Книга: Весна незнаемая, кн. 2: Перекресток зимы и лета



Елизавета Дворецкая

Перекресток зимы и лета

Купить книгу "Весна незнаемая, кн. 2: Перекресток зимы и лета" у автора Дворецкая Елизавета

Глава 1

Громобой стоял, опустив к ноге тяжелый меч, и смотрел прямо перед собой. Взгляд упирался в толстую, в крупных трещинах, кору старого дуба, утопавшего в снегу. В памяти бродили отголоски громовых раскатов, снова и снова отражаясь от чего-то в голове, кожа еще помнила палящее дыхание пламени, а рукам и плечам было тяжело, как после какой-то неподъемно-трудной работы. И больше он ничего не помнил, как будто пришел сюда во сне и вот только сейчас проснулся.

С трудом оторвав конец клинка от снега, Громобой приподнял меч. На клинке блестела темно-синяя окалина, похожая на кайму молний в темной туче. От меча веяло жаром. Но ни следов крови на лезвии, ни кого-нибудь похожего на врага вокруг. Громобой убрал меч в ножны и потер лоб ладонью. Как-то же он попал сюда! Зачем-то же он пришел на этот пустой, засыпанный и задушенный снегом берег, к этому дубу, для чего-то же он достал меч, на кого-то им замахивался! И, видимо, ударил, и не зря – раз больше никого и ничего здесь нет. В мышцах еще жило воспоминание о каком-то усилии, но в голове была пустота.

И прежде с ним бывало, что он слишком расходился в обрядовых поединках Перунова дня[1] или в битвах у «Ледяных гор», зимой сооружаемых у оврагов за вымолом, а потом себя не помнил и только дивился, сколько рук и ног невезучих соперников сумел сгоряча повредить. «Кого возьмет за руку – у того рука вон, кого возьмет за ногу – у того нога вон, а возьмет голову – так крутит, ровно пуговицу…» Кто смеялся, кто причитал, а ему было стыдно. «Медведь рыжий…» Воспоминания о чем-то, когда-то очень близком, как собственная кожа, а сейчас ушедшем за горы и леса, стучались в сознание и мешали сосредоточиться. Нет, эти поединки и пляски, это копошение пестрой людской толпы, смех и голоса девушек – это не то, сейчас не это нужно. Сейчас надо вспомнить, как он сюда попал и что тут делал. Где-то рядом мерещилась черная пропасть. Его сила ушла туда, в пропасть, и что-то там сделала, но это дело было настолько ему чуждо, что разум в эту пропасть заглянуть не мог. Громобой испытывал странное, непривычное беспокойство, точно какая-то часть его самого ему не принадлежала. Как будто рука или нога осталась за чужими запертыми воротами, во власти каких-то неведомых сил, хотя сам он продолжает ее ощущать как живую и свою… Бред собачий!

А на берегу не было никого, кто мог бы ему хоть что-то разъяснить. Ветер равнодушно посвистывал в ветвях, мертвенно качались тонкие желтые стебельки, торчавшие кое-где из толщи сугробов. Весь берег, как облаком, был покрыт одиночеством; безжизненность, пустота вырастали из снегов и наполняли воздух. Как будто на всем свете нет других людей, кроме него.

Оглядевшись еще раз, Громобой заметил на снегу следы. Следы были маленькие и странно неглубокие: там, где сам Громобой проваливался по колено, эти следочки погружались не глубже толщины ладони. Они тянулись вдоль берега, откуда-то издалека к дубу, рядом со следами самого Громобоя, и возле дуба кончались. Кое-где они были перекрыты следами Громобоя: значит, они пришли вместе, притом он шел позади. И видел его… ее… Следы были похожи, скорее, на женские. Но кто она была? И где она?

В голове гудело, как после сильного удара, и даже эти не слишком сложные рассуждения дались нелегко. Громобой снова вытер лоб. Волосы оказались мокрыми от пота, хотя вокруг было скорее холодно, чем жарко. Вспомнить ничего не удавалось: он видел следы на берегу, но никаких воспоминаний вид их не вызывал. Пусто, как снежное поле!

– Здравствуй, сынок! – произнес рядом спокойный женский голос.

Вздрогнув от неожиданности, Громобой обернулся и увидел женщину, выходящую из-за того же дуба. Ее не было за деревом, пока он стоял на месте и думал; она не могла ниоткуда подойти: с высокого мыска вся местность вокруг довольно хорошо просматривалась. Она выскользнула из какой-то неприметной щели, что вела в этот пустой и зимний мир из другого… совсем другого…

Вид ее показался смутно знакомым: средних лет, высокая, худощавая, большеглазая, с тонкими, строго сжатыми губами, с которых никогда не слетит лишнее слово. Одетая в простую, грубоватую одежду, с темным повоем[2] на голове, какие носят матери родов, она казалась одной из тысяч таких же женщин и в то же время первой среди всех, единственной и самой главной. Под строгим взглядом ее серых глаз, при виде суровых черт ее смуглого лица Громобою стало неуютно: как будто он, здоровый и сильный, превратился в мальчика перед лицом строгой матери.

– Снова довелось свидеться! – продолжала женщина, и Громобой, опомнившись, поклонился. – А теперь ты что же: по своей воле или поневоле пришел?

Женщина слегка склонила набок голову и глядела на него испытывающе, точно от его ответа многое зависело. И Громобой вспомнил, что уже однажды отвечал ей на этот вопрос. Вспомнилась темная избушка, в которой ему было тесно и где он почти доставал головой до кровли, вспомнилась дверь, через которую незнамо куда и выйдешь – то ли в прошедший век, то ли на Калинов мост, то ли к себе восвояси. И мелькнуло первое робкое воспоминание: в той избушке рядом с ним стоял кто-то – кто-то маленький, непоседливый, легкий, слабый, как облачко тумана, но он, Громобой, почему-то был сильно привязан к этому существу, не мыслил себя без него… Но оно теперь потерялось… Оставило немые следы на снегу и пропало…

– Да… поневоле не ходим! – Громобой ухмыльнулся, радуясь, что вспомнил-таки нужные слова и снова «повернул избушку»: женщина улыбнулась, лицо ее стало мягче и приветливее, как будто по этим словам она узнала его и решила, что с ним стоит разговаривать. – Здравствуй, матушка! – Громобой еще раз поклонился. В голове с каждым мгновением яснело, он теперь помнил почти все, что привело его к этому дубу, кроме одного. – В добрый час я тебя встретил. Помоги еще раз! Наставь на ум!

– Не помнишь? – понимающе спросила Мудрава.

Громобой мотнул головой. Он уже догадался, что в потере памяти нет его вины и что иначе и быть не могло. Он помнил всю дорогу от Прямичева и Убор, не помнил только, зачем пришел из Убора к этому дубу. Как видно, здесь он повстречался с чем-то таким, против чего его память и разум были слабоваты.

– Так и есть! – Мудрава кивнула. – Унесло ее от тебя – знать, пути разошлись, вместе вам быть не время.

– Кто? – нетерпеливо воскликнул Громобой, но Мудрава продолжала, как будто не слыша:

– И то верно: где же бывало, чтобы среди зимы лето с весной рука об руку ходило! Да оно и хорошо: раз унесло ее от тебя, стало быть, дух ее пробудился. Вошла в нее Весна, потому ворота и увели ее. А так хоть и не вертится годовое колесо, а уже скрипит – еще толканешь, гляди, и пойдет. Только вот искать ее тебе долго придется. Далеко она теперь: за лесами дремучими, за горами толкучими, за котлами кипучими, за огнями палючими. Завладел ею Велес…[3]

– Стой! – Громобой шагнул к Мудраве. Она замолчала, пристально глядя на него, словно проверяла, что пробудили в его душе ее слова. – Стой, мать! – повторил он, хмурясь от усилия вспомнить.

Он хотел непременно вспомнить сам, но образ не давался. Маленькое туманное облачко реяло совсем близко, обдавало тонким теплым запахом каких-то цветов, что ли, но ни лица, ни имени… Оно почти касалось его, оно звало, толкало, теребило, мучило сознанием чего-то важного, потерянного…

– Велес… – Громобой с мучительным усилием пытался схватить что-то, что носилось возле самого порога сознания. – Не Велес, а… сын его! Огнеяр! Да? – Он требовательно глянул на Мудраву. – Я к нему шел, потому как сказали, что он Лелю[4] у себя заточил, и оттого весна не идет… Вела сказала… – Громобой смутно помнил, откуда все это взял, но в самом знании был уверен. – Я же его искал! Она… Кто – она?

– Весна-Красна! – Мудрава вздохнула. – Слушай, сынок. И я не знала – теперь знаю. Лелю заточил не Велес и не сын его, а Светловой, сын князя речевинского. Он и Чашу Судеб разбил, и тем Чашу Годового Круга разрушил. Теперь Леля в священной Ладиной роще над Сварожцем живет и выйти оттуда не может. Огонь Небесный рощу кольцом окружает, не пускает ее на волю, а мать ее – к ней. Иди туда. Эта роща – твоя дорога к Ледяным горам, к новой Леле. Через рощу ты пройдешь и ее на волю выведешь, всему белу свету весну дашь.

– Но как же… – Громобой хмурился от умственного усилия, но никак не мог разобраться с этими двумя богинями Лелями, одна из которых давным-давно была заключена в священной роще где-то над Сварожцем, леший знает где, а вторая все это время была вроде бы рядом с ним и исчезла только сейчас, оставив эти вот следы на снегу. – Она же была со мной!

– Она и не она. – Мудрава склонила голову набок. – Не может так быть, чтобы весны не было. Нельзя родник засыпать – не в одном месте, так в другом он себе путь промоет. Как только одна Леля была в плен заключена, так белу свету другая понадобилась. А как понадобилась – так и народилась. И дух Весны в нее стал собираться, все больше и больше, капля за каплей. Так и пошло: одна весна – плененная, бессильная – в кольцо замкнута, а другая, новая, по белу свету ходит, никому не ведомая, никем не знаемая, но с каждым часом все сильнее и сильнее становится. Эта Весна с тобой и была. Люди ее не знали, боги не знали, и сама себя она не знала. Сама себя она узнает, когда все свои дороги пройдет, трое сапог железных стопчет, трое посохов железных изотрет… Только тогда она полную силу обретет. А до того далеко еще. Тогда и люди ее узнают, и боги узнают. Когда найдешь ты ее, когда у Велеса отобьешь, – тогда Перун[5] с Ладой[6] повстречается и золотые копья Зимерзлу[7] прочь погонят. Тогда…

Мудрава вдруг умолкла, не договорив, будто спохватилась, что сказала слишком много. Да уж! Громобою казалось, что он стоит под сплошным потоком молний и града: все гремит, блестит, бьет. Каждое слово – как молния: оглушает, а не ухватишь ничего.

– Весна… незнаемая? – повторил он, чуть ли не сердясь на Мудраву. – Как же я ее узнаю? – Громобой совершенно не представлял, кого ему искать. Туманное облачко, что мерещилось ему в воспоминаниях, никак не обретало человеческого лица.

– Тут я тебе ничем не помогу! – Мудрава развела руками. – Тебе ею владеть, только ты сам ее и узнаешь.

– Узнаю? – с сомнением повторил Громобой.

– Узнаешь! – уверенно подтвердила Мудрава. – И в тебе ведь батюшка твой Перун просыпается, ворочается, выйти на волю хочет. Надо будет – он тебе силу даст. А уж куда ее приложить – ты сам смотри. Ну, иди, сын Грома! – Мудрава показала на полуночь.[8] – Иди на Сварожец, ищи свою дорогу к Весне.

Громобой поклонился, огляделся, вспоминая дорогу в Убор.

– Да иди назад – через Турью, через Ветляну до устья, к Краенцу, а там через Истир перейдешь, по Сварожцу прямо к Славену поднимешься! – наставляла Мудрава, как будто весь этот непомерный путь можно было пройти в один день.

– Назад? – Громобой нахмурился.

Он вспомнил Прямичев, через который придется опять проходить по пути к устью Ветляны, впадающей в Истир. Толпа… князь… расспросы, на которые он совершенно не способен дать ответ… Но не это было самым неприятным. Что-то противоестественное виделось ему в том, чтобы идти назад. Идти нужно вперед, только так можно дойти до какой-то цели. Солнце ходит по кругу, но никогда не ходит вспять.

– А ведь вроде говорили, что тут где-то Стужень течет, что прямо к Истиру выводит! – стал он припоминать чьи-то рассказы. – Я же не рак, чтобы мне все пятиться!

– Здесь на Истир не ходи, тут дороги нет! – Мудрава качнула головой. – Неспокойно здесь на Истире. Голод в разбой толкает – на Истире тут засека стоит, и сидят в ней лихие люди. И вожак у них – Зимерзлина рода. Не ходи, нет тебе тут дороги.

– Мне нет – кому же тогда есть? – Громобой окончательно пришел в себя, и в нем проснулось привычное упрямство. – Если по пути все засеки обходить, долго же я буду добираться! Уж если я засеку не пройду, чего мне у той рощи делать? Я же не на посиделки, я в Ледяные горы собираюсь!

– Ну, как знаешь! – Мудрава не стала больше спорить. – Тебе идти, тебе и решать, а мне тебя за руку не водить – давно вырос.

– Спасибо тебе, мать! – Громобой поклонился. – Что сумею, то сделаю.

– По силе и спрос! – Мудрава ободряюще кивнула.

Громобой пошел по своим старым следам к Убору, а женщина в темном повое еще долго стояла, положив ладонь на холодную кору дуба, и смотрела ему вслед. Ей виделся не просто рослый, плечистый и мощный парень с темно-рыжими густыми кудрями – она видела сгусток живого небесного огня, белого и желтого, крови молний, дыхания грома – грома неведомого, незнаемого, припасенного Перуном на земле на тот самый случай, когда для самого Отца Гроз все земные и небесные дороги будут закрыты. Пробираясь через тьму и снега, небесный огонь в сосуде человеческого тела горит все так же ясно и ровно, и идет, идет вперед. Ведь и он – как весна, путь которой можно затруднить, но нельзя остановить. Мир держится на живом равновесии сил, на свободных, естественных переливах тьмы и света, огня и воды. Каждая из стихий ищет пути для своей силы, но не может стоять, как не может и совсем исчезнуть, сколько ни бей священных чаш и ни заключай в плен богов и богинь… В этом движении – суть белого света, залог бесконечного продолжения его жизни, которая может видоизменяться, но не может прекратиться совсем.

Громобой пропал за деревьями, Мудрава прислонилась к дубу и вдруг исчезла. Женская фигура слилась с корой, дочь Макоши вошла в ворота, которые для нее всегда открыты.


К далекому Истиру Громобой отправился один. Долгождан и Солома, потрясенные бесследным исчезновением Веселки, однако не утратили мужества и не хотели от него отстать, но Громобой отказался от дальнейшей помощи.

– Вчера ее невесть куда унесло, завтра меня унесет! – сказал он, избегая называть пропавшую девушку по имени. – А вы с чем останетесь, с кобылой втроем? Может, я вас в такие места заведу, куда и ворон костей не заносил, а сам… – Он запнулся, вспомнив ли скачку на Зимнем Звере,[9] дверь бани или ствол дуба – путей в Надвечный мир много! – И не выберетесь потом. Ступайте-ка домой. А я уж налегке…

Солома жалел, что такой увлекательный путь кончается для него так скоро, но не спорил. А благоразумный Долгождан быстро признал правоту названого брата: для сына Перуна в любом дубе могут вдруг распахнуться ворота, в которые никто не сможет за ним последовать, и что им тогда делать? Лучше уж сейчас проститься, пока назад в Прямичев лежит прямая и понятная дорога.

На другой же день Долгождан и Солома с княжеской лошадью отправились назад, вниз по Турье, а Громобой пошел в другую сторону – к ее истоку, неподалеку от которого брал начало Стужень. Путь через безлюдные, засыпанные снегом, глухие леса не пугал его: по реке не заблудишься. Уборский воевода Прозор подарил ему лыжи, подбитые шкурой с лосиных ног, а в своих силах пройти какой угодно путь Громобой никогда не сомневался.

После Убора Громобой еще три раза ночевал в княжеских погостьях, дважды – в огнищах лесных родов, а несколько раз прямо на снегу, на лапнике возле медленно тлеющего костра. В последнем огнище на Турье хозяйка послала с ним внука-подростка, который и провел Громобоя по лесу до ручья, где брал начало Стужень.

– Тут дальше не заплутаешь! – говорил парень, показывая вдоль замерзшего, почти не видного под снегом оврага, и утирал покрасневший на холоде нос рукавицей. – Только того – тут Стуженем личивины ходят. Дорога ихняя тут из лесов к жилью. Говорят, на Истире огнища[10] грабят. Даже под городками на дорогах шалят. Ты смотри!

– Да уж посмотрю, что за личивины такие! – Громобой усмехнулся. О лесном племени, воюющем под звериными личинами, он кое-что слышал, и оно казалось ему скорее потешным, чем опасным.

Подросток ушел назад к дому, а Громобой отправился вниз по руслу ручья. Земля дремичей теперь осталась позади. Перед ним расстилались личивинские леса, которые в глазах говорлинов были вовсе не обитаемы людьми и казались какой-то глухой страной злобных духов. Много дней подряд Громобой не видел ничего, кроме снегов, черных и серых стволов, зеленых еловых лап, звериных следов, древесного сора на белом снегу, сбитого птицами, чешуек от шишек, вышелушенных белками. В этих местах дичи было в изобилии, и ни разу Громобою не пришлось ложиться спать, не поджарив зайца или глухаря. Казалось, он один на всем свете, как тот первый человек, которого Сварог[11] вырезал из дубовой чурочки и пустил обживать огромный, ждущий живого тепла белый свет.

Пустынность, полное безлюдье этих лесов не угнетали Громобоя, а, наоборот, успокаивали и каким-то непостижимым образом помогали осознать свое место в мире. Много, много дней подряд чувствуя себя единственным человеком на всем белом свете, он все больше утверждался в сознании своей силы. В нем день ото дня крепло то самое сознание, которое в него не раз пытались вложить еще в Прямичеве: что он, такой вот, родился на свет не зря. Ему говорили это Вестим и Зней, старуха Веверица и князь Держимир, но только теперь Громобой, не вспоминая чужих наставлений, стал верить в это сам. Какой-то частью души скучая по людям, он все больше хотел что-то для них сделать, а это желание дает и силы. Далекий человеческий мир, скрытый за глухими пространствами безлюдных лесов, ждал от него дела, и Громобой шел к этому делу. Убежденность в своем предназначении вырастала откуда-то из глубины души сама собой, а именно такая и бывает крепче внушенной извне. Именно сейчас, с утра до вечера измеряя лыжами, которые тот провожавший его подросток называл просто «лосиными ногами», неизмеримые лесные пространства, он с небывалой прежде полнотой ощущал себя Перуном, вместилищем горячей и бурной силы небесного огня. Живой человек среди безмолвных снегов – Сварожья искра в непроглядной Бездне.[12] И сама эта сила, составлявшая его существо, вела его вперед. Он должен был идти именно потому, что родился таким, а не другим.



Несколько раз он встречал поселения тех самых личивинов, о которых столько слышал, но ожидаемых приключений не происходило: он никого не трогал, и его никто не трогал. Над рекой вставали длинные бревенчатые дома под дерновыми крышами, с рогатыми лосиными черепами на коньках, выбегали с лаем небольшие, но сильные, пушистые, с умными острыми мордами охотничьи собаки, подростки отгоняли их, тараща на чужака черные, круглые от любопытства глаза. Однажды – дело было под вечер – на шум вышли две женщины с длинными черными косами, красиво блестящими поверх серой и рыжей шубы мехом вверх, и знаками позвали Громобоя в дом, показывая на закат и в землю: дескать, скоро солнце спрячется совсем. Мужчин в доме было мало – как видно, ушли на охоту, и у огня трех земляных очагов, на низких деревянных помостах, что тянулись плотно вдоль стен, служа и столами, и сиденьями, и лежанками, копошились в основном женщины, старики, дети. Громобоя покормили похлебкой из рыбы, дали кусок хлеба, в котором ясно ощущался привкус растертой сосновой коры. Разговаривать с ним никто не пытался, только дети все таращили глаза на его оружие. Наутро Громобой пытался вручить одной из женщин стрелу с хорошим железным наконечником в уплату за гостеприимство, но она замахала руками и стала знаками изображать охоту: самому, дескать, пригодится. И проводила его обратно до реки, делая мелкие благословляющие знаки и приговаривая по-своему: «Укко-Скууро, этси Ауринко-Тютар! Оннэа маткалле! Тойвотан менеетюстэ!» Громобой ничего не понял, но, уезжая, мысленно пожимал плечами. И какой дурак придумал, будто личивины – оборотни и злые духи? Люди как люди. Всем бы такими быть.

Не раз вдалеке, особенно ближе к ночи, над молчащим лесом разносился волчий вой, не раз поднимались метели, так что два или три дня Громобой был вынужден, прервав путь, отсиживаться в шалаше из еловых лап, а потом откапывать себе выход на волю, как медведь из берлоги.

Но и сидя в полутемном шалаше, и на бегу через лес под серым низким небом, он часто думал об одном и том же. Мучительно хотелось знать: кого же он потерял? Никогда раньше Громобой не был склонен к размышлениям – он был достаточно умен, чтобы быстро усваивать все, что относилось к нему, но недостаточно любознателен, чтобы усиливаться постигать все то, что к нему отношения не имело. Нынешний же случай был совсем особенным.

Он очень хорошо знал ту девушку, которая привела его к дубу и исчезла, оставив только следы на снегу. Солома и Долгождан уверенно описывали Веселку с Велесовой улицы, Хоровитову дочь, но Громобой не мог ее вспомнить. Он отлично помнил Прямичев, и Велесову улицу, и купца Хоровита, и его жену, и детей, и кое-каких девок по соседству. Никакой Веселки он не помнил, и черты ее лица и нрава, как ни старался изумленный Солома их втолковать ему, не вызывали в его памяти никакого образа. Уж слишком это все напоминало басни о невиданных красавицах, что живут непременно за морями, если вовсе не на небе. «Да лицо-то у нее как и белый снег, у нее щеки будто алый цвет, очи ясны у нее, как у сокола…» Короче, руки в золоте, ноги в серебре, во лбу звезда – это кощуна[13] какая-то, а не жизнь. Все было не то.

Самое загадочное, что «не то» в описаниях Соломы означало, что в душе Громобоя жило что-то другое, какое-то таинственное «то», которое он и потерял возле того дуба. То легкое облачко, что мерещилось ему во время беседы с Мудравой, поселилось где-то возле сердца и теперь шло вместе с ним через эти бесконечные зимние леса. Его не оставляло сознание, что без своей пропавшей спутницы он и сам стал каким-то ненастоящим. И чем сильнее он ощущал в себе Перуна, рожденного оживить и освободить эти леса от ледяных оков Зимерзлы, тем острее становилось сознание этой утраты и необходимости ее восполнить. Сам путь его имеет смысл только в одном случае – если ведет к ней. И Громобой бежал и бежал по руслу окованной реки на «лосиных ногах», и ему помогало уверенное ощущение, что с каждым шагом он приближается к ней. Он не знает ее лица, но он не пройдет мимо нее. Он не может сбиться с пути – в какую бы сторону он ни повернул, он неминуемо придет к ней. Их встреча неизбежна, она предопределена их внутренней сутью, так же очевидна, как само их существование. Громобой никогда не смог бы выразить в словах эти тонкие и сложные ощущения, но в его душе они были слиты и сплавлены в какую-то золотую стрелу, которая указывала ему путь.

Мало-помалу лес расступался, река становилась все шире. Лыжи пришлось снять и вздеть за плечи: на открытом месте весь снег со льда сдувало ветром, и, несмотря на частые снегопады, здесь идти пешком было легко – по ровному месту, как по скатерти. И однажды Громобой обнаружил, что идет по широкой, в два перестрела,[14] ледяной дороге, а лес по берегам, все это немереное время нависавший над головой, смирно отступил и смотрится неразличимой серо-снежной стеной. Все указывало на то, что близко устье реки.

Когда Стужень кончился, Громобой не сразу это заметил. Ему показалось, что лес просто кончился и он вышел на луг, неоглядно широкий, как те проклятые Поля Зимерзлы. Ветер на открытом пространстве накинулся на него с яростью, словно зверь, изголодавшийся в пустом месте и наконец-то учуявший хоть одно живое существо. Впереди возвышалась снеговая стена и преграждала ему путь.

«И унес Змей Огненный ее в горы ледяные, горы крутые, железные…» – неведомо откуда всплыли слова какой-то стариковской басни. Громобой остановился, недоумевая, как же обходить эту гору, и вдруг заметил на ее вершине густой лес. И только тут до него с опозданием дошло: да он же выбрался на Истир! Этот «луг», по которому он идет, – это замерзший Ствол Мирового Дерева, а гора – его противоположный, крутой берег. Он был на священной реке, матери всех говорлинских племен, и она лежала перед ним как прямая дорога в небеса.


Сообразив, в какой стороне устье, Громобой поклонился Стуженю, приведшему его сюда, поклонился Истиру, которому предстояло вести его дальше, и двинулся вниз по течению. С первых же шагов его охватило какое-то неуютное чувство; оглядевшись, Громобой сообразил, в чем тут дело. Широкое белое полотно реки сияло нетронутой чистотой и гладкостью – ни следов, ни навозных пятен, неизбежной грязи торгового пути. А ведь кто-то здесь ездить должен: на берегах Истира стоят княжеские погостья и городки, живет множество родов. Здесь, возле впадения Стуженя в Истир, городков должно быть сразу два: Хортин дебрического князя и Велишин смолятического. Громобой шел, оглядывая берега, и на каждом прибрежном холме ожидал увидеть дымы и крыши.

И действительно, вскоре он заметил первые признаки человеческого присутствия. У низкого берега, ближе к которому он держался, из снега торчал широченный, относительно свежий дубовый пень с многочисленными следами топора. Шагов через десять попалось еще несколько пней – от березы и сосны. Громобой ускорил шаг: очень может быть, что срубившие эти деревья люди опережают его на месяц-другой, но эти первые за множество дней следы человека разбудили в нем нетерпение. Ему вдруг страстно захотелось убедиться своими глазами, что в этом снежном мире есть еще хоть кто-то из людей!

Через недолгое время впереди показалось что-то странное. Нечто вроде высокой, в три человеческих роста, полутемной стены перегораживало реку, начиная от ближнего пологого берега. До противоположного берега стена не доставала, но между ее концом и крутым западным берегом тянулась другая стена, белая, составленная из громадных ледяных глыб, засыпанных смерзшимся снегом.

Разглядывая странную стену без ворот, Громобой замедлил шаг. Она так не вязалась с гордым величием широкой реки, с мирным покоем спящего леса, казалась нелепой, неумелой и неуместной поделкой, и Громобой ощутил желание немедленно смести ее, как кучу сора. Какой злой дух все этот тут взгородил? И зачем? Раздумывая, он подходил все ближе. На ближнем к берегу конце засеки виднелось какой-то дикое сооружение, похожее на бобровую хатку из сосновых стволов и ветвей. Что за леший живет? Громобой пошел быстрее: любопытно было, что же все это значит.

Возле «бобровой хатки» мелькнуло что-то живое; Громобой приостановился. В щель между бревнами вылез крошечный человечек, похожий на лешего: одетый в косматый кожух,[15] суетливый и юркий, с темным, едва видным из-под бороды лицом. В руке у него серовато поблескивал топор. Громобой остановился, разглядывая неожиданно мелкого обитателя великаньего шалаша, а тем временем из щелей полезли новые. Как муравьи из муравейника, пять или шесть таких же «леших» выбрались из-под завала и направились по льду прямо к Громобою. У кого-то были топоры, у кого-то копья и луки.

Громобой на всякий случай сбросил на снег свои лыжи. «Лешие» выглядели скорее жалко, чем угрожающе: одетые в закопченные, грязные кожухи и шапки, заросшие бородами по самые глаза. Но лица их казались злобными, враждебно-вызывающие взгляды не нравились Громобою, хотя тревоги не внушали. Вид у них был нездоровый, какой-то одичалый; так и казалось, что вместо человеческой речи сейчас услышишь от них звериный вой.

Подойдя шагов на семь, «лешие» остановились, растянувшись цепью вдоль реки и преграждая Громобою путь. Ближе всех к нему стоял мужик непонятных лет, с длинными свалявшимися волосами, длинным носом и провалившимися глазами с болезненно-красными веками. Он смотрел на Громобоя как-то тупо-выжидающе и покачивал в ладони топор. На засаленном и порванном у самого плеча кожухе нелепо смотрелся ярко-красный, нарядный пояс с вышитыми концами.

– Здоровы будьте, мужички! – бодро приветствовал Громобой всех сразу. – Кто же вам такую избушку сложил – уж не батюшка ли Стрибог?[16]

– Семь вихрей, семь ветров! А ты кто же? – хрипло осведомился красноглазый.

– А ты кто такой, чтоб меня спрашивать? – с насмешливой приветливостью отозвался Громобой – тоже мне, старушка из избы на курьих ножках нашлась! – Уж если я куда иду, так всякую незнать[17] лесную не спрашиваю!

– Тут дороги нету! – ответил «леший». Его глаза по-прежнему смотрели на Громобоя без всякого выражения, как на пустое место. – Тут кто попало не ходит, а кто ходит, тот у воеводы дозволения просит и в пояс кланяется.

– Воевода? – Громобой усмехнулся. Ему вдруг вспомнилось предостережение Мудравы о разбойниках, засевших на Истире, и теперь стала ясна и эта засека, и «лешие». – Что же у вас за воевода такой? Речной? Или лесной? Или, может, подкоряжный? Сапоги лубяные, пояс лыковый?

– Ты сам будешь подкоряжный! – с туповатой угрозой отозвался вожак «леших». – Положим под корягу – там и будешь лежать.

– «В болото глухое, под корение сухое!» – повторил Громобой, вспомнив заговоры Веверицы. – Вам больше подойдет. Ну, где твой воевода! Давай его сюда, коли не шутишь!

– Много тебе чести – с воеводой воевать! – только и ответил «леший» и топором, что держал в руке, сделал короткий знак своим. – Давай, ребята!

«Лешие» с криком, воплем и визгом, так что после тишины резко зазвенело в ушах, разом кинулись на Громобоя. Он даже ухмыльнулся, выхватывая меч: «лешие» собирались драться с обычной глупостью нечисти – всем скопом, чтобы навалиться и задавить числом. Не на такого напали. Жаль, оглобли под рукой нет.

Громобой был не слишком привычен к оружию князей и кметей, но меч Буеслава неплохо ему послужил. Первый же удар развалил пополам «лешего», которому не посчастливилось добежать до него раньше других, так что голова с плечами упала на снег в трех шагах от уполовиненного тела, обрубки рук разлетелись в разные стороны, и лед на три шага оказался забрызган блестящей, дымящейся темно-красной кровью.

Вопли мгновенно зазвучали по-иному: угроза и дикое торжество в них сменились ужасом; набегавшая было волна отшатнулась назад. Быстрое движение клинка выписало в воздухе длинную черту желто-синего пламени, пахнуло жаром, вспышка ослепила глаза; казалось, сам человек вмиг обернулся шаровой молнией, «громовым колесом», разящим гневом небес.

Неожиданная вспышка ошеломила и самого Громобоя, хотя и меньше, чем «леших». Отскочив назад, он опустил меч и заморгал, стараясь прогнать с глаз огненные пятна и разглядеть своих противников. Из десятерых нападавших на ногах остались трое, и те убегали назад к засеке, побросав на лед, возле тел бывших товарищей, свое исковерканное оружие. Клинок в руке Громобоя сиял ослепительным синим светом, как кайма молнии в темной туче, и кровь прямо на глазах впитывалась в него, не скатываясь на снег.

– Эй, погоди! – заорал Громобой и со всех ног пустился вслед за лиходеями.

Вдруг ему стало весело: в крови вскипело какое-то горячее, лихорадочное удальство, сила забурлила и рванулась на волю, совсем как тогда, перед княжьим двором в Прямичеве. Отец Гроз проснулся в его крови и толкнул в битву, как на праздник.

Услышав его голос, «лешие» побежали еще быстрее, а им навстречу из щелей засеки лезли новые, все больше и больше, их набралось уже десятка два. Навстречу Громобою полетели стрелы, но все как одна легли далеко, словно какая-то невидимая сила отбрасывала их от Громобоя. И он чувствовал присутствие этой силы: тот огонь, который он носил в себе, вспыхнул и наполнил его горячей неудержимой мощью.

Эти новые были вооружены всерьез: каждый, кроме копья или топора, держал щит, а у некоторых поверх шапок даже имелись железные шеломы. «А работа так себе!» – привычным глазом кузнеца мимоходом заметил Громобой. На лицах отражалась злоба, но Громобою она казалась смешной. Без щита и шелома, с одним мечом, он однако же ощущал себя неуязвимым, несокрушимым, всемогущим, и эта драка с «лешими» казалась всего лишь забавой.

– Давай все разом, чего возиться! – весело крикнул он и призывно махнул рукой. – Эх вы, вояки подкоряжные!

Трое «леших» издалека метнули копья, но два пролетели мимо, а третье Громобой поймал в воздухе и тут же, одним движением перевернув, метнул назад. Никогда раньше он такого делать не пытался, но сейчас сам не заметил, как у него это вышло; все казалось легко и просто. Он даже не целился, но копье из его рук нашло жертву: один из бежавших, как казалось, сам напоролся на летящее острие и мешком повалился на лед. В яростных криках остальных зазвучал ужас, но бежавший первым «леший» оглушительно засвистел, подгоняя свое воинство вперед.

С одного взгляда на свистуна Громобой понял, что это и есть здешний вожак. Мужик в косматом волчьем кожухе был невысок, но коренаст, длиннорук и ловок. Борода была длиной до пояса, волосы, темные с проседью и густые, как личивинская чаща, спускались с непокрытой головы ниже плеч и путались с серым мехом кожуха. Взгляд у него был дикий, пронзительный и такой нехороший, что Громобой перестал смеяться и нахмурился. Из этих глаз на него глянул тот же дикий, неживой, вечно голодный и злобный дух, что он уже встречал в обличии черного волка – Зимнего Зверя. Вот это был противник для него!

На бегу косматый вдруг пронзительно засвистел, и у Громобоя неожиданно дрогнули колени, как будто под них сзади ударили острым холодным железом. Глаза сами собой зажмурились, уши заложило, но все это только подстегнуло ярость Громобоя, и он с удвоенной силой бросился вперед.

– Гром на тебя! Рассыпься! – выдохнул Громобой, с замахом вскинул меч и обрушил его на щит свистуна, который как раз до него добежал.

Удар прозвучал гулко, свистун присел, прикрываясь щитом, но сила удара была больше, чем он мог выдержать, и он упал на лед, но щит по-прежнему держал над собой. Громобой выпустил меч, нагнулся, схватил упавшего за ноги, рывком поднял и его телом, как дубиной, наотмашь ударил трех набежавших лиходеев. Те покатились по льду, звеня своим оружием и испуская вопли ужаса; на белом снегу густо заалели кровавые брызги.

Сам свистун поначалу дико взвыл, но быстро затих, когда голова его столкнулась на лету с чем-то из оружия его же ватажников. А Громобой шагал вперед, продолжая молотить ряды нападавших головой их же вожака, и они отступали, спотыкались, катились по льду назад, крича и вопя. Дикое зрелище и бесславная гибель вожака потрясали ватажников и лишали сил. Из завала вылезали все новые «лешие», но, разглядев, что происходит, половина из них кидалась назад.

Добравшись до самой засеки, Громобой бросил на снег тело, не подававшее никаких признаков жизни, и ухватил ближайший ствол. Теперь он мог сделать то, что хотел – смести с лица Истира эту дрянь! Под руку ему попался молодой дубок; ухватив за развилку ствола, Громобой выдернул его из кучи и вскинул над головой. Он ощущал, как неохотно подалась перепутанная, смерзшаяся древесная «кладка», но вырвал дерево почти без усилий – как ему казалось. Та же горячая сила бурно кипела в нем, для него не было ничего трудного.

«Лешие» с воплями скопом лезли на него, но Громобой, как вихрь, единым махом сметал дубком десятки человек. Ему было смешно смотреть, как они лезут на свою погибель, он хохотал, глотал холодный воздух, задыхаясь от жары и от смеха. Тела, отлетавшие под его ударами, казались не тяжелее теней. Обходя его, противники бежали прочь, он пытался их догнать, бил с размаху своим дубком и тут же искал новых; его раздражало, что они, как муравьи, разбегаются в разные стороны, гоняйся теперь за каждым!



Наконец он выдохся и опустил дубок. Поблизости уже никого не оставалось, и лишь несколько темных фигурок, суетливо дергая ручками и то и дело падая, убегало по гладкому льду куда-то вверх по течению Истира, в ту сторону, откуда он пришел. Громобою было отчаянно жарко, все тело пылало горячим паром; распахнув кожух и сбросив на лед шапку, он рукавицей вытирал мокрый лоб.

Он остался совсем один: вокруг было тихо, белый лед был усеян темными телами в самых нелепых положениях – искореженных, избитых. Возле них лед был залит красным – как соком из раздавленных ягод.

Вдруг одна из ближайших «ягод» застонала. Громобой опомнился: с него спал тяжелый кровавый хмель, и он осознал, что натворил.

От ужаса волосы шевельнулись на голове и стало холодно. Дрожащими руками Громобой запахнул кожух, кое-как завязал пояс каким-то нелепым узлом и поднял со снега шапку. Шапка и рукавицы казались насквозь мокрыми и надевать их не хотелось. Громобой безотчетно сунул их за пазуху, не сводя глаз с ближайших к нему тел.

Что же ты натворил… рыжий медведь! Его все сильнее бил озноб, все яснее делалось, что он только что поубивал два или три десятка человек… Передавил, как муравьев… Но это же не муравьи, люди… Хотелось скорее очнуться от этого дурного сна; Громобой пытался понять, как это вышло, но почти ничего не помнил. Какая-то злобная нечисть в беспамятстве занесла его на этот берег и бросила возле накиданных мертвых тел, чтобы он принял все это за дело своих рук… Тяжесть многократной человеческой смерти черной волной разлилась над рекой и навалилась на него, дышать стало трудно, словно камень лег на грудь. Тянуло сказать кому-то: «Я не хотел!» Громобой смотрел на дубовый ствол, валявшийся под ногами, и следы крови на коре ужасали его, бросали в дрожь.

Не хотел… Он даже не мог понять, как это получилось. Что такое вдруг проснулось в нем и толкнуло убивать всех подряд? Да, они сами начали… Но десятки убитых оставались десятками убитых, Громобой не верил в дело своих рук и сам себе казался жуток, дик, чужд… Снова и снова он старался вытереть о подол кожуха свои руки, хотя на них следов крови не осталось, а дрожь не унималась, словно все эти мертвые духи вцепились в него невидимыми холодными зубами и рвут по жилочкам, по косточкам, по суставчикам, а он беззащитен – от нежити бревном не отмашешься… Как тогда, в Прямичеве, перед княжескими воротами… Но сейчас и буйство драки, и ужас перед содеянным были сильнее.

Громобой шагнул к ближайшему телу. Может… может, еще не поздно хоть чуть-чуть поправить? Лиходей был еще жив: удар бревна пришелся по плечу и рука была откинута в сторону под каким-то нелепым углом. Искаженное болью бородатое лицо кривилось, из сжатого рта вылетало звериное поскуливание. Ощутив тень, раненый приоткрыл глаза и тут же, вытаращив их, завопил благим матом, дернулся, попытался отползти назад, несмотря на боль. В выпученных глазах бился такой ужас, что Громобой содрогнулся и попятился.

Но все же у него отлегло от сердца: одним мертвецом меньше. Не обращая внимания на вопли мужика, Громобой разрезал на нем кожух, осмотрел размозженное плечо и по возможности вправил кости. Еще лет десять назад Веверица взялась его учить этому делу, приговаривая, что «много костей ты в жизни переломаешь, а кто поломал, тому и вправлять». Ободрав подол рубахи того же мужика, Громобой его же топором вырубил подходящие дощечки и приладил ему лубок, бормоча заговор той же Веверицы: «Как у синего камня нет ни раны, ни крови… Встань на камень, кровь не канет; встань на железо, кровь не полезет; встань на песок, кровь не течет…» Мужик то ли ослабел от боли, то ли обеспамятел от изумления, но больше не кричал и не дергался, а дал Громобою покончить с ним и заняться следующим.

«Вот медведь проклятый! – бранил Громобой сам себя, одно за другим осматривая лежащие тела, поднимая то одного, то другого и с тоской убеждаясь, что большинству помощь не нужна. – Чтоб тебя самого так перекорежило! Как хватит за руку, так рука вон! Правильно тебе говорили: голова с воз, а ума с воробьиный нос! Кулаки что молоток, а голова – пустой горшок! Тьфу!» Размозженные головы, свернутые шеи, продавленные ребра, переломанные хребты… Кровь, кровь, кровь… Громобоя мутило от вида и запаха этой кровавой каши, но он хмурился, кусал губы и терпел: сам виноват! Но кое-кого он все-таки перевязал, замотал в лубки поврежденные руки и ноги. За сломанные носы и челюсти он браться боялся – как бы своими копытами хуже не наделать, тут умелая бабка нужна. Где ее взять?

– Давай, что ли, помогу! – сказал рядом женский голос.

Громобой обернулся. Возле него стояла женщина, средних лет, румяная, круглолицая, с задорно вздернутым носом и ясными, светло-серыми глазами.

– Пусти! – Она подошла ближе, отстранила Громобоя от лежащего мужика с разбитой челюстью и опустилась на колени. – Я тут сама справлюсь, а ты разведи-ка огонька – зазяб ведь сам.

– Ты кто? – как дурак, спросил Громобой.

– Живина! – ответила женщина, глянув на него, словно он и сам знает, да забыл почему-то. – Мать послала. Сестра-то моя Запрета не успела тебя за руку схватить, а ты уж Встрешника[18] за ноги взял – не подступишься! Ох, парень! Плохо, когда ум без силы, а когда сила без ума – и еще того хуже! Что Перун без Велеса, что Велес без Перуна…

Громобой вытирал руки об обрывок чьей-то грязной рубахи (после первого раненого он догадался брать для перевязки рубахи убитых, которым они уже не нужны). Живина… Еще одна из восьми дочерей Макоши,[19] помогающая больным и увечным, поддерживающая огонь жизни в тех хрупких сосудах человеческих тел, где он грозит угаснуть… Мать послала… Сестра Запрета, что назначена Макошью удерживать от дурных поступков, не успела схватить его за руку… Да уж, припоздала, матушка!

– Что это со мной было, а? – Громобой присел на корточки, заглядывая в лицо богине, хлопотавшей над раненым.

Казалось, ничего особенного она не делала: просто водила пальцами над головой лежащего, и из-под ее пальцев струился мягкий желтоватый огонек – жизнеогонь, живым вместилищем которого являлась богиня Живина и которого не хватало раненому. И сама собой исчезла кровь, искаженные черты лица разгладились, дыхание стало ровным, даже волосы заблестели, будто только что из бани. Громобой заметил, как не похожи нежные розовые пальчики Живины на сухие, длинные пальцы Мудравы, загрубелые от нескончаемой нити и веретена.

– Сам не знаю, что со мной такое случилось! – продолжал он, радуясь, что есть с кем поговорить. – Не хотел я, клянусь, не хотел! Они сами на меня полезли…

– Что полезли, так не могли не полезть! – рассудительно ответила женщина, не отводя глаз от раненого. – Сидел тут Встрешник, а посадил его Сивый Дед. А ты – гром небесный, ты им – нож острый, копье колючее. Не могли они тебя пропустить, а если кто и мог их одолеть, то только ты.

Громобой оглянулся туда, где он бросил искореженное тело косматого вожака этой засечной ватаги. Смотреть на него не хотелось… но Громобой нигде его и не увидел.

– Не ищи! – Живина коротко глянула на него и бегло улыбнулась. – Это не враг тебе был, а так, комарик мелкий. Враг для тебя иной припасен. А этот – как умер, так и растаял. Хоронить не надо.

– А эти-то! – Громобой кивнул на лежащих. – Люди, как есть. Что же они…

– А и то! – Живина глянула на него снисходительно, как на глупого ребенка. – Говорила же тебе Мудрава: голод в разбой толкает. Запасы-то народ подъел – ведь по-старому уж березень-месяц[20] на дворе бы был! А тут, гляди, какой купец и проедет, все пожива будет!

– Березень! – Громобой так и сел на лед.

Мир покачнулся перед глазами. Конечно, он чувствовал, что с тех пор как впервые в этом нескончаемом году выпал снег, прошло уже много времени. Но при неизменно коротком дне следить за ходом времени было трудно, и он давно утратил даже примерное представление о нем. Он лишь надеялся, что зима еще не вышла из своих обычных пределов, что еще можно постараться и запустить годовое колесо вовремя… Но березень-месяц! Два лишних месяца снег лежит!

– Ну, березеня-то нет никакого, сам видишь! – Живина кивнула куда-то в сторону, имея в виду снег, который все равно везде, куда ни глянь. – Толкнешь ты годовое колесо, не толкнешь – все, что пропало, уж не вернется. Того березеня, что пропал, больше не видать. Если и будет, то другой какой… Ну, огонька-то разведешь мне? Или народ померзнет!

Опомнившись, Громобой пошел разводить огонь. За дровами, слава Перуну, ходить недалеко – только выбери из засеки бревно посуше. Выдернув сосновый ствол, Громобой наклонился к лежащему поблизости топору, но тут вспомнил про свой меч. Надо бы отыскать – не пропадать же сокровищу прямичевских князей! Оглядевшись и заметив кучку тел, лежавшую подальше от всех прочих, он вспомнил, как началась эта дикая битва… где он взял за ноги лиходейного вожака, оказавшегося самим Встрешником.

Отыскав меч, Громобой вернулся к засеке. Можно считать, крепость у врага отбил. В Прямичеве любят эту зимнюю забаву – городить ледяную крепость и отбивать ее ватагами друг у друга. И там Громобой с детства отличался – сколько разбитых носов, подбитых глаз, вывихнутых рук… Тьфу! Громобой скривился – собственную удаль почему-то было противно вспоминать. В досаде он со всей силы ударил мечом по ближайшему бревну в засеке: гори ты синим пламенем!

И, мгновенно ответив его мысленному приказу, над бревном вспыхнула волна прозрачного синеватого пламени. Громобой отскочил от неожиданности, не веря глазам. Беловато-желтый язык огня, по краям окаймленный прозрачной синью, широко и бурно взвился на стене засеки, лизнул ее снизу доверху и затрещал в переплетении веток. В лицо Громобою полыхнуло жаром, он попятился. А огонь, словно радуясь, что ему освободили место, заревел и ринулся в бой. В какие-то мгновения все засека была охвачена синеватым пламенем. Громобой стоял в десятке шагов от нее, держа в руке свой меч, и синие отблески пламени на синем клинке играли особенно остро и ярко, словно меч вдруг открыл глаза и любовался своим творением.

А засека на глазах стала разваливаться: словно что-то толкало ее изнутри. Огромные пылающие стволы один за другим вылетали из завала и, рассыпая искры, разливая волны жара, падали с шипением на лед. Громобой пятился, прикрывая рукой лицо; в ушах стоял оглушительный гул пламени, треск и дикий вой, словно выл, корчась в муках, какой-то жуткий дух. Над рекой стало жарко, как не бывает и летом, и страшно казалось, как бы сам Истир не проснулся от зимнего сна, потревоженный этим буйством пламени на поверхности его ледяного доспеха. Ледяные глыбы возле засеки плавились, и на их вершинах трепетали гребни того же синеватого пламени.

– Хорошо, – сказал женский голос у Громобоя за спиной. – Одну дорогу ты себе расчистил, вот бы и все прочие так. Теперь – иди.

Не оборачиваясь, Громобой шагнул вперед. Стена огня опала, теперь за широким черным полем, усеянным дымными головешками, он увидел Истир – длинное пространство широкой реки, которое раньше было скрыто от глаз засекой. Замерзшие стволы сгорели невероятно быстро, и стена пламени опала, раскрыв перед ним ворота на полуночь.

– Иди! – повторила за спиной богиня. – Вон там – Велишин. Видишь?

– Вижу, – одними губами отозвался Громобой.

Впереди, на высоком крутом берегу виднелся город – такой большой, что даже со льда, снизу, его стены и крытые тесом крыши сторожевых башен были хорошо видны. Уже спускались сумерки, очертания города немного расплывались, он казался загадочным, прекрасным и манящим, как те золотые терема на вершине мира, где обитают сами боги.

И Громобой пошел прямо через пышущее жаром пожарище, даже не подумав, что может спалить сапоги.


До Велишина он добрался как раз к сумеркам, когда десятник уже стоял на башне, помахивая плетью и издалека подгоняя мужичка, торопящегося с возом дров:

– Давай, давай, Досужа, шевелись, закрываем! К личивинам пойдешь ночевать!

Громобой прошел в ворота даже раньше припоздавшего дровосека, и десятник кинул на него беглый удивленный взгляд. И мужичок, проезжая следом, не сводил глаз с рослого плечистого парня с рыжими кудрями и почему-то мечом на поясе. Меч не слишком вязался с простой одеждой и лыжами за спиной, и десятник, по лицу Громобоя скользнув вполне равнодушным взглядом, на мече задержал внимание. Но спрашивать ничего не стал. В такое время каждый норовит вооружиться.

Позади ворот сразу раскинулся широкий пустырь, в более благоприятные времена служивший местом торга. Сейчас он был пуст, половина ворот выходящих на него дворов уже закрылась. От пустыря в разные стороны расходилось несколько улиц – две вдоль крепостных стен, остальные куда-то в глубину города, к детинцу. Громобой неспешно шел через пустырь, оглядываясь. Уже темнело, все ворота и избы казалиcь серыми, сонными, одинаковыми. Но из-под заслонок тянулись дымки, на кольях тынов[21] сохли горшки и корчаги,[22] отовсюду веяло жилым духом. Собаки лаяли на чужака, редкие прохожие с любопытством оглядывались на Громобоя, и ему было отчасти неуютно в городе после долгого лесного безлюдья. Одичал совсем, мало-мало что хвост не вырос…

– Эй, молодец! Погоди, что ли! – окликнули его сзади, и Громобой обернулся.

Звал его тот мужичок, что шел рядом с волокушей,[23] погоняя усталую лошадь. Громобой остановился.

– Ты, я смотрю, не наш, не велишинский! – продолжал мужичок. – Может, ищешь кого? Так я подскажу, я всех наперечет знаю.

– Издалека я! – Громобой кивнул, и его дремический выговор подтвердил мужичку, что собеседник его не просто издалека, а очень издалека.

– Оно и видно… А к нам чего – родня здесь, что ли?

– У доброго человека по всему свету родня!

– Оно и верно! – одобрил мужичок. – Ну, пойдем к нам, что ли? У меня место есть.

Они поднялись вверх по улочке, и девушка, стоявшая в воротах одного из серых, притихших дворов, замахала рукой внутрь двора:

– Едет, едет!

– Это дочь моя, Добрушка, – мужик хмыкнул, как видно, обрадовавшись при виде дочери. – Приехали.

Громобой ухмыльнулся: заметив рядом с отцом незнакомого гостя, девушка застыла, не сводя с него глаз, и на лице ее было недоверчивое изумление: это что – к нам? Откуда? Почему? Зеленый платок, впопыхах накинутый, свалился с ее головы на плечи, и стали видны две русые косы, закрученные в калачи на ушах. У себя дома Громобой ничего подобного не видел, и такая прическа казалась ему очень смешной. Но девушка, видно, решила, что он смеется над ее изумлением; она нахмурилась и исчезла за воротами.

Поставив лошадь, хозяин повел Громобоя в дом. Двор был широк, хлев рассчитан на несколько коров с овцами и свиньями, отдельно стояли курятник и амбар. На самом краю, у тына, Громобой приметил весьма знакомое сооружение – кузницу – и кивнул на нее хозяину:

– Ты работаешь?

– А кому же? – оживленно отозвался тот. – С личивинами хороший торг, за нож куницу дают, за топор соболя. Богато жили, и припас еще есть кое-какой. Кабы не… – Хозяин запнулся, вспомнив, что все это благополучие в прошлом. – И сыновей приучаю, да малы еще. А вот молотобоец у меня был знатный, да… – Он опять запнулся и махнул шапкой: – Ну, ладно, это все…

– Я сам из кузнецов, – сказал Громобой. – Отец мой – староста Кузнечного конца в Прямичеве.

– Да ну! – Хозяин даже остановился на крыльце и, задрав голову, глянул в лицо гостю. Он так удивился и обрадовался, словно дремический парень вдруг оказался его племянником. – Ну, недаром я на тебя наскочил! Ну, идем, идем, чего встал!

За порогом избы их встретила хозяйка – невысокая, но весьма дородная круглолицая женщина в красном повое,[24] с налобником, тесно усаженным разноцветными стеклянными бусинами. Громобой мигом прикинул, сколько ножей и топоров, в пересчете на дорогие стеклянные бусы, носит на голове хозяйка – получилось очень немало. Лицо хозяйки было суровым, а в руках она держала маленькую округлую чашу с водой и пылающий уголек в железных щипцах – прямо из печи.

– Смотри, мать… – начал Досужа, но жена махнула на него угольком, отчего в воздухе осталась дорожка сизого дымка, и тут же макнула уголек в воду в чашке.

Уголек резко, сердито шикнул, а хозяйка торопливо заговорила:

– На море на окияне, на острове на Буяне, лежит бел-горюч камень, на беле камне стоит дом железный, вереи медные! Ты, Мать Макошь, как хранила ты нас от веку, защити нас от змея огненного, от духа нечистого полуночного, и неживого, и незнаемого, и обертыша, и перевертыша!

Хозяйка бросила уголек на пол, девушка подала ей пучок какой-то засушенной травы, женщина макнула его в чашу и стала брызгать травой воду на Громобоя, быстро приговаривая:

– Не катись ты, вода, по чистому полю, не стелись ты по синему морю, а будь ты страшна духу нечистому, полуденному и полуночному, неживому и незнаемому, и обертышу, и перевертышу! А ты, дух нечистый, рассыпься по синему морю, по сырому бору, по медвяной росе, по утренней заре; нет тебе здесь чести и участи, места и покоя; и не делай пакости, дух нечистый, сему месту и дому, и скоту, и человеку, и от сего часу на весь век; полети отсюда на свое старое время, в бездну преисподнюю, и там будь заклят вечно и бесконечно на веки веков. Чур меня, чур!

Громобой довольно быстро понял, что она делает, и стоял спокойно, только старался сдержать ухмылку. Брызгая на него освященной угольком водой, хозяйка трижды обошла гостя кругом, и вместе с ней его окутало облако запаха высушенной плакун-травы, которую еще зовут зверобоем. Все это время та девушка с косами-баранками на ушах и два мальчика-подростка, лет тринадцати-четырнадцати, смотрели на обряд заклинания нечистого духа широко открытыми глазами, с затаенным дыханием, и Громобой едва удержался, чтобы им не подмигнуть.

– Чур меня, чур! – повторила хозяйка и застыла, держа в одной руке пучок плакун-травы, а в другой чашу и внимательно глядя на Громобоя: не рассыплется ли?

Громобой слегка развел руками: рад бы тебе угодить, да не рассыпаюсь что-то.

– Ладно, мать! – заговорил хозяин. – Поворожила – и успокойся, что ли. Это – добрый человек, из наших, из кузнецов, хотя и издалека. У него отец в Прямичеве староста кузнечный! Ты лучше ему меду поднеси, с воды-то что, хоть и с угольком! Ну, проводи в дом-то!

– А то как же! – с облегчением произнесла хозяйка и наконец опустила пучок плакуна. – Как же в нынешнее-то время незнамо кого в дом пускать! Как Добрушка прибежала: отец чужого ведет! – так я и спохватилась: не нечистый ли дух привязался! В лесу-то…

– Да он не из лесу, в воротах повстречал!

– Все едино! Одни нечистые и шарят! Сохрани нас Макошь и дочери ее!

Девушка тем временем ушла в глубину избы и вернулась с деревянным ковшиком, в котором белело молоко.

– Будь нашим гостем, добрый человек! – сказала она, подавая ковшик Громобою и поглядывая на него смущенно и чуть-чуть лукаво.

– Будь с вами мир, покой и достаток, скоту здоровья, людям веселья! – ответил Громобой, принимая ковшик.

Девушка была очень милой – с зеленоватыми глазами, немного вздернутым носом и розовым нежным румянцем на щеках. Казалось даже, что это она, а не печка в углу, наполняет теплом весь дом. Когда Громобой вернул ей ковшик, она потянулась к его лицу и слегка коснулась губами его заросшей щеки: видно, таков был обычай здешнего гостеприимства. Громобой, не ждавший такой чести, не сообразил вовремя нагнуться и только удивился. Вид у него получился немножко глупый, и братья-подростки прыснули со смеху. Девушка тоже засмеялась, и Громобою стало так легко здесь, точно он и правда пришел в свою семью.

Уставший за целый день в лесу хозяин послал сыновей топить баню, женщины готовили ужин. Громобою пока не досаждали вопросами: как говорится, сперва напои, накорми, а потом и спрашивай. Когда же он после бани уселся с хозяевами за стол, взгляды обеих женщин стали еще более любопытными: избавившись от щетины, с расчесанными волосами гость показался им красивым, а значит, еще более занимательным. У Добруши и братьев был такой вид, будто им всем поднесли подарок, и Громобой изо всех сил старался вести себя как должно, не опрокинуть чего-нибудь на столе. Совсем в лесу одичал – от человеческого дома и от людей отвык!

Между гороховой кашей и карасями в сметане Досужа решил, что время для расспросов подошло.

– Как же ты к нам добрался-то? – начал он. – Прямичев-то неблизко.

– Зачем же тебя в такую даль понесло? – нетерпеливо подхватила хозяйка. – Тут теперь только нечистые духи лазят!

– У вас ведь тоже – так? – Добруша кивнула на окошко, сейчас задвинутое заслонкой, но ясно было, что она имеет в виду бесконечную зиму. – Как у нас, да?

– И у нас, и у вас, и везде на белом свете – так! – ответил Громобой сразу обеим хозяйкам. – Хочу посмотреть, что на свете делается и нельзя ли как делу помочь.

– И у нас так! – Досужа горько закивал. – Все зима и зима, все зима и зима, проклятая, чтоб ей ни чести, ни места! Запасы подъели – хорошо у меня хозяйка, чисто белка: все-то у нее по щелочкам распихано, в каждом пенечке по орешку… От капустных кадушек с осени проходу не было.

Девушка и братья засмеялись, воображая свою дородную мать белочкой, а хозяйка погрозила мужу ложкой:

– Будешь впредь со мной спорить! «Куда столько, подпол ломится, хлеб погниет, крупу мышь поест!» А вот пришло время, так поклонишься мне – есть что пожевать!

– Личивины теперь торговать не ездят, торг столько дней пустой стоит, одни вороны скачут! – продолжал Досужа. – У меня этих ножей, ледовых подков, топоров, серпов, сошников лежит – год торговать хватит. А не едет никто, кому теперь сохи нужны? Снег пахать?

– А Зимнего Зверя не видели?

– Ой, видели! – воскликнула Добруша, и ее ресницы встрепенулись, как ласточкины крылья. – В самое новогодье! Навалился Зимний Зверь на солнце, чуть не съел! Мы все чуть со страху не померли! А хотела наша старуха погадать – глядь, а чаша-то разбита!

Ее братья принялись наперебой рассказывать про явление Зимнего Зверя, но Громобой слушал их без удивления.

– И у нас так! – только и сказал он, когда братья кончили.

– А у речевинов что? – спросил Досужа.

– Не знаю. – Громобой пожал плечами. – Я только личивинов видел. Люди как люди…

– Стой, а ты как же прошел-то? – сообразил хозяин. – Ты от Прямичева как шел-то? По Истиру снизу? Так должен был мимо речевинов идти. Или теперь и земли местами переменились?

– Шел я по Стуженю от Турьи. На Истир вот только что вышел.

Хозяева промолчали в ответ и переглянулись.

– Ты как шел-то – лесом? – с какой-то осторожностью спросил Досужа.

– Я не леший – лесом лазить в такой снег! Истиром шел, говорю же!

Хозяева еще раз переглянулись.

– А как же ты… через засеку… – почти прошептала Добруша, боязливо глядя на него. – Если сверху от Стуженя…

И Громобой вспомнил о засеке, которая за время пути к городу и знакомства с Досужиным семейством совсем вылетела у него из головы.

– Да ты про что? – дружелюбно спросил он у девушки. – Какая засека?

– Встрешникова. Что на реке стоит и никого не пускает.

– Нет там никакой засеки. Чистое место. – Громобой мотнул головой.

– Это ты… как-то… того… мимо прошел, что ли? – высказался наконец озадаченный хозяин, не предполагая даже, как это могло произойти. – Стоит же на Истире, под самым городом, засека. И сидит там Встрешник, нечистый дух, со своей ватагой. Уж два обоза купеческих, говорят, разграбили, лиходеи, чтоб им ни чести ни места!

– Чтоб им с моста провалиться! – в сердцах бросила хозяйка.

– Мы и за дровами-то ездить боимся – как бы что, по десятку собираемся, я один припоздал!

– А что же ваш воевода? Или нет такого? – спросил Громобой.

– Как не быть! Воевода Берислав, из самого Глиногора родом, князем Скородумом к нам сюда посажен.

– Что же – без дружины посажен? Или так сидеть, скамью греть?

– Зачем обижать! Воевода хороший, честный, судит по правде, в прежнее время берег нас. А теперь… Снаряжался он на Встрешника, два раза даже…

– Только Встрешник этот – нечистый дух! – выкрикнула хозяйка. – Как засвищет – лес к земле клонится, из людей дух вышибает! Кого воевода на него повел – едва половина вернулась!

– Да ну, мать, не гневи богов! – Досужа поморщился. – Все живые пришли. Только с десяток оглохло, а у прочих еще того… колени стали слабые. Едва-едва теперь отходят. Этот Встрешник, я тебе скажу, – хозяин наклонился через стол к Громобою, – и впрямь нечистый дух. Свистом людей губит. Потому больше воевода и не ходит на него. А вот как он на нас пойдет…

– Не надо, батюшка! – Добруша сморщилась, как от боли. – Не говори! Зачем ему на нас ходить?

– А ты не причитай! Пойдет – так пойдет, а говорю я, не говорю…

– А ватажники его – тоже духи нечистые? – спросил Громобой. От этого рассказа он сильно помрачнел, потому что вспомнил свое дикое буйство, и ему снова стало стыдно за пролитую кровь и отнятые жизни.

– Нет, это мужики…

– Да наши же мужики там есть, велишинские! – злобно бросила хозяйка. – Наш вон Справец – подручник его, тоже подался… Чтоб его громом убило! Как нам за хлеб отплатил! Пришел из лесу, лоб здоровый… вроде тебя, – хозяйка окинула Громобоя неприязненным взглядом, как будто обвиняла его в сходстве с не угодившим ей Справцем, – а ложку в руке едва умел держать, трех перечесть не мог! Выучили его ремеслу, невесту хотели сватать, женился бы да жил, так нет!

– Я тебе поминал, молотобоец у меня был, – виновато добавил Досужа. – Здоровый парень… Тоже все говорил: есть нечего, пропадем… Да разве я его не кормил? За столом со всеми сидел. А то взял да и пропал, а потом говорят – видели его во Встрешниковой засеке.

– На людей глядеть стыдно! – в досаде бросила хозяйка.

Громобой все молчал, хотя мог бы сказать: возможно, пожелания хозяйки сбылись и непутевого молотобойца уже убило. Громом.

В дверь постучали. Добруша отворила: отряхивая с плеч и шапок мелкий сухой снег, вошло сразу трое: двое мужчин и женщина, тоже с расшитым бусами повоем на голове.

– Говорят, гость у вас далекий, Досужа! – приговаривали они, уже найдя глазами Громобоя. – Пустишь нас послушать, что на свете делается?

Слух о госте кузнеца расползся по соседним дворам, и вскоре на лавках сидело чуть не пол-улицы. Громобою пришлось рассказывать: про Прямичев, про Зимнего Зверя, про Костяника,[25] про черную корову. И про свой поход к князю Огнеяру, на которого указала Веверица. Про Веселку он молчал: что-то замыкало ему рот, придерживало и без того не слишком умелый рассказ, словно она была – тайна, неведомая даже ему самому. Велишинцы изумлялись, ужасались, а при рассказе о видении Веверицы обрадовались: здесь, как оказалось, лучше знали князя Огнеяра. Но о том, мог он или не мог похитить Лелю, разгорелся спор. И Громобой с изумлением узнал, что смолятический князь Скородум, на земле которого он сейчас находился, с князем Огнеяром состоит в близком родстве, потому что несколько лет назад взял в жены его, Огнеяра, мать, княгиню Добровзору. Сам Огнеяр тоже бывал в Велишине и даже однажды избавил его от личивинской осады. Его все видели и хорошо помнили: его темные глаза, в которых вечно горит багровая искра подземного пламени, его волчьи клыки в ряду верхних зубов и полоску волчьей шерсти вдоль всего хребта, которую на шее можно увидеть. Одни говорили, что ему только богинь и похищать – похитил же он когда-то княжну Даровану! Другие же не верили, что родич и друг князя Скородума может устроить такую беду всему белому свету.

А Громобой слушал, впитывая каждое слово. Речь шла о его настоящем противнике, для встречи с которым он родился на свет. О том, в чьих руках сейчас находится та, которую он потерял…

Когда же его стали спрашивать, как он попал в Велишин, изумляться опять пришел черед горожан. У Громобоя язык не поворачивался рассказать про свое побоище, и он повторял то же, что и Досуже: нет на Истире никакой засеки. И это ведь правда – теперь ее там нет. Говорить, что она была, когда он вышел на священную реку, совсем не хотелось. Велишинцам нетрудно будет понять, что одолеть – в одиночку! – Встрешника и всю его ватагу мог только не простой человек. Расскажи он им, как взял Ветрового Духа за ноги и его же головой крушил его же ватагу – да они от Громобоя побегут по углам и щелям!

– Как так – нет? – Велишинские мужики недоверчиво качали головами. – Вон, из Глиногора купеческий обоз пришел, к дебричам правил, да так на воеводском дворе и стоит. Идти боятся, у них дружины-то всего ничего, десятка два, а Встрешник и сотню одним свистом положит.

– Это тебя Макошь, видно, за руку мимо засеки провела! – решили наконец соседи, и по лицам было видно, что в это единственное объяснение они не слишком верят и принимают только за неимением лучшего. – Чтобы засеку миновать и не заметить… Боги тебя любят, парень!

Сам Громобой все это время не столько слушал стариков, сколько поглядывал на Добрушу. Присутствие девушки как-то беспокоило его, но и казалось приятным. Она напоминала ему о том легком облачке, которое он потерял возле дуба. Память оживала, и он уже знал: у той, которая шла с ним искать весну, были такие же румяные щеки, такие же ясные глаза. Она была так же легка, стройна, и, глядя на нее, тоже хотелось думать о будущем и верить в счастье. Сердце билось, когда он встречался с Добрушей глазами, все время хотелось подойти поближе, взять ее за руку, разглядеть на дне ее глаз ту тайну, которую боги скрыли от него. Она – знает, не может не знать!

Но подойти к ней Громобой так за вечер и не решился. Память о бревне в собственных руках не пускала его к девушке; мерещилось, что невидимая тень того дурацкого дубка может как-то задеть и ранить ее. Да и вид ее, непривычная прическа с двумя косами на ушах и третьей, спущенной по спине, придавали ей какой-то особый, отстраненный вид. В ней тоже скрыта не последняя из тайн мироздания, но едва ли сама она задумывается об этом.


Поздно вечером, когда все уже улеглись спать, внезапно раздался стук в ворота.

– Кого еще несет! – проворчал с широкой лежанки Досужа. – Не наслушались!

– Дивий великан![26] – пискнул с полатей младший из мальчиков и тут же захихикал.

– Мара![27] – поддержал второй.

– Бросьте! – с тревогой упрекнула их сестра. – Накликаете!

Досужа было зашевелился на лежанке.

– Лежи! Постучит – перестанет! – одернула мужа хозяйка.

Но стук продолжался. Наконец Досужа, отдернув занавеску, выбрался с лежанки, кое-как оделся и вышел.

Назад он вернулся не один: в сенях стучали шаги нескольких человек, что-то слегка позвякивало. Громобой приподнял голову.

– Огонь зажгите! – велел Досужа от порога. – Не видать ничего!

Мальчишки ссыпались с полатей и раздули угольки из печки. Засветилась лучина, Громобой сел на постели, которую ему устроили прямо на полу. У дверей стояло двое мужчин, в которых нетрудно было узнать кметей, – сапоги, хорошие кожухи, цветные пояса, собольи шапки и мечи в ножнах с серебром.

– Утро доброе! – обратился к Громобою один из них, сразу найдя глазами чужого в избе. – Поднимайся, парень. Воевода Берислав тебя ждет.

– До утра не подождет? – довольно-таки вежливо осведомился Громобой. – Я весь Стужень на лыжах пропахал, подустал малость. В первый раз под крышей лег – так нет, опять вставай!

– Поговори у меня! – вполне спокойно, как человек, не сомневающийся в своей силе, ответил ему один из кметей. – На весь Стужень сил хватило, так еще малость потерпишь.

– Не гневить бы тебе воеводу! – удрученно намекнул Досужа.

Вид у хозяина был смущенный, встревоженный и виноватый. И Громобой стал одеваться: смирение было лучшим, чем он мог отблагодарить кузнеца за гостеприимство.

Добруша, в накинутом прямо на рубаху кожухе, беспокойно приглаживала волосы и смотрела на него своими большими зеленоватыми глазами с явной тревогой; Громобой слегка подмигнул ей и шепнул поговорку Ракиты:

– Рада бы курица нейти, да за крыло волокут!

Девушка вымученно улыбнулась в ответ. И Громобой, натягивая кожух, из-за ее беспокойства жалел ее гораздо больше, чем себя. А ему-то что сделается?

На дворе перед крыльцом их ожидало еще трое кметей с длинными копьями.

– Уважаете! – Громобой хмыкнул.

– Чего? – не понял десятник.

– Уважаете меня, говорю. За одним пятерых прислали.

– А мы вообще гостей уважаем. Макошь велит! – так же спокойно просветил десятник. – Давай, шагай. По сторонам не прыгай, а то ненароком в темноте и насмерть зашибиться можно.

Один из кметей шел впереди, да и без этого заблудиться было бы трудно: вверх к детинцу вела всего одна улица. Кметь нес факел, освещая сплошной ряд тынов и запертых ворот – тихих, молчаливых. Падал мелкий снег, и Громобою вспомнилась та ночь в Прямичеве перед Велесовым днем, когда водили черную корову. Тогда он тоже бродил по таким же темным и пустым улицам, не зная, где бы сбросить свою непонятную тоску… А может, Зимнего Зверя искал. Кажется, он кого-то тогда встретил… Встретил, кажется, то самое существо, которое теперь ищет… Громобой напряженно вспоминал, что же было в тот далекий вечер, оглядывался вокруг, словно в поисках подсказки, и ему казалось, что прямо здесь все это и было, что эти темные тыны, ворота с заснеженной резьбой и есть Прямичев, и Громобой всматривался вперед, с замиранием сердца ожидая, что сейчас из-под снежной пелены опять выйдет она … Думая об этом, он совершенно забыл, где на самом деле находится и к кому идет. Если только он сумеет встретить ее снова, ему сразу станет ясно, куда идти…

Воеводский двор был пуст и тих, но в гриднице горели факелы и пылал огонь на очаге в середине. Воевода Берислав, мужчина лет за тридцать пять, рослый, статный, с прямым носом и ясными серыми глазами, с опрятной светлой бородкой, был бы красив, если бы не блестящая лысина ото лба до затылка. Сбоку у края скамьи сидела, как видно, его жена – нарядная женщина лет двадцати с небольшим, тоже высокая, с длинной узкой спиной, и ноздри ее трепетали от волнения и любопытства, как у лошади. Кроме них в гриднице было с два десятка кметей на скамьях вдоль стен. Иные позевывали в кулак, но тоже посматривали на Громобоя с многозначительным любопытством. Казалось, они о нем кое-что знают, и их осведомленность ему ничего хорошего не обещает.

Громобой, подведенный к воеводе шагов на пять, слегка поклонился.

– Ну, добрый молодец, с чем пожаловал? – осведомился воевода, кивнув в ответ на поклон.

– С чем звал, воевода? – поправил его Громобой. – Я-то уж было спать наладился. И тебя беспокоить в мыслях не было.

– Уж прости, что потревожил! – насмешливо ответил воевода, пристально его рассматривая и как будто ожидая, что этот взгляд смутит невольного гостя. – Я говорю, с чем в Велишин пожаловал?

– Мимоходом! – честно ответил Громобой. – Иду я вниз по Истиру, к речевинской земле, к городу Славену.

– Далеко же собрался! – отметил воевода. – И откуда идешь – от Стуженя?

– От Стуженя, – подтвердил Громобой. – От Турьи.

– И что – никто тебя по пути не останавливал? – с намеком спросил воевода. – Шел, никого не встретил?

– Ты про засеку, что ли, говоришь? – ответил Громобой, имея в виду, что темнить тут нечего. – Так бы и сказал. Нет там никакой засеки. Хоть завтра сходи сам да погляди. Чистое место, как скатерть.

– А какое место-то? – Воевода Берислав слегка наклонился со своего высокого сиденья, глядя в лицо Громобою блестящими светло-серыми глазами, умными и слегка насмешливыми: рад, что подловил. – Если нет засеки, откуда же тебе знать, где она быть должна?

Громобой помолчал. Конечно, от воеводы так легко не отделаешься. У него не было особых причин скрывать произошедшее, но он не знал, как приступить к такому рассказу. «Вот, стало быть, взял я его за ноги да и…» Ему уже виделись обидные недоверчивые и насмешливые взгляды; того гляди, еще разгневаются, решат, что это он над ними насмехается!

– Может, как есть расскажешь? – деловито предложил воевода, который по-своему понял его замешательство. – Мы, знаешь, давно гостей с того конца поджидаем. Вот тебя и дождались.

– С какого конца?

– Да от Встрешника. Видно, надоело соловью на дубах сидеть да добычи ждать, надумал он сам добычи поискать… у нас хотя бы. Услышал, что богатый обоз пришел, вниз по Истиру хочет идти… Дай, думает, пошлю кого половчее, пусть разузнает, что за обоз, да какая при нем дружина… А?

– А! – Громобой сообразил и ухмыльнулся. – Складно у тебя выходит, воевода, прямо кощуна. Только не про меня это. Я в ловких-то никогда не ходил. В Прямичеве меня только и бранили: не так повернулся, зашиб кого… Медведем дразнили.

Кмети на скамьях сдержанно рассмеялись.

– Да ты глянь на него получше, воевода! – крикнул один старый, седобородый кметь. – Зачем Встрешнику кого-то посылать – сам бы как свистнул, мы бы кверх ногами с лавок полетели! А этот не от них! Что-то не похож!

Прочие кмети хохотали все дружнее, и в их смехе слышалось одобрение. Громобой, при всей его силе, не казался им похожим на разбойника.

– До утра, что ли, разговаривать будешь? – надменно и небрежно вмешалась молодая боярыня Прилепа, обращаясь к мужу. Она, наоборот, была полна подозрений, и этот смех ее раздражал. – В поруб его, да пусть сидит.

– Помолчи! Все молчите! Пусть он расскажет! – вместо воеводы ответил ей другой женский голос, от дверей сзади. Он звучал повелительно, и вместе с тем в нем слышалось нетерпеливое тревожное волнение. – Пусть он говорит, все говорит! Разве не слышите: у него выговор дремический.

Боярыня слегка охнула и в видимом смущении обернулась к дверям. И все в гриднице посмотрели туда же вслед за ней, все сидевшие, не исключая и воеводы, встали. Громобой тоже обернулся.

У дверей за его спиной стояли двое: мужчина лет пятидесяти, плотный, суровый на вид, с густой темной бородой, и девушка с рыжими косами. В ее чистом, белом, правильном лице было что-то такое, что Громобой задержал на ней взгляд; как-то сразу стало ясно, что смущение боярыни и почтительность мужчин относится именно к девушке, а не к суровому бородачу возле нее. В ее рыжих косах, в красновато-коричневой рубахе с плетеным поясом, в золотых янтарных браслетах на обеих руках было что-то цельное, ясное – она казалась чистым огоньком, освещающим всю гридницу, алым папоротниковым цветом, который цветет лишь раз в году, но зато увидевший это чудо навек счастлив!

Сердце стукнуло, по телу пробежала горячая дрожь – это она! Та, что он потерял! Громобой смотрел на девушку, надеясь узнать и действительно узнавая все, что он искал, в этом светлом лице, мягких золотистых бровях, в строгом, пристальном и притом взволнованном, трепетном взгляде. Сама весна стояла в нескольких шагах от него, нежданно-негаданно выйдя из мрака на свет, как солнце из тучи, и лицо ее освещало весь этот темный зимний мир. Она тоже искала его, Громобоя, может быть, не зная, кого ищет, и вот теперь сердце говорило ей, что она нашла его! Громобоя тянуло сразу же подойти к ней, но он не смел, не решался протянуть к ней руку, словно мог неосторожным прикосновением разрушить это светлое чудо, такое призрачное в пляшущем свете очага. Его удерживало тревожное, смешанное с надеждой, недоверие в ее глазах: сперва он должен был доказать ей, что он и есть тот, кого она ищет. Слишком дорого стоило ее доверие, слишком значим для судеб всего мира был ее выбор, чтобы она могла вручить себя без достаточной уверенности. Но его грело чувство обретения: самое главное свершилось! Цель его достигнута: он нашел ее, а все остальное казалось не стоящим внимания. Не отрываясь, Громобой смотрел на девушку, словно хотел взглядом удержать ее на месте и не дать снова исчезнуть.

– Расскажи: как ты прошел через засеку? – принялась расспрашивать девушка, и теперь все остальные молчали. – Ведь ты ее видел?

– Да. – Громобой кивнул. Больше он не взвешивал, что следует рассказывать, а что нет: она имела полное право услышать, как все было, без утайки.

– И что же? Почему же ты говоришь, что ее нет?

– Правду говорю. Была – а больше нет. Чистое место. Как скатерть…

Строгий взгляд девушки требовал пояснений, и Громобой начал. Вышло куда хуже, чем рассказы о прямичевских делах: о себе всегда труднее говорить, чем о других, и собственные подвиги в пересказе показались Громобою еще более нелепыми, чем были на деле. Его окружали десятки изумленных, недоверчивых глаз, в гриднице висело недоуменное и тревожное молчание, но Громобой никого не видел, кроме девушки, и обращался только к ней. Она слушала с напряженным вниманием, не выказывая удивления и не отказываясь ему верить, но видно было, что она никак не может объяснить себе его появления.

– Не может такого быть! – Когда он замолчал, воевода Берислав сокрушенно покачал головой: хотел бы поверить, а не могу. – Видел я сам этого Встрешника – он нечистый дух, от его свиста у людей колени подгибаются. А ты не слышал, как он свистел?

– Слышал.

– И что?

– Уши заложило. И разозлил он меня. Говорю же…

– А я говорю, что этого не может быть! – вскрикнула боярыня Прилепа и даже сделала сердитый шаг вперед. Из почтения к новоприбывшей она все это время молчала, но теперь ее терпение кончилось. – Не может быть, не бывает! – упрямо и даже озлобленно твердила она. – Чтобы воевода с дружиной ходил и едва живой вернулся, а парень посадский один всю ватагу перебил и засеку по бревнам развалил! Разозлился он, видишь ли! Так не бывает! И ты, воевода, ему не верь! Врет он все, и лиходей он сам из Встрешниковой ватаги, и морочит тебя, дураком перед людьми делает! В поруб его!

Кмети загудели: кроме изумления, в их голосах слышалось одобрение боярыниной речи. Здравый смысл и собственное достоинство не позволяли им поверить, что все рассказанное – правда.

– Заговорит он вас, совсем с ума сойдете! – продолжала боярыня, ободренная поддержкой. – Совсем заморочит! Встрешник – нечистый дух, и этот тоже, и вся ватага у него такая.

– А тебя-то как зовут? – спросила девушка. Все это время она тоже не сводила глаз с Громобоя и, похоже, не слышала никого другого.

– Громобой, – ответил он, и кое-кто, несмотря на общее волнение и недоверие, засмеялся.

– Вот точно! – сказал тот темнобородый, что стоял рядом с девушкой. – Встрешника только громом и убить. А что он мог кого хошь за ноги взять – кто как хошь, а я верю! Погляди, воевода, какой парень здоровый! Ему только с медведем бороться!

– Случалось и с медведем, – согласился Громобой, все так же глядя на девушку. Сейчас он согласился бы на что угодно. – Есть медведь под рукой – давайте. Только пусть потом хозяин не обижается, что зверя покалечили!

Кмети засмеялись громче. Вопреки рассудку, рыжий парень вызывал все больше доверия.

– Ты-то хоть скажи! – Боярыня Прилепа буравила глазами мужа, пытаясь добиться от него поддержки, и иногда бросала боязливо-обиженные взгляды на девушку, которая вовсе не слушала ее разумных речей.

Девушка вдруг подошла к очагу, подняла погасший уголек и приблизилась к Громобою. Боярыня и темнобородый разом сделали движение ее удержать, но она не оглянулась. Громобой стоял столбом и от сильнейшего сердцебиения почти не владел собой – такое с ним случилось впервые в жизни, и это состояние даже казалось ему болезнью, но этой болезни он не променял бы на прежнее несокрушимое здоровье. Каждая жилочка в нем зажила своей жизнью, кровь потекла горячими реками, он чувствовал одновременно огромную силу и неодолимую слабость. Казалось, вместе с ней к нему приближаются все боги разом; вот она уже стоит рядом с ним, и ее присутствие превращает это место в какой-то заоблачный мир, Золотой Сад Сварога.[28]

Девушка сделала ему знак наклониться, и ему вспомнилось, как кузнецова дочь поцеловала его… Не помня себя, он повиновался. Девушка протянула руку и коснулась его лба еще теплым угольком. От ее рук, от ее близко придвинутого белого лица на него плыли волны тепла. Вблизи она казалась такой красивой, что захватывало дух. В полутьме ее зрачки стали огромными, так что цвета глаз нельзя было разобрать; эти черные глаза смотрели прямо в его душу и держали в своей власти всю его жизнь от начала до конца. В ней к нему пришло божество; Громобой не мог ошибиться, вся небесная часть его существа уверенно говорила, что к нему пришла его судьба, которая не могла к нему не прийти.

– Именем Макоши и дочерей ее: злой дух, рассыпься! – шептала девушка. – Пади, огненный змей, пади, дух полуночный, рассыпься по синему морю, по сырому бору, по медвяной росе, по утренней заре! Храни нас, Мать Макошь и дочери твои: Брегана Заступница, Мудрава Всеведущая, Зволина Милосердная, Живина Исцелительница, Улада Благодетельница, Умелья Рукодельница, Баюла Утешительница, Запрета Удержительница…

Приговаривая это, она чертила угольком по лбу Громобоя. Потом она отошла, а все вокруг ахнули. На лбу парня ярко горел огненным светом громовой шестигранник – знак, убивающий нечисть. Горел, как звезда, распространяя по гриднице мощные лучи света и волны жара. Охнула, прижимая руки к груди, молодая боярыня, даже мужчины попятились, и только девушка стояла в трех шагах перед Громобоем, не сводя с него глаз, как зачарованная. А Громобой смотрел на нее и один не замечал огненной звезды у себя на лбу.

– Я так и знала, – тихо сказала девушка, глядя на него и обращаясь как будто к нему одному. – Я так и знала. Все говорят: свет белый гибнет, вся нечисть повылезет… А я знала: теперь-то и он появится… Тот, кто все вернет и поправит… Кто раньше был не нужен, а теперь понадобился – и появился. Мне Макошь обещала… Обещала, что ты придешь и я тебя увижу…

Голос ее дрогнул, в глазах заблестели слезы.

– И мне обещала, что я тебя увижу, – ответил ей Громобой, зная, что этими невнятными словами они двое говорят про одно и то же. – Не сама Макошь, а дочь ее. Сказала, чтобы я шел к речевинам. Обещала, что я тебя найду и узнаю. Узнал. Как увидел, так сразу узнал.

Девушка дышала глубоко, в глазах ее переливались слезы волнения, даже румянец появился на щеках, и это лицо, полное тревоги и какой-то жадной надежды, жажды понять его, отбросить все сомнения и безраздельно поверить ему, казалось прекраснее самой красоты – ничего такого Громобой раньше не видел и вообразить не мог. Не помня себя, он шагнул к ней, но она попятилась.

– Верь ему, воевода! – Она посмотрела на Берислава и повелительно кивнула. – Мне не верь, а ему верь. Может, во всем свете ему одному сейчас и можно верить. Я знаю. Мне Макошь его обещала. Теперь я не боюсь…

Вдруг она вскинула руку к губам, словно хотела поймать на лету последнее слово, повернулась и быстро пошла к дверям. Громобой проводил ее взглядом до дверей. Вот она скрылась, и оставшиеся в гриднице показались пнями темными, бессловесными – ушла единственная здесь живая душа, и он опять остался один в чаще дремучих лесов… Воевода Берислав что-то говорил, что-то спрашивали кмети, но Громобой с трудом их понимал: все его мысли по-прежнему были с ней, с той, что показалась ему и опять скрылась из глаз. А его все расспрашивали про Встрешника и засеку, не догадываясь, что он уже и забыл об этом, что Встрешник для него все равно что комар, растертый ладонью, ничто по сравнению с самым главным – с этой встречей, здесь, в гриднице… А может, кое-кто и догадывался: кмети вслед за Громобоем бросали взгляды на двери, в которые она ушла, и понимающе кивали – такую красавицу увидишь, так все на свете забудешь, это понятно!

– Хочешь, пойдем, на месте посмотрим, – предложил Громобой воеводе. – Покажу тебе и место, где засека, и леших этих, что там лежат… Едва ли кому такое добро понадобится, не украдут авось. Только, сделай милость, завтра пойдем. Уморился я с вами.

– Не ходи! – Боярыня Прилепа дергала мужа за рукав. – Не ходи! Он тебя заведет на погибель! Пойдете сдуру, а вас там с топорами ждут!

– Уймись! – вежливо попросил жену воевода. – Раз к… она, – он показал глазами на потолок гридницы, над которой помещались горницы,[29] – сказала, что ему можно верить, значит…

– Все одно что сама Макошь сказала! – окончил за него темнобородый. – А ты, баба глупая, молчи!

Молодая боярыня обиженно поджала губы и отвернулась, но спорить больше не стала.

Громобой не задавал вопросов, кто эта девушка, как ее зовут и почему ей здесь такой почет. Перед его глазами стояло ее лицо, озаренное внутренним светом, видимым только ему одному, – она была единственной на свете, и ей не нужно было ни имени, ни рода, ни племени.

А слово ее и правда стоило дорого: сюда Громобоя вели пять кметей с копьями наготове, а обратно его, забыв все подозрения, отпустили одного. Воевода предложил ему переночевать в дружинном доме, но Громобой подумал о Досуже – а вдруг не спит, тревожится, – и попросился назад к кузнецу. Под медленным снегопадом он в одиночку шагал по темным улицам вниз на посад, и на душе у него было так радостно, как не бывало с самого начала этой проклятой зимы. Он увидел ее, ту, что все исправит, и начало возрождению мира было положено.

Глава 2

Давно все из гридницы разошлись и внизу было тихо, а княжна Дарована все не спала. В горнице, где она уже три дня прожила вместе со своей мачехой и двумя служанками, ей все еще казалось непривычно, неуютно, и десяток привезенных из дома перин, покрывал, налавочников и ковров не смог сделать чужое место своим; но сейчас не это беспокоило ее. Сон не шел, сколько она ни поворачивалась с боку на бок, сколько ни поправляла беличье одеяло, сколько ни лежала с закрытыми глазами, стараясь не шевелиться и так, притворяясь мертвой, подманить к себе сон. Сознание было бодро и тревожно, в нем теснились мысли и воспоминания. В сердце дышала и пела надежда, первая надежда за долгий, долгий год – та надежда, что была вдребезги разбита в Медвежий велик день[30] вместе со священной Чашей Судеб.

Дароване так хорошо помнилось то утро, прохладное, первое утро вернувшейся весны, и свежая зелень Ладиной рощи над Славеном, где трава росла веселее, а листья распускались раньше, чем везде, – и куча глиняных осколков возле белого камня… Тогда она поверила, что мир гибнет. И тогда же ей была обещана помощь. И вот теперь, когда эта помощь появилась, Дарована никак не могла в нее поверить.

Княгиня Добровзора вдруг тихо поднялась со своей лежанки, несколькими неслышными шагами пересекла темную горницу, поставив маленькую легкую ногу прямо возле головы спящей на полу Любицы, старой Дарованиной няньки, – села на край лежанки и взяла руку Дарованы.

– Ты не спишь, – тихо сказала княгиня.

– Да, – таким же тихим, но ясным голосом ответила княжна и села на перине, свободной рукой накрыв руку мачехи.

– О чем ты думаешь? Если это правда, что он сказал, то мы можем ехать хоть завтра. Когда воевода проверит, мы сможем ехать.

– Это правда, что он сказал! – горячо ответила Дарована, едва дождавшись, пока мачеха кончит. – Он сказал правду! Он мог сказать только правду!

Встрешникова засека, что стояла на Истире, преграждая Дароване путь к спасению, теперь была уничтожена, путь стал свободным, но об этом Дарована думала до странности мало. Гораздо больше ее мысли занимал тот, кто это сделал. Даже сама засека теперь казалась счастливым случаем, благодаря которому Дарована задержалась на пути в Чуробор и дождалась встречи с этим странным дремичем, в котором ей виделся посланец богов.

– Он тебе понравился? – Лица княгини Добровзоры не было видно в темноте горницы, но по ее голосу Дарована слышала, что мачеха улыбается. – Надо было мне тоже пойти на него посмотреть. А я думала, он просто разбойник.

– Я тоже так подумала, но он рассказывал… Я слышала… – начала Дарована и остановилась, не зная, как передать то чувство доверия, которое вдруг возникло в ней, едва она впервые услышала голос того рыжего парня. Что-то внутри нее отозвалось на сам звук этого глуховатого голоса, сама душа ее уловила что-то такое, чего не слышал никто другой. А потом… – На нем знак Перуна! – продолжала она, сжимая руку мачехи. – Он горел сам собой, как… как звезда! Я теперь знаю: это он! Про него Макошь говорила: у кого руки по локоть в золоте, ноги по колено в серебре, во лбу солнце светит…

– Это кощуна! – Княгиня Добровзора улыбнулась ласково и снисходительно, как мать маленькой дочери. – Девочка моя! Это только про Заревика так рассказывают.

– Так ведь сейчас – то самое время, когда нужен Заревик! – горячо ответила Дарована, чувствуя, что мачеха ее не понимает. – Он вернулся, потому что стал нужен! Боги его послали! Кто-то же должен все это исправить!

– Я знаю, Огнеяр… – Княгиня помедлила. Она твердо верила, что ее сын знает какой-то способ поправить сломанное колесо года, но не могла и вообразить, как это все назвать.

– Если бы… – начала Дарована и тоже замолчала.

Княгиня еще раз сжала ей руку, сделала знак Макоши над головой падчерицы, потом поцеловала ее в лоб, шепнула:

– Ну, спи! Утро вечера удалее!

Добровзора отошла назад к своей лежанке, Дарована опять легла, закрыла глаза, но и с закрытыми глазами продолжала думать о том, чего не сказала вслух. «Если бы Огнеяр знал, он бы уже сделал», – хотела она сказать, но не стала, чтобы не обидеть мачеху. Сын-оборотень занимал в сердце княгини Добровзоры самое большое и главное место, и любые сомнения в нем ей казались обидными. Дарована же, уважая названого брата, не слишком его любила, хотя и старательно скрывала это от мачехи. Все то, что выдавало в нем оборотня – красная искра в глазах, волчьи клыки в ряду верхних зубов, а главное, исходящая от него зверино-божественная сила, которую Дарована ощущала кожей, кровью, каждым суставчиком не только когда стояла перед ним, но даже когда просто думала о нем, – приводило ее в ужас и содрогание. И никогда она не стала бы искать у него гостеприимства, если бы не… Если бы не более грозная опасность, не уговоры отца, который, напротив, души не чаял в сыне своей первой любви и последней жены, то есть Добровзоры.

Нет, на Огнеяра Дарована не надеялась. Нужен был кто-то совсем другой. И сегодня она увидела человека, так сильно не похожего на других, что к нему невозможно было не примерить образ избавителя, которого она так ждала. Громобой… Само это имя было как удар грома со вспышкой молнии – в нем гремел праведный гнев небес, в нем полыхал небесный огонь. От самого имени в лицо веяло свежим, бодрящим запахом грозы, в нем слышались далекие раскаты, и казалось, что стоишь на вершине холма, что перед тобой – голубое небо, только вдали окаймленное остатком темной тучи, а воздух перед тобой чист и прозрачен, как роса, и можно разглядеть самый дальний лес, там, где земля встречается с небом…

Нет, не Огнеяр, сын Подземного Пастуха, а Громобой, несущий на себе знак Перуна, поможет вернуть миру прежний порядок! Дарована зажмурилась, боясь, что мачеха в темноте как-то угадает ее мысли: когда глаза бессильны, душа делается много более чуткой. Но она уже сделала выбор: ее надежды были отданы Громобою, и вера в его силу наполняла ее такой радостью, как будто уже почти все позади. Хотелось прямо сейчас, ночью, бежать куда-то, что-то сделать, защитить и раздуть тот огонек обновления, который померещился ей… Надежда придавала сил, но истощала остатки терпения, и лежать неподвижно на самом дне бесконечной зимы вдруг показалось нестерпимо тяжко.

– Если хочешь, мы можем позвать его ехать с нами, – подала голос княгиня Добровзора. Дарована вскинула голову: мачеха действительно чувствовала ее мысли. – Если он и правда один разогнал всю эту злосчастную засеку, такой человек нам в пути пригодится. Если ты так уверена, что ему можно верить.

Дарована ответила не сразу: ее пробрала теплая дрожь при мысли, что он будет с ними всю дорогу, но она даже испугалась отчего-то этой мысли. Он был слишком огромен, и рядом с ним было неуютно.

– Нет… Едва ли… Не стоит, – сказала она наконец. – У него есть другие дела. Они важнее.

– Важнее нет! – ласковый голос княгини прозвучал довольно твердо. – Ты уже совсем взрослая, моя девочка, а не понимаешь того, что рядом с тобой. Тебе грозит слишком большая опасность. Подумай, что будет с твоим отцом, если с тобой что-то случится. Ничего важнее этого нет. Если ты веришь этому парню, то его непременно нужно взять с собой. Я поговорю с Рьяном. Если завтра все окажется правдой про эту засеку.

Дарована не ответила. Она не могла разобраться, хочет ли она, чтобы Громобой провожал ее по пути в Чуробор. Она пыталась вообразить, как говорит ему об этом, пыталась представить, какое у него будет лицо, что он сможет ей ответить… Ведь Чуробор – это совсем в другую сторону, это на полудень,[31] а он идет на полуночь… Но, может быть, если он узнает… почему ей так нужно в Чуробор, он поймет, что это и правда важнее всего… Хотя нет. Дарована не считала свою особу величайшей ценностью в мире и не ждала, что умный человек – а Громобоя она, безусловно, положила считать умным – свернет с дороги, от которой зависит жизнь всего белого света, ради безопасности глиногорской княжны, от которой тут не зависит ровно ничего… Почти… Или совсем наоборот… Здесь Дарована уперлась в вопрос, который измучил ее еще дома, в Глиногоре. Он преследовал ее уже не первый месяц. И она так от него устала, что, снова столкнувшись со своим бичом, ее истомленная душа не выдержала и ушла от боя – Дарована заснула.


Утром Дарована проснулась до рассвета и сразу же вспомнила о Громобое. Вместе с ней проснулось недоверчиво-радостное чувство, как будто ей наконец подарили то, о чем она долго и горячо мечтала. Вчерашнее казалось сном: она так долго мечтала о подобной встрече, столько раз рисовала ее в своем воображении, но при этом почти не верила в нее, как не слишком-то веришь в то, чего уж очень хочется. Теперь, когда она почти утратила надежду, когда почти смирилась с мыслью о гибели и даже на эту поездку к Огнеяру решилась только ради того, чтобы успокоить отца… Без предупреждения, без предчувствия, без ободряющих знаков гадания, мимоходом, почти случайно… Но не зря ее названой матерью была сама Макошь, богиня человеческих судеб, – Дарована знала, что ничего случайного на свете не случается. А в этом дремиче есть все, что нужно. Она хотела верить, что именно об этой встрече говорила ей Макошь тем сияющим и страшным весенним утром возле белого камня, и надежда осветила в ее глазах это хмурое зимнее утро, сделала милее даже эту неуютную горницу в чужом доме.

Не торопясь подниматься, Дарована лежала, прислушиваясь к шуму внизу. Челядинка заново затопила печку, погасшую за ночь, горница нагрелась, можно было вставать. Одевшись, Дарована села у окна; нянька чесала ей волосы, заплетала три косы, закручивала две из них в баранки на ушах – а Дарована в это время смотрела на двор, разглядывая сквозь кружочки сероватой, как легкий дымок, прозрачной слюды в потрескавшемся деревянном переплете фигуры коней, кметей во дворе. Вон воевода Берислав, в высокой бобровой шапке, в красном плаще, стоит посреди двора, уперев руки в бока… Вбежал в ворота отрок,[32] выкрикнул несколько неразличимых отсюда слов – Берислав махнул сложенной плетью, кмети побежали к дверям конюшен, воеводе ведут оседланного коня… Едут смотреть засеку. Или то, что от нее осталось. Дароване страстно хотелось посмотреть на это своими глазами, но она даже не думала о том, чтобы поехать с мужчинами: она была отлично воспитана и точно знала, что прилично глиногорской княжне, а что нет.

Надо ждать. Воевода скоро вернется, и Громобой непременно будет с ним. Сердце замирало при воспоминании о его взгляде – он смотрел на нее так, как будто она одна на свете. По коже пробегала сладкая дрожь, и Дарована невольно закрывала глаза, будто боялась, что нянька, мачеха или горничные девушки подсмотрят ее мысли. Она была смущена и даже стыдилась перед собой этих чувств, но на душе у нее было так светло, как не бывало уже давно, очень давно.

Все утро она сидела так, у окна, ни на кого не глядя и никого не слушая. Но когда внизу во дворе раздался шум приближающейся дружины, княжна вдруг сорвалась с места и со всех ног бросилась из горницы вниз, так что Любица и Метелька, молодая княгинина челядинка, только рты разинули ей вслед и замерли с веретенами в руках.

Дарована пробежала лестницу и просторные нижние сени, выскочила на крыльцо и сразу увидела его. Громобой входил в ворота в гуще воеводских кметей; все вокруг него были верхом, а он шел пешком, но не кмети заслонили его от глаз Дарованы, а он – их. Она увидела только его; он казался больше, ярче всех вокруг, словно солнышко… Солнца не было, но его рыжие кудрявые волосы бросались в глаза. Дарована вдруг сообразила, что они оба с ним рыжие, и сердце дрогнуло, как будто это случайное сходство создавало между ними какую-то связь. Это опять смутило ее и все же показалось приятным.

Громобой тоже сразу увидел ее, и его потянуло к ней, как на огонь в темноте. Сейчас, при свете дня, она казалась новой, другой и еще более прекрасной. Вся она была светлая, золотая, как Солнцева Дева, и от мягкого сияния ее светло-рыжих, как светлый непрозрачный мед, волос само крыльцо казалось позолоченным. Она стояла, положив обе руки на деревянные опоры, и Громобой видел ее до последней мелкой черточки, видел янтарные обручья с золотой узорной сеткой на запястьях, каждый завиток вышитого узора на подоле красновато-коричневой рубахи. Он смотрел на нее снизу вверх, и казалось, она освещает собою весь двор, как само солнце, сияющее с неба. Чувство восторга захватило его полностью и потянуло к крыльцу, как к престолу богини.

– Стой, куда ты, милая моя! А шубу-то! Застудишься! – Из сеней выскочила Любица, держа в объятиях шубу на рыжих куницах, покрытую красным сукном, и накинула ее на плечи Дароване. – Да поди в хоромы, успеешь, насмотришься!

Воевода Берислав тем временем проехал через двор, оставил коня и поднялся по ступенькам к Дароване, но она не замечала его, и он неловко, как в пустоту, поклонился, озадаченный ее невниманием.

– Все верно, кн… как сказано, золотая лебедь ты наша! – весело ответил он, сумев-таки поймать у себя на губах слово, которого произносить было нельзя. Дарована наконец опомнилась и кинула на воеводу короткий взгляд. – Как он сказал, – воевода кивнул на Громобоя. – Чистое место, как скатерть! – Воевода усмехнулся, повторяя слова Громобоя, которым вчера не поверил, сдернул с головы бобровую шапку и покаянно взмахнул ею в воздухе. – Где была засека – уголье лежит, зола. Перун молниями пожег, не иначе.

– Да… – безотчетно согласилась Дарована, снова глядя на Громобоя. Он стоял вплотную к крыльцу и не сводил с нее глаз. – Только ведь спит Перун…

– Он спит, а сила его по земле ходит, – негромко отозвался Громобой.

Кмети, торопясь с холода в гридницу, почтительно обходили девушку, а воевода Берислав все стоял с шапкой в руке, не решаясь уйти в дом, пока она тут. Громобой медленно поднялся на крыльцо.

– За такое дело надо тебя наградить, – тихо сказала она и попыталась улыбнуться, но от волнения улыбка вышла неловкая. Ее пробирала такая сильная дрожь, что говорить было трудно и собственный голос доносился как будто издалека, больше похожий на эхо. – Мой отец… Чего ты хочешь попроси – он все может тебе дать…

Она не должна была говорить, что ее отец – сам смолятический князь Скородум, но хотелось хоть как-то дать ему понять, что она высоко ценит уже сделанное им и верит в его будущее, которое превзойдет прошлое и настоящее.

Громобой обвел ее медленным взглядом, как будто еще раз спрашивал себя, не мерещится ли ему это чудо, и взял ее руку, которой она придерживала на плече тяжелую шубу. Дарована ахнула – его рука показалась ей, озябшей на крыльце, горячей как огонь. Громобой сообразил, что слишком своевольничает, но она все же не отняла руки. Ее рука совсем потерялась в его ладони, и сейчас, рядом с ней, он казался себе еще более здоровым и неуклюжим, чем всегда. Собственное невежество его смущало: весь облик Золотой Лебеди, от ее чистого белого лба до красного носочка сафьянового сапожка, все ее поведение, каждое сказанное слово, мягкий звук ее голоса, приветливого и вместе с тем полного гордым достоинством, – все это ясно говорило о том, какого высокого рода и непростого воспитания эта девушка. Громобой умел все это оценить и растерялся так, что даже слов не находил. Он готов умереть за нее хоть сейчас – это главное, что он хотел выразить, но его очаровывали и обезоруживали ее глаза: удивительные, невероятные, единственные на свете! Они были в точности одного цвета с волосами – темно-золотистые, каким бывает иногда непрозрачный светлый мед. Если бы от кого услышал – не поверил бы, что так бывает, но у нее было именно так. Белая, без единой веснушки, кожа была так нежна на вид, светлые пушистые брови были едва заметны, но черные длинные ресницы ярко очеркивали золото глаз. Вся она как из молока и меда – Солнцева Дева из тех стран, где текут молочные реки…

– Пойдем! Пойдем, милая! – приговаривала нянька Любица, суетясь и пытаясь натянуть на плечи девушке спадающую шубу. – Застудишься ведь! Пойдем в хоромы-то!

Дарована опомнилась, отняла у Громобоя руку, опустила глаза и торопливо скользнула в сени. Конечно, ей было неприлично стоять на крыльце, у всего города на виду, и не сводить глаз с дремического парня; она не могла преодолеть свои правила, страдала от собственной нерешительности, но подчинялась. Умение подчиняться необходимости было воспитано в ней с раннего детства как непременная обязанность княжеской дочери. Ей так много хотелось сказать Громобою, но она не находила слов. Она не помнила сейчас ни о чем: ни о бесконечной зиме, ни о разбойничьей засеке – сам Громобой заполнил ее душу и мысли целиком.

Теперь Громобоя посадили в гриднице на хорошее место, вблизи от самого воеводы. За обедом Берислав был весел, и из его бодрых рассуждений Громобой узнал, что Золотая Лебедь со своей матушкой приехала из Глиногора и теперь хочет ехать вверх по Истиру, в Чуробор. Раньше Встрешникова засека преграждала ей путь, но теперь дорога свободна.

– Знал бы ты, парень, кому удружил – еще бы не так возгордился! – приговаривал воевода, хотя Громобой вовсе не гордился и уже забыл про вчерашнее побоище. Но воевода, повеселевший от пива, подмигивал ему с отчасти завистливым видом: он тоже был бы не прочь так отличиться.

«Матушка» Золотой Лебеди, к обеду спустившаяся из горниц и сидевшая со всеми за столом, бросала на воеводу строгие взгляды, призывая держать язык на привязи. Это была сороколетняя, но еще очень красивая и свежая для своих лет женщина, стройная почти по-девичьи, с правильными чертами лица, большими карими глазами и черными, тонкими, красиво изогнутыми бровями. Именно такой должна быть матушка княжича Волха из кощуны, на которую польстился Змей Горыныч, хоть у нее и был уже взрослый сын… В ее лице было столько гордого достоинства, столько уверенной привычки ставить себя выше всех и ни перед кем не склонять головы, что Громобой сразу про себя прозвал ее княгиней. Между нею и Золотой Лебедью не было ни малейшего сходства, и он сразу проникся уверенностью, что, хотя девушка и зовет ее матушкой, эта гордая красавица ей вовсе не мать. На Громобоя княгиня посматривала отчасти с любопытством, но отчасти и с беспокойством: ей явно не нравилось, что Громобой и ее названая дочь почти не сводят друг с друга глаз и что девушка лишь изредка, опомнившись, заставляет себя опускать взгляд и браться за ложку.

– Послушай, что я тебе скажу! – начала княгиня, когда челядь убрала со столов и принесла орехи, мед, моченые ягоды. – Мы, как ты слышал, в Чуробор путь держим. Не хочешь ли ты с нами отправиться? Будешь нам служить, по дороге нас оберегать, а мы тебя наградим, как приедем. Мой сын – человек богатый, чем хочешь тебя одарит, если верно послужишь.

– Да я в службу не нанимаюсь. Сам себе хозяин – как-то оно приятнее, – неловко буркнул Громобой.

Его покоробила эта речь, прозвучавшая учтиво, но надменно, – вспомнился князь Держимир и его упрямое желание так или иначе заставить Громобоя служить себе. Да, это были ягоды с одного поля! Он не хотел разговаривать с княгиней – он ждал, чтобы к нему обратилась сама Золотая Лебедь.

– Соглашайся, дурень! – дружески посоветовал воевода. – Тут и честь заслужишь, и добра наживешь! Верно тебе говорю!

– Меня бы позвали, да я бы бегом побежал! – откровенно вздохнул один из сидящих рядом кметей, другие негромко засмеялись.

– Вот еще, кого уговаривать! – бросила боярыня Прилепа, со вчерашнего вечера обиженная на Громобоя – видно, за то, что он опрокинул ее догадки. – Тоже, княжич Заревик нашелся! Как будто без него не обойдутся, экое сокровище досталось!

– Неволить не будем! – Княгиня с мягким достоинством качнула головой. – Если кто сам себе хозяин, так его силой служить не заставишь. Насильно мил не будешь, да, душенька?

Она вопросительно посмотрела на девушку, и Громобою подумалось, что позвать его на службу было желанием Золотой Лебеди, а своим отказом он угодил ее названой матери.

– Он свою дорогу знает, – только ответила девушка, бросив на Громобоя один короткий взгляд.

А он в ответ промолчал, чувствуя, что все иначе. Куда он, в самом деле, пойдет отсюда? Какую дорогу он знает? Он искал ее, ту, что сидит на верхнем конце стола между воеводой и княгиней. Куда он пойдет, отпустив ее? Разве он затем ее встретил, чтобы сразу же снова потерять? Некуда и незачем ему от нее идти!

Но он так и не придумал, что сказать, и весь остаток времени, пока она не ушла наверх, просидел молча, глядя в свой опустевший ковш. Деревянная уточка плыла себе по белой скатерти, а Громобой ощущал в себе тяжелую, темную, мрачную тучу. Он сам не мог понять: что не пускало его поклониться и сказать, что согласен. Что-то в этом было неправильное.

Чуробор! То самое место, куда он шел, когда отправился из Прямичева. Там живет князь Огнеяр, его назначенный судьбой противник, похититель богини Лели… или той, которую он искал? Но ведь она здесь!

Громобой поднял голову и недоуменно посмотрел в потолок, как будто мог сквозь бревна увидеть горницу и девушку в ней. Она же здесь, а не там, и похитить ее сын Велеса никак не мог! Или… Или напротив, это только в будущем… злая судьба, Вела тащит ее в Чуробор, в руки к князю-волку и Князю Волков… И Мудрава сказала, что ему не нужно в Чуробор, потому что ее еще там нет! А она едет, сама едет к нему туда! Зачем? По своей ли воле? Или ее силой везут, а он, вместо того чтобы помочь, медведем новогодним тут ломается! Не догадался хоть спросить!

Громобой даже покраснел от досады на самого себя. Да ведь она же сама, через свою княгиню, звала его с собой! Кому же защитить ее от Велесова сына-оборотня, как не ему?

Отшвырнув деревянную уточку, Громобой вскочил со скамьи и, невежливо наступая кметям на ноги, полез вдоль стола к дверям.

– Медведь рыжий! – возмущенно орали ему вслед. – Живот, что ли, схватило?


Когда Громобой поднялся по лестнице в верхние сени, там уже услышали его приближение и пять-шесть сидевших под дверью отроков вскочили на ноги.

– Те-ебе чего? – ошарашенный такой наглостью, едва сумел выговорить один из них. – Ты куда?

– Поговорить надо, – буркнул Громобой и кивнул на дверь горницы, имея в виду женщин-хозяек.

– П-погоди!

Отрок возле самой двери горницы чуть-чуть отстранился от нее, нашарил у себя за спиной кольцо и неловко, не оборачиваясь, за него потянул; при этом он боялся отвести глаза от Громобоя, как будто ждал, что этот диковатый дремич, один покрушивший всю Встрешникову ватагу, кинется на него. Наконец щель стала достаточно широкой, отрок проскочил внутрь и тут же столкнулся с Метелькой – княжна послала ее узнать, что за шум в верхних сенях.

– Вот! – Отрок махнул рукой на Громобоя. – Поговорить просится! Звали его? Впускать? Не послать ли за кметями?

Метелька ахнула и кинулась назад; ей на смену выскочила Любица. Старуху было не так легко напугать.

– Ты, медведь сиволапый! – ворчливо прикрикнула она. – Так и знала, что это ты лезешь, больше некому! Говорить хочешь – так жди внизу, пока позовут! Не лезь, как к себе в берлогу! Чуть лестницу-то не сломил, как ножищами топал!

– Пусти его! – За спиной няньки встала сама Золотая Лебедь, и Громобой, до того с мрачным вызовом смотревший на старуху, опустил глаза.

– Иди сюда! – позвала его Дарована. Она знала, что все не может кончиться его отказом в гриднице, что их пути не могут разойтись так быстро, и невольно ждала его, как будто он обещал прийти. – Пустите его. А вы ступайте.

Громобой прошел через раздавшуюся кучку отроков, неловко пролез в дверной проем – плечом зацепился, думал, весь косяк своротит, – и остановился возле двери.

В этой уютной горнице, где везде пестрели какие-то коврики, вышитые покрывала на лавках, стояли резные ларчики, какие-то серебряные ковшички, он сам себе казался чужим и диким, как настоящий медведь. Страшно было сделать хоть шаг – как бы чего не задеть, не уронить, не сломать. А сама девушка смотрела на него так взволнованно, тревожно, испытывающе, так трепетно жаждала знать, с чем он пришел, что Громобой растерял весь пыл, с которым шел сюда. Как ему говорить с ней?

На его счастье, в горнице, кроме Золотой Лебеди, были только две челядинки. Княгиня Добровзора ушла посидеть с боярыней Прилепой, и Дарована даже была этому рада.

– Садись! – беспокойно вертя в пальцах белый, как яблоневый цвет, платочек, она показала Громобою на ближайшую скамью. – Садись!

– Вот еще, всяких тут рассаживать! – ворчала у нее за плечом Любица. – Гляди, грязи-то нанес – целый воз! Скамью еще проломит!

Громобой все стоял, глядя на Золотую Лебедь, – не настолько он все же был «сиволапым», чтобы сесть, пока она стояла. Сообразив, Дарована присела как попало – на крышку сундука, покрытого ковром. Громобой слегка поклонился, словно извиняясь за свое вторжение, и тоже сел, куда ему указывали.

– Прости меня, если я чего… не того скажу… – начал Громобой, глядя то на нее, то в пол. Впервые в жизни ему пришло в голову извиняться за свое невежество. – Поговорить хочу с тобой… Не гневайся, если чего…

– Я не гневаюсь, – мягко ответила Дарована. Привыкнув держать себя в руках, она уже справилась с волнением, и видимое смущение Громобоя ей помогло: в ней проснулась «ласковая княжна», привыкшая выслушивать просьбы, подбадривать и покровительствовать. – Не тревожься, говори. Но только… Если ты со мной в Чуробор ехать не хочешь, так я на тебя обиды не держу. Если у тебя своя дорога впереди, а в Чуробор тебе незачем, я тебя неволить не буду.

– Да какая у меня своя дорога! Тебе самой в Чуробор незачем! – напав наконец на главное, ради чего пришел, Громобой разом опомнился, обрел уверенность и заговорил живее. – Не езди ты в Чуробор, худо там будет!

Девушка изумленно вскинула глаза.

– Почему? – тревожно воскликнула она, и видно было, что и ей самой Чуробор внушал большие опасения. – Почему ты так сказал? Что ты про него знаешь?

– А ты сама-то хоть знаешь, зачем тебе к нему ехать? – продолжал Громобой, уверенный, что она не знает этого.

– Я… – Дарована не нашлась с ответом. Сказать правду она не могла, а лгать ей было противно. – Мне нужно… У меня там родня, а дома…

– Это чуроборский-то оборотень тебе родня? – прямо спросил Громобой.

– Я… – Дарована запнулась, совсем подавленная его напором.

Цель ее пути держалась в тайне: они с княгиней Добровзорой не называли своих имен, и кто они, знал по-настоящему только воевода Берислав, видевший их обеих еще в Глиногоре. Скрывался и их отъезд из Глиногора, и их намерение ехать к Огнеяру Чуроборскому – и на это были причины. И вдруг он, случайно встреченный, чужой, незнакомый человек, откуда-то знает самое главное! Может быть, даже знает, кто она? Но ведь это не простой человек: на его челе знак Перуна! Дарована с изумлением и даже испугом смотрела на Громобоя: его внезапная проницательность подкрепила ее самые горячие надежды, но это же испугало ее.

– Не езди ты к нему! – убеждающе произнес Громобой. – Он тебя погубит. Как его отец Лелю взаперти держит, так он тебя в Ледяные Горы запрет, и тогда никакой весны нам вовек не видеть.

– Нет! – поспешно воскликнула Дарована. – Он не виноват! Это не он! Это другой! Княжич Светловой, сын Велемога Славенского! Я все своими глазами видела, все как было! Он…

– Да это я знаю! – Громобой отмахнулся, помня, что рассказала ему Мудрава возле того дуба. – Да не бывает мира без весны! Княжич ваш Лелю у себя в роще держит, а весна новая, никому не ведомая, по белу свету ходит и сама себя ищет. Макошина дочь сказала, Мудрава, а уж она знает! Это – ты! И тебе у того оборотня делать нечего!

– Новая… Новая весна…

Дарована смотрела прямо ему в лицо, и в глазах у нее блестели слезы. Она узнала то, чего не знала раньше, и Громобой теперь казался ей настоящим богом, Перуном, появление которого разбило и развеяло все их беды. Ликование залило ее душу, и поначалу она не обратила внимания на то, что ей самой безосновательно приписана честь воплотить эту новую весну. Весть о новой весне так захватила ее, что прогнала даже страх за себя, с которым она так сжилась, что он стал как будто кожей ее души.

– Весна! Новая весна! – шептала она, и слезы текли из ее сияющих золотых глаз. – Она ходит… ходит по свету… Я знала… Знала, что так будет… Не может не быть! Как хорошо! – воодушевленно воскликнула она. – Матушка Макошь! Только это не я! – Дарована отерла слезы и помотала головой. – Нет, я… Это не я, а мне все равно нужно из Глиногора уехать… И из смолятических земель, а не то… У нас там…

Она боролась с собой, твердо зная, что должна хранить тайну, но ей нестерпимо хотелось рассказать обо всем Громобою. В первый раз она встретила настолько сильного человека, что он мог взять на себя бремя ее горестей. И разве от него, от посланца богов, она должна таиться?

– Это ты! – Ее последних слов Громобой почти не слышал, твердо убежденный в своем, и с таким убеждением глянул ей в лицо, что Дарована усомнилась в своей правоте. – Точно, ты! Я знаю. Мне же Мудрава сказала – увидишь и узнаешь. Я тебя увидел и узнал.

– Ты думаешь…

– Я не думаю! – перебил ее Громобой и усмехнулся. – Когда думаешь, тогда и ошибаешься. А я просто знаю.

– Нет, но… – Дарована нерешительно теребила платочек. – У меня все по-другому. У нас есть ворожея… Одна… в Храм-Озере. Она… Ей явилась Вела![33] – наконец выговорила Дарована, и Громобой переменился в лице при этих словах: от явлений Матери Засух он по опыту Прямичева не ждал ничего хорошего. – И она сказала: чтобы пришла новая весна, ворота ей нужно растворить кровью! Она сказала, что нужна жертва… И сказала, что это я…

Громобой невольно вскочил на ноги и шагнул к ней. И теперь Любица осталась на месте, потрясенная всем этим разговором и уж не смея вмешиваться. Дарована, по-прежнему сидя на сундуке, смотрела на него снизу вверх, и ее лицо, со следами слез на щеках, с влажно блестящими глазами, с горестным взглядом показалось ему таким красивым, что сейчас он был готов защищать ее и от Велы, и от Велеса, и от самой Бездны.

– Она сказала, что это должна быть я! – торопливо продолжала Дарована, и от волнения ее голос ломался, то падал до шепота, то звенел от слез. – Она сказала… Но мой отец сказал, что этого не будет, что ему никакой весны не надо и ничего не надо… Я не знала, что мне делать… Если правда это нужно, если тогда вернется весна – я пошла бы, потому что иначе все равно всем пропадать, и мне тоже, что раньше, что позже. А так – вдруг это поможет? Тогда я готова, я согласна! Что – я, я одна… Мне не жалко, я готова! И раньше ведь так бывало, и всегда княжеская дочь бывала жертвой… Но он сказал, что этого не будет. Он заставил меня уехать, я так люблю его, я не могла не послушаться… Он решил, что мы поедем к Огнеяру, потому что там меня никто не будет искать… Никто в Глиногоре не знал, что я уехала, потому что иначе люди… Им же нужна весна, они могли… Отец сказал, что сам с ними разберется, а главное, чтобы я… Если меня будут искать, то только в Макошиных святилищах, я всегда туда езжу, а еще, может быть, у рарогов, потому что… Это неважно. А у Огнеяра не будут, потому что все знают, что я боюсь его, что я не люблю его, что я никогда бы к нему не поехала, если бы не это! И княгиня говорит, что Огнеяр защитит меня! Он сильный! Да, это правда, но теперь и он ничего не может сделать, и что толку в его силе, что толку, если я сейчас останусь жива? Все равно всем пропадать!

Дарована задохнулась к концу этой торопливой и бессвязной, но очень ясной и понятной ему речи, и прижала к лицу платок. Громобой стоял рядом, застыв, как дуб, но внутри него кипели два бурных противоположных чувства: нежная жалость к ней и дикий яростный гнев на всех тех, кто ее до этого довел. Попадись они ему сейчас – он бы их в бараний рог скрутил, уродов! И ворожею ту, которой Вела явилась, и всех, кто с ней согласился, – хоть весь город! И саму Велу заодно! Руки-ноги бы поотрывал! До чего додумались! В жертву! Зарезать ее, ее…

– Ну, не плачь! – жалость все же победила, потому что Золотая Лебедь была совсем рядом, а те «уроды» где-то далеко. – Обойдется! – Утешать он совсем не умел, а уж как бы хотелось, чтобы она скорее перестала плакать. Уж при нем-то ее никто тронуть не посмеет! Уж он-то к ней и близко никого не подпустит! – Ты уж мне поверь. Я уж за тебя… Я им всем покажу, тварям!

В нем кипела ярость, искала выхода в словах, но он боялся сказать при ней что-нибудь грубое и только кусал губы. Громобой очень осторожно прикоснулся к ее голове, боясь даже не силы, а только тяжести собственной руки. Ее волосы на ощупь были такими же теплыми и мягкими, как по цвету. От этого прикосновения Громобоя пробрала дрожь, даже дух захватило: это маленькое рядом с ним, как птичка рядом с медведем, хрупкое существо, теплое, живое, нежное, казалось каким-то особенным, совершенно не похожим на тех девушек, с которыми он имел дело в Прямичеве. Она не похожа ни на кого… Только на Денницу,[34] золотую Солнцеву Деву, дочь Дажьбога,[35] что выезжает на красном коне на небо на рассвете и выводит за собою Светлого Хорса[36]… И себя самого он ощутил другим: теперь у него было место и цель в жизни, такая ясная, как никогда прежде. Он должен быть с ней и охранять Солнцеву Деву, чтобы никакие навьи[37] не смели к ней подступиться.

– Не бойся, ничего тебе не будет! – неловко бормотал он, отчаянно желая, чтобы она скорее повеселела. – Я теперь с тобой буду и никакого лешего к тебе не подпущу. Куда хочешь с тобой поеду. Только скажи. Хоть в Чуробор, хоть куда. Со мной тебе ничего не будет. Пусть только подойдет кто-нибудь. Уж он у меня узнает!

Дарована наконец успокоилась, и ей было стыдно своих слез. Но ей стало легче: с этими слезами ушла та тоска, страх, горечь, которые копились в ней не один день и не один месяц. Она чувствовала себя почти счастливой: рядом с ней был человек, способный взять на себя ее горести, а он был так нужен ей все эти долгие месяцы! «Не тебе, голубка моя, поправить беду, и не сыну Велеса! – говорила ей Макошь тем страшным утром возле белого камня. – Но есть другой, я знаю, сильнейший. Сильнее его нет в человечьем роду, и путь между мирами открыт ему… Искать его не надобно. Срок настал – он сам найдется, сам явится». Предсказание доброй богини Макоши сбывалось, и Дароване было так хорошо и спокойно, словно все беды уже остались позади. Она верила Громобою как самому близкому человеку, как родному отцу; эту веру нельзя было оправдать рассудком, но ею полно было сердце, и Дарована верила своему сердцу.

– Я думала: может, я для этого на свет родилась? – тихо добавила она. – Чтобы в жертву пойти за все племя? Может быть, для этого Мать Макошь не дала мне умереть – я ведь только чудом живой родилась, моей матери сама Макошь помогала. У моей матери все дети мертвыми рождались, двое до меня, а когда я…

– Помолчи! – с ласковой снисходительностью прервал ее Громобой. Подробности ее чудесного рождения его пока не занимали. – Это ты все тут ерунду несешь. На свет ты родилась, чтобы жить и детей рожать. Ты ни в чем не виновата, не ты ж ту чашу грохнула… Как ты ее звала, не помню?

– Чаша Судеб.

– Ну, ее. И Лелю не ты в плен взяла. Вот попался бы мне тот молодчик… – Громобой сжал кулаки, как будто хотел зажать ту ярость, что снова поднялась в нем. – Вот куда нам надо! – вдруг сообразил он. – В Славен! Уж я ему покажу! В бараний рог скручу! Вот кого в жертву надо! И он у меня ответит! Он там прохлаждается, у него круглый год весна, а тут девок режут! Ты эти все глупости забудь! – Он твердо глянул на Даровану, как будто имел право ей приказывать, и она невольно кивнула. – Ты ни в чем не виновата, и кто с тебя ответа за все это вздумает спрашивать, с тем я сам поговорю! И уж я ему втолкую, кто тут виноват и с кого спрашивать, будь там хоть Вела, хоть кто!

Дарована молчала, чувствуя облегчение, как будто долго тащила тяжеленный мешок и вот наконец-то его сбросила. Теперь за нее думал и решал другой; другой, имевший на это право, самими богами посланный ей на помощь!

Дверь из сеней раскрылась, в горницу поспешно шагнула княгиня Добровзора – отроки только теперь догадались сбегать предупредить ее. Войдя, она сразу окинула тревожным взглядом Громобоя и падчерицу, заметила следы слез на лице Дарованы, и ее красивые черные брови огорченно дрогнули.

Громобой, сообразив с некоторым опозданием, почтительно поклонился. Княгиня неопределенно кивнула.

– Что такое? – тревожно спросила она у Дарованы. – Зачем он здесь? Ты его звала?

– Он поедет с нами, – неуверенно ответила княжна. В этом она как раз была уверена, но не знала, куда же им всем теперь стоит держать путь – в Чуробор или в Славен. А уговорить княгиню отказаться от поездки в Чуробор к сыну нечего и думать!

Громобой поклонился еще раз и пошел вон из горницы. Княгиня посторонилась, пропуская его, подождала, пока за ним закроют дверь, и снова повернулась к Дароване. Слезы на ее лице потрясли Добровзору тем сильнее, что за несколько прожитых вместе лет она, кажется, ни разу не видела дочь Скородума плачущей.

– Душенька моя! – с тревогой и печалью воскликнула она, поспешно подходя к падчерице и обнимая ее. – Ты плачешь? Что случилось? Зачем ты сама его принимала? Надо было велеть обождать и сразу послать за мной, за Рьяном! А я-то там сижу, всякую бабью болтовню слушаю! Что же вы не послали? – Она метнула укоряющий взгляд служанкам. – Пристало ли княжне самой со всякими невеждами говорить! Он тебя огорчил, да, душенька! Что он тебе сказал?

– Он поедет с нами, – повторила Дарована. Все ими сказанное не хотелось повторять, как будто это было сердечной тайной их двоих – ее и Громобоя. – Он сказал, что будет меня защищать… Чтобы я ничего не боялась. И он сказал, что виноват Светловой, он и должен отвечать, а не я.

– Не ты? – Княгиня, обнимавшая ее, слегка отстранилась и приподняла лицо Дарованы. – Ты рассказала ему, что… Ну, про Глиногор?

Дарована шевельнула мокрыми ресницами.

– Девочка моя! – с мягким упреком воскликнула княгиня и снова прижала к своему плечу ее голову. – Это уже совсем не хорошо! Это так неосторожно! Этого никому нельзя знать! Я даже Бериславу не слишком верю… Сейчас такое время, что мало ли что, сейчас никому верить нельзя, а ведь Берислав у твоего отца в дружине вырос! А тут чужой человек, мужик, дремич какой-то! Ты так устала, я знаю, но надо же быть поосторожнее!

– Матушка моя! – протянула Дарована. – Ты не понимаешь! Я же тебе говорила: на нем знак Перуна! Он тот, кого мне Макошь обещала! Никому на свете нельзя доверять – а ему можно! Он – все равно что сам Перун!

– Ах, душенька! – Княгиня сочувственно покачала головой. Сама она когда-то произвела на свет сына бога и лучше всех знала, что отец Огнеяра – именно Велес, а не кто-то другой, но поверить в существование на свете еще одного сына бога почему-то могла так же мало, как боярыня Прилепа. – Ты, я боюсь… Мне кажется, ты слишком увлеклась. Ты не забыла, случайно, что у тебя есть жених? Князь Боримир Огнегорский? Не забыла?

Дарована покачала головой. Она помнила, что прошлым летом к ним в Глиногор приезжал молодой князь западных рарогов, помнила его остроносое красивое лицо, русые кудри и холодные зеленые глаза. Он посватался к ней, потому что только княжескую дочь считал достойной невестой для себя, а она к тому же имела рыжие волосы, что у рарогов считается знаком любви богов. И она согласилась: всякая девушка должна в свой срок стать женой и матерью, как цветок становится ягодой, чтобы не пропасть бесполезно. А ей ведь уже шел двадцать второй год, и Дарована грустила, тосковала, зная, что нарушает, хоть и не по своей вине, закон Макоши. И раз уж она родилась княжной и выбирать может из немногих, то князь Боримир Огнегорский – совсем не хуже других. Он не слишком добр и сердечен, но если не любовью, то почетом и уважением в его доме она будет окружена так, как этого требует ее высокий род.

Свадьба была назначена на весну – по обычаю рарожских земель, который предписывает играть свадьбы, особенно княжеские, в день Возвращения Рарога, огненного сокола, то есть в Медвежий велик день. Но весна не пришла, и невеста не поехала к жениху. И сейчас, в воспоминаниях, князь Боримир казался Дароване такой бледной тенью, что почти не верилось, что он есть на свете. И думать о нем совсем не хотелось.


Теперь отъезд был решен. Погода стояла тихая, лишь изредка, в основном ночью, принимался идти мелкий снег, и уже через два-три дня обоз из Глиногора готов был двигаться дальше, вверх по Истиру. Снегом засыпало огромный угольный круг на месте Встрешниковой засеки, и велишинцы надеялись, что пережитый страх навсегда ушел в прошлое. Кузнец Досужа, которого Громобой раза два ходил проведать, хотя ночевал теперь на воеводском дворе, вздыхал о пропавшем ни за что молотобойце, но тоже приободрился: может, теперь, когда дорога свободна, найдутся покупатели если не на серпы и лемехи, то хотя бы на топоры.

Иногда Громобой задумывался об упорстве судьбы, которая в десяток рук толкает его все туда же – в Чуробор. Туда устами Веверицы посылала его Вела; пройдя полпути, он пытался свернуть с этой дороги, но, как оказалось, лишь затем, чтобы узнать, зачем ему нужно в Чуробор. Он должен оберегать ее, ту, в которой он нашел свою потерянную весну, а дальше будет видно. Может быть, встреча с Огнеяром Чуроборским и правда поможет делу. Дарована рассказала ему, что сын Велеса умен и мудр, он может знать что-то важное. А если они встретятся, то мудрость Велеса и сила Перуна вместе возобновят ход годового колеса. Громобой только пожал плечами: ей, княжне, с детства обученной всяким премудростям, было виднее. Сама Дарована, как он понял, не любила Огнеяра, который после женитьбы ее отца, Скородума, на княгине Добровзоре стал ее названым братом, но не боялась его, то есть не ожидала от него никакого вреда себе. Однако Громобой в душе не расположен был доверять оборотню: не зря же небо и земля указывали ему на Огнеяра как на врага. А из-за чего им, чуроборскому князю и прямичевскому кузнецу, таким друг от друга далеким, враждовать, как не из-за нее?

Но за день до отъезда к воеводе Бериславу явился неожиданный гость. Громобой в это время сидел в гриднице с Рьяном, воеводой княгининой глиногорской дружины, и видел все с самого начала. Гость, мужчина лет сорока, приехал с несколькими челядинцами тоже из Глиногора и велел сразу же вести к воеводе. И воевода, только раз глянув ему в лицо, невольно приподнялся на своем высоком сиденье, постоял немного, потом снова сел.

– Ты… Правень… – с трудом выговорил он, и его добродушно-спокойное лицо помрачнело, все черты стали тяжелее, как будто за ним явилась его собственная смерть. – Вот кого не ждали…

Рьян рядом с Громобоем тоже крякнул и подался вперед, хотя выдержки старому воину хватало. Гость, казалось, ничем не оправдывал такого беспокойства: он держался мирно, ждал, пока ему предложат сесть, но в его спокойствии была неприятная самоуверенность, как будто он чувствовал себя хозяином везде, куда ни попадет. Лицо у него было обыкновенное, заросшее длинной русой бородой, рыжеватой на щеках, с сетью седых волосков. А глаза смотрели невыразительно-невозмутимо и притом казались хищными, точно он мог бы, при желании, убивать взглядом.

Кроме Берислава и Рьяна, никто здесь гостя не знал, но при его появлении кмети и посадские, любившие от нечего делать просиживать целыми днями в воеводской гриднице, притихли – сперва насторожившись при виде обеспокоенного и помрачневшего воеводы, а потом каждый и сам ощутил странное чувство: от гостя неслышно исходил какой-то мертвящий дух. При нем не хотелось ни шевелиться, ни говорить; каждый вдруг почувствовал робость, подавленность, страх, почти обреченность; каждый сжался на своем месте и не сводил опасливого взгляда с гостя. Приглядевшись, в нем без труда узнали жреца: темная одежда, длинная рубаха, расшитая знаками подземных вод, ожерелье из бронзовых бубенчиков на шее и связки оберегов на поясе говорили сами за себя. И еще одно, самое неприятное – длинный, с локоть,[38] нож с бронзовой рукоятью, где в разные стороны торчали загнутые клювы хищных птиц.

Рьян выпрямился, сложив руки на коленях, словно сам себе приказал оставаться спокойным. Мельком на него оглянувшись, Громобой даже в полутьме гридницы заметил, что старый воин побледнел, что его густые, черно-белые косматые брови сдвинулись, а взгляд темных глаз сверкает отчаянной решимостью.

– Иди… – Не глядя, Рьян тронул колено Громобоя. – Скажи ей, чтоб не выходила. Ни она, ни княгиня. Нипочем не выходила. Скажи: Правень храмозерский здесь.

– Парня пошли, – так же вполголоса ответил Громобой и кивком подозвал одного из отроков княгининой дружины, сидевших кучей на полу возле дверей. – А я лучше тут побуду.

Отрок убежал к дверям в сени, а Рьян и Громобой остались слушать.

– Я это! – ответил тем временем гость на странное, не слишком радушное приветствие воеводы. – Рад, что помнишь меня, Берислав Велетович. Как живешь?

– Как народ, так и я! – Воевода повел рукой, все с тем же настороженным видом. – Садись, отец. Хоть и не звал я тебя, а тебя ведь не выгонишь!

– Не выгонишь меня! – без обиды, ровным голосом подтвердил Правень и сел на край скамьи возле воеводского места. Этот край ему очистили мгновенно, и ближайший сосед оказался от него в трех шагах – возле него никто сидеть не захотел. – Моими ногами боги под кров приходят, а богов не выгонишь, это ты верно сказал.

– С чем пожаловал?

– Не с пустым делом, а со сватаньем! – Жрец усмехнулся, но всем, кто видел его лицо, тошно стало от этой усмешки и от предсвадебной поговорки, неуместной настолько, что она прозвучала жутко. – Храм Озерный меня прислал. Невесту выбирать. Для Велеса.

– Какую тут невесту? – отозвался воевода. От волнения он покраснел, залысый лоб прорезало несколько длинных морщин, а голубые глаза блестели беспокойно, как у больного, и он безотчетно вытирал вспотевшие ладони о колени. Странно было видеть такое слабодушное беспокойство у сильного мужчины, воеводы, но само присутствие тихого на вид гостя так подавляло всех, что и другие выглядели не лучше. – Ты про что?

– Будто сам не знаешь. На белый свет погляди! – Жрец слегка повел рукой в сторону окон, белыми прямоугольными пятнами сверкавших на темных бревнах стены. – Все уж знают, что беда великая случилась. Разбита Чаша Судеб, разбита Чаша Годового Круга, что Макошь хранила, и без нее годовое колесо вертеться не может. Весна не придет, зима будет длиться, пока весь род человечий с голоду не умрет и добычей Мары не станет. Вот скоро запасы кончатся, дичь лесная и рыба речная истребятся, тогда еще худшие беды настанут: пойдет с мечом племя на племя, род на род, брат на брата нож изготовит. Загорятся города наши, снежные пашни будут кровью горячей политы, костьми человечьими засеяны, и пир пойдет для нечистых и незнаемых, для Велеса и Велы, для Мары и Морока.[39]

– Ты… хватит страх наводить! – Воевода хмурился, кривился, но не смел перебить Правеня, пока тот сам не окончил.

– Не страх навожу, а правду тебе говорю. Боги не оставили нас без помощи. Явилась Вела в Храме Озерном и устами жены вещей рекла: ждут жертвы боги. Если в Храм-Озеро священное уйдет невеста Велеса, то смилуются боги и вернут людям весну. И указала Вела на избранную богами – на лучшую девицу смолятического племени, на дочь князя Скородума, княжну Даровану.

По гриднице пробежал ропот: весть сама по себе показалась слишком жуткой, а тут еще у многих мелькнула догадка… В жертву! Княжну! Княжескую дочь! Все знают, что князь – сердце племени; пока князь благополучен, и народу хорошо. И если дошло до того, что боги требуют в жертву княжеской крови, значит, настали последние времена!

– Но исчезла княжна Дарована из Глиногора! – продолжал Правень, будто не слыша ропота изумления и ужаса. – И тогда рекла Вела: взамен княжны примет она другую жертву. Из каждого города, из каждого погостья по одной девице по жребию пусть будет выбрано, и многих невест получит Велес вместо одной. Ничем иным нельзя заменить княжескую кровь. Для того и я к тебе прибыл, воевода Берислав. Завтра на заре вели собрать на двор к себе всех девиц из Велишина и родов окрест, что дань тебе возят. Одну из них выберет Велес, и я ее с собой увезу в Храм Озерный.

Воевода молчал, утирая лицо. Люди в гриднице сидели, как замороженные. Отцы дочерей-девиц застыли, словно в горлу их приставили нож. Любая из них может завтра стать невестой Велеса взамен исчезнувшей княжны…

А Громобой сидел, не веря своим ушам. Надо же такую подлость придумать! Он еще не успел отойти от гнева, когда узнал, что его Золотую Лебедь хотели убить; не успел порадоваться, что отныне – с ним – она в безопасности, как оказалось, что подлая старуха, укравшая прямичевскую черную корову, выдумала другое дело в сто раз похуже. Теперь ей мало одной девицы, теперь ей надо сто! Попадись Мать Засух ему сейчас, Громобой был бы вполне в силах свернуть ей шею. Но пока у него перед глазами был ее жрец – Правень, у которого нож на поясе указывал именно на это – на умение приносить жертвы богам.

– Ты что такое бормочешь? – вскочив со скамьи, Громобой шагнул в жрецу, в три стремительных шага преодолев чуть не половину гридницы, и люди вокруг вздрогнули от неожиданности. – Это кто ж такое придумал – девок топить?

Правень невольно вскочил на ноги, когда к нему метнулась какая-то живая гора, но тут же разглядел, что это простой парень, хотя и очень здоровый, и усмехнулся. Его серые глаза смотрели остро и недобро, словно кололи железными гвоздями, и Громобоя мучило желание схватить его поперек туловища и со всей силы грохнуть оземь.

– А ты кто же, такой смелый? – насмешливо спросил жрец. – Прямо «конь бежит, земля дрожит»!

– Вела, говоришь, явилась? – с негодованием продолжал Громобой, не обращая внимания на насмешку. – Эх вы, мудрецы! Старая ворона поживиться хочет, а вы и уши развесили! Откуда же тогда весна возьмется, если вы все самое живое перетопите! Пни березовые вы после этого, а не волхвы! Вы эту Велу слушайте больше! Она вам еще не то расскажет! Все племя по очереди в озеро перекидаете!

– Ох, молчи, молчи! – Сам воевода проворно спустился со своего места и, подбежав, встал между Громобоем и Правенем. – Уймись, дурная голова! С кем сцепился? Не гневайся на него, отец премудрый! – продолжал Берислав, обернувшись от Громобоя теперь к волхву. – Он парень простой, неученый, а нам дело доброе сделал – разбой из-под Велишина вывел. Не гневайся!

– Уймись, парень! – загудели вокруг. – Не гневи богов!

– Понятно, девок жалко! Нам разве не жалко?

– Мы и сами не рады, да дело такое!

– Задаром-то ничего не бывает!

– Без жертвы ничего хорошего не дается!

– Не отдать сейчас девку, все одно потом со всеми пропадет! А так боги помогут!

– Не мы же одни – со всех городов!

– То-то и дело, что со всех! – гневно отвечал Громобой, бросая вокруг себя негодующие взгляды. – Это сколько же будет? Сто? Или еще больше? Девки-то чем виноваты? Это они, что ли, чаши били? Они весну отняли? Нет? Так почему их жизни лишать? Кто виноват, тот и отвечать должен! Что же Вела на того урода не указала, кто чашу разбил! Вот кого – в жертву! И уж я до него доберусь!

Он вышел, зацепив плечом косяк, а Правень, слегка опешивший от этой горячей речи, еще долго смотрел на дверь, за которой он скрылся, и не слышал извинений растерянного воеводы. Здесь он нашел больше, чем искал. От рыжего парня веяло жаром, как от грозового облака, и на него одного почему-то не действовала сила Велы, которой был вооружен ее служитель. Нечего и думать, что это «парень простой, неученый». Простым он был только для тех, кто видел лишь внешнее, но не умел видеть внутреннее. Правень это умел. Ради этой встречи стоило проделать долгий путь сюда из самого Глиногора. Открытие так насторожило и озадачило жреца, что он даже не сердился на дерзкие речи. Случившееся следовало обдумать, а гнев, обида и прочие такие чувства для Правень из Храм-Озера уже давно были лишними.


Выслушав пересказ всего того, что происходило в гриднице, княжна Дарована долго сидела неподвижно, сложив руки на коленях и так крепко стиснув белый платочек в пальцах, будто он оставался ее последней надеждой на спасение. То, что она считала оставленным за спиной и что уже почти забылось, заслоненное встречей с Громобоем, внезапно догнало ее. Правень казался ей не человеком, а Змеем о двенадцати головах, приползшим за предназначенной ему жертвой; за Правенем стоял Озерный Храм, а за Озерным Храмом – Вела, хозяйка Мира Мертвых. Его посланец был здесь, в гриднице, внизу, можно сказать, у нее под ногами. В голове бились строчки из старого сказания, из обрядовой песни, которую она слышала от няньки еще в детстве:

Огни горят великие,

Вокруг огней скамьи стоят,

Скамьи стоят дубовые,

На тех скамьях добры молодцы,

Добры молодцы да красны девицы,

В середине их старик сидит,

Он точит свой булатный нож,

А промеж огней котлы кипят,

Ох, хотят меня зарезати…

Тогда, в детстве, эта песня и рассказы о древних жертвоприношениях вызывали сладкий ужас; теперь это была ее судьба, и пламя тех костров, кипение тех котлов придвинулось так близко, что хотелось от них закрыться рукавом.

– Он за мной приехал, – сказала наконец Дарована. – Он не за ними, а за мной…

– Я тоже думаю, он знает! – Княгиня Добровзора то расхаживала по горнице, то садилась рядом с Дарованой, то опять вскакивала и все вертела блестящие золотые перстни у себя на пальцах. – У них там в храме умельцев хватает – в воду посмотрят и узнают, куда ее повезли. Знает он, знает. Хоть мы след заметали, а у них, видно, метла посильнее нашей! Ты, батюшка, не сиди, а готовь людей! – указала она Рьяну.

– Не учи меня, матушка, я в этом деле поболее твоего понимаю! – сурово ответил Рьян. От беспокойства он не замечал даже того, что не слишком вежливо говорит с княгиней, но Дарована, которую он оберегал всю ее жизнь, значила для него гораздо больше, чем третья жена Скородума. – С людьми у меня все приготовлено. Только не полезет сюда Правень. У него своих-то людей всего ничего, а у воеводы просить…

– Да нет, если бы он знал, он так и сказал бы! – перебила его княгиня. – Так и сказал бы: у тебя, мол, воевода, в палатах княжна, отдай мне ее…

– Вот я ему отдал! – Рьян показал в пространство весьма увесистый кулак. – Да пусть он полезет, я его в дугу согну, будь он хоть жрец, хоть кто!

– А может, он и не захочет ее брать! – рассуждала княгиня Добровзора. – Им, храмозерским, может, и хорошо, что она сбежала! Теперь-то они вместо одной девицы целую сотню получат! Им и хорошо, что княжны не достать! А иначе почему он о ней молчит? Почему не требует ее отдать?

– Как змей подползает, проклятый! – всхлипнула нянька. – Все тишком да молчком!

– Я должна пойти! – тихо сказала Дарована.

– Что? – Княгиня и Рьян разом обернулись к ней.

– Я должна пойти к нему, – повторила Дарована. Она сидела прямо, сложив руки на коленях, и смотрела в пространство, ни к кому особо не обращаясь. – Это моя судьба… Я хотела убежать… А теперь их много… Их утопят за меня… Нельзя… Так нельзя. Это я должна быть. Я думала… Нет, от этого нельзя убежать. Их много, они не виноваты. Они не должны за меня умирать. Нужна я, и я пойду.

Княгиня и Рьян не сразу разобрали смысл ее прерывающегося бормотания, а потом онемели. Им казалось, княжна сошла с ума от долгого страха и отчаяния, и оба не находили слов, чтобы попытаться ее переубедить. Застывшая на ее лице отчаянная решимость была в их глазах упрямством подлинного безумия.

– А ты подумала об отце? – сказала наконец Добровзора. – Ты подумала? Если тебе себя не жаль, хоть о нем подумай! Ты убьешь его!

– У них у всех тоже отцы. А мне Макошь не дала умереть, чтобы я это сделала… Я знала и раньше. Теперь это ясно.

– Девочка моя, что ты говоришь! – Княгиня обняла ее, но Дарована осталась сидеть неподвижно, как деревянная. – Вела даже рада будет, если к ней пойдет много девиц вместо одной! Эта жертва куда лучше!

– Нет! – Дарована мотнула головой. – Вела сначала выбрала меня. Она знала, что я… Она ждет меня, она знала, что я не смогу так… Я пойду! – Она твердо кивнула, по-прежнему не глядя на близких, как будто разговаривала сама с собой. – Я для этого родилась. Это моя судьба!

– Судьба, не судьба! Да кто же ее знает, судьбу! – воскликнул Рьян и в отчаянии хлопнул себя по коленям. – Потому и жребий тянут, что судьбы никто не знает! А тебе не дают – значит, твоей судьбы тут нет!

– Я буду тянуть жребий! – Дарована впервые перевела взгляд на сотника и даже попыталась улыбнуться, как будто нашла подходящий для всех выход. – И узнаю, какая моя судьба. Если Вела не меня ждет, то мне не достанется. А если меня, то мое и вынется… Кому вынется, тому сбудется, кому сбудется – не минуется…

Она еще раз хотела улыбнуться, некстати вспомнив песню новогодних гаданий. Это изобилие песен, привычных, всегда готовых и близко лежащих в памяти строчек, каким-то странным образом утешало ее. Эти привычные, ладно сплетенные слова вели ее на какие-то давние тропинки, многократно хоженные, убеждали, что она не одна здесь, что многие и многие уже прошли этот путь раньше нее. Она чувствовала себя вплетенной в общий поток поколений, влитой в реку жизни своего племени, и во всем племени она со своей судьбой была такой маленькой искрой, что ее и разглядеть было трудно. Глядя будто с высокого неба, Дарована видела только огромное целое – племя, народ, и ясно, со спокойной четкостью осознавала, что ради блага этого целого можно и нужно время от времени отдавать в жертву часть составляющих его песчинок – так или иначе. Люди гибнут в ратных полях, гибнут во внутренних раздорах, пропадают в лесу – и каждая смерть так или иначе служит благу целого, как служила и каждая жизнь. Нельзя иначе. Смерть – утверждение жизни. Она знала это и была спокойна.

– А отец? Ты о нем подумала? – горестно повторила Добровзора, глядя на падчерицу с отчаянием, как на безнадежную больную.

«Отец!» Дарована даже не смела вслух повторить это слово, но ее золотистые брови дрогнули, застывший взгляд наполнился болью. Она была равнодушна к собственной участи – но не к его! А ее решение обрекало его на страшное несчастье – потерять ее, единственную дочь, любимую больше белого света, больше красного солнца, его дитя, его гордость и утешение…

На его участь Дарована не могла смотреть свысока – мысль о его горе пронзила сердце нестерпимой тоской. Без нее он останется один на свете. Пусть у него и есть Добровзора и два сына-подростка, которым так должен радоваться всякий князь, – Дарована знала, что именно она – первая в его сердце, что к ней прикована его нежность, к ней устремляются его мысли, с ее благополучием и счастьем связано его истинное счастье.

Судорожно вздохнув, она зажмурилась, попыталась сдержать, подавить эту боль – но не смогла и разрыдалась. Мачеха и Любица обнимали и утешали ее, надеясь, что теперь она передумает. Челядинки у двери заплакали и запричитали. Дарована рыдала, не замечая этой суеты вокруг нее, рывками втягивая в себя воздух и почти крича от невыносимой душевной боли. Эта боль мучила ее, но никак не могла повлиять на решение. Это были разные вещи.

На другое утро, еще в серой рассветной мгле, ворота Велишина раскрылись и люди потянулись к святилищу. Святилище стояло на обрывистом холме над самой рекой, и от береговой луговины отделялось собственным тыном из высоких заостренных бревен. Почти на каждом бревне виднелся рогатый коровий череп, кое-где белели вытянутые лошадиные – следы прежних жертвоприношений. Внутри святилища вдоль тына тянулись длинные хоромины, в дни больших праздников способные вместить жителей всех окрестных родов. Полукругом перед жертвенником стояли идолы, и в самой середине – Макошь, покровительница смолятических земель.

Перед жертвенником, сложенным из камня и обмазанным глиной, уже спозаранку горел огонь. Возле него стоял Правень, и хотя его страшному ножу сегодня еще не было дела, смотреть на него было жутко. Он казался не человеком, а каким-то злобным духом, посланником голодных подземных богов; он был частью мертвого мира, в который вернется и заберет с собой одного из тех, кто придет сюда сегодня. Так бывало века и века назад: из тех, кто вошел сюда, кто-то один останется навсегда. Вступая в ворота, каждый из пришедших невольно замедлял шаг; при виде огня и темной фигуры жреца перед молчаливым полукругом богов каждому вспоминались старые предания:

Там на горушке огни горят,

Золотые ворота отворены стоят,

А кому в те ворота входити,

Тому в них и голову сложити…

И каждый невольно оглядывался, бросал взгляд на белый свет за стенами святилища, безотчетно боясь, что не увидит его больше.

Велишинцы пришли почти все; из окрестных родов, оповещенных за вчерашний день и ночь, приходили в основном старейшины с двумя-тремя родичами. И каждый старик непременно привел с собой девушку – дочь, внучку, племянницу. Каждая девушка – бледная, дрожащая, иной раз плачущая – была одета невестой: в красную рубаху под кожухом, с блестящими на пальцах перстнями, с цветными лентами в трех косах, с нарядным венчиком под цветным платком. Лица стариков были мрачны, старухи шепотом ворчали и взывали к Макоши. Было тихо, гораздо тише, чем обычно бывает, когда соберется такое количество людей. Каждый, словно придавленный сознанием того, ради чего здесь собираются, старался держаться как можно незаметнее и тише.

Громобой пришел вместе с княгиней, Рьяном и Дарованой. Потратив ночь на бесполезные убеждения, княгиня Добровзора под утро послала отрока за Громобоем. «Хоть ты ей скажи, может, хоть тебя она послушает!» – вполголоса причитала княгиня, испробовав все средства убедить падчерицу. Воистину велико было ее отчаяние, если она решилась просить о помощи «дикого дремича». Но Громобой, хотя без возражений встал, оделся и пошел в горницы, не много ей помог. Он, правда, тоже думал, что Дароване не нужно искушать злую судьбу, но отговаривать ее не стал. Для него было ясно: какой бы жребий ей ни выпал, Озерному Храму она не достанется, этого он не допустит. Но если Золотая Лебедь видит свой долг в том, чтобы тянуть жребий наравне с другими девушками, кто он такой, чтобы ей мешать?

Каждую из приведенных «невест» подводили к Правеню. Рядом с ним стоял подъездной[40] воеводы Берислава, наперечет знавший все окрестные роды, обязанные данью Велишину. На берестяном свитке он отмечал пришедших, потом Правень брал у девушки колечко и опускал его в широкий глиняный горшок с узким горлом. И девушке позволялось отойти. Но и теперь, по-прежнему стоя рядом с родичами, каждая девушка чувствовала себя уже не принадлежащей ни роду, ни самой себе. Самое важное в ней, ее судьба, остались в руках страшного жреца, канули в темный сосуд, как в пропасть… «В середине там старик сидит, точит он свой булатный нож …»

Княжна Дарована, закутанная в платок и темную шубку, тоже подошла к жертвеннику. Ее вел Рьян, и почти все в святилище провожали их глазами. Впервые поднялся легкий ропот. Неведомыми путями за ночь почти все узнали, что эта девушка, приехавшая из Глиногора, на самом деле и есть княжна Дарована. На нее смотрели кто с ужасом – ведь это ее бегство обрекло всех остальных на такую беду! – а кто с надеждой. Если ей суждено уйти к богам и она здесь, то боги выберут ее, а остальным нечего бояться. Но страх не уходил.

Подъездной встретил княжну молчаливым поклоном: на берестяном свитке ему отмечать было нечего. Но и жрец ничего не спросил: он глянул в лицо княжне так же спокойно, как и любой другой, и молча указал ей на сосуд. Дрожащей рукой она стянула с пальца золотой перстень, на котором был вырезан красивый Макошин знак с четырьмя мелкими зелеными камешками, и бросила его в сосуд. Он упал, звякнув о груду серебряных, медных, бронзовых перстеньков. Правень кивнул, Дарована и Рьян отошли.

– Знал, старый змей! – бормотал Рьян.

Невозмутимость жреца, который, конечно, не мог не узнать княжну, ясно говорила: тот знал, что она здесь, и ждал, что она придет.

Когда рассвело, Правень велел старикам зажечь факелы и встать тесным кругом вдоль всей площадки святилища. Девушек поместили внутрь огненного круга, и они казались венком из пестрых цветов, каким-то злым чудом брошенным на снег. Дарована среди них оказалась самой ненарядной – в темной шубке, из-под которой виднелся не красный, а коричневатый подол и носки синих сафьяновых сапожек, но ее медово-рыжие волосы сияли из-под зеленого платка живым золотом и сразу привлекали взгляд. Она была бледна, но больше не плакала. Она как будто избегала глядеть людям в глаза, но ее застывший, напряженный взгляд сквозь толпу смотрел куда-то внутрь, на обратную сторону бытия, куда лежала ее дорога. К утру, истомленная мучительной бессонной ночью, она была едва жива, нетвердо стояла на ногах и трепетала, как березка на ветру, осенняя березка, с белой корой и золотой листвой, нежная, беззащитная перед дыханием зимнего холода. Но решение ее не изменилось; ум ее и дух были в каком-то оцепенении, посторонняя воля вела ее, и сила ее духа сейчас проявлялась именно в том, что она не противилась высшей воле, не пыталась увильнуть или спрятаться за чужими спинами.

Старухи стояли отдельным кругом и заунывно тянули резкими, пронзительными голосами:

Отец с матерью всю-то ночь не спят,

Всю-то ночь не спят, за столом сидят,

За столом сидят, думу думают:

Да и старшую-то дочь жаль отдать,

Да и среднюю не хочется,

А меньшая-то дочь собой хороша,

У ней белы рукава,

В косе ленточка ала…

У Громобоя сжалось сердце, когда он увидел Даровану в кругу: на ее бледном, истомленном лице лежала печать отчаяния и решимости, и в нем снова вскипело дикое негодование на всех, кто ее до этого довел. Не в силах стоять так далеко от нее, Громобой схватил факел из заготовленной связки, поджег его и шагнул в круг, решительно раздвинув плечом себе место. Соседи посторонились; мельком глянув, Громобой узнал Досужу.

– А ты тут чего? – с недоумением спросил он. Появление в этом скорбном кругу радушного кузнеца казалось неуместным.

– А того! – только и сказал Досужа и как-то странно дернул носом. Лицо его было бледно, а нос и веки красны. – Вон!

Кузнец кивнул чуть в сторону, и Громобой увидел в стайке девушек знакомое округлое личико и рыжеватые косы Добруши. Она смотрела на них, и взгляд ее был отчаянным, горестным и молящим, как будто она просила отца скорее вывести ее из этого страшного круга.

Как меньшая дочь расплачется,

Молодая разрыдается,

Отцу с матерью разжалобится:

«Ты кормилец мой, родимый батюшка,

Или я вам надоела-наскучила,

Или я вам не помощница,

Или я вм не работница?» —

тянули старухи.

– А! – отметил Громобой, вспомнив, что у Досужи тоже есть дочь. – Да ты не бойся. Обойдется.

Говоря это, он уже опять смотрел на Даровану. Он мог думать только о ней, уверенный, что опасность грозит ей одной. В нее, не в другую, вселилась новая весна, а значит, для нее, а не для другой, стоит это святилище с полукругом молчаливых идолов, для нее горит этот огонь, для нее поют тоскливую жертвенную песню. Но напрасно они на нее зарятся, Вела и Морена, напрасно сюда явился этот змей в человеческом облике, с бронзовым ножом у пояса. Громобой знал, что боги не зря привели его сюда, к Золотой Лебеди, когда ей грозит такая опасность. Он должен отбить ее у голодных подземных владык и отобьет. Для этого Перун и дал ему жизнь!

В круг вошла еще одна женская фигура, высокая и тонкая. Это была боярыня Прилепа, и на руках она несла своего сына, миловидного трехлетнего мальчика в крытом синим бархатом полушубочке и с маленькой круглой шапочкой на светлых кудряшках. Мальчик, когда она опустила его на снег, вцепился в ее руку и не хотел отпускать, боязливо оглядываясь вокруг. Боярыня Прилепа тоже была бледна и дрожащими руками прижимала к себе ребенка, не в силах избавиться от чувства, что именно он-то и нужен жадным темным богам.

– Вот и ты, Велет Бериславич! – При виде мальчика Правень улыбнулся и постарался придать лицу приветливое выражение, но оно оставалось отталкивающим, как будто он хотел съесть ребенка. – Здоров будь! Не бойся! – наклонившись, жрец приветливо погладил мальчика по голове. – Мы тебя уж поджидаем, за главного будешь, без тебя никак не выйдет. А ты, мать, иди отсюда!

Он махнул рукой, и боярыня, пятясь, послушно вышла из круга. Лицо ее жалко кривилось, но возразить жрецу она не смела. И мальчик остался возле жертвенника рядом с жрецом один, но не плакал, а как завороженный смотрел на Правеня.

Жрец повернулся к полукругу идолов и поднял руки. Старухи умолкли, все вокруг стихло, только огонь перед жертвенником дышал все так же, во всю силу, плясал и бился, рвался улететь куда-то и не летел, прикованный к куче дубовых поленьев. А Правень начал говорить, и голос его, ставший вдруг неожиданно высоким и звучным, широко разливался вокруг, скатывался с холма и растекался по льду над рекой, над берегом, доставая, казалось, до опушек дальнего леса:

Заря-зареница, красная девица!

Ветры буйные, полуденные, полуночные!

Месяц красный, ясно солнышко!

Придите к нам частым дождичком,

Придите к нам ясным соколом!

Ясным соколом да белым ягненочком!

И найдите вы красну девицу,

Что собой хороша и ростом высока!

Чтоб лицо у нее как белый снег,

Чтоб щеки у нее ровно маков цвет,

Очи ясны у нее, как у сокола,

Брови черны у нее, как два соболя,

Что по травушке идет,

Как лебедушка плывет!

Ты возьми ее, Заря Ясная,

Ты возьми ее, Лето Красное,

Ты возьми ее, Зима Лютая,

В свой широкий двор, в свой высокий тын!

И как умудряет Сварог слепцов,

Что не видят, а все знают,

Так умудрите вы, боги великие,

Ясна сокола, белого ягненка;

Как молния светит поднебесью,

Так освети ты, Перун, очи наши;

Как гром содрогает вселенную,

Так яви ты нам волю твою;

И как трепетна есть земля под грозою,

Так трепещут пред вами духи нечистые,

Полуденные и полуночные!

Всех слышавших его пробирала дрожь; девушки в кругу трепетали, как стайка тонких осинок на ветру: каждая ощущала на себе тяжкие, испытывающие, пронизывающие взгляды богов. Громобой не сводил глаз с Дарованы. Ему было так жарко, что хотелось бросить факел. Жар поднимался откуда-то из глубин его существа и растекался по жилам; особенно жарко было голове, словно волосы вдруг превратились в пламя. Внутренняя сила кипела в нем и рвалась наружу; еще не так бурно, чтобы он не мог ее сдержать, но попробовал бы сейчас Правень сделать хоть шаг к Дароване – Громобой был готов схватить его за ноги и со всего размаху грохнуть оземь.

Но жрец, не глядя на девушек в кругу, повернулся к мальчику и подвел его к сосуду, в который бросали колечки. Сперва Правень потряс сосуд, поворачивая его с боку на бок, чтобы еще раз перемешать все перстни, и их глухой звон казался звоном молний, заключенных в темную тучу. Потом жрец снова поставил сосуд на снег и показал на него мальчику.

– Сунь ручку, милый, да достань одно колечко! – ласково велел он. – Только одно, смотри!

Мальчик, робея, сунул ручку в узкое отверстие сосуда. Только факелы и остались, казалось, единственными живыми существами здесь; огненное кольцо трепетало, а люди замерли неподвижно, едва дыша. Иные из девушек закрыли лица руками.

Воеводский сын с трудом вытащил из узкого отверстия сосуда сжатый кулачок. Он раскрыл ладонь, и Правень тут же взял у него вынутое колечко. В свете близкого огня оно сверкнуло ярко, горячо, почти ослепительно, и по мертвому двору пролетел общий полувздох-полувскрик. Боги сделали свой выбор.

Правень повернулся к стайке девушек и быстрым взглядом выбрал одну из них. Прежде равнодушный, теперь его взгляд стал остер и цепок, как коготь.

– Ты, княжна Дарована, дочь Скородума, избрана богами, – сказал он среди тишины. – От судьбы никто же не уходит.

На его ладони лежал золотой перстень со знаком Макоши. Громко ахнула княгиня Добровзора. Княжна качнулась, как подрубленное деревце, шагнула к Правеню, протянула руку, чтобы взять свой перстень, но вдруг упала на снег лицом вниз.

Громобой отшвырнул факел и мгновенно оказался возле нее. Оттолкнув жреца, который тоже хотел ее поднять, Громобой подхватил Даровану на руки. Она казалась ему совсем невесомой, а вот Правень от его толчка упал и прокатился по снегу; вокруг закричали.

– Уйди, отец! – рявкнул Громобой на Рьяна, который хотел взять у него девушку, и воевода отступил. А Громобой заглянул в лицо Дароване. Она была в обмороке, и лицо ее оставалось таким мертвенно-бледным, как будто Морена уже наложила на нее свою холодную руку.

– Говорил я! Говорил! – бормотал Рьян. Княгиня Добровзора рядом ломала руки. – Нет, не слушаете!

– Теперь она принадлежит богам! – со сдержанной злобой выкрикнул Правень. Он уже поднялся, на его медвежьей накидке белел снег, а глаза кололи острее прежнего. – Она поедет со мной!

– Я тоже с тобой поеду! – обнадежил его Громобой. – Ты раньше времени-то рот не разевай – подавишься!

Правень злобно стиснул зубы и смолчал. Он ясно видел, что на лбу у дремича ослепительным золотым светом горит знак Перуна, полускрытый спутанными рыжими кудрями и не видимый никому, кроме его, жреца, зорких глаз.


Перенесенная назад в теплые горницы и уложенная на перины, Дарована не скоро пришла в себя. Постепенно ее беспамятство сделалось беспокойным: она металась, бессознательно дергала ворот рубахи у горла, и княгиня Добровзора, со слезами ужаса на глазах, хватала ее руки и сжимала их: ей вспоминалось, как сама она когда-то лет назад вот так же металась по перине, сжигаемая внутренним огнем. Лицо Дарованы раскраснелось, она бормотала что-то, то тихо, то выкрикивая:

– У кого ноги по колен в серебре… У кого руки по локоть в золоте… Во лбу солнце, в затылке месяц…

Княгиня вытирала ей лоб влажным платком, прикладывала к ее пылающим рукам пригоршни снега, но снег мгновенно таял и капли воды стекали на подушку. Княгиня Добровзора горько плакала над ней, убежденная, что для ее падчерицы все кончено: на нее наложил свою тяжелую руку Велес, как и на саму Добровзору много уж лет назад, и никаких сил человеческих не хватит, чтобы сбросить его власть.

В верхних сенях тем временем сидел Громобой: опустив княжну на лежанку, он вышел за порог и сел на верхнюю ступеньку лестницы, готовый просидеть так день и ночь напролет. И он устроился здесь не зря: под вечер явился гость, как раз тот самый, которого Громобой не собирался пропускать. Правда, как выяснилось, он шел не к княжне, а к самому Громобою.

Правень храмозерский подошел к нижней ступеньке лестницы и глянул вверх. Вид у него был скрыто-враждебный и отчасти нерешительный.

– Ступай отсюда, старче! – спокойно посоветовал ему Громобой, но в его ровном голосе ясно слышалось: а то хуже будет. – Не пущу я тебя к ней.

– Я не к ней, – ответил жрец, буравя Громобоя пристально-испытывающим взглядом стальных глаз и при этом стараясь держаться миролюбиво. – Я к тебе, добрый молодец.

– А мне с тобой говорить не о чем, – отозвался Громобой.

Он насупился: ему было даже не любопытно, с чем явился жрец, а только очень хотелось, чтобы тот поскорее скрылся с глаз. В нем снова стал подниматься беспокойный внутренний жар, утром пережитый в святилище. Этот жар вызывало в нем приближение двух человек: Дарованы и Правеня, но совсем по-разному. При виде Дарованы его охватывал сладкий трепет и вместе с ним решимость, готовность биться за нее со всем светом, стать огненным кольцом, что окружит ее пламенной стеной до самого неба и укроет от любой угрозы. При виде же Правеня было иначе: мощный внутренний позыв толкал его гнать прочь это существо, бить и стирать с лица земли. В Правне воплотился враг, многоликий, бессмертный, вечный враг бога-громовика, и рядом с ним Громобой с особой ясностью ощущал бога в себе.

Медленно, неохотно, как будто его тащила сила, которой он не мог противиться, Правень поднялся на несколько ступенек. Громобой напрягся, и Правень остановился, чувствуя его напряжение как невидимую плотную стену, которая не пускала его дальше. Ближе ему было нельзя: Громобой не отвечал за себя, и Правень это знал. Он чувствовал, сколько стихийной силы бурлит в этом рыжем парне с дремическим выговором, и почти знал, что это означает. Он был знаком с предсказанием, обещавшим рождение на земле двух вечных противников: сына Велеса и сына Перуна. Сына Велеса он знал. Теперь пришел и сын Перуна. А значит, срок настал и он не мог не прийти.

На середине лестницы Правень остановился и снизу вверх, пересиливая нежелание и тайный ужас, посмотрел в лицо Громобою, точно стараясь понять, знает ли сам этот парень, кто он такой и для чего рожден.

– Почему ты не хочешь отдать мне ее? – спросил он. – Зачем она тебе?

Он смотрел на Громобоя снизу, и сама кожа его подрагивала от боязливого ожидания, что сейчас сын Перуна метнет в него молнию. Сейчас они двое были как ожившая кощуна: гневный Перун с небесным пламенем в грозных очах и серый, пепельный, земляной Змей, ползущий, боязливо извиваясь, на свет, к добыче.

– Не твое дело, зачем она мне, а тебе ее не видать! – угрюмо отрезал Громобой. – Уходи, сказал.

– Уйду. Только выслушай. Ты своим ли делом занят? Предсказание о тебе говорило, и я его знаю. Ты рожден для битвы с сыном Велеса, князем Огнеяром Чуроборским. А о княжне Дароване предсказание молчит, и тебе она никем обещана не была. Или хочешь как в кощуне: Солнцеву Деву от Змея отбить и в жены взять?

Жрец усмехнулся в свою маленькую рыжеватую бороду, но его острые серые глаза остались холодны. Громобой задышал чаще: все в нем переворачивалось от гадливой неприязни, почти ненависти к жрецу, и эта ненависть мешала ему слушать и воспринимать смысл слов нежеланного собеседника. Присутствие Правеня вызывало в нем томительное недомогание: если его сейчас не уберут, Громобой готов был взять его за ноги и с размаху зашвырнуть подальше!

– Слушай меня! – быстрее и беспокойнее заговорил Правень, тоже знавший, чем ему грозит промедление. – Делай свое дело, а в чужие дела не встревай. Послушай меня, я тебе тайну открою. Боги сказали: когда княжна Дарована в священное Стрибогово Храм-Озеро войдет, спадет с нее человечий облик, и станет она новой весной. Не бывает так, чтобы не было в мире весны; не может вода не течь, не может ветка не расти. Ходит по свету весна незнаемая, у каждой девицы из очей выглядывает, ищет себе обличия. Княжна – солнечная кровь, Макошина дочь. В ней будет наша новая весна. Не для меня, не для Храма Озерного, не для Велы и Велеса – для всего света белого нужна весна. Княжна это понимает, потому и идет. И ты ее не удерживай. Иначе не Перун в тебе заговорит, а Змей, враг света белого. Не помогай врагу.

Договорив все это, Правень поспешно подался назад, с таким облегчением, будто через силу стоял в нестерпимой близости к жарко пылающему огню, и поспешно ушел в гридницу, невольно горбясь, будто в ожидании удара в спину. Он даже не стал ждать ответа. Правда, Громобой и не собирался ему отвечать. Каждое слово, сам голос жреца вызывали в нем отвращение и недоверие, но многое из того, что Правень сказал, Громобою уже было знакомо.

«Ходит по свету весна незнаемая…» То же говорила ему и Мудрава, дочь Макоши… Значит, мудрость у Макоши и у Велы одна и та же… Так и должно быть: обе они – две половины мира, они не бывают одна без другой; они неразлучны, как неразлучны рождение и смерть, расцвет и увядание. И обе богини хотят одного, хотят восстановления равновесия в мире, которое позволит каждой из них делать свое дело, прясть извечную пряжу жизни и смерти.

Дарована станет новой весной… Сердце сильно билось, когда Громобой думал об этом, кровь горячо бросалась в лицо. Что-то неведомое ему самому отзывалось из глубины души на эту мысль, каждая жилка трепетала, стремилась к чему-то… К ней… В сиянии ее медовых волос, ее золотых глаз, ее румяных губ ему виделось что-то родное, неразрывно с ним самим слитое; уже казалось, что он всегда ее знал, что она всегда жила в глубине его сердца, только он не догадывался об этом. И отнять ее нельзя: без нее ему не бывать самим собой. Правень подтвердил все то, что Громобой угадал и сам, и Громобой был рад еще раз убедиться, что выбрал верную дорогу.

Но на этом все приятное кончалось и начиналась какая-то дичь! Дарована – новая весна. Да, но почему служители Велы и Велеса жаждут ее убить, жаждут смерти весны? Она должна войти в круг богов, к своей новой жизни, через смерть земного обличия, через Храм-Озеро! Это Громобой понимал, но все в нем с дикой силой противилось этим мыслям. Он нашел ее не для того, чтобы потерять, не для того, чтобы уступить Веле! С этой частью рассуждений жреца Громобой был решительно не согласен и не собирался отступать. Внутренняя убежденность его была крепче каменной горы, и вся мудрость жрецов, все предсказания перед ней ничего не стоили.

Перед ним стояло лицо Дарованы – с мокрыми следами слез на розовых от волнения щеках, ее золотые, неповторимые глаза, глядящие на него с тоской, мольбой и надеждой. Она была слишком живой, в ней была заключена новая жизнь всего белого света, и смерть не имела на нее прав! Что бы тут ни плел этот остроглазый Змей в человеческом обличии, Громобой не собирался отдать ему свою весну.

«Храм Озерный, говоришь! – с угрюмой решимостью думал Громобой, обращаясь даже не к Правеню, а прямо к Змею, который вдруг полез в белый свет в таком множестве обличий. – Ну, уж я погляжу, что у вас там за Храм Озерный! Уж я до вас доберусь!»

Глава 3

С самого рассвета перед воротами Глиногора стал собираться народ. С ночи шел мелкий снег, но к нему привыкли и он никому не мог помешать, хотя сыпал так густо, что весь воздух был завешен плотной белой пеленой. Важность события, взбудоражившего глиногорцев, перевешивала непогоду: княжна Дарована возвращается и сегодня будет в столице. Еще вчера к князю Скородуму прискакал гонец с этой вестью, и до темноты она разнеслась по всей столице. Никто толком не знал, в какое время ждать княжну, но глиногорцам так хотелось ее повидать, что стар и млад из посада,[41] детинца,[42] ближайших огнищ собрались еще на сером рассвете и готовы были ждать хоть до сумерек.

Сквозь пелену снега трудно было различать лица; снежные хлопья засыпали одежду, выбеливали овчинные кожухи и крытые дорогим бархатом шубы, и все казались одинаковыми. Народ собирался кучками, перетоптывался, похлопывал себя по бокам, чтобы меньше зябнуть, рукавицами стирал снег с бород и бровей, то и дело оглядывался – то к воротам города, то на лед Велиши. Тихо гудели голоса. Княжну ждали назад со смешанными чувствами: единственную дочь князя Скородума любили в городе и жалели, но все знали, что ее жизнь должна послужить выкупом за всех, и ее возвращение вызывало некую корыстную радость, уже ничего общего с любовью не имеющую.

– Князю-то ее жалко… – бормотали то там, то здесь.

– Понятное дело – тоже отец.

– Всякому свое дитя жалко!

– Да тут такое дело – или она одна, или все!

– Сколько же взамен с городов девок собрать!

– А чего же она вернулась?

– А чародеи храмозерские ее нашли. В воду посмотрели – и нашли.

– А жених-то не вступится за нее?

– Жениху ее теперь не до того. Ему свое бы племя уберечь.

– А то смотри! Явится с ратью: где, скажет, невеста моя, почему не уберегли? Давайте мне теперь за нее три десятка девок, да самых лучших!

– Глупостей-то не болтай, помело! Не уберегли! Пусть сам ее в Храм-Озере тогда ищет, если такой прыткий!

– Жалко ее все же. Молоденькая такая она у нас, ласковая…

Давно перевалило за полдень, когда дозорные с глиногорского заборола[43] замахали и закричали. Народ тут же бросил болтовню и темной, полузаснеженной толпой повалил на лед. В общем порыве глиногорцы бежали навстречу, торопясь увидеть княжну, как солнце после долгой ночи, и каждый ощущал в душе смутную, тревожную, лихорадочную радость.

– Слава! Слава! – закричали впереди, еще до того как из-за пелены снегопада показались первые сани.

– Слава! – врастяжку подхватили и задние ряды.

Дарована, заслышав эти крики, выпрямилась в седле и повыше подняла голову. Незадолго до Глиногора она из саней пересела на лошадь и дорожную шубу сменила на более нарядную, крытую голубым бархатом, с такой же шапочкой, опушенной белым горностаем. В гриву ее золотистой кобылы были вплетены красные ленты, узда увешана бубенчиками – что бы ни ждало ее впереди, она оставалась княжной и не забывала, что вид ее должен восхищать и радовать народ. Но сама она вовсе не радовалась возвращению домой. В глубине души Дарована испытывала страх перед родным городом. Она возвращается, сбежавшая жертва; а вдруг на нее сердиты за то, что она пыталась увильнуть от своей участи? Пыталась уклониться от исполнения своего священного долга? Такое малодушие недостойно княжны, и, наверное, глиногорцы осуждают ее попытку к бегству… Дароване было стыдно перед этими людьми, которые так в нее верили, так превозносили и славили ее.

– Слава, слава!

Первые из глиногорцев выбежали ей навстречу, крича и размахивая шапками; при виде княжны крики стали более уверенными. Толпа густела, обоз въезжал в нее, как в тучу, но народ привычно раздавался по сторонам, освобождая дорогу. Глядя по сторонам, Дарована по привычке пыталась улыбаться, но видела на лицах какой-то диковатый, исступленный восторг, который смущал и пугал ее. Да, они всегда любили ее, свою «ласковую княжну», «Золотую Лебедь», но теперь она стала для них богиней, из рук которой они получат новую жизнь. Предсказание храмозерской ведуньи теперь уже было известно всем, и возвращение княжны в город было все равно что появление солнца из темных туч. Глиногорцы не знали, что она собиралась сбежать; за вчерашний день и сегодняшнее утро распространился неведомо откуда взявшийся слух, что она ездила в Макошино святилище испросить благословения перед тем делом, которое ей предстояло.

Лихорадочно-восторженные крики набирали силу, но на лицах то и дело мелькало удивление: как-то сразу всем в глаза бросался парень, ехавший рядом с ней, – здоровенный и рыжий, в простом кожухе и с дорогим мечом у пояса. Никто здесь его не знал, не предполагал даже, кто это может быть, но его появление рядом с дочерью Скородума казалось вовсе не случайным, и сразу возникало подозрение, что дела пойдут вовсе не так, как ожидается. Княжна вернулась не просто для того, чтобы стать жертвой; вместе с ней к смолятичам пришло какое-то новое, неведомое слово. И уже шептали, что не в Макошино святилище она ездила, а совсем в другое место… За леса дремучие, за горы толкучие, в одно из тех мест, где добывают мечи-кладенцы… В этом тоже был отзвук старых кощун, и глиногорцы орали, в диких приветственных криках выплескивая наружу свое возбуждение и любопытство.

Там, где дорога со льда заворачивала к воротам Глиногора, княжна придержала лошадь. Она увидела в воротах кучку всадников, и сердце ее дрогнуло: там был ее отец. Она остановилась, обоз смешался, толпа заколебалась, задние напирали на передних, возник недовольный гомон, суета, мельтешение. Ее стали обгонять, но Дарована стояла, как вкопанная. Боль надрывала ее сердце: при виде отца она поняла, что ее спокойствие, решимость и готовность подчиниться судьбе были ложными. Перед всеми этими людьми она могла сохранять вид гордого спокойствия, зная, что исполняет свой долг. Но отец был совсем другое. Ему ее возвращение домой принесет не радость, как всем этим людям, а тяжкое горе; Дарована сама несла ему это горе и чувствовала себя отчаянно виноватой перед ним. Он отослал ее, надеясь спасти, а она вернулась и тем обрекла его на потерю. Мысль об этом горе так терзала ее, что хотелось отодвинуть встречу, закрыть глаза, не видеть его!

Когда Дарована различила среди всадников высокую фигуру Скородума, его бобровую шапку, белые пряди волос на плечах, на глаза ее навернулись слезы. Эта встреча была хуже всех на свете расставаний. Лучше бы он не ездил сюда, лучше бы ждал ее дома, в горнице, где никто не увидит…

Но князь Скородум не мог ждать до тех пор, пока она сама приедет к дому; теперь, когда дни и мгновения их совместного пребывания на земле были сочтены, он не мог потерять хотя бы одно из них. Он ехал к ней, желая одного: скорее увидеть, скорее обнять свое дитя, которое судьба силой вырывает из его объятий. Когда он впервые услышал, что она возвращается, то сначала не хотел верить. Потом возникло недоумение: почему она возвращается? Какая сила могла принудить ее вернуться на верную смерть? А потом и это прошло: все прочие чувства поглотило желание скорее быть с ней, пока это еще возможно. Все эти дни он мучительно беспокоился о своей девочке, оторванной от него и отданной во власть неведомых опасностей дальнего пути: пусть лучше она будет с ним, а там как судьба решит!

Два отряда сближались, уже можно было видеть лица друг друга; Дарована поймала взгляд отца, и слезы потекли по ее щекам: ей хотелось просить у него прощения за то, что она вернулась. Князь Скородум увидел эти слезы и, соскочив с коня, почти бегом пустился ей навстречу. Эти слезы переворачивали его и без того болевшее сердце. Он даже не задавался вопросом, отчего она плачет: перед ним было его дитя, самое дорогое, что у него было. Народ закричал громче; Дарована тоже сделала знак, что хочет спуститься, и двое отроков помогли ей сойти с седла. Отец и дочь встретились среди кричащей толпы; Дарована вцепилась в плащ Скородума и спрятала лицо у него на груди. Она не хотела, чтобы он и люди вокруг видели ее слезы, но они текли неудержимо и она ничего не могла с ними поделать. Ей было стыдно глиногорцев, жаль отца, которого ее слезы огорчат еще больше, но надрывающая боль ее души превышала ее самообладание.

Князь Скородум обнимал ее и поглаживал по голове и по плечам; он бормотал ей какие-то ласковые слова, она разбирала обрывочные «белочка моя», «золотая ты моя, медовая» – все то, что он говорил ей еще в детстве, еще когда она сидела у него на коленях, когда усы у него были рыжеваторусыми, а не седыми до снежной белизны… И от ощущения этой нежности, вечной нежности, не проходящей с годами, от горячей любви к нему слезы Дарованы текли еще сильнее. Она не знала, как ей теперь поднять лицо, как показать людям свои заплаканные глаза, и все сильнее прижималась лицом к отцовской шубе, словно хотела совсем зарыться в нее и спрятаться от всего света. Народ вокруг них, сперва ликовавший, вдруг что-то понял; радостные крики поутихли, и вместо них зазвучали женские вопли и причитания, как будто вдруг открылось общее для всех горе. Как будто тот воевода, одержавший победу, вдруг оказался погибшим в бою…

Улетает наша белая лебедушка

На иное, на безвестное живленьице! —

завела где-то в толпе женщина, и никто не остановил ее, не сказал, что похоронное причитание тут неуместно: все знали, что встречают они свою Золотую Лебедь как раз для того, чтобы проводить ее навек. Общий вопль и плач становились нестерпимыми; то же самое событие, которое только что было причиной общей исступленной радости, вдруг, повернутое другой стороной, повергло всех в столь же неистовое горе. Такова суть, такова природа священного обряда, соединяющего в себе жизнь и смерть, смех и слезы, ликование о проросшем ростке и печаль по погибшему ради этого зерну…

Слыша вокруг себя рыдания толпы, Дарована быстрее справилась с собой. Она вернулась, чтобы утешить всех этих людей, а не огорчить. Священная жертва должна свободно и весело идти по пути своего жребия – иначе эта жертва будет напрасна. Оторвавшись от отцовской шубы, княжна вытащила из рукава платок и вытерла лицо.

– Поедем, – ломким от слез голосом попросила она, стремясь скорее укрыться ото всех у себя в горницах. – Поедем, ба…

Продолжать ей было трудно, и она сама вырвалась из объятий Скородума, чтобы скорее сесть снова на лошадь. Отрок держал кобылу, и Громобой помог княжне подняться в седло. Только тут князь Скородум его заметил; незнакомый парень, занявший возле княжны место воеводы Рьяна, очень его удивил, и он даже поискал Рьяна взглядом: уж не приключилось ли с воеводой в пути чего дурного? Но Рьян, живой и здоровый, сидел на своем коне в нескольких шагах позади, перед дружинным строем, и вытирал рукавицей слезящиеся, якобы от холода, глаза. Все это вместе было весьма и весьма необычно, но сейчас в мыслях князя Скородума не оставалось места ни для чего, кроме дочери.

В ворота Глиногора отец и дочь въехали вместе, и по пути через посад настолько овладели собой, что даже начали обмениваться какими-то малозначащими словами. То страшное, что неизбежно должно было последовать за нынешней встречей, оба отодвинули в мыслях подальше, старались не думать об этом, чтобы поменьше отравлять оставшееся им время. Но грозное будущее не давало забыть о себе, бросалось прямо в лицо.

Казалось, ни один человек во всем городе не остался дома: улочки посада были плотно забиты толпой, на тынах сидели не только дети, но даже и взрослые. В одном дворе на тын взобралась даже баба и отчаянно верещала, разрываемая между страхом сверзиться вниз и жгучим любопытством. Даже Дарована не удержалась от улыбки при виде этого зрелища, и этот неожиданный, даже неуместный смех вдруг дал ей сил сделать то, что она считала нужным, как будто придавил ненадолго ее душевное смятение.

– Постой! – Она прикоснулась к рукаву Скородума свернутой плетью. – Я должна сказать…

Они как раз миновали торжище и подъехали к воротам детинца. Княжна остановилась возле вечевой степени.[44] Еще быстрее князя поняв ее намерение, глиногорцы мгновенно расчистили ей дорогу, ее лошадь подвели к самым ступенькам, а какой-то шальной посадский, стремглав вскочив на помост, принялся бешено колотить в подвешенное било[45] – как будто в Глиногоре мог остаться хоть один человек, не знавший о происходящем и не стремившийся сюда. И снова в толпе засмеялись, словно в каждом сидела какая-то кикимора и безжалостно щекотала изнутри.

Княжна первой поднялась по ступенькам на возвышение, за ней прошел князь Скородум, за ним глиногорский тысяцкий[46] Смелобор, сотник Рьян и другие воеводы. И тот рыжий, никому тут не знакомый парень почему-то пошел за большими людьми, с такой спокойной уверенностью, будто он ровня им всем, и никто его не остановил – все только бросали на него мимолетные любопытные взгляды. Шального посадского наконец оторвали от била и спихнули вниз в толпу, тысяцкий Смелобор замахал руками, унимая крики.

– А ну молчи, воронограй! – рявкнул он, и его густой, оглушительно громкий голос, позволявший ему порой и в битве обходиться без рога, пролетел над толпой почти как громовой раскат. Но шум стих не сразу: люди рьяно унимали друг друга, но не могли молчать, не могли сразу справиться с шальным возбуждением, то ли радостным, то ли горестным. Все вразнобой кричали: «Тише! Тише! Да помолчите же!», но тише от этого не делалось.

Княжна Дарована сделала шаг вперед и остановилась. Она впервые в жизни поднялась на вечевую степень, впервые оказалась вознесена на эту почетную высоту перед беспокойной толпой, и у нее кружилась голова. С мучительным усилием она пыталась взять себя в руки, собраться с мыслями, сказать внятно те слова, ради которых поднялась сюда. Она собиралась с духом, но болезненными толчками накатывал и колол ужас, как будто все это людское море прямо сейчас может ринуться на нее и разорвать – смеясь и плача, ликуя и причитая – как соломенного Ярилу[47] разрывают летом, горько оплакивая гибель весеннего божества, сделавшего свое дело и более не нужного, но и приветствуя то плодотворное обновление, которое он принес в мир. Но именно этому морю она собиралась пожертвовать своей жизнью, и оно должно было знать, что она делает это по доброй воле.

– Я… – начала Дарована.

Уловив первый звук ее ломкого, трепетного голоса, толпа стала прислушиваться, и княжна смогла продолжать.

– Привет мой тебе, Глиногор-город! – сказала она, вспомнив, как надо говорить с вечевой степени. – Привет вам, бояре и воины, и вам, посадский люд! Собрала я вас…

Площадь ожидала продолжения, почти в тишине, только по задним рядам перекатывался гул: там было плохо слышно и переспрашивали.

– Все знают, что за беда пришла, – торопливо заговорила Дарована, стараясь покончить с речью как можно скорее, пока спокойствие ей не изменило. – Ждут боги к себе меня, а если не меня, то по одной девице из каждого города, каждого погостья смолятической земли. И я говорю вам: волю богов я исполню, как сказано, войду в Храм-Озеро без ропота и на тебя, Глиногор-город, вины не возложу.

Стало тихо, площадь примолкла, заново ужаснувшись участи, которая ждала эту молодую, разумную, такую красивую девицу, любимую дочь у отца и обрученную невесту, но и уважая ее мужество и твердость, с которыми княжна Дарована встречала свою судьбу. Кто-то возле самой степени, как догадавшись, вдруг опять завопил: «Слава!» Площадь дружно подхватила крик, и Дарована зажмурилась: эта «слава» оглушала ее, казалась каменной лавиной, что сыпалась прямо на голову. При ее напряжении это было уже нестерпимо: она дрожала и шаталась, и князь Скородум поспешно подхватил ее под локоть. Толпа кричала, а он молчал: ему было нечего сказать, он не мог ни приветствовать решение дочери, ни спорить с ним. Теперь ему стала ясна причина ее возвращения, и против этой причины он, при всей его любви к дочери, не мог спорить. У других отцов не меньше болит сердце за дочерей, а он, князь, первым должен принести свое сердце в жертву, если уж в племени такая беда…

И вдруг тот рыжий парень, невесть откуда взявшийся, пролез через воевод к самому краю вечевой степени и махнул рукой в знак того, что хочет говорить.

Толпа не сразу заметила это, но постепенно крик унялся: всем вдруг стало любопытно, что это за парень и что он может прибавить к речи княжны.

– А ну кончай голосить! – крикнул парень, быстро устав ждать тишины. – Дай сказать!

В его громком, уверенном голосе слышалась сила, даже властность, которая сама говорила: ему есть что сказать. Глиногорцы умолкали, внимание толпы быстро перетекало с княжны на него; но и сама княжна глянула на Громобоя с изумлением, понятия не имея, что он может сказать глиногорцам.

– Ты кто такой, парень? – окликнул кто-то из ближних рядов. – В какой печке такого рыжего испекли?

– Что, город Глиногор, рад? – крикнул Громобой, и толпа настороженно притихла. Все уловили враждебность, даже презрение в голосе чужака; все это было неспроста. – Рад, что нашел, чем весну выкупить? Так вот, слушай все! Кто сказал, что боги княжну в жертву требуют?

– Открыла волю богов Вела, и открыла устами Кручины, вещей волхвы из Храма Озерного! – ответил единственный голос из толпы.

И толпа, услышав этот голос, расступилась, оставив на освободившемся месте всего одного человека. Это был рослый, чуть сутулый мужчина лет пятидесяти, с узкой рыжеватой, как у многих смолятичей, бородой и широким морщинистым лбом. Сама его голова с бородой казалась длинным, сильно сужающимся книзу треугольником, и умный лоб выдвигался на главное место. Ответивший опирался на высокий посох с рогатой коровьей головой на вершине, с широким золоченым кольцом под ней. Темный плащ, медвежья накидка и ожерелье из бронзовых бубенчиков обличали в нем волхва.

– Повелин! Повелин здесь! – зашептали ближние дальним. – Сам пришел! Ты гляди-ка!

– Ты кто такой, добрый молодец? – спросил Повелин. – Вроде ты не наших кровей?

– Из города Прямичева я, из дремичей, – ответил Громобой. По смятению толпы и по уверенности собеседника он понял, что отвечает ему именно тот, кто ему нужен, тот, кто имеет право говорить от имени Озерного Храма и даже самой Велы. – Из кузнецов. А зовут меня Громобоем.

Народ слегка засмеялся сходству имени и облика дремича.

– Вела открыла, говоришь? – повторил Громобой ответ на свой вопрос. – А ты, старче, из того самого Озерного Храма? Так?

– Да похоже на то, – жрец усмехнулся: так непривычно ему было отвечать на этот вопрос в городе, где его знали даже малые дети.

– Ну так слушай за весь Храм: я говорю, что богам совсем другого надо. И если Храм хочет княжну в жертву принести, то пусть дает бойца, что будет за нее биться. Ваш одолеет – ваша княжна. А я одолею – моя княжна. Идет?

Площадь застыла, как пораженная громом. Даже Повелин опешил, не ожидавший, что кто-то возьмется опровергать пророчество да еще и вызывать на поединок самих богов.

– Что же ты – сам… Иной способ знаешь богам угодить? – наконец проговорил Повелин, опомнившись все-таки первым из всех. – И тебя боги умудрили?

Теперь он даже сумел усмехнуться, но не слишком явно. Дерзость дремича потрясла его, но и заронила подозрение, что это не случайно.

– Точно, умудрили! – Громобой уверенно кивнул, показывая, что смеяться тут не над чем. – Если я одолею – спрашивайте весну с меня. Только не сразу, а погодя. Далеко она живет, так сразу не поспеть. Я туда как раз и шел, да на вас наскочил. Не с того вы, старцы мудрые, конца начали. Не княжна виновата, что весны нет, и не с нее спрашивать надо. А кого надо – до того я уж сам доберусь.

– Чисто Перун! – подал голос кто-то вблизи, и никто не засмеялся, хотя все понимали, что это попытка пошутить. Шутка показалась уж слишком близкой к правде.

– А что князь скажет? – крикнул другой голос.

Толпа обеспокоилась, загудела: уже достигнутое было согласие пошатнулось, и никто еще не понял, к хорошему эта перемена или к худому. Как дети на мудрого отца, глиногорцы смотрели на Скородума: здесь уважали своего князя и доверяли ему. Скорей бы уж что-нибудь решить, на чем-нибудь утвердиться!

Князь Скородум шагнул к краю степени, не выпуская руки дочери. Он смотрел то на Громобоя, то на Повелина, не зная, на что решиться. Понятия не имея, что это за парень и откуда он взялся, можно ли хоть на волос доверять его словам, он, однако, уже готов был сказать «да» – любая надежда, даже самая неверная, была драгоценна и с готовностью принималась измученным сердцем. При всем его уме и опыте, далекий от мечтательности князь Скородум был готов мгновенно поверить, что сам Перун явился с неба, чтобы спасти его дочь, его дитя, его главнейшее на свете сокровище. В то, что очень нужно, верится легко.

– Есть такой обычай! – крикнул в толпу Рьян. Он видел, что князь в замешательстве, но с не меньшей надеждой ухватился за нежданную возможность спасти княжну. – Боги в поединке свою волю явят! За кем верх будет, тот и прав! Позволяешь, князь?

– Боги послали… – Князь Скородум с трудом нашел хоть какие-то слова и, выпустив руку дочери, прикоснулся к плечу Громобоя. – Я обещаю: кому боги отдадут победу, тому я отдам мою дочь. Если победит боец Храма – она войдет в Храм, если победишь ты – я отдам ее тебе в жены.

«Только бы живая была, – стучало у него в голове, как мольба ко всем богам, как заклинание и как единственное, на чем он сейчас мог сосредоточиться. – Только бы живая!» А дальше все сейчас было безразлично.

– Идет уговор? – Громобой глянул на Повелина.

Волхв так и не поднялся на вечевую степень и смотрел на Громобоя снизу, как Велес на Перуна. Возразить было нечего: право на поединок дано богами и освящено многовековым, исконным обычаем. Повелин думал о другом. Он тоже был знаком с предсказанием, обещавшим, что в последний час явится сын Перуна. Неужели это он? Старый жрец был слишком умен, чтобы ждать «рук в золоте и ног в серебре», его не смущал потрепанный кожух дерзкого пришельца, он умел видеть в людях их внутреннюю суть и в этом парне ощущал огромную, почти нечеловеческую силу. Но достаточно ли этой силы для того, чтобы вершить дела богов? Ответить на этот вопрос мог только живой ход событий.

– Идет! – Наконец Повелин кивнул и слегка двинул вверх концом своего посоха, словно заручаясь свидетельством богов. – Озерный Храм даст тебе бойца.

Толпа молчала. Ни криков, ни говора: все были слишком потрясены нежданной переменой. Рыжий дремич, всем известный только по имени, но так уверенно вызвавший на поединок самих богов, вдруг вырос в глазах людей и встал вровень с самим Озерным Храмом – величайшей святыней смолятичей. Рядом с ним даже судьба княжны отошла в тень. Громобоя разглядывали, и он, со спокойной уверенностью встречая эти сотни и тысячи взглядов, все как бы рос и рос, и уже казался огромным, как само Мировое Дерево. Он хотел взять себе то, что было назначено богам – и оттого сам стал в глазах потрясенных глиногорцев почти что новым богом. Но этот бог казался так нов и незнаком, что даже славу ему кричать никто пока не смел.


Город Глиногор имел двое ворот: Велишинские, смотревшие, понятное дело, на реку, и Озерные, выходившие в противоположную сторону, на коренной берег. Уже на рассвете Озерные ворота отворились и народ потянулся к священному Храм-Озеру. Располагалось оно в двух верстах от Глиногора на широкой равнине между пологими холмами. Глиногорцы шли пешком, поодиночке и семьями, ехали верхом и в санях, везли с собой припасы – перекусить на морозе. Сидевшие в санях бабки клевали носами, придерживая на коленях сонных детей. Взрослые торопились занять места получше, чтобы видеть и Храм, и площадку жертвоприношений, и берег самого озера.

Князь с княжной и приближенными выехали из детинца, когда уже совсем рассвело. Улицы посада были малолюдны, обилие следов от ног, полозьев и копыт на дороге говорило о том, что большинство глиногорцев уже ушло вперед. Громобой ехал возле князя, в своем старом, изрядно потрепанном кожухе, но держался так уверенно, что вовсе не казался чужим среди богато разодетой дружины. Все Скородумовы воеводы и бояре с семьями, все его кмети надели лучшее цветное платье, словно ехали на праздник. Все разделяли веру князя: какой бы невероятной ни казалась надежда, – чем сильнее наше желание, тем меньший повод позволяет надеяться, – князь уже верил, что дочь его будет спасена, и уже не мог подавить в сердце неосторожной радости.

Дарована тоже ожила: лицо ее стало не таким бледным, как было в час приезда, на щеках появился легкий румянец, глаза заблестели, как настоящее золото. Темная туча, так долго висевшая у нее над головой, задрожала и сдвинулась, давая дорогу солнечному лучу; он был еще робок, далек, слаб, но его увидело сердце Дарованы, и этот луч освещал ее изнутри. Она ехала чуть позади, рядом с мачехой и Рьяном, но почти не сводила глаз с Громобоя и прислушивалась к его словам. Она и раньше надеялась на него, но смутно, не представляя даже, чем он может ей помочь; его присутствие, ощущение его огромной горячей силы подбадривало, поддерживало ее и придавало мужества для этой страшной обратной дороги. Но теперь она узнала, что он собирается сделать, и была полна несокрушимой веры в его скорую победу. Громобой возвысился в ее глазах настолько, что она, княжна, выросшая в почете и приученная к гордости, с благоговением смотрела на угловатого парня, выросшего в семье кузнеца и не умеющего ни в палаты войти, ни поклониться, ни поздороваться. Все это стало неважным: в нем было нечто большее, гораздо большее. Названая дочь Макоши, получившая свою жизнь прямо из рук Великой Матери, Дарована яснее всех прочих чувствовала в Громобое это «большее», и ей все время виделся у него на лбу огненный знак Перуна.

– Тебе, видать, в поединщики Изволода дадут! – говорил по пути Ратибор, младший сын тысяцкого Смелобора, ехавший возле Громобоя с другой стороны.

– Это еще кто?

– А это у нас был парень. – Ратибор кивнул на дружинный строй, имея в виду, что будущий противник Громобоя раньше был среди дружины. – Самый лучший у нас боец был… Ну, из молодых, кроме Милована, Бистара, Ветрилы и…

– И тебя! – улыбаясь, добавила Дарована, и Ратибор покраснел от удовольствия, обернулся и благодарно улыбнулся ей в ответ, а все вокруг дружно расхохотались.

– И то Ветрилы – это еще как сказать! – закричал один из кметей, рослый и румяный, с молодой светлой бородкой, золотой серьгой в левом ухе и ясно блестящими зелеными глазами. – Это если…

– И Милована – это как посмотреть! – тут же задорно закричал другой кметь, ловкий и длинноволосый, и ясно было, что эти двое как раз и делят честь лучшего бойца в дружине.

– Он в Далибор ходил, там три года в Свентовидовом храме прожил и в тамошней Свентовидовой дружине всякой хитрости научился! – продолжал рассказывать Ратибор. – И как вернулся, так уже никто его побороть не мог. Мы думали, он в тысяцкие метит. А он возьми и захворай – Огневуха[48] на шею села. Сколько ни лечили его, все одно помирал. И пришел к нему Повелин и сказал: если пойдешь служить богам, боги тебе жизнь оставят. Сам Изволод уже в беспамятстве был, за него мать пообещала, и он вскоре уже встал. И пошел он в Озерный Храм. Вообще-то в храм с двенадцати лет берут учить, но раз уж сами боги выбрали… Ну, наверняка его тебе в поединщики дадут.

– Ты сам-то хоть чему учился? – спросил Рьян. – Кто тебя учил?

Громобой пожал плечами.

– Отец-то меня больше в кузнице учил, – он ухмыльнулся. – Да только у нас в Прямичеве не бывало, чтобы хоть кто меня побивал. Хоть ученый, хоть неученый…

Кмети переглянулись. На лицах появилась тревога. Воины, с семи лет посвятившие себя обучению искусству оружного и рукопашного боя, не могли поверить, что в этом деле можно хоть чего-то достичь без этого многолетнего труда. Не бывает так.

– Ничего! – подала голос княгиня Добровзора. – Боги помогут, кто им любезен. Тут науки не надо.

С холма, на который вела дорога прямо от Озерных ворот, озеро уже было видно: даже сейчас, среди снегов, оно оставалось не замерзшим и серовато блестело, как серебряное блюдо.

– Видишь – круглое! – Ратибор издалека обвел озеро сложенной плетью. – Как город стоял, так под воду и ушел!

Громобой кивнул. Ему уже неоднократно успели поведать сказание о Храм-Озере: и кощуну спели, и своими словами рассказали. В древние времена, как выходило по преданию, столицей смолятичей был другой город – Стрибожин, стоявший в двух верстах от Велиши. Посреди города возвышалась священная Стрибожья гора, а на горе был храм, в котором хранилось священное кольцо Небесного Огня – оберег всего племени, дарованный самой Макошью. И однажды пришли к Стрибожину враги-велеты, племя дикое, злобное, роста великаньего, бьющееся дубьем и камением, в шкуры звериные одетое. Обложили они город черной тучей, так что никому не было ни проходу, ни проезду, и требовали непомерной дани: триста коров, триста коней, триста молодых девиц и кольцо Небесного Огня в придачу. И стояли они целых три года, и все запасы в городе истощились, и не было сил у стрибожинцев защищать свой город. И Макошь ответила на мольбы их: опустила она город Стрибожин под воду, и стало на его месте озеро, и скрыла вода навек и город, и храм, и сберегла навсегда священное кольцо Небесного Огня. Ушло племя велетов ни с чем, а город Стрибожин по се поры под водой живет и кольцо священное в храме на Стрибожьей горе хранит.

– А еще бабки говорят, что велеты дикие теперь вернутся, – прибавила Дарована, когда рассказывала об этом Громобою. – Вернутся и нашей землей завладеют.

Ближайший к Глиногору берег озера был обрывистым, а над ним стояло святилище – просторные длинные дома с храмом в середине. Оградой служила цепь крупных черных валунов, наваленных в беспорядке, но так, что между ними не оставалось ни малейшей щелки.

– Это – велеты! – Ратибор снова показал плетью. – Еще говорят, будто Макошь, когда опустила Стрибожин под озеро, велетов превратила в камень. Может, правда, не знаю.

Свободное пространство внутри святилища уже было полно народа, но всем места не хватило, и толпа гудела вокруг стены из черных валунов. Издалека она казалась темной тучей, как будто предсказание бабок сбылось и дикие велеты уже вернулись осаждать священный город. Многие ждали на том холме, с которого как раз съезжала княжеская дружина, – внутреннее пространство святилища отсюда было хорошо видно.

Завидев князя, народ закричал, в воздух полетели шапки, но взгляды были устремлены к Громобою и Дароване. В людях заметно было лихорадочное возбуждение, волнение, нетерпение, нерешительность. Никто не знал, чего желать: то ли победы Громобою, то ли поражения, то ли гибели княжне, то ли спасения. Трудно было решить, что приведет к общему избавлению: одни уже готовы были видеть в Громобое спасителя и даже будущего князя (как говорится, «княжну в жены и полкняжества в придачу»), другие его считали смутьяном, который только разгневает богов своей дерзостью. Вместе с судьбой княжны здесь решалась и судьба каждого: неудивительно, что в Глиногоре остались по домам только безногие, а все собравшиеся у Храм-Озера были возбуждены и ошарашены.

Оставив коней у ворот святилища, князь со всеми своими людьми пошел внутрь, и навстречу им из храма показался Повелин. Теперь на нем был красный плащ и золоченый пояс, золотые браслеты блестели на обоих его запястьях, а ступал он медленно и важно, опираясь на свой посох с коровьей головой и золотым кольцом навершия. Следом за ним, среди волхвов, шел молодой рослый мужчина с короткой темной бородкой. Только глянув на него, Громобой сразу узнал в нем своего противника. Широкие плечи, сильные руки, крепкий стан обличали незаурядного бойца. На нем одном, вместо плаща, поверх темной рубахи была накидка из косматой медвежьей шкуры – знак воинственных стихийных сил.

– Изволод! – шепнул Ратибор, и Громобой кивнул.

Сам Изволод на него не смотрел; его лицо казалось бледным, взгляд был устремлен куда-то вдаль. Все в нем говорило о внутренней сосредоточенности и отрешенности от всего происходящего вокруг.

А Громобой, едва лишь его увидев, ощутил толчок внутренней силы. Этот человек в звериной накидке тоже был воином из племени велетов, когда-то давно желавших завладеть кольцом Небесного Огня и тем отнять у смолятичей благословение богов. Кровь закипала от желания скорее разделаться с ним, стереть это темное пятно с лица земли; Громобой ощутил уже знакомый прилив стихийной силы и весь подобрался, чтобы дотерпеть и не выпустить ее наружу раньше времени. Ему стало жарко, и он сбросил кожух прямо на снег. На него смотрело Храм-Озеро, средоточие священной тайны, и вдруг показалось, что поединок с Изволодом решит сразу все, все!

Волхвы во главе с Повелином и воеводы с князем Скородумом расположились широким полукругом; напротив них был обрыв, ведущий прямо к серой воде озера. Позади них темнела притихшая толпа, а из-за спин толпы смотрели окаменевшие велеты, обреченные вечно взирать на недоступный им священный город, скрытый под водой.

Повелин и князь вышли к самой воде, а между ними стояла княжна Дарована. Громобоя слегка подтолкнули в спину, и он сообразил, что должен встать за спиной князя, как Изволод встал за спиной Повелина. На своего противника воин Озерного Храма так и не глянул.

– Славьтесь, боги великие, отцы и матери рода человеческого! – заговорил Повелин, простирая руки с посохом к озеру. – К тебе, Храм-Озеро, к тебе, Стрибожин-город, к тебе, кольцо Огня Небесного, принесли мы мольбы наши! Привели мы к тебе, Мать Макошь, девицу княжеского рода, что собой хороша, как солнце ясное, как лето красное. Если люба тебе сия девица, то впусти ее в город твой, в храм истинный, и пожалуй ей кольцо Небесного Огня, чтоб разбила она им тучи темные, ворота железные, выпустила весну-красну в белый свет, роду человеческому на радость! А если по-иному рассудишь ты, Мать Всего Сущего, то раствори ворота воину, прими к себе ясна сокола и поведи его за род человечий с черной гибелью биться.

Громобой слушал волхва, глядя в воды озера, где в глубине находился тот «истинный храм», и сердце его стучало так сильно, что в ушах шумело и в глазах мелькали огненные пятна. Всей кожей он ощущал, как вокруг него сгущается какое-то горячее облако. Все окружавшее его уходило куда-то вдаль, таяло, зато взамен из-под покровов бытия выступала иная суть: серая вода озера казалась все темнее и темнее, но сквозь нее откуда-то из глубины, со дна, пробивалось золотистое сияние. Сначала бледное, желтоватое, оно с каждым словом Повелина становилось все ярче и ярче. Золотой луч пронзал темную воду, как будто солнце силилось пробиться сквозь сумрачную зимнюю тучу. Хотелось шагнуть ему навстречу, разорвать руками плотную пелену облаков, дать дорогу золотому свету небес.

– Как будут биться бойцы – на кулаках или на мечах? – спрашивал тем временем Повелин.

– Пусть на кулаках бьются – как издавна повелось, – отвечал ему князь Скородум.

А Громобой уже его не слышал; стук собственного сердца заглушал для него все внешние звуки. Он уже почти не помнил, с кем ему предстоит биться и за что. Горячая стихия боя нахлынула на него и накрыла широкой волной; где-то вдали мерещились перекаты грома, и душа Громобоя тянулась к ним навстречу. Ему виделся ослепительный блеск солнца, рвущегося к земле через стену зимних туч; мерещилась земля, страдающая в плену тьмы и холода. Томительное бессилие неба и мучительная тоска земли ощущались Громобоем как его собственные чувства; грани Яви[49] и Прави[50] дрожали и колебались. Совсем близко продолжалась вечная, неудержимая, непрекращающаяся борьба стихийных сил: света и тьмы, тепла и холода, неба и подземелья. Борьба, которая вращает колесо жизни, которая животворит и мертвит, сметает старое и рождает юное, тянет в бесконечность цепь поколений. Где-то рядом, над святилищем и озером, вращались исполинские колеса Земли и Неба.

Тысяцкий Смелобор подошел к Громобою, взял у него меч и положил к подножию Макошиного идола. Изволод уже стоял на краю площадки, один на пустом пространстве.

– Иди, сыне! – Повелин показал Громобою на другой край площадки. – Пусть Мать Богов рассудит вас!

Громобой безотчетно оправил пояс и шагнул к Изволоду. Он ощущал себя огромным и сильным, как само Мировое Дерево, несокрушимым, существующим разом во всей вселенной и поместившим вселенную внутри себя. В груди его перекатывались громовые колеса, тяжелые слоистые тучи сталкивались со страшным треском, расцветали огненные деревья молний. Мощные ветровые потоки носились по безграничным просторам небес, рвали космы туч и смеялись под прохладными потоками дождя. Черные тучи и белые отсветы молний, жар небесного огня и дождевая прохлада, прозрачность свежего воздуха и глухая тяжесть громового раската боролись и кипели в нем, не оставив ровно ничего от привычных ощущений человеческого тела. Все, что составляло этот день: священное озеро, призыв к богам, благоговейное внимание толпы – пробуждало дремавшего в нем Перуна, внутренняя суть готова была сбросить тесную для нее оболочку человеческого тела и хлынуть наружу. Но было и еще одно тайное условие: судьба Дарованы. Забыв обо всем, о ней Громобой помнил, и это означало, что он не ошибся, вмешавшись в ее судьбу, что жизнь ее и правда немало значит на путях Прави и Яви.

Изволод подался ему навстречу, занося кулак для первого удара, и только тут Громобой впервые встретил его взгляд. Серо-голубые глаза Изволода блестели, как острые кусочки льда, в них виделись настороженность, враждебность и вызов. Во взгляде его было такое жесткое отчуждение, словно он бьется не с человеком, а с двенадцатиголовым Змеем. Их поединок был обрядовым, а значит, их вело нечто большее, чем простые человеческие чувства: каждый из них в глазах другого был вечным врагом, и их непримиримая вражда определялась мировым порядком.

Не дожидаясь, Громобой быстро ударил первым, и Изволод покачнулся. По толпе глиногорцев прошел гул. Тут же Изволод ударил, целя в глаз, но Громобой опустил голову и подставил лоб, а сам тут же ответил сильным ударом в грудь. Уклоняться от ударов было не принято: в поединках такого рода все решали сила наносящего удар и выносливость принимающего. Ловкость и даже мастерство значили мало и не ценились, и противники просто обменивались ударами до тех пор, пока один не падал с ног. Сильным ударом кулака, случалось, убивали. Изволод, привыкший выходить победителем, рассчитывал именно на такой исход; Громобой стремился подойти к Изволоду ближе и схватиться с ним вплотную, но тот отходил и все норовил изловчиться и свалить противника одним ударом в голову.

Глиногорцы кричали, уже сами толком не зная, чью сторону держат. Противники у них на глазах все больше распалялись, вкладывали в каждый удар всю свою силу и ярость, и само зрелище поединка увлекло всех так сильно, что забывалась даже его цель.

Громобою первому надоело ходить вокруг по площадке: поймав руку Изволода на очередном ударе, он сильно дернул его на себя, и тому ничего не оставалось, кроме как схватить его второй рукой, и они вместе рухнули на притоптанный снег. Народ вопил так, что дальний лес содрогался; вдруг в руке Изволода блеснул нож, до того скрытый где-то под накидкой. Громобой не успел даже заметить опасный блеск, как лезвие, словно змея, скользнуло по его боку. Видно, Изволод успел оценить его силу и понял, что в рукопашной не устоит. Глиногорцы вопили, уже видя победу своего над чужаком, а Громобой…

Он сам не понял, что с ним случилось. Он успел ощутить только прикосновение холодного железа к коже, и вдруг его нестерпимое напряжение прорвалось, как будто лопнул какой-то ремень. Какие-то горячие струи хлынули по его телу и подбросили над землей, он всем существом ощущал, как с него спадает какая-то досадная, мешающая оболочка, и он только в это мгновение понял, как же сильно она его стесняла. А теперь все его силы разом хлынули на свободу, как переполнивший тучу дождь.

Поток силы толкнул его прочь от земли, да так стремительно, словно хотел подбросить в воздух. Исполинские силы перекатывались по его мускулам и перемещали их; он словно бы растаял, но в то же время заполнил собой всю вселенную. Весь мир сдвинулся с места, все пятна стали расплывчатыми, он не различал даже ближайших лиц, зато множество запахов ударило в ноздри. Он вырос, он взвился над землей, как будто обрел крылья, и какой-то странный крик, звонкий, раскатистый, как гром, вырвался из его груди.

Народ в диком ужасе отшатнулся еще дальше от площадки: там, где только что боролись два человека, над землей взвился могучий конь с блестящей огненно-рыжей шкурой и черной, как туча, густой и длинной гривой. Его выпученные глаза пылали огнем, могучее ржанье разносилось по равнине и отражалось от дальних облаков. Взвившись на дыбы, он опустил копыта прямо на тело лежавшего на земле человека, и истошный вопль того был покрыт общим криком толпы.

Громобой ничего не успел осознать: он не понял ни произошедшей перемены, ни своего нового тела. Он только чувствовал, что голова его взметнулась как-то очень высоко над землей, что потом его руки рвануло вниз, что они упали на что-то мягкое, податливое, проломили какую-то скорлупу, но сами остались совершенно нечувствительны. Он даже не понял, что это было, но тут в самые ноздри ему ударил горячий запах живой крови. И без того взбудораженный, от этого запаха он совсем обезумел и без памяти метнулся в сторону. Его несла отчаянно бушевавшая в нем сила, и двигаться было невероятным наслаждением; земля содрогалась под его шагами, он чувствовал, что у него теперь не две, а четыре ноги, нарочно созданных для мощного бега. Он мчался, ничего не видя перед собой, и оглушительный крик ликующей мощи сам собой рвался из груди.

Ноги его сорвались с твердой земли и ощутили пустоту, и он почувствовал новый всплеск восторга: воздушная тропа и была его настоящей дорогой. Перед ним разливалось сияние, целое море золотого солнечного света, и он мчался туда, зная, что там его настоящее место. Коснулся слуха звук издалека, похожий на шум исполинского леса, но исходивший из тысячи человеческих грудей; все это было позади, позади, позади, бессильно отстало, осталось в другом мире. Но тут же холодная пропасть охватила его, кровля холода и тишины сомкнулась наверху.

Народ на площадке святилища вопил от потрясения и ужаса. По поверхности озера, куда рухнул чудесный конь, бежали стремительные волны и бились о ближний обрывистый берег. На площадке поединка лежало тело Изволода с раздавленной мощными копытами грудью и размозженной головой. Кровь испятнала снег на несколько шагов вокруг, а возле вытянутой руки блестел на снегу нож с бронзовой рукоятью. Князь, воеводы, волхвы в едином порыве шагнули ближе, но застыли в пяти шагах от тела: ближе никто еще не смел подойти. И никто, даже премудрый Повелин, не знал еще, как объяснить произошедшее на их глазах.


Когда Громобой очнулся, первым его ощущением было живое тепло, разлитое везде вокруг; это было не то тепло, какое бывает в хорошо натопленном доме, неподвижное, душное, а как будто составлявшее самый воздух, свежее, пронизанное легкими дуновениями столь же теплого ветерка. Это показалось так странно, с непривычки даже тревожно, и он изо всех сил постарался скорее прийти в себя. Мерещилось, что позади осталась какая-то драка, в которой он был бит до беспамятства; ничего вроде бы не болело, но голова кружилась, в мыслях зияла пустота, а все тело было как не свое. Как будто наизнанку выворачивали.

Упершись руками в землю, Громобой вцепился пальцами во что-то теплое, мягкое, свежее и с усилием сел. Перед глазами плыли зеленые пламенные круги, в ушах шумело, но он осознавал, что вокруг совсем тихо. Это было подозрительно, даже тревожно. Крепко жмурясь, Громобой пережидал головокружение, при этом всей кожей ощущая тепло. Теплой была земля, на которой он сидел, сладким душистым теплом был наполнен воздух. Над головой что-то мягко шелестело.

Поединок в святилище помнился смутно, сосредоточиться было трудно. Непривычные ощущения сбивали с толку. За время бесконечной зимы Громобой совершенно позабыл ощущения травы под пальцами и тепла в воздухе. Казалось жарко, почти как в бане; вся кожа взмокла, хотя на плечах была одна рубаха. Еще плохо видя от плывущих перед глазами пятен, Громобой дернул ворот. На боку рубаха почему-то оказалась разрезана, на коже имелась небольшая царапина с подсохшей кровью.

Мелькнуло смутное воспоминание – прикосновение холодной стали к телу, потом… потом началось вообще леший знает что! Будто на четырех ногах бегал, на копытах скакал, ржал по-лошадиному! Ни разу за всю жизнь, ни на новогодних гуляньях, ни на свадьбах, Громобою не удавалось упиться до такого бреда! И вот тебе! Умом Громобой отнес бы это все к мороку, но где-то внутри жило воспоминание, что когда-то очень давно подобное с ним уже случалось, и ни похмелья, ни морока тут нет.

Понемногу головокружение унялось, перед глазами прояснело. Громобой огляделся. Вокруг него было лето, и обилие яркой зелени с непривычки так резануло по глазам, бесконечно долго до того видевшим только снег и снег, что Громобой опять зажмурился, но тут же снова поднял веки. Он сидел под зеленым кустом орешника, крепко вцепившись пальцами в густую мягкую траву, а перед ним была опушка березовой рощи, и молодые березки кивали ему пышными верхушками, как белоснежные красавицы девушки с зелеными косами. Такая простая вещь, как летняя зелень, казалась до того невероятной, что Громобой не верил своим глазам. Мелькнула даже мысль, что он, как в кощуне, проспал сто лет…

По-глупому тараща глаза, Громобой всматривался в рощу: то в одном, то в другом белом стройном стволе вдруг проступали очертания тела в белой рубахе, на гладкой коре появлялось миловидное, задорно улыбающееся лицо, зеленые, мягко шуршащие ветви превращались в длинные пышные волосы. Но едва Громобой пытался сосредоточить взгляд, рассмотреть это чудо, как девушка пряталась в березу, зато на другом деревце мелькало смеющееся личико, дразнило, готовое тут же спрятаться. Березки покачивались на ветру, склонялись друг к другу верхушками: точь-в-точь девицы на гулянье пересмеиваются, косясь на парней.

– Морочат, дурехи! – Громобой тряхнул головой.

По ясному голубому небу медленно-медленно, лениво ползли ослепительно белые платки облаков. На небе сияло солнце, такое огромное, ослепительно яркое и жаркое, от какого Громобой совсем отвык. Но сейчас он не помнил никакой зимы, сама память о ней растаяла, улетела облачком от этого обилия летнего тепла и света. Густая трава была насквозь прогрета солнцем, в ней виднелись белые и розовые головки кашки. Громобой безотчетно сорвал цветочек и пожевал длинный тонкий стебелек. Горьковатый сок показался свежим, вкусным. Опомнившись, Громобой выплюнул стебель, бросил цветок и тряхнул головой, стараясь прийти в себя. Он совершенно не понимал, где он находится и как сюда попал.

На опушке снова послышался смех и раскатился тонкой волной – так бывает, когда порыв ветерка пригладит листву и шелест ее словно рассыпается по ветвям. Громобой вскинул голову: между стволами берез мелькнула девичья фигура – высокая, стройная, с длинными русыми волосами, густыми прядями спускавшимися ниже колен. Задорное, румяное, красивое лицо девушки задорно и лукаво улыбалось ему. Он рассматривал ее, но она не исчезала, а, наоборот, сделала два шага ближе к нему.

– Ты смотри, смотри! – звонко воскликнула она и обернулась, давясь от смеха, махнула широким рукавом назад, призывая к себе кого-то. – Стебель жует!

– Изголодался, бедный! – ответил ей насмешливый голос из-за деревьев.

– Умаялся!

– Стосковался!

Пересмеиваясь, голоса отдавались от одного деревца к другому; вслед за первой девушкой из-за березки выскочила вторая, потом третья. Обе они тоже были одеты в легкие, тонкие рубахи, белые, как кора молоденькой березки, под которыми при движении ясно вырисовывались очертания стройных тел. Светло-русые, золотистые волосы струились волнами, играли, блестели, как живые ручьи солнечного света. Легко ступая по траве, все три подбежали к Громобою и вдруг набросились на него: насмешливо и жалостливо причитая, они принялись его тормошить, щекотать, ласкать, теребили его волосы, рубаху, наперебой целовали его куда попало и непрестанно смеялись, так что у него звенело в ушах. От прикосновения их теплых, нежных, как лебяжий пух, рук, мягких волос, от их горячих поцелуев у него кружилась голова; кровь загоралась, по коже бегали горячие искры, все внутри переворачивалось. От девушек веяло запахом цветов, травы, свежей листвы, нагретой солнцем.

– Да ну вас! Пустите, шальные! А ну пусти! – ничего не соображая, Громобой старался от них отмахнуться, но при этом боялся каким-нибудь неловким движением повредить этим стройным, невесомым, веселым созданиям. Он уже понял, кто они такие, но вопреки разуму все его существо переполняло блаженство.

Чья-то нежная рука обняла его голову, прижала лицом к упругой теплой груди. Запах цветущей мяты усилился и оттеснил все другие.

– Ну, ладно, не балуй! – прозвучал над ним звонкий голос. Одной рукой обнимая его, шалунья второй рукой отгоняла прочь двух других. – Хватит, а то совсем с ума сойдет! Волошка, отойди! Отойди, говорю! А то защекочем и не узнаем, зачем пришел!

– Тогда и ты пусти, Мятница!

– Дай хоть посмотреть, кто попался.

Наконец его отпустили; Громобой поднял голову. Перед ним на траве сидели три девицы, как три белых лебеди; лица всех трех полыхали жарким румянцем, глаза горели жадным страстным огнем, волосы растрепались. Часто дыша, они посмеивались и пожирали его широко раскрытыми глазами.

– Не бойся, сокол ясный, – та, что сидела ближе, игриво кивнула ему. – Не бойся, жив будешь!

– Не съедим! – хихикнула другая.

– Вот уж и не думал бояться! – Громобой усмехнулся и убрал волосы со лба. – Да не ждал такой радости. Ты кто?

– Мятница! – Ближайшая к нему девица, с ярко-зелеными кошачьими глазами, широко улыбнулась ему, и на Громобоя снова повеяло запахом цветущей мяты. На светлых волосах у нее красовался венок из темно-зеленых стебельков и бледно-розовых, собранных в пучки цветочков мяты.

– А я – Волошница! – тут же крикнула другая. У нее волосы были русые, а глаза – огромные и ярко-синие, такие же, как венок из тесно сидящих цветов-волошек.

– А я – Купавница! – Третья девушка подвинулась поближе, задорно смеясь и показывая белые зубки. У нее глаза были желтые, венок на волосах – из желтых купавок, а длинные зеленые стебли с круглыми листьями ожерельем оплели плечи. – Что, хороши мы? Нравимся?

– Да уж… – Громобой перевел взгляд с одной на другую. Три пары разноцветных глаз сверкали, как самоцветные камни в ожерелье у княгини Добровзоры. – Чего уж говорить…

Все три были так хороши, что… что лучше бы тут была какая-нибудь одна.

– Утомился ты дорогою! Траву жуешь! – Зеленоглазая Мятница усмехнулась, а две другие звонко расхохотались. Они смеялись так охотно, как будто им от этого легче дышалось. – Давай мы тебя покормим.

– И напоим! – подхватила Волошница, легко вскакивая с места.

– И приласкаем! – воскликнула Купавница.

– И развеселим!

Тут же все три тесно обсели его, и у каждой было в руках что-нибудь из еды: то печеные яйца, то теплая каша в расписном горшочке, то пироги, то криночка с квасом. Весь набор вызывал в памяти обряды русальего месяца кресеня,[51] когда как раз такие угощения девушки носят в лес для берегинь и оставляют там под березами. И с тем же шумом и возней берегини принялись его кормить: одна совала ему в рот пирог, вторая тут же лезла с кашей на ложке, третья – с яичницей. Самому Громобою ни к чему не давали притронуться рукой, не оставляли времени прожевать, так что он вскоре возмутился: мотая головой и отпихиваясь от двух ложек сразу, он крепко схватил девичью руку, и тут же смех сменился криком.

– Ай, ай! – Берегини метнулись от него прочь, роняя горшочки, криночки и пироги.

Две отскочили, Волошница, которую он держал за руку, тоже метнулась, но упала и теперь лежала перед ним на траве, и ее огромные синие глаза смотрели на него с ужасом.

– Пусти! Горячо! – умоляла она.

Громобой выпустил ее руку, уже стыдясь, что не рассчитал силу.

– Чего всполошились-то? – успокоительно проговорил он. – Эх, вы, нелюдь неразумная! Горшок, вон, разбили… Не напасешься на вас.

Небольшой, округлый глиняный горшочек лежал грудой осколков, и остаток яичницы белел перед ним на траве. Громобой протянул к нему руку и вдруг заметил, что в кучке осколков что-то блестит слабым красноватым светом. Этот свет напомнил ему что-то такое важное, что еда и все три берегини вылетели из головы. В памяти мелькнул отголосок важнейшей священной тайны, которую он когда-то уже знал, и Громобой поспешно перебрал осколки. На одном из них сиял прочерченный красными, огненно-светящимися линиями знак месяца червеня[52] – единственного в году полностью летнего месяца. О траву обтерев с него масло, Громобой сунул осколок за пазуху. Сейчас он и сам еще не знал, зачем он ему.

Присмиревшие берегини вернулись, теперь они не смеялись, не суетились и не лезли, а смирно сидели по сторонам. Мятница поставила перед ним кринку, Купавница положила на траву пирог.

– Ты не сердись на нас, – тихо, умильно попросила Купавница, заглядывая ему в лицо. Громобой заметил, что ее желтые глаза слегка косят, но именно она, пожалуй, нравилась ему больше всех: в ее розовом, мягком лице было что-то нежное, родное, навевало какие-то особенно теплые воспоминания.

– Соскучились мы, – жалобно прибавила Мятница. – Все одни да одни.

– А там все зима и зима, – прибавила Волошница. Сидя на траве, она обвила руками колени и горестно склонила голову. – Была бы весна и на земле, мы бы давно по рощам бегали, с парнями играли, с девицами пели, подарочки бы принимали, веночки бы плели… А там нет весны, Лада нам золотым ключом ворота не отпирает, Леля на золотом коне пути не кажет. На землю нам ходу нет, вот мы в Ладиной роще и живем, только друг с дружкой и хороводимся!

– В Ладиной роще? – Громобой бросил взятый было пирог и вскинул глаза на Волошницу. – Это Ладина роща, говоришь?

Ведь в Ладиной роще, как ему говорила Мудрава, и заключена богиня Леля! Но еще прежде чем берегини успели ответить, Громобой понял, что обрадовался зря: эта Ладина роща расположена в Надвечном мире, а ему нужна та, что на земле. А нет ли…

– А нет ли здесь выхода какого? – спросил он у Купавницы, глазами показав на бело-зеленую рощу. – Тут Ладина роща, и на земле, у города Славена, Ладина роща есть. Нельзя ли мне отсюда как-нибудь туда перебраться?

– Перебраться-то можно… – начала Купавница.

– Тебе все можно! – быстро, с оттенком зависти, подхватила Мятница. – Ты одной ногой на небе, другой на земле стоишь, тебе в оба мира пути открыты.

– Так покажите дорогу!

– Мы не можем!

– Мы не знаем!

– А кто же знает?

– Мать только и знает!

– Матушка наша!

– Да где же она?

– А…

Берегини не успели договорить, как вдруг все три вспорхнули с травы, как птички, и отскочили куда-то по сторонам. Громобой быстро глянул вокруг.

Откуда-то повеяло новым ветерком – свежим, душистым и таким сладким, что в груди разлилось сильное тепло и дыхание перехватило. Новый, сильный и яркий солнечный луч пал на опушку и луговину, березки заплескали ветвями, как крыльями, приветливо и радостно закивали верхушками. По траве побежала волна, и все цветочные головки склонились в сторону опушки.

На опушке березняка в трех шагах от Громобоя стояла высокая, стройная женщина. Тонкий стан, белая рубаха, длинные светлые волосы были почти те же, что у трех берегинь, но от всего ее облика вокруг разливался тонкий, нежный, ясно различимый золотистый свет. Свет излучала каждая черта ее прекрасного лица, голубые глаза сияли звездами, волосы струились волнами солнечных лучей. И березы покачивали ветвями в лад с ее дыханием, и голубое небо отражало цвет ее глаз, и само солнце было лишь отблеском ее белого, румяного лица. Головки цветов тянулись к ее подолу, вились по нему, как живая вышивка, и растекались с него по траве. Весь этот прекрасный летний мир брал исток в ее душе, и она же была его лицом, его единичным воплощением, средоточием всей его красоты и сладости.

– Здравствуй, сын Грома! – Богиня Лада приветливо кивнула ему, но Громобой, очарованный ее невиданной живой красотой, даже не сообразил, что нужно ей ответить. – Вот и я тебя дождалась!

Богиня сделала шаг к нему и села на траву. Цветочные головки повели хоровод вокруг нее, и солнечное сияние сплело венок из золотых лучей на волосах богини.

– Здравствуй, матушка, – наконец выговорил Громобой. Собственный голос казался ему низким, грубым, и сам он был какой-то слишком плотный, тяжелый, неуклюжий рядом с Белой Лебедью – душой летнего тепла.

– Теперь ты дома, Громобой, – богиня Лада улыбнулась ему. – Здесь ведь и есть родина твоя: Летом Красным твой отец владеет.

– Да я… – начал Громобой и запнулся, не зная, что сказать.

– А ты и сам не знаешь, как сюда попал? – Богиня опять улыбнулась. – Не было счастья, да несчастье помогло. Ждали мы тебя, ждали, а ты все не шел, дорогу к своей родине надвечной найти не мог. А пока не пройдешь ты через лето красное, и весны тебе не видать.

Богиня вздохнула, и весь мир вокруг померк: солнце спряталось, цветочные головки опустились, березки зашептали горестно и тревожно. Лада снова подняла лицо, и Громобой увидел в ее глазах слезы.

– Что ты, матушка! – Эти слезы словно ножом его ударили, стало тревожно и горько. – Что с тобой?

– Где дочь моя? – Богиня Лада с мольбой смотрела на него, и блестящие слезы ползли по ее нежным щекам. – Где Леля моя ненаглядная? Где моя лебедушка белая, мое солнышко красное?

– Леля? – переспросил Громобой. – Весна-Красна?

– Да! – Богиня кивнула и закрыла лицо руками, но сквозь ее белые пальцы на траву скользнула слеза, яркая, блестящая, как роса. – Дитя мое единственное, ненаглядное, желанное! Всему миру радость и милость, свет и утешение! Улетела моя пташечка, покинула меня, злосчастную! На какую березку теперь сядет она, где запоет свою песенку горькую?

Три берегини стояли на коленях в траве и горько плакали, закрывая лица руками, цветы в их венках повяли и опустили разноцветные головки. Похолодало, потянуло стылым ветерком, за темным краем неба отдаленно громыхнул отзвук грома.

– Спаси мою дочь, сын Перуна! – Богиня вдруг отняла ладони от лица и схватила Громобоя за руку. Ее рука была влажной от слез и горячей, как огонь. – Спаси ее! – в лихорадочном порыве шептала она, с мольбой глядя ему в глаза. – Только ты и можешь ей помочь! Заключена она в роще, вокруг нее стена радужная, и ни людям, ни богам за ту стену дороги нет! Только ты и можешь за радужную стену пройти, оковы разрушить и дочь мою освободить, в мир весну вернуть. А иначе на земле Зимерзла навек останется править, а мне к роду человеческому дороги не найти!

– Не плачь, матушка! – начал Громобой и хотел вскочить на ноги, но почему-то зашатался и опять упал на траву.

На боку заболела царапина. И тут Громобой вспомнил, как попал сюда, вспомнил, что был кем-то другим… Не человеком… В памяти мелькнула вьющаяся где-то внизу волна черной гривы, заработали в стремительном беге конские ноги с огненно-рыжей шкурой, крепкие копыта… Причем он смотрел на них сверху, как если бы они принадлежали ему самому.

– И в этом тоже твои два духа сказались, – ответила богиня на его мысли. Громобой посмотрел на нее: она снова улыбалась, и солнечный свет прояснел, цветы подняли головки. – Два духа в тебе: земной и небесный. По земле ты человеком ходишь, но дух небесный, красный конь Перунов, в тебе невидимый живет.

Громобой ошарашенно слушал: это для него было новостью. Ему ничего не рассказывали о том, как он, будучи новорожденным, превращался в жеребенка. О том наузе,[53] который он носил всю жизнь, не снимая даже в бане, и который почему-то рос вместе с ним, крепко охватывая пояс и мальчика, и отрока, и взрослого парня, он знал только одно: науз держит в повиновении бурлящие в нем силы. Но ему не приходило в голову задуматься, какие же это силы. Зная за собой способность расходиться в драке так, что «кого схватит за руку, у того рука вон», он сам считал этот науз очень нужным и не сомневался в мудрости волхва, его навязавшего. А теперь выходило, что тот парень, с которым он бился на берегу Храм-Озера, своим ножом ненароком обрезал науз… и Громобой превратился в коня!

Теперь он все вспомнил.

– Вижу, понял! – Богиня Лада вздохнула и нежно провела рукой по его щеке. – Жеребенок ты неразумный. Вон он, твой науз. Двадцать пять лет служил верой-правдой, да, видно, истрепался.

Громобой обернулся. В траве позади него виднелась желтая полоска берестяного ремешка с девятью узелками, разрезанного острой сталью. Громобой взял его, повертел в руках.

– Этот уж не годен! – сказала Лада. – Теперь тебе новый нужен. Такой, чтобы тебе помогал твоей силой владеть и на доброе дело прилагать. А сил тебе много понадобится. Я тебе такой науз сделаю. Встань.

Громобой поднялся на ноги; его слегка покачивало. Кровь в нем кипела, по коже бежал озноб, а изнутри поднималась мощная волна жара. Волны тепла и холода боролись в нем, рвали на части, и он сжимал зубы, словно это могло помочь ему сохранить свою целостность.

Богиня протянула к нему обе руки ладонями вперед, и от ее ладоней на Громобоя подуло мягким свежим ветерком; ветерок овеял лоб, внутренний жар поутих, головокружение унялось. Шум в ушах сменился множеством внятных голосов: каждая травинка под ногами, каждый листочек в роще шептали ему какие-то складные речи, хотели что-то внушить ему.

Стану я во чистом поле,

Во широком раздолье,

На утренней заре,

На медвяной росе, —

запела богиня Лада, и каждая веточка подхватила ее заклинание, роща запела. Поле вокруг распахнулось широким простором, край неба облился розовым рассветным сиянием, в воздухе, на травинках заиграли светлыми отблесками капли росы, заискрились то огненным, то зеленым, то темно-синим светом.

Стою во зеленом лугу,

На широком берегу,

А вокруг меня зелия могучие,

Сила в них видима-невидима!

Выбираю я былинку белую,

Былинку черную,

Былинку красную…

Травы и цветы приподняли головки, рванулись вверх, стали расти, и вот они уже скрыли Громобоя, как невиданный лес. В травах мелькали и тут же исчезали образы берегинь: румяное лицо вырастало из цветочного бутона, стройное тело выходило из стебля и снова исчезало; длинные травяные листья сплетались в косы, нежные руки тянулись к Громобою и гладили по лицу, скользили по плечам. Нежная щека прижималась к щеке и тут же оборачивалась свежим упругим листом; живые яркие глаза манили и звали, и тут же зовущий взгляд сменялся блеском росы в серединке голубой незабудки… Потом все эти чудо-заросли разом опали, но в воздухе густым облаком висел запах травяной пряной свежести. Сотни запахов сплетались и пьянящим потоком лились в грудь, и от них в крови просыпались новые силы, мысли прояснялись, взор обострялся.

А навстречу мне среди чиста поля,

Среди широкого раздолья,

Семьдесят ветров буйных,

Семьдесят вихрей,

Семьдесят вихровичей! —

пела богиня, и бесчисленные ветры пали с неба на ее зов, пригнули верхушки берез. Стон прошел по роще, докатился до края небес, грозовые порывы трепали и били деревья, но голос богини Лады окреп и усилился, перекрывая шум ветра и листвы:

Ой вы, ветры буйные, братья родные!

Не ходите вы зеленого леса ломати,

На поле из корени вон воротити,

Каменны пещеры разжигати,

Моря синие колебати!

Подите вы, ветры буйные,

На море на океан,

На остров на Буян,

Там лежит бел-горюч камень,

Под камнем тем сила могучая,

А силе той конца нет!

Возьмите вы силу могучую,

Я совью из нее шелков поясок,

Завяжу я девять узлов,

А в узлах моих сила могучая!

Богиня Лада развела руки в стороны, и все бесчисленные ветры, сотрясавшие небо и землю, разом устремились к ней. В воздушных потоках мелькали искаженные лица, то хохочущие, то яростные, а за ними вились тела вроде змеиных – способные летать без крыльев, крушить и ломать без рук, преодолевать огромные расстояния без ног. Богиня взмахнула руками, и Громобой увидел вместо рук ее лебединые крылья. Лада Бела Лебедь протянула руки-крылья к Громобою, и вихри устремились к нему, обвились вокруг, завертелись, закружились… Сквозь вой и свист ветров до него доходил голос богини; самой ее он не видел за мелькающей круговертью, но голос ее звучал ясно и четко, вкладывая каждое слово прямо в его душу:

Сажаю я силу могучую

Во все суставы и подсуставы,

Во все жилы и полужилы,

В кровь горячую,

В буйную голову,

В лицо белое,

В очи ясные,

В брови черные,

Во всю стать молодецкую!

Опояшу я тебя вихрем буйным,

Облекаю синим облаком,

Одеваю красным солнышком,

Укрываю светлым месяцем,

Убираю частыми звездами!

В глазах у Громобоя мелькало бесчисленное множество видений: перед ним вставало рассветное сияние, и тут же розовый небосвод подергивало багряным, в нем загорались во множестве огонечки звезд; синее облако затягивало все в темноту, а ее вспарывал, как меч, серебряный месяц. И каждое видение обдавало его волной новой силы: багрянец рассветного неба, блеск звезд и месяца, сияние солнца вливались в его жилы, пронзали и оживляли каждый мускул. Он вдыхал могучие ветры поднебесья, и им не было тесно в его груди. И голос богини лился с неба, сплетаясь с голосами ветров и блеском светил:

Будет грудь твоя крепче железа,

Будешь ты цел-невредим,

Ножу тебя не язвить,

Копью не пронзить,

Мечу не сечь,

Топору не рубить!

Будь ты с людьми добрым молодцом,

На рати удальцом,

В миру на любованье!

Одолей ты горы высокие,

Долы низкие,

Берега крутые,

Озера синие,

Леса дремучие,

Камни толкучие,

Пески зыбучие!

И будь сила твоя могуча,

Вовек неисходна!

Постепенно все стихло: улетели ветры, прояснилось небо, роща успокоилась и снова завела свой ласковый лепет. Вокруг снова сиял мирный летний день, но Громобой ощутил себя другим. Сила ветров бурлила в его крови, сердце казалось красным солнцем, греющим его изнутри, горячий блеск молний переливался по жилам. Напротив него стояла богиня Лада, а по бокам ее три берегини, испуганно сжав руки, таращили на Громобоя глаза, полные ужаса и восторга.

– Захочешь – ударишься оземь, станешь красным конем Перуновым! – произнесла Лада, и в голосе ее слышались отдаленные отзвуки ветровой песни. – А захочешь – снова человеком будешь.

Громобой коснулся бока: под рубахой, там, где он привык носить плотный ремешок науза, появился другой пояс, тонкий и легкий, как будто сплетенный из шелковистых девичьих волос. Пальцы легко проходили сквозь него, как сквозь воду, не разрывая; на ощупь этот новый науз был как густой ветер или слишком жидкая вода…

– Теперь идем! – Лада знаком позвала его за собой.

Громобой шагнул за ней и тут же увидел, что совсем рядом с опушкой рощи луговина кончается высоким обрывом. Здесь приветливый берег как будто обрывался в бездну: внизу ходили тяжелые синие тучи.

– Смотри! – раздался позади повелительный голос богини Лады.

Громобой вгляделся и ощутил, что взгляд его раздвигает темные облака. От непривычного усилия вдоль позвоночника пробегала дрожь, но Громобой ясно увидел, как внизу на дне долины проступают очертания горы, а на горе – город за высокой стеной. Он видел детинец на вершине, терема и улочки, потом посадский вал, ворота, площадь торга, бесчисленные темные крыши избушек на посадских улицах. И легко было разглядеть каждую мелочь, потому что всякая крыша, всякая улочка изливала тонкий золотистый свет. Весь город был напоен этим светом, точно солнечный луч светил с темного неба только на эту гору.

А внизу, за пределами светлого круга, подножие горы было затянуто синими тучами. Тучи перекатывались, переваливались, как тяжелые каменные горы, словно ветер с напряжением толкает их, силится раздвинуть невидимым плечом, но не может, выбивается из сил, переводит дух и опять с натугой принимается толкать. Глыбы-тучи шевелились, от них тянуло вверх холодным, плотным, морозным ветром, и чем дольше Громобой вглядывался, тем яснее видел в них сходство с человеческими фигурами. Тяжелые исполины с дубинами в могучих руках топтались под стенами светлого города, ходили кругом, тянулись вверх, ползли на крутые склоны и снова скатывались вниз, и опять ползли, медленно перенимая из руки в руку то дубину, то черный тяжелый камень.

– Что это? – осевшим голосом шепнул Громобой.

– Велеты, – так же тихо голос богини шепнул ему ответ. – Племя Зимерзлино. Каждую зиму приходят они под город Стрибожин, облекают его своей темной ратью, и пока Перун их огненным копьем не прогонит, огненными стрелами не побьет, не выйти кольцу Огня Небесного на волю, не сиять солнцу на небе, не бывать весне в мире земном… Достань кольцо Небесного Огня, тогда освободишь и дочь мою.

– Оно – там? – Не оборачиваясь, Громобой не отрывал взгляда от города на вершине горы.

– Там. В Стрибожине. Только нет туда дороги, кроме как мимо велетов.

Громобой кивнул: в памяти всплывала кощуна о городе Стрибожине и храме Небесного Огня, хотя он и не помнил, откуда знает о них.

– Один не сумеешь, – добавила богиня. – Поди к Ветровому Деду и у него помощи попроси.

– К Ветровому Деду? – Громобой обернулся.

– Да. Вот к нему дорога. – Лада показала куда-то в сторону.

Чуть поодаль на краю обрыва рос могучий, древний, корявый дуб. Увидев его, Громобой дрогнул: дерево, заключившее в себе ворота миров, разом будило в нем много смутных, значительных и мучительных воспоминаний.

– Иди, – шепнул голос богини, сплетенный из сотен и тысяч голосов земли, из голосов трав, цветов, берез, облаков, ветров и лучей.

Громобой повернулся к дубу и сделал шаг.

– Иди! – сама земля вздохнула под ногами.

Вокруг потемнело, синие тучи заслонили небо. Богини Лады больше не было здесь, и сам ее приветливый, ласковый летний мир сменился каким-то другим – мрачным, жарким, полным горячих грозовых перекатов за темной стеной туч.


Подойдя к дубу, Громобой как следует осмотрел его весь кругом, но ничего похожего на дупло не нашел. Мелькнула мысль: постучаться, что ли? Не долго думая, Громобой ухватился за один из старых, низко опущенных кривых суков и полез на дерево.

Ветки росли густо, так что опоры искать не приходилось, а кое-где он даже с трудом протискивался через переплетения ветвей. Жесткая, в крупных трещинах кора поросла лишайником, от нее остро пахло лесной прелью, густые зеленые листья совсем заслонили свет, так что Громобой ничего вокруг себя не видел и даже не знал, высоко ли забрался. В ветвях шумел ветер, могучий голос дерева тянул древнюю воинскую песню, и Громобою как-то легче дышалось от этого шелеста: казалось, что само дерево подхватило его и весело, как зрелый отец младенца-сына, перекидывает с руки на руку, с ветки на ветку – все выше и выше. Корявые изгибы сучьев сами ложились под ноги, как ступеньки лестницы, сверху другие ветки тянулись, как руки навстречу, и Громобой лез наверх, как по дороге шел. Жмурясь, чтобы уберечь глаза, он не оглядывался по сторонам и ничего не видел, кроме ближайшей верхней ветки.

Вдруг он заметил, что ветки, по которым он ступает, не висят в воздухе и не крепятся к стволу, а торчат из земли. Тряхнув головой, Громобой остановился и огляделся. Дуба больше не было – он стоял на тропинке, где из плотной земли в изобилии выступали изломанные корни, а вокруг него был густой лес.

Добрался. Осознав, что ворота дуба привели-таки его в другое место, Громобой немного постоял, осматриваясь. Лес вокруг был густ, темен, сбоку виднелся глубокий, в перестрел шириной, овраг с обрывистыми склонами. На дне оврага росла сосна, и верхушка ее приходилась почти вровень с вершиной холмика, на котором Громобой стоял. Другое дерево, старая ольха, лежало мостом, перекинутое с одного края оврага на другой, и его корни топорщились в воздухе, издалека напоминая выгнутую спину какого-то здоровенного косматого зверя. В лесу шумел сильный ветер, склонял и трепал верхушки деревьев. Громобой оглядывался, ожидая откуда-нибудь совета, куда идти дальше.

Неясный гул ветра сплетался в слова, сначала неразборчивые, потом все более ясные. Громобой прислушался: издалека долетала легкая россыпь березового шума, и в этом шуме он различал мягкий женский голос, похожий на голос богини Лады:

Пойду я из дверей в двери,

Из ворот в ворота,

В чистое поле,

Под светлый месяц,

Под частые звезды;

И лежат три дороги:

И не пойду ни направо, ни налево,

Пойду по дороге середней,

И лежит та дорога через темный лес…

Громобой огляделся еще раз: прямо перед ним, по краю обводя овраг, вилась бледная, едва заметная тропинка. На земле, густо усыпанной серовато-бурым слоем старой палой листвы, где лишь изредка торчали зеленые былинки, она скорее угадывалась, чем виднелась: на ней не было никаких следов, а только чуть-чуть веяло присутствием живого духа. А может, и того не было, а просто кто-то издалека указывал Громобою, куда идти. И он пошел.

Чем дальше он шел через лес, тем крупнее становились деревья вокруг. Подлесок, кусты и мелкие деревца исчезли, оставались только старые деревья-великаны: дубы, сосны, ветлы. Здесь и там громоздились овраги, холмы, валуны, точно какой-то исполин гулял здесь, ненароком ломая столетние дубы и разбивая землю своими тяжеленными шагами. Огромная ива, надломленная посередине ствола, висела ветвями вниз и была похожа на великана-велета, которого враги убили и повесили вверх ногами. Ветер дул все сильнее. Он стремился откуда-то сверху навстречу Громобою, и идти становилось все труднее. Пригнувшись, опустив голову и набычившись, Громобой упрямо шагал и шагал против ветра, почти не глядя вперед и на каждом шагу цепляясь руками за стволы и ветки, чтобы не отнесло назад. От ветра гудело в ушах и шумело в голове, постоянное сопротивление вихря заставляло напрягаться изо всех сил, так что вскоре Громобой уже не чуял земли под ногами, а ощущал одно: что лезет все вверх и вверх.

Местность поднималась и постепенно перешла в крутой склон горы. Ревущий вихрь стремился в горы вниз, как водопад, наклонял огромные стволы, теребил и ломал ветки; в лицо Громобою летели древесные обломки, листва, комья земли и даже мелкие камни. Одной рукой заслоняя глаза, второй он хватался за что попало, за деревья, за корни, торчащие отовсюду, за выступы скалы, подтягивался, но лез и лез вперед с чудесным упрямством – качеством, за которое его всю жизнь бранили и которое сейчас так пригодилось.

Вдруг шум и рев кончился, как отрезало. Оглушенный Громобой не сразу заметил перемену, но, вскочив на очередной уступ, внезапно осознал, что и леса больше нет. После долгого напряжения стоять без опоры было трудно, хотелось за что-нибудь ухватиться, но вокруг было пусто, и Громобой стоял, опустив усталые руки, и пошатывался, стараясь обрести равновесие. Позади себя он видел целое море бушующих зеленых вершин, круто уходящее вниз и вдаль, насколько хватало глаз. Там внизу ревел ветер, но здесь была тишина. Перед ним была равнина, упиравшаяся прямо в голубовато-синее небо. Даль его была так спокойна, так беспредельна и глубока, что Громобой сразу понял: сейчас он видит это не с земли, а тоже с неба. Мимоходом кольнуло беспокойство: куда же это я забрался? Он вышел из Надвечного Лета, владений богини Лады, но полез еще выше… Что же выше-то?

Громобой сделал шаг, но тут же покачнулся и остановился. Только теперь он глянул себе под ноги, и от этого взгляда его пронзила холодная дрожь: под ногами был прозрачный свод, и сквозь твердую толщу непонятно чего он видел далеко-далеко под собой землю – бескрайние пространства лесов, ленты рек, луговые равнины, горы, кое-где светлые пятнышки озер. Где-то вид заслоняли облака, создавая видимость твердой опоры для ног, но быстро расходились снова, и Громобой опять видел под собой прозрачные громады воздуха. Он не мог заставить себя сделать хоть шаг – так и казалось, что сейчас нога провалится и он рухнет вниз с такой высоты… Что до земли и нечему будет долетать.

Но другой дороги здесь не было. Солнце же ходит по прозрачному своду Среднего Неба – значит, и ему можно, раз уж он как-то сумел сюда взобраться! Стараясь не смотреть под ноги, Громобой поднял голову. Ветра здесь не было, но воздух был как-то необычайно плотен и густ. Казалось, воздух стоит здесь, как вода в пруду, но стоит ему получить какой-то слабый толчок, и вся эта воздушная громада обрушится отсюда сверху на лежащий внизу мир – и это будет воздушный ток огромной силы, исполинский ветер, способный поломать леса и расплескать озера. «Шли вихри зеленого леса ломати, на поле из корени вон воротити, моря синие колебати…» Это была самая вершина мира, откуда и льются на землю ветры. А значит, и Дед Ветров, к которому его послала Лада, где-то здесь.

Впереди виднелось какое-то туманное облачко. Не глядя вниз, Громобой направился к нему. Идти было неожиданно легко, словно сама воздушная громада, бывшая здесь вместо земли, подталкивала его ноги. Чем ближе он подходил, тем больше прояснялось облачко, и вскоре Громобой разглядел, что это два невысоких холмика, а в промежутке между ними лежит чья-то исполинская фигура. Неясно вырисовывался как будто старик, весь укутанный в свои длиннющие белые волосы и такую же бороду. Белые пряди его волос постоянно шевелились, словно по каждому волосу беспрерывно пробегали ветерки и вихорьки. Глаза старика были закрыты, а на губах его виднелась огромная ледяная цепь.

Чем ближе подходил Громобой, тем труднее ему было идти. Дыхание Ветрового Деда издалека обжигало холодом, так что в груди теснило и ноги подгибались. И пояс, который на него надела Лада, быстро застыл и стал казаться ледяным. Он все тяжелел, потом стал оттягивать назад, словно к нему была прикреплена невидимая цепь. Эта цепь все натягивалась, и наконец Громобой обнаружил, что не может сделать больше ни шагу. А между тем было неясно, близко ли он подошел к Ветровому Деду: пространство между ними не поддавалось измерению, да и рассмотреть Стрибога было нелегко. Стоило сосредоточить на чем-то взгляд, как все расплывалось, глазам рисовалось только огромное белое облако, закрученное вихрем. Оставалось впечатление постоянного движения, клубящегося ледяного урагана, каждый миг готового сорваться с места и лететь, сметая все на своем пути, но какой-то невидимой силой прикованного на месте. Из этого белесого облака глазу лишь мельком удавалось выхватить то очертания лица, то прядь бороды, то блеск ледяной цепи, и то настолько неверно, что Громобой сомневался, а можно ли договориться с этим существом.

– Здравствуй, Ветровой Дед! – крикнул Громобой, не особенно надеясь на ответ.

– Здравствуй, племянник! – грохнуло в ответ, и Громобой покачнулся: этот голос звучал как мощный поток ветра, густой почти как вода, и сам этот звук своей силой сбивал с ног. – По делу пришел или от безделья?

– От безделья не хожу! – отозвался Громобой. – По делу пришел к тебе, дядька! Макошины дочки тебе кланяются!

– Спасибо! – прогудело из клубящегося вихря. – Сам-то я не вижу их. Пропали племянницы мои, порастерялись. Как же ты-то ко мне добрался, сын Грома?

– По дубу залез, – отмахнулся Громобой. – Ты мне вот что скажи, дед: можешь мне помочь велетов от Стрибожина-города отогнать?

– А зачем тебе? – прогудел Ветровой Дед. – Всякую зиму приходит племя Зимерзлино под мой любимый город, а как отец твой проснется да своим копьем огненным взмахнет – так и рассыплются.

– Не проснется мой отец! Или ты, старик, тут лежишь и ничего не знаешь? Чаша Макошина разбита, на земле зима, а весна в плен заключена. И никак ее не вызволить, пока кольцо Небесного Огня не добыть. А перед Стрибожином велеты стоят.

– Не проснется? – низким голосом вздохнул Стрибог, и от его вздоха могучий ветровой поток потек с вершины мира вниз, сорвался с края, как водопад, и внизу в исполинской чаще загудело и завыло. Мощные деревья волновались, как легкие травинки, и Громобой мельком подумал, как бы эта беседа не сдула с лица земли все живое. – Значит, спит Перун в темной туче, а ты, сын его, его работу хочешь делать?

– Приходится! – Громобой повел плечом. – Не ждать же, пока Зимерзла весь белый свет заморозит. Так что, дед, поможешь?

– А чем тебе помочь?

– Чем? – Громобой посмотрел на свои руки. – Меч мой на земле остался. Мне бы чего-нибудь такое…

– Меч твой вернется, как пора придет! – Стрибог усмехнулся, и его белые волосы взвились сплошным клубом-облаком. – А вот одному плохо воевать – дам я тебе четырех товарищей, четырех родных братьев. Пока зима, им отсюда одним ходу нет, а ты их на волю выведешь. А я-то и не чуял, что срок пришел. Выведи их к земле, а там они и тебе, и всему белу свету послужат.

Стрибог приоткрыл свой закованный рот и дунул в воздух. Громада стоячих ветров сдвинулась, заколебалась, и перед Громобоем появился парень – рослый, длинноногий, с длинными светлыми волосами. Глаза его холодно мерцали, как белые зимние звезды, волосы колебались сами собой, и с них стекал стылый ветер. В руке он держал светлое, как будто ледяное, копье.

– Вот тебе первый брат – Ветер Полуночный! – сказал Ветровой Дед и снова дунул.

Рядом с Ветром Полуночным встал другой парень – румяный, с золотистыми волосами, и от него веяло теплом. Увидев Громобоя, он радостно улыбнулся ему и тряхнул кудрями.

– Ветер Полуденный! – сам определил Громобой.

– Мы с твоим отцом всегда товарищи были! – весело откликнулся Ветер Полуденный, и его свежее дыхание несло запахи летних трав. – Каждую весну мы с ним вместе на битву выходили, Зимерзлины племена разбивали, красное солнышко в мир выпускали!

– А со мной пойдешь? – спросил Громобой.

– Как не пойти! Притомились мы здесь, у Деда в рукавах сидючи. Пойдем с тобой. Правду говорю, братья?

Он огляделся, и Громобой увидел поодаль еще двух парней. У них волосы были русые, сероватые, у одного левая щека румяная, у другого – правая.

– Ветер Восточный! – назвался один.

– Ветер Закатный! – эхом откликнулся другой.

– Пойдете со мной?

– Пойдем!

– Ну, ступайте! – Сам Ветровой Дед пошевелился, приподнялся, и всех пятерых покачнул исполинский порыв ветра – невидимый, неощутимый, но такой сильный, что устоять было невозможно. – Ступайте!

Ветровой Дед выпрямил голову, его борода и волосы встали дыбом, а низкий голос загудел:

Из-за леса стоячего,

Из-за облака ходячего

Выпускаю я четырех братьев, четырех ветров!

Первый брат – Ветер Полуночный,

Второй брат – Ветер Полуденный,

Третий брат – Ветер Восточный,

Четвертый брат – Ветер Закатный!

Не ходите вы, ветры, зеленого леса ломати,

Не ходите на поле из корени вон воротити,

Не ходите пещеры каменны разжигати,

Не ходите синие моря колебати!

А подите вы, ветры, через леса дремучие,

Через горы толкучие, пески зыбучие,

Не оброните силы своей ни на лес, ни на гору,

А несите ее к городу Стрибожину,

На племя темное, велетово…

Голос Ветрового Деда звучал все гуще и гуще, вздымался все выше и выше; голос этот наполнил и захватил все существо Громобоя. Песня будила его внутреннюю мощь, сила ветров заставляла каждую жилку трепетать и рваться к делу. Не помня себя, Громобой ударился оземь и взмыл вверх, подброшенный своей неистовой силой: четыре мощные конские ноги готовы были нести его через весь свет, от края неба и до края, не расплескав и не уронив этой силы. С ликующим ржанием он рванулся вперед и краем глаза увидел по бокам еще четырех жеребцов. В вороном он сразу узнал Ветер Полуночный, в белом угадал Ветер Полуденный, Закатный и Восточный обернулись гнедым и серым. По их шкурам пробегали белые ледяные искры, синие тени облаков, розовые отблески заката; буйные гривы развевались длиннее самих тел, и кони мчались по прозрачной тверди воздушной тропы, высекая белые искры и рассыпая громовые раскаты по поднебесью.

Громобой первым ринулся вниз по склону ветровой горы, с восторгом ощущая беспредельность своей силы, неудержимую быстроту своего бега. Грудью разрывая на бегу плотные ветра, не чувствуя никакой твердой опоры под копытами, да и не нуждаясь в ней, он летел и летел все быстрее, и четыре брата-ветра мчались за ним, будто его собственные крылья. А Ветровой Дед гудел им вслед свою песню, и она стлалась им под ноги, прокладывая дорогу:

Не катись сила твоя по чистому полю,

Не разносись по синему морю,

А пади сила твоя на племя Зимерзлино, велетово!

Поднимается туча грозная,

Мечется под той тучей гром и молния!

Ходи по грому, сын Грома,

Призывай воду морскую к проливанию!

Возьми, Перун, тучу темную, каменную,

Тучу огненную и пламенную!

Гром грянул, молния пламя пустила!

И от молнии той разбежалось племя велетово!

И бежит оно за тридевять земель,

За тридевять морей!

Вселенная движется

И трепетна есть земля…

Громобой мчался вниз, вокруг него гудел исполинский лес, склоняясь в смертной битве с ветрами, ревели бури, хлестали дожди и секли метели, буйные ветры выгибали спины и вдруг становились морскими волнами, обдавая его влажной освежающей пеной. И через всю эту круговерть он скакал все вниз, вниз, и воздух вокруг делался все легче и теплее, ближе была земля, и он ощущал на своей горячей шкуре ее живое дыхание. Копыта стучали по лесной земле с корнями, потом по траве, потом он вдруг встал как вкопанный – прямо перед ним было подножие горы, затянутое синими тучами. А выше поднимались стены города, озаренные внутренним золотым светом, как будто там, за стенами, жило в плену само солнце.

Глава 4

Когда на том месте, где был Громобой, вдруг взвился в воздух рыжий конь, княжна Дарована в испуге отшатнулась и упала бы, если бы ее не подхватили сзади. Она не верила своим глазам – только что там был человек, за каждым движением которого она следила с напряженным вниманием надежды, веры и любви – и вдруг конь, дикий конь, огненный вихрь! «Не он, не он!» – отчаянно кричало все ее существо. Громобой исчез, просто исчез, а на его месте бесновался могучий зверь, живая молния! По площадке катились мощные волны жара, снег с шипением плавился под копытами живого огня. Яркий блеск рыжей шкуры, вихрь черной гривы, пламя глаз, мощные движения коня – это была живая буря, это буйствовал пробудившийся бог!

С диким ржаньем конь рванулся к берегу озера, и стук его копыт гулким громом раскатился над мерзлой землей. Он бросился с обрыва в воду и пропал; в тот миг, когда он коснулся воды, над озером вспыхнуло кольцо яркого золотистого света. Раздался шумный всплеск, по озеру пробежала широкая волна, и все стихло, даже сияние погасло, словно конь-молния унес его с собой в глубину.

А толпа молчала и не двигалась, потрясенная: кого не держали ноги, тот так и сидел на снегу, не смея пошевелиться. Подобный исход поединка никто и вообразить не мог, это было больше, чем удавалось сразу осознать.

Изволод остался лежать на площадке поединка, и поначалу на него не обращали внимания. Потом к нему подошли жрецы, стали осматривать, пытались поднять. Дарована бросила на него растерянный взгляд, как будто соперник Громобоя в поединке мог объяснить ей, что случилось. Он-то знал, что произошло, что послужило толчком к чудесному превращению, но никому и ничего он больше не мог объяснить! Он был мертв, его грудь была раздавлена ударом тяжелых широких копыт, а голова разбита.

– Не смотри, маленькая моя, отвернись! Не смотри! – приговаривал князь Скородум, заслоняя от нее тело, которое жрецы пытались поднять.

В святилище стоял шум, все говорили и кричали разом.

– Чудо, чудо! – вопили в одном конце.

– Оборотень, оборотень! – твердили в другом.

– Знак Перуна!

– Злое волхование!

– Скажи ты, Повелин, что это такое!

– Что мы видели? За кем верх остался?

– Боги выбрали того, кто им угоден! – ответил жрец. Руки его дрожали, и, стараясь это скрыть, он изо всех сил сжимал ладонями свой посох с коровьей головой. – Не девицу выбрали боги, а бойца. Вот он и ушел в город Стрибожин. Сам биться будет. Перун и Макошь его призвали!

– Ну, помогай ему Перун! Славный боец! – с облегчением заговорили кмети и воеводы.

– Уж этот справится!

– Кому еще!

– Конь-то, конь! Сам Перун в нем!

– Вот и Перуна дождались! Знать, и до весны теперь недалеко!

– Так ведь он обещал! Спрашивайте, дескать, говорит, весну с меня!

– Знал, что говорит!

– Пойдем, душа моя! – Князь Скородум с облегчением взял дочь за руку. Ему хотелось скорее увести ее из этого священного и страшного места. – Пойдем домой!

– А меч куда? – Воевода Смелобор указал красной рукавицей на меч Громобоя, лежавший у подножия Макошина идола.

– Забери! – велел князь. – Вернется же он когда-нибудь…

Смелобор покачал головой, да и сам князь не вполне верил в свои слова. Внезапное обращение Громобоя в коня и исчезновение в воде священного озера сразу оторвало его от людей, унесло в невероятные дали. Он, как видение, пришел из ниоткуда и ушел в никуда; в нем к племени смолятичей ненадолго наведалось божество, и не верилось, что оно посетит их еще раз ради какой-то забытой вещи. Боги своего не забывают – они оставляют людям святыни, как память о своем посещении.

– Оставь! – Повелин двинул посохом. – Пусть у богини лежит.

– Забери! – повторил князь. – Оружию у Макоши в дому не место.

Повелин не стал спорить. Воевода Смелобор сделал знак, Ратибор подошел к идолу, взялся за меч посередине ножен и хотел его поднять. Но удивительное дело – меч не поддался, словно стал вдесятеро тяжелее. Ратибор с удивлением посмотрел на свою руку, тряхнул головой, точно желая стряхнуть наваждение, ухватил меч обеими руками и снова попытался поднять. Меч не шевелился, как будто всей плоскостью ножен прирос к мерзлой земле перед идолом.

– Говорю же – не берите! – подал голос Повелин.

Сам Смелобор, с недовольным лицом, подошел к идолу, отстранил сына и взялся за меч. Покраснев от натуги, он наконец разогнулся, посмотрел на князя и качнул головой:

– Не дается.

– Великая Мать не отдает его! – сказал Повелин.

– Значит, будет меч хозяина дожидаться! – решил князь. – А другому в руки не дается – оно и к лучшему, пожалуй. Пойдем, воевода.

Князь уехал, народ стал расходиться из святилища. Многие оставались там до темноты – все надеялись увидеть еще какое-нибудь чудо. В Глиногоре до самой ночи народ сновал по улицам из ворот в ворота, по-всякому толкуя о произошедшем. На княжьем дворе тоже далеко за полночь в гриднице горели огни и раздавались голоса.

– Значит, за княжну нашу теперь бояться нечего! – говорили в дружине. – Как бы там ни вышло, а ее уж в жертву не потребуют!

– Нельзя же второй раз!

– Парень-то сам за нее пошел!

– Я тебе что говорю: эти Макошины служители завсегда своего не упустят! Говорили: надо жертву в озеро – вот и получили! Не одну, так другую!

– А парень-то, выходит, самому Перуну того… не сын ли?

– А ты что думал? Я-то сразу так и знал!

– Оборотень!

– И знак на нем! Говорят, княжна давно видала на нем знак!

– Наболтаешь тоже…

– Чего – наболтаю? Ты-то умеешь жеребцом оборачиваться? Князь же Огнеяр Чуроборский – сын Велеса, он умеет волком оборачиваться. А этот раз в коня умеет – значит, сын Перуна!

– А глаза-то вы у него видели? Огонь! Пламя палючее!

Княжна Дарована могла считать себя избавленной от всякой опасности, но это ее ничуть не радовало. Она не находила себе места, ей было тесно в горнице, а в гриднице – страшно, и она металась из угла в угол, то плача, то заламывая руки, не слушала ни уговоров, ни утешений. Все ее существо было так потрясено неожиданным превращением Громобоя, что все ее прежние тревоги показались пустяком. Ей было зябко, каждая жилка трепетала. У нее было странное чувство, как будто ее обманули. Громобой, которому она верила больше, чем самой себе, вдруг оказался оборотнем! В нем проявился тот же полубожественный-полузвериный дух, который так ужасал ее в Огнеяре. Само слово «оборотень» означало для нее дикую стихийную силу, далекую от упорядоченности и доброты. Буйное первобытное пламя против тепла домашней печки, завывание ветра против песни над колыбелью. Боги неба и подземелья против земли, против всего того, что несет людям Макошь. Сейчас Громобой казался ей таким же чуждым существом, как и Князь Волков, и Дарована содрогалась, вспоминая, как стояла подле него и даже позволяла держать свою руку.

Но ведь она знала, что он – сын Перуна и что сила его основана на этом родстве со стихийными силами вселенной. Дарована сама не знала, что ей теперь думать. Противоречивость собственного отношения к Громобою так ее мучила, что долгожданное избавление от опасности быть принесенной в жертву не радовало и даже едва ли ею замечалось.

Всю ночь Дарована едва могла заснуть. Ее неверная дрема была разорвана на множество мелких тоненьких обрывков: сон лишь чуть-чуть накидывал на нее краешек покрывала, она продолжала ощущать себя лежащей в постели, сознание ее почти бодрствовало, а перед внутренним взором уже вставали видения. Часть из них была сладостной: ей виделась прекрасная летняя роща, полная светлого сияния от множества белых стволов, под зеленым шумящим пологом ветвей, на зеленом ковре трав. Солнечные лучи золотом светились на листьях, блаженное тепло разливалось в воздухе, множество цветов пестрело под ногами: белые ромашки, голубые незабудки, розовые кашки, кудрявый мышиный горошек с темно-лиловыми кисточками, оплетший цветущие стебли трав… Ей мерещилось, что сама она идет по этой траве, держа в руке полусплетенный венок и на ходу наклоняясь, чтобы сорвать новый цветок для него, а в траве то и дело красными искорками мерцают спелые ягоды земляники; она наклоняется за ними, конец косы из-за спины падает на траву, она хватает одну ягоду, другую, третью, тянется к четвертой, но боится наступить на подол, цветы в руках мешают – ей и досадно, а больше смешно, и так хорошо, хорошо…

А потом вдруг тонкое покрывало сна рвется, Дарована снова застает себя на лежанке в темной горнице, в углу потрескивает огонь в маленькой печке, а за стенами терема – зима, огромная зима, непобедимая тьма, холод! Темнота давила страшной тяжестью, и Дарована ворочалась в постели, страстно тоскуя и стремясь уйти куда-нибудь от этой тоски и безнадежности. У нее был один защитник, один, на которого она по-настоящему надеялась, один, кто сумел вдохнуть в нее веру, что когда-нибудь зима кончится, – и вот его снова нет, он пропал, пропал в священном озере, и где взять сил жить дальше среди вечной зимы?

В страстной тоске она видела, что поднимается над землей все выше и выше; сперва холодно, потом холод уже не ощущается. Как в кощуне: «Тепло ли тебе, девица?» – «Тепло, батюшка…» Она видит где-то далеко внизу заснеженные леса, такие смешные и мелкие, как моховые полянки, видит ледяной блеск застывших рек и озер, видит темную синеву неба – и как же огромно, как широко и глубоко небо по сравнению с этой маленькой землей! Она видит облака, она идет вровень с ними, и ветра подставляют ей свои упругие спины. Но здесь ей делается страшно – она не боится упасть, а просто ей жутко видеть себя в таком удалении от земли, от Матери Всего Сущего. Она смотрит вниз и видит лицо земли – видит в ледяных озерах закрытые глаза Великой Матери, видит в заснеженных перелесках ее густые черные брови и ресницы, видит ее спящее, укутанное снегами тело. Ей хочется вниз, хочется назад к той, что заменила ей мать, – и могучая сила влечет Даровану с небес к земле, влечет так быстро, что дух захватывает от стремительного падения, и сон снова рвется, выбрасывая ее назад – в темную душноватую горницу. И опять тяжестью наваливается зима, хочется кричать и рваться оттуда на волю, на волю…

А потом ей снился Громобой. Она не видела его глазами, его телесный облик ускользал, но она ясно ощущала где-то рядом с собой его живой горячий дух. Ее наполняло ощущение деятельной силы, присущей ему, собранной в кулак и готовой ударить по врагу. Это был он – сын Перуна, ее защитник. И он искал ее. Она была нужна ему, везде – среди летнего тепла, среди ледяного холода, где-то высоко в небе, где-то глубоко в море. Он поднимался в небеса, он спускался в подземелья, чтобы найти ее, и ей хотелось кричать сквозь сон: «Я здесь!» Он искал ее, потому что без нее вся его сила теряла смысл. Они были как две части единого целого, которые по-настоящему существуют только вместе, а по отдельности делаются не нужны сами себе. Как свет создается тьмой и обретает смысл только рядом с тьмой, тепло – с холодом, небо – с землей, Перун – с Макошью… И сейчас Дарована осознала, что их оторванность друг от друга и есть корень ее тоски; ей снилось, что так было всегда, что всю жизнь свою она искала и ждала его, что всю жизнь эта тоска была рядом с ней, что в этой тоске – смысл ее существования, но что выносить ее дальше невозможно…

И она просыпалась в слезах, ей хотелось прямо сейчас вскочить и бежать через зимнюю ночь к Храм-Озеру. Сейчас ее не пугала ни глубина, ни ледяной холод зимней воды – это было не озеро, это были ворота, ведущие к нему, к ее суженому, кто бы он ни был…

«Кто бы он ни был!» С этой мыслью Дарована проснулась утром, и сейчас она была почти спокойна. Странные, яркие, хотя и обрывочные сны прояснили ей ее собственную судьбу, от самого рождения. Двое детей княгини Вжелены родились мертвыми – принимать третьи роды явилась, неузнанной поначалу, сама Мать Макошь. И с самого детства Дарована знала, что обязана жизнью богине, что ее держали руки Макоши и что она, будучи смертной, все же приходится богине дочерью и лишь на полступеньки стоит ниже, чем Лада, Мудрава, Брегана и прочие, бессмертные дочери Великой Матери. Она была в Ладиной роще в тот страшный час, когда разбилась Чаша Судеб. Ей Макошь пообещала защитника, который поправит нарушенный мировой порядок, который появится, когда станет нужен. Ее назначили в жертву… И недаром два… три ее обручения оказались нарушенными. Трижды ее сватали в княжеские семьи и трижды судьба рушила близорукие человеческие замыслы. А случайно ничего не происходит. Всякая случайность – это еще не понятая закономерная неизбежность. Не нужны ей чуроборские, славенские, огнегорские князья – если есть у нее суженый, то только он, Громобой из Прямичева, названый сын кузнеца. И кто бы он ни был, оборотень, человек или бог, – в нем ее судьба. Она любит его, такого, какой он есть, и она принимает его таким, какой он есть…

Дарована не могла оставаться дома: едва рассвело, как она снова поехала в святилище на Храм-Озере. Здесь и сегодня толкался народ; при виде княжны глиногорцы отчаянно загудели, зашептались, но кланялись ей издали молча, без обычных громких приветствий. Ее считали причастной ко вчерашнему чуду, и на ней лежала грозная тень битвы богов.

Но Дарована и не хотела ни с кем разговаривать. Ее била дрожь, она засунула руки в рукава и прижимала к бокам локти, стараясь плотнее укутаться в шубку. Свежий влажный снег поскрипывал под ногами, мелкие снежинки густо сыпались с неба и садились на ресницы, мешали смотреть, в глазах рябило. Вода озера пугала и манила ее. Она подошла ближе и встала у самого обрыва. Вода была темна и непрозрачна. Ворота закрыты… Не верилось, что он ушел туда. Все, что она только вчера видела здесь своими глазами, теперь казалось небывалым, услышанным в какой-то кощуне с позабытым концом. А вдруг… Сейчас, при виде этой темной стылой воды, непроницаемой, как железный лист, почти не верилось, что Храм-Озеро – ворота в Надвечный мир, не верилось даже в священный город Стрибожин. Громобой просто ушел в холодную зимнюю воду… Погиб… От боли в груди перехватило дыхание, от жгучих слез защипало глаза. Само сердце Дарованы плавилось в этой тоске и обращалось в одну страстную мольбу: чтобы он вернулся.

Весь мир для нее исчез: Глиногор и святилище, зима и лето, вчера и завтра. Закрыв глаза, Дарована вся сосредоточилась на желании увидеть его: все равно где, все равно как, все равно в каком обличии. Только бы увидеть его… Потому что без него и самой ее не существует. Вся она обратилась в эту внутреннюю мольбу и притом знала, что именно сейчас порыв ее сердца летит прямо туда, в Надвечный мир, и достигает слуха спящих богов.

«Ты услышь меня, мой сердешный друг…» —

зашептал голос в глубине души; само сердце вспомнило слова, которые, за века впитав в себя любовь и тоску поколений, приобрели силу заклинания.

Нету у горлинки двух голубчиков,

У лебедушки нет двух лебедиков,

Не любить два раза красной девице!

Ты приди ко мне, мой сердечный друг,

Ты приди ко мне светлым месяцем,

Ты приди ко мне ясным соколом,

Ветром буйным да синим облаком,

Ты приди ко мне красным солнышком…

Слезы застилали глаза, упрямый мелкий снег садился на воду, мельтешил и мешал взгляду, но Дарована все же силилась смотреть. Сквозь горячий слезный туман она видела, как постепенно из глубин озера поднимается навстречу ей чистый золотой свет. Это был отклик на зов ее сердца; его видели не глаза ее, и никто другой в святилище его не видел. Временами свет тускнел, как будто солнце заволакивалось тучей, и тогда Дарована делала шаг ближе к воде. Но каждый раз вслед за мгновенным затемнением свет делался ярче, как будто его источник шаг за шагом приближался к поверхности из глубины, шел ей навстречу.

И вдруг, как будто сдернули облачную пелену, Дарована ясно увидела в воде Храм-Озера все то, о чем говорила кощуна. Перед ней лежал целый мир, полный чистого, ясного, прозрачного воздуха; зеленые луга, темные леса, голубые реки! Город Стрибожин сиял на священной горе: она ясно видела и детинец, и посад за валом, и высокую стену, и улицы, и крыши, и пустое пятно торга, и… и бесчисленные толпы врагов под стеной!

Ахнув, Дарована содрогнулась, душу пронзил ужас. Мир Яви исчез для нее: она видела внутреннюю сторону бытия, Надвечный мир, основу и прообраз земного мира. И там, внутри, черная туча омывала подножие священной горы, хранительницы земной жизни, волновалась, натекала, срывалась и снова ползла вверх. Это было все равно как ясновидящие видят гнездо болезни внутри тела; Дарована видела зловещее гнездо, в котором брала начало бесконечная зима, страх, голод, отчаяние, поиски жертвы.

Вершина горы, где стояло само святилище Стрибога, была закрыта темными облаками, но вдруг между облаками наверху мелькнул светлый, горячий пламенный отблеск. Облака дрожали, сотрясались, в разрывах все яснее мелькал свет, и вот уже ясно виден был огненный конь с черной гривой и пылающими очами. И этот огненный отблеск, как молния, разбил оцепенение Дарованы.

– Это он, он! – задыхаясь, вскрикнула она и порывисто протянула руки к озеру. По толпе пробежал новый гул, Повелин застыл в нескольких шагах, глядя в пылающее, отрешенно-восхищенное лицо княжны, а она все кричала, переполненная горячим чувством счастья: – Это он, я его вижу!

Огненный конь мчался от неба к земле, перелетая с облака на облако, словно с уступа на уступ серой каменной горы. Вслед за ним скакали еще четыре коня: черный, белый, гнедой и серый. Огненные искры снопами сыпались из их грив и хвостов, пламенным следом отмечая их путь, удары их копыт разрушали серую облачную гору, и тучи разлетались по сторонам, как валуны под лавиной. Отзвуки грома отвечали их шагам где-то за краем небес.

Черная туча внизу под горой зашевелилась, словно внутри нее забегал ветер. Теперь уже в густой темноте можно было различить не просто завихрения облаков, а сначала неясные, потом все более четкие фигуры. Великаны с длинными руками, с густыми бородами, вставали плотной стеной у подножия горы; задрав головы, они ждали небесных коней, втягивали головы в плечи, поднимали дубины и черные камни, готовясь метнуть их.

Красный конь первым достиг подножия горы. При его ударе о землю взметнулась высокая вспышка пламени, а когда огонь опал, на месте коня стоял Громобой. Это был несомненно он, и в то же время он стал другим – в нем проснулся бог, и сила божества изливалась из каждой его черты. Лицо его пылало гневом, брови казались чернее и гуще, глаза сверкали. Он шагнул навстречу первому великану; тот вскинул свою дубину, Громобой в ответ взмахнул пустой рукой – и раздался далекий, слабый громовой удар. Велет пошатнулся, как будто звук этого далекого удара качнул землю под его ногами, но устоял и не выпустил своей дубины. Черно-синий, полутуманный велет возвышался над безоружным Громобоем как гора, и жутко было видеть это!

Изнемогая от ужаса, с болью в сердце от жгучего желания помочь ему, Дарована вдруг вспомнила о мече, что так и лежал со вчерашнего дня возле идола Макоши. Меч вспыхнул перед ее внутренним взором, как будто подал голос, сам напомнил о себе. Она сознавала только одно: меч лежит здесь, когда он нужен Громобою там! Метнувшись назад, больше всего боясь лишний миг выпустить Громобоя из виду, она подскочила к идолу, наклонилась, одной рукой схватила меч за рукоять, а другой за ножны, с усилием оторвала его от земли, под изумленные крики, не слышные ей, донесла до озера и торопливо бросила в воду.

– Возьми! – крикнула она, и меч, уходя под воду, сверкнул ослепительной синей вспышкой, какой горят молнии в грозовых тучах.

И когда вспышка погасла, Дарована снова видела Громобоя, но теперь в руке его был этот самый меч, и сам блеск синей молнии отбросил назад велета. Одним ударом Громобой рассек велета пополам, и тот не упал, а рассеялся в воздухе, пролился на землю струями холодного дождя.

А отдаленный грохот нарастал; где-то за краем неба собиралась гроза. Белые искристые молнии мелькали в темной туче велетова воинства, озаряя их толпу белыми, желтыми, лиловыми жгучими вспышками. Четыре воина с четырех сторон громили зимних великанов, и от каждого взмаха их копий падала молния, раздавался далекий удар грома, и велеты таяли, растекались холодным дождем. Капли дождя текли по лицу Дарованы, но она не замечала холода, не ощущала себя, вся она была там, внизу. Велеты заносили свои тяжелые дубины, метали камни, но их темные орудия разлетались холодными каплями под ударами молний. Велетов оставалось все меньше и меньше, подножие горы все яснело и яснело, и свет из-за горы разливался все ярче и ярче.

И вот под горой остался только один велет, но этот последний был поистине велик и страшен: огромный ростом, он был чуть ли не по пояс самой горе, и его голова с густейшей копной спутанных темных волос вилась тучей возле самого заборола. Дикое лицо, искаженное яростью, кричало широко открытой пастью, и всю вселенную заполнял неистовый рев ветра. Казалось, в этом одном вновь собралась вся сила его погибшего племени: мощные руки с выпирающими мускулами высоко вскинули огромный камень; широко расставленные ноги упирались в землю, как корни дерева, и казалось, никто и никогда не сдвинет эту громаду с места. Громобой шагнул к нему; громовой удар сотряс воздух, молния пала с неба на землю, и Громобой вырос во много раз, сравнялся ростом с велетом, как будто сама молния отдала ему всю свою силу. Широкий замах, удар, синяя вспышка – и темная громада рухнула вниз, мгновенно утратила очертания великаньего тела, растеклась синим туманом, пролилась холодным дождем. Громобой вскинул голову – небо было вровень с его лицом. И там, на небе, за тучами, вдруг распавшимися на две стороны, стало явственно видно лежащее тело. Укутанный в густые зимние облака, скованный ледяными цепями, на краю небес спал Перун, и золотые искры молний тлели в его черной густой бороде.

Ослепленная видом божества, Дарована зажмурилась и отшатнулась. В глазах у нее потемнело, в ушах стоял ровный гул, по коже бегал озноб, изнутри поднимался жар, а каждая жилка в теле вдруг стала маленьким огненным ручьем. Не в силах стоять, Дарована упала на колени, потом завалилась набок, не чувствуя холода мерзлой земли и ощущая только блаженство полного покоя. «Я помогла ему! – стучало у нее в голове, где сейчас не оставалось места ни для каких больше мыслей. – Помогла ему…»

А жрецы и простые глиногорцы зачарованно смотрели в небо, откуда падали им на лица холодные струи дождя, такого неожиданного и небывалого в разгар бесконечной зимы, и ловили ухом слабые отзвуки грома, катавшиеся в вышине за плотной пеленой зимних туч. Гроза не сумела прорваться к земле, но она все же родилась, появилась в этом зимнем мире, и ей не верили люди, которые за долгие месяцы ожидания и отчаяния почти разучились верить…


Откуда-то из-за крыш верхнего города лился ясный золотистый свет, как будто там за стенами жило само солнце. Громобой стоял перед воротами, глядя вверх. На лице его еще сохли капли, мокрые кудри прилипли ко лбу, но дождь прекратился, небо было ясным, только далеко на западе еще виднелась уходящая темная туча. Громобой вытер лоб: после битвы ему было жарко, и он сам ощущал, как волны жара исходят от его тела и согревают воздух, выстуженный велетовым воинством.

В руке у него был меч, и ему вдруг вспомнилось, как он стоял на пустом заснеженном берегу возле дуба, вот так же сжимая в руке этот самый меч и не понимая толком, как он туда попал и что было перед этим. В том дубе были заключены закрытые ворота, как и вот эти, которые он сейчас видел перед собой. Это было так давно, как будто тысячу лет назад… В Буеславовы веки, как говорили в Прямичеве… Но теперь его память была ясна: он помнил и битву с велетами, и Стрибога, и Ладу, и озеро. Он помнил, как оставил этот меч на верхнем берегу Храм-Озера, помнил, как меч нежданно вернулся к нему. И он даже знал, кто дал ему оружие. Среди раскатов далекого грома и дикого посвиста ветров он ясно слышал голос, крикнувший: «Возьми!» Это она помогла ему. Она, та самая, ради которой он пришел сюда, ради которой он пустился в путь с того заснеженного берега… И дорога назад к ней лежит через этот город на горе.

К воротам вела широкая, хорошо утоптанная дорога. Громобой поднялся по склону и постучал рукоятью меча в окованную железом створку. Стук его гулко раскатился внутри и ушел куда-то вглубь. Громобой подождал: ответом была тишина. Позади ворот не было слышно ни единого звука, никакого движения. И в городе, и у подножия горы вокруг него было совершенно тихо. Ушли куда-то бури, стихли свист и вой ветров. Тишина была такая, словно заложило уши. Казалось, идти некуда, впереди пустота. Громобой вспомнил богиню Ладу, указавшую ему на этот город. Там, за воротами, было что-то такое, до чего он непременно должен дойти. То, за чем он пришел сюда через ворота Храм-Озера.

– Открывай! – сказал позади него нежный женский голос.

Обернувшись, Громобой снова увидел Ладу. Она стояла на склоне горы, еще мокром после гибели велетов, но возле ее подола из земли уже пробивалась зеленая травка, словно торопясь вырасти, пока место согрето присутствием богини. От ее лица и волос исходил слабый свет, тот же, что томился где-то внутри городских стен.

– Открой ворота! – Лада ободряюще кивнула Громобою и улыбнулась. – Гроза отгремела, тучи рассеяны. Дорога тебе открыта, сын Грома. Иди.

Громобой взялся за огромное бронзовое кольцо на створке ворот и потянул: высокая створка подалась неожиданно легко и поехала на него. Посторонившись, Громобой отвел створку назад. Изнутри лилось мягкое сияние, и видно было, насколько сам воздух внутри города светлее того, что снаружи. Удивленный Громобой вопросительно обернулся к Ладе.

– Там кольцо Небесного Огня! – пояснила она. – Оттого и свет, оттого и тепло. Потому и стремятся туда велеты каждую зиму, затем Перун Громовик их каждую весну прочь гонит, чтобы свет на волю выпустить из-за стен. Иди! Освободи солнце красное!

Громобой шагнул за ворота. Он ожидал увидеть терем красного золота, что «на семидесяти столбах стоит, а на каждом на столбе по жемчужинке горит» – что-нибудь в этом роде. И удивился, увидев перед собой самый обычный пустырь, на который выходило концами несколько посадских улиц. Вспомнился городок Велишин – тот самый, куда он вошел как-то под вечер, пройдя Встрешникову засеку. Тот город, где он впервые увидел Даровану… И сейчас она где-то здесь! Вдруг у него возникло убеждение, что он найдет в этом городе Даровану; и увидеть ее захотелось с такой нетерпеливой силой, что Громобой торопливо сделал несколько шагов за ворота.

Перед ним были тыны, крыши, ворота. В кощунах поется:

Как в самом-то дворе три терема стоят:

В первом тереме – светел месяц,

В другом-то тереме – красно солнышко,

В третьем тереме – часты звездочки.

Может, оно и так, но все же дворы тут были как везде, только здесь было светлее: едва уловимый свет лился вроде бы ниоткуда, но заполнял собой весь воздух. Видно, до красна солнышка тут и впрямь недалеко… Даже глиняные горшки и корчаги, висевшие на кольях тынов, казались как-то по-особому красивыми.

Под ближайшим тыном стояли двое: мужчина средних лет, с бородой и с топором в руке, и молоденькая девушка в красиво вышитой рубахе. Вспомнились кузнец Досужа и его дочь Добруша, первые его знакомцы в городе Велишине, даже какое-то сходство в лицах промелькнуло. Громобой хотел обратиться к ним, но осекся: оба стояли застыв, не шевелясь, даже не дыша. Их глаза были обращены друг к другу, рты приоткрыты, но слова почему-то беззвучно замерли на губах.

Не понимая, что это значит, Громобой огляделся. На улицах царила неподвижность, потому они и показались поначалу пустыми, но нет – везде был народ! Женщина шла мимо тына с ведрами на коромысле – то есть не шла, а стояла, застыв, подняв ногу и не делая шага. Два старика с посохами стояли у открытых ворот, приподняв руки и открыв рты – как есть толкуют о «нынешних беспорядках», только почему-то губы не двигаются и голоса не вылетают из груди. На углу две девушки лет по семнадцати, обе с лентами в косах, с ожерельями из разноцветных бус с серебряными подвесками, крепко держат друг друга за локти, склоняются друг к дружке головами, смеются, косясь на стоящего перед ними кудрявого парня, а он вскинул руку к затылку, запустил пальцы в волосы и открыл рот, уже придумав, что отвечать на насмешки – и тоже ни звука, ни движения. Все лица казались смутно знакомыми, но Громобой не мог сообразить, где он видел стариков или девушек: то ли дома, в Прямичеве, то ли в Велишине, то ли в Глиногоре, то ли в одном из бесчисленных городков и огнищ на его длинном-длинном пути.

Ошеломленно разглядывая застывших стрибожинцев, Громобой стоял посреди пустыря, и вдруг ему стало жутко, что он сам застынет вот так, ни живой ни мертвый, среди этого дивного спящего города. А потом ему стало даже досадно: для того, что ли, он громил велетов? Он их разбудить и пришел!

– Эй, дед! – окликнул он стариков у ворот.

Голос его гулко разнесся по всему пустырю, по окрестным улицам, отдался многократным отзвуком. И ничего в ответ. Как стояли, так и стоят. Громобой шагнул к старикам, потом увидел возле себя молодую женщину, протянувшую руки к мальчонке лет трех. Мальчонка, в одной серенькой рубашке, как видно, убежал от чего-то такого, чего не хотел делать, и вся его маленькая, неподвижно бегущая фигурка была полна ликованья внезапно обретенной воли: ручки подняты, на личике застывший смех. Громобой посмотрел на мальчонку, потом протянул руку и коснулся плеча матери.

– Проснись, красавица, убежит ведь твой орел! – позвал он.

Плечо женщины было прохладным, но не холодным, – как ствол живого дерева в тени.

И едва лишь он к ней прикоснулся, как по ее телу пробежала дрожь, она качнулась, и во взгляде ее, направленном мимо Громобоя, вдруг заблестела живая искра. Дернув головой, как при внезапном испуге, она глянула на Громобоя, ахнула, потом сошла с места и схватила мальчика в объятия. Тот мгновенно забил ручками и ножками, пытаясь освободиться, раздался заливистый звонкий, со взвизгиваниями, смех – и женщина понесла ребенка в дом.

Громобой коснулся старика – тот дрогнул, опустил руку с посохом и толкнул своего седобородого товарища.

– …примечал: как спать все ляжем, тут в ворота стук да стук! – пришепетывающий голос заговорил с полуслова, как будто и не прерывался. – Ну, думаю, вызывает. Ну, девка моя, вижу, лезет с полатей да во двор! Ну, думаю, ясно, к чему дело едет! А сам будто не вижу…

На Громобоя они даже не глянули, а он торопливо шагнул дальше, тронул женщину с ведрами, потом старуху с лукошком, потом дошел до двух смеющихся девушек – и смех их, стоявший в чертах румяных лиц, прорвался на волю. Громобой зашагал вверх по улице, толкая и трогая всех подряд – и все на его пути ожило, зашевелилось, заговорило.

Оживленный гул разливался позади него, как река, зашумели шаги, захлопали двери, заскрипели ворота. Впереди него стояла прежняя мертвенная тишина, но он шел по улицам все дальше, и улицы начинали шевелиться. Сколько же здесь людей! Никогда бы ему не успеть коснуться каждого, но этого и не требовалось: оживали даже те, кого он не касался, а лишь проходил мимо. Стоило ему ступить на угол очередной улицы, как даже в дальнем ее конце вспыхивала жизнь, вскинутый топор падал на чурбак, колодезный ворот со скрипом начинал вращаться, из открытых ртов вылетали недоговоренные слова.

Вот и ворота детинца – открытые, с толпой людей между створками. Кто туда, кто обратно, кто с решетом ягод, кто верхом на лошади.

– А ну разойдись, добрые люди! – Громобой тронул за плечо ближайшего к нему, и тут же вся толпа зашевелилась, стала рассыпаться, потекла разом и вверх и вниз по улице.

Громобой прошел за ворота и тут же увидел вершину горы, которая до того была от него скрыта, и на ней – храм: высокий тын с конскими черепами на кольях, резные ворота, разукрашенные красными узорами. Везде вокруг толпился застывший народ, и все были разодеты по-праздничному, в беленые вышитые рубахи, с яркими поясами. И едва лишь Громобой вступил в ворота, как все это задвигалось, ожило, широкой волной полились голоса. Яркий свет струился со двора святилища, и Громобой пошел туда.

Во дворе ему сразу бросился в глаза полукруг идолов. В самой середине стояла Макошь с огромной чашей в руках, со снопом колосьев под ногами, и ее увенчанная коровьими рогами голова поднималась выше всех других богов. На дереве идола было искусно вырезано все платье: и рубаха с богатыми узорами на груди и на плечах, понева, передник. Лицо богини было величаво и строго, глаза смотрели прямо на Громобоя. По бокам ее стояли Велес с железным посохом и Перун с топором из ярко начищенной меди. В его черную бороду были искусно врезаны молнии из золотой проволоки. По краям виднелись Стрибог, окутанный волосами и бородой до самых ног, с мешком ветров под ногами и огромным рогом в руках, и Дажьбог с золотым ключом. Возле Стрибога стоял Ярила, а возле Дажьбога оставалось пустое место – и Громобой подумал о Ладе.

Перед идолами стоял старик в красном плаще, с посохом, имеющим наверху рогатую коровью голову, и Громобой тут же узнал Повелина из Озерного Храма. Он еще не успел удивиться, как жрец шагнул ему навстречу и поклонился. И Громобой удивился уже другому: из всего разбуженного им города старик первый его заметил.

– Здравствуй, сын Грома, давно мы ждали тебя! – произнес старик. – Давно ждали, пока разобьешь ты силу темную, отгонишь вражье племя от Стрибожина, освободишь Небесный Огонь.

– Труд невелик… – пробормотал Громобой. Он понимал, что сейчас ему откроется важная тайна, и даже растерялся немного.

Вокруг него собралась толпа, люди кланялись, все громче звучали слова благодарности. Оглядываясь, Громобой видел множество полузнакомых лиц: то старик Бежата из Прямичева, то вроде уборский посадник Прозор, то Милован из Скородумовой дружины, то еще кто-то, виденный где-то и когда-то… И вдруг возле стены храма, где было почти свободно, мелькнул светлый отблеск – стройная девичья фигура с двумя медово-золотистыми косами, закрученными в баранки на ушах, румяное округлое лицо с нежными чертами. Громобой поймал взгляд ясно блестящих золотых глаз. Перед ним была Дарована, и глаза ее сияли радостью и любовью. Дрогнув, Громобой шагнул к ней, не замечая толпы, но девушка вдруг исчезла. Он остановился, лихорадочно зашарил взглядом по лицам, стараясь ее отыскать, потом повернулся к Повелину:

– Где она? Она же была здесь?

– Иди в храм! – Старик указал ему посохом на двери, украшенные резьбой. – Там тебя ждет твоя награда.

Народ расступился, Громобой вслед за стариком прошел в храм. Здесь не горело огня, но было светло. На большом камне стояла круглая глиняная чаша с тремя маленькими круглыми ручками-ушками, точно такая же, как в руках у Макошина идола. Свет лился изнутри чаши, как будто солнце, освещавшее весь город, хранилось там, на дне. И на эту чашу Повелин указывал ему концом посоха.

– Разбей чашу – что найдешь в ней, то твое! – сказал старик. – Бей, сын Грома.

«Освободи солнце!» – говорила ему богиня Лада. Казалось, остался лишь один шаг, один удар, и его весна, дважды им потерянная, навсегда вернется к нему. Громобой шагнул к чаше, замахнулся и ударом кулака сбросил ее с камня. Чаша гулко ударилась об пол и брызнула во все стороны множеством глиняных осколков. Вместе с ними брызнула вода, бывшая в чаше, и народ вокруг, в храме и во дворе, издал громкий ликующий крик. Поток светлой воды устремился по полу, от камня к дверям, полился на двор; народ кричал, а поток все лился и лился, не прекращаясь, словно на месте разбитой чаши открылся родник.

На полу, среди множества глиняных осколков, горела ярким золотым светом какая-то искра. «Что найдешь, то твое!» – вспомнились слова старика. Громобой наклонился и поднял с земляного пола золотое кольцо. На его внешней поверхности был вырезан сплошной поясок узора, и с первого взгляда Громобой узнал знаки двенадцати месяцев года.

– Это кольцо Небесного Огня, – сказал старик. – Оно теперь твое. Невеста твоя ждет тебя. Неси его к ней, освободи ее, приведи в белый свет Весну-Красну.

Громобой повертел кольцо в руках, не зная, куда девать его, потом надел на мизинец – влезло только на первый сустав. У него вдруг закружилась голова: огромность пройденных путей, множество преодоленных ворот между мирами – все это внезапно навалилась одной общей тяжестью, и дышать стало трудно. Казалось, Явь и Правь разом оперлись на его плечи, а такой груз был не под силу даже сыну Перуна. Захотелось на воздух, назад, в Явь, туда, где теперь ждала его Дарована. Кольцо у него есть – дело за невестой.

– Научи-ка, отец, как мне выйти отсюда? – обратился он к Повелину. – Как мне теперь опять туда попасть?

Он посмотрел вверх, но тут же понял, что не знает, где от него теперь мир Яви: вверху или внизу.

– Выйти отсюда нетрудно! – Повелин кивнул. – Ворот много, дорог еще больше. Знать бы только, куда попасть хочешь. Идем – укажу ворота.

Вслед за стариком выйдя во двор храма, Громобой сразу увидел колодец, будто тот его дожидался.

– Вот тебе и ворота! – Повелин указал на сруб. – Куда захочешь, туда через него и выйдешь. Куда тебе надобно?

– В Глиногор! К невесте моей!

– Ах, нет! – Возле него вдруг встала богиня Лада. Цветы в ее волосах дрожали, как под порывом ветра, в синих глазах была тревога. – Нет, сын Грома! – умоляюще воскликнула она. – Иди к дочери моей! Освободи ее от Огненного Змея! Вызволи ее из Велесова подземелья, из Нави темной, а потом ступай куда хочешь! Молю тебя! Не сойди с полдороги, не томи белый свет!

– Вот как! – озадаченно воскликнул Громобой. – Какое подземелье? Какая Навь? Дарована в Глиногоре! Или пока я тут хожу, там…

– Нет, нет! – Лада всплеснула руками, как лебедь крыльями, цветы посыпались на землю из ее рукавов, но головки их вяло клонились. – Ты о Макошиной дочери говоришь, а я о моей! О Леле Светлой! Она не в Глиногоре! Она в Велесовом подземелье заключена, Огненный Змей ее вечным сном оковал, а сам вокруг нее летает, сторожит. Одолей Змея, разбуди весну! А дорога твоя к ней лежит через священную рощу над Сварожцем! Иди туда! Освободи мою дочь! Для того тебе и кольцо Небесного Огня, для того и осколки Макошиной чаши. Иди! Иди к ней!

– Так это не она? – недоуменно переспросил Громобой. – Другая?

Он отвернулся от ломающей руки Лады и вопросительно посмотрел на Повелина:

– Хоть ты мне объясни, отец, в чем тут дело? Мне Макошина дочь Мудрава говорила: ходит по белу свету весна незнаемая, боги ее не знают, люди не знают, сама себя она не знает. Я нашел ее! Она – Дарована, дочь князя глиногорского. Мудрава говорила: встретишь – узнаешь. Я ее узнал! Она не в роще ни в какой, она в Глиногоре! Мне туда надо!

– Нет, сын Грома! – Повелин качнул головой. – Ты видел новую весну, это верно. Вместе с нею ты в путь пустился, ее ты на полпути потерял. И никак иначе было нельзя. Каждую осень уходит Леля-Весна в Велесово подземелье, уносит ее Велес и в плен священного сна заключает. А Перун в грозах бьется с ним и освобождает Весну-Красну. Вот и ты освободишь ее, когда срок придет. Найдешь ее, через зиму пройдя. И как Перун в Макоши свою жену находит и детьми весь мир живой наполняет, так и ты себе жену найдешь в Макошиной дочери. Но только для свадьбы еще не срок, потому что дело свое ты не исполнил.

Громобой заколебался, стараясь сообразить, что к чему и куда ему теперь идти. Ничего нового он не услышал: в кощунах поется про пленение Лели Велесом, про битву Перуна с Подземным Пастухом, про свадьбу его с Макошью-Землей. И никто не удивлялся, что Перун бьется за Лелю, а в жены берет другую: у богов так ведется, что Леля – невеста, женой никогда не бывающая. В ней – цветок; ягода – в другой. Только живая женщина в жизни своей бывает почкой, цветком и ягодой; каждая из богинь заключает в себе только что-то одно. Леля – только обещает любовь; дает ее Лада, а жизнь всего живого идет от Макоши. Вот и он, сын Перуна, в своей человеческой жизни не миновал пути богов: сперва рядом с ним была Леля, позвавшая его в путь, но в пути он нашел другую – дочь Макоши. Ту, что не только обещает ему любовь, но и даст ее. И она была для него лучше весны – милее солнца красного, светлее света белого. Нежное румяное лицо Дарованы, ее золотые глаза, светло-медовые волосы стояли перед его внутренним взором, и он не сомневался ни на миг: его невеста, его судьба, его весна – только она. Ради нее он пришел сюда через ворота Храм-Озера, ради нее он шел всеми этими дорогами. И все его дороги вели только к ней.

– Спаси мою дочь! – умоляла Лада, и слезы блестели на ее глазах.

Она дрожала, как березка на ветру, и небо нахмурилось, солнечный свет спрятался, вокруг потемнело, стало холоднее. Громобой стоял, опершись ладонями о край колодезного сруба, и смотрел в воду. Вода стояла высоко, не доставая до края всего-то венцов пять; но колодец был глубок, темная громада прозрачной воды затягивала взгляд. Все серо, темно, холодно… Вспомнилось зимнее озеро, где-то в глубине мерещилась приглушенная сумерками белизна снега – широко, сколько хватает глаз. Снег, о котором он почти успел забыть в этом мире Надвечного Лета, ветер гонит поземку… И кто-то стоит на берегу – то ли береза, чьи ветви треплет холодный ветер, то ли белая лебедь, что взмахивает крыльями в напрасных попытках улететь… Сердце остро защемило – и Громобой узнал Даровану. Рукой в рукавице прикрывая щеку от снега, летящего по ветру, она стояла на краю озера, и ветер трепал ее медовую косу на спине, наметал белые холодные крупинки в теплые волосы. Она не сводила глаз с поверхности воды, и Громобоя вдруг с такой неодолимой силой потянуло к ней, словно сам Перун могучей рукой толкнул его в спину.

И вдруг фигура Дарованы исчезла, исчез заснеженный берег. Позади кто-то вскрикнул, и Громобой, разом осознав, что стоит посреди двора у края колодца, вздрогнул и обернулся. Народ стремительно отхлынул назад, освобождая пространство между ним и полукругом идолов.

Идол Макоши вдруг стал меняться на глазах. Как будто таял верхний, деревянный покров фигуры, и из-под него проступали черты живой женщины. Великая Мать повернула голову, увенчанную рогатым убором, подняла на Громобоя живой взгляд, и он покачнулся под взглядом старшей богини, матери белого света, одной из четырех божественных сущностей, на которых держится вселенная.

– Спрашивали тебя дочери мои: за делом идешь или от безделья? – произнесла она, и сам голос Матери Всего Сущего пронзал Громобоя насквозь и заставлял трепетать каждую жилку. – Отвечал ты, сын Грома, что по делу. А дело твое ныне – весну в мир вернуть. А мимо весны тебе к твоей суженой дороги нет, ибо не бывать Лету прежде Весны. Не встретиться тебе с ней, пока Весна не разбужена и на волю из подземелья не выведена. Иди!

Громобой шагнул назад к колодцу, не смея отвести глаз от лица Великой Матери. Она указала ему путь. Она, сама Земля, стоящая между Небом-Перуном и Подземельем-Велесом, могла приказывать и ему, сыну Перуна, потому что по ней, по земле, пролегают все дороги. И мимо нее никому и никуда дороги нет.

– Иди, иди! – умоляла Лада, и слезы текли по ее лицу из блестящих синих глаз, словно плакало само небо.

– Иди! Иди, сын Грома! – говорил Повелин, и за ним повторяли все люди во дворе.

– Иди! – дохнуло откуда-то сверху, и вспомнился Стрибог, его белая борода, прибежище всех ветров. Вся вселенная потоком неисчислимых голосов толкала его к делу, ради которого он был рожден.

Громобой присел на сруб и легко перемахнул через край. Темная вода приняла его и сомкнулась над ним, но тут же вытолкнула снова на поверхность.


Громобой был готов к тому, что за гранью воды его охватит непроглядная тьма. Он не ждал, что, вынырнув, увидит над собой точно такой же колодезный сруб, разве что чуть поглубже, а наверху бревно колодезного ворота с веревкой, опущенной вниз. Тяжелое ведро плавало рядом с ним, его края были в белой наледи. Вода и воздух теперь казались значительно холоднее, совсем по-зимнему. Громобой слабо представлял себе Велесово подземелье, где возле огненной реки должен ждать его противник, но сейчас он явно попал куда-то не туда!

Чем размышлять по плечи в ледяной воде, проще было вылезти и осмотреться. Уцепившись за веревку, Громобой подтянулся, ухватился за скользкое бревно колодезного ворота, оперся о край сруба и рывком сел на него.

Тут же его оглушил истошный многоголосый визг. От неожиданности Громобой покачнулся и чуть было не сорвался обратно в колодец.

Придерживаясь за ворот, он вскинул глаза: перед ним была широкая снежная белизна и несколько женских фигур, со всех ног бегущих прочь от колодца. Косы мотались за спинами девушек; какая-то одна, в синей шубке и сером платке, полуобернулась, взмахнула коромыслом, будто готовилась драться, но увидела, что все уже пробежали мимо нее, бросила коромысло на снег и полетела за остальными.

– Эй, стой! – заорал Громобой. От него убегала возможность быстро узнать, куда он попал. – Стой, ошалели! Не съем я вас! Гром меня разрази, не съем!

Но женщины убегали, визг понемногу удалялся. Скользя по наледи, поддерживая подолы, они неслись по тропинке к пригорку. На пригорке виднелся тын, и Громобой успокоился, увидев близко жилье: тут он и без провожатых обойдется.

Перекинув мокрые ноги через край сруба, он спрыгнул на снег и огляделся. Вокруг колодца в беспорядке валялись ведра, расписные коромысла, семь или даже восемь. Весь снег был испещрен следочками. Колодец стоял на краю широкой заснеженной луговины, которая другим концом упиралась в густой лес. Между деревьями виднелся просвет, и туда уходила дорога, сейчас пропавшая под снегом, с едва видными колеями. На опушке леса желтело несколько десятков довольно свежих пней. Здесь была зима, нерушимая, прочная, торжествующая зима, точно такая же, как та, от которой он ушел в Ладину летнюю рощу.

Громобой недоуменно оглядывался: все было слишком просто, слишком по-земному. Богини посылали его в Велесово подземелье к Огненному Змею, посылали в Ладину рощу над Сварожцем, где цветет и томится весна, но он оказался возле одного из бесчисленных родовых огнищ, усеявших, как бусины нитку, все большие и малые говорлинские реки. Что-то они напутали… Или нет? Как там Повелин Стрибожинский сказал: куда захочешь, туда и попадешь? Громобой не очень четко сознавал, куда хочет попасть, когда прыгал в колодец там, в Стрибожине. И вот его вынесло… неизвестно куда.

Но огорчаться он не стал. Судьба уже не раз выносила его именно туда, куда ему было нужно, даже если сам он об этом не знал. Не пытаясь умом постигнуть запутанные дороги судьбы, Громобой просто оглядывался, прикидывая, куда же его на сей раз занесло и что теперь делать.

Возле самых его ног валялось коромысло. Как водится, синяя извилистая дорожка воды по всей длине, два круглых солнышка на концах… А внутри солнышек – чаша со знаком небесного огня. Знак Сварога. Выходит, это земля речевинов. А как раз возле речевинского стольного города Славена и стоит та самая роща, куда его посылала богиня Лада. Выходит, он не так уж сильно и промахнулся. Только где он, этот Славен? На огнище должны знать дорогу.

Громобой посмотрел на недалекое жилье. Убежавшие женщины давно скрылись из глаз, ворота были закрыты. Захотят ли там с ним разговаривать? Что ни говори, простые добрые люди вот так, среди бела дня, из колодцев не вылезают.

За время своих странствий между Правью и Явью он так привык пользоваться в качестве ворот то дубом, то колодцем, что ему самому это вовсе казалось вполне естественным, но попробуй объясни это людям! Опять все с начала: дескать, я – сын Перуна, громом и молнией рожденный и вас спасти явившийся! Громобой поморщился, подумав, что придется опять начинать от Зимнего Зверя в Прямичеве. Когда надо было рассказывать, он жалел, что с ним больше нет Соломы, Долгождана или еще кого-нибудь, кто взял бы это дело на себя.

А впрочем, как оно выйдет, так и будет. Громобой отряхнулся, кое-как отжал воду из одежды. От него валил пар: ему было совсем не холодно. Обеими ладонями он пригладил волосы, еще влажные, но теплые и быстро сохнущие, оправил пояс и пошел по тропинке к пригорку.

За воротами было тихо, в ответ на его стук только собачка затявкала. Он постучал еще раз, потом крикнул:

– Эй, есть кто живой? Отвори, добрые люди, не обижу!

– Сохрани нас Сварог, Перун и Макошь! – раздался изнутри старческий голос. – Кого Попутник[54] несет?

– Не водяной я и не леший, живой человек! – отозвался Громобой, вспоминая, как в Велишине жена кузнеца Досужи встретила его заговором от нечистой силы и потчевала перво-наперво плакун-травой. – Никому зла не сделаю, разрази меня гром Перунов на месте!

Сначала было тихо, потом послышалась возня, и над тыном показалось круглое, бородатое лицо молодого мужчины, которому кто-то из родичей подставил свою спину. На его лице были написаны сосредоточенность и испуг: хозяин старался разгадать гостя, но заранее не ждал от него ничего хорошего. Громобой под этим взглядом переминался с ноги на ногу, чувствуя, что водяной пар от одежды говорит не в его пользу.

– Перуном Громовиком клянусь, не водяной я! – сказал он, теряя терпение. – Хоть огнем, хоть железом испытывайте, не томите только!

От его слов молодой бородач вздрогнул и скатился с тына вниз. Послышался слабый гул голосов. Не бывало еще такого, чтобы нечисть клялась именем Перуна, но кто же видел, чтобы живые люди выходили из ледяных колодцев? Громобой ждал, чем кончится домашнее вече, нетерпеливо притоптывая: его утомила вся эта суета, вращение миров, битвы и колодцы, хотелось скорее попасть в простой человеческий дом и погреться у простой глиняной печки.

– Не пустят тебя сюда! – раздался вдруг позади него женский голос и слегка хихикнул. – Не стучи, пустое дело.

Громобой резко обернулся: от первого же звука этого голоса его пробрала отвратительная дрожь, как будто холодное железное лезвие проникло в грудь и щекотало саму душу.

Позади себя, шагах в пяти, он увидел девушку, даже девочку-подростка, лет четырнадцати на вид. На ней была белая пушистая шубка и белый же платочек; в мелких остреньких чертах бледного личика виднелась какая-то ехидная гаденькая улыбочка, как будто она знала, что Громобоя ждут большие неприятности, и заранее радовалась этому. Из-под платочка густо висели спутанные волосы, совершенно белые, как будто седые насквозь.

– Ты кто такая? – сурово спросил Громобой и шагнул к ней.

Девчонка попятилась так, чтобы их по-прежнему разделяло пять шагов, и опять хихикнула. Смеялась она как-то странно, не раскрывая рта, но в ее маленьком личике отчетливо виднелось диковатое торжество, предвкушение чего-то приятного, точно она подстроила кому-то пакость, которая вот-вот удастся.

– Не пустят они тебя погреться! – повторила она, не отвечая на его вопрос. – Тут такие жадины живут, ты таких и не видал! Хоть ты у них под воротами с голоду подохни, нипочем не откроют! Я-то уж знаю! Я-то уж сколько у них тут хожу, поесть прошу – не дают, хоть ты тресни! Коли сам не добудешь – пропадешь! Пропадешь!

Она опять засмеялась, прикрывая рот белой рукавичкой, и ехидная усмешка в ее раскосых бесцветных глазах совершенно не вязалась со смыслом слов. Глаза, полузавешенные неряшливыми спутанными волосами, блестели скользким неживым блеском, взгляд их, как мокрая льдинка, соскальзывал и не давался взгляду Громобоя. Громобой видел, что она над ним издевается; весь ее облик вызывал в нем жгучую досаду, раздражение, гнев. Хотелось прихлопнуть девчонку кулаком, чтобы от нее мокрое место осталось.

– Ты кто такая? – повторил он и снова шагнул к ней, но она опять попятилась, метнулась назад легко, как его собственная тень, за которой сколько ни тянись – не достанешь.

Эта попытка догнать ее еще сильнее насмешила девчонку. От ее мерзостного хихиканья по спине Громобоя перекатывалась стылая дрожь. Хотелось стряхнуть эту дрожь, как приставший песок, но было ясно, что от нее не избавиться, пока эта маленькая беловолосая дрянь приплясывает перед ним на снегу и хихикает непонятно над чем.

– Иди ко мне! – прикрывая рот рукавицей и смеясь, девчонка пятилась, другой рукой маня его за собой. – Пойдем ко мне! У меня домок хороший, просторный, теплый! Я тебя накормлю, напою, спать уложу! Песенку спою! Колыбельную! Баю-баюшки-баю, не ложися на краю! Хи-хи! Ты парень хороший, красивый! Жених мне будешь! Пойдем! Пойдем! Сухое поленце под голову подложу, снеговым одеяльцем покрою! Хорошо! Пойдем со мной!

Громобой в гневе шагнул к ней, и вдруг почувствовал, как легко двигаются его ноги по снегу: невероятная сила тянула его за белой девчонкой, от него не требовалось никаких усилий, чтобы следовать за ней, но вот остановиться оказалось совершенно невозможно. В смехе девчонки послышалось удовлетворение, торжество; отняв руку ото рта, она хлопала в ладоши и прыгала на снегу, с каждым прыжком оказываясь все дальше и дальше. Громобой глянул ей в лицо и содрогнулся, волосы надо лбом шевельнулись от ужаса: ее зубы, хорошо видные в широкой ликующей усмешке, были красными, как кровь, и тот же жадный кровавый блеск загорелся в глазах. Ее ноги не оставляли на снегу никакого следа, но с каждым прыжком она оказывалась все ближе и ближе к лесу, и Громобоя неудержимо тянуло за ней.

– Ах ты тварь поганая! – вдруг он все понял и сам с усилием бросился вперед, стремясь ее догнать. – Я тебе сейчас покажу, как смеяться! Я тебя в землю вобью! А ну иди сюда!

Девчонка глянула на него и вдруг ахнула: ее смеявшееся лицо мигом исказилось диким, звериным ужасом. Она взмахнула перед собой ладонями в белых рукавицах, как будто отгоняя что-то страшное; Громобоя ударила сильная волна холода, но он устоял, а девчонка уже бежала к лесу. Она неслась легко, как тень, как ветерок поземки, и сколько Громобой ни старался, он не мог ее догнать. До опушки леса ей оставалось всего с десяток шагов; Громобой видел, что не догонит, а в лесу ее не поймать. Вот когда ему пригодились бы конские ноги! Упустить ее казалось нестерпимо досадно; он подхватил пригоршню снега, мгновенно слепил снежок и швырнул в нее, крикнув:

– Гром тебя разбей, нечисть лесная!

Снежок прочертил в воздухе яркую огненную полосу, как падучая звезда, и ударил девчонку в спину. Ярко-желтая вспышка вдруг расцвела и скрыла ее, резкий дикий крик прорезал тишину. Белое облачко взвилось над снежным полем и тут же растаяло. Громобой остановился, тяжело дыша; белой девчонки перед ним не было, а на снегу виднелась небольшая выемка с обтаявшими краями.

– От меня не уйдешь! – сказал он вслед погибшей нечисти и пошел назад, ладонью вытирая взмокший лоб.

Теперь ворота огнища на пригорке оказались открыты, между створками толпился народ, и все хором не сводили с него глаз. Народ был как везде: три-четыре старика, десяток женщин, десяток подростков и детей. Крытая синим сукном шубка была ему знакома: она убегала от него последней и даже замахивалась было коромыслом. Внутри шубки оказалась молодая, высокая и довольно красивая женщина; голова ее была покрыта серым повоем безо всякого шитья, серый же платок был спущен на плечи – значит, вдова. Большие серые, широко расставленные глаза смотрели на него с тревогой, настороженностью и какой-то надеждой. Женщина стояла чуть ли не впереди всех и даже кое-кого из мужчин оттеснила назад.

Подойдя шага на три, Громобой остановился, упер руки в бока и стал рассматривать хозяев, предоставив им рассмотреть себя. Цветущим здоровьем хозяева не отличались: все были исхудалыми, бледными, с запавшими глазами. Кто-то тихонько покашливал, не имея сил сдержаться. И даже не бледность и вялость, а тоска и безнадежность в глазах поражали больше всего. Такие лица бывают, когда по земле ходит мор. Хотелось спросить: что у вас за беда? И тут же Громобой вспомнил. Беда на всех одна, а теперь, через многие месяцы бесконечной зимы, она уже встала во весь рост. Ожидаемый голод, о котором было столько разговоров в Прямичеве в те дни, когда он оттуда уходил, теперь наступил и безжалостно грыз все племена и роды, а за ним шли все двенадцать сестер-лихорадок.

– Ты кто? – жадно спросила молодая женщина в синей шубке.

– Издалека я, – ответил Громобой. Он чувствовал, что теперь, после встречи с белой девчонкой, ему поверят во всем, что бы он ни сказал. – Из Прямичева иду. Знаете такой город? В земле дремичей. А сидит там князь Держимир.

– Слышали мы про такой город, – ответил ему один из стариков, высокий, бодрый на вид, с белой бородой и черными бровями. – И про князя слышали. Уж не ты ли князь Держимир?

– Нет, – Громобой ухмыльнулся. – Я из кузнецов посадских. Старосты названый сын. Громобоем меня зовут.

Народ тихо загудел.

– Как же ты с ней справился? – тревожно и жадно спросила женщина в синей шубке. – Как? Чем ты в нее бросил? Громовой стрелкой?

– Стрелкой? – Громобой посмотрел на свою пустую ладонь. Ему казалось, что он бросил в нечисть просто своей досадой, больше ничем. – Да нет. Снежком.

– Снежком? – недоуменно повторила женщина.

– Мастер же ты снежки лепить! – подал голос невысокий, совсем молоденький парнишка и несмело улыбнулся. – Нас научи! Нам бы оно кстати пришлось!

– Это, милый, руки надо особые иметь! – заметил чернобровый старик, не сводя внимательного взгляда с Громобоя.

– Что же у тебя за руки такие? – опять спросила молодая вдова.

Она смотрела то в лицо Громобою, то на его ладони: ей мерещилось, как будто по рыжим волосам пришельца перебегает золотистое сияние, как солнечный зайчик. Легкое, почти невидимое пламя, скорее, тень пламени дрожала в его широких ладонях: присмотришься, как будто и нет ничего, а отвлечешься – и опять краем глаза заметишь этот легкий отблеск чистого, как на березовой лучине, желтоватого огонька… В нем, кого они сначала приняли за водяного, дышала горячая сила божества, и люди чувствовали эту силу, так долго ими ожидаемую.

– Под рукой ничего не было, – сказал Громобой, будто оправдываясь за такой детский способ борьбы, и вопросительно посмотрел на толпу. – Кто она такая?

Все молчали; кто-то оглядывался на лес. Назвать нечисть по имени боялись.

– Заходи в дом, Громобой из Прямичева, – сказал чернобровый старик, как видно, бывший тут старейшиной, и все родовичи посторонились, давая дорогу гостю. – Там и поговорим.

Огнище тоже было как везде: десяток избушек кольцом внутри тына, посредине высокий столб родового идола, четырьмя резными ликами глядящий по сторонам света. Дымок из окошек струился тихо-тихо, как будто печки там внутри были при смерти и уже испускали дух. В глаза бросилось пустое место среди строений; оно выглядело сиротливо и притом грозно, как суровый знак беды.

– Пожар, что ли, был? – Громобой посмотрел на старейшину и кивнул на пустое место.

– Хлев был, – коротко ответил тот, словно это все объясняло.

Хлев? Что скотину съели за время бесконечной зимы, было понятно; хлев стал не нужен, но разбирать-то его было зачем? Чтобы место не простоял?

– Сюда, ко мне! – Женщина в синей шубке торопливо шла впереди, зазывая Громобоя. – У меня место есть.

– Ну, пусть к тебе, – не совсем уверенно согласился чернобровый старик, и никто из толпы родичей не возразил: по лицам было видно, что они предпочтут видеть странного пришельца не в своей избе, а в чьей-нибудь другой.

В избе женщина стряхнула свою нарядную шубу и темный платок на лавку, поддернула рукава рубахи и устремилась к печке. Сняв верхнюю заслонку, она сунула внутрь несколько палок, похожих скорее на обрубки жердины, чем на поленья дров, и стала торопливо раздувать огонь. Девочка лет девяти и мальчик чуть помладше сидели на лавке, закутанные в шубки, и мальчик держал в объятиях серую тощую кошку, которая тоже, как видно, мерзла.

– Садись! Будь гостем! – Кивая Громобою на скамью, хозяйка поставила на печь горшок, кивнула девочке: – Радошка, давай хлеба, там осталось…

Девочка принесла горбушку в вышитом полотенчике, положила на стол перед Громобоем и с важностью поклонилась. Остальные родовичи расселись по скамьям вокруг гостя. Десятки глаз обшаривали его лицо, одежду, меч на поясе. На меч показывали друг другу, многозначительно двигали бровями.

– Ох! – Хозяйка вдруг всплеснула руками. – Тебе же переодеться надо, ты же мокрый!

– Ничего… не надо! – Громобой хотел сказать, что и так обойдется, и обнаружил, что уже совершенно высох.

– Ну, если кто из колодца, как из дому, выходит, так чего же ему и не высохнуть? – с видом мнимой невозмутимости рассудил один из мужчин, с простым круглым лицом и пшеничной бородкой.

– Как из дому из воды водяной выходит, – подхватил другой. – И он не сохнет, сколько ему по суше ни ходить. С левой полы всегда вода каплет.

И десять голов разом опустилось посмотреть на подол Громобоевой рубахи. Громобой ухмыльнулся, опять вспомнив Досужину жену с ее пучком зверобоя.

– Да ладно тебе, дядя Миляй! – сказала хозяйка, разворачивая полотенце с хлебом на столе перед Громобоем. – Какой тут водяной, когда шатунку прочь прогнал! Какой тут водяной! Видно же!

– Умная ты, Задорка! – Чернобровый старик недовольно качнул головой. – Видно! Когда видно станет, так поздно будет!

– Угощайся, гость дорогой! – Женщина поклонилась Громобою. – Небогато угощение, вот еще каша погреется, да уж что есть!

– Что есть, то и надо есть! – невесело пошутил тот парнишка с опухшими глазами, что спрашивал про снежок. Как видно, эта унылая поговорка была тут в ходу.

И не мудрено: хлеб был жестким, с отчетливым вкусом растертой сосновой коры. Белена и та зимой не растет. Овсяная каша, которую хозяйка вслед за тем поставила на стол, оказалась жидкой, водянистой, и Громобою было стыдно объедать хозяйкиных детей. Если бы не обязанность гостя, он бы не стал есть.

– Что за земля-то здесь, расскажите! – попросил он хозяев, чтобы они не сидели молча и не провожали глазами каждую его ложку.

Как оказалось, он и сам не ошибся: колодец, послуживший ему воротами из города Стрибожина, оказался вырыт на земле речевинов, в трех днях пути от города Славена. Род, в гости к которому он попал, звался Пригоричи. О себе им было особо нечего сказать, зато о родичах той белой девчонки, которая хотела заманить его в лес, рассказали много.

– Шатуны это! – говорил старейшина рода, чернобровый старик по имени Заренец. – Водятся у вас такие?

– Всякая дрянь водится, а никаких шатунов не знаю, – отвечал Громобой.

– Шатуны, охраните нас чуры и Мать Макошь, – это лешачья порода такая! – рассказывал старик. – Все лешие, сколько есть, осенью спать ложатся, сквозь землю проваливаются и добрым людям зла не делают. А есть шатуны – этот род спать не ложится, всю зиму по белу свету шатается, себе поживы ищет. Раньше их мало было – одного в год повстречаешь, сохрани Макошь, а то и по целым годам не было этой напасти. А этот год… – Он махнул рукой. – Понятное дело – зиме-то нет конца, вот они и расплодились. И поели народу… И у нас, и у Комаровичей, и у Кременников…

– А за дровами-то надо! – подхватила пожилая женщина с глубоко запавшими глазами. Как видно, раньше она была весьма дородна, но теперь пришлось ей похудеть. – В холодной избе-то не посидишь! Дети у всех! Хлев вон старый на дрова разобрали, да на девять печей не хватит! Два курятника уж спалили в печах, а как поедем за дровами – тут они, проклятые! Иди, говорит, за мной, у меня в дому тепло! Понятное дело, какое у нее тепло! Нечисти-то лесной тоже голодно!

– Ездим за дровами помаленьку, а шатуны-то… балуют… – прибавил круглолицый дядя Миляй. – Дальше опушки не сильно ходим, а все же дрова-то надо! Они прямо у опушки и стерегут! Того гляди, в огнище вломятся…

Хозяйка, Задора, концом полотенца смахнула слезу со щеки.

– Мужа ее съели, – пояснил Заренец, заметив вопросительный взгляд Громобоя. – Почти первым пропал. Ездили за дровами, шатуны сманили его. Вроде с нами был, а глядим – нету, и следу нету. Тогда-то они только в лесу шатались, и то в самой чаще. А дальше – больше. Сперва на опушку, а теперь и под самый тын подходить стали. Теперь и за ворота выходить боимся – кто выйдет, они тут как тут. Сам же видел.

– Под самые ворота приходят, грому на них нет! – злобно бросила старуха. – Среди бела дня! Так и ходит под воротами, так и просится, так и зовет! Без дров, без воды, бывало, по три дня сиживали!

– Заманивают в лес – не хочешь, а пойдешь! – наперебой стали рассказывать Пригоричи.

– И кого они поманят, того уж не догонишь и не скрутишь.

– А если и скрутишь, так все одно помрет, шатуны издалека из него дух вытянут.

– И много у вас пропало? – спросил Громобой.

– Пятеро, – подавленно ответил Заренец, и все вокруг поопускали головы. Женщины начали всхлипывать. – Муж ее, да две девки, да парень еще один, да мальчишка на десятом году. – При этих словах старик как-то весь осунулся, и Громобой догадался, что пропавший мальчик, похоже, был его собственным внуком. – Видел же ты ее… Она манит, а ты не хочешь, а идешь, не хочешь, а идешь… Кого получше берут, помоложе, попригожее…

– Как же ты за ней не ушел-то? – воскликнула Задора. Ей давно хотелось задать этот вопрос: такая сила ей казалась превыше человеческой. Она стояла перед Громобоем, терзая от волнения край передника, а ее большие глаза горели какой-то тревожной жаждой дела. – Как же ты сумел? Или ты такое слово знаешь? Или у тебя оберег есть?

– Оберег? – повторил Громобой. – Да… нет вроде…

«Я сам себе оберег!» – мог бы он сказать, но понимал, что это мало что объяснит.

– Уж если кто через колодцы, как через ворота, ходит, тому никаких оберегов не нужно, – опять начал дядя Миляй.

– Да отстань ты! – Задора махнула на него краем передника. – Мало ли что теперь бывает! Весна потерялась, лето потерялось, дороги перепутались, нечисть вся на волю вышла – должен же хоть кто-то справиться! Должен же хоть кто-то помочь! Когда надо, тогда он и появится! Когда терпеть больше нельзя, тогда он и придет! Ведь так?

Все ее лицо дышало верой, глаза блестели, и она, несмотря на бедную одежду и серый повой, была так красива, что Громобою вспомнилась богиня Лада. Задора смотрела прямо ему в глаза, взгляд ее погружался все глубже, и Громобой понял, что может ей ничего не объяснять. Она все о нем поняла. Она ждала его, как ждали его по всему белому свету, и она узнала его, когда он оказался на ее пути.

– Ты – Перун Громовик, – тихо и убежденно сказала Задора, и губы ее слегка дрожали. – Ты – Гром Небесный. Ты пришел к нам.

Голос ее пресекся, на глазах показались слезы, грудь часто задышала. Она поверила, она уже видела спасение, но измученной душе нелегко было вынести такой поворот.

– Уж чем смогу, помогу, – ответил Громобой, не подтверждая и не опровергая ее догадку. – Затем и шел. Надо мне в Славен поскорее, да уж сначала я ваших шатунов повыведу. А то к весне и живого человека не останется.

Ответом было молчание, и только кто-то неудержимо покашливал у двери. И Громобой молчал, мысленно прислушиваясь к собственным словам. Ему вдруг стало ясно, что откладывать и тянуть больше нельзя. Белый свет застыл в последнем напряжении, и если немедленно не вернуть его на прежнюю дорогу, то все рухнет и помогать будет некому.


На другой день Пригоричи собрались за дровами. Надеясь на защиту Громобоя, хозяева хотели запасти дров побольше, чтобы потом долго не иметь нужды ходить в лес, и утром вышли с огнища с шестью волокушами. Все шесть тащили люди: лошадей, которых давно уже стало нечем кормить, съели несколько месяцев назад, не дожидаясь, пока те передохнут с голоду.

Громобою Задора дала топор и овчинный кожух, оставшийся от мужа; кожух пришелся почти впору, хотя и потрескивал по швам. Меч Буеслава он тоже взял с собой. Думая о шатунах, он испытывал злой задор и жаждал встретить их всех, сколько ни есть во всем лесу, чтобы разом передавить мерзостное племя! Ему было нестерпимо думать, что люди и дальше будут гибнуть в лесах, кормить собой оголодавшую нечисть, пока он ходит где-то между Явью и Правью в поисках весны. Хотелось сделать хоть что-то, пусть немного, но прямо сейчас! И Задора, пока он собирался, смотрела на него с такой смесью тоски и надежды в глазах, что Громобой старался не встречаться с ней взглядом. Все прошедшее время казалось ему сейчас потраченным зря: он прошел столько дорог, столько всего повидал и, вроде бы, сделал, а дело ни с места! Земле по-прежнему плохо, даже хуже, чем в начале его пути. Так какой прок вышел из всей его силы? Сколько он ни старался, а мир все клонится и клонится в пропасть. Погибшее никогда не вернется. Добудет он весну, не добудет – Задорка теперь вдова, а дети ее – сироты, и здесь уже ничего нельзя поправить. Сама Макошь смотрела на него из этих серых глаз, молчаливо требуя: сделай наконец хоть что-нибудь! Нет сил больше терпеть!

– От народа не отбиваться, оглядываться почаще! – по дороге к близкому лесу наставлял своих родовичей старик Заренец. – Держаться всем вместе. Деревьев не разбирать, все подряд рубить и в волокуши складывать. А если что померещится – кричите громче. Если кто шатуна увидит, держись тут же за дерево, глаза закрой и ори что есть мочи.

– Уж я им задам! – грозил Громобой, показывая топор. – Шатуны, гром их разбей! Пошатаетесь!

В лесу лежал глубокий снег, утонувшие в нем деревья и кусты казались малорослыми, почти ненастоящими. Отойдя от опушки шагов на десять по занесенной тропе, Заренец велел рубить, и мужчины вошли в лес.

– От тропы не отходить! – то и дело покрикивал Прозор сквозь стук топоров. – Друг на друга поглядывать! Гляди, кто с тобой рядом, и его держись! Сохраните нас чуры, и Сварог, и Макошь!

Громобой отошел дальше всех. Легко орудуя топором, он рубил быстрее и сделал уже больше всех Пригоричей, ослабленных долгим голодом. Рядом с Громобоем работал Плуталя, сын дяди Миляя, такой же круглолицый, сероглазый, с молоденькой светло-пшеничной бородкой. Веселый нрав не давал ему унывать, и даже сейчас, с усилием помахивая топором, он пытался что-то напевать, хотя вместо голоса изо рта вырывались лишь облачка белого пара. Громобой покосился на него: как ему вчера успела рассказать Задора, Плуталя женился как раз в последнюю осень, и этой бесконечной зимой у него успел родиться сын, но тут же умер, а жена, измученная холодом и голодом, умерла почти сразу после родов. «Чего еще ждать – род человеческий кончается!» – горестно восклицала Задора, прижимая к себе головки двоих детей. И Громобою хотелось немедленно подскочить до самого неба, ухватиться руками за тучу, в которой спит его небесный отец, и тряхнуть ее так, чтобы вся вселенная содрогнулась, чтобы выпала откуда-нибудь эта пропащая весна! Пока он своими ногами до нее дойдет, поздно будет!

Оттащив к волокуше чахлое ольховое бревнышко – «Ничего, как высохнет, так еще гореть будет!» – Плуталя вернулся и снова взмахнул топором. Но едва он ударил по стволу небольшой серой осинки, как где-то рядом раздался громкий болезненный крик. Охнув от неожиданности, Плуталя отскочил; Громобой отпрянул от толстой березы, над которой трудился, и встал, держа топор наготове и оглядываясь.

– А-а-а! – стонал и кричал кто-то невидимый совсем рядом; голос был жалобный, страдающий, невыносимый.

Какое-то живое существо мучилось от внезапной боли, плакало, звало на помощь. Плуталя вертел головой по сторонам; голос был вроде бы женский и притом незнакомый. От него пробирала дрожь, хотелось бежать, лишь бы его не слышать, хотелось увидеть того, кто так мучается, но тот не показывался.

А Громобой глянул на ствол осины: из раны на зеленовато-серой коре, оставленной Плуталиным топором, сочилась синяя кровь, ползла по стволу и падала на снег. Синие пятна, как сок раздавленной черники, растекались все шире, и оттуда, из кроны голых осиновых ветвей, летел этот жалобный стон.

– Что же ты наделал! – сказал вдруг чей-то голос. – Что же ты натворил!

Позади раненой осинки вдруг встала высокая, худощавая девушка в белой шубке, с распущенными густыми, спутанными снежно-белыми волосами. Черты лица у нее были тонкие, глаза – большие и круглые, без бровей и ресниц, а нос по-птичьи выдавался далеко вперед. Это был не человек, и внешнее сходство этого существа с человеком делало его еще более отвратительным и жутким. Глаза, устремленные прямо на Плуталю, горели красным огнем, пригвождали к месту, наполняли жилы жаром и льдом. Вскрикнув от ужаса, Плуталя отшатнулся назад, но ноги его будто вросли в снег, и он упал на спину.

– Что же ты наделал! – с тоской повторила белая нечисть и протянула к парню длинные, тощие руки с тонкими пальцами. – Сестру ты мою родную загубил, оставил ты меня сиротой горемычной!

По ее лицу текли кроваво-красные слезы, и зубы у нее во рту тоже были красными. Вытаращив глаза и раскрыв рот, с бессмысленным от ужаса лицом, Плуталя отчаянно пытался ползти спиной вперед, прочь от нее, но, несмотря на все усилия, оставался на месте: сам снег как будто держал его. Из его рта валил пар, но не вырывалось ни звука. Шатунья сделала шаг к нему, протягивая руки.

– Теперь ты сам со мной пойдешь! – бормотала она, пожирая парня горящими красными глазами. Ее белая шубка, волосы, белое лицо и руки сливались с белым снегом, и порой казалось, что никакой женской фигуры тут и нет, что это от сплошной снежной белизны мелькает в глазах, но тем сильнее внезапно обжигал ее огненно-красный взгляд. – Теперь ты со мной пойдешь, в мой дом лесной, мужем мне будешь…

– А я не подойду? – Громобой шагнул вперед и встал между ней и Плуталей.

Оцепенение, сковавшее Плуталю, его совсем не затронуло; он мог бы вмешаться раньше, но ему хотелось получше рассмотреть нечисть.

Шатунья сильно вздрогнула, вскинула на него глаза. На ее лице мелькнул страх: нечисть хорошо чувствовала исходящий от него жар, и Перунов дух обжег ее, как человека обжигает открытый огонь. Шатунья попятилась, приподняла руку перед собой, будто хотела защититься.

– Разбежалась, невеста! – сказал Громобой. – Гром тебя разрази!

Он взмахнул топором; шатунья пронзительно вскрикнула и подалась назад, обернулась и хотела бежать, но Громобой изловчился и в длинном выпаде ударил ее топором прямо в середину спины. Взмахнув длинными руками, шатунья с воплем рухнула на снег и тут же исчезла – на снегу осталась лежать длинная тонкая осинка, перерубленная пополам, и из ствола толчками вытекала густо-синяя кровь.

Последний крик шатуньи отдавался в лесу, повторялся множеством голосов, и вот уже весь лес вокруг выл и стонал, покачивая ветвями, словно род причитал по погибшей дочери.

– Не нравится? – с вызовом крикнул Громобой и окинул взглядом стонущие вершины деревьев, словно искал нового противника. – А как парней и девок заманивать, чтобы по ним отцы-матери плакали, – это тебе весело было, Лес Дремучий!

Лес ответил грозным негодующим воем: он как будто открыл глаза и понял, что к нему пришел настоящий противник. Небо, и без того пасмурное, потемнело и опустилось ниже; сразу в лесу стало жутко, в каждом дереве проснулось враждебное существо, и все они стали плотным кругом, чтобы не выпустить чужака. Ветки и сучья тянулись со всех сторон, как длинные цепкие руки, жаждущие задушить ненавистного врага. Волна шума нарастала, как будто невидимое исполинское чудовище скакало с вершины на вершину, все ближе и ближе, выло и ревело от ярости в предчувствии близкой битвы.

– Давай отсюда! – Громобой, не выпуская топора, другой рукой поднял Плуталю со снега и крикнул: – Дядя Миляй! Дед Заренец! Забирайте парня и валите все отсюда! Сейчас начнется!

Из-за деревьев показалось несколько встревоженных лиц; при взгляде на две осины, истекающие синей кровью, на лицах отразилось недоумение и ужас. Никто не слышал ни звука из того, что здесь происходило: выбрав жертву, шатуны отводят глаза и затворяют уши всем остальным, чтобы никто не помешал им завладеть добычей.

– Забирай! – Громобой толкнул онемевшего Плуталю к отцу, но тот снова упал на колени. – Ничего, отойдет. Берите волокуши и бегом домой – сейчас, чую, будет здесь дело!

– А ты-то что же… – начал Заренец, но Громобой махнул рукой:

– А я ничего, справлюсь!

– Ой, сожрет! – Старик закрыл голову руками, боясь глянуть на вершины воющих деревьев. – Чисто Змей летит! Сожрет тебя Леший Хозяин!

– Ничего! – Громобой взмахнул топором. – Я тоже непрост! Невелик орешек, а в горло попадет – не накашляешься!

Им приходилось кричать: вой и свист между деревьями становились все громче и уже оглушали. Уговаривать Пригоричей не пришлось: в ужасе втягивая головы в плечи, прикрываясь топорами, мужчины подхватили веревки волокуш и по своим следам потащили их назад. Просвет опушки был близок, но деревья качались так сильно, что не давали пройти по старому месту. Лес превратился в живое чудовище, голодное и жадное, и так трудно было вырваться из его многозубой пасти!

Миляй с братом вели под руки Плуталю: он едва передвигал ноги. Громобой шел первым, расчищая путь.

– А ну пусти! Убью! Гром на тебя! – дико орал он, размахивая топором; при виде него деревья отшатывались в стороны и пропускали людей с волокушами.

Выведя Пригоричей из леса, Громобой обернулся. Ничто не мешало ему идти вслед за всеми к жилью, но он не собирался бежать из леса: если он уйдет, оставив шатунов в покое, то людям от них покоя не видать никогда. Лес выл, ревел, тянул к нему ветви, мел в лицо тучи снега. Но ему было жарко, в крови кипела жажда битвы, такая же сильная, как силен был его нынешний противник. Прикрываясь рукавицей, Громобой крепко держал топор, и по лезвию перебегало едва заметное золотистое пламя. Много лет этот топор служил Пригоричам и ничем не выделялся, но в руках сына Перуна и в простом топоре проснулась сила небесного грома.

Между качающимися деревьями замелькали смутные фигуры; трудно было понять, живые ли это существа, или только тени от стволов. Мерещились великаны ростом с дерево, с длинными узловатыми руками, с толстыми, как стволы, ногами, с маленькими тонкими головами, одетые в шкуры из толстой, в трещинах, коры.

– Не шали, лесной народ! – одолевая рев ветра, крикнул Громобой. – Явись ко мне не елью зеленой, не ветром буйным, не вороном черным – явись мне таким, каков я сам!

В гуле ветра отчетливо зазвучал рассерженный, раздосадованный вой: могучие фигуры разом опали, уменьшились, и теперь ни одна не была ростом выше Громобоя. Зато теперь их стало хорошо видно: с десяток кряжистых, крепких лешаков, дивьих людей,[55] наступало на Громобоя со всех сторон, кроме опушки. Каждый из дивьих казался разрезанным пополам: у каждого была только левая половина тела, только одна рука, одна нога, половина головы с единственным глазом, горящим пронзительным, жадным и диким синим огнем. На единственной ноге дивии ловко прыгали и стремительно приближались; единственной рукой каждый на бегу захватывал дерево, ломал, как соломинки, старые ели и березы, бросал и хватал новые, пока каждый не выбрал себе по крепкой дубине.

– А ну давай, гром вас рази, молния пали! – заорал Громобой и сам прыгнул им навстречу. От вида нелепых, уполовиненных противников ему было жутко и весело.

Он боялся только одного: как бы дивии не вздумали бежать, потому что догнать их в этом диком переплетении стволов и ветвей будет непросто. Но они кинулись на него, размахивая своими дубинами, ощерившимися острой щепой, как деревянными зубами. Громобой с размаху рубанул топором по ближайшей дубине, и от удара ярко вспыхнула золотистая, с синей каймой молния. Тот дивий, что держал дубину, вмиг был охвачен ярким пламенем и запылал, как живой факел; истошно ревя диким голосом, он бросился прочь, а Громобой напал на другого. В крови кипел огонь, по суставам разбегались молнии; невероятная сила рвалась наружу, и каждое движение, каждый удар были для него наслаждением. Он бил и рубил леших топором, попадая то по головам, то по деревянным телам, то по дубинам, которыми те пытались закрыться, и каждый удар высекал новую молнию, бросал на кого-то из лешаков синий огонь, поджигал. Летела щепа, сыпались искры, на снег с шипением падали горящие ошметки коры. Вокруг Громобоя по лесу металось уже с десяток живых факелов; дикий рев стоял в ушах, душный дым кипел между деревьями: если бы не зима, то быть бы большому пожару.

Громобой все махал и махал своим топором, но все больше ударов проваливалось в пустоту. Вот последний лешак помчался в лес, унося на себе венец синего пламени, и больше никто на него не нападал. Тяжело дыша, Громобой огляделся: вокруг виднелась широкая вырубка, все деревья были сломаны кое-как, на разной высоте, истоптанный снег усеяли свежие щепки, угли и пятна синей лешачьей крови. Между деревьями бродил дым, медленно оседая, поодаль валялись, еще дымясь, две обгорелые колоды. Недалеко же убежали.

Вытерев рукавом мокрый лоб, Громобой развязал пояс и распахнул кожух. Из-за пазухи повалил пар, ему было отчаянно жарко. Сбросив на снег рукавицу, он посмотрел на топор в своей руке: серое прежде лезвие теперь горело ослепительным белым светом, а на самом острие дрожали синеватые легкие отблески, как на молнии в темной туче.

– Ну, батюшка, удружил! – вслух сказал Громобой и посмотрел вверх.

Небо было по-прежнему затянуто плотной серой пеленой, но где-то там, очень далеко, Громобою мерещилось слабое тепло Небесного Огня. Где-то за облаками перекатывались далекие отзвуки грома; их не было слышно, но Громобой чувствовал их, как будто они жили внутри его души. Ему легко дышалось: так легко дышит вселенная после грозы. И каждая битва его, сына Грома, теперь рождала где-то высоко-высоко отзвуки грозы. Гроза была еще очень далеко от земли, но она шла навстречу своему земному сыну, рвалась на волю из плена темных зимних туч, чтобы поддержать его в битве за весну, смыть с земли снег и холод теплыми струями весеннего дождя.

– Вселенная движется, и трепетна есть Земля… – сам себе сказал вслух Громобой и не понял, почему так сказал, откуда взял эти слова, так похожие на строки заклятья. – Слабоваты против меня дивии лешаки, – добавил он, оглядывая вершины деревьев, будто искал глаза собеседника. – Морока одна.

Это был не настоящий враг. Тот враг, ради встречи с которым он родился на свет, был еще далеко. И кто же он на самом деле – Огнеяр Чуроборский или Светловой Славенский? В разное время Громобой считал своим врагом то одного, то другого, но так и не ответил на вопрос по-настоящему. Но сейчас мысли Громобоя об этом враге осветились каким-то новым, более ясным светом. Отзвуки заоблачной грозы, которые он ощущал с каждым разом все яснее и ближе, помогали ему все лучше понимать себя. Упоение битвы не просто проходило, оно оставляло в нем впечатление в виде какой-то смутной мысли. В битве он становился Перуном, и небесный огонь закалял любое оружие, что попадалось ему под руку, даже простой снежок. И как Перун стремится к Велесу, чтобы биться с ним за освобождение Весны, так Громобоя все сильнее и отчетливее тянуло к Огнеяру Чуроборскому, в котором жила сила Велеса. Но где он? Где его искать? Похоже, там, где и сама богиня-весна: в Велесовом подземелье, в Ледяных горах.

– Дальше пойдем! – сказал Громобой своему топору и еще раз вытер лоб.

Широко шагая по глубокому снегу, он направился в глубь леса. Сначала он шел по следам – поломанным деревьям и дымящимся углям, – которые оставили убегающие лешаки. Потом следы кончились, глубокий снег лежал нетронутым, и Громобой при каждом шаге проваливался выше колена. А лес все густел; мелкие елки стояли плотным строем, и Громобой, продираясь сквозь цепкие зеленые лапы, ясно слышал стоны и вздохи. Густая цепь темных стволов походила на исполинский частокол. Бурелом, усыпанный хворостом, лежал густо, и серые, с облезшей корой, толстые стволы казались телами огромных змеев, которые залегли тут в глуши, выжидая добычу. Змей… Он, Огнеяр Чуроборский, – теперь тоже Змей. Свернувшись кольцом, лежит он вокруг Ледяных гор, охраняя свою драгоценную добычу, спящую весну…

Громобой шел медленно, с трудом выдирая ноги из снега, время от времени поднимая голову и оглядываясь. Лес вокруг него жил и даже не притворялся мертвым. Деревья шептали, качались, склонялись друг к другу; отовсюду Громобоя царапали взгляды жестких, как сухие сучья, невидимых глаз. Так и мерещилось, что вот-вот старые ели раздвинутся и из-за их темных спин выйдет… кто-то огромный, как ель, покрытый темной чешуйчатой корой, прямой, одноглазый, обросший зеленой хвоей, тяжелый и скрипучий, дикий, холодный, неживой…

– Ну, кто еще? – с вызовом, устав от этой молчаливой враждебности, крикнул Громобой. – Выходи!

Никто ему не ответил. Громобой шагнул еще раз, и вдруг позади него, где-то сверху, послышался шум, быстрый шорох, как будто что-то очень жесткое и косматое стремительно катится с вершины дерева вниз. Громобой поспешно обернулся, но не успел: перед глазами его мелькнула ветка с темной корой и множеством мелких веточек, похожих на когти, и тут же какие-то длинные, сильные путы обвили все его тело и сдавили так, что он только охнул. Крепкие тонкие прутья обхватили и сжали горло; на спине у себя он чувствовал что-то вроде бревна, и это бревно опутало его со всех сторон гибкими и цепкими отростками. Над плечом слышалось повизгивание, деревянный скрип, свист.

Под тяжестью неведомой нечисти Громобой упал на колени, захрипел, выронил топор и обеими руками вцепился в душащие путы у себя на горле, силясь их сорвать, но напрасно. У себя на груди он видел сплетенные черные ветки, и они давили его все крепче. Шатаясь, он на ощупь подобрал топор и неловко ударил себя по груди, стараясь разрубить эти путы, но обессилевшая рука развернула топор обухом. Живой куст у него за спиной дернулся и взвизгнул. Для второго удара сил уже не было; задыхаясь и хрипя, Громобой покатился по снегу, пытаясь сбросить оседлавшую его нечисть.

И вдруг неведомая сила подбросила его над землей и подняла высоко в воздух. Так уже было однажды, и во второй раз Громобой, менее удивленный, быстрее и легче принял свой новый облик. Живые бурные силы вскипели в каждой жилке, снег ушел вниз, и на снегу он увидел конское копыто, наступившее на черную плетистую ветку. Жесткие путы сползали со спины. Рыжий жеребец прыгнул вперед, прижал ветки задним копытом и взвился на дыбы. На снегу осталось распростертым диковинное существо – живой куст, полено средней толщины, длиной с пару локтей, со множеством длинных жестких ветвей. Это был оплетень – нечистый лесной дух, что сидит на деревьях, притаившись среди ветвей, а потом вдруг прыгает на человека или зверя сверху и душит, чтобы потом выпить кровь.

Громобой бил копытами и топтал оплетеня, обломки рук-веток разлетались в разные стороны вместе с брызгами синей крови. Упав на снег, синие пятна расползались все шире и шире, прожигали снег до самой земли, испускали душный темный дымок и неистовые стоны, вопли, ворчание, рычание, как будто каждая капля была отдельным существом, и их многоголосый нечистый вой навевал жуть. Оплетень корчился, дергался, пытался выскользнуть из-под ног рыжего коня, но ему приходил конец: крепкие тяжелые копыта раздробили мелкие и крупные ветки, от оплетеня оставался какой-то дикий обрубок с головкой и обломками сучьев, источающих синюю кровь. Только широкий рот со множеством острых, черных, как железо, зубов еще жил: лязгал, дергался, то открывался, то смыкался опять, и выл, ревел, стонал. В дикой ярости, в бурном отвращении к этой лесной дряни Громобой молотил и молотил его копытами, стремясь заставить замолчать.

Наконец оплетень умолк и почти перестал дергаться, только по обломкам крупных сучьев еще перебегала судорожная дрожь и пятна крови на снегу выли и стонали. Убедившись, что враг больше не поднимется, Громобой убрал с обрубка копыта, опустился на колени, ударился о снег и снова стал человеком. Вид оплетеня внушал отвращение, но он так устал, что не сразу смог встать и на коленях отполз подальше. Взяв горсть чистого снега, Громобой проглотил немного, потом вытер снегом лицо. Он был совершенно обессилен: драка с лешаками, переход по снегу, бой с оплетенем и двойное превращение слишком утомили его, и он никак не мог отдышаться.

«Спасибо, Лада-матушка, Лебедь Белая! – обрывочно мелькало у него в голове. – Сплела науз… Как надо превратиться – превращусь, с узлом возиться не надо… Вот спасибо, выручила. Не забуду!» Спалить бы нечистого, но руки дрожали, ударить огнивом по кремню никак не удавалось.

– Ах, чтоб тебя! – Громобой в досаде бросил огниво и взмахнул кулаком.

И тут же кулак обожгло изнутри. Изумленный Громобой разжал пальцы: на ладони плясал лепесток огня, светло-желтый, блестящий, как молния. Громобой смотрел на него, глупо хлопая глазами и думая, не мерещится ли ему это от усталости. Огонь совсем не обжигал руку, но распространял вокруг тепло, вовсе не как плод воображения. Все еще недоумевая, Громобой бросил огонек на оплетеня, как сбрасывают с рук капли воды, и огонек послушно перескочил на тело нечистого.

– Гори ты ясным пламенем! – с чувством пожелал ему Громобой.

И оплетень загорелся. Светло-желтое пламя, как ручеек, растеклось по уродливому сучковатому телу, охватило и голову-чурбак, и обломки сучьев-лап. Трещала кора, сыпались во все стороны синие искры, и пятна крови на снегу завыли громче, с отчаянием и бешенством, будто горели заживо. Снег таял от жаркого пламени, пылающий оплетень спускался все ниже и наконец лег на землю, а душный дым теперь поднимался вверх, как будто из ямы. Но по мере того как оплетень сгорал, неистовый стон делался все тише и наконец совсем смолк.

Громобой заглянул в дымящую яму и поразился ее глубине: толщина снежного покрова равнялась среднему росту человека. Волосы шевельнулись на голове: Громобой вдруг осознал, что уже много, много месяцев снег все идет и не тает, идет и не тает. У жилья его расчищают, в открытом поле его то ли разносит ветрами, то ли сбивает в наст, по которому опять можно ходить. А здесь он просто накапливается. То-то ему казалось, что иные деревца стоят в снегу уже по пояс! Скоро их совсем скроет, и дрова, прежде чем рубить, откапывать придется! Гром тебя разрази!

На дне ямы осталась кучка черного пепла. В сердцах плюнув вниз, Громобой подобрал топор и медленно пошел через лес. Куда глаза глядят. Топор он теперь нес на плече острием вверх, на тот случай, если еще один оплетень вздумает на него прыгнуть. Попутно он старался вспомнить, что слышал об оплетенях. Выходило, что слышал еще в детстве от кого-то из посадских стариков, от Бежаты или от Знама Дела, или, может, от Овсенева старого отца, деда… Как же его звали? Громобой достаточно хорошо помнил старика с жидкой бородкой и перекошенным от какой-то давней порчи ртом, но имени вспомнить не мог. И еще раз ощутил, как далеко ушел от Прямичева, от своей прежней жизни и от себя самого, прежнего. Старики-рассказчики оплетеней сами не видели, а только слышали про них от своих дедов. Нечисть эта почти повывелась, как говорили, осталась только в самых глухих лесах. А тут на тебе – опушку почти видно!

Или он уже далеко забрался? А в Яви ли он? Громобой остановился, еще раз оглядел деревья, на сей раз молчаливые и покорные, безжизненно клонившиеся под ветром. Все его ощущения говорили, что он в Яви. Он на земле, во владениях племени речевинов. И злая нечисть – шатуны, дивии лешаки, оплетени, – которой тут почти столько же, сколько деревьев, тоже здесь. И вот это самое гадкое. Эх, найти бы самое гнездо, откуда вся эта дрянь ползет, да раздавить бы все разом!

– Э-эй! – вдруг заорал Громобой во все горло, обращаясь ко всему лесу целиком; крик его раскатился по сторонам, и деревья отшатнулись от него, как от порыва буйного ветра. – Лесной Хозяин! Белый Волк! Велесов сын! Выходи! Хватит всякую мелочь мне под ноги кидать! Сам выходи, посмотрим, кто кого!

В ветвях зашумел ветер, словно голос Громобоя сбросил его из гнезда, и полетел с дерева на дерево, шире расправляя крылья. В вершинах завыло, загудело, и теперь в этом гуле была какая-то плотная, собранная сила. Лес откликнулся на его вызов. Громобой крепче сжал в руке топор. Противная дрожь, оставшаяся после встречи с оплетенем, теперь прекратилась, дыхание выровнялось, жилы согрелись и мышцы окрепли. Ни следа недавней усталости; сила вернулась во всей величине, словно и не изнемогал он вот только что после двух схваток подряд. А третья, как в кощунах, обещала быть тяжелее всех.

Толстая ель, достававшая головой почти до неба, качнулась к нему, как живая.

– Явись таким, каков я! – гневно, требовательно крикнул Громобой. – Не елью высокой, не облаком ходячим – стань передо мной таким, каков я есть!

– Ну, коли просишь… – низким гулким голосом дохнуло в ответ, и ель уменьшилась в росте.

Перед Громобоем встал старик точно такого же роста, как он сам. Кряжистый, с длинными руками, одетый в еловую кору, с длинной черной бородой и густыми прутьями на голове вместо волос, Лесной Хозяин впился в лицо Громобою красным углем единственного глаза, и его перекошенный широкий рот сверкал рядом красных острых зубов. В руках Лесного Хозяина была огромная дубина, часть елового ствола с комлем, с которого еще не осыпалась мерзлая земля и снег.

– Мелковат будешь! – с досадой крикнул Громобой. – Я звал Белого Волка, Огненного Змея, а не тебя, пень трухлявый! Где тебе против меня стоять, бревно одноглазое!

– Ты кто такой, в мой лес пришел, мои деревья ломать, мое племя губить! – невнятно, как лесной ветер, прорычал старик, покачивая своей дубиной и примериваясь к удару. – Я тебя по косточкам размечу и съем! Голодно мне, голодно!

Леший завыл, заухал и бросился на Громобоя. Заклинание не давало ему расти, но зато силы в нем было немерено. Увернувшись от первого удара, ощутив на лице холодный, со свистом, ветерок от пролетевшей мимо виска дубины, Громобой ударил Лесного Хозяина топором прямо в лоб. Голова с диким треском раздалась напополам, единственный глаз оказался разрублен. Но сам топор так крепко застрял в голове, что от движения лешего топорище вырвало из рук Громобоя.

Выронив дубину, леший с воем запрыгал на месте, ухватился за топор обеими руками и дернул. Топорище треснуло и осталось у него в руках, но лезвие топора глубоко засело во лбу. Из трещины по морде лешего текла синяя кровь, капала на еловую грудь и на землю; капли крови вопили и стонали, но Громобой уже привык и не обращал на это внимания. Леший ослеп, но чутко угадывал каждое его движение. Меч, даже Буеславов, против Лесного Хозяина не слишком подходил; Громобой ухватился обеими руками за ствол ближайшего ясеня, даже не задумавшись, под силу ли ему выломать такое дерево, нажал и вывернул из земли. Он всем телом ощущал, с какой неохотой поддаются сильные корни в промерзшей земле, но сила его рук сейчас была неисчерпаема, как дождевая вода в небесах. Ствол ясеня, как будто сам выпрыгнул, взмыл над головой лешего и с оглушительным треском опустился на нее. Леший пошатнулся, но тут же сам ударил, и Громобой рванул свое бревно назад, чтобы прикрыться. У него-то голова не деревянная!

Прыгая по истоптанной поляне, они обменивались ударами, и по всему лесу шел треск, грохот, шум и вой. Каждое дерево вопило, но у Громобоя заложило уши и он был как глухой. Снег летел ему в лицо, каждый куст пытался ухватить его, но вскоре все кусты вокруг оказались переломаны. Лесной Хозяин то отступал, то опять бросался на него, то закрывался своей дубиной, то бил. Часть ударов достигала Громобоя; у него уже болели руки и плечи, но все же он сумел ударить лешего наотмашь сбоку, так что тот рухнул наземь, да еще и свою дубину уронил на себя. Громобой бросился к нему, пытаясь прижать к земле, но вдруг на месте лешего от земли вверх взвился огромный черный конь.

Громобой даже не успел увидеть, как это случилось: жесткие прутья на голове лешего вдруг стали густой черной гривой, и Громобоя подбросило вверх. Но теперь сам он оставался человеком и видел свои руки, крепко вцепившиеся в эту черную гриву. Черный жеребец с горящим красным глазом взвился на дыбы, и Громобой повис у него на шее; жеребец молотил копытами по воздуху, норовя достать его, выворачивал шею, хрипел, пытался ухватить его зубами. Прыгая туда-сюда, он мотал головой, надеясь сбросить Громобоя на землю и забить копытами; Громобой понимал, что упасть будет верной смертью, и держался крепко. Стараясь удержаться, он зацепился ногой за спину жеребца и вдруг оказался сидящим на этой спине верхом.

Жеребец несколько раз подскочил, вскидывая задом, ударился боком о ель, но всадник держался прочно, и жеребец в дикой ярости бросился в чащу. Вцепившись руками и ногами, Громобой прятался за его шеей, стараясь уберечь голову, а леший нарочно летел напролом, не жалея собственной деревянной головы, но надеясь разбить голову ненавистного пришельца. Они мчались вихрем, не разбирая дороги; ветки били Громобоя по лицу, и он жмурился, чтобы не остаться без глаз. Изредка приоткрывая глаза, Громобой видел вокруг то переплетение ветвей, то вдруг верхушки, а то вдруг его накрывал какой-то пронзительно-холодный туман, а шум леса оставался далеко внизу, словно они скакали по самым облакам. Но удивляться было некогда: все его мысли и силы были сосредоточены на том, чтобы удержаться и не упасть. Черный жеребец под ним неистово ржал, выл волком, ревел медведем, щелкал зубами, хлестал себя по бокам жестким хвостом, но никак не мог достать седока и бесился от бессильной ярости.

Постепенно бешеный бег стал замедляться, Громобой чаще открывал глаза и сидел теперь увереннее. Леший устал; яростный рев сменился тяжелым натужным хрипом. Мельком завидев перед собой какие-то заснеженные заросли, Громобой схватил первый попавшийся ствол и на ходу вырвал его из земли.

– Я тебя угощу! – пригрозил он и стал охаживать стволом жеребца по бокам, по животу, везде, где мог достать. – Больно прыток!

Жеребец вздрагивал от каждого удара, рычал, ревел, и от ударов ствола по черной шкуре рассыпались желтые жгучие искры. Деревья вокруг перестали мелькать сплошной стеной. Шаг, еще шаг – и черный жеребец остановился, покачнулся на всех четырех ногах и рухнул наземь.

Громобой рухнул вместе с ним, но тут же приподнялся и придавил коленом то, что было под ним. Лесной Хозяин снова принял свой получеловеческий облик, и колено Громобоя как раз упиралось ему в шею. Только теперь леший выглядел жалко: прутья-волосы были все переломаны, кора с него облезла, и в проплешинах виднелась серая, как старая еловая древесина, кожа. С трудом разжав онемевший кулак, которым цеплялся за гриву, Громобой выронил целый пучок вырванных прутьев.

– Пусти! – еле слышно взмолился Лесной Хозяин, и теперь его голос не ревел бурей, а скрипел, как сухое деревце, что вот-вот само обломится. – Что хочешь… Пусти только… Уморил!

Громобой убрал колено с шеи, но остался сидеть на колоде верхом. Он так устал, как будто его вывернули наизнанку, никаких сил не оставалось. По лицу текли ручейки пота, и Громобой утирался рукавом, ловя ртом холодный воздух.

– Ну, гнилушка старая, будешь меня слушаться! – пробормотал он, чувствуя, что, несмотря на свою усталость, все же вышел победителем из этого диковинного и дикого состязания.

Леший в ответ пошевелился и застонал.

– Буду, сын Грома! Буду, Перун Огненный! – проскрипел он. – Что хочешь… Только смилуйся… Не губи мой род под корень… Оставь хоть на развод…

– Такое племя мерзкое только и разводить! Слушай меня: чтобы ни одна тварь твоя к людям соваться не смела! Чтобы твои шатуны, и дивии, и оплетени, и все прочее с тобой вместе кору глодало да стволы точило, а людям не смело и на глаза показаться и волоска тронуть! Понял?

– О-о-ох! – протяжно простонал Лесной Хозяин и опять пошевелился. Лежа на снегу, он напоминал старую, полусгнившую колоду. – Как же нам жить, сын Грома! Голодно нам, голодно! Весны нет, солнце не греет, трава не растет. Только и поживишься, бывало…

– Будет и вам весна! Дай время. Я вам весну добуду, а вы чтоб меня слушались! Ясно тебе? А узнаю, что обманул, – пощады не жди. Хоть под землей тебя найду и обратно в землю вколочу!

– Не обману! – с натугой проскрипел леший. – Не обману! Услужу, если придется: как хочешь, что надо, то тебе и сделаю, только отпусти живым!

– Ну, слушай! – объявил Громобой. – Надо мне с твоим князем повстречаться, с сыном Велеса. Его еще Огненным Волком зовут. Сведи меня с ним, тогда отпущу тебя восвояси.

Леший заскрипел отчаянно и жалобно, и далеко не сразу Громобой сумел разобрать, что тот хочет ему сказать.

– Рад бы я тебя к Огненному Волку доставить, сын Грома, – наконец выговорил леший. – Рад бы был, именем Пастуха Лесного клянусь! Всем бы это в радость – ты с ним повстречаешься, от битвы вашей гроза проснется, весна вернется! Да нельзя! Нет Огненного Волка в Яви, а в Навь мне ходу нет. Слаб я в Навь идти, не донесу тебя туда.

– Хоть дорогу покажи!

– Нет тебе туда дороги! Разве не показывали тебе? Верную тебе туда дорогу показывали, а куда ты вышел?

– К вам сюда, в болото лешачье! – Громобой в досаде сплюнул, вспомнив богиню Ладу и ее колодец.

– Вот оно как! – подхватил леший. – А ведь поумнее меня тебе дорогу показывали. Мне-то где уж! Нет, сын Грома, не найду я тебе дороги к нему… А дам я тебе совет! – приумолкший было леший вдруг спохватился. – Ведь сама-то Весна неподалеку отсюда живет. Живет она в Ладиной роще, рукой подать. Иди к Весне. А дальше я тебе не советчик.

– Ладно, проваливай! – Помолчав, Громобой встал на ноги и освободил серую колоду. Речи лешего надо было обдумать, а для этого он сейчас слишком устал.

Лесной Хозяин согнулся пополам и сел.

– Топор… вытащи… – проскрипел он.

Громобой ухватился за обломок топорища, дернул; леший охнул, покачнулся и упал опять, но топор остался в руках Громобоя.

Леший сжал голову лапами, сдавил, потом отпустил – и две половинки слепились вместе. Потом леший вытер лапой морду, залитую синей кровью, и осторожно моргнул. Глаз был цел, только теперь он не мерцал красным углем, а чуть-чуть светился голубым, как тусклый болотный огонек.

– Прощай теперь, сын Грома, – проскрипел леший. – Нет больше сил… Как теперь отлежусьто…

– Эй, постой! – Громобой снова наступил на него, и Лесной Хозяин, сильно вздрогнув, застыл. – А как я назад вернусь, где тебя встретил? Неси меня назад!

– Ой, не могу! – леший обессиленно затряс головой. – Не неволь. Да не надо тебе назад, твоя опушка сама к тебе придет.

– Как – сама придет?

– А так. Лес придет и ее принесет. Обожди. Пусти только.

Громобой убрал ногу. Леший, скрипя и постанывая, поднялся, качнулся, поднял руки и запел. Скрип и вой полетели по лесу, оплел деревья, заколыхал, задвигал… Громобой моргнул: стена деревьев двинулась на него, но раздалась, растеклась на две стороны, так что ни одна веточка его не задела. Кружилась голова, в глазах рябило. Громобой не понимал, то ли неведомая сила несет его навстречу лесу, то ли сам лес бежит навстречу ему. Ноги его прочно стояли на земле, рядом валялась облезлая сосна, вся ободранная о бока Лесного Хозяина, а все остальное стремительно двигалось навстречу: то березы, то елки, то кусты; рощи и перелески, чащи и поляны сменяли одна другую. А Лесной Хозяин все гудел, скрипел, выпевал свое дикое бессловесное заклинание, и гул его голоса стоял в голове Громобоя, мутил сознание, так что ему все труднее было сохранять власть над собой. Вокруг него бушевала стихия замкнутого, дремучего лесного пространства, где для его силы не было размаха и где сама теснота душила.

Потом движение замедлилось и наконец остановилось. Вокруг Громобоя была та самая поляна, на которой он встретил Лесного Хозяина. Была тут и сломанная пополам ель, из которой леший выломал себе дубину, валялась и дубина с торчащими сучками, видна была и та яма, из которой Громобой вывернул ясень.

– Вот опушка, где ты вошел, – устало проскрипел Лесной Хозяин. – Иди, сын Грома. Никто тебя не тронет.

– Как бы я кого не тронул! – пригрозил Громобой. – Ты смотри – помни, что обещал. Еще хоть на одного человека позаритесь – не помилую.

На снегу виднелись его старые следы, и он пошел по ним к опушке. Идти было тяжело: огромная усталость навалилась на него, держала руки и ноги, давила на плечи, пригибала голову. Громобой упрямо шел и шел, вытягивал тяжеленные ноги из зыбучего, цепкого снега, а в голове не было ни единой мысли, только желание добраться наконец до любого человеческого дома, рухнуть прямо на пол возле теплой печки и заснуть… Навсегда… До весны…

Вот полянка, где рубили дрова, осинка с пятнами синей крови, что еще постанывают на снегу… Вот просвет опушки… Громобой выбрался на тропинку, примятую ногами Пригоричей, уцепился за березу и постоял, стараясь набраться сил для последнего перехода. Сумерки сгустились, пошел тихий крупный снег, но огнище на пригорке было видно, и над круговым тыном поднималось множество дымовых столбиков: во всех избах топились печи.

Тепло, уютный полумрак человеческого жилья был совсем рядом, и Громобой с тоской смотрел на пригорок за луговиной: так близко, а сил нет дойти! Все тело болело – шутка ли, весь лес его бил! И теперь этот лес стоял вокруг него нерушимой, холодной, грозной ратью. Куда девалась его дикая жизнь, те духи, что говорили в каждом стволе, те хваткие ветки-руки, те колючие злые глаза? Теперь лес был мертв, просто мертв, и эта холодная, заснеженная мертвенность громады заполненного пространства давила на Громобоя, подминала под себя, заставляла ощутить себя маленьким, слабым, ничтожным, обреченным… Лес стоял и торжествующе молчал, уверенный, что добыча не уйдет. Громобой победил в открытой схватке, но теперь у него не было сил выйти.

Оторвавшись от березы, он сделал шаг, но нога его зацепилась за что-то в снегу, и он упал лицом вниз. У него не было сил не только пошевелиться, но даже подумать; он был почти без сознания, и в голове отчаянно гудело. Его опять охватило ощущение бешеной скачики на спине лешего через лес – выше облака ходячего… Холод снега обжигал лицо, и казалось, что сейчас снег начнет таять от его внутреннего жара, он будет опускаться все ниже, пока не окажется на земле…

А потом вокруг него задвигались какие-то легкие, теплом дышащие тени, и он откуда-то знал, что они совершенно безопасны. Какие-то руки с усилием перевернули его, каким-то полотном ему вытирали лицо, и обрывки смутно знакомых голосов восклицали что-то, но смысл слов путался и пропадал. Эти руки подняли его, с трудом переложили куда-то и повезли, как бревно на волокуше, от опушки леса туда – к жилью.

Сквозь тяжкую дрему Громобой едва ощущал, что его везут через поле, потом несут в дом, потом кладут на лавку, стягивают с него одежду, которая слезает мокрыми от пота обрывками. Женский голос причитал над ним, а он не понимал, о чем плачут, ведь все уже кончилось. Он не знал, что выглядит хуже лешего: ободранный, весь в синяках и ссадинах, растрепанный, пышущий жаром и пахнущий стылым лесным духом.

Его накрыли чем-то теплым, лицо обмывали прохладной водой, в рот вливали что-то горячее, сладкое, пахучее. Кто-то сидел над ним, поглаживал по спутанным волосам, напевал что-то тоскливое и ласковое. Он лежал, но все его тело жило ощущениями битвы, дикой скачки, ему мерещилось, что широкие еловые лапы бьют и бьют его по лицу, он пытался уклониться от них, голова его моталась по подушке, и кто-то ласково гладил его по щекам, и сквозь рев ветра к нему, как ниточка, пробивался женский голос, поющий что-то простое и невероятное:

У кота ли, у кота колыбелька хороша,

Да у нашего сыночка есть получше его.

Уж ты котенька, коток, ласковый голосок,

Приходи к нам ночевать, колыбельку покачать,

Покачати дитятко, прибаюкивати…

Громобой проваливался в дрему, как в дремучий лес, и блуждал там в синем облаке; ему было холодно, стылый промозглый туман окутывал его и обливал дрожью, где-то впереди смутно перекатывались отзвуки грома. Он шел туда, на этот гром, ему виделась живая золотая молния, и в ее блеске ему вдруг являлись золотые глаза девушки с волосами, как мед, и над челом ее сиял солнечный свет. Она ждала его, и в уши ему шептал знакомый голос:

Ты приди ко мне, мой сердечный друг,

Ты приди ко мне громом-молнией,

Ясным солнышком да частым дождичком…

Голос лился издалека, из-за темного края небес, он заполнял собой всю вселенную, и сама земля повторяла ожившей грудью этот призыв. Громобой стремился навстречу голосу, приподнимался, и завеса тьмы вдруг разрывалась. Наверху вместо небесного свода оказывалась темная кровля избушки с огромной, подрагивающей тенью от огонька лучины. Видение склонялось над ним, но из-под светлого лица Дарованы проступали чужие, грубоватые черты простой, далеко не такой красивой женщины. На голове у нее был серый вдовий повой, она сидела на краю скамьи и пела, глядя куда-то в пространство. И песня ее была стара, как те три солнца – закатное, полуночное и рассветное, – что от начала веков вырезают на стенках колыбелей:

Уж как я тебе, коту, за работу заплачу:

Дам кусок пирога да горшок молока.

Уж ты ешь, не кроши,

Больше, котик, не проси…

И Громобой понимал, что он в Яви, на земле племени речевинов. Дарована далеко, ему еще идти к ней и идти через дремучие леса и синие облаки. А пока он лежит в избе вдовы Задоры, в огнище рода Пригоричей, которые подобрали его на опушке и привезли в дом, где теперь тепло. Живые люди, которым он постарался помочь, успели помочь ему.

Глава 5

Однажды под вечер в ворота стольного города Глиногора вошел на лыжах молодой парень в заячьем кожухе, по виду из жителей лесных огнищ. Выглядел он усталым и едва передвигал ноги. Пройдя под воротной башней, он остановился перед вышедшим навстречу кметем и, обеими руками опираясь на свои палки почти повис на них: ослабленный, как и весь народ, недоеданием и зимней тоской, после долгого пути он едва мог стоять.

– К князю мне, – бормотал парень, едва дыша, в ответ на расспросы старшины дозорного десятка. – К князю скорее…

– Что такое-то? Что у тебя за вести? Откуда? Кто прислал?

– Бурелогами наш род зовется… На Велише мы… Идет на нас войско неведомое… Оттуда, – парень хотел показать на полуночь, но покачнулся и чуть не упал. – Идет…

Кончилось тем, что гонца освободили от лыж, уложили на волокушу и потащили на княжий двор. Новость о неведомом войске летела впереди, как на крыльях, и, выходя на крыльцо встречать гонца, князь Скородум уже знал, с чем тот прибыл.

Князь смолятичей тоже изменился за время бесконечной зимы – похудел и оттого стал казаться еще выше ростом, а щеки его глубоко запали. Благодаря худобе и белым волосам, спускавшимся из-под шапки, и белым длинным усам ниже плеч, он был бы похож на Сивого Старика, если бы не добрый, тревожный взгляд его умных голубых глаз.

– Князь! Князь! – Завидев его на крыльце, парень приподнялся и замахал рукой. – Там идет…

– Погоди, сын мой, ты все, все мне расскажешь! – успокаивающе заговорил Скородум. – Сейчас расскажешь, не волнуйся, и я тебя выслушаю со всем вниманием! Несите его в гридницу! – Он сделал знак кметям. – Осторожнее! Несите! Он же чуть жив! Лежи, говорят! Слушайся князя! Ох, голова ты удалая! Милена, Милена! – Обернувшись в сени, он позвал ключницу. – Дай ему бражки хлебнуть! Чарочку!

Парня, смущенного всем этим шумом, перенесли на руках в гридницу, хотя он все порывался встать и поклониться князю.

– Да ешь ты, ешь! – уговаривала его ключница Милена. – Раз князь угощает, надо есть! Или позабыл, как хлеб жевать?

Это было похоже на правду: парень то подносил кусок хлеба ко рту, то опять отнимал. Хлеб казался ему такой драгоценностью, что есть его, несмотря на голод, было жалко. Наконец он откусил маленький кусочек и долго держал его во рту, как беззубый дед.

А у княжны Дарованы, видевшей это, на глазах показались слезы. Княжий двор еще не очень голодал: скотину, включая лошадей, давно уже съели, но хлеб, соленые грибы, моченые ягоды, квашеная капуста и репа еще имелись. Время от времени князь водил дружину на охоту, откуда привозил потощавших лосей и кабанов, так что и вкус мяса тут еще помнили. Но княжна знала, что посад и лесные роды давно уже бедствуют: съедены были даже запасы посевного зерна, и единственной пищей многих теперь оставалась рыба из Велиши. В нижних палатах княжьего двора постоянно толпились женщины с детьми, старики, и каждый день князь уделял беднякам все, что только мог. Но накормить весь Глиногор даже князю было не по силам. Ослабленные голодом люди становились легкой добычей любой болезни, и князь с растущей тревогой ждал неизбежного мора.

Наконец парень отдышался и начал рассказывать. Правда, многого он поведать не мог: на огнище его рода, что отстояло от стольного города на четыре дня пути, прибежал человек из более дальних земель с известием, что на земли смолятичей с полуночи пришло какое-то войско. Что за войско и кто его ведет, было неизвестно. Оно шло по льду Истира, время от времени останавливаясь, чтобы поохотиться и половить рыбы, но далеко от реки не удалялось. Насчитывало оно «сотню воев», как сказал парень, но без большой уверенности.

– Ну, сотня – это еще не войско! – сразу повеселев, с облегчением воскликнул воевода Смелобор. – А я-то думал! Войско, войско! Это кто-то в гости едет!

– Ну и времечко для гостей! – загудела гридница.

– Так, видно, свои припасы подъели, вот и думают чужими хлебами поживиться!

– Кто же это может быть?

– Гостей только нам и не хватало!

– Сами чуть живы!

– А может, там не сотня? Кто ее видел-то?

Князь Скородум по-прежнему хранил озабоченный вид. Новость о «войске» поначалу встревожила его, но не удивила. Он принял ее как неизбежное и ожидаемое зло: мысль об опасности вражеских набегов давно жила в нем. Не было ничего удивительного в том, что какое-то племя, прикончив свои запасы, с голоду пойдет проверять запасы соседей. И хотя в закромах у людей теперь только старый мышиный помет, леса с дичью и реки с рыбой – такое сокровище, что ради него стоит пойти войной. Не сегодня – так завтра.

Глиногор бурлил, и с площади скоро полетели гулкие удары железного била: город был полон разнообразных жутких слухов, и народ требовал, чтобы ему разъяснили новости. Были мнения, что на смолятичей идут дремичи, заморцы, велеты или даже песиглавцы, вера в существование которых опиралась в основном на знакомство с князем Огнеяром Серебряным Волком. Князь Скородум с дружиной отправился к посадским воротам. Народ требовал собирать войско: набегов со стороны ждал не только князь. Явной опасности пока не было, но ради общего спокойствия князь Скородум повелел метать жребий для посадского ополчения. На этом успокоились и стали ждать.

На другой день появились новые гонцы, и постепенно дело прояснилось. К Глиногору приближался Боримир Огнегорский, князь западных рарогов. С ним была дружина числом гораздо меньше сотни. Народ повеселел, но князь Скородум при этом известии не испытал облегчения: одна тревога для него сменилась другой. То, с чем ехал рарожский гость, для Скородума Глиногорского было сейчас немногим лучше войны.

Княжна Дарована, впервые услышав имя нежданного гостя, побледнела и шагнула назад, словно хотела убежать от этой новости. Княгиня Добровзора тревожно схватила ее за руку. За время бесконечной зимы и всех ее тревог обручение Дарованы с огнегорским князем отодвинулось так далеко, что о нем совсем позабыли, и появление забытого жениха показалось совсем некстати.

– Что же это, князь? – Княгиня глянула на мужа. – Боримир Огнегорский! Зачем он к нам? Неужели жениться надумал? Вот еще чего не хватало! Вот выбрал время!

– Похоже, что так и есть! – В замешательстве дергая себя за длинный ус, князь Скородум прошелся по гриднице. – Зачем еще… Впрочем, может быть… Да нет, раз уж он сам едет… Похоже, дочь моя, что о тебе вспомнил твой жених. То есть тот, кто считался твоим женихом до этой зимы…

– Я не хочу. – Дарована качнула головой. Ей хотелось отодвинуть подальше это прошлое, которое так не подходило к настоящему и к желанному будущему. – Я не могу. Я не должна. Я не пойду за него.

– Девочка моя, но ты же обручена с ним! – воскликнула княгиня, крепко сжимая ее руку, как будто надеясь образумить. – Ты обручена с ним, вспомни, ты дала ему свое кольцо! Если мы теперь ему откажем, это опозорит нас! Нельзя нарушать слово! Иначе он и впрямь пойдет на нас войной! Подумай, разве сейчас нам нужна, в придачу ко всему, еще и война!

Дарована не отвечала, а только мотала головой. Все доводы отскакивали от ее сознания: для нее не существовало ничего и никого, кроме Громобоя, и выйти за другого было хуже, чем умереть. Лучше в озеро… Она обещала свою руку и свою любовь Громобою, тому, кто обещал вернуть в мир весну и ушел в священное озеро, чтобы исполнить обещание. Отказаться от него, предать его для Дарованы означало убить и саму весну, как будто ее верность была залогом победы Громобоя. Думая о нем, она была с ним, и мелкая земная рассудочность не имела над ней власти.

– Дочь моя, – князь Скородум подошел к ней вплотную и заглянул в глаза, – у тебя было время как следует обо всем подумать. Ты уверена, что не хочешь быть огнегорской княгиней?

Дарована закивала. Она знала, что для отца ее желание важнее всего на свете, а значит, он придумает способ спасти ее. Теперь она без колебаний согласилась бы бежать хоть к Огнеяру в Чуробор, только бы подальше от прежнего жениха!

– Но мы не можем отказаться! – с тревогой восклицала княгиня Добровзора. – Как мы откажемся? Ведь ты дал ему слово!

– Я дал ему слово сыграть свадьбу после Медвежьего велика дня, – задумчиво ответил князь. – А где он, Медвежий велик день?

– Ты думаешь, его это убедит?

– Посмотрим. Послушаем, что он нам скажет.

К Глиногору дружина князя Боримира приблизилась через четыре дня. У ворот города его встретил воевода Смелобор, поприветствовал от имени князя Скородума и повел в детинец. Народ толпился на улицах и висел на тынах, но приветственных криков было мало. За прошедшие дни народ сообразил, что прежний жених княжны стал соперником того, кто обещал вернуть в мир весну. Общее сочувствие было на стороне Громобоя: его поединок и уход в озеро всем были памятны. Глиногорцы с настороженностью разглядывали огнегорского князя, пытаясь по его замкнутому, остроносому, довольно красивому, но не слишком доброму лицу угадать, как он отнесется к ожидающим его новостям. И если бы гость вздумал силой настаивать на своих правах, весь Глиногор дружно встал бы на защиту своей княжны и прав ее нового суженого.

Князь Скородум ждал гостя в гриднице. Княгиня Добровзора и княжна Дарована, нарядно одетые, сидели по сторонам от него, но их бледные лица не слишком вязались с яркостью праздничных нарядов. Княгиня беспокойно вертела в руках белый платочек и старалась улыбаться знатному гостю, а Дарована сидела почти неподвижно, стиснув на коленях украшенные перстнями руки, и от волнения была так напряжена, что, по виду, и не дышала. Одетая в платье из золотисто-желтого шелка, с золотыми и янтарными украшениями, в блеске медово-рыжих волос она напоминала Солнцеву Деву, скованную до беспамятства злым чародейством зимы. Каждый раз, когда князь Боримир посматривал на нее, взгляд его зеленоватых глаз пронзал ее, как клинок: ей было отчасти стыдно за свою измену, но еще больше ее мучил страх, как будто перед ней было чудовище, пришедшее, чтобы ее сожрать. На руке Боримира блестел золотой перстень, который Дарована дала ему при обручении, и сейчас этот блеск ранил ее, как стрела. Она уже не помнила, как это сумела когда-то добровольно пообещать ему свою руку и даже надеялась быть с ним счастливой. Все это осталось в прежнем мире, которого давно уже не было, и требовать исполнения тех давних обещаний казалось так же нелепо, как гнаться за талой водой прошедшей зимы и надеяться снова обратить ее в снег.

– Здорова ли ты, Дарована Скородумовна? – учтиво спросил ее Боримир, и она услышала в его ровном голосе неприятный намек.

Да, она и точно вела себя неучтиво, не проявляя при виде жениха никакой радости и даже не сказав ему ни слова, но что она могла поделать? Она хотела ответить, но волнение так жестоко сдавило ей горло, что она только кивнула.

Князья беседовали: о дороге, о вечной зиме. Не поднимая глаз, Дарована прислушивалась к голосу Боримира и все ждала, когда же он заговорит о главном. Она ждала этого мгновения с ужасом, но была тверда в своем внутреннем решении: если она сейчас уступит слабости и изменит Громобою ради княжеской чести, этим она погубит и себя, и будущую весну.

– Старшая волхва Огненного Сокола, сестра моего отца, умерла вскоре после новогодья, – слышала Дарована голос Боримира и чувствовала, что при этом он многозначительно поглядывает на нее. – Боги призвали ее к себе, и племя рарогов требует, чтобы их князь дал им новую волхву.

Князь Скородум продолжал смотреть на своего гостя с тем же выражением доброжелательного любопытства. Сейчас он прикидывался «старым Скудоумом», который ничего не мог взять в толк, пока ему хорошенько не разъяснят.

– По древним обычаям рарогов старшей волхвой племени становится старшая из женщин в княжеской семье, – многозначительно и настойчиво продолжал князь Боримир. Он когда-то уже рассказывал все это и теперь сразу понял, что означает мнимая непонятливость Скородума. – До сих пор княжна Огнемира, сестра моего отца, достойно служила богам. Сейчас она ушла в Золотой Лес, и в нашем роду нет другой женщины, достойной занять ее место. Гора Огненного Сокола ждет мою будущую жену. Пришло время исполнить наш уговор, князь Скородум. Твоя дочь, обещанная мне в жены, нужна моему племени, и я приехал, чтобы забрать ее.

Князь Скородум помолчал, дергая свой ус и сохраняя на лице легкую доброжелательную улыбку. Не так-то легко было возражать на столь настойчивые и, что ни говори, обоснованные требования.

– У нас тут поговаривают, что сейчас не самое лучшее время для свадеб, – наконец ответил князь Скородум все с тем же простодушным видом. – Если кто и женился за время этой зимы, из этого не выходило ничего хорошего. Молодые жены умирают. Из тех детей, что родились зимой, выжил едва один из десяти. Зимерзла, Морена и Вела пожирают их. Я не хочу, чтобы они пожрали мою дочь. Замужество – огненная река для всякой девицы, переходят ее с опаской. А сейчас уберегаться трудно. Слишком много нечисти выбралось на волю. Если ты, князь Боримир, послушаешь совета такого старика, как я, то со свадьбой торопиться не стоит. Слишком плохое время для свадьбы.

Князь Боримир с должным почтением выслушал эту речь до конца, хотя по лицу его с самого начала было видно, что он не намерен соглашаться ни с одним словом.

– Сейчас тяжелое время, ты, конечно, прав, князь Скородум! – ответил он. – Но именно поэтому племени рарогов нужна защита. Ему нужна княгиня, которая будет молить богов за племя. Боги послали меня искать княгиню Огнегора в твоем роду, и ты обещал мне руку твоей дочери. Сейчас, когда она нужна Огнегору, самое время исполнить наш уговор. Война – опасное время для воинов, но это ведь не значит, что мужчин надо беречь от битв?

– Но моя дочь уже едва не пала в этой битве! – вырвалось у Скородума. Даже сейчас он не мог спокойно вспоминать прошедшее и тревожно дернул себя за ус. – Я еще не все рассказал тебе о наших делах, князь Боримир. Боги требовали жертву… и этой жертвой должна была стать моя дочь! Она готова была войти в священное озеро. К счастью, нашелся человек, который вызвался отбить ее у богов. Он бился с бойцом святилища и победил его. Теперь я не вправе распоряжаться рукой моей дочери. Сами боги отдали ее победителю. Она принадлежит другому.

– Ты был не вправе обещать ее другому, когда она уже была обещана мне! – в негодовании крикнул Боримир. – Ты обещал ее мне, и никто другой не имеет на нее права!

– Наша судьба в руках богов. Тебя не было здесь, чтобы отстоять твои права. Если бы боги не послали ей другого защитника, сейчас тебе пришлось бы просить ее обратно у Храм-Озера. А боги никогда еще не возвращали того, что было отдано им.

– Если ее требовали боги, то отбивать ее у богов было моим правом! Только моим! Ты должен был послать за мной! Боги могли бы подождать! Я сам должен был биться с бойцом святилища! Я сам сумею постоять за то, что принадлежит мне! Клянусь Огненным Соколом!

– Но ты не приехал за ней вовремя, князь Боримир! – торопливо вмешалась княгиня Добровзора. Она старалась сохранять на лице приветливое выражение, но ее белые пальцы заметно дрожали. – Ведь у нас был уговор, что ты приедешь за ней к Медвежьему велику дню. Ты не приехал, и мы подумали, что у тебя слишком много забот в твоей земле, и ты не…

– А где этот Медвежий велик день? – гневно крикнул Боримир. На этот раз у него не хватило терпения дождаться, пока княгиня кончит говорить. – Медвежий велик день не пришел!

– А наш уговор был сделан о Медвежьем дне! – подхватил князь Скородум. – И пока его нет, мы не можем говорить о свадьбе. Если ты, князь Боримир, сумеешь сделать так, что Медвежий велик день наконец наступит, тогда… Тогда ты сможешь потребовать того же, чего потребовал победитель. То есть руки моей дочери.

Боримир помолчал. Его глаза гневно блестели, тонкие ноздри раздувались, а лицо от гнева было бледным, как березовая кора.

– Кто он? – наконец выговорил Боримир и режущим взглядом обвел ряды мужчин за столами. – Кто этот наглец, посмевший отнять у меня мою невесту? Я хочу его видеть!

– Это нелегко будет сделать, – Скородум задумчиво покачал головой, намекая, что тут есть некое затруднение. – Он ушел в Храм-Озеро.

– Что? – Боримир посмотрел на него, не понимая.

– Он ушел в Храм-Озеро, – повторил князь Скородум. – Боги обратили его в огненного коня и призвали к себе. Он сам вошел в храм на Стрибожьей горе и достал кольцо Небесного Огня. Так сказали волхвы.

Князь Боримир помолчал, но совсем недолго.

– Это все равно, – вскоре обронил он. – Ни один князь из рода Огненного Сокола не отступал от своих законных прав, – непреклонно продолжал Боримир, в упор глядя на хозяина, его зеленые глаза смотрели с твердым, неприязненным отчуждением. – И я счел бы опозоренным и себя, и весь мой род и племя, если отступился бы от невесты, которая обещана мне.

«Ох, как говорит красиво!» – вздохнул про себя воевода Смелобор и бровями сделал знак ближайшим кметям: видали, мол?

– А ты, князь, попробуй его догнать! – с простодушным видом предложил он гостю вслух. В душе он был даже доволен, что надменный рарог останется несолоно хлебавши. – Ну, в озере. Там и разберетесь, чья невеста.

Кмети, сидевшие на лавках, опустили головы и прикрыли пальцами усы, чтобы спрятать усмешки. Даже если бы рарожский князь и в самом деле как-нибудь исхитрился встретиться с Громобоем, сомнений в победе последнего ни у кого не возникало. Рыжего дремича здесь уже привыкли считать не только за «своего», но даже и за будущего князя.

Боримир мельком заметил эти усмешки и побледнел сильнее.

– Мне незачем так далеко ходить! – надменно вскинув голову, ответил он. – Тот, кто давал мне обещание, сейчас здесь, а не в озере. Ты сам решил, князь, – он в упор глянул на Скородума, – что судьбу твоей дочери определит поединок. И если кто-то отбил ее у богов, то и за мной остается право отбить ее! Если ты изменил слову, то я силой верну ее себе!

Гридница загудела: теперь уже никто не смеялся, и кмети, оживленно переглядываясь, казалось, выбирали между собой достойного соперника рарожскому князю.

– Дело хорошее! – одобрил воевода Смелобор. – Это ты, князь, правду сказал! Хочешь владеть – отбей! А уж поединщика мы тебе дадим. Правда, князь Скородум?

Милован, Ратибор, еще несколько первых бойцов Скородумовой дружины встали и подошли поближе, на лицах их была готовность хоть сейчас вступиться за свою княжну. Князь Скородум подергивал длинный ус, и теперь его голубые глаза смотрели серьезно, без мнимого простодушия.

– Поединщика? – Боримир слегка усмехнулся углом рта. – А разве ты, князь, так стар и немощен, что тебе нужно сиротское право замены 1? Ты сам обещал твою дочь сначала мне, а потом другому. Ты сам дал мне слово и сам его нарушил. Отвечай за это сам!

Теперь уже все глиногорские кмети с негодующими криками повскакали с мест: налицо было оскорбление. Рароги мигом окружили своего князя, держа руки на рукоятях мечей.

– Тише! – Князь Скородум тоже встал и движением руки остановил своих людей. – Это наш гость!

Кмети потупились и попятились.

– Князь Боримир прав, – продолжал Скородум. – Судьбой моей дочери распорядились боги, но сам я обещал ее Боримиру и сам должен отбить свое обещание назад. И я еще достаточно крепок для этого. Ты в этом убедишься, князь.

– Что ты наделала! – прошептала княгиня Добровзора и перевела взгляд на Даровану. В ее больших карих глазах блестели слезы, на красивом лице отразилось отчаяние. – Вот до чего ты довела… Я же тебе говорила…

Дарована опустила голову и закрыла лицо руками. Такого она не ждала. Ни за что на свете она не согласилась бы подвергнуть своего отца такой опасности, но в том, что сейчас происходило, ее воля ничего не значила. Князю Скородуму был брошен вызов как мужчине, и как мужчина он сам должен был постоять за свою честь.

Поединок был назначен на следующий же день. Ночью была сильная метель с обильным снегопадом, но к утру непогода унялась. Снега навалило столько, что городские ворота едва удалось открыть. Дорога к Храм-Озеру исчезла, и первым глиногорцам, что с самого рассвета потянулись к священному озеру, нелегко было пробраться через высокие, рыхлые сугробы. Оба князя с женщинами и дружиной выехали из детинца к полудню, когда совсем рассвело и дорогу протоптали заново. Княжна Дарована чувствовала себя так, как будто ее именно сегодня везут приносить в жертву. «Согласись сейчас, поезжай с ним! – в слезах убеждала ее княгиня Добровзора. – А там, если уж твой рыжий оборотень такой могучий, он сам тебя найдет и сам у Боримира отобьет! Только отца оставь в покое! Не погуби!»

Наконец сам Скородум пришел за княгиней и увел ее от дочери, но Дарована не спала весь остаток ночи. Мысль о возможной потере отца приводила ее в ужас, но она знала, что вмешиваться не вправе. Скородум не захочет купить себе безопасность продажей дочери, и она не властна предать втихомолку Громобоя, который ради ее спасения ушел в Храм-Озеро. Ее право распоряжаться собой кончилось, и горячие слезы мачехи ничего не могли изменить.

В святилище над Храм-Озером, когда прибыли князья, уже все было готово: горели два костра, Повелин ждал, когда ему подадут для освящения оружие князей. Дарована смотрела, как князь Скородум отстегивает родовой меч с тонкими серебряными узорами на рукояти и голубыми мелкими глазками бирюзы, и сердце ее сжималось какими-то болезненными толчками, казалось, вот-вот совсем сорвется… Она помнила этот меч столько же, сколько самого отца; священные знаки-резы на рукояти были первыми, которые она когда-то узнала. В этом мече для нее как бы заключался сам отец и все лучшее, что было в княжеском роду Глиногора: его ум, честность, стремление к справедливости, отвага при защите своего племени, память деда и прадеда. Она смотрела, как меч передают Повелину, как жрец обеими руками поднимает его над священным огнем, призывая на родовое оружие благословение богов. В мече жил дух предков, и в нем сейчас была судьба рода.

Время неудержимо уходило; ничего уже нельзя было исправить, остановить. Как будто пытаясь измерить оставшиеся мгновения, Дарована сошла с места и медленно приблизилась к идолу Макоши, подняла глаза к ее лицу, безмолвно прося совета. Богиня, огромная и величественная, по-обычному бесстрастно смотрела с высоты на свою названую дочь, а под ногами ее лежал вырезанный в дереве сноп из крупных колосьев. Может быть, это последний сноп на всей земле… Никогда больше не вырастет и не созреет хлеб в этих белых полях, где лишь Зимерзла сеет ледяную крупу, если… Если «рыжий оборотень», Громобой, сын самого Перуна, не вернется из священного озера с победой, не вернет в мир весну и не встретится с ней, с Дарованой, как лето встречается с осенью… И она не должна, не должна уступать «трехголовому змею», вдруг прилетевшему за ней издалека, она должна дождаться своего истинного суженого.

– Матушка! – с тоской и страстной надеждой позвала Дарована, вглядываясь в знакомое до последней черты деревянное лицо богини. – Матушка моя, дай мне сил моей судьбы дождаться, моего суженого найти. Не допусти, чтобы за меня мой отец кровь пролил.

Она смотрела, сосредоточившись, надеясь душой уловить ответ божества. И вдруг Макошь медленно повернула голову. Само пространство дрожало и колебалось вокруг нее: сам дух Великой Матери вошел сейчас в этот идол, одно из ее бесчисленных зримых воплощений.

По толпе пролетел изумленный вскрик, и Дарована ахнула. Она уже видела не то, что было раньше: облик деревянного идола растаял, как будто осыпалась вниз скорлупа ореха, и на месте идола оказалась живая женщина с теплыми красками кожи, с блестящими зрячими глазами. У нее было лицо княгини Вжелены, родной матери Дарованы, и весь облик ее дышал здоровьем, силой, бодростью. Это была ее мать, но это была и богиня-мать, которая к каждому из рожденных женщиной обращает тот лик, в котором впервые ему явилась.

Макошь выпустила одну из ручек чаши, что держала перед собой, распрямила руку и указала на озеро. Дарована перевела взгляд: из-под воды вырывался мягкий золотистый свет. Мощные лучи снизу пронзали воду, как будто все дно озера вдруг стало золотым.

Дарована шагнула к озеру, встала над берегом. Сияние быстро усиливалось; оно достигло ослепительного накала, какой уже не могли выдержать глаза, и вдруг белизна его стала прозрачной. И Дарована ясно увидела перед собой огромное пространство синего неба, широкий зеленый луг, гору, и город за стенами на вершине. Однажды она уже видела это – но тогда у стен города черной тучей бушевали велеты, и она бросила Громобою его меч, чтобы помочь ему в битве. Теперь не было ни велетов, ни других живых существ: застывший во всей чистоте и яркости своих красок мир как будто ждал того, кто придет и оживит его. Вначале Дарована смотрела на это видение как будто бы сверху, но чем дольше она рассматривала город, тем выше он вздымался, точно рос, и вот уже его золотые крыши светились из-под самого неба, словно там, за блестящими стенами, живет само солнце. Священное озеро стало для нее огромным окном в другой мир. Уже много поколений люди знали о существовании этого мира и о том, что священное Храм-Озеро есть ворота в него, но увиденное своими глазами подтверждение древних сказаний переворачивало душу.

– Иди, дочь моя! – сказал прямо ей в уши мягкий, добрый женский голос, и Дарована узнавала полузабытый голос матери. – Иди ко мне, я тебе дорогу укажу. Не побоишься, так найдешь своего суженого. Иди!

Ворота города на горе стояли широко открытыми, и дорога к ним начиналась прямо из-под ног Дарованы. Она уже не помнила, что перед ней озеро, она видела город Стрибожин и прямой открытый путь в него. Он давно ждал ее. Еще с тех пор как голосом жрецов впервые потребовал жертвы…

Дарована обернулась и сразу нашла глазами отца. Князь Скородум стоял на шаге впереди других – видно, он хотел подойти к ней, но что-то остановило его. На его лице было совершенно непривычное выражение: явственный страх немедленно и навсегда потерять любимую дочь и вместе с тем ясное осознание важности ее шага, которое не позволяло ему пытаться задержать ее. Она стояла на пути богов, он не смел пересечь этот путь и должен был смирить свои родительские чувства. Острая жалость и любовь к нему пронзили сердце Дарованы: она поняла, что они расстаются, быть может, навсегда, но она не могла вернуться. Громобой ждал ее, чтобы она помогла ему в битве за весну, как уже помогла однажды. Она должна была идти к нему, и четкое осознание важности ее предназначения помогло ей одолеть страх разлуки.

– Ты прости меня, батюшка, – тихо сказала Дарована, но ее голос звонко разнесся по всему святилищу, отразившись от сотен напряженных душ. – Если судьба – я вернусь, а нет – всем пропасть. А ты, ясный сокол, – она глянула на Боримира, и сейчас его изумленное, непривычно растерянное лицо показалось ей даже смешным, – лови! Поймаешь – твоя буду, не поймаешь – и суда нет!

Она шагнула вперед и исчезла. И тут же все, кто собрался в святилище, вдруг увидели в озере зеленую долину и город с раскрытыми воротами на горе; как будто плотная серая пелена воды разом разошлась на две стороны, а потом сомкнулась опять.

Княжны не было над берегом, она исчезла бесследно, только ветер гнал по поверхности Храм-Озера холодные серые волны. Все в святилище были неподвижны: жил и двигался только огонь двух костров. Боримир изумленно смотрел на берег, все еще не веря, что его невеста ускользнула от него в такие края, куда он никак не может за ней последовать, и никаким поединком уже делу не помочь.

А на лице князя Скородума было написано, что он испытывает чувство облечения, несколько неожиданное в эти мгновения. Теперь она в безопасности. Она – среди богов, и там ее не достанут никакие земные беды. Там она встретит своего защитника, более сильного, чем отец, способного оградить ее от всего зла вселенной. Она ушла по дороге своей судьбы, и никому, даже самому дорогому человеку, не придумаешь пожелания лучше, чем следовать своей настоящей судьбе.


Дарована очнулась мгновенно, и ноги ее, казалось, еще помнили усилие последнего шага. Она лежала на земле, на зеленой траве той самой луговины, которую видела сквозь воду озера. Голова немножко кружилась, но она все же села, опираясь одной рукой о траву, и огляделась. Гора и город на ней были впереди, шагах в ста от нее. Нужно было встать и идти, но Дарована не могла собраться с мыслями. Она так давно не видела травы и цветов, что даже простенькая розовая кашка показалась ей каким-то невиданным дивом, совершенно незнакомым, небывалым растением. Как будто не собирала она эту кашку целыми пучками еще в раннем детстве, не пыталась кормить ею своих деревянных кукол – раз цветок зовется кашкой, значит, имеет какое-то отношение к еде, правда ведь? Из этой кашки она потом плела венки, но сейчас вертела в пальцах длинный, ровный, как толстая зеленая нитка, стебелек с чувством открытия.

Наверху было яркое синее небо, высокое и ясное, а не то серое, низкое и хмурое, к которому она привыкла. Собственно говоря, вокруг нее было обычное земное лето, но Дарована настолько отвыкла от него, что сейчас чувствовала себя в новом мире, полном неведомых чудес. Головокружение не проходило, и Дарована не могла понять собственные ощущения: то ли она спит и помнит о том, что все это сон, то ли сама она стала чьим-то сном… Да, именно так. Трава и небо были настоящими, а сама она была лишь тенью, легким облачком, случайно занесенным сюда, и головка розовой кашки казалась плотнее и ярче, чем державшая ее рука…

Но едва опомнившись, Дарована вспомнила о Громобое, и мысль о нем подняла ее на ноги. Он где-то здесь, она же видела его тут, и она пришла сюда, чтобы его найти. Она чувствовала, что он где-то близко. Тот горячий, сильный, деятельный дух, отличавший его, наполнял здесь все – и небо, и траву. В прозрачном светлом воздухе Дароване мерещился свежий запах грозы. Она сбросила на траву свою голубую шубку, которая в этом теплом летнем мире стала не нужна, и пошла к городу. Несмотря на слабость, она все ускоряла шаг: ей было тревожно, не слишком ли много времени она потеряла, рассматривая траву и цветы. Ведь один здешний миг, быть может, вмещает целый земной год.

Ворота были открыты, как будто ждали ее, а внутри все было заполнено золотым сиянием. Площадь за воротами окружали высокие терема из чистого золота. У стен росли высокие, пышные деревья с золотыми стволами и листьями, с ослепительно белыми цветами, и крупные капли росы на цветах горели яркими радужными искрами, как самоцветы. Легкий теплый ветерок качал ветви, и от их движения по золотым стенам домов пробегали розоватые тени. У крылечек блестели хрустальные столбы, причелины были унизаны жемчугом, и все вместе так сияло, что было больно смотреть. Но Дарована только окинула взглядом все это великолепие и пошла через площадь по улице: она ждала чего-либо подобного. О солнечных теремах и в песнях поется, что там на каждом столбе по жемчужинке… Она пришла сюда за другим.

Но город был пуст. Дарована шла по улице все дальше и дальше мимо сияющих червонным золотом ворот, но никто не показывался ей навстречу, она не слышала ни шагов, ни голосов. Единственными здешними жителями были голуби: белоснежные голуби сидели на крышах и тынах, усеивали ветви золотых деревьев, как живые белые цветы, клевали золотые яблоки, перепархивали с места на место, ходили по земле туда-сюда и поглядывали на нее круглыми темными глазками. Дарована была уверена, что эти птицы разумны, что они знают, кто она такая и как здесь оказалась. Ей хотелось обратиться к ним, но она не могла подобрать слов для вопроса, и просто шла и шла вверх по улице, к вершине горы, надеясь, что там ее ждут все ответы. Какая-то сила тянула ее туда, чей-то неслышный зов стремился к ней навстречу.

Перед ней встали ворота: створки были распахнуты, и по их золотым жемчужным зубцам перебегали легкие волны из радужных бликов света. Навстречу Дароване потянуло ветерком: это был мягкий, теплый, приветливый ветер. Дух божества вышел встретить ее, подал знак, что ее ждут. Дарована вошла в ворота.

Перед ней был двор с высокой постройкой, почти такой же, как святилище над Храм-Озером, но только из чистого золота. На пороге прохаживались белые голуби; при появлении Дарованы они вспорхнули и разлетелись в стороны, давая ей дорогу. Она пошла к двери, но тут на пороге появилась высокая женская фигура. Это была Макошь, такая же, какую она видела в святилище: Дарована снова узнала черты своей матери и вместе с тем видела облик бессмертной богини. Она поклонилась; ее сердце сильно билось. В ней боролись противоречивые чувства: ощущение счастья оттого, что она входит в дом своей названой матери, богини Макоши, к которой так горячо стремилась всю жизнь, и ужас при мысли, как далеко она ушла от земли.

– Здравствуй, дочь моя! – Макошь шагнула навстречу и протянула к ней руки. – Вот ты и добралась до меня!

– Здравствуй, матушка! – прошептала Дарована.

От волнения она не владела своим голосом. Перед ней стояла ее мать, давно ею потерянная, и только за гранью священного озера они могли встретиться опять. Но в каждой черте этого полузабытого лица сиял свет, дышала сила, недоступная смертным. Эти знакомые карие глаза не принадлежали только княгине Вжелене: из них смотрели с любовью и заботой все матери, сколько их было в человеческом роде. Богиня Макошь была и первой матерью во вселенной, и последней, потому что дух ее входит в каждую новую женщину, что становится матерью, и обновляется в ее новой, молодой жизненной силе. Сама земля дрожала под ногами Дарованы: смертной девушке было не под силу выдержать близость божества, доброго, животворящего, сильнейшего из всех, что существуют во вселенной. Дыхание этой силы наполняло здесь все, и Дарована трепетала, как былинка под ветром. Она не могла приблизиться к Макоши вплотную – прозрачная граница миров оставалась между ними, потому что разница между переменчивой Явью и постоянной Правью, хранящей в себе сам смысл земной жизни в нерушимых вечных образах, существует неотделимо от существования самих этих миров.

– Ах, доченька моя, доченька! – Макошь приглашающе указала Дароване на вход в дом. – Заходи, отдохнешь. Уж как же издалека ты ко мне пришла, и сама-то не знаешь!

Дарована знала: она чувствовала себя сейчас такой усталой, как будто в пути сюда истерла, как в кощуне, три железных посоха и разбила три пары железных сапог. Она поднялась по золотым ступенькам и шагнула через золотой порог. Внутри все тоже сияло золотом – и пол, и стены, и утварь, – так что взгляд терялся в море золотого света и она не разглядела даже лавки, на которую ее усадили.

– Садись, садись! – приговаривала Макошь. – Отдохни, моя ласточка!

Сама небесная хозяйка поместилась всего-то на расстоянии протянутой руки от нее, но Дарована и не думала до нее дотягиваться. Здесь, рядом с богиней, ее головокружение и чувство собственной призрачности стали еще сильнее: в ослепительном свете, исходящем от богини, ее человеческий дух стал лишь бледной тенью. Но богиня была печальна, и Дароване было больно видеть грусть в любимых чертах той, от разлуки с которой она страдала уже двенадцать лет.

– Матушка! – взмолилась Дарована. – Расскажи, что же такое на свете творится! Как мне теперь моего суженого найти? Где он, чем занят? Может, я и опять ему помогу, как тогда, с мечом, ты мне говорила! Чем мне ему помочь?

– Доченька моя милая! – Макошь подняла руку, как будто хотела погладить Даровану по щеке, и она в самом деле ощутила теплое ласковое прикосновение. – Только ты одна ему и поможешь. И ему, и всему свету белому. Для того я тебя и позвала. Послушай меня. Суженый твой далеко, а только ты одна теперь его и найдешь.

Дарована слушала, чувствуя, несмотря на усталость, в себе силы одолеть что угодно. Лицо Макоши выглядело опечаленным, каким-то затуманенным, и чем дольше в него вглядывалась Дарована, тем хуже видела: черты княгини Вжелены начинали расплываться, под ними проступало другое лицо, смутно напоминавшее ей бабушку, мать Скородума, умершую, когда Дароване было три года, потом чье-то вовсе незнакомое лицо… Дарована не смела приглядываться пристальнее, понимая, что на нее сейчас глазами богини глядят все матери, сколько их было на земле.

– Разбит годовой круг, и хоровод богов разорван, – наконец заговорила Макошь. – В прежнее время каждый из нас в свою пору на землю приходил и свои дары ей приносил: Ярила и Лада приводили дочь свою, Лелю, и весна красная наступала, Перун вел лето жаркое, я – осень щедрую, Велес – зиму лютую. А как разбился круг, вырвалась Леля из объятий матери – и Перуну, и мне на землю закрылась дорога. Не бывает ведь лета без весны, а осени без лета, все во единый круг слеплено, связано. Леля на земле в плен попала. В той роще, где она живет, весна стоит вечная, а за опушкой и до края света – снега и метели. И не выйти ей оттуда. Но есть в мире новая весна. В каждой девице моя внучка Леля живет. И в той, что с сыном Перуна рядом оказалась, дух ее из малой искры в сильное пламя разгорелся. Ожила в ней Леля и по своему извечному пути пошла. Теперь завладел ею Велес, и спит она в Ледяных горах. Этим полдела уже сделано. А чтобы она проснулась и на землю вышла, должен Перун ее у Велеса отбить. А пока Перуну из его поднебесья хода нет, за него сын его земной должен биться.

– Ах, да, да! – воскликнула Дарована. Все, что она сейчас слышала, казалось ей только подходом к самому важному – к тому, как ей найти Громобоя. – Ах, матушка! – взмолилась она. – Как мне найти его, научи!

Макошь улыбнулась: она не могла упрекнуть свою дочь в том, что для нее один Громобой дороже всего мироздания. Так и должно быть. В ее любви – залог продолжения рода, залог жизни. В самой этой любви и проявляется та животворящая сила, что спасала и спасает мир. Сама богиня-мать, создавая женщину, вложила в нее эту способность любви как основу мироздания, как ту силу, что постоянно заставляет одну руку тянуться к другой и тем скрепляет воедино всю вселенную.

– Ты найдешь его, – Макошь кивнула, и у Дарованы вдруг стало так светло и отрадно на душе, словно все тревоги и беды уже позади. – Ты за меня теперь к нему пойдешь, как он за своего отца Перуна ходит. Мое время – осень, его время – лето. За летом осень вслед идет, и ты за ним идешь – уже идешь, давно идешь, дочь моя! Но чтобы вам встретиться, все колесо годовое своим чередом обернуться должно. Вот слушай. Лето к осени стремится, а осень – к зиме. Зима – время Велеса. У Велеса сын есть. Могуч он был, князь Огненный Волк, да и его Бездна одолела. Теперь он в Велесовом подземелье заключен, и не отпускает его подземелье. Силы в нем накоплено безмерно, не вмещает его сил человеческий облик, и живет он теперь Огненным Змеем.

Дарована содрогнулась: мысль о том, что ее названый брат Огнеяр заключен в мире мертвых, привела ее в ужас. При всех ее противоречивых чувствах к нему он был частью ее мира, и страшно было его потерять. Сознание его земных и неземных сил было дорого ей: Огнеяр был одним из тех сильных, на кого можно было надеяться. А если его нет, то из-под шатающегося мироздания выбита еще одна опора…

– Но зима за осенью тянется, – продолжала Макошь, и голос ее звучал все более повелительно. Она говорила, и словами ее уверенно творилось волшебство: рассеянные силы собирались, скручивались, отливались в золотую стрелу, что пронзала пространство и указывала дорогу к цели. – Ты выйдешь в земной мир и позовешь Огненного Змея. Тебя он услышит в подземелье отца своего, к тебе он выйдет. И когда вы встретитесь, Осень и Зима друг другу руки подадут.

Дарована слушала, ловила каждое слово и задыхалась от волнения. Голос Макоши вливал в нее новые огромные силы, но они были слишком для нее велики, невыносимы, она изнемогала под этой тяжестью, но заставляла себя крепиться. Сейчас она в полной мере осознала важность происходящего. Она должна войти в земной мир вместо своей матери – богини Макоши, как Громобой вошел туда вместо Перуна. Она должна принести на землю осень, вызвать зиму и замкнуть хотя бы половину годового круга. Это нужно сделать… И, помня об этой необходимости, Дарована не позволяла себе робеть и сомневаться.

– А… что… потом… – с трудом прошептала она. Она знала, что это еще не все.

– Это дело трудное, да и дальше не легче будет, – продолжала Макошь. – Лелю в Ледяных горах разбудит только Громобой, да ему к Леле дороги нет иной, кроме битвы с Велесовым сыном. Тянутся они один к другому, да им встретиться нельзя. Лада Бела Лебедь, старшая моя дочь, хотела их свести, указала путь сыну Грома – да не пустило его к себе Велесово подземелье. И не пустит. Весны нет, что зиму с летом сводит, из лета в зиму ворота заперты. Значит, сведет их только осень. Только ты, дочь моя. Как вызовешь Огненного Змея из подземелья, зови Громобоя. И когда встретятся сын Велеса и сын Перуна, когда загремит их битва грозою, гром и молния поднебесную разбудят – тогда откроются Ледяные горы. Тогда выйдет на свет Весна-Красна, тогда наступит и лето жаркое, и осень щедрая, тогда и ты с твоим суженым повстречаешься. И никак иначе нельзя. Нет дороги от осени к лету, кроме как через зиму, а от зимы иначе, как через весну. Ты поняла?

«Да», – хотела сказать Дарована, но у нее не было сил даже на это маленькое слово. Она чувствовала, как само тело ее растворяется в потоках силы, перед глазами ее все дрожало и плыло. «Вселенная движется, и трепетна есть Земля…» Бушевали огненные моря и ледяные вихри, сиял солнечный свет и тянула бездонная бездна, полная черной тьмы и пустоты, гремели громы, сверкали молнии; ее обдавали потоки жара и холода, под ладонью ощущались сразу и колючий покров инея, и мягкая свежая трава. Мелькали то снежные просторы, то желтые листья, то тонкие плети березовых ветвей с первой листвой… Этот мир, в котором зима сменяется весной, а лето – осенью, был близок, был где-то рядом, она почти видела, почти ощущала его. Но для того чтобы его достать, ей предстояло идти так далеко – через осень, зиму, весну… В ней боролись решимость сделать все ради возвращения этого мира и ужас перед огромностью этой задачи.

– Иди, – шепнул ей мягкий голос Макоши. – Иди, дочь моя.

И впервые в этом ровном, уверенном, властном голосе послышалась мольба. И Дарована вспомнила: сама Великая Мать сейчас бессильна и оторвана от своих земных детей. Она тоже в плену на этой солнечной горе, в этих золотых теремах, и помочь ей может только ее младшая, смертная дочь. В этом сила человека, растущего корнями из земли, но способного проникать духом в заоблачные выси. Она должна помочь своей божественной матери, должна, для того она и родилась на свет…

Дарована вскочила со скамьи. Она уже не видела рядом с собой Макоши, она видела только раскрытые ворота впереди. Скорее, скорее туда, пока еще не поздно! Все те силы и знания, что передала ей Великая Мать, разом толкнули ее вперед, наполнили страхом перед малейшей задержкой – и так слишком много времени потеряно зря! И Дарована побежала к раскрытым воротам, не замечая земли под ногами, не чувствуя, как рвутся и расступаются на ее пути грани миров.

Она выскочила за створки и остановилась. Перед ней был широкий двор, окруженный обыкновенными серовато-бурыми, бревенчатыми теремами и постройками. Со всех сторон ее охватил зимний холод: тут была зима, и свежий снег лежал на серых лемеховых крышах там, где в Стрибожине сиял чистый жемчуг на золоте.

И это место было ей знакомо. Она еще не вспомнила, что это за дом, где он и кто здесь живет, но точно знала, что она уже бывала здесь, бывала в своей простой земной жизни. А значит, она сделала первый шаг по той дороге, что указала ей Макошь, – вернулась в земной мир.


В руке Дарованы было зажато золотое яблоко, одно из тех, что она видела на деревьях в Макошиных садах. Ее голубая шубка, сброшенная на лугу, сейчас снова оказалась у нее на плечах, и Дарована поспешно запахнула ее – был нешуточный холод. Она услышала изумленные крики: челядь, занятая делами по хозяйству, застыла кто где был, пороняв наземь ведра, топоры и поленья.

– Чур меня! – только и охнул какой-то мужик в сдвинутой на ухо драной заячьей шапке, разглядывая Даровану вытаращенными глазами.

Стоявшая в воротах девушка и впрямь могла показаться видением: красивая, белолицая, со светло-рыжими, солнечными волосами, две косы от висков уходят назад, третья спускается по спине… нарядная голубая шубка на пушистых белых песцах, вышитая мелким жемчугом… а под ней подол зеленой рубахи, расшитой тесьмой и крупными цветами, носки красных сафьяновых сапожек… золотые обручья на нежных белых руках… Княжна, да и только!

Или богиня! Вокруг нее в воздухе дрожал круг бледно-золотистого света. С каждым мгновением он таял, но все успели его заметить; казалось, виден проем каких-то золотых дверей, через которые эта девушка вышла из неведомых миров прямо сюда, во двор.

– Солнцева Дева! – пробормотал тот же мужик.

Дарована уже хотела спросить, куда это она попала, но глянула вперед и промолчала. Прямо перед ней, напротив ворот, возвышался красивый терем со множеством резных украшений, и на высоком крыльце, между толстыми столбами, украшенными резьбой и выкрашенными в красный цвет, стоял высокий стройный парень. Белое, с тонкими чертами и нежным румянцем лицо, яркие голубые глаза, светлые волосы, лежащие на плечах мягкими кудрями, – все это было Дароване знакомо.

Красивый, как сам Ярила, на крыльце стоял Светловой, сын Велемога, князя речевинов. Вот почему этот двор и терем показались ей знакомыми: она в Славене, где бывала однажды… в начале той весны, которая стала последней.

Взгляд Светловоя был прикован к Дароване – он тоже ее узнал, но не мог понять, откуда она взялась и не мерещится ли ему. И она молчала. Перед ней был истинный виновник всего произошедшего, тот самый, кто обрек на эти муки и ее саму, и весь белый свет. Но сейчас, видя его наяву, Дарована не чувствовала к нему ни ненависти, ни даже гнева. Не верилось, что этот красавец, ожившая девичья мечта, и есть тот самый губитель света, похититель богини Лели, многоглавый змей… Дело было не только в его красоте: Дарована знала, что сердце у него доброе, открытое для любви. Его погубила любовь… Жажда иметь больше, чем человеку на земле положено…

Думая об этом, Дарована вспомнила, зачем пришла сюда, и сделала шаг вперед.

– Здравствуй, Светловой Велеможич! – придерживая на груди шубку, она приветливо поклонилась. – Ты узнаешь меня?

Лицо Светловоя дрогнуло, он хотел что-то сказать, но вместо этого, как проснувшись, бегом кинулся с крыльца, пересек двор, подбежал к Дароване и схватил ее за обе руки.

– Дарована! Княжна! – ошарашенно повторял он. – Это ты! Откуда же ты? Как с неба свалилась! Или я сплю? Или что же это делается?

– Так и есть! – Дарована улыбнулась. Она видела, что, несмотря на понятное потрясение, Светловой все же рад ее видеть. – Я с неба свалилась, ясный ты мой сокол. Ну, что тут у вас? Как твоя матушка? Как князь Велемог?

– Матушка… – Светловой обернулся к окнам терема. – Как… Как все. – Он слегка повел плечом. – Грустит… Веселого-то мало. Ну, пойдем! – опомнившись, он потянул Даровану к крыльцу. – Замерзнешь! А ты что же… Одна? Где все? Где князь Скородум?

Он в недоумении выглянул за ворота, ожидая увидеть там сани и людей княжеского обоза, но там было пусто, только посадский люд толпился, не понимая, что это за красивая девица и почему княжич держит ее за руки.

– Одна я, одна! – Дарована потянула его за руку. – Идем к княгине, там я все расскажу.

Князь Велемог охотился в дальнем бору, но княгиня Жизнеслава была дома. Переступив через порог, Дарована едва не засмеялась: небольшие уютные горницы были так похожи на разукрашенные ларчики, что себя саму она ощутила перстеньком или бусинкой, а не живым человеком. Бревенчатые стены были закрыты резными досками с дивными птицами и цветами, на лавки постелены тканые ковры, ларцы сияли серебром, позолотой и бронзой, каждый ковшичек или прялка казались драгоценной игрушкой.

Челядинки с изумлением глядели на гостью, не в силах сообразить, откуда княжич ее раздобыл, но княгиня Жизнеслава, только глянув, сразу узнала Даровану. С их последней встречи прошло немало времени: весна, лето, осень, а потом эта бесконечная зима, дни и месяцы которой не поддавались подсчету. Но тогда, перед той последней весной, княгиня Жизнеслава так полюбила Даровану, так надеялась когда-нибудь назвать ее своей невесткой, что сейчас, ни о чем не спрашивая, а только увидев это белое лицо с золотыми глазами и тремя светло-рыжими косами, она вскочила со скамьи и бросилась к Дароване с распростертыми объятиями.

– Доченька моя, доченька! – восклицала княгиня, то обнимая Даровану, то отстраняясь, чтобы взглянуть на нее. – Это ты! И мне не мерещится! Доченька! Вот дала Макошь свидеться! Вот спасибо ей! Как же ты меня утешила, что не забыла меня, горькую! Доченька!

Из голубых глаз княгини, так похожих на глаза Светловоя, текли слезы, и в голосе ее было столько отчаяния, из-за которого и радость делалась горькой, что Дарована сама едва не заплакала. Материнская нежность и радость княгини до боли трогали ее сердце.

– Матушка! – бормотала она, обнимая княгиню. – Это я, матушка! Как ты? Здорова ли?

– Да уж какое наше здоровье, если… – начала княгиня, но не захотела продолжать. – А где же отец твой? – спохватилась она. – Где князь Скородум? Ты с ним? Что же нам не сказали? Мы бы вас встретили! Хоть какое сейчас… Куда гостей принимать, но для таких гостей мы уж постарались бы… Дай Велес, князь дичи привезет, будет чем угостить…

– Батюшка дома. И княгиня Добровзора тоже, – слегка улыбаясь, ответила Дарована. – Одна я здесь, матушка, никого со мной нет.

– Как – одна? – Княгиня в недоумении посмотрела на нее. – А люди-то твои? Дядька твой, воевода… Не помню, прости, как звали, суровый такой?

– Это Рьян. Его тоже нет. Я совсем одна, матушка. Меня сама Макошь к тебе перенесла.

– Макошь? – Княгиня в недоумении разглядывала лицо и волосы Дарованы, будто ждала найти там какие-то подтверждения ее словам.

– Да. Вот. – Дарована показала ей золотое яблоко, зажатое в руке.

Лицо княгини немного прояснилось: золотое яблоко убедило ее, что все непросто, и теперь она ждала, ей все расскажут подробно, с доверчивостью ребенка, готового поверить во все. Дарована рассматривала ее и с болью видела, что за прошедшее время княгиня сильно изменилась. Красивая, светловолосая княгиня Жизнеслава прежде выглядела гораздо моложе своих лет. А теперь она заметно поблекла: румянец пропал, зато появились морщины, глаза немного ввалились, их блеск потускнел, кожа высохла. Вид у нее стал болезненный, горестный. Она вся погасла, и видно было, что никакие светлые надежды больше не согревают ее души, зато тяжелая тоска точит ее день и ночь.

Дарована перевела взгляд на Светловоя. Введя ее сюда, он распахнул свой красивый, крытый красным вышитым шелком соболий полушубок и теперь сидел у дверей на скамье, держа в руке парчовую соболью шапку. Светловой был так же молод и красив: долгая зима, тоска, недоедание на нем никак не сказались. Он был как бог, вечно юный и прекрасный, не подверженный действию времени и земных невзгод. Конечно, двадцать один или двадцать два года – не тот возраст, когда начинают увядать, но за время бесконечной зимы постарели все. Даже дети выглядели маленькими старичками. И только его-то, Светловоя, виновника общей беды, она и не затронула. Его оберегал особый щит.

Он поглядывал на них обеих с доброй, ясной, немного смущенной улыбкой, и на лице его сияла красотой и прелестью та самая весна, которой ждал и не мог дождаться земной мир. И во взгляде его была та же мягкая отстраненность, как у божества, что внутри и снаружи видит только самого себя и смотрит сквозь все земные беды…

– Садись! – Опомнившись, княгиня повела Даровану к скамье, покрытой привозным мохнатым ковром. – Садись, доченька. Ты устала? Может, тебе сначала отдохнуть? Может, баню? Или поесть? Чего тебе хочется?

– Спасибо, матушка, ничего мне не хочется. – Дарована улыбнулась. Ей было хорошо и уютно в этой горнице, как в драгоценном ларчике. – Я тебя повидать так рада, чего же мне еще?

– Ну, я пойду, матушка. – Светловой поднялся на ноги, потряхивая шапкой.

– Нет, погоди! – Княгиня сделала движение, будто хотела его удержать. – Нехорошо от такой гостьи уходить. Из таких далей она к нам… Погоди.

– Да вам без меня уютнее будет говорить, – Светловой улыбнулся.

– Останься, – сказала Дарована, и под ее взглядом Светловой послушно сел на прежнее место.

Княгиня Жизнеслава не смогла подавить тяжелого вздоха. Она тоже знала, что при всей своей доброте и ласковости княжна Дарована была сильнее Светловоя и могла бы управлять им для его же собственного и для общего блага. Если бы все сложилось так, как князь Велемог задумал еще тем летом… давным-давно! Все было бы иначе, и не было бы этой вечной зимы, и Светловой не пропадал бы целыми днями в роще, околдованный и окованный чарами, которые сам же сотворил и которые вызвали такую беду! Но, может быть, еще есть надежда… Ясное лицо Дарованы светилось доброй внутренней силой, и с каждым мгновением у княгини светлело на душе. Может быть… может быть! Она сжимала руку Дарованы и с нетерпением ждала, что скажет их неожиданная гостья.

– Останься, княжич! – повторила Дарована. – То, что я расскажу, и тебя касается.

Светловой не ответил, вертя в руках шапку. Он перестал улыбаться и посматривал на Даровану с каким-то немного опасливым ожиданием. И у нее сжалось сердце от этого взгляда: она понимала, что перед ней больной, который вовсе не желает исцеления.

– Говорят, Леля-Весна у вас в священной роще заключена? – начала Дарована.

Поначалу никто ей не ответил.

– Да, – подтвердил наконец Светловой, и лицо его стало замкнутым. – В роще она. И сейчас еще там.

– И в эту рощу ни войти, ни выйти нельзя?

– Можно. Мне одному можно. И войти, и выйти.

– А ей? Нельзя?

Светловой мотнул головой.

– И к ней никому войти нельзя? Кроме тебя?

– Нет. Наши волхвы все делали, что только возможно.

– Мало здесь ваших волхвов! Здесь кто посильнее нужен! Вот с чем я пришла, матушка! – Дарована снова обернулась к княгине. – Вот с чем меня Макошь послала. Есть в мире новая весна, новая Леля, только спит она в Ледяных горах.

– Что? – Светловой вскочил на ноги, и теперь на его лице были недоверие, тревога, даже негодование. – Новая Леля? Как так – новая? Не может такого быть! Одна она на свете! Одна, и не может двух быть!

Румянец на его щеках ярко вспыхнул, брови сдвинулись, глаза засверкали, как будто кто-то собирался причинить вред любимому им существу.

– Я знаю, что говорю! – Дарована тоже встала, голос ее окреп. – Твоя Леля в роще заключена, от всего бела света отделена. А земля не может без весны! И новая весна родилась, через зиму прошла и в Ледяные горы, к Велесу, попала. Теперь нужно, чтобы сын Перуна ее разбудил и в белый свет вывел. Да как к ней пройти, он не знает. Может быть, в Ладиной роще и есть последняя к ней дорога. Я тебя попрошу, княжич Светловой: поди-ка в рощу и спроси у твоей Лели, не знает ли она пути в Ледяные горы. Сколько раз она там бывала, так должна знать.

Светловой помолчал, неодобрительно и недоверчиво глядя на нее. Он уже привык к тому миру, который сложился вокруг него: с весной в священной роще и зимой по всей остальной земле. Он знал, что виноват перед всем белым светом, знал, что это не может продолжаться вечно и приведет ко всеобщей гибели, считал себя проклятым, но смирился с этим и тоже привык. И любые перемены, даже обещавшие спасение свету, ему казались неприятными. Они разрушали тот мир, в котором он владел единственным нужным ему сокровищем. Для него не существовало ни прошлого, ни будущего. Он выполнил завет Велы и сам стал как весна, которая живет одним только нынешним мгновением.

– Теперь иди, – твердо сказала Дарована. – Раз только ты один к Леле дорогу знаешь, иди.

– А… что с ней будет? – спросил Светловой, исподлобья поглядывая на Даровану. Сейчас на его лице отражались не свойственное ему упрямство и опасение: он видел силу этой девушки, которая грозила изменить его мир.

– Не знаю, – честно ответила она. – Как рассеется радужная стена, двум Лелям не бывать. Одна останется. А твоя ли, другая ли – я не знаю.

– Если берешься мир исправлять, так знать нужно, – заметил Светловой.

– Ты, голубь мой белый, весь свет порушил – не думал, – ласково ответила Дарована, подойдя к нему поближе и заглядывая в лицо, но Светловой опустил глаза и не хотел встречаться с ней взглядом. – Теперь поумнее нас думают. Мать Макошь думает, а нам надо исполнять. Может, ты и хочешь на всем свете последним быть. А я не хочу. Я хочу, чтобы и после меня люди были. И все, что хочешь, за это отдам. Ты тут по цветочкам гуляешь, а меня уже в жертву назначали… Знаешь песню про огни на горушке? Про огни палючие и нож булатный? Ты ее в детстве от няньки слышал и под одеялом прятался, а я под эту песню жребий тянула… и вытянула. Ну, иди! – Она с усилием улыбнулась, стараясь исправить непривычную жесткость своих слов. – Иди!

Светловой вышел, так и не подняв глаз.

– А вот ты еще говорила… сын Перуна, – напомнила княгиня, с тревогой глядя то на дверь, за которой скрылся ее сын, то на Даровану. – А где он – сын Перуна?


От славенского посада до Ладиной рощи было совсем недалеко, но все же, пройдя это расстояние, Светловой попадал в другой мир. Только и всего – пройти от ворот к Сварожцу, потом по берегу немного вниз, потом на гору… Но гора эта сияла и переливалась нежными цветами небесного моста: ее покрывало облако неземного света. В самом низу, на снегу, лежала густо-фиолетовая полоса, плотная, непрозрачная; над ней синяя, потом голубая, еще выше – зеленая, как листва, и сквозь эту зеленую полосу, если поднять голову, можно было разглядеть очертания деревьев и настоящую листву у них на ветках. Это была священная Ладина роща, в которой теперь вечно жила весна. Вершина горы терялась в желтовато-розовом сиянии, где все цвета сливались в беловато‑золотистый. Там Ладина гора смыкалась с небесными мирами, но была от них закрыта.

Семицветное облако состояло как бы из более густого воздуха, к нему можно было прикоснуться, можно было даже погрузить в него руку, но неглубоко – человек сразу переставал ощущать ту часть своей руки, что уходила в гущу небесного света, и поскорее выдергивал ее, чтобы убедиться, что она не исчезла совсем. А вот целиком пройти было нельзя: пытаясь шагнуть внутрь облака, даже волхвы оставались на прежнем месте.

Преодолеть эту преграду мог только один человек – Светловой. Он не имел никаких особых оберегов-ключей, не творил заговоров, а просто радужная стена пропускала его, признавая своим. У подножия горы лежало несколько крупных белых валунов. Они были похожи на заледеневшие облака, на тех жертвенных овец, что приносили сюда еще предки нынешних речевинов. Вокруг них лежал снег, такой глубокий, что только макушки самых крупных валунов еще виднелись над ним, сами похожие на покатые сугробы. И каждый снегопад погружает их все глубже, глубже… Скоро совсем скроет.

Но стоило Светловою пройти между двумя валунами – как перед ним оказывалось совершенно другое. Он видел склон горы, полого уходящий вверх, видел землю, покрытую зеленой молодой травкой, с приветливыми золотыми глазками первоцвета на длинных стебельках. Тропинка уводила к вершине, петляя меж белыми березами. В воздухе висел рассеянный свет, похожий на солнечный, хотя наверху, вместо солнца, был лишь белый, сияющий купол радужного кольца. Здесь было тепло, в лицо дышало свежим запахом оттаявшей земли и молодой зелени. Сразу после зимнего холода этот теплый весенний запах пьянил и кружил голову. Весь воздух рощи казался наполнен зеленоватым маревом: на каждой березовой ветке уже разворачивалась почка. Но ни одна так и не развернулась в лист, и те же кустики первоцветов так же кивали Светловою золотыми головками цветов. Весна застыла здесь, не пуская лето.

Сбросив полушубок и шапку прямо на траву, Светловой неспешно направился по тропинке вверх. Его нахмуренные брови разгладились, лицо прояснилось. Все земные заботы оставались там, позади, за воротами из белых камней, за радужной стеной. В запахе молодой березовой листвы ему чудилось что-то приветливое и сладкое, золотые лепестки первоцветов улыбались ему, как родные глаза. Здесь, в Ладиной роще, уже много-много дней была его истинная родина, его настоящий дом. Только здесь он чувствовал себя легко, спокойно. В самом здешнем воздухе реяло ощущение любви и покоя. Каждая березка ласково касалась его плеча своим зеленым легким крылом. Только здесь он чувствовал себя по-настоящему живым.

Разбив чашу, он когда-то разбил и весь тот жестокий мир, в котором был вынужден отказываться от того, что любил, и примиряться с нежеланным, подчиняясь необходимости. И этого мира больше не было. Теперь у него была священная роща, в которой его всегда ждала его единственная любовь – богиня, единственная во всем мире, что по-настоящему стоит любви. С ней он забывал обо всем, что тревожило его и раньше, и теперь. Только в роще ему было хорошо, а за ее пределами на него снова нападали все беды мира – он давно сошел бы с ума, если бы думал о них и о будущем. Но Светловой не хотел об этом думать, мысленно закрывал глаза и думал только о ней – о Леле. И уже скоро Ладина роща стала для него единственной явью, а Славен, родной дом, даже мать и отец – только тенями, только неприятным сном, который хочется скорее забыть. Будучи дома, он сам себе казался сном. Хотелось скорее сбросить с плеч этот досадный груз, проснуться, открыть глаза – и увидеть вместо снега зеленую траву с золотыми блестками первоцветов… Тепло, покой, отрада – только такой и должна быть явь. Ничего другого он не хотел знать.

Светловой шел через рощу вверх по склону, поглядывая по сторонам, потом остановился. Вдалеке между деревьями показалась легкая девичья фигура. Стройная девушка в белой рубахе с широкими рукавами шла к нему из глубины рощи; ее длинные, ниже колен, светлые волосы сияли отблесками солнечного света, и венок из первоцветов на голове казался золотым. Она шла не спеша, бережно ступая по траве и будто плыла над землей в потоках теплого воздуха; на ходу она ласково поглаживала по стволу каждую березу, и деревья трепетали от счастья под ее прикосновением, и теплый, ласковый ветер летел вслед за ней, вдыхая новую жизнь в каждую былинку. Это ее силой цвели цветы, распускались листья, дышала земля. Он была сердцем и духом этой рощи, и все здесь было ее продолжением.

Светловой видел Лелю бесчисленное множество раз, но вид ее всегда околдовывал, и он стоял, зачарованный, как впервые, переполненный всепоглощающим счастьем. От ее красоты захватывало дух, и ему хотелось стать березкой в ее волшебном краю, чтобы она, проходя мимо, гладила его ладонью…

– Здравствуй, мой свет! – Леля подняла глаза, увидела его и улыбнулась.

– Здравствуй, лебедь моя белая! – прошептал Светловой. Он не мог при ней говорить громко, будто боялся спугнуть чудесное легкое видение. – Как я по тебе стосковался… А ты ждала меня?

– Я? Ждала? – Леля опять улыбнулась, и к его чувству счастья примешалась мучительная боль. Он любил дочь Лады со всем пылом человеческого сердца и никак не мог примириться с тем, что богиня так любить не может.

– Радость моя! – не желая об этом думать, Светловой шагнул к ней ближе и обнял ее.

Леля обняла его в ответ, его обдало запахом листвы, нагретой первым солнечным лучом, нежные губы коснулись его губ… И тут же она исчезла. Светловой поднял голову: Леля стояла в трех шагах, прислонившись к березке, и смотрела на него с той же безмятежной улыбкой. И так тоже бывало всегда, при каждой их встрече. Он давно смирился с этим. Весна – только обещание. «Если я стану твоей женой, это буду уже не я!» – сказала ему Леля давным-давно. А оставаясь собой, она могла только обещать любовь, но не давать ее. И с этим она сама ничего не могла поделать. Не могла она даже желать чего-то другого: в ее природе не было даже сознания другой жизни. Она – Весна, только цветок. Ягода – уже другая…

Светловой вдруг вспомнил Даровану. Где-то в мире есть другая Леля. И, может быть… Если силу божества примет на себя та, другая, что же станет с этой? Может быть, она сумеет остаться с ним, утратит божественный дух и станет простой девушкой? Если бы только это сбылось, если бы она, эта ненаглядная краса, без которой он уже не умел жить, осталась с ним навсегда! Если бы он мог вывести ее из этой рощи, привести в свой дом…

Нет. Полет мечты оборвался. У нее нет тела, того самого, которое он напрасно пытается обнять – это морок. Да он и не хотел иного. Красота Лели так покорила его именно потому, что была неземной. А привести ее в дом, жить с ней – это будет не она, и он не будет счастлив с ней. Ему нужна только эта – богиня, сама юность и красота, которую нельзя вывести за пределы священной рощи…

– Что ты опечалился, сокол мой ясный? – ласково спросила Леля. Она снова подошла, нежной теплой рукой погладила Светловоя по щеке. Он взял ее руку, и на сей раз она не исчезла. – Отчего так невесел? Или ты мне не рад?

– Что ты говоришь, солнце мое ясное! – ласково ответил Светловой. – Да я тебе одной только и рад, а без тебя света белого не вижу!

Чистое, нежное, почти детское личико богини было так близко, что он мог разглядеть каждую ресничку. Но он уже знал, что вглядываться не надо: тогда вместо черт лица глазам предстанет переливчатое радужное сияние, похожее на игру солнечных отблесков росы на листве. И зримый ее образ исчезнет. Нет, она не может утратить божественный дух и стать земной девушкой – в ней ведь нет ничего, кроме этого духа, он уйдет – и от нее ничего не останется, просто ничего. У нее нет смертного человеческого тела, нет того, что называется душой. Ее сияющее юной прелестью лицо и есть ее душа – душа мировой юности и красоты. Ей ничего нельзя объяснить про мир и людей.

– Тогда отчего ты так грустен? – продолжала Леля. В ее глазах появилась тревога, и даже рука, которую держал Светловой, немного похолодела. – От тебя холодом веет! – пожаловалась она. – Это все Старуха! Боюсь я ее! Погубит она меня!

На голубых глазах показались слезы, головки желтых цветов в ее венке опустились, и сама ее кожа стала холодной, как кора молодых березок на морозе. Светловой поспешно обнял ее. У него щемило сердце от пронзительной нежности к ней и страха за нее.

– Не бойся, лебедушка моя! – заговорил он. – Не достанет тебя Старуха! Ей сюда никак не войти! Ты от нее навек ушла!

Леля успокоилась, ее кожа опять потеплела. Светловой хотел спросить ее о том, что было у него на уме, но не смел, боясь снова растревожить ее. Они медленно брели по роще, и березки склонялись к ним, что-то шептали своими листочками, обещали вскоре распуститься в полную силу и зашуметь, загомонить, запеть… Они лгали, и Светловой уже не верил им. В блеске первоцветов ему виделись золотые глаза Дарованы, и они смотрели на него строго, требовательно. Светловой гнал от себя ее образ, старался вернуть ощущение блаженного покоя и счастья, но не мог. Этот светлый весенний мир уже не казался ему безопасным. Он казался призрачным, словно его благотворные силы на исходе, и первый же порыв зимней бури опрокинет радужную стену, ударит морозом эти нежные листья и цветы, и сама Леля растает легким облачком…

– Скажи мне, душа моя! – вдруг начал он, крепче сжав руку Лели.

– Что, милый мой? – Богиня обернулась к нему, и ее глаза сияли блаженным теплом весеннего неба.

– А нет ли из рощи пути в Ледяные горы? – Светловой не знал, как подойти к этому вопросу, и начал прямо с него.

– В Ледяные горы? – Леля остановилась и задрожала. От нее покатились волны почти зимнего холода и легкий запах оттепели. – Зачем в Ледяные горы? Мне туда не нужно. Мне туда дороги нет. Там другая спит.

– Другая? – Светловой опешил. Он помнил, что об этом говорила Дарована, но ему не приходило в голову, что сама Леля знает об этом. – Какая другая?

– Другая Весна, – ответила Леля. Она стояла, опустив руки и слегка покачиваясь, как березка на ветру. – Другая… Та, что дух весенний в себя приняла… Что через зиму пошла, Велеса повстречала и в Ледяные горы с ним ушла. А как выйдет она оттуда, так ее будет власть, а мне конец придет…

– Конец! – Светловой в ужасе схватил ее ледяные руки. – Что ты говоришь, солнце мое!

– Правду истинную говорю. – Леля перестала дрожать и подняла на него глаза. Они были спокойны и пусты, как голубые кусочки льда. – Ты должен знать, ясный мой сокол. Идет за мной Старуха… Видишь, какая я стала. – Она слегка склонила голову вбок. – Только на этой горе – все владение мое. Раньше жила я на земле недолго, зато была широка, словно сама земля. Теперь живу я в роще вечно, зато мала роща, и я с ней мала… Скоро совсем пропаду. Не живу я уже, голубь мой белый. Не живу… Морок один… А как гром грянет, молния пламя пустит – рассеется морок. Исчезну я…

– Нет, нет! – твердил Светловой, сжимая ее руки. – Не надо! Не говори так! Ведь можно же что-то сделать!

– Вот и сделают! – Леля улыбнулась, глядя на него ласково и отстраненно. – Другие сделают… Перун сделает, Велес, Макошь… Другую Лелю сделают. А меня уже нет.

– Как же – нет! Вот она ты, и я люблю тебя! – Светловой тормошил ее, точно хотел разбудить от тяжелого сна, в котором она говорит такие страшные вещи. Его мучало раскаяние: ведь это он своей жадностью погубил ее, эту красоту, запер в роще и тем обрек на гибель! Это, последнее, он осознал только сейчас, и никогда еще собственный поступок не казался ему таким чудовищным. – Я люблю тебя! Не покидай меня! Жизнь мою возьми, только не умирай!

– Знаю, что ты меня любишь! – Леля погладила его по лицу, но ее тонкие пальцы были холодны. – Я тебя не покину. Я тебя с собой возьму. Хочешь?

Светловой кивнул и прижал ее к себе. Он не спрашивал, что ждет божество после того, как оно перестанет быть собой, куда оно уходит, когда даже в Надвечном мире ему не остается места. Он не думал и не хотел знать, что будет с ним самим. Для него было важно одно: что Леля, его единственная возлюбленная, не покинет его. Пусть где-то в Ледяных горах спит другая Весна – ему не нужна была другая. Ему нужна была только эта, умирающая, в которую он вложил так много от своей души, что без нее уже не мог существовать.

Глава 6

Князь Велемог до вечера так и не приехал: должно быть, заночевал где-нибудь на погостье. Но до самой темноты посадский люд сидел вокруг костров на княжьем дворе и даже за воротами – все ждали, надеясь, что князь уделит голодным часть своей добычи. Теперь, когда дичь привозили, она съедалась вся, кроме шкур, рогов и копыт. Уже в темноте, поняв, что сегодня ждать больше нечего, княгиня Жизнеслава послала челядь раздать людям по кусочку жесткого хлеба с тертыми желудями, по горсточке сухого гороха или овса.

– Я так боюсь, что кто-нибудь умрет у меня перед крыльцом, – шепнула она Дароване, и Дарована кивнула: эти страхи были ей знакомы по Глиногору.

Княжич Светловой вернулся только в сумерках. Дарована столкнулась с ним в верхних сенях, когда он шел к матери; она хотела спросить, не задал ли он Леле ее вопроса, но только глянула ему в лицо и промолчала. Светловой выглядел хмурым, погасшим. Нет, от него ждать помощи нечего.

И Дарована опять вспомнила Громобоя. «Сын Перуна – где он?» Весь день они проговорили с княгиней Жизнеславой, и Дарована, обновив этим рассказом все свои воспоминания и надежды, сейчас всей душой стремилась к Громобою. Она вспоминала его лицо, и его темно-рыжие веснушки на носу и на лбу казались ей гораздо красивее, чем белизна кожи Светловоя. Как хорошо ей было, когда он был рядом с ней – и там, в Велишине, где она боялась оказаться выбранной в жертву, и там, в Глиногоре, где он отбил ее у богов… Теперь все прежние тревоги казались Дароване ненастоящими: ведь Громобой был рядом с ней, а значит, все остальное было неважно.

Но теперь он был далеко. И она помнила слова Макоши: не бывать лету прежде весны. Чтобы встретиться с ним, ей нужно сначала разбудить весну. А для этого – пройти через зиму…

Княгиня хотела поместить ее на ночь в своей спальне, но Дарована попросилась ночевать отдельно: у нее были на это свои причины, – и ей выделили в полное владение княгинину переднюю горницу. Челядинки помогли ей приготовиться ко сну, а потом она отослала их и села к столу. Перед ней на круглом серебряном блюде лежало золотое яблоко, подаренное Макошью на прощание. Дарована смотрела на него, собираясь с духом. Сердце замирало при мысли о том, что ей предстоит сделать. В ее руках, как это ни невероятно, была сейчас судьба земного мира. Она пришла сюда, в землю речевинов, к Ладиной роще, чтобы свести друг с другом сына Велеса и сына Перуна – Огнеяра и Громобоя. Но сначала их обоих надо было еще найти! Огнеяр – в Велесовом подземелье, и ей предстоит дозваться его оттуда. А где Громобой? В каких мирах, в Яви или в Прави, он сейчас бродит?

Дарована слегка тронула яблоко на блюде, и яблоко, с готовностью отозвавшись на толчок, покатилось по кругу. Дарована смотрела, как оно движется вдоль узорной каймы, и в глазах у нее мелькало от его золотого блеска. Яблоко катилось все быстрее и быстрее, Дарована уже не могла за ним следить; беловато-золотистые светлые круги слились в одно сплошное сияние.

А потом вдруг стало темно. Перед ее глазами возникла широкая равнина, заваленная снегом, тускло отражавшим рассеянный свет небес. Небо и земля содрогались под равномерным стуком. Откуда исходит этот стук, пока не было видно, но Дарована ощущала его каждой жилкой, и сердце ее билось в лад с этим стуком, торопливо и размеренно. Потом где-то вдали вспыхнула маленькая огненная искорка. Она быстро росла, вот уже стало видно, что это живое существо, а потом Дарована разглядела фигуру коня. Золотисто-рыжий скакун в темноте казался сгустком пламени; он мчался по льду реки между снежными горами берегов, и от грохота его копыт содрогалась земля. Длинная черная грива и хвост при каждом движении рассыпали целые снопы жгучих искр, словно были напоены пламенем. Искры высекали и копыта коня, с силой бьющие по льду. Как огненный вихрь, как живая молния, конь мчался стремительно и неудержимо. И все это было так близко и ясно Дароване, что она поняла: он мчится сюда. Он идет к ней!

Не в силах больше выдержать этого, она закрыла лицо руками. Видение исчезло, но и перед ее закрытыми глазами двигался размытый огненный очерк, сгусток бьющегося пламени, как будто она видела сам дух Громобоя. Кровь билась в ушах, как топот копыт по льду.

Некоторое время Дарована сидела, стараясь прийти в себя. В тереме было тихо: не слышалось голосов за стеной у княгини, все молчало во дворе, и только угольки в печке порой пощелкивали. Тишина, как глубокая вода, залила весь мир; мертвенность зимней ночи царила под небом, как будто здесь и не было ничего живого. Давно уже опустели скотные дворы, хлевы и конюшни: едва ли по всей говорлинской земле осталась хоть одна лошадь или овца. А люди затаились, будто надеялись, что неизбежная смерть не найдет их… Всем существом Дарована ощущала, как близка к ним эта всеобщая смерть, но в то же время перед ней брезжила надежда. Она и сейчас продолжала слышать где-то высоко над теремом этот размеренный стук копыт. Он даже не слышался, а скорее угадывался где-то там, за облаками. Он идет сюда. Его нужно только позвать…

Дарована сняла золотое яблоко с блюда и положила в сторону. Без него сразу стало темнее: только одна лучинка горела в кованом узорном светце. Положив обе руки по сторонам блюда, Дарована сосредоточилась и стала тихо приговаривать, стараясь видеть все то, о чем говорит:

На море на океане, на острове на Буяне

Лежит бел-горюч камень,

А на том камне растет дерево огненное,

Вниз ветвями, вверх корнями.

А под деревом тем бездны преисподние,

Где солнце не светит, ветер не веет,

Роса не ложится, трава не растет,

А лежит там один Огненный Змей.

Дароване было жутко: в игре пламенных отблесков на гладкой светлой поверхности блюда, в темноте вокруг ей виделась мрачная бездна, в которой висит мертвая, жадная пустота. Все там было неподвижно, бездыханно, и только Огненный Змей, единственная искра странной, неземной жизни, лежал, свернувшись, у подножия ледяной горы. Темнота давила на него, не давала поднять голову…

Заключен он в бездны преисподние

За тридевять железных тынов,

За тридевять медных ворот,

За рекою огненной, за ключами кипучими,

За котлами горючими.

Ой ты, Огненный Змей!

Опрокинь ты ворота медные,

Сломай ты столбы железные,

Погаси ты реку огненную,

Вылетай из бездны преисподней!

Дарована говорила все громче и увереннее: она видела, как Огненный Змей приподнимает голову, точно услышал ее слова. На глазах у нее он вдруг начал расти, наливаться живым пламенным светом, повернулся на месте, как вихрь, а потом вдруг взвился в воздух и полетел, описывая пламенный круг под своим темным давящим небом.

И одновременно Дарована ощутила, что какая-то неведомая сила вмиг опутала ее и потянула куда-то; вцепившись обеими руками в стол, она старалась удержаться на месте, понимая, что ее тянет к себе эта жуткая бездна. А Огненный Змей описывал круг за кругом все быстрее и быстрее, и с каждым кругом поднимался все выше и выше; давление тянущей силы нарастало, и Дарована поняла, что это: Огненный Змей у нее берет силы для своего движения. Это она вытягивает его из Бездны, как будто между ними протянута невидимая цепь. Она сама своим заклинанием сковала эту цепь и бросила ее конец в Бездну, и теперь должна держать, если хочет довести дело до конца и избежать жадной пасти подземелья! Кто перетянет: она ли сорвется за Змеем в Бездну, он ли выйдет к ней на белый свет? Дароване было жутко, тяжело, в любой миг она ждала, что не выдержит и рухнет в эту черноту; но вместе с тем она почему-то ощущала себя огромной, как гора над пропастью. Какие-то неведомые корни крепко привязали ее к земле, держали и не давали упасть; в памяти мелькнул образ Макоши. Мать Всего Сущего не спускала с нее глаз и помогала всеми силами земли. И Дарована торопливо заклинала, боясь, как бы не порвалась эта волшебная цепь:

Иди ко мне буйным вихорем,

Синим облаком, темным сумраком,

Снегом летучим, метелью секучей,

Назад оборотись, вспять повернись,

На семи ветрах, семи вихорях

Иди от западной стороны под восточную,

Иди от рассветной поры к полуночной,

Иди вперед хребтом, назад лицом.

Огненный Змей завертелся клубом, бешено задергался, словно хотел мчаться в несколько сторон разом, потом встал в воздухе и кувыркнулся через спину назад.

И тут же по глазам Дарованы ударила яркая вспышка, до слуха долетел тяжелый и все нарастающий грохот, как будто целая каменная гора обрушилась и катилась в море. Но при этом ей стало легче: давление тянущей силы ослабло. Закрыв лицо руками, переполненная ужасом, ничего не видя, кроме размытых пламенных пятен во тьме, Дарована торопливо продолжала, не понимая, оборвалась ли связь, хорошим или плохим знаком служит ее облегчение, и боясь даже подумать, чем все это кончится:

Иди назад к дождю осеннему,

Иди к листу палому,

Иди, Зима, к щедрой Осени!

Лети из-за синего моря,

Лети из-за темного леса,

Лети из-за тридевяти земель,

Лети ко мне в высокий терем,

В двери и окна,

В чистую горницу.

Явись ко мне не лесом стоячим,

Не облаком ходячим,

Не буйным ветром,

Не черным вороном,

Не серым волком:

Явись ко мне добрым молодцем!

Над теремом что-то загудело, мощный порыв ветра рванул крышу. Разинув рты, последние гости княжьего двора смотрели, как Огненный Змей, поток пламени, пролетел на крышей терема, сделал круг, а потом вдруг рассыпался тучей блестящих огненных искр.

Дарована отняла руки от лица. Прямо с потолка горницы срывались и висели в воздухе сотни огненных искр. Стало жарко, сам воздух сгустился: сюда вошла иная сила, могучая, тяжелая. Что бы там ни было, а она одолела, вытянула… его … Вытянула из Бездны, и сейчас он здесь, с ней, в этой горнице. Искр становилось все больше и больше, уже было больно глазам, и Дарована хмурилась, но старалась смотреть. Потом вдруг все погасло.

Было темно, однако ощущение давящей горячей силы осталось. На полу, на княгинином ковре, лежала какая-то темная фигура. Нельзя было даже рассмотреть, человек это или зверь. Дарована не смела пошевелиться, ее пронизывал нестерпимый ужас при мысли, что она – наедине с порождением «Бездны Преисподней», которое сама же вызвала сюда. Ей не приходило в голову крикнуть, позвать кого-то; она даже не помнила, что внизу и по сторонам за тонкими бревенчатыми стенами полно людей: вызванный из Бездны пришел к ней, их двоих отделяла от всего мира невидимая грань, и только она сама могла продолжать начатое. При неярком свете лучины, бросающем густые тени, лежащий на полу казался огромным, черным и даже лохматым, как медведь. Матушка Макошь! Да что же это? Что за чудовище она раздобыла?

Темное существо пошевелилось. Дарована торопливо попятилась и остановилась, наткнувшись на скамью у стены. С пола прозвучал короткий стон. Потом существо заворчало, несколько раз глубоко, с хрипом, вздохнуло. Даровану била дрожь, по спине бегали волны холодных мурашек, волосы надо лбом шевелились, на глаза набегали слезы ужаса, даже в сомкнутых челюстях ощущалась противная дергающая судорога: теперь она понимала, что значит «стучать зубами».

Существо приподнялось, село на полу. В тишине громко раздавалось его тяжелое, с хрипом, дыхание. Теперь было видно, что хотя бы внешне оно похоже на человека: у него была одна голова, две руки и две ноги. Вся голова обросла черными космами, и нельзя было рассмотреть лица… Если у него вообще есть лицо. Дарована леденела, воображая, что сейчас «это» повернется к ней и она увидит жуткую, дикую, оскаленную морду…

Темная голова действительно повернулась, и Дарована снова попятилась, хотя дальше была только стена. Темная рука отбросила с лица свесившиеся волосы, и Дарована увидела черты, знакомые, но какие-то новые, настолько изменившиеся, что едва сумела их узнать.

– Вот это да! – хрипло сказал низкий голос. Можно было подумать, что это говорит медведь, чудом обученный человеческой речи. – Дарррр… рова…на…

– Матушка Макошь! – только и сумела прошептать в ответ Дарована, но и это уже было много.

Перед ней был Огнеяр – то есть она видела Огнеяра, сына своей мачехи и своего как бы названого брата, хотя признавать его за родню ей всегда было неприятно. Это было его лицо, с прямыми резковатыми чертами, его густые угольно-черные брови, его темные глаза с красной искрой на дне. Но было похоже, что он забыл где-то свою человеческую душу: это лицо казалось диким, бессмысленным и оттого особенно страшным. Это был оборотень, звериный дух в человеческом теле. Дароване вспомнились слова Макоши, и сейчас она поняла их в новом смысле: в Огнеяра вошел дух Велеса. Дикий, лесной, подземный дух, дух мира мертвых, дух похитителя Лели-Весны, похитителя самой жизни… Она вызвала его из подземелья, потому что так нужно; но что будет с ней самой, если…

Огнеяр тем временем потер лицо ладонями, потряс головой и глянул на Даровану:

– Водички нету?

Дарована качнулась, с трудом оторвала ноги от пола, шагнула в угол, где на краю скамьи стояла маленькая резная кадочка с водой, сняла вышитое полотенце, которым та была покрыта, зачерпнула серебряным ковшичком-уточкой и дрожащей рукой протянула ему. Мелькала мысль: серебро ковшичка защищает ее… а он если нечистый дух, то в серебре не возьмет…

Однако Огнеяр быстро выхватил ковшик из ее рук, и его прикосновение обожгло Даровану, как раскаленное железо. От него исходили волны мощного, давящего жара, и Дарована опять отскочила. Огнеяр жадно припал к ковшику, вмиг осушил его и оглянулся на кадочку. Увидев ее, он бросил ковшик, с усилием поднялся, опираясь о ковер, сначала на четвереньки, потом встал на ноги и, пошатываясь, шагнул к кадушке. Схватив кадушку обеими руками, он поднял ее и стал жадно пить. Вода текла по его подбородку и лилась на грудь, на ковер, и Дарована невольно ждала, что сейчас раздастся шипение и пойдет пар. Пар не пошел. Дно кадки поднималось все выше, потом опрокинулось, и Огнеяр бросил ее на пол. Она мягко упала, ни капли не пролилось – она была пуста.

– Еще за водой послать? – Дарована беспокойно усмехнулась. Ей вспомнились кощуны: Кощей Бессмертный, вися на двенадцати цепях в погребе, тоже выпивал двенадцать ведер воды и от этого делался сильным. – Сколько тебе надо, чтобы в силу войти, Кощеюшка?

– Да хватит пока! – Огнеяр сел на лавку и вытер лицо рукавом. Теперь он выглядел чуть больше похожим на человека. Некоторое время он сидел молча, свесив голову и будто приходя в себя, потом посмотрел на Даровану: – Здорово, сестра! А здесь – это где? В Глиногоре?

– Нет. – Дарована тоже села, чувствуя, что больше не может стоять от изнеможения. – В Славене.

– В Славене? – Огнеяр нахмурился, с усилием вспоминая, где это и что это. – В речевинах, что ли? А зачем?

– Что – зачем?

– Ты здесь зачем? И я – зачем?

– Я здесь затем, чтобы тебя вызвать. А ты правда был… там?

Дарована уже почти успокоилась: беспомощный вид измученного Огнеяра убедил ее, что опасности нет. Она выполнила второй наказ Макоши и могла собой гордиться. И все же смотреть на его фигуру с растрепанными черными волосами и красной искрой в глазах было страшно, и она не решилась назвать владения его отца.

– Там. – Огнеяр показал в пол. – Так ты меня вытащила? Зимой к осени?

Дарована кивнула:

– Меня Макошь научила. Сказала, что ты в Бездне заключен и не выйдешь, пока тебя, Зиму, Осень не позовет. Вот я и позвала.

Огнеяр устало кивнул: как видно, от пребывания в Велесовом подземелье он не стал хуже соображать.

– Ты там был… а Весну ты видел? – спросила она.

Огнеяр опять кивнул. Он еще не пришел в себя, и ему было не до расспросов.

– Видел… Я ее туда и… доставил, – вяло ответил он, опустив голову и закрыв глаза. – Лежит она в Ледяных горах, Вела ее охраняет… И меня посадила охранять… Сиди, сказала, пока Перун не придет… А как он придет, если дороги ему нет… Ледяные горы только от громового удара открываются, а…

Он запнулся и замолчал.

– Он идет сюда, – тихо сказала Дарована.

– Кто? – Огнеяр поднял голову и посмотрел на нее. Готовности к битве в нем не замечалось, было лишь некоторое желание разобраться в происходящем.

– Перун. Сын Перуна, Громобой.

– Громобой! – Огнеяр встал на ноги, и Дарована от испуга и неожиданности тоже вскочила. Но Огнеяр опять сел, как будто заметил свою ошибку, и она тоже села, с трепетом ожидая продолжения. – Громобой! – в раздумье повторил Огнеяр, как будто это имя было для него открытием, но он еще не решил, что с ним делать. – Вот он! Нашелся! Где же он?

– Я… не знаю. Он где-то близко. Я сердцем чувствую, что близко, а где – не знаю. А ты слышал о нем?

– Сердцем – это хорошо! – Огнеяр впервые усмехнулся. Но лучше бы он этого не делал, потому что в улыбке блеснули его волчьи клыки в ряду верхних зубов, и Даровану облила стылая дрожь. Перед ней сидел оборотень, и хотя она была знакома с ним уже несколько лет, ей все никак не удавалось привыкнуть к его двойной, пугающей, божественно-звериной сущности и примириться с ней. – Это сильно! Слышал я о нем, слышал! Мне сама новая Весна о нем рассказала!

– Тебе… нужно встретиться с ним… – нерешительно добавила Дарована. Ее смущало одно соображение, тоже увиденное ею сейчас в новом свете. – Макошь говорила… Ты должен встретиться с ним… чтобы биться. Тогда отцы ваши, Велес и Перун, проснутся, и…

– И гроза загремит, молния ударит, Ледяные горы раскроются и Леля-Весна на белый свет выйдет! – весело окончил за нее Огнеяр. – Это все верно. Молодец ты, сестра! Без тебя оба мы зазря бы пропали! А теперь, глядишь, и встретимся! Понимаешь ты, что это значит?

Огнеяр встал и с удовольствием потянулся гибким звериным движением. Дарована молчала. Понимает ли она, что это значит? На уме у нее было одно: а чем кончится для них эта битва? Не потребуется ли с них слишком высокая цена – сама жизнь одного, другого или обоих? Ей хотелось спросить об этом, но она не смела. Думал ли Огнеяр о такой возможности – неизвестно. Если и думал, это не могло его остановить. И Дарована молчала. Сердце ее твердило, что победа должна остаться за Перуном – за Громобоем. Так бывает всегда: Перун побеждает в битве за весну, и тогда зима проходит, земля расцветает… Он должен победить, потому что так устроен ход годового колеса.

Но что будет с Огнеяром? Пусть он не человек, а оборотень с волчьей шерстью на спине и волчьими клыками во рту, но он, что ни говори, единственный сын княгини Добровзоры, и она любит его больше всего на свете… А еще у него есть жена, которая его тоже любит, и маленький ребенок… И вообще он, Огнеяр Чуроборский, ни в чем не виноват. Это не он разбил Чашу Судеб. Так почему он должен погибнуть ради искупления чужой вины?

Ей вспомнился Светловой, и сейчас, в воспоминании, его красивое лицо с милой, чуть смущенной улыбкой показалось неприятным, даже отталкивающим. Вот кто должен расплатиться за дело своих рук! Дарована глянула на Огнеяра, хотела спросить, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы жертвой оказался Светловой.

– Эй, сестра, дай мне гребешок какой-нибудь! – Огнеяр сам прервал ее мысли. – Только покрепче! Железный бы!

И он усмехнулся, разбирая пальцами свои густые, отчаянно спутанные волосы.

– А то, знаешь, Вела меня там не баловала, не ласкала! – Он опять усмехнулся, с задором глядя на Даровану, и она невольно улыбнулась в ответ. И теперь ее не испугали его блестящие белые клыки. – Знаешь, как в песне:

Доставались кудри,

Доставались русы

Старой бабушке чесать.

Уж она не чешет,

Уж она не гладит,

Только волосы дерет!

Огнеяр пропел это так звучно и весело, что Дарована засмеялась. Вынув из княгининого ларца костяной гребень с конскими головками на концах спинки, она подала его Огнеяру, но он, вместо того чтобы взять гребень, поймал ее руку.

– Сделай милость, сестра, почеши сама! – попросил он, глядя на нее так просительно и ласково, что у нее дрогнуло сердце. – Устал я, сил нет! – доверительно пожаловался Огнеяр. – Огненным Змеем жил, в Ледяных горах лежал, думал, не выберусь уж никогда! Умаялся! Ну, пожалей меня!

Дарована вздохнула и села на скамью рядом с ним. Огнеяр опустился на пол и положил голову ей на колени. Дарована принялась разбирать и понемногу расчесывать его жесткие спутанные длинные волосы – работы явно было много. Ей хотелось спросить еще что-нибудь о будущей битве, но эти вопросы не шли на язык: Огнеяр, похоже, совсем об этом не думал.

– Который теперь месяц… должен быть, не знаешь? – глухо спросил он у нее из-под рук.

– Что-то вроде червеня.[56] – Дарована вздохнула. – А вообще я не знаю. Я из Глиногора ушла, когда должен был червень начинаться. По счету, по луне, а так все та же зима. А была я у Макоши в Золотом Саду. Там-то совсем немного времени прошло, а тут – не знаю. Не догадалась у княгини спросить. Может, тут пара месяцев прошла.

– Это может! – согласился Огнеяр. – Я когда из Чуробора ушел, сечен[57] был. Там внизу дня и ночи нет, а мне так казалось, дня три прошло. А тут – полгода. Ладно! Хорошо, не сто лет!

– За сто лет тут бы никого не осталось.

– Понятно. Я про то и говорю. Вылезаю, а тут одна пустая земля. Жуть! Ой! У меня там парень, наверное, уже говорить научился, а я тут брожу все… Леший знает чем занимаюсь!

– Какой парень? – не поняла Дарована.

– Ну, какой! Сын, конечно! Гордеслав. Ему уже третий год шел, когда я…

Рука Дарованы с гребнем замерла: образ жуткого Змея, противника Перуна в битве за весну, никак не вязался с человеком, у которого маленький сын учится говорить.

И она вдруг ощутила такое теплое, почти материнское чувство привязанности к Огнеяру, возвращенному из Подземелья ее усилиями, что испугалась за будущее: как ей пережить ту грядущую битву, в которой оба непримиримых противника дороги ей?

Дверь из верхних сеней внезапно распахнулась, внутрь проник сперва заостренный осиновый кол, потом чье-то бородатое лицо, выражавшее разом испуг и решимость. Позади мелькало еще несколько лиц и фигур.

Огнеяр мгновенно оказался на ногах: Дарована даже не успела заметить, как он вскочил, гребень отлетел в другой угол.

– Поди ты, Огненный Змей, под сухую корягу, где солнце не светит, роса не ложится… – суетливо и поспешно забубнил чей-то дрожащий голос.

– Чур! Чур! Рассыпься! – вразнобой закричало еще несколько голосов.

Острие осинового кола надвинулось на Огнеяра; из-за спины державшего его выскочил еще один мужик с корчажкой и плеснул на Огнеяра водой; в горнице запахло отваром травы дедовника. Огнеяр охнул и закрыл лицо рукавом; когда он опустил руку, лицо его недовольно искривилось, но он не рассыпался и не исчез.

– А ну брось, дурачье! – рявкнул он, и разноголосые заговоры прекратились.

– Ты – Огненный Змей? – неуверенно спросил тот, кто пришел с осиновым колом. Теперь Дарована узнала в нем княжеского дружинника,[58] которого видела утром во дворе.

– Я! – решительно подтвердил Огнеяр. – И что дальше?

Дружинник поглядел на Даровану, потом растерянно обернулся к своим помощникам. Такого они не ждали.

– Он не опасный! – подала голос Дарована. – Он не со злом пришел. Это же чуроборский князь Огнеяр. Мой названый брат, сын княгини Добровзоры. Я его позвала, и он ко мне пришел. А Огненным Змеем, так это чтобы быстрее. Вот и все. Ничего страшного.

– А мы думали… – забормотали челядинцы. – Видели люди Огненного Змея… Думали, за княгиней нашей прилетел… Князя-то как раз дома нет, ну, он и того… Мы думали…

– Думали! – передразнил Огнеяр. – Полотенце дайте!

Дружинник кинулся к полотенцу, которым раньше была покрыта кадушка, и подал его Огнеяру. Брезгливо морщась, Огнеяр стал вытирать лицо и волосы.

– Дрянью всякой… – бормотал он. – Чуть что, сразу за дедовник… Вам бы в морду этот дедовник, возьми его Вела…

Дарована улыбнулась и прикрыла рот рукой. Все знали, что Огнеяр почти неуязвим: он не боится огня и его не берет железо. Но отвар травы, прогоняющей нечисть, был ему неприятен, хотя большого вреда причинить не мог. Значит, все же что-то в нем есть такое… Да как не быть! Он же оборотень! Он же Князь Волков!

– Ну, ладно! – Огнеяр бросил полотенце на пол и обернулся к дружиннику: – Ты здесь над челядью старший?

– Я! – сознался дружинник, чувствуя себя дураком. Огненный Змей был несомненным Огненным Змеем, но вел себя уж очень странно.

– Покажи, где мне до утра прилечь, – распорядился Огнеяр. – А то… – Он весело оглянулся на Даровану, – как бы тут о девичьей чести худая слава не пошла. Огненный Змей как-никак!

– Княгиню бы спросить, – растерянно отозвался дружинник. – Князя-то нету дома…

– Не надо княгиню тревожить! – попросила Дарована. – Я же вам говорю: это Огнеяр Чуроборский, князь дебричей. Устройте его получше, а княгине утром скажете. Я сама ей все расскажу.

Дружинник недоверчиво просмотрел на нее. Эта девица, смолятическая княжна, и сама появилась как-то странно – как с неба упала. А тут еще этот… Огнеяр Огненный Змей! Что за напасти!

– Последние времена настали! – Дружинник обреченно махнул рукой и запоздало поклонился Огнеяру. – Пойдем, князь чуроборский! Не прогневайся, если чем не угодили, мы тут люди несведущие…

– Ладно, ладно! Давай шагай! – оборвал его Огнеяр. И добавил, когда вся толпа уже вывалила назад в верхние сени: – Кол заберите!

Челядинец послушно вернулся и забрал с ковра осиновый кол. Дверь закрылась. Оставшись одна, Дарована огляделась. Лучина почти догорела, серебряный ковшик поблескивал перед скамьей, брошенный гребень смутно белел в углу, на пестром ковре темнело широкое мокрое пятно отвара дедовника. Только что здесь был Огнеяр, Огненный Змей, сын Велеса… Она вызвала из Подземелья противника для Громобоя. Только сейчас Дарована осознала всю важность сделанного ею, о чем уже сказал Огнеяр: ее руками проложен мост к возвращению весны! Но самое главное еще было впереди.


До Ладиной рощи Громобой добрался перед рассветом. Было еще почти темно, только серое небо, затянутое ровной непроглядной пеленой тяжелых туч, испускало тусклое сероватое мерцание. В темноте священная гора была видна издалека – она сияла мягкими радужными переливами, как чудесный шатер, как живое облако света. Она манила, прятала в себе божественные тайны, она тянула к себе, и Громобой во весь опор мчался к ней, мчался на свет радужной стены, чувствуя, что цель его длинного похода близка. Во тьме не было видно толком ни реки, ни самого Славена; Громобой даже не помнил сейчас, что тут должен быть какой-то город.

Расставшись с огнищем Пригоричей, он двигался к священной роще почти без остановок: днем он шел человеком, а ночью скакал конем, не замечая усталости. Жители огнищ, куда он заходил среди дня, мало чем могли угостить его, но все же не решались нарушить закон гостеприимства. Но не их жесткий хлеб пополам с желудями или сосновой корой прибавлял Громобою сил. День и ночь его толкало вперед ощущение близости цели. Цели, ради которой он родился на свет! Еще немного – и перед ним встанет гора света, ворота к темнице Лели-Весны. Его ждет битва, к которой он шел так долго, шел с самого своего рождения; он родился для того, чтобы победить в этой битве. Что с ним будет потом, он не думал, никакого «потом» сейчас не существовало. Существовали лишь заснеженный умирающий мир и Весна, спящая священным сном где-то в далеких подземельях. Ледяные горы и Огненный Змей, охраняющий подступ к ним. Кольцо Небесного Огня в мешочке на шее и ноги, чтобы нести его по назначению.

Гора света все росла, приближалась, и Громобой все ускорял бег. Огненной молнией он промчался над берегом Сварожца, рассыпая снопы искр из гривы и хвоста, и в следах его копыт эти искры еще долго тлели, отмечая пройденный путь мерцающей в снегу дорожкой. И ни одного живого существа больше не было вокруг; казалось, он остался один во всем этом мире, один среди бескрайних снегов, молчащих лесов, один между спящей землей и замкнутым небом. Он был одинок, как одинок был Сварог в те первоначальные времена, когда ему только предстояло взять искры Огня-Сварожича и бросить их в Бездну, чтобы они осветили ее и породили свет, а за ним и весь живой, дышащий, теплый мир. Он, огненный конь, выдыхающий искры и пламя, был тем Огнем, освещающим молчащую бездну вечной зимы. И он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы сделать свое дело и вернуть этому миру тепло, дыхание, жизнь.

Приблизившись к горе света вплотную, Громобой замедлил шаг, потом остановился. В облике коня он соображал не хуже, чем в человеческом, но ему было трудно понять, что же такое перед ним. Стена радужного света выглядела плотной, ярко сияла в темноте, и Громобою казалось даже, что он уже не на земле, не в Яви, что этот стремительный бег через ночь к свету перенес его в Правь, а он в темноте не приметил границы. В этом мире для него существовала только одна цель – попасть за эту радужную стену. Стоило вглядеться в нее пристальнее, как сквозь фиолетовое мерцание Громобой начинал различать склон горы, пояс крупных белых валунов, траву и березы с полураспустившимися листьями. Там жила весна. А между этими деревьями порхало нечто, похожее на крупную, сверкающую белизной птицу; ее очертания были размыты, и Громобой видел только скользящее пятно яркого света, блуждающую утреннюю звезду. И он знал, что это такое: это была сама душа этого плененного мира весны. Сама весна. Она была здесь, она была совсем близко.

Громобой собрался с силами, нагнул голову, несколько раз ударил копытами по снегу, как будто разминаясь, а потом огненным копьем ринулся вперед и исчез за стеной света…


– Вот она, Ладина роща!

– Да я уж вижу! – Огнеяр кивнул и остановился.

Уперев руки в бока, он оглядывал гору, окутанную радужным светом, и тихо посвистывал. На другое же утро после своего освобождения из Бездны он повел Даровану сюда; княгиня Жизнеслава и Светловой были так потрясены его внезапным появлением, да еще в облике Огненного Змея, что даже вопросов ему не задавали. А ему хотелось действовать; выбравшись на волю, он теперь жаждал вызволить и Лелю.

Дарована стояла рядом, сунув руки в рукава голубой шубки, и посматривала не столько на гору, которую уже видела, сколько на самого Огнеяра. Она как будто хотела прочитать по его лицу, как ему нравится это зрелище, а вернее, видит ли он здесь какие-нибудь пути к действию. Теперь, когда трудное дело – вызволить сына Велеса из подземелья – удалось ей так хорошо, она еще тверже поверила в свои силы и промедление стало казаться ей еще более нестерпимым. Ее томило стремление немедленно что-то сделать; вдвоем с Огнеяром они составили силу, которая может помочь беде, а значит, не имеет никакого права оставаться в бездействии! Велес – Макошь – Перун; Подземелье – Земля – Небо; Навь – Явь – Правь… Весь мир построен на сочетании трех взаимосвязанных и взаимно друг друга дополняющих частей; боги оторваны друг от друга, потому-то они и не могут вернуть мир к разрушенному порядку. По отдельности все они трое были бессильны; теперь же, когда Макошь вдохнула в нее свою силу и она встретила Огнеяра, две части из трех соединены. Теперь им нужно только найти Громобоя… Им нужно как можно скорее его найти!

Огнеяр чувствовал то же, что и она, и это подбадривало и радовало Даровану. Странно, но после вчерашнего она совсем перестала бояться своего брата-оборотня. Те ужас и неприязнь, которые у нее раньше вызывало его смуглое лицо, белая седая прядь в черных волосах, красная искра в глазах, волчьи клыки и само сознание того, что перед ней – оборотень, теперь исчезли, и ощущение его огромной нечеловеческой силы не пугало, а радовало Даровану.

Ветер вдруг переменился, бросил в лицо Дароване горсть мелких снежинок с ветвей. А Огнеяр резко повернул голову. Ноздри его дрогнули, лицо приняло сосредоточенное, по-звериному настороженное выражение. Некоторое время он стоял, принюхиваясь, и вид у него был собранный. Как будто близко враг… По спине Дарованы побежала дрожь: ее встревожило и это проявление его полузвериной сущности, и само то, что он учуял какую-то опасность. Она уже хотела спросить, что это, как вдруг Огнеяр сошел с тропы и двинулся куда-то в обход горы.

За ночь опять навалило много снегу, идти было трудно, и он проваливался почти по колено. Дарована не решалась идти за ним и, стоя на тропинке на берегу Сварожца, выжидательно смотрела ему вслед. Говорят, что оборотни оставляют за собой следы не человеческой ноги, а звериной лапы с когтями… но ничего подобного, сапоги Огнеяра, хотя и были обшиты волчьим мехом, оставляли обыкновенные человеческие следы.

Отойдя шагов на двадцать, Огнеяр остановился, в задумчивости запустил пальцы себе в волосы и провел ото лба к затылку; из волос его посыпались багряные искры и с легким шипением погасли в снегу. При этом он смотрел куда-то вниз. Скользя взглядом по снегу и не оборачиваясь, он махнул Дароване рукой:

– Иди-ка сюда!

Придерживая подол и осторожно ступая, чтобы не завязнуть и не упасть, Дарована пошла к нему по его же следам.

– Смотри! – Огнеяр показал ей на следы конских копыт, которые были ясно видны на снегу и уходили прямо в радужную стену. – Кто это был, по-твоему?

Сейчас у Огнеяра был разочарованный и рассерженный вид, как будто они опоздали и упустили что-то важное. Дарована в недоумении смотрела на следы. Кто-то проехал за радужную стену верхом на коне? Такое не укладывалось у нее в голове. Но вот же они, конские следы: копыта глубоко погружались в снег, и отпечатки заметно обтаяли.

Огнеяр присел на корточки, осторожно прикоснулся кончиками пальцев к одному следу, потом быстро отдернул руку и подул на пальцы.

– Что это? – нетерпеливо спросила Дарована.

Огнеяр поднял голову и посмотрел на нее с какой-то недоверчивой насмешкой: да неужели ты не понимаешь?

– Это ты мне говорила, что сын Перуна умеет оборачиваться конем? Или нет?

– Конем? Да… – несколько растерянно подтвердила Дарована.

Пожалуй, он-то и остался теперь единственным конем на всем белом свете. И Дарована ахнула, сердясь на собственную бестолковость: ведь только вчера вечером она видела его в серебряном блюде! Огненный конь, рассыпающий искры из гривы, мчащийся сквозь темную ночь, и топот его копыт, отдающийся громом в темных спящих небесах, были живы в ее памяти. И ведь она знала, что он идет к ней, идет сюда! Он ушел туда, за радужную стену! Как же она его упустила?

Огнеяр встал на ноги и отряхнул ладонь, помял кончики пальцев, которыми трогал след. Их слегка жгло и покалывало.

– Это он… – прошептала Дарована. От волнения у нее перехватило горло. – Это он! – с отчаянием воскликнула она. – Да, да! Ах, но как же! Как же он ушел? Как же он нас не дождался!

– След свежий, – определил Огнеяр. – Этой ночью. Пока я отлеживался, он и пробежал.

– Ах, матушка Макошь! – Дарована чуть не плакала. – Почему же он… Что нам теперь делать? – Она нетерпеливо дернула Огнеяра за рукав. – Как нам теперь его догнать?

– Не знаю! – Огнеяр кривовато усмехнулся. – Ускакал наш жеребец, волк его дери!

– Не говори так! – возмутилась Дарована. – Он же не знал, что мы здесь! Но теперь он ушел туда, к Леле! Теперь он там! И мы должны пойти за ним!

– Там он, как же! – с досадой возразил Огнеяр.

– А где?

– Не знаю! Этого теперь никто не знает, куда его занесло!

– А куда его могло занести? – Дарована начинала сердиться, не понимая, что он хочет сказать и зачем злит ее.

– Да куда Веле и Мороку угодно! Ты пойми: не может он к Леле попасть мимо меня! Не может, не положено такого! Леля настоящая теперь не здесь, между березками, а там, в Ледяных горах! – Огнеяр показал на снег. – И чтобы туда пройти, чтобы ее увидеть, он со мной драться должен! И нет ему пути к ней мимо драки, нет! Ничего хорошего само не делается, ко всему надо силу приложить! Да еще и ума бы не мешало! А у него, жеребца, силы немерено, а с умом плоховато!

Лицо его ожесточилось, багровая искра в глазах разгорелась ярче, и Дарована видела, что он непритворно раздосадован. Их надежды на скорую встречу с Громобоем рухнули, и Огнеяр лучше Дарованы представлял, сколько новых трудностей создала им эта неудача.

– Ты сам зато очень умный! – ядовито отозвалась Дарована.

– А Велес вообще умнее Перуна! – неожиданно беззлобно ответил Огнеяр, и Дарована не поняла, не заметил он ее издевки или только притворяется, чтобы еще больше ее позлить.

Как с ним трудно! Она чувствовала, что не понимает своего названого брата. Мимоходом она отметила, как быстро он меняется: его веселье мгновенно перетекало в настороженность, настороженность в досаду, а досада в напряженное размышление, и даже казалось, будто рядом с ней не один Огнеяр, а все время появляются какие-то новые. Оборотень! Как непохож на него Громобой – всегда ровный, сдержанный, уверенный. Его сила и твердость были непоколебимы, как каменная гора. И снова Даровану наполнила тоска по Громобою: как же хорошо было с ним! Никаких тайн и загадок, никаких недоумений! Она сразу угадала его, сразу поверила ему, и он ни в чем не обманул ее, не дал ей повода ни к малейшим сомнениям!

– Где же он теперь? – жалобно спросила она и прикоснулась к локтю Огнеяра. При всех своих недостатках он все же гораздо лучше нее разбирался в путях Надвечных миров. – Где нам теперь его искать?

– Поспешишь – людей насмешишь! – ворчливо ответил Огнеяр. – Искать нам теперь его долго придется. К Леле он не попал, а куда попал… что подумать, не знаю.

– Но не стоять же нам тут!

– Да? – Огнеяр, до того смотревший на радужную стену, обернулся и окинул Даровану внимательным и отчасти недоверчивым взглядом, усмехнулся, нарочно показав блестящий волчий клык. – Какая ты, сестра, смелая стала! Диву даюсь! Когда-то меня без дрожи и видеть не могла, а ведь я тебе ничего плохого никогда не сделал!

– Ну да, не сделал, как же! – воскликнула Дарована. По правде сказать, ей сейчас не хотелось углубляться в воспоминания.

– А то ж! – непреклонно ответил Огнеяр. – А что я тебе за Светела не дал выйти, так ты меня благодарить должна. Скажешь, не так?

Дарована промолчала и только вздохнула. Как же с ним трудно!

– Как с тобой жена уживается? – недоверчиво проворчала она.

– Не знаю, – протянул Огнеяр, и теперь на его лице отразилось мечтательное блаженство, опять изменившее его до неузнаваемости. – Березка моя… Ох! – Он горестно вздохнул и махнул рукой, отгоняя воспоминания и тоску, которые сейчас только мешали. – А теперь по Надвечным мирам ходить не боишься, как по своему терему! – Огнеяр вернулся к тому, с чего было начал. – Смелая стала! Ну, это хорошо. Тут, на земле, мы его не найдем.

– Не найдем?

– Не бывает же такого, чтобы зима и лето разом были. Я теперь-то сообразил, хоть и поздно, да что ж теперь делать! Он был здесь – меня не было, а как я из подземелья вышел – его увело. Разводит нас с ним по разным дорогам, и ничего тут не поделаешь.

– Но где-то же вы должны встретиться!

– Должны, – подтвердил Огнеяр. – Где-то. Знать бы еще где.

Дарована промолчала. Она могла бы повторить те вопросы, которые задавала сегодня уже не раз, но Огнеяр и так понял, чего она хочет и на что готова решиться.

– Пойдем. – Он взял ее за руку и шагнул к радужной стене. – Не знаю, куда нас занесет с тобой. Но хоть встретим там кого-нибудь умного. Здесь-то мы с тобой сами умнее всех, а значит, надеяться больше не на кого. Должно же где-то быть место, где зима с летом встречаются! Не здесь, значит, там. Пойдем, что ли, поищем. Не боишься?

Он обернулся; Дарована опустила глаза и промолчала. Ее переполняло волнение, сердце сильно билось. Страху не было места в ее душе: она оторвалась от всех прежних представлений и теперь чувствовала себя так, как будто летит в бесконечном пространстве. Но даже если бы она боялась, это ничего не изменило бы. Сила Макоши требовала выхода и толкала Даровану вслед за ее Перуном.

Огнеяр первым подошел к радужной стене, ведя Даровану за руку, остановился. Стена света легко, неслышно колебалась, как будто дышала. Как будто там внутри билось какое-то огромное живое сердце…

– Ну, избушка, повернись к лесу задом, ко мне передом! – с серьезностью, противоречащей сказочному заклинанию, сказал Огнеяр. Дарована понимала, что смысл слов не важен: Огнеяр мог сказать что угодно, и его здесь поймут.

А потом Огнеяр шагнул вперед и потянул ее за собой. Дарована невольно зажмурилась: ей казалось, что они войдут в этот свет, и она ослепнет от его нестерпимого блеска.

Вслед за Огнеяром она сделала три шага, и ее охватила темнота.


Плотная стена света подалась легко, только яркая радужная вспышка ударила по глазам, и Громобой зажмурился. Сделав длинный прыжок, он приземлился, мимолетом отметил, что не врезался лбом в дерево, поздравил себя с этим и открыл глаза.

Вот он и в роще. Изнутри она выглядела не совсем так, как снаружи, но поначалу Громобой не усомнился, что попал именно туда. Он был готов к тому, что здесь будет много света, больше, чем на заснеженном предутреннем берегу. Но света здесь оказалось еще больше, чем он ожидал. Никакого снега не было и в помине, все деревья были покрыты листвой, и каждый лист испускал яркое золотое сияние. Стволы были так густо облиты солнечным светом, что казались совершенно золотыми. Над верхушками расстилалось багровое небо с золотыми полосами, как бывает летом на закате, и те же багрово-золотые отблески лежали вокруг, как лежат, чередуясь, лучи и тени в простом земном лесу. При каждом порыве ветра багряное мерцание пробегало по золотой листве и слышался легкий приятный звон.

– Ничего себе весна! – вслух сказал Громобой и только при этом заметил, что опять принял человеческий облик. Он еще не полностью владел собой в этих превращениях, и они нередко совершались помимо его воли. – Куда это меня занесло? Это не Ладина роща, это Золотой Лес какой-то!

– Да так оно и есть, сын Перуна! – сказал кто-то рядом.

Громобой обернулся. С ближайшего дуба на него смотрело лицо: два глаза сверкали ослепительным зеленым светом, прямо на коре открывался широкий рот.

– Ты кто будешь? – без особого волнения спросил Громобой. – Леший, что ли?

– Можно и так звать, – согласился рот, а глаза мигнули. – Никакому лесу без хозяина нельзя. Ни простому, ни золотому.

– Так здесь же Ладина роща была?

– Лада Бела Лебедь не здесь живет! – Верхушка дуба отрицательно качнулась. – Здесь твой отец близко!

Одна из ветвей приподнялась и указала вверх. Другие деревья раздались в стороны, и Громобой увидел небо.

Черная туча так тяжело и огромно висела на багряно-золотом небе, что даже Громобой вздрогнул. В туче мелькали молнии, вспыхивали и гасли, не срываясь вниз, как будто были прикованы к своему обиталищу. Вся туча содрогалась, покачивалась, как будто в лад чьему-то тяжелому дыханию. Громобой смотрел, не в силах оторвать от нее глаз. Туча была напоена огнем и полна всесокрушающей мощью; Громобой всем существом ощущал эту огромную мощь, и дико, страшно было видеть ее скованной и борющейся с самой собой. Она давно созрела, но была лишена возможности вылиться; она накопилась сверх всякой меры, и жутко подумать, что будет, если однажды она все же прорвет свои оковы и вырвется наружу. Целое море багряно-золотого пламени ринется вниз и спалит всю землю, сожжет все живое, а потом погаснет среди пустоты. И опять во вселенной воцарится мрак и мертвенная пустыня… Как тогда, пока Сварог еще не создал своего сына-Сварожича и искры его бессильно гасли в Бездне…

«Есть море золотое, – вдруг запел в его сознании нежный и мягкий девичий голос. Он казался таким близким, что хотелось обернуться и пошарить взглядом вокруг, но Громобой не оборачивался, понимая, что голос этот протянулся к нему через неоглядные дали миров и времен. – На золоте море есть золот корабль, а плывет в нем сам Перун Громовик… Растворяет он морскую глубину, открывает железные ворота, выпускает тучу черную, с громом-молнией, с частым дождичком…»

Зажмурившись, Громобой опустил голову и потер пальцами веки. Глаза жгло.

– Как же я сюда попал-то? – спросил он, не открывая глаз. – Я же в Ладину рощу хотел. Мне не сюда вовсе надо. Это – вверх, а мне надо вниз! К Ледяным горам!

– Нет тебе пути к Ледяным горам, – ответил голос лешего. – Сам не попадешь. Только если кто поможет тебе.

– Кто – поможет? – Громобой открыл глаза и, болезненно моргая, посмотрел на лешего. Верхушки деревьев уже опять сдвинулись и скрыли от него давящее зрелище Перуновой тучи.

– Я того не знаю. Мое дело – Золотой Лес.

– Тьфу, пенек дубовый! – Громобой вдруг разозлился и в досаде сплюнул. – Не знаешь ничего, а тоже, советы давать лезешь!

Леший замолчал, зеленые глаза закрылись, лицо на стволе исчезло. Даже то, что прежде было носом и бровями, стало лишь сучком и трещинами коры. Леший обиделся. Не слишком о нем жалея, Громобой вытер рукавом взмокший лоб и пошел через Золотой Лес. Он уже по опыту знал, что в любом месте есть вход и выход. Ему нужно в Ледяные горы – значит, вниз. Ему нужен ход в подземелье. Идти было трудно: золотые стволы деревьев, золотая листва и даже трава под ногами так ослепительно сверкали, что было больно глазам. Как там в кощунах было? Медный лес, серебряный лес, золотой лес… Ледяная гора. Если найти дорогу вниз… Если где-нибудь покажется серебряный лес… Да где же он, Морок его возьми?


Сделав три шага вперед, Огнеяр остановился. Дарована стояла за его спиной, не смея открыть глаза. Вокруг было тихо и холодно – совсем не то, чего она ожидала. Всей кожей она ощущала, что покинула пределы земного мира. Здесь все было иначе. Главным ее ощущением сейчас было чувство неоглядной, неизмеримой отдаленности. Эти три нешироких шага унесли ее так далеко от всего знакомого и привычного, что делалось жутко. Она где-то очень, очень далеко, там, откуда не дойти и не доехать за всю жизнь… И глубоко…

Огнеяр тихонько просвистел, словно бы в удивлении. Дарована осторожно подняла ресницы. Из сероватого зимнего дня они попали в густую тьму позднего вечера. Белый снег исчез, земля вокруг была черновато-серой, как старая закаменевшая зола, и уходила во все стороны плоской равниной, насколько хватало глаз. Небо над головой тоже было темно-серым, низким и неподвижным. Обернувшись, Дарована и позади себя увидела ту же темную равнину, так же уходящую в бесконечность. Они стояли посередине того, что не имело краев.

«Где мы?» – хотела она спросить, но голос ей не повиновался, и она слегка сжала руку Огнеяра.

– Это мы к моему батюшке попали, – ответил он, понимая, какой вопрос она хочет задать. При этом он оглядывался с отрешенно-недоумевающим видом. – Но как-то тут… Я сам тут никогда не был. Ну, пойдем. Раз пришли, так не на месте же стоять.

Он двинулся вперед, и Дарована пошла за ним. Если хоть одно земное существо и могло находить здесь дорогу, то только он.

Где-то впереди темноту нарушало тусклое багровое мерцание. Облако кроваво-красных отблесков парило над темной землей, но трудно было определить, далеко ли до него. Здесь вообще нет расстояний, привычных человеческому глазу и проходимых человеческими ногами. Здесь все по-другому.

Они медленно брели по равнине; идти было нелегко, руки и ноги наливались странной тяжестью. Дароване поначалу было жутко: так они и за всю жизнь никуда не дойдут. Но потом вдруг возникло ощущение, что каждый их шаг покрывает огромное расстояние и что они уже очень далеко от того места, с которого начали идти. И что время для них идет гораздо медленнее. «О чем это я? – мысленно одернула она себя. – Здесь нет ни времени, ни расстояния».

– А мы… А мы здесь за один день сто лет не пропустим? – шепотом окликнула она Огнеяра.

– Может быть, – ответил он, не оборачиваясь. – Поручиться не могу. Я так чую, мы… Я к своему батюшке и сам еще ни разу так близко не подходил. Он где-то здесь. А у него времени вообще нет. То есть наоборот. У него времени так много, что оно ему не нужно. А значит, его как бы и нет…

– Я понимаю…

– Я тоже… думаю, будто понимаю. Тут понимать не надо. Здесь не мы идем, а нас несет. И будет все не как мы хотим, а как должно быть. Не бойся.

– Я не боюсь…

Дарована действительно не боялась. Все ее чувства как бы застыли, душу заполнила та же холодная, черновато-серая, ровная пустота, что окружала ее со всех сторон, сверху и снизу. Здесь не было чувств: ни радости, ни страха. Любое чувство – временно, их смена и создает разницу между ними. А здесь не было ничего переменного. Здесь была лишь вечная основа мира. Его дно, ниже которого уже нет вовсе ничего. И мощь которого течет вверх по стволу Мирового Древа, через корни питая ветви и крону, простертую над небесами…

– Ты здесь был с… с ней? – Дарована смутно помнила, что Огнеяр когда-то приводил во владения своего отца какую-то другую «ее», но не могла сейчас вспомнить ни ее имени, ни вообще кем она была. Пожалуй, своего имени она сейчас не вспомнила бы тоже.

– Нет. – Огнеяр мотнул головой. – С ней я был в Лугах. Там я и раньше бывал. Там светло, трава растет, цветы цветут, ручьи начало берут. Там Вела живет. Коровы пасутся. А тут только Он … Мой отец. Я здесь еще не был…

Чем дальше они шли, тем сильнее сгущалась темнота, вечер постепенно переходил в непроглядную ночь. Дарована заподозрила, что они с каждым шагом спускаются все ниже, хотя на плоской равнине не было заметно никакого уклона. Зато багряное сияние впереди становилось все ярче. Уже можно было разглядеть что-то вроде низкой трепещущей стены из огня, багрового подземного пламени. Даже на вид оно казалось особенно жгучим, жадным, губительным и жутким, как кипящая кровь.

– Что это? – шепнула Дарована. Ей совсем не хотелось идти к этой пламенной стене.

– Это Огненная Река, – ответил Огнеяр так, как будто сам только что это понял.

Голос его звучал глухо, и вот теперь Дароване вдруг стало по-настоящему страшно. Она угадала, что Огненной Реки боится даже сам Огнеяр. Вернее, не боится, а просто здесь кончаются его силы и знания. Здесь он так же слаб и растерян, как и она сама. Здесь, на Огненной Реке, пролегает рубеж постижимого даже для сына Велеса. Дальше – владения только самого Велеса, самого многогранного и таинственного из богов.

Огненная Река вышла к ним навстречу неожиданно быстро. Она преградила путь, и они остановились. В каменном ложе текло и бушевало живое пламя; языки огня плясали на поверхности, как волны, взметывались вверх, облизывали камни берега и бежали дальше. Вместо пены над волнами взметывались облака душного темного дыма, парили вокруг камней. Слышался глухой гул, потрескивание. В лицо дышало нестерпимым жаром, и Дарована прикрывала щеку рукавом. Даже Огнеяр немного морщился: для простого земного огня он был неуязвим, но это было настоящее Подземное Пылание, внушавшее ужас даже ему. Человеческая часть его существа трепетала от ужаса, а зверино-божественная растворялась в дыхании подземного пламени и готова была слиться с ним, с той сущностью, из которой когда-то вышла.

– Зачем – вы – пришли?

Непонятно было, откуда взялся этот голос. Он шел из-за реки, с того берега, на котором глухая непроглядная темнота стояла каменной стеной, и даже свет текучего пламени отражался от нее, как от камня, не позволяя заглянуть туда. Огромной волной голос выкатился из той темноты, пал сверху, вырос снизу из черной земли. Дарована сильно вздрогнула и прижалась к Огнеяру, обеими руками вцепившись в его руку.

– За советом! – громко и ясно ответил Огнеяр, хотя и его голос выдавал напряжение. – Мне нужна твоя мудрость, отец!

– Что ты хочешь от меня, сын?

Огнеяр окидывал взглядом черноту над огненной рекой, словно искал глаза, в которые мог бы посмотреть, хотя отлично знал: взгляд Бога Мертвых убивает, и потому спрятан за густые брови и тяжелые веки, поднять которые могут только двенадцать помощников. В нем смешались ужас и жгучая жажда увидеть того, кто дал ему такую странную жизнь. Именно здесь, на берегу Огненной Реки, последнего рубежа между достижимым и недостижимым, он яснее всего ощутил свое отличие от всех человеческих и нечеловеческих существ, населяющих землю. Он знал о себе многое, но не знал главного: откуда он такой взялся, в чем исток всех его способностей и сил? И теперь этот исток был перед ним, говорил с ним. Все пространство вокруг было полно силы, и он ощущал эту силу как часть себя – из нее был рожден когда-то его дух. Эта сила создала его, но ему досталась лишь капля, неизмеримо малая, ничуть не уменьшившая целое. Вокруг него была та сила созидания, которая уводит с земли отжившее, чтобы дать место новому. Эту силу называют смертью, ее бояться, но ее и благословляют, потому что без нее не бывало бы и жизни. Эта сила кладет конец и с ним – новое начало, она – основа и опора мироздания. Ничего нет тверже, постояннее, крепче нее… В Огнеяре боролись два противоположных стремления: проникнуть в эту силу, понять ее – и бежать от нее, пока она не поглотила и не погубила его. Если он пустит эту силу в свое человеческое сознание, то окаменеет здесь и останется навсегда на берегу этой пламенной реки.

Дарована сжала его руку, и он вспомнил о ее присутствии, а также о том, зачем пришел сюда.

– Я ищу моего противника, сына Перуна, – сказал он, глядя в темноту за пламенной рекой. – Пока мы не встретимся в битве, на землю не вернется Весна. Но мы не можем встретиться на земле. Укажи мне место, где я могу найти его. Место, где могут встретиться зима и лето.

– Эта встреча стоит у тебя за спиной.

Давление этого голоса почти не ощущалось, но было настолько сильным, что наполняло до последней жилочки, и Огнеяр ясно сознавал, что уходить отсюда нужно как можно скорее. Даже его дух, двойственный дух оборотня, не мог долго выносить близость Велеса.

– Зима и лето встречаются в осени. Иди к Осени, мой сын. Иди назад. Иди к перекрестку дорог. Там ты найдешь Лето. Если Осень позовет его, ты встретишь его. Иди назад.

Зажмурившись от давящего ужаса, не помня себя, полная одним стремлением – уйти отсюда, пока разум не погас, не замечая, что буквально исполняет совет-приказ Подземного Хозяина, Дарована сделала шаг назад и потянула за собой Огнеяра. Не оборачиваясь, он шагнул за ней. И тут же они оба ощутили, что встали на правильный путь: жгучее мерцание Огненной Реки вдруг отодвинулось далеко, стало легче дышать. Дарована шагнула назад еще раз, и вокруг посветлело; небо поднялось высоко и уже не давило на голову. Они сделали третий шаг, и весь этот темный мир раздвинулся, как будто упали стены.

Все стало иначе. Дарована выпустила руку Огнеяра и огляделась. В лицо дул резкий холодный ветер, и уже по этому было ясно, что они вышли из Велесова подземелья, где воздух был мертв и неподвижен. Здесь было больше света, здесь было высокое небо, ветер, простор. Все было как на земле, и только особая резкость и яркость всех ощущений – в основном неприятных – говорила о том, что они все же не на земле.

Вокруг них был пасмурный и холодный день середины осени. По сторонам расстилались луга с увядшей, побитой первыми заморозками травой. Под ногами была замерзшая после дождей, комками застывшая грязь, земля была схвачена тонкой, ломкой корочкой льда, и при каждом их движении она со знакомым похрустыванием ломалась. В беловатый ледок на лужах вмерзли желтые листья. Листья летели по ветру, и вроде бы где-то в отдалении темнел перелесок, но его было трудно разглядеть.

Дарована и Огнеяр стояли на дороге, где еще виднелись замерзшие в грязи следы копыт, человеческих ног, полозьев волокуш, тоже выбеленные льдом. А в трех шагах впереди эту дорогу пересекала другая, такая же исхоженная. Но ни одного живого существа вокруг не виднелось, только желтые стебли высохших трав дрожали под ветром и тоже мерзли.

Дарована поежилась: перекресток полевых дорог недаром пользуется дурной славой как место обитания самых зловредных и безжалостных духов. Здесь, на перекрестке, что сам служит границей миров, человек открыт всем ветрам, добрым и злым. Его все видят, а он никого не видит; он открыт для нападения, и нечем ему защититься, некуда спрятаться. Этот перекресток лежит не в земном мире, а в Надвечном; это то самое место, где обитают зловредные духи, выходящие на землю через земные перекрестки. Ей хотелось пригнуться, как-то спрятаться от невидимых напастей, что летели к ней со всех сторон.

– Спасибо, батюшка, наставил на ум! – сказал Огнеяр и обернулся к Дароване. Он выглядел сосредоточенным, даже встревоженным, но уже не был так растерян, как там, в подземелье. – И как я сам-то не догадался? Голова дубовая! Конечно, осень! Конечно, перекресток! Вот, душа моя, мы с тобой на место пришли! – Он взял Даровану за плечи и слегка встряхнул. – Ну, очнулась? Не спи, замерзнешь! Давай-ка за дело принимайся.

– За какое?

– Меня ты привела, теперь зови его. Сюда ему можно. Здесь мы встретимся. Не знаю, где его сейчас носит, а тебя, Осень, лето отовсюду услышит. Путь его к тебе лежит. Зови его, и он придет.

Дарована сжала голову руками. Они были почти у цели, но ее переполняли слабость и страх. Перекресток, открытость со всех сторон и свист резкого ветра, холод и дрожь мешали ей сосредоточиться, она чувствовала себя слабой, беззащитной, беспомощной. Они – на том самом месте, что может послужить местом битвы сына Перуна и сына Велеса. И свести их должна она… И Макошь говорила ей то же… Ей оставался последний шаг; ее ждало последнее дело, зависящее от нее, и оно же было самым важным, но на этот последний шаг у нее не хватало сил. Битва! Еще шаг – и начнется то, что уже нельзя будет остановить…

– Здесь? – Дарована огляделась. – Ох, матушка!

По той дороге, что лежала у них под ногами, прямо им навстречу с густым завыванием мчался плотный вихрь. Нижним концом он почти касался земли, а в высоту превышал два человеческих роста. Стремительно вертясь вокруг себя, вихрь быстро приближался; в нем крутились пожухлые листья, травинки и сухие ветки, комки замерзшей земли, еще какой-то полевой мусор. Дарована ахнула и встрепенулась, как будто хотела скорее уйти с дороги. Огнеяр быстро обернулся и выругался.

– Вела тебя дери! Встрешник!

Дарована хотела отшатнуться, но дорога прочно держала ее ноги и не пускала. Встрешник! Злой дорожный дух, что может опрокинуть и унести неведомо куда, принести болезнь, отнять удачу! Стремительно вертясь внутри себя, он летел прямо на них, как голодный хищный зверь. У него не было оскаленной морды или острых зубов, у него не было ни лица, ни глаз, но от этого он, воплощение слепой, бессмысленной вредоносной силы, казался еще более жутким.

– Не было печали! – в досаде бросил Огнеяр. – Ну, давай!

Он выхватил с пояса нож и, когда Встрешник был уже шагах в десяти, с силой швырнул нож ему навстречу. Нож исчез в крутящемся вихре, и над полем раздался дикий вопль. Оледенев, Дарована зажмурилась. И стало тихо. Она торопливо открыла глаза: на дороге в нескольких шагах впереди лежал окровавленный нож, и длинные, растянутые пятна крови усеяли землю вокруг. По сторонам кружились, оседая на землю, сухие листья. Вихрь-Встрешник исчез. И ветер замолчал: то ли выжидал, то ли собирался с новыми силами.

Огнеяр подобрал нож, вытер его о замерзшую траву и убрал в ножны.

– Видала? – Он сурово глянул на Даровану. – Это еще что! С этим-то дурнем разговор короткий. Давай-ка, сестра, поживее, пока кто похуже не пожаловал!

«Кто – похуже?» – хотела спросить Дарована, но не решалась.

Все вокруг выглядело угрожающим: тучи серого неба давили на голову, ветер резал, как ножом, холодные капли дождя падали на лицо прямо из воздуха. Чуть поодаль от дороги в лугах бродили какие-то серые тени, вырастали из земли, припадали к ней снова, вставали, покачивались, то сходились, то расходились, и в своем вроде бы беспорядочном движении неудержимо приближались. И сама земля странно пошевеливалась, подрагивала, вспучивалась буграми, словно какие-то заключенные там существа рвались на волю, напрягали силы в попытках освободиться. Воздух был полон угрозы, чувства опасности, которая неудержимо приближалась.

Вблизи мелькнуло что-то живое. Дарована обернулась и ахнула: шагах в десяти от нее на мерзлой траве сидел волк. Он выглядел усталым, на тощих боках шерсть торчала неряшливыми клочьями. Через луг от перелеска бежали еще два, угрюмо свесивших головы. И вид этих серых, лохматых зверей так хорошо подходил к этому серому, ветреному, неприветливому миру, словно в них была заключена сама его душа.

– Не бойся, это мои! – сказал ей Огнеяр. – Они нас постерегут, а то всякие бродят… – Он глянул на поле, но там все поуспокоилось: тени исчезли, земля не дрожала.

А волков стало уже десятка три, и они сидели вокруг перекрестка, вокруг Огнеяра и Дарованы плотным кольцом. Ей было жутко, но она знала, что бояться не надо. Все волки смотрели на Огнеяра преданно, и она вспомнила, что он не только князь дебричей, но и Князь Волков.

Требовательный взгляд Огнеяра подталкивал ее, не позволял медлить. Дарована закрыла лицо руками и постаралась наконец сосредоточиться. Громобой! Теперь ей нужно думать только о нем. Отбросить все прочее и дать себе долгожданную волю думать только о нем, только о том, чем полно было сердце. Забыть это давящее серое небо, этот холодный пронзительный ветер, забыть капли осеннего дождя и мерзлую грязь под ногами. Громобой! Жаркое лето, буйная гроза, теплый животворящий дождь… Яркая вспышка молнии, пронзающей темную грозовую тучу… Зеленая трава и листья, много-много зелени, дождь мягко стучит по листве, а крупные капли вспыхивают яркими белыми звездами, попадая в солнечный луч… Высокое и чистое небо, свежий запах в воздухе, что остается после грозы и от которого кажется, что весь мир родился заново… Чтобы начать все с начала…

Теплое, сильное, доброе лето само шло к ней издалека и ждало только, чтобы она указала ему путь. Они стремились навстречу друг другу, Дарована уже видела лето перед собой, и рука ее сама тянулась ему навстречу.

Закрыв глаза, Дарована стала по одному подбирать слова, и голос из глубины души подсказывал ей их:

Шла я по чистому полю,

По широкому раздолью,

Шла я через леса дремучие,

Болота зыбучие,

Горы толкучие,

Озера синие,

Шла я через котлы кипучие,

Через пламя палючее,

Шла через Зиму Лютую,

Через Осень Щедрую,

Шла из закатной стороны под восточную,

Шла к Лету Жаркому.

Дарована не открывала глаз, а перед ее внутренним взором проходило все то, что она миновала в этом пути: и темнота подземелья, и огненная река, и глубокие снега земного мира, и светлые луга перед Стрибожином, и золотой сад Макоши. И все это неслось мимо нее, уходя куда-то вперед; она двигалась назад от зимы через осень к лету.

Шла я под чистыми звездами,

Под ясным солнышком,

Под светлым месяцем,

Под сизым туманом.

Пришла я на перекрой месяца,

Пришла на перекресток дорожный.

А навстречу мне идут три брата,

Идут три брата, три ветра, три вихоря.

Первый брат – Ветер Восточный,

Второй брат – Ветер Закатный,

Третий брат – Ветер Полуночный.

Подите вы, ветры, к Лету Жаркому,

Подите ко грому гремучему,

К молнии палючей,

Несите ему тоску мою.

На воду тоску мою не опустите,

На землю не уроните,

На стуже не познобите,

На солнце не посушите.

Донесите тоску мою до ясна сокола,

Где бы вам его ни завидеть,

Где бы вам его ни заслышать,

Хоть бы в чистом поле,

Хоть бы при путях-дорогах,

Хоть бы в лесу дремучем,

Хоть бы в море синем…

Громобой застыл, держась рукой за золотую ветку: чей-то зовущий голос вдруг коснулся его слуха, и он сразу понял, что это – ему, понял даже раньше, чем сумел разобрать хоть слово. Нежный мягкий голос возник из позвякивания золотой листвы, каждая золотая травинка подхватывала призыв, и Громобой напряженно вслушивался, зная, что теперь ему наконец-то укажут правильный путь. Он знал этот голос: перед глазами его встало знакомое лицо, золотые глаза, волосы, окружившие это лицо блеском солнечных лучей. Это лицо сияло, как солнце, оно освещало и согревало мир, вдыхало в него жизнь; оно было где-то рядом, хотелось обернуться, скорее найти ее. Огромная сила подхватила Громобоя и повлекла вперед, навстречу этому лицу и этому голосу, чей призыв был равен закону мироздания:

В чистом поле солнце греет,

Отогревает Мать-Сыру Землю;

По сырой земле хмель вьется и тянется,

Так и ты тянись ко мне,

Во всякий час, во всякое время…

Рука Громобоя с треском обломила золотую ветку. Между двумя деревьями впереди померкло золотое сияние леса: казалось, открываются ворота, ведущие в темноту. Вниз… Громобой шагнул к этим воротам, и голос, полный тревоги и страстного призыва, лился оттуда ему навстречу:

Ты приди ко мне, мой сердечный друг,

Ты приди ко мне, Лето Жаркое,

Ты приди ко мне частым дождичком,

Ясным солнышком да светлым месяцем,

Ветром буйным да синим облаком,

Ты приди ко мне ясным соколом,

Ты приди ко мне добрым молодцем…

Ускоряя шаг, Громобой ворвался в ворота, и два дерева вспыхнули, как два золотых столба. Где-то наверху прокатился мощный гул, вокруг стало темнеть, золотой лес исчез. Громобой увидел перед собой увядшую равнину под низким серым небом. И ветер этой равнины нес ему навстречу последние, торопливые и горячие слова заклинания:

Назад не оборотись,

Вспять не повернись,

Иди ко мне, Лето Жаркое,

Иди ко мне, к Щедрой Осени,

Иди ко мне, к Зиме Лютой,

Иди ко мне, к Весне Красной!

Золотые ворота позади закрылись и погасли, как будто растаяли в сером воздухе. Громобой стоял на равнине, на перекрестке двух дорог. Напротив себя он увидел человека, которого встретил впервые в жизни, но узнал, потому что не мог не узнать. Сейчас во всем свете не существовало никого другого, только они двое, только он и этот невысокий, ловкий, черноволосый парень с красной искрой в темных глазах. Сын Велеса, рожденный противником для него.

А в стороне от них тонкая липа с золотыми листочками дрожала на ветру, сгибалась под порывами вихря, как будто плакала, но не могла сойти с места; хотела что-то им сказать, но молчала и только умоляюще тянула к ним ветки, как живые руки.

Глава 7

Громобой сделал шаг вперед: ему не верилось, что сын Велеса наяву стоит перед ним. Казалось, первый же его шаг опять сдвинет грани миров и его противник рассыплется, растает темным облачком, перенесется в неведомые дали. Но ничего этого не случилось: сын Велеса по-прежнему стоял на замерзшей дороге в нескольких шагах перед ним. Громобой видел его впервые, но знал, казалось, лучше чем себя: знал эту невысокую, подвижную фигуру, эту волчью накидку на сильных плечах, серебряные обручья на запястьях смуглых рук, черные волосы, разметавшиеся по плечам, черные брови, весело блестящие карие глаза, белые зубы. Каждая черта этого лица казалась знакомой. Эти глаза с красной искрой смотрели на него из углей любого огня, у которого случалось ему греться; чернота этих волос таилась в тенистых уголках, мех этой накидки укрывал спины всех лесных зверей, сколько их ни есть. Дух Велеса всегда был рядом, пронизывая весь земной мир, а теперь Громобой лишь встретился с его наиболее ясным и полным воплощением.

Огнеяр в свой черед смотрел на него с жадным и нетерпеливым любопытством. Уже не один год он знал, что где-то на свете есть для него достойный противник, для схватки с которым он рожден. Не один год он томился, стремясь скорее увидеть его и испытать свои силы в настоящей борьбе. И вот его соперник был перед ним, и сердце Огнеяра ликовало: сын Перуна не обманул его ожиданий. От рослого, плечистого рыжеволосого парня веяло жаром грозы, и от дыхания Небесного Огня вся кровь Огнеяра вскипала, в жилы его вливалась сила Подземного Пылания. Его не смущало то, что противник был выше чуть ли не на голову, мощнее сложением и, очевидно, сильнее: Огнеяр хорошо знал свои сильные стороны, был вынослив, устойчив и упрям. В нем было вдоволь звериной осторожности, но совсем не было боязни; привыкнув к своей неуязвимости, он не знал страха смерти. Лицо соперника, полное непримиримой враждебности, но не обремененное, как любил говорить Огнеяр, избытком мысли, забавляло его, и его человеческая природа смеялась, а Велесов дух в нем отвечал на эту враждебность и стремился в схватку, как вода течет вниз – потому что такова ее суть, и иначе ей нельзя.

– Ну, здравствуй! – весело сказал Огнеяр. – Давно же я тебя дожидался! Чай, все ноги стоптал, пока до меня добрался?

– Где она? – спросил Громобой. Он помнил, что сюда его вызвал голос Дарованы, и чувствовал, что она где-то близко, но не мог ее увидеть.

– Кто?

– Дарована. Она была здесь. Куда ты ее девал?

– Сожрал! – Огнеяр усмехнулся, показал белые волчьи клыки в ряду верхних зубов. – А тебе-то она на что? Что тебе до княжны смолятической, посадский ты лапоть? – поддразнивал Огнеяр, с наслаждением видя, как лицо соперника наливается яростью.

Громобой насупился, кровь прилила к лицу: от этих шуток смуглое, злорадно-веселое лицо Огнеяра вдруг стало так ему ненавистно, что он снова шагнул вперед, а Огнеяр легко подался назад, и между ними сохранилось прежнее расстояние. Огнеяр усмехался и притоптывал на месте, как будто приплясывал, играя и дразня. Кровь в нем кипела, ему было трудно стоять неподвижно.

Рыжий красного спросил:

«Чем ты бороду красил?» —

«Я на солнышке лежал,

Кверху бороду держал!» —

припевал Огнеяр и подзадоривал: – Ну, чего застыл? Задумался? Или загрустил?

– А Весна где? – хмуро набычившись, спросил Громобой. – Ты ее в Ледяные горы упрятал?

– Я! – с тем же веселым торжеством ответил Огнеяр. – Я упрятал! И тебе ее не достать!

– Захочу – так достану!

Ой, да где же это видано?

Ой, да где же это слыхано? —

было ему ответом.

Как безрукий яйцо украл,

Голопузому за пазуху прибрал,

А слепой-то подсматривал,

А глухой-то подслушивал,

А безногий вдогон побежал,

А немой сторожей закричал! —

припевал Огнеяр, приплясывая на месте и подмигивая Громобою, как скоморох.

А в душе Громобоя все выше и выше поднималась горячая волна яростной ненависти. Мысли кончились, потому что стали не нужны; он уже не помнил, кто перед ним и что свело их здесь, у него было одно желание – прихлопнуть эту вертлявую черную нечисть. В голове гулко перекатывался гром, он снова, как с ним уже бывало когда-то, ощущал себя огромным, как сама вселенная, солнце и небо помещались внутри него; он был так огромен, что не видел с высоты той земли, на которой стояли его ноги. Какой-то туман, будто облака, застилал взор, и он видел перед собой черную бездонную пропасть, на дне которой вился Огненный Змей… Руки наливались такой силой, что сами с трудом держали собственную тяжесть. Дыхание становилось все более глубоким и тяжелым; вся его сила стремилась навстречу этой нечисти, но не хватало какого-то толчка.

– Возьми, коли такой удалый! Попробуй! – предлагал Огнеяр, задыхаясь от переполнявшей и душившей его силы.

Вся земля, на которой он стоял, отдавала ему свою глубинную мощь, и ему хотелось прыгать, чтобы убедиться, что его ноги еще не стали корнями. Огненная Река Подземелья текла теперь в его жилах, и хотелось скорее выпустить наружу этот палящий жар. Ему было весело, и это веселье требовало немедленного выхода, в голову лезли все самые дурацкие песни, и он готов был выть волком и ходить колесом, только бы расшевелить своего туго соображающего противника. Напасть первым Огнеяр не мог – он должен был ждать, потому что Перун отбивает Лелю у Велеса, а не наоборот!

В облике Огнеяра Громобой уже не видел почти ничего человеческого: это смуглое лицо исказилось, в нем явственно проступили черты волчьей морды, глаза загорелись, как два багровых угля, зубы блестели в зверином оскале, но этот оскал продолжал смеяться и дразнить. В душе Громобоя клубилось черным облаком и поблескивало молниями неудержимое яростное возмущение, но собственная сила была так тяжела, что он ощущал себя каменной горой и не мог сдвинуться с места.

«Вселенная движется, и трепетна есть Земля!» – вдруг прямо в уши ему дохнул какой-то гулкий, звучный голос. И звук этот подтолкнул Громобоя, строка заклинания разрушила его оковы. Он шагнул, и его понесло вперед, так что теперь он не мог бы остановиться, даже если бы захотел.

– Да я тебя, шкура косматая… – зарычал Громобой и выхватил меч. Сила его лилась через руку в клинок меча, и тот сам рвался в битву.

В левой руке вдруг появилась какая-то тяжесть. Громобой мельком глянул: золотая ветка из Перунова леса, о которой он совсем забыл, внезапно превратилась в щит из крепкого дуба, окованный блестящими золотыми полосами. Подхватив его поудобнее, Громобой глянул вперед: в руках Огнеяра откуда-то появились секира и щит, окованный черным железом.

– Ну, проснулся наконец! Давай! – подзадоривал его Огнеяр, подпрыгивая с ноги на ногу и помахивая секирой. – Попробуй, пройди к твоей Весне! Прошел уже один такой!

И Громобой бросился на Огнеяра. Тот принял удар на щит, и звону железа ответил гулкий удар грома где-то в небесах. Огнеяр уступал противнику по силе, но зато был так ловок, так быстр и подвижен, что Громобой видел его в нескольких местах одновременно. Выучка сына княжеской семьи сказывалась: избегая сильных ударов Громобоя, Огнеяр то закрывался щитом, то уходил, уклонялся, заставляя противника терять силы впустую, и лишь изредка отбивал удар меча своей секирой. Но каждый удар Громобоя отдавался громом в небесах, плотный воздух равнины содрогался, земля дрожала. Каждый удар казался тяжелым, как будто само небо бьет по земле, и с каждым ударом обоим казалось, что они уходят все глубже в землю – и они двое, и сама равнина.

Быстро темнело: на небо наползала огромная черная туча. И вместо фигуры своего врага Огнеяр видел черную тучу, и меч-молния раз за разом обрушивался на него из этой тучи, норовил вбить в землю. А он не хотел уходить в землю, он хотел оставаться здесь, где светит солнце и дуют ветра; он хотел жить, и яростная жажда жизни наполняла ветром каждую его жилку. В нем проснулось множество существ и множество обликов, он был неуловим, подвижен, податлив; он то тенью падал наземь, то дымком взмывал в воздух. Сам дух его стал подвижным темным вихрем, все силы сосредоточились на одном: избежать удара молнии и выжить. А если получится, то и послать своего врага туда, куда тот хотел послать его – в черноту подземелья!

Ярость Громобоя все нарастала: Огнеяр так быстро вился вокруг него, выбирая мгновение для удара, что Громобой видел не человека, а только неясно мелькающий темный вихрь: то серый мех накидки, то копну черных волос, то блеск багровых глаз или белых зубов. Он уже не знал, человек бьется с ним или зверь; его меч с огромной силой бил о щит, высекая багряные искры из черных железных полос, и в каждый удар Громобой вкладывал всего себя, всем своим духом стремясь расколоть наконец эту преграду и уничтожить зверя, который прячется под щитом. Но черный щит и косматый зверь под ним ускользали, словно были его собственной тенью, которую нельзя догнать.

– Ах, гром тебя разбей! – Отбросив свой щит, Громобой ухватил меч двумя руками и с высокого замаха обрушил его на щит Огнеяра.

Громовой удар потряс равнину, и разом они провалились куда-то вглубь. И весь мир провалился с ними: теперь вокруг них во все стороны расстилалось огромное черное, пустое и неподвижное пространство, лишь в отдалении Громобой заметил какие-то беловатые, блестящие стены от земли до неба. Мелькнула мысль, что это и есть Ледяные горы, цель его усилий; это сознание придало ему новых сил, и он хотел снова броситься на врага, но… Огнеяр исчез.

Щит с черными полосами железа раскололся и упал, что-то гибкое, черное выскользнуло из-под обломков… Секира с громким звоном упала наземь и отлетела, скользя по гладкой черной земле, далеко в сторону.

А на Громобоя вдруг кинулся крупный черный волк с серебристо-белой шерстью на груди; сильные лапы ударили Громобоя в грудь и опрокинули, горячее дыхание обожгло лицо, и прямо ему в глаза глянули знакомые багровые глаза с ярко горящей красной искрой, белые зубы блеснули возле самого горла.

В прыжке волк бросил Громобоя наземь и упал на него, но тут же невероятная сила подбросила их обоих вверх: на месте Громобоя встал огненно-рыжий жеребец с черной гривой и хвостом. Из гривы сыпались искры, из ушей бил пар, по шкуре пробегало пламя.

Волк, чудом не упавший под копыта коню, едва сумел отскочить в сторону и припал к земле. Его черная шерсть стояла дыбом на загривке, и из нее сыпались багровые искры; на морде его были непримиримая ярость и злоба. С громким яростным ржаньем конь бросился на волка, и под ударом его копыт содрогнулась темная земля, искры брызнули вверх. Волк отскочил, хотел зайти сбоку, прыгнул, но едва увернулся от черных копыт. Битва закипела снова: как прежде человек, черный волк вился вокруг огненного коня, норовил зайти то сбоку, то со спины, прицеливался прыгнуть ему на спину, чтобы вцепиться зубами в шею, но везде его встречали черные копыта, угрожая разбить голову, сломать хребет. Сама земля бурно содрогалась, отвечая каждому их движению, черная туча наверху становилась все плотнее и плотнее. Рокот грома нарастал, он был уже почти непрерывным, как будто исполинские колеса с грохотом катятся где-то наверху по этой каменной туче и вот-вот докатятся до края, рухнут вниз…

И этот громовой раскат слышали по всей земле. В Прямичеве, в Глиногоре и Славене люди закрывали головы руками, в ужасе глядя вверх: грозовая туча с проблесками молний на зимнем небе, над бескрайними снегами была диким, жутким зрелищем, внушала мысль, что наступает конец мира. Желтые и багровые молнии расцвечивали снег, словно вся земля пылала огнем. Тучи на небе сходились и ударялись друг о друга, точно ожившие каменные горы; казалось, вот-вот земля и небо расколются и выплеснут навстречу друг другу потоки желтого и багрового пламени, которое будет бушевать над обломками погибающего мира. С неба лился поток жара, мешаясь с зимним холодом; ветры метались в беспорядке, ревели и выли, стонали, как умирающие великаны, крутились вихрями и боролись друг с другом, вырывали деревья и снимали крыши с домов.

Сама вселенная содрогалось в муках. Старый зимний мир погибал, с битвой и болью уступая место чему-то новому; но сейчас о новом не было и мысли. Долгая болезнь мира дошла до неотвратимого перелома: вот-вот судьба его решится, перелом обернется смертью или выздоровлением, но ничего уже не будет так, как было. Люди метались, то прячась в домах от гнева небес, то снова выскакивая из-под шатающихся крыш. Внутри и снаружи было одинаково жутко, но вой ветров и рокот грома заглушал жалобные голоса, и боги не слышали плача своих покинутых земных детей. Как сумеет слабый, уязвимый человеческий род сохранить себя под падающими обломками вселенной? Гул, грохот и пламенные отблески наполняли воздух между землей и небом, и казалось, тут больше нет места для живого. А наверху, в небе, по-прежнему неистово сражались воины вселенной: черные тучи с огненными мечами молний, бросая вниз волны палящего жара и леденящего холода.


Черный волк выскользнул из-под копыт, и тут же, пока огненный конь не обрел равновесия, метнулся назад и впился острыми зубами ему в заднюю ногу. Вскинув задними ногами, от ярости не замечая боли, Громобой отшвырнул его прочь, и волк покатился по земле. Громобой прыгнул вслед за врагом, стремясь достать его и растоптать, пока он не успел подняться, но острая боль пронзила ногу, красная кровь дымящимся потоком лилась на землю.

Земля дрожала и стонала, черные грозовые небеса опустились совсем низко и грозили раздавить. Молнии ярко и горячо сверкали внутри этой черноты, губительный огонь небес просвечивал сквозь тонкую пелену облаков и в любое мгновение мог вырваться на волю. Гроза была уже так близка, что оглушала самого Громобоя, мешала осознавать себя и свое место в пространстве. Это означало, что битва его не напрасна, что свершается именно то, ради чего он был рожден. Он уже не владел собой и не решал, что ему делать: иные силы вошли в него и правили каждым его движением. Они не давали ему думать об усталости и боли, они гнали его вперед, и он был лишь оружием в чьих-то могучих руках, предназначенным достать и поразить врага. Эти силы снова бросили его к упавшему волку, и теперь тот уже не успевал отпрыгнуть, но вдруг волк извернулся из-под самых копыт гибким змеиным движением, и с земли в воздух взмыл Огненный Змей!

Теперь он сверху напал на Громобоя, норовя пасть ему на шею, обвить, задушить и впиться в горло зубами. Жеребец взмыл на дыбы, пытаясь ударить его в воздухе, всем своим духом стремясь стать как можно выше… И вдруг задние его копыта оторвались от земли, Громобой ощутил, что летит, как молния, и никаких копыт у него больше нет…

Блестящее копье, выкованное из жгучего беловато-желтого пламени молний, само собой устремилось на Огненного Змея, словно его держала уверенная рука невидимого божества. В этом новом облике Громобой сохранил проблески сознания, но такие малые, что не замечал произошедшей с ним перемены; из всего человеческого разума и духа в нем остались только ярость, только настойчивая и самоотверженная жажда победы. Новая битва закипела в воздухе, над тем самым местом, где еще дымилась, медленно остывая, кровь из ноги жеребца. Копье-молния стремилось за Огненным Змеем, пытаясь пронзить порождение Подземной Тьмы. Змей увернулся, поднырнул под копье, стараясь обвиться вокруг него и сломать, но ловкая невидимая рука повернула его в воздухе и снова бросила в Змея. Сражаясь, они поднимались все выше, и вот уже Огненный Змей и Золотое Копье бились под самой тучей, в оглушительном грохоте громов, как две живые молнии, то устремляясь один на другого, то уклоняясь.

Вокруг них мелькали то неясные тени, то вспышки света, то вдруг появлялись какие-то исполинские фигуры и вновь исчезали. Но они ничего не видели. Они сейчас не помнили своих имен, они не знали, что когда-то один из них был чуроборским князем, а второй – прямичевским кузнецом; для них не существовало ни прошлого, ни будущего, ни даже настоящего; ни земли, ни неба, ни Ледяных гор; ничего, кроме битвы и врага, вечного врага. Как тьма и свет, как тепло и холод, они бились, потому что такова была их природа, потому что только в борьбе проявляется сущность каждого и только борьба между ними создает движение вселенной. Они меняли облик, но оставались собой; дух каждого из них, дух Гнева Небес и дух Подземной Тьмы, проступал все ярче, принимая самые сильные воплощения. И наконец их зримые обличья были вовсе сметены, отброшены, как ненужные орудия: теперь боролись лишь свет и тьма. Битва Богов заполнила весь мир: ослепительный белый свет и густая черная тьма наползали друг на друга, теснили друг друга, смешивались на миг и тут же снова расходились.

Черная туча грохотала громами и блестела молниями, заполняя всю вселенную: Перун просыпался, и по всем мирам Яви, Прави и Нави разносился его грозный голос, всюду доставал блеск его яростных пламенных очей. Над равниной битвы вставали исполинские фигуры: Битва Богов уже разрушила каменеющие границы, и божества выходили на волю из своих миров, так долго бывших их темницами. Все они сошлись сейчас на перекрестке миров, над бродом огненной реки, в единственном месте во вселенной, способном принять любого из них. До самого неба поднималась рогатая голова Макоши, напротив нее стоял Дажьбог, и его лицо сияло приглушенным блеском солнца в облаках. Между ними мелькали отблески света и тени – Лада с лебедиными крыльями, вскинутыми над головой то ли в мольбе, то ли в заклинании, Ярила, Зимерзла, Стрибог, Вела, сам Сварог с золотой чашей, в которой хранит он искры жизни во вселенной. Божества тянули руки друг к другу, чтобы сейчас, когда гроза разбивает преграды меж ними, соединиться снова в свой вечный хоровод и общими силами вращать колесо годового круга.

Туча раскрылась, жгучий поток грозового пламени разлился по небу. Перун проснулся – лишь на миг мелькнула в разорванной туче исполинская фигура бога-воина с черной бородой, в которой блещут молнии, с яростно-гневными очами и золотым копьем в могучих руках. И тут же навстречу ему прямо из-под земли выросла мощная, темная, неясная фигура Велеса, одетого тьмой; отблеск молнии лишь на мгновение вырвал из тьмы его бычьи рога и два глаза на темном лице, горящие ровным, стойким багровым пламенем подземелий. Копье Перуна налилось силой, задрожало и ринулось вниз, в черную тучу, которой был окутан Велес. Мощный громовой удар потряс основы вселенной, и волны сотрясения стали медленно оседать, раскатывая по облакам гулкие отзвуки грома.

И с неба полил дождь. Он лил везде: в Яви и Прави, в земном мире и в Надвечном. Сильные упругие струи хлестали старые снега на берегах земных рек, обмывали спящие деревья в лесах, хлестали березовую рощу Лады, златоверхие терема Макошиного Сада и серые соломенные крыши человеческих избушек. В дожде уходил с неба Велес, разбитый молнией и низвергнутый снова в подземелье, где надлежит ему поддерживать мир снизу, в дожде сходила в земной мир животворящая сила проснувшегося Перуна. Дождь лил, смывая с земли зиму, и люди по всем землям стояли в зимней одежде под дождем, не понимая, на каком они свете. Душа еще трепетала от ужаса, разум не смел подать голоса, но в сердце росла надежда: и ее оживил дождь, вечный знак милости богов, призванный пробуждать к жизни все, что способно жить и расти. Струи дождя хлестали и разрушали снега, казавшиеся незыблемыми и вечными, весь воздух был полон воды, и ужас перед гибелью мира сменялся недоверчивым ликованием.

Постепенно небо яснело. Из черного оно стало серым, потом серая пелена прорвалась, в разрывах мелькнуло голубое. Это было то самое небо, которого род человеческий не видел так давно, что сейчас не узнал. Эта чистая, светлая голубизна с непривычки резала глаз и в то же время казалась так прекрасна, что люди смотрели, не решаясь оторвать взгляд от этого чуда. Мир, все эти долгие зимние месяцы придавленный облачной громадой и бывший таким тесным, вдруг стал огромным, просторным, и от этих просторов, раскинувшихся ввысь и вширь, захватывало дух. Каждый из стоявших на земле на миг ощутил себя богом, освобожденным из плена и способным творить миры. Простое чудо, повторяемое ежегодно, вернулось и показалось новым. Этот мир был тем же, который когда-то утратили, но он же был и другим, потому что ничто и никогда не повторяется так, как было.

И наконец все стихло. В мире наступила тишина. Ясное голубое небо изливало потоки света на рыхлый, влажный, серый снег, толстым слоем покрывший землю. И все живое затаило дыхание: ворота весны раскрылись. Каждый знал, что сейчас что-то случится. То, к чему требовалось приложить силу, уже было завершено; дальше животворящие токи природы должны делать свое дело сами.


Громобой стоял перед Ледяными горами. Когда молния пала с небес и ударила где-то близко, он увидел только ярчайшую беловато-желтую вспышку, которая ослепила его и не дала заметить, куда нанес решающий удар его небесный отец. Но теперь пламя погасло, тучи рассеялись, дождь прекратился. Ледяные горы, до того стоявшие сплошной блестящей стеной, теперь были разрушены, прямо перед ним виднелся проход. Из пролома веяло мягким, теплым, душистым ветерком. Он словно указывал дорогу, звал и манил: сюда, сюда!

Бессознательно сделав шаг, Громобой покачнулся и только тут заметил, что снова принял человеческий облик. В первый миг это удивило, показалось каким-то неожиданным. Неожиданным и странным было само то, что у него вообще был какой-то телесный облик. Громобой еще с трудом осознавал себя: мощные волны грозы постепенно оседали в нем, успокаивались, сознание яснело, и Громобой понемногу возвращался к себе самому, вспоминал человека, которым был до того, как превратился в грозовой дух, воплощенный гром небесный. На этого человека, рослого парня с прилипшими ко лбу рыжими кудрями, он и сейчас еще каким-то внешним зрением смотрел со стороны, и этот парень, несмотря на его завидный рост и силу, все же казался маленьким, незначительным и слабым среди тех сил, которые только что управляли им.

Ему еще помнились какие-то другие обличья, другие по самой природе. Левая нога сильно болела. Опустив глаза, Громобой увидел под коленом довольно большую, едва подсохшую рану с рваными краями и следами звериных зубов. Мельком, смутно вспомнился черный волк, оскаленная морда, блеск белых клыков и багряных глаз. Громобой невнимательно огляделся, впрочем, заранее уверенный, что того больше нет поблизости. И действительно, его недавнего врага нигде не было. Битва кончилась, черный волк исчез, как исчезли с неба тучи. А Громобой остался на бывшем поле битвы, и это означало, что победа осталась за ним. Он завоевал право войти в Ледяные горы, и путь его был открыт.

Хромая, стараясь не обращать внимания на боль и слегка опираясь мечом о землю, Громобой прошел за стену Ледяных гор. За самым проломом он заметил два источника, бьющие среди ледяных камней: вода одного была искристой, прозрачной, пронзительно-холодной на вид, а другого – сероватой, мутной. Второй источник был ближе; Громобой подошел к нему, опустил руку. Вода была тепловатой, так что рука ее почти не ощущала. На дне почему-то лежала, слегка покачиваясь на прыгающих из земли струях, глиняная чаша с обломанными верхними краями. Она сама попалась ему под руку, и Громобой подхватил ее, зачерпнул воды и вылил на свою раненую ногу. Боль мгновенно унялась. Недоверчиво приподняв брови, Громобой глядел на рану: на глазах она затягивалась новой свежей кожей, и он даже поторопился отодвинуть окровавленные лоскуты штанины, чтобы они тоже не приросли.

– Могли бы и штаны сами зашиться, – вслух сказал он неизвестно кому и хмыкнул. – Раз уж тут такие дива!

– И так дойдешь, щеголь тоже нашелся! – с неприязнью сказал резковатый, сварливый женский голос. Он шел из большого черного валуна, лежавшего между двумя источниками. – Пришел, так иди, чего встал!

Громобой поднял голову, но никого не увидел. Мать Засух спряталась: ее время прошло, и она не могла ему помешать.

Впереди, за источниками, расстилался зеленый лужок со свежей травой, а на лужке, прямо на траве, лежала женская фигура, покрытая белой полупрозрачной пеленой, похожей на легкое весеннее облачко.

Громобой дрогнул и шагнул вперед. Он не мог под покрывалом разглядеть лица лежащей, но его вдруг пронзила уверенность: это она, та, ради которой он бился. Здесь могла быть только она, она одна, и наконец-то он дошел до нее. Весь мир проснулся, и только она еще лежала, застывшая, неподвижная, скованная своим священным сном, бессознательно ожидая того, кто ее разбудит.

Не чуя под собой ног, Громобой приблизился к лежащей и приподнял край покрывала. Покрывало было прохладным на ощупь и таким легким, что, казалось, держишь клочок тумана. Из-под него вдруг повеяло душистым, свежим теплом. Перед Громобоем было лицо девушки – нежное, белое, с закрытыми глазами. Светло-русые волосы длинными волнами разметались по траве.

Громобой сорвал покрывало и отбросил его прочь; оно упало поодаль и стало быстро таять. А среди травы засверкали какие-то золотисто-огненные звездочки. Громобой бросил на них беглый взгляд: не рассматривая, он заранее знал, что это такое. Здесь лежали недостающие осколки Чаши Годового Круга: осколки со знаками весенних месяцев, березеня,[59] травеня[60] и кресеня,[61] могли найтись только во владениях Весны, и вот наконец он попал туда. Но Громобой сейчас не думал об осколках: перед ним была сама Весна, и лишь один миг отделял ее от пробуждения.

Громобой опустился на колени возле девушки. У него было смутное ощущение, что когда-то очень давно он уже видел какое-то девичье лицо, похожее на это, но где и когда – он не помнил, да и неважно это было. Перед ним была богиня, всегда на кого-то похожая и всегда остающаяся только собой. Ее сияющее красотой лицо притягивало, завораживало. Вокруг ее головы играли чуть заметные, светлые радужные тени, и сама она казалась драгоценной жемчужиной, сердцем и молодостью мира, самым главным, тайным зерном жизни, которое мудрые боги спрятали в такую глубь пережидать опасные времена. Увидеть ее можно только раз в жизни, и то не каждому. Ради того, чтобы ее увидеть, он когда-то отправился в путь, бродил по дорогам видимых и невидимых миров, забрался на самую вершину Стрибожьей небесной горы, спустился в черные глубины… Он бился и проливал кровь ради того, чтобы однажды увидеть это чудо и вспоминать потом всегда, всегда, сколько ни придется ему прожить… Это лицо, похожее на цветок подснежника – белый, тонкий, душистый, прохладный и нежный, и было его наградой за все труды и битвы.

Как заставить ее открыть глаза? Гроза и дождь, смывшие зиму с земли, ее одной не коснулись. «Источник, – шепнул Громобою кто-то невидимый. – Живая вода!»

Громобой вернулся к источнику, в котором играли чистые хрустальные струи – теперь ему нужен был этот, – зачерпнул воды обломанной глиняной чашей, вернулся и брызнул в лицо спящей.

Ресницы девушки затрепетали, она порывисто вздохнула, потом стала дышать чаще и глубже. На щеках ее проступил легкий румянец. Весь ее облик наполнился жизнью, словно ледяные чары сна таяли и спадали с нее. С каждым мгновением ее красота и прелесть поражали и влекли к себе все сильнее; казалось, вот-вот, еще мгновение, и она очнется…

Не помня себя, Громобой наклонился и поцеловал ее нежные, прохладные губы.

И тут же она открыла глаза. Склоняясь над ней, Громобой видел, как поднимаются длинные ресницы, как открываются навстречу ему два озера чистого голубого света, так схожего со светом освобожденного неба. Это были нечеловечески прекрасные глаза, и не всякий сумел бы выдержать их взгляд; этот голубой луч пронзал сердце насквозь, заставлял каждую жилку трепетать от восторга, словно перед тобой зарождается новая вселенная, цветущая и светлая, которая будет принадлежать только тебе… И в то же время эти глаза казались знакомыми. Та сила надежды, обновления, грядущего рассвета, что жила в них, маленькой искоркой играет в глазах каждой девушки на земле.

Она села, с изумлением глядя на Громобоя. Он молчал, всем существом ощущая свершившееся чудо, в котором ему больше не оставалось дела.

– Ах! – Девушка плавно подняла белые руки к лицу, провела кончиками пальцев по бровям, потом по щекам, бессознательно отвела ото лба волосы, спадающие до самой травы. – Как долго… я спала… Где я?

Она доверчиво смотрела на Громобоя, ожидая ответа, который он не мог ей дать, потом огляделась. Нет, впечатление прежнего знакомства обмануло его: она его не знала, и его лицо было для нее новым, как и весь обновленный мир.

Громобой тоже огляделся и не узнал того места, в которое входил. Ледяные горы вдруг стали полупрозрачными, легкими, как туман; они подрагивали, таяли в воздухе прямо на глазах и уходили вверх облаками белого пара, а позади них уже угадывалось что-то совсем другое – березовая роща, полная шороха первой свежей листвы, с желтыми звездочками первоцветов в траве.

– Пойдем! – Громобой встал на ноги, взял девушку за руку и помог ей подняться. На том месте, где она лежала, приподнялись и потянулись вверх десятки цветов – белых, желтых, розовых, голубых. Цветы один за другим скатывались с подола ее белой рубахи и тут же оживали на земле; их становилось все больше, цветочный ковер ширился, разливался вокруг. – Пойдем, тебя уж заждались.

Он повел ее к ледяным воротам, но те исчезли раньше, чем они дошли. Один, два шага – и перед ними раскинулась березовая роща, та самая, что смутно мерещилась Громобою за радужной стеной. Тогда он не сумел в нее попасть, а теперь она сама шла ему навстречу.

И вот она уже вокруг них: стройные белые березы с черными глазками на коре играли на ветерке плетистыми ветвями, покрытыми зелеными полураспустившимися листьями, и были похожи на чудесных птиц в заклинательном танце. Солнечный свет полосами золотил листву, но и легкая тень была прозрачной, дышала, пела, искрилась желтыми звездочками первоцветов, белыми жемчужинами ландыша, лиловыми глазками фиалок.

– Ах, как хорошо! – Девушка высвободила руку из руки Громобоя, шагнула вперед, и березы потянулись ветвями к ней.

Прямо перед ними вдруг мелькнуло что-то белое: глаз Громобоя едва успел ухватить стройную девичью фигуру, точь-в-точь похожую на ту, что стояла возле него. Возле нее был человек – высокий светловолосый парень с изумленным и усталым лицом. Раздался слабый крик – и та, что стояла напротив, всплеснула руками, как птица крыльями, и вдруг растаяла. Светлое легкое облачко плавно взмыло над травой и стало таять.

– Нет, постой! – Парень протянул к нему руки, стараясь удержать то, чего больше не было. – Душа моя!

В ответ долетел глубокий вздох – усталый, печальный и умиротворенный. Навсегда уходил в небытие кто-то, кто никогда не жил человеческой жизнью и потому не боялся смерти, кто-то, кому отныне нет места ни в одном из миров.

Человек порывисто шагнул вслед за облачком: его покидало то, во что он вложил всю свою человеческую душу. Для него не было и не могло быть другой весны.

Он шагнул прямо в облачко, желая удержать то, к чему больше нельзя было прикоснуться. Облачко накрыло его, а потом рассеялось в воздухе, пронизанном солнечными лучами.

– Я теперь знаю… – сказала Леля. Громобой обернулся к ней: ее лицо сияло жизнью и красотой, глаза заблестели радостно и изливали лучи теплого света. – Это дом мой земной… Матушка!

Торопясь, словно желая нагнать опоздание, она побежала по траве куда-то вперед, и навстречу ей из-за берез вышла стройная женщина, окутанная золотым светом. Громобой узнал ее. Это она когда-то сидела с ним на опушке рощи и в слезах умоляла вернуть ей дочь. Теперь освобожденная дочь бежала навстречу ее объятиям, и прекрасное лицо богини Лады светилось счастьем любви.

– Доченька моя родная! – Богиня Лада обняла девушку, и вместо рук у нее были белые лебединые крылья. – Как же долго мы тебя ждали! Как же долго ты спала, как долго цветы не цвели, травы не росли, ручьи не звенели, птицы не пели! Приди же к нам теперь, Весна-Красна!

– Приди к нам, Весна-Красна! – подхватил юный женский голос.

Из-за березы выскочила стройная девичья фигура в белой рубахе, с венком из первоцветов на светло-русых волосах и зеленым ожерельем из ветвей на груди.

– Приди к нам! – Из-за другой березы показалась еще одна девушка, с венком из синих волошек.

Эту Громобой узнал – он видел ее в Ладиной роще перед городом Стрибожином. Мельком подмигнув ему в знак старого знакомства, Волошница подала руку первой берегине. Их сестры сыпались отовсюду: стройные фигуры с длинными распущенными волосами выскакивали из-за деревьев, поднимались из травы. Воздух наполнялся свежими запахами трав, цветов, древесного сока. У каждой над челом и на груди пестрели цветы, в волосах виднелись зеленые ветки, щеки горели румянцем, глаза блестели. Духи трав и цветов, проснувшиеся вместе с богиней-весной, вышли на волю и готовы были снова украсить, оживить и расцветить лик земли. Взявшись за руки, трижды девять берегинь повели хоровод вокруг богини-матери и богини-дочери, запели:

Приди к нам, весна,

Со радостию!

Со великою к нам

Со милостию!

С лесом зеленым,

С луговиной пышной,

С рожью зернистой,

С пшеничкой золотистой,

С овсом кучерявым,

С ячменем усатым,

С калиной-малиной,

С клюквой-моховиночкой,

С брусникой-боровиночкой,

С цветиками лазоревыми,

С травушками-муравушками!

Вдруг берегини с визгом и смехом кинулись в разные стороны; вместо них рядом с Ладой и Лелей оказался мужчина – молодой, румяный, с красивой золотистой бородкой и зелеными побегами в светлых волосах. Лада радостно улыбнулась ему и ласково подтолкнула вперед дочь; он обнял Лелю, и Громобой сам догадался, что это должен быть Ярила, ее отец. От всех троих исходило чистое золотое сияние и окружало так плотно, что рассмотреть их было уже нелегко: это сияние уже было границей, отделившей весенние божества от Громобоя.

Лада развязала пояс и вдруг подбросила вверх его конец. Пестрый семицветный пояс, украшенный священными знаками неба, земли и воды, взлетел в самое небо и стал широкой дорогой; на нем сверкали всеми красками зелень леса, синева неба, золото солнца и багрянец зари. Лада и Ярила взяли за руки свою дочь и повели по этой дороге прямо ввысь. Чем выше они поднимались, тем дальше отступали снега, тем шире расстилался по земле зеленый травяной ковер. Сияние весенних божеств с высоты разливалось все шире и шире, одевая землю животворящим светом весеннего солнца и пробуждая все живое к новой жизни.

Три светлые фигуры были уже на дальнем конце радужного моста, в самом небе. В льющемся с неба ослепительном свете их трудно было рассмотреть, уже нельзя было и понять, люди это или светлые птицы лебеди. Там, в невидимой вышине, их ждет другая березовая роща – та, где вечно живет весеннее тепло и откуда душистый ветер ежегодно приносит в земной мир весну.


Громобой стоял, держась рукой за ближайшую березу и одолевая головокружение. Лада, Ярила и Леля исчезли, радужный мост растаял в воздухе. Вокруг него была весенняя березовая роща, такая же, как тысячи подобных рощ на земле, и божественно-прекрасная. Снега нигде не было видно, землю покрывала свежая трава. Громобой двинулся вперед, придерживаясь за березовые стволы. Пора было выяснить, куда он попал.

Березняк шел под уклон. Между деревьями показался просвет, открылась опушка. Громобой вышел к подножию горы: перед ним была длинная луговина, а подальше – обрывистый берег реки. Река была довольно широка, и серый, залитый водой лед на ней трещал и топорщился плитами. Со всех сторон в реку бежали потоки мутной воды. И на глазах Громобоя полуразломанный лед, еще сохраняя целыми довольно большие куски, двинулся вниз по течению, на полуночь, к далекому морю.

Это место казалось Громобою незнакомым, но он догадывался, что это должна быть та самая Ладина роща над Сварожцем, где была когда-то разбита Чаша Судеб и в которой была заключена в плен богиня Леля. Он видел это место зимней ночью, а теперь вокруг него был сияющий весенний день. Стоял громкий треск ломающегося льда, река внизу ревела и бурлила, и вода прибывала с каждым мгновением. По влажной коре берез катились светлые капли, как слезы облегчения, и ухо Громобоя разбирало еле слышные стоны корней в земле, оживающих после долгого сна. Сквозь бледную прошлогоднюю траву с юным задором прорывалась свежая, молодая, и росла прямо на глазах – ведь здесь ступали ноги самой богини Лели. Желтые первоцветы бодро встряхивали полураспустившимися головками на своих длинных зеленых ножках, лиловые глазки фиалок мигали над серой прошлогодней листвой.

Ветер посвистывал в ветвях, внизу трещал лед. Все вокруг было полно беспорядочного шума, но он звучал лучше самых сладких песен. Безмолвие заснеженных, мертвых равнин осталось позади, перед ним расстилалась жизнь, полная шума и движения, трудов и тревог, потерь и обретений; взломав оковы, жизнь вырвалась на волю и теперь, ликуя, торопилась наверстать упущенное и взахлеб обещала еще много, бесконечно много рассветов и закатов, снегопадов и капелей, первых криков младенцев и последних вздохов стариков. Сметая ровные и плоские покровы снега, потоки жизни стремились во всех мыслимых и немыслимых направлениях, сталкивались и бурлили, несли наряду с чистой водой всякий сор и грязь, смешивались и снова расходились. Источник их движения был в самой взаимосвязи и взаимодействии каждой мелочи из тех, что слагали земной мир. Громобой не мог ни объяснить, ни даже осмыслить все это, но он смотрел на тонкую, как пушинка, белую полоску коры, что трепетала на ветру возле влажного ствола березы, и знал, что и это – очень важно, что и эта пушинка участвует в потоке сил, которые связывают мир воедино и дают ему жизнь.

Глядя на все это, Громобой старался прийти в себя. А это было нелегко: уж слишком долгий путь он прошел от себя самого, прежнего, чтобы прийти в эту весеннюю рощу. У него было странное чувство, будто он целый год летал, а теперь вдруг снова ощутил твердую землю под ногами и тяжесть собственного тела. Те потоки нечеловеческих сил, что наполняли его кровь, теперь схлынули, потому что выполнили свое предназначение. Божество покинуло его, и он вернулся к себе. В памяти всплывали образы какого-то дома, каких-то улиц, людей, которых он отлично знал. Рослая женщина с суровым лицом и красными стеклянными бусинками в вышивке повоя надо лбом… «Рада бы курица нейти, да за крыло волокут…» Плотный пожилой мужчина с рыжеватой бородой, с прищуренным левым глазом… Тот, кого он когда-то звал… отцом… Этого мужика, а вовсе не Перуна с молниями в черной грозовой бороде… С каждым мгновением образ Перуна уходил все дальше, а кузнец Вестим казался ближе. Громобой уже вспомнил имена своих земных родителей, вспомнил Кузнечный конец, и соседей, и товарищей, и угол Велесовой улицы с пустырем, где затевались игрища и гулянки, где стояли, бывало, стайками девушки с разноцветными лентами в косах. Это – Прямичев, стольный город земли дремичей. Он очень далеко, но он есть на свете. И в него теперь можно вернуться.

Громобой вспоминал лица, имена, и вдруг из воображаемой толпы выдвинулось одно лицо – и он застыл, не понимая, к каким мирам его отнести. Лицо девушки с золотыми глазами, с белой кожей без веснушек, с тонкими рыжеватыми бровями, с рыжими косами, из которых две были закручены в баранки на ушах, а третья спущена по спине… Она была хороша, как богиня, но ее золотые глаза смотрели прямо в его сердце, лицо дышало любовью, она казалась так близка, как не может быть близка к смертному человеку Солнцева Дева… Дарована…

Он вспомнил имя, и кровь побежала быстрее. Он вспомнил разом все, что было с ней связано: их первую встречу, и поединок над Храм-Озером, и даже ее голос, вызвавший его из Золотого Леса на осенний перекресток дорог. Весь этот долгий путь был для него освещен ее светлым, солнечным лицом, согрет надеждой на ее любовь. И теперь он завоевал свое счастье. Только где она теперь?

– И верно, сын мой, пришло время, – сказал голос позади него.

Обернувшись, Громобой увидел женщину с рогатым повоем на голове. Она была высокой, крепкой, и лицо ее было лицом Ракиты, жены кузнеца Вестима. Она не рожала его, но он звал ее матерью, потому что другой матери у него не было. Однако сейчас в ее чертах были уверенность и добрая властность, а в глазах – мудрость многих-многих матерей. Перед ним была богиня, Мать Всего Сущего. Но Громобой не был смущен этой встречей. Он снова стал посадским кузнецом, но теперь он знал Перуна в себе, и никогда уже он не забудет того, что узнал.

– Все ты сделал, что было тебе завещано, теперь можешь и о себе подумать, – сказала Богиня-Мать. – Осколок не потерял, Гром Громович?

– Что? – Громобой не сразу понял, о чем она говорит, но вдруг заметил в руках у богини ту глиняную чашку с обломанными краями, что попалась ему в Мертвом Источнике. – А, да!

Вспомнив, он сунул руку за пазуху и бросил в подставленную чашу глиняный осколок со знаком червеня, найденный в другой, небесной Ладиной роще. Единственный, которого недоставало, – осколки зимы, весны и осени уже были там, и на каждом ослепительным огненным светом сиял священный знак. И едва последний, двенадцатый, присоединился к ним, как тут же в руках Макоши оказалась целая чаша. Это совершилось так просто, без видимых усилий, без заклинаний… но Громобой и не ждал ничего особенного. Внутренние токи сложили и срастили разбитую чашу, когда оказался восстановлен сам великий годовой круг. А для того чтобы восстановленным оказался годовой круг, сам Громобой приложил достаточно усилий.

И так же, сами собой, в этот миг сложились из осколков гадательные чаши по всему говорлинскому свету – и в Велесовом святилище Прямичева, и в Озерном Храме Глиногора, и в ларце Загоши, ведуньи из городка Убора на реке Турье. И это было единственным, что сделалось само собой.

Пояс из двенадцати священных знаков сиял на широкой горловине Чаши Годового Круга, как ожерелье; травень вел за собой кресень, серпень – листопад, а студен переходил в просинец, начиная все с начала, – этот круг зачаровывал своей простотой и вместе с тем вселенской силой, и у Громобоя захватило дух. Именно сейчас, с чашей в руках, Макошь так напоминала свои собственные идолы, расставленные по всем говорлинским землям, что Громобой вдруг ясно осознал – он стоит рядом с богиней, вершащей человеческие судьбы.

– Ты мне мою чашу вернул, а я тебе за это судьбу скажу! – проговорила Макошь и улыбнулась. – Ну-ка, опусти руку да достань, про что забыл.

– Что?

– Достань, говорю, что забыл. Судьбу свою достань! – Макошь протянула ему чашу.

Громобой хмыкнул: это напоминало новогодние девичьи гадания, которые чаще обманывают, чем бывают верны, – но спорить с богиней не стал и опустил руку в чашу. И тут же ему попалось что-то маленькое, гладкое и теплое. Вытащив это наружу, Громобой увидел золотое кольцо, блестящее, с пояском из тех же священных знаков двенадцати месяцев, что и на чаше. И вспомнил – это же кольцо Небесного Огня! То самое, что он раздобыл в Стрибожине, носил на мизинце и уронил в чашу вместе с осколком. И правда – совсем про него забыл!

– Ну, кому вынется, тому сбудется, кому сбудется – не минуется! – нараспев проговорила Макошь. – Вынулось тебе колечко, значит, к свадьбе дело идет. Тут уж судьба не обманет. Ты ей послужил, теперь она тебе отслужит.

– Где же невеста моя? – торопливо спросил Громобой, почти с ужасом прикидывая, как далеко могли занести Даровану вращения миров. – Где мне найти ее, мать?

– Пойдем! – Макошь поманила его за собой. – Теперь твоя она, Золотая Лебедь. За колечком ты далеко ходил, а теперь колечко тебе издалека невесту раздобудет. Что твое, то долго ищешь, зато после не потеряешь. Пойдем.

Макошь провела его по опушке рощи и остановилась возле тонкого деревца. Громобой сначала с удивлением посмотрел на молодую липку, а потом вздрогнул. Он уже видел это тонкое деревце, тянущее к нему ветки, как руки, молящие о помощи. Видел… там, на серой осенней равнине, где впервые встал лицом к лицу со своим противником… Это деревце было там, но тогда он не понял, что это значит. Он не знал, куда пропала позвавшая его Дарована, а она все это время была здесь…

– Вот она, твоя невеста! – Макошь показала ему на липу и улыбнулась. – Моя меньшая дочка. Она вас с сыном Велеса свела, а от битвы я ее спрятала. Ты весну привел, теперь вслед за летом и осень идет.

Громобой стоял в растерянности, и Макошь кивнула на кольцо, которое он по-прежнему держал в ладони. Не слишком уверенный, что делает правильно, он поднял руку и осторожно надел кольцо Небесного Огня на одну из тонких веточек липы.

И тут же легкое золотистое сияние окутало все деревце от корней до верхушки. В нем играла радуга, в нем вращались какие-то легкие цветные колеса, сплетались солнечные лучи, все дрожало, переливалось, таяло… А когда сияние рассеялось, Громобой увидел девушку. Ту самую девушку, которая однажды впервые показалась ему в полутемной гриднице какого-то посадника, и он сразу понял, что перед ним его судьба, его прекрасная вечная весна. Теперь она стояла, выпрямившись, протянув руки вверх и вперед, к солнцу… И на одном из ее белых пальцев блестело золотое кольцо с красными искрами Небесного Огня.

Она медленно опустила руки и открыла глаза. Это были те самые глаза, золотые, того же самого цвета, что и светло-рыжие, медовые косы, закрученные в баранки на ушах. Золотое сияние рассеялось, но она по-прежнему казалась Громобою богиней, что освещает и оживляет собой весь этот земной мир.

Дарована закрыла лицо руками, постояла, стараясь справиться с головокружением и осознать произошедшую с ней перемену. Она знала, что стоит на земле, что вокруг весна, что все кончилось… Сбылись предсказания… Она опустила руки. Громобой стоял в трех шагах впереди и ждал, когда она посмотрит на него. Больше никого вокруг не было – только березы, только трава и солнечные лучи.

В разлуке Дарована так много хотела ему сказать, но теперь они только смотрели друг на друга и молчали. Оба они знали: нет больше в мире сил, которые смогут оторвать их друг от друга, и отныне они неразлучны, как Земля и Небо, и во встрече их родится новый мир.


Берег уже был полон народа. Из Славена, из окрестных огнищ поодиночке и толпами бежали люди – кто в полушубках, кто в рубашках, все бледные, измученные, с запавшими, но дико горящими глазами. Иные шатались от слабости, падали на землю, цеплялись руками за мокрую траву, иные обнимали влажные стволы деревьев, иные хватали руками пригоршни весенней грязи и пялили на нее глаза, будто забыли, что бывает на свете что-то, кроме снега. Кто кричал, кто рыдал, кто хохотал. После долгой зимы ожившая река, чистое голубое небо и трава на мокрой земле казались чудом, не столько приятным, сколько пугающим. Вокруг было полно воды от растаявшего снега, что копился на земле вдвое или втрое дольше обычного, Сварожец разом поднялся и ревел так, что порой заглушал крик толпы. По течению уже неслись сорванные где-то мостки, лодки, сани и волокуши, вырванные с корнем деревья; мелькнула даже крыша рыбачьей избенки, подмытой, как видно, небывало высоким половодьем.

Только в роще еще было тихо, и Дарована, стоя на опушке, медлила сойти с горы в этот диковатый шум и гомон. Ей даже жаль было расставаться с последней в ее жизни гранью Надвечного мира. Но долго стоять было нельзя: все воспоминания и привязанности ожили в ней, и теперь ее ждали княгиня Жизнеслава, отец, мачеха, братья! Они ведь ничего не знают о ней! Дароване хотелось скорее попасть к отцу, рассказать ему обо всем, что с ней случилось, поговорить о будущем. Но один взгляд на ревущий Сварожец повергал ее в ужас. Что же теперь творится на Истире! И сколько придется ждать, пока по великой говорлинской реке можно будет плыть? И когда сухопутные дороги просохнут после этого неизмеримого половодья? Простой земной мир казался ей огромным, а жизнь в нем – слишком трудной. Здесь нельзя, как в Надвечном мире, тремя шагами перенестись в другой конец вселенной. Так было всегда… Но почему-то вернуться к старому оказалось труднее, чем приспособиться к новому.

Громобой вдруг негромко свистнул и сжал ее руку. Она обернулась и проследила за его взглядом. Чуть в стороне под березой, на пышной зеленой траве среди цветов, сидела молодая стройная девушка в белой рубахе. Ее длинные светло-русые волосы, блестящие, как солнечные лучи в чистом ручье, были усеяны свежими, едва распустившимися березовыми листочками. Положив голову на ее колени, на траве лежал Огнеяр. Девушка ласково перебирала его спутанные черные волосы, поглаживала его по плечам, и ее склоненное к нему лицо светилось нежностью.

Увидев их, Дарована ахнула и подалась ближе. Во всех этих потрясениях она совсем позабыла о своем названом брате, и только сейчас, увидев его живым, осознала, как велико было бы ее горе, если бы пришлось его лишиться.

– Огнеяр! – воскликнула она, и Огнеяр лениво поднял голову.

– А! – сказал он, бросив на них один ленивый взгляд. – И ты нашлась, сестра моя!

И он снова опустил голову на колени к своей берегине.

– Огнеяр! – Дарована подбежала к нему. – Ты жив! А я было подумала… Я боялась… В тебе же был Велес…

Она не решалась договорить. Все было позади, но то, что Огнеяр жив, казалось чудом. Он просто должен был погибнуть, потому что Велес гибнет в ежегодной битве с Перуном, а Огнеяр как раз и бился вместо своего отца… Дарована заплакала вдогонку ужасу, которому, к счастью, не суждено было осуществиться. Из сердца ее вдруг горячей рекой потекла любовь к Огнеяру, чувство, которого она никогда в себе не предполагала, но сейчас ей казалось, что она всегда любила своего названого брата-оборотня. Ей хотелось целовать его смуглое лицо, но он выглядел таким усталым, что она не решалась его беспокоить.

– Милава! – Она подняла глаза к лицу девушки с березовыми листочками в волосах, и та ласково улыбнулась ей в ответ. Дарована и раньше видела жену Огнеяра, но никогда еще та не казалась ей так светла и прекрасна, как сейчас. – Милава, я так рада! – Дарована прикоснулась к ее руке, лежащей на груди Огнеяра. Ей хотелось обнять и невестку. – Откуда ты взялась? Ты же была в Чуроборе, да?

Милава опять улыбнулась и глянула в сторону, где по траве были рассеяны белые лебединые перья.

– Прилетела, – пояснила она. – Я все видела! – Она окинула взглядом небо, напоминая о Битве Богов, и Дарована опять задрожала, вспомнив тот ужас, который они с Милавой переживали каждая по-своему, но, наверное, в равной степени. – Я сначала не могла… А потом, когда все кончилось, я снова сумела… И полетела… – Она опустила глаза к лицу Огнеяра и снова погладила его по лбу. – Я же знала, что теперь я ему нужна…

– Ты мне всегда нужна, сокровище мое! – Огнеяр поймал ее руку. – Я же только с тобой человеком стал. А без человека и бога не бывает.

– Как же ты цел остался? – спросила Дарована. – Ведь говорят, что Велес погибает…

– И Перун погибает, в молнии сгорает, а Велес дождем в землю уходит! – закончил за нее Огнеяр. – Так оно все и было. Перун сгорел, Велес дождем растекся. А мы остались. – Он приоткрыл глаза и бросил задорный взгляд на стоявшего поодаль Громобоя. – В нас обоих божественного духа была самая малость – только чтобы отцов разбудить. А дальше они без нас справились. И погибли, и возродились, и на том свет стоит. А нам еще рано. Мы свой человеческий век еще только начали… Не знаю, как ему, а мне мой щедрый батюшка семь веков человеческих обещал… Ну, друг, чего молчишь? – Он сел на траве и кивнул Громобою. – Или обиделся, что больно кусаюсь?

Громобой усмехнулся. Он хорошо помнил, что бился насмерть с этим черноволосым оборотнем, помнил и боль раны под коленом, но сейчас не чувствовал к нему ни малейшей вражды. Перунов дух, толкавший в битву, сделал свое дело и ушел, теперь Громобоя удивлял и забавлял этот смуглый парень с волчьими клыками в ряду верхних зубов, чуроборский князь и Князь Волков. Больше у них не было причин враждовать.

– Эх, ты! – только и вздохнул Громобой. – «Как безрукий яйцо украл…»

– А что? Я еще лучше песню знаю. Как «курочка бычка родила, а поросеночек яичко снес!» – отозвался Огнеяр, и обе девушки разом засмеялись.

– Что? – Огнеяр подмигнул ему. – Не нравлюсь? Привыкай, теперь родичи будем. Ты ведь ее в жены берешь? – Он кивнул на Даровану, и она порозовела. – А она мне сестра, значит, будем родичи. И на княжение, поди, после Скородума собираешься? Княжну от Змея спас, теперь изволь, как водится, полкняжества получить!

– Очень мне нужно! – от души ответил Громобой.

Это предположение его даже встревожило: все его мысли, кроме посвященных Дароване, были в Прямичеве, в Кузнечном конце. Как совместить одно с другим, он пока не представлял. И расстаться с Дарованой, и привести ее в Вестимову избу было равно невозможно. Что теперь делать?

– Ничего, привыкнешь, – подбодрил его Огнеяр. – Я тоже князем быть не хотел, а потом ничего – пообвык, справляюсь! Ты хоть умом не слишком проворен, зато могуч – ох, народ зауважает! Опять же, свой брат кузнец, посадским по сердцу придешься. Князь Скородум еще не один десяток лет продержится. А кузницы, думаешь, в Глиногоре нет? Думаешь, молота для тебя не найдется? Найдется, не бойся. А там попривыкнешь. Перун ведь – бог князей и воинов. Научит батюшка, на ум наставит!

– А где же теперь… она? – спросила Дарована. – Ну, та девушка из Прямичева, что ты в подземелье увел?

Вместо ответа Огнеяр молча показал в небо.

– Насовсем? – нерешительно уточнила Дарована.

Огнеяр кивнул. Лицо его стало серьезным, Громобой тоже помрачнел.

– Но как же… – Дарована испугалась, поняв, что случилось. – Она же была из Прямичева… Ты говорил, какого-то купца дочь…

– Хоровита. С Велесовой улицы, – подтвердил Громобой.

Теперь он отчетливо помнил и ее, ту девушку, вместе с которой начал поход за весной. Ее звали Веселкой, у нее были ясные голубые глаза, задорно вьющиеся золотистые прядки на висках и надо лбом, она была веселой, игривой, за ней увивались все прямичевские парни, не исключая и княжьего брата, Черного Сокола…

– И она не вернется? – совсем тихо спросила Дарована. В этом было что-то неправильное, несправедливое. – Как же так… Вы же оба вернулись…

– Она приняла в себя дух Лели и стала ею, – тихо и серьезно ответил ей Огнеяр. – Она не вернется. Ее больше нет как человека. Дух Весны на земле искал себе новое тело и нашел ее. В ней становилось все больше от Лели и все меньше от человека. А там, в Подземелье, ее как человека уже не стало. Она стала Лелей, и потому я сумел ее усыпить, чтобы он, – Огнеяр кивнул на Громобоя, – разбудил ее.

– Выходит… она… умерла… – Дарована едва сумела выговорить это слово, такое страшное и неуместное среди этой сияющей весенней зелени. Все ожило… А она, источник этого возрождения… умерла…

– Да ну что ты! – так же серьезно ответил Огнеяр и поднял голову. – Разве это смерть? Это все – она!

Все вокруг было полно жизни. Дышали белые стволы берез, сквозь прошлогодние березовые листочки, под снегом посеревшие и теперь похожие на старые серебряные бляшки, пробивалась молодая трава и ласково глядели лиловые глазки фиалок. Березы качали ветвями со свежей листвой, и казалось, что между ними скользит в плавном танце какая-то легкая светлая тень. И солнечные лучи с чистого голубого неба изливали на землю вечную, нескончаемую животворящую силу, силу произрастания и расцвета, благодаря которой вновь и вновь молодеет эта древняя, древняя земля… Она не умерла. Теперь каждый, кто весной поднимет голову к небу, встретит ласковый взгляд ее голубых глаз. Она не умерла, она возродилась и будет оживать в каждой девушке, рожденной на земле, и каждая девушка, подрастая, растит в себе вечно юную богиню-любовь, источник и залог продолжения жизни. Так боги устроили мир, сплетенный из непрерывной цепи уходов и возрождений всех и всего – камней и деревьев, трав и цветов, птиц и животных, людей и богов.

Но та, что звалась Веселкой, дочерью Хоровита, в Прямичев на Велесову улицу никогда не вернется. И кто-то должен будет рассказать об этом ее отцу и матери, братьям и подругам. Об этом думал Громобой, глядя, как Огнеяр жует травинку, а Дарована утирает слезы со щек.

– Как же… – всхлипывая, бормотала она. – У нее же родители есть… Им-то каково… Они же ее домой ждут…

– Я сначала туда, – объявил Громобой. – В Прямичев. Расскажу, как все было.

– А через Истир как? – Огнеяр насмешливо взглянул на него. – На крыльях огненных?

– Как-нибудь! – Громобой отмахнулся. Сейчас никакие преграды не могли его смутить.

– А она? – Огнеяр показал глазами на Даровану. – К отцу я ее повезу?

– Ага. Разбежался! – недовольно ответил Громобой, и Огнеяр усмехнулся.

При всей своей жажде поскорее повидать Прямичев Громобой не мог помыслить о разлуке с Дарованой. Теперь он отвечает за ее безопасность и благополучие, а он не из тех, кто перекладывает свои дела на других.

– Вместе и отправимся, – удовлетворенно решил Огнеяр.

– Поплывем? – Дарована боязливо кивнула на ревущий Сварожец. – А на Истире-то что теперь творится?

– Ну, не утопит же меня родной батюшка! Все лучше, чем черные грязи ногами месить. Князь Велемог нам ладью даст по дружбе. У него больше наследника нет, с соседями ладить надо. Я вас до Глиногора провожу, с матушкой повидаюсь. А пока на свадьбе погуляем, там, глядишь, и вода спадет. Мне тоже домой пора. Что там делается-то! – Огнеяр в беспокойстве запустил обе руки себе в волосы. – Ты подумай только! – Он почти с ужасом глянул на Милаву. – Княгиня-матушка! Что делать-то будем? Чем народ кормить? Весна пришла, да хороводами вокруг березки сыт не будешь! Снег сойдет… Стой, а что теперь будет? – Он оглядел всех троих собеседников. – Весна наступит? Или сразу лето… ближе к осени? Который теперь месяц-то будет?

Все дружно пожали плечами: этого никто не знал. Будет теперь весна – березень, травень, кресень? Или сразу наступит серпень, которому теперь пора по счету дней?

– Ну, ладно, допустим, весна! – продолжал беспокойно рассуждать Огнеяр. – А что нам с весны, когда ничего не посеяно? А что сеять, когда все зерно съели! Подчистую же съели – хлеб, горох, овес! Один лен остался!

– Морковь, капуста, репа остались, – подала голос Милава. – Семена не едят.

– А если уже опять осень – когда сеять эту репу да капусту? До новой, правильной весны ждать? И остаток перемрет!

– Ой, что ты за ужасы говоришь! – Дарована в тоске закрыла руками уши. – Оборотень! Дал бы хоть порадоваться немножко…

– Порадуешься тут, когда все племя на плечах! Это только в кощунах у Змея одним ударом двенадцать голов сносят, а там только пой да веселись!

– Озимые взойдут, – подсказала Милава. – Я сделаю… Они вызреют, даже если уже осень на носу. Это я сделаю.

Огнеяр благодарно сжал ее руку, благословляя судьбу, которая подарила ему жену-берегиню, способную помочь росту и вызреванию хлебов.

– А ты отца попросишь, – продолжала она. – Чтобы рыбы в реках было побольше, дичи в лесах… Это все в его власти. Прокормимся.

– Это точно, да только… – проворчал Огнеяр, переваривая еще какую-то мысль и хмурясь. – Батюшка-то мой задаром ничего не делает… А потом! – обеспокоенно продолжал он. – Скотину всю поели. У меня в дружине всех боевых коней забили и съели, чтобы они с голоду не передохли. Сам велел. Кроме тебя, братец, по всем землям ни одного коня не осталось! – Он глянул на Громобоя и невесело усмехнулся. – Значит, за скотиной теперь за море ехать и заново разводить. Сколько же лет пройдет, пока опять на каждом огнище хоть по корове будет! Опять ведь зима на носу – и опять впроголодь. Ох, Велес-батюшка! – На миг Огнеяр поднял руки ко лбу, как будто его ужаснули все предстоящие труды и трудности. Но тут же он легко вскочил на ноги, как будто земля его подбросила. – Хватит, отдохнули! – Он за руку поднял жену. – Пошли в Славен. До завтра у княгини передохнем, а там и в дорогу. На боку лежать больше некогда!

А Сварожец внизу под обрывистым берегом ревел все громче и яростнее; со всех пригорков в реку неслись мутные потоки со снегом и льдом, вода стремительно поднималась, подмывала берега, целые пласты земли с шумом обрушивались в воду. И нельзя было не думать о том, сколько бед принесет уже ушедшая, побежденная зима, и как долго еще придется бороться с ее последствиями, как долго еще прогнанная Зимерзла будет волочить по земле тяжелые полы своей одежды. Ни одна битва не бывает последней, никакая победа не бывает окончательной.

Громобой смотрел, как Дарована подбирает подол, выискивает травяную кочку, куда можно ступить уже запачканным и промокшим сафьяновым сапожком, и думал о том, как трудно ему теперь найти свое место в этом новом, возрожденном и изменившемся мире. Правда, если он и окажется после свадьбы с Дарованой наследником глиногорского князя, это ведь не помешает ему по-старому работать в кузнице? Топоры и сохи теперь нужны. Громобой надеялся, что не растерял свое прежнее умение на дорогах надвечных миров, и это лучше всякого радужного моста свяжет нового Громобоя с прежним. А это самое главное – чтобы новое, развиваясь, не порывало связей с прежним, не теряло корней, не разрывало цепи поколений. Тогда мир одолеет любую беду.

Вчетвером они шли по берегу над ревущей рекой к Славену, когда навстречу им вдруг показалась спешащая женщина. Не разбирая дороги, скользя по мокрой земле, ступая прямо в лужи, к ним бежала княгиня Жизнеслава, и все они разом узнали ее, даже Милава, никогда с ней не встречавшаяся. Подол платья княгини был мокрым почти до колен и казался черным, шубка была распахнута, княгиня тяжело дышала и выбивалась из сил, но бежала, бежала к роще, и несколько челядинцев, в перепуге пустившихся за ней, напрасно молили ее остановиться.

Увидев среди встречных Даровану, княгиня Жизнеслава остановилась, сжав руки перед грудью, и от усталости и волнения ее покачивало, как березку на ветру. Она тяжело, судорожно дышала, открыв рот и глотая влажный прохладный воздух, ее голубые глаза с мольбой, страхом и надеждой скользили с одного лица на другое. Среди этих четверых не было ее сына. И все четверо молчали, у каждого щемило сердце, но никто не произносил ни слова. Эта женщина уже знает то, что для нее сейчас важнее всего на свете, и даже им, детям богов, нечем ее утешить.

– Дарована… Где… он?.. – почти шепотом выдохнула княгиня, и голос ее прервался.

Дарована открыла рот, вдохнула, но промолчала. Она не могла придумать, как назвать уход Светловоя, чтобы княгиня не считала исчезновение сына за его смерть.

Княгиня ждала ответа, потом бросила взгляд за их спины, на далекую гору, где зеленела священная роща. Там ее сын положил начало общей беде, там сам он пропадал все эти долгие дни и месяцы, там он оставил свою душу. И теперь там не было ни одного человека. И она поняла это без слов.

Закрыв лицо руками, княгиня покачнулась. Милава и Дарована разом сорвались с места, подхватили ее, обняли, забормотали что-то невразумительное; ничего не слыша, княгиня рыдала, задыхаясь и отрывисто вскрикивая, и блеск весеннего дня, дыхание ожившей земли проходили мимо нее. Ее сын, ее единственное дитя, отрада и надежда ее жизни, ушел от нее туда, откуда не возвращаются; он стал искупительной жертвой, как Веселка из Прямичева, как те неизвестные ей сотни людей, не доживших до прихода весны. Но то, что Светловой один из всех был в чем-то виноват, не утешало княгиню в ее потере. Она лишилась сына, она лишилась будущего, и для нее весна не придет никогда. И Огнеяр с Громобоем, оба одержавшие победу в самой важной битве их судьбы, стояли одинаково хмурые, оба страдая от бессилия помочь этой женщине. Она ни в чем не виновата, но именно она обречена на самое долгое, неизбывное страдание. Сердце ее полно любви, которую не угасят никакие прегрешения сына и не остудит время, и ее любовь станет ее незаслуженной казнью. Это – обратная сторона Макошиных даров, это – зима, без которой не бывает весны.

Дарована и Милава под руки повели княгиню назад к городу, Огнеяр шел позади. Громобой задержался над обрывом Сварожца, глядя в ревущую, мутную воду. Река несла целые деревья, вывороченные с корнем, крутила их, как легкие прутики, сталкивала между собой, и под давлением воды стволы топорщились, лезли на берег, как исполинские змеи, снова срывались и неслись дальше в пленившей их реке…

Громобой поднял глаза: там, на полуночи, куда стремился Светлый Истир, ему виделось само Мировое Дерево, небесное отражение земной священной реки. Корни его терялись в подземельях, ветви простирались над всем земным миром, а вершина уходила в небо. Так высоко, что даже сейчас, среди безоблачного голубого сияния, ее нельзя было разглядеть. Громобой вспомнил скованного Стрибога, прозрачную толщу воздуха на крыше мира, откуда он смотрел на землю и видел ее так, как видят только боги… И все же что-то было еще выше. До самой вершины Дерева он в своих странствиях не добрался. И если в подземелье под Ледяными горами нет уже ничего, то над Стрибоговой горой есть иные горы. И сейчас Громобой думал об этих пространствах, в которые судьба еще пока не пускала его. Теперь ему хватит дел на земле. Но в своих далеких странствиях он узнал то, что придает истинный смысл земной жизни – что путь в небо бесконечен.

Пояснительный словарь

Бездна – первобытный хаос, противоположный упорядоченному миру, «белому свету».

Берегини – мифологические существа в виде птиц с девичьими лицами, приносящие весной росу на поля и способствующие урожаю.

Березень – апрель.

Беседа – большая общая изба, место собраний и женских посиделок.

Било – подвешенный железный блин, ударами в который созывали народ, поднимали тревогу и т. п.

Вежа – башня.

Вела – жена Велеса, повелительница водных источников, от гнева которой происходит засуха

Велес (Волос) – один из главных славянских богов, хозяин подземных богатств и мира мертвых, покровитель лесных зверей и домашнего скота, бог охоты, скотоводства, торговли, богатства и всяческого изобилия.

Велесов день – отмечался дважды в год: последний день жатвы, около 6 августа, и последний день двенадцатидневных новогодних праздников, 6 января.

Велик день – праздник.

Вено – выкуп за невесту.

Верхнее Небо – верхний ярус небосвода, в котором хранятся запасы небесной воды и живут духи предков.

Вече – общегородское собрание для решения важных дел.

Вечевая степень – возвышение на площади, с которого произносились речи.

Вира – штраф в пользу князя за серьезные преступления

Волокуша – бесколесное приспособление для перевозки грузов в виде оглобель с прикрепленным к ним кузовом.

Волошки – древнее название васильков.

Волхв (жен. – волхва) – служитель богов.

Встрешник – злобный дух в виде пыльного столба, встречается на дороге и предвещает беду.

Вымол – пристань.

Горница – помещение верхнего этажа.

Городник – специалист по строительству городских укреплений.

Гривна – 1) денежная единица, около двухсот граммов серебра; 2) шейное украшение, могло служить признаком чина и знаком отличия.

Гридница – помещение для дружины в доме знатного человека, «приемный зал».

Груден – ноябрь.

Дажьбог – бог тепла и белого света. Водит солнце по небу от летнего солнцестояния 23 июня до осеннего равноденствия 22 сентября.

Денница – олицетворение зари, сестра или жена солнца.

Десятник – воевода младшего чина, начальник десятка в войске.

Детинец – крепость, укрепленная часть города.

Дивьи люди – разновидность нечисти, нечто вроде лесных или подземных людей, имеющих только одну половину тела (скорее всего, левую).

Дружинник – управляющий княжеским хозяйством. Использование слова «дружинник» в смысле «член дружины» является распространенным заблуждением: в древнерусском языке профессиональный воин назывался словом «кметь» на юге и «гридь» на севере, а значения слова «дружинник» относились исключительно к хозяйственной сфере.

Забороло – верхняя площадка крепостной стены.

Зимерзла – олицетворение зимы.

Зимний Зверь – зимний дух, олицетворяющий бури и вьюги.

Змей – одно из воплощений Велеса.

Ирий – небесное царство Перуна, место, где зимуют птицы.

Истобка – теплое, отапливаемое помещение в доме.

Клеть – помещение нижнего этажа, жилое или служащее кладовкой. Могло быть построено отдельно.

Кметь – воин.

Кожух – верхняя теплая одежда с рукавами.

Колядки – новогодние песни, содержавшие поздравления и пожелания.

Корчага – большой глиняный сосуд.

Костяник – зимний дух, сын Зимерзлы.

Кощное владенье – царство мертвых.

Кощуна – древняя песнь мифологического содержания.

Кощунник – волхв, знающий и исполняющий кощуны.

Кресень – июнь.

Лада – богиня весеннего расцвета природы, покровительница любви и брака.

Лелин день – праздник в честь богини Лели, 23 апреля, в котором принимали участие в основном девушки.

Леля – дочь богини Лады, олицетворение весны.

Лемех – осиновые плашки, которыми крыли крышу. Старый лемех по виду очень похож на серебро.

Листопад – октябрь.

Локоть – мера длины, 38 см.

Лопаска – вертикальная доска прялки, к которой прикрепляется кудель.

Макошь – главное женское божество славян, богиня земного плодородия, урожая, покровительница женской судьбы и всех женских работ.

Мары – лесные зловредные духи в виде уродливых женщин, связаны с миром умерших.

Медвежий велик день – праздник начала весны, 25 марта.

Морена – одно из олицетворений смерти.

Моровая Девка – злой дух, олицетворение опасных болезней.

Морок – видение, наваждение.

Навье – подземное царство смерти.

Науз – берестяной ремешок с завязанными узелками.