего государства чиновники привыкли ко всем превратностям судьбы и реагировали на перемены, как летучие мыши на свет, последние события совершенно сбили их с толку. Да и как было не тревожиться, когда в министерстве подули новые ветры, и их собратья слетали с насиженных мест, как тетерева, вспугнутые Уткиным в кайшядорских лесах.

С роковой неотвратимостью надвигались черные дни.

Ни мифическая девятиглавая гидра, ни экзотические чудовища джунглей не наводили на чиновников такого ужаса, как мрачное неведомое будущее. Светлая голова, просидевшая пять, шесть, десять лет за канцелярским столом, которая строила в мечтах чудеса инженерной техники – воздушные замки, – перебрасывала радужные мосты через моря и океаны, пробивала в горах туннели, кончала философские факультеты, гнула в бараний рог самого Эйнштейна, затыкала за пояс Данте со всеми его Беатриче, эта светлая голова, напичканная дебетами и кредитами, входящими и исходящими, в конце концов отучалась не только от умения работать, но и мыслить. Вернее, мыслить она мыслила, но только об одном: как бы удержаться, как бы высидеть в канцелярии положенные двадцать пять лет, получить полную пенсию и спокойно закончить свои дни вполне обеспеченным человеком. Многие тешили себя надеждой, что их, как людей, отдавших все силы процветанию государства, похоронят на новом кладбище за казенный счет и воздвигнут в их честь хотя бы гипсовый памятник.

Но Спиритавичюсу с помощниками сейчас было не до памятников. Черный день, по их мнению, начнется с того, что новый начальник потребует дела, пороется в столах, заглянет в регистрационные книги, и тогда, – стоит только могущественному начальнику захотеть этого, – прощай почет, прощай доходное место, прощай календарь увеселений. И пойдут они куда глаза глядят, куда ноги несут. А что будет именно так – они были твердо уверены.

Единственное поприще, на котором они могли забыться от мрачных дум, было строительство собственных домов.

И началось на окраинах временной столицы новое сотворение мира. Воздвигались дворцы и дома. Звенели красные кирпичи Палемонского завода, пели сосновые бревна, шелестел гравий – гремела бравурная музыка во славу светлого будущего, приближаемого за казенный счет. Дома, только собственные дома, были надежным щитом от страха.

Строили, как кому в голову взбредет: с мансардами, крылечками, колоннами, балконами, мезонинами. Домовладельцев заботило только одно – как бы выжать из съемщиков побольше «денежных соков». Так люди окрестили квартирную плату. Каждый особняк и доходный дом выражал изобретательность, вкус и характер своего хозяина. К каждому дому предъявлялись большие требования: дом должен быть красивым, чтобы привлекать и кружить голову съемщику, дом должен быть вместительным, чтобы втиснуть в него больше квартирантов, дом должен как можно быстрее окупиться. Свой участок, свой особнячок, своя вишня, свой золотой ранет настолько привязывали новоявленного патриота к земле столицы, что никакая сила не могла его выкорчевать оттуда. Каунасский домовладелец считался столпом независимого государства, внесшим свою лепту в восстановление столицы, приложившим руку к украшению Литвы. Он имел право быть избранным в городское самоуправление, пользоваться кредитами всех банков, стать акционером и строить, строить, строить.

Эдакий энтузиаст украшения столицы, промаявшись полдня на службе, как угорелый мчался на свой участок, а таких участков в Каунасе была уйма. Мудрые, дальновидные отцы города раздавали их направо и налево на самых льготных условиях; они знали, что каждый домовладелец будет предан городскому самоуправлению до последнего вздоха и до последней капли крови станет его защищать. Хозяин до глубокой ночи мерял шагами свой надел, прикидывая, в какой стороне будет кухня и спальня, на каком этаже поселиться, а какой сдать внаем, каких пустить к себе квартирантов и т. д. и т. п. Беззаветно преданный государству деятель, который шесть дней в неделю жаловался на недомогание, на усталость, на колики и ревматизм, вымаливал пособие для восстановления разрушенного здоровья, просил внеочередного отпуска, – после обеда, примчавшись на свой участок, до глубокой ночи орудовал лопатой, закладывал фундамент будущего дома.

Бумба-Бумбелявичюс, этот кооперативный гений, первым из помощников позаботился о себе. Участок, который он вырвал у городского самоуправления за небольшие деньги в рассрочку, Бумбелявичюс превратил в золотые копи. Исследуя почву для сада, он обнаружил под тощим дерном залежи высокосортного гравия. Четвертый помощник то тут, то там раскапывал гравий руками, вертел в пальцах, пробовал на зуб, выплевывал и потел от радости. У Бумбы-Бумбелявичюса созревал необычайно смелый и мудрый план. Гравий должен был сделать его богачом, хотя бы только потому, что до Бумбелявичюса это никому и в голову не пришло. Дело в том, что его надел был расположен в весьма удобном месте – поблизости от оживленных магистралей, Бумба-Бумбелявичюс предложил ломовикам выгодную сделку. Поставщики, доставлявшие необходимый строительный материал с далеких карьеров, сразу сообразили, что это им сулит: они привозили бы за день на стройки в три раза больше гравия, чем раньше. За воз галечника, сотни лет пролежавшего без пользы, Бумба-Бумбелявичюс брал с них пол-лита.

И потекла в карман предприимчивого чиновника река монет. С утра до вечера жена Бумбелявичюса Марите сидела на бревнах, занимаясь своим вязаньем. Время от времени, когда мимо нее с грохотом проезжал воз, она отвлекалась от работы и провожала взглядом монету, падавшую в специально приготовленную на сей случай копилку. Ее любезный супруг рыскал по городу, останавливал ломовиков, тащил их в корчму и поил водкой, – только бы они не забывали его гравий, а молодая жена приветливо кивала головой каждому, кто въезжал во двор будущего дома. Вечером супруги открывали тяжелую копилку, подсчитывали прибыль, сортировали монеты по достоинству, заворачивали в бумажные рулоны, возносили хвалу господу, заключали друг друга в объятия и, счастливые, удалялись в царство снов.

Деньги липнут к деньгам, гласит пословица. Нескончаемые обозы, которые вывозили содержимое уборных и выгребных ям, тоже заинтересовали Бумбелявичюса. Он сообразил, что золотари могут оказать ему неоценимую услугу. Ямы, оставшиеся на участке после выемки гравия, вызывали некоторую тревогу: неровен час, нагрянет полиция, составит протокол, оштрафует. А тут появилась такая прекрасная возможность заровнять их мусором и одновременно унавозить сад и огород. Бумбелявичюс, подходивший ко всему только с коммерческой меркой, прекрасно сознавал, что мусорщики не только безвозмездно отдадут ему свой груз, но еще и поблагодарят: не будь его, благодетеля, им бы пришлось тащиться к черту на кулички. Вскоре во двор Бумбелявичюса хлынули зловонные возы.

Это и в самом деле был трезвый, дерзкий, дальновидный замысел. Бумбелявичюс дал честное слово санитарному инспектору, что немедленно завалит мусор землей, и самый чувствительный нос не уловит никакого подозрительного аромата. От полицейских Бумбелявичюс отделывался по-другому. Он изобличал их в полном невежестве, в абсолютном незнании законов государства, а когда это не помогало – ублажал их только богу и ему известным напитком. Тот оказывал такое ошеломляющее действие, что блюстители порядка никогда больше не осмеливались появляться во владениях Бумбелявичюса и, заметив его на улице, машинально отдавали честь. На протесты и брань соседей-домовладельцев и квартиросъемщиков Бумба-Бумбелявичюс отвечал не только самыми отборными словами, но и обломкам железа, согнутыми ведрами и дырявыми ночными горшками, в изобилии усеивавшими его надел. Эти снаряды со звоном и грохотом летели во врагов, утихомиривая самых яростных злопыхателей, покушавшихся на территориальную неприкосновенность участка.

Медовый месяц молодой четы прошел не в сказочном сиреневом саду, а возле ям с гравием, на зловонной свалке. Марите Спиритавичюте, ставшая законной супругой четвертого помощника, знала, что он женился на ней не по любви, а по расчету, что, не будь она дочкой директора инспекции, Бумбелявичюс никогда не позарился бы на нее. Но она была счастлива уже тем, что заполучила хоть какого-то мужа и наконец выбилась в дамы из сословия старых дев. Бумба-Бумбелявичюс, который относился к женщине без сентиментов и полагался не на биологические инстинкты, а на деловые соображения, не баловал свою супругу. Он считал, что жена должна разделять с мужем не только ложе, но и молитву, и заботы. Придерживаясь этих правил, он до обеда преспокойно возился в канцелярии, а после обеда устраивал свои делишки в городе, пребывая в полной уверенности, что его вторая половина неукоснительно выполняет возложенные на нее обязанности по строительству дома. Справившись со своими многотрудными делами, он поспешал к Марите и рисовал ей радужные перспективы их совместного житья-бытья. Бумбелявичюс пророчил ей спокойную и счастливую старость, хотя сам не очень-то верил в это.

– Послушай, Марите, – закидывая песком свежую груду мусора, говорил Бумба-Бумбелявичюс. – Я сделаю тебе свадебный подарок – перепишу через нотариуса на тебя новый дом, благо ты немало труда в него вложила. И будешь ты спокойно жить-поживать, пока бог не призовет. Наплевать мне на всякую политику. Мы с ней квиты. Конечно, я люблю родину. Но наша дорогая Литва сама не даст тебе крова. О нем надо позаботиться. А то придет какой-нибудь свинопас, вышвырнет тебя на улицу – и живи, как знаешь! Хороша будет Литва, не правда ли? Деревья листьями шелестят, звезды в поднебесье мерцают, ветерок лицо ласкает… Как в сказке… Землю подстелишь, небом укроешься… Хороша мать-Литва, пока на плечах голова. Споткнешься – аминь. Еще, чего доброго, в тюрьме сгниешь! И никто словечка не замолвит. А что дальше? Дураков нет. Совьем, Марите, гнездышко… Сперва тебе, а потом…

Передав жене лопату, Бумба-Бумбелявичюс подошел к копилке.

– Ну, Марите, сколько сегодня накапало?

– Не густо, Йонитис…

– Меньше, чем вчера?

– Угадай… – опершись на лопату, улыбнулась супруга, обнажая крупные желтые зубы.

– Сотенка!.. А? Угадал?!

– Бери пониже…

– Девяносто девять?

– Еще ниже…

– Еще ниже?… Девяносто пять?

– Не угадал…

– Ой-ой-ой. Скверно, Марите!

– Перед твоим приходом девяносто второй пошел…

– Ангел ты, Марите!.. – Бумба-Бумбелявичюс хотел обнять и поцеловать жену, но на ее переднике чернело какое-то подозрительное пятно, а руки были испачканы. Сравнив свою трудолюбивую супругу с ангелом, будущий домовладелец подумал, что хватил через край, что для такой работы, как надзор за ломовиками и рабочими, нужен по крайней мере дьявол.

Молодая Бумбелявичене, по-деревенски повязанная платком, походила на клушку: согнувшись, она шныряла во все стороны, озираясь то вправо, то влево, выгребала из-под себя железяку или обрывок проволоки, путавшийся под ногами, и складывала в одну кучу: весь этот хлам Бумба-Бумбелявичюс продавал старьевщикам. Четвертый помощник чувствовал себя в собственных унавоженных владениях петухом, нашедшим жемчужное зерно. На этом основании он не столько работал сам, сколько осматривался и командовал.

– А как рабочие? Всё на том же месте возятся?

– Да вроде работают все время, – отвечала жена.

– Лентяи! – бормотал, глядя на бетонщиков, четвертый помощник. – Деньги, небось, подавай в срок. Придет суббота – выкладывай… А работают, как черепахи…

– Вот что, ребятки, – подходя к рабочим, бубнил нетерпеливый домовладелец, – я же объяснил – быстрей будет фундамент, быстрей будут деньги… А вам хоть кол на голове теши!

Когда со двора трогался воз с гравием, Бумба-Бумбелявичюс и тут не мог промолчать:

– Ну и нагрузил за пол-лита! Пожалел бы свою клячу, дружок. Ишь, как надрывается, дрожит, как овечий хвост.

А если ему попадалась телега мусорщика, он тоже вставлял словечко:

– Уважаемый, порожняком возвращаешься! Тебе что – самоуправление за запах платит?

Превратив свой надел в огромный карьер, смешав гравий с отборным мусором, сдобрив его ночным золотом, Бумба-Бумбелявичюс пустил участок под ячмень. Он не представлял, что вообще может уродиться на такой почве. Кроме того, четвертый помощник готовился отпраздновать новоселье и одновременно свадьбу.

– Я, – объяснял Бумбелявичюс Марите, – сварю из ячменя такое пиво, которое свалит всех гостей и убедит моих коллег, что я мастер на все руки.

Одно беспокоило его – часть надела, отведенная под сад, напоминала поле после усиленного артиллерийского обстрела. Некоторые ямы были так глубоки и широки, что следовало всерьез подумать, чем их засыпать: мусорщики и золотари, поняв, что Бумба-Бумбелявичюс без них не может обойтись, задрали нос, сговорились и потребовали вознаграждения за свой товар. Как Бумба-Бумбелявичюс ни пытался умаслить их, ассенизаторы были непреклонны. Не помогли ни уговоры, ни угощения. Перед четвертым помощником встал вопрос: или прекратить продажу гравия, или начать покупку мусора. И Бумба-Бумбелявичюс уступил.

* * *

Наконец настал долгожданный день. Около надела Бумбелявичюса, который он сам называл предприятием, остановилась пролетка. Из нее вылезли Спиритавичюс с супругой и верными помощниками. Увидев спешащего навстречу, скачущего по ямам зятя, Спиритавичюс удивился:

– Ну, знаешь ли, то да се… никогда бы не думал, что отдаю свою единственную дочь на свалку! Попахивает, зятек! – говорил Спиритавичюс, затыкая нос.

– Без навоза и урожая не будет, господин директор, – оправдывался Бумбелявичюс, целуя руку теще.

– Ну-ну, не мели, показывай свои владения. Давно хотел проведать, да дела не пускали. Как там говорится – рад бы в рай… Ишь ты, что он наворотил в этом курятнике… Есть, есть то да се.

Бумба-Бумбелявичюс провел гостей по собственной земле, теплой и мягкой, как пышный пуховик. Ноздри чиновников, тещи и тестя щекотал какой-то острый аромат. Правда, землей участок Бумбелявичюса мог назвать только человек с большим воображением. Это был попросту слой мусора, достигавший местами нескольких метров, свалка городских отбросов, стыдливо прикрытая тонким одеяльцем песка. Теплая от непрекращающегося гниения почва была пригодна для выращивания разных благ домашнего значения. Надел эксплуатировался в двух измерениях: горизонтально и вертикально. Часть его продавалась тачками и возами, как строительный материал, часть была завалена мусором и превращена в огород, часть засажена фруктовыми деревьями, кустарниками и цветами. Тут же стоял крохотный сарайчик с плоской крышей, под которой молодая чета наслаждалась медовым месяцем, строя в мечтах сказочные замки. У самого тротуара был забетонирован высокий фундамент для солидного дома.

– Ну и ну!

– Поглядите-ка!

– Наворотил же, господин Бумбелявичюс!

Диву давались гости, шествуя за своим преуспевающим коллегой.

– Вот что значит план!

– Вот что значит коммерция!

– Вот что значит кооперация. Хе-хе-хе…

– Ну и хватка же у господина Бумбелявичюса! – угодливо подпевал Пискорскис Спиритавичюсу, нежно взяв его под руку, чтобы перевести через воронку. – Ваша Марите за ним, как за каменной стеной!

– Воистину, господин Пискорскис… Другие вкладывают в участок все: жалованье и сбережения, и получают шиши, а мой зятек добыл из песка золото.

Ковыляя гуськом, чиновники делали вид, что рады за своего коллегу, от которого они, хотя и считали его пронырой, не ожидали такой прыти. Все в один голос заявили, что только молодая хозяйка пробудила дотоле дремавшие в нем таланты и что он должен быть по гроб благодарен Марите.

– Господа! – остановил хозяин растянувшихся в цепочку чиновников. – Обратите только внимание. Видели вы когда-нибудь такие помидоры? До двенадцати на одном кусте. А было вот как… послушайте… Подготовил я весной землю. И как нарочно господь бог послал мне несколько бочек ночного золота… Ага, думаю, проведем еще один опыт. Для овощей не годится, сгниют. Удобрю, думаю, ячмень. Так и сделал. И, благодарение господу, как пошел в рост, как зазеленел!.. Налились колосья в палец. Мы с Марите скосили, обмолотили, а какое вышло пиво – судите сами.

Бумба-Бумбелявичюс, заметив, что гости заинтересованы, объяснял дальше:

– А потом гляжу и собственным глазам не верю! Тьфу! Сплюнул и перекрестился. Под ячменем – помидоры!.. С каждым днем они все больше наливались. Окучивай, Марюк, говорю, подвязывай!.. Когда ты их посадила? – накинулся я на женушку. – Перекрестись, отвечает она, побойся бога! Знать ничего не знаю об этих помидорах! Уставились мы друг на друга и думаем… память вроде бы не отшибло. Что за чертовщина! Вроде до сих пор я своих дел еще никогда не забывал!.. И тут я внезапно вспомнил, что один золотарь, привозивший свой товар, упомянул «Метрополь». Я еще раз напряг свои мозги, и в моем сознании блеснул просвет. Я вспомнил, что даже угостил его тогда за такое прекрасное подношение. Все стало ясно. Видно, золото это было из хорошо всем нам известного местечка…

Кто-то отпрянул, кто-то натянуто улыбнулся. Спиритавичюс развил мысль зятя:

– Кто дерма боится, сам его не стоит. Я знаю два испытанных жернова, которые все перемелют: земля и брюхо. Все остальное чепуха. Навоз остается в земле, а зерно поднимается вверх. А потом мы это зерно пропускаем через желудок; и опять – что негодно – опускается вниз, а что пригодно – поднимается наверх. Хотя это и не совсем по-научному, зато верно.

Бумба-Бумбелявичюс провел гостей по всем дорожкам, обвел вокруг каждой клумбы и кустика, облазил, осмотрел все подвалы, бетонный, еще не вполне затвердевший, фундамент и по досчатой лестнице поднялся с ними наверх, где должно было состояться пиршество в честь закладки краеугольного камня.

– Фундамент у тебя, зятек, крепкий, стол богатый, а стены где же? – сказал, оглядевшись, Спиритавичюс.

Все громко расхохотались.

– Имеются, господин директор, и стены… Прошу садиться… Простите за скромный стол. Марите, проси к столу, видишь, меня не слушаются!

Был теплый июльский вечер. Солнце клонилось к закату. Во все стороны открывались пестрые картины Вилиямполе. На западе маячила высокая насыпь форта, в саду, огороженном зеленым забором, две женщины выколачивали пыль из красного ковра, старая тщедушная баба волочила по лугу сухую ивовую ветвь, по улице Тильжес катил извозчик, в пролетке дремал какой-то горожанин. На будущем первом этаже дома Бумбелявичюса стоял стол, уставленный бутылками, тарелками и закусками, за которым непринужденно расположились старшие чины балансовой инспекции. За свою жизнь они перевидали много столов, преимущественно под крышей, и такого сюрприза, который приготовил Бумба-Бумбелявичюс, не ожидали. Все было неожиданно, непривычно, экзотично.

– Дорогие гости! Прошу садиться… Пожалуйста… Извините, если неудобно… Господин директор говорит, что не видит стен и крыши. Я должен рассеять эти сомнения, пока мы еще ничего не отведали. Я документально докажу обратное!

Все уставились на хозяина. Его слова показались довольно странными: несмотря на то, что гости сидели под открытым небом, хозяин упорно доказывал, что они находятся в его квартире, состоящей из трех комнат с кухней.

– Загипнотизировать меня хочешь, зятек?… – сказал Спиритавичюс. – Ничего не выйдет.

Тем временем Бумба-Бумбелявичюс покопался в толстом портфеле, вынул пачку бумаг и положил на стол.

– Вот мой дом, – ткнул он пальцем в чертеж. – Он построен. Видите? Двухэтажный, четырехквартирный. Заверено печатью и подписью инженера! Ясно?… А тут…

Утерев пот, счастливый хозяин достал три договора и развернул перед каждым из помощников.

– Видите? Все мои квартиры сданы в наем на неограниченный срок, и плата взыскана за три года вперед. Итого более 10 тысяч литов.

– Подписи имеются? – заглядывал всем в глаза Бумба-Бумбелявичюс. – Скажете, нет?… Печать нотариуса налицо? Значит, вы согласны. Так дозвольте мне сейчас спросить: имеются у этого дома стены и крыша?! А потолок? Имеется дом?! А! То-то и оно!

Чего-чего, а этого чиновники не ожидали. Самоучка, из простых, с трудом выбившийся в люди человечек, которого все обзывали «кооператором», имел, оказывается, не только четверть гектара выкупленной земли, но и несколько десятков тысяч наличными, которые содрал с будущих съемщиков; он набрал столько денег, что их вполне должно было хватить для строительства каменного дома.

– А кто меня может заставить строить каменные хоромы? Я могу возвести бревенчатые… Наконец на кой черт мне бревна, если я могу построить дом из досок, оштукатурить с двух сторон, покрасить, и пусть себе живет на здоровье, кто хочет; пусть плодятся и размножаются на благо отечества. Кто мне запрещает смотреть еще дальше? Кто может связать мне крылья?

Бумба-Бумбелявичюс достал из портфеля еще одну бумагу и, развернув, показал всем сидящим за столом. Это был чертеж восьмиквартирного дома.

– Этот я построю еще легче, чем первый, потому что у меня в запасе одна неиспользованная идея.

Зазвенели бокалы и тарелки; чиновники желали счастья и процветания дому, который пока что существовал только на бумаге, но который в ближайшее время породит еще и еще новые палаты и хоромы. Звучали тосты в честь молодой, прочной литовской семьи, которая всю свою душу вложила в украшение временной столицы.

Праздник Тела Господня

Если Спиритавичюс, а тем паче Бумба-Бумбелявичюс вкладывали в строительство домов всю свою душу, если другие из-за какого-нибудь пустяка: располагать ли спальню окнами на север или восток, крыть ли крышу черепицей или жестью, – хватались за грудки, то скромнейший и интеллигентнейший чиновник балансовой инспекции Пискорскис отдавался исключительно культуре, искусству и прочим, совершенно недоходным, материям. Пискорскис не вмешивался в перепалки своих коллег, одержимых строительным зудом, и занимался своими делами. Его страстность проявлялась только в вопросах воспитания личности. Он выписывал наиболее понравившиеся ему мысли в толстую тетрадь и цитировал их при всяком удобном случае. Повседневные заботы он называл мелочами жизни и твердо верил, что они только искушают плоть, ко не служат духовному самоусовершенствованию. И все же, несмотря на возвышенные устремления первого помощника, у подножия Алексотского холма, словно без всякого участия с его стороны, незаметно вырос особняк с железной крышей, белыми ставнями и двумя красными трубами.

Госпожа Пискорскене, как и ее муж, была тонкая натура. Она сделала все, чтобы их уютное гнездышко радовало глаз и доставляло эстетическое наслаждение. Около выкрашенного в зеленый цвет особняка протянулись аллеи, обсаженные ягодниками, между белых скамеек пестрели пышные цветочные клумбы. Начиная с веранды, обставленной легкой плетеной мебелью и раскладными холщовыми креслами, в которых супруги коротали долгие летние дни, и кончая просторной, расписанной розами, спальней – все до мелочей изобличало вкус и изящество. С веранды можно было пройти в салон, где в лучах полуденного солнца отсвечивал красным гарнитур мягкой мебели. Зеленые узколистые олеандры, которые пользовались особой любовью заботливой хозяйки, составляли приятный контраст с мебелью и сиреневыми обоями.

Направо от салона находился кабинет Пискорскиса. В нем стояли письменный стол, несколько кожаных кресел и книжная полка, где были сложены фотопринадлежности и соответствующая литература. В углу на подставке красовалась купающаяся Венера. Двери отсюда вели прямо в столовую, где господствовал круглый стол, стоял, отделанный под орех, буфет, на котором выстроились большие и малые хрустальные вазы. Налево была спальня с широкой двухспальной кроватью карельской березы и таким же гарнитуром: шкафом, зеркалом, тумбочками и пуфиками, на которые перед сном складывалась одежда.

Особняк располагал к сладким грезам и безделью. Госпожа Пискорскене была намного моложе своего супруга, однако не из тех, что таскаются по кафе и Лайсвес аллее. Пискорскене чудесно чувствовала себя в своем собственном новом домике. Она любовалась открывавшимся из окна видом на плавно несущий воды Неман, любила принимать гостей, поиграть в карты. Пискорскис обожал свою жену. Он делал все, чтобы не обременять ее заботами, чтобы она порхала по дому, как веселая, беспечная бабочка, чтобы она, упаси боже, не захандрила. Он баловал жену и всячески угождал ей. Первый помощник не только подносил ей очищенное яйцо, но и кормил с ложечки, испытывая при этом особое удовольствие; возвращаясь с работы, он приносил ей пирожные и бутылку вина. Супруги, смакуя, распивали ее, рассуждая на возвышенные темы, а потом заводили патефон, и Пискорскис приглашал жену на томное танго.

Среди ее постоянных партнеров по картам был чиновник для особых поручений охранного департамента Наливайтис. Он расследовал весьма неприятное для первого помощника дело о злополучном объявлении, касающемся суки Уткина. Когда этот старый холостяк зачастил к ним в дом, Пискорскис несказанно обрадовался. От его глаз, как и от его неумолимо правдивого объектива, никогда и ничто не ускользало. Он обратил внимание на то, что Наливайтис особенно подчеркнуто расхваливает кулинарные способности Нелли, ее кофе и печенье. Он приметил, что, здороваясь и прощаясь, господин Наливайтис особенно нежно сжимает пальчики хозяйки и подозрительно долго прикладывается к ее ладони. Из этого Пискорскис сделал далеко идущие выводы. Он смекнул, что Наливайтис, чего доброго, в его отсутствие тянется к пухлым губкам Нелли, к тем самым губкам, которые десять лет назад свели его самого с ума. Чиновник для особо важных поручений был донжуаном старого покроя. Он таял от любого более или менее благосклонного женского взгляда и уже от этого был безумно счастлив.

Пискорскис решил использовать создавшееся положение на благо семьи. Он незаметно расставлял силки, из которых не смог бы выбраться даже самый хитроумный столичный ловелас. «…У старикашки не хватит смелости пойти против меня, ибо я не кто-нибудь, а муж Нелли. Нелли носит мою фамилию. Ради Нелли он готов на все. Следовательно, он и для меня все сделает, хоть особенной любви ко мне и не питает. Если же Нелли ослушается, ей не видать этого дома, как своих ушей. Она может это сделать, и сделает…»

И господин Наливайтис попался. Однажды он сам напросился к Пискорскису в гости. Он, мол, давненько не любовался закатом солнца с веранды, утопающей в цветах. Пискорскис был вне себя от радости. Он заверил старого донжуана, что устроит ему такой закат, который продлится до восхода. Тем более, что и Нелли не возражает.

Была суббота. Цвели последние пионы. Берега Немана тонули в густой зелени. Липы источали дурманящий аромат.

– Нелли! – с дрожью в голосе обратился Пискорскис к супруге. – Сейчас все зависит от тебя. Сегодня особенный день. Можно сказать, решающий день. Я возложил на тебя все надежды. Если Наливайтис мне не поможет, я пропал. А если я пропал, то и ты пропала. Кто знает, может, прокурор на меня уже и дело завел?… Словом, я вверяю свою судьбу тебе. Всю жизнь я трудился для тебя, сегодня ты должна сделать кое-что и для меня. Я даю тебе поручение к чиновнику для особых поручений. Ты одна можешь отвести меч, занесенный над нашими головами. Слушай меня, Нелли…

Пискорскис обожал супругу и был счастлив с ней. Любя, он прощал ей многие мелочи. Любя, он доверял ей и потому был совершенно спокоен. Правда, иногда он подумывал, что его жене, женщине в самом соку, временами трудно удержаться от искушений, однако гнал от себя кощунственные мысли и не омрачал себе существования. Всю жизнь он жаждал одного – чтобы Нелли была счастлива и ничем не стеснена. Больше того, Пискорскис сам не любил, когда стесняли его свободу.

Часто супруги целыми днями не виделись, поэтому при встречах они особенно пылко кидались друг другу в объятия и ни о чем не расспрашивали друг друга. Их отношения уравновешивались тем, что Пискорскису льстила привлекательность жены, а Пискорскене была довольна сытой, беззаботной жизнью и собственным особняком.

– Что такое женщина? – размышлял частенько первый помощник. – Наверно, никто не даст правильного ответа. Скажем, прельстится женщина мужчиной, полюбовно свяжет себя с ним на всю жизнь, и вдруг начинается охлаждение, дело почти доходит до разрыва. Но вот с каждым днем улучшается экономическое положение. Надоевший муж вводит жену в интеллигентное общество, делает гранд-дамой, создает ей прекрасную жизнь. В доме постоянно гости, звенят бокалы, слышится смех. Ведь все, чем она владеет, создал муж. Разве может она оттолкнуть своего благодетеля? У нее же золото, а не муж! Он весь – забота и снисхождение. Он не какой-нибудь ревнивец! А не ревнует только тот, кто действительно любит. Может ли она найти лучшего друга в жизни? Нет! Ее счастье достигло апогея. Ей не хватает одного – ребенка. Но тут уж делу не поможешь…

В этом Пискорскис ошибался. Его супруга тяжело переживала бездетность, хотя сознавала, что она остается хозяйкой положения. Все в ее воле…

– Нелли, – нежно обнял жену Пискорскис. – Десять лет я трудился не покладая рук, чтобы создать тебе красивую жизнь. Слава богу, кое-что нажили. Есть у нас дом, в котором только жить-поживать; даже если я лишусь службы, мы проживаем на проценты – сколотили кое-какие сбережения. На отсутствие знакомых жаловаться тоже не приходится. Одно заботит меня: мы во что бы то ни стало должны сохранить то, чего добились. Ты знаешь, что такое ре-но-ме? Это французское слово.

Жена испуганно посмотрела на мужа.

– Ты можешь это сделать; ты должна это сделать, если любишь меня…

Пискорскене высвободилась из его объятий и ждала объяснений. Пискорскис кликнул служанку и велел постелить ему на диване в кабинете.

– Зачем это, Йонялис? – озабоченно осведомилась жена. – Ты болен?

– Нет, моя дорогая Нелли, я вполне здоров… – то останавливаясь, то снова принимаясь бегать по салону, говорил Пискорскис.

– Йонук, – приблизилась недоумевающая жена. – Что с тобой, что ты затеял?

– Увы, затея не моя…

– ??

– Я чувствую, что ты еще не поняла, в чем дело, Нелли.

– Говори же, – по-кошачьи ластилась Нелли к мужу. – Что ты задумал?…

– Задумано на славу. Гениально задумано! – Пискорскис усадил жену, встал перед ней, заложил руки за жилетку и произнес:

– Приготовься. Вечером пожалует гость… Только не делай испуганного лица. Все очень просто, Нелли: встречаешь господина Наливайтиса, проводишь в комнату, предлагаешь сесть. И говоришь ему эдак: «Мой супруг в отъезде… Я страшно скучаю… Как хорошо, что вы пришли…» А дальше ты сама знаешь, что делать. Знаешь? Ах ты, моя красавица! Ха-ха-ха!

– Что ты?! Что ты?! – замахала жена руками.

– Без разговоров, Нелли… Без разговоров… Я всю жизнь работал на тебя, поработай один раз и ты…

– С ума сошел!

– Ну, нет… Никогда еще у меня не было такой светлой головы, как сегодня. Никогда еще мой мозг не работал с такой отчетливостью. Во имя нашего общего блага ты должна угощать, ублажать его; словом, угодить! – устремил на Нелли демонический взгляд Пискорскис.

– Но я же твоя жена?!

– А я твой муж! – отрезал Пискорскис. – Да ты понимаешь, о чем идет речь? Об этом доме! Как же я перепишу его на твое имя, если угожу за решетку? Я влип в одно дело. Оно в руках Наливайтиса. От него, только от него зависит мое доброе имя и карьера. Теперь тебе, Нелюк, ясно, что я задумал?…

Никогда еще Нелли не видела своего мужа в таком обличье. Она знала его, как человека осторожного, сдержанного. Только сейчас он показал свое настоящее лицо, и Пискорскене была потрясена до глубины души. Он вызывал в ней омерзение. Он предстал перед ней, как подлец, трус, эгоист. Нелли окинула его невидящим взглядом, закрыла лицо руками и, рухнув на диван, горько заплакала.

– Слезы, Нелли, высохнут… А все остальное – будет нашей тайной. Неужели тебе, дорогая, не жаль всего, что мы нажили? Неужели ты хочешь, чтобы наше гнездышко, о котором ты столько мечтала, развеяли по ветру, продали с аукциона? Разве тебе будет приятно, если доброе имя твоего супруга попадет на страницы желтой печати, а его самого затаскают по судам? Разве тебе будет приятно узнать, что твоего мужа упекли в тюрьму? А может, я ошибаюсь?… Может, это тебе действительно доставит удовольствие?… Может, ты этого ждешь не дождешься?

Ошеломленная Пискорскене все еще не могла понять, что происходит. В ее голове роились самые противоречивые догадки. «А вдруг он что-нибудь узнал обо мне и ему не понравилось то, что он узнал? Вдруг он хочет развестись со мной и выбросит меня голую, какой я была до замужества, на улицу?!»

– Я тебе надоела? – спросила она.

– Моя бесценная Нелли, что ты? Ты даже не представляешь, как ты мне сейчас нужна! Окажи мне только эту услугу, я всю жизнь буду носить тебя на руках… Умоляю…

– Значит, – опустила голову Пискорскене, – я жестоко ошиблась. А я-то думала, что ты меня любишь… а ты…

– Что такое любовь, Нелли? – погладил ее кудри Пискорскис. – Знаешь ли ты?… Страсть мимолетна… Она проходит, как сон. Любовь выше страсти. Большая любовь рождает самопожертвование. А что такое самопожертвование? Это само благородство. Кто любит, тот не раздумывает. Он жертвует всем…

Воды Немана краснели от заката. Силуэты колоколен то подпрыгивали над крепостным замком, то вновь внезапно исчезали в потемках, опустившихся над городом.

Мгла окутала и сознание Пискорскене. Зато в душе Пискорскиса вспыхнули первые искорки надежды.

– Что с тобой творится?… Я не узнаю тебя… Что с тобой? Скажи!.. – обнял жену Пискорскис, прижался к ней и погладил ее пышные каштановые волосы. – Нелли… Я хочу быть откровенным до конца… Близится десятилетие нашей совместной жизни. Ты хорошо знаешь меня, а я тебя. Прости, если мои слова покажутся тебе грубыми. Твое счастье зависит только от меня. Я тебя ни в чем не упрекну. Я люблю тебя, и все, что связано с тобой, доставляет мне радость… Я прошу – пусть тебя ничто не стесняет. Дело серьезное… Через час господин Наливайтис будет тут. До свиданья. – Пискорскис нежно поцеловал свою жену и, выходя, бросил: – Я целиком полагаюсь на тебя, Нелли… Для тебя это не составит особого труда.

– Это наглость! – возмутилась жена, но мужа уже не было в комнате.

Нелли через окно проводила взглядом человека, который, набросив серый плащ на левую руку, аккуратно прикрыл садовую калитку и стал спускаться по ступенькам вниз.

Пискорскене не на шутку задумалась. Она металась по комнатам и по саду, срывала листья сирени и акации, зло кусала их и выплевывала; ворвавшись в кухню, устроила сцену прислуге, обозвала ее лентяйкой и рохлей. Нелли бесилась. Ей казалось, что все возможные беды свалились на нее: мужу угрожала тюрьма, муж раскрыл ее любовные тайны, муж преспокойно оставляет ее в руках любовника. Ей все опротивело. Семейный очаг, который она так оберегала, осквернен, а впереди проклятая неизвестность.

Нелли привыкла к размеренной и беззаботной жизни. Она отдавала себе отчет в том, что более удобного мужа ей не найти. Как Нелли не злилась сейчас на Пискорскиса, она понимала, что он – золотой человек, а она – обеспеченная женщина и, по сути дела, свободна, как птица. Пискорскене не сомневалась, что если она покорится воле мужа, жизнь войдет в старую колею. Она, как прежде, отправится в Палангу, и супруг пришлет столько денег, сколько она попросит. Нелли предвкушала все прелести отдыха на песчаном побережье Балтики. Она будет играть в морских волнах с незнакомыми мужчинами, считать звезды на холме Бируте, танцевать медленный вальс в зале кургауза. Она легко не сдастся, она обязана бороться за такую жизнь! Выживший из ума старый холостяк Наливайтис – человек со странностями; притворно вежливый, неестественно ласковый; в припадке мести он может крепко насолить, доставить кучу неприятностей. И Пискорскене приготовилась во всеоружии принять вредного старикашку, от которого зависели честь и судьба ее дома.

Пискорскис, долго и страстно доказывавший жене железную необходимость ее жертвы, вышел из дома в смятенных чувствах. На душе у него скребли кошки. Перебежав мост, он побрел по берегу Немана туда, где живительный воздух прибрежных лугов обычно рассеивал его мрачные думы. Он с завистью следил за гуляющими по пристани парами; жизнь этих мужчин и женщин казалась ему безмятежной и девственно чистой. Он любовался последними лучами солнца, окрасившими в вишневый цвет верхушки деревьев. У костела Кармелитов он повернул в город, миновал военный госпиталь и кладбище; ему вдруг показалось, что кресты на могилах зашевелились и, обгоняя друг друга, пустились в погоню за ним. Какая-то незнакомая улочка вывела его на холм, с которого открывалась прекрасная панорама города. Он попытался отыскать среди скопища зданий свой домик, но в наступивших сумерках не смог ничего разглядеть; дома Алексотаса сливались в сплошной зеленовато-синий массив.

Пискорскис побрел по полянам Ажуолинаса в парк Витаутаса, смешался с толпой. Люди шушукались и шептались под деревьями и по кустам, куролесили, гремели тарелками в летнем ресторане. На открытой эстраде какие-то заезжие куплетисты исполняли двусмысленные песенки. Пискорскис хотел рассеяться, не думать о доме, но навязчивые мысли упорно лезли в голову. Гомон молодежи, взгляды влюбленных, дальний шум аплодисментов внушали ему ужас. Он потихоньку спустился по тропинкам вниз, вышел на Лайсвес аллею, посидел на первой попавшейся скамейке, свернул к светящимся неподалеку окнам ресторанчика «Медведь», чтобы убить время и, вместе с коньяком, проглотить терзавшие его сомнения. После третьей рюмки он почувствовал облегчение. Приятно кружилась голова. Пискорскис не заметил, как заведение опустело, и он опять вышел на улицу.

Рассвело. Из-за куполов собора струился неяркий утренний свет, на ветках лип чирикали проснувшиеся воробьи. Аллея была пустынна, лишь кое-где виднелись не успевшие добраться до дома подвыпившие гуляки. На углу возле «Метрополя» вертелось несколько прелестниц с папиросами в зубах; они отпустили какую-то непристойность в адрес Пискорскиса, равнодушно прошедшего мимо. Возле кафе Перкаускиса, словно черная кошка, ему перебежала дорогу повязанная платком старуха с молитвенником под мышкой. Она спешила попасть первой к заутрене. У городского сада Пискорскиса обдало пылью: две женщины березовыми метлами убирали мусор субботней ночи.

Вынырнув из облака пыли, Пискорскис задумался: «Что такое женщина? Одна – в полночь пристает к пьяным мужчинам и делает неплохой бизнес; вторая, издали завидев мужчину, перебирается на другой тротуар, а третья, у которой муж, вероятно, пьяница, вынуждена тяжелым трудом содержать большую семью…» Как Пискорскис ни старался, он так и не решил загадку «Что такое женщина?». Придя к выводу, что это не имеет существенного значения, что у него, слава богу, верная жена и он создал ей хорошую жизнь в своем доме, первый помощник успокоился и решил не думать о будущем.

Вернувшись к Алексотскому мосту, Пискорскис издали заметил знакомого человека. Тот выходил из его сада.

– Пищикас!.. – как молния, пронеслось в сознании Пискорскиса. Первый помощник остолбенел от неожиданности и ухватился за перила.

«На рассвете из моего дома… Пищикас? Не померещилось ли мне?! Что это значит?! – не веря своим глазам, твердил Пискорскис. – Ошибки нет… Пищикас…» Окончательно убедившись в своей правоте, он никак не мог сообразить, что делать дальше, как вести себя, когда они встретятся на мосту.

Пищикас и без того доставлял своему близкому другу немало горьких минут. Этот потаскун никогда не делал тайны из того, что знает Пискорскене, как свои пять пальцев. Пискорскис не придавал значения намекам приятеля – он уже не раз слышал подобные разговоры, привык к ним и сейчас его волновало другое: неужели господин Наливайтис остался с носом? Неужели Нелли не выполнила своего супружеского долга, а вместо этого до зари продержала у себя проходимца Пищикаса? От обиды у него потемнело в глазах, но даже в самых сложных переделках Пискорскис не терялся, Когда к нему приблизился смущенный Пищикас, Пискорскис прикинулся пьяным и, обхватив перила моста, забормотал:

– Откройте, говорю!.. Открррывай!..

– Кого я вижу! – насмешливо сказал Пищикас. – Что вы тут делаете, господин Пискорскис? *

– Не твое дело, рррыло… Пшла… свинья… Открррывай!

– Господин Пискорскис… не узнаешь?… – И не ж-желаю.

– Это я… Пищикас…

– Ха-ха-ха!.. Пищикас! О – ха-ха-ха!.. Пиш… Отойди, собака! Рыло сворочу! Держите меня! Отойдите!..

Пищикас хотел помочь Пискорскису, но, увидев, что тот вдребезги пьян, махнул рукой и быстро скрылся. Когда Пищикас удалился, Пискорскис встал, отряхнул пыль с брюк и неторопливо двинулся к дому. Тихонько отворив дверь, он шмыгнул в свой кабинет, аккуратно сложил брюки, уложил на спинку стула, сверху повесил пиджак и как ни в чем не бывало улегся на диван. Во всем доме стояла тишина: жена и прислуга Онуте спали.

* * *

Июльское солнце немилосердно жгло жестяные крыши, каменные стены и булыжные мостовые. Многие жители еще с вечера выехали за город, на лоно природы. Многие отдыхали в Панемунском бору, купались в Немане и Нерис, жарились на раскаленном песке. Однако площадь Независимости была запружена народом. На паперти Гарнизонного костела был установлен украшенный цветами алтарь, на котором от солнца плавились восковые свечи. На карнизах увядали дубовые и еловые венки. В душном воздухе приглушенно, словно из-под воды, звучали последние слова священнослужителя. Зазвенели серебряные колокольчики, из кадил во все стороны разлетелись клубы дыма. Толпа богомольцев поднялась с колен, двинулась по Лайсвес аллее и во весь голос затянула гимн создателю «Хвала тебе!».

Лучи играли на орнаментах серебряного креста, на цветных стеклах светильников. Легкий ветерок торжественно и лениво трепыхал разноцветные хоругви. Ниспадающие с них ленты поддерживали девочки в белых платьях, прикрывшие лица вуалями. Старики в белых стихарях несли алтарики с изображениями богоматери и прочих святых. Каждый костел стремился блеснуть своей изобретательностью, пышностью процессии, слаженным звучанием хора и организованностью. Трубачи гусарских и пехотных полков, засунув шапки за ремни, выводили из последних сил ту же мелодию; хоры прихожан и клириков, следя за взмахами дирижерских рук, призывали к самопожертвованию во славу божью, заунывно тянули слова, полные страха и самоунижения. В одном месте пение стихало, в другом нарастало и могучими перекатами, прорываясь через ветви лип, поднималось к небу, туда, где проживал господь бог.

«Хвала тебе, царь небесный…» – двигаясь с процессией, размышляла Нелли. Она крепко прижималась к своему мужу, который устроил ей такую приятную жизнь и которого так легко обводить вокруг пальца.

«Хвала тебе…» – звенело в ушах у Пискорскиса, который, нежно обхватив обнаженный локоть своей жены, с серьезным видом вышагивал по Лайсвес аллее за алтариком со святым Исидором, покровителем пахарей, и просил у царя небесного совета, как обломать господина Наливайтиса, в чьих руках оказались судьба и честь его семьи.

«Хвала тебе…» – бормотал под нос чиновник для особых поручений охранного департамента. Господин Наливайтис думал о Нелли, изящная талия которой, перехваченная красным пояском, виднелась на несколько рядов впереди. Он думал о Пискорскисе, дело которого связало ему руки, и горько сетовал на судьбу, потому что закон требовал одного, а сердце – другого.

Фальшивый заяц

Двадцать лет назад поручик драгунского полка, завзятый картежник и донжуан Уткин ухватился за руку единственной дочери богатого купца, как утопающий за соломинку. Он рассчитывал беззаботно пожить с ней до тех пор, пока не подвернется партия получше. Однако, как это нередко бывает, жизнь спутала все карты, и бравый драгун остался с купеческой дочкой, тем более, что у нее водились драгоценности, которые помогли им пережить смутное время и перебраться в Литву.

Уткин был редким гостем в своем доме. Он пропадал в канцелярии или на охоте, а если приходил домой, то непременно с друзьями и навеселе. Такой стиль жизни он выработал еще в те давние времена, когда служил в драгунском полку. Жена волей-неволей привыкла к такому порядку и даже не представляла себе, как бы можно было его изменить. Единственная дочь четы Уткиных проводила целые дни с подругами по гимназии, поэтому и самой Уткиной нечего было делать дома. Она, как расторопная и энергичная хозяйка, частенько готовила фальшивого зайца со свекольным гарниром и приглашала знакомых в гости. В квартире Уткиных время от времени слышались шумные разговоры, звенели песни, раздавались патефонная музыка и шарканье подошв. Устройством вечеринок мадам Уткина и угождала супругу, любившему общество, и скрашивала свое серое существование.

Однажды она подала мужу такую соблазнительную мысль, что полковник подскочил от радости до потолка, обнял свою Верочку, подхватил на руки и закружил по комнате. Было решено немедленно приступить к активным действиям.

Подруга полковника по собственному опыту знала, что в городе немало найдется людей при деньгах, которых не устраивают ни собственный дом, ни клубы, ни рестораны, людей, которые жаждут чего-то нового, необычного. Мадам Уткиной было прекрасно известно, что высшее чиновничество летом сплавляет своих жен на курорты: в Палангу, в Ригу, а то и на юг Франции. Мужья, оставшись в городе одни, после изнурительной работы вынуждены мучиться, так как многие из них не могут приспособить свои желудки к ресторанной кухне. Госпожа Вера и задумала использовать это обстоятельство. Она решила кормить домашними обедами избранное интеллигентное общество. Это должно было рассеять ее скуку и, кроме того, давать доход. А деньги Уткиным совсем бы не помешали – в отличие от других чиновников, они не имели ни гроша на черный день. Мадам Уткина была убеждена сама и убедила своего супруга, что сумеет готовить такие обеды и создаст такую обстановку в доме, которая привлечет сливки столицы. Дочь купца, понимавшего толк в еде, она угадывала вкусы и склонности высокопоставленных лиц и надеялась превратить домашнюю столовую в доходное предприятие. Уткин объяснил ей, что их частное заведение будет без вывески, а потому обойдется и без патента, стало быть, не придется платить налоги. Супруги тут же подсчитали, что, если, например, брать за обед по три лита и иметь тридцать постоянных клиентов, то прибыль за день составит 90 литов, а за месяц – 3.000. За год столовая даст более 30.000 литов доходов. Это уже солидный капиталец! За один день будут покрыты расходы на месячное содержание поварихи и двух подавальщиц.

Как ни суди, как ни прикидывай, они задумали верное дело. Супруги Уткины вдруг почувствовали, что впереди забрезжил огонек счастья, что жизнь их наполнилась высоким смыслом, что они, чего доброго, еще горы своротят.

Семье из трех человек снимать квартиру, больше чем четырехкомнатную, просто невыгодно, поэтому под новое заведение были отведены их собственные столовая и гостиная. Кроме большого дубового стола в центре, вдоль стен разместились столики поменьше – для тех клиентов, которые пожелают провести часок-другой в приятном одиночестве.

Уткины наняли опытную высококвалифицированную повариху. По комнатам носились завитые по последней моде подавальщицы в розовых блузках. Изобретательная хозяйка украсила гостиную мягкой мебелью, пушистыми коврами, подушечками и низкими чайными столиками. Всюду валялись французские и немецкие журналы с полунагими красавицами, колоды карт, флирты, домино, лото и другие атрибуты культурного времяпрепровождения. В углу красовался патефон, без устали звучавший голосами Вертинского и Дольского, чье пение должно было сопровождать в желудок и без того вкусные блюда и активно содействовать пищеварительному процессу.

Заведение без вывески быстро прославилось во временной столице. Сюда хлынули люди разных лет, национальностей и званий. Тут звучала разноплеменная речь, сталкивались противоречивые вкусы, которые Уткина каким-то чудом ухитрялась удовлетворять. Солидный, крупного телосложения промышленник из Праги упорно требовал красного перца. Другой странный клиент, чья личность оставалась для всех загадкой, просил зеленого чая, а лысый очкастый подрядчик жаловался на отсутствие зубочисток.

Состав едоков постоянно менялся. Мадам Уткина заранее ожидала этого. Она предвидела, что среди ее клиентов будет немало проезжих, не имеющих постоянного места жительства, – гастролирующих артистов, циркачей, агентов иностранных фирм, коммивояжеров; встречались тут и капризные чудаки, искатели приключений, или, как их называли, «кочующие души», попадались просто жулики, набивавшие брюхо в кредит, обещавшие в конце месяца перевести через банк деньги, но в один прекрасный день испарявшиеся из временной столицы, а то и из Литвы. В таких случаях госпожа Уткина выносила поступок беглеца на суд клиентов, и те, сидя за чистыми, хорошо сервированными столами, пригвождали его к позорному столбу, а хозяйке с лихвой возмещали убыток.

Однако со временем среди этой пестрой толпы выделились завсегдатаи, которые чувствовали себя в заведении Уткиной лучше, чем дома, обедали с толком, закусывая анекдотами, и покидали предоставленные в их распоряжение апартаменты только глубокой ночью или даже на заре. Частым гостем Уткиной был пенсионер Кульбис. Его старую болезненную жену не интересовали никакие земные дела, а его желудок требовал специальной пищи. В заведении Уткиной постоянно приходил клубный маркер Шульц. Затем к компании присоединился молодой лейтенант гусарского полка Дзиндзиляускас, влюбившийся в дочь Уткиных Валечку и пользовавшийся особым благорасположением госпожи Веры.

Хозяйка знала назубок биографии и вкусы своих гостей. Она где-то успела окончить королевские кулинарные курсы и баловала клиентов первым и вторым вариантами знаменитого карского шашлыка, неповторимым бульоном с манными клецками, куриным филе и петушиными гребешками, брюссельской капустой в сухарях, жареным цыпленком по-венгерски или по-итальянски (в зависимости от пожелания), котлетами из дикой козы или крокетами из крабов, молочным супом на раковом жире, пудингом из листьев цикория, желе из рыбьих костей и чешуи и т. д. и т. п. Хозяйка была несравненным мастером коктейлей, а особенно крюшонов. Она знала все рецепты – от «Возлюбленной» до «Фантазии» включительно, Первым из них она окончательно завоевала уважение и любовь своих клиентов. Долгие годы пропадавший втуне тала fit Уткиной прорвался наружу, расцвел буйным цветом, поражающим всех своим благоуханием. Способности Уткиной, как чудодейственный нектар, приманивали состоятельных трутней со всех концов временной столицы. Госпожа полковничиха стремилась привлечь гостей и своим внешним видом. Она носила шляпы с огромными полями, курила сигареты в янтарном мундштуке, говорила сиплым, низким баритоном.

Среди клиентов Уткиной был низенький хмурый господин, приходивший всегда первым, около трех часов пополудни, садившийся за один и тот же столик возле печки. Ни один из гостей Веры не знал, чем он занимается. Низенький господин никогда ни с кем не заговаривал первым, можно сказать, сам рта не раскрывал и лишь изредка вежливо отвечал на вопросы. Каждый раз, входя в столовую, он церемонно раскланивался, доставал из кармана платок, сморкался, занимал свое место, разворачивал газету, подсовывал ее под тарелку и, хлебая ложку за ложкой, мысленно колесил по белу свету. Это был, так сказать, вечный студент, по фамилии Путрейкис.

Однажды, ловко справившись с первым блюдом, Путрейкис поднял салфетку и увидел под ней письмецо, которое его очень удивило. Послание было без марок, без печатей, написано размашистым, смелым почерком. Казалось, чернила еще не успели высохнуть. Правда, такая переписка в столовой была не новость. Она практиковалась с тех пор, как в заведении Уткиной появились высокие, узкогорлые бокалы для салфеток из белой, мягкой бумаги. Мужчины писали на салфетках комплименты незнакомым дамам, а те, тронутые вниманием, отвечали, что не прочь завязать знакомство или даже встретиться в условленном месте. Это избавляло посетительниц заведения от неприятной обязанности высказывать свои чувства прямо в глаза.

Путрейкис огляделся, вскрыл конверт и прочитал послание от начала до конца.

«Уваж. господин!

Последнее время вы почему-то избегаете встреч со мною; пообещаете второпях, и сразу же бежать. А я в эти минуты, как назло, очень занята. Так все и остается. Как вам известно, вы задолжали мне большую сумму. Долгое время я не обращала на это никакого внимания. Но ваше поведение заставляет меня проявить серьезную тревогу. Деньги мне нужны позарез. Счет растет, и чем дальше, тем труднее будет расплачиваться. Я прошу вас зайти ко мне после работы, не раньше 10 часов вечера; до того времени я буду занята. Нам надо поговорить на свободе и окончательно утрясти дело. Пока. Утк…»

Подавальщица с золотыми кудряшками и ярко накрашенными губами увидела на столе письмо; лукаво улыбнувшись, она поставила на него тарелку с мастерски приготовленным фальшивым зайцем, который пользовался громкой славой среди определенных слоев интеллигенции. Плутоватый, всеведущий взгляд подавальщицы и ее улыбка доставили Путрейкису немало неприятных минут, но аромат фальшивого зайца приятно щекотал его ноздри, и Путрейкис быстро восстановил душевное равновесие. Деловито уплетая нашпигованную, рубленую говядину с красной свеклой и морковью, вечный студент предавался размышлениям об уюте и удобствах заведения, в котором он столуется уже изрядное время. Путрейкис наслаждался поваренным искусством хозяйки, которая его – спившегося бродягу – призрела и превратила в сытого и более или менее прилично одетого человека. Он не мог нарадоваться ее доброте и материнской заботе.

Правда, в мозгу Путрейкиса, не то от слишком жирной пищи, не то от разговоров, которые непрестанно велись за столами, зрел глухой протест; образ хозяйки в его глазах становился все более омерзительным и отталкивающим. Она сидела за своим столиком и взимала мзду со случайно забредших гостей, хрипло покрикивала на пробегающих подавальщиц, громко распекала их за нерасторопность или недостаточное внимание к посетителям. Когда же гости случайно бросали взгляд в ее сторону, она натянуто и подобострастно улыбалась им.

Пропившись и проигравшись, Путрейкис без гроша в кармане являлся к Уткиной и находил у нее утешение, за что и благодарил соответствующим образом. Шли дни, менялись времена и люди. Госпожа Вера мало-помалу стала казаться мнимому студенту не женщиной, а туго завязанным денежным мешком; испарились остатки ее нежности и привлекательности; и без того жалкая прическа окончательно испортилась, она сильно располнела, обрюзгла. Всем своим обликом госпожа Уткина напоминала Путрейкису владелицу второразрядного ресторана. Так как комната была небольшая, госпожа Вера с трудом протискивалась между столами. Гости должны были подниматься, чтобы дать ей дорогу, и награждали ее полунасмешливыми сальными комплиментами. Уткина не оставалась в долгу: то приятельски похлопывала завсегдатая по плечу, то выговаривала ему за невоспитанность. Пробираясь мимо столика Путрейкиса, она обнимала студента за плечи, прижимала свое лицо к его уху, извинялась за беспокойство и, обдав его смесью запахов пота и одеколона, отбивала аппетит и вкус к фальшивому зайцу. Студента, который при нужде мог выключать все свои чувства, в такие минуты бросало в дрожь.

Покинув столовую Уткиной, Путрейкис вышел на раскисшую от осенних дождей улицу. Он мучительно думал, что делать дальше. Из практики неудачник знал, что если явиться к мадам Уткиной в условленный час, то можно найти на столе великолепный ужин, графин вишневки, а то и бутылку коньяка. Вернись он к старому, он будет непременно принят в ее теплые, мягкие, как подушки, объятия. А потом снова сможет пользоваться всеми благами щедрого стола и надолго обеспечит себе беззаботное существование. Но стоит ему ослушаться, не прийти вечером к истомившейся матроне, и прощай навек благополучие! Особенно тревожили Путрейкиса векселя, когда-то подписанные им в подтверждение того, что он серьезный клиент и непременно рассчитается с хозяйкой столовой.

«Что делать? – мучительно думал студент, поднимаясь по лестнице в гору. Когда-то он собирался стать ученым, но так и не сумел получить диплом, пытался даже открыть лавчонку, но проигрался в карты, и его мечты развеялись, как дым.

В условленное время он был у госпожи Уткиной. Хозяйка, как всегда, поделилась с ним заботами, пожаловалась на супруга, который вечно где-то пропадает и которого немыслимо наставить на путь истинный. Не было ни одного вечера, который Уткин провел бы с ней. Единственная ее отрада – дочь, она пользуется большим успехом у мужчин, особенно у офицеров. Все субботы она проводит на балах, вот и сегодня ее пригласил гусарский лейтенант Дзиндзиляускас. Дочка, правда, пошла на бал, но она тяжело переживает измену Пищикаса, последнее время охладевшего к ней. Валечка считала Пищикаса более серьезным и удобным партнером.

Наливая Путрейкису вишневку, госпожа Уткина щебетала о том, что и она – живое существо, что в ее жилах еще не остыла кровь, что и она полна желания провести с кем-нибудь время. Хозяйка столовой журила студента за то, что он забыл ее; она жаловалась на свой горький удел и уводила своими словами Путрейкиса к далекой поре ее юности, когда она кружила головы гвардейским офицерам и сводила с ума высшее общество. Хозяйка без устали подливала Путрейкису, наконец подсела к нему, взяла за руку и прижала ее к своей груди, словно силясь доказать, что и у нее еще есть сердце, истосковавшееся по любви и ласке.

– Ты только послушай, как оно бьется… Но оно никому, никому не нужно… никому… Ни мужу, ни дочери. Супруг мой шатается по лесам, по ресторанам да по игорным домам. Пропивает и проигрывает все, что получает. Нет, Николай никогда меня не любил… Он женился не на мне, а на моем приданом. У батюшки было большое недвижимое имущество. Я долго мучилась… И наконец нашла себе занятие… Но мой муж теперь вовсе перестал обращать на меня внимание, мол, сама о себе позаботишься. Пойми, я могу жить самостоятельно, зачем мне Николай? Мне нужен муж, который время от времени вспоминал бы, что я женщина, что я жена…

Уткина закурила папиросу, отмахнула от себя колечко дыма, обнаженными руками поправила волосы и, закинув ногу на ногу, совершенно изменившимся голосом, словно она ни в чем не заинтересована, сказала:

– Я меньше всего нуждаюсь в сочувствии. Оно мне ни к чему. У меня, слава богу, всего вдоволь. Я пригласила вас прийти сюда, чтобы поговорить о векселях. Мне кажется, наступил последний срок. Пора отдать долг.

Путрейкис знал, что мадам Уткина подразумевает под долгом не только деньги. Она, конечно, знала цену хрустящим бумажкам и строила на них свою жизнь. Путрейкис был не дурак, у него были крепкие руки, но слабая воля. Сейчас Уткина, как никогда, казалась ему омерзительной. Больше того, он испытывал чувство отвращения к самому себе. Но у него не нашлось силы плюнуть на все. Ноги словно онемели, и он сидел, не решаясь хлопнуть дверью. Уткина видела Путрейкиса насквозь. Она знала: стоит его хорошенько накормить, напоить – и лепи из него, что хочешь. Путрейкис и не заметил, как Уткина скрылась в соседнюю комнату. Вскоре она появилась в развевающемся зеленом халате, шелест которого был так хорошо знаком вечному студенту. От энергичных движений хозяйки полы халата распахивались, обнажая ее толстые, в синих жилах ноги. Она принесла несколько узких листков бумаги, где красовалась подпись Путрейкиса. Разложив их перед гостем, она обняла его голову, прижала к груди, погладила по волосам и села напротив.

– Война или мир? – сказала она, осторожно стряхнув пепел в хрустальную пепельницу. – Вы свободны в своем выборе. Одно из двух. Дальше ждать не могу. И то и это мне одинаково необходимо.

В этот миг кто-то стал царапаться в дверь. Путрейкис обомлел со страха. Он беспомощно смотрел на хозяйку, ища у нее совета и поддержки. Что делать? Уткина наградила Путрейкиса презрительным взглядом, подошла к двери и решительно спросила:

– Кто там?

С той стороны донесся визг.

– Ах, это же гончие, Нерон и Глория.

Удивленная внезапным возвращением мужа с охоты, Уткина открыла дверь, и собаки кинулись к ней. Минуту спустя в дверях появился полковник. Увидев в такой поздний час гостя и жену в ночном халате, Уткин швырнул в угол убитого зайца, зарядил двустволку и воинственно воззрился на Путрейкиса. Тот отвел глаза и с ужасом посмотрел на убитого лесного зверька, храбрость которого была под стать его собственной. Шутка ли! Разъяренный полковник в любой момент мог если не отправить его к праотцам, то на всю жизнь сделать инвалидом. Путрейкис даже не мог бы пожаловаться – он был застигнут в такое время и в таком месте, что не оставалось сомнений в его виновности. Студент не надеялся убраться подобру-поздорову из-под перекрестного огня двух таких опытных охотников.

– В моем доме? – заревел Уткин.

– Дом, мой милый, не только твой. Он и мой, – вскинула голову Вера и судорожно стиснула в зубах папиросу «Реноме».

Неслыханная наглость жены возмутила полковника.

– Разве я твоя содержанка? – спросила она с иронией. – У меня, слава богу, свои доходы.

– Но ты их можешь скоро лишиться, – вешая ягдташ на прибитый к стене рог буйвола, кипятился Уткин.

– Подумаешь, какой всемогущий, – поджав губы, глумилась жена. Уткин совсем взбеленился.

– Завтра же попрошу Пищикаса составить протокол на твое заведение, которое ни цента не платит в казну с оборота.

– Прежде всего протокол ударит по мне только частично. Он заденет меня в денежном отношении, а тебя – в служебном. И еще неизвестно, кого скорее послушает господин Пищикас – отца или мать. Наша Валечка слишком хорошо знает господина Пищикаса, чтобы позволить ему причинить матери неприятности.

– На свете, кроме господина Пищикаса, есть еще господин директор! – попытался найти выход припертый к стене глава семьи.

– Меня и господином директором не испугаешь. Стоит мне поговорить с госпожой Спиритавичене, и все твои козни ни к чему не приведут. Сынок-то их, Альгис, с нашей Валечкой еще с гимназии дружит.

Уткин почувствовал, что на целое столетие отстал от своей семьи.

– Я уж найду средство, чтобы мой дом перестал быть домом свиданий!

Пользуясь переполохом, Путрейкис с львиной смелостью и изворотливостью вьюна стащил со стола векселя и попробовал удрать.

– Стой! Я не позволю марать честь моей семьи, – Уткин направил на Путрейкиса двустволку, заряженную дробью. – Клади на стол векселя! Пристрелю, как собаку, кот проклятый!

Но Путрейкис уже успел порвать на мелкие кусочки три вексельных бланка. Решительным движением Уткина вырвала у мужа ружье, свободной рукой обняла его за шею и мягко, по-матерински, сказала:

– Тебе, свет мой, нельзя волноваться. Кроме того, слышишь, Валечка вернулась из офицерского собрания. У нее, наверно, болит голова. Ей нужен покой. Мы же с тобой, голубчик, давно договорились – ты хозяйничаешь на работе, а я дома… А с тобой, бродяга, – повернулась она к Путрейкису, – я тоже сумею рассчитаться.

Посрамленный Путрейкис поспешил ретироваться. Хозяйка подмела с пола обрывки и сказала размякшему супругу:

– У меня сегодня фальшивый заяц. Хочешь, подогрею? А то он совсем остыл… Хочешь?

– Чертовски устал, – Уткин уселся за стол. – Подогрей, Верочка…

Увеселения в пользу сирот

Самый прославленный в Каунасе салон мод «Смарт» поддерживал непосредственные связи с Парижем, поэтому здесь можно было с молниеносной быстротой получить самое роскошное платье в Европе. В последние дни в салоне царило большое оживление. Двери не закрывались целую неделю; встревоженные столичные дамы то и дело хлопали ими. Они бранились с портнихами, сулили им золотые горы и торопили, торопили, торопили…

Первый помощник балансового инспектора Пискорскис вертелся возле жены, примерявшей перед зеркалом третье по счету платье. Спина у этого платья вообще отсутствовала.

– Тебе лучше знать, Нелли. Но насчет выреза на спине я говорю правду. Нужно чем-нибудь прикрыть, и кончено!

– Почему?

– Видно, Нелюк.

– Что видно?

– Чирий.

– ??

– Я же говорю… может, оденешь то желтое, с вырезом спереди…

– Что ты, что ты?… А шов после операции?!.

Первый помощник долго думал, как вывести проклятый чирий, который, как сургучная печать на конверте, багровел на мягкой спине Пискорскене. Бог наградил ее прелестными плечами и лебединой шеей; она во что бы то ни стало хотела продемонстрировать их высшему свету и привлечь к своей особе как можно больше внимания.

Открылась дверь, появилась госпожа Уткина:

– О!.. И вы готовитесь!.. Я уже сбилась с ног… Здравствуйте, господа! Какое прелестное платье!..

– Добрый день… Ничего себе платье… Нелли нравится, – с сомнением произнес Пискорскис. – Но меня смущает одно… Взгляните-ка… Как раз посредине выреза…

– А что там такое?

– Вы не видите?… Бог знает, откуда он взялся! Но ведь так нельзя, говорю я, а она уперлась: декольте должно быть сзади!..

– Господин Пискорскис, позвольте судить об этом женщинам. Женщина лучше знает все свои недостатки. А прыщик можно залепить пластырем под цвет тела или еще лучше – подкрасить под родинку. Женщина с родинкой на спине – это великолепно. Вот у меня горе – так горе. Я умоляла сшить платье с хвостом, а сделали с двумя, да еще по бокам. Как быть – не знаю. Осталось всего несколько дней, а дочка голая! Кстати, мадам, вы лучше обратите внимание на корсет, чем на прыщ. Ваш корсет довольно провинциален. Мужчины часто судят по корсету о культуре женщины…

– Я этого не вынесу! Мой муж, – ну настоящий осел! – огорчилась Пискорскене. – Подумайте – он преподнес мне такой корсет в день ангела. Это издевательство!

– Нелюк, ну зачем же так?

– Я тебе говорила, что есть французские, резиновые. Нежные, как шелк!

– Вот, вот, вот!.. – подтвердила Уткина.

Рассерженная Пискорскене скрылась за ширму, переоделась, велела завернуть платье и, не взглянув на мужа, сказала:

– Отнесешь домой. Мне некогда, у меня сегодня много дел.

Было тихое зимнее утро. С самой зари по улицам Каунаса расхаживали пары с трехцветными коробочками и такими же щитами, на которых были приколоты бумажки с надписью: «В пользу приюта». Самоотверженно преданные делу благотворительности пары меряли из конца в конец Лайсвес аллею, останавливая прохожих; расфуфыренные барышни, не жалея комплиментов, пристегивали к лацканам значки, а их партнеры – молодые мужчины – склоняли голову и повторяли: «Спасибо!» То там, то сям на тротуарах стояли столики, возле которых собирались сборщицы дани – дамы с серебристыми лисами, закутанные в дорогие манто. На панели у «Метрополя» крутились генеральша Тешлавичене и Пискорскене.

– Извините, господин!.. Вас-то мы уж не пропустим… – вцепившись в грудь какого-то чиновника, басила, показывая зубы, Тешлавичене: – Пожертвуйте сиротам, несчастным младенцам! Не возьмете ли приглашение на бал?

– Ничего себе мужчина! – шепнула Пискорскене, когда чиновник удалился.

– Мне он не понравился… Просто слон… Смотрите, смотрите… Этого я перехвачу! Вот это мужчина!

– Тоже мне мужчина! Вымолоченный сноп! – иронически усмехнулась Пискорскене. – Господин, господин! Не убегайте! Не выкрутитесь! Пожертвуйте подкидышам! Не забудьте, вечером бал!

– Непременно, непременно приходите! – крутясь на одной ноге, стреляла глазками Тешлавичене. – Не прощайтесь, скажите до свиданья!.. Вы видели, как он на меня глянул! Словно копьем пронзил!

– Пожертвуйте сиротам!.. Видите? – кивнула Пискорскене на проходящую даму. – С двумя мужьями живет.

– Видно, потому две шубы и купила. Сегодня она в кротовой. А вы знаете, какой бал ей муж закатил?

Столбы в переулках и на аллее были увешаны призывными плакатами. Газеты в отделе хроники возвещали: «Благотворительный бал в пользу сирот. Играет джаз. Вход только в бальных платьях и во фраках. Бал опекает госпожа президентша».

Объявления вызвали бурю и в особняке Спиритавичюса.

Спиритавичене, ворвавшись в дом, облетела все комнаты, оставляя в каждой какую-нибудь покупку, и велела мужу тотчас же наточить бритву.

– Ну, ты того, Марцелюк! То да се, – вытаращил глаза Спиритавичюс. – Что ты затеяла? Что с тобой?

– Точи бритву, говорю!

– Что с тобой? Взбеленилась баба…

– Я тебя добром прошу – точи бритву!

– Зарезаться хочешь? – в сердцах сплюнул Спиритавичюс. – На кой тебе черт бритва, спрашиваю?

– Собирайся на бал!

Спиритавичюс только что побрился, и поэтому желание жены показалось ему по меньшей мере странным. Однако супруга не унималась. Директору ничего не оставалось, как повесить ремень и водить по нему сверкающим стальным лезвием.

– Кончил?… Иди сюда! – позвала из соседней комнаты супруга.

Спиритавичюс с бритвой помчался в спальню, где обнаружил полуобнаженную жену.

– Побрей!.. – велела она.

– Что побрить? Ну ты, того, то да се, не смейся над стариком!

– Для нового платья нужно!.. Понял?

– Ничего не понял. Где побрить, спрашиваю?!

– Платье без рукавов! Все подмышки бреют…

– Подмышки?! Брейся сама, – отступил Спиритавичюс.

– Давай сюда бритву!

Спиритавичене намылилась, подошла к зеркалу, но никак не могла достать бритвой подмышку.

– Зарежешься еще на старости лет! Давай бритву!.. Сумасшедшая!.. Подмышки брить! – бранился Спиритавичюс. – Седина в голову, бес в ребро!

А на другом конце столицы, сидя в теплой ванне, Бумба-Бумбелявичюс подгонял свою жену:

– А теперь чуточку ниже… Полегче, полегче… Вот так. А-а… Хорошо… хорошо! Очень хорошо, Марите!.. От-та-та-та!..

Бумбелявичене терла мочалкой спину мужа. Они спешили на свой первый бал.

– Вот хорошо, так, так, куколка, – сладко стонал, вцепившись в края ванны, Бумба-Бумбелявичюс.

– Еще немножко, правее, правее. Вот тут, тут. А-а-а, хорошо… умница!..

– Вот видишь, Йонитис. Видишь, какая благодать! А еще говорил, что жена тебя не любит. Чистенький, как ангелочек!..

– Хватит, оф-оф-оф!.. – различными междометиями выражал свое удовольствие измученный женой Бумба-Бумбелявичюс, отдаваясь ее нежным заботам.

– Погоди, погоди! Смою как следует! Встань! А теперь повернись ко мне. Ну и чумазый же ты был! – хлопья пены стекали с тела четвертого помощника балансового инспектора, унося с собой пот и грехи долгих бессонных ночей.

Не спалось и первому помощнику балансового инспектора Пискорскису. Сидя на краешке дивана, положив себе на колени ножку Нелли, он срезал с ее пальцев мозоли: она собиралась надеть туфельки на два номера меньше.

– Сколько раз я тебе говорил, лечи, Нелли, мозоли. А ты нет и нет. Посмотри, как ты мучаешься. Ой, кажется, порезал? – Пискорскис поцеловал ногу.

– Больно…

– Потерпи, Нелюк… Еще немножко, и не останется ни одной мозолинки. А теперь примемся за другую. Крепко держится, негодная! Ну, еще раз как следует! Видишь! Как горошина! Прочь, дьявольское семя! – Пискорскис швырнул мозоль и незаметно проглотил слюну.

– Сколько еще осталось?… Ах, если бы ты знал, как приятно!

– И мне приятно… Сейчас, сейчас, Нелли… Ах ты, проклятое семя! Как ты измучило мою женушку… Вот с одной и кончили, – поцеловал Пискорскис ногу Нелли и положил на свои колени другую.

– Знаешь, Нелюк, надо бы и педикюр сделать… А ты забываешь… Слишком велики ноготочки. Видишь, вот и грязь скопилась, а от грязи неприятный запах. Вот одного ноготка и нет, нет и другого. Эге, Нелюк, между пальцами покраснело… надо припудрить. Подай вон ту коробочку… вот так… Видишь, как хорошо… А теперь попытаемся снять последнюю мозольку. Ну, вот и все. – Пискорскис огорченно вздохнул. Нелли обняла мужа, поцеловала и выбежала собираться на бал.


В залах гостиницы «Литва» с самого утра шла генеральная уборка. Декорировались комнаты, натирались полы. В зале, в котором устраивалась американская лотерея, были собраны фанты от различных торговых и промышленных заведений. Они были пронумерованы и сложены по порядку, чтобы можно было легко найти выигрыш. Фантов было множество: оптовик пожертвовал сиротам центнер соли, шорник – хомут, тут же стояла бочка портланд-цемента, на которой белел гипсовый бюст Витаутаса. На полу лежал ящик с гвоздями, а над ним на веревочке висел розовый бюстгальтер. Над дверьми в лотерейную комнату был вывешен красочный плакат. Огромные буквы призывали: «Чтоб плясалось до утра, литы жертвовать пора».

Залы самой солидной в городе гостиницы и ресторана были декорированы по эскизам художников. Над эстрадой, например, была изображена детская коляска, в которой сидели, подняв тромбоны и литавры, музыканты. В центре танцевального зала виднелся лозунг: «Всегда поддерживай приют – а вдруг твои младенцы попадут». На импровизированном буфете, за которым пять самых видных и красивых дам торговали прохладительно-горячительными напитками, крупными буквами было выведено: «Деткам молоко, нам крюшон».

Ровно в 10 часов замяукал саксофон, загремел барабан и в освещенный зал стали собираться гости. Тут было во всех видах представлено творчество изобретательных столичных портных и парикмахеров. В сиянии огромной люстры разными цветами радуги переливались шелка, блестели драгоценности. Между светлыми, волочащимися по земле, платьями сновали черные, как смоль, фраки и смокинги, из которых выглядывали белые крахмальные груди, а над ними – свежевыбритые лица. Избранное общество кивало во все стороны головами, выбирало столики, заказанные по телефону через рассыльных и горничных, усаживало надменных, набеленных и нарумяненных дам, поднимало большие и малые бокалы, дарило улыбки, бросало крылатые фразы; мужчины целовали обнаженные ручки, унизанные кольцами тонкие пальчики.

Особенно большая суматоха царила возле отдельного кабинета «Три князя». Метались озабоченные дамы, которым было поручено встретить и проводить на места высоких гостей. Между дамами скользили, извиваясь, словно угри, расторопные кельнеры, а за окнами, на перекрестке Лайсвес аллеи и улицы Даукантаса, которые были специально освещены лучами прожекторов, прогуливались вышколенные агенты охранки. За столом, уставленным закусками и напитками со всего света, меж которыми наш черный хлеб выглядел бедным родственником, сидел человек, носивший громкий титул вождя нации, министры и зарубежные гости. Над всем обществом возвышались, словно бдительные стражи, изображения трех великих литовских князей, вооруженных мечами и щитами. Ничто не должно было нарушать покоя гостей, собравшихся поддержать сирот и несчастных подкидышей; даже пробка должна была вылетать из бутылки шампанского бесшумно, чтобы не перепугать боязливого чиновника, даже косточка зажаренного в сметане карася должна была пройти через ожиревший желудок, не доставив его владельцу неприятностей. Белыми голубями порхали дамы. Одни, церемонно раскланиваясь со своими спутниками, усаживались на места, другие, повиснув на руке своего кавалера, поднимались и исчезали в пестром мерцании драгоценностей, шелков и взглядов.

Над паркетом проплывали длинные фалды фраков и голые женские плечи, словно черные и белые фигуры на огромной шахматной доске. Вот движется король – президент государства, вождь нации, с самой прекрасной дамой бала – «Мисс Каунас», вот выступает павой королева бала – госпожа президентша с красавцем-офицером, вот изъясняются на разных языках расфранченные дипломаты – ни дать ни взять вавилонское столпотворение!

Кружится голова барышни Уткиной от сладко-кислого пьянящего крюшона и еще больше от шампанского, которым ее накачивают многочисленные почитатели, кружится голова от танго, потому что кет отбоя от кавалеров, кружится голова от ласк и поцелуев, на которые не скупится по уши влюбленный в нее гусарский лейтенант в красных галифе, старающийся все время уединиться с Уткиной в едва освещенной нише; поцелуи, поцелуи… Любопытные глаза считают, а десятки губ сообщают о них всему залу, не забывая преувеличить виденное в десять раз.

Мерно и неуклонно совершают свой круг стрелки часов, напоминая одним, что уже, вероятно, пора отправляться на покой, заставляя других еще больше беситься и сумасбродствовать, потому что завтрашний день сулит новые развлечения и радости. Алкоголь освободил всех от оков этикета. Все в зале смешалось. Одни собирались группками, другие незаметно исчезали, садились в машины и мчались в только им одним известном направлении, третьи пешком плелись к семейным очагам. Молодежь с еще большим жаром и страстью, словно стараясь испить до дна чашу удовольствий, погружалась в хаос музыки и винных паров, денежные люди тянулись в просторные игорные залы, также готовые к услугам гостей. За овальным столом резались в покер именитые граждане столицы: министры, адвокаты, фабриканты, акционеры, генералы; кто хотел выиграть, кто развеять тоску, а кто – отделаться от лишней сотни, а то и тысячи в обществе, которое со временем сторицей вознаградит за проигрыш. За одним из таких столов сидели Спиритавичюс с Уткиным.

Внезапно по залам прокатилось эхо выстрелов. Никто не знал, что случилось. Любопытные бросились искать место происшествия, женщины с визгом прижались к своим спутникам, в коридоре началась давка. Люди толкались, расспрашивали друг друга, искали бог весть чего. Из зала для покера иногда высовывались игроки, но, вспомнив, что заглядывать в чужие карты неприлично, махали рукой и возвращались к своему занятию.

По просторным залам клуба и ресторана разнеслась страшная весть: гусарский офицер Дзиндзиляускас из ревности стрелял в помощника балансового инспектора Пищикаса; всему виной молодая Уткина.

Участники бала в пользу сирот стали свидетелями небывалого зрелища: в вестибюле гостиницы, под лестницей, лежал истекающий кровью человек во фраке. На место происшествия примчались бледный директор клуба, начальник гарнизона полковник Близгулявичюс и представители полиции, потому что стрельба в здании, которое им было поручено охранять, как зеницу ока, в здании, где веселились высшие чины государства и зарубежные гости, грозила им всем большими неприятностями.

– Что произошло, лейтенант? – строго спросил начальник гарнизона, хотя у его ног валялся раненый и он уже знал, в чем дело.

Бледный лейтенант гусарского полка вытянулся по стойке смирно.

– Что тут произошло? Лейтенант, изложите суть дела.

– Дозвольте объясниться, господин полковник! – щелкнул каблуками Дзиндзиляускас.

– Пожалуйста…

– Когда я кончал военное училище… на выпускном вечере… их превосходительство президент государства, вручая мне саблю, повелел всегда защищать офицерскую честь…

– Так… знаю… далее… – не поднимая глаз от земли, кивал полковник Близгулявичюс.

– …Я сидел за столиком с барышней…

– Понятно… Продолжайте, – рубил слова начальник гарнизона.

– …Вдруг появился этот фрукт… и бессовестно взял мою даму за…

– За что?… – поинтересовался полковник, – Надеюсь, не за руку?

– Слово офицера, господин полковник, – оживился лейтенант. – Я потребовал извинения. А он нагло заявил…

– Что заявил, лейтенант?

– Сказал: «Скройся с глаз, красноногий!»

– Довольно!.. – удовлетворенно промычал начальник гарнизона. – Уточните еще одно обстоятельство.

– Слушаюсь! – звякнул шпорами лейтенант.

– А что же дама?…

– Дама?… Как бы тут выразиться… Поначалу смеялась… беспомощно смотрела на меня… потом, как вьюн, выскользнула из моих рук, слилась с толпой танцующих, помахала рукой и исчезла…

– Ясно!.. Достаточно!

– Тогда я, – продолжал давать показания довольный Дзиндзиляускас, – защищая честь мундира, не выдержал, стал следить за этим негодяем и, увидев его здесь…

– Вы поступили, как подобает офицеру… Состава преступления в ваших действиях не усматриваю… Можете быть свободны…

Из глубины коридора, ведущего в комнату с надписью «Messieurs», этот разговор слушали Спиритавичюс, Уткин и Пискорскис. Когда начальник гарнизона ушел с убийцей, они вылезли из укрытия и при. близились к самому младшему своему сослуживцу Пищикасу, который, увы, не подавал никаких признаков жизни. Оторванный от покера врач послушал пульс, осмотрел раны и велел везти раненого в больницу. Между прочим, заметил врач, такие случаи в Каунасе участились, но револьверные раны, особенно малого калибра, – сущие пустяки. Вытирая о полотенце руки, врач Блознялис скосил глаза на недвижимое тело пациента и поспешил к столу, за которым в поте лица трудились его партнеры, столпы общества.

Когда четверо широкоплечих кельнеров подняли с земли беспомощное, отяжелевшее тело Пищикаса, Спиритавичюс, достав из заднего кармана сюртука белый носовой платок, вытер пот и высморкал нос, чтобы никто не заподозрил его в мягкосердечии. Глядя на застрявшее в дверях тело своего чиновника, он произнес:

– Эх ты, Пищик-прыщик!.. Сколько раз тебе было говорено: женись!.. Была бы твоя, не носился бы, как кобель!.. Когда я вас, бараньи головы, научу жи-и-и-ить на свете, – зло посмотрел он на Уткина с Пискорскисом и опять высморкался.

– Ну и стыд, ну и стыд!.. – кусал губы Спиритавичюс. – Во что превратилось мое учреждение… А вы смотрите за своими!.. Бесятся ваши бабы! Не досмотрите – пеняйте на себя!.. Губят молодежь… Вот что!.. – он хотел добавить еще одну крылатую фразу, но махнул рукой и после грустной паузы подвел итог:

– Заварили кашу дамочки-благотворительницы!.. Теперь начнутся истории, объяснения, следствия, допросы… Хорошо, если выживет… А теперь, господа, марш по домам! Никакого толку от вас! Пе-ту-хи задрипанные!

Последний путь Пищикаса

Смерть чиновника министерства финансов в первый день наделала шума не только в столице, но и во всей Литве. Утренние десятицентовые газетки образно описали событие во всех подробностях. На первой полосе крупными буквами было набрано: «Пуля в мышцах высокопоставленного чиновника». Другая газета поместила описание под заголовком: «Кровь на благотворительном балу». Но так как газеты частенько пичкали читателей такими сенсациями и к ним привыкли, убийство это было очень скоро забыто.

Гибель Пищикаса, прикрытая флером романтики, больше всего потрясла знакомых покойника, особенно его сослуживцев – чиновников балансовой инспекции – и весьма обширные круги столичных красавиц. Коллеги усопшего вернулись с благотворительного бала в расстроенных чувствах, хотя персонал больницы уверял, что больной, возможно, выживет. Весть о его смерти ошеломила всех.

– Такой парень… такой парень… – говорил, вперив взор в дно чернильницы, Спиритавичюс. – Такой парень. Какой дьявол свел его с этим красноштанником!.. Подумаешь, офицер!.. Рыцаря на лбу носит; саблю ему вручил господин президент… Такому бы не оружие в руки, а кнут, и марш свиней пасти!..

– Он был человек фринципа!.. – бия себя в грудь, верещал Бумба-Бумбелявичюс. – Ей богу. Однажды в ресторане сцепились двое пьянчужек. Пищикас долго следил из утла за разворотом событий. Неудобно в конце концов!.. Литовец с литовцем, в независимой отчизне, в стольном граде… Лопнуло у него терпение: «Немедленно прекратите это безобразие! Вы мараете честь мундира». Но гуляки не унимались. Тогда покойник преспокойно встал, подошел к забиякам, схватил их за шиворот и так стукнул друг о друга, что они тотчас же успокоились и тихо опустились каждый на свое место. Вот каким был Пищикас, царствие ему небесное!

– Высокой культуры был… – глядя вдаль, цедил слова Пискорскис. – Прекрасно понимал гражданские обязанности. Был ли случай, чтобы этот человек не выполнил приказа господина директора? Не было такого случая! Бывало, встанет и пойдет. Любил он наше государство, любил Литву, отличный товарищ был! Имелись, конечно, у него слабости… А у кого их нет? Моя Нелли ночь напролет проплакала… Вся подушка мокрая…

– Вот-вот!.. Это и было его величайшим несчастьем, – вмешался Спиритавичюс. – Все мы знаем его. Наши обязанности, господа, особенно трудны и неблагодарны! Мы должны обладать железной волей. Каждый старается тебе угодить, отблагодарить за услугу, угощениям нет конца и края. А ведь для этого нужно лошадиное здоровье. Пищикас, царствие ему небесное, не мог противостоять великодушию клиентов. Он пил без всякой меры и любил карты, эти бесовские образа… Что ему, на жизнь не хватало? Устало сердце, расшалились нервы, и каюк. Я всегда говорил и буду говорить, пока вы в моей власти: пить надо умеючи. Пьют генералы, пьют кардиналы, но они пьют с умом, хоть и ежедневно! Я пью не ради веселья, не с горя, а только здоровья ради. Мой организм, как правило, требует столько-то и столько-то алкоголя в сутки и девяти часов сна, который я ему, правда, не всегда предоставляю. Вот почему я, слава богу, доживаю шестой десяток. А самое главное – ничего не принимать глубоко к сердцу!

Неплохого мнения о Пищикасе был и младший персонал инспекции – писаря и машинистки, с которыми он всегда беседовал попросту. Не раз он одалживал им денег до первого числа, угощал хорошей сигареткой, а женщинам приносил по конфетке. Поэтому каждый из сослуживцев по-своему переживал его смерть и был озабочен тем, как бы достойнее проводить Пищикаса в последний путь.

Графы огромного листа бумаги с надписью: «Пожертвования на похороны Пищикаса, вечный ему покой» быстро заполнялись фамилиями и цифрами. Сумма достигала 700 литов. Этого было мало, чтобы организовать пышные похороны, привлечь внимание всего города и покорить сердца, однако вполне достаточно, чтобы тепло и вполне по-христиански проводить на тот свет чиновника десятого класса. Взволнованный Спиритавичюс выложил на стол две сотни, помощники тоже дали по кругленькой сумме, так что бедным писарям особенно и не пришлось тратить свои скромные сбережения.

Комиссия по организации похорон в составе г. г.: помощника Бумбелявичюса, секретаря Плярпы и писаря Пумпутиса отправилась к настоятелю костела Вознесения, который дружески и сердечно принял ее:

– Скончался, говорите, сослуживец!.. – бархатным голосом говорил слуга божий. – На все воля господня!.. Какая потеря для семьи, для друзей и государства!.. Вечная ему память!.. Прошу садиться… Простите, у нас очень скромно… Видите, мы еще строимся. Мои прихожане говорят, что первым делом надо поставить дом богу, а потом уже себе… Пожалуйста, куда-нибудь… А как звать усопшего?

– Юргис… – ответил Бумба-Бумбелявичюс.

– Рыцарь церкви[8]… А какую же смерть послал ему господь?…

Бумба-Бумбелявичюс глянул на своих соратников и принялся плести околесицу. Настоятель, заметив это, быстро сообразил в чем дело. Он вспомнил, что где-то читал о нелепой смерти какого-то чиновника в больнице, и остановил гостя:

– Говорите, умер в больнице?… Матери-церкви этого достаточно. Благодарю вас…

Бумба-Бумбелявичюс вздохнул и отер со лба пот.

– А сколько покойнику было лет?

– В самом соку, святой отец… Чуть больше сорока, но… – Бумбелявичюс прикусил язык, заметив, что настоятеля не интересуют подробности.

– А кого оставил покойник? У него есть семья, дети?

– Да никого особенного, отче…

Вопросы ксендза преследовали двойную цель: собрать метрикационные сведения и прикинуть, сколько можно содрать с близких покойного на строительство храма. Однако настоятель, понаторевший в таких делах, темнил и не спешил раскрывать карты. Он знал, что в случае смерти, впрочем, как и во всех других случаях, полезнее всего сначала послушать клиентов: ему важно было установить, как глубоко они переживают постигшее несчастье и сколько можно будет получить под прощание с усопшим. Задавая различные вопросы, он стремился выпытать сумму, которую близкие собирались отдать церкви.

– По вашим лицам, дорогие прихожане, – продолжал настоятель, – я вижу, что покойник был вам дорог…

– Да, святой отец, – прижав платок к глазам, говорил Бумба-Бумбелявичюс. – Хотелось бы проститься, как с родным. Он был человек в полном смысле этого слова. Да вот не знаем, как это прощание… по карману ли…

Настоятель почувствовал, что дело сдвинулось с мертвой точки, и оживился:

– Люди поступают по-разному… неимущие – поскромнее; люди побогаче позволяют себе больше. До бога доходит любая молитва, но заупокойная молитва – не святая обедня; а одна обедня – не молебен со всеми свечами. Священное писание учит нас: как на земле, так и на небе…

– Простите, святой отец, если я спрошу без обиняков: во что обойдутся нам похороны с приличной молитвой и проповедью об усопшем, – простонал Бумба-Бумбелявичюс.

– У церкви нет твердого тарифа для оценки преходящих ценностей, она взвешивает ценности духовные. В любом деле мы всегда приходим к взаимному согласию и удовлетворению. Потому, вероятно, нам было бы лучше начать с того, какую лепту вы предназначили церкви за оказание последних услуг почившему Юргису.

– Мы, отче, собрали 672 лита.

– О! Этого совершенно достаточно, – успокоил его священник.

– Но мы, отче, хотели бы нанять на эти деньги и оркестр.

Настоятель снова посерьезнел. Он почувствовал, что часть суммы уплывает из рук. Так как святой отец знал, сколько, примерно, стоит наем даже половины полкового оркестра, он подсчитал, что костелу останется все-таки не менее пятисот литов. Викарию, который дойдет до кладбища, придется отдать 50 литов, а сам он произнесет в костеле проповедь. Но ведь без обедни не обойдешься ни в том, ни в другом случае.

– Понятно, – произнес он вслух, – богу богови, а кесарево – кесарю. Так учит мать-церковь. Так будем поступать и мы.

Деревянный костел на Жалякальнисе был и в самом деле беден и невзрачен. Без колокольни, только крест на крыше выделял его среди окружающих хибарок. Будущий костел Вознесения только проектировался, его пока можно было увидеть лишь на открытках, которые назывались кирпичами памятника независимости Литвы. Каждая проданная открытка означала, что в стену костела – памятника независимости – уложен новый кирпич. Пожертвования на святое и патриотическое дело собирались различными путями: по подписке во время обеден, переводами через банк. Наконец казначейство выделило определенную сумму из бюджета, что и предрешило ход строительства. Низкий', похожий на склад, сколоченный из досок, крытый дырявыми лентами толя, временный костел должен был смягчить самое твердое сердце равнодушного горожанина и в конце концов заставить его раскошелиться; убогое здание кололо глаза зажиточным жителям столицы – домовладельцам. Поэтому они щедро жертвовали сами и призывали не скупиться других, лишь бы побыстрее осуществить постройку костела Вознесения – памятника воспрявшей ото сна Литве. Однако великие творения рождаются не так быстро; гораздо быстрее стен великого памятника вырос на углу улицы Аукштайчю целый ряд кирпичных домиков, записанных неизвестно на чье имя.

У временного костела стояли черные похоронные дроги с крестом и балдахином, два гнедых коня были покрыты черными попонами. Лошади мотали во все стороны головами, желая сбросить с себя покрывала. Тут же околачивались, покуривая и непрерывно сплевывая, одетые в черные пелерины и наполеонки, высокорослые мужчины, а на соседнем заборе, сверкая серебром труб, словно воробьи, расселась болтающая и хохочущая музыкантская рота гусарского полка. Костел был битком набит сослуживцами покойного, знакомыми и просто зеваками. Очень много собралось барышень и жен чиновников. Катафалк был уставлен цветами и свечами, а на нем, в дубовом гробу, лежал всем хорошо известный, а кое для кого из собравшихся здесь – даже близкий и дорогой человек. Священники у всех трех алтарей служили мессу, а с амвона значительно и прочувствованно читал ксензд:

– «Прахом был, в прах обратишься», – сказано в священном писании. Тело твое сгниет, а куда денется душа, покинувшая грешное тело? Может, она, никогда не сгорая, будет вечно гореть в геенне огненной; может, душа будет блуждать в туманах чистилища, а может, будет вечно радоваться среди ангелов, если господь призовет ее в царствие небесное?…

Где обретается в этот грустный час душа вечной памяти Юргиса? Всевышний судит о человеке по его делам и молитвам. Какими добродетелями отличился покойник, живя в этой юдоли слез? Много добра сделал он, и это дает ему право на жизнь вечную. Он был порядочный человек: он любил государство и святую церковь. Он не осквернял божьего храма, как иногда делают многие заблудшие интеллигенты. Мы не раз видели собственными глазами, как покойный Юргис ранним утром, возвращаясь с работы, усталый, заходил в этот костел, падал на колени перед богородицей и просил милости, глядя в ее божественные очи.

«Брешет, как сивый мерин!» – думал, разглядывая большой алтарь, Спиритавичюс.

«Даю голову на отсечене на этом самом алтаре, что Пищикас в жизни не был Б костеле, – размышлял, покусывая губы, Бумба-Бумбелявичюс. – Правда, однажды утром пришлось вести его в бесчувственном состоянии домой. Он вырвался из рук и вломился в костел, переполошив женщин… А все-таки хорошо, что мы не пожалели денег…»

«О том, что Пищикас стоял на коленях перед буфетчицей в ресторане и молил дать ему еще одну „настоятельскую“, – знаю, а о том, что говорит настоятель – не знаю!» – незаметно потряс головой Пискорскис, глядя в затылок Спиритавичюсу.

Настоятель всячески превозносил покойного, перечислял его заслуги перед церковью и родиной, расписывал, как образцового слугу государства, человека доброго сердца и высокой нравственности. Кончая проповедь, он выразил надежду встретиться с покойным на том свете. Попросив собравшихся прочитать за упокой души Юргиса три «славьсямарии», святой отец преклонил колени, слез с амвона и скрылся в дверях закристии.

По окончании обедни сослуживцы покойного подняли гроб, поставили на плечи, вынесли на улицу и впихнули в удобный катафалк. Взгромоздившись на козлы, кучера стегнули лошадей. И вот останки Пищикаса тронулись с места, повернули на проспект… Ударили литавры. Трубачи гусарской роты так грянули марш Шопена, что зеваки, запрудившие улицу, невольно вздрогнули.

Похоронная процессия потянулась по широкому проспекту Саванорю. За крестом, который нес седой костельный служка, вышагивал, исподтишка бросая взгляды на панель, молодой викарий. Две машинистки департамента несли венок с надписью: «Юргису Пищикасу – трудолюбивому муравью государственной казны. От балансовой инспекции». За гробом, склонив голову, медленно вышагивал Спиритавичюс с женой, дочерью и зятем Бумбелявичюсом. Пискорскис, пятясь, перебегал то на одну, то на другую сторону проспекта, стремясь как можно лучше запечатлеть последний путь своего коллеги по улицам столицы.

Пискорскене и Уткина с дочерью, утонувшие в пышных воротниках манто, держались поодаль; их высокие, острые каблучки попадали в выбоины и рытвины мостовой, поэтому дамы и барышни незаметно свернули на тротуар и там продолжали печальное шествие. На них было устремлено множество любопытных глаз, и она все время сторонились процессии, стремясь потихоньку оторваться от нее, окольным путем добраться до кладбища и там подождать гроба. Поклонницы бывшего бравого столичного сердцееда после его смерти забыли о прежних распрях, дружно всплакнули и стали лучшими подругами. Подушечка, на которой покоилась голова Пищикаса, была сшита их руками. Соперницы украсили гроб покойного, пробыли с ним последнюю ночь, пролили море слез. Когда его не стало, они вдруг поняли, что сами тоже изрядно постарели, что жить нет смысла и им остается только готовиться в последнюю дорогу.

Спустившись в долину, грустная процессия свернула на Лайсвес аллею. И здесь на тротуарах было полным-полно любопытных. Многие знали покойника. Они по-разному комментировали его смерть и выискивали глазами виновницу трагической гибели, о которой в Каунасе стрекотали все сороки.

К окнам магазинов, мастерских, парикмахерских и закусочных прильнули сотни людей, в дверях толпились лавочники, которые еще недавно при одном появлении Пищикаса дрожали от страха. Приход его всегда был связан с массой забот и неприятностей. Капризы нежеланного гостя было очень трудно предугадать, а еще труднее удовлетворить. И вот сейчас останки этого человека, заколоченные в дубовый гроб, проплывали перед их глазами. Некоторым даже не верилось, что они никогда больше не увидят весельчака-инспектора в черном котелке и с желтой бамбуковой тросточкой. Но зрители этого грустного спектакля быстро сообразили, что не пройдет и дня, как на место покойника будет назначен новый помощник, возможно, более строгий блюститель закона, и знакомство с ним может потребовать от них гораздо больше усилий и денег. Лавочники уже начинали жалеть о преждевременной кончине третьего помощника балансового инспектора.

То склоняя голову на грудь, то поднимая ее и озираясь по сторонам, медленно передвигал ноги Спиритавичюс, – тот самый Спиритавичюс, который держал в страхе тысячи собственников временной столицы, знал доходы и расходы самого захудалого магазина, мог утвердить или отклонить баланс любой фирмы, стереть в порошок или осчастливить, довести до банкротства или вновь поставить на ноги каждого своего клиента. Эта гроза домовладельцев, хозяев магазинов и мастерских шел за гробом своего подчиненного, как бы демонстрируя свою силу. Начальник балансовой инспекции, на голову которого обрушилось такое несчастье, такой позор, не терял достоинства, отвечал благосклонным кивком на приветствия, испепелял и пригвождал взглядом мелькнувшего в толпе должника, которого полиция разыскивала уже несколько лет. Вся его осанка, казалось, говорила: смотрите, вот я каков. Я еще достаточно силен, чтобы согнуть в бараний рог любого, кто осмелится вырваться из моих лап.

Спиритавичюс редко ходил по середине Лайсвес аллеи, сквозь строй тысяч глаз: разве что в государственный праздник 16 февраля или в день праздника тела господня, да еще иногда после затянувшейся пирушки. Но эта процессия была совсем другого рода: она настраивала на серьезный и строгий лад. Спиритавичюс воочию убедился, что и его жизнь на ущербе, а сделать надо еще немало. У него сейчас было время подумать об этом, и он прикидывал, что нужно предпринять в инспекции по возвращении с кладбища.

На каком-то перекрестке сквозь толпу, заполнившую тротуары, вдруг прорвался бледный Уткин. Он еле держался на ногах и качался из стороны в сторону. Полковник ухватился за катафалк, который вез гроб с останками Пищикаса, и невнятно забормотал:

– Дррруг, ты мооо!.. Сссслушай, дррру-жище, дорррогой… ссскажи… зачем ты умер?… Из-за такого пустяка!.. Наплевать!.. Непрррилично… Стррреляться непрррилично…

Толпа пришла в замешательство. Спиритавичюс заключил Уткина в объятия, а Бумба-Бумбелявичюс с другой стороны крепко взял за локоть. Он принялся успокаивать, а потом стращать Уткина, но тот, повиснув на руках коллег, мотал головой и завывал:

– Не сердись, дррружище… Ага!.. Зачем совал пальцы куда не следует?… Получил и держи… Встретимся, дружок, встретимся! Жди меня… с закуской… с чарочкой…

– Нехорошо, господин Уткин… На людях… Высокопоставленному чиновнику не подобает, – слышалось со всех сторон.

– Плевать мне на высокопоставленных… Понял?! Что мне?… Вон что осталось от высокопоставленного… И ты там будешь… и я… все там… встретимся!..

– Что с ним делать? – волновался Спиритавичюс, обращаясь к своим помощникам. Он махнул рукой, подзывая их поближе; следовало что-то предпринять, чтобы восстановить торжественность шествия.

– Господин директор… – шепнул Пискорскис Спиритавичюсу на ухо. – В катафалк… Там под тряпками никто не заметит… Уложим его за гробом…

– Ты что, спятил, дурень! – отскочил Спиритавичюс от Пискорскиса.

– Называйте меня, как угодно… – поклонился Пискорскис, – но я прав. Взгляните только на него – хорош! Он там мигом уснет… Катафалк покачивает – как в колыбели! До кладбища уже рукой подать… Гроб снимем, а его кучера доставят домой.

Спиритавичюс посмотрел на Пискорскиса, как на сатану-соблазнителя. Придумал же, дьявол! Он словно впервые увидел этого человека, чья находчивость проявилась в такую страшную минуту.

Окружив Уткина, чиновники впихнули полковника в катафалк и выстроились по сторонам, чтобы его никто не увидел. Но измученный, усталый Уткин даже не думал вставать. Он удобно растянулся возле гроба, обхватил его руками и захрапел.

Плоды трудов

Вот уже полгода, как в балансовой инспекции трудятся три новых человека – ревизора. Вот уже полгода, как перед ними на столах разложены пухлые журналы, страницы которых разлинованы толстыми и тонкими линиями, испещрены фамилиями и цифрами. Из шкафов и со склада, где вместе с дровами и вениками хранились плоды десятилетнего труда инспекции, извлечены запыленные и ободранные, сшитые и перевязанные тюки квитанций. Каждая бумажка прочитывается и сверяется с записями в толстых журналах, а расхождения с законами и инструкциями, подчистки и подделки заносятся в акт.

На место трагически погибшего помощника инспектора Пищикаса был временно назначен Плярпа, а на место секретаря (тоже временно) Спиритавичюс поставил Пумпутиса, мелкого чиновника, меньше всех осведомленного и потому наиболее безопасного. В его обязанности входило разыскивать и подавать ревизорам необходимые документы – больше ничего. Ненужные разговоры, как сказал ему Спиритавичюс, могут только запутать господ ревизоров. Если возникнет какая-нибудь неясность, он, Спиритавичюс, самолично все уладит.

Однако Пумпутис, поотиравшись какое-то время возле ревизоров, почувствовал, что его обязанности не могут ограничиться предоставлением документов: ему пришлось открыть незваным гостям глаза на истинное положение вещей. Пумпутис начал мнить себя лицом ответственным: раз с ним беседуют, как равные с равным, незнакомые, но тем не менее высокопоставленные люди, значит, он должен знать себе настоящую цену! Ревизоры вытягивали из него признания, расспрашивали о различных, зачастую непонятных ему, комбинациях, и он своими ответами давал им много ценного материала. Его обязанности показались ему более ответственными еще и потому, что директор со своими помощниками с раннего утра до позднего вечера пропадал в городе, проверяя предприятия, бухгалтерии, жалобы, составляя задним числом протоколы и т. д. Пумпутис на месте должен был решать сложные вопросы, давать ревизорам справки о том и о сем. Все это вскружило ему голову, и он решил, что устами ревизоров само государство требует от него правды.

На вопрос, почему, например, в графе «Гостиница и ресторан „Версаль“ в течение нескольких лет подряд не делалось никаких отметок, Пумпутис, не задумываясь, ответил, что как только приближался последний срок уплаты денег в банк, хозяин гостиницы приглашал господина директора с помощниками в свое заведение и, таким образом, своевременно ликвидировал очаг пожара. Когда же Пумпутиса спросили, почему целый ряд крупных заграничных фирм нарушает законы, а инспекция совершенно не обращает на это внимания, новый секретарь с улыбкой ответил, что господин директор очень часто руководствовался пословицей, которую произносил по-русски: „Закон что дышло, куда повернешь – туда и вышло“.

Пумпутис по молодости был слишком откровенен, прямодушен и не усматривал в этом никакой опасности. Будь он умудрен жизнью, поопытней, он знал бы, что эти три пришельца, присланные свыше, такие же люди, как и все, что, кончив свою работу, они уйдут, а он останется во власти Спиритавичюса и его помощников. Радуясь своему продвижению по службе, Пумпутис забыл о том, что начальство бдительно следит не только за ревизорами, но и за его собственным поведением. Недаром Спиритавичюс с помощниками не раз ломали голову, как сделать, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.

Однажды утром Спиритавичюс с помощниками сидел в кабинете и обсуждал план дальнейших действий.

– Господин директор, – многозначительно произнес Пискорскис, – я не могу молчать. Новый секретарь роет нам яму.

– Кто?! – подскочил Спиритавичюс. – Пумпутис?!

– Так точно, господин директор. Например, не далее, как вчера, он в беседе с ревизорами проболтался, что в инспекции нет никакого порядка, что вы отдаете дурацкие приказания, прячете от него некоторые дела, что вы никогда не считались с его мнением…

– Ах, вот где собака зарыта! – задрожали посиневшие губы Спиритавичюса. – Скрывал дела!.. Выродок!.. Ублюдок! С его мнением не считался!.. Молоко на губах не обсохло!..

– Ну и болваны же мы, – сплюнув в угол и растерев плевок ногой, выругался Бумба-Бумбелявичюс.

– Так вот где зарыта собака!.. – повторил Уткин.

– Я его на ноги поставил, – не желая поверить словам Пискорскиса, скрипел зубами Спиритавичюс. – А он ко мне задом?! Небось, явился ко мне в лохмотьях. Вот и положись на подлеца! Если так, господа… надо держаться…

Тяжелые тучи нависли над балансовой инспекцией. День ото дня разбухал акт ревизии, с каждым часом приближалась гроза.

Ночи напролет светились большие окна в доме на улице Майрониса. Спиритавичюс рылся в шкафах, ворошил старые, годами не тронутые, дела, от стола к столу рыскал Пискорскис, перенося пожелтевшие стога бумаги. Из его ящиков давным-давно исчезла фотолаборатория, опустел и стол Уткина – исчезли шахматные фигуры и охотничьи принадлежности. Почесывая бока и затылки, чиновники разыскивали недостающие документы. Пахло большой недостачей.

Вот уже полгода, как Спиритавичюс перед сном втихую, тайком от чужих глаз, опрокидывает четвертинку тминной, ставит возле кровати будильник, валится в постель, как подкошенный, и ни свет ни заря мчится на работу.

– Пошевеливайтесь, то да се, – повторяет он по привычке, влетая в канцелярию. Директор вежливо здоровается с писарями, пытается шутить с ревизорами, но все замечают – он уже не тот. Куда девались его остроумие, энергия и сила. Бледное, сильно постаревшее лицо, непроходящая, заметная тревога во взгляде. Его неотступно преследует мысль о трех пауках, которые неумолимо плетут свою паутину, отрезая ему все ходы и выходы, все крепче связывая по рукам и ногам.

Наступил решающий день.

Открылась дверь кабинета Спиритавичюса, и в ней показались три ревизора. Один из них положил на стол пухлую, в несколько сот машинописных листов, папку, на первой странице которой Спиритавичюс прочитал: «Акт ревизии».

– Мы свое дело сделали, – сказал ревизор. – Мы пришли распрощаться, принести извинения за беспокойство и благодарность за сотрудничество.

– Пожалуйста, пожалуйста, господа! Распрощаться можно… – встал Спиритавичюс. – Извиняться не имеет смысла, что же касается сотрудничества, мы в долгу не останемся, как говорится…

– Мы были присланы сюда по приказу его превосходительства господина министра. Кажется, поработали недаром. Вы утаили от казны около миллиона литов…

– Господа помощники, заходите! – позвал Спиритавичюс. – Господа ревизоры прощаются!.. Вот акт… Порадуйтесь… Около миллиона, говорят…

Оглядев собравшихся, Спиритавичюс сказал ревизорам:

– Что теперь будете делать со мной?… Зарежете?…

– По закону вы имеете право не согласиться с нашими выводами и обжаловать их перед департаментом, потом перед министром, а может, и еще выше.

– Еще выше?… – ощерился Спиритавичюс. – Выходит, перед самим господом богом?… Но, судя по вашему акту, я, кажется, лечу в преисподнюю?

– Хи-хи-хи-хи! – дружно рассмеялись все. Однако это не был обычный смех. Одни смеялись, чтобы не показать своего замешательства, другие – чтобы не сердить чиновников, от которых зависела их судьба.

Спиритавичюс и его помощники распрощались с ревизорами, не выдавая испуга, утешаясь тем, что каждый из них в отдельности не так уж виноват, что не так уж страшен черт, как его малюют. Но когда гости ушли, маски спали и лица обнажились.

Спиритавичюс прекрасно знал, чем пахнет каждая страница акта. Он, конечно, понимал, что с ним не поступят, как со злоумышленником, но и благодарности не ждал – знал, что по головке не погладят. Собственно говоря, ревизия не привела его в отчаяние: он успел спрятать кое-какие концы, значительно уменьшил сумму недостачи и во многом сумел переубедить ревизоров, но даже и после этого акт не давал ему покоя. Спиритавичюса особенно угнетало то обстоятельство, что толстенный том – это беспристрастный свидетель его многолетних трудов, большой части его жизни. В этом томе было черным по белому сказано, что доверенное Спиритавичюсу учреждение не выполняло своих обязанностей перед государством; здесь о его заслугах не было ни строчки. Пришли три крота, разрыли канцелярию, да так и оставили повсюду кочки бумаг и бумажек. А когда эти крохотные, пожелтевшие, измятые бумажки были сложены в кучу, у виновников встали дыбом волосы.

– Видите, ребятки… – после долгого молчания обратился Спиритавичюс к своим помощникам. – Съели, переварили, нагадили и ушли… Я знаю, что высший судия на небе, что каждая земная власть от бога… никто меня за мои грехи не повесит, если я раскаюсь… Но годы, которые я потерял, служа отчизне, мне никто не вернет.

– И тем не менее что делать, господа? – спросил, листая акт ревизии, Пискорскис.

– Делали уже, господин Пискорскис. Всё делали. Чудеса делали! Создали Литву, создали свою валюту, казну, несли в нее, как муравьи, центик по центику, – и вот тебе, бабушка, и Юрьев день.

– Но я думаю, мы эти нападки еще отобьем, господин директор? – несмело обратился к тестю Бумба-Бумбелявичюс.

– Нас так приперли к стене, зятек, что я дух не могу перевести. Нам остается одно: горой стоять друг за друга; придется пораскинуть мозгами, господа, потому что акт написан в трех экземплярах. Один из них вполне может очутиться в прокуратуре.

– В прокуратуре? – подскочил Уткин.

– А ты как думал? – подивился его наивности Спиритавичюс. – Ты думал, они здесь сидят от нечего делать?… Просто так явились? Просто так копаются? Они подкапывались под тебя и под меня. Они подвели под меня адскую машину, которая в любую минуту может взорваться. Вот и знай теперь, пойди угадай, когда она взорвется.

– И тем не менее… – попытался успокоить себя Пискорскис.

– И тем не менее, вы осел, господин Пискорскис… – зло оборвал его Бумба-Бумбелявичюс и отвернулся к окну.

– Так что? Тюрьма?… – потупившись, простонал Уткин.

– Что, трусишь, господин Уткин?… – не оборачиваясь от окна, отозвался Бумба-Бумбелявичюс.

– Сейчас, ребятки, мы должны будем показать, на что мы способны. Придется нам танцевать балет, играть, смеяться и плакать. Вот где начнутся наши университеты, господа!.. – одевая пальто, говорил Спиритавичюс. – Стоять друг за друга, ребятки! А теперь за дело!

– А как быть, господа, с собакой, которая… – напомнил Пискорскис.

– Выгнать с работы! Сегодня же! – предложил Бумба-Бумбелявичюс.

– Вон! – заорал Уткин.

Спиритавичюс вернулся от дверей и задумался.

– Следует поразмыслить, господа. Следует серьезно обдумать положение. Опасность еще не миновала. Если мы его теперь выгоним, он может пожаловаться в верхи… Он может из мести всяких небылиц нагородить.

– Правильно, господин директор, – поспешил согласиться Пискорскис.

– Дай мне кончить, Пискорскис… что у тебя, гвоздь в стуле? Надо не только не показать ему нашей ненависти, а наоборот, мы обязаны выказывать ему свое уважение, чтобы он не пытался предпринимать никаких шагов, пока не будет совершенно ясно, что нам ничто не угрожает… Бывает, из-за пенька воз опрокидывается… а то еще – не тронь дерьмо… – вонять будет, – усмехнулся Спиритавичюс и вновь пошел к двери, но, остановившись, добавил:

– Много мути на душе накопилось… Может, то да се…

– С господином директором в огонь и воду! – живо откликнулись все.

– Даю пять форы, господин директор! – махнул рукой Уткин.

Помощники вмиг подскочили к вешалке, и не успел Спиритавичюс выйти на улицу, как его верные соратники уже шли за ним следом. Живительный весенний воздух приободрил их, а людской поток на Лайсвес аллее развеял неприятные мысли и поднял настроение. Но недолго вдыхали чиновники свежий воздух: они повернули в расположенную неподалеку во дворе пивную «Божеграйку». Открыв дверь, все остолбенели от удивления.

Возле буфета, съежившись, бросая жадные взгляды то на холодные закуски, то на бутылки за стеклом, стояли все три ревизора, с которыми они только что распрощались после долгой совместной работы.

– Все дороги ведут в Рим! – вскричал Спиритавичюс.

– Так сказать, по традиции, – потирая руки, ответил ревизор Блусюс.

– Ну, господа, – сбрасывая пальто на руки кельнера, заявил Спиритавичюс, – у меня собачий нюх!.. Из меня вышел бы неплохой ревизор!

Сравнением ревизора с собакой Спиритавичюс хватил через край. Трое господ насторожились и испытующе взглянули на ввалившуюся компанию.

– Не сердитесь, господа! Такой уж у меня характер! Я все выкладываю сразу, чтобы потом дружбе не мешало.

– Эту особенность вашего характера, господин Спиритавичюс, кажется, первыми открыли мы, представители государственного контроля… – усмехнулся ревизор Бурокас.

Все воззрились на стекло витрины, где были искусно разложены последние произведения кулинарии, и прикидывали, с чего начать.

– Пока суть да дело, – произнес Спиритавичюс, – может, пропустим, то да се, натощак, так сказать.

– Исходя из положения господина директора, мы всегда ответим положительно и согласимся с вышеизложенным, – поклонился от имени ревизоров стоявший рядом Блусюс.

– Мир, господа? – поднял стопку Спиритавичюс.

– Так сказать, для храбрости, – дружно выпили все.

Белый, толстый повар принес и сунул под нос гостям заливного поросенка, украшенного зеленью.

– Как с неба, господа!.. Ну, теперь по одной, чтоб слюнки не текли… – подмигнул Спиритавичюс.

– Так сказать, на внутренней территории следует выделить соответствующую площадь, – опрокинув вторую, отозвался первый ревизор.

Семеро молодцев загремели тарелками, застучали зубами, и от поросенка осталось одно приятное воспоминание. Менялись закуски и стопки, менялось настроение. Говорили все, а слушал только один из ревизоров, который полчаса назад вручил директору грозный акт. Он придвинулся к Спиритавичюсу и прошептал ему на ухо:

– Господин директор… немного неудобно… люди смотрят… может, в отдельный кабинетик… с глаз долой…

– Вся моя жизнь прошла на глазах у людей… не боюсь… у меня никаких секретов…

– Отдельный кабинет приготовлен… – урезонивал ревизор.

– А откуда вы знаете, что мне приготовили отдельный кабинет? Вам не положено знать, что и когда мне готовят!

– Там будет лучше… – попытался взять Спиритавичюса под руку настойчивый ревизор.

– С одним поросенком справился, справлюсь и с другим!..

Старший ревизор, который все время держался в стороне из-за застарелой желудочной хвори, – не только не употреблял алкоголя, но и не прикасался к острым блюдам, – отодвинулся от разгоряченного Спиритавичюса. Совершенно неожиданно между ними встал широкоплечий контролер Блусюс и, взяв Уткина за подбородок, повернул его к буфету. Уткин, почувствовав, что над ним издеваются, плеснул Блусюсу пивом в глаза. Блусюс, проведя одной рукой по лицу, другой по ошибке заехал в ухо подвернувшемуся Бумбелявичюсу, и тот со стоном рухнул на пол. Тогда Уткин поднял стул и одел его на голову Блусюсу, расцарапав тому все лицо. Увидев, что на сослуживца насели все помощники балансового инспектора, третий ревизор Гайсрис так лягнул Пискорскиса в живот, что тот свалился на стол.

Пламя вражды между чиновниками балансовой инспекции и полномочными представителями государственного контроля заполыхало так ярко, что кельнеры бросились разнимать сцепившихся противников. Но оторвать их друг от друга было невозможно. Весь персонал пивной бегал вокруг драчунов, умоляя прекратить безобразие, и в то же время боясь обидеть влиятельных чиновников, от которых зависела судьба заведения. Они знали, что гости с лихвой оплатят расходы, пусть и не наличными, что сломанный стул или разбитый бокал – сущие пустяки. Хозяин, желая избежать неприятностей или, вернее говоря, не желая видеть почетных гостей в таком состоянии, удалился, приказав кельнеру следить за ходом событий и, если возникнет надобность, поддержать ту сторону, которая может быть более полезной для заведения.

Внезапно задрожал пол: Спиритавичюс упал, как подкошенный.

– Убили!! – закричал кто-то нечеловеческим голосом. Вопль испугал забияк и заставил их утихомириться.

Так как силы разделились поровну (три инспектора стояли против трех ревизоров, а между ними со стонами извивался Спиритавичюс), не имело смысла продолжать потасовку.

– И тем не менее, господин директор жив, – обрадовался, пощупав пульс, Пискорскис. Его сообщение всех успокоило.

– Ну и что?… Сколько следовало, столько и получил… – сказал Блусюс и пожал плечами.

На скамье подсудимых

Валериёнас Спиритавичюс готовился к делу со всей серьезностью и ответственностью. Он ушел с головой в изучение указов сената, выучил назубок весь уголовный статут, по каждой мелочи советовался с виднейшими каунасскими адвокатами.

– Ну, как вы полагаете, господин адвокат? Неужели меня обреют? Говорите же, Христа ради, господин адвокат, откровенно. Я всю жизнь любил резать правду-матку в глаза. Вы считаете, аргументов маловато? Ну, мы еще посмотрим, то да се. Смеется тот, кто смеется последним. То-то и оно.

Не дождавшись желанного утешения или гарантии, Спиритавичюс мчался в другой конец города к другому, по его мнению, еще более подкованному светилу юридической науки.

– Мое почтение, – запыхавшись, говорил Спиритавичюс, вбегая в кабинет. – Ну, что там слышно о моем дельце? В ажуре, да? Вот статья, вот обстоятельства, вот и весь криминал… Ну, если они мне сейчас пришьют!.. Тогда нет правды на свете!

Большинство адвокатов столицы были знакомы Спиритавичюсу, как домовладельцы или акционеры, и благоволили к нему, потому он у каждого спрашивал совета. Директор бегал то к одному, то к другому и умолял:

– Помогите мне, господин адвокат! Я доверяю только вам. Если уж вы возьметесь, то дело будет выиграно. В долгу не останусь. Если надо – озолочу. Скрутим их в бараний рог. Пусть почувствуют, чти значит поднимать руку на Спиритавичюса.

Акт ревизии обвинял в преступных действиях не одного Спиритавичюса. У каждого из его помощников так или иначе рыльце было в пушку. Прославленный портфель Пискорскиса, где некогда хранились самые неожиданные предметы, был теперь битком набит разными брошюрками по уголовным вопросам, сборниками законов, вырезками и т. д. Бумба-Бумбелявичюс срывал свою злость на жене, которая связала его узами родства с преступным директором, тянущим его теперь за собой в пропасть; он разыскивал какие-то счета и договоры и готовился произнести в суде громовую речь, которая кое-кому придется не по вкусу. Уткин, простив все грехи своей неверной Верочке, советовался с ней, как поступить, если ему не удастся выкрутиться и он, если уж не сядет, то, в лучшем случае, будет вынужден покрыть убытки.

– Держаться! – многозначительно предупреждал всех Спиритавичюс. – Стоять горой друг за друга, потому что все против нас.

– Господин директор, – озабоченно соглашался Бумба-Бумбелявичюс, – вашими устами глаголет истина. Мы должны показать, что правда на нашей стороне и что за нее мы все, как один, ляжем костьми.

– Страшно подумать, – испуганно заметил Пискорскис, – что кто-нибудь из нас будет оправдывать только себя. Вместе мы в поте лица трудились, вместе должны делить и плоды трудов своих.

– Собственноручно задушу того, кто прикинется святым и попытается выкрутиться, свалив вину на других!

* * *

Зал окружного суда переполнили знакомые и родственники чиновников. На столе, покрытом зеленым сукном, лежали толстые тома дела, вещественные доказательства, евангелие и деревянное распятие. На скамье подсудимых сидели Спиритавичюс и три его славных помощника. Пристав объявил: «Суд идет!», и судьи в черных тогах, а за ними и государственный обвинитель заняли свои места.

– Валериёнас Спиритавичюс! – вызвал председатель.

– Я! – встал Спиритавичюс.

Когда-то это местоимение кидало в дрожь подчиненных, заставляло молниеносно выполнять любое распоряжение директора. Сейчас это «я» звучало совсем по-иному. В нем не было прежней силы и уверенности. Ответив еще на несколько вопросов председателя, Спиритавичюс, красный как рак, опустился на скамью подсудимых. Несколько официальных вопросов окончательно добили его.

– Признаете ли себя виновным? – холодно спросил председатель.

– Ничего подобного! – вымолвил наконец Спиритавичюс, но при этом бывший высокопоставленный чиновник министерства финансов задрожал, как осиновый лист, его голова упала на грудь, и беспокойный взгляд заметался во все стороны. Вопросы председателя подрубили его волю, как топор отжившее свой век дерево.

За Спиритавичюсом держали ответ Бумба-Бумбелявичюс, Пискорскис, Уткин. Вопросы прокурора были так же холодны, коротки и безжалостны. Ответы чиновников, привлеченных по делу, были то нечеткими и неуверенными, то преувеличенно мягкими, то неоправданно гордыми. Но никто из подсудимых не признал себя виновным.

Только что зачитанный обвинительный акт прозвучал, как волнующая история, как приключенческий роман, роман, полный остроумия, неслыханной дерзости, роман с завязкой, кульминацией и, возможно, с совершенно неожиданным концом. Слушая сиплый голос секретаря, чиновники балансовой инспекции еще раз совершили путешествие вокруг стола, превращенного ими в кормушку; перед ними пронеслось их прошлое, все изведанные ими радости жизни, различные обстоятельства, лица соучастников и друзей…

Слова евангелия, присяга свидетелей, страх шестилетнего тюремного заключения за лжесвидетельство, наконец, сами показания обвиняемых действовали на всех угнетающе. Первым справился с собой Пискорскис. Он улучил удобный момент и прервал свидетеля:

– И тем не менее, я хотел бы воспользоваться предоставленным мне правом и спросить свидетеля, когда именно я получил упомянутые деньги и в какой сумме? Это чрезвычайно важно. Кроме того, я хотел бы также осведомиться у господина свидетеля, не заметил ли он, какими именно купюрами упомянутый торговец дал мне взятку?

Воодушевленный неожиданной и почти фантастической смелостью и изворотливостью своего коллеги, Бумба-Бумбелявичюс тоже атаковал свидетеля:

– Господин свидетель утверждает, что я якобы не мог построить на свое жалованье три дома. Положим, это так. А известно ли господину свидетелю, что я собрал плату с квартирантов третьего дома за пять лет вперед и строю четвертый дом?

Другого свидетеля, который показал, что одно важное дело было то ли предано огню, то ли уничтожено другим способом, припер к стенке Спиритавичюс:

– Ладно, ладно… говоришь, сожгли… А ты дым видел?

Свидетель, не поняв вопроса, смущенно ответил:

– Нет.

– Ну, так еще когда-нибудь увидишь! – Спиритавичюс, довольный, опустился на место.

Публика оживилась.

После опроса свидетелей обвиняемые повеселели; они мало-помалу обвыклись с обстановкой. Адвокаты утешали их, судьи пока что ничем не грозили, и только прокурор, поплевывая на пальцы, листал дело, выуживая новые доказательства. Уткина это рассмешило, и он подмигнул какому-то знакомому, сидевшему неподалеку.

Однако было не до смеха. Прокурор в своем беспощадном выступлении потребовал для обвиняемых, которые обкрадывали государственную казну, злоупотребляли своим служебным положением и брали взятки, строгого наказания. Спиритавичюсу грозило 8 лет каторги, Бумбелявичюсу – 5, а Пискорскису с Уткиным – по 3. Кроме того, прокурор еще потребовал, чтобы обвиняемые возместили 700 тысяч литов, украденных у казны, для чего предложил конфисковать недвижимое имущество Спиритавичюса, Бумбелявичюса, Пискорскиса и Уткина.

В зале стояла такая тишина, что слышно было, как бьется муха, попавшая в паутину; больше того – было слышно, как падают на белый лист бумаги ногти, которые аккуратно надкусывал зубами и подрезал бритвочкой один из трех судей.

Слово было предоставлено Валериёиасу Спиритавичюсу. Он тяжело поднялся, оперся ладонями о край скамьи, вперил свой взгляд в пространство и сказал:

– Уважаемый суд. Господа судьи, господин прокурор. Прежде всего я должен поблагодарить вас за ту высокую честь, которой вы удостоили мою скромную персону, а также моих сослуживцев. Спасибо вам за то, что вы потратили на нас столько драгоценного времени, что о нас проявили заботу такие высокопоставленные чины таких высокоуважаемых учреждений, Я счастлив! Хоть раз государство увидело, что где-то на задворках есть такой Спиртавичюс, который 12 лет работал на благо Литвы, как пчелка, нес сладкий мед государству да еще сам заработал четверть миллиона. Спасибо, господа. Поверьте, нет более ужасного удела, чем кончить свой век в безвестности и незамеченным сойти в могилу.

Господин прокурор сделал из меня, мягко говоря, потаскуна, вора и пьяницу. Всю его пространную обвинительную речь можно изложить в нескольких словах: Спиритавичюс 12 лет маялся без отпуска. Спиритавичюс из ничего создал балансовую инспекцию, и вот тебе – Спиритавичюс ворюга, Спиритавичюс преступник! Спиритавичюс стреляный воробей, он прошел огонь, воду и медные трубы, и он легко не согласится с таким обвинением. Почему господин прокурор, увидевший во мне дьявола, не разглядел во мне человека? Я считаю, что высокий суд найдет во мне и хорошее, и дурное, отделит зерно от плевел и справедливость восторжествует. А если чаша весов правосудия перевесит не в мою пользу, то, может быть, следует послать эти весы на проверку в пробирную палату? (В этом месте председательствующий схватился за колокольчик: «Попрошу не оскорблять суд!») Я всю жизнь был искренним и говорил только правду. Простите, господа, если я кого-нибудь нечаянно обидел. Дозвольте мне быть откровенным и сегодня, в эту тяжелую минуту. Что такое чиновник?… Кратко отвечу: собака!., лимон!., плевательница!.. Вот кто! Собака – потому, что должен слепо выполнять волю хозяина; лимон – потому, что каждый выжимает из него последние соки; плевательница – потому, что каждый может плюнуть ему в рожу! Вот что такое чиновник! С того дня, как мы обрели независимость, я служил Литве, как верный пес. За это время министерство выжало из меня все, что могло, и вот – выбросило на свалку. Сейчас мне в рожу плюют все, кому не лень. Чудес на свете не бывает. Святых тоже. Я простой смертный со всеми вытекающими отсюда грехами, которых, слава богу, у всех у нас предостаточно.

Насколько моя голова варит, я понимаю: господин прокурор обвиняет меня, что я был покладист, давал слишком большие льготы промышленникам, торговцам, банкирам и из-за того, мол, пострадала казна. Дозвольте усомниться, так ли это! Скажите мне, господин прокурор, что за птицы – эти промышленники и торговцы? Кто они, по-вашему? Вредители какие, короеды? Без фабриканта не будет бороны, без торговца борона не придет на село, без банкира хозяин не купит эту треклятую борону. А борона нужна! И нужна не только борона! Это вам понятно? Я делал все, что мог, верой и правдой служил нашему независимому государству, а вы меня, как Христа, распинать! Может, вы, господа, и больше знаете. Вы люди ученые. А кто учил меня? Жизнь меня учила. Как умел, так и плясал, но плясал от души, плясал до седьмого пота!

В заключение я хотел бы сказать: называйте меня чертом, вором, черните мое доброе имя, – все это суета сует. Перед богом мы все равны. В святом писании сказано: не плюй в колодец, пригодится воды напиться. Эти слова должны зарубить себе на носу и блюстители правосудия.

Я пригвожден к позорному столбу. А интересно знать, что останется от господина прокурора через восемь лет, которые он со спокойной совестью просит для меня? Придет время, господин прокурор тоже превратится в пищу для могильных червей. И грядет последний суд, а там мы все сядем на одну скамью, господин прокурор. И еще неизвестно, кто будет гореть в преисподней, а кто играть на арфах и плясать с херувимами. Я просто более широко смотрю на жизнь, чем господин прокурор.

Не я один смотрел сквозь пальцы на службу, не я один принимал доброхотные даяния, не я один пьянствовал. Моей вины никто не доказал. Не ищите пупа на спине, как люди говорят, не найдете! Прошу меня оправдать!

Спиритавичюс сел, снял очки и, вытирая их платком, огляделся. Его защитник, встретившись с ним взглядом, одобрительно закивал головой, мол, выступил на славу!

Слово получил Бумба-Бумбелявичюс.

– Господа судьи! Уважаемые! Фараграп, который применил ко мне господин прокурор, не соответствует действительности. Я буду говорить прямо. Наш шеф сказал, будто он почти не виновен. Если это так, так что же говорить обо мне? Я всегда уважал и буду уважать седины господина директора. Я вовсе не хочу его обидеть. Он упомянул весы справедливости. Давайте, господа, положим на одну чашу господина директора, а на другую меня. Как вы думаете, что станется с весами? Чья чаша перевесит? Самое большое обвинение, которое выдвигается против меня – это дома, построенные мной на свалке. Только представьте себе – Бумбелявичюс домовладелец! А что в этом плохого? Сколько в городе понастроено из моего гравия! Сколько семей живет в моих домах! Моим садом и клумбами любуются прохожие! Мое преступление гораздо менее значительно, чем некоторых, тоже выстроивших собственные дома, а, кроме того, между нами говоря, имеющих деньги в заграничных банках. (Тут Спиритавичюс вздрогнул и сверкнул глазами на зятя.) Разве я нанес урон государству, если воздвиг в столице три особняка! Я оказал государству под-дер-жку, у-кра-сил столицу! Я из-за этого и детей не имел. Все откажу государству… Господин прокурор требует для директора восемь лет, а для меня пять! Позволительно спросить, почему же тогда господину Пискорскису только три? Потому что референт по особо важным делам господин Наливайтис бывает на прославленной веранде? Смех и грех, господа! А Бумбелявичюс преступник, а с Бумбелявичюса спрос! Ха-ха-ха-ха! Вспомните, коллеги, как директор говаривал нам: «Не суйте нос, куда не положено! Я за все отвечаю!» Вот и отвечайте!.. И не топите своих подчиненных!.. Да еще близких родственников…

Господа судьи! Прошу меня оправдать. Я невиновен! Единственная вина моя в том, что я вошел в связь с дочерью преступника…

Спиритавичюс окончательно сник. Ему было даже не так больно, как стыдно и обидно от того, что Бумба-Бумбелявичюс, его ближайший и долголетний соратник, его зять, наконец, человек, которому он отдал всю душу, на суде оказался трусливым прохвостом. Он явно хотел утопить своего тестя, чтобы выйти сухим из воды. А ведь до того они тысячу раз говорили, что даже в аду будут вместе, что только взаимная выручка спасет их и они проживут в достатке и довольстве до конца дней своих.

Речь Бумбелявичюса возмутила и Пискорскиса. Впервые в жизни он взъярился на своего коллегу, которого по ошибке считал порядочным человеком и добрым другом. Так вот он каков! Он не только предал его, но и облил грязью его семью!

С этого он и начал свое выступление.

– Дозвольте, господа судьи, – заговорил Пискорскис, – отвести напраслину, которую возвел на меня не только господин прокурор, но и коллега справа. Жизнь выкидывает удивительные фортели! Ждешь удара спереди, – нет! Тебе так поддадут сзади, что не устоишь на ногах, полетишь вверх тормашками… Особенно прискорбно, господа, что это имеет место среди интеллигентов. Но я постараюсь устоять на ногах. Я не стану распространяться, сколько каждый из нас получил взяток и в какие темные махинации был замешан. Это недостойно истинного джентльмена. Я хочу только сказать, что, если придерживаться юридической пропорции, господин директор должен получить по меньшей мере двенадцать лет, Бумба-Бумбелявичюс – десять, а Уткин – пять. Сколько вы, господа судьи, соизволите дать мне, столько я и отсижу. Ибо, хоть я и буду знать, что сижу безвинно, я за правду пойду на все. Мне противно слушать, господа судьи, как мои коллеги стараются себя выгородить, а кого-то очернить. Это унизительно для интеллигента, это неприлично! Но, тем не менее, я считаю своим долгом отметить, что если господину Уткину грозит всего три года, то меня мало оправдать. Я вправе претендовать на орден! Или взять Бумбелявичюса… Да ведь это же одна лавочка с господином директором… Вы можете, господа судьи, представить мое положение: в какую компанию я попал!.. Мне, как порядочному человеку и образованному деятелю молодого государства, душно в этой среде, и я кричу: «Воздуха! Чистого воздуха!» Да что же это такое, в самом деле. Это не общество интеллигентов, а сброд картежников, алкоголиков и взяточников. Я просто диву даюсь, как над нами до сих пор не повис меч правосудия! Нас можно было судить уже десять лет назад! И сейчас мы гуляли бы на свободе, зная, как следует трудиться на благо отчизны.

Я прошу у высокого суда только справедливости. Он сам взвесит, кто чего стоит. Однако, принимая во внимание мое признание, прошу меня оправдать, потому что я хочу приносить пользу нации и ее вождю.

Встал обвиняемый Уткин. Он не обладал даром красноречия, говорил отрывисто и сбивчиво, но твердо и откровенно:

– Уважаемый верховный суд! В своей жизни я видел всякое. Меня бросало и в жар, и в холод. Большевики сцапали меня, поставили к стенке, но я отделался счастливо – удрал из пасти костлявой. И очень жаль, господин директор, что я из этой пасти попал прямо к вам в объятия. Лучше бы я пал смертью храбрых вместе с другими, чем кончать жизнь вором. Вы меня обучили этому ремеслу. Вы меня сделали преступником!

Господа судьи! Что я могу сказать по делу? Господин Спиритавичюс помыкал мною, как хотел. Каждую неделю я должен был поставлять ему зайца. Сезон не сезон – все равно поставляй. Я был обязан стрелять для него уток, тетеревов, бекасов! Я охотился на козлов и кабанов и все сплавлял туда же. Все он сожрал, все слопал: и козлов, и тетеревов, и мою жизнь, – и все по слабости моей. Верьте не верьте, господа судьи, мы обставили ему квартиру, сделали все, чтобы он мог спокойно отдыхать после работы. Сходили бы, посмотрели – на всех адресах и подношениях стоят наши подписи. Поили его, баюкали его детей, пропалывали клубнику, пока не завоевали его доверие и благосклонность.

А теперь они все невиновны, все ангелочки. Вы можете, господа, выкрутиться из лап господина прокурора, но от меня вам не уйти – я вас знаю всех, как облупленных. Если господин Бумбелявичюс хорош, то и господин Пискорскис не хуже. Господин Пискорскис здесь высчитывал, сколько дать каждому. Кому-кому, а Пискорскису полезно посидеть в холодной, остудить пыл к деньгам. А то, ишь – сколотил в ясные деньки капиталец и до гробовой доски будет сосать проценты. Интеллигент, видите ли, проповеди нам читает! А не пора ли возбудить против него дело за растление малолетних?

– Прошу запротоколировать! Это оскорбление! – хладнокровно потребовал Пискорскис. – Последите лучше, господин Уткин, за своей женой и дочкой, которая фактически была причиной смерти Пищикаса.

– Подсудимые! Прошу придерживаться установленных правил и говорить то, что касается дела! – предупредил председатель.

– Я кончаю! Господин Бумбелявичюс первым обвинил господина директора, дескать, я тут вовсе ни при чем. А кто все время морочил голову директорской дочке, чтобы укрепить свое служебное положение, если не господин Бумбелявичюс? Да вы же за нос водили директора, господин Бумбелявичюс!

Подолгу говорили и всячески защищали своих подзащитных адвокаты. Они, точно усердные няньки, смывали, скребли и чистили с них грязь, из кожи вон лезли, чтобы доказать, какие они непорочные, словно младенцы, какие невинные, будто ангелочки! Защитник Спиритавичюса, речь которого продолжалась больше часа, смазал все его грехи и представил подсудимого, как выдающегося государственного мужа, без которого в Литве не было бы ни казны, ни валюты. Защитник Бумбелявичюса, крупный каунасский домовладелец, доказал, что люди, которые на свои деньги строят дома в столице, не являются преступниками, но напротив – величайшими патриотами и что именно на них в значительной степени покоится бюджет страны, так как они платят большие налоги государству. Адвокат Пискорскиса говорил преимущественно об особенностях характера своего подзащитного, о том, что он человек тонкой души, к тому же бережливый хозяин, а если он и накопил капиталец, и положил его в банк, то это право каждого честного гражданина, гарантированное конституцией. Об Уткине его адвокат сказал, что он достоин особенного уважения. Чужестранец, – сказал адвокат, – он не примирился с нашими врагами – большевиками, связал свою судьбу с Литвой и помог нашему государству встать на ноги.

Защитники, все, как один, утверждали, что никаких убытков казне подсудимые не принесли, что никто не ловил чиновников за руку, когда они запускали ее в казну. Что же касается взяток, то действия Спиритавичюса и его помощников не являются наказуемыми, потому что юридические нормы несовершенны и неизвестно, где кончается благодарность и начинается взятка.

Прокурор продолжал поддерживать обвинение, но его неуверенный тон и оглядка на судей означали, что он покорится их решению.

И вот подсудимым предоставлено последнее слово. Может быть, их последнее слово на свободе!

– Уважаемые судьи, – произнес Спиритавичюс. – Прошу меня оправдать. Но уж если посадите, то только не вместе с этими пастухами. Не желаю их больше видеть.

Бумба-Бумбелявичюс и Пискорскис тоже просили оправдания, а Уткин встал, щелкнул каблуками и произнес:

– Прошу дать мне пожизненную каторгу, а то на свободе я кого-нибудь из них угроблю.

И суд решил: Спиритавичюса, Бумбелявичюса и Пискорскиса оправдать за отсутствием доказательств, а Уткина приговорить к одному году тюремного заключения условно, потому что он и не просил оправдать его, да к тому же дерзко вел себя на суде.

В глазах обвиняемых снова вспыхнули угасшие было искры жизни.

По-отечески глянув на своих соратников, которые совсем недавно отрекались от него, как святой Петр от Христа, Спиритавичюс богобоязненно молвил:

– Я есмь утес, перед которым и врата ада – ничто. Есть еще на земле справедливость, есть еще правда в святой Литве, ребятки. Наши стежки-дорожки так переплелись, что нам, видно, так вместе и шагать до самого последнего страшного суда, перед которым трепещет даже и государственный контроль. Поживем еще, то-то и оно…

– Ах ты, мой родненький, кормилец мой единственный, – причитала Спиритавичене, протискиваясь сквозь ряды зевак и любопытствующих, все еще не оставивших зал заседаний. – Поди сюда, мой ненаглядненький, – задыхалась верная супруга директора, размякшая от переживаний, а также от жары – на ее роскошную шубу с чернобуркой и конусообразную шляпу со страусовым пером уже давно оборачивались в зале.

– Не хнычь, не хнычь, Марцелюк, ты же знаешь, что я не люблю этих, ну как их там… церемоний. Уймись, пожалей свое здоровье. А если ты так уж соскучилась, – поцелуемся, да домой… И смотри, подготовь там как следует то да се… А вы, господа, – после долгой паузы повернулся Спиритавичюс к своим бравым помощникам. – Пожалуйте за мной. Перво-наперво сведем счеты с сопляком, который нам свинью подложил во время ревизии. Очистим канцелярию от лишнего дерьма… А потом – за работу на благо отчизны… То-то и оно, господа!

1936 год.

Об авторе

Литовский поэт Теофилис Тильвитис родился в 1904 году, в деревне Гайджяй, Таурагнайской волости, Утенского уезда, в семье крестьянина-середняка.

В 1917 году он поступил в Паневежскую гимназию, затем перешел в Утенскую, но в 1922 году был из нее исключен за издание антирелигиозного номера школьной газеты.

В 1923 году Т. Тильвитис переехал в Каунас. После долгих поисков работы он поступил на должность писца в налоговой инспекции.

Первые стихи Тильвитиса были опубликованы в 1922 году. Он начал сотрудничать в журнале футуристического направления «Кятури веяй» («Четыре ветра»).

В 1926 году был опубликован сборник пародий Т. Тильвитиса «Три гренадера», в 1929 – «Парнас в пародиях». В 1930 году он написал первую часть поэмы «Пахари», в которой прозвучали социальные мотивы. Благотворное влияние на писателя оказала советская литература, в частности поэзия Маяковского.

Т. Тильвитис сотрудничал в различных газетах как фельетонист и репортер, создал романы «Роза из министерства», «Путешествие вокруг стола» и сатирическую поэму «Дичюс», в которой бичевал нравы буржуазного общества. С 1933 года Т. Тильвитис вместе с известным художником Ст. Жукасом и другими стал издавать сатирический журнал «Кунтаплис».

С 1936 года, сблизившись с П. Цвиркой, С. Нерис, В. Монтвилой и другими передовыми писателями Литвы, Т. Тильвитис сотрудничал в прогрессивном журнале «Литература». Вскоре журнал был закрыт правителями буржуазной Литвы. Написанная в 1937 году вторая часть поэмы «Пахари» была напечатана лишь в 1940 году, после свержения фашистской диктатуры в Литве.

Когда в Литве была восстановлена советская власть, Тильвитис энергично включился в общественную жизнь. Поэт откликнулся на великие исторические события многими стихотворениями.

Вероломное нападение гитлеровских войск на Советский Союз застало Тильвитиса в деревне. Он был арестован литовскими пособниками оккупантов и заключен в концентрационный лагерь.

После освобождения республики от фашистских оккупантов Тильвитис снова выступил в печати. В 1945 году он закончил третью часть поэмы «Пахари», над которой работал в годы войны. В 1948 году вышел сборник его стихов «Ветер Балтики» и поэма «На земле Литовской» («Уснине»), за которую Т. Тильвитис был удостоен Сталинской премии.

В 1954 году Т. Тильвитису было присвоено звание народного поэта Литовской ССР.

В 1954–1955 годы в Литве были опубликованы три тома произведений писателя.

В переводах на русский язык вышли в свет сборники Т. Тильвитиса «Избранное» (1951), «Большое чувство» (1952), отдельной книгой – поэма «На земле Литовской» (1953).

Тильвитис перевел на родной язык многие стихотворения Пушкина, Некрасова, поэму Маяковского «Владимир Ильич Ленин».

Примечания

1

Аллея свободы (лит.) – название главной улицы.

2

Наша жизнь коротка (латинск.).

3

Директор этого об-ва с большими деньгами бежал в Бразилию.

4

Народники (лит.).

5

Рамбинас – гора на берегу Немана.

6

Независимости (лит.).

7

Литовская партия национал-фашистов.

8

Имеется в виду Георгий-победоносец. (Юргис – русское Георгий.)


home | my bookshelf | | Путешествие вокруг стола |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу