Book: Сказки и истории



Макс Фрай

Сказки и истории

© Макс Фрай, текст

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Мифоложки

Оба шута: и Пьеро, весь в посеревшей за день пудре, в синяках от Арлекиновой палки, и сам Арлекин, чей рот перекошен от каждодневных гримас, ладони цветут экземой, а кровь отравлена собственным сарказмом, – возносят по вечерам благодарственную молитву.

– Господи! – говорят они тайным дуэтом (каждый у себя, наедине с собою и сам за себя, но одновременно). – Спасибо тебе, Господи, – твердят они, – что не сотворил меня дурой Коломбиной, у которой нет иной печали, кроме как сделать наконец выбор между двумя никчемными шутами, Пьеро и Арлекином.

* * *

Орфей, совершив невозможное, спустившись живым в Аид, обнаруживает там Эвридику, вполне довольную загробной жизнью. Она тут популярна, многие мертвые дамы набиваются ей в подружки, а мертвые мужчины мечтают стать ее бойфрендами. Она не спешит, выбирает. У нее уже неплохая работа, и обещают, что скоро будет лучше. По ночам она с компанией объезжает лучшие ночные клубы Аида, по утрам пьет черный подземный кофе и трескает клубнику со сливками из ближайшего адского супермаркета. У нее, словом, все хорошо. И да. Она уже давно забыла, что это – загробный мир. Поначалу помнила, но вот, замоталась, закрутилась, клубнички покушала – и забыла. Так в мире мертвых почти всегда случается.

Ну и, ясен пень, когда Орфей объявляет: «Я сейчас уведу тебя в мир живых», – прекрасная Эвридика крутит пальцем у виска. «Псих ненормальный. Эскапист», – говорит.

И Орфей сидит как дурак на адской табуретке в подземной кухне своей мертвой возлюбленной, пьет кофе, песен не поет (соседи потому что за тонкой адской стеной), а потом встает и уходит – как дурак, опять же. А что делать?

Так разбиваются сердца.

* * *

Одиссей, движимый не то чувством долга, не то обычной сентиментальностью, наконец возвращается в Итаку. Ступив на берег, с тоскливым отвращением оглядывается по сторонам. Он и забыл, какая жухлая трава на этом побережье.

Дело не в том, что Итака такое уж паршивое место. Вовсе не паршивое. Просто того человека, который царствовал на этом островке и любил Пенелопу, давным-давно нет. А новый, возмужавший и умудренный странствиями-мытарствами, побывавший в подземном царстве, слышавший сирен и говоривший тет-а-тет с самой Афиной, понятия не имеет, как и зачем можно жить в Итаке, каждый день ходить на службу, работать тутошним царем без выходных и праздников, без особых надежд на государственный переворот даже.

Под покровом ночи он пробирается в свой дворец, прикинувшись тенью умершего, называет Пенелопе имя наиболее достойного из женихов. Замирает на пороге комнаты сына, чешет в затылке, понимает: «Мне нечего ему сказать», – и возвращается в лодку, где его уже ждут хатифнатты.

У них есть Барометр.

* * *

…Буратино проводит ночь на дереве, повешенный вниз головой, связанный по рукам и ногам мнимыми разбойниками.

Алиса, Базилио – кто они на самом деле?

Хороший, очень хороший вопрос.

Трудно не предположить, что лиса родом из Поднебесной; возможно, демонстрируя всем желающим свой рыжий хвост, она скрывает под лохмотьями нищенки еще девятьсот девяносто девять.

Кот, вероятно, законный наследник древних египетских мистерий. В сущности, происхождение кота мало что меняет.

Черный пудель Артамон, снявший Буратино с Древа, отлично дополняет картину, и без того вполне зловещую.


Дальнейшие события вполне закономерны. Изучение грамоты (уж не Каббалы ли?) начинается с магического перевертыша арозаупаланалапуазора, и продолжается в темном подвале с пауками. Ясно, что дело вовсе не в провинности ученика, просто некоторые формулы нельзя заучивать при солнечном свете. Это, надеюсь, понятно.

Ритуальное захоронение монет ночью на пустыре, объявленном Полем Чудес, да еще и в Стране Дураков, под руководством все тех же Алисы и Базилио – расставание с имуществом во имя обещанного чуда. В тайных братствах такое практикуется. Только после этого становится возможна встреча с Черепахой и обретение Ключа.


Как во всякой хорошей истории о Пути, ключ приходит прежде знания о том, как им воспользоваться. Знание это приходится добывать самому, с трудом и риском, ибо тайной владеют враждебные жрецы: экстатический кукольник и дотошный знахарь. С самого начала ясно, что Ключа им не видать, как своих ушей. Такова, увы, участь всех теоретиков.


Наконец знание о Ключе обретено. Как водится, оно обескураживает героя: оказывается, волшебная дверь в неизвестное была у него под носом с самого начала; путь за Ключом и знанием о Ключе уводил странника все дальше от Двери. Теперь пора возвращаться.


Финал известен всем, но полностью понятен лишь немногим посвященным в Мистерии Буратино. Дверь благополучно открыта; что за ней – иное измерение, иная жизнь, лишь на первый взгляд похожая на осуществление былых желаний?

Мы можем лишь предполагать, но и этого достаточно.

Историй, кажется, даже не четыре, а всего одна. История о долгом поиске Двери, которая с самого начала была совсем рядом, на расстоянии вытянутого носа. С точки зрения пристрастного (очень пристрастного) читателя, конечно.

Конечно.

* * *

Икар, вопреки слухам, не разбился, а был спасен небольшим отрядом крылатых дев, судя по говору, чужестранок. Их тронуло его щенячье мужество, насмешили искусственные крылья.


Одна из дев взяла Икара к себе жить; вскоре он привязался к спасительнице так, что прощал ей даже свое исковерканное имя: она почему-то не могла выговорить «Икар» и называла его Карлом – так ей было привычнее. Зато летать в объятиях возлюбленной оказалось куда комфортнее, чем при помощи громоздких крыльев отцовского производства. Рядом с нею Карл (Икар) был совершенно уверен, что однажды долетит до солнца: не сегодня, так завтра. Или через год. Какая разница?


С Дедалом Икар (Карл) больше не встречался и даже не писал: знал, что отец начнет скандалить, до конца жизни будет упрекать за нарушение инструкции, а семейных сцен он терпеть не мог.

Зато с валькирией Скегуль они жили душа в душу; их союз не омрачило даже рождение сына, который вопреки тайным надеждам матери пошел в отцовскую породу: родился бескрылым. Все же она любила и баловала сынишку, хоть и стыдилась немного его «инвалидности».


Когда мальчик подрос, выяснилось, что он удался не столько даже в отца, сколько в деда: с утра до ночи возился с какими-то хитроумными механизмами. Изобретал летательный аппарат. Сперва это было невинной игрой, но с годами, когда сын крылатой девы и Карла-Икара окончатльно повзрослел, стало настоящей страстью.

Взглянув на результат его многолетних трудов, мать пришла в ужас: накладные крылья мужа в свое время ее умилили, но это новое искусственное приспособление для полетов показалось ей кощунством, уродством и убожеством.


Устав спорить с матерью, сын ушел из дома, поселился в крошечной мансарде, арендованной за смешные деньги, благо хозяин дома уже отчаялся найти жильца для этого «скворечника». Жил не тужил, был сам себе хозяин, спал до полудня, варил какао на маленькой плитке, много гулял, по вечерам всласть возился со своими железками. Чем не житье для мужчины в самом расцвете сил?


– С крыльями любой дурак летать может. А вот ты попробуй как я полетай, – добродушно ворчал сын Карла и валькирии, прилаживая моторчик к своему пропеллеру.

Он решил, что надо бы все-таки навестить родителей и заранее репетировал будущий спор с матерью.

* * *

Она с отвращением глядит на собственное отражение. Моргает спросонок, щурится близоруко, но и без того все очень хорошо видно. Слишком хорошо.


«Ужас, – думает. – Нет, ну действительно ужас! Мешки под глазами, хуже, чем у мамы. Побродок – да, я давно подозревала, что он двойной, но он же тройной на самом деле! Жирная стала свинья, тошно-то как! А цвет лица… Нет, это не цвет лица уже, это цвет мочи Химеры – в лучшем случае. Ничего удивительного: когда я в последний раз спала по-человечески? То-то же… А волосы, волосы как свалялись! Это уже не просто космы, это же змеи натуральные. Того гляди зашипят…»


«Все бы ничего, – думает она, – но юноша этот красивый, совершенно в моем вкусе, он же тоже меня видит. Такой, какая есть, а есть – хуже не бывает. Он зачем-то ведь шел сюда, на край света – специально ко мне, так, что ли? Наслушался историй о моей былой красоте, собрался, да и пошел, так бывает с юношами. Ну вот, пришел, поглядел. Бедный. А я-то, я-то какая бедная!»


Лицо юноши, вполне бесстрастное и сосредоточенное, если приглядеться повнимательнее, все же выражает не то страх, не то отвращение. «Скорее второе, – говорит себе она. – С чего бы ему меня бояться? Просто противно, да. Мне бы тоже было противно на его месте… да мне и на своем месте противно. А стыдно, стыдно-то как! В таком виде предстать перед незнакомцем… А он же еще, небось, видел, как я сплю. На земле, враскоряку, раскинув дряблые ноги… Умереть от стыда можно! И, честно говоря, нужно. Что мне еще теперь остается?»


И она умирает от стыда. Сказано – сделано.


Персей так толком и не понял, почему зеркальный щит произвел на Медузу столь сокрушительное воздействие. Но на войне важен результат, а понимание – дело десятое. Так он тогда, по молодости, думал.


«Красивая какая, – с сожалением вздыхал Персей, отделяя все еще полезную голову Медузы от ненужного больше туловища. – Жалко ее».

* * *

Мучительно хотелось меду. Так нужен был ему мед – хоть плачь.

Но он не плакал, конечно же. Он летел, все выше и выше, стремительно приближался к древесной кроне, почти бесконечно далекой от земли. Бормотал под нос: «Я тучка, тучка, тучка, а вовсе не медведь…»


Он, конечно, не был тучей, да и медведем, строго говоря, не был. Но полет должен сопровождаться песней, хоть какой-нибудь – так ему тогда казалось. Вот и напевал свою кричалку-сопелку за неимением лучшего. Получалось не слишком складно – ну да, с чего бы ему вдруг заговорить складно? Меда-то как не было, так и нет.


Он поднимался все выше и выше. В какой-то момент ему показалось, что предприятие на сей раз вполне может увенчаться успехом, но нет. Опять ничего не вышло. Его заметили, узнали, ему дали отпор, как всегда.

Как всегда.


Падение было не столько болезненным, сколько унизительным. Благоуханный мед по-прежнему оставался недоступным.


В тот день Один окончательно убедился, что украсть, или взять силой Мед Поэзии не получится. Раздал воздушные шарики валькириям и пошел договариваться о честном обмене.

* * *

Прежде, чем прыгнуть со скалы, Сфинкс шепчет на ухо Эдипу еще несколько слов. Эдип слышит его последнюю загадку вполне отчетливо, но ничего не понимает. Он ошарашенно качает головой, пожимает плечами и идет в Фивы – царствовать.


Время не стоит на месте. Эдип царствует, фиванцы млеют под жесткой его дланью, супруга Иокаста окружает Эдипа воистину материнской заботой и исправно рожает ему детей. Все у них в порядке. Но царственное чело хмурится все чаще, хотя никаких причин для огорчений у Эдипа нет.

Пока – нет.

На самом деле он, конечно же, не может забыть последние слова Сфинкса. Поначалу вопрос чудовища показался ему нелепой шуткой, издевкой, жалкой, неудачной местью обреченного; теперь же фиванский царь нередко засиживается заполночь в тронном зале: только тут ему удается спокойно подумать.


Идут годы. Дети растут, Иокаста держится молодцом, мощь Фив крепнет, а Эдип посвящает последней загадке Сфинкса все больше времени. По правде сказать, он уже почти не способен думать о других вещах. Однажды ему говорят, что в Фивах началась эпидемия; как царь он обязан принимать меры. Это чрезвычайно раздражает Эдипа, поскольку отвлекает от размышлений над загадкой.

Во дворце появляется местная знаменитость, любимец богов, слепой пророк Тиресий. Его тон кажется Эдипу высокопарным, а жесты – излишне театральными, но, вероятно, таковы все пророки, а значит, надо терпеть. Царь ожидает от гостя помощи, но речи Тиресия нагнетают истерику, царский тесть Менекей зачем-то кидается вниз со скалы, Иокаста плачет и сдуру именует своего супруга «сыночком», придворные верещат как зайцы, дети и горожане орут на разные голоса. Называют его, своего господина и повелителя, «отцеубийцей». Бегают, размахивают руками, мельтешат. Эдип толком не понимает, что случилось, но все это очень мешает сосредоточиться на главном.

Да, именно. На главном.

С удивительной ясностью Эдип вдруг осознает, что цель его жизни – вовсе не благополучие Фив и, уж тем более, не счастливая семейная жизнь. Он родился для того, чтобы найти ответ на последний вопрос Сфинкса. Бывают и такие судьбы.

Чтобы роскошь и суета дворца не отвлекали его от размышлений, царь выкалывает себе глаза золотой пряжкой Иокасты, благо ее украшения разбросаны по всему дому. Поначалу тьма приносит облегчение; Эдипу кажется – еще немного, и он все поймет… Но тут его окружают придворные, и одни докладывают, что у супруги его Иокасты хватило ума покончить с собой, а другие просят отдать распоряжения касательно погребения покойной царицы. Появляется Тересий и требует гонорар. Дети хором оплакивают мать и наперебой требуют новые колесницы и модные в этом сезоне туники до середины бедра. Они теперь сироты, их надо баловать.


Заткнув уши, изрыгая проклятия, Эдип покидает дворец, а затем и Фивы. Жизнь слепого изгнанника нелегка, но бывший царь не жалуется. Теперь у него есть тишина, темнота и одиночество. Антигона, любимая дочка, следует за отцом, присматривает за ним, кормит и совершенно не мешает его размышлениям. Она умница. Наконец-то Эдип может спокойно обдумать последние слова Сфинкса.

Впрочем, нельзя сказать, что он делает успехи. Ответа на бессмысленный вопрос чудовища как не было, так и нет.

Однажды за Антигоной увязывается какой-то юный болван, и она, отчаявшись отделаться от непрошенного ухажера, отвешивает ему звонкую пощечину. Встрепенувшись, Эдип заинтересованно спрашивает: «Что это было?»

«Пощечина, папа. Просто пощечина», – потупившись отвечает Антигона. Ей стыдно за собственную горячность, но Эдип восторженно восклицает: «Молодец, дочка!» – и принимается хохотать.

«Что ж, – отсмеявшись, говорит он, – вот он, значит, какой, хлопок одной ладонью


Впрочем, просветления он так и не получил.

* * *

Заря едва занялась, но Снусмумрик уже шагал по лесной тропинке, наигрывая на губной гармошке бодрую дорожную песенку. Гостеприимный Мумми-дол остался уже далеко позади, но Снусмумрик не унывал.


Он вообще никогда не унывал, отправляясь в путь: ведь ему предстояло увидеть великое множество интересных вещей и, возможно, пережить самое что ни на есть Настоящее Приключение, о каком его юный приятель Мумми-тролль мог только мечтать. К тому же в кармане Снусмумрика лежал сверток, оладьи с малиновым вареньем, приготовленные ему в дорогу заботливой Мумми-мамой, память хранила великое множество новых песенок, кусты вдоль тропинки пестрели ягодами, а до зимы было так далеко, что и думать о ней не имело смысла. Что за удачное стечение обстоятельств!

Сейчас Снусмумрик сам с трудом верил, что когда-то давно (он был в ту пору много моложе и гораздо серьезнее, чем теперь) подобная судьба казалась ему проклятием. Впрочем, великое множество людей до сих пор верит, будто он стал странником в наказание за какие-то дурацкие грехи. На самом-то деле трудно изобрести более желаную награду!


Подумав об этом, вечный скиталец, известный обитателям Мумми-дола под именем Снусмумрик, рассмеялся, лихо сдвинул на затылок зеленую шляпу и сказал себе вслух, чего с ним давненько не бывало: «Жизнь твоя воистину прекрасна, Агасфер! И хорошо, что она никогда не закончится!»

* * *

Погода была безветренная. Поэтому рано утром он отправился к озеру. Как всегда неподвижно стоял на берегу, затаив дыхание, вглядывался в зеркальную поверхность. Ждал неведомо чего, ни на что особо не надеясь. Просто знал откуда-то (догадывался? Сердцем чуял?) что всякое зеркало – вход в неведомое, а отражения (в том числе и его собственное отражение) – тамошние жители, свидетели небывалых дел, возможно даже – проводники.


Словом, он отлично понимал, зачем каждый день ходит на берег озера, хоть и не представлял, конечно, как именно все случится. Только смутно надеялся, что случится – ну, хоть что-нибудь. Хоть как-то. И дал себе честное слово, что не упустит свой шанс.

Ну и не упустил. Когда зеркальная озерная гладь вдруг превратилась в прозрачную (рожденный задолго до изобретения стекла, он никогда не видел ничего подобного) дверь, створки которой бесшумно раздвинулись, приглашая его войти, он не мешкал ни минуты.


– Представляешь, эти болваны думали, будто я без ума от собственной внешности, и с утра до ночи бегаю к озеру любоваться: какой я красавчик. Это же надо было додуматься! – жаловался Нарцисс улыбке Чеширского Кота, в чьи обязанности входило развлекать гостя, когда хозяин исчезает по делам.

* * *

Как известно, Ласточка унесла Дюймовочку далеко на юг, в Страну Вечного Лета. Солнечного света и цветочного нектара тут хватало на всех, зато противных жаб, жуков и кротов не было вовсе. Не их территория.




Ласточка усадила маленькую девочку на краешек самого свежего цветочного лепестка, попрощалась и улетела по своим птичьим делам. Дюймовочка была совершенно счастлива. Она всласть напилась нектара, устроилась поудобнее, немного поболтала ногами и наконец замерла в ожидании светлого будущего, обещанного ей знакомым добрым сказочником.


Несколько часов спустя, когда малышка уже начала скучать, на соседнем цветке появился человечек, такой же крошечный, как сама Дюймовочка. За спиной у него дрожали серебристые стрекозиные крылышки. Дюймовочка смотрела на него с нескрываемым любопытством. Она очень надеялась, что незнакомец предложит ей поиграть в какую-нибудь интересную игру. Наверняка он знает много интересных игр!


Эльф действительно знал многое. Ничего удивительного: ему было больше сорока тысяч лет, а это и по эльфийским меркам – весьма зрелый возраст.

Незнакомая маленькая девочка, поселившаяся в соседнем цветке, сразу привлекла его внимание. Полдня он разглядывал ее из своего укрытия, а теперь решил рискнуть и попробовать с нею познакомиться. Вряд ли малышка откажется от возможности полетать над лужайкой. Маленькие девочки очень любят летать над лужайками, уж он-то знает…


– Здравствуйте, – сказал Дюймовочке эльф. – Меня зовут Гумберт. Гумберт Гумберт, с вашего позволения.

* * *

Люди тихо подвывали от ужаса. Еще час назад они громко визжали, но с тех пор успели – не то чтобы успокоиться, но утомиться.


Прометей в триста восемнадцатый примерно раз повторял объяснения: это огонь, он не страшный, а полезный, он дарит свет и тепло, и еще на нем можно жарить мясо, только нужно аккуратно с ним обращаться. Несколько простых, очень простых правил техники безопасности, и все будет окей.

Это таинственное «окей» пугало людей почти так же сильно, как огонь. Но они очень старались держать себя в руках.

Прометей говорил, объяснял, показывал, демонстративно изжарил восемь бараньих ног и даже наскоро соорудил чесночный соус, а люди пялились на языки пламени и тихонько подвывали от ужаса. Они ничего не понимали. Ничегошеньки.


Наконец Прометей исчерпал все свои объяснения, аргументы и добрые чувства заодно. Сказал напоследок: «Ну, глядите, поаккуратнее с ним», – и зашагал прочь.


Как только титан скрылся в ближайшей оливковой роще, вождь племени приободрился, прекратил выть, и дал команду остальным мужчинам: вперед!

Они бесстрашно приблизились к огню. Ужас сменился веселым азартом и законной гордостью воинов. Сейчас безопасность племени зависела только от них, мужчин. Это было, черт побери, приятно.


– Я же тебе говорил, идиот: они всегда его гасят, – Зевс ухмыльнулся и подмигнул Прометею, который с печалью и отвращением наблюдал, как облагодетельствованные им дикари мочатся на божественный огонь.

Зевс понял, что перегнул палку, и сменил тон.

– Я уж сколько молний в них метал, все без толку, – сочувственно сказал он. – Но я не унываю: рано или поздно найдется какой-нибудь умник, поймет, что огнем можно не только шерсть на заду подпалить, но и руки погреть, и все устаканится. В нашем деле быстро не бывает. Эх ты, прогрессор хренов.

* * *

Иногда Сизифу бывает позволено передохнуть. То есть не сразу бежать вниз по склону горы за укатившимся камнем, а присесть на вершине, достать бутылочку пивка, баночку с молодой картошкой, вынуть из-за пазухи нагретый солнцем, соленый от пота помидор. Выпить, перекусить, закурить неспешно после сладкой, сытой отрыжки. А камень – что ж, камень пусть полежит внизу. Никуда не денется.

Впрочем, Сизиф нет-нет, да и взглянет вниз: как там камень? Понимает, что нет дураков присваивать такое сомнительное сокровище, но все равно немного нервничает. А вдруг?


В часы отдыха Сизифа иногда навещают дети и внуки. Приносят гостинцы, глядят сочувственно, жалеют старика. Впрочем, сам Сизиф совершенно уверен, что они уважают его упорство и, возможно, даже завидуют. Только виду не подают.

– Смотрите на меня, дети, – снисходительно говорит он. – Смотрите и учитесь. У всякого человека должно быть свое дело. Без дела жизнь становится пустой и никчемной. Вы уже взрослые, а ни у кого из вас еще нет ни камня, ни горы. Мне стыдно за вас, шалопаи!

«Шалопаи» соглашаются с Сизифом, наперебой хвалят его упорство, говорят, что такого огромного камня и такой высокой горы ни у кого в мире больше нет. Наспех сочиняют утешительные новости, рассказывают о завистливых пересудах соседей, восхищенном шепоте юных дев, высокопарных клятвах пылких мальчишек, которые якобы мечтают поскорее вырасти и повторить судьбу Сизифа.

Они хорошие дети и не станут огорчать старика.

* * *

«Животное!» – кричит она, захлебывается слезами и злостью; усталость и отвращение заставляют ее умолкнуть. Она уже почти спокойна, но бранные слова переполняют рот и чтобы освободиться от этого тошнотворного кляпа, она снова орет: «Животное! Мерзкое, грязное, тупое животное!»

Виноват ли он, нарочно ли прятался в зарослях возле ее излюбленной купальни, или случайно забрел в эти заповедные места, она разбираться не стала. Какая разница? Что было – было, что сделано, то сделано. Людям почему-то кажется, будто богов интересуют их намерения – что за чушь! Значение имеют лишь поступки, дела, события. Не все, конечно. Некоторые.


Развязка этой истории общеизвестна: Актеон был превращен в оленя (не зря же она кричала: «Животное, животное!») Собственные псы растерзали его; история была прилежно записана на пергаменте и отправлена в крупнейшие библиотеки Ойкумены в назидание смертным: а вот не бродите по священным рощам с открытыми глазами, не связывайтесь с богиней-девственницей, не рискуйте, зачем вам неприятности?


Только приближенные подружки-нимфы догадывались, что дело вовсе не в жестокости Артемиды, не в божественном ее высокомерии. Просто нельзя было оставлять в живых смертного, видевшего воочию толстые кривые щиколотки дочери Зевса.

* * *

Поначалу, когда прекрасная Юдифь принесла Голову Олоферна в Бетулию, Голова произвела настоящий фурор. На нее ходили смотреть защитники города с женами и детьми, мудрые старейшины и малолетние рабы пялились на Голову с одинаковым выражением восторженного отвращения, а одна слепая старуха тщательно ощупала Голову, чтобы узнать, как выглядел при жизни грозный полководец. В точности так же она водила чуткими пальцами по лицам своих возлюбленных, страстно желая навсегда запечатлеть в памяти их черты; впрочем, последний возлюбленный оставил ее давным-давно, так давно, что Голова Олоферна в ту пору была еще младенческой головкой, покрытой золотистым пушком.


Потом, когда сражение было выиграно, о Голове забыли. Она как следует провялилась на солнце, стала маленькой, твердой и очень прочной. Время было не властно над Головой, она пылилась в подвале дома Юдифи и тосковала от одиночества и невостребованности, как рок-звезда на пенсии.

Шли годы. Юдифь умерла; пришел срок, и внуков, и правнуков ее навестила Разрушительница Наслаждений. Дом переходил из рук в руки, новые владельцы пристраивали к нему то верхние этажи, то флигели; в начале очередного ремонта вход в подвал был замурован и забыт окончательно. О Голове Олоферна, которая к этому времени изрядно рехнулась от тоски, и подавно не вспоминали.


Чарующие и тревожные видения посещали Голову. Мерещилась ей зелень заповедных лесов, сочные травы лугов, аромат цветущих роз и палой листвы щекотал ноздри, а иногда в ее грезы вторгался ужасающий образ великолепного огненного зверя. Зверь сулил Голове погибель – окончательную, сладостную и желанную. Голова Олоферна вполне могла бы сказать себе, что зверь послан завершить дело, начатое Юдифью, но Голова уже давно забыла Юдифь.

И не только ее.


Голова вовсе не помнила прошлого, зато все еще умела мечтать о будущем. Голове казалось: если найти способ выбраться из замурованного подвала, если увидеть небо, если хватит сил не остановиться на полпути, а катиться и катиться, не зная отдыха, можно будет в конце концов укатиться за линию горизонта (Голова уже давно позабыла собственное имя, но все еще помнила, что такое «Горизонт»), а там…

Неизвестно, конечно, что ждет ее там.

Наверное, счастье – в образе огненного зверя. И еще аромат роз, конечно же.

Надежда выбраться из подвала была невелика, но Голова готовилась к побегу, как могла. Прогрызла ветхую ткань, в которую была завернута, освободилась, подкатилась поближе к двери. Затаилась.


В конце концов, когда очередные домовладельцы, пожилые супруги вскрыли замурованный подвал и сунулись туда в поисках древнего клада, Голова исполнила свой план. Сбежала. Осторожно перекатилась через порог, огляделась. Солнечные лучи переполнили пустые глазницы Головы, испепелили жалкие остатки ее разума. Голова расхохоталась и покатилась, не разбирая дороги – вперед, к линии горизонта.


Когда небольшой серый зверек попытался остановить странный круглый предмет, который показался ему скорее забавным, чем устрашающим, Голова, так и не уразумев, что происходит, лязгнула гнилыми остовами древних зубов и прохрипела: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…»

Она совершенно не понимала смысла этих слов, но повторяла их как мантру.

* * *

Прогнав дурочку Герду, чтобы не мешала работать, забыв про сон и еду, утирая ненужными меховыми рукавицами вспотевший от напряжения лоб, прикусив от досады губу, он переставлял и переставлял с места на место скользкие, непослушные, почти бесформенные льдинки.


Когда труд его был завершен, Кай не почувствовал радости – только тупую боль в висках и опустошенность, не слишком похожую на облегчение. Согласно договору, отныне весь мир действительно принадлежал ему, но он больше не знал, что делать с этой игрушкой, а о новых коньках и вовсе не вспоминал. Не до них теперь.


Снежная Королева была довольна.

– Что ж, составлять слова из букв ты уже умеешь, – сказала она. – Дело за малым.

Небрежно погладила его по голове, неожиданно сжала пальцы на затылке – так, что он уже не мог ни высвободиться, ни отвернуться. Приказала:

– Открой рот.

– Что вы собираетесь делать? – испуганно спросил Кай.

– Ничего из ряда вон выходящего, небольшая формальность, напоследок. Вырву грешный твой язык и празднословный, и лукавый

* * *

Устами многочисленных повествователей, подробно, на разные голоса, чтобы для всякого слушателя нашлась версия по росту и разумению, история рассказывает нам о докторе Фаусте, но упорно умалчивает о его ровеснике, соседе и ближайшем друге по имени Питер.

На фоне трагедии Фауста это персонаж скорее малозначительный, чем загадочный, однако справедливости ради надо бы рассказать и о нем.


Полвека назад старик приехал из Англии ради изучения математики и философии. Он – так часто случается с людьми увлеченными и рассеянными – сам не заметил, как осел на чужбине, остепенился, женился, завел дом, разбил сад и, в конце концов, стал профессором того самого университета, куда явился в надежде получить ответы на все вопросы бытия, а выучился лишь ни о чем не спрашивать, да еще скрывать от незрелых студенческих умов, что ответов на дурацкие их вопросы не существует. Коллеги, супруга и дети звали его на немецкий манер «Петером», а он так прижился в Германии, что уже не чувствовал разницы.


Шли годы, доктор Петер овдовел, выдал за своих лучших учеников двух красавиц дочерей, вышел в отставку и теперь искренне удивлялся: куда ушло время его жизни, на какие-такие великие дела были растранжирены блестящие талеры дней?

Об этом (и о многом другом, конечно) он беседовал со своим коллегой Фаустом за стаканом рейнвейна долгими вечерами, которые всегда казались им обоим осенними – даже в мае, или на Рождество.


Известно, что от друзей таиться нелегко, а уж от соседей – и подавно; Фауст щадил чувства коллеги и не хотел посвящать его в самую жуткую из своих тайн, но доктор Петер был весьма наблюдателен и обладал проницательным умом. К нему вернулось былое умение блестяще формулировать вопросы, а Фауст быстро устал отпираться, так что смутные догадки Петера вскоре стали уверенностью, а потом – знанием.

Мефистофель не возражал. Уж он-то понимал, что посвященные в его секреты чаще становятся клиентами, чем экзорцистами. В облике черного пуделя обнюхал Петера и помочился во всех углах его сада: пометил, так сказать, территорию. На всякий случай.


Наблюдая за помолодевшим приятелем, втайне завидуя его юношеской резвости, от души сочувствуя его падению, Петер почти сразу понял, в чем была главная ошибка Фауста. Сосед, можно сказать, добровольно положил голову на плаху. Молодость – не только пора надежд и наслаждений, но и период величайшей уязвимости. Никогда не бывает человек столь глуп и беззащитен, как в юности. Опьяненный желаниями и мечтами, он принимает собственную безалаберность за могущество, телесную бодрость полагает гарантией бессмертия, а легкомыслие кутилы кажется ему мудростью философа – ничего удивительного, ошибиться тут действительно легко.

Трагедия Фауста не произвела на Петера особого впечатления. То есть, он жалел друга, но сам не оробел, не дрогнул, а лишь утвердился в верности своего решения. Выбрал день и час, наиболее подходящие для роковой сделки, заранее написал завещание, разумно распределив свое имущество между родней, сжег бесполезные теперь рукописи. Последние дни посвятил играм с внуками. Присматривался к ним, наблюдал, анализировал и все яснее понимал, что сделал единственно правильный выбор.

В назначенный день и час доктор Петер начертил пентаграмму и произнес должное заклинание. Ни рука, ни голос не подвели старика. Бес говорил с ним, как со старым приятелем, радуясь легкой добыче. Но когда Петер сформулировал свое желание, Мефистофель взвыл от досады. Опыт прежних удачных сделок свидетельствовал: чтобы погубить человека, обычно достаточно выполнить его самое заветное желание. Но заветное желание доктора Петера вовсе не сулило погибели; хуже того: бес прекрасно понимал, что исполнение его сделает новоявленного чародея неуязвимым.

Мефистофель, конечно, не хотел уступать. Долго убеждал Петера, что тот совершает фатальную ошибку. Запугивал, лгал, льстил, искушал. Но доктор Петер оставался тверд. Он и всегда-то был упрямцем, каких мало, а уж тут стоял на своем, как скала. Требовал для себя вечного детства. Заранее корчил рожи и показывал бесу язык. Дразнился, как мальчишка. Знал, что сила отныне на его стороне.


Просьба его в конце концов была исполнена. Справедливости ради следует сказать, что доктору Петеру никогда не приходилось жалеть о своем решении. Ну, скажем, так – почти никогда. Минута слабости бывает у кого угодно, но у мальчишек эта самая минута гораздо короче, чем у взрослых мужчин.


Соседи некоторое время гадали: куда мог подеваться старый Петер, наш уважаемый, всеми любимый доктор Питер? Но поскольку скандалом тут и не пахло, дочери и зятья пропавшего без вести сохраняли невозмутимость, а завещание было составлено по всей форме, все решили, что эксцентричный англичанин отправился умирать на родину. Как это часто бывает, вскоре нашлись свидетели, собственными глазами видевшие, как достопочтенный профессор Питер Пэн нанимал карету до портового города Гамбурга.

Неизвестные сказки некоторых народов

Сказка о купце, юноше и обезьяне

Арабская сказка

Дигэ, строгой госпоже, с должным почтением

Рассказывают, что в стародавние времена в городе Багдаде жил купец по имени Хусейн аль Хаттаб. Он унаследовал от отца гарем из четырех пери преклонных лет и торговлю кунжутом и перламутром. Взяв дело в свои руки, сей достойный муж навел порядок в отцовской лавке и преумножил семейные богатства, да столь быстро, что соседи стали поговаривать, будто в саду Хусейна зарыта волшебная лампа, или иное какое-то обиталище джиннов, от которых, как известно, много бывает пользы в купеческом хозяйстве, но вреда для души правоверного все же несравнимо больше.

Хусейн аль Хаттаб знал об этих слухах, но не гневался: пусть себе болтают, что хотят. «Мне бы только, – думал он, – гарем отцовский прокормить-нарядить, а то папа говорил, пери, а жрут они, как бездомные дэвы. Да и евнуха им, что ли, нанять нового, молодого и образованного, а то ведь скучают старые ведьмы. Жалко их. Какая никакая, а все же родня».


Такой уж он был достойный человек, этот Хусейн аль Хаттаб. Только о чужом благе и заботился, а на себя давно уж махнул рукой. Вел жизнь праведную и невинную, ибо некогда ему было ерундой заниматься. Оно ведь как: засядешь с утра кунжутные зерна да перламутровые пуговицы пересчитывать, намаз сотворить не успеешь, а тут уж ночь на дворе, в алям-аль-митталь пора. Ну, то есть, как говорят в таких случаях неверные, баиньки.

Только там, в царстве сновидений, и удавалось молодому аль Хаттабу пожить полной жизнью. Там ему всегда улыбались самые цветущие юноши, и самые грациозные обезьяны кидали в него плоды, суля любовные утехи. Наяву его юноши и обезьяны, надо сказать, не слишком интересовали, а вот во сне – совсем иной кашемир.




Однажды ночью, когда светила полная луна, Хусейн аль Хаттаб уснул как обычно в собственной лавке, на груде шелка и перца, дабы незамедлительно очутиться по ту сторону человеческих дел и слов. Но на сей раз в мире его грез царила печаль. Юноши проливали слезы, обезьяны же прятались на крышах домов и угрюмо поглощали плоды изюмного дерева, которыми прежде охотно делились с гостем.

Аль Хаттаб в растерянности скитался по утратившим былой блеск сновидениям, не в силах уяснить, что случилось. Наконец пред ним явился Маруф аль Зулейка, сладчайший из юношей, и с ним была Зита, сладчайшая из обезьян. Оба обливались слезами, а обезьяна при этом еще и визжала, сообразно своей звериной природе. Не останавливая поток слез, Маруф аль Зулейка пришил к вороту Хусейна перламутровую пуговицу, а обезьяна Зита дала ему спелый гранат. «Когда печаль твоя станет безмерной, застегни эту пуговицу, но не следует делать это прежде времени», – напутствовал возлюбленного своего сновидца Маруф аль Зулейка. Зита же говорить не умела, поэтому зачем нужен гранат, так и не выяснилось.

«Скажите мне, о возлюбленные мои существа, почему вы так печальны?» – вопрошал Хусейн, но не получил ответа. Слова его, как это часто бывает в сновидениях, превратились в хрустальные финики и укатились под заморский сундук из драгоценной сосновой древесины, который тоже зачем-то приснился Хусейну – хотя, казалось бы, и без сундука проблем хватало.


Проснувшись в лавке, среди россыпей жемчуга и бастурмы, Хусейн аль Хаттаб, обнаружил, что держит в руках спелый плод граната. Уразумев, что принес этот плод из своего сновидения, купец, будучи мужем расчетливым и, как сказали бы неверные, прижимистым, возрадовался выгоде, очистил плод и незамедлительно съел, а потом принялся в поте лица пересчитывать кунжутные зерна.

И все было хорошо у этого праведного и трудолюбивого мужа, пока не пришла ночь. Ибо когда солнце скрылось за горизонтом, Хусейн аль Хаттаб обнаружил, что не может уснуть. Поначалу он даже возрадовался, ибо вообразил, сколько кунжутных зерен сможет пересчитать за ночь, если не придется тратить время на отдых. Но сон не пришел к нему и на следующий день, и три, и десять, и сорок дней спустя.

Тогда Хусейн аль Хаттаб понял, что не уснет никогда и опечалился, вспомнив возлюбленных юношу и обезьяну.

Он все еще находил в себе силы сидеть в лавке и вести торговлю, но больше не считал кунжутные зерна, словно бы прежние труды утратили свою сладостную сердцевину. По ночам Хусейн аль Хаттаб скитался по городу, смущая ночных сторожей слезными воплями: «Где ты, о возлюбленный мой Маруф аль Зулейка, где ты, о возлюбленная моя Зита?!» В такой нервозной обстановке сторожам было чрезвычайно трудно утверждать, будто в Багдаде все спокойно, но они старались, как могли.

Хусейн аль Хаттаб не испытывал усталости, но худел, бледнел и чах на глазах от тоски и любви к существам, которые, как утверждал ручной соседский дервиш, были всего лишь плодами его собственного воображения. Он утратил радость бытия и даже веру в Аллаха (хвала Ему во всяком положении), ибо рассудил, что благоразумное божество не стало бы насылать бессонницу на праведника, как бессовестный шайтан. Пожилые пери из отцовского гарема завели было обычай созывать в дом знахарей, но знахари лишь набивали карманы хозяйским имбирем, да шафраном, никакого толку от их визитов не было. А ручной соседский дервиш лечить Хусейна аль Хаттаба отказался. Пробормотал что-то невразумительное и залез на тутовое дерево – ну да что с них, дервишей, возьмешь…


Купец наш совсем уж изготовился помирать от лютой любовной тоски, бессонницы и наступившего в его жизни безбожия. Но, составляя в предсмертной агонии, опись имущества, нашел в самом дальнем углу, среди тюков с заморской чурчхелой, старую одежду – ту самую, в которой видел свой самый последний сон.

И возрадовался Хусейн аль Хаттаб, и надел эту одежду, и застегнул перламутровую пуговицу на вороте, и тут же погрузился в глубокий сон. Приснилось ему, что бродит он по мерцающим улицам алям-аль-митталя и видит, как веселятся и пируют юноши, а резвые обезьяны игриво бросают с крыш переспелые фрукты – все как в прежние времена.

И возликовал Хусейн аль Хаттаб, и призвал к себе сладчайших Маруфа аль Зулейку и обезьяну Зиту, и возлег с ними на ложе, а после спросил: «Зачем, о возлюбленные мои существа, вы вложили мне в руки гранат, убивающий сон? Неужели хотели, чтобы в разлуке с вами я осознал, сколь иллюзорен и бесполезен мир, который мы полагаем реальностью? Или же полагали, будто в одиночестве я познаю силу истинной любви, и все вещи, которыми я дорожил прежде, утратят для меня ценность? Или же вы решили, что пресытившись бодрствованием, я пожелаю остаться с вами, в царстве сновидений, уяснив, что дневные и ночные заботы – суть одно и то же, и следует выбирать то, что слаще? Что ж, о мои возлюбленные учителя, вы преуспели в своих начинаниях!»

«Да ничего такого мы не хотели, – сладко зевнул Маруф аль Зулейка. – Просто Зита дура, вот и дала тебе негодный волшебный плод, от которого ты захворал бессонницей. Да ты и сам виноват: вольно же тебе было глядеть такой дурацкий сон, в котором глупая обезьяна потчевала тебя отравой, а я не мог предупредить об опасности, только и сумел, что пуговицу какую-то дурацкую к вороту твоему пришить. Тут и говорить не о чем: твой сон, сам и виноват!»


И услышав такие речи, Хусейн аль Хаттаб уяснил, что нет смысла в событиях человеческой жизни, и захохотал, и проснулся от собственного смеха, и продолжал хохотать, пока наводил порядок в лавке, и даже пока шел в мечеть, хохотал. Потом, как рассказывают, он отправился в Мекку, а на обратном пути присоединился к компании каких-то пляшущих дервишей, да и был таков.

Почему люди всегда спят

Бушменская сказка

Первым человеком на земле был заяц. Вторым человеком на земле был другой заяц. А третьим человеком была луна, но она жила не на земле, а в небе. Хотя некоторые старики говорят, что самым первым человеком на земле был Цагн. Он очень устал, когда рождался, и с тех пор крепко спал в своей хижине, поэтому про него никто ничего не знал. Зайцы взяли луну в жены и по очереди ходили на небо, гостить у своей жены. Но они не знали, как следует поступать мужу с женой, и спросить было не у кого. Про это знала черепаха, но она никогда никому не говорила правду. И еще знал Цагн, но он спал. Поэтому у зайцев и луны не было детей.

Другие люди тоже жили на земле, но никто не знал, что они люди. Все думали, что это звери без шерсти и когтей, и сами они не знали, как им следует называться. И никак не назывались. Зато эти люди знали, что нужно делать мужу с женой, и делали это целыми днями. У них родилось много детей, которые потом стали рыбами, обезьянами и другими животными. Старики говорят, эти люди специально родили себе столько детей, чтобы было на кого охотиться.

Однажды луна увидела с неба, как звери без шерсти и когтей поступают со своими женами. Она решила, что зайцы тоже сумеют так сделать и очень обрадовалась. Но небо в те времена было высоко над землей, и луна не смогла разглядеть все как следует. Тогда она позвала своих мужей зайцев. Один из них тогда как раз гостил на небе, а второй оставался на земле. Луна сказала им: пойдите и посмотрите, как звери без шерсти и когтей поступают со своими женами. Кто потом сумеет сделать так же, тому я рожу много детей и разрешу превратить их во что угодно.

Заяц, который был на земле, обрадовался и побежал к людям. Он хотел быть первым, и так спешил, что забыл, зачем туда отправился. Поэтому когда заяц пришел к людям, он все перепутал и сказал: «Возьмите меня в жены!» Люди обрадовались и взяли зайца в жены. Заяц родил им много детей, которые потом стали плодовыми деревьями.

Второй заяц, который гостил на небе, добирался на землю очень долго. По дороге он проголодался и стал есть траву. Он съел так много травы, что забыл свое имя. Мимо как раз шла Черепаха, и заяц спросил у нее: «Черепаха, скажи, как меня зовут?» Черепаха решила обмануть зайца и сказала: «Тебя зовут Солнце!» Тогда заяц вернулся на небо, но не пошел к жене, а стал солнцем. С тех пор бывает светло днем, а не только ночью.

Луна очень долго ждала зайцев, но они не возвращались. Тогда она сама пошла на землю к животным без шерсти и когтей и сказала: «Возьмите меня в жены». Но у людей к тому времени было уже так много жен, что на всех не хватало еды и хижин, и они отказались. Тогда луна заплакала, и люди стали ее утешать. Они согласились поступить с ней, как с женой, но сказали, что луна и ее будущие дети должны жить у себя на небе, потому что на земле уже тесно. Луна согласилась, и тогда люди стали обходиться с ней, как с женой. За это луна разрешила им вслух называть себя людьми; раньше такое позволялось только зайцам и самой луне.

Потом луна вернулась на небо. У нее родились дети, некоторые превратились в звезды, а некоторые стали космонавтами. Дети захотели спуститься на землю, чтобы повидаться со своими отцами. И когда дети луны пришли к людям, начался такой гвалт, что Цагн проснулся в своей хижине, вышел на поляну и сказал: «Ну все, хватит! Развели бардак! Все идите спать!» С тех пор все люди, звери и луна спят и видят сны. Им снится, что они живут, как прежде, с женами и детьми. А если какой-то человек вдруг проснется, он уходит из леса на цыпочках, чтобы не разбудить Цагна. Обычно такой человек отправляется на небо, где живет заяц, который стал солнцем. Но старики, которые видели больше снов, чем мы, говорят, что некоторые уходят еще дальше. Никто не знает куда.

Голодный шаман

Нганасанская сказка

Был старик. Жил один, своим чумом, от всех отдельно. Однажды зимой шибко голодный стал, говорит: промышлять надо. Ну, потом ушел он. Схватил лук, вышел из чума, стал по снегу ходить. Долго пешком ходил: оленей у него нет, собак нет. Целый день так ходил, и одной-то куропатки не добыл. Ничего не добыл. День какой-то туманный стал. Говорит: зачем так жить? Лучше я себя убью. Потом снова по снегу ходил, в чум не возвращался. Измучился. Говорит: зачем себя убивать? И так помру. Или шаманом стану. Еще долго ходил, однако не помер. Шаманом стал. Развеселился, в чум пошел. Теперь, – говорит, – и без еды проживу. Надел нарядную парку, к людям пошел. Пришел, говорит: Оу! Я голодный был, теперь стану ваши сны согудать[1], всегда сытый буду. Смеется. Люди его хотели прогнать, однако побоялись. Шибко страшно бывает шамана в тундру прогонять. Так и оставили старика.

Старик шаман у людей живет, их сны согудает, горя не знает. Кому куропатка приснится, а кому и олень. Сытно ему, хорошо. Иногда на снег ходит гулять, но уже не промышляет, не мучится. Толстый стал, все его уважают, боятся. Никто не перечит. Ночью люди спят, старик не спит, сны согудает. Людям ничего, кроме снега, больше не снится. Так и живут. Грустят. Но ничего, терпят.

Был там парень один, ему старик шаман шибко не нравился. Ему прежде часто девки снились, а теперь только приснится девка, а старик – хоп! – и согудал сон, нет больше девки. Зачем тогда парню спать, если девки не снятся? Парень думал: оу, надо старика убивать! Но тот шаман, как его убьешь? Шибко страшно шамана убивать бывает. Парень к старшим ходил, советовался. Те говорят: терпеть надо. Может, помучает вас и уйдет старик. Потом говорят: вы его днем кормите. Старик сытый станет, уснет, не тронет ваши сны.

Стали старика днем кормить. Ходят добычу промышлять, все старику несут. Куропаток несут, оленьи бедра несут, все жирное шаману отдают. Старик поест, но совсем не спит, только один глаз закрывает, другим глядит: не задремал ли кто? Сам сытый, лоснится, а сны все равно согудает. Шибко жадный старик попался. Парень тот ходит, мучается. Говорит: совсем плохо стало. Теперь днем жирной еды нет, а ночью девки не снятся, как тут быть? Надо что ли помирать, – думает. Но не помирает, живет. Молодой парень-то. Живет помаленьку. Ни о чем, кроме жадного шамана думать не может.

Пришла ночь, парень спать лег. А старик тут как тут, думает: дай-ка я его сон согудаю. Парень хороший, крепкий, такому целый олень присниться может, или девка, оу, попирую! А парню тому в ту ночь вместо девок жадный старик приснился. Будто ходит тот по снегу вокруг чума, довольный такой, жиром лоснится. Тут-то старик его сон и согудал. Получается, сам себя съел, вот как. Сам упал, помер. А потом куда-то делся, как не было его. Ну, говорят, мертвый шаман может сам в тундру уйти, поэтому старика не шибко искали. Кому он нужен?

Парень потом сам шаманом сделался, говорят. Но дома жить не стал. Все хотел тех девок разыскать, которые ему снились. Думал, может, под землей теперь те девки. Или еще где. Везде ходил, на край воды ходил, вниз по воде ходил, под землю и на небо во сне ходил, но девок нигде не нашел. Видно совсем съел девок тот жадный старик. Потом парень в тундру ушел, бубен с собой унес. Один там живет, чтобы никто его сны не ел.

Андриамбахуака и Занахари

Мальгашская сказка

Я пришел сегодня, я рассказываю.

Жил, говорят, человек. Его звали Андриамбахуака, у него было много быков. Его отец после рождения сына превратился в фоссу и убежал в лес, а мать умерла и стала кинули[2]. Старики рассказывают, что однажды она приходила к Андриамбахуаке за фасолью и семенами кукурузы. Тот дал ей немного; мать ушла и больше не возвращалась[3]. С тех пор Андриамбахуака жил один, с рабами и слугами, пока Занахари[4] не послал ему жену. Большая черепаха вышла из реки и превратилась в женщину невиданной красоты. Андриамбахуака привел ее к себе и был очень доволен.

Однажды к нему пришел человек и сказал: я твой шурин, брат твоей жены-черепахи. Родные обрадовались встрече, и Андриамбахуака велел рабам убивать быков для пира. Каждое утро начиналось с того, что Андриамбахуака выходил во двор и кричал рабам: «Эй вы, убейте быков! Эй вы, убейте всех моих быков! Эй вы там, убейте всех моих и чужих быков в честь моего шурина, нехай подавится, зараза! Рабы отвечали: Ой-ла, мы убиваем быков!»

На самом деле они не убивали быков. Андриамбахуака кормил гостя бананами и маниокой, а кричать было надо, чтобы соседи слышали и восхищались щедростью Андриамбахуаки. Такую он придумал хитрость.

Жене Андриамбахуаки надоело каждое утро слушать вопли про быков, и она сказала мужу: пусть мой брат уходит. Но ее брат не уходил, ему нравились бананы и маниока. Ему не хотелось возвращаться в реку и снова становиться черепахой. Тогда женщина сказала мужу: давай убьем моего брата. Они надели красивые ламбы и пошли за советом к мпсикиди.

– Человек обидел нас, отец. Разложи свои зерна, спроси, как нам быть?

Колдун разложил свои зерна и сказал:

– Если этот человек вас обидел, его надо убить, но я не стану передавать вам заклинания. Самому мало.

Муж и жена отправились домой. По дороге жена нечаянно превратилась в спелые плоды, но муж ничего не заметил. Он шел через лес, а плоды катились за ним и пели: «Андриамбахуака, Андриамбахуака, где твоя жена, где твоя жена?»

Андриамбахуака услышал песню, огляделся по сторонам и увидел, что жены нет рядом. Но он подумал, что она отправилась в гости к тетке, и продолжил свой путь. Тогда его жена превратилась в колючий куст. Куст цеплялся за одежду Андриамбахуаки и пел: Андриамбахуака, Андриамбахуака, где твоя жена, где твоя жена?

Андриамбахуака снова огляделся по сторонам и призадумался. Сперва он думал о своей пропавшей жене, но потом стал думать о других вещах. «Кто мы? – спрашивал он себя. – Куда идем, откуда пришли? И в чем смысл жизни?» Ответов на эти вопросы у него не было, и Андриамбахуака зашагал дальше.

По пути жена еще несколько раз являлась ему в виде разных растений и пела свою песню, но Андриамбахуака ее не узнавал. Тогда жена Андриамбахуаки снова превратилась в женщину. Андриамбахуака узнал ее, обрадовался и сказал:

– А я думал, ты пошла гостить к тетке.

– У меня нет никакой тетки, – сказала жена. А потом спела ему песню: – Андриамбахуака, Андриамбахуака, где твоя жена, где твоя жена?

Тогда Андриамбахуака понял, что его жена превращалась в плоды и растения.

В это время из леса вышли страшные звери, с запада пришел великан Итримумбе, с востока – огромное чудовище Бибиулу, из середины Зеленых Вод выполз огромный крокодил, а из пещер вышли кинули; они кричали: «Нас здесь десять тысяч! Нас здесь десять тысяч!»

Жена Андриамбахуаки сказала:

– Если мой отец Андриана и моя мать Андриана, пусть это дерево спрячет меня.

Ближайшее дерево тут же раскололось пополам, женщина вошла в него, и дерево снова стало целым, как ни в чем не бывало. Андриамбахуака остался один среди зверей и чудовищ. Тогда он взмолился Занахари:

– Помоги мне!

– Сначала убей черную курицу и сделай мне подношение! – возразил Занахари.

Андриамбахуака пошел в деревню за черной курицей, а звери и чудовища последовали за ним. Когда курица была убита, Занахари съел ее и сказал:

– Посмотри на меня: я стар, слаб и одет в рваные тряпки. Чем я могу тебе помочь?

Андриамбахуака огорчился и решил убить себя. Тогда Занахари сказал ему:

– Не нужно убивать себя здесь, возле человеческого жилья. Лучше заберись на высокую скалу и прыгни оттуда.

Андриамбахуака послушался Занахари и пошел к высокой скале. Звери и чудовища шли за ним следом. Андриамбахуака забрался на вершину скалы и прыгнул вниз. Звери и чудовища тоже прыгнули. Занахари подхватил человека и не дал ему упасть, а все звери и чудовища упали и разбились. А Занахари осторожно опустил Андриамбахуаку у подножия скалы.

– И что теперь? – спросил Андриамбахуака.

– Если бы ты не был героем мальгашской сказки, ты бы, небось, получил просветление, – проворчал Занахари. – А так – даже и не знаю.

Занахари улетел, а Андриамбахуака пошел домой. В его доме сидел брат жены и ел бананы и маниоку. Вскоре пришла жена Андриамбахуаки, она уже выбралась из дерева. Она сказала:

– Андриамбахуака, Андриамбахуака, у тебя сегодня был трудный день!

За всеми этими хлопотами муж и жена забыли, что собирались убить гостя. Они пошли спать, а утром Андриамбахуака снова вышел во двор и закричал рабам: «Эй вы, убейте быков! Эй вы, убейте всех моих быков! Эй вы там, убейте всех моих и чужих быков в честь моего шурина!»

Рабы отвечали: «Ой-ла, мы убиваем быков!»

А жена Андриамбахуаки сидела в доме и думала: «Какая некрасивая, громкая песня! Лучше бы мой брат ушел отсюда». А ее брат сидел во дворе и думал: «Не хочу никуда отсюда уходить».

Так до сих пор и живут.

Сказка о Марфе-старице и семерых Симеонах

Русская заветная сказка

Братцу Эли Куранту, с некоторым изумлением

Сказывают, жила в Кемской волости одна баба по имени Марфа. Соседи промеж себя звали ее Марфой-Старицей – не за то что стара была, а за то, что старцев она у себя всяко привечала, на ночлег зазывала, кормила-поила, да ночами напролет с ними поклоны била. Ну да она всех у себя привечала, не только старцев, такая уж была добрая баба.

Шли через ту деревню калики перехожие, семь братьев, семь Симеонов. Один кучерявый, второй костлявый, третий бородатый, четвертый пузатый, пятый усатый, шестой конопатый, а седьмой – мужик простой, с бестолковой головой. По дороге в лесу братья медведя поймали, играли с ним, пока не устали, но не убили, шкуру не содрали, а при себе оставили, чтобы, значит, потом еще поиграть. Такие уж были добрые люди эти Симеоны, все как один затейники.

Идут, медведя на цепи ведут. Приходят в деревню, спрашивают мужиков: где бы нам на ночлег устроиться? Мужики говорят: если хотите блинов, идите в избу к Меланье, она как раз печь затопила. Хотите пирогов – стучитесь к Авдотье, она тесто с утра месила. А хотите всю ночь поклоны бить – тогда к Марфе-Старице вам прямая дорога, такая уж она у нас добрая баба.

Семь Симеонов переглянулись, сказали мужикам: да, поклоны бить мы мастаки, пойдем к Марфе. И пошли прямо к ней на двор. Идут, медведя за собой ведут, медведь упирается, да ничего с братьями Семионами поделать не может. Пришли. А у Марфы дом полная чаша, тут тебе и расстегаи с ватрушками, тут тебе и медовуха с квасом, на дворе цепной осетр икру мечет. Не зря, значит, все лето старалась, у барина в хоромах поклоны била. Уж барин-то ее не обидел. Такой он был добрый человек.

Семеро Симеонов к Марфе постучались, на ночлег попросились. Ты, сказывают, большая мастерица поклоны бить, да и мы старцы – не промах, хоть с виду и калики перехожие. Марфа засуетилась, братьев за стол сперва усадила, и медведя с ними. Чтобы, значит, не отощал, да не рассверипел. Давно у Марфы тайная думка была: а ну как бы научить медведя поклоны бить, то-то вышла бы забава. А тут – вот он медведь, калики перехожие сами привели.

Отужинав, пригласила Марфа Симеонов на полати, поклоны бить. Полночи поклоны били, братья уж уморились, а Марфа все угомониться не может. Ведите, говорит, вашего медведя, сейчас и его поклоны бить заставим. Привели со двора медведя. Медведь рычит, мордой мотает. Но Марфа быстро с ним управилась, стал и медведь поклоны бить. Братья Симеоны на Марфу дивились: что же за баба такая добрая и неутомимая, вот и медведь с нею поклоны бьет, а ей все мало.

С утра братья Симеоны уходить собрались, да Марфа их со двора не отпускает. С кем, – говорит, – я поклоны бить буду, если вы сейчас уйдете? Вы уж, – просит, – погостите подольше, и медведь ваш пусть погостит.

Так семеро Симеонов с медведем у Марфы и остались. День живут, другой живут, вот уж и зима на исходе. Ночи напролет поклоны бьют, а Марфе все мало. Усерднее надо поклоны бить, – говорит. И все медведя в покои тащит. Пусть он, дескать, тоже поклоны бьет.

А к весне помер тот медведь. Братья Симеоны на такое дело поглядели и решили от Марфы сбежать. Если уж медведь так поклоны бил, что помер, что же с нами станется от жизни такой? – думают. Ну и сбежали, пока Марфа у кума в избе поклоны била. Та вернулась домой, глядь – ан нету гостей дорогих. Три дня плакала Марфа, на четвертый угомонилась. И то: сколько ж можно реветь?

А семеро братьев Симеонов с той поры только у святых отцов на ночлег останавливались, а потом и сами по скитам разошлись. Так их простая баба Марфа Старица своими поклонами на путь истинный наставила, выходит.

Сага про Йона Упрямца и кита

Исландская сага

И. С., который хотел услышать сагу о том, как исландец кита подоил

Йоном звали человека, который жил на берегу Китового фьорда. Он был сыном Асмунда Дробителя Голов и Золотой Хельги, дочери Сигмунда Красноглазого; его братом был Торд Крылатый, который прыгнул со Скалы Закона в то лето, когда исландцы изгнали с острова Гримнира Метельщика и Ерунда Козленка, и не разбился. Но о Торде Крылатом в этой саге ничего не говорится, о нем есть другая сага.

Йон был крепким хозяином и человеком степенным, основательным. Он всегда носил крашеные одежды. Соседи называли его Йоном Упрямцем, потому что он всегда добивался своего. Его жену звали Сигню, она была очень знатного рода: бабка ее матери приходилась племянницей Рагнару Кожаные Штаны. У Йона и Сигню было трое детей, но о них в этой саге ничего не говорится.

В Китовый фьорд часто приплывали киты. У Йона не было корабля и людей, чтобы убивать китов, поэтому он целыми днями бродил по берегу и горевал. Однажды Йон пришел к жене и сказал: «Зачем в море плавает столько жира и мяса, если не нам это добро достается?» Жена решила, что после таких речей Йон станет строить лодку и собирать людей в поход, однако он ничего не предпринимал, и продолжал бродить по берегу. Жене он больше ничего не говорил, рассудив, что не ее ума это дело.

Ториром звали человека, который жил в семье Йона Упрямца. Его бабка была с Оркнейских островов. Люди поговаривали, что она ведьма. А мать Торира взяли в плен викинги и привезли в Исландию. В Исландии она всю жизнь была служанкой Золотой Хельги, а ее сын Торир имел достаточно удачи, чтобы стать вольноотпущенником. Золотая Хельга подарила ему вольную, но за это попросила присматривать за Йоном и во всем ему помогать. Йон очень ценил помощь Торира и дарил ему крашеные одежды. Торир был колдуном, хоть и говаривал порой, что нелегкое это занятие. А было это в те дни, когда в Исландии еще не приняли христианство, поэтому никто не препятствовал Ториру в его тайных делах.

Однажды вечером Торир Вольноотпущенник пошел на берег по какой-то своей надобности и встретил там Йона Упрямца. Тот спросил, что нового, и Торир рассказал, как обстоят дела в хозяйстве. Йон выслушал его, долго думал, а потом сказал вису:

Лежат перины дракона

в кладовых ясеня брани,

липа колец довольна,

но гложет сердце кручина.

Торир удивился и сказал, что, дескать, хозяйство у Йона действительно богатое, и жена такой жизнью довольна, а значит, и горевать не о чем. Тогда Йон сложил еще одну вису:

Плавают в пене прилива

туши курганов мяса,

а дуб разгула валькирий

ячменную кашу гложет.

Тогда Торир понял, что Йон не может добыть кита и очень этим недоволен. Но ничего не сказал и пошел домой. Там его встретила Сигню и спросила, что нового, но Торир промолчал.

Торир Вольноотпущенник молчал до самого Праздника Середины Зимы. А когда все домочадцы сели пировать, он сказал Йону Упрямцу, что, дескать, есть разговор, и нужно выйти туда, где их никто не подслушает. Йон удивился, но отправился за Ториром во двор. Он знал, что Торир Вольноотпущенник не из тех людей, кому следует перечить. Во дворе Торир дал Йону амулет и сказал: дескать, тут вырезаны колдовские руны такой силы, что всякий кит, который подплывет достаточно близко к берегу, станет повиноваться владельцу амулета и выполнять все его приказы. Потом Торир Вольноотпущенник распрощался с Йоном. Он сказал, что выполнил наказ его матери, Золотой Хельги, помог ее сыну, чем мог, а теперь, дескать, его ждут великие дела. После этих слов Торир исчез. От него осталось много резаных рун и крашеных одежд, но в дом Йона Упрямца он больше никогда не возвращался. Некоторые достойные доверия люди говорят, что Торира видели в Винланде, среди людей Эрика Рыжего, а некоторые рассказывают, что Торир Вольноотпущенник заворожил одного могущественного конунга в Гардарике, и тот исполнял все его прихоти и пожелания, пока Торир не умер от старости, но в этой саге о нем больше ничего не говорится.

После того, как Торир Вольноотпущенник исчез, Йон Упрямец вернулся в дом и пировал до весны. А весной он пошел на берег, чтобы испытать чары Торира. Некоторое время ему это не удавалось, потому что близко не было ни одного кита. Но потом один кит подплыл достаточно близко к берегу. Это была самка, недавно родившая детеныша, и она очень разгневалась от такого обращения, но ничего не могла поделать: рунное заклинание лишило ее силы. Йон сперва хотел приказать киту выброситься на берег, чтобы можно было срезать с него мясо, но когда он узнал, что перед ним самка, ему пришло в голову, что китовое мясо ели все люди из Китового Фьорда, но никто в Исландии до сих пор не пробовал, каково на вкус китовое молоко. Он положил амулет в траву, поближе к воде, чтобы китиха не могла уплыть, а сам пошел домой за крынкой. Дома ему навстречу вышла жена и спросила, что нового. Йон ответил, что новостей, может быть, и не слишком много, зато сегодня на столе будет стоять крынка с китовым молоком. Жена удивилась и стала его расспрашивать. Йон Упрямец не стал рассказывать ей про амулет, а только сообщил, что намерен подоить китиху и велел принести ему пустую крынку для молока. Сигню решила, что ее муж собирается заняться опасным делом, и захотела его отговорить. Она сказала, дескать, китовое молоко – дело хорошее, но следовало бы сперва съездить к законоговорителю и посоветоваться с ним: подобает ли почтенному мужу знатного рода тягать кита за сиськи? Будет ли это деяние считаться достойным и благородным поступком и не опозорит ли их род? На это Йон Упрямец ответил ей: дескать, если от какого-то дела выходит прибыток и польза хозяйству, значит, дело достойное, и нечего тут особо рассуждать. Сигню решила, что ему виднее, коли так, и ушла в свои покои, а Йон взял крынку и вернулся на берег.

Кит никуда не уплыл, потому что Йон оставил на берегу амулет с рунами. Йон обрадовался, спрятал амулет за пазуху, вошел в воду и подоил китиху. Он ловко с нею управился, словно доил корову. Когда крынка переполнилась, Йон отпустил кита, рассудив, что хорошего понемногу, и не следует заедать китовое молоко китовым мясом, хотя до сих пор о таких запретах на еду в Исландии никто не слышал.

Потом кит уплыл, а Йон отправился домой с крынкой китового молока. Он поставил крынку на стол, но никто из домочадцев не решался попробовать китовое молоко. Все опасались, что молоко заколдовано, и тот, кто его выпьет, сам превратится в кита или в рыбу. Йон Упрямец и сам этого опасался, хоть и не нравилось ему признавать чужую правоту. Тогда Сигню вспомнила, что у одной служанки недавно родился сын, а у матери нет молока, и кормилицу найти не могут. Она предложила напоить китовым молоком этого младенца: чем от голода умирать, лучше уж пускай превращается в рыбу.

Йон обрадовался и послал за служанкой. Женщина пришла и принесла младенца. Ему дали немного китового молока, младенец поел и заснул. А когда проснулся, он был размером с трехлетнего ребенка, но ходить и говорить так и не выучился. Зато плакал басом, как взрослый мужчина, и вместо молока ел сало и печенку. Тогда все поняли, что от китового молока люди становятся великанами.

Йон Упрямец поехал на тинг и рассказал там о происшествии с китовым молоком и сыном служанки. Законоговорителем тогда был Снорри Затейник; выслушав Йона, он сказал, что вот, дескать, такие дела. Потом исландцы стали думать: как жить этому мальчику-великану? Ему трудно будет найти себе товарищей по играм, а уж жену-то и подавно не сыщет. Осерчает на людей от такой жизни, и тогда, пожалуй, придется всем спасаться из Исландии бегством, бросив здесь скот и крашеные одежды.

Наконец Снорри Затейник поднялся на Скалу Закона и объявил, что остатки китового молока надо поделить между всеми брошенными младенцами и сиротами. Пусть, дескать, становятся великанами, раз все равно никому не нужны.

Так и сделали. Йон Упрямец раздал китовое молоко семи недавно осиротевшим младенцам. Они поели и стали расти не по дням, а по часам. Через несколько лет на хуторе Йона Упрямца играли восемь маленьких великанов. Йон не мог их прокормить, поэтому еду для них свозили со всего острова. Эрлюгом звали доброго человека, который прославился тем, что привез четыре воза еды. Позже он прославился в викингском походе, но сагу о нем так и не сложили.

Потом дети-великаны выросли вдесятеро супротив обычного человека и ушли жить в Долину Великанов. Йон Упрямец думал, что они останутся на его хуторе и будут работать вместе с другими слугами, но великаны рассудили, что работать на чужого человека дело недостойное. Их потомки до сих пор живут в Долине Великанов, они такие же большие, как их родители, хотя и не ели китового молока.

Торстейном звали человека, который однажды отправился в викингский поход. Его взяли в плен люди одного конунга с Оркнейских островов и привели к своему предводителю. Тот как раз пировал и захотел, чтобы исландец рассказал ему, как живут люди в Исландии. Торстейн рассказал конунгу про великанов. Тот так смеялся, что захлебнулся пивом и умер. С тех пор на Оркнейских островах установился обычай молчать во время еды.

Лисьи чары

Китайская народная история о необычайном

Студент Лю из Хунани имел характер нордический, стойкий. Бывало съест с утра восемь бу риса с лепестками хризантем, а потом сидит в своем кабинете весь день как ни в чем не бывало, переписывает труды Конфуция на шпаргалки из рисовой бумаги – к уездным экзаменам готовится.

Однажды, когда все жители деревни праздновали седьмой день седьмой луны, а в соседнем селении как раз начался одиннадцатый день одиннадцатой луны, и по этому поводу повсюду устроили небывалое веселье с фейерверками, один из высокопоставленных чиновников Небесной Канцелярии решил, что достоинства студента Лю заслуживают награды. Он взял ломоть свежего сыра из молока Небесных Коров, завернул его в шелковую ткань, запечатал сверток своей нефритовой печатью и послал студенту Лю, как награду и назидание.

Получив дар, студент Лю надел парадный халат и вышел во двор, сохраняя обычную невозмутимость. Он отправился в храм предков, где воскурил благовония, а потом, погрузившись в задумчивость, влез на вершину столетней сосны, дабы приблизившись к небу, насколько это возможно, с должным уважением съесть гостинец в тишине и уединении.

Как только Лю взгромоздился на дерево, внизу зашуршал шелк: хуу-хуу! Потом раздались звуки лютни, цитры и флейты. Лю посмотрел вниз и увидел, что его двор заполонили чьи-то слуги в нарядных одеждах, а на траве под деревом стоит чайный столик с вином и закусками. Служанки под руки привели деву, чьи рукава стелились по земле, а башмачки были крошечными, как семена лотоса, с должным почтением усадили ее на шелковые подушки и ушли, пятясь и кланяясь.

– Если молодой господин не побрезгует обществом своей служанки, я буду рада предложить ему чарку вина, нынче утром доставленного из столицы, – учтиво сказала дева, обращаясь к студенту.

Студент Лю слез с дерева, поклонился деве и принял из ее рук чарку вина.

– До сих пор, – вежливо сказал он, – бессмертные феи не утруждали себя ради меня, ничтожного.

– Ваша презренная служанка состоит в дальнем родстве с семьей блистательного господина, – поведала ему дева. – Наши прабабки были двоюродными сестрами, поэтому моя покойная мать велела мне разыскать вас и прислуживать вам с совком и метелкой, если вы согласитесь снизойти ко мне, недостойной.

Студент Лю обрадовался, пригласил гостью в спальню, развязал пояс и принялся любезничать. Слуги прекрасной девы тем временем украшали дом, да так, словно ожидалось прибытие Императора Поднебесной.

– Я скромный студент, – сказал деве Лю, – и мало что могу предложить вам в качестве свадебного дара. Старый матрац, рваный халат, подбитый ватой, да бамбуковая флейта – вот все мои сокровища.

– Сокровищ у вашей ничтожной рабыни достаточно, – ответствовала дева. – Единственное сокровище, о котором я прошу, – это благосклонность молодого господина. Но чтобы соблюсти обычаи моих предков, вы должны разделить со мной свою трапезу.

Студент Лю обрадовался, что сможет угодить деве, вынул из-за пазухи сыр из молока Небесных Коров и с поклоном предложил ей взять кусочек. Но прекрасная дева захохотала басом, как нетрезвый погонщик мулов и проглотила весь кусок целиком, вместе с шелковой оберткой и сургучной печатью чиновника Небесной Канцелярии. Тут же все исчезло: и слуги в нарядных одеждах, и сокровища, и сама дева. Студент Лю остался один.

Сохраняя невозмутимость, студент Лю завязал пояс и отправил к даосскому монаху, который как раз ел камни в соседском дворе. Даос выслушал рассказ студента и сказал, что это, несомненно, были лисьи чары.

От огорчения студент Лю утратил невозмутимость и, выкрикивая непристойности, отправился в ближайший уездный город, где с честью выдержал экзамены, получил шапку чиновника и, будучи уже великим государственным мужем, прилагал все усилия для борьбы с лисьими чарами.

Энциклопедия вымышленных непристойностей

У Шнерчи, что живут в лесах на берегах реки Кхромь, крайне непристойным считается упоминание родителей, особенно в беседе с чужими, посторонними людьми. Шнерчи полагают, что, заводя разговор о родителях, человек напоминает собеседнику, что когда-то тот был сгустком мерзостной слизи, обитавшим в чужих внутренностях. Родителей в данном контексте воспринимают именно как свидетелей и соучастников этого «позорного» периода человеческого существования.


Вполне естественно, что подобное отношение к родителям не могло не отразиться на жизненном укладе племени. Младенец находится с матерью и отцом лишь до тех пор, пока не начинает говорить. Шнерчи убеждены, что именно умение разговаривать свидетельствует о способности осознавать настоящее, вспоминать прошлое и планировать будущее; они полагают, что в тот день, когда ребенок произнес первое слово, он непременно задумается о тайне своего происхождения и, возможно, будет шокирован воспоминаниями о нечистоплотных подробностях зачатия и внутриутробного бытия. Долг любящих родителей, по мнению Шнерчи, состоит в том, чтобы как можно скорее оказаться вне поля зрения ребенка и не напоминать ему своим видом об «ужасах» недавнего прошлого. Поэтому младенца поспешно относят в специально отведенное для таких целей место и оставляют там, в надежде, что дежурные жрецы Сиротского Обряда найдут его в ближайшие же часы и, дождавшись благоприятного момента, когда молодых лун на небе будет больше, чем ущербных передадут найденыша на воспитание той семье, на которую укажет гадание. Так оно обычно и случается, хотя местные старики помнят случаи, когда младенцы таинственным образом исчезали с Сиротской поляны. Шнерчи полагают, что пропавшие дети были усыновлены лесными духами или даже бездетными богами; наши исследователи, однако, опасаются, что несчастные малютки стали жертвами мелких хищников поэлли, каковые обильно плодятся и сытно кормятся на берегах Кхроми.


Случается, что очень близкие друзья или влюбленные в минуты величайшей откровенности признаются друг другу, что у них есть родители и потом подолгу плачут в объятиях друг друга; наиболее смелые и раскованные даже способны измыслить и поведать собеседнику некоторые эпизоды из совместной жизни с родителями (принимая во внимание юный возраст, в котором Шнерчи покидают отчий дом, трудно предположить, что такие воспоминания могут иметь настоящую ценность).

Исследователи отмечают, что такие беседы происходят только в темноте: рассказывая о родителях, невозможно смотреть в глаза собеседнику, – полагают Шнерчи; тем более, нельзя допустить, чтобы он видел в этот момент твое лицо.

Следует добавить, что участники разговора о родителях рискуют своей репутацией: если их смятенный шепот будет подслушан, им вряд ли когда-нибудь удастся стать уважаемыми членами общества. Прежде за такое публично побивали поленьями; теперь же, когда нравы жителей побережья изрядно смягчились, уличенных в непристойных беседах просто не пускают за общий стол во время праздников; им также строго запрещается участие в межсезонных оргиях и некоторых других обрядах, наполняющих жизнь Шнерчи некоторым смыслом.


Напоследок заметим, что родителей порой упоминают во время ссор, особенно семейных; это расценивается как одно из самых тяжких оскорблений и нередко влечет за собой убийство – особенно в тех случаях, когда родители были упомянуты при свидетелях. Шнерчи полагают, что такой позор может быть смыт лишь кровью.

____________

Ку-круаны – те самые, что вошли в историю мировой литературы как первооткрыватели эпистолярного жанра – наивысшим проявлением непристойности считают публичную демонстрацию несовершенного человеческого тела.

Люди с красивыми лицами и пропорциональными телами, по мнению Ку-круанов, могут разгуливать нагишом, ибо их внешний вид доставляет окружающим удовольствие. Прочие же, по их мнению, должны появляться в публичных местах, тщательно замаскировав изъяны своей плоти. Ку-круанские плащи с капюшонами, которые на протяжении нескольких столетий то и дело возвращаются в моду на Континенте – естественное следствие обычаев этого народа: свободный покрой скрывает недостатки фигуры; капюшон позволяет спрятать лицо.


С незапамятных времен у Ку-круанов было принято бесплатно раздавать одежду страждущим уродам: если общество требует, чтобы некрасивые люди были одеты, оно обязано предоставить им эту возможность.


Поскольку красота и уродство – категории, зависящие исключительно от субъективного восприятия созерцающего, история Ку-круанов изобилует драматическими эпизодами зверских расправ над обнаженными, чьи совершенные пропорции пришлись не по вкусу необразованной толпе. Известно немало случаев, когда жертве удавалось ускользнуть, пока ее гонители и почитатели выясняли отношения между собой. В частности, весьма популярно предание о битве за Зорги: у этого прекрасного юноши один глаз был голубым, а другой – темно-карим. Блюстители пристойности призвали окрестных жителей закидать красавчика Зорги увесистыми плодами дерева кромект за то, что тот не прикрыл свои разноцветные глаза вуалью. Поклонники Зорги, в свою очередь, утверждали, что разноцветные глаза делают внешность юноши необычной, но вовсе не уродуют его лицо. Дискуссия переросла в потасовку, а поскольку Ку-круаны – и женщины, и мужчины – не переступают порог дома без своих знаменитых круглых ножей, потасовка превратилась в настоящую битву, которая лишь чудом не завершилась гражданской войной.

Официальные летописи рассказывают, что потрясенный этим бедствием юноша Зорги выколол свои разноцветные глаза; однако письма его современников и некоторые другие документы той эпохи свидетельствуют, что он просто покинул страну, объявив своих соплеменников хаерре хере (что, с известной натяжкой, можно перевести как «клинические идиоты»).


На Хенсинском полуострове, где когда-то царила империя Ку-круанов (теперь она, как известно, превратилась в крошечное княжество, существующее исключительно благодаря снисходительности ближайших соседей), и поныне можно встретить множество памятников невинным жертвам эстетических разногласий; пропорции их тел и черты лица, как правило, изумительно красивы. Впрочем, некоторые изваяния могут обескуражить современного созерцателя: в истории Ку-круанов были краткие периоды поклонения коротконогим женщинам и широкобедрым мужчинам; одно время считалось, что совершенным может быть признан лишь очень короткий, приплюснутый нос, а всего полторы сотни лет назад эталоном красоты были объявлены глубоко посаженные глаза.

Как бы то ни было, но большинство экспертов сходится во мнении: именно благодаря вышеописанному представлению о непристойном, варварскому и причудливому одновременно, Ку-круаны изобрели эпистолярный жанр. Не уверенные, что внешность их действительно совершенна, не желая при этом прослыть уродами, кутаясь в накидки, богатые и знатные Ку-круаны старались как можно реже покидать свои жилища. Тоскуя без общества, они завели обычай обмениваться с друзьями пространными записками, содержание коих не имело решительно никакого отношения к текущими делам. Слуги относили письма по назначению, даже не подозревая, что держат в руках шедевры мировой литературы, коими будут зачитываться грядущие поколения.

____________

В культуре древней народности Мнеке (некоторые исследователи полагают их предками современных Мнекинов, другие аргументировано возражают, ссылаясь на принадлежность языков Мнеке и Мнекинов к разным языковым группам) наивысшим проявлением непристойного поведения считались разговоры о сновидениях.

Сама по себе способность видеть сны тоже признавалась «стыдной» и «непристойной», однако, пока сновидец помалкивал, уличить его было невозможно, да и «ущерба общественной нравственности» он, по мнению старейшин Мнеке, не причинял. Человек же, который решался поведать об увиденном сне постороннему, обычно признавался неисправимым распутником; нечего было и надеяться, что он когда-нибудь сможет устроить свою семейную жизнь.

Тех, кто регулярно пересказывал окружающим свои сны, объявляли сумасшедшими и заботливо лечили отваром листьев кустарника галиопедрол, который не только горек, но и ядовит, так что пережить интенсивный курс лечения удавалось немногим.


На основании некоторых дошедших до нас документов можно предположить, что разговоры о снах были рискованным, но соблазнительным элементом изощренной любовной игры, которой в совершенстве владели продажные женщины Мнеке; в то же время, супружеские (т. е. связанные сколько-нибудь долгосрочными узами) пары, как правило, воздерживались от бесед на эту тему.

* * *

В легендах Братьке упоминается некое высокогорное селение Бджетла, жители которого в древности якобы полагали, будто обладание имуществом, по сути, не что иное, как акт прелюбодеяния с мертвым предметом. Исключение делалось лишь для вещей, изготовленных собственными руками: их предлагалось считать чем-то вроде продолжения тела создателя, а уж со своим собственным телом человек волен делать все, что заблагорассудится – это правило обитатели селения Бджетла почитали священным.

Поэтому жители селения с раннего детства были вынуждены самостоятельно изготавливать все предметы обихода; такие понятия как торговля и обмен были для них совершенно неприемлемы; воровство же, можно сказать, процветало, поскольку всегда найдутся темпераментные любовники, чье эротическое влечение (пусть даже и к чужим вещам) оказывается сильнее, чем страх нарушить запрет.


Пойманного с чужой вещью в руках не наказывали, но какое-то время сторонились, как бы брезгуя; впрочем, через некоторое время обнаруживался новый вор, и проступок его предшественника великодушно забывали.

Следует заметить, что сами Братьке не склонны принимать на веру рассказы о жителях селения Бджетла. Они полагают их своего рода притчами – не слишком поучительными, но забавными.

____________

Пляшке, что живут в горах Смапп (их ближайшие соседи Дзере сказали бы: «не живут, а прозябают», – но они слишком пристрастны), величайшей непристойностью считают затянувшуюся любовную связь. Им кажется, что краткая связь делает любовный акт страстным, но поспешным и неловким, почти невинным: любовники не успевают как следует изучить друг друга, а потому не могут доставить друг другу утонченное удовольствие. Они способны лишь остудить пыл и, возможно, зачать ребенка, что, собственно, от них и требуется. Чем меньше удовольствия от телесной близости – тем лучше, считают Пляшке.


Разумеется, представления о том, какой срок требуется, чтобы любовную связь сочли «затянувшейся», менялись неоднократно. В древности существовало жесткое требование менять партнеров ежедневно (уличенных в чрезмерной привязчивости прилюдно хлестали по щекам мокрой травой), а несколько столетий назад Пляшке считали, что любовникам просто не следует оставаться вместе дольше одного года. Есть сведения, что в те времена некоторые возмутители спокойствия утверждали даже, будто нет большого греха в том, чтобы оставаться вместе и на более долгий срок, лишь бы в течение жизни человек сменил не менее дюжины партнеров. Знатоку истории и нравов Пляшке нелегко будет поверить, что сторонникам этой крамольной идеи удавалось оставаться безнаказанными, однако, это, по всей видимости, правда.


Так или иначе, но либеральные времена эти давно миновали и теперь Пляшке вынуждены покидать своих возлюбленных не реже, чем через четверо суток после первого соития. Провинившихся, согласно дедовскому обычаю, принародно бьют по щекам (правда, уже не травой, а пучком мокрых тряпок, что, по общему мнению, гораздо чувствительнее); тех же, кто совершает непристойные проступки слишком часто, изгоняют из общины, после чего несчастный бывает вынужден покинуть горы и поселиться на равнине, что считается большим унижением и несчастьем.

____________

Кулукуяле, чьи поселения до сих пор встречаются на окраинах Лкассы, полагают весьма непристойным зрелищем открытые раны и даже обычные царапины. Им кажется, что повреждения плоти приоткрывают людскому взору зрелище, ему не предназначенное: человек вдруг получает возможность заглянуть внутрь собственного (или чужого) тела и получить некоторые представления о его, тела, устройстве, а это, по мнению Кулукуяле, «не наша песья забота». Поэтому раненый Кулукуяле непременно зажмуривается и не открывает глаза, пока не будет уверен, что его рана зажила (шрамы, по их мнению, тоже довольно непристойны, их прячут от чужих глаз, но все же считается, что нет ничего дурного в том, чтобы увидеть собственный шрам, поскольку он – всего лишь напоминание о былой ране).


Из этого вовсе не следует, будто Кулукуяле не знакомы основы медицины. Другое дело, что к знахарям всегда относились со снисходительным презрением: их услугами охотно пользуются – в точности как наши соотечественники пользуются услугами проституток – однако и речи быть не может о том, чтобы, скажем, пригласить знахаря на завтрак в приличный дом, или обменяться с ним ритуальными дарами в день троекратного полнолуния. Мальчика из хорошей семьи никогда не отдадут в любовники профессиональному знахарю (тут следует отметить, что детская проституция – явление для Кулукуяле совершенно нормальное, нечто вроде обязательной части программы школьного воспитания).


Зато особым почетом и уважением пользуются среди Кулукуяле знахари, которые способны врачевать наощупь. Как правило, они обладают нормальным зрением (слепым был лишь основатель школы по имени Хакка Кес), но прежде чем войти в покои раненого, такой знахарь непременно завяжет глаза плотным шарфом из волокон панки. Известно, что знахари, врачующие вслепую, нередко ошибаются, а их пациенты гибнут. И все же любой состоятельный Кулукуяле предпочтет вверить себя представителю этой школы, а услуги незрячих врачей, не преступающих границы пристойности, стоят в десятки раз дороже, чем помощь обычного «распутного» лекаря.

____________

Твенги, расселившиеся в оазисах пустыни Трауги, величайшей непристойностью считают старость. Почему так получилось – неизвестно самим Твенги, они совершенно не в состоянии объяснить, по какой причине полагают старость не просто злом, но злом неприличным, бесстыдным, похабным. Однако же по сей день Твенгиверны этой древней традиции.

Некоторые исследователи предполагают, что идея о непристойности старения принадлежит древним племенным вождям Твенги. Таким образом они исподволь внушали своим воинам желание геройски погибнуть в бою и, следовательно, избежать позорной старости.


Пожелание долгой жизни, которое столь благожелательно звучит в устах человека любой другой культуры, с точки зрения Твенги – ужасное оскорбление. Будучи произнесенным вслух, такое пожелание почти наверняка спровоцирует не просто драку, но настоящую бойню.

В частности некоторые исторические документы позволяют с уверенностью утверждать, что именно совет «откладывать деньги на старость» стал в свое время причиной войны между оазисами Квепти и Стонги – единственной гражданской войны за всю тысячелетнюю историю народа Твенги.


Любопытно, что при этом Твенги не убивают своих стариков, у них нет даже традиции возрастных самоубийств. Любой Твенги знает, что когда-нибудь станет всеобщим посмешищем, которое даже собственные дети не пустят на порог дома. Единственный шанс избежать позора – умереть молодым. Наилучший способ – с честью погибнуть в бою с кочевниками, которые, впрочем, случаются весьма редко, или в драке, каковые, напротив, завязываются чуть ли не ежедневно.


Старики живут в специальных коробках, похожих на наши собачьи будки, и питаются скудным подаянием, которого вечно недостает. Твенги вовсе не скупы, но многим попросту неловко иметь дело со стариками, которые, к тому же, выходят на улицу только по ночам, закутавшись с ног до головы в специальный балахон. Больше всего Твенги обеспокоены, что стариков могут увидеть дети.

В то же время детей, которые сами, по собственной воле ходят к коробкам, чтобы наблюдать за жизнью стариков, сурово наказывают: увозят в пустыню и оставляют там без пищи и одежды. Мало кто из юных нарушителей пристойности возвращается домой живым, зато тому, кто вернулся, прощают все, поскольку Твенги уверены, что солнце пустыни способно выжечь любую скверну.

____________

Глуны, что живут в предгорьях Квасса, полагают чрезвычайно непристойным всякое публичное проявление скуки. Они считают, будто человек, демонстрирующий скуку, хочет показать присутствующим, что в его жизни случалось кое-что гораздо более интересное, чем текущий эпизод. Глуны уверены, что окружающие непременно постараются представить себе разные увлекательные сцены из жизни скучающего; фантазия их разыграется и, в конце концов, все присутствующие будут ввергнуты в совершенно непристойные мечтания.


Поэтому у Глунов принято не раздумывая плевать в лицо любому, кто выглядит заскучавшим. Драка, которая непременно последует за плевком, отвлечет всех от непристойных размышлений, – полагают они.

Впрочем, такие инциденты случаются крайне редко, поскольку благовоспитанные Глуны с детства приучены во всех обстоятельствах сохранять на своих физиономиях выражение заинтересованности и живого участия.

____________

Некоторые исторические документы свидетельствуют, что Отруханы – немногочисленное племя, жившее в лесах на севере Мораквы – считали непристойным любое проявление агрессии. Легкий символический шлепок по бедру служил у них недвусмысленным приглашением к любовной игре; собственно говоря, всякий удар, в их представлении, являлся началом полового акта, его полноценной и обязательной составляющей. С этой точки зрения можно понять яростное нежелание Отруханов вступать в драку с чужими людьми и, тем более, животными.

Отшлепавший ребенка подвергался всеобщему порицанию; драка между мужчинами представлялась чуть ли не актом мужеложства, а убийство животного – чем-то вроде зоофилии, т. е. поступком особенно отвратительным.


Не будучи убежденными вегетарианцами, Отруханы были вынуждены довольствоваться растительной пищей; лишь изредка им выпадала удача найти в лесу останки мертвого зверя, в таких случаях устраивались большие праздничные пиры, в ходе которых труп с жадностью пожирался.

Понятно, что Отруханы не были способны конкурировать со своими более агрессивными соседями (из всех военных премудростей они преуспели лишь в искусстве прятаться). Если бы их причуды не были описаны дотошными завоевателями, мы бы никогда не узнали об этом давно исчезнувшем народе.

____________

Величайшей непристойностью считают уход за собственной внешностью люди Ватаки, обитающие в янтарных городах долины Пахатка. Им кажется, что забота о наружной красоте – что-то вроде жульничества, мошенничества, нечистоплотной попытки показаться лучше, чем ты есть.

По их мнению, обладать красивым лицом – само по себе изрядная неприятность; однако, полагают Ватаки, эту беду можно поправить, если как можно реже мыть и расчесывать волосы, не бороться с разрушением зубов и дурным запахом изо рта, и годами не менять одежду (регулярную смену гардероба могут позволить себе лишь глубокие старики и тяжелобольные – в тех случаях, когда, по мнению знахаря, хворь затаилась не в теле, а в складках одежды).


Нередко Ватаки – и мужчины, и женщины – сознательно уродуют себя, поскольку красивому человеку очень трудно обустроить свою личную жизнь и стать членом одной из больших полигамных семей (обычно семейный союз у Ватаки объединяет от трех до пяти женщин и столько же мужчин; жить парами или триадами не запрещается, но считается, что такие союзы менее устойчивы, поэтому добиться их официальной регистрации со всеми приличествующими церемониями бывает довольно хлопотно).

Красивых людей неохотно берут на работу, полагая, что «красавчики» не пригодны ни к чему, кроме «ухода за своими гладкими щечками»; не во всяком трактире их соглашаются обслуживать; когда же они появляются в людном месте, прохожие демонстративно отворачиваются, всем своим видом выражая возмущение, граничащее с брезгливостью.

Единственный выход в таких случаях – исцарапать и перепачкать свое лицо до такой степени, что правильные черты его будет невозможно различить. Большой популярностью среди таких неудачников пользуется кустарник Норо, поскольку едкий сок его листьев оставляет на лице незаживающие красные пятна, а веки, смазанные этим соком, опухают, и глаза превращаются в крошечные щелки, что способно изрядно испортить самое красивое лицо.


При этом Ватаки весьма ценят красоту окружающего мира – если только красота эта не имеет никакого отношения к человеческой плоти. Дома и сады янтарных городов Ватаки столь прекрасны, что восхищенные иноземцы называют их вдохновенными шедеврами; дизайн интерьеров заставляет цепенеть самых искушенных знатоков, а расцвет разного рода прикладных искусств длится вот уже несколько столетий, так что художники всего мира съезжаются в янтарные города долины Пахатка, дабы научиться основам мастерства у местных ремесленников.


Коерзианский принц Тойли Кунсианин, который в течение нескольких лет жил инкогнито в одном из янтарных городов, остроумно заметил, что дома и сады Ватаки особенно хороши на фоне неприглядной внешности своих обитателей. А мудрец минувшей эпохи Свали Чумадра предположил, что уродство Ватаки – жест богоборческий: создавая прекрасные вещи и всячески подчеркивая несовершенство собственной внешности, эти искусные и гордые ремесленники стараются продемонстрировать своему бесстыжему безымянному богу (именно так именуется он в молитвах), что являются куда более умелыми демиургами, чем он, никчемный.

____________

Чрезвычайной, из ряда вон выходящей непристойностью считают жители острова Масли какие-либо сношения с иностранцами.

Особенно любопытно, что при этом остров Масли с давних пор является местом активного паломничества жителей ближайших океанских побережий. В глубине острова находятся горячие источники, которые сламцы считают испражнениями подземного бога Гарби, а келтанцы, напротив, живыми слезами заоблачной богини Катумяску, которую каждый день покидает новый возлюбленный.

Потоки паломников не иссякают и поныне. Утратив былое религиозное рвение, заокеанские соседи обнаружили, что Масли – прекрасный климатический курорт.


Поскольку плата за право ступить на берег Масли – единственная серьезная статья островного дохода, правители острова вынуждены поощрять туризм. Это неоднократно становилось причиной восстаний ортодоксальных сторонников островной благопристойности. Гнев их был направлен не против иностранцев (поскольку даже размышлять о них непристойно), а против властей, позволяющих иноземным кораблям причаливать к берегам Масли. Беспорядки эти, впрочем, всегда безжалостно подавлялись, а с тех пор, как власти пригрозили, что будут отправлять подстрекателей обслуживать приезжих, на острове восстановилась политическая стабильность.

Местные жители могли бы обогатиться, обслуживая иноземцев, но решаются на это очень немногие. На контакт с иностранцами идут только отчаявшиеся, под угрозой голодной смерти, во имя детей (которых, впрочем, сразу же отдают на воспитание чужим людям, чтобы «порочная» деятельность родителей не запятнала их будущую репутацию). Открыть ресторан, уборную, или ночлежный дом для иностранцев – это падение на самое дно маслийского общества; обслужить чужака, заглянувшего в твою лавку – гораздо хуже и унизительней, чем торговать собственным телом (если, конечно речь не идет о сексуальных контактах с иностранцами, на что обычно решаются только перед самоубийством – чтобы некуда было отступать).


Однако доподлинно известно, что жители острова Масли испытывают обостренный интерес к запретным иноземцам; наиболее храбрые (и «порочные») тайно следят за приезжими из специально вырытых подземных укрытий в районе горячих источников, а вернувшись домой, в интимному кругу воспроизводят увиденное, к месту и не к месту выкрикивая незнакомые слова на чужих языках. Как всякий великий грех, это доставляет им неизъяснимое наслаждение.

____________

Катри, о чьей первобытной простоте нравов впору слагать легенды, эти невинные распутники, среди коих стремятся проводить каникулы юные граждане Трех Империй, дабы ненадолго очутиться в атмосфере равенства и вседозволенности, бывают чрезвычайно смущены, если в их присутствии кто-то разжигает огонь. В таких случаях Катри стыдливо отводят глаза и краснеют, а речь их становится сбивчивой и невнятной. Они даже могут попытаться уверить удивленного собеседника, что не заметили, как «это» произошло.


Причина такого трепетного отношения к добыванию огня проста: Катри убеждены, что всякий человек состоит в особых, интимных отношениях с неким «огненным демоном»; лишь в результате краткого, но пронзительного любовного акта с этим демоном удается добыть огонь (огниво же они полагают чем-то вроде искусственного полового органа, которым человек вынужден пользоваться, чтобы доставить демону удовольствие).

Взаимодействия с этим таинственным пламенным существом являются, по мнению Катри, личной тайной каждого; все остальное, в том числе и сексуальные контакты между людьми – события обыденные и случайные, они могут происходить как прилюдно, так и в укромных местах, поскольку не имеют никакого значения.

____________

Бленьки, о которых рассказывают путешественники, побывавшие на Окраинных островах, почему-то считают совершенно непристойным вид древесных грибов, которые, следует отметить, в тех краях не редкость.

Если кто-то из Бленьки обнаруживает на стволе дерева причудливые грибные наросты, он долго топчется поблизости, смущенно хихикая и тревожно оглядываясь по сторонам, дабы никто не застукал его за столь неподобающим занятием. Иногда смотреть на древесный гриб ходят небольшими компаниями, непременно однополыми и никогда – в сопровождении родственников; члены таких компаний связаны своего рода круговой порукой и ни за что не станут обсуждать случившееся при посторонних.

____________

Друпты из верхней Альдахи панически боятся бессонницы – и не потому, что недуг сей бывает мучителен, а по той причине, что бодрствование по ночам считается у них непристойным поведением, а сама бессонница – «стыдной», «неприличной» болезнью, которая не вызывает у окружающих никакого сочувствия, а лишь провоцирует циничные усмешки.


Установлено, что если один из супругов страдает бессонницей, второй имеет право уйти от него, забрав большую часть совместного имущества. Справедливости ради следует заметить, что непристойное поведение ответчика должно быть доказано: требуется привести как минимум троих свидетелей, что практически невозможно, поскольку предполагается, что ночью все приличные люди спят, а значит, не имеют возможности наблюдать друг за другом.

Однако человеку, которого однажды заподозрили в ночных бдениях, бывает очень трудно вернуть себе доброе имя и восстановить запятнанную репутацию.


Достоверно известно, что обычай сей родился из случайно оброненной фразы одного из первых королей Друптов, который однажды во всеуслышанье заявил своим дочерям, зевавшим за завтраком после затянувшегося накануне девичника: «По ночам спать надо, а не глупостями всякими заниматься».

Усердные королевские слуги тут же записали высочайшее замечание на куске меленговой коры и огласили в качестве специального указа. Король удивился, но по ленности не стал ничего менять, поэтому Друпты по сей день вынуждены укладываться в постель с наступлением темноты, и лежать, сохраняя неподвижность, чтобы домашние и соседи не уличили их в непристойном поведении.

____________

Беблоганы из Мкегне полагают, будто не может быть более непристойного поступка, чем откровенный рассказ о себе. Ложь выполняет у них ту же функцию, что одежда у других народов, чьи представления о стыдливости совпадают с общепринятыми.


Рассказать правду – значит прилюдно обнажиться; солгать – всего лишь соблюсти пристойность. Что бы вы не говорили, собеседники не станут внимательно прислушиваться к вашим словам, поскольку заранее не готовы серьезно относиться к содержанию вашего монолога. У слов, произнесенных вслух, нет никакой прикладной ценности, они выполняют декоративную функцию, поэтому всякий Беблоган заботится лишь о том, чтобы развлечь и позабавить своих собеседников забавной, необязательной байкой.

Для правды существует письмо: в тех случаях, когда возникает настоятельная необходимость ознакомить собеседника с истинным положением вещей, Беблоган пишет записку. Стыдливость не позволяет ему подписаться собственным именем, поэтому под правдивым текстом всегда стоят вымышленные инициалы. Но поскольку записка всегда передается из рук в руки, проблем с идентификацией автора не возникает.


Понятно, что у Беблоганов нет и быть не может ничего, похожего на литературу, только в высшей степени правдивые и беспристрастные исторические хроники, добросовестно создаваемые поколениями анонимных авторов. Если же в руки Беблогана попадает чужеземная книга, он примет на веру все, что там написано – кроме имени автора, разумеется.

Очевидцы рассказывают о безумных выходках Беблоганских студентов: выпив для храбрости, юноши и девушки в масках врываются в какой-нибудь ресторан, где проводят семейные вечера уважаемые горожане. Там молодые хулиганы очень громко выкрикивают несколько слов, правдивость которых очевидна для всех присутствующих (например: «я – юная девица», – или: «я промок под дождем») – и поспешно убегают.

Это – весьма рискованные выходки, поскольку согласно Беблоганскому законодательству всякий уличенный в публичной искренности должен быть наказан трехчасовым сидением в «позорной луже» на рыночной площади. Каждый прохожий считает своим долгом прилюдно помочиться в зловонный водоем, где томится несчастный правдолюбец; некоторые возмущенные обыватели приводят к луже своих домашних животных, а детвора с энтузиазмом забрасывает наказанного жидкой грязью.

Страшно даже подумать, как отнеслись бы Беблоганы к церковной исповеди, если бы им довелось узнать об этой, столь обычной для нас, процедуре.

____________

Прухты, обитающие на Краю Земли (во всяком случае, так они сами именуют Блубонскую степь, где разбросаны их селения), смущенным хихиканьем провожают всякую летящую птицу; даже вид порхающей бабочки может заставить их покраснеть, ибо полет представляется им на редкость непристойным процессом.


Прухты совершенно уверены, что когда-то давно, «в начале мира», люди умели летать; в те времена совокупления совершались почти исключительно в полете, отчего некоторым безумцам приходило в голову, что хорошо бы отыскать в небе обитающих там богов и заняться с ними любовью. После первой же (неудачной, если верить мифам) попытки оскорбленные божества благоразумно лишили своих похотливых детей способности к полетам.


С тех пор Прухты уверены, что их божества решили сделать своими любовниками птиц и насекомых – если уж они позволяют этим тварям летать сколько заблагорассудится. Будучи по природе своей людьми великодушными и благородными, они не завидуют птицам и насекомым и не пытаются свести с ними счеты. Но, наблюдая их полет, Прухты всякий раз испытывают некоторую неловкость вкупе с сильным возбуждением и вприпрыжку отправляются домой, к своим кулеле (это слово может быть с натяжкой переведено как «соебники» и означает некоторое количество любовников обоих полов, которые договорились жить в одном доме и вести общее хозяйство, чтобы не нужно было бегать по селению в поисках друг друга всякий раз, когда придет охота совокупиться).

____________

Тинупоеле из Троньскате ни за что не допустят, чтобы посторонние застали их за домашней работой: это занятие считается в Троньскате крайне непристойным.

Каким образом вышло так, что столь невинные каждодневные занятия как приготовление обеда, мытье посуды, или стирка стали казаться Тинупоеле верхом неприличия – неизвестно. Если верить их историческим хроникам, народным сказкам и легендам, это обычай столь древний, что обнаружить какие-либо сведения о его зарождении уже невозможно.


Забавно, что при этом Тинупоеле вовсе не погрязают в отбросах и нечистотах, как можно было бы подумать. Напротив, их жилища всегда в идеальном порядке, одежда свежа, а посуда сверкает чистотой. Особого внимания заслуживают изысканные кулинарные рецепты, которые издаются огромными тиражами под видом медицинских трактатов, где сладкий пирог описывается как «средство от облысения», а суп из рыбьих голов рекомендуется «для избавления от кашля».


Поскольку ведение хозяйства кажется Тинупоеле апофеозом распутного поведения, домашнюю работу супруги или любовники всегда делают вместе, под покровом ночи, завесив окна, чтобы любопытные соседи не увидели, что у них творится. Детей, разумеется, отправляют спать, но они нередко подглядывают за родителями и, таким образом, постепенно обучаются ведению домашнего хозяйства.

Тинупоеле полагают, что порядочная женщина должна сперва переспать с мужчиной, и лишь потом может позволить ему помочь ей вымыть тарелки после совместного ужина. К чести местных любовников, следует сказать, что именно второй пункт программы нередко является конечной целью их флирта.

____________

Лесполайоты, что живут в предгорьях Трангубайле, бывают чрезвычайно смущены, если в их присутствии кто-то начинает петь. Нечего и говорить, что сами они ни за что не станут петь в присутствии посторонних, поскольку пение дуэтом для них – непременная (и, возможно, самая важная) часть любовной игры. Пение хором представляется им чем-то вроде свального греха, а сольное пение при посторонних – вопиющим примером самого бесстыдного эксгибиционизма.

Путешествуя по миру, Лесполайоты охотно посещают концерты; их всегда можно узнать по стыдливому румянцу и возбужденному блеску в глазах. Возвращаясь домой, они со смущением и гордостью хвастают своими концертными «подвигами» ближайшим друзьям – в точности так же мужчины других культур бравируют друг перед другом визитами в заграничные бордели.

____________

Жители Ларника полагают, что нет предмета непристойнее, чем обычная сумка, или, скажем, мешок. Вкладывая в сумку какой-либо предмет, или вынимая его оттуда, человек воспроизводит уродливую пародию на любовный акт, полагают ларникийцы.


Ридикюль, рюкзак и портфель наверняка показались бы столь же неприличными предметами – если бы им довелось их увидеть. Однако мало кто из жителей Ларника может похвастаться таким опытом.


Следует отметить, что Ларник издревле считается открытым и вполне гостеприимным местом (насколько города-государства с присущим им специфическим «крепостным» менталитетом вообще могут быть открытыми и гостеприимными). Однако у приезжих сумки отбирают еще на границе, вежливо, но безапелляционно объясняя, что никому не будет позволено оскорблять столь непристойным зрелищем взоры законопослушных граждан Ларника.

Сумки и упакованный в них багаж можно оставить в пограничной камере хранения, а на обратном пути получить их назад в целости и сохранности. Для ручной клади, без которой путешественник не может обойтись, ему выдают одноколесную тачку подходящего размера. Тачки эти довольно удобны в обращении – если, конечно, заранее смириться с необходимостью повсюду таскать ее за собой.


Известен случай, когда сумку изъяли у верховного правителя соседствующего с Ларником государства Кифиар, и магистрату Ларника пришлось приложить колоссальные усилия, чтобы официальный визит дружественного властелина не закончился кровопролитной войной.


Если верить сообщениям многочисленных хроникеров, владыка счел особым оскорблением не изъятие сумки, а именно предложение воспользоваться тачкой для личных вещей. Пожалуй, в глазах человека, который привык перемещаться в пространстве, возлегая в паланкине из соломы и бархата, простодушное гостеприимство ларникийских пограничников действительно смахивало на изощренное издевательство.

____________

Бекши из Гулупы ни за что не станут открыто любоваться закатом или рассветом, поскольку это зрелище считается у них крайне неприличным. Они никак не объясняют свое предвзятое отношение к этим природным явлениям: для Бекши непристойность происходящего на небе совершенно очевидна и в комментариях не нуждается.


Весь жизненный уклад Бекши устроен таким образом, чтобы в часы восхода и захода солнца люди могли находиться в закрытом помещении: учеба, торговля и работа государственных учреждений начинаются и заканчиваются в разные часы, в зависимости от времени года, чтобы людям ни в коем случае не пришлось добираться из одного места в другое в «неприличное время».


Разумеется, вышесказанное вовсе не означает, будто Бекши никогда не видят ни закатов, ни рассветов. Более того, в отличие от прочих, они любуются этим зрелищем ежедневно, тайком подсматривая за пламенеющим солнцем из-за задернутых занавесок.

____________

Описать невозможно, что творится с жителем Булугалы, если показать ему рыбу! Он и побледнеет, и покраснеет, и захихикает тоненько, как дитя, и лицо руками закроет и, скорее всего, убежит, не в силах оставаться в вашем обществе после свершившейся непристойности.


Особенно удивительно при этом, что Булугала стоит всего в нескольких ебрах от морского побережья и рыба могла бы стать самым обычным блюдом на столах горожан. Однако это не так: сами булугальцы, разумеется, не рыбачат (кроме, разве что, подростков, которые с энтузиазмом юности приобщаются к разного рода непристойностям и бывают жестоко наказаны, если им взбредет в голову принести свою добычу в дом).

Впрочем, жители рыбацких поселков, коих великое множество на побережье, давно приспособились продавать булугальцам свой улов: они перемалывают пойманную рыбу, добавляют в фарш специи, перебивающие рыбный запах и успешно торгуют этой пастой, до которой стыдливые жители Булугалы большие охотники.


Поговаривают также, что некоторые, особо развращенные, булугальцы тайно подкупают рыбаков, чтобы те взяли их с собой на ночной лов. Позже им приходится доплачивать сметливым рыбакам за молчание, поскольку страх быть уличенными в запретных рыбацких удовольствиях и подвергнуться всеобщему осуждению – одно из самых сильных переживаний, доступных этим степенным и благоразумным обывателям.

____________

Историки утверждают, что Трукки, которые когда-то основали хрустальный город Олло, а потом были сметены завоевателями, величайшей (и, возможно, единственной) непристойностью полагали долговые обязательства, связывающие людей. И заимодавец, и должник – оба, по мнению Трукки, совершали непристойность; за такой проступок могли изгнать из города или (если находились смягчающие обстоятельства) принудить к ношению вуали, скрывающей лицо, чтобы окружающие не были вынуждены «смотреть в бесстыжие глаза распутников».

Деньги, пищу и другие материальные ценности следовало дарить, обменивать или, в крайнем случае, красть. Наказание за кражу было более суровым, но куда менее позорным: пострадавшему разрешали провести час в доме вора, испортить все, что захочется и вынести все, что понравится. Это считалось большим ущербом, но куда меньшим несчастьем, чем изгнание, или ношение «позорной» вуали.


Единственная ситуация, в которой деньги разрешалось и даже надлежало давать в долг – заключение любовного союза. Причем заем мог быть как символическим, так и настоящим: один из любовников был волен одолжить другому крупную сумму под солидные проценты – если была в том нужда. Поэтому нередко случалось, что люди, не испытывающие друг к другу страсти, были вынуждены разделить ложе, чтобы узаконить обоюдовыгодную финансовую сделку.

____________

Квиглы, живущие в долине Нукры, полагают, что праздность непристойна. Состояние телесного покоя они почитают развратом и порицают; при этом любопытно отметить, что половые сношения Квиглы классифицируют как трудовую деятельность и всячески поощряют беспорядочные связи: «все лучше, чем вовсе без дела сидеть!»


Поэтому у Квиглов столь популярно вязание крючком: им можно заниматься на ходу, во время дружеского застолья и даже в постели: обычно Квигл вяжет, пока не заснет, и рукоделие выскользнет из его рук. Первое же, что он сделает пробудившись – отыщет среди одеял крючок и нитки, дабы никто не посмел сказать, что он бездельничает во время омовения, в уборной и за завтраком.

Только бобыли, живущие в уединении, могут позволить себе как следует расслабиться и побездельничать, запершись дома. Люди семейные, постоянно окруженные наблюдателями, об этом догадываются и завидуют холостякам, проклиная тот день, когда обзавелись семьей и обрекли себя на вечное вязание.

____________

Тримские Гваллы бывают чрезвычайно смущены (и в то же время обрадованы), когда им доводится увидеть схему или чертеж какого-либо механизма. Им кажется, что разглядывая чертеж, человек насильственно проникает «во внутренности вещи», как бы обнажает ее, безвольную и беспомощную.

Поэтому, с точки зрения Гвалла, чертеж – это что вроде эротической (если не порнографической) картинки: разглядывать его интересно и поучительно, но неловко делать это при посторонних. Гвалл непременно постарается заполучить рискованную картинку, спрячет ее за пазуху и унесет домой, где будет часами созерцать волнующее его фантазию изображение. Никакой прикладной ценности, с точки зрения Гваллов, чертеж не имеет, поскольку сами они не способны воспользоваться схемой, чтобы изготовить даже простенькое изделие.

При этом все Гваллы – умелые ремесленники, их изделия пользуются большим спросом, хотя заказчику обычно бывает нелегко объяснить гвалльскому мастеровому, что от него требуется. А если уставший от препирательств клиент попробует изобразить будущее изделие на бумаге, Гвалл будет чрезвычайно смущен, как уже говорилось выше.

____________

Легенды рассказывают, что Криксы из Гдлони считали крайне непристойным сам процесс органической жизни. Дело доходило до того, что всякий достигший совершеннолетия Крикс норовил наложить на себя руки, чтобы положить конец бесстыдству бытия.


Испокон веков обычаи племени требовали, чтобы никто не смел умирать прежде, чем породит и выкормит хотя бы двоих потомков. Однако после легендарного восстания Скорли, сражавшегося за священное право стыдливого человека умереть, когда вздумается, законы были переписаны. Спустя столетие зеркальные города Криксов окончательно опустели, ибо все они сочли своим долгом соблюсти благопристойность и отгородиться от мирского срама толстым слоем каменистой гдлоньской почвы.

Странные сказки

Сказка про Маленького Динозавра

И. С., который любит истории про динозавров

Давным-давно…

Нет. Не просто давным-давно, а так давно, что скорее никогда, чем когда-то, жил-был Маленький Динозавр.

То есть сначала он не жил и не был. Сначала его вовсе не было. А потом Маленький Динозавр вдруг взял да и появился. Не родился, как, скажем, щенок, или котенок, а вылупился из яйца. Динозавры – они ведь вылупливаются из яиц, совсем как цыплята. А ты и не знал?

Ну, не страшно. Мне, в общем, тоже совсем недавно про это рассказали. Раньше в голову не приходило. Зато теперь будем знать.


Надо сказать, что наш Маленький Динозавр вылупился не в самый подходящий момент. Он умудрился покинуть яйцо аккурат в Конце Времен. То есть не всех времен вообще, а в конце динозавровых времен. Динозавры в ту пору как раз собрались вымирать – ну и времена их, соответственно, в связи с этим подошли к концу. А наши, человеческие времена тогда еще и не думали начинаться. Скажу больше: динозаврам такая глупость, как люди, хотя бы даже и троглодиты пещерные, вообще в голову прийти не могла. Если бы кто-то стал им рассказывать про людей, они бы, пожалуй, забыли на время о необходимости вымирать, и принялись бы хохотать, уперев хвосты в бока. А хохот динозавров, это, скажу вам, не шуточки. От такого дела гигантские хвощи гнутся к земле, птеродактили сбиваются с намеченного курса и улетают на край света, а из океана выползают моллюски, чтобы посмотреть, что стряслось: уж не упал ли на Землю очередной метеорит? Ан нет, это просто динозавры веселятся. Бывает, ага.


Ну и вот.


Мама и папа Маленького Динозавра были Печальные Динозавры. Имен у них не было: когда динозавры узнали, что живут в Конце Времен, они так опечалились, что и думать забыли про имена. Вымирать – дело серьезное, тут на всякую ерунду отвлекаться не следует, – так они думали. Большие существа вообще отличаются серьезностью и основательностью: чем больше, тем серьезнее. А динозавры, как известно, были большие звери. Некоторые размером с трехэтажный дом, некоторые – с пятиэтажный, а некоторые еще больше. Таких огромных зверей никогда больше не было на Земле. Разве что киты, но они, строго говоря, живут не на земле, а вовсе даже в океане. А значит, не считается.


Поэтому я и говорю, что Маленький Динозавр вылупился из яйца совсем невовремя. Если бы он сделал это, скажем, на полмиллиона лет раньше, все было бы здорово: жизнь у динозавров в ту пору была веселая: хочешь – папоротники нюхай, хочешь – полетом птеродактиля любуйся, хочешь – сражайся с другими динозаврами. Не жизнь, а просто праздник какой-то.

Но в ту пору, когда родился Маленький Динозавр, взрослые динозавры уже не интересовались ничем, кроме вымирания. Как еще его мама и папа яйцо снести ухитрились – вот загадка. Другие динозавры смотрели на них с изумлением, украдкой крутили хвостами у висков. Дескать, надо же, что учудили. С какой, интересно, стати?.. Но вслух ничего такого не говорили. Динозавры – очень тактичный народ, хоть с виду и не скажешь.


Впрочем, мама и папа Маленького Динозавра сами не очень понимали, что им теперь делать. С одной стороны, Маленького Динозавра надо как-то воспитывать. Учить уму-разуму и прочим полезным вещам. Вот, скажем, все те же полмиллиона лет назад было совершенно ясно, чему нужно учить маленьких динозавров: как охотиться, где пастись, в какие игры играть с друзьями, как дразнить тиранозавров (все остальные динозавры очень их недолюбливали за сварливый нрав и командирские замашки), как устраиваться на ночлег, и какие сны в какое время года следует смотреть. Теперь же, в Конце Времен, все эти знания были малышу без надобности – так, по крайней мере, казалось его родителям и другим взрослым динозаврам. Зачем учиться, если все равно вымирать? Собственно, только этому и стоило теперь учиться: как правильно вымереть, без лишних усилий и дополнительных хлопот, – так думали взрослые.

Поэтому мама и папа быстренко объяснили Маленькому Динозавру, как отличить съедобные хвощи от несъедобных, и оставили его в покое. Ушли на Поляну Печали: грустить и ждать, когда Маленький Динозавр станет достаточно взрослым, чтобы грустить и вымирать вместе с ними. А пока – о чем с ним разговаривать? Правильно, совершенно не о чем.


Поэтому Маленький Динозавр рос, можно сказать, в одиночестве. Других маленьких динозавров вокруг не было: все взрослые решили, что если уж все равно скоро вымирать, то и яйца нести ни к чему. Мама и Папа, конечно, иногда приходили взглянуть, как у него дела, но ненадолго. Они были очень, очень заняты. Такое уж дело печаль: удовольствия от нее никакого, а времени и сил отнимает так много, что на другие дела почти ничего не остается.


Но Маленький Динозавр совсем не скучал. Он быстро привык обходиться без общества других динозавров. Если честно, без них ему было даже веселее: по крайней мере, никто не слоняется с постной рожей и не пытается разглагольствовать о всяких непонятных, но печальных вещах. То ли дело хвощи и папоротники. С одной стороны, красивые, с другой – вкусные. И к тому же никогда не грустят. Растения вообще не умеют грустить, и это их сильная сторона. Если подружиться с каким-нибудь растением, можно быть уверенным: по крайней мере, один неунывающий приятель у тебя теперь имеется. Запомни это: вдруг пригодится?

Кроме хвощей и папоротников у Маленького Динозавра были и другие товарищи по играм. Например, Ветер. Никогда не знаешь, с какой стороны он сегодня подует. Устраиваясь на ночлег, Маленький Динозавр всякий раз представлял себе, что играет в прятки с Ветром. Сможет ли Ветер найти утром его убежище, или будет без толку продувать все окрестные пещеры? Иногда в этой игре побеждал Ветер, а иногда – Маленький Динозавр. Они были на равных, а это делает всякую игру особенно интересной.

Еще, конечно, был Океан. Играть с ним было даже увлекательнее, чем с Ветром. Каждое утро Маленький Динозавр приходил на берег и играл в чехарду с океанскими волнами: забрызгает? Не забрызгает? Понятно, сколько не уворачивайся, а рано или поздно окажешься мокрым от макушки до кончика хвоста. Но Маленький Динозавр и не возражал против такого умывания. Быть мокрым ему, честно говоря, нравилось даже больше, чем оставаться сухим, а от волн он уворачивался исключтельно ради спортивного интереса. Это было гораздо увлекательнее, чем просто купаться.

Искупавшись, Маленький Динозавр принимался чертить хвостом узоры на песке, или выкладывать мозаики из раковин моллюсков Он никак не мог решить, какое из этих занятий нравится ему больше. Оба – больше. Не о чем тут спорить.

Океану эти игры тоже очень нравились. Он утихомиривал волны, чтобы дать Маленькому Динозавру закончить работу без помех. И тихонько шептал: «Хорошшшшшо!» Оххххх, хорошшшшшо!»

Маленькому Динозавру это было очень приятно. Как все начинающие художники, он любил комплименты, особенно искренние. А Океан, как известно, никогда не врет.

Впрочем, в те незапамятные времена врать вообще никто не умел. Это уже потом, гораздо позже, люди придумали, что нужно иногда говорить неправду, чтобы, скажем, не получить дубиной по голове. Ну, так то люди. Что с нас возьмешь…


После обеда Маленький Динозавр обычно забредал на какой-нибудь луг. Укладывался на землю и смотрел на облака. Это было его самое любимое занятие. Смотреть на облака он любил больше, чем прятаться от Ветра и уворачиваться от волн Океана. Больше даже, чем рисовать узоры на песке. Даже добывать обед и сочинять сны казалось ему не столь важным занятием, как любоваться облаками. Он бы без сожалений отказался от сна, еды и игр, если бы облака потребовали. Но облака не требовали от него никаких жертв. Во-первых, им ничего такого ни от кого не нужно, а во-вторых, облака вряд ли вообще подозревали о существовании Маленького Динозавра. Он, конечно, быстро рос, и уже был размером с двухэтажный домик, но ведь сверху не видно, что делается на земле. Да и не интересно это облакам.

Маленький Динозавр, впрочем, и не надеялся, что облака обратят на него внимание. Да это и ни к чему, – думал он. Пока облака разрешают на себя глядеть, все в порядке. Больше ничего не требуется.


Когда Маленький Динозавр вырос до размеров трехэтажного дома, его Мама и Папа решили, что он уже достаточно взрослый, чтобы учиться вымирать. И, конечно, печалиться. Печалиться – это в первую очередь. Без печали, как известно, и вымереть-то толком не получится, как ни старайся.

И тогда родители пригласили Маленького Динозавра посетить вместе с ними Поляну Печали. Это был очень торжественный день, так они считали. В этот день Маленький Динозавр должен был узнать Смысл Жизни. А когда кто-то маленький узнает Смысл Жизни, он становится взрослым – так, между прочим, до сих пор считается. Другое дело, что и тогда, в незапамятные времена, и теперь, в очень даже «запамятные», все то и дело узнают чужой Смысл Жизни. А свой собственный почти никто не узнает – так уж все смешно, по-дурацки устроено.

Вот и родители Маленького Динозавра решили, что ему вполне подойдет их Смысл Жизни. А их Смысл Жизни состоял в том, что пришло время вымирать. Это был очень грустный и, если честно, довольно глупый Смысл, но иного у них не было. И у других динозавров тоже не было никакого другого Смысла Жизни. Им даже в голову не приходило, что может быть как-то иначе.


Нечего и говорить, что Маленькому Динозавру такой Смысл Жизни совсем не понравился. Нет, он, конечно, очень внимательно выслушал Маму и Папу. И даже задал несколько незначительных вопросов. Не потому, что ему действительно было интересно (ему было скучно), а просто, чтобы сделать им приятное. Чтобы они поняли: он очень внимательно слушает и обдумывает услышанное. Не то чтобы он хотел их обмануть (в те времена, напоминаю, вообще никто не умел обманывать), а просто из вежливости.

Маленький Динозавр провел на Поляне Печали целый день и, честно говоря, затосковал. Заняться там было решительно нечем – разве что хвощей пожевать, да папоротников пощипать. Все остальное время полагалось грустить и думать о вымирании. А это, положа руку на сердце, не самое увлекательное занятие, особенно с непривычки. Больше всего Маленького Динозавра удручал тот факт, что даже облака над Поляной Печали почти не проплывали. Всего два облачка за день, да и те какие-то маленькие и бесформеные, явно случайно забрели на этот участок неба, который все прочие облака старательно обходили стороной.


Еще несколько дней Маленький Динозавр приходил на Поляну Печали, каждое утро, как мы теперь ходим на работу. Он честно старался исполнять свой долг. Думал: что хорошо для мамы и папы, наверное, хорошо и для меня. Если быть взрослым динозавром – это значит научиться печалиться и приготовиться к вымиранию – что ж, значит, нужно постараться одолеть эту науку и никого не огорчать.

Он, правда, очень-очень старался стать печальным взрослым вымирающим динозавром. Но все равно ничего не получалось. То залюбуется узором листьев папоротника, то улыбнется невольно, подставляя морду свежему ветру, то облачко в небе заметит, а то вдруг сон станет выдумывать – да не грустный сон о мире без динозавров, а какое-нибудь веселое, легкомысленное видение о драке с тиранозавром, которого он, честно говоря, в глаза не видел: все тиранозавры к тому времени тоже сидели на какой-то своей Поляне Печали и грустили так, что все окрестные хвощи завяли. От всего этого печаль как-то незаметно уходила, родители хмуро косились на довольную мордашку Маленького Динозавра и горько вздыхали, не понимая, как это из их собственного яйца мог вылупиться такой легкомысленный оболтус.


В конце концов, Маленький Динозавр понял, что высокое искусство печали и вымирания ему не по зубам. Каждый должен заниматься своим делом, – решил он. Если взрослые динозавры умеют оставаться печальными сутки напролет – что ж, молодцы, мастера, гении. А у меня, – думал Маленький Динозавр, – неплохо получаются узоры на песке. Океану, по крайней мере, нравилось…


Так он и сказал родителям. Дескать, простите, дорогие, я старался, ничего не вышло, сами видите.

Мама Маленького Динозавра плакала, Папа грозно бил хвостом и в гневе выкорчевал несколько крупных хвощей неподалеку от Поляны Печали. Они хором кричали на Маленького Динозавра. Обещали ему, что он все равно вымрет – ибо время динозавов подошло к концу, но вымрет дураком. Только род их опозорит напоследок, а больше ничего не добьется.

Маленькому Динозавру было грустно и даже немножко стыдно: всегда неприятно видеть, что доставил кому-то огорчение. Выслушав родительские причитания, он развернулся и зашагал в направлении Океана. По дороге сочинял новый узор, который можно будет начертить на песке еще до заката. Так увлекся, что забыл о Поляне Печали, о родителях и об их грустном Смысле Жизни. Зато узор придумал отличный. Океану, по крайней мере, понравилось, и он шуршал громче обычного: «Хорошшшшо! Оххххх, хорошшшшшо!»


А на следующий день после обеда Маленький Динозавр снова смотрел на облака. И думал о Смысле Жизни – такая у него появилась новая привычка. «Что ж, – говорил он себе, – вымирать у меня явно не получилось. Сколько пытался – все без толку, одно расстройство. Надо, если так, какой-то другой Смысл Жизни себе придумать. А то совсем неловко получается…»


О Смысле Жизни Маленький Динозавр думал довольно долго. Может быть, неделю, а может быть, и полмиллиона лет. Часов и календарей в те времена не было, поэтому сказать точнее решительно невозможно. Но ничего путного он так и не придумал. Решил жить, как живется, а там – по обстоятельствам.


Таланта к вымиранию у Маленького Динозавра действительно не было. Все прочие динозавры уже давно вымерли, а сам он как был Маленьким Динозавром, так им и остался. Вырос, правда, размером с шестиэтажный дом, но рост – он ведь ничего не меняет, если честно. По утрам он все так же прятался от ветра, потом играл в чехарду с океанскими волнами, строил пирамиды из раковин моллюсков и украшал их букетами из папоротников. А на закате любовался облаками, все как всегда.

Маленький Динозавр не получил хорошего образования, а поэтому не знал, что всякий, кто подолгу любуется облаками, сам рано или поздно может превратиться в облако. И когда это случилось, он так удивился, что тут же пролился дождем на ближайшую рощу. Хвощи, надо заметить, были очень довольны: растения любят дождь. Дождь, впрочем, все любят, только некоторые люди обзывают его «плохой погодой» и хватаются за зонтики. А чего еще ждать от людей?..


Что же касается Маленького Динозавра, он быстро взял себя в руки, и дождь прекратился. Оно и хорошо: у того, кто недавно стал облаком, много других забот. Нужно научиться парить в небе, кататься на ветре, окрашиваться солнечным светом, и еще многим важным вещам, о которых те, кто ходит по земле, даже не догадывается. Зато облакам не нужно размышлять о Смысле Жизни. Им это даже противопоказано. Какой уж тут смысл.


Динозавры, как известно, вымерли так давно, что теперь даже трудно поверить, будто они действительно жили на Земле. Сказочные драконы, мифические звери-песьеглавцы и девушки-русалки с рыбьими хвостами – и те выглядят куда правдоподобнее, чем динозавры. Но облачко в форме динозавра по-прежнему путешествует по небу. Иногда, впрочем, оно забавляется, принимает причудливые, фантастические формы – в точности, как те узоры, которые рисовал на песке Маленький Динозавр. Так уж оно развлекается. Но чаще всего это облачко похоже на динозавра. Его вполне можно увидеть в небе, над любым городом – если, конечно, повезет.


Но тебе-то уж точно повезет. Это сразу видно. Невооруженным глазом.

Сказка о невыносимой легкости бытия

Агентам Крайнеру и Кундере, с корпоративной нежностью

Все (ну или почти все) сказки начинаются со слов: «давным-давно» или «жили-были».

То есть они повествуют о делах прошедших дней. Считается, что так удобнее: сперва прожить жизнь, и только потом ее пересказывать – привирая от души, в свое удовольствие.

Честно говоря, так действительно удобнее.

Но эта сказка начнется иначе – просто так, для разнообразия.

Итак,

когда-нибудь потом,

очень-очень нескоро,

когда океаны окрасятся в огненно-алый цвет,

звезды будут сиять на небе круглосуточно, и днем, и ночью,

а общим для всего населения планеты станет универсальный язык ароматов,

люди научатся наконец жить легко, как бабочки порхают.

(Тут следует пояснить, что бабочка в ту эпоху неожиданно для себя окажется предметом священного культа и символом общих недостижимых идеалов всего человечества; гигантские изображения капустниц и махаонов украсят храмы новых городов, разведение гусениц признают делом куда более благочестивым и душеспасительным, чем молитва, еду и напитки на праздничный стол будут подавать в чашечках живых цветов, а яркие накладные крылья сделаются непременным дополнением всякого официального костюма – ничего так, вполне красиво получится.)


Для людей Эпохи Бабочки легкость бытия станет даже не то чтобы модной и актуальной, а просто чем-то естественным, само собой разумеющимся, обязательным для всех и каждого. «Грузиться», «париться», «напрягаться» (то есть страдать, мучиться и беспокоиться) – все это будет в их глазах столь же явным и опасным отклонением от нормы, как, скажем, для нас – бегать по городу с голой задницей и кричать: «Я – властелин мира!»

То есть, расстрелять за такое не расстреляют, конечно, но к доктору отведут незамедлительно. И излечат от забот и печалей, как сейчас избавляют от алкоголизма и наркомании, только быстро, легко, без мучений и с полной гарантией успеха.

Ну, тогда вообще все будет совершаться легко и без мучений: такая уж прекрасная эпоха.


Поскольку легкость бытия, по правде сказать, не свойственна человеческой природе, и мало кто обладает таким талантом от рождения, медицина в Эпоху Бабочки достигнет невиданных успехов. Ученые заново дешифруют древние манускрипты Египетской Книги Мертвых (в первую очередь – те фрагменты текста, где речь идет о взвешивании людских сердец в Подземном Царстве) и отыщут там описание простого и доступного способа делать человеческое бытие легким, как порхание мотылька. Чтобы ходили, не касаясь земли, чтобы всегда – на цыпочках, лицом к небу, с расслабленными плечами, распахнутыми очами и потаенной улыбкой в уголках губ – и это как минимум. Первый, подготовительный, так сказать этап.

Процедура облегчения бытия окажется простой и приятной – все равно что песенку послушать, или рюмку коньяку хлопнуть, или розу понюхать – каждому, как говорится, свое. Нет, действительно, индивидуальный подход к каждому пациенту, чтобы всем нравилось. И ежегодное повторение процедуры – для закрепления результата, и чтобы никаких рецедивов, ни единой морщины между бровями, ни секунды печали, ни капли уныния, ни грамма беспокойства.

И все это – совершенно бесплатно, чтобы ни один портовый нищий не остался наедине со своими проблемами. Нет уж, пусть сидит в сточной канаве с сияющими очами, мечтательно на звезды глядит, насвистывает легкомысленный какой-нибудь мотивчик, не беспокоясь решительно ни о чем.

Такая настала хорошая жизнь. Вернее, настанет когда-нибудь.


Следует понимать, что облегчение жизни будет основным, базовым умением врачей Эпохи Бабочки. То есть всякую юную медсестру, любого начинающего фельдшера сперва обучат этой процедуре, а уж потом – горчичники ставить и уколы делать. А на краткосрочных медицинских курсах и вовсе ничему иному не обучают. Облегчать жизнь умеешь – вот и хорошо, достаточно, получи диплом и трудись в свое удовольствие.

Еще бы: когда в пациентах ходит все человечество, каждый специалист на вес золота. И работать им приходится от зари до зари, практически без выходных и отпусков – хорошо хоть легкость бытия такая невыносимая, что даже работа никому не в тягость. А то даже и не знаю, как бы они выдержали.


Да, так вот.

Однажды в одной счастливой семье (а несчастных семей, как мы понимаем, в Эпоху Бабочки просто быть не может) родится девочка, или мальчик – это как раз никакого значения не имеет. Важно другое: ребенок этот окажется гением, из тех, кого процесс познания увлекает настолько, что о возможном результате своих трудов гений не задумывается. Только глазами хлопает изумленно: «Что? А?.. Какой, в жопу, «результат»?! Отойдите, не мешайте работать!»

Чудо-ребенок повзрослеет и, как подавляющее большинство его ровесников, станет врачом, специалистом по облегчению жизни. Труд его будет оценен высоко, и со временем он получит возможность заниматься исследовательской работой – в свободное от практики время. Разрабатывая новую, еще более совершенную методику облегчения бытия, гений наш случайно изобретет способ искусственно делать человеческую жизнь такой тяжелой, что даже нам, ко всему привычным, мало не показалось бы. А уж его современникам, избалованным невыносимой легкостью бытия, и подавно.


Подивившись причудливым результатам своих исследований, гений пожмет плечами, упрячет их в самую дальнюю мусорную корзину своего компьютера, расскажет о казусе нескольким избранным коллегам, таким же гениям, как он сам. Посмеются вместе над таким недоразумением и забудут.

Казалось бы, вопрос закрыт.

Но, конечно, найдутся какие-нибудь хитрожопые ловкачи, скажем, хакеры из конкурирующей фирмы (легкость бытия вовсе не отменяет конкуренцию и вообще ничего не отменяет – кроме необходимости обо всем этом всерьез беспокоиться и принимать близко к сердцу).

Хакеры наши взломают компьютер гениального ученого, передадут файлы с результатами секретных исследований своим боссам и отправятся в премиальный отпуск на Кольский полуостров, белых медведей из рук кормить на фоне девственно дикой природы. Возможно, одному из них неблагодарный зверь откусит палец до локтя, но грустить по этому поводу не станет даже сам пострадавший, а семейство его будет хохотать до слез, выслушивая рассказ о таком забавном случае.

И черт с ними со всеми.


Важно другое: среди специалистов, получивших доступ к архиву нашего гения, найдется человек, достаточно хитроумный и предприимчивый, чтобы всерьез призадуматься. Ближе к ночи, когда его коллеги выпорхнут за порог офиса и устремятся к огням ночных клубов, он сделает несколько парадоксальных выводов и с легкостью необычайной – а иначе никак не возможно! – примет рискованное решение, которое впоследствии его озолотит.

Выждав несколько месяцев или даже лет, чтобы не возбуждать подозрений, хитрец уволится с работы, купит оптом дюжину фальшивых микрочипов, удостоверяющих личность, и улетит, скажем, в Улан-Батор, который в Эпоху Бабочки станет признанным мировым центром нелегальных развлечений. Там он откроет подпольный салон для любителей экстремальных удовольствий и станет предлагать своим клиентам душевную муку по сходной (а по правде сказать, очень высокой) цене.

Слух о новом развлечении быстро облетит притоны и казино Улан-Батора, золотая молодежь и бездомные бродяги тут же разнесут молву по всему свету, подпольный клуб «Камень на сердце» станет самым модным местом текущего сезона отпусков, и уже никогда не выйдет из моды. Владелец, опьяненный успехом, взвинтит цены до заоблачных высот, но число желающих отдать месячный заработок за три минуты горя и забот будет расти с каждым днем.

Пройдут десятилетия, управление делами перейдет к дочерям и сыновьям нашего хитреца, еще более предприимчивым, чем их отец, и тогда нелегальная сеть салонов «Камень на сердце» опутает весь мир. Потом за дело возьмутся внуки, и тогда в каждой бесплатной клинике, куда жители окрестных кварталов регулярно приходят для плановой процедуры облегчения бытия, можно будет шепнуть пару слов на ушко ласковой медсестре, сунуть ей конверт с деньгами и целых полчаса как следует погоревать в специально отведенном для этого нелегального дела темном подвале.


Уже на смертном одре, в возрасте двухсот восьми лет, самый богатый человек в мире откроет окружившим его ложе правнукам секрет своего успеха.

– Когда я был маленьким, – скажет он, – в соседней квартире жила сумасшедшая старуха. Она вечно утверждала, что людей хлебом не корми – дай пострадать. Вычитала это в какой-то древней книжке и потом часто повторяла – вроде как для смеху. А я подумал: дай-ка проверю, вдруг это правда? И, как видите, не ошибся. Этой старинной шутке мы обязаны своим состоянием…

Правнуки станут вежливо кивать, почтительно переминаться с ноги на ногу, шурша крыльями парадных одежд. Будут ждать, когда старик испустит последний вздох, чтобы уйти наконец из спальни – легкой походкой, едва касаясь земли. А потом ускорить шаг, почти бегом пересечь огромную усадьбу, запереться в рабочем кабинете, настроить сложную аппаратуру и всласть погоревать о его кончине.

Потому что людей хлебом не корми, дай пострадать, вот уж действительно.

Сказка про живых и мертвых

Среди множества дурацкий историй, для которых я – единственный шанс быть рассказанными, особое место занимает история ничем не примечательного человека, который живет себе на белом свете, в любом большом городе, или даже во всех больших городах сразу – это как раз совершенно ничего не меняет. Не прозябает, не бедствует, не ютится где-нибудь в третьем кругу спального микро-ада, среди серо-зеленых обоев, с видом на пивной ларек и районную санэпидемстанцию, а проживает свою единственную и неповторимую жизнь со вкусом и удовольствием. Кофе с имбирем и кардамоном, апельсин и стакан минеральной воды по утрам, увлекательная работа, приятные и необременительные романы, несколько нежных, ни к чему не обязывающих дружб, скрепленных скорее красным китайским чаем, чем кровью, долгие прогулки по вечернему городу, короткие поездки на природу, регулярные визиты в супермаркет, неделя в Египте зимой, две недели в Финляндии летом – такая славная, размеренная, приятная во всех отношениях жизнь.


Живет он себе и живет, наслаждается немудреным, но гармоничным узором собственноручно налаженного бытия, но время от времени просыпается с неприятным ощущением: что-то тут не так. Сердцем чует, а объяснить не может, даже себе. «Раз так, – думает, – надо бы махнуть на все рукой и жить дальше». Сказано – сделано, вот и машет наш герой на все рукой, а то и двумя руками сразу, ежедневно, с утра до ночи – без толку.

С годами скверное предчувствие посещает его все чаще. «Кризис среднего возраста», – убеждает себя человек, хоть и не верил никогда прежде в этот самый пресловутый кризис. Ну, надо же хоть что-то себе говорить в таких случаях…


Дальше должно случиться следующее. Однажды, когда герой наш дойдет до ручки, а земная жизнь его – совершенно верно, до половины! – существо, которое он считает своим ближайшим другом, при стечении некоторых причудливых обстоятельств скажет ему: да, кое-что действительно не так, не зря ты насторожился, не с жиру бесишься.

Видишь ли, – объяснит лучший друг, – та самая смерть, которой вы все так боитесь, вовсе не впереди, а позади. Вы все уже умерли, были похоронены, как собаки, без соблюдения надлежащих ритуалов, вот и маетесь тут дурью своей загробной, пока последняя косточка не истлеет где-то там, в черноземе, под ногами живых.

Я-то, – признается лучший друг, – совсем другое дело, младший ангел-утешитель четвертого разряда. Работа у меня такая: дружить с вами, дураками, следить, а вдруг кто догадается, как обстоят дела? Ну и тогда уж открыть правду, во всей ее неприглядности. Зачем людям, пусть даже и мертвым, голову зря морочить?

Герой наш, нежный яппи из большого города, должен, по идее, совершенно ошалеть от такой новости. Сперва он, понятное дело, не поверит лучшему другу, станет говорить: «Ну да, отличная метафора, я все понял, хватит». А ангел-утешитель четвертого разряда будет стоять на своем. И в качестве неопровержимых доказательств приведет несколько примеров, описывающих самые что ни на есть обычные и привычные для нас явления.

Дескать, где это видано, чтобы живой человек забывал свои сны? То-то же…

И еще: только мертвые готовы тратить свое время на ссоры и дрязги. Живым-то делить нечего.

И: только мертвые способны испытывать страх и тоску, так они ощущают, как где-то, по ту сторону доступных им вещей, рассыпаются в прах принадлежавшие им когда-то тела.

И наконец, напоследок: всем вам нужно, чтобы вас кто-то любил, а сами не можете. А живым любовь не нужна, живые любят сами, да так пылают в этом огне, что не нуждаются в чужом. Любит их кто-то, или нет, это для живых дело десятое, не замечают даже, не чувствуют разницы.


Младший ангел-утешитель четвертого разряда или старый друг, мудрец, фантазер и насмешник, каких мало? Врал ли он вдохновенно, говорил ли правду – какая разница?

Если эта история когда-нибудь будет рассказана, ответа на этот вопрос в финале быть не должно. Потому как единственное, что мы, живые ли, мертвые ли, можем сделать друг для друга – дать шанс усомниться: а вдруг все не так?


Потому что кое-что действительно не так. Это я вам как младший ангел-утешитель четвертого разряда говорю.

Сказка про птичку, которая любила улетать на свободу

В прозрачной роще, среди берез и орешника жила маленькая серо-бурая птичка, с виду неброская, как соловей, но без соответствующих вокальных талантов. Все, что она умела – пропищать тоненько: «Чии-чик!» – после чего снова надолго умолкала, донельзя утомленная собственной трелью.

Птичка наша не отличалась осторожностью и осмотрительностью. Строго говоря, во всей роще и даже в соседнем лесу не было большей растяпы и разгильдяйки, чем маленькая серо-бурая птичка. Окрестные хищники не сожрали ее лишь потому, что с детства знали: еде, которая сама залетает в рот, доверять не стоит. Бесплатный сыр бывает только в мышеловке – вероятно, эту сентенцию хищники усвоили вместе с мясом умудренных житейским опытом мышей, которых пожирали в неслыханных количествах.


Ничего удивительного, что однажды маленькая серо-бурая птичка угодила в ловушку птицелова. Странно только, что это случилось с нею не в первый же день самостоятельной жизни, а примерно недели через две. Надо думать, это была очень везучая птичка. Ей бы не по роще порхать, а в казино ставки делать.

Однако рано или поздно это должно было случиться. Птичка угодила в силки.


Нельзя сказать, что она очень испугалась. Поначалу оторопела, конечно, – скорее от неожиданности. Как это, дескать, я, такая распрекрасная маленькая серо-бурая птичка, вылупившаяся из самого пестрого в мире яйца – и вдруг не могу улететь, куда захочу? Это как называется? Что за дела вообще?!

Потрепыхавшись, птичка убедилась, что освободиться без посторонней помощи совершенно невозможно, устала, притихла и принялась ждать, что будет дальше. Краткий, но позитивный жизненный опыт птички свидетельствовал: ничего не бывает навсегда, и почти все – ненадолго. Оставалось надеяться, что к неприятностям это тоже относится.


Обнаружив в ловушке маленькую серо-бурую птичку, птицелов, честно говоря, растерялся. Он понятия не имел, что делать с этой добычей. Для жаркого птичка вряд ли годилась – больно уж мала. Шансы продать ее на птичьем рынке казались ничтожными: птичка не имела ни товарного вида, ни сладкого голоса, ни даже громкого имени. По сравнению с ней даже полудохлый городской воробей показался бы образцом салонного шика.

– Ну и что мне с тобой делать? – обреченно спросил птицелов, извлекая из ловушки крошечный комочек свалявшихся перьев.

– Чии-чик! – жалобно пискнула маленькая серо-бурая птичка.

– Вопросов больше не имею, – проворчал птицелов и отпустил свою добычу.

Этот жест был продиктован скорее брезгливостью, чем великодушием, но маленькой серо-бурой птичке было решительно наплевать на такие тонкости. Она трепетала от восторга.


Это было совершенно новое, ни на что не похожее, упоительное ощущение: только что, всего секунду назад птичка наша не то что взлететь – крыльями пошевелить толком не могла. И вдруг – раз, и лети, куда вздумается, никто не держит!

Сейчас и сам полет, который прежде был для нее делом будничным, житейским, казался птичке дивным приключением, и привычный вид на рощу представлялся роскошной живописной панорамой, и мысли о грядущем ужине из мошек, вывалянных в цветочном нектаре, кружили голову не хуже самых что ни на есть романтических грез.


Маленькая серо-бурая птичка была счастлива, как никогда прежде. Целых три дня. А потом вдруг затосковала.

Она сама не понимала, что с ней происходит. Вроде бы, крылья по-прежнему за спиной, вокруг – милая сердцу роща, роскошный вид на березы и орешник с высоты птичьего как-никак полета, тучная, сладкая мошка на завтрак, обед и ужин, беззаботный сон в сени жасминового куста – чего еще желать?

Но маленькая серо-бурая птичка скучала и хандрила, пока снова не угодила в силки. Как водится, совершенно случайно, по разгильдяйству.

Старая история повторилась: оторопь, беспомощность, покорность судьбе, ожидание. Растерянность юного птицелова – что прикажете делать с такой добычей?!

Мальчик долго думал, потом отнес маленькую серо-бурую птичку к отцу. Показал. Тот махнул рукой:

– Выпусти, на фиг она тебе? Даже петь не умеет.

– Чии-чик! – подтвердила птичка.


Все произошло в точности, как в прошлый раз. Только что шелохнуться не было никакой возможности, и вдруг – лети куда хочешь, на все четыре стороны. Красота, восторг и упоение всяким мигом бытия.

Маленькая серо-бурая птичка упивалась этим самым всяким мигом очень долго. Аж до самого вечера. Ну и утром тоже поупивалась немножко, но это, честно говоря, было уже не то.


В следующий раз птичка сунулась в силки добровольно. Ну, почти добровольно: в самый последний момент заметила ловушку, но даже не попробовала спастись. Решила: будь что будет, может быть, потом меня опять отпустят, и все будет хорошо.

Ничего удивительного, да.


Очередной птицелов взирал на маленькую серо-бурую птичку с непередаваемым отвращением. Дачники из города заказали ему певчего дрозда; аванс был получен и благополучно пропит, а вместо дрозда в силок попалась какая-то мелкая безголосая дрянь.

Еще немного, и сердитый похмельный птицелов в сердцах открутил бы глупую птичью голову, но в последний момент одумался и зашвырнул свою добычу в кусты.

Нечего и говорить, что птичка была в восторге.


С тех пор маленькая серо-бурая птичка целыми днями порхает по роще, а иногда даже наведывается в близлежащий дачный поселок. Былое разгильдяйство позабыто, теперь она внимательно глядит по сторонам: ищет силки и ловушки. А когда находит, старается устроиться там поудобнее, без особого ущерба для перьев и лап. Терпеливо ждет птицелова, чтобы прощебетать жалобное: «Чии-чик», – всем своим нетоварным видом взывая к милосердию, или хотя бы пренебрежению. До сих пор это работало. Но птичка, в общем, уже давно повзрослела и прекрасно понимает, что раз на раз не приходится, не всякий птицелов великодушен, не каждому она покажется незавидной добычей. Так что рискует она вполне сознательно.


И черт с ней.

Сказка про силу молитвы

Жил в одной деревеньке поп. Ну или мулла, или раввин – словом, профессиональный служитель культа. Добрый, славный, но наивный, как младенец.

Не имеет значения, к какой конфессии он принадлежал, зато важно знать, что деревенька та совсем глухой была, без почты, телеграфа и телевизионных антенн, даже радио там практически не работало, а до ближайшего районного центра – шестьдесят километров по болотам. Никто в этот райцентр особо и не рвался: больно надо!


И вот однажды в деревеньке объявились заезжие шутники, столичные туристы. Поели малины, попили парного молока, заскучали и решили развлечься. Пошли к нашему священнослужителю, говорят:

– Вот вы тут сиднем сидите и не знаете последних новостей науки. А тем временем – ну вот буквально на днях – по телевизору рассказывали, что ученые доказали две вещи. Во-первых, Бог действительно есть. А во-вторых, он глухой. То есть натурально ничего не слышит. Совсем.

От такой новости служитель культа совсем растерялся. То есть, что Бог есть – это он и без ученых всегда знал. Но вот «глухой»… Ему показалось, что – да, это многое объясняет.


– Ты, – говорят заезжие шутники, – завязывай со своими заутренями-намазами-мантрами. Чего зря бубнить? Ты, – предлагают они, – давай, что ли, учи семафорную азбуку. Будешь теперь Богу флажками махать. Авось, поймет.

Порвали на флажки старые кальсоны, помогли служителю культа приладить их к веткам, поглядели, как бедняга машет с колокольни-пагоды-минарета, поржали, уехали.


Меж тем молитвы нашего священника с тех пор, ясен пень, сбываются. Мгновенно, стоит лишь просигналить. Он-то, простая душа, ничего особенного не просит. Превратил свою деревеньку в рай на земле, и счастлив. Еще и благословения столичным туристамнасмешникам выпрашивает ежедневно. Те уже лучатся халявной благодатью, а ее все больше становится.


С молитвами – с ними всегда так, обычное дело. А странствующие шутники, каковы бы ни были их помыслы, благословенны. Тоже обычное дело.


Подозреваю, еще немного, и я стану рассказывать эту сказку как байку из жизни. Дескать мимо той деревни проезжать доводилось, и попа с флажками мне показывали мужики с бензоколонки. Я уже почти вспоминаю, как это было. Лето, июнь, дождь, до Москвы оставалось семьсот двадцать восемь километров.

Сказка о смерти и стрекозе

Для маленькой N.

Давным-давно, когда небо было зеленым, земля – плоской, а ангелы не боялись спускаться на землю и порхали повсюду, как большие белые шмели, в делах людских был установлен такой строгий порядок, что всякий человек, едва родившись (а рождались тогда, понятное дело, в рубашке, застегнутой на все пуговицы), тут же получал из Небесной Канцелярии заказное письмо. Документ этот непременно доставлялся курьерской почтой; в зависимости от погодных условий и переменчивой моды дежурный посланник богов изливался на землю золотой росой, или прилетал на белых журавлях, или приходил налегке, в одних крылатых сандалиях на босу ногу – в любом случае, соседям счастливой роженицы всегда было на что поглазеть.

Кроме официального поздравления с днем рождения и персонального гороскопа, хоть и составленного небрежно, на скорую Руку Судьбы, зато изложенного приятным и доступным пониманию слогом, во всякий конверт было вложено «Свидетельство о смерти» – изящная открытка, где среди игривых траурных завитушек и рекламных слоганов, разъясняющих потенциальным потребителям небывалые возможности посмертных перевоплощений на экзотических островах, были отпечатаны дата и точное время смерти новорожденного. Молодая мать обычно изучала документ с любопытством, но без внутреннего трепета; великого секрета из него не делала, хотя и не болтала об этом на каждом углу, конечно. Просто к смерти в те незапамятные времена относились куда спокойнее, чем нынче. Ну, родился, ну, умер – дело житейское, не в первый, не в последний раз. Так рассуждали не только астрологи и философы, но вообще все, от простых обывателей до, страшно сказать, поэтов.

А знать точную дату своей смерти, – так думали в ту пору люди, – очень даже удобно: по крайней мере, можно более-менее разумно планировать свою жизнь. Никто не стал бы, скажем, учить арифметике, алхимии и хорошим манерам ребенка, которому предстоит умереть задолго до наступления совершеннолетия; с другой стороны, никому бы в голову не пришло требовать спешки в делах от будущего долгожителя. Ясно же, что за триста лет он преспокойно все успеет.

К тому же, зная день и час своей смерти, всякий человек мог заранее подготовиться к этому важному событию: уладить дела, написать разумное завещание, как следует попрощаться с друзьями и заблаговременно оплатить погребальную церемонию, чтобы не взваливать нелегкие эти хлопоты на плечи вдов, да сирот, и без того вполне обездоленных.

Многие неразрешимые, казалось бы, проблемы улаживались в те времена легко и просто. Скажем, если два друга были влюблены в одну девушку, а та никак не могла решить, кого из них предпочесть, они собирались все вместе, покупали бутылку вина, показывали друг другу свои свидетельства о смерти и спокойно обсуждали сложившуюся ситуацию. «Давай-ка я сначала выйду замуж за твоего приятеля, – говорила девушка, дружески обнимая за плечи более долговечного жениха. – Ему, бедняге, в тридцать четыре умирать, всего ничего осталось. А потом, если не передумаешь, обязательно выйду замуж за тебя, обещаю. Все равно нам обоим до девяносто восьми куковать, я еще надоесть тебе успею». И временно отвергнутый поклонник соглашался с таким ее мудрым и великодушным решением, а обреченный умереть молодым, дабы не терять драгоценное время, волок красотку к ближайшему жрецу для свершения брачного обряда.

Кровные враги, встречаясь для поединка, первым делом сверяли свои свидетельства о смерти. И если обнаруживалось, что в ближайшие несколько часов, или дней никому из них умирать не положено, то и драку не начинали: какой в ней смысл? Лишнюю пару ссадин да синяков получить не слишком интересно.

Полководцы набирали в свои войска только долгожителей. Поэтому войн в ту пору почти не было, а если и начиналось какое-нибудь сражение, оно протекало настолько вяло и бескровно, что проще было перейти с поля битвы за стол переговоров: чтобы от скуки не рехнуться.

Нечего и говорить, что самоубийц в том распрекрасном обществе не было вовсе. Какой смысл накладывать на себя руки, если доподлинно известно, что тебе еще семьдесят восемь лет предстоит маяться, и единственное, что тут можно сделать – постараться содержать собственное тело более-менее в порядке, не портить его и не калечить, потому что другого уж точно не выдадут.

И множество других удобств и преимуществ было у наших далеких предков. Нам, живущим наощупь и наугад, даже вообразить невозможно, какой спокойной, размеренной и правильной была их жизнь. Хотя казалось бы.


Так вполне могло бы продолжаться до сих пор, если бы однажды в распахнутое окно Небесной Канцелярии не влетела стрекоза.

Потом уже, задним числом, стало хорошим тоном утверждать, будто это была не простая стрекоза, а вовсе даже устрашающее воплощение Царицы Хаоса, или же особо секретная ипостась ее верного рыцаря, Безымянного Огненного Демона, который сам по себе не добр и не зол, зато, как известно, горяч и готов на все ради своей взбалмошной подружки.

Иные говорили, что стрекоза была послана Врагом Рода Человеческого; эта теория казалась современникам красивой и элегантной, смущало только отсутствие этого самого загадочного «Врага». Враждовать с тогдашним человечеством мало было охотников: никому оно особо не мешало, зато и в обиду себя давать не привыкло, вот и не связывались с ним посторонние боги и демоны из соседнего двора.

А один уличный теософ спьяну объявил, что явление стрекозы и вовсе следует считать пришествием в мир самого Творца, Неназываемого и, ясен пень, непостижимого, которого, честно говоря, не шибко-то и ждали. Проспавшись, мудрец устыдился собственной глупости, приговорил себя к пытке тщетным усилием и до конца дней скитался по деревенским трактирам в поисках цикуты; шестнадцать лет спустя, когда наконец пришел его срок, он обрел просветление и мирно скончался, объевшись прогорклыми тычинками лотоса, до которых был большой охотник.

Ученики его с перепугу впали в грех интерпретации, извели на красный пергамент легион нерожденных телят, понадрали белоснежных перьев из ангельских хвостов (с тех пор ангелы боятся приближаться к земле, и цветы наши приходится опылять бабочкам, да пчелам). Запасшись таким образом письменными принадлежностями на всю оставшуюся жизнь, бывшие ученики сбрендившего теософа понаписали тонны совсем уж вдохновенной чепухи, которая, к слову сказать, легла в фундамент современных гуманитарных наук, да так и лежит там, как куча дерьма под полом храма – вроде бы и циновки вымыты, и углы выметены, поди разбери, откуда берется скверный запах, который никакими благовониями не перешибешь.

Да, так вот. Вопреки слухам, сплетням и теоретическим трудам ученых мужей, стрекоза была самая обыкновенная. Этакая крылатая попрыгунья, ничего особенного. Сама себе инкарнация, своя собственная ипостась. Такая родословная, надо сказать, совершенно ее устраивала. Самодовольная и самодостаточная тварь была эта стрекоза, богам и демонам у нее учиться и учиться.

Вышло так, что стрекоза залетела в Небесную Канцелярию в выходной день, когда тамошние служащие с семьями отправились на пикник куда-то на окраину Вселенной, а сторож мирно дремал в своей каморке, хлебнув сомы. Пустое и чисто прибранное помещение Небесной Канцелярии показалось стрекозе отличным местом для веселой вечеринки. Повод у стрекозы как раз был (у всякой стрекозы, да будет вам известно, всегда найдется не один, а целая дюжина поводов как следует повеселиться, за этим дело не станет). Оглядевшись по сторонам, стрекоза обнаружила телефонный аппарат (во всякой канцелярии непременно должен быть телефон, Небесная Канцелярия в этом смысле не исключение) и принялась названивать приятелям. Час спустя в пустующем помещении Небесной Канцелярии собралась компания столь разношерстная, что Ноев Ковчег в сравнении с нею мог бы показаться образцом скуки и единообразия.

Вечеринка та продолжалась от заката до рассвета; от топота танцоров сместилась земная ось, гости разбудили (и тут же грубо вразумили) сторожа, извели на салат плоды и листья Мирового Древа, спьяну изобрели бинарную логику и уронили на пол макет материка Гондваны (он разбился на несколько осколков, которые впоследствии, как известно, так и не удалось склеить). Под утро, устав буйствовать, уселись у камина сплетничать; заскучав, перетряхнули папки, где хранились заготовленные на несколько миллионов лет вперед гороскопы и свидетельства о смерти будущих новорожденных. Читали вслух, хохотали, тыча перстами, крыльями и щупальцами, кое-что растащили на сувениры, рассовали по карманам и защечным мешкам, целую охапку документов извели на растопку, все остальное как попало распихали по корзинам для бумаг.

Когда служащие Небесной Канцелярии вернулись с пикника, они обнаружили, что контора их разгромлена, священная сома выпита, засахаренные корни мандрагоры из общего холодильника съедены, посуда перебита, сторож получил травматическое просветление и удалился в нирвану, оставив на столе недописанное заявление об уходе и три непристойные картинки, а бумаги перепутаны так, что черт ногу сломит. Не один черт, а целая дюжина чертят-стажеров переломала ноги, рога и копыта, пытаясь навести порядок в документации, после чего стало окончательно ясно, что дело это бессмысленное и бесполезное. Директор Небесной Канцелярии, отчаявшись навести порядок, подал в отставку, заместитель последовал за шефом, а прочие сотрудники, оставшись без начальственного ока, понемногу разбежались: кто в отпуск, кто на пенсию, кто на больничный – лишь бы не сидеть в конторе, не заниматься тяжелым, бессмысленным и безнадежным трудом.

С тех пор Небесная Канцелярия пустует, даже нового сторожа нанять никто не потрудился. А новорожденные перестали получать из Небесной Канцелярии пакеты с гороскопами и свидетельствами о смерти. Первое время люди беспокоились и возмущались, но потом привыкли к новому положению вещей – люди вообще быстро ко всему привыкают, и это их самая сильная слабость.

Составление гороскопов со временем взяли на себя изнывающие от скуки астрологи-любители и прочие хироманты; что же касается выдачи свидетельств о смерти, тут специалистов не нашлось. Так и живем с тех пор наугад, наощупь – как слепые по саду ходят. Занятие это оказалось вполне дурацким и утомительным чрезвычайно, но люди понемногу научились находить в нем азарт и даже удовольствие. Другое дело, что многим теперь приходится проживать не свою собственную, а какую-нибудь чужую, выморочную жизнь, а после умирать не в свой срок, первой попавшейся смертью – но тут уже ничего не попишешь.

Хотя – почему, собственно, «не попишешь»?

Вот я, например, пишу.

Сказка про волшебный эликсир

Это, между прочим, не моя сказка.

Чужая.

Мое дело маленькое: выдумать сказочника, который вдруг взял да и пришел ко мне в гости специально для того, чтобы сказку рассказать. А я что, я сижу в углу, слушаю, конспектирую на манжете, как у нас, сочинителей всякой ерунды заведено.

Но, честно говоря, не такой уж я великий мастер придумывать сказочников. Вот гость мой и не спешит исполнить свой долг. Хмурит лоб, чешет в затылке, требует чаю, кофе, коньяку и цикуты. Пока я довожу воду до стадии кипения, известной чайным мастерам под названием «Белый ключ», и перетряхиваю аптечку в поисках отравы, сказочник мой собирается с мыслями. Вспоминает или спешно сочиняет – кто его разберет?

Положение его незавидно: он задолжал мне сказку, давным-давно, в ту прекрасную пору, когда нас обоих еще на свете не было. А теперь пришло время отдавать долг, откладывать больше нельзя, вот и хмурится бедняга. Не знает, как выкрутиться.

Сжалившись над мною же вымышленным, но все же живым (пока) существом, подсказываю:

– Давным-давно…

– Да, – оживляется. – Действительно. Именно так.

Ну, пошло дело, кажется.


Давным-давно, в незапамятные времена, в некотором потаенном месте жил некий прекрасный и добросердечный юноша. По профессии ученик алхимика, а по призванию – Спаситель Человечества.

Ну, то есть юноша и правда был очень хороший. По ночам он ходил на службу, где исправно толок в ступе ногти василисков, проворачивал в мясорубке гангренозные конечности и специальным совочком собирал по углам помет летучих мышей – обычные будни рядового ученика алхимика, рутина и скука смертная. Зато на рассвете, засыпая в своей каморке, юноша мечтал о том, как вырастет большой, изобретет эликсир бессмертия, осчастливит человечество, и все будет – зашибись.

Нечего и говорить, что сны ему после таких размышлений снились самые что ни на есть душеспасительные.

И вот однажды наш юноша получил выходной и отправился на пикник. А по дороге совершенно случайно, как это у них, сказочных героев, принято, помог переправиться через бурную реку дряхлой старушке. Бабушка, разумеется, оказалась не какой-нибудь заурядной мисс Марпл местного разлива, а – то ли богиней Аматерасу, то ли Афиной Палладой, то ли малоизученной аватарой Шивы, или просто божеством-хранителем вышеупомянутой бурной реки, – одним словом, существом всемогущим.

Согласно законам жанра, благодарное божество велело юноше высказать любое желание: оно будет исполнено безотлагательно. Юноша, не долго думая, тут же потребовал рецепт эликсира счастья и бессмертия. Дескать, без осчастливленного и бессмертного человечества жизнь не мила, точка.

Божество сдалось не сразу. Попробовало образумить своего юного друга. Объясняло, подкрепляя божественные аргументы не менее божественными жестами: дескать, такой дар тебе не по зубам. Не удержишь в руках, не сумеешь распределить его между всеми нуждающимися поровну; да и уговорить их отведать твой эликсир вряд ли сумеешь. Ты, парень, лучше собой занимайся, что ли. Повышай, к примеру, уровень профессионального алхимического мастерства. Да и мало ли на свете других интересных вещей?

Все без толку: парень попался упертый.

Ну и, как водится, божество было вынуждено выполнить обещание. Сказало: ладненько, ступай домой, берись за работу. И запомни: любой состав, который ты приготовишь, будет искомым эликсиром. Отведавший его, немедленно обретет бессмертие и даже, возможно, счастье, хоть и субъективное это, строго говоря, понятие…

Ученик алхимика ушам своим не верил. Неужели любой состав будет иметь такие свойства? Неужели не нужно знать никаких секретных формул?

Да, любой. Нет, не нужно.

Заверив своего визави в совершеннейшем почтении, благодарное божество вознеслось, куда положено, а юноша, махнув рукой на запланированный пикник, бегом отправился домой. Всю ночь он готовил волшебное зелье – много, чтобы всем хватило, и никто не ушел обиженным.

На следующий день он, конечно, был убит…


На этом месте рассказчик мой умолкает.

Я хлопаю глазами, не понимаю: в чем дело-то? Спрашиваю:

– Почему погиб? С какой такой стати? Конкурирующие фармацевтические фирмы, что ли, постарались?

Сказочник вздыхает. Дескать, все-то тебе надо разжевывать.

Увы, это так. Надо.

– Пойми, – говорит выдуманный мною гость, – этот мальчик был учеником алхимика. Его жизненный опыт свидетельствовал, что без мертвецкого гноя, слез кикиморы и пота гремучей змеи ни одно путное зелье не смешаешь. Ну вот и трудился всю ночь, кидал в котел самую поганую погань, какую только можно было найти в кладовых. В такой уж традиции он был воспитан. Решил: чем ужаснее, тем эффективнее, кашу маслом не испортишь.

Благодарное божество сдержало свое обещание: полученное зелье действительно было эликсиром бессмертия и счастья. Но вид имело препоганый, а воняло так, что жители десяти ближайших селений заперлись в погребах, бросив хозяйство без присмотра.

Понятно, что люди, которым юноша стал предлагать свой дивный эликсир, бежали от него, как от чумы. Если потенциальный спаситель человечества настаивал на своем, его били. А когда он попытался силой залить свой эликсир в глотку одного пьяного рыцаря, тот зарубил его не то секирой, не то мачете, не то и вовсе шашкой. Его, рыцаря, в общем можно понять.

Утерев непрошеную слезу, сказочник мой продолжает:

– Я уже не говорю о том, что этот бедняга не додумался смешать утреннюю росу и пчелиный мед с лепестками горных эдельвейсов! Нет – и не надо. Но ведь он мог просто… Ну, я не знаю, компот, что ли, сварить!

– Компот варить, – говорю, – он, надо думать, не умел.

– Вот-вот, – подхватывает сказочник. – В том-то и дело. Компот варить не научился, а туда же, человечество спасать.


Минута молчания. Бредут караваны – салют Мальчишу. Пепел невинноубиенного нетопыря стучит в моем сердце.


Сказка на этом закончилась; наспех выдуманный рассказчик, так и не пригубив цикуты, превратился в клочки утреннего тумана, да и был таков.

От себя же добавлю, что у людей в этом смысле действительно все неправильно устроено. Эликсиры бессмертия вечно оказываются горькими и вонючими, а от сладких ваших компотов одно оральное удовольствие, и никакого спасения души.

Мы, жители йоты и лямбды Девы, чрезвычайно возмущены таким обстоятельством и, вероятно, будем куда-нибудь жаловаться.

Вечерняя Пропповедь

1. Начальная ситуация

Мне бы на диване сейчас лежать, книжку читать, яблочком румяным хрупать, сигаретку бы скрутить – голландский табачок, конопляная бумажка, зеленовато-серая, с бледными волоконцами, спички из кафе «Жили-были», с синенькими серными головками – пустячок, а приятно. Так приятно, что к чертям собачьим бы всю эту затею. Лежать бы на диване, глядеть бы в бледную сизую твердь потолка, щуриться бы по-кошачьи, помалкивать бы…

Но ведь не дадут.

Они говорят, я – Герой. И, дескать, поэтому сейчас начнется «самое интересное». Что именно – не разъясняют, только улыбаются нехорошо, да глаза отводят. Говорят, мне понравится, но, похоже, и сами не очень-то в это верят. Но, в любом случае, никуда мне не деться – так они говорят. Мне, надо понимать, крышка.

2. Запрет, усиленный обещаниями

Они говорят: на диване мне теперь лежать никак нельзя. Вроде как, если я улягусь все-таки на диван, мир непременно рухнет. Ну, то есть не весь обитаемый мир, не того я полета птица, а только мой тутошний, маленький шестнадцатиметровый квадратный мирок. Но уж зато точнехонько мне на макушку обвалится. Фирма гарантирует.

Зато обещают: если я буду держаться от дивана подальше, тогда, дескать, пронесет. Может быть и вовсе ничего не случится. А только появятся на пороге гонцы из Оттуда-Не-Знаю-Откуда с мешком леденцов и пряников для меня.

Скажут: хорошая собака. Скажут: ай, молодца! Скажут: садись, пять. Скажут: вы приняты. Скажут: мы хотим заказать вам…

Да уж. Что, интересно, они могут мне заказать?

И потом, я ненавижу леденцы. А вот пряники – это как раз ничего, могу съесть парочку за чаем.

Но, видит бог, мне неплохо жилось и без пряников.

3. Отлучка старших

И тут, откуда ни возьмись, появляются Старшие. В основном, по званию. Нет, к слову сказать, ничего проще, чем быть старше меня по званию, ибо по званию я – Младший. Нам, Героям, так положено. Это зачем-то нужно, но я не помню зачем. Надо будет потом почитать, если сказка хорошо закончится.

И вот Старшие стоят на пороге и укоризненно глядят на меня. Мне, честно говоря, совсем хреново. Я не понимаю, что все эти престарелые придурки делают в моей жизни. Я не знаю, кто они такие и откуда взялись. И, по правде сказать, знать не хочу. Многие знания – многие печали, так-то.

Старшие говорят, что сейчас им придется отлучиться. Но обещают вернуться. Первая новость радует меня несказанно, вторая же повергает в уныние.

Ну, впрочем, мы еще поглядим, кто и куда вернется. Это мы еще разберемся.

Но пасаран.

4. Нарушение запрета мотивируется

И не в том вовсе дело, что сладок, дескать, запретный плод. Знаю, жевал я в ветвях девять долгих ночей. Только и счастья, что не отрава. Ну, скажем так, не всегда отрава. Через раз.

Просто устал я от этого бардака. И соображаю плохо.

Мне бы, что ли, полежать.

5. Нарушение запрета

Ну вот и плюхаюсь со всей дури на диван, как шмат сырого теста в невесомую мучную пыль. Опустите мне веки.

Какое-то время ничего не происходит. Только покой и воля, по чайной ложке на удар сердца. Дивная пропорция.

6. Вредительство

Потом зачем-то случается Вредительство.

Поначалу оно тихонько, как воспитанная мышь, шерудит в уголке и, в общем, не очень мешает. Я делаю вид, что сплю, Вредительство делает вид, что старается мне не мешать.

Мы – прекрасная пара, я и мое маленькое Вредительство. Я пока не знаю, как оно выглядит и в чем, собственно говоря, состоит, но это пустяки. Главное – мы не очень мешаем друг другу. Необходимое и достаточное условие сожительства.

7. Рудимент сообщения беды

Наконец у Вредительства не выдерживают нервы.

– Я случилось! – тоненько взвизгивает оно. – Я у тебя случилось!

– Усраться можно, – вздыхаю. – И что теперь?

– А теперь, – вопит Вредительство, – а теперь будет беда! Будет беда!

– В смысле – кирдык? – спрашиваю.

– Ага.

Слово «кирдык» почему-то настраивает Вредительство на дружеский лад. Оно теперь топчется на месте, миролюбиво осклабившись. Как все же много значит порой точно выбранное слово! Теперь Вредительство мне явно симпатизирует. Возможно, считает «своим». Думаю, будь его воля, ни за что не случилось бы оно в моей жизни.

Но воля не его. И, тем более, не моя.

А потому не будет мне покоя.

8. Выход из дома в поиски

И вот я встаю с дивана, одеваюсь и выхожу из дома в поиски. Левый ботинок натирает пятку, шарф колется, а дубленка весит полпуда, никак не меньше. Да и погода, надо сказать, совсем не сказочная. Разве что Снежную Королеву устроила бы такая метеорологическая данность. Но я точно не Снежная Королева. Не родственник даже. Ох, не родственник.

На улице меж тем минус двадцать семь по Цельсию. Не знаю, кстати, сколько это по Фаренгейту. Надо будет, что ли, сосчитать, если, конечно, сказка хорошо закончится.

Хозяин собаку в такую погоду на улицу не выгонит. Разве вот автор персонажа. Они, суки, это дело любят. Им когда писать не о чем, они нас по скверной погоде гонять начинают. Глядишь, страницы три есть чему посвятить. А там, глядишь, и злодей какой подоспеет, и все будет хорошо – не у меня, конечно, у него, у сказочника. А у меня будут разве что поиски.

Я, конечно, не ищу ничего конкретного. Никакой волшебной таблетки от кирдыка не надеюсь я обрести – да и не знаю я, как она выглядит, эта таблетка, и существует ли вовсе.

Просто для того, чтобы жить дальше, мне нужно сейчас выйти из дома в поиски. Мне так положено. Потому что я – герой.

Глаза бы мои этих сказочников не видели.

Ненавижу.

9. Появление испытателя

Часа полтора спустя, когда ступни и ладони мои окончательно утратили чувствительность, а морда превратилась в свежезамороженный полуфабрикат, из-за угла мне навстречу наконец вывернул Испытатель.

Я ноги ему был готов целовать – так обрадовался.

Потому что это ведь общеизвестно: если появляется Испытатель, значит, история развивается правильно. А если история развивается правильно, значит мне не придется бродить по этим улицам вечно. Скоро, очень скоро, я смогу кого-нибудь победить или (так тоже бывает, но редко) умереть.

По правде говоря, мне уже почти все равно. Лишь бы согреться. Некоторые концепции потустороннего бытия в этом смысле вполне обнадеживают.

10. Диалог с испытателем и испытание

– Ну-с, приступим, – говорит Испытатель.

И глядит на меня со значением. По-особенному так глядит, будто есть промеж нами какая-то нехорошая тайна, некая стыдность, интимная и сладкая – словно бы связывает нас, скажем, неудавшаяся попытка совместной мастурбации в школьном туалете.

Надеюсь, что нет.

– Приступим к испытанию, – повторяет он. – Вы готовы?

Господи, ну и рожа.

11. Заносчивый ответ = отрицательная реакция героя, (невыдержанное испытание)

У меня внезапно сдают нервы. Ору, бурно жестикулируя, то и дело срываясь на сиплый взвизг. Устраиваю для Испытателя краткую, но познавательную экскурсию по темным кладовым своих глубинных чувств и потаенных страстей. Довольно уж им испепелять меня. Пусть идут теперь на растопку чужого костра. А с меня хватит.

Напоследок отсылаю Испытателя к известной формуле, где Икс предваряет брата своего Игрека, а краткий (кроткий?) звук И замыкает шествие и примиряет обоих.

Захлебнувшись последним вербальным эквивалентом божественного лингама, захожусь кашлем и только тогда осознаю, что остался один.

Обессиленный, усаживаюсь на краешек тротуара, ни к селу ни к городу вспоминаю, что в Питере его зовут поребриком.

Чрезвычайно важная информация, конечно.

12. Появление благодарного помощника

Я уж совсем было изготовился замерзнуть: испытание, как я понимаю, провалено, что делать – совершенно неясно, да и не хочу я ничего делать. Пропади все пропадом – так мне сейчас мыслится концепция дальнейшего хода вещей.

Но тут в центре моего личного мироздания появляется новое действующее лицо. Этот персонаж, насколько я помню, называется Благодарный Помощник; за что он мне благодарен и каким образом намерен улаживать мои дела – неведомо. Но пусть будет – если уж сам пришел.

13. Беспомощное состояние помощника (без просьбы о пощаде)

Благодарный Помощник отстегивает от пояса кобуру и кладет ее на заснеженную мостовую. Достает из внутреннего кармана пальто нож с выкидным лезвием, извлекает из-за голенища нечеловеческих размеров тесак. Холодное оружие обретает свое место рядом с огнестрельным, у моих ног. Туда же отправляются добытые за пазухой граната-лимонка, газовый баллон и экзотические нунчаки.

Потом Благодарный Помощник медленно воздевает руки к лиловому студню немилосердного Космоса и тихо, шепотом, словно бы щадя мои взвинченные нервы, сообщает: «Гитлер – капут!»

14. Пощада

Его добровольная капитуляция повергает меня в умиление. Комок непрожеванных слов утешения пульсирует в горле. Непрошеные слезы сосульками повисают на ресницах. Повинуясь внезапному, мне самому непонятному, но властному порыву, я поднимаюсь на ноги. Распахнув дубленку, прижимаю худощавое тело Благодарного Помощника к груди, глажу его по голове, бормочу ласково:

– Ну конечно, капут. Гитлер, безусловно, капут! Но это не очень страшно. Что нам с тобой тот Гитлер! Жили без него как-то, и дальше проживем. Подумаешь – Гитлер.

Благодарный Помощник жалобно сопит, укоренившись носом в моей ключице. А волосы у него мягкие, как у ребенка.

15. Благодарный помощник указывает путь

– Ладно, – наконец бормочет он. В последний раз доверительно шмыгает носом и переходит на деловой тон. – Пожалуй, теперь я должен указать тебе Путь.

– Это который Дао, не выраженное словами, что ли? – я не верю своим ушам.

– Нет, что ты, – он смеется от неожиданности. – Дао – это не по моей части. Я могу указать тебе только Путь к жилищу Антогониста-Вредителя.

– Не слишком заманчивое предложение, – вздыхаю. – Но за неимением лучшего… Ладно, черт с тобой. Указывай.

16. Жилище антагониста-вредителя

Оружие Благодарного Помощника остается на снегу, всеми забытое. Одним невыстрелившим ружьем стало в эту ночь больше – что ж, вольно им, бессмысленным сущностям, множиться.

Мы берем такси и едем на улицу Генерала Карбышева. В такую погоду я бы предпочел визит на площадь Жанны д’Арк или, скажем, Джордано Бруно; на худой конец подошла бы и улица Сергея Лазо – или кого там еще сжигали заживо?

Но моего мнения, увы, никто не спрашивает.

Благодарный Помощник расплачивается с таксистом, и мы покидаем транспортное средство.

– Вот этот подъезд, – говорит Благодарный Помощник. – Код девять-один-один, потом нужно нажать решетку. Шестой этаж, квартира шестьдесят шесть. Заходи без стука, там, как ты понимаешь, не заперто.

Нижняя часть его лица укутана шарфом, и слова не хотят выбираться наружу, копошатся в темных аллеях своего шерстяного, колючего убежища. Но я, с грехом пополам, разбираю.

– А потом что? – спрашиваю.

– Откуда мне знать? – Благодарный Помощник пожимает плечами. – Сам гляди, по обстоятельствам…

Киваю, разворачиваюсь, ухожу. Жму кнопки хитроумного замка, в награду за труды попадаю в темный подъезд, устланный грязным, размокшим картоном. Бумажные хляби разверзаются под моими ногами, но я выбираюсь из этого мелкого болота на лестничную твердь.

Лифт не вызывает у меня доверия. Только отпетый идиот доверится лифту в подъезде Антагониста-Вредителя, а у меня в этой сказке ни единого старшего брата. То есть светлый путь Дурака не про меня. Разве что, в следующий раз.

Поднимаюсь на шестой этаж пешком. Дверь в квартиру за номером шестьдесят шесть не только не заперта на ключ, но даже слегка приоткрыта. Меня здесь, надо понимать, заждались.

Тяну дверь на себя. Переступаю порог.

Мой Антагонист-Вредитель, как и следовало ожидать, нетерпеливо топчется в коридоре. Скрипит зубами, щурит глаза, сжимает руки в кулаки. Злодействует, словом, как может.

17. Облик антагониста

Антагонист мой воистину прекрасен, и это все, что можно о нем сказать.

Хоть и Вредитель, согласно неумолимому сюжету. И вообще сволочь редкостная.

Он, впрочем, не виноват. Его, думаю, тоже никто не спрашивал.

18. Появление искомого персонажа

Зато из-за спины Антагониста-Вредителя выглядывает Искомый Персонаж. Приветливо скалится, машет мне рукою, подпрыгивает от нетерпения. Он мне, надо понимать, чрезвычайно рад.

Откровенно говоря, до сих пор я представления не имел о его существовании. И что мне теперь с ним делать, ума не приложу. Такая уж у нас дурацкая сказка.

19. Добыча с применением хитрости или силы

На всякий случай применяю Хитрость, потом применяю Силу, а потом еще раз Хитрость, напоследок. Хватаю Добычу, выскакиваю на лестничную клетку, запираю дверь, наваливаюсь на нее спиной. Надо же мне отдышаться.

Добыча нетерпеливо тянет меня за рукав. Добыча – это, оказывается, и есть Искомый Персонаж. Он, откровенно говоря, не вызывает у меня теплых чувств. Он даже чувств комнатной температуры у меня не вызывает. На фига было его добывать, кто бы мне объяснил?

– Идем, – канючит он. – Идем скорее. А то ведь еще погоня будет.

Ах, ну да. Погоня. Как же я забыл?

20. Погоня, преследование в форме полета

Спускаемся по лестнице (Искомый Персонаж хотел было шмыгнуть в лифт, но тут уж я настоял на своем), чавкаем ботинками по картону, выходим на улицу, в метель. Благодарного Помощника уже нет, зато таксист на месте. Курит, ждет. И это первая хорошая новость за весь вечер. Не потому что я боюсь Погони – подумаешь, Погоня! – просто в салоне его желтой «шестерки» почти тепло.

Только это меня сейчас, откровенно говоря, и волнует по-настоящему: температурные условия Погони, о которых в сказке, между прочим, ни слова не сказано.

Преследование, меж тем, идет своим чередом. В Форме Полета, как и было обещано. Антагонист мой прекрасен на фоне звездно-облачного киселя. Мне, в общем, даже хочется, чтобы он нас догнал. Он мне симпатичен. Мы с ним в одной лодке: друг без друга мы ничего не стоим; кому мы нужны – по отдельности-то?

Но фиг он нас догонит, пусть даже и в Форме Полета.

Не положено.

21. Вновь трижды то же испытание, реакция героя на этот раз положительная. Испытатель предоставляет себя в распоряжение героя, осуществляя этим спасение от погони

Таксист поворачивает к нам свой прокуренный лик, и я с досадой узнаю в нем давешнего Испытателя. Здравствуй, жопа, новый год! Приехали, называется.

Вновь трижды свершается Испытание; я уже почти ничего не соображаю: что за Испытание такое? Неужели то же, что уже было прежде? Но ведь прежде никакого Испытания толком и не было… Или все-таки было?

Ничего не понимаю, словом.

Зато реакция моя на этот раз положительная. Не могу сказать, в чем это выражается. Просто вот – положительная реакция. Словно бы анализы сдал в венерологическом диспансере. Испытатель предоставляет себя в мое распоряжение, осуществляет этим спасение от погони, как и было предсказано.

Спасшись от погони, я возвращаюсь, наконец, домой и обрушиваюсь на диван. Искомый Персонаж идет на кухню и ставит чайник.

– А что, хлеба ты не купил? – ворчит он, грохоча дверцами моих кухонных тайников. – Надо было по дороге…

Господи, неужели он собирается тут жить? Вместе со мной, в однокомнатной хрущевке? И это у них называется «счастливый конец»?!

По-моему, херня какая-то получилось.

Но они говорят: сказка.

Сказочники, блин.

Ублюдки.

Ненавижу.

Три страшные сказки

О доблестях

– И тогда радио говорит: «Девочка-девочка, Гроб-На-Колесиках приближается к твоему дому!»

Я стараюсь говорить страшным замогильным голосом, как Панночка в кино про Вия, которое мы смотрели в прошлое воскресенье. Получается так хорошо, что даже мне – и то страшно! Хотя эту сказку я рассказываю не в первый раз и знаю, чем она закончится. А уж Лидка – та и вовсе сжалась в комочек, не видно ее, не слышно. Даже вздохнуть боится.

Мы сидим в Лидкиной кладовке, среди старых пальто, тряпок и башмаков. Здесь совсем-совсем темно, даже в щелочку свет не проникает, потому что кладовка построена в коридоре, а в коридоре нет лампочки. Лидке везет. А у нас совсем нет кладовки, только антресоли, где стоят банки с огурцами и мои санки. И залезать на антресоли никакого смысла. Там всегда светло, потому что висит ситцевая занавеска в цветочек, чтобы гости не видели, какой у нас там бардак – ну, так мама говорит. Поэтому у нас дома совсем неинтересно. Чтобы страшные сказки рассказывать, надо в гости ходить, у кого кладовка. А еще лучше в подвал залезать, но там недавно замок повесили, и непонятно когда снимут. Может быть вообще никогда, или даже через год.

Поэтому мы сейчас сидим не в подвале, а в Лидкиной кладовке, и я говорю старательно, с подвываниями:

– Девочка-девочка, Гроб-На-Колесиках заехал в твою квартиру!

И тут хлопает входная дверь, а потом в коридоре ка-а-а-ак грохнет! И я, забыв, что просто рассказываю свою сказку, страшно пугаюсь и собираюсь заорать, но Лидка опережает меня, закрывает мой рот ладошкой и шепчет: «Тихо, тихо, это ничего страшного, это просто папка пришел пьяный и упал, он теперь так и будет спать до ночи, если его не будить. А будить не надо, а то он драться начнет и все разобьет, ясно?»

Я киваю.

– Сейчас посидим немножко тихонечко, а когда он захрапит можно дальше рассказывать. А потом я тебя выведу в подъезд, – обещает Лидка. Обнимает меня за шею и шепчет: – Ты не бойся, он крепко спать будет. И вообще повезло, что он один пришел. Потому что если бы с дядей Вовой, они бы на кухне сели пить, и кричали бы, а потом стали бы драться, папка с дядей Вовой всегда дерутся, когда много выпьют, потому что они друзья. В прошлый раз окно разбили, и мы теперь едим только гречку, манку и перловку, потому что все деньги потратили, чтобы стекло вставить, и больше денег нету, а холодно же без окна, нельзя, чтобы он еще раз его разбил! А еще хуже, если бы папка с дядей Ашотом пришел, потому что он меня дяде Ашоту в домино проиграл, и теперь дядя Ашот может на мне жениться в любой момент, когда захочет. А я не хочу на нем жениться, он старый и плохо пахнет. Когда папка дядю Ашота в прошлый раз привел и сказал: «Забирай невесту», – он за мной по всей квартире гонялся и почти поймал, но я все-таки успела выскочить в подъезд и спряталась во дворе в кустах, а потом пришла мама и всех прогнала, но дядя Ашот обещал, что еще придет. И меня потом на неделю отправили жить к бабушке Ане, но я оттуда сбежала и больше не пойду, потому что у бабушки дядя Валера живет, он еще хуже папки. Он наркоман, так бабушка говорит. И он все время обещает, что всех убьет, правда не убивает, даже не бьет, но все равно страшно же!

Ее голос заглушает жуткое рычание, как будто в коридоре сидит лев.

– Ура! – нормальным голосом, не шепотом говорит Лидка. – Папка совсем заснул! Слышишь, как храпит? Можешь дальше рассказывать про свой Гроб-На-Колесиках. Такая страшная сказка! Я так никогда в жизни ничего не боялась. Ни-ког-да!

О подвигах

Девятнадцатилетняя жительница Рязани Юля Ковылина наконец-то решилась раздавить ногой таракана. Зажмурилась, зажала уши, чтобы не слышать, как хрустит хитиновая оболочка и наступила, вот так! Зажимая рот обеими руками, метнулась в ванную и долго, тщательно отмывала подошву тапка шампунем «Хвойный».

Мюнхен. Сорокапятилетний Михель Штифф вошел в кабинет начальника с твердым намерением попросить о повышении зарплаты. Его давление приближается к отметке 170/130, но Михель держится молодцом. Вот он откашлялся и заговорил, мучительно соображая, как бы незаметно перевести разговор на нужную тему.


Тридцатитрехлетний саратовец Николай Павлович второй раз в жизни вошел в кабинет стоматолога. Впервые он сделал это в семилетнем возрасте, и с тех пор звук бормашины преследует его в страшных снах. Но после трех бессонных ночей, когда анальгин окончательно перестал облегчать боль, Николай Павлович взял себя в руки и отправился к врачу. Через десять минут Николай Павлович узнает, что ему предстоит удалить четыре зуба и запломбировать еще семнадцать. Вечером он выпьет полторы бутылки водки.


Нью-Йорк. Мэри Бронштейн (пятьдесят восемь лет, разведена, детей нет) готовится выйти в магазин за покупками. Она твердо уверена, что на улице ее – да, вот лично ее, а не первого попавшегося пешехода! – ждут не дождутся маньяки, убийцы, арабские террористы и бывший муж, который, несомненно, жаждет с нею разделаться. Но продукты закончились еще позавчера, прислугу Мэри не держит, слишком уж дорого обходится, да и рискованно это – чужого человека в дом пускать, а родственники из Алабамы наотрез отказываются бросить свои дела и приехать в Нью-Йорк, чтобы позаботиться о Мэри. Решено: она вычеркнет их из завещания. Но идти за покупками придется самой. Переписав завещание, Мэри начинает одеваться.

Двадцатисемилетний москвич Игорь Неверов стоит у входа на станцию метро «Театральная» и собирается спуститься в метро. Ему очень страшно, но он твердо намерен преодолеть себя. В этом году Игорь сделал уже семнадцать попыток. Сегодня он обязательно спустится в метро. По крайней мере, хотя бы дойдет до эскалатора, а не удерет, едва добравшись до кассы. Дойдет хотя бы до эскалатора. Хотя бы.


У восьмилетней парижанки Нины Буше сегодня экзамен по музыке. Это первый экзамен в ее жизни. Мама специально для экзамена купила ей белое кружевное платье. Платье немного велико, но мама говорит, это пустяки. Нина не хочет идти на экзамен. Она боится. Ей кажется, она получит низший балл и сразу умрет от позора. Нина говорит маме, что у нее болит живот (и это почти правда), но мама берет ее за руку и говорит: «Пора». Ничего не поделаешь, надо идти.

Лондон. Девятнадцатилетняя Элизабет Смит садится за руль своего автомобиля. Она еще ни разу в жизни не ездила без инструктора, но папа говорит – пора. Элизабет получила права три месяца назад и с тех пор все не может решиться на самостоятельную поездку. Папа прав: пора. Сегодня, или никогда. «Только бы не покалечиться, – думает Элизабет, вставляя ключ в замок зажигания. – Если все-таки попаду в аварию, лучше уж сразу насмерть, чем на всю жизнь инвалидом, с переломанным позвоночником, без руки и ноги.» Элизабет хочет выйти из машины и отправиться к метро, но она остается. Щелкает замком ремня безопасности, осторожно разворачивается и выезжает на улицу. Она будет очень аккуратным водителем.


Тринадцатилетней Зосе из Варшавы сегодня должны вырезать аппендицит. Операция назначена на одиннадцать утра. Зося не спала всю ночь. Она уже устала плакать, но страх так и не прошел. Теперь Зося стоит у окна и вяло думает, что можно бы выпрыгнуть и сбежать домой. Второй этаж, ничего страшного. Но Зося не сбежит. Сейчас она вернется в постель и будет ждать, когда за нею придет медсестра, чтобы отвести в операционную. Потому что от аппендицита, если его вовремя не вырезать, умирают.


Студент Братиславского университета Саша Любавич (мехмат, первый курс) сидит в автобусе. Он едет на экзамен. Давешняя попытка усвоить годовой курс за ночь завершилась полным провалом. Саша думает, что было бы лучше вовсе не ходить на экзамен, выпить пива, лечь спать и забить на все, но вместо этого зачем-то едет в университет. Сашу тошнит не то от страха, не то от нескольких литров кофе, выпитых за ночь. Ему совсем хреново.


Десятиклассница Ляля из Белгорода Днестровского (15 лет, рост 172, прочие показатели: 85–70–104) не пошла в школу и теперь ждет одноклассника Андрея. У них свидание. Ляля твердо решила, что сегодня позволит ему сделать это. Потому что иначе Андрей ее бросит, и девчонки будут смеяться, ну и вообще. Ляле очень страшно, она даже чай пить не смогла. Ее пугает не это (девчонки рассказали, как все бывает, вполне можно пережить, больно, конечно, но не как гланды вырывать, а меньше, значит ничего страшного). Страшно другое. «А вдруг ему со мной не понравится? – думает Ляля. – Девчонки говорят, у всех по-разному устроено, поэтому одни нравятся мужчинам, а другие – нет. И тогда он меня все равно бросит, и всем расскажет, как у меня все плохо получилось, и тогда на меня вообще никто никогда не посмотрит. Вообще никто. Никогда. Даже на выпускном танцевать не позовут. И потом тоже. Вообще никогда». Когда наконец раздается звонок в дверь, Ляля обреченно встает с кухонного табурета и идет открывать. Медленно. Как корова на бойню.


По подоконнику спальни сорокалетней Мирры из Мадрида ползет гусеница. Мирра очень хочет завизжать, но держит себя в руках. Она бы с радостью упала в обморок, но это бессмысленно, потому что дома никого нет, а значит никто не придет на помощь. И пока Мирра будет лежать на полу, гусеница вполне может… Ох! Мирра зажимает рот руками и, с трудом переставляя ватные ноги, бредет на кухню. Она так и не закричала. Она молодец.


Двадцативосьмилетний Петер Новак, как всегда, пересекает Прагу на собственном автомобиле, из конца в конец. Петер едет на работу. Ему не по себе. Сегодня придет какой-то тип из налоговой инспекции. Петер не собирался скрывать доходы фирмы, но он не уверен, что правильно заполнил документы. Петеру мерещится тюрьма, разорение и насмешки приятелей. Последнее, пожалуй, хуже всего. Теоретически Петер может позвонить секретарше. Сказаться больным, вернуться домой и еще раз проверить документы, но вместо этого он паркуется в двух кварталах от офиса, закуривает и думает: «Если я докурю до фильтра, и пепел не осыплется, значит, пронесет». Но руки его дрожат, и пепел падает на штанину. Петер вздыхает, выходит из автомобиля и идет в офис.


Сейчас 8:45 утра по Гринвичу. День только начался. В жизни всегда есть место страху. И, соответственно, подвигу.

О славе

– Они фотографируют нас каждые четыре секунды, – сказало Яблоко. – Интересно, зачем?

– Для журнала, – авторитетно объяснила Груша, силясь незаметно развернуться на блюде так, чтобы спрятать от объектива маленькое черное пятнышко на боку и заодно обнажить другой бок, розовый и безупречно гладкий.

– Наверняка для журнала. Может быть, вообще на обложку попадем, – возбужденно воскликнула маленькая черная виноградина. Ее сестры-близнецы подняли восторженный визг, так что на блюде ненадолго воцарился хаос.

– Скорее уж в раздел кулинарных рецептов, – вздохнул Банан. Он был реалистом. – Кому мы нужны на обложке?

– Ну не скажи, – возразил Мандарин. – Мы же очень красивые!

Про себя-то он понимал, что кого-кого, а уж Банан красавцем не назовешь: длинный, тонкий, бледный. Ничего хорошего.

«Если мы все-таки не попадем на обложку, то именно из-за него: портит композицию», – думал Мандарин. Но вслух ничего не говорил. Сильный великодушен, вот и блестящий оранжевый Мандарин всегда жалел неудачников.

– Раздел кулинарных рецептов – это даже почетнее, чем обложка, – высказался Персик. – Ему уделяют больше внимания. А некоторые люди даже вырезают оттуда статьи и наклеивают в тетрадку. Я точно знаю, что так бывает.

На этом дискуссия угасла. О Персике было известно, что он стоит дороже, чем все остальные фрукты на блюде вместе взятые. По крайней мере, в этом сезоне.

Впрочем, спорить было особо не о чем. Фотографируют для журнала? Что ж, это приятно. А в какой раздел картинку поставят – не наша забота, лишь бы не выбросили, – так думали фрукты. Или примерно так.

– А может быть, все-таки не для журнала? – робко спросило Яблоко пять дней спустя. – Слишком много снимков они сделали. И не останавливаются. Щелкают и щелкают.

– Просто ты не знаешь, как работают настоящие художники! – оживился Мандарин. – Из тысячи кадров хорошо если один получится как надо – так они думают.

– По-моему жуткая глупость, – вздохнул Банан.

– Ну да. Все, что выходит за пределы нашего понимания, проще назвать глупостью, чем попытаться осмыслить, – язвительно сказала Груша.

Вообще-то она была не в духе. Давешнее пятнышко на боку значительно увеличилось в размерах. От полного отчаяния Грушу удерживал лишь тот факт, что Банан к этому времени весь покрылся коричневыми пятнами, а состояние Персика было еще хуже. Он держался бодро и не жаловался, но все видели многочисленные темные вмятины под бархатистой кожицей. Такое даже от посторонних не скроешь, а уж от тех, кто всегда рядом, и подавно.


Прошла еще неделя.

– Странно. Они продолжают нас фотографировать, – сказало Яблоко. – Казалось бы, мы выглядим хуже некуда, а они продолжают. Я не понимаю…

– Думаю, этот фотограф – авангардист, – неуверенно предположила Груша. – Или сюрреалист. Или что-то в таком роде. Ему нужна красота увядания.

– Что ж, если так, нам повезло! – оживился Мандарин. – Значит мы попадем в журнал про искусство. А наши снимки продадут за огромные деньги. Мы будем жить в веках, представляете?

– Хорошо бы, – мечтательно вздохнуло Яблоко. – А то как-то глупо жизнь сложилась. Даже не съел никто. И семечки в землю не попали. Обидно.

Остальные фрукты молчали, потому что успели сгнить. Яблоко и Груша покрылись темными пятнами, но еще как-то держались, а Мандарин выглядел просто прекрасно, только немного подсох и сморщился. Впрочем, его соседки догадывались, что от сочной оранжевой мякоти уже мало что осталось. Мало ли что шкурка в порядке.

Съемки закончились только через несколько дней. Пленку смонтировали и принялись озвучивать фильм.

«Обычно фруктам требуется две недели, чтобы сгнить, – говорил голос диктора. – Однако если снимать один кадр в четыре секунды, а потом прокрутить изображение на обычной скорости, весь процесс, с точки зрения зрителя, займет всего тридцать секунд. Видите? Забавно, не правда ли?»

Страшная сказка про жизнь

За черным-черным лесом в черной-черной яме сидит черный-черный ребенок. Из его черного-черного глаза течет черная-черная слезинка.

Иногда к ребенку приходят прекрасные сущности, заоблачные и подземные, вперемешку.

– Чего ревешь? – спрашивают. – Что случилось-то?

– Я, – шмыгая носом, отвечает малыш, – сын человеческий.

И буквально захлебывается ревом.

От стыда.


Это была страшная сказка про жизнь, спасибо за внимание.

Страшные сказки про людей

Про Галю, Наташу и виртуальную любовь

В университете со мною учились две девочки, Наташа и Галя.

В тех редких случаях, когда мне удавалось заставить себя посетить лекцию, они почему-то неизменно оказывались где-то поблизости. Как я понимаю, нас роднила привычка устраиваться в задних рядах.


Это, конечно, потому, что знания нам были до фени. Меня в ту пору все больше занимали всякие глупости, вроде экзистенциального ужаса, а девочек, понятно, любовь.


Но любовь у девочек была не простая, а, можно сказать, виртуальная.

Галя была влюблена в киноактера Никиту Михалкова, а Наташа – в киноактера Андрея Харитонова (он играл главную роль в умеренно культовом фильме начала восьмидесятых «Овод», если кто помнит).


Как существа творческие, Галя и Наташа не удовлетворялись безобидной мастурбацией в девичьих горенках (черт их знает, может, и вовсе пренебрегали такой возможностью). Вместо этого они писали лирические истории о своей виртуальной счастливой жизни с возлюбленными. Именно этим они и занимались на лекциях вместо того, чтобы впитывать знания, или, на худой конец, мирно бездельничать. Потом они обменивались текстами, читали, обсуждали.


До поры до времени, смысл происходящего был мне неясен. Мы с моим экзистенциальным ужасом и без того неплохо проводили время, читая бледные перепечатки «Тибетской Книги Мертвых» и прочую дивную метафизическую хренотень. Девочки Галя и Наташа казались мне идеальными соседками: тихие, бледные, красивые, они мне совершено не мешали, а, напротив, услаждали остекленевший от древней мудрости взор.


Но в один прекрасный день случилось Культурное Событие.

Девочки Галя и Наташа, одурев, вероятно, от герметичности своей мини-секты, взалкали контактов с окружающим миром.

В качестве полномочного представителя окружающего мира они избрали меня.


У меня в ту пору была среди сокурсников сомнительная слава местного мастера слова (хотя никто, в том числе и я, не смог бы объяснить, в чем, собственно, выражается упомянутое «мастерство»). Вероятно, просто экзистенциальный ужас в моих безумных очах светился, наводя окружающих на мысли о Страшном.

В результате Галя и Наташа вручили мне свои рукописи, с просьбой прочитать и высказать замечания. Речь шла, понятно, не о содержании, а о «литературном качестве» их любовных эпопей.

Мне, ясен пень, было любопытно, да и лестно, чего греха таить. До той поры окружающие никогда не спрашивали моего мнения о литературных достоинствах их произведений. Только ошибки просили проверить на письменных экзаменах, но это, как мы понимаем, не совсем то, что требуется.


В результате переговоров в моем распоряжении оказались две общие тетрадки. В черной глянцевой обложке и в коричневой матовой. Какая была чья – не помню.

Прочитать мне удалось только несколько первых записей. Галиных, судя по тому, что речь там шла об актере Никите Михалкове. История о том, как они с Галей ехали в поезде, а за окном было поле с ромашками, которые понравились Гале. И тогда актер Никита Михалков нажал на стоп-кран остановил поезд и нарвал Гале ромашек. А потом заплатил штраф, потому что богатый. И все, счастливые и довольные, поехали дальше.


Дочитать эту неземную красотищу до конца или, тем паче, взяться за вторую тетрадку у меня, понятно, не хватило гражданского мужества. Экзистенциальный ужас – это одно, а бытовой – совсем, совсем другое. До принятия бытового ужаса я и по сей день дорасти не могу.


Мне как-то удалось вернуть тетрадки девочкам, отбрехаться, пробормотать сбивчиво, что, дескать, все хорошо – лишь бы не обидеть. У меня в ту пору был злой язык и вполне каменное сердце, но девочки и тетрадки – все это находилось где-то по ту сторону добра, зла и прочих полезных в хозяйстве вещей. Мне было ясно, что их лучше не трогать.


Потом мне пришлось учиться читать свои ксерокопии, сидя не в последних, а в первых рядах: горячий шепот Наташи и Гали сводил с ума, отвлекал от привычных и уютных размышлениях об экзистенциальном ужасе.

Но, в общем, как-то обошлось – для меня.


У этой, как и у всякой страшной сказки, нет ни морали, ни более-менее счастливого конца. Понятия не имею, как и зачем живут теперь эти девочки. И знать не хочу. В точности, как когда-то, в возрасте пяти лет, мне не хотелось ничего знать о судьбе девочки, в чей подъезд вошла Черная Рука.

Про Диму и духовные метания

Однажды добрый бог ненадолго отвлекся от кормления ненасытного воронья швейцарским сыром и послал мне жилплощадь в коммунальной квартире. Длинную узкую комнату с бледно-зелеными обоями, большим окном и высоченными потолками. Ужасающее жилье казалось мне прекрасным, поскольку оно было моим, и больше ничьим. Точка. Непрерывный бытовой оргазм.

«Больше ничьим» – это, конечно, касалось только самой комнаты. Коридор, туалет, душевая и кухня, понятно, были общие. По коридору, туалету, душевой и кухне сновали мыши, тараканы, клопы и люди. Люди назывались соседями.


Рядом со мной, как раз за зеленой стеной жил алкоголик Дима. Лысый, синеглазый пенсионер, на первый взгляд, тихий и безобидный. По утрам он тусовался внизу, на ступеньках пункта приема стеклотары. Там у местных выпивох был своего рода английский клуб: закрытое мужское сообщество, членство в котором считалось престижным среди прочих пьющих граждан. Выгоды очевидны: близость к источнику дохода, возможность культурного общения с такими великими людьми, как работники приемного пункта, возможность укрыться от ненастья, в конце концов. Чужих с этих ступенек гнали, беззлобно, но и безапелляционно. На моей памяти в тусовке появилось лишь одно новое лицо: совсем юный инвалид-афганец. Пожилые алкашики приняли его в качестве «сына полка»: баловали, оберегали по мере сил от бытовой жути. Но речь не о нем, а о Диме.


Днем Дима, как правило, возвращался домой, варил серые макароны на кухне, а потом запирался в своей комнате. То ли спал, то ли смотрел телевизор. Зато по ночам он жил исключительно духовной жизнью. Душа его по ночам смятенно металась по закоулкам мясной темницы, побуждая прочую тушу педантично воспроизводить эти метания в материальном мире. То есть, Дима непрерывно бегал по комнате, а заполночь так и вовсе выскакивал в коммунальный коридор.


Следует отметить, что в домашней обстановке Дима носил голубое нательное белье и по коммунальному коридору скитался исключительно в таком виде. На робкие протесты соседок говорил: «Это домашняя форма одежды пожилого человека!» На что они, женщины, в сущности простые, вербальным хитростям не обученные, не находили резонных возражений.


В ходе ночных метаний, Дима обычно общался с космосом посредством громкого говорения выстраданных слов. Чаще всего он кричал в пространство лирическую фразу: «А бабы-то и нет!» а потом на какое-то время умолкал, прислушивался. Вдруг, дескать, небесам есть что ответить на его вопль?


Небеса, надо сказать, в конце концов, не выдержали стонов одинокого сердца и послали ему красивую толстую подругу по имени Женя. Женя оказалась роковой женщиной: первым делом она отучила Диму от голубого нательного белья. По крайней мере, вскоре после ее появления мой сосед стал метаться по коридору в розовых ситцевых трусах и белой майке. Потом Женя исчезла из Диминой (и, соответственно, нашей коммунальной) жизни, но привычка к ношению ситцевых трусов у Димы, увы, осталась.


Будучи существом возвышенным, Дима не смог существовать в рамках иной бельевой стилистики и тихо умер где-то в начале девяностых.

Про Леню и священную сому

Человек с бабелевским именем, мой любимый сосед Леня Король был невелик ростом, сухощав и по-своему красив. Такие лица были очень популярны в тридцатые годы. Тот же тип, что артист Алейников, та же (редкая, как мне кажется) разновидность обаяния: помесь пролетария и декадента. Для полного счастья – седая прядь в волнистых русых волосах. Она, как утверждал Леня, была у него с детства.


Леня Король занимал две огромные комнаты с двумя балконами и потрясающей красоты башенкой между ними. Кроме комнат у него была своя, отдельная кухня. Это в его деле было чрезвычайно важно.


А дело было такое: Леня варил ширку и слыл одним из лучших варщиков в городе.

Жизнь рядом с ним, как жизнь рядом со всякой знаменитостью, доставляла нам, соседям, немало проблем. Хлипкую общую дверь, ведущую в коридор нашей коммунальной квартиры, ломали как минимум, раз в неделю. Потом принимались крушить Ленины приватные, куда более мощные запоры. Но на этом этапе осады кто-нибудь из соседей начинал грозить ментовскими карами, и злодеи удалялись, посулив вернуться. Обещания эти в большинстве случаев выполнялись.


Весь этот ужас творился потому, что Леня был в своем роде снобом и эстетом. Он не желал варить ширку кому попало. Он всерьез полагал свое варево не простой наркотой, а чем-то вроде священной сомы, мог часами рассуждать о полезных для души и тела свойствах ширки, а потому соглашался готовить волшебное зелье только для приятных ему людей. Приятные люди пользовались его милостями, а потом воспевали талант Лени Короля по всем городским притонам. Адресок чародея охотно сообщали всем желающим. Желающие пробовали добиться Лениного расположения всеми доступными способами, а не добившись, развязывали военные действия.


Несколько раз Леню отлавливали и били смертным боем; один раз скинули в лестничный пролет, с третьего этажа на первый. Дом был старый, потолки пятиметровые, поэтому в сумме вышло страшное вполне расстояние. К счастью, внизу лежала груда тряпок и пустых картонных коробок, так что Леня отделался сравнительно ерундовыми травмами.


Были у него и другие неприятности: с ментами. Те очень любили вламываться по ночам в нашу коммунальную квартиру и, не обнаружив Леню дома, устраивать шмон у всех соседей. Искали его по нашим шкафам. То еще удовольствие.

Иногда Леню находили и отправляли в ЛТП. Через пару месяцев он возвращался. Его вполне могли бы посадить и надолго, но у Лени имелся высокопоставленный обкомовский брат. Жирная лоснящаяся скотина в ондатровой шапке – такое впечатление у меня осталось от первой и единственной встречи. Может быть, впечатление было ошибочное: у меня в те годы от одного вида ондатровых шапок приступы неконтролируемой ярости случались.

Так или иначе, но брат в большинстве случаев отмазывал Леню от крупных неприятностей. Правда, Леня говорил, что однажды брат сам его в ЛТП засадил, но родственные отношения – дело темное. Не знаю, словом.


Мы с Леней, можно сказать, дружили. Притом совершенно бескорыстно.

Мое знакомство с ширкой состоялось несколько раньше, и мы пришли к обоюдному выводу, что не подходим друг другу. На том, как говорится, и порешили.

Лене лишь однажды удалось навязать мне сей бесценный дар. Нехороший полутрип продолжался двое суток, после чего Лене было интеллигентно, но твердо сказано: «на хуй твою хуйню».

Добрососедским отношениям это, однако, не помешало. Мы подкармливали друг друга в трудные дни, благо таковые случались у нас в разное время. У меня выработалась привычка покупать домой два хлеба: себе и Лене. Родственники мои с восторгом выяснили, что я, оказывается, обожаю прошлогоднее засахаренное варенье: Леня жить не мог без сладенького. Он же, разжившись деньгами, непременно просовывал мне под дверь треху, а то и пятерку. Не давал в руки, а именно так – тайком совал. Это, надо сказать, не раз спасало мою органическую жизнь.

По ночам мы нередко пили чай с вареньем у него на кухне. Ради такого дела Леня любезно убирал с плиты свой аптекарский хлам. В наших комнатах в это время трахались бездомные приятели: Ленины – под ширкой, мои – просто так. Моя жилплощадь по этой причине освобождалась много быстрее, зато у Лени было что послушать.


Что до моих приятелей, они постепенно перезнакомились с Леней и стали понемногу перебираться на Ленину территорию. Понятно, не для того, чтобы попить чаю, посидеть на балконах, или забраться в башенку. У моих приятелей к Лене был практический интерес.

Со временем это приобрело комические формы. Мои знакомые старались прошмыгнуть к Королю тайком: стеснялись меня. Столкнувшись со мною в коридоре, краснели и безбожно врали, что зашли к Лене на минутку, отдать старый долг. Мне, понятно, было по фигу, но поди объясни это людям, всерьез присевшим на измену.


Зато Леня был счастлив: он-то, бедняга, всю жизнь хотел вырваться из своей среды. Внимание богемных мальчиков-девочек ему чрезвычайно льстило. Особенно, конечно, девочек.

Девочки, надо сказать, тоже были довольны. У своего тезки, художника Лени, Король даже отбил жену Светку – не на какую-нибудь там неделю, а всерьез и надолго. Попробовав ширку, эта удивительная женщина заявила, что была полной дурой, пробухав первые тридцать пять лет своей жизни, зато теперь, дескать, непременно исправит эту оплошность. И исправила, надо сказать. Четыре года, верой и правдой. Больше не успела по причине высокой смертности среди провинциальных наркоманов.


Нетрудно догадаться, что главного героя этой истории тоже давным-давно нет в живых. Леня умирал долго и мучительно, в течение полутора лет, с переменным, так сказать, успехом. Иногда казалось, что он выздоравливает, но потом ему становилось еще хуже. Это, как мне рассказывали, началось с очередной драки с «клиентами». Лене сломали челюсть, которая со временем все больше опухала и причиняла ему неописуемые страдания. Когда какое-то время спустя, брат стал таскать Леню по врачам, они уже ничего не смогли сделать.


Последние несколько недель были ужасны. Мне, к счастью, почти не довелось при этом присутствовать: место жительства к тому моменту сменилось. Несколько раз пришлось зайти в коммуналку за какими-то вещами. В коридоре пахло разлагающимся Лениным телом. Не очень сильно, у него была хорошая, крепкая дверь, но мне хватило. Говорят, он почти все время кричал. Еще говорят, что брат успел его перед смертью зачем-то окрестить и женить. То есть женить как раз понятно зачем: таким образом продавались квартиры до наступления эпохи приватизации.

Поэтому после Лениной смерти его комнаты заняла бойкая женщина Надя, но с нею мы уже не соседствовали. Знаю только, что у нее была огромная белая собака неведомой породы. Собаку звали Микки.

Про страшных Корнейчуков

Семейство Корнейчуков занимало в нашей коммунальной квартире две большие смежные комнаты. Муж Миша, жена Мила и две дочки, погодки. Все невысокие, плотные (не толстые, а коренастые), круглолицые и симпатичные. Этакие хоббиты. Техническая интеллигенция, советский средний класс.


Мне они казались аналогом семейства Стоговых из школьного учебника английского языка. Май фазер из инженир, май мазер из тича, ви хэв э кэт. Примерно так все и было, только у Корнейчуков фазер был тичером (преподавал в каком-то институте), а мазер, напротив, инженером. «Э кэт» тоже имелся. Рыжий, кастрированный. В коммунальный коридор его не выпускали, и правильно делали. Дочки учились в престижной английской школе (попали туда не по блату, а по месту жительства, так уж повезло) и были там отличницами, на зависть «блатным» одноклассникам.


Все у них было как у людей. Почти идеально. В кухне готовилась вкусная еда (холодильник закрывался на специальный навесной замочек), в уборной от них оставались газеты с программой телевидения, где галочками помечались фильмы, выбранные для семейного просмотра. Миша не курил, выпивал только по праздникам. По праздникам же неистово пах одеколоном, словно бы выливал на себя полфлакона зараз. У Милы была шуба, которую та надевала несколько раз в сезон, по торжественным, как я понимаю, случаям. Еще у нее была губная помада сдержанного розового цвета. Иного макияжа Мила себе не позволяла. Дочек Корнейчуки держали в строгости. Никакого тебе гламура, хоть и восьмидесятые на дворе. Все серенькое, коричневое, бурое, длиной до колена, туфельки из Детского Мира. С другой стороны, на какие шиши, интересно, гламур разводить? Советскому среднему классу уже в ту пору было не до жиру.


На фоне нашей коммуналки, это сверхобычное семейство приобретало, надо сказать, монструозные черты и людоедские повадки. Без них мы были бы вполне безобидным сообществом законченных психов и мирно варились бы в собственном соку. Но несчастные Корнейчуки ощущали себя (вполне справедливо, думается мне) безвинными жертвами коммунального ада. Они не могли примириться с действительностью. Они с нею боролись.


Поскольку действительностью были в первую очередь мы, соседи, то и боролись Корнейчуки, понятно, именно с нами. Они заваливали жалобным спамом карательные органы, требовали убрать нас, уродов, из их нормальной, интеллигентной вполне, жизни.


Большинство писем было посвящено соседям, обитавшим за стенами квартиры Корнейчуков: алкоголику Диме и наркоману Лене Королю. Корнейчуки требовали отправить их в ЛТП и там излечить: Диму – от алкоголизма, а Леню, соответственно, от наркомании. Хитрость состояла в том, что в те времена человека, отсутствующего по месту жительства более полугода, можно было лишить прописки. Корнейчуки рассчитывали, что смогут подсуетиться и занять соседскую жилплощадь. Из этих же, как я понимаю, соображений из города Челябинска была выписана мама Милы. С ее появлением приготовление пищи на коммунальной кухне стало непрерывным процессом: бабушка появлялась там в семь утра и сваливала только после семи вечера.

С чужой жилплощадью ничего у Корнейчуков, понятно, не вышло, но нервы они своей писаниной всем изрядно попортили. Особенно, конечно, наркоману Лене. Алкоголика Диму почти не трогали: кто ж одинокого советского мужчину пенсионного возраста на полном серьезе от пьянства лечить стал бы?


Поскольку у нас с Корнейчуками была общая кухонная плита, мне тоже пару раз довелось выступить в роли мирового зла. Участковый милиционер даже любезно показал мне соседское письмо. Там говорилось, что я нигде не работаю и содержу притон.

От расправы меня спасла перестройка. Тунеядством советских граждан тогда уже никто всерьез не интересовался, а притон у меня был, ясное дело, курам на смех: ну, сидели постоянно в гостях какие-то невнятные личности богемного вида – а толку-то? Все больше разговоры разговаривали, сексом занимались редко и как-то застенчиво, а пьянствовали вполне интеллигентно – если, конечно, смотреть на это дело с точки зрения притоносодержателя. Даже топором ни разу никого не зарубили – тьфу!


Из всего вышесказанного ясно, что наша с Корнейчуками обоюдная ненависть в те годы не поддавалась описанию.


Мне довелось попасть в эту квартиру в самом начале девяностых.

Коммуналка приобрела совсем уж печальный вид. На кухне курил мой бывший сосед Миша. Он осунулся, постарел; от него не пахло одеколоном, зато ощутимо пахло вином, хотя день был совсем не праздничный.

Увидев меня, Миша совсем не удивился. Даже не поздоровавшись, спросил: «Вы Юленьку мою помните?»

Юленька – старшая дочка, миниатюрная копия мамы. Конечно, помню, что ж не помнить-то?


Оказалось, Юленька в прошлом году закончила школу с медалью, сдала экзамены в какой-то институт и тем же летом погибла в автомобильной аварии. Водитель и остальные пассажиры отделались царапинами и синяками – вроде бы, так.

Что тут скажешь?

У меня, во всяком случае, слов не нашлось. Нашлось только молчание, да и того хватило ненадолго. Но, по крайней мере, мы с Мишей молча покурили на кухне, минут пять. У меня глаза были на мокром месте – и не потому что смерть (я не знаю, что бывает после смерти, и не могу считать ее безусловным злом), а просто потому что мой бывший сосед Миша больше не круглый, не важный, не румяный, а такой растерянный, тихий, бледный, сдувшийся шарик. Потому что грязная, сочащаяся остатками фарша мясорубка на их кухонном столе – не просто полезный бытовой прибор, а символ, да. Хотя, конечно, излишне прямолинейный – так мне тогда думалось.


Миша еще что-то рассказывал про работу, про то, что денег не хватает, про школьные успехи второй дочки, у которой, наверное, тоже будет медаль, и такая выросла красавица, ну и Мила «потихонечку», и бабушка еще держится, и вот котенка взяли, серенького, полосатого…

Мне хотелось закричать, но так, понятно, было бы слишком просто.


Потом мне нужно было уходить. Мы стали прощаться.

Вы извините, – сказал вдруг Миша, – если раньше что-то не так… Мы же не понимали, как художники живут…

Про Лизавету Мироновну

Лизавета Мироновна, которую все прочие обитатели коммунальной квартиры именовали не иначе как «баба Лиза», занимала длинную узкую комнату с одним окном в дальнем конце коридора. Она находилась на той стадии жизненного пути, когда дела земные все еще волнуют сердце, но для их решения уже используется какая-то иная (возможно, небесная) логика. Иными словами, она пребывала в глубоком маразме. Но образ жизни вела весьма активный.


Она была очень стара или, по крайней мере, казалась очень старой. Ее сыну, который часто приносил старушке продукты, было явно за пятьдесят. Сына баба Лиза то ли не узнавала, то ли просто не очень любила, поэтому обычно ему приходилось оставлять продукты в коридоре, под дверью: в комнату его почти никогда не пускали.


Лизавета Мироновна обычно открывалась радостям жизни по ночам. Около полуночи она обычно начинала играть на пианино. Иногда музицирование сопровождалось пением, но голос у старушки был слабый, поэтому получалось не очень ужасно.

Коронным номером бабы Лизы был поход в уборную. Это больше похоже на глупый анекдот, чем на правду, но в контексте этого анекдота всем нам приходилось существовать изо дня в день.


Наша коммунальная уборная, надо сказать, имела небольшое окно, выходящее в душевую. Вернее, в помещение, которое когда-то было душевой. По назначению его не использовали уже много лет, поскольку горячей воды в квартире все равно не было, а холодная случалась так редко, что мы воспринимали ее как милость небес. Поэтому в душевой держали старые тазы, ведра, потрескавшиеся стульчаки и прочую бытовую дрянь. Там же стояло огромное общее корыто с водой, чтобы сливать в туалете.


Так вот, больше всего на свете Лизавета Мироновна боялась, что кто-нибудь станет подсматривать за нею из душевой в это самое окошечко.

Поэтому всякий ее визит в уборную начинался с обхода соседей. Если чья-нибудь лампочка в туалете горела, она просила погасить свет. Если лампочка не горела, она просто предупреждала, чтобы свет в ближайшее время не включали. Причем Лизавета Мироновна отличалась редким упорством: она могла стучать в соседскую дверь часами, если ей по какой-то причине казалось, что сосед есть дома, но не хочет ей открывать. Хуже всего, если ей не открывал сосед, чья туалетная лампочка в этот момент горела: тут начинались вой, визг и метание особо тяжких предметов (наиболее часто летало по коммунальному коридору ведро с водой).

Уладив, наконец, вопрос с затемнением, баба Лиза отправлялась в туалет.

Но сидеть там в полной темноте, ей, видимо, было страшно. Поэтому она оставляла дверь открытой. То есть не просто приоткрытой, а распахнутой настежь. Мои гости, когда им случалось впервые увидеть бабу Лизу на унитазе, почему-то страшно пугались. На мой-то взгляд, ничего особенного: ну старуха, ну срет – подумаешь…

Но люди, можно сказать, в обмороки падали и даже пить на какое-то время зарекались. Потом, правда, привыкали. Некоторые даже прикипали душой к этому поучительному зрелищу.

Остается добавить, что старушка сидела в уборной подолгу. Иногда она там даже засыпала. Но желающих отнести ее в комнату на руках или, тем паче, разбудить, на моей памяти, не было.


В свободное от оккупации туалета время Лизавета Мироновна любила готовить пищу. Делала это она тоже по ночам, на своей кухне. Кухня у нее была отдельная, но при этом соседствовала с общей кастрюльной территорией. Зато запиралась на ключ. Ключ баба Лиза, надо сказать, часто теряла и опять же ломилась ко всем соседям, требуя принять участие в поисках. Иногда она вызывала милицию, жаловалась, что у нее украли ключ. Но менты бабу Лизу знали и поэтому не приезжали, за что им, ежели читают сейчас мои записки, большое человеческое спасибо.


Пищу Лизавета Мироновна готовила, судя по запахам, вкусную. То есть кулинарный ее талант не был поврежден злодейским временем. Но удивляло меня не предполагаемое качество еды, а ее очевидное количество. Еды баба Лиза готовила столько, словно ей было нужно накормить как минимум пятерых гостей. Приготовив, уносила к себе в комнату. Несколько блюд: салаты, закуски, горячее и непременно пирог какой-нибудь или другой десерт. Но чаще все же пирог.

Дальше начиналась сущая мистика. Примерно через час баба Лиза несла на кухню грязную посуду. Опустошенные блюда, миски и кастрюли + несколько грязных тарелок. Ну и всякие там вилки-ножи. Это выглядело так, словно у нее в комнате действительно сидели прожорливые гости. Но там, понятно, никого не было.

Мы с друзьями не раз наблюдали это зрелище и, в конце концов, решили, что баба Лиза кормит окрестных домовых. Ну или суккубов-инкубов соседских, усталых. У нас была гипотеза, что маразм Лизаветы Мироновны столь глубок и светел, что чудесные существа не стесняются ей показываться. И пищей ее, вполне, впрочем, материальной не брезгуют. Иных объяснений мы так и не изобрели.


Еще она, конечно, целыми днями громко сама с собой разговаривала. Боялась мышей; один раз наткнулась на меня в коридоре и заорала: «Мышь!» Потом убежала.

В другой раз завела со мною светскую беседу. Сказала, что прекрасно меня знает, что дедушка мой при румынах держал бакалейную лавку, и меня она там видела, совсем ребенком. Просила передавать дедушке привет.

Иногда Лизавета Мироновна начинала одеваться и прихорашиваться. Говорила всем, что пойдет гулять на бульвар. Одевшись, стучалась к соседям: просила присматривать за ее комнатой, пока она будет гулять. Мы, ясное дело, обещали.

Одевшись (многослойно, на манер знатных средневековых японцев), намазав губы и украсив кудри матерчатыми розами, старушка снова выходила в коммунальный коридор. Несколько раз медленно, с достоинством его пересекала и удалялась обратно, в комнату.

В такие дни мы получали передышку: утомившись «прогулкой по бульвару», баба Лиза ночью спала, как убитая.

Соседи часто советовали ей пойти погулять, в надежде на такое послабление, но она поджимала губы: «Погода плохая, не пойду». То есть манипулировать ее поведением было невозможно.


Лизавета Мироновна, понятно, давным-давно умерла. Приходил ее пожилой сын, забирал какие-то вещи. Попросил помочь: кажется, нужно было стремянку подержать, пока он что-то сверху, с антресолей выгребал. Получив помощь, расчувствовался, показал фотографию не слишком юной, но вполне интересной дамы с младенцем на руках: дескать, это я с мамой. Объяснил: я – поздний ребенок. Баба Лиза наша, оказывается, вела в молодости богемную жизнь. То ли пела в оперетте, то ли просто билеты там продавала. И только уже после тридцати завела ребеночка (тогда это считалось очень поздно). То есть умерла она, надо понимать, лет в девяносто.


Комната ее при мне оставалась пустой, а что было дальше – не знаю.

Сказка про елочку

В середине восьмидесятых мне довелось учительствовать в сельской школе. Школа находилась в поселке Таватуи, в Свердловской области.

В поселке жили работники лесничества и железнодорожные рабочие. Там не было бани, магазина, кино и прочей индустрии разврата. Зато были школа-восьмилетка и библиотека.

Однако не следует думать, будто население поселка Таватуи жило исключительно интеллектуальными радостями. Чего не было, того не было.

Население прекрасно справлялось с отсутствием бани и магазина, катаясь на лыжах, санях, тракторах и электричке в соседний поселок. В свободное от культпоездок время, оное население жизнерадостно пьянствовало. Изредка в ходе этой непрерывной фиесты оно нечаянно палило дома и любовно рубало друг друга топорами, но в целом это был очень тихий поселок.

Местная молодежь в количестве трех незамужних девиц (мальчики, отслужив в армии, домой обычно не возвращались) раз в неделю, на выходные, уезжала в город Свердловск и получала там культурную жизнь по полной программе. Поэтому в библиотеке до моего появления была всего одна читательница: учительница Таня. Она ждала из армии жениха, и поэтому по вечерам ей было нечем заниматься.


Детей в школе было, понятно, мало. В четвертом классе у меня было пять учеников, в шестом – трое, в седьмом – одиннадцать, в восьмом – шесть. Первый класс учила заневестившаяся читательница Таня, второй и третий – безымянная тетенька, которая ездила на работу из закрытого города без названия, а в пятом русский язык и литературу вела директор школы Таисия Андреевна, которая тянула на себе все гуманитарные предметы, какие только можно придумать. Дома она выращивала лимоны и апельсины в кадках. У нее был цветной телевизор, что автоматически делало ее духовным лидером поселка. Слово Таисии Андреевны было законом, почище решений партии и сельсовета.

Еще в школе были математик Александр Григорьевич и его жена, тоже Александра, которые поделили между собой все более-менее точные науки; Александр Григорьевич как-то справлялся еще с географией и физкультурой.

Других педагогических кадров в нашей школе не было.


Дети в поселке Таватуи, надо сказать, были очень хорошие. Добрые, симпатичные, с изрядным воображением. Кроме разве что некоторых восьмиклассниц, которые достигли преждевременной зрелости, и были уже вовсе не дети, а маленькие тетки. Мне, в мои девятнадцать, казалось, что они гораздо старше, и жизнь их практически закончена.

С прочими детьми была только одна проблема: почти все они едва читали по слогам. О том, как они писали, лучше не вспоминать даже. Почти никак они не писали, честно говоря. В такой ситуации нужно было что-то срочно придумывать.

Приходилось читать им вслух некоторые программные тексты, маленькими отрывками, потом обсуждать и анализировать прочитанное, объяснять поведение героев с точки зрения детского житейского опыта. Эти дети, надо сказать, почти всегда меня изумляли свежестью подхода. Например, объяснили мне, что Татьяна осталась со своим стариком потому что он «наверное, не пьет и не бьет ее, а с Онегиным еще неизвестно, как повернется».


Поскольку сразу стало ясно, что писать сочинения эти дети не могут, пришлось изобрести жанр «устного сочинения». Пусть, – думалось мне, – хоть говорить свободно и интересно научатся, это даже полезнее, чем писать. Поэтому раз в неделю, мы с детьми рассказывали друг другу сказки и истории на разные темы. С маленькими классами это очень легко: каждый успеет выступить, никому не обидно.


Замечательную в своем роде историю рассказала рыжая девочка Наташа, дочка школьной уборщицы. Она училась в шестом классе, писала огромными младенческими буквами наскальные надписи в тетрадках, читала даже не по слогам, а по буквам и, при всем при том, обладала живым умом и ангельским взором. Вот ее история, почти дословно: очень уж она меня тогда потрясла.

Однажды папка шел со станции и нес мамке чекушку. Сам он выпил еще в магазине, с друзьями, поэтому устал и решил поспать. Лег, поспал, потом встал и пошел домой. Мамка спрашивает: где чекушка? Посмотрели – нет чекушки! Мамка тогда его чуть-чуть прибила, но не больно. Мамка вообще добрая, больно не бьется. Потом спрашивает: ты где валялся? Папка говорит: под елочкой спал, когда со станции шел. Они тогда пошли обратно, к станции, искать чекушку. Смотрели под всеми елочками – нет чекушки. Пошли они обратно. Мамка поплакала, папку опять прибила, но не очень больно, потому что она вообще добрая. Потом стали опять искать чекушку. Поискали, поискали и нашли! Но не под елочкой, а под сосенкой!


Я, понятно, хлопаю глазами, поспешно стараюсь придумать добрые слова для ребенка, рассказавшего такую историю. И тут Наташа кладет меня на лопатки. Добавляет назидательно:


Вот как важно любить и знать родную природу! Если бы папка знал, чем отличается елочка от сосенки, они бы чекушку сразу нашли! И мамка его второй раз не побила бы!

Верочка и атомная война

Моя одноклассница Верочка, самая красивая девочка в классе, в школе и, возможно, вообще в мире, была дочкой школьного завуча Тамары Викторовны.

Тамара Викторовна преподавала русский язык и литературу. Она была огромного роста, имела фельдфебельские замашки, грушевидную фигуру, маленькое лицо сердечком и бакенбарды героини Ильфа и Петрова. Как у нее вышла такая удивительная красавица дочка, неведомо.


Так или иначе, но щедрая природа каким-то образом выхлопотала для Верочки в небесном спецраспределителе точеный носик, миндалевидные серые глаза, роскошную копну волос цвета спелого каштана, покатые плечи, маленькую грудь, осиную талию, крутые бедра и прочие обязательные атрибуты лирической героини.

Она, правда, была удивительная красавица. Даже кургузое пальтишко бледно-горохового цвета, которое справила ей мама-завуч (Верочка носила его с шестого класса по десятый), жуткая тряпочка-передник поверх коричневого платьица, стоптанные туфельки без каблука и прочие ужасы советской уличной моды – все это дела не меняло.

В девятом классе мы с Верочкой крепко подружились и даже сидели за одной партой: на математиках, химии, физике, истории и географии. Возможно, именно поэтому я до сих пор решительно ничего не понимаю в вышеперечисленных предметах: красота Верочки парализовала мой разум.


У Верочки же, как я понимаю, были свои резоны дружить со мною.

Во-первых, у меня дома в ту пору почти никогда не было родителей. Для Верочки, замордованной сожительством с мамой-завучем, мой дом был своего рода Островом Свободы, этакой небесной Кубой. В эпицентре этой сказки мы с Верочкой курили Заграничные Сигареты, которые она воровала у дяди-моряка, ели сливовый компот, запасы коего почему-то всегда имелись в кладовой, и слушали пластинки. Не Пугачеву какую, а все же Элтона Джона. И еще группу «Спейс», оркестр Поля Мориа, Африка Симона и все в таком духе. Все нездешнее, что можно было в ту пору достать на пластинках.

Тут был еще такой специальный, особый кайф: Верочка для курения всегда раздевалась. Снимала школьную форму, надевала гимнастерку моего папы (стратегический запас гимнастерок мог сравниться только с запасами сливового компота). Это был очень мудрый поступок: платье, таким образом, проветривалось на балконе и не впитывало запах сигаретного дыма. За курение мама-завуч дочку расчленила бы заживо, не сомневаюсь.


Она бы ее, впрочем, и за эти визиты ко мне расчленила бы непременно. У меня в ту пору была в школе Репутация. Ну, то есть ничего конкретного мне инкриминировать не могли, но всем педагогам было как-то ясно, что хорошие дети со мною дружить не должны бы. Почему – сложно сказать: ничего этакого мне проделывать не доводилось. Все этакое случилось в моей жизни много позже.

Впрочем, не обо мне речь. Важно, что сам факт дружбы со мною и эти вот тайные визиты кружили Верочке голову. Ничего общего у нас с Верочкой, собственно, не было, просто мы кружили друг другу голову. Разными способами.


Кстати о кружении головы. В десятом классе Верочка вдруг попросила научить ее целоваться. Оказывается, она заранее, в сентябре еще, как-то договорилась с мамой, что та отпустит ее праздновать Новый год в компании старшего брата, курсанта Артиллерийского училища. Верочка очень боялась, что там будут взрослые мальчики, а значит, может случиться экзамен по прикладному целованию. И что тогда делать?!

Пришлось научить ее целоваться – во имя будущих незнакомых мальчиков из Артучилища.


Новый год Верочка отметила в полном соответствии со своими романтическими планами. Экзамен по целованию был благополучно сдан; в качестве поощрительного приза Верочка получила ухажера, второкурсника Олега. Прекрасный принц оказался невзрачным, лопоухим рыжеватым блондином, невысоким и плотным. Впрочем, меня слушать, наверное, не стоит, я – свидетель пристрастный. А Верочке Олег нравился. Она, откровенно говоря, была влюблена как кошка.

Дружба наша, таким образом, сошла на нет. Верочка много занималась, поскольку мама требовала непременно закончить школу с золотой медалью. А в свободное от занятий время Верочка ходила на свидания. Раз в неделю, в воскресенье – на официально дозволенное мамой свидание, и еще раз в неделю – на тайное (мама-завуч кандидатуру Олега одобряла, но искренне не понимала, зачем нужно встречаться с мальчиком целых два раза в неделю?)

Да и у меня началась какая-то новая жизнь.


Ко мне в гости Верочка заявилась лишь однажды, в середине мая, незадолго до выпускных экзаменов. Прибежала сразу после очередного свидания. Мама-завуч думала, что дочка сидит на курсах английского, а дочка в это время подробно рассказывала (и показывала) мне, куда и как ее поцеловал Олег. Сказала, что должна поделиться со мною Самым Важным. Суть судьбоносного месседжа сводилась к тому, что ее распрекрасный Олег сказал, будто больше всего на свете хочет с Верочкой переспать. Кто бы, блин, сомневался.

Но Верочка от такого сообщения была в шоке. Причем не от смущения, а от счастья. Она почему-то думала, что мальчики соглашаются спать с девочками только по очень большой любви. Ну, у нее вообще в голове черт знает что творилось – как, впрочем, почти у всех нас в шестнадцать лет.

Мои попытки объяснить Верочке, что такие вещи, мягко говоря, не всегда взаимосвязаны, практически положили конец нашей прекрасной дружбе.

В общем, Верочка твердо решила, что надо соглашаться. Если уж он ее та-а-а-ак любит, что даже трахаться готов.


Дальнейшее развитие событий известно мне от нашей классной руководительницы, обладательницы доброго сердца и злого языка. Своих учеников она опекала как львица – до выпускного вечера и от всего сердца предлагала дружбу – сразу после. Мы с нею встречались раз в два – три месяца и трепались за бутылкой «Букета Молдавии». В основном сплетничали про «наших».


По словам классной, роман Верочки и Олега благополучно продолжался и после того, как наша красавца закончила школу.

В восемнадцать лет Верочка пришла к маме и запросилась замуж. За Олега, понятно – за кого ж еще?

Мама-завуч пришла в ужас. По ее мнению, хорошей девочке следовало сперва закончить институт, а уж потом «думать про замуж». Верочка была в отчаянии, но маму ослушаться по привычке боялась. Да и жить им, кроме как с мамой, было, надо понимать, негде.

И тут всех спасла наша находчивая классная. Она пошла к своей коллеге, завучу Тамаре Викторовне и внушительно сказала:

– Ты что, Тамара?! А вдруг завтра атомная война? Все равно всем погибать. Пусти Верку замуж, пусть хоть чуть-чуть девочка поживет, порадуется.


Тут надо, наверное, напомнить, что в ту пору, в начале восьмидесятых население СССР очень боялось атомной войны. Ожидание атомной войны было привычным фоном, на котором протекала повседневная жизнь простых советских людей, веровавших в газеты и телевизор. Это была вполне серьезная страшилка. Помню, когда по телевизору прервали фигурное катание, чтобы сообщить страшным дикторским голосом экстренную новость про очередной полет космонавтов, наш сосед дядя Боря попал в больницу с сердечным приступом: думал, сейчас войну объявят. И таких как он было очень много.


И крикучая завуч Тамара Викторовна действительно устыдилась, испугалась, пустила Верочку замуж, отдала молодым комнату в трехкомнатной хрущобе и даже возлюбила курсанта Олега, который оказался вполне положительным молодым человеком.


Лет пять спустя они случайно встретились мне на улице Космонавтов. Не вдвоем, а втроем. Завуч Тамара Викторовна в обычном своем платье-чехле, рыжий Олег в военной форме и Верочка в каком-то жутком ситцевом халате. В ту пору не было ничего страшнее ситцевых халатов, этой бабьей униформы приморских городов. Верочка поправилась килограммов на двадцать, не меньше. И ее муж Олег тоже изрядно растолстел. Им обоим, напоминаю, было в ту пору года по двадцать три примерно. А выглядели они как совсем взрослые дядька и тетка, почти ровесники Верочкиной мамы. Грузные, усталые. Шли, ели мороженое из вафельных стаканчиков, переругивались – беззлобно, по привычке, что ли. Меня они, по счастию, не опознали. Останавливаться, спрашивать как дела и отчитываться о своей жизнедеятельности не пришлось.

Лучше бы, что ли, и правда атомная война случилась, – подумалось мне тогда. Но было уже поздно что-то менять.

Ну и к тому же если из-за всякой глупенькой Верочки атомную войну развязывать – это уж вовсе ни в какие ворота. Боеголовок, пожалуй, не напасешься.

Про старух

Одна сумасшедшая бабушка из нашего двора любит бегать за ползающими по двору автомобилями и ругаться на них Страшным Матом. Она в общем безобидная, телесных злодейств не делает, камни не кидает, только орет: «ебаный пидор, ебаный пидор!» Или просто: «пизда, пизда», – ну, это если дама за рулем.

Некоторые благочестивые домохозяева бывают недовольны, но в общем радости от этой бабушки больше, чем печали.


Вторая сумасшедшая бабушка из нашего двора все время улыбается ласково. Причем не просто пассивно сидит со своей улыбкой на специальной старушечьей лавочке у подъезда. Нет, она старается под любым предлогом (скажем, время узнать или про кошку дворовую спросить: чья это?) подойти как можно ближе к человеку, заглянуть в лицо кротко, снизу вверх. И только после этого ласково улыбается.

От такого дела у несчастной жертвы по всей мерзкой плоти метафизическая дрожь, а в ушах – колокола Хатыни.

С этой бабушкой все ясно: безумная ангелица, сгорела на работе. У нас она в санатории, на побывке. Хотя, будь я ее лечащим врачом, была бы отправлена в иное место. У нас все же нервно, и мука экзистенциальная из всех щелей брызжет.


Третья сумасшедшая бабушка из нашего двора просто пьет очень много нехорошей какой-то жидкости, по каковой причине вечно слаба ногами и разумом. Оказавшись на улице, дико озирается и требует у всех денег.

Она, строго говоря, не бабушка вовсе, если верить соседям, которые говорят, что ей пятидесяти нет. Но с виду вполне бабушка, хоть и с остатками былой красоты.


Четвертая сумасшедшая бабушка из нашего двора всегда, почти в любую погоду, сидит на лавочке и тихонько разговаривает сама с собой. Она совсем никому не мешает. У нее расширяющиеся книзу ноги и небесно-голубые слезящиеся глаза. Возможно, тоже ангелица; мне говорили, они там, на небесах, часто мозгами едут. Профзаболевание у них.


Прочие бабушки нашего двора – вполне нормальные старухи.

Нечего и говорить, что они представляют собой куда более трагическое зрелище.

Про звуки

У нас во дворе живет немой. Ну или не живет, а просто бродит в окрестностях.

Немой, мягко говоря, закладывает за воротник. То есть, если называть вещи своими именами, бухает по-черному.

В середине почти всякой ночи немой задирает лицо к небу и громогласно заявляет о себе. Похоже, он собачится с небесами, как другие – со сварливыми женами. Кажется, немой считает что небеса камнем повисли у него на шее. Не будь этого груза, он бы всем показал! А так, что ж, не покажет. Ничего, никому.


Ближе к утру немой, похоже, окончательно утрачивает скромное, но отчасти справедливое представление о реальности, присущее обычно людям его круга. И, надо думать, приближается к пониманию подлинной сути вещей. Поэтому предрассветные речи немого преисполнены душераздирающего отчаяния, какого не доводилось мне видеть даже на самом дне себя в наичернейшие дни – а это дорогого стоит.

Проспект Андерсена, 8

Квартира 16

Когда они начинают ссориться, я ухожу из дома. Потому что – ну невозможно же это слушать! И, конечно, бестактно. Впрочем, что бестактно – этому я только поначалу придавала значение. Когда еще думала, что вот сейчас они во всем разберутся, помирятся, и будут жить-поживать, добра наживать, как в сказке положено.

Как в сказке, вот именно.

Черт, черт, черт!

Я уже давно больше не думаю, что они когда-нибудь помирятся. Потому что когда ругаются месяц кряду или, скажем, полгода даже, это – ну да, конфликт, война. Неприятно, и лучше бы так не было, но мало ли, как лучше. Главное – что у всякой войны есть начало и – ура! – конец. Хоть какой-нибудь, но конец. Но это если война. А когда ругаются изо дня в день шестой год кряду, это уже никакая не война, а нормальное течение жизни. И некоторым вроде меня пора бы привыкнуть.

И я, страшно сказать, почти привыкла. Насколько это вообще возможно. Каждое утро я просыпаюсь от их криков и, не заглянув даже на кухню, иду во двор. В конце концов, умыться можно из колонки, а позавтракать в «Блинной» на углу. Блинчики там вкусные, и пирожки ничего, а к помойному «кофесмолоком» я уже давно привыкла. Кофеварки на моей кухне долго не живут, проверено. Последней была медная джезва, которую я нашла на барахолке года три, что ли, назад. День, помню, выдался холодный, но солнечный, воздух – как ледяная газировка, звонкий и злой. Я ужасно такое люблю – в смысле, и газировку, и воздух. К тому же я тогда нацепила любимую брошь, мрачную, но на диво молчаливую – она у меня совсем старушка, теперь таких не делают. Мы с брошью, довольные друг другом, бродили по барахолке, слушали чужую досужую болтовню, улыбались, как две дуры. И так это было славно, что я вдруг опять поверила, что все у нас когда-нибудь наладится. Всего на минуточку, но поверила. Ну и тут же купила джезву. Прямо помрачение нашло, иначе не объяснишь!

Джезва, ясное дело, продержалась у нас на кухне всего три дня, а потом у нее отвалилась ручка. Могло быть и хуже, между прочим, могло быть гораздо хуже. Пришлось подарить джезву Марку из пятнадцатой квартиры, он припаял ручку на место, и порядок, хорошая же вещь. Марк до сих пор меня благодарит. Было бы за что. Сам должен понимать, я же не ему подарок сделала, я джезву спасла. Она была красивая, полезная и чрезвычайно покладистая. Нечего ей делать у меня на кухне. Нечего.

И мне там нечего делать, поэтому каждое утро я ухожу завтракать в «Блинную». А иногда Нина с первого этажа выглядывает из окна и зовет меня выпить чаю с вареньем. Вот и сегодня выглянула, позвала. Она живет как раз под нами, поэтому все слышит, кто бы сомневался. И все понимает. Ну, то есть мне приятно думать, что Нина все понимает, и поэтому я себе каждый день очень убедительно говорю: «Нина все понимает», – потому что пить чай с человеком, который не понимает ничего, довольно непросто. Особенно если учесть, что крики из нашей кухни, превосходно тут слышны – хоть в гостиной запирайся, хоть на веранду выскакивай, никуда от них не денешься.

Иногда Нина спрашивает: «Ты никогда не думала о том, чтобы?..» Потом видит выражение моего лица и умолкает. Дескать, что тут скажешь.

Еще бы я не думала! Я каждый день только об этом и думаю – переехать. Удрать отсюда, куда глаза глядят, и пусть сами без меня разбираются. Но ясно же, что без меня они пропадут. То есть и так вполне пропащие, это да, но без меня пропадут окончательно и бесповоротно, закончат свои дни на ближайшей помойке. Я не преувеличиваю ни капельки. Просто называю вещи своими именами. И терплю – ну, пока терплю. Сколько смогу, столько и буду терпеть. И еще немножко. А потом, глядишь, привыкну к тому, что этот кошмар и есть моя жизнь. Моя. Жизнь. Убиться веником.

Веник, к слову сказать, орет громче всех. Так что его не только у Нины в прихожей – на улице слышно. Доказывает, что чистота превыше всего, все вокруг – мерзкие сосуды грязи, и только он тут – главный служитель чистоты. Бескорыстный, преданный, мужественный. Половину прутьев в битве за чистоту растерял, между прочим. Чего и всем желает.

Ну да, было дело, растерял. Еще в те блаженные времена, когда я могла зайти на собственную кухню, попросить Чайник на минутку отвлечься от философского спора с семейством Тарелок, наполнить его Водой и поставить на Огонь, который – сейчас трудно в это поверить! – не отказывался разгораться, пока все окружающие не принесут ему извинения за обидные слова Зеленой Кружки, сказанные сгоряча, лет пять назад, в споре, суть которого давным-давно погребена под грудой куда более актуальных склок.

– Вам хорошо рассуждать! – теперь из моей кухни доносится пронзительный визг Ванильного Сухарика. – Разглагольствовать! Болваны самодовольные! Тупые, сытые обыватели! А меня! Скоро! Съедят! Думаете, я не знаю, зачем люди покупают таких благоуханных, как я? А вы-ы-и-и-и!..

– Да кому ты нужен, кроме меня? – насмешливо спрашивает Мусорное Ведро. – Она тебя уже второй год не ест, а теперь и подавно не притронется. Так что рано или поздно, а будешь ты мой!

«Вот, кстати, да, – мстительно думаю я. – Вот возьму и выкину. Одним крикуном все-таки меньше. А если еще Веник на улицу выставить, а Чайник отвезти к маме…»

Нина вздыхает и подвигает мне блюдце с вишневым вареньем.

– Не надо бояться, – говорит одна из Вишенок своим сестрам. – Сейчас будет немножко больно, зато потом мы увидим Бога.

Подумать только. У некоторых даже варенье все понимает и не мешает людям себя жрать. Даже варенье! А я… а у меня…

И я реву, уткнувшись лбом в мягкое плечо Нины.

– Бедная деточка, – говорит Нинин Передник. – Бедная деточка.

Квартира 13

Работы у нас зимой всегда хватает, но перед Рождеством и сразу после – это что-то! Труднее, думаю, только санта-клаусам, да и то еще вопрос. Зато и оплата тройная. Надбавка за праздничные дни, это раз. Плюс за неблагоприятные погодные условия. Ну, это всегда, если температура на улице ниже плюс пяти; а когда идет дождь или, чего доброго, снег – тем более. А еще бывают спецзаказы, особенно на Рождество. Да что там, только на Рождество они и бывают, кажется. А это уже не шутки, это целых три утроенных гонорара за одну поездку. Хорошо, что Анжелика установила строгую очередь на спецзаказы, а то мы бы давно за них перегрызлись. Хотя вообще-то девчонки у нас дружные подобрались, ничего не скажешь. По сравнению с нашим классом, так вообще супер, лучше не бывает. Я с тех пор, как пошла сюда работать, с девчонками из класса только здороваюсь, ну еще из школы домой иногда, а так – ну их. Вредные, и говорить с ними не о чем. Разве только о тряпках, и на кого Ян из выпускного класса посмотрел, и кому директриса снизила итоговую оценку… Нечего сказать, увлекательно.

У нас тут девчонки в сто раз лучше. С ними интересно. Иногда даже обидно бывает уходить: все так хорошо разговорились, а тебя как раз клиент ждет. Так потом ночью звонишь кому-нибудь, кто в офисе после тебя остался, и заставляешь все по новой пересказывать, хотя это уже немножко не то. Но все-таки.

Но на Рождество не до разговоров, на Рождество у всех полно работы, и спецзаказов тоже хватает на всех, так что каждой достается хотя бы один. А иногда и два. Мне повезло, я была в самом начале очереди, поэтому сегодня пойду на второй рождественский спец. Будет маме такой новогодний подарок, что она упадет. Хотя, если бы мама узнала про спецзаказ, ну и вообще про работу, она бы еще раньше упала. И меня уронила бы заодно. Пару раз.

Но мама не узнает. Откуда бы?

Анжелика у нас все-таки молодец. Понимает, что у всех мамы-папы и другие родственники. Которым, конечно, очень нравится, что после уроков мы не шляемся где попало, а зарабатываем деньги. Еще больше им нравится, когда хотя бы какую-то часть этих денег мы приносим домой. Но при этом им хотелось бы думать, что на работе мы занимаемся какой-нибудь детсадовской ерундой – правильно, за деньги. Например, печем печенье или, ну не знаю, вышиваем. Крестиком и еще ноликом, ага.

Анжелика все это прекрасно понимает, сама, небось, когда-то точно так же от мамы пряталась, поэтому теперь делает вид, будто мы все тут мастерим игрушки. Такие, знаете, экологически чистые уродцы из тряпочек, деревяшек и сосновых шишек. Если кто вдруг зайдет, хотя это у нас не приветствуется, увидит большой круглый стол, заваленный щепками, лоскутками и прочей ерундой. Мы действительно иногда мастерим игрушки – в те вечера, когда совсем нет клиентов. Чтобы было чего приносить изредка домой и дарить мамам. Вот, дескать, разрешили одну игрушку себе взять. За хорошую работу. Мамы, что самое поразительное, заполучив в дом экологически чистого уродца, всякий раз искренне радуются. Хотя, казалось бы, совершенно бесполезная вещь.

– Лола, ты готова? – спрашивает Анжелика. – Через пять минут выходить, а ты…

– А я готова-готова-готова! Одежда – на мне! Товар – при мне! Капсула – как всегда!

От избытка чувств я не говорю, а кричу ритмично, практически рэп читаю. Еще и подпрыгиваю, и кружусь по комнате, роняя на пол шишки и деревяшки.

– Тогда сделай одолжение, перестань выглядеть такой счастливой.

Анжелика очень старается быть строгой. Так старается, что еще немножко, и я ей поверю.

– Понимаю, – говорит она. – Каникулы, праздник, мама пирог печет с корицей, завтра с утра в кино, потом по магазинам с подружками. Все мне с тобой ясно, дитя мое. Но никому больше это не должно быть ясно. Соберись.

– Я в машине соберусь, честно-честно, – обещаю. – Мы же ехать полчаса, наверное, будем.

– В лучшем случае, – кивает моя начальница. – В городе ужас какой-то творится. Все как с цепи сорвались, поехали по магазинам за подарками… Ладно, ни пуха тебе.

И как только я открываю рот, чтобы ответить: «К черту», – за окном начинает бибикать машина, и я пулей лечу во двор.

За рулем нынче Ник – уж если везет, так везет! Из всех наших водителей самый симпатичный и вообще хороший. Они все ничего, но Ник – это Ник. Если бы можно было как-то устроить, чтобы двадцать пять лет назад его родила не чужая тетя, а моя мама, был бы у меня самый лучший на свете старший брат. Такого обо всем можно расспросить, и позвать, если во дворе обижают, и пожаловаться на неприятности, о которых маме не очень-то расскажешь. Но Ник уже однажды родился – не у моей, а у своей собственной мамы, и это его единственный серьезный недостаток.

– Ты чего такая довольная, Ло? – спрашивает он. И сам же отвечает: – А, ну да. Спецзаказ. Полтора часа, как обычно?

– Час, – гордо говорю я. – Всего час за те же бабки, прикинь.

– Да, ты у нас везучая, – соглашается Ник. – Поехали?

– Ну.

И мы едем-едем-едем – не в далекие края, конечно, а всего лишь на улицу Длинную, в ту ее часть, которая граничит со Старым городом. Самый «фешемебельный», как говорит мой дедушка, район. В смысле, самый дорогой. А то! У нас, по-моему, четверть клиентов с этой самой Длинной. Если не треть. Останавливаемся за два квартала от дома заказчика, все как положено. Надо, чтобы я на место пешком пришла, иначе несерьезно.

– У тебя еще пятнадцать минут, – говорит Ник. – Быстро доехали. Перекур?

Он знает, что я сама не курю, но люблю, когда пахнет дымом. Если хорошие сигареты, конечно. Когда я была совсем маленькая и папа еще жил с нами, бегала за ним на кухню и на балкон – нюхать, как он курит. А теперь вот нюхаю, как курит Ник. Вот смеху будет, если я после всего выйду замуж за кого-нибудь некурящего! Придется тогда немножко изменять мужу, нюхать иногда чужой дым на чужих кухнях или в чужих машинах, вот как сейчас. Но это, наверное, никому не обидно, а значит, можно.

– Ты капсулу-то взяла? – спрашивает Ник. – Самое главное.

– Ну а как ты думаешь? Я же не совсем дура.

– Не совсем, – ухмыляется Ник. И добавляет печально: – Не нравится мне, что ты эту пакость глотаешь. Вернее, вы все…

Как маленький прямо. Не понимает простых вещей, и все тут.

– Капсула совершенно безвредная! – в который раз объясняю я. – Анжелика еще потом такой сироп дает… ну или не сироп, не знаю. Сладкое что-то, короче. И сразу все проходит, даже ноги не ватные.

– Ага, «совершенно безвредная», – ворчит Ник. – Я, конечно, не химик. И даже не фельдшер. Но никогда не поверю, что дрянь, от которой человек полчаса лежит, как паралитик и почти не дышит, может быть безвредная.

Спорить с ним бесполезно, уж я-то знаю.

– В любом случае я их не каждый день жру. Спецзаказов хорошо если два-три в год. Неделя перед Рождеством, неделя после – и привет.

– И слава богу.

Ник затягивается сигаретой, выпускает дым кольцами – специально, потому что мне нравится.

– Ты там осторожно, – говорит он. – Если что-то не так, вызывай, я буду рядом, сразу прибегу. Телефон-то при тебе?

О господи, да он хуже моей мамы, честное слово. Только и счастья, что курит.

– Ну что, что там может быть не так?!

– Понятия не имею. Я знаю одно: когда люди платят деньги, чтобы им помогли сделать вид, будто они, не вставая из-за стола, кого-нибудь спасли, накормили и обогрели, они, может, полные придурки, но – пусть таких будет побольше. Я согласен. Которые просто хотят в праздничный вечер поглумиться над чужим несчастьем, чтобы кусок своего пирога слаще показался – ублюдки, каких свет не видел, но бояться тут нечего. А вот когда человек платит деньги за то, чтобы на глазах у его семьи и гостей кто-то умер… Не знаю, Ло. Не знаю, что и сказать.

– Да ну. Просто по приколу им, – говорю. – По приколу, и все. Или гостей попугать хотят. Это же лучше, чем идти и кого-нибудь убивать.

– Умная ты, – сердито говорит Ник. – Даже слишком. Ну, удачи.

– Надо говорить…

– Ни пуха.

– К черту.

Выскакиваю из машины, иду – сперва вприпрыжку, но постепенно замедляю шаг, как будто страшно устала. Даже косолапить начинаю, как бы от слабости. У меня очень хорошо получается, кошусь на свое отражение в витринах и сама себе верю: какая бедненькая бедняжка! Хоть плачь. Маленькая, худенькая, ни за что не скажешь, что старшеклассница, в каких-то жутких лохмотьях, такие сейчас и в кино не увидишь, ножки тоненькие еле передвигает. Носик от холода красный, ручки, соответственно, синенькие – загляденье! Если бы я бы сама такую на улице увидела, в дом позвала бы горячий чай пить, а мама ее удочерила бы немедленно, без лишних разговоров – что я, свою маму не знаю?.. Ну и вот.

К дому заказчика я подхожу не просто вовремя, а – секунда в секунду. Не придерешься. Ник кое в чем прав: клиенты, которые делают спецзаказы, обычно страшно вредные и придирчивые. Хуже школьных учителей. Опоздаешь на две минуты, а они потом полгода с Анжеликой за деньги ругаются, дескать, за опоздание положен штраф, а им, соответственно, неустойка, бла-бла-бла. Не все они, конечно, такие, но многие.

А ко мне фиг придерешься. Заказывали на восемь – и вот она я, под их окнами в тот самый миг, когда бьют часы в гостиной. Мне даже с улицы слышно.

Я робко стучусь в окно первого этажа, откуда доносятся возбужденные голоса, звон бокалов и перестук вилок-ножей, лезу в карман драного пальто за товаром и терпеливо жду, когда окно распахнется и можно будет начать канючить: «Спички, купите спички!» Сейчас меня будут гнать прочь, стыдить, пугать полицией – а вот бить не будут, наши клиенты знают, что так можно нарваться на крупные неприятности. Зато браниться и грозить можно сколько угодно, в том, собственно, и соль.

А час спустя – да здравствует спецзаказ! – я разгрызу капсулу и упаду замертво, шепнув напоследок посиневшими от холода губами: «Счастливого Рождества!» Это наш фирменный трюк. Клиентам, говорит Анжелика, очень нравится.

Квартира 18

Он сегодня опять придет? – спрашивает Линда.

– Ты устал, – говорит она. Помолчав, добавляет: – И я устала.

Ну да. Она устала видеть, как я устаю. Обычное дело, когда люди долго живут вместе, но по-прежнему не совсем равнодушны друг к другу. «Не совсем равнодушны» – о да, это про нас.

– Наверное придет. Куда он денется? – вздыхаю я, с трудом подавляя чудовищный зевок.

Отворачиваюсь к окну. Беру сигарету. Курю. Молчу. Потому что не о чем тут говорить. Не о чем.

– Ну, то есть объяснять ему ты ничего не будешь?

Пожимаю плечами. Зачем в сотый раз задавать один и тот же вопрос? К тому же совершенно бессмысленный. Хотел бы я посмотреть, как она стала бы объясняться – на моем-то месте.

– Ты так долго не продержишься, – говорит Линда. – Я же вижу. Три часа сна в сутки – это не дело. Ты так загнешься.

– Не преувеличивай. Никто никуда не загнется. Просто надо все-таки приучить себя спать днем, – говорю я. – И вечером, после работы. Пару часов утром, пару часов вечером и час… ну ладно, хотя бы полчаса днем, в обед. Говорят, если привыкнуть к такому режиму…

Заканчивать фразу у меня нет сил, да и ни к чему. Я почти каждый день это говорю – а толку-то? От университета до дома рукой подать, пересечь площадь, и все, пришел. За три минуты можно, если быстрым шагом. А бегом и вовсе за две. Поэтому я часто обедаю дома. Теоретически, можно было бы обойтись без еды и подремать часок на диване в гостиной, сон гораздо важнее пищи, это вам каждый скажет.

Можно-то можно, но лишь теоретически. Потому что сна у меня днем ни в одном глазу, только голова гудит и в глазах цветной туман. Эти явления изрядно портят жизнь, но заснуть не помогают, к сожалению. А такого снотворного, чтобы проспать час, вернее, даже полчаса, а потом бодро вскочить и жить дальше, увы, пока не изобрели.

– Ну ладно. Ему ничего нельзя объяснить, предположим, – говорит Линда. – Хорошо. Тогда тебе надо уволиться.

О да. Блестящая идея. Просто блестящая.

– Пожить хотя бы пару месяцев по-человечески, – говорит она. – А лучше – год-другой. Выспаться, отдохнуть. В конце концов, у меня тоже есть профессия. И неплохая. А ты можешь давать частные уроки – по вечерам. Ну, в крайнем случае, переедем в квартиру поменьше, какие проблемы? Здоровье дороже.

Здоровье дороже денег, кто бы спорил. Проблема в том, что я люблю свою работу. Понимаю, звучит дико. Поверить в такое почти невозможно. Любить работу не принято, даже неприлично. Я знаю, да-да. Тем не менее.

– Ты знаешь, что я не уйду из университета, – говорю я. – По доброй воле точно не уйду. Придется тебе завести интрижку с моим начальством. Лаской, хитростью и грубым шантажом многого можно добиться. Даже моего увольнения.

– Шутки у тебя, – ворчит Линда.

Интересно, что ей не нравится? Для человека, который спит стоя, с сигаретой в зубах, очень даже ничего себе шутки. Надо же делать скидку.


– Слушай. А может быть, я с ним поговорю? – осторожно спрашивает Линда. – Ты не думай, я очень вежливо поговорю. Скажу, как я рада, что он к тебе по-прежнему заходит. Как это замечательно. И осторожно намекну, что было бы еще замечательнее, если бы это происходило не каждый день. Вернее, не каждую ночь. Раза два в неделю ты бы вполне выдержал. И даже три, особенно если в выходные…

Зря это она. Такой был хороший вечер. Сперва мы собирались в гости, но вовремя передумали и поехали к морю. Линда вела машину, так что я немного подремал, и это пошло мне на пользу – в том смысле, что у моря гулял именно я, а не мой автопилот, которому все эти красоты, честно говоря, до лампочки. А мне, оказывается, все еще нравится. Скажу больше, рыбы и вина автопилоту тоже не досталось. Мне, все мне.

Вот и славно.

Славно-то славно, а вот завершить такой прекрасный вечер очередным разговором, который ни к чему не приведет – это она зря. Я знаю, знаю, любит, беспокоится, хочет помочь, я бы на ее месте тоже хотел помочь, но все-таки нужно держать себя в руках. Понять, что есть на свете вещи, изменить которые невозможно, смириться с этим и не делать хуже. Потому что и так все непросто. Более чем.

Линда, впрочем, быстро осознала свою ошибку и замяла разговор. Вот и умница.

Дома она сразу ушла в свою спальню. Хотя, как я понимаю, поначалу у нее были совсем иные планы. Но поскольку после вина я откровенно клевал носом, Линда решила дать мне шанс отдохнуть. Еще час как минимум у меня есть, вполне можно поспать – теоретически. А на практике обычно оказывается, что я только беспокойно ворочаюсь с боку на бок, то и дело нервно поглядываю на часы, молю их идти помедленнее, хоть и знаю, что Кронос – самое немилосердное божество, его ничем не проймешь.

И вот вам финал романтического вечера. Возлюбленная моя заперлась у себя в спальне, а я верчусь на холодных льняных простынях, как вертелась два часа назад на сковороде пойманная для нас рыба, воспаленными от бессонницы глазами разглядываю опостылевшие узоры на обоях, думаю тоскливо, что Линда кругом права, действительно, надо бы ему объяснить, что я его очень люблю и все такое, но на смену нашим ночам всегда приходят трудные дни, слишком трудные, по правде говоря, поэтому надо бы нам встречаться пореже – ну кто, кто, кто сказал, что он непременно должен приходить ко мне каждую ночь?! Но я, конечно, промолчу, потому что я болван, каких мало. Вот черт.

Я – да, болван каких мало. Потому что когда дверь наконец открывается с тихим скрипом, и знакомый голос заговорщически шепчет: «Просыпайся, Яльмар, сегодня мы приглашены на свадьбу, старая мышь из бакалейной лавки наконец-то выдает замуж свою бесхвостую внучку, собирайся скорее», – я просыпаюсь как миленький, хотя задремал всего десять минут назад. Радуюсь, что не стал снимать костюм, так что собраться – раз плюнуть, только обуться и отыскать кашне. Но он все равно нетерпеливо подпрыгивает, теребит свой дурацкий пестрый зонтик, всем своим видом вопрошая: ну сколько можно копаться?!

– Ты сегодня запоздал, Оле, – говорю я, завязывая шнурок. – А я так тебя ждал. Так ждал.

Подвижные игры на свежем воздухе

Море волнуется – раз…

Это очень интересная игра. Надо только собрать большую компанию, чем больше – тем лучше. В одиночку не получается играть. И вдвоем скучно, и втроем. Даже вчетвером не очень интересно. Надо собрать человек десять или даже двадцать, то есть позвать всех, кого можно. Наш двор большой, нас тут много, поэтому всегда здорово выходит.

Я сейчас объясню как играть, я знаю, я умею, это у меня любимая игра, самая-самая. И тут не только правила надо знать, тут все очень-очень важно. Надо так. Надо, чтобы тебе только-только исполнилось восемь лет, и в холодильнике еще лежал последний черствый кусок именинного торта, но торта не хочется совсем, а хочется мороженого, потому что – ну, все-таки уже лето, его затем и придумали, чтобы мороженое есть.

А на улице уже совсем тепло, солнце светит, и третий день никакого дождя – и правильно, и не надо! Сирень уже отцветает понемногу, жасминовые кусты начали распускаться, а трава во дворе выросла густая, и это тоже важно для игры: вдруг падать придется? Так вот, падать надо на траву, чтобы мягко было и не больно, а только смешно. И еще надо, чтобы бабочки-капустницы, лимонницы и пожарницы всюду летали, и еще мелкие голубенькие, хорошие такие – не знаю, как они называются. Но это не важно, лишь бы летали, они очень нужны – не для дела, а для красоты.

И вот надо однажды проснуться субботним утром и обнаружить, что дома никого нет. И тут же вспомнить, что папа уехал на рыбалку, он аж в четыре утра вставал, чайник на кухне свистел, а мне потом приснилось, что большой пароход прямо от нашего забора отчаливает, и папа на этом пароходе капитан, а я ему из окна машу, хороший был сон… Ну вот, значит, папа на рыбалке. А мама ушла на работу, она по субботам работает иногда, раз в месяц примерно так бывает, у них в поликлинике, она говорила, какой-то скользкий график. Я немножко не понимаю, что это значит, потому что скользкий бывает лед, а график – это ведь просто картинка, схема, листочек бумаги на стене, у нас в классе такой график висит, чтобы было понятно, чья очередь доску вытирать и цветы поливать после уроков. Вот и у мамы на работе график, чтобы знали, кто когда на работу должен приходить, и не ссорились. Как он может быть скользким? Но мама говорит, значит, так и есть, наверное…

И вот дома никого нет, а в кухне на столе под салфеткой стоит для меня завтрак: два бутерброда с сыром, четыре печенья и уши от шоколадного зайца, которого мне вчера мама с папой не разрешили доесть, сказали, нельзя много сладкого сразу, а сами, между прочим, коробку шоколадных конфет за вечер слопали вдвоем и еще полбутылки вишневой наливки выпили, а уж она такая сладкая, что аж горькая от сладости, и горло печет… Ну зато хоть зайца моего не доели, а мне оставили. И еще оставили чай в термосе, с сахаром и лимоном, как я люблю. Они думают, я не умею плиту включать, ну и пусть думают, так даже лучше, а то вот чай пришлось бы сейчас делать, а я даже не знаю как, и вообще из термоса вкуснее получается, как будто в походе.

А перед завтраком нужно пойти проверить почту и взять из ящика папин журнал «Вокруг света», чтобы посмотреть его раньше папы – вот это повезло так повезло! Папа не жадный, просто он думает, мне такой журнал читать неинтересно, а мне неохота спорить и объяснять, поэтому я журнал смотрю, пока папа на работе, а потом, когда он относит журнал на балкон, где у нас копится макулатура, я картинки оттуда вырезаю: там корабли бывают, с парусами и без, бывают разные звери и диковинные жуки, и дядьки-дикари с копьями, а однажды даже была коричневая тетька в бусах и с голыми сиськами, мне за эту картинку Сережка из второго подъезда дал из пистолета пострелять и не забирал, пока мне не надоело, а картинку потом в школу приносил, хвастался. У него родители журнал «Вокруг света» не получают, и вообще ни у кого, только мой папа его выписывает.

Вот такое должно быть хорошее утро, если вы хотите поиграть в «Море волнуется раз». И обязательно надо, чтобы попозже, примерно через час, когда чай выпит, печенье и уши от шоколадного зайца съедены, бутерброды скрошены голубям, а смотреть журнал уже немножко надоело, под окном объявились Ленка Олейниченко и Наташка Смолякова, чтобы позвали хором и сказали: выходи. И тут уж времени терять нельзя. Надо вскочить, метнуться к окну, крикнуть: сейчас, сейчас! Натянуть шорты, посуду – в раковину, ключ – под коврик и бегом в двор, пока они не передумали.

Ленка и Наташка большие, Ленка в третий класс перешла, а Наташка – вообще в пятый. Хорошо, когда они зовут, с ними интересно. Они меня часто зовут, а близнецов Светку и Димку, которые со мной в одном классе – редко, а Ашота с первого этажа вообще никогда не зовут. Они говорят, я – молодец, со мной не надо возиться, как с малышней. Конечно не надо! Наташке это нравится. Она часто зовет меня на чердак, а там рассказывает страшные истории и случаи, которые были взаправду с ее бабушкой-ведьмой, которая где-то далеко в деревне живет, аж в Белоруссии. Наташка говорит, она и сама немножко ведьма, а потом, когда будет взрослая, вообще всему у бабушки научится и всех заколдует, вот какая! И еще она обещала мне привидение показать, если я смогу выйти во двор ночью. Меня, правда, так поздно не выпускают, но я знаю, как можно убежать, а потом вернуться тихонько, чтобы не заметили. Мы на втором этаже живем, это не очень высоко, можно вылезти из окна, как в кино революционеры из тюрьмы вылезали. Только надо срезать на чердаке бельевую веревку, чтобы тетя Шура не увидела. Она всегда меня с чердака гоняет, а лестница скрипучая, мимо тетишуриной квартиры тихонько не прокрадешься. Хоть бы она в кино пошла! Все взрослые ходят вечером в кино в Дом Офицеров, а тетя Шура дома сидит, скучает, чердак от меня сторожит. Но я все равно срежу веревку, ничего, придумаю что-нибудь.

А пока я бегу за дом, там у нас волейбольная площадка, только она уже давно без сетки и травой заросла, там поэтому очень хорошо играть, но не в волейбол, а в другие игры. Вот, в «Море волнуется раз» – например.


Прибегаю, а там уже все наши: и Наташка с Ленкой, и Сережка из второго подъезда, и Маринка из пятого, и другая Маринка, рыжая, и Игорь из соседнего дома, и очкастая Танька, и Алешка-немец (у него мама самая настоящая немка, у нас во дворе долго в маму-немку не верили, а потом мы все пришли к Алешке на день рождения, оказалось – правда). Даже близнецов Светку и Димку позвали играть, только Ашота из моего подъезда не позвали, но он-то совсем маленький, он в школу только через год пойдет. Наташка говорит, что помнит, как его в коляске возили, а я не помню, потому что мы в этом дворе всего три года живем, а раньше жили далеко отсюда, за почтой, в маленьком доме, с соседями тетей Нелей и дядей Сашей. Там в саду росло дерево-орех, и кроме этого ореха мне не с кем было дружить – ну, только еще с папой. Но папа все время на службе, а по выходным на рыбалке, поэтому с ним не очень подружишь. Мне в новом доме гораздо больше нравится, тут всегда кто-нибудь во дворе гуляет, и вообще много всего происходит.


Все уже собрались, а играть не начинают, меня ждут. А я – вот, я есть уже.

Наташка говорит: «Я буду первая водить». Это хорошо. Интересно играть, когда она водит, она все время что-нибудь новое придумывает. Сначала мы в «Море волнуется раз» играли так, как все везде играют. Водящий говорил: «Морская фигура на месте замри», – и мы замирали, а водящий прикасался ко всем по очереди, и тот, кого потрогали, отмирал, начинал двигаться, что-то такое свое, особенное изображать, а мы должны были угадать, что он показывает. Это тоже было интересно, но Наташка в сто раз лучше придумала. Теперь тот, кто водит, должен каждый раз сочинять новое задание. Мы теперь не говорим: «Морская фигура на месте замри», теперь надо по-разному: «Фигура клоуна на месте замри», или «Фигура индейца замри», или «Звериная фигура», – и когда водящий к тебе притронется, надо отмереть и показать не первое, что в голову пришло, а вот именно клоуна, или индейца, или зверя какого-нибудь. Говорить ничего нельзя, только двигаться. И потом ведущий решает, у кого лучше получилось. Кто лучше всех, тот и будет следующий водить, придумывать всем задание.

Я даже не знаю, что интереснее: придумывать задание, или его выполнять, или на других смотреть, у кого как получается. Нет, знаю: я все-таки больше всего люблю смотреть. Я поэтому и говорю, что народу должно быть много: у всех одно и то же задание по-разному получается, некоторые так кривляются – лучше, чем в цирке выходит, а иногда даже лучше, чем в кино и в мультиках.


И вот мы начинаем.

– Море волнуется раз. Море волнуется два… – говорит Наташка, и мы, как положено, разбредаемся по всему волейбольному полю. Ходим, прыгаем, руками размахиваем, будто бы и не началась еще игра, а сами слушаем внимательно: какое будет задание? Когда Наташка водит, все что угодно может случиться. Любой сюрприз.

– Мо-о-о-оре волну-у-у-у-уется три-и-и-и-и! – она говорит медленно, нарочно тянет слова, и от этого даже в животе немножко щекотно, кажется: вот сечас ка-а-а-ак скажет чего-нибудь, и все!

Что именно «и все», – я, конечно, не знаю. Все что угодно, все-превсе, вот так.

Но Наташка дает нам очень простое задание. «Фигура фашиста на месте замри!» – говорит она, и мы замираем, заранее вздрагивая от будущего хохота: понятно ведь, что выйдет смешно. Наташка поворачивается к нам, некоторое время думает, с кого начать, а потом прикасается к моему локтю. Это очень-очень здорово, это мне повезло! Ну, то есть не повезло, а просто Наташка меня пожалела. Сейчас быстренько покажу пьяного Гитлера (челку зализать на бок, два пальца под нос, чтобы обозначить куцые, как у Чарли Чаплина усы, а свободной рукой размахивать так, словно в ней бутылка. Ничего другого все равно не могу придумать, вряд ли у меня лучше всех получится, зато покажу своего «Гитлера», и можно будет сесть на траву, смотреть на других и хохотать от души, когда смешно. Я потому и говорю, что мне повезло: тот, кто выполнил задание, может смеяться вслух, а пока стоишь столбом, морской фигурой, приходится терпеть. Ржать – не по правилам, шевелиться – тем более не по правилам, уж если замер, то замер! А терпеть бывает очень трудно. Когда смеяться хочется – это же хуже, чем в туалет!

Ну, «фигура фашиста» вышла у нас не очень-то, честно говоря. То есть было смешно, но не интересно. Все каких-то похожих фашистов показывали: маршировали, как в кино про Штирлица, ну, еще некоторые делали вид, будто стреляют из пистолета, а некоторые за мной повторяли Гитлера с пальцами под носом. Поэтому Наташка сказала, что мне водить. Ну и хорошо, у меня задание еще с позавчера придумано, с тех пор, как мы с папой вечером спорт по телевизору смотрели: фигура штангиста на месте замри! И уж тут так все здорово вышло, что даже выбрать было трудно, кто лучше всех штангиста показал. Смотрю на Наташку, советуюсь: подскажи, кому теперь водить? Я с нею часто так советуюсь, потому что Наташка такая – она все всегда лучше всех понимает. Вот и сейчас незаметно подбородком на Димку показывает. Ну да, у него здоровский был штангист, хоть на новогоднем концерте с таким номером выступай, но без Наташки мне все равно трудно было бы решить.


Потом мы еще показывали космонавтов на Луне, и акробатов, и докторов, и тигров, и Подземных Жителей, и первобытных людей. А рыжая Маринка предложила «фигуру директора школы», и тут уж было так смешно, что даже некоторые «морские фигуры» ржали вслух, не утерпели, и Наташка их отштрафовала: велела одно задание пропустить. Она не вредная, просто правила есть правила. Никто не обиделся.

Потом мы еще делали крокодила, колдуна, балерину, царицу, Чапаева и попа – я же говорю, «Море волнуется» такая интересная игра, что можно очень долго играть, хоть весь день, ну или пока обедать не загонят. Алешку-немца действительно загнали в двенадцать, у него дома почему-то всегда рано обедают. Он ушел, а мы все остались, и тогда Сережка, который как раз водил, дал всем задание изобразить голую тетку, а очкастая Танька победила и велела нам сделать голого дядьку, и у меня от смеха аж в боку закололо, но потом пришлось показывать ведьму, это Игорь придумал, и лучше всех, конечно, вышло у Наташки, и получается, ей снова водить.

Наташка улыбается, и мне понятно, что она давно уже интересное задание придумала. Очень интересное какое-то задание. Надо было раньше ее выбрать, нам же лучше!


– Мо-о-о-о-о-р-р-р-р-ре волну-у-у-у-у-ется ра-а-а-а-з. Мо-о-о-о-о-о-о-о-о-р-р-р-р-р-ре волну-у-у-у-у-у-у-у-уется два-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а. Мо-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-ре во-о-о-о-о-олну-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-уется-а-а-а-а три-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и!

Она так тянет гласные, что получается как будто песня. Длинная такая, бесконечная песня, как у северных оленеводов, которых показывали по телевизору… О! Вот что: надо будет, когда меня опять выберут водить, дать задание показать северного оленевода. То-то все удивятся! А может быть, даже и не знает никто, кроме меня, какие они бывают, эти самые оленеводы? Ну и сами виноваты, надо «Клуб путешественников» смотреть, мы с папой всегда смотрим…

А Наташка все тянет, тянет, нет уж сил терпеть.

И наконец – не тянет больше, не поет, не говорит даже, а кричит грозно, как военный командир:

– Фигура волшебного превращения на месте замри!

И я тут же понимаю, что это и есть самое интересное задание. Не только за сегодняшнюю игру, а вообще самое интересное в мире. Потому что – ну надо же было так придумать! Показать, как человек во что-нибудь превращается, так же только в сказках бывает! И нужно самим срочно решать, кому в кого хотелось бы превратиться. И мне, кстати, надо бы срочно придумать, а то вот дотронется сейчас Наташка до моего локтя – и что я буду делать?

Но она меня пока не трогает, а идет к Димке, и Димка показывает: вот он – человек, гуляет себе по двору, никого не трогает, даже сигарету курит. Ну, то есть делает вид, как будто бы курит, руку подносит ко рту и пыхтит, чтобы нам было понятно: он взрослого человека показывает. А потом Димка вдруг останавливается и начинает махать руками, как крыльями, и всем сразу ясно: он превратился в птицу. Шел по улице взрослый человек, шел себе шел, курил, а потом вдруг превратился в птицу и улетел. Здорово у него получилось, похоже. А я, интересно, так смогу? И вообще, что я все-таки буду показывать? Может быть, превращусь в дерево? Я немножко знаю, как это: быть деревом. У нас в саду, когда мы жили за почтой, рос орех, мы дружили, и он меня даже хотел научить быть деревом, но мне казалось, это скучно – на месте все время стоять. Особенно, если рядом нет никаких других деревьев. Орех мой вон тоже скучал один на поляне, хоть и не сознавался.

Птица Димка все еще хлопает крыльями, а Наташка уже подходит к его сестре Светке. Кладет руку ей на плечо, и Светка тут же отмирает, начинает изображать девчонку-модницу, которая крутится-вертится перед зеркалом, невидимую пышную-юбку-до-пола расправляет, а потом вдруг – раз, и превращается в кошку. Она не мяукает, потому что так нельзя, все нужно показывать молча, но сразу видно, что в кошку превратилась: вытягивает руку, как лапу, вылизывает длинным розовым язычком, изгибается грациозно, довольная собой, а потом – цап лапкой собственный невидимый хвост, и ну кружиться!

Светке-кошке уже не до нас, она увлечена новой игрой, охотится на собственный хвост. Хорошая из Светки вышла кошка, веселая, мне бы домой такую, да родители не разрешают. Говорят: а как в отпуск ездить? Как будто кошка сама без нас месяц не может прожить. А она еще как может! Живут же некоторые кошки всю жизнь во дворе без всяких хозяев, и ничего им не делается…

Наташка идет дальше, оживляет поочередно обеих Маринок, и рыжая показывает, как лягушка превращается в принцессу (у нее очень смешно вышло), а Маринка из пятого подъезда – как старушка становится маленькой девочкой, и это совсем не смешно, зато очень красиво и даже немножко страшно. А я, тем временем, окончательно принимаю решение: стану деревом. Все равно ничего больше в голову не приходит. И скорей бы уже Наташка меня оживила: ясно, что и как показывать, да и нос чешется, терпеть невозможно.

Но Наташка отходит от меня все дальше, и теперь теребит Ленку Олейниченко. Ленка показывает, как Колобок (катится по траве, кувыркаясь через голову) превращается в гусеницу (теперь она вытянулась и ползет – не по-пластунски даже, а вот как самая настоящая гусеница, изгибаясь всем телом). Ленка обычно не очень интересно придумывает, зато она занимается художественной гимнастикой, и как она кувыркаться-изгибаться, конечно, никто больше не умеет. Здорово у нее получается! Наверное, ей и водить потом, я так думаю, Наташка именно ее выберет.

Хоть бы она теперь ко мне подошла! Но Наташка идет оживлять Игоря, а я, чтобы забыть про нос, который чешется все сильнее, начинаю представлять себя деревом, заранее. Если я дерево, у меня должны быть корни, а как это показать, я не знаю. Зато могу очень хорошо представить себе, какие у меня длинные корни, они растут глубоко-глубоко под землей, так что я не смогу сдвинуться с места, даже если очень захочу, даже если мама вернется с работы и позовет меня обедать, все равно не смогу сделать ни шагу, потому что у меня теперь корни. Я здорово себе это представляю, даже больно немножко стало, потому что один корешок кто-то грызет. Наверное, мышка или даже целый крот. Если бы жук какой-нибудь, мне бы, наверное, только щекотно стало: я же большое дерево!

Игорь показывает, как солдат (марширует, стреляет из невидимого ружья) превращается в собаку. Когда он по-собачьи задрал ногу на дерево, Сережка не выдержал и заржал. Наташка смотрит на него, головой качает укоризненно. Сидеть Сережке без следующего задания! А мне почему-то совсем не смешно, и нос у меня больше не чешется, потому что деревья никогда не смеются, и носов у них, то есть, у нас нет. Если бы еще корешок никто не грыз, совсем хорошо было бы. Но и так ничего, можно жить. Когда зуб болит, в сто раз хуже!

Игорь еще бегает на четвереньках, с высунутым языком, а Наташка уже идет оживлять Сережку – раз уж все равно засмеялся, пусть показывает свое задание. Но он как раз ничего толком не придумал: сначала втянул щеки и живот, а потом надул. И что с того, спрашивается? Наташка тоже не понимает, и вообще никто не понимает.

– Это человек был худой, а потом быстро потолстел, как дядя Жора после больницы. Это тоже такое превращение, даже мама говорила: «Во что он превратился?» – обиженно объясняет Сережка и с независимым видом идет к качелям, как будто бы не играет больше с нами. Но понятно ведь, что одно-два задания пропустит и вернется. Мы же вон как разыгрались!

Наташка идет к очкастой Таньке, а я даже радуюсь. Я больше не хочу, чтобы Наташка ко мне прямо сейчас подошла, мне уже нравится быть деревом, я теперь хочу побыть деревом подольше.

У меня та-а-а-акие корни! Только как это всем показать, непонятно. Зато понятно, как надо будет показывать ветки. Ветки можно изобразить руками. Хотя, конечно, руки только две, а я, если уж стану деревом, то таким, у которого очень много веток. Большим-пребольшим, густым-прегустым, раскидистым и крепким, чтобы от меня была хорошая тень, и чтобы дети лазать на меня могли – и не только самые ловкие, а все, кто захочет, даже толстый Боря из второго А, ему же обидно, что он никуда не может залезть, он даже ревел однажды за гаражами, когда мы вишни рвать полезли, думал, никто не видит… Ну вот, на меня пускай залезает, мне не жалко, у меня ветки крепкие.

И еще я хочу, чтобы у меня были листья, а не иголки, это важно. Елкой я точно не хочу быть, а то срубят на Новый Год, украсят шарами и ватой, а через неделю на помойку отнесут, нет уж, спасибочки!.. Ну и вообще листья лучше иголок, красивее и не колются. И еще я хочу обязательно цвести весной, а потом чтобы фрукты на моих ветках выросли какие-нибудь вкусные и красивые. Вот вишней, например, быть не хочу: у вишни ягоды мелкие и кислые, хотя цветет она, конечно, здорово. Лучше всего быть персиком или абрикосом, но они на юге растут, а у нас из фруктовых деревьев есть только вишни, яблони и груши. Но груши мне не очень нравятся. То есть, они вкусные, но некрасивые какие-то, кривые. Значит, получается, надо становиться яблоней? Ну и очень даже хорошо. Яблони мне всегда нравились, и яблоки я люблю.

Танька что-то там показывает, но я, честно говоря, на нее уже не смотрю. Мне сейчас другое интересно: какие у меня ветки толстые и длинные, оказывается! А цветы уже облетели, зато появились крошечные яблочки, они пока похожи на зеленые ягоды шиповника – такие махонькие. Но они еще вырастут, порозовеют, будут сладкие-сладкие, я точно знаю. Если уж я теперь яблоня, если уж стою тут, с места сойти не могу, если не умею даже прогнать мышь, которая грызет-точит мой корешок, то, по крайней мере, ясно, зачем все это нужно. Яблоки у меня будут такие крупные и сладкие, каких не только в нашем дворе, во всем городе никто не выращивал! Попробуете потом, узнаете, какая из меня получилась яблоня…


– Кто идет в кино на два часа? – вдруг спрашивает Наташка.

Она так ко мне и не подошла почему-то. И никто не подошел. Игра как-то сама собой закончилась. Все галдят, обсуждают: идти в кино, или нет? И выходит, что надо идти, а значит надо у родителей отпроситься. Светка с Димкой бегут отпрашиваться, и Игорь тоже, и Танька. Ленка Олейниченко говорит, что у нее в два часа тренировка, и тут же начинает кувыркаться, чтобы все обзавидовались, а Наташка отпрашиваться не идет: ей родители все разрешают, даже в центр на трамвае ездить, она же большая совсем. У рыжей Маринки никого нет дома, так что ей точно можно пойти в кино, зато у нее нет десяти копеек на билет, а у другой Маринки есть целых пятьдесят копеек, но она в кино не хочет, а хочет на качелях кататься, а там Сережка сидит, дуется на всех. Наташка с Маринкой идут его уговаривать, чтобы слез и дал покататься, а рыжая Маринка идет с ними: ей десять копеек на билет нужно. Мне тоже нужно десять копеек на билет, я тоже, наверное, хочу в кино и покататься тоже хочу, но я не могу подойти к качелям: у меня же теперь корни! Я даже позвать их не могу – то есть, я-то зову, но они не слышат. Я тоже не всегда слышу, как деревья зовут, у меня только с орехом иногда получалось, пока он рос у нас в саду, и мы дружили, а теперь, получается, можно было бы снова дружить, мне больше и не с кем, но он же далеко отсюда растет, а я не умею дружить с теми, кто далеко.

– А где Женька? – спрашивает Сережка у Наташки.

Они все уже помирились, и Маринка вовсю раскачивается на качелях, а другая, рыжая Маринка прыгает от радости и бежит домой: Сережка сказал, что купит ей билет и еще мороженое в стаканчике, если она за это отдаст ему картинку с ковбоем, которая у нее над кроватью висит, а ей и не жалко ни капельки, ей этот ковбой уже надоел, она прямо сейчас его принесет.

Наташка оглядывается по сторонам, пожимает плечами. Дескать, не знаю я, где Женька. И тут мне становится по-настоящему страшно, потому что Женька – это у нас я, и вот же я тут стою, на краю волейбольной площадки, у всех на виду, а Наташка меня не видит, и Сережка не видит, и вообще никто. Я им кричу: «Вот же я, вот!» – но они не слышат, потому что почти никто, почти никогда не слышит, как деревья разговаривают, даже если они уже не просто «разговаривают», а очень громко кричат. А подойти сзади и хлопнуть по плечу я теперь не могу, потому что у меня корни, потому что у меня яблочки маленькие, мне их вырастить надо, ну и вообще, не выкапываться же из-за какого-то дурацкого кино, да и нельзя мне выкапываться, завяну ведь, и как же тогда?..

Слепой кот

Мне водить, как всегда. Да я и не против.

Стою столбом в самом центре двора, влажная от вечерней росы трава холодит босые ступни, колючий какой-то колосок забрался под коленку, щекотно.

Ничего не вижу, вообще ничегошеньки. Глаза мои закрыты, захочешь – не откроешь. Да и против правил это – глаза открывать. А правила нужны, когда играешь. Интересных игр без правил не бывает; все известные мне игры без правил – скука смертная, хуже того, скука бессмертная, неодолимая, непобедимая, зеленая как болотная ряска тоска, так что если уж согласился играть, будь любезен соблюдать правила, пока игра не закончится. Потом – другое дело.


Я уже в который раз согласился играть и – ну да, снова стою столбом. Ничего не вижу. Зато слышу преотлично, да и говорить могу. Не так плохо.

Слышу, все слышу, а как же! Визжат, пищат, хохочут бесенята мелкие, галчата крикливые, замурзанные. Весело им. Известное дело, веселее быть мышкой, чем кошкой – в начале игры. Зато кошкой хорошо быть в финале, если ты ловок, конечно. Неуклюжий кот – посмешище, мышам – счастье, но играть с таким скучно. Все уцелеют и будут довольны, но вряд ли еще хоть раз позовут играть незадачливого хищника.

Я не так уж ловок, но и не совсем растяпа, поэтому меня часто зовут играть. Очень часто. Со мною интересно: мышатам моим до самого конца будет казаться, будто исход игры под вопросом, не предрешен.

Ну да, не предрешен – в каком-то смысле. Пока глаза мои закрыты, всякое может случиться, не спорю.


– Начинаем! – кричат. – Начинаем!

И правильно, давно пора. Чего тянуть-то?

Верещат, уворачиваются, ускользают, как рыбки речные, как обрывки похмельных сновидений (мне не снятся сны, да и похмелье неведомо, но личный опыт – не единственный способ узнать, как что бывает; зачастую чужого опыта более чем достаточно, по крайней мере, мне).

Повинуясь не столько правилам игры, сколько собственному любопытству и желанию рискнуть, они не убегают, не удаляются от меня на безопасное расстояние, хотя, казалось бы, что их держит? Уж точно не я. (Пока – не я.) Однако же крутятся где-то совсем рядом, под ногами, протяни руку – и… Ан нет, ускользнула от меня сладкая мышка, шкурка шелковистая, ушки на макушке, глазки-бусинки. Убежала, выкрутилась как-то, а ведь сама хотела замешкаться, меня не проведешь. Но нет, передумала, испугалась, увернулась в последний момент, когда я уже был уверен, что добыча у меня в руках – первая на сегодня, самая желанная. И вот, упустил. Что ж, и на старуху бывает проруха; и на меня, выходит, тоже бывает, хотя, казалось бы…

Но я не огорчаюсь: мне некуда спешить. Есть пока время, и есть мне место – не под солнцем, конечно, но так даже лучше, под солнцем мне уж точно без надобности…


Каждый охотник желает знать, где сидит фазан, это правда, но и фазан в укрытии квохчет нетерпеливо: дескать, где же черти носят охотника? Добыча хочет повиснуть на охотничьем поясе, не сомневайтесь. Кому и знать, как не мне. Вот, держу в охапке свою добычу, попался мышонок! Вольно ж тебе было крутиться под ногами ловца…

То-то и оно что вольно. Верещит теперь, а сам-то рад, я же чую.

Ну пусть теперь сидит в стороне, дожидается, пока я прочих изловлю. Дело долгое и, как по мне, веселое.

Кто следующий?


Я хороший ловец. Я не тороплюсь, не утомляю себя, не слишком стараюсь даже, но число смирно сидящих в траве уже сравнялось с числом бегающих и визжащих. Да и нет теперь в них былого задора. Видят, как дело повернулось. Поняли, что не так уж весело удирать от ловкого кота, который хоть и слеп – согласно правилам игры – но безнаказанно дергать себя за усы никому не даст.

Что ж, пожалуй, довольно на сегодня. Все хорошо в меру, да и ночь на исходе.


Я по-прежнему слеп, как крот, но кожей чувствую тьму, знаю: солнце давно уже скрылось за горизонтом, а теперь вот и луна спряталась. Пришло мое время: время собирать камни, пересчитывать пойманных мышат, укладывать их в лукошко, уносить домой, прятать в подпол. Велико мое хозяйство, благословен мой труд, и не видно ему конца. Но на сегодня, пожалуй, хватит. Все устали, да и до третьих петухов не так много осталось. А мне вопли глупых птиц слушать ни к чему.


И тогда я останавливаюсь и говорю:

– Все. Поиграли, и будет. А теперь – поднимите мне веки.

Казаки-разбойники

Я здорово бегаю, быстрее всех во дворе – если бежать надо не очень долго. А если долго, я могу запыхаться, да так, что в боку колоть будет. Папа говорит, у меня короткое дыхание, я у нас спринтер. Красивое слово, мне поэтому совсем не обидно спринтером быть, тем более, их даже на Олимпийских играх зовут выступать, я сам по телевизору видел, как люди быстро-быстро бегают, а диктор сказал: это спринтеры.

Но все-таки непонятно, как это: короткое дыхание? И у кого оно, интересно, длинное? Они, эти люди с длинным дыханием, что ли, сто минут вдыхают, а потом сто часов выдыхают? Ну, тогда получается, у Витки тоже дыхание «короткое», и у всех в нашем дворе, и в школе тоже у всех, и у самого папы, между прочим. Я специально считал, как он дышит: выдохнет всего за несколько секундочек, и снова быстро вдыхает. Я тогда спросил: он, что ли, тоже спринтер? И вообще все? А папа засмеялся. Он всегда смеется, если я что-то спрашиваю, и не объясняет ничего. Мама говорит, он на работе объяснять устает, поэтому дома только шутит. Обещает, вот я вырасту, закончу школу, стану студентом, и тогда еще папиных объяснений наслушаюсь, даже надоест. А пока лучше его не трогать.

Но я все равно иногда его трогаю. Не могу же я еще целых восемь лет ждать, до института. Восемь лет – это я столько живу. Очень долго. За это время так много всего успело случиться! Мало того, что мы с Виткой выросли и в школу пошли, мы еще с тех пор два раза переезжали. Первый раз я не помню, но мама говорила, мы раньше с бабушкой Анной жили, а потом от нее уехали. А второй раз – это совсем недавно, в прошлом году. Так весело было переезжать! Мы последние две ночи спали на полу, как туристы, а на обед ели копченую курицу и бутерброды с сыром, потому что мама все кастрюли упаковала. Я бы хотел, чтобы они вообще навсегда потерялись, тогда бы и супа никакого никогда не было… А потом, когда все уже собрали, и машина за вещами приехала, Витка в коробку спряталась, мы ее все вместе долго искали, а когда нашли, мама не сердилась, а смеялась, ну и мы с папой тоже. Витка такая смешная была в этой коробке, бант сама на себя навязала, говорит: «А это вам подарочек!» Я даже пожалел, что сам не спрятался. Но Витка – она у нас всегда самая хитрая была.


Ну вот, так мы переехали и живем. Мне тут больше нравится, чем в старой квартире. У меня, во-первых, теперь своя комната есть, а у Витки – своя. Раньше мы с ней вдвоем в одной комнате жили и все время из-за этого ругались: кому наверху спать, чья очередь свет выключать, и кто опять в чужой ящик свои вещи сложил. Или вот например, я хочу читать, а она – пластинку слушать. Или наоборот. Так мы друг другу все время мешали, и мама говорила, что сойдет с нами с ума. А теперь, когда Витка мне надоедает, я могу у себя закрыться, хоть на задвижку! А она от меня иногда закрывается, но потом быстро выходит, и мы что-нибудь придумываем. Когда в разных комнатах живешь, легче дружить. Во-вторых, у нас рядом с домом парк, который, если идти долго-долго, уже не парк, а самый настоящий лес. А, в-третьих, тут во дворе у нас с Виткой много друзей, а в старом все были какие-то слишком взрослые и вообще противные.

Ну и пускай. Я-то теперь тут живу, а они там остались, как дураки.


У нас во дворе здорово. Мне раньше, когда мы только переехали, больше нравилось дома сидеть, в своей новой комнате, конструкторы собирать. А когда папа подарил нам с Виткой проектор и диафильмы, я вообще целую неделю на улицу не выходил, по сто раз все пересмотрел, и ни капельки не надоело. А теперь я дома сижу, только если дождь, и никто не гуляет. Даже не думал, что я так подружиться могу, да еще и со всеми сразу! Я даже с некоторыми девчонками подружился. Я раньше думал, они все вредные и скучные, потому что даже Витка бывает вредная и много важных вещей не понимает, хоть и сестра. Но у нас во дворе какие-то хорошие девчонки живут, даже удивительно. Такой дружный двор оказался. Повезло.

Мы тут все время в разные игры играем, а не в одно и то же все время. То в прятки, то в вышибалы, то в «Море волнуется раз» и еще в города. Зимой мы крепость из снега построили и потом воевали за нее, почти по-настоящему, а еще нам взрослые сделали настоящий каток, чтобы в хоккей играть и просто так гонять и прыгать. У нас с Виткой коньки раньше были одни на двоих, потому что она почти не каталась. Но когда каток во дворе залили, мама быстренько купила вторые коньки, специальные девчачие с белыми ботинками, и к Новому году Витка уже как самая настоящая фигуристка прыгала.

А теперь зима закончилась, скоро вообще лето, и каникулы будут. Скорее бы уже! А то в школьной форме ходить жарко, ну и вообще нет уже никакого настроения в школе сидеть. Тем более, нас дядя Володя, который раньше был товарищ майор, а теперь на пенсии, луки делать научил, и мы всю прошлую неделю после уроков до самого вечера в мишень стреляли, и кто лучше всех попадал, назывался Робин Гуд, и ему давали поносить дядиволодину зеленую гимнастерку – чтобы было ясно, кто чемпион. Я в среду всех победил и в гимнастерке ходил, а потом почему-то стал мазать. Витка говорит, потому что зазнался, а я не зазнался ни капельки, неправда это. Наоборот, волновался больше, поэтому и мазал. Но она, я же говорю, некоторые важные вещи не понимает совсем. И мне не верит.

Но сегодня мы после школы стрелять не будем, потому что уже немножко надоело, и еще мы вчера договорились пойти в парк, играть в казаки-разбойники. Даже посчитались уже вчера вечером, чтобы знать, кто будет убегать, а кто догонять. А то договоришься заранее с другом, где прятаться, а потом окажется, что он «казак» – и все насмарку.

Нам с Виткой выпало, что мы будем Разбойники, и мы очень обрадовались, потому что убегать все-таки гораздо интереснее, чем гоняться. По-моему, гоняться никто особенно не любит, поэтому и считаться приходится. А то бы все только убегали – непонятно от кого.


Мы после школы зашли домой переодеться и пообедать. Боялись, что на обед целый час уйдет, но тут нам повезло: мама сказала, что ей нас нечем кормить, вот только яблоки есть и булки, она еще даже в магазин не ходила, ей некогда, у нее ученики пришли, и вообще она сейчас с ума сойдет. На самом деле, ниоткуда она не сойдет, конечно, это мама только говорит так, когда хочет, чтобы от нее отстали. А мы даже обрадовались, что нет обеда, потому что спешили. Мы же в казаки-разбойники играть договорились. А для этого лучше бы поскорее всем вместе собраться, потому что игра длинная, а в восемь уже стемнеет, нас домой загонят, и надо, чтобы к этому времени уже кто-нибудь кого-нибудь успел победить, а то непонятно, зачем играли. Мы так маме и сказали, чтобы она не переживала. Она засмеялась и дала нам с собой по два яблока и по булке. Сказала, что зато ужин у нас будет праздничный: она пирог испечет и еще что-нибудь придумает.

И мы, конечно, вышли во двор самые первые. Целый час ждали, пока все соберутся. Катались на качелях, яблоки грызли. А когда уже испугались, что все передумали играть, пришел Ваня Мельников, за ним – Анютка, а потом и все остальные. Мы еще раз на всякий случай обсудили новые правила. Мы вчера как раз решили, что Разбойники должны оставлять знаки для Казаков, но не обязательно стрелки мелом рисовать, как положено, а любые знаки можно: хоть ленту на дерево привяжи, хоть кроссовки на пенек поставь – да что хочешь, лишь бы что-то необыкновенное вышло и заметное. Это Витка предложила, и сначала те, кому выпало Казаками быть, не соглашались, сказали: хи-и-и-и-итренькая! – но Ваня Мельников за нее заступился. Говорит: а что, хорошие правила, так даже интереснее. Он всегда за Витку горой, даже сейчас, когда ему от этого хуже: он же за Казаков играет, и теперь им в сто раз труднее нас искать будет. Но он такой, любит, когда трудно.

И вот мы начали играть. И мы, Разбойники, пошли в парк первые. Договорились, что Казаки только через пятнадцать минут начнут нас искать. У Антона есть часы, он время засек. Витка говорит, фигушки – через пятнадцать, они через пять минут уже за нами побегут, а я, например, верю, что все будет честно: какая же это игра, если правила нарушать? Так никому не интересно. Вот если бы мы настоящие разбойники были, которых умри, но поймай, тогда – да.


В самом начале парка, где малышовая песочница, и медведи деревянные стоят, Светка Ивашова нарисовала на песке семиконечную звезду, а в центр воткнула бумажный красный мак. Чтобы было сразу ясно: тут мы разделились на семь разных отрядов. Сама Светка одна, и Тимка тоже один, и еще Лева. Они сами так захотели, у них у всех какие-то свои секретные убежища, наверное – так чтобы никому не показывать, вдруг потом еще пригодится. Мы с Виткой решили убегать вдвоем, все-таки у нас все главные секреты общие. Боб с Пашкой и Коля с Маратом тоже по двое, а Макс, Гарик и Анютка втроем. Ну, они вообще неразлейвода – так мама любит говорить, если видит, что кто-то всегда вместе. Мы с Виткой – то разлей, то не разлей, у нас по-всякому бывает, но когда что-то серьезное случается, например, от Казаков надо удирать, так мы лучше вдвоем будем, чем поодиночке.

Поэтому сегодня мы вместе. Бежим по узкой тропинке, сворачиваем за кусты сирени, и дальше, напролом. Я не очень быстро бегу, чтобы Витка не отставала, да и сам не хочу запыхаться раньше времени.

– Надо знак какой-то оставить, – говорит Витка. – Я на кусты бумажного чертика посадила, но теперь еще что-то надо, а то нечестно. Давай… Нет, я лучше придумала.

Достает из кармана мамину булку, отламывает от нее большой кусок и кидает на тропинку.

– Как думаешь, сойдет? – спрашивает.

– Сойдет, – отвечаю.

Я и правда так думаю. Нормальный знак: просто так булки на дороге не валяются, значит можно догадаться, что это мы оставили. Можно, но очень-очень трудно. И это хорошо.

– А если ее птицы склюют, мы не виноваты, мы же честно оставляли! – торжествует Витка.

Только тут я начинаю понимать ее хитрость. А ведь и правда!


Бежим дальше. Пока добрались до речки, Витка еще несколько кусков булки на дорогу кинула. Тут у нас есть свой любимый мостик, почти секретный. Его, наверное, мало кто знает, все ходят по большому мосту, и уток там кормят, а мы с папой однажды гуляли, когда только-только переехали, и случайно сюда забрели. А потом мы с Виткой еще много раз сюда приходили, и никого не видели, никогда. Поэтому мы еще вчера решили, что именно сюда побежим. Тем более, мы еще никогда на другой берег по этому мостику не ходили. А интересно же! Ну и вряд ли нас тут кто-то найдет, несмотря на булку.

На перила я привязал свой носовой платок. Пусть будет такой знак, мне не жалко. Тем более, булка у Витки почти закончилась. Еще, конечно, моя есть, но нам же так много бежать!

– Платок, конечно, птицы не склюют, – вздыхает Витка. – Ну ладно, вряд ли досюда кто-то доберется.

Я, в общем, тоже так думаю.

Она говорит:

– А давай перейдем через этот мост с закрытыми глазами!

– Зачем? – спрашиваю.

Витка хмурится. Она как папа, тоже не любит объяснять. Мы с ней часто из-за этого ругаемся. Но тут она все-таки решила ответить. Ну да, ей же надо меня уговорить! Когда Витке что-то очень надо, она у нас как шелковая!

– Я в сказке читала, – говорит, – что есть такие волшебные заколдованные мосты, по которым надо с закрытыми глазами ходить. Потому что, если идешь с открытыми, тогда из воды вылезают всякие чудища и драконы. И если испугаешься, то мост рухнет, а они тебя сожрут! А если глаза закрыть, то и пугаться нечего. И тогда пройдешь в какую-нибудь волшебную страну, или просто в замок к принцессе… Ну вот, давай покабудке этот мост будет считаться заколдованный, а? И мы поэтому с закрытыми глазами пойдем. Ну Витенька, ну пожалуйста!

Она меня редко так называет: «Витенька». Когда надо, чтобы я ей что-нибудь отдал, или подарил, или сделал, как она хочет. Хитрая-хитрая, а я ее давно раскусил. Но пойти по мосту с закрытыми глазами – это мне тоже интересно. Даже жалко, что не сам придумал. Ну так, между прочим, и Витка не сама придумала, она в сказке вычитала. Я вообще-то сказки не очень люблю, там всегда про дураков и принцесс, и они вечно выясняют, кто кому жених-невеста. А мне нравится про пиратов читать: чтобы и путешествия, и война, и клады. Но оказывается, вот какие интересные сказки бывают. Надо же!

– Мы за перила будем держаться, – говорит Витка. – И тогда не упадем. А когда перила закончатся, значит, можно уже глаза открывать.

Ну это она пускай за перила держится. А я и так пройду, не упаду. Вот еще – за перила…

Я так и сказал, а потом прошел по самой середине моста, даже не споткнулся ни разу. И только когда почувствовал, что под ногами не твердо, а немножко мягко, открыл глаза. И точно: стою на траве, на другом берегу. И Витка рядом стоит.

– Ты глаза не открывал? – спрашивает.

Я даже отвечать не стал. И так ясно: я же не дурак, чтобы глаза открывать. А вдруг окажется, что мост не покабудке волшебный? И как тогда?

– Нас, – говорит Витка, – теперь, наверное, уже ни за что не найдут. Мы же по заколдованному мосту речку перешли! А они если даже пойдут, то как по обыкновенному…

– Все равно давай побежим еще немножко, чтобы нас с другого берега не было видно, – говорю. – И булку будем крошить. Чтобы все по правилам.

Она кивает, достает остатки своей булки и кидает на землю, у самого моста.

– Теперь ты свою кроши, у меня уже не осталось.

Мы еще немножко пробежали, совсем чуть-чуть, минут пять. Я всего только один раз кусок булки бросить успел. Остановились, оглянулись, а речки уже не видно. Ну, значит и нас уже оттуда не видно, можно не спешить. И вокруг уже не парк, а почти настоящий лес. Или даже совсем-совсем настоящий, а не «почти». Здесь, наверное, даже медведи живут. Или хотя бы волки и лисы. И зайцы, чтобы было за кем гоняться.

Дальше пошли не спеша. Интересно же! Надо все разглядеть, а не бегу ничего не успеваешь заметить. А тут Витка поляну с ландышами нашла, а потом еще одну, но рвать не стала. Нам мама еще давно объяснила, что цветы рвать последнее дело. Если уж очень понравился цветок, так лучше выкопать с корнями и дома посадить, а потом поливать каждый день, чтобы не завял. Она сама иногда цветы из парка приносит, и у нас теперь на балконе целый сад.

Ну, я и так никогда цветы рвать не стал бы, зачем мне? А Витка раньше, когда маленькая была, все время венки из одуванчиков плела, но теперь исправилась, не плетет больше. И вот даже ландыши не стала рвать, хотя ей очень хотелось букет, я же знаю.

Потом я смотрю, а по дереву что-то скачет. Не птица и не кошка. Коричневый какой-то зверь, вернее, темно-рыжий, как у мамы волосы.

– Это же белка! – кричит Витка. – Вот это да! А я думала, белки у нас в парке не живут.

– Ну так это уже лес, – напоминаю. – Здесь, наверное, даже медведи есть.

– Ну вот медведей лучше бы не было, – вздыхает Витка. – А белки – это да! Жалко, орехов нет.

Жалко, да. Орехи я бы и сам съел. А то проголодался, а у нас всего половина булки, да и ту надо крошить на дорогу. Потому что – ну, все-таки правила!

Мы немножко последили за белкой, но она к нам близко не спустилась, и мы тогда дальше пошли.

– А ты обратно дорогу найдешь? – спрашивает Витка.

– А чего ее искать? Сейчас мы идем вперед, а потом пойдем назад. Не заблудимся. Тем более, я булку крошу.

– А ее птицы склюют, – ухмыляется она. – Как в сказке. Там тоже дети шли по лесу и хлеб крошили, и все склевали птицы, и тогда дети не смогли вернуться домой.

Эту сказку я знаю, ее нам мама вслух читала на ночь, когда мы сами не умели еще. Так вот как Витка про булку придумала! А я-то совсем забыл…

– Ну, – говорю, – это все-таки в сказке. А мы и без крошек не заблудимся. Здесь же не настоящий лес, а парк. И все близко.

– А по-моему, теперь все уже далеко, – упрямится моя сестра. – Слышишь, как тихо?

Ну да, тихо. И что с того? Мы же всего полчаса назад мостик перешли. Мы бы просто не успели так далеко зайти, чтобы заблудиться, даже если бы очень захотели.

– Ну, если ты боишься, давай прямо сейчас вернемся, – предлагаю. – Только тогда нас, наверное, поймают.

Витка думает. Она немножко трусишка, как все девчонки, но чтобы нас Казаки поймали – этого она не хочет. Ей очень важно Казаков победить, чтобы потом нос задирать: вот мы с Витькой какие!

– Я наверное все-таки не очень боюсь, – говорит она. – Это я специально, чтобы интереснее было. Давай еще немножко вперед пойдем, поищем убежище. Посидим там до заката, а потом домой подем. Чтобы точно не поймали!

Ну и правильно. Тем более, на закате я обязательно пойму, куда нам идти. У нас дома закат видно из того окна, которое в сторону парка смотрит. Значит, парк на западе, а домой – это надо будет идти на восток. Чтобы солнце все время было сзади. Тогда точно сразу найдем и речку, и мостик, и домой вернемся к ужину.


Никакого убежища мы с Виткой так и не нашли. Ни пещеры, ни дупла большого, ни даже просто ямы. Поэтому когда устали, просто нашли полянку, со всех сторон окруженную кустами боярышника и попадали на траву. Я только теперь понял, как устал. И голодный, как будто вообще никогда в жизни ничего не ел. Я бы сейчас даже на суп согласился, но никакого супа в лесу не бывает. Зато у меня осталась последняя четверть булки, и я поделился с Виткой, а у нее еще оказывается было яблоко, и мы его тоже поломали пополам.

– Вот если бы уже лето было, мы бы ягоды и грибы нашли, – вздыхает Витка. – А пока еще нет ничего, обидно!

Еще как обидно.

Но мы все равно были рады, что так далеко забрели и так хорошо спрятались. Я немножко полежал на спине, посмотрел, как облака по небу плывут: вот облачный слон превратился в зайца, а заяц – в страшную великанскую морду, а морда развалилась на куски, и они разбежались в разные стороны, в точности как аквариумные рыбки. Красота! Почти все равно что мультики смотреть.

Потом я, кажется, немножко задремал, но Витка меня растормошила.

– Мне, – говорит, – холодно. И есть хочется. И пасмурно совсем стало, так что солнца не видно. Как ты думаешь, закат уже скоро? Может быть, можно уже обратно идти?

А я откуда знаю? Действительно пасмурно, да так, что почти темно. И по небу уже не облака ползут, а одна большущая туча все закрыла. Даже страшно немножко стало.

– Идем, – говорю. – Наверное, уже пора. Тем более, если дождь пойдет, все домой побегут.

– А куда надо идти? – спрашивает Витка.

Ей хорошо, а я у кого спрашивать буду? Я-то думал, на закате все станет ясно, а теперь никакого солнца не видно. И тут я вспомнил: у деревьев же мох на стволах всегда с северной стороны растет! Сейчас посмотрим на деревья и поймем, где у нас север, и где восток, и пойдем домой.

Когда я все это Витке объяснил, она на меня та-а-а-ак вытаращилась! Как будто не видела никогда. Ну да, я такие полезные секреты про лес знаю, а она и не догадывалась!

Мы ушли с поляны, стали деревья разглядывать. Тут вот что плохо оказалось: у одних деревьев мох по всему стволу растет, а у других стволы вообще гладкие, никакого мха. Но потом мы все-таки нашли правильное дерево, где мох был только с одной стороны. И сразу стало ясно, что вот – север, значит домой, на восток – это направо.

– А мы разве оттуда пришли? – спрашивает Витка.

Мне тоже кажется, что не совсем оттуда, но мы же, наверное, петляли. А теперь пойдем прямо на восток, короткой дорогой.


Мы, наверное, целый час шли. Совсем-совсем проголодались. А речки никакой все нет и нет. И крошки от булки нам ни разу не попались, хотя мы очень внимательно под ноги смотрели. И закат не начинается, ночь не наступает, сумерки пасмурные тянутся и тянутся. От этого у меня совсем настроение испортилось. И у Витки тоже. Но она мне, между прочим, ни слова не сказала про то дерево. Другая девчонка обязательно устроила бы истерику, орала бы: «Все из-за тебя!» А Витка понимает, что я не нарочно в другую сторону нас повел. Я же не виноват, что в настоящем лесу деревья не такие, как в учебнике природоведения и в других книжках.

Зато мы нашли поляну, где рос щавель. Он, конечно, кислый, им по-человечески не наешься, но все-таки! Хоть чуть-чуть перекусили. Мама это называет «заморить червячка», а мне такое выражение никогда не нравилось. Как будто внутри в человеке действительно червяк живет и есть просит, а если его покормишь, умирает. И потом остается дохлый червяк в пузе. Бр-р-р-р!

– Как ты думаешь, мы когда-нибудь найдемся? – спрашивает Витка.

А я откуда знаю? Должны бы, конечно, найтись. Все-таки мы в парк пошли, а не в настоящий лес. Ну даже если уже лес начался, все равно город где-то совсем близко. Ничего страшного.

– Я спрашиваю, – объясняет Витка, – потому что если мы найдемся – это одно. Тогда надо ходить и дорогу искать. А если уже никогда не найдемся, надо, что ли, хижину строить и на охоту отправляться. Чтобы жить все-таки, как в лесу положено.

– Ну, – говорю, – давай все-таки дорогу искать. Вдруг найдем? А охотиться пока все равно не на кого. Ты же не будешь белку есть?

– Белку не буду. Но один щавель тоже неинтересно.

Кто же спорит?


Мы долго потом еще ходили. По идее, должна бы уже ночь наступить, но нет, только тучи на небе еще немножко потемнели. Не то как будто гроза, не то просто сумерки. Но так долго сумерки вообще-то не бывают.

Ну, мало ли что считается. Считается, что в нашем парке заблудиться нельзя, а то бы родители нам сюда ходить запрещали. А они ничего, разрешают, не только наши мама с папой, но даже Ванина бабушка, которая врач и поэтому очень строгая, ее послушать, так вообще ничего в мире нельзя, от всего вред, и всюду микробы… Но в парк Ване ходить все-таки можно, хотя он, конечно, и без спросу ходил бы, в случае чего. Он храбрый. И жалко, кстати, что его сейчас с нами нет, втроем-то мы бы точно как-то выблудились.

Мы с Виткой ходили-ходили, и вдруг рядом в кустах что-то ка-а-а-ак затрещало! Мы хором заорали: «Медведи!» – и побежали. Я так быстро никогда в жизни не бегал, да еще и Витку за руку тянул, чтобы не отставала. Бежал долго-долго, не разбирая дороги, пока в боку не закололо, тогда пришлось остановиться и передохнуть.

– Вот теперь мы точно совсем-совсем заблудились! – вздыхает Витка. – Вообще непонятно куда бежали целый час!

Ну не час, конечно. Я целый час без остановок бежать не могу, я же «спринтер». Но все-таки долго бежали, очень.

Пока я сидел на траве, дух переводил, Витка вокруг бродила. Я сказал, чтобы сидела рядом: еще не хватало теперь друг дружку потерять! Но она все равно куда-то ушла, за деревья. И почти сразу прибежала обратно, глаза выпученные, счастливая и перепуганная разом, как будто говорящего волка встретила, или еще что-нибудь совсем уж сказочное.

– Там дом! – орет. – Там на полянке домик, самый настоящий, деревенский, как дача. Там наверное кто-то живет, и отведет нас домой! А если не живет, мы там хоть переночуем. И может быть, там даже телефон есть? Только я туда не стучала. Давай вместе.

Еще бы. Конечно, вместе. Ну Витка, ну молодец! Дом в лесу нашла! Вот дает!


Я пошел за ней. Очень волновался: а вдруг Витка все выдумала? Или даже не выдумала, а просто видела мираж, как в пустыне. Наверное, в лесу тоже миражи бывают, почему нет?

Но домик на поляне за деревьями все-таки стоял, самый настоящий. Мы поднялись на крыльцо и постучали, но нам никто не открыл. Подергали дверь – закрыто. Жалко, конечно, но, может быть, хозяин ушел и потом придет? Например, он лесник, и у него работа по лесу до ночи ходить. Тогда к ночи точно вернется, и уж он-то нас домой выведет, можно не сомневаться. А если никто не придет, я попробую в окно залезть, или даже в трубу, и Витку подсажу как-нибудь. А пока подождем немножко.

Пока я ходил вокруг дома, смотрел на окна, прикидывал, как туда залезть, Витка на крыльце топталась. Ковыряла зачем-то перила, отломила щепку, сунула ее в рот – вот как проголодалась! Я тоже голодный, но деревяшку грызть не стану.

– Слушай, – говорит она, – слушай, я тебе сейчас такое скажу! Только ты не пугайся, пожалуйста, а то я тоже испугаюсь… Этот мост, по которому мы шли, это по-настоящему был заколдованный мост, поэтому мы теперь домой попасть не сможем.

– Это почему? – спрашиваю.

Понимаю вроде, что Витка ерунду говорит, а самому страшно стало, и сердце стучит: «Бух! Бух! Бух!» Сейчас ка-а-а-к выскочит!

– Потому что мы с тобой теперь не на самом деле живем, мы теперь покабудке, и все вокруг тоже, – говорит Витка. И сует мне свою дурацкую щепку: – На, попробуй.

Вот еще, щепки грызть…

Но она пихает щепку мне в рот, и я ничего не понимаю пока, только щепка почему-то сладкая, как пряник, да это и есть пряник! Самый настоящий. И весь дом, кажется, построен из пряников и печенья. Ну, повезло! Сунув щепку за щеку, я с треском отламываю кусок вафельной водосточной трубы, а Витка с хрустом грызет перила, и тогда из дома раздается противный старушечий голос: «Кто тут ломает мою избушку?» – и у меня сердце в пятки уходит, а Витка мрачно говорит: «Ну все, влипли».

Гигантские шаги

Явилась с утра пораньше. Порог не переступает, но совсем близко стоит. Спрашивает: сегодня придешь играть?

Я-то как раз не собирался, сыт ее играми по горло, но она поджимает губы, щурится презрительно: боишься?

Еще чего. Не хочу – это да. Надоело. Не позвала бы, так и не пришел бы. Но – боюсь?! Было бы чего бояться. Сама она боится. Я бы так и сказал, но она уже убежала. Дура вредная.


Плохо тут вот что: она, небось, опять будет водить. Она почему-то всегда водит, хотя, вроде бы, надо по очереди. Но остальные не возражают. Все же она старше всех. Наверное, поэтому слова ее имеют особую силу, да такую, что нам и не снилось… И – ну да, считается, что с нею интересно. Всем, или почти всем, но уж точно не мне.

Она не любит меня, вот в чем загвоздка. Терпеть не может. Виду не подает, но это чувствуется. Вроде бы мы никогда открыто не ссорились, но вот не нравлюсь я ей, и все тут, точка. «Хитрая, наглая черномазая рожа!» – вот что она думает, когда видит меня. На себя посмотрела бы, тоже мне красотка…

Но она – да, что и говорить, отлично водит. Она то и дело изобретает какие-нибудь новые правила, поэтому игра никому не надоедает. Когда мы только начинали играть, все было просто и понятно: можно мерить землю «гигантскими шагами», шагать так широко, как только получится, или же «гномьими» шажочками, длиной в половину ступни, передвигаться – как повезет. Или просто стоять на месте, если тот, кто водит, не называет твое имя. Стоять – это (кто играл, знает) хуже всего. Потому что сто «гномьих» шагов все-таки гораздо больше одного «гигантского», какими бы длинными ни были твои ноги, а значит, всегда есть шанс – у всех, кроме того, кто стоит на месте.


Так вот. Она никогда не называет мое имя. Кто-то получает задание чаще, кто-то реже, но я – никогда. Сколько играем, а я еще ни шагу не сделал. Потому и не хотел сегодня идти: что толку начинать игру, если опять буду столбом стоять, как дурак?

А поиграть по новым правилам – ну да, конечно хотелось бы! Теперь про «гигантские» и «гномьи» шаги никто уж и не вспоминает. Теперь она дает совсем иные задания. «Три жабы», например. Это значит – расставить ноги пошире, присесть на корточки и прыгнуть три раза, не выпрямляясь. Или «восемь цапель» – вышагивать, задирая колени высоко, к самому подбородку. Иным приходится гусеницей ползти, или зайцем метаться, а кому-то – обезьяной скакать, цепляясь руками за ветки, не касаясь ногами земли. А то вдруг велит сделать «два перекатиполя» – это значит, что нужно свернуться клубком и катиться по земле, кувыркаясь, пока сил хватит, а потом остановиться, передохнуть – и еще раз. Я бы долго мог катиться, я ловкий и сильный, но приходится стоять столбом, ждать, вдруг сжалится? – а она-то, небось, и слова такого не знает.

Зато она знает великое множество других слов. Сладкоречива, змея. В чье угодно сердце заберется, как в чужую нору. Будет лежать там, изготовившись, дожидаться возвращения хозяина, чтобы вонзить в его горло ядовитые зубы. Она такая, о да. Может быть потому и не любит меня, что знает: я ее насквозь вижу. Хитрец хитреца видит издалека; был бы я старше всех, она бы у меня поплясала, пожалуй! И все бы поплясали.

Но сила не на моей стороне, и вряд ли тут что-то можно исправить. Поэтому надо терпеть. Я, правда, решил не играть больше, да вот, сама позвала. Прежде не бывало такого, чтобы она звать кого-то трудилась. Мы сами приходили.

Что у нее на уме? Не знаю, но теперь пойду.

Придется, раз так.


Иду, камешки мелкие под ногами похрустывают, словно грызет их с голодухи неприхотливый великан. Пока я раздумывал, солнце высоко поднялось над горизонтом, греет, но не жжет. Хорошее утро. Уже почти никто не вспоминает, как мы жили без солнца. Я и сам почти не помню, как, но ведь было дело, жили. А некоторые теперь твердят, будто солнце было всегда. Врут зачем-то. И ладно бы другим – так нет, себе же врут, без всякой выгоды. Не понимаю.

И пусть.

Стоят, ждут, без меня не начинают. С чего бы такая честь? Ох странно!

– Я пришел, – говорю.

– Долго же ты шел, – хмурится моя сероглазая соседка. Она строгая, но совсем не злая. И справедливая. Если бы она водила, я бы не остался вне игры, даром что никакой дружбы между нами отродясь не было.

Вот и сейчас она хоть и попрекает, но ведь говорит со мной. А прочие отводят глаза, словно бы нет меня, или даже хуже: словно бы мы все вдруг научились умирать, и я умер первым, сам того не заметив. Только черномазая, наша старшая сестренка, улыбается до ушей. Рада меня видеть. Да я что-то не рад. Но ладно, пришел, так уж пришел. Не уходить же теперь. Хотя…

– Сегодня мы будем играть совсем иначе, – говорит она, улыбаясь все шире, так, что зубы можно сосчитать, все три сотни, или сколько их там у нее. У меня пальцев на руках не хватит, а то я бы не поленился, пересчитал бы.

– До сих пор мы просто развлекались, – продолжает черномазая. – Рада, что вам понравилось. Но сегодня все будет всерьез.

Ну ничего себе! Как это – «всерьез»?! Не понимаю.

– Я вам помогу, – обещает она. – Вот увидите, нет ничего проще. Будем делить территорию. Сколько сумеете пройти-проползти-облететь – вся ваша, хозяйничайте там, как хотите.

Как я погляжу, многим стало не по себе. Но ведь не расходимся, стоим, ждем начала игры. Попробовать бы хоть разочек, как оно – «всерьез» – и гори все огнем!

Поначалу все идет как всегда: мы стоим у черты, на берегу Великой Реки, а она – далеко впереди, где начинается лес. Но когда выкликает кого-то, все отлично слышно. Голос у нее зычный, думаю, даже мертвецов из могил поднял бы. Но нет среди нас мервецов. Пока, по крайней мере, нет. Потом когда-нибудь, думаю, будут. Мы же, как и люди, под Луной живем, а она кого хочешь умирать научит.

– Афина – одна сова! – кричит черномазая, и моя суровая сероглазая соседка птицей взмывает в небо, а мы пялимся на нее, не можем понять, как это случилось?

Прежде мы никогда не превращались в птиц или зверей, хоть и считается, будто мы все можем. Вероятно, мы действительно можем все, не знаю. Но, по правде говоря, мы пока мало что пробовали. Мы не очень давно есть, вот в чем дело. Вот и не успели еще разобраться, что к чему. Прежде нас не было, а потом мы уже были, но не было солнца, я это очень хорошо помню, а другие – почему-то нет. Некоторые вон твердят, будто мы вообще были всегда – вот же дурни!

– Ганеша – тысяча слонов!

И добродушный увалень Ганеша тут же превращается в огромного, тяжелого, красивого зверя. Медленно, с достоинством делает шаг, потом другой, третий. Ну да, ему же тысячу шагов сделать велели. То-то счастливчик. Не зря день проживет.

А я? Хотел бы я знать, на этот раз она выкликнет мое имя? Ну хоть сегодня-то, если уж у нас такая игра пошла, что и не игра вовсе…

– Себек, девятьсот крокодилов!

И – да, гляди-ка, нет больше нашего Себека, зато ползет к воде грузный, зубастый ящер. Эк его превратила! И что, интересно, светит мне при таком-то раскладе? Может быть стоило дома отсидеться? Но ведь не екнуло сердце, не предсказало беду. Значит, и не будет никакой беды? А воздатся мне за прежнее терпение, белым соколом взмою к облакам, трижды облечу землю прежде, чем солнце приблизится к горизонту…

Но соколом взлетел Гор, а чуть позже Уицилопочтли вспорхнул невесомой птицей-мухой колибри.

Жирной рыбой плюхнулся в реку Эа, медведем взревел Велес, заржал, гарцуя, Бурак, тявкнул Анубис. Мои товарищи по играм один за другим расставались с привычным обликом, и только я по-прежнему стоял столбом, гадал: кем предстоит стать мне? Или снова не вспомнит, не успеет, не обратит на меня внимание? Зачем же тогда звала? Сама ведь домой ко мне заявилась, спрашивала: «Придешь играть?» Издевалась?

Ну да, а как иначе?

Эх, не надо было ее слушать, не надо было сюда приходить. Сидел бы один, горя не знал бы…


И вдруг, когда я уже почти утратил надежду, она назвала мое имя. Впервые с тех пор, как стала водить.

– Цагн – один богомол!

И я застываю на месте, цепенею, чувствую, как истончается мое тело, как помимо воли тянутся к небу руки. Теперь я не божество, святоша. Хуже того, помешище. Ладно, пусть бы, не так уж важно, кем я буду и зачем я теперь буду, но ведь ни шагу не могу сделать! Стой на месте, руки, лапки свои тощие к небу тяни – вот и все, что тебе светит, братец Цагн, бессмысленный богомол. Ни одного шага, ни единой пяди земли мне не досталось. Так нечестно, неправильно, несправедливо, крикнуть бы, но лишь стрекочу, на потеху товарищам по игре.

Что будет теперь с бедным моим народцем? Пропадут ведь. Совсем пропадут.

Сука, подлая черномазая сука Геката.

Прятки

Старуха лучше всех умеет искать.

Ну, то есть она не настоящая старуха, не седая с палочкой, а просто Олька Старухина из дома напротив, который в форме буквы «Г», как шахматный конь ходит. Это я придумала, что она Старуха, давно, когда мы еще не по-настоящему в школу ходили, а только раз в неделю в приготовишку. Олька, конечно никакая не старуха, она даже младше меня почти на год: я в декабре родилась, потом был Новый год и Двадцать Третье февраля, потом еще вся весна и целое лето, и только тогда наступил сентябрь, и Олька тоже родилась – здрасьте, наконец-то!

Но теперь мы все равно учимся в одном классе, потому что ее согласились записать в школу в шесть лет. Так, оказывается, можно. Тем более, что ей всего неделя до дня рождения оставалась. И правильно, что взяли: Старуха, между прочим, самая высокая в классе, и еще в приготовишке читала как взрослая, а не по слогам.

И еще она лучше всех умеет искать, когда мы играем в прятки.


У нас большой двор: в нашем доме четыре подъезда, а в Олькином аж восемь, и в каждом подъезде обязательно кто-нибудь из детей живет, иногда даже несколько сразу. А двор считается общий для двух домов. Поэтому у нас во дворе получается большая компания. Мы очень дружные, даже с мальчишками почти никогда не ссоримся, хотя они конечно бывают вредные. Но в других дворах мальчишки в сто раз хуже! И когда во дворе какая-нибудь игра начинается, мы всех-всех принимаем, даже самых маленьких вроде Руслана и Люськи, хотя они вообще даже в школу еще не ходят. А самые старшие у нас Ада, Плут и Гера. Они уже в пятый класс перешли, но все равно иногда с нами играют. Ада и Плут совсем хорошие, не командуют, а Гера сильно задается, говорит, с нами скучно. Ну так мы его и сами нарочно не зовем: подумаешь, сильно надо! Но иногда Гере надоедает задаваться, и тогда он всякие интересные вещи рассказывает из книжек, а однажды вечером созвездия показывал. Только я плохо запомнила, кроме Большой Медведицы все равно ничего не смогу узнать, если одна буду смотреть, без Геры, а он все-таки редко соглашается показывать…

Но в прятки играть Гера, конечно, не придет. Ну и не надо. Он, между прочим, прятаться плохо умеет, его отовсюду видно, как взрослого, а нас и без него много, пока всех найдешь, так, может быть, и вообще вечер наступит!

Во дворе играть в прятки не очень интересно. Тут конечно тоже есть куда спрятаться, но мы же тут всегда живем, мы все хорошие места для прятанья уже давно знаем. Гораздо лучше играть на Дачках. На самом деле там никаких дач нет, а просто пустырь такой. Огромный-преогромный: сразу за складом начинается и аж до самой рощи, где мама весной щавель рвет. Его все так называют: «Дачки». Папа говорит, там раньше, до войны или вообще до революции правда всякие дачи были, а потом дачников повыгоняли, а дома поломали, чтобы город строить, но как раз на этом месте город еще до сих пор не построили почему-то, дальше наших домов уже никто не живет.

Мы еще вчера договорились, что сегодня на Дачки пойдем в прятки играть. Нам разрешают, потому что знают: мы все равно туда часто ходим, и кому не разрешают, тоже вместе со всеми убежит, даже если дома потом накажут. «Пусть хоть предупреждают, куда ушли ноги ломать», – так моя мама говорит, и вообще все родители.


Старуха за мной зашла рано, когда мы с мамой еще завтракали. Ее тоже за стол усадили: она худая-прехудая, как скелет из Комнаты Страха, мама когда ее видит, сразу варенье из буфета достает и конфеты шоколадные. Говорит, у нее «душа болит»; я не знаю, как это бывает, но думаю, это примерно как флюс, только не во рту, а внутри где-нибудь. А Олька что – она конфеты лопает и все равно не толстеет, она еще и дома с добавкой ест, говорит, у нее все в рост уходит, поэтому она выше всех в классе, хоть и младше.

Мама и на этот раз достала варенье, потом подумала, махнула рукой и отдала нам мороженое, которое лежало в холодильнике на после-ужина. Сказала: гуляйте, девчонки, вам положено, у вас каникулы, а у меня работа, селяви, так что адье! Она много иностранных слов знает и часто их говорит, хотя работает парикмахершей, а совсем не разведчицей и даже не переводчицей. Но я иногда думаю: разведчики – они же не говорят дома правду, им нельзя, Штирлиц вон тоже ничего дома жене не говорил, хотя она сама наверное догадывалась… Так что очень даже может быть, что моя мама все-таки разведчица – ну, хоть чуточку. И когда она на работе задерживается, а папа страшно волнуется и всем звонит, а потом они ругаются, потому что папа хочет знать, где мама была, а она не говорит, я почти уверена, что она все-таки – да…

Мама ушла, а мы со Старухой стали есть мороженое. Она слопала быстро свою порцию и говорит: «А все равно я тебя найду, вот увидишь!»

Это мы вчера поспорили. Мне надоело, что Старуха вечно всех быстро находит, а потом хвастается, и я сказала: «Завтра ты меня точно не найдешь, спорим!» И мы по-настоящему поспорили, на две жвачки. У меня есть с Микки-Маусом, американские, мне дядя Витя целый блок весной подарил. Они мне даже немножко надоели: все одинаковые. А у Старухи, скорее всего, ничего нету, просто она думает, что раз всех всегда находит, то и меня сегодня найдет. Она даже не представляет, какое я знаю место! А я вчера вечером специально на Дачки ходила, готовилась, разведывала, где буду прятаться. И я такое место нашла! Такое!!! Там даже партизаны на войне могли бы спрятаться, если бы вдруг фашисты к нам в город пришли, а не только я от Старухи. Но я пока молчу, ничего не говорю. Делаю вид, что мне чуть-чуть обидно и даже завидно, чтобы Олька не подумала, что у меня есть своя секретная хитрость. И она не подумала.

А потом мы помыли чашки и вытерли стол, чтобы маме вечером не надо было за нами убираться, и пошли на Дачки.

А там уже почти все собрались на пригорке, где кусок сломанной кирпичной стены из травы торчит. Такое хорошее, удобное место, его отовсюду видно. И когда мы в прятки играем, тот, кому выпадает искать, всегда возле этой стенки стоит, жмурится, считает до ста. А когда тебя нашли, нужно тоже сюда бежать, на пригорок, наперегонки с водящим. Если прибежишь первым, стукнешь по стенке и скажешь: «Тут-тук за себя!» – то все, не считается, и водить в следующий раз тебе уже точно не придется. А если он первый до стенки добежит, скажет: «Тук-тук за Васю», или «за Катю», – или как тебя зовут, тогда считается, и одна надежда, что кого-то найдут и застукают после тебя. А если нет, значит будешь водить.

Такие у нас правила: тот, кого последним застукали, должен потом сам искать. Зато тому, кто лучше всех спрятался, никуда бегать не надо. Водящий поищет-поищет, махнет рукой, залезет на пригорок, скажет: «Сдаюсь!» И все, можно выходить, а все будут стоять и удивляться. Я умею хорошо прятаться, меня часто не могут найти, только вот Старуха всегда находит, и мне та-а-ак обидно становится!

Некоторые – вот, например, у моего двоюродного брата Юрки во дворе – играют в прятки по другим правилам. У них водить должен тот, кого застукали первым, и потом уже больше никого не ищут. Но по-моему, это неинтересно: только-только спрятались, и уже все, пора вылезать. И тогда выходит, все остальные зря старались, прятались, как дураки, и никогда уже не узнаешь, нашли бы тебя, или нет.

Так что у нас правила в сто раз лучше. Или даже в миллион. Я Юрке говорила, но он глупый, не понял ничего. Он вообще никогда ничего не понимает, и только спорит по любому поводу, хотя он аж на два года младше и должен бы слушаться…


Мы со Старухой, получается, почти самые последние на пригорок пришли. После нас только Пашка еще прибежал, и тогда мы решили начинать и стали считаться, кому первому водить. И выпало Чике. Он ищет так себе, зато бегает лучше всех. Если уж кого-то найдет, то прибежать раньше него к стенке и отстукаться вряд ли получится. Я поэтому подумала: может быть, спрятаться прямо сейчас, куда я от Ольки хотела? А то водить совсем не хочется, я искать не люблю, тем более в самом начале игры. Обидно будет! Но все-таки решила на Чику такое место не тратить. Я вот лучше в овражек залезу, там заросли густые, вряд ли он меня разглядит…


Я в прятки водить не люблю, а Старуха любит. Ну, я же говорю, она лучше всех ищет, поэтому ей нравится. Она так любит водить, что иногда даже поддается специально: возьмет, да и высунется раньше времени, а потом бежит нарочно медленно, чтобы ее застукали. Хотя вообще она здорово бегает, может быть даже как Чика. Но сегодня у нее долго не получалось поддаться: все время после нее еще кого-нибудь находили – и привет, гуляй-вася, кушай травку. Мы долго играли, может быть даже три часа, и уже надоело немножко. Еще чуть-чуть, и кто-нибудь предложил бы пойти за ежевикой, или наоборот в город, витрины смотреть, но тут наконец выпало водить Старухе, и всем опять стало интересно. Можно подумать, что только начали. А у меня аж в горле пересохло, и в ушах зазвенело, как будто на сцене стихи читать надо. Вот как разволновалась! Все-таки она очень хорошо умеет искать, а я так хочу ее хоть разочек перехитрить, мне даже жвачки не надо, я сделаю вид, что забыла про спор, и Микки-Мауса ей потом подарю, мне не жалко, мне лишь бы услышать, как Олька говорит: «Все, сдаюсь!» – вот один-единственный разочек, и больше не нужно, честно-честно.


Она отворачивается и начинает считать, быстро-быстро, но я точно успею спрятаться, мне не очень далеко надо. Сбежать с пригорка, возле кустов повернуть, и еще немножко, туда, где домик раньше был, от него фундамент остался, и ничего больше. Получается, как будто на земле камнями план дома выложили, видно: тут комната была, и еще одна комната, а тут коридор был и, наверное, вешалка стояла, а может быть велосипед, или даже коляска детская, а теперь нет ничего, только фундамент остался. Папа говорит, все давно уже растащили, еще когда он маленький был, он даже сам взрослым помогал чужие дома разбирать. Интересно было, говорит. Повезло ему!

В бывшем доме прятаться некуда, это мы сто раз проверяли. Трава там почти не растет, а стен никаких нет, и вообще ничего. Там только дураки прятаться станут – так все наши думают.

А вот и нет! Там, оказывается, погреб вырыт, и до сих пор есть лаз. Его мусором засыпали, а я случайно нашла: у меня ключ от квартиры на шее висел, так шнурок порвался, когда я там вчера все разведывала, и ключ упал мне под ноги, я даже не поняла, куда он делся. Исчез, и все, как будто заколдовали! Я страшно перепугалась, что он навсегда потерялся. Я в этом году уже два раза ключи от квартиры теряла, и мама сказала: все, ей надоело. Если что, останусь без ключа до осени. Это значит, что когда родители на работе, надо выбирать одно из двух: или до вечера дома сидеть, или во дворе гулять, пока они не придут. А если дождь пойдет, или если никто не вышел – что тогда делать? Вот и я не знаю.

Поэтому я перепугалась и стала в мусоре рыться, ключ искать. Там много всякой ерунды было: ветки, тряпки какие-то, бумажки, битые кирпичи. И вдруг смотрю: оказывается такая яма глубокая! Та-а-а-ака-а-а-а-ая! И вижу: на дне мой ключ блестит, ну вот просто по закону подлости упал так, чтобы не достать. Я сначала даже прыгать туда забоялась, а на животе вниз сползла, очень осторожно. Но ноги до дна не достали, так что все равно пришлось прыгать. Я же говорю, очень глубокая яма!

Но я прыгнула, ничего не разбила, повезло. Первым делом, привязала ключ к шнурку, три узла накрутила, чтобы уже никогда не потерялся. Повесила его на шею и стала думать, как вылезать. Это, между прочим, не очень трудно оказалось: там стены земляные, мягкие, я пару ступенек каблуком выдолбила, а потом уже на руках подтянулась и вылезла. Ерунда.

И вот когда уже вылезла, я поняла, что Старуха про эту яму не знает, и никто не знает. А если даже и найдет яму, фигу она там в темноте что-то разглядит. Там же, я говорю, не просто яма, а целый большой погреб, можно в самый дальний угол забиться. А если еще тряпкой какой-нибудь темной накрыться, тогда точно никто меня не увидит, даже Старуха.

И тогда я побежала домой за маминым старым пальто. Ну то есть оно уже давно не совсем настоящее пальто: из одного рукава папа себе чехол для отверток сделал, а из другого мы с бабушкой кукольный диван мастерили, а остальное хотели порезать на тряпки, но не стали, потому что пальто все-таки слишком толстое. И оно теперь без рукавов лежит в кладовке – вдруг пригодится? Но я решила, что все-таки его можно взять. Если до сих пор никому не пригодилось даже на половую тряпку, то значит пускай будет мое. Мама не жадная, она не рассердится, даже если заметит, тем более, я же ей объясню, что было очень-преочень нужно хорошо спрятаться.

Мне повезло: во дворе никого не было, потому что все ушли в кино, на детский сеанс, «Синюю птицу» смотреть. А я как раз не пошла, мы этот фильм с папой уже смотрели в большом кинотеатре, в центре, и ему очень понравилось, а мне не очень, если честно. Мне то скучно было, то страшно, то опять скучно. Если бы мы с папой потом в кафе-мороженое не пошли, вообще было бы непонятно, зачем в центр ездили, полчаса на трамвае. И вот я второй раз смотреть про птицу не пошла. И никто не видел, как я мамино пальто на Дачки несу. Так удачно все получилось! Я пальто в яму кинула, чтобы закутаться в него, когда от Старухи прятаться буду, и вернулась во двор. Все пришли из кино, а я на качелях катаюсь, как ни в чем не бывало. И никто ничего такого не подумал и не догадался. И мы со Старухой потом поспорили, что она меня не найдет. И я даже сейчас думаю, что не найдет, но все равно волнуюсь ужасно.


Так вот. Старуха, значит, отвернулась к стенке, считает, а мы все бежим в разные стороны, и я тоже бегу, и мне почему-то страшно немножко, но все-таки больше весело, и от этого звенит в ушах. Я заранее представляю, как она меня будет искать, а потом, может быть, все вместе будут искать, но все равно никто меня не найдет, и как тогда все удивятся! Я бы сейчас даже запела во весь голос, любимую песенку про веселый ветер – вот как мне хорошо. Но петь-то как раз и нельзя ни в коем случае, Олька сразу по голосу поймет, куда я побежала, и тогда получится, что все зря…

Я так спешила, что чуть мимо ямы не проскочила, но вовремя затормозила. Легла на живот, сползла вниз, как вчера, осторожно, а потом прыгнуть пришлось, но это уже в третий раз, совсем не страшно. Пальто на месте, я беру его и сажусь в уголок, и вдруг вижу, что тут еще дальше пролезть можно – если встать на четвереньки, поэтому что это уже не погреб, а, что ли, нора, не знаю, какого зверя, но не медведя же! Медведь тут не пролезет, а я пролезу, и теперь-то уж Старуха точно меня не найдет!

Но пальто я все равно с собой взяла, чтобы подстелить. Грязно все-таки, и земля сырая, холодная. И без маминого пальто я бы, может быть, забоялась: тут так темно, что вообще ничего не видно. Как будто бы я геолог, или даже крот – вот как забралась! А пальто пахнет немножко картошкой, немножко стиральным порошком и немножко пылью, и от такого запаха мне совсем нестрашно, как будто просто дома в кладовке заперлась и сижу, чтобы потом ка-а-а-ак выскочить!


Я уже долго тут лежу, даже замерзла немножко, но я в мамино пальто закуталась, как в одеяло, и стало совсем не холодно. А потом я вдруг такое нашла! В кармане пальто, оказывается, лежал гранат. Я его сначала не заметила, а сейчас как-то нащупала, и сразу поняла, что это такое. Я так удивилась! Гранаты же только зимой на базаре продаются, и получается, он у нас в кладовке как-то потерялся и в пальто до лета пролежал, а я вот только сейчас нашла. Вот это да! Но он совсем не испортился, только шкурка высохла, чистить очень трудно. Но я все равно почистила и съела все зернышки. Гранаты обычно кислые бывают, а этот оказался сладкий, как будто сахаром его посыпали. Это он у нас в кладовке так созрел.

Я еще никогда в жизни не ела в темноте. Однажды вечером дома отключили электричество, мама с папой тогда зажгли свечку, и мы так ужинали. Получился как будто праздник, немножко похоже на Новый год, когда тоже свет выключают, и оставляют только фонарики на елке. Но сейчас-то я без свечки, мне вообще ничего не видно, и от этого гранат совсем вкусный оказался. Я его съела, и у меня стало совсем хорошее настроение. Я совсем перестала волноваться что меня найдут. Понятно же, что про такое убежище никто ни за что не догадается, даже Старуха. Зря я боялась.

Жалко только, отсюда совсем не слышно, что там наверху делается. Интересно, Олька меня еще ищет, или уже сдалась? Ну вообще-то вряд ли она вот так сразу сдалась, Старуха упрямая, и всегда всех находит, ей же обидно наверное первый раз в жизни сдаваться, так что я лучше еще подожду, чтобы наверняка. А то вылезу сейчас, как дура, меня застукают, и тогда получится, что я проспорила, и сама буду виновата, да еще и водить потом придется. Всех остальных-то наверное давным-давно нашли… Нет, точно не буду пока вылезать. Обойдется, фиги с маком, с пастернаком! Пускай еще поищет.

Тут все-таки очень здорово. Так темно, что если закрыть глаза, ничего не меняется. Темнее не делается, ни капельки! Чтобы проверить, я несколько раз закрыла глаза, а потом открыла – ну правда же, никакой разницы. Вот это да! Так темно не бывает даже в кладовке, если туда ночью залезть, когда все спят и свет выключили. Снова закрываю глаза, открываю, закрываю – хлоп-хлоп, – и, в конце концов, перестаю понимать: открыты у меня сейчас глаза или закрыты? Мне немножко страшно, но больше все-таки интересно, и я снова закрываю глаза… или, наоборот, открываю? Совсем запуталась.


А вот интересно: это я, что ли, заснула, пока тут лежала? Или просто задумалась? И сколько времени уже прошло? Получается так: если я просто задумалась, то не очень много. Полчаса, или чуть побольше, примерно как школьный урок. А вот если я все-таки заснула, тогда непонятно, сколько. Может быть, уже вообще вечер? Интересно, меня, что ли, до сих пор ищут?.. Нет, ну все-таки Старуха уже наверное сдалась. Так долго никого никогда не искали, не только у нас во дворе, а вообще во всем мире, где только дети в прятки играют. Поэтому мне все-таки пора вылезать. Хотя можно, конечно, еще немножко посидеть, чтобы они совсем уж напугались, а потом, когда я все-таки покажусь, чтобы так обрадовались, как будто это не я из ямы вылезла, а чешский Луна-Парк приехал… Ну или нет, ладно, не буду больше сидеть. И так уже долго-предолго…

Раскутываюсь, выбираюсь из-под теплого пальто, ползу вперед. Я же, кажется, отсюда прилезла? Или с другой стороны? Ух как все перепуталось! Ну да, если уж человек не может понять, открыты у него глаза или закрыты…

Это я человек, и это я не могу понять, про глаза, и вообще ничего не могу понять. Ни-че-го-шень-ки! Но, кажется, я все-таки правильно ползу. Вот и лаз мой становится просторнее, так что сейчас я наверное попаду обратно в погреб. И не нужно бояться, конечно я сейчас вернусь в погреб и вылезу наверх, там еще ступеньки со вчера моими каблуками выдолблены, так что совсем ничего страшного не может тут со мной случиться, и не беда, что так долго надо лезть: я, наверное, и сюда тоже очень долго лезла, просто волновалась, что Старуха меня найдет, вот и не заметила, что долго. Я вообще очень рассеянная, мама говорит: «Как профессор какой-нибудь!» – и смеется. Она у меня такая, все время над кем-нибудь смеется, и сейчас, наверное, смеется где-то там, наверху, у себя на работе, или даже дома уже смеется, и поэтому мне совсем-совсем нечего бояться. Пока моя мама смеется, ничего страшного случиться не может, а значит закончится когда-нибудь эта нора. Ну хорошо, даже если я действительно не в ту сторону полезла, то все равно ведь вылезу где-нибудь, и бегом домой, сразу, даже Ольку искать не буду – подумаешь, спор! Я больше не хочу Старуху победить, я домой хочу, к маме.


И вот я лезу вперед, и лезу, уже, наверное, час, или даже два, или целый день и всю ночь, я не знаю, как тут время считать, а часы мне еще так и не подарили… Понятно уже, что не в ту сторону надо было, но возвращаться глупо, я же не могу еще столько пролезть назад, так что лучше вперед, вылезу где-нибудь, куда же я денусь?

И действительно, я вдруг вижу, что впереди, уже не очень далеко, стало светло. Не как днем, а как вечером, на закате, но все равно ведь светло, так что мне жмуриться приходится, я тут в этой темноте совсем отвыкла от света. Сейчас, наверное, вылезу где-нибудь на дальнем конце Дачек, или вообще, например, за рощей. Ну и ладно, ничего страшного. Я дорогу домой знаю, а в крайнем случае, спрошу. Я не стесняюсь спрашивать.


Наконец-то уже можно встать на ноги, спину выпрямить – хорошо как!.. У меня все болит, и коленки, кажется, до крови разодраны, обе, но я вылезла наружу, а значит все хорошо. Плохо только, что это место я совсем не узнаю. Получается, я совсем далеко от дома забралась, и это мне не нравится. И дома мне попадет, мама же волнуется, а папа наверное меня искать пошел, потому что сумерки уже, небо серое стало, деревья темные такие, даже страшно немножко, а если честно, то и не немножко, а совсем-пресовсем страшно… Это, что ли, получается, самый дальний конец нашей рощи? Я тут и не была никогда. Я даже не знала, что за рощей у нас река течет. Я думала, река совсем в другой стороне, на том конце города, где завод, только еще дальше. Но не могла же я туда на четвереньках заползти? Или могла?..

И тут я вижу на реке у самого берега лодка, а в лодке дедушка сидит. На вид сердитый. Ну и пусть сердитый, главное, он же взрослый, он меня сейчас домой отведет! И я бегу к нему и кричу: «Дедушка, я живу на Липовой улице, отведи меня домой!» А он вдруг спрашивает: «А у тебя есть монетка?» Я лезу в карман, а там действительно монетка, три копейки, я специально ее у мамы попросила, чтобы газировку с сиропом из автомата попить. На той улице, где трамвай, как раз недавно поставили новый автомат, такой большой, красный… Но мне надо домой, это сейчас гораздо важнее, чем газировка, это вообще важнее всего на свете, поэтому я отдаю монетку дедушке, и тогда он говорит: «Садись в лодку».

Игры с Ним

Давай, – говорит, – играть, будто я умер, а ты еще нет, и вот ты идешь по улице, грустно тебе, пусто тебе, ясно тебе, что теперь так будет всегда, и вдруг – я иду навстречу, как ни в чем не бывало. Что скажешь?

Подставляй, – скажу, – правую щеку. И левую наготове держи.

* * *

Давай, – говорит, – играть, будто я – бумага, а ты – ножницы, будто я – камень, а ты – бумага, будто я – ножницы, а ты – камень.

Время пошло, – отвечаю.

* * *

Давай, – говорит, – играть, будто мы незнакомы. И ты тогда будешь ходить по улице туда-сюда и не обращать на меня никакого внимания. А я подожду-подожду в сторонке, постою за углом, а потом ка-а-а-ак напрыгну!

Так играем уже, – говорю. – Давно.

Практические советы начинающим Демиургам

Некоторые наивно полагают, будто демиурги – совершенные и самодостаточные существа, будто деяния их безупречны, а намерения продуманы.


Это, разумеется, не так. Достаточно поглядеть по сторонам, чтобы уяснить: совершенство не в природе демиурга. Да и зачем бы совершенному и самодостаточному существу создавать какие-то обитаемые миры?

То-то и оно.


Как все несовершенные существа, демиурги очень любят давать друг другу советы. Советы бывают полезные (насколько вообще может быть полезен чужой совет) и вовсе бесполезные (хоть и забавные). Зато вредных советов демиурги друг другу не дают никогда: зачем?


И так, мягко говоря, не сахар.

* * *

Прежде, чем приниматься за работу, начинающему демиургу следует ознакомиться с опытом великих предшественников.

Не потому, конечно, что один демиург может чему-то научиться у другого.

А просто чтобы не повторяться.

* * *

Великий соблазн для начинающего демиурга – сотворить точную копию уже существующего мира, выстроить мост в пустоте между подобием и оригиналом, и посмотреть, что будет.

Создание копии порой, и правда, помогает совершенствовать мастерство. Однако ценности такая копия не имеет; к тому же, обитателей обоих миров такие фокусы нередко сводят с ума.

* * *

Добросовестный демиург не станет сотворять обитателей новорожденного мира по собственному образу и подобию. Встреча с двойником, говорят, сулит погибель – что же будет с безумцем, который пожелает увидеть несколько миллиардов собственных копий одновременно?

К тому же, не следует забывать, что почти всякий усталый копиист невольно становится карикатуристом.

* * *

Некоторые демиурги полагают текст живой плотью; им кажется, будто ткань человечьего бытия соткана из той же материи, что и книги: из слов. «В начале было Слово, не так ли? – вопрошают они. И с пафосом заключают: «Еще неизвестно, воспоследовало ли за ним Дело, или было решено, что сойдет и так?..»

Прочие взирают на них с благоговением, но все же месят глину – впрок…

* * *

Одни демиурги начинают со слов, другие – с рукотворных дел. Первые заботятся о том, чтобы придать своему творению смысл, вторые пекутся о тепле и пище.

Но умудренные опытом демиурги начинают с создания мифа. Они знают: только мифом живы обитаемые миры. Миф – полагают такие демиурги, – единственный смысл бытия, пища для живого пламени.

Очевидцы утверждают, будто жить в мире, у которого такой творец, холодно и страшно, зато некоторые тайные учения свидетельствуют, что лишь у обитателей мира, созданного в качестве комментария к мифу, есть шанс на бессмертие.

* * *

Лишь две опасности существуют для демиурга, чьи дела всегда предваряются словами. Первая: недооценить силу собственных слов. Вторая: переоценить эту силу.

В первом случае выйдет хаос, а во втором – и вовсе балаган.

* * *

Демиургу нет нужды уметь, к примеру, летать. Достаточно выдумать того, кто верит, будто он это умеет.

И так со всяким полезным трудовым навыком.

Поэтому большинство демиургов вообще ничего толком не умеют, даже шнурки завязывать.

Так и живут.

* * *

Похвально, когда демиург берется за вещи, недоступные пониманию непосвященных. Важно однако, чтобы эти вещи были хотя бы отчасти доступны его собственному пониманию.

* * *

Встречаются люди, которые мечтают стать демиургами, вопреки своей человеческой природе. Они высокомерно взирают на мир, которому принадлежат, и стремятся совершать поступки, подходящие, по их представлениям, статусу демиурга. Конечно, таким мечтателям никогда не удается создать живой обитаемый мир; дело обычно ограничивается имитацией, тщательной инсценировкой чужих несбывшихся грез.

Демиурги обычно наблюдают за действиями пылких упрямцев с уважением и любопытством. Но в ученики их никогда не берут.

* * *

Некоторые прирожденные демиурги не знают о своей природе и полагают, что заняты игрой, или развлекают ближних своих забавными шутками, в то время, как сами создают и разрушают обитаемые миры.

Поэтому прежде, чем приняться за новую игру, следует удостовериться, что вы действительно не демиург. А то, знаете ли, всякое бывает.

* * *

Некоторые демиурги убеждены, что обитаемые миры должны зачинаться как дети: со страстью, восторгом и наслаждением. Они считают, что жизнь в прекрасном и совершенном, но созданном тяжким трудом мире, будет подобна каторге, а потому подражают лишь младенцам, бабочкам, да уличным скрипачам.

Рассказывают о демиурге, который создавал миры, стремительно сбегая вниз с вершины горы и громко выкрикивая все, что успевало прийти на ум. Его экстатические вопли немедленно овеществлялись; существовали они всегда недолго, но радовали воображение редких ценителей изяществом и незавершенностью линий.

* * *

Большинство демиургов начинают свой труд не с сотворения гор, морей, облаков или, скажем, детских считалочек будущего мира. Почти всякий демиург прежде всего создает кошмар. Не потому что демиурги злы, и не потому что страхи так уж необходимы для существования обитаемой вселенной. Просто так уж все устроено, что создать кошмар легче всего. Поначалу неопытные демиурги даже сами не замечают, как это у них такое получается.

А потом – что ж, потом уже поздно…

* * *

Некоторые демиурги считают, что нет ничего важнее, чем живые существа, которым предстоит заселить мир. Таким творцам кажется что горы, воды, пещеры и небеса нужны лишь для того, чтобы поддерживать жизнь разумных обитателей новорожденного пространства; стихии требуются, чтобы дать им силу, а светила восходят над горизонтами исключительно ради создания гороскопов.

Прочие демиурги с ними не спорят. Вежливо соглашаются и качают головами: дескать, вот как оно бывает!

* * *

Создавая обитаемый мир, искушенный демиург не забывает о мелочах. Он непременно позаботится, чтобы населению было, кому молиться и на кого надеяться. Предусмотрительный демиург не поленится населить небеса богами, похожими на людей – такими, чтобы о них было приятно разговаривать на досуге, чтобы одни жаждали стать их избранниками, а другие могли на них сетовать.

Великодушный демиург понимает: людям совсем не обязательно знать, что рассчитывать им не на кого.

* * *

Чего точно не станет делать великодушный демиург – так это отнимать у своих созданий возможность мечтать о бессмертии.

С другой стороны великодушие не является неотъемлемым душевным качеством всякого демиурга.

* * *

Некоторые демиурги спорят: следует ли создавать обитаемые миры лишь наяву, в здравом уме и твердой памяти? Или же можно дать себе волю во сне?

На самом деле, конечно, нет никакой разницы – хотя бы потому, что нет ни сна, ни яви, а лишь две жизни, проживаемые одновременно. Это правило в равной степени верно и для демиургов, и для их созданий, сколь бы несовершенны ни были и те, и другие.

* * *

Говоря о сновидениях, следует признать: не всякий рождается демиургом, но любой может стать им на время, во сне. Люди, даже самые мечтательные, редко ценят такую возможность, полагая, будто значительные события могут случаться только наяву.

И лишь демиурги знают, какое великое множество восхитительных миров рождается каждую ночь. Поэтому они приветствуют всякое утро с печалью и почтением, как и подобает встречать бесконечную череду апокалипсисов.

* * *

Некоторые демиурги всерьез полагают себя ответственными за судьбы сотворенных ими миров. Они подолгу обдумывают свои поступки, корят себя за ошибки и тщетно пытаются устранить все просчеты.

Пустое. Демиург не создан для ответственности. У него иная природа и иные заботы. Лучшее, что может сделать демиург для сотворенного им мира, – забыть о нем на следующий же день.

* * *

Неосмотрительно и самонадеянно полагать, будто первый же созданный вами мир непременно станет венцом творения. Но даже самый неопытный демиург должен постараться создать мир, который он сможет любить хотя бы некоторое время. В противном случае ему придется убедиться, что уничтожать собственное детище – печальный, утомительный и неблагодарный труд. Все равно что обои обдирать.

И ведь не наймешь никого.

* * *

Не стоит затягивать агонию умирающего мира.

Демиург должен быть честен с собой: если уж не получилось, значит не получилось. Ни к чему тратить время и силы на штопку бесчисленных прорех.

Ломать, в конце концов, не строить.

* * *

Если уж демиург твердо решил разрушить созданный им обитаемый мир, его долг – позаботиться, чтобы гибель мира была красивым зрелищем. Небрежность в таком ответственном деле, как мы понимаем, совершенно недопустима.

* * *

И последнее.

Прежде, чем приниматься за сотворение мира, всякий разумный и ответственный демиург обязан создать самого себя и удостовериться, что новорожденное существо как нельзя лучше подходит для предстоящей работы.

Истории про всякую всячину

Про деревья на крыше

Бывают такие странные деревья,

которые вырастают на крышах домов,

прямо из черепицы,

и еще на заброшенных балконах,

из пыли и птичьего помета.

Довольно большие вырастают, между прочим. Не все. Некоторые.


Мне иногда понятно, что эти деревья на крышах – история про нас.

Ну, то есть про меня и про людей, которые называются словом «свои» (их немного, зато кроме них толком и нет никого).

Мы – вот такие «деревья на крышах».

Выросли такие все из себя прекрасные там, где расти невозможно, да и не нужно.

Потому что для древесного роста есть другие, правильные места. Леса там, рощи, парки, сады всякие. Скверы и, что ли, дворы.

А мы, придурки, на крышах растем зачем-то, без плодородной почвы, земли под собой не чуя (да и нечего там чуять: нет ее).

И даже не то чтобы совсем уж по своей воле мы там растем. Просто – ну, так получилось.


Мы, понятно, не можем быть примером для подражания. Для кого, собственно? Для деревьев, которые выросли там, где расти положено, на твердой, плодородной земле? Да нет, с какой бы стати нам быть для них примером?

Да и ближайшие наши соседи, телевизионные антенны, вряд ли зазеленеют, вдохновившись нашим примером, даже если очень захотят (а они не захотят, и это, в общем, к лучшему).


Мы вообще непонятно зачем. Мы, впрочем, не «зачем», мы – «потому что». Просто потому, что семена однажды на крышу ветром занесло. Ну и все, теперь надо расти.

И мы не «для чего», мы – просто так. Чтобы было.

Ну, иногда прохожий какой задерет голову к небу, увидит нас, несуразных, ахнет сипло: «Нуниххуассибе!»

Это, надо понимать, у нас миссия такая: ахи из отдельных граждан исторгать. Ну ладно, пусть.


Нас не должно быть, теоретически, но мы уже есть и будем еще какое-то время – нелепые, несуразные, прекрасные, как сама жизнь.

Нечего и говорить, что я нас люблю – а как иначе?

Но это уже совсем другая история.

Про happy end

Happy end считается нынче пошлостью и чуть ли не подлостью; принято полагать, будто счастливый финал может испоганить самый распрекрасный сюжет, сгноить на корню любую историю, сколь бы пронзительной ни казалась она поначалу, пока почтеннейшая публика надеялась, что в конце концов все персонажи умрут, ну или хоть с ума сойдут, что ли.

Обнаружив, что все остались живы-здоровы, а в конце тоннеля какая-то неведомая сволочь и вовсе стоваттную лампочку вкрутила, почтененнейшая публика морщит носы. Фи, – говорит Почтеннейшая Публика, – ну право же, что за сказки детские, что за вата сахарная, что за пряничная чушь?

Может, оно и так. Но, как по мне, пусть финал всякой вымышленной истории будет счастливым, или хотя бы открытым, чтобы у читателя/зрителя (не хочу называть адресата «потребителем», хоть и удобен сей термин, да слово уж больно противное) была возможность домысливать дальнейшее по собственному усмотрению. Но лучше все же откровенный happy end. Чтобы уж никаких сомнений.

Могу объяснить, почему. Только начать придется из такого далекого далека – хоть археологов на помощь призывай.

Тысяча девятьсот восемьдесят третий год, окрестности Овидиополя. Это, если кто не знает, такой причерноморский райцентр, умеренно прекрасное захолустье на берегу Белгород-Днестровского лимана. Июль, поздний вечер. Два голодных путника с одним бумажным рублем за пазухой бредут по дороге, загребая ногами пылищу и обоняя вечерний аромат стэпу. Положение путников незавидное, но путники ржут, как кони, выпасенные на конопляном поле и мечтают о куске черного хлеба с солью. Вернее, о двух кусках. Или, если начистоту, о двух буханках черного хлеба и о полной доверху солонке. Такое положение дел удовлетворило бы путников целиком и полностью.

Путники – это мы.

Мы с прекрасной сизовласой девушкой Елкой навещали университетских друзей-приятелей, загремевших на военные сборы в Белгород-Днестровский. Передав заложникам мира во всем мире домашнюю еду и папиросы Salve, полдня штурмовали Белгород-Днестровскую крепость, еще полдня – просто валялись на пляже. Возвращаться обратно в переполненной электричке не захотели, решили прокатиться на катере через лиман, благо мутные воды его как раз принялись пылать в лучах заходящего светила. По завершении круиза мы намеревались отбыть из Овидиополя на рейсовом автобусе, благо заранее изученное расписание вроде бы позволяло проделать такой маневр – теоретически.

То-то и оно, что теоретически. С нашими транспортными средствами вышла обычная дорожная драма: автобус более-менее придерживался жесткого расписания, зато катер пересекал лиман, как мировой разум на душу положит. В результате мы причалили к берегу примерно четверть часа спустя после отбытия автобуса. Имелись, правда, такси, но алчные возницы требовали за счастливое возвращение домой по четыре рубля с рыла. Наше предложение: рубль за двоих, – их не только не разжалобило, а даже не насмешило. Ну вот мы и пошли пешком, хотя незаконченное на тот момент физико-математическое образование Елки позволило ей разделить в уме, без бумажки сорок (кажется) километров на среднюю скорость пешехода (пять километров в час) и получить настораживающий, мягко говоря, результат.

Мы шли себе и шли по проселочной дороге, бурно обсуждали собственный идиотизм (на электричке уже к дому приближались бы, дескать) – но не сожалели о содеянной глупости, а веселились от души. Ни на миг не сомневались, что идти пешком все эти сорок или сколько там, километров нам не придется. Что-нибудь обязательно случится: попутная машина, или местная добрая баба-яга навстречу выйдет, скажет: переночуйте у меня в хате, деточки. Твердо знали, что все как-нибудь устроится, наилучшим образом, как в наших любимых детских книжках-киношках, все будет хорошо.

Так и вышло, понятно. Примерно час спустя нас подобрал какой-то междугородний «Икарус». Водитель был рад нашему рублю; впрочем, плата за проезд стала для него приятным сюрпризом. Пробурчал смущенно: и так бы довез, не бросать же людей ночью среди колхозных полей да огородов…

Уже потом в темном салоне автобуса мы с Елкой дивились собственному героическому пофигизму. Теперь, когда автобус нас подобрал, вдруг стало ясно, сколь малы на самом деле были шансы встретить какой-то попутный транспорт в этакой глухомани, в одиннадцать вечера (современному читателю может показаться, будто я преувеличиваю, но в ту пору деревья были большими, а проселочные дороги – куда более пустыми, чем сейчас). Но удивлялись мы задним числом, а пока пилили по трассе, не просто верили, что все как-то устроится, а знали это без тени сомнения.

Потому, собственно, и появился автобус, что мы знали: все будет хорошо. Кому-то такое объяснение покажется спорным, но для меня оно, так уж сложилось, совершенно очевидно: наблюдатель влияет на объект наблюдения, а проживатель жизни – на объект проживания, если можно так выразиться. «Как скажешь, так и будет» – точная формула общения судьбы с человеком. Страшненькая, надо сказать, формула, ибо управлять собственными потаенными ожиданиями, собственным несокрушимым внутренним знанием о том, как все будет – сложнейшее из искусств. Ну, то есть, на мой взгляд, сложнейшее. Кому-то, может быть, проще простого.


Жизнь моя, если описывать ее события, потянула бы на пару дюжин слезливых романов; тот факт, что я все еще разгуливаю по земле в более-менее целом теле и без смирительной рубахи, мог бы показаться осведомленному стороннему наблюдателю куда большей фальшивкой, чем самый распрекрасный голливудский happy end. До сих пор спасительный автобус всегда появлялся на моей персональной проселочной дороге в самый что ни на есть распоследний момент.

Про нарды

Так вышло, что игра в нарды для меня всегда была косвенно связана со смертью. Моим первым учителем стал отец, который, выйдя на пенсию, стал подрабатывать в похоронном бюро, где нарды, «шеш-беш» (папа почему-то говорил: «чиж-беш») были не просто способом скоротать досуг между утренними и вечерними похоронами, но частью корпоративного стиля.

Веселые пожилые музыканты из этой мрачной конторы с удовольствием принимали меня в игру. Там играли в так называемые «длинные нарды», игру спокойную, неторопливую, предтечу более популярного Backgammon, а также триктрака, гаранкуэта, гул-бара и великого множества других вариаций. Игроки в длинные нарды в начале игры выстраивают свои шашки на одном поле; бить шашки противника, как принято в Backgammon, в этой игре нельзя, на поле занятое одной чужой шашкой попросту не вступают. Цель простая и понятная – вернуться домой раньше, чем это сделает ваш оппонент.

Ставкой в игре обычно была выпивка, которую совали в карманы музыкантов родственники очередного покойника, и только мне, неразумному подростку, не приобщившемуся к культу мертвых, приходилось рисковать своими кровными гривенниками. Впрочем, фамильные драгоценности и школьные завтраки не пострадали: в «длинные нарды» мне всегда везло.


Backgammon мне удалось освоить много позже, в самом начале девяностых; этой игре меня научили работники кооператива с прекрасным названием «Аид». Несмотря на зловещую вывеску, ребята просто торговали книжками, холодильниками и компьютерами; имя «Аид» казалось им благозвучным, к тому же оно было коротким, а это, как мне объяснили, очень хорошо для логотипа, печатей и штампов.

Мои успехи в прикладной книготорговле столь удачно сочетались с неудачами в игре в Backgammon с начальством, что стремительная карьера была мне обеспечена. Однако через полгода мне пришлось покинуть уютное царство смерти. Орфей за мною так и не пришел, но по телефону звонил регулярно, орал в трубку: «Возвращайся к жизни! Тебя ждут великие дела!»

Врал, конечно. Но все равно молодец.


На память о пребывании в «Аиде» у меня осталась пухлая пачка ненадежных отечественных купюр, любовь к детективам Себастьяна Жапризо и маленькая складная доска для игры в нарды.

Вскоре нарды эти были подарены двум старикам, которые играли в Backgammon, сидя на мраморной могильной плите. Игральную доску им заменяла расчерченная картонка. Дело было на кладбище в городе Львове, куда меня занесло случайно и всего на несколько часов; пару лет спустя точно такая же маленькая складная доска для игры в нарды попалась мне на глаза на еврейском кладбище в Праге. Она лежала на виду – странно, что при таком скоплении туристов никто не удосужился ее подобрать.

Находка осела в моем рюкзаке; пару недель спустя рюкзак был забыт в московском такси. Меня это скорее обрадовало, чем огорчило: таким образом точка в конце моей истории о нардах превратилась в многообещающее многоточие.


Когда-то очень давно мне на глаза попалась не то легенда, не то просто сказка о человеке, который играл в нарды с богом смерти Ямой, был удачлив, выиграл у него свою жизнь и покинул царство мертвых. Иногда эта история кажется мне добрым предзнаменованием.

Про библиотеку

Много больше, чем волшебная лавка для рядового мечтателя из семейства литературных героев; никак не меньше, чем винный погреб для алкоголика – вот чем когда-то была для меня библиотека.


Первой стала библиотека для взрослых, при Доме Офицеров, в нашем военном городке.

Мама брала меня туда с собой. Пока она выбирала романы для чтения (про войну для папы, про любовь и смерть – для себя), мне удавалось аккуратно высвободить руку и отправиться бродить среди стеллажей. Нюхать книжную пыль, разбирать надписи на переплетах. Идея борхесовской Вавилонской Библиотеки была бы мне в ту пору близка и понятна: казалось, что помещение библиотеки – вполне бесконечный лабиринт, и лишь недоразумение, глупое стечение обстоятельств, а то и вовсе зловещая черная магия взрослых принуждает меня возвращаться к столу библиотекаря, вместо того, чтобы потеряться.

Потеряться в этом дивном пространстве очень хотелось, но так и не удалось – разве что в сугубо метафорическом смысле.

Зато удалось уговорить родителей записать меня в детскую библиотеку. Мне тогда было пять лет, и родители никак не могли смириться с тем, что ребенок у них получился странный: мало того, что буквы откуда-то знает, так еще и готов целыми днями над книжками сидеть, глаза портить. Им казалось, с этим надо как-то бороться.

Но когда родители увидели, что я ворую из туалета старые журналы «Крокодил» и «Наука и жизнь», они сдались. И правильно сделали: сочетание было то еще.

Детская библиотека нашего военного городка была прекрасна в силу великого множества причин. Во-первых, она была недалеко от дома, поэтому мне почти сразу разрешили ходить туда без сопровождения. Во-вторых, библиотекарь Лидия Ивановна меня полюбила, как самого мелкого и самого страстного читателя, и разрешала брать пять книжек сразу (норма почему-то была три книжки). В-третьих, чтобы достать книги с верхней полки, нужно было залезать на лесенку, а в пять лет такие вещи имеют огромное значение.

Жаль только, книжек там оказалось не так много, как казалось поначалу. На четыре оставшихся года мне не хватило. В последний год пришлось перечитывать некоторые старые книжки по-новой. С тех пор я знаю, что книга, перечитанная изменившимся, повзрослевшим человеком – это уже совсем другая история. Недооценивать могущество читательского восприятия на фоне этого опыта – невозможно.


Потом была еще одна детская библиотека в городе О.

Она находилась довольно далеко от дома: четыре остановки на троллейбусе, потом десять минут пешком. Или сорок минут пешком, без троллейбусов. Но мне уже было девять лет, поэтому в библиотеку меня отпускали без взрослых.

Это, кажется, были первые мои легальные дальние экспедиции по городу О. Тайные побеги в центр в рамках вялотекущей партизанской войны со взрослыми – это одно, а официально дозволенные библиотечные походы на полдня – совсем иное. Настоящий праздник.

Книг в этой детской библиотеке было на удивление много. С другой стороны, именно там мне впервые довелось убедиться, что бывают неинтересные книги. Потрясающее было открытие! Прежде мне как-то в голову не приходило, что книги бывают разного качества. Всякая книга была хороша – по определению. Но именно в детской библиотеке города О. мне впервые попались скучные книжки. И это, конечно, тоже был чрезвычайно важный опыт.

Там же вдруг оказалось, что самые интересные книжки домой брать нельзя, зато можно читать их в читальном зале. Это тоже было удивительно: читать не дома, а в ином, специально предназначенном для чтения помещении.

Летом в читальном зале открывали балкон; иногда мне разрешали выносить туда стул, и это было совсем уж хорошо: сидеть на чужом балконе, читать, смотреть, как мимо по улице ходят люди. Не описать, как это все было тогда необычно и увлекательно.


Потом, в восьмом, кажется, классе, пришлось записываться в библиотеку для взрослых.

Там меня удивило многое.

Во-первых, библиотекари заставляли читателей брать ненужные книги – для статистики. Обязательно одну научно-популярную и обязательно одну на украинском языке. Приходилось таскать за собой эту ненужную макулатуру. С тех пор я знаю, что бывают не только неинересные книжки, но и книжки, вызывающие отвращение.

Этого, конечно, лучше бы мне не знать.

Во-вторых, в библиотеке этой была самая настоящая коррупция. Некоторым читателям давали читать Дефицитные Книжки Из Хранилища. Например, Пикуля, Дрюона, романы про Анжелику и прочее в таком духе. Они за это дарили ценные подарки старшему библиотекарю Луизе Николаевне и директорше Маргарите Александровне – на праздники, как полагается. «Взяткой» это никто не решился бы назвать. Некоторым читателям, впрочем, давали ценные книги просто так, без подарков: это были работники Торгсина, киностудии, и прочие, как тогда говорили, «полезные связи».

Эти подробности выяснились много позже, в школьные годы мне про коррупцию было неизвестно. Поэтому появилась задача: обаять библиотекарей настолько, чтобы мне тоже давали читать Дефицитные Книжки Из Хранилища. Дрюон, положим, мне был без надобности, свой дома имелся, а вот что такое «пикуль» очень хотелось узнать. В словаре было написано, что свистулька, а в множественном числе, «пикули» и – так и вовсе соленые овощи. Это мало что проясняло.


Обаять библиотекарей мне удалось примерно за год. Они стали изредка давать мне Дефицитные Книжки Из Хранилища – на ночь, не больше. Скажем, в субботу перед закрытием дали, значит, в воскресенье к открытию нужно принести. Потому что придет Полезный Человек, которому книжку обещали.


Взаимная любовь наша зашла так далеко, что библиотекарши уговорили меня идти к ним работать после школы. Это было актуально: во-первых, считалось, что поступить на дневное отделение нашего университета без блата невозможно (примерно так оно и было), а во-вторых, меня никто особо кормить и содержать после школы не порывался. Пришлось поступить на вечернее отделение и устроиться на работу в дружественную библиотеку.


Нечего и говорить, что это оказался самый простой способ побороть наваждение. Библиотека перестала казаться мне волшебным местом уже на втором часу работы. Но это уже совсем другая, не сентиментальная ни капельки история.

Про страх

В детстве мы очень любили бояться.

Нет, не больших мальчишек из соседнего двора, не родительского гнева, не прививок или кусачих собак. Все это – и не страх даже, а обычная осторожность, следствие чреды печальных столкновений с неласковой действительностью, в точности как у взрослых бывает, скучно и неприятно.

Нет уж, если бояться, то так, чтобы дух вон, а сердце – в пятки. Настоящий ужас – разновидность восторга, экстатическое, истинно религиозное чувство.


Между прочим, не так уж это было просто: как следует испугаться. Нам очень не хватало темноты, особенно летом, когда сумерки длятся чуть ли не до полуночи, и приходится засветло отправляться в постель.

Мы запирались от умиротворяющего дневного света в сараях и кладовых, прятались на чердаке, или в подвале, в котельной, «кочегарке», как называли ее у нас во дворе. Оказавшись наконец в темноте, «замогильным», зловещим шепотом пересказывали друг другу страшные истории о похождениях Черной Руки, Красного Пианино и Гроба-На-Колесиках. Вершиной этого искусства совершенно справедливо считалось умение сочинять новые страшные истории, или хотя бы до неузнаваемости переделывать общеизвестные.


Это были наши высшие литературные курсы, других мне не надо. Как еще, если не на практике, можно выяснить, что даже почти безобидная история, в которой нет ни единого зубастого мертвеца, но лишь смутный намек на возможность его появления, может оказаться по-настоящему страшной, если рассказчик догадается объявить местом действия наш двор, или, скажем, коридор закрытой на каникулы школы, а главным действующим лицом назначит себя или кого-нибудь из общих знакомых.

Истинный ужас – это всегда обещание чуда, которое может случиться не с абстрактной какой-нибудь сказочной «девочкой-девочкой», горемычной слушательницей Черного Радио, и даже не просто с каждым, а вот именно с тобой, здесь, сейчас. Ну или хоть во-о-он там, за рощей, послезавтра, или будущим летом. Важно знать, что у тебя есть шанс.


Мне повезло: в соседнем подъезде жила девочка Наташа, непревзойденный мастер чердачно-подвального саспенса. Она была старше нас года на два-три, но дело тут, думаю, не в возрасте: взрослые – и родители, и дурищи няньки, и даже авторы самых любимых сказок не смогли бы напугать детей нашего двора так, как это удавалось Наташе. Думаю, она была настоящим гением, маленьким Моцартом практически.

Сперва Наташа населила нашу тихую, засаженную липами улочку толпами серебристо-белых призраков, разгуливающих по булыжным мостовым при свете фонарей. Облик их прекрасен, а взгляд смертоносен: если призраки заметят, что ты подглядываешь за ними из окна спальни и посмотрят тебе в глаза – все, скоро умрешь, никакие врачи и уколы не помогут. Вот, дескать, все помнят, как умер дядя Леша из пятого подъезда, но никто, кроме нее, Наташи, не догадывается почему. Думают, «от сердца». А она-то знает…


Потом Наташа рассказала нам о мертвом фашисте, которого когда-то, в самом конце войны, похоронили в нашем дворе, на том самом месте, где теперь стоят мусорные контейнеры. По словам Наташи, мертвый фашист изредка вылезает из могилы, бродит по помойке, пожирает наш мусор и оглядывается по сторонам в поисках жертвы: кого бы загрызть? Мальчик Сережа Степанов, помните, толстый такой, белобрысый, однажды пошел вечером выносить ведро и его увидел, но успел убежать – думаете, почему Степановы вдруг, ни с того, ни с сего взяли и уехали в другой город? А вот поэтому!

Мы и не сомневались.

Сейчас-то у меня руки чешутся дофантазировать, будто мы называли мертвого фашиста «Помойник» (покойник с помойки), но это неправда. Он внушал нам такой ужас, что мы вообще не говорили о нем. Зато помнили – всегда. И ходили вокруг свалки кругами, замирая от ужаса, томясь недобрыми предчувствиями. Родители наши в то лето недоумевали: с какой стати дети вдруг решили помогать им по хозяйству, выносить каждый вечер мусорное ведро? Понятно почему: кто же лишний раз испугаться откажется?


Потом Наташа нанесла последний, сокрушительный удар по нашему сознанию. Рассказала не слишком внятную, зато исполненную подлинной жути историю о том, как ночью в ее запертую спальню по очереди стучались родители, мама и папа. Говорили какие-то странные вещи, требовали открыть задвижку, но Наташа не сдавалась: вцепилась в подаренный бабушкой браслет-талисман и притворилась, будто спит и ничего не слышит. А наутро спрашивает родителей: «Зачем вы ко мне ночью стучались?» А они и говорят: «Что ты, дочка, никто к тебе не стучался, мы ночью спали».

Это была совершенно прекрасная и разрушительная идея: оказывается, доверять нельзя никому. Фундамент моего мира основательно пошатнулся. Прежде мне и в голову не приходило, что мама и папа, самые надежные люди в мире, могут взять, да и превратиться в призраков каких-нибудь, ни с того, ни с сего. Ну или призраки возьмут да и прикинутся родителями, какая разница?

Моя комната, к слову сказать, не запиралась на задвижку, и этот факт чрезвычайно меня тревожил. До сих пор не понимаю: как мне удалось выжить в такой обстановке.

Про смех

Когда мне было тринадцать лет, мне пришлось почти месяц провести в больнице, с хитроумным переломом ключицы.

Это в общем не очень интересно, просто необходимое введение в контекст.


Вышло так, что в нашей палате был телевизор, поэтому она стала своего рода клубом, местом, где в положенное и неположенное время тусовались все, кто мог хоть как-то передвигаться.

Детская травматология, отделение хирургии – то еще место. Ни одного целого человечка, все поломанные. У каждого что-нибудь болит. Не настолько, чтобы орать диким голосом (в таких случаях делали обезболивающие уколы), а вот просто – болит, более-менее выносимо, потому что боль, не превышающая какой-то порог, довольно быстро становится привычной. Даже засыпать не очень мешает, а уж бодрствовать – точно можно.


Собственно, к чему я это все.

Такого непрерывного, непрекращающегося веселья, как у нас в палате, никогда больше не было в моей жизни. Шутили, хохотали, кривлялись почти непрерывно. Телевизор, собственно, был только одним из поводов для веселья, мы даже программу «Время» встречали солдафонским ржачем, потому что Вовка из второй палаты (переломы обеих рук) предложил представить, что диктору в это время под столом – ну, понятно, что делают.

У нас в общем девяносто процентов шуток были такого свойства – все же подростки, девочки и мальчики вперемешку, неуклюжие гипсовые статуэтки – что с нас взять?

Веселье наше не унималось даже по ночам, когда телевизор заканчивался, а на большой балкон, выход на который был аж из трех палат, сползались все, кто не мог ни заснуть, ни выпросить обезболивающее у ночных медсестер с гестаповскими замашками. Ну, то есть практически вся тусовка и сползалась. Там мы поначалу пытались травить мистические байки и прочие страшные истории, но всегда почти сразу скатывались обратно, в хохот, и Черные Руки, эти кошмары нашего детства, больше не душили беззащитных маленьких мальчиков, а учили их заниматься онанизмом. И так далее, господа гусары. Можете себе представить.


Я думаю, это с тех пор у меня сформировалась такая программа: смеяться и других смешить, когда больно. Вот и выходит, что шучу я практически непрерывно, что ни скажу, все забавно получается. Иначе пока нельзя.

Про ликер «Вебер»

Венгерский апельсиновый ликер алого цвета появился в нашем городе во второй половине восьмидесятых и стал, как мне кажется, идеальным вещественным символом рубежа эпох.

На смену советским пельменным в ту пору как раз приходили пластиковые джунгли кооперативных кафе-ресторанов, а «Вебер» (на бутылке было написано латиницей: «Weber»), соответственно, занял экологическую нишу «Розового», «Мятного», «Кофейного» и прочих ликеров, разноцветных детенышей социалистического Зеленого Змия.


Импортных напитков в ту пору появилось, хоть жопой жри (что, собственно, и происходило), но «Вебер» имел два неоспоримых достоинства: во-первых, был более-менее дешев, а, во-вторых, на этикетке было написано по-русски: «подарит вам истинное Маслаждение».


Это была чистая правда.

«Наслаждением» тогдашнее наше состояние, при всем желании, не назовешь. Разве только «маслаждением»: новые ощущения пропитывали нас легко и стремительно; на поверку же оказывались тяжелыми, неудобоваримыми, избыточными – порой до тошноты. И – о, да, – несмываемыми, как и положено масляным пятнам.

Некоторые пятна мы, пробежавшие ту марафонскую дистанцию из восьмидесятых в девяностые, выводим до сих пор; выведем ли? – неведомо.


Теперь смешно вспомнить, но жизнь, и правда, казалась в ту пору затянувшимся визитом в страну чудес.


Если кто не помнит, напоминаю: мы, те, кто учились в школе в семидесятые и закончили ее в начале восьмидесятых, аккурат к отмене поблажек для студентов-призывников, похоронам дорогого Леонида Ильича и андроповским дружинам, отлавливавшим тунеядцев по кинотеатрам, знали, что всегда будем жить в СССР. Никакой надежды на перемену участи у нас не было. Знали, что прожить более-менее симпатичную, комфортную и приятную жизнь в таких условиях можно лишь став совсем уж законченной гнидой (если, конечно, в организме найдется талант к очаровыванию и пожиранию других таких же гнид). Как-то смирились с текущим положением вещей (бывает хуже: можно ведь было прокаженным родиться, или сиамским близнецом, или вовсе чандалой женского пола, скажем). Сделали выбор (каждый – свой), и одни мои ровесники стали учиться гнить заживо, а другие – искать способ весело, достойно (и, если можно, не очень мучительно) умереть молодыми.


Кроме пьянства и наркотиков как-то ничего не приходило в голову, но, по счастию, некоторым из нас (мне, например), казалось, что это довольно скучно. Поэтому мы то и дело отклонялись от намеченного курса: кто-то искусством заняться норовил, кто-то в эзотерики районного масштаба записывался, кто-то выбирал бродяжничество, благо его было довольно легко замаскировать под туризм. Ну, еще всякие дела себе придумывали, это вообще отдельная тема: кто чем лютую тоску эпохи развитого социализма глушил. Написал бы кто-то энциклопедию молодежного эскапизма разных стран и эпох, цены бы этому великому человеку не было.


Так или иначе, но развлекались мы примерно до восемьдесят восьмого года, пока не проснулись внезапно – не то чтобы богатыми, или знаменитыми, но вполне востребованными. Судьба находила множество способов к нам подмазаться. В частности, у нас, так называемых «авагардистов» – ну, то есть актуальных художников, как сказали бы сейчас, вдруг стали покупать картинки отъезжающие на ПМЖ горожане.

Объясняется это просто: дело было в ту пору когда беспрепятственно уезжать из СССР уже разрешили, а вывозить с собой деньги – еще нет. Бедные наши богачи с утра до ночи носились по городу в поисках обручальных колец с бриллиантами, серебряных портсигаров и прочей валютоемкой ерунды. Не знаю, кто пустил в их среде слух, будто на Западе колоссальным спросом пользуются картины русских художников, но это случилось. Среди отъезжающих началась настоящая истерика. Желающих купить картины в какой-то момент было куда больше, чем самих картин. Мы, никому не нужные, малюющие придурки, вдруг стали форменными богатеями – все, скопом. Художника, продавшего махонькую картинку, намалеванную на куске фанеры, за, скажем, двести рублей, коллеги считали безнадежным идиотом (на всякий случай напоминаю: зарплата двести рублей в месяц тогда казалась более чем приличной).


В итоге со мною, например, вышло форменное недоразумение.


Когда человек, который на протяжении нескольких лет разрушал всякие социальные, родственные и вообще человеческие связи, честно жил сегодняшним днем (потому что завтра, ясен пень, умирать), вытравливал из себя самый человеческий из инстинктов, инстинкт составления планов на будущее, – так вот, когда такой человек вдруг становится богат и благополучен, человек, мягко говоря, теряется.


Жить в удовольствие нас никогда прежде не учили.

Первое, что приходило в голову: использовать по назначению так кстати открывшиеся кооперативные рестораны, кутить от заката до рассвета, а там – по обстоятельствам.


Первый же визит в ресторан «Осло» ознаменовался знакомством с венгерским апельсиновым ликером «Вебер». Обнаружив на этикетке слово «маслаждение», мы тут же поняли, что на исходе праздника жизни нас непременно будет тошнить. И мужественно приняли свою судьбу – кто бы сомневался!

Ликер «Вебер» озарял своим рубиновым светом нашу жизнь на протяжении двух примерно лет. Поначалу – буквально изо дня в день; потом – изредка, время от времени. Посещение кооперативных забегаловок быстро перестало нас развлекать, а потом и «дурные» деньги понемногу иссякли. Начинались девяностые, в которых было место чему угодно, но только не ликеру «Вебер». Символ не может пережить свою эпоху, так уж все устроено.

Про грибы

Нет-нет.

Речь пойдет не о галлюциногенных грибах, простите.

А о белых, моховиках, подберезовиках, опятах, лисичках, сыроежках, черных груздях-свинухах и прочем подножном корме.


Я лесной человек. С детством мне чертовски повезло, до леса от нашего дома было минут двадцать пешком, да и маршрут получался прекрасный: сперва надо идти через пустырь, заросший ежевикой, потом – через рощу. В роще этой каждую весну мы собирали щавель. Меня в связи с этим раздирали воистину гамлетовские сомнения. Не было для меня в ту пору еды гаже, чем кислый зеленый борщ с яйцом и сметаной. Но и занятие приятнее, чем поход за щавелем, трудно было сыскать. Приходилось приносить домой добычу, а потом расплачиваться за собственный охотничий азарт.


С грибами было не так.

В ту пору грибы казались мне наилучшей разновидностью еды. Жареные, маринованные, соленые – да какие угодно. Впрочем, если бы мне пришлось выбирать: собирать, или есть, одно из двух, колебаться не пришлось бы ни секунды. Понятно, что собирать, и бог с ней, со жратвой. Обойдемся.


Родители подходили к сбору грибов ответственно. В лес, который возле дома, ходили только гулять, для удовольствия (гулять там, впрочем, мне больше нравилось без них, даже втайне от них: родителям дриады не показывались, и вообще неинтересно…)

А за грибами ездили на электричке. Около часа примерно ехали, потом выходили. Лес, конечно, был везде, но там находились какие-то из ряда вон выходящие грибные места. Название станции и даже направления, уж простите, дорогие берлинцы, не помню. Правда.


В первый раз родители взяли меня с собой после очень долгих уговоров. Думали, буду под ногами путаться, мешать, ныть, что «ножки болят» – чего еще ждать от совсем мелкого ребенка пяти лет?

Но все же однажды меня взяли. Был конец осени, грибной сезон уже заканчивался. Они, надо думать, отправились в лес на всякий случай, «закрыть сезон». И решили, что если я все испорчу, это будет не очень обидно.


Стоило нам немного углубиться в лес (минут пятнадцать шли от станции), как мне удалось совершить свой первый грибниковый подвиг. Изъять у мамы руку, свернуть с тропинки, пробраться через какие-то сухие, колючие кусты, оказаться на полянке и истошно завопить: «Грибы!»

Родители ринулись на мой вой. Думаю, не столько за грибами, сколько вызволять из бурелома орущего детеныша. На полянке они обнаружили не только меня, но и полусгнивший древесный ствол, усеянный опятами.


На этом тот наш поход в лес, можно сказать, завершился. То есть домой мы сразу не отправились, но и дальше уж не пошли. Родители набили опятами две кошелки, перекусили, раздавили на двоих шкалик крепкого напитка, который в нашей семье называли «хальбунхальф» («пол-на-пол», что ли? – не знаю, а что именно было написано на немецкой этикетке, не помню).

Подкрепившись, они принялись набивать опятами пакеты и даже карманы папиной плащ-палатки. Мне было немного обидно, поскольку нож мне не доверили, а рвать грибы руками нельзя, это всем известно. Но как-то удалось взять себя в руки и не канючить. Было ясно, что от моего поведения зависит, станут ли брать меня в лес по грибы.


Сначала, к моему огромному разочарованию, случилась зима, но потом все мне удалось. С тех пор все воскресные дни, с августа по ноябрь, были лучшими днями моей жизни – до семьдесят пятого года, когда лафа кончилась, и нам пришлось уезжать.

Особенно мне нравилось ходить в лес вдвоем с папой. Во-первых, мы дружили и рассказывали друг другу сказки. Во-вторых, когда мамы не было рядом, он давал мне нож. Мама этого не допускала, боялась, что я порежусь. Меня в ее присутствии, можно сказать, просто использовали, как свинью для поиска трюфелей: дескать, твое дело грибы находить, а наше – собирать.

А просто найти гриб – недостаточно для полного счастья. Его, конечно, нужно срезать своими руками, аккуратно, под корень, но не повредив грибницу.

Эх, да что я вам рассказываю, сами, небось, не маленькие.


Папа у меня был тот еще охотник и собиратель, словно бы специально созданный природой для этого занятия. И даже внешность имел соответствующую. Когда мы с соседом Борей нашли среди макулатурных завалов школьный учебник истории с изображениями первобытнообщинных неандертальцев, одна из картинок оказалась почти точным портретом моего папы. Даже страшно стало, помню. Пришлось показать картинку папе и спросить: «Ты что, уже тогда жил?»

Папа совсем не обиделся, а очень смеялся. В молодости он был чертовски красив, все девки были его (он так сам говорил, и я верю – ему и немногочисленным фотографиям). Так что вполне мог позволить себе на старости лет выглядеть респектабельным неандертальцем, никаких комплексов.

Так вот, об охоте и собирательстве.

Когда был голод на Украине, мой папа, еще маленький совсем мальчишка, сам кормился в лесу, да еще и подкармливал большую семью: тетку, дядю, бабушку и нескольких малолетних кузенов с кузинами. Кроме добычи сезонных ягод, грибов, трав и птичьих яиц, круглый год стрелял птиц из рогатки, ловил рыбу – это то, что я помню из его рассказов.

Думаю, он совсем не преувеличивал: такие вещи остаются с человеком на всю жизнь.

Папа и на моей памяти нередко вставал на рассвете, бежал к реке, благо она была неподалеку, сидел там час с удочкой, а перед уходом на службу оставлял на столе несколько свежих рыбин. Когда у нас на балконе снеслась голубка, он сделал из голубиных яиц омлет и с удовольствием его съел. Мимо плодовых деревьев, понятно, не проходил. Даже со службы он обычно возвращался с несколькими шампиньонами в карманах: грибы росли прямо на плацу, пробивались сквозь асфальт. Эти удивительные шампиньоны скапливали в холодильнике, а когда набиралась изрядная кучка, жарили с картошкой. Папа смеялся: «Не давайте ребенку эти грибы, от них упрямства наберется!»

Кстати, да.


Папа и воспитал из меня настоящего грибника. Находить грибы – это у меня был природный дар, зато папа научил отличать съедобные от несъедобных, издалека на глаз отличать грибное место от беспонтового (объяснить приметы невозможно, это инстинктивно чувствуется). Еще научил, как не заблудиться в лесу: в тех местах было достаточно прислушаться и определить, где электричка. В тайге такая «наука», пожалуй, без пользы была бы. Ну и азарт привить старался: мы соревновались, кто больше грибов найдет, не без того.

Правда, тогда же мне довелось испытать чувство неловкости и неудобства от победы: соперник ведь искренне огорчается, лучше было бы не побеждать никого. Так и хочется сказать: «Я нечаянно», – но ведь понятно, что это огорчит соперника еще больше.

Лучше всего было, когда папа брал с собой в лес удочки. В таких случаях он сидел у реки, а мое дело было раз в час прибегать, докладываться, что я есть. Все остальное время можно было собирать грибы. И соревнования никакого в такие дни не было: каждый при своем деле.


По вечерам родители чистили грибы. Тут обычно обходились без моей помощи. Оно и хорошо: занятие скучное, если грибов много. А у нас всегда было много.

Потом грибы варили и мариновали. А грузди и свинухи солили в огромной глиняной кадушке, которую держали на балконе. Оттуда грибы можно было воровать. Утащенный втайне гриб, понятно, куда вкуснее съеденного легально. Труднее всего было заметать следы: расправить тряпочку, придавить камушком. Ювелирное искусство.


За все эти годы мне, кажется, только один раз пришлось отказаться от похода за грибами: в то воскресенье в Доме Офицеров на детском сеансе показывали фильм «Отроки во Вселенной». Родители сказали: «Как знаешь», – и отправились в лес без меня. Хорошо помню, что в тот день они вернулись рано, промокшие под дождем и почти без грибов. Сказали: «Без тебя не везет». Мне было немножко стыдно, но очень, очень приятно услышать такое признание.


Потом мы уехали в город О.; грибных лесов там поблизости не было, да и детство мое, можно сказать, почти сразу закончилось. По крайней мере, радостному восприятию мира кирдык пришел в течение первого же года. Нельзя лесных детей, избалованных жизнью в прекрасном захолустье, вот так сразу в большой (да еще и советский) город перевозить. А потом еще и житейские всякие бури случались.

В общем, грибницкий мой талант был безнадежно похерен на долгие годы.


Несколько лет назад мои московские приятели уговорили меня поехать к ним на дачу, куда-то чуть ли не в Мещеру. А может, и не чуть ли.

Машины у меня тогда не было, у них тоже. Поэтому ехать пришлось на электричке, часа два с лишним, от станции «Выхино». Это было довольно противно, зато дорога к даче через лес мне очень понравилась.

Пока взрослые возделывали огород и готовили вечерний шашлык, мы с детьми, мальчиком Витей и девочкой Ирой, пошли по грибы.

Мальчик Витя, правда, довольно быстро вернулся к родителям. Скучно ему стало в траве шарить. Зато Ира мгновенно втянулась. Где-то час мы с нею почти бездарно бродили по лесу, а потом вдруг случилось почти чудо.

Инстинкты мои наконец ожили. Смотрю вдаль и понимаю, что справа и слева ловить нечего, зато если пойти прямо…

Дело кончилось тем, что мы с Ирой забрели в болотце, скакали там по кочкам, вымокли чуть ли не по пояс (она-то, пожалуй, действительно по пояс: мелкая совсем девчонка). На всякой кочке мы находили от трех до десяти белых грибов. Набрали полный рюкзак, и еще бы набрали, если бы противные взрослые не позвали меня жрать вкусный шашлык и пить невкусную водку.

Тьфу.

А Иру одну, без меня, на болото не отпустили.


Зато на обратной дороге, пока шли к электричке, мы с Ирой набили все имевшиеся емкости волнушками. Белых больше не было, зато этих рыже-розовых грибов полно оказалось. А ведь когда шли с поезда к даче, ни одного не видели.

Она оказалась отличным напарником, эта Ира. Родители ее только глазами хлопали: никогда прежде ребенок грибов не собирал, а тут – на тебе.


С тех пор, надо сказать, меня совсем не тянет в лес по грибы. Вроде бы садись, да поезжай, а вот неохота. Поди пойми, почему.

Зато девочка Ира уже совсем взрослая и, говорят, грибами семью обеспечивает исправно. Остановить ее невозможно, говорят: тащит и тащит эти грибы, а всем остальным их чистить и в банки закатывать приходится. А потом эти банки в город тащить.

Страшное дело.


Новозеландские маори на этом месте сказали бы умное, что-нибудь про передачу маны. Но я промолчу, пожалуй.

Про революцию

Теперь, конечно, насрать на всякие там государственные праздники.

Зато в детстве было не насрать. В детстве праздник Революции казался мне Великим Событием. Впрочем, в ту пору большинство событий имело такой статус, и это – неплохой подход к делу.


Мне в ту пору казалось, что революция – веселое дело, этакая игра Зарница для взрослых. И если праздник в честь революции, значит все должны бегать по улицам, стрелять из хлопушек и водяных пистолетов, кататься на автомобилях и танках – ну, что ли, в войнушки играть.


Но взрослые все делали неправильно. С утра они показывали по телевизору жуткую скукотищу: как люди строем на парад ходят, и длинные торжественные речи говорят. А ближе к вечеру взрослые становились Чужими Пьяными Дядьками и в таком виде бродили по двору, топтали наши песочные куличи и младенческие идеалы.


Мои персональные взрослые, то есть родители, еще за пару дней до праздника Революции начинали готовить праздничную пищу. Варили студень, пекли торт «Наполеон», закупали водку. С утра седьмого ноября они и вовсе шабаш какой-то бесовский на кухне затевали. Меня же изгоняли во двор, предварительно нарядив (праздник все-таки). Все мы во дворе в этот день были какие-то непристойно нарядные, и это мешало веселью. Правда, ближе к обеду мы успевали перемазываться в осенней грязюке, после чего можно было отвести душу и революционно повеселиться: семи смертям, как известно, не бывать.


Вечером дома, после обязательного скандала по поводу испорченной одежды, меня переодевали и вели за стол, к гостям. Некоторые гости приходили с детьми, за что им мое пламенное революционное мерси: благодаря гостевым детям не всякий праздник был безнадежно испорчен. В их компании иногда даже удавалось как-то воплотить в жизнь собственные представления о революции: побегать, подраться и как следует пошуметь.


А взрослые сидели за столом, ели еду и пили напитки. На следующий день их мучили похмелье и изжога, все как у людей.


И стоило вообще затевать всю эту канитель с революцией? Оно ведь так выходит, что сколько буржуйской кровищи не лей, а дело непременно кончится тем, что детей выпустят во двор нарядными, а взрослые выпьют и съедят гораздо больше, чем обычно. Иного предназначения у революций, как понимаю я, нет.

Про евреев

Немного неожиданно, я понимаю.

Ну, ничего не попишешь.


Это сейчас серьезное отношение к национальному вопросу кажется мне дикостью, а в детстве меня такие вещи очень даже интересовали. Мне в ту пору вообще было интересно все, что, как казалось, отличает одних людей от других. Почти все различия удручали своей дуальностью: девочки – мальчики, взрослые – дети, блондины – брюнеты, военные – гражданские, – и только национальностей было много, разных и непонятных.


Мне в ту пору казалось, что у меня очень скучная национальность. Русских вокруг было полно и без меня (мне не было известно, что на самом деле папа – поляк, мама – немка, а записи в их паспортах – результат немалых усилий, сделанных давным-давно, безопасности ради).

Меня грызла зависть к соседям: монголам и армянам. Мало того, что их было немного, они еще и внешне отличались от «белого большинства». Мне тогда казалось, это большая удача – отличаться от большинства.

Еще была девочка Света Кашина, которая жила через дорогу. Ее папа был мариец, единственный на весь военный городок. Это вообще умереть на месте, как круто.


Зато евреев у нас в городке не было. Понятно, я думаю, почему.


Поэтому вышло так, что о существовании такого удивительного явления как евреи мне не было известно до третьего класса. Именно тогда меня привезли на так называемую «родину» и отправили в новую школу.

В первый же день мое воображение потрясла одна новая одноклассница. Маленькая, изящная, как Дюймовочка из одноименного педофильского, как ясно теперь, мультфильма. С прелестным лицом, огромными глазищами и крупным, как у моих армянских соседей, носом. Ее звали Долли, и это диковинное иностранное имя добило меня окончательно. Было совершенно непонятно, как жить дальше.


В тот же день, или на следующий, Димка, мой новый сосед по парте, шепотом поведал мне, что «Доля» (именно так ее называли одноклассники) – еврейка. Что это такое, мне было неизвестно, но не переспрашивать же.

Спрашивать пришлось уже дома, у папы. Папа сказал мне, что евреи – просто национальность, вроде тех же армян. Ничего особенного.

Ну, насчет «ничего особенного» у меня было, понятно, свое мнение.

Доля была единственной еврейкой в классе, что для города О. – ситуация почти немыслимая. С другой стороны, у нас школа такая была: не английская, не математическая, обычная, зато учились там почти исключительно дети военных и сотрудников пароходства – такой уж микрорайон.

Долин папа был работником какой-то строительной организации. Уже не помню, как они все назывались – СМУ, что ли? Или еще как-то? До первого родительского собрания он представлялся мне рабочим в каске, со шпателем в руке, кладущим кирпичи – ну, как в книжках и в мультфильмах рисовали строителей.

Так мне казалось до конца учебного года, пока дядя Марик собственной персоной не появился на торжественном утреннике, посвященном раздаче табелей.


На нем была рубашка с пиками, трефами, бубнами и червами. С карточными то есть мастями, красными и черными, такой рисунок. С огромным отложным воротом (как-никак, семьдесят пятный год).

Боже.

Нет во вселенной произведения дизайнерского искусства, которое впечатлило бы меня больше, чем рубашка дяди Марика.

Полчаса спустя, когда шок прошел, мне удалось разглядеть очки-«слезки», джинсы и длинные, ниже ушей, волосы. Наверное, из-за волос и очков лицо дяди Марика показалось мне лицом старшеклассника. Папа моей одноклассницы определенно не мог быть таким молодым.

Но он был.


Долина мама – это отдельная песня. Крошечная женщина удивительной красоты. С японским почему-то лицом, в короткой юбке, на немыслимых каких-то платформах. Иных подробностей не помню, помню только собственный восторг, сравнимый, разве что, с впечатлением от посещения павильона «Тропики» в Берлинском зоопарке, когда мимо меня впервые пролетела птичка-бабочка колибри, а одноклассница Марина завизжала прямо мне в ухо, так пронзительно, что по сей день вспомнить страшно. Мощный, словом, эффект.

– Смотри, во всем американском, – неодобрительно сказала моя мама моему папе, когда Долины родители поднялись, чтобы принять табель из дочкиных рук. – Видно, что евреи.

– Молодые еще, – добродушно отмахнулся папа. – Когда еще наряжаться?


Но маминого ворчания оказалось достаточно, чтобы в моей детской башке родилась диковинная формула: эти люди потому так красивы и не похожи на остальных, что родились евреями. Евреи, – стало мне ясно, – даже круче, чем монголы и армяне. О прочих и говорить смешно.


Потом, конечно, быстро выяснилось, что евреев вокруг довольно много (среди учителей, например), и все они разные. Не все они были красивыми и нарядными, как Доля и ее семейство. Но почти все рано или поздно оказывались в числе моих друзей и доброжелателей – ну, почему-то так все складывалось. Правда, крикучий завуч Аркадий Исаакович тоже оказался евреем. Это меня смутило, но не очень: дети из тех классов, где он преподавал математику, говорили, что он на самом деле добрый, почти никогда не вызывает в школу родителей и даже завышает отметки. Только к громкому голосу нужно притерпеться, и все будет хорошо.


Классу к восьмому, когда думать про национальности стало совсем скучно, как раз подоспела дополнительная информация: оказывается, евреев не любят, даже в институты почти не принимают, а уж чтобы в Высшую Мореходку или в Артиллерийское училище, куда, согласно семейным традициям, стремились почти все мальчики из нашей школы – и вовсе немыслимо.

Поскольку к тому времени мне уже было понятно, что все вокруг устроено неправильно, и взрослые люди, по большей части, дураки и мерзавцы, бытовой антисемитизм стал для меня наилучшим аргументом в пользу евреев. Если их не любят, обижают и не пускают, значит, они действительно чем-то лучше прочих людей. Не то тайные эльфы, не то потомки атлантов – поди разбери. Но ясно, что дружить с евреями должно быть интереснее, чем с прочими.


К тому времени, как мне удалось понять, что все люди очень разные (а по большому счету, вполне одинаковые) и окончательно забить на национальный вопрос, лица еврейской национальности успели:

– приохотить меня к поэзии и старинной музыке

– разнообразить мой читательский рацион романами Гессе и Вонегута

– разбить мне сердце (два раза)

– пособить в склеивании разбитого сердца (столько раз, сколько понадобилось)

– приучить меня к передвижению по стране автостопом

– привить вкус к перемене мест

– вообще привить вкус

– дать мне возможность нелегально прирабатывать за деньги (тогда это называлось «халтура»)

– вдохновить меня на занятия живописью

– подарить мне пуховик на гагачьем меху, альпинистский спальный мешок и много других необходимых для выживания вещей

– научить меня играть в карты (и выигрывать)

– накормить и напоить меня столько раз, что пальцев на всех руках Авалокитешвары не хватит сосчитать

– снабдить меня таким количеством самиздата, какого, по чести сказать, хватило бы для воспитания дюжины диссидентов и трех гуру районного масштаба

– вылечить меня от нескольких болезней

– несколько раз похвалить меня вслух в тех ситуациях, когда мне это позарез требовалось

– худо-бедно, но вколотить в мою башку английский язык

– дать мне вполне внятные и удовлетворительные ответы на некоторые неразрешимые «вечные» вопросы, типа «что делать?» и «кто виноват?»

И еще великое множество других прекрасных деяний совершили для меня представители этого древнего библейского народа. Такое впечатление, что других людей вовсе вокруг не было.


Ну, разве только пить меня научил мой собственный польский папа, а водить машину – простой русский мужик Олег Витальевич с лицом Будды.

Но это уже совсем другая история.

Про жопу

Нет, правда, отличная вещь жопа.

Все дети в нашем военном городке свято верили, что жопа – самая неприличная часть тела человеческого. На письки особого внимания не обращали, разницу в строении девичьих и мальчиковых половых органов не то чтобы вовсе игнорировали, но как-то не могли принудить себя всерьез ею заинтересоваться. Зато жопа казалась нам средоточием всяческой стыдной неприличности; почему – бог весть. Особенности островного менталитета, надо полагать: в изолированных обществах все не как у людей.


Нас было четверо закадычных дружищ, от семи до девяти лет; мы думали, что будем дружить вот так, вчетвером, вечно, и от этого было нам чертовски хорошо. Кому из нас первому пришла в голову лучшая концептуальная идея моей жизни, не помню, хоть убей. Наверное, всем сразу: многие хорошие идеи рождаются именно так, в экстатическом диалоге, где все орут одновременно, перебивая друг друга, но при этом, тем не менее, каждый отлично слышит всех остальных.

Думаю, так и было.

Идея была вот какая.

Мы взяли чистую «общую» тетрадку, толстую, в клеточку, в блестящей коричневой обложке. И стали вклеивать туда все изображения жоп, какие удавалось раздобыть.

Раздобыть, надо сказать, удавалось немало. Все же взрослые, в отличие от нас, полагали, будто жопа – не самый страшный и секретный орган человеческого тела. Поэтому мы не только ГэДээРовские журналы потрошили (да, в этом смысле нам очень повезло), но и из отечественного «Крокодила» удавалось иногда картинку умыкнуть.

Метод был такой: если кроме жопы на картинке было много иных, неинтересных деталей (например цельный человек), мы аккуратно вырезали ягодицы, а все остальное безжалостно выбрасывали. Поэтому картинки получались маленькие, на одной тетрадной странице обычно помещалось больше десятка.

Зрелище было феерическое.


Но не только в зрелище дело. Настоящее счастье привносила в нашу жизнь обстановка полной секретности, которой мы окружили свою деятельность.

После того, как первые картинки были вклеены, мы аккуратно завернули тетрадку в целлофан и закопали в саду, возле единственного в нашем районе нежилого дома, как самый настоящий пиратский клад.


Потом мы жили так.

Каждый посвященный в тайну старался собрать как можно больше картинок с жопами. Спрятать их дома от родителей было нелегко. У меня, например, был для них отдельный тайник на чердаке, один из заговорщиков отважно прятал картинки прямо под обертки школьных учебников, а как выкручивались остальные, даже не знаю.

Время от времени, когда у каждого появлялась пара-тройка новых картинок мы брали канцелярский клей, ножницы, маленькую лопатку и, соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, отправлялись к тайнику.

Отрыв свой клад, мы уединялись в Секретном Убежище (одно время это была одна из комнат нежилого дома, позже – сарай во дворе, где жил один из нас; однажды мы забрались в котельную, но там было как-то слишком уж стремно). Разглядывали добычу, потом вырезали и наклеивали в тетрадку новые задницы. В финале просматривали творение своих рук целиком, с самого начала. Жоп становилось все больше, и это вселяло в нас радость и гордость.


Со временем мы расширили свой круг: у каждого из нас появлялись новые друзья; к тому же (это немаловажно), нами руководила алчность. Новые заговорщики – новые картинки, а нам хотелось заполнить тетрадку до того, как придется уезжать «в Союз» (тень грядущего отъезда все время маячила на нашем горизонте, а поскольку родители не считали нужным держать нас в курсе своих дел, получалось, что отъезд может наступить буквально в любую минуту).


Ритуал приема новых членов в нашу масонскую ложу выглядел так.

Сперва кандидат получал рекомендацию от одного из «отцов-основателей»; решение принималось коллегиально. От рекомендателя своего неофит получал первое задание: принести как можно больше картинок с жопами. В условленный день и час кандидата приводили в Секретное Убежище, он показывал нам сперва собственную жопу, потом – картинки, давал страшную клятву, что никогда никому не проговорится (текст клятвы я уже не помню, но, в общем, из нее следовало, что разгласившему тайну коричневой тетрадки грозят смерть, вечный понос, и еще он «превратится в фашиста», как-то так). Потом мы все вместе шли к месту захоронения тетрадки, доставали ее, вклеивали картинки, любовались жопами, прятали тетрадку на место и уходили, просветленные и умудренные.


Тетрадка эта сделала мое детство по-настоящему счастливым: в нашем заговоре чудесным образом соединились тайна и неприличность – а ведь именно эти две вещи в детстве кажутся невероятно привлекательными.


Года полтора спустя, пришло мое время уезжать «в Союз». Тетрадка к этому моменту была заполнена лишь наполовину. Тогда это казалось мне большой трагедией. Но друзья дали слово, что доведут общее дело нашей жизни до победного конца.

Мы уехали сразу после Нового года, а в конце весны девочка Лена, которая состояла в нашем тайном обществе, написала мне, что заговор раскрыт: мальчик Сережа, которого она сама опрометчиво ввела в круг избранных, растрепал тайну своему брату, а тот после очередной ссоры решил отомстить и выдал тайну родителям. Родители почему-то страшно возбудились, потребовали выкопать неприличную тетрадку, поглядели, ужаснулись, выколотили из Сережки имена других заговорщиков, и по военному городку прокатилась волна внеплановых семейных скандалов.


А тетрадку Сережины родители сожгли во дворе, такие дела.

Про одиночество

Всю жизнь, сколько себя помню, мне остро не хватает одиночества. Не абстрактного какого-нибудь «одиночества в толпе», а настоящего физического одиночества, когда на меня никто не смотрит, и никто нигде обо мне не думает (последнее, боюсь, вообще нереально).


Когда на меня никто не смотрит, можно опустить вечно вздернутый подбородок, расслабить плечи и мышцы лица, погрузиться в молчание, перестать наконец бесконечно придумывать удачные ответы на вопросы, которые, скорее всего, так никогда и не будут мне заданы, но теоретически – вполне могут прозвучать, пока рядом есть люди, все равно кто.

Но так очень редко бывает.


Оно и понятно, и правильно: если и умею я что-то, все эти умения связаны с другими людьми. Я умею дружить, развлекать, помогать, мешать, спасать, губить, объяснять, понимать, сниться, мерещиться, очень сильно не нравиться, вызывать доверие – и что там еще люди друг с другом должны проделывать? А, ну да, любить больше жизни (или меньше, или равно). Это тоже, а как же.

В одиночестве я ничего не значу и ни на что не гожусь. В одиночестве у меня, надо понимать, бывает отпуск. Но отпуска мне не положено.


И фиг с ним. Не больно-то и надо.

Про телеграммы

Во времена моего детства телеграммы чаще всего оказывались источником беспокойства, а то и вовсе вестниками несчастья. Из телеграмм мне стало доподлинно известно, что люди болеют и умрают – полезная информация, кто же спорит.


Так уж вышло, что у отца было очень много иногородних пожилых родственников: тетки, дяди, двоюродные братья и сестры, от шестидесяти и старше. Поэтому в наш дом регулярно приносили телеграммы, которые гласили: «Тася больнице тчк позвони Вале», или «Володя умер среду тчк похороны субботу тчк приезжай». В детстве меня очень пугало это загадочное «тчк». Мне казалось, это какой-то страшный диагноз, неизлечимая болезнь, возможно, фамильное проклятие, от которого сходит во гроб вся папина родня. Мстилось: вот, я вырасту и тоже заболею этим загадочным «тчк», и тоже умру.

Ужас, действительно.


Еще были, конечно, поздравительные телеграммы. Они отличались от скорбных депеш внешним видом: как правило, поздравления присылали на специальных бланках, тусклых уродливых открытках с розами-мимозами, заснеженными елками, кремлевскими башнями, или звездами-молотками, в зависимости не столько от текущего праздника, сколько от наличия этих самых бланков в местном отделении телеграфа. Ассортимент их всегда был скуден чрезвычайно: если находилось пять-шесть бланков, на выбор – уже счастье.

Кстати, поздравления с моим днем рождения часто приходили на бланках «С Днем Победы»; мне это очень нравилось. Все же, победа, не розочки какие-нибудь драные, малиновые, на серо-буром фоне.


Отдельная история – телеграммы, оповещающие о внезапном приезде дальних родственников, или просто знакомых. Сейчас-то на чашку кофе к приятелям без предварительного телефонного звонка мало кто заходит, но в семидесятые годы многие жили без домашних телефонов, да и церемонились друг с другом куда меньше. Телеграмма нередко становилась своего рода ультиматумом: никто не спрашивает, хочешь ты принимать гостей, или нет, твое дело маленькое, иди на вокзал, встречай.

Тут вот что интересно. Незваные гости из других городов заезжали к нам довольно часто, и я почти не припомню случая, чтобы телеграмму, оповещающую о приезде, приносили вовремя. Обычно выходило так: гости, проклиная все на свете, но не слишком удивляясь, добирались с вокзала сами; дома у нас начинался переполох, родители метали на стол еду и бегали к соседу дяде Павлику за самодельным коньяком. В разгар застолья раздавался звонок в дверь: «Вам телеграмма». Такое положение дел считалось нормальным, никто особо не удивлялся и не возмущался такому порядку вещей, только посмеивались добродушно.

В чем тут дело, не знаю. Возможно, виноваты были сами путешественники: им в голову не приходило оповестить о своем приезде заранее, за несколько дней до этого чудесного события. Обычно телеграмму: «Встречайте Стеллу Ларисой поезд Челябинска восемь тридцать третий вагон», – отправляли родственники путешественника, уже после того, как тот садился в поезд. Может быть, так делали из деликатности: вроде бы не сам человек в гости навязывается, а другие за него просят. А возможно, в народе жило первобытное представление, что телеграмма приходит к адресату мгновенно: вот ты отправил сообщение, и уже минуту спустя адресат его читает.

Впрочем, могу допустить, что телеграфисты специально придерживали телеграммы со словом «встречайте» до полной утраты актуальности – из какого-то тайного злодейства или даже из практических соображений, чтобы насильственно отучить граждан от экономии, заставить их раскошеливаться на «срочные» и «молнии».


В детстве телеграфный стиль казался мне этаким анархическим шиком. Очень хотелось поскорее вырасти и всегда писать вот так, рубленными, корявыми фразами, без предлогов, союзов и прочих служебных слов. Казалось, что это такая особая взрослая привилегия: безграмотно писать, чтобы смешнее было.

Но школьная учительница объяснила: это вовсе не для смеху делается, просто каждое слово стоит денег. Причем короткое слово стоит столько же, сколько длинное. Поэтому, дескать, приходится отказываться от некоторых коротких слов – из экономии.

Новость меня потрясла: слова, оказывается, денег стоят. Надо же!

«Сколько?» – спрашиваю.

Три копейки, оказалось. Как стакан газировки с сиропом.

С тех пор я, надо понимать, знаю цену словам.

Про записки

В нашей семье было принято коммуницировать при помощи записок. Возможно потому, что мы очень долго жили без телефона.


Основное назначение этих домашних записок, которые мы оставляли друг другу на кухонном столе (или в дверном ящике для ключей) – успокаивать, информировать, опекать на расстоянии. Мама с папой в кино, котлеты в холодильнике, яблоки в авоське за окном, чай в термосе – следовательно, жизнь прекрасна. Даже неприятное задание: пообедать, вымыть посуду, или, скажем, убрать в комнате, если оно не озвучивалось вслух, а было написано на линованном клочке бумаги, совершенно меня не огорчало. Записка призывает совершить усилие, да, но не требует немедленной реакции. Вполне, значит, можно посидеть, потянуть время, повалять дурака. Жалкое подобие свободы, да, но в детстве оно кажется вовсе не «жалким» и не «подобием», а настоящей вольницей.


Была еще отличная возможность докладывать родителям о мелких бытовых и школьных неприятностях при помощи записки. И приврать можно в свою пользу, и не так стыдно, как вслух, и – если написать записку, а потом удрать во двор и гулять до темноты – есть шанс, что к моменту моего возвращения мама уже утратит желание устраивать итальянский скандал, а просто устало скажет: «Ну как же ты так?» – а папа, может быть, успеет заклеить разорванную библиотечную книгу, или вынести на помойку ведро с осколками разбитой чашки, а значит, и не было никакой неприятности, чур меня, я в домике, не считается.


Кроме того, была у нас дома традиция писать друг другу записки просто так, без всякого дела. Скажем, просыпаешься, бредешь на кухню завтракать, а там лежит оставленная папой перед уходом на службу картинка: лягушонок с портфелем, или заяц с трубой, в форменной армейской фуражке, надпись: «Это ты», или «Это я», – и «Доброе утро». Делали бы так каждый день, приелось бы, наверное, а так хорошо выходило, всякий раз день, начавшийся с такой записки, получался особенный, лучше даже, чем просто праздник.

Хотя найти на кухонном столе открытку с запиской от собственных родителей в день рождения или в Новый год – это тоже было неплохо. Не всякие там традиционные формулы: «поздравляю-желаю», а именно записка, сказка какая-нибудь коротенькая, пусть даже с назидательной моралью, зато ведь про медведя Беробера, или слоненка Тумбу-Юмбу, которые даже если «ведут себя хорошо» и «слушаются маму и папу», – все равно не противные.

Не знаю, то ли с моей подачи, то ли просто время-место такое было, благоприятное для личной переписки, но среди моих дворовых друзей очень быстро распространилась традиция писать друг другу записки. Конечно, все больше тайные-секретные, про «важные дела», которые надо было скрывать не только от родителей, но и от непосвященных ровесников. Придумывали способы: как такую записку передать? Незаметно в карман положить, или в тайном, заранее определенном месте оставить – если человек во дворе гуляет, это да. А если не гуляет? Летом, когда все нараспашку, можно в окно бросить, завернув в бумажку камень. Это хорошо, если друг на первом этаже живет, до второго добросить мне меткости обычно не хватало. Некоторые, конечно, умели, но из-за этих камней обычно выходил переполох.

Часто невольный затворник, больной, или наказанный заточением в детской, спускал из окна нитку, к которой мы привязывали записки и даже гостинцы: шишки камешки, от сердца оторванные конфеты. Так мы утешали дружественных узников; так они какое-то время спустя утешали нас. В таких случаях записки «с воли» казались настоящим счастьем: «ВЫЗДАРОВИ!» «МЫ СИЧАС ИДЕМ В ПОДВАЛ» «ВЕЧЕРОМ ВЫДЕШ?» – да не все ли равно, что мы друг дружке писали огромными корявыми буквами? Это работало, вот что важно. Я и не припомню с тех пор ситуации, когда письменное слово было бы настолько целительно.

Примерно тогда же старшие друзья научили нас шифровать сообщения. До «пляшущих человечков» дело не дошло, а вот писать цифры вместо букв пробовали. Выходило очень много путаницы: не все хорошо знали алфавит, не все умели правильно нумеровать буквы. Так что шифры не очень прижились, разве только традиция заменять имена прозвищами, а некоторые «важные слова» – заранее оговоренными «нейтральными». Скажем, наш «штаб», место тайных встреч, назывался «штаны».


В школе записки появились классе в четвертом, или даже позже. Наверное, к тому времени, процесс письма перестал, наконец, казаться нам тяжелым трудом, которого любой ценой следует избегать.

Записки писали во время уроков, передавали из рук в руки (иногда вкладывали в книгу, тетрадь, или пенал, иногда – комкали и незаметно совали в ладошку соседа по парте). В передаче записок принимали участие абсолютно все. Можно было считать одноклассника своим злейшим врагом, или просто презренным ничтожеством, можно было лупить человека на каждой перемене или, напротив, бегать от него по всей школе, чтобы не побил, но не передать его (ему) записку было немыслимо. Словно бы право на коммуникацию священно и превыше всего, словно бы, и правда, невозможно живому человеку ждать сорок пять минут, чтобы спросить у друга, пойдет ли он сегодня после уроков в парк, или сообщить подружке, что новенький из параллельного класса – дурак.

Анонимных любовных записок из серии: «Ты мне нравишся давай целоватца», – как в фильмах той поры для и про детей, к слову сказать, почти не припоминаю. Пару раз писали такие под влиянием все того же детского кино, иногда – ради розыгрыша; куда чаще мы разыгрывали одноклассников, подписываясь чьим-нибудь именем, чтобы в дураках оказалась на одна жертва, а целых две. Жертвами обычно становились самые некрасивые девочки и самые затурканные мальчики, но иногда, напротив, школьные «красавицы» и «хулиганы». С последними порой выходило даже интереснее. Помню, что отличница Катя и двоечник-футболист Олег, которых свела такая фальшивая записка, благополучно «ухажерствовали» до конца учебного года. А в параллельном классе седьмом (кажется) «Г» жертвы аналогичного розыгрыша оставались вместе до окончания школы, даже пожениться собирались. Ну, то есть, я точно не знаю, но мне рассказывали, что все у них началось с такой вот записки.

Мне, каюсь, очень нравилось устраивать подобные розыгрыши – класса до седьмого. Потом стало как-то неловко, а некоторые мои одноклассники, напротив, только вошли во вкус.


По мере того, как мы становились старше, страсти накалялись, записки наши только что не дымились. Порой в течение одного урока разбивалась, как минимум полудюжина сердец – такова сила слова, записанного буквами.


Впрочем, при помощи записок мы не только устраивали свои сердечные дела, но и развлекались во время скучных уроков. Рассказывали анекдоты и сплетни, играли в некое подобие «Изысканного трупа»[5] и еще писали всякие нелепые смешные тексты, типа Устава Концлагеря Труда и Работы «Мертвячок», который должен был пародировать особенности жизни в летнем трудовом лагере и уроки начальной военной подготовки. Обычно исписанный листок на протяжении нескольких дней путешествовал по классу и постепенно пополнялся все новыми пунктами. Коллективное творчество, ага. Порой учителя перехватывали такие записки, и у инициаторов арт-проектов случались серьезные неприятности; в частности, за концлагерь «Мертвячок» меня и еще пару сообщников чуть было не лишили новенького комсомольского значка и хорошей характеристики, но молитвами классной руководительницы все обошлось. Впрочем, скандал тот имел явственный привкус успеха: когда неприятности рассосались, классная рассказала, что завуч хохотал в голос, читая это безобразие, а историчка выпросила бумажку домой, показать мужу.


Ну и еще были всякие разные полезные записки. Их писали на обрывках газет и просовывали в дверную щель – а что еще делать прикажете, когда приезжаешь в гости, а там никого нет дома (не знаю, где как, а в городе О. в семидесятые годы многие жили без телефонов). При помощи записок общались между собой жители коммунальных квартир, когда внутренний конфликт приходил в стадию бойкота; великий специалист по этому вопросу художник Илья Кабаков, а я только теоретически знаю, что так бывало: в нашей коммуналке переписка не велась. Записки передавали в больницу, вместе с гостинцами (и получали ответы в упаковке с опустошенными баночками и кастрюльками). Некоторые люди, говорят, умудрялись при помощи записок объясняться в любви, сообщать, что любовь, напротив, ушла, устраивать сцены ревности и мириться. Мне такого делать никогда не приходилось, но охотно верю, что так бывает: некоторые вещи писать действительно проще, чем вслух говорить.


Но мне по-прежнему милее всего записка родом из моего детства, линованная бумажка на кухонном столе, из которой явствует, что все отсутствующие просто ушли в кино, котлеты в холодильнике, яблоки в авоське за окном, чай в термосе, а смерти, получается, нет.

И не надо.

Про время

Летом, сразу после солнцеворота, когда день начинает убывать – чуть-чуть, совсем незаметно – я особенно остро ощущаю течение времени.


Длинный летний день для меня много короче самого короткого зимнего. Летний день едва вмещает в себя жалкие шесть часов; он скомкан, как носовой платок, который мочили водой и клали мне на переносицу, чтобы остановить кровотечение.

Давно. Очень давно.


Обостренное восприятие времени в летние дни – скверная привычка родом из детства. Говорят, для ребенка всякий день долог, особенно летний; дождаться вечера, или завтрашнего утра почти невозможно.

Наверное, да. Но у меня так не выходило. Тело мое уже тогда было непрочной. самодельной плотиной, которую изо дня в день в щепки размалывал мощный поток времени. Ночью, в темноте, удавалось как-то собрать обломки в кучку, скрепить наскоро, чтобы еще один день продержаться. Хоть как-то.

Потому и кровь хлестала из носа почти непрерывно, особенно в июле. Вместе с нею из меня выливалось время. Холодный, мокрый платок на переносице; часами лежать на диване, запрокинув голову, разглядывать трещинки на потолке, наблюдать, как они кружатся, перемещаются, сливаются и открывают вход в дивный, многомерный лабиринт, откуда, будь моя воля, можно и вовсе не выходить.

Но воля была не моя. Вернее, не только моя.


Кровь давно уж остановлена, раз и навсегда. Мокрый платок на переносице оказался чудодейственным средством. Время научилось течь сквозь меня, не задевая кровеносных сосудов. Но я вечно ощущаю его ток, всегда помню: у меня нет времени. Совсем нет.

Иногда, чтобы не портить совсем уж приятный летний день, вроде сегодняшнего, я позволяю себе думать, будто времени у меня почти нет. Но я знаю цену этому «почти».


На самом-то деле времени, конечно, нет ни у кого, зато есть приятная привычка планировать свою жизнь так, словно мы бессмертны. Планы – ну, еще бы, они и у меня имеются в изобилии, а вот будущее никому не гарантировано, потому что времени у нас и для нас нет, совсем.


Если бы у меня было время, из него можно было бы соорудить отличную стену между собой и смертью, отгородиться от нее, на все замки запереться, спрятаться. А так – не выходит.

Некоторые счастливчики держат свою смерть в яйце, которое, как известно, находится в утке; другие отправляют ее в ссылку, во внутреннюю Сибирь какую-нибудь, а то и вовсе на необитаемом острове, в замке Иф запирают. А моя смерть всегда рядом, на расстоянии согнутой в локте руки. Стоит, держит наготове мокрый платок – на тот случай, если снова кровь носом.


Мне удалось настолько привыкнуть к ее постоянному присутствию, что порой я прошу ее сделать за меня кое-какие пустяковые дела. Сварить кофе, прогуляться до рынка за черешней, или записать несколько строк в блокнот.

Смерть с удовольствием выполняет мои поручения. Она лучше других знает: у меня нет времени на всякие пустяки. И вообще нет времени.

Про хворост

Когда топишь камин,

а кочерги в доме нет,

то и дело приходится выбирать из кучи хвороста

какую-нибудь удобную ветку,

чтобы с ее помощью

ворошить другие хворостины,

перемешивать, преворачивать, передвигать с места на место.


Тогда хворост в камине сгорает быстрее,

зато ветка, выбранная в качестве кочерги,

не попадает в топку очень долго,

Несколько дней,

а иногда и недель.

Ну, то есть пока ей не найдется замена,

такая же, или лучше.


Очень знакомая ситуация, да?


Причем, в обоих случаях:

если считать горение «благом» для хвороста,

и если расценивать горение как «зло» для хвороста,

все равно знакомая ситуация.

Всегда нужен кто-то, чтобы помогать другим (таким же, как он сам)

сгореть побыстрее.

И пока он делает свое дело,

он свободен от повинности гореть (или лишен права гореть),

все равно.


Все равно, действительно.

Про кофе

Матушка моя употребляла этот напиток в нечеловеческих количествах, ссылаясь на пониженное давление. «Кофейными» у нас в доме считались двухсограммовые чашки, в отличие от «нормальных», т. е. полулитровых чайных. Я из семьи великанов, ага.

Лет до восьми мне кофе не давали, даже попробовать ни разу не удалось. И украсть не получалось: холщевый мешок с кофейными зернами и банки с дефицитным растворимым кофе хранились в каких-то недоступных местах, чуть ли не под матрацем родительским. Впрочем, мне и не хотелось. В ту пору меня куда больше интересовали компоты да лимонады.

Поэтому моя первая встреча с роковым судьбоносным напитком состоялась вдали от дома, на вражеской, можно сказать, территории, при весьма драматических обстоятельствах.


Дело было так.

Мы учились во втором классе, когда нас впервые повезли «на дружбу». Придется, наверное, объяснить, что это такое, ибо не всем присутствующим довелось собственноручно оккупировать какую-нибудь разнесчастную соцстрану, а «на дружбу» только детей оккупантов и возили.

Так вот, «дружба» – это когда русских школьников грузят после уроков в автобус и везут в немецкую школу, где их уже ждут аутентичные ровесники. Или наоборот: нужно сидеть в классе и ждать, пока привезут кучу незнакомых иностранных детей, и начнется праздник. Это происходило то ли раз в год, то ли дважды, не чаще. Ибо нефиг часто дружить.

Оно, впрочем, и хорошо, потому что мероприятия выходили тягомотные. Самой интересной была короткая финальная часть, когда мы обменивались подарками. Заранее скажу, что обмен выходил неравноценный: мы дарили немецким друзьям октябрятские звездочки (позже – пионерские галстуки) и поделки, специально изготовленные на уроках труда. А они нам – не только значки и галстуки, но и настоящие игрушки, купленные в магазинах за марки. То есть быть русским школьником выходило выгодно.


Но в тот раз мы ехали «на дружбу» впервые и не знали, чего ждать. Поэтому ждали, как водится, чуда. По крайней мере, я.

Вместо чуда нас загнали в актовый зал и битый час произносили речи. Потом немецкие школьники показывали самодеятельность – еще часа два. То есть ужасно долго. И все бы ничего, но мне очень хотелось пить. Пить мне захотелось еще в автобусе, но нас в этом смысле воспитывали, как спартанских мальчиков: т. е., если чего-то хочется – пить, или, к примеру, в туалет, – надо терпеть. Потому что, если попросишь, все равно, скорее всего, не дадут, зато попрекать потом долго будут: что ж ты, потерпеть не можешь? А как же Зоя Космодемьянская? То-то и оно, что Зоя.

Поэтому пришлось стиснуть зубы и ждать окончания торжественной части. У меня была хрупкая надежда, что после самодеятельности всех отпустят в туалет, а там вода в кране. Но надежда рухнула: в туалет никого не отпустили, а сразу повели нас в столовую, где было сервировано угощение. Во рту у меня к тому времени было уже так сухо, словно мы совершили недельный переход через какую-нибудь Великую Пустыню. Но вид накрытых столов вселял бодрость: там стояли не только тарелки с крендельками, но и чашки. И – ура! – чайники. А значит, дадут попить. И значит – жить можно.

И вот уже чашку мою заботливо наполняют до краев горячей жидкостью, я дую, не обращая внимания на запах, и делаю большой, жадный глоток.

О ужас.

Это был не чай, а кофе. Черный. То есть без молока и сахара. Взрослого человека этим не испугаешь, но для восьмилетнего ребенка, который попробовал кофе впервые в жизни, это был серьезный шок. Только память о Зое Космодемьянской помогла мне не выплюнуть горькую гадость на белую крахмальную скатерть. Пришлось срочно заесть кофе крендельком, который, в довершение всех бед, оказался соленым.

Это стало последней каплей. Взрослым немецким друзьям все же пришлось отвести меня в туалет, где умирающее дитя выдуло литров пять воды из-под крана, после чего жизнь в очередной раз победила смерть неизвестным Даниилу Хармсу способом.


С тех пор я считаю кофе своим личным врагом и, будучи существом мстительным и злопамятным, делаю все, чтобы его не осталось на земле. Уничтожаю, то есть. Пью с утра до ночи, полулитровыми кружками. Я из семьи великанов, вы не забыли?

Про случайные встречи

Я не люблю назначать встречи. То есть в случае необходимости я, конечно, звоню, пишу, договариваюсь; «не люблю» вообще редко тождественно «не делаю», увы. Но по-настоящему мне нравится встречать друзей случайно: на улице, в кофейне, в автобусе, в холле кинотеатра.

Еще и не так бывает.

Приехать в приморский город, где прошло до тридцати почти лет затянувшееся детство, встать на краю тротуара, поднять руку и обнаружить за рулем лихо притормозившего красного «Опеля» старинного приятеля, похудевшего, поседевшего, зато загорелого и совершенно довольного собой.

Колесить по всей стране стопом и на электричках, застрять на всю ночь в Умани какой-нибудь дурацкой, в пять часов утра зайти погреться в грязный привокзальный буфет и обнаружить там младшую сестренку одного из приятелей. Ей, теоретически говоря, положено сейчас дома сидеть, к выпускным экзаменам готовиться, а она – вот где, пьет жидкий чай, настоенный местными умельцами на половых тряпках, глядит на тебя изумленно, глазам своим не веря, а значит, можно приступать к спасению заблудшего ребенка (и себя заодно) из этой проклятой дыры, откуда уехать практически невозможно, это все знают.

Оказаться по делам в Дюссельдорфе, порезать палец, зайти в аптеку за пластырем и встретить там коллегу, с которым года полтора не получалось встретиться в Москве, несмотря на обоюдное практически несгибаемое намерение.

Такие случайные встречи благословенны; если слух ваш чуток, вполне можно различить похрустывание крахмальных юбок судьбы, спешно свернувшей в соседнюю подворотню. Случайная встреча на улице – это, возможно, еще не жест ее, но уже улыбка краешком рта.


Я доверяю случайным встречам больше, чем запланированным: мои планы состряпаны мною же (человек глуп по определению; я – человек, следовательно…) – а расписание непреднамеренных столкновений составляется без человеческого вмешательства.

Я могу отложить спешное дело, чтобы выпить кофе с малознакомой девушкой, которая когда-то работала в соседнем офисе. Не из сентиментальных соображений, а потому лишь, что мы нос к носу столкнулись в самом центре Москвы, в переходе с Чеховской на Тверскую, а в тамошней толчее, по моим наблюдениям, практически невозможно опознать даже собственного двойника – разве что он наступит вам на ногу.

Я действительно очень серьезно отношусь к случайным встречам. Однажды мне довелось внезапно уехать в Киев, с червонцем и носовым платком в кармане, вместе с приятелем, случайно встреченным на пороге фотоателье. Иных причин принять его дурацкое, честно говоря, предложение у меня не было.

Когда в юности мне взбрело в голову рассориться с лучшим другом, судьба взялась нас мирить. Сталкивала лбами в самых неожиданных местах – с завидной настырностью. Мы встречались по несколько раз на дню, в кофейнях, гастрономах и проходных дворах. Можно было уехать из обжитого центра в самый дальний спальный район, и обнаружить отвергнутого друга на конечной остановке маршрутного автобуса: у него тут, оказывается, тетка живет. Или вовсе сбежать за город, проехать шестьдесят километров на электричке и встретить его на проселочной дороге – гостит, мерзавец, у приятелей на даче, что тут будешь делать!

Разумеется, мы помирились, иного выхода у нас просто не было.


Мой блокнот почти чист; в памяти телефона – от силы пара десятков номеров, да и те не «дружественные», а деловые: провайдер, сантехник, страховая компания, справочная вокзалов и еще какие-то необходимо-необязательные контакты в таком же духе. Я вовсе не живу отшельником, просто мне нравится полагаться не на телефон, а на интуицию. Вознамерившись скрасить вечер задушевным трепом, я могу просто выйти из дома и отправиться «туда – не знаю куда», в Старый город, в парк, на вокзал – никогда не знаешь, где тебе повезет; не знаешь, но нутром чуешь, о да!


Мой способ поддерживать дружеские отношения на первый взгляд кажется неэффективным, однако доставляет ни с чем не сравнимое удовольствие. Знакомец, случайно вынырнувший навстречу в самый неожиданный момент, кажется существом необыкновенным; каждое его слово приобретает особый, скрытый смысл, от его предложений невозможно, немыслимо отказаться. Он сейчас – почти Меркурий, почти посланец, почти богов…

Собственно, именно так все становится на места: мы, разумные, бескрылые двуногие звери, всегда должны бы быть друг для друга необыкновенными существами и «почти посланцами». В противном случае, зачем вообще тратить время на совместную молотьбу тяжелой воды в молитвенных ступах?


Я, впрочем, ничего особенного не жду от случайных встреч. Не думаю, что нечаянные мои визави непременно должны говорить слова и совершать поступки, которые перевернут всю мою жизнь. Ну, то есть, теоретически они, конечно, могут ее перевернуть (кто и что угодно может), но надежда эта не входит в типовой пакет моих информационных ожиданий. Вообще никаких надежд – только радость случайной встречи. Очень нежный, экологически чистый эндорфин длительного действия.

Про Луна-парк

Чешский Луна-парк приезжал к нам в город весной, не то в апреле, не то в мае, становился лагерем на окраине ЦПКО им. Шевченко, а осенью сворачивался и уезжал. В городе было еще несколько мест, где качели-карусели («лодочки», «цепочки», «машинки») работали круглый год, имелось даже Колесо Обозрения все в том же парке Шевченко, но особого ажиотажа эти аттракционы не вызывали. Туда редко ездили специально, и никогда на весь день, на «своих», местных каруселях родители могли прокатить ребенка между делом, если уж все равно шли мимо. А в чешский Луна-парк ехали как на праздник, со всех концов города, запасшись деньгами, отменив все дела. Выстраивались в длиннющие очереди у касс, а потом – у атракционов; в иной воскресный день можно было целый час дожидаться одного-единственного катания. Ну, наши родители к очередям были привычные, ждали, а мы, дети, носились вокруг, вопили, рыдали и хулиганили, дурея от томительного ожидания чуда.


От чешского Луна-Парка несколько скучных, невнятных аллей парка Шевченко превращались в волшебную страну, в набор цветных иллюстраций к романам Маркеса, которые мы, умные дети, прочитаем когда-нибудь, много позже, а тогда можно было просто войти «в картинку» и кататься на каруселях, пока у мамы не закружится голова, и она не станет по-детски ныть: «Пойдем домой, ну пойдем же!»

Впрочем, моя мама так любила непременные составляющие этого праздника: мороженое, музыку и нарядную толпу, что полдня пролетали для нее незаметно. Поэтому в Луна-парке мы с мамой никогда не ссорились, а домой возвращались, признаваясь друг другу в любви и обмениваясь всякими невыполнимыми обещаниями и фантастическими планами на ближайшее будущее. Это для нас было важно.


Чешские карусели-аттракционы каждый год немножко менялись, поэтому идти в Луна-парк в самый первый раз было особенно интересно: что новенького? Все знали, что в первые выходные после открытия в Луна-парк ходить не надо, потому что будут толпы, но все равно не выдерживали, садились в трамвай и приезжали, да еще два раза кряду: в субботу и в воскресенье.

Основной набор платных радостей был такой: цепочные карусели, еще несколько приспособлений для вращения по кругу разной степени экстремальности (где-то нас крутили быстрее, где-то медленнее, где-то кабинку наклоняли вбок, или дополнительно вращали вокруг своей оси), какая-нибудь разновидность «Американских горок», лилипутские автомобили для любителей самостоятельно устраивать дорожные происшествия, Комната Страха, Комната Смеха, тир, кегельбан, еще несколько павильонов для добычи призов, вожделенных, когда смотришь на них издалека, и совершенно бесполезных, когда они оказываются в руках у счастливого победителя.


Комната Страха заслуживает отдельного рассказа. Несколько лет кряду там ничего страшного не происходило: ну, везут тебя куда-то, двери железные с грохотом распахиваются, скелеты какие-то дурацкие, крики-вопли, – все это было скорее смешно, чем страшно. В каждой школе пятиклассники рассказывали третьеклассникам, что в Комнате Страха работают обыкновенные взрослые люди, переодетые скелетами, и травили какие-то немыслимые байки о том, как хулиганы из какой-то там школы сами переоделись скелетами и напугали работников Комнаты Страха до потери сознания. Врали, конечно, но слушать это вранье было приятно: миф о победе любителей над профессионалами – одно из сладчайших воплощений богоборческой идеи, известное дело.

Но однажды чехи придумали простой и гениальный ход. Посреди поездки по «пещере ужасов» кабинка с пассажиром внезапно останавливалась в полной темноте. Довольно долго стояла: полминуты или даже целую минуту. И вот от этого становилось по-настоящему страшно. Тут не то что скелет, тут просто громкий визг напугать мог до полусмерти. Страшно было не только в первый раз, но и во второй, и в третий, и в пятый. С тех пор я совершенно бесплатно знаю секрет, которому всяких «мастеров ужаса» на специальных курсах небось учат: чтобы человек по-настоящему испугался, он должен ощутить себя абсолютно беспомощным. Точно знать, что ситуация вышла из-под контроля, и от него ничего не зависит. Тогда в качестве пугала любая погремушка сойдет.


К лету ажиотаж вокруг Луна-парка обычно утихал, очереди по выходным существенно уменьшались, а в будние дни аттракционы и вовсе пустовали. Во второй половине августа все вдруг вспоминали, что чехи скоро уедут, ну и вообще лето заканчивается, и Луна-парк снова становился самым популярным городским развлечением. Потом наступало какое-нибудь солнечное сентябрьское воскресенье, когда мы садились в трамвай, ехали к парку Шевченко и еще издалека видели лысые проплешины опустевших аллей, жалкие тряпочки-деревяшки, да унылое Колесо Обозрения на горизонте, на другом конце парка. Все, чехи уехали. Скоро зима.


В детстве мне было совершенно очевидно, что Луна-парк уезжает вовсе не домой в Чехословакию, а на юг, в Африку куда-нибудь, как перелетная птица. Очень хотелось однажды застукать работников этой фабрики грез во время сборов, спрятаться среди карусельного оборудования, завернуться в брезентовый чехол, чтобы увезли наконец в волшебную страну какую-нибудь.

Но они всегда уезжали без предупреждения, не вывешивали объявлений: «Завтра – последний день», – ничего в таком роде.

А ребенок существо подневольное, ему каждый день в парк имени Шевченко на трамвае ездить никак не возможно: такая экспедиция готовится долго и тщательно, обман умножается на хитрость, интриги плетутся мастерски – не зря все-таки Штирлиц мой кумир! И вот, когда родители благополучно поверили в вымышленную репетицию вымышленного школьного драмкружка с последующим посещением планетария, несешься после уроков к трамвайной остановке, сердце из груди рвется от ужаса и ликования, едешь потом, притиснувшись пылающей щекой к ледяному металлу компостера, приезжаешь – ан все, нет чехов, ускользнули.

Так было со мной три года кряду, а потом детство как-то быстро и нелепо закончилось, и побег мой с Луна-парком так и не состоялся.

Про выбор

В ситуации,

когда у живого человека (про мертвых не скажу – не знаю) есть выбор:

все на фиг поменять,

или оставить, как есть

как ни странно,

безопаснее

(да-да, именно безопаснее)

выбирать перемены.

Потому что, если уж дошло дело до выбора,

перемены все равно будут,

только за волосы поволокут,

лицом по камням,

с пулеметом у виска.

А мог бы сам ножками идти,

хоть и лень, конечно

(никто не говорит: «лень», называют другие причины, но мы-то знаем).


Короче говоря, есть такое правило.

Не сказать, чтобы оно мне шибко нравилось,

но оно работает.

Про трубачей

Говорят, хорошие игроки стараются припрятать в рукаве козырного туза – на всякий случай. У меня в рукаве точно нет никакого туза – ни козырного, ни даже благодатного Туза Чаш, чтобы в черный день обещать страждущим «счастья для всех, чтобы никто не ушел обиженным».

Я бы в общем с радостью, но нет у меня никакого туза.

Зато в моем рукаве припрятана волшебная флейта. На черный и белый день – сгодится.


Две судьбы, которые вызывают у меня – не то чтобы зависть, но почти невыносимое желание немедленно перебраться из своей шкуры в чужую: быть Гамельнским Крысоловом, или архангелом Гавриилом. Понимаю, кощунственное это занятие – архангелу завидовать. Ну, ничего не попишешь, бывает.

Оба «духовики», ну да. Не пианисты какие-нибудь.


Уводить детей непонятно куда, незнамо зачем, но оттуда, где уж точно тоска смертная, жизнь чужая, выморочная, короткая, и по ночам отчетливо слышно, как хрумкают твои персональные могильные черви – о да, чем еще и заниматься?

Но и у взрослых, которые остались в городе Гамельне, чтобы жить там по-старому, не оплачивая свои счета, пока это возможно, – что ж, и у них есть шанс. Если протрубит для них Гавриил архангельскую народную песенку о том, что все, хана, ни единой секунды нельзя больше оставаться сонными скотами, потому что – все, ну говорю же вам, пиздец, прямо сейчас, не завтра – у имеющих уши будет еще волшебная секунда, чтобы…

Ну да. Чтобы.


Папа мой был трубач; на исходе трудного рабочего дня жаловался иногда, что вот, всего себя в эту дудку выдул. И ясно, что тут только один выход: с самого начала не себя выдувать, а нечто иное. Мундштуком дополнительным, что ли, стать.

Только так и надо дуть.

Я, впрочем, не то что правильно дуть, я вообще играть на трубе не умею – если мы о настоящей дудке говорим, которая музыкальный инструмент. Но волшебная флейта у меня в рукаве все же припрятана. Наследство, видать. Архангел – ладно, о том речи нет, но и Крысоловом мне не быть, пока не выучусь толком играть на этой дудке.


Вот о чем я думаю, пока учусь раздувать огонь в печи, дуть, выдувать из себя – сперва себя, а после – что придется. А потом, глядишь, придет время вынуть дудку из рукава и песенку разучить. Все равно какую.

Про Одиссея

Если предположить, что всяк вольно-невольно выстраивает свою жизнь в соответствии с одним из общеизвестных мифов (убедительно обосновать такое предположение, как и почти всякое предположение проще простого), то…

То.


Мне (здесь, сейчас, полчаса спустя это, вполне возможно, будет уже не так) совершенно очевидно, что моя жизнь выстроена именно на манер «Одиссеи».

Только у меня, кажется, лучше получилось.


Начать с того, что мне вовсе не нужно возвращаться в свою Итаку. То есть, можно, если захочется, но не обязательно. Престола тамошнего мне не видать, как своих ушей (и это хорошая новость). Несколько Пенелоп обоего пола растят там своих, не моих сыновей. С женихами-невестами им повезло, это да. Пенелопы будут мне рады, подарят на память цветные лоскуты домотканых своих ковров, накормят, напоят, спать уложат, мальчишек своих приведут знакомить; мальчишки эти подрастут и, вполне возможно, через несколько лет станут мне хорошими друзьями, так иногда случается у меня с Телемахами. Во всяком случае, до убийства не доходит.

Слышать сирен мне доводилось великое множество раз; почти никогда мне не доставало благоразумия уши воском залепить, или хоть привязаться накрепко к мачте.

И что ж?

В большинстве случаев песни их мне нравились, но не очаровывали (ну – да, но не «А!» – совсем как в старом анекдоте про хозяйку борделя). Пару раз, впрочем, пение сирен срабатывало, как надо, увлекало меня навстречу хищницам – думаете, эти твари стали меня жрать? Надкусили, поморщились, сплюнули, сказали: вали отсюда, дрянь ты, а не Одиссей, и мясо у тебя горькое, как полынь.

Ну да. А чего ж они хотели?

От укусов их у меня прорезался волшебный голос, с тех пор я тоже умею сладко завлекать путников (не всех, но многих), но я их не ем, как не сожрали в свое время меня. Элементарная порядочность на фоне равнодушия к человечине.


Цирцея не раз превращала в свинью меня и моих спутников. Со спутниками всяко бывало, а у меня организм так устроен: я легко превращаюсь в мерзкую пакость, но очень быстро расколдовываюсь обратно. Обычно через час, самое позжее – к утру.

Цирцея скребла затылок, пробовала снова и снова, потом плюнула, махнула рукой.

С некоторых пор она оставила меня в покое. То-то облегчение для моих нынешних спутников, кстати.

Циклопов дурить мы, ясен пень, большие мастера. Потому и живы до сих пор. Это, думаю, и так понятно.

О Сцилле и Харибде и вовсе смешно вспоминать: я все же не просто проскальзываю между ними успешно. Мой постоянный, возлюбленный, избранный маршрут – от Сциллы к Харибде и обратно. Я там, можно сказать, маршрутный троллейбус.

А троллейбусный парк у меня в Аиде. Я туда иногда мотаюсь машину мыть, зарплату получать, жилеты форменные оранжевые, или какие там жилеты у водителей троллейбусов бывают. Так что кто не хочет с Хароном, можно со мной, только не зайцем, пожалуйста.

Я билеты проверяю потому что. По всей строгости. ПЕРЕД поездкой.


А о нимфе Калипсо не будем публично высказываться. Не все потому что можно растрындеть.


Я – Одиссей бессмысленный и беспощадный, никому на фиг не нужный Одиссей. Хвастливый и красноречивый Одиссей, как вы могли заметить. Знать это про себя приятно, рассказывать о себе такие вещи – сладостно.

Потому что стоит втиснуть всякую жизнь человечью в рамки какого-нибудь любимого мифа, и стекла немытые, через которые глядим на мир, алмазами заблистают.


(Это, если кто не понял, был сеанс утешительной терапии для всех, кто справедливо ощущает себя пылью на дороге, по которой бредет себе да бредет еще один Одиссей. Какой-нибудь.)

Про машину времени

Вот просто выходишь из дома в половине восьмого вечера, мусор вынести, а там солнце и ветер, там пахнет речной свежестью, увядающей зеленью, разогретым асфальтом, и еще от мусорных баков тянет слегка уютной такой гнильцой. Для меня ароматы – машина времени, самая надежная и безопасная. Тело мое точно знает, что означает эта смесь запахов: мне шесть лет, путешествие к помойке – своего рода инициация, плата за вхождение в первые врата мира взрослых, труд мой тяжек, но почетен, а дома меня ждет чай с лимоном, яблочный пирог и книжка про трех толстяков, но это потом, позже, а пока можно отнести ведро в подъезд и, что ли, погулять.


Тело хочет гулять, но не знает, что ему можно выходить за пределы двора; тут на выручку приходит взрослая вполне голова. Она-то в курсе, мне уже давно можно все – вот абсолютно все, что вздумается.

Вообще все.

И поэтому мы с головой покидаем двор и идем неспешно в Старый Город. Это сперва неспешно, а потом вниз, под горку, быстро, еще быстрее, еще, пока в теле живет младенческая резвость, пока оно готово бежать просто так, без цели, потому что бежится – прочь, от дома, далеко-далеко, дальше, чем далеко.

Пока я бегу, на город опустятся синие сумерки. Почти ночь, но щедро разведенная водой. Вода скоро выпарится, тьма загустеет, хоть ложкой ее ешь, но пока – сумерки.

И хорошо.


А потом можно свернуть в переулок, и еще раз свернуть, и еще. Сегодня был теплый вечер, один из последних по-настоящему теплых вечеров, когда тонкая футболка с длинными рукавами – самая уместная одежда. Да и с короткими, собственно, ничего страшного.


Девушка из лавки, где торгуют чаем, благовониями, да шелковыми китайскими халатами, предлагает зайти, послушать новый диск: «Вам точно понравится». Хриплая какая-то мексиканка. Действительно хороша, рвет сердце на части. Потому и не стану брать ее с собой, мне мое сердце нужно целым. Чтобы утешить девушку из чайной лавки, покупаю у нее другой диск, с кельтскими танцами. Давно хотелось, а тут такой повод – последний теплый вечер и запахи.

Ох уж эти запахи.


В переулке, сразу за чайной, к вечерней свежести примешивается аромат дыма, порыв ветра доносит до меня запах вареной кукурузы. Неожиданное, но эффектное сочетание. Мимо проходит юноша с длинными, до пояса почти, русыми волосами. У юноши плеер, он абсолютно трезв и беспричинно счастлив. Подпевает плееру: «О, май браза, о, май лав!» Проносится мимо, локти наши на миг соприкасаются, из ближайшего окна струится аромат роз и жареного мяса, на стене вижу надпись кривыми, огромными буквами: YOUR LIFE WILL BE HAPPY AND PEACEFUL.

Ага, держи карман шире.


В такие вечера моя смерть, которая, как водится, всегда рядом, ахает: «О, господи!» – суетливо, по-бабьи крестится, шарахается от меня, как от бешеной собаки. Потом, конечно, приходит в себя, возвращается. «Прости, – говорит, – сама не знаю, что на меня нашло».


Зато я, кажется, знаю.

Про смерть

Моя смерть выглядит как мальчик девяти лет, со школьным ранцем за спиной. У нее короткая челка и черные глаза. Ей, похоже, нравится иметь такой облик.

Осенью запах смерти витает в воздухе – пронзительный, сладкий. Мутная тень накрывает меня все чаще, не желая напугать, скорее с намерением приучить, как котенка к песку.

Меня – к смерти. Как котенка к песку. А что ж, говно вопрос. Через месяц буду смотреть ей в глаза четырежды в день и не дрогну.

Но пока – трудно. Немножко. Пройдет.

Зато пресловутая красота мира в таком состоянии не просто очевидна, она переполняет тело, того гляди хлынет горлом, и тогда я сдуру таки да умру от любви, и случайные свидетели происшествия увидят, что в моих глазах отражается небо, и вспомнят старую дурацкую гипотезу – ну, типа в глазах жертвы остается изображение убийцы. И всем тут же станет ясно, кто убийца, и небо получит за это на полную катушку, наконец-то, давно пора.

Или все-таки не умру?

Надо быть мягким, пластичным, тягучим сосудом, если уж так вышло, что в тебя ведро за ведром наливают вечность, как мы в детстве наливали воду в презервативы, щедрой рукой, пока не лопнет. Рано или поздно что (кто) угодно лопнет. Поэтому бессмертны только дырявые горшки. «Чтобы ни дна, ни покрышки» – не проклятие, а рецепт бессмертия, конспектируйте же!

Про ночь

Если выехать в сумерки,

и долго ехать на восток,

от бледно-зеленого горизонта к другому горизонту, темно-свинцовому, сочному, как майское небо в аду,

возникает очень четкое ощущение,

что наступившая ночь – дело моих рук.

Нет, немножко не так.

Просто кажется, что если бы можно было остаться на месте, не ехать никуда, то и ночи не было бы до сих пор. А так – есть. Но только потому что удалось до нее доехать.

Ночь, когда она – результат собственных усилий, а не обычная повседневная неизбежность,

приобретает особый смысл и великую ценность,

как, впрочем, всякая вещь, добытая в поте первого и последнего лица своего.

Про сентябрь

Невозможно молча захлебываться горячим солнцем и ледяным ветром,

делать вид, будто ничего особенного не происходит,

и на дворе стоит какая-то там дурацкая погода,

когда реальность в очередной, хрен знает какой по счету раз приоткрывает нам секрет бессмертия,

учит бестолковых плясать на краю времени, по несколько раз на дню пересекать наиважнейшую из границ – между льдом и пламенем,

а мы, лохи господни, с коровьей покорностью мычим: «Вот и кончилось лето, скоро зима», – и топаем в универмаг, выбирать пальто с цигейковым воротником,

в лучшем случае, стишки печальные записываем в блокноты, да трескаем свежие фрукты –

– это, подчеркиваю, в лучшем случае.


Всякий сентябрь в наших широтах – сумерки года, когда из всех тараканьих щелей лезет Несбывшееся, и его все еще можно разглядеть. Если успеть до темноты.

Про счастье

У меня определенно есть дудка.

И я, мягко говоря, умею с ней обращаться. В смысле, играю ничего так. То хорошо, а то и вовсе распрекрасно. Как пойдет.

Проблема такая: крысы мне на хрен не нужны, дети – тоже.

Дети, строго говоря, в первую очередь не.

То есть нет, пускай себе будут где-нибудь, или даже рядом. Я имею в виду, что никого никуда не хочу уводить. Не было такой цели, задачи такой не было. Они сами пошли зачем-то. С тех пор я все хожу себе и хожу, где вздумается, а они – следом. Причем то и дело спрашивают, когда привал, и хватит ли бутербродов. Я, понятно, могу отдать два своих, мне не жалко, я как-нибудь потерплю, но на всех явно не хватит, а запасов у меня нет, потому что я ж говорю, никто никого никуда уводить не собирался. Сами пошли, так хоть не ныли бы, что ли. Теперь-то.


Но я не о том вовсе, я о счастье.

Счастье, если кто не знает, это когда вдруг подходит к тебе ребенок, с виду – один из многих, только рукава ваши соприкасаясь искрят от статического электричества. Подходит, и говорит: «Слушай, у меня тут тоже есть дудка, давай теперь я тебе сыграю», – и играет ничего так. То хорошо, а то и вовсе распрекрасно. Ну, как пойдет.


Я-то конечно на край света не побегу ни за кем, я же знаю, у всякого свой свет и свои края.

Но формула счастья такова: «Давай теперь я тебе сыграю».

Про чужую свободу

Мне, сколько себя помню, очень нравилось отпускать на свободу живых существ. Нередко это приводило к самым нелепым последствиям.

Одна история особенно хороша.


Мне было лет пять – шесть, и мы приехали в Одессу, в отпуск. Незадолго до отъезда родители отправились на речку Турунчук и привезли оттуда раков для прощального пиршества. Загрузили добычу в ванну и пошли кипятить воду в выварке, чтобы их сварить.

Следует сказать, что мне вовсе не было жалко раков. К тому же они являлись моей любимой едой и совершенно меня в этом качестве устраивали. Но врожденное стремление к чужой свободе сыграло со мной (и раками) злую шутку. Мне показалось, что это как-то нехорошо и некрасиво – держать раков в плену. Пленных, думалось мне, надо отпускать на волю, даже в ущерб собственным интересам.


Задача моя осложнялась спецификой телосложения пленников. Проще говоря, мне не нравилось, что у раков есть клешни. Было совершенно ясно, что такой ка-а-а-ак цапнет – и все! Палец откусит запросто. Это сейчас мы с вами понимаем, что вряд ли, а в пять лет у меня никаких сомнений на сей счет не было: откусит палец, и точка.

Несколько минут меня раздирали сомнения, но жажда свободы победила страх.


И вот я хватаю рака за туловище и несу его в гостиную. Рак шевелит страшным клешнями и вообще дергается, но я не сдаюсь, несу. У меня была гениальная идея: ракам надо помочь спрятаться под диванам, а потом они – ну не дураки же! – сами сообразят, как выбраться, найдут дорогу домой.

Мне удалось перенести под диван четырех раков. Потом папа с братом уселись на этом самом диване играть в шахматы, и носить раков стало некуда. Но совесть моя была чиста. Ясно же, сделано, все что возможно.

Остальных раков сварили. Они были вкусные.


А потом закончился отпуск, и мы уехали.

В нашей квартире жили тогда мой старший брат и его жена. Они часто писали нам письма и жаловались на страшную вонь в гостиной. Я это точно знаю, потому что у меня врожденный талант разбирать неразборчивые почерки, мне было ужасно интересно их письма читать – это почти как головоломку разбирать-собирать. Доподлинно известно также, что источник вони несчастные молодожены так и не нашли.

Когда год спустя мы снова приехали в отпуск, квартира еще воняла тухлятиной. Запах этот я никогда не забуду. А жаль. Некоторые вещи помнить вовсе не обязательно.

Не знаю, как там было дальше, но еще год спустя в квартире сделали ремонт, и запах прекратился.

Много лет спустя до меня наконец дошло, что стало источником вони. Это было довольно серьезное потрясение.

С тех пор мне кажется, будто я знаю, чем пахнет чужая свобода,

На самом деле ерунда, конечно. Ничего-то я не знаю.

Ничегошеньки.

Про ад

В наилучшие моменты жизни, когда, к примеру, белоснежный автобус везет меня из одного прекрасного города в другой прекрасный город, мне вдруг становится как-то особенно очевидно, что – вы как хотите, а я уже давно болтаюсь в своем персональном аду; за какой эвридикой меня сюда занесло, неведомо. Но обратной дороги я не помню.

Эти ваши черные пашни, эти ваши деревенские дома, где гасят свет до полуночи, эти ваши сияющие пустые пространства вокруг бензоколонок, эти ваши пограничные заставы, этот ваш поворот луны на ущерб – что это, зачем, кто велел? Уберите.

У меня дома не так. Все не так. Вообще все.

Особенно в мелочах. Ох уж эти мелочи.

У нас свет по ночам в каждом окне, даже если хозяева спят, все равно ставят фонари на подоконники, для красоты и удобства прохожих. У нас не бывает пограничных пунктов, потому что всяк ходит, где хочет, попробуй останови – улетит к черту. И документов тоже не бывает, потому что и так ясно, кто есть кто, достаточно просто в глаза поглядеть. А если проницательности не хватает, можно спросить, вам скажут. Никто не станет скрывать такой пустяк как имя, которое все равно ведь практически на лбу, практически огненными скрижалями про-ца-ра-па-но. И луна у нас не бывает ущербной, она всегда растет, вырасти никак не может, и правильно, какие ее годы?

Где я вообще? Как меня сюда занесло? Здесь кто-то еще из наших есть? Как будем выбираться?


Вот почти всегда настигает меня в дороге такое настроение. Поэтому я очень люблю ездить. Полезно бывает прийти в себя, хотя бы ненадолго.


Эвридика, давай, найди меня, позвони, пора домой, оживать.

Про некоторые сны

Мне снится, что в магазинчике «Гурман», что на Пилес угол Бернардину, снова появился божественный кенийский кофе. Совсем недавно мне снилось, что продавцы говорят: все, больше не будет поставок. Мы, покупатели, гурманы хреновы, печалились, и вдруг кенийский кофе снова появился, свежайший, благоухающий.

И вот мне снится, что я покупаю сто граммов кенийского кофе и прошу его помолоть, потому что знаю же, знаю: в студии, которая мне приснится чуть позже, нет кофемолки.

И черт бы с ней, с кофемолкой, но немного досадно, что я не могу управлять всеми событиями и обстоятельствами этого сна.

Только некоторыми.


Потом мне снится, что я делаю несколько вполне бессмысленных, но приятных кругов по городу (три круга и одну мертвую петлю, для ровного счета). Мне снится, что я возвращаюсь наконец домой, кружным путем, продравшись через душистый кустарник, мимо дощатых дровяных сараев с дверями из ржавой жести, занозив щеку (но поскольку это все-таки сон, следов царапины не будет на лице).

Мне снится, что звонит телефон, и я что-то невнятное отвечаю (вспомнить бы еще – что? кому?) Потом мне снится, что приходит SMS, я пишу ответ, и еще раз, и еще – ну хватит же!

Хватит.


Мне снится, что я варю себе кофе (божественный, о да), мне снится, что я пью его мелкими глотками, а опорожнив чашку наполовину, набиваю самодельную сигарету вишневым табаком. Мне снится, что я курю.


Мне снится, что я включаю компьютер и какое-то время уговариваю себя поработать, но даже солипсисту вроде меня очевидно, что бессмысленно работать во сне. Проснешься потом с тяжелой головой, а работа – коту под хвост, ну!


Мне снится, что я кутаюсь в зеленый клетчатый плед: в этом моем сне по-апрельски холодно, хоть и считается, что июнь. Дурацкий, нелогичный сон, как все пустые сны.

Закутавшись, я открываю окно и жадно всматриваюсь в темноту. Первые мгновения – самые сладкие, потому что сквозь невнятные контуры переулка, в самом конце которого дрожит леденцово-желтый фонарь, я вижу знакомые фрагменты реальности, которая когда-то окружала меня наяву. Но я не умею просыпаться из этого сна, поэтому – секунда, другая – и все. Темный глухой переулок (мы с приснившимся мне однажды гостем называли его Переулком имени графа Дракулы и смеялись, страшно довольные собой), далекий фонарь, пламенный купол костела Святого Казимира на горизонте. Такой сон. Что ж, могло быть и хуже.


Мне снится, что я зябко кутаюсь в плед (уже с каких-то хренов синий) и в который уже раз думаю, что вот ведь, и осознаю, вроде, что сплю, и руки свои в этом сне могу разглядывать сколько угодно (сколько угодно рук) – и что с того? Жизнь моя (жизнь спящего неведомо где существа) висит на волоске и целиком зависит от того, поставило ли оно будильник перед тем, как лечь. Ну или что там у них (у нас) вместо будильников.


Мне снится, что я записываю все это для памяти, потому что чем дальше – тем труднее, и я уже не всегда, то есть, не каждую секунду помню, как обстоят дела. Потому что волком выть, ногти об стекло ломать, рычать – не поможет. Опыт, сын ошибок трудных, тому свидетель. А помнить – что ж, помнить – это правильно. Не знаю, как, зачем, на кой ляд и сколько можно, но – пусть будет.


Пусть будет, действительно.

Про бескорыстие

Демиург не может гулять по своим садам, под его стопой все обратится в прах.

Это было красное словцо. Оно не обязательно правда. Для меня – правда, сегодня, сейчас, а как будет завтра – хрен знает. Это я просто стараюсь сказать (себе), что всякое подлинное деяние бескорыстно.

И поэтому демиург не может гулять по своим садам.

Архитектор проектирует дом, в котором не будет жить.

Настоящая дружба – это когда стараешься сделать для другого все, чтобы ему было хорошо, когда тебя не будет рядом. Спроектировать для него славный дом-храм, да и отойти в сторону, пусть себе будет внутри, если пожелает. А нет, так и нет.

А уж совсем правильно – сделать все то же самое для врага, вернее, для того, кто нас недолюбливает, или просто не берет в расчет, да так, чтобы у того шансов не было узнать, что мы как-то причастны к его невесть откуда взявшемуся прекрасному чему-то. Вообще анонимность – великое дело: чтобы никто не пронюхал, не оценил, не восхитился. Иначе – какое ж тут бескорыстие?

Это все в идеале, да, но идеалисты – соль земли, от нас всем тошно, невыносимо, но без нас невкусно.

Подлинное деяние бескорыстно, потому что оно само по себе такое счастье, от которого можно и вовсе взорваться, если не дозировать правильно, не соразмерять грандиозные масштабы деяния с мизерными масштабами себя.


Бескорыстно – это то, чего я пока почти не умею.

Но без этого все бессмысленно.

Пойду, научусь.

О людях границы

Так уж заведено, что на всякой границе между тем и этим кто-нибудь непременно болтается. «Кто-нибудь» – это люди Границы (это мы).


Люди Границы не принадлежат ни одной из территорий, между которыми проложена граница. И вообще ничему и никому не принадлежат.

(От этого нам немного неуютно, но на публике мы обычно храбримся и говорим, что это и есть настоящая свобода. Хотя наедине с собой представления не имеем, так ли это.)


Из вышесказанного следует, что люди Границы везде не дома (но это вовсе не значит, будто наш дом нигде; у нас его попросту нет).

На одной из граничащих территорий их обычно считают безобидными безумцами, на другой – близорукими, безъязыкими чужаками. Людям Границы это на руку: когда тебя принимают всерьез – жди беды.


Люди Границы – контрабандисты; на их совести переправка нелегального, несбывшегося товара. Поэтому по обе стороны они вне закона; впрочем, за них редко принимаются всерьез, за их головы никогда и нигде не предлагали наград. Все потому, что обе стороны остро заинтересованы в нелегальных партиях снов, неправдоподобных историй и смутных обещаний. К тому же везде находятся желающие пересечь границу, но без хорошего проводника мало кто рискует. (Живой товар – отдельная, самая большая статья наших доходов, так-то.)


Люди Границы всегда охвачены всепоглощающей, неизбывной тоской по дому, которого у них нет и не будет. Поэтому они обычно веселы и энергичны, как котята, увлеченные игрой. (Если мы перестанем смеяться, мы погибнем.)


Считается, что от людей Границы нет ни особого вреда, ни мало-мальски ощутимой пользы. Это почти правда.

Почти.

(Без нас тут все протухнет.)

Об авторе

Календарь

1965

«Семейный доктор», проще говоря, мамин знакомый гинеколог, уехал в отпуск, а вернувшись, сразу же вышел на пенсию. Родить меня оказалось проще, чем найти нового. Все были в отчаянии, но хитрый папа придумал, как меня прокормить: «В кастрюлю супа долить кружку воды, и ребенку тарелка будет». Таковы нравы совслужащих.

А потом все само собой утряслось. Брата Витю замели в армию, на целых три года. Это решило проблему лишнего рта и недостающего спального места в двухкомнатной хрущебе, где, согласно тонким математическим расчетам моей родни, впятером жилось просторно, а вот вшестером – уже как-то не очень.

1966

У нас жила кошка Маркизка. Она меня воспитывала, а остальные только мешали, кроме разве что папы, которого почти никогда не было дома. Папа вставал очень рано, бежал к морю и ловил для нас с Маркизкой рыбу, а потом шел на службу. Уха – единственное блюдо, которое мне можно было скормить без скандала. Зато Маркизка жрала даже арбузные корки. В этом смысле мне до нее до сих пор далеко.

1967

Меня водили гулять в паркленина, который как раз вовремя разбили возле нашего дома на Новоаркадиевской дороге. Мне, естественно, казалось, что парк назван в честь моей сестры Лены, которая была Самая-Красивая-в-Мире, этакая заколдованная принцесса. Потом, когда мне объяснили про «дедушку Ленина», стало ясно, что и он, весь такой из себя крутой, тоже в честь моей сестры назвался. Было чем гордиться!

1968

Когда папу отправили служить в Германию, мама страшно перепугалась и сказала, чтобы он не смел ехать, потому что там фашисты. А когда (если еще) мы вернемся, нас, безусловно, сошлют на Север за то, что мы среди фашистов долго жили и не погибли.

Но папа съездил в Берлин первым, а потом вернулся, привез красивых платьев и объяснил, что за доблестную службу среди фашистов ему дадут большую пенсию. При слове «пенсия» мама сдалась, это для их поколения было магическое слово.

Мы собрались и поехали жить к фашистам.

1969

Сперва мы жили «на почте», т. е. первый этаж дома занимало почтовое отделение, а на втором жили мы и соседи. Соседей звали дядя Жора и тетя Неля. У тети Нели на ушах были страшные красные пятна, потому что она носила клипсы. Уши тети Нели – единственное, что омрачало мою жизнь. У нас был сад, в саду рос орех. В свободное от воинской повинности время папа катал меня по огромной, абсолютно пустой квартире на «чуне» (так именовался обломок древнего дивана, павшего в неравной битве с Кроносом еще при прежних жильцах).

Потом мы переехали в другой дом, в квартиру с мебелью, и все стало обыкновенно.

1970

Летом в Одессе разбушевалась холера, а мы как раз приехали туда в отпуск. Мои родители и прочие домочадцы тоннами жрали чеснок и ведрами – красное вино. Поэтому никто не заболел, кроме меня. Скорая помощь наотрез отказалась меня спасать, но умереть все равно не удалось. Точно не известно почему. Папа утверждал, все дело в том, что он не растерялся и скормил мне полтаблетки сульфодиметоксина, а потом до утра читал «Старика Хоттабыча». Таблетка, думаю, ни при чем, а вот с книжкой, похоже, он правильно угадал. Какой же дурак станет умирать, не узнав, чем закончилась такая интересная история?

Мне под это дело, понятно, запомнилось, что меня спас добрый Джинн. Впрочем, одно другому не мешает.

1971

Мама работала «в кочегарке», то есть в котельной, которая отапливала два дома, наш и соседний. Все жены советских оккупантов, даже офицерские, хватались за любой способ заработать побольше марок. Марки – это было очень важно.

А еще мама иногда ходила убирать в Дом Холостяков и брала меня с собой. «Домом Холостяков» называли двухэтажный особняк с садом, где жили неженатые офицеры. У них там, как я понимаю, было что-то вроде гостиницы, во всяком случае, их комнаты убирали посторонние тетеньки, вроде моей мамы.

В саду был бассейн с золотыми рыбками. В феврале там расцветали крокусы, в марте – тюльпаны, а летом – чайные розы. С тех пор я твердо знаю, что быть холостяком – счастливая судьба, для избранных. У кого не вышло, сам виноват.

1972

Первого сентября всем первоклашкам подарили по шоколадной медальке. Родители запретили мне ее жрать, велели оставить «на память». В утешение выдали шоколадного зайца (к тому времени мне уже было ясно, что шоколадным зайцам следует сперва отламывать голову, а уже потом есть, чтобы не мучились).

«Память», надо сказать, растаяла на следующий же день: сентябрь семьдесят второго в Берлине выдался теплый и солнечный.

1973

У меня были ролики, смешные, четырехколесные. В Парке Дружбы по соседству с нами устроили какой-то безумный праздник с китайскими бумажными фонарями; мне достался оранжевый. Еще, кажется, в этом году в ГДР приезжал Брежнев, и нас водили на улицу, махать ему флажками. Автомобили, набитые политиками, проехали мимо очень быстро, Брежнев с нами не поздоровался и даже рукой не помахал. Меня, помню, страшно возмутила такая невежливость.

1974

К этому времени мне были точно известны две обязательные составляющие рая: лес и библиотека. И еще пустырь с ежевикой, о да.

По воскресеньям в Доме Офицеров показывали прекрасное кино: «Отроки во Вселенной», «Тайна железной двери», «Волшебная лампа Аладдина», и еще много всякого.

1975

Год начался отвратительно. В конце января мы уехали навсегда. Когда автобус повез нас на вокзал, родители сказали: «Смотри в окно внимательно, ты сюда больше никогда не вернешься». Чтобы было не так страшно, пришлось дать себе слово, что нет же, вернусь, назло всем.

Формально это обещание мне удалось исполнить ровно двадцать лет спустя. Но это, как мы понимаем, совсем другая история.

В новой школе мне понравились только фиолетовые чернила (в прежней мы писали синими). Учительница была какая-то противная, одноклассники вообще дураки, на большой перемене всех строем водили в буфет пить жуткое теплое молоко, тетеньки из медпункта велели принести кал в баночке. Для анализов.

А когда выяснилось, что в получасе ходьбы от дома нет никакого леса, в магазине не продаются бананы, а в море можно купаться только летом, мне стало ясно, что я тут в ссылке, если не вовсе на каторге. И любовь к родине навсегда покинула мое сердце.

Оно, впрочем, и неплохо.

1976

На 9 Мая папу, ветерана войны, вдруг вызвали в военкомат и выдали подарок, который, оказывается, причитался ему еще год назад, на тридцатилетие Победы, да как-то затерялся, а теперь нашелся, ну и вот.

Так в дом попал фотоаппарат «Вилия», который сделал мою дальнейшую жизнь если не счастливой, то сносной. Настоящего фотографа из меня не вышло, но я может быть когда-нибудь еще раз так поживу. Очень уж хорошо было.

Дополнительный бонус: оказалось, что фотоаппарата очень боятся эксгибиционисты из Парка Ленина. Мне ни одного из них так и не удалось сфотографировать, сразу разбегались, застегиваясь на ходу. Даже досадно.

Зато прогулки по парку снова стали дышать невинностью.

1977

Летом наш балкон зарос лиловым вьюнком. Осенью в моду вошли вязаные шапочки с отворотами. В самом конце года выяснилось, что короткая стрижка и черный цвет очень мне к лицу. Еще выяснилось, что посещать больницы и морги – не мое призвание.

Я и не посещаю.

1978

Вскоре после Нового года на экраны кинотеатров вышел фильм «Легенда о Тиле». Меня он, помнится, очень впечатлил.

А летом к папе приехал друг детства из города Шостка. Друг детства привез с собой жену Фроню чудовищной, нечеловеческой толщины и сына Витю, худого, бледного юношу, цветущего малиновым прыщом. Так много жутких людей одновременно мне прежде не доводилось видеть. Да еще и в собственном, казалось бы, доме.

Вите купили джинсы Lee у цыган, на Привозе. Джинсы Lee были серовато-лиловые, из тех, что называли «фирма-чебурашка», но этикетка была красивая, как настоящая, поэтому Витя уехал в Шостку счастливым.

А мне джинсы привез брат из рейса. Настоящие, фирмы Wrangler. Надо думать, братец сперва покупал штаны на себя, потому что они оказались на два размера больше, чем требовалось. Но элегантность тогда не имела особого значения. Были бы джинсы.

1979

Все, кто мог себе это позволить, носили «маечки-фотографии», футболки с одноцветной спиной и фотоэтюдом на пузе. Взрослые и дети, мужчины и женщины. Сюжетов, понятно, было ограниченное количество, меньше, чем десктопов в стандартных виндах: лилия, бабская морда, закат и еще что-то.

У меня была футболка с голубой спиной и бабской мордой. Понятия не имею, кто была эта блондинка в шляпе. Но изображение не имело значения. Важен был сам факт причастности к тенденции.

Мне понравилось путешествовать в одиночестве из города в город, в точности как прежде на трамваях и троллейбусах. Папа преспокойно отпускал меня к друзьям в Севастополь, на «подводных крыльях» и к дальним родственникам в Москву, поездом. В Москве мне очень понравилось кататься по кольцевой ветке метро, пить «фанту» и читать Дрюона. Остальные достопримечательности впечатлили меня куда меньше, даже Плятт с Раневской в театре Вахтангова. Но я вообще не театрал.

1980

В этом году кроме Московской Олимпиады ожидался еще и «парад планет». В связи с этим астрономическим событием умы пионеров и школьников пришли в смятение. Авторитетные десятиклассницы зловещим шепотом сообщали всем желающим, что «парад планет» – верный признак конца света. В итоге было решено, что из-за Олимпиады начнется Третья Мировая, а там все как-нибудь само уладится. В смысле развалится, закончится и чем положено накроется.

Мне удалось прожить пару месяцев в полной уверенности, что конец света начнется вот-вот. Большой страх помог победить великое множество мелких, а потом и сам как-то стыдливо сошел на нет, но это уже совсем другая история.

1981

Учительница географии и астрономии однажды заперла дверь класса на ключ и сказала, что урока по теме сегодня не будет, потому что она должна рассказать нам важное.

После чего сделала сорокапятиминутный доклад про инопланетян, завершившийся эффектным признанием докладчицы: дескать и сама в контакт с иным разумом вступала. Не далее как на прошлой неделе в дендропарке имени Ленина. На поляне.

1982

Директор библиотеки, куда меня взяли работать после школы, была родом с Урала и говорила: «понимат» (вместо «понимает»), «гулят» (вместо «гуляет»). И так далее.

Преподаватель истории КПСС в университете кричал студенткам: «Тихо, красотки каберне!»

Добрая половина студенток щеголяла фрикативным «г», со всеми вытекающими последствиями.

А мой одноклассник Олег Д. умер от передоза чуть ли не на следующий день после выпускного вечера. Это было, мне кажется, смелое (и стратегически верное) решение.

1983

По городу ходили какие-то жуткие андроповские дружины и вылавливали людей в кино, кафе и парикмахерских: «Вы почему не на работе?» У некоторых людей были неприятности. Некоторые другие люди тут же радостно начали друг на друга стучать: дескать, такая-то с работы отлучает в парикмахерскую, а такой-то по магазинам бегает. Конечно, всех немного огорчало, что за прогулы больше не расстреливают, это снижало пафос происходящего. Но хоть так.

Мне, впрочем, не удалось пасть жертвой последнего советского террора. У меня на лице было написано, что я, в худшем случае, последний урок прогуливаю. А то и вовсе занятия с репетитором. В южных городах мы, белоглазые чухонцы, лет до тридцати кажемся малолетками на фоне рано созревших ровесников.

1984

Стратегия была такая: зимой работать, зарабатывать деньги на лето. В мае увольняться и гулять до октября – примерно так. Денег много не нужно, если путешествовать автостопом, а по барам шляться с друзьями, если позовут. Так что даже работать зимой не очень обязательно (но это до меня только пару лет спустя дошло окончательно).

Папа был в шоке: а как же непрерывный стаж и пенсия?!

А никак, хе-хе.

Осенью меня занесло на Урал; с тех пор я знаю, что могу выжить практически в любых условиях, даже в комнате, где температура воздуха минус десять (когда за окном минус сорок).

Могу, но не хочу.

Меня многие знакомые считали человеком безоглядно храбрым. На самом деле это, конечно, никакая не храбрость, а легкомыслие. Но я до сих пор думаю, что все было очень правильно. И очень вовремя, конечно.

1985

31 мая мы с друзьями приехали на Каролино-Бугаз, чтобы жить там на берегу моря в палатках и без, пока не иссякнут жратва и бухло. То есть, чуть ли не до конца лета: известно же, что жратва и бухло сами собой откуда-то появляются, если настроение правильное.

Вечером мы пошли за выпивкой. Тетеньки, продававшие разливное вино из бочек, мазали пьяные слезы по щекам и раздавали товар бесплатно, было бы в чем унести. Потому что им велели его выливать.

В тот вечер мне стало ясно, что все, что ни сделает Горбачев, будет ужасно, но вот лично мне пойдет на пользу.

Так и вышло.

1986

Современное искусство, или «авангард», как тогда говорили наши провинциальные инсайдеры, сперва показалось мне своеобразным продолжением литературы, отличным способом высказываться лаконично и остроумно. Можно обклеивать виниловые пластинки бантиками, сосновыми иглами и кусочками меха, можно малевать уродливых пионеров на кусках фанеры, перерисовывать жутких людей из семейных фотоальбомов и древних книг по домоводству, придумывать подписи – все это, конечно, и прежде было можно, но теперь приобрело смысл. Вдруг, ни с того, ни с сего.

Запах желтой нитроэмали (банка с адским зельем была найдена в подъезде и тут же пущена в ход) и пение Лори Андерсен оказались мощным оружием. Прежде папа не соглашался разменивать двухкомнатную хрущебу на две отдельные халупы, а тут согласился на первый попавшийся вариант. Таким образом Лори Андерсен лично помогла мне решить жилищный вопрос – насколько его вообще можно было решить в те годы. За что ей, конечно, огромное спасибо.

1987

Рисовать – это вдруг стало жизненно важно. Мне все время кажется, я сдохну, если остановлюсь. Поэтому я не останавливаюсь.

Наверное, я – богема.

Я умею прожить на рубль в неделю. Из одежды у меня папин темно-зеленый джемпер пятьдесят шестого размера, синий рабочий комбинезон (натурально с завода кто-то упер), да майка, пошитая из полотнища, расчерченного на первомайские флажки. У меня есть клипса – голубой стеклянный глаз. Он очень внимательно глядит на собеседника. Возможно, именно поэтому собеседники слушают меня, открыв рот. Или не слушают вовсе.

Город кормит меня, как джунгли кормят хищника. Вся мелочь, какую можно найти на тротуарах – моя. Бычки, впрочем, тоже мои. Дешев «Лигерос», но бывают дни, когда для меня и двадцать копеек – сумма астрономическая. Зато случается и сорок рублей за день прокутить, продав случайно картинку заезжему богатею, где наша не пропадала? Правильно, везде.

По ночам мы с друзьями воруем на улицах города холсты и фанерные щиты, чтобы рисовать. С красками хуже: они стоят денег, поэтому приходится выпрашивать у знакомых почти пустые тюбики, разрезать их и промывать разбавителем. Добытые таким образом крохи можно смешивать с ворованными и выклянченными у родственников эмалями и водоэмульсионкой; эффект обычно получается нечеловеческий, а мне того и надо.

Мне отчаянно везет. Накануне зимы кто-то оставляет в моем подъезде почти новые теплые ботинки нужного размера, да еще и разношенные под мою ногу. На ветвях кустарника на Соборной площади обнаруживаются джинсы неизвестной фирмы – ни одни штаны никогда не сидели на мне столь восхитительно.

В городе меж тем открывается первая пиццерия. Тамошние «пиццы» – это такие ватрушки, только вместо творога в них кладут мясо, курицу или грибы. Когда у меня появляются деньги, я хожу в пиццерию. Мясные ватрушки нравятся мне чрезвычайно, потому что я ни черта не смыслю в хорошей кухне.

Да и с чего бы, собственно.

1988

Постепенно становится ясно, что для счастья человеку нужен сладкий чай с бубликом. Раз в день. Этого совершенно достаточно, чтобы не умереть. А все остальное приложится само собой.

Сосед, наркоман Леня, подкармливает меня помидорами и картошкой, я привожу ему сестричкино засахарившееся варенье из алычи. Иногда промышляю продажей разноцветных улиток и тряпичных змей. На собственном опыте убеждаюсь, что живой человек может простоять у холста сутки, не отлучаясь даже в туалет; о необязательных пустяках, вроде сна и еды, и речи нет.

Я, кажется, все больше знаю о счастье. И все меньше о способах выжить. Но мне совсем не страшно, хотя голова могла бы кружиться и пореже.

1989

У меня почему-то покупают картинки, у меня есть кожаная куртка цвета голубой стали и элегантный серый костюм, в тонкую черную полоску. Я курю сигареты от Paco Rabanne, тонкие, длинные, черные, с серебристой полоской на фильтре – в тон к костюму. Мы с друзьями обедаем в кооперативном ресторане «Осло», гуляем по городу с бутылкой апельсинового ликера «Weber» в кармане, а по вечерам выкуриваем столько дармовой, дареной травы, что чертей в аду стошнило бы, но нам ничего не делается, только спать раньше укладываемся.

Я точно знаю, что все это ненадолго. Тем лучше.

1990

Греттиров Подым стучит в моем сердце. Там еще много всего стучит. В частности, ритуальный барабан Медведь-Лев, без которого не обходится служба в эфиопской православной церкви. Мы с другом читаем средневековые хроники, саги и мифы самых разных народов. То есть, мы уже давно все это читаем, но именно сейчас все остальное, которое «человеческое, слишком человеческое», постепенно утрачивает значение. Это, на мой взгляд, очень правильная расстановка приоритетов. И своевременная. Ну, скажем так, почти.

1991

Когда был августовский путч, все знакомые страшно перепугались. Стали звонить мне по телефону и предрекать грядущие ужасы. Как всех нас зачем-то сошлют на Колыму, а потом и вовсе расстреляют. На всякий случай. Пришлось даже пойти в гости к людям, у которых был телевизор, чтобы посмотреть балет «Лебединое озеро» и разделить, таким образом, скорбную судьбу моего народа.

А потом путч закончился, но это и без меня все знают.

1992

Я – гениальный продавец книг, как оказалось. Вот уж никогда не знаешь, для чего на свет родился. О моей способности продать самый лежалый товар ходят легенды. Впрочем, исполнять предназначение мне довелось не очень долго. Недобор. Чуть меньше года. У меня до сих пор руки чешутся иногда.

1993

Уехать в Москву на неделю и вернуться домой три года спустя, чтобы забрать все, что осталось от библиотеки – о да, поступок вполне в моем духе.

Москва из окна чужого автомобиля, Москва из окна мастерской в Старомонетном переулке, Москва из окна чужой мастерской на Чистопрудном бульваре – все это сказка про Москву, вранье, но мне нравится.

И да, наконец-то дошли руки почитать Кастанеду. Очень вовремя. Чего мне всю жизнь не хватало – так это суровости и безжалостности (к себе в первую очередь). В Москве эти науки изучаются на ура. Просто на ура.

1994

Нью-Йорк, Питер, Мюнхен. Мы с другом путешествуем с выставками. Это называется «зенит художественной карьеры». Очень много работы, очень много восторженных публикаций в прессе и полная, обескураживающая нищета. В тот день, когда нашу выставку показывали сразу по трем телевизионным каналам, мне хватило денег на кочан капусты, но не хватило на банку майонеза. Поэтому салат не удался.

С тех пор я знаю цену славе.

1995

Мы живем под Мюнхеном, многократно пересекаем на поезде всю Германию, из конца в конец. Мы, кажется, немецкие народные художники. Впрочем, иногда нам приходится возвращаться в Москву. И, хуже того, ездить на родину, делать новые паспорта. Ситуаций, когда от полной катастрофы спасает чудо, больше, чем дней в году. Плакаты «Жизнь удалась» и «Все кончено» сменяют друг друга с невероятной скоростью, словно бы мы не живые люди, а герои хорошо поставленной трагикомедии, которая держит зрителя в непрерывном напряжении.

В конце концов я окончательно утрачиваю способность отличать одно от другого. Это, мне кажется, очень полезное приобретение.

1996

Я катаюсь на роликах, доставшихся мне от сына подружки. У меня есть плеер и желтые наушники, купленные за один доллар в Нью-Йорке. Я слушаю почти исключительно Queen и катаюсь на роликах. Асфальт в Бабушкине по большей части хреновый, но места надо знать, а я знаю. Остальное несущественно.

1997

Я живу через дорогу от ВДНХ. Там очень хорошие условия для катания на роликах, если кто не знает.

Когда у меня что-то не так (или мне кажется, будто у меня что-то не так), я покупаю билет на Колесо Обозрения, в открытую кабинку, чтобы ноги в воздухе болтались. Когда кабинка уже проделала примерно четверть пути и продолжает подниматься, многие вещи перестают казаться существенными. Ну а на полпути, все окончательно утрачивает значение, в том числе и страх высоты.

Я использую эту прекрасную технику для решения всех внутренних (а значит и внешних) проблем в течение полугода. Потом моя малина закончилась: прошел страх высоты.

Но метод отличный.

1998

Происходит много всякого-разного, я катаюсь на фуникулере в Будапеште, гуляю по ботаническому саду Киева, езжу на электричке по предместьям Мюнхена, арендовав катер в единоличное пользование, рассекаю по питерским каналам. Я очень много езжу, а мне кажется, что мало. Потому что всегда, неизбежно возвращаюсь в Москву, как мячик на резинке – йо-йо, да?

Августовский кризис оставил меня без первых в жизни отпускных (было обидно, но вовсе не смертельно) и без работы (а вот это как раз очень вовремя). Скромные сбережения позволили провести тишайшую, бездеятельную, сиротскую осень. Внезапно открывшиеся кофейни «Кофе-Бин» на Кузнецком (а потом на Покровке) отбили у меня желание уезжать из Москвы. Этот город приворожил меня отборными кофейными зернами еще на несколько лет.

Той осенью у меня впервые завелся домашний дайл-ап (провайдер назывался orc; качество связи было скверное, а плата высокая, но меня пленило имя, все же какой никакой, а «орк»). В декабре меня уговорили сделать мой первый интернет-проект, очень, очень дурацкий. Но поначалу было ужасно интересно, а это все искупает.

1999

Хожу в желтых ботинках и вязаном пальто до пят, живу как бог на душу положит, то есть черт знает как. Когда весной от желтого ботинка отвалилась подошва, мне пришлось здорово побегать, чтобы найти деньги на визит к сапожнику. Когда эта же самая подошва оторвалась осенью, посреди Тверской, мы с приятелем зашли в ближайший бутик и купили мне первые попавшиеся приличные ботинки долларов за шестьсот, собрав по карманам мелочь, мы же кофе попить вышли, ну.

Но мои потрепанные желтые ботинки все равно были круче.

Я могу абсолютно все, но почти ничего не хочу – вот важнейшее ощущение этого года. Нельзя торговать временем своей жизни, выполняя работу, которая неприятна и неинтересна сама по себе – теперь я знаю это не теоретически.

А еще я знаю много нового и интересного о людях. Но все равно как-то держусь, с ножом по темным переулкам не бегаю. Кстати, может быть, зря.

2000

Вместо того, чтобы собраться с силами и смотаться в Прагу, убоявшись сложностей, покупаю квартиру в Москве. Впервые в жизни у меня есть собственная крыша над головой, настоящая отдельная квартира, а не комната в коммуналке. Это, как и следовало ожидать, ничего не меняет. Вообще ничего. На сдачу покупаю подержанную «девятку», а к ней права. Выясняется, что именно этого мне не хватало всю жизнь. Когда-нибудь я еще стану таксистом и всем покажу, где раки зимуют. Или не покажу, из уважения к личным тайнам раков.

2001

Работа в Останкино очень полезна для начинающего водителя. Во всяком случае, есть шанс научиться безупречно парковаться в любых условиях. Было бы желание.

Покупаю в Амстердаме огромные, на пол-лица очки с оранжевыми стеклами. Это даже круче, чем розовые очки, но меня не пронимает. Проверено.

2002

Москва, Лубянка. Чайный клуб «Железный Феникс». Иных адресов я и знать не желаю. Лучше хорошего пуэра может быть только белый пуэр. Лучше хорошего улуна может быть только улун нового урожая. И так далее.

2003

Надпись на стене в городе Вильнюсе «Your life become more and more of adventure» – ничего себе пророчество получилось, о да.

Приобретение года – реальные индейские мокасины. Чтобы значит в походы ходить. Вот и мотаюсь с тех пор туда-сюда. Единственное возражение: мотаться надо больше. Еще больше. Гораздо больше.

Мокасины живы до сих пор и верно мне служат.

2004

Первого января жизнь моя утратила четкость очертаний и стала сном князя Гедиминаса. Оно и хорошо: мороки меньше. Его сон – его проблемы. Мое дело сторона.

Князю снится, что я живу в мансарде, на вершине холма и хожу по городу в черном пальто до пят. Иногда князю снится, что я сижу в кофейне, или, скажем, мчусь по скоростному шоссе в направлении моря. Когда ему надоедает смотреть про меня сны, я быстренько куда-нибудь сматываюсь. Пару дней спустя князь обычно обиженно спрашивает: «Ну и где тебя носит?»

И приходится возвращаться.

2005

Солнечная, пронзительно холодная весна лишила меня разума, зато наполнила сердце безмятежной, бессмысленной радостью. Хожу по городу в строительном комбинезоне, в толстом свитере и летней куртке, с плеером. Закрыв лицо капюшоном, слушаю ВВ: «Весна, весна, весна, весна прийде».

А то. Куда ж она денется, зараза такая.

Послушав песенку три раза кряду, понимаю, что мне уже не просто тепло, а жарко, того гляди асфальт под ногами плавиться начнет. Но я перематываю кассету и слушаю песенку в четвертый раз. Поднимаюсь по лестнице в свою мансарду, слушаю внимательно:

«Всесвіту пронизливий, відкрий правди трішечки:

Чи мене не вистачить загинути по весні?»

Это – сегодня.

А «завтра», как известно, не бывает.

Сноски

1

Согудать (нганасан.) – есть сырым без соли.

2

Кинули – «живые мертвецы», тощие, беззубые, гнусавые, с длинными когтями. Живут в пещерах, где спят на ворованном шелке. Согласно мадагаскарским мифам, некоторые люди после смерти превращаются в кинули. Что для этого нужно сделать, или, напротив, как следует жить, чтобы не стать кинули, мадагаскарские мифы не проясняют.

3

Обычное дело. Матери, ставшие после смерти кинули всегда приходят к детям за пищей и, получив ее, больше не возвращаются. Во всяком случае, так утверждают мадагаскарские мифы.

4

Занахари – бог-творец.

5

1 «Изысканный труп» – игра, придуманная, согласно свидетельствам очевидцев, в тусовке парижских сюрреалистов. Участники игры по очереди пишут на бумаге слова. Написав свое слово, игрок загибает бумагу так, чтобы его преемник не видел слов, написанных предшественниками. В финале бумагу разворачивают и читают всю фразу целиком. Для того, чтобы получить на выходе не бред сивой кобылы, а внятное, хоть и неожиданное высказывание, игроки заранее оговаривают порядок слов в будущем предложении. У сюрреалистов, как сообщают источники, за основу была взята конструкция: «Изысканный труп хлебнул молодого вина», т. е.: какой? – кто (что)? – что сделал? – с каким? – с кем (чем)?

У нас в школе была в чести иная конструкция: кто? – с кем? – где? – когда? – что делали? – чем все закончилось? Оно и понятно: в отличие от сюрреалистов, мы интересовались не поэтической ценностью итоговой фразы, а возможностью написать смешные и нелепые гадости про одноклассников, учителей и известных актеров-певцов.


home | my bookshelf | | Сказки и истории |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 32
Средний рейтинг 4.5 из 5



Оцените эту книгу