Book: Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды...



Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды...

Ханс Фаллада

Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды…

Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды...

Wer einmal aus dem Blechnapf frißt…

Предисловие

Ханс Фаллада (1893–1947) — один из виднейших немецких романистов — личность уникальная в истории литературы своей страны. В отличие от других ведущих мастеров немецкоязычной прозы XX века — от Томаса и Генриха Маннов, Германа Гессе, Роберта Музиля, Лиона Фейхтвангера, Альфреда Деблина — Фаллада вовсе не был склонен к философствованию, не тяготел ни к интеллектуальному, ни к историческому роману, не прибегал ни к притче, ни к трагическому или сатирическому гротеску. Его герои, погруженные в мир повседневного немецкого быта, житейски достоверны, и мысли и заботы у них самые заурядные, будничные. И в то же время его лучшие романы богаты конкретно-историческим, социальным содержанием: они представляют как бы летопись жизни народа Германии от начала первой до конца второй мировой войны.

Настоящее имя Фаллады — Рудольф Дитцен. По свидетельству самого писателя, он взял псевдоним персонажа одной из сказок братьев Гримм «Гусятница» — верного коня Фалады, который всегда, даже после смерти, говорил правду, — и добавил в его имя еще одно «л». Потребность в псевдониме возникла, вероятно, прежде всего потому, что его отец, Вильгельм Дитцен, видный судейский чиновник, успешно делавший карьеру в аппарате вильгельмовской Германии, воспротивился намерению сына опубликовать первый его роман «Юный Годешаль» (1920) под настоящим именем. Дело в том, что это произведение, хак и последовавшее вскоре за ним другое, «Антон и Герда» (1923), носили явный автобиографический характер. Многие обстоятельства семейных отношений были изложены в них с беспощадной откровенностью. Это могло повредить карьере отца. Поэтому Вильгельм Дитцен потребовал от сына, дабы спасти от «позора» семью, — и в первую голову самого юного автора, — чтобы тот опубликовал свое сочинение под псевдонимом, «ибо рудольштадтские события, — как он писал в одном из писем врачу сына, — еще живы в памяти немцев». Что же это были за события?

Известно, что Фаллада рос очень болезненным, впечатлительным, легко возбудимым ребенком. Чинный бюргерский уклад отчего дома, где будущий писатель не находил должного понимания, чувствовал себя никому не нужным, чужим, постоянные «несчастья», преследовавшие его все детские годы, угнетающая казарменная дисциплина имперской гимназии, пренебрежительное, издевательское отношение к нему (да и не только к нему) учителей, сложные взаимоотношения со сверстниками и вообще вся атмосфера вильгельмовской Германии, сковывавшая юное поколение, — все это самым непосредственным образом сказалось на и без того нелегком характере мальчика, заставило его замкнуться в себе, уйти в вымышленный им мир, сделало его одиноким и пагубно отразилось на его психике. Еще в отроческие годы он неоднократно предпринимал попытки добровольно уйти из жизни. После длительного санаторного лечения в одной из клиник он переехал в город Рудольштадт, где учился в местной гимназии. Но мысли о сведении счетов с жизнью по-прежнему не покидали его. Восемнадцатилетним гимназистом он с приятелем задумал двойное самоубийство. Они стрелялись в октябре 1911 года на горе близ Рудольштадта, и Фаллада застрелил приятеля, а сам нанес себе два тяжелейших ранения. Врачи признали его невменяемым, он попал в психиатрическую клинику, а потом провел два года в частном санатории для душевнобольных.

Депрессивное состояние Фаллады во многом обусловило его дальнейшую судьбу. Он так и не смог получить диплом об окончании гимназии. Восполнить пробелы в образовании помогла ему сестра отца Аделаида Дитцен. Благодаря ей Фаллада овладел французским и английским языками, немного научился итальянскому. Много внимания Ада Дитцен уделяла литературе. Она была первой, кто пробудил в Фалладе неосознанное желание стать писателем, и на протяжении долгих лет подогревала его.

Ради заработка Фаллада поступил учеником-практикантом в крупное имение. Первые годы его самостоятельной жизни прошли в частой смене жилья и профессий, в поисках постоянного места, в настойчивых попытках совместить будничный труд с писательством. Он работал в сельскохозяйственных предприятиях — кассиром, секретарем, письмоводителем: два раза был судим за растрату и сидел в тюрьме, сначала три месяца, а потом два с половиной года; поселившись на время в городе Ноймюнстере, зарабатывал на жизнь в качестве сборщика объявлений, а потом — репортера местной националистической газеты «Генераль Анцайгер».

За первое десятилетие своей самостоятельной жизни он собрал такой богатый материал о быте, нравах, типах немецких «маленьких» людей, каким не располагал, быть может, ни один из его литературных современников.

В годы скитаний и житейской неустроенности он пристрастился к алкоголю и наркотикам — и в течение последующей жизни не смог радикально избавиться от этих привычек, несмотря на неоднократные курсы лечения. Его здоровье было основательно подорвано уже в ранней молодости. Он часто поддавался депрессии, а иногда им вдруг овладевало непонятное беспокойство.

Биографы Фаллады охотно цитируют его признание, сделанное им в личном письме: «Я — комок нервов, и мне действует на нервы многое, чего другой человек на моем месте и не заметил бы. С этим надо бороться — так сказали бы мещане. Но преимущество, которое дает мне эта сверхчувствительность, — в том, что я воспринимаю и переживаю много такого, что людям толстокожим недоступно…»[1]

В начале тридцатых годов наступил перелом в горестной судьбе Фаллады. Он случайно встретил на прогулке своего бывшего издателя Эрнста Ровольта, который, несмотря на полный провал первых литературных опытов Фаллады (он скупил все оставшиеся экземпляры романов «Юный Годешаль» и «Антон и Герда» и пустил их на макулатуру), не дал смутить себя этими неудачами и поверил в его дарование. Он принял Фалладу на службу и в 1931 году выпустил его по сути первый роман «Крестьяне, бонзы и бомбы», обративший на себя внимание читателей.

Сюжет этого романа Фаллада почерпнул из своей практики провинциального газетчика: он присутствовал в качестве репортера на суде над зачинщиками крестьянского бунта на севере Германии, в Шлезвиг-Гольштейне. Расстановка политических сил тут была непростая. Крестьяне протестовали против непосильных налогов, против произвола социал-демократических «бонз» (чиновников, бюрократов), засевших в местном государственном аппарате, — и романист разделяет их гнев. Но он не умалчивает и о том, что к крестьянскому движению сумели примазаться ультраправые авантюристы, которые постарались направить недовольство крестьян в русло антисемитизма и травли «красных»… Роман, написанный неровно, еще не очень опытной рукой, пришелся ко времени. Он прозвучал как острый сигнал неблагополучия в Веймарской республике, где — в условиях нарастающего экономического кризиса — широкие массы бедствовали, а фашисты набирали силу.

Рецензенты хвалили роман за новизну материала, за отличное знание изображаемой среды, проявленное автором. Но все же знание это было неполным. Крестьяне предстают у Фаллады как своего рода монолит, как социально однородная масса. Зато среда косных городских обывателей изображена действительно очень достоверно. Наиболее запоминающийся персонаж — журналист Тредуп, живущий впроголодь, вечно неуверенный в себе и в своем завтрашнем дне, — образ отчасти автобиографический, первый в ряду «маленьких людей» Фаллады.

Казалось бы, после этого успеха положение писателя упрочилось. Но во второй половине 1931 года он снова попал в полосу трудностей. В связи с крахом крупного банка Ровольт был вынужден прекратить платежи авторам — это коснулось и Ханса Фаллады. Большую часть причитавшегося ему гонорара он долго не мог получить, службу в издательстве тоже пришлось оставить: он был уволен наряду с другими сотрудниками издательства Ровольта. Ситуация осложнялась еще и тем, что незадолго до всех этих событий он женился и у него родился сын. Перед Фалладой неумолимо вставал вопрос — как прокормить семью? «Нам, в общем и целом, живется лучше, чем десяти тысячам безработных, но этот хлеб очень горек и скуден, он не дает уверенности в завтрашнем дне. Но что такое уверенность?» — писал Фаллада в этот очень тяжелый для него период. Именно в эти дни у него зреет план создания еще одного романа, судьба героя которого сродни судьбе самого автора. Это «Маленький человек, что же дальше?». Он делится своими замыслами с Ровольтом, и тот определяет ему жесткие временные рамки написания романа: четыре месяца. Деваться Фалладе некуда. И вот в очень короткий срок он сочиняет роман, прославивший его имя не только в Германии, но и далеко за ее пределами.

Сюжет романа несложен. Торговый служащий Ганс Пиннеберг женится, переезжает из провинции в столицу, перебивается кое-как на убогое жалованье, больше всего на свете боится потерять работу — в конце концов все-таки ее лишается и обречен на полную нищету… В годы мирового экономического кризиса безработица стала во всех странах капиталистического мира настоящим массовым бедствием. К середине 1932 года, когда вышел роман о Пиннеберге, число безработных в одной только Германии перевалило за пять миллионов. Эрнст Ровольт правильно рассчитал, что книга на такую животрепещущую тему, как безработица, будет хорошо принята читателем. Успех романа превзошел все ожидания, повторные тиражи быстро расходились; одна из крупных немецких газет, «Фоссише цайтунг», печатала роман по главам в каждом номере; его стали переводить на иностранные языки. Миллионы читателей — и не только немецких — увидели в истории Пиннеберга самих себя, свою судьбу.

Уточним: Пиннеберг на протяжении всего повествования имеет работу, он становится безработным только в эпилоге. Но угроза безработицы с самого начала висит над ним, отравляет жизнь, делает его игрушкой в руках работодателей, будь то торговец зерном Клейнгольц или администраторы разного калибра в столичном магазине мужского готового платья. Они пользуются своей властью, и Пиннеберг находится в состоянии непрерывного страха: вдруг он не угодит, нечаянно проштрафится — и вылетит на улицу. Пиннеберг привык жить скудно, ему совсем немного нужно, — он убеждается, что быть зависимым еще более тяжко, чем быть неимущим. Мы тут вправе вспомнить пушкинское: «О бедность, бедность, как унижает сердце нам она!»

Пиннеберг, человек с униженным сердцем, внушает читателю острую жалость. Но одной жалости было бы мало, чтобы обеспечить роману такой массовый успех. Ибо Пиннеберг способен вызвать и симпатию. Конечно же, он не герой, не борец, не подвижник, он вряд ли пошел бы на личную жертву во имя убеждений. Но у него есть врожденный инстинкт порядочности, уберегающий его от низких поступков, — есть в нем и некая нравственная брезгливость, в силу которой он совершает и такой решительный шаг, как разрыв с родной матерью, ведущей постыдный образ жизни. Мы вправе предполагать, что в годы фашизма Пиннеберг — в отличие от многих своих сограждан — не даст себя превратить в палача или доносчика: при всей узости кругозора он от природы честен и добр. А это уже не так мало, когда человек живет в жестокие времена.

В западной критике Пиннеберг не раз сопоставлялся с героями фильмов Чарли Чаплина. Возможны и другие сопоставления — за пределами XX века. Любимыми иностранными классиками Фаллады были Диккенс и в особенности Достоевский, — известно, что еще в юности будущий писатель делал обстоятельные выписки из повести «Бедные люди», сильно его захватившей. Мы помним, как Макар Девушкин наивно восторгается той силой и правдой, которую он чувствует в пушкинском образе станционного смотрителя, «…это читаешь — словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой, да и описал все подробно — вот как!» Герой Фаллады тоже взволнован, когда видит свое подобие в искусстве; но ситуация, быть может, подсказанная Достоевским, здесь трансформируется, приобретает оттенок горестной иронии. Пиннеберг смотрит фильм — мелодраму; ему кажется, что актер Шлютер, так выразительно передающий переживания своего неимущего и страдающего героя, сам должен быть из братства «маленьких людей»; встретив Шлютера в реальной жизни, он надеется найти в нем сочувствие. И как же горько ему приходится разочароваться!

В изображении эпохи, в которую живет Ганс Пиннеберг, Фаллада не во всем оказывается на высоте. Он столь же аполитичен, как и его герой. Роману недостает исторического фона. Действие происходит в те же годы, когда роман создавался и вышел — в 1931–1932 году. Это было тревожное время: острая политическая борьба сотрясала Германию, дестабилизировала повседневную жизнь страны. Фашисты рвались к власти, устраивали (с разрешения правителей Веймарской республики) многолюдные демонстрации, шумные массовые митинги; вооруженные банды нападали на рабочие собрания. В романе Фаллады мы находим лишь очень слабые отзвуки этих событий. В одной из первых глав эпизодически появляется нацист Лаутербах, придурковатый парень, вступивший в партию Гитлера от скуки. По воскресеньям он участвует в местных «баталиях», которые фашисты устраивают в соседних деревнях, а в понедельник появляется на работе весь в синяках и шрамах, свидетельствуя самим своим видом, что его агитация против «евреев, социалистов и КПГ» не встречает горячего сочувствия населения. Мимоходом дается и другой характерный штрих политической жизни тех лет. В доме будущей жены Пиннеберг становится свидетелем семейной ссоры: отец, социал-демократ, и сын, коммунист, не могут найти общего языка, сын обзывает отца «социал-фашистом». Так писатель затрагивает проблему, ставшую впоследствии одной из причин национальной трагедии: коммунисты и социал-демократы, которые соединенными усилиями могли бы дать отпор Гитлеру, даже и в час опасности не сумели преодолеть разногласий и объединиться… Но все это — вне сферы интересов Пиинеберга и его создателя.

Готовясь к выступлению перед читателями (или по радио), Фаллада написал на листке, датированном сентябрем 1932 года: «Меня спрашивали: почему ты не даешь ответа на вопрос — что же дальше? Мой ответ — „Овечка“, я не могу найти лучшего ответа. Счастье и бедность, забота о ребенке, забота и ребенок, удачи и неудачи жизни — ни больше, ни меньше»[2]. И в самом деле: Овечка, жена Пиннеберга, — в большей мере, чем сам Пиннеберг, — воплощает положительный идеал Фаллады.

Прислушиваясь к семейному дуэту Пиннебергов, мы улавливаем существенное различие между этими крепко любящими друг друга людьми. Развитие характеров обоих супругов идет, по сути дела, а противоположных направлениях. Глава семьи, Иоганнес Пиннеберг, по мере наслаивания жизненных неудач постепенно впадает в отчаяние, теряет уважение к себе. В финале — когда на одной из центральных улиц Берлина полицейский сталкивает его с тротуара, приняв за нищего бродягу, — Пиннебергу кажется, что он достиг предела падения: он в собственных глазах перестает быть человеком. Иное дело его жена. В ней происходит любопытная перемена. Невзрачная с виду девушка, получившая прозвище Овечка за кротость, привыкшая быть Золушкой в суровой рабочей семье, — воспринимает замужество как неожиданную удачу. Подумать только: она не просто вышла замуж за любимого человека, но и превратилась из дочери рабочего в жену служащего, получила новый, более престижный социальный статус. И она быстро смелеет, душевно взрослеет, житейские невзгоды не подавляют ее, а укрепляют ее природную цепкость. Она легко находит контакт с людьми, умеет помогать другим и спокойно принимать помощь от других, — она, дитя пролетариата, лучше знает цену солидарности, чем ее муж. Мимоходом переданы мысли Пиннеберга: ей бы, собственно, быть коммунисткой! Но нет. Овечка так же мало интересуется политикой, как и ее супруг. Однако, в отличие от него, она не падает духом. И даже заменяет Пиннеберга в роли кормильца семьи, когда он теряет заработок: она шьет, штопает, чинит одежду, получает по нескольку марок то там, то здесь, — с ней не пропадешь.

Пусть это не покажется парадоксом: быть может, именно принципиальная аполитичность Фаллады и его героев стала одним из факторов его успеха. Недаром современники сравнивали роман Фаллады по уровню популярности с романом Ремарка «На Западном фронте без перемен». Вслед за Ремарком Фаллада создал повествование на актуальную тему, оно захватило самую широкую публику, далеко не только любителей литературы. Причем захватило и тех читателей, которые в ответственный момент истории, требовавший от каждого гражданина четких политических позиций, вообще не хотели принимать никаких решений, старались, елико возможно, оставаться вне борьбы. Таких людей в догитлеровской Германии были миллионы.



Секрет успеха романа заключен и в его художественной манере — такой бесхитростной на первый взгляд и все же такой своеобразной.

Иоганнес Р. Бехер в короткой статье-некрологе о Фалладе тонко подметил существенные особенности его мастерства:

«Ему удалось уничтожить разлад между искусством и развлекательной литературой, его изобразительная манера развлекает, чтение доставляет эстетическую радость, он всегда захватывает и увлекает, и если он включает лубочные элементы, то только потому, что сама действительность лубочна… Он не всегда мог избегнуть слащавости, но его тоска по идиллии, его романтическая сумеречность порождены — это ощущается между строк и за строками — невыносимой смятенностью времени и эксцессами собственной жизни. По богатству и многообразию своих персонажей он был, пожалуй, самым значительным из нынешних немецких прозаиков»[3].

Эта характеристика относится ко всем лучшим вещам Фаллады. Многообразие персонажей, которое налицо в «Маленьком человеке…», свойственно и последующим большим романам писателя. Однако умение стереть грань между высокой литературой и занимательным чтением более всего, пожалуй, проявилось именно в романе о Пиннеберге. Здесь вроде бы не происходит никаких значительных событий, но повествование захватывает читателя не меньше, чем любой авантюрный роман. Прежде всего потому, что автор сумел нам внушить сочувствие к своим героям и показать повседневную жизнь как цепь малых, будничных, но по-своему драматичных конфликтов. Его герои то и дело поставлены перед необходимостью преодолевать препятствия. И Фаллада умеет убедительно показать нам ход этой борьбы — там ли, где речь идет о первых попытках неопытной хозяйки Овечки сварить обед, или о ее поисках дешевого жилья, там ли, где описано, как Пиннеберг, продираясь сквозь канцелярские заслоны, добивается встречи с влиятельным господином Леманом, от которого зависит его зачисление на службу, или где мы наблюдаем отчаянные попытки Пиннеберга уговорить клиентов купить хоть что-нибудь, не костюм, так куртку или брюки, ведь от них, покупателей, зависит его, Пиннеберга, судьба! Фалладе удается заинтриговать читателя, сыграть на его любопытстве. Даже название глав иногда заключает в себе загадку, причем часто с оттенком юмора. Это само по себе привлекает читателя и смягчает сумеречный колорит повествования о бедных людях.

«Тоска по идиллии», о которой говорит Бехер, проявилась не только в сюжете этого романа. На рубеже трагического 1933 года Фалладе еще хотелось верить в идиллию. Для большинства немцев фашистский переворот был сродни грому среди ясного неба, — писатель, упоенный своим первым большим успехом, и подумать не мог, что в его стране произойдет нечто подобное. После поджога рейхстага в стране началась кампания массовых арестов. Творческая интеллигенция поголовно внушала гитлеровским властям подозрение, — не пощадили и Фалладу. Его арестовали по смехотворному обвинению в участии в подготовке покушения на жизнь фюрера (!). Издатель Ровольт не покинул своего автора в беде и обратился к влиятельным лицам. Через две недели Фалладу освободили. Но и после этого он не представлял себе достаточно ясно, что грозит его стране и ему самому. Он готов был надеяться, что фашистская диктатура просуществует недолго. Фаллада был одним из очень немногих известных немецких писателей его поколения, кто не эмигрировал и все двенадцать лет гитлеровской диктатуры безвыездно прожил в рейхе. Это обернулось для него тяжкими личными страданиями, подчас мучительными компромиссами. Эмигрировать он не хотел ни в коем случае — он не представлял себе жизни вне Германии и не думал, что сумеет хоть что-либо написать, не видя перед собой родной природы и лиц соотечественников. Но из Берлина он как бы то ни было решился уехать, чтобы не быть на виду у властей. Он купил деревенский дом в Карвице, в округе Нойбранденбург, поселился, в нем со своей семьей и занялся сельским хозяйством. Там его мало кто знал, — для жителей Карвица он был не знаменитый писатель Фаллада, а просто «господин Дитцем».

Теперь дом в Карвице принадлежит Союзу писателей ГДР и превращен в музей Фаллады. Хранящиеся там документы дают представление об условиях его жизни в третьем рейхе. Фаллада, естественно, хотел не только пахать и сеять, но и писать и печататься. Для этого он должен был быть зачислен в «Имперскую палату словесности», куда принимали лишь тех, кто представит доказательства расовой чистоты. И Фаллада, сколь ему это ни было противно, выправил себе «расовый паспорт», где на основании старых церковных книг были выписаны имена всех его предков до XVII века: этот паспорт, документальное свидетельство варварских расистских порядков, хранится теперь в Доме-музее как исторический раритет. Там имеется также каталог музыкальных пластинок, составленный самим Фалладой. Отдельные строки в нем старательно зачеркнуты черной тушью: писатель сам изъял из своей коллекции записи выступлений музыкантов еврейского происхождения. Законопослушным подданным Гитлера было «не положено» слушать Менухина или Горовица, не говоря уже об Ойстрахе или Гилельсе… Но, конечно, неизмеримо более тяжкими были те унижения, которые Фаллада испытал как писатель.

В 1934 году вышел его роман «Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды…»; в нем отразились и воспоминания автора о его сравнительно недавнем арестантском прошлом, и тяжелое настроение, одолевавшее его после прихода Гитлера к власти. Роман этот, где снова идет речь о злоключениях «маленького человека», о его неравной борьбе с судьбой, гораздо более сумрачен по атмосфере, чем книга о Пиннеберге. Вилли Куфальт, отсидевший срок за растрату, выходит на свободу, мечтая о достойной человека жизни: работе, семье. Но что делать вчерашнему заключенному в условиях массовой безработицы? Общежитие для безработных, куда попадает Куфальт, — та же тюрьма, только с несколько более вольным режимом. В бюро машинописи, куда он устраивается, работа каторжная, а зарплата нищенская… После тщетных попыток остаться «на плаву» Вилли Куфальт отчаивается, озлобляется, звереет — и становится профессиональным грабителем. Теперь ему одна дорога — в ту же тюрьму, из которой он недавно вышел.

Понятно, что эта мрачная, горькая книга была по своему направлению прямо противоположна той барабанно-бодряческой «стальной романтике», которой требовал от писателей Геббельс. Фаллада пошел на хитрость, в сущности, обидную, чтобы роман мог выйти: он снабдил его довольно двусмысленным предисловием, где указывалось, что в романе речь идет о временах минувших; о «гуманном законодательстве» Веймарской республики Фаллада говорил с иронией. Эта ирония была сама по себе искренней: писатель был недоволен Веймарской республикой за то, что она была недостаточно гуманна. Но по гитлеровским понятиям она была слишком гуманна: можно было толковать предисловие Фаллады и в этом духе. Томас Манн, находившийся в то время в Швейцарии, с огорчением заметил в дневнике: «Теперь книга может выйти в Германии только в том случае, если автор в предисловии отречется от своего человеколюбия и растопчет его»[4]. Для Томаса Манна, который в 1934 году еще колебался — примкнуть ли ему открыто к антифашистской эмиграции, случай Фаллады стал еще одним доказательством, что честный писатель не должен и не может сосуществовать с гитлеровской диктатурой.

Злополучное предисловие не помогло Фалладе. Его роман подвергся изничтожающей критике в официальной печати рейха и был мало-помалу изъят из продажи, — по сути дела, запрещен. Подобная же судьба постигла и следующий его роман — «У нас был ребенок». Все эти неудачи пагубно сказались на здоровье Фаллады, он вынужден был много месяцев проводить в больницах и санаториях. Временами ему казалось, что единственная возможность литературного творчества для него — развлекательные повествования или, в лучшем случае, книжки для детей. Наряду с несколькими книгами сомнительного художественного достоинства он за годы своей жизни в карвицком уединении опубликовал и ряд сказок в фольклорном духе — тут он мог безбоязненно проявить своеобразие своего таланта. В повести «Фридолин, нахальный барсучок» он сочетал сказочные мотивы с зарисовками жизни в Карвице — тут фигурируют и его дети, и он сам, «папа Дитцен». Для юных читателей предназначена и его автобиографическая книга «У нас дома в далекие времена», где воспоминания детства поэтически приукрашены.

Фаллада был романистом по природе своего таланта, — его влекло к произведениям большого масштаба, где судьбы персонажей развертываются на широком эпическом фоне. Но в тех тяжелых моральных условиях, какие сложились для писателя в годы гитлеровской диктатуры, работа над крупными произведениями была делом рискованным, — а вдруг новый роман опять не понравится, а вдруг опять разругают, разнесут, запретят? Отчасти именно такие соображения заставляли Фалладу часто обращаться к малой прозе, которая давала верный заработок. Помимо книжек для детей, он писал рассказы на темы повседневного быта «маленьких людей». Тут на разные лады варьировались те мотивы, которые он сам определил в выступлении перед читателями, цитированном выше: «счастье и бедность, забота о ребенке, удачи и неудачи жизни». Такие рассказы легко находили сбыт в периодической печати, — читателям они нравились, цензура не находила в них ничего крамольного. Здесь проявилось умение Фаллады строить несложный, но напряженный сюжет, присущая ему безыскусственность разговорных интонаций, искусство детали. Но в этих рассказах нет той глубины, проникновения в жизнь, какою отмечены лучшие романы писателя.

И все-таки Фалладе удалось и в эти тяжелые для него годы создать два значительных реалистических произведения — большие романы «Волк среди волков» (1937) и «Железный Густав» (1938).

«Волк среди волков» был обстоятельно проанализирован Б. Сучковым во вступительной статье к русскому изданию[5]. Однако в ней есть утверждение, с которым трудно согласиться полностью: «Волк среди волков» вводится тут в традицию немецкого «воспитательного романа», классическими образцами которой являются «Вильгельм Мейстер» Гете и «Волшебная гора» Томаса Манна. Действительно, в повествовании Фаллады, как и в названных классических романах, появляется молодой человек, который познает жизнь, обретает зрелость, необходимую для практической деятельности. Но от традиции «воспитательного романа» эта книга Фаллады отходит потому, что в ней отсутствует интеллектуальный компонент: никак не отражены духовные искания героя. Кроме того, «Волк среди волков» повествует не только о судьбе молодого человека: это роман многоплановый, панорамный: в нем много сюжетных линий, и центральный персонаж Вольфганг Пагель подчас надолго исчезает из поля зрения читателя, уступая место другим героям (или антигероям). Роман поражает обилием действующих лиц. Среди них — и отставные офицеры, которым приходится искать себе в побежденной Германии новое поле деятельности и которые легко дают себя втянуть в реакционные заговоры; и большая помещичья семья, окруженная разнообразными типами челяди; и арестанты, проститутки, городская беднота и официальные блюстители порядка. «Волк среди волков», таким образом, роман не только и не столько «воспитательный», сколько нравоописательный и отчасти даже приключенческий, с захватывающим сюжетом: тут и сложные семейно-имущественные конфликты, и секретные склады оружия, и похищенные письма, и крупные или мелкие преступления, и побеги, и полицейские преследования… Фаллада охотно идет навстречу запросам массового читателя, часто вводит в действие элементы неожиданности и тайны и при всем том создает повествование широкого социального масштаба.

Название романа может быть прочтено двояко. «Вольф» по-немецки значит волк; но это и — уменьшительное имя героя. А юноша Вольфганг Пагель, в отличие от большинства персонажей, вовсе не волчьей породы. Он инфантилен, в его образе действий немало дурашливого, вздорного, но он не зол, не жесток. Он не виноват, что ему приходится пробивать себе дорогу в жестоком мире. Изображенная в романе Германия 1923 года, поистине страна, где человек человеку волк. Действие происходит в те месяцы, когда хозяйственная разруха и инфляция достигли своей высшей точки. Девальвация немецкой марки влечет за собой девальвацию нравственных ценностей: исчезают барьеры совести, рвутся семейные и дружеские узы, люди поддаются злым стихиям животного эгоизма, стяжательства, равнодушия к ближнему. На этот раз Фаллада не замыкает действие в рамки частной жизни и стремится — местами даже с помощью прямых публицистических пассажей — показать общественные, исторические истоки этой почти тотальной деморализации. По ходу действия он вводит эпизоды «чтения газет». Во всей Германии люди раскрывают газеты, чтобы узнать последние новости о падении курса марки, — но заодно узнают и о событиях международной и внутренней жизни, о судьбах Рурской и Рейнской областей, оккупированных французскими войсками, о конфликтах внутри правительства. «Они читают о том, что экспорт прекращен, что в хозяйственной жизни Германии полный развал; они читают также о стычках между сепаратистами и полицией и что полицейских французы сажают в тюрьму.

За это время, за эти несколько недель, пока шла уборка хлеба, доллар с четырех миллионов марок поднялся до ста шестидесяти миллионов.

„Для чего мы работаем? — спрашивали люди. — Ради чего мы живем? — спрашивали люди. — Мир гибнет, все распадается, — говорили они…“»

По мысли Фаллады, развал народного хозяйства и развал общественной нравственности — звенья единой цепи. И одним из проявлений этого морального распада становится подпольная деятельность реакционных военизированных групп.

Известно, что год 1923 стал вехой в становлении германского фашизма. Именно на волне деморализации широких масс смог возвыситься и приобрести популярность в Баварии Адольф Гитлер. Правда, его «пивной путч», сатирически изображенный Л. Фейхтвангером в романе «Успех», кончился провалом, но он обнаружил известную притягательность фашизма для обывателей, выбитых из колеи хозяйственной разрухой. Понятно, что Фаллада не говорит прямо о фашизме, о национал-социалистах — он вовсе не хотел подставлять свою голову под топор. Но он дает понять, что не только в Баварии, но и в других областях бывшей германской империи плелись политические интриги, готовились или даже происходили вооруженные выступления правых сил. Один из запоминающихся, безусловно удавшихся автору действующих лиц романа — лейтенант Фриц, типичный головорез фашистского образца. Жизненный принцип Фрица выражен в словах «цель оправдывает средства». Но по сути дела у него нет цели, нет идеи, которая одушевляла бы его поступки. Стимулы его подпольной деятельности — авантюризм, неуемное властолюбие, потребность самоутверждения, ради которой он готов шагать по трупам. Его двойник и подручный — лакей Редер, человек с «мертвыми глазами», — подобострастный и наглый, способный ка любое преступление, — своего рода немецкий Смердяков. Оба эти персонажа очерчены Фалладой отчетливо и беспощадно, — именно людьми такого склада фашистская диктатура пополняла свои кадры.

Но в этом романе, где столько ущербных типов, отталкивающе грубых ситуаций, проявилась свойственная романисту «тоска по идиллии». В финале доминируют примиряющие мотивы. После денежной реформы жизнь обывателей входит в свою колею. Беспутный Вольфганг Пагель, обогатившись жизненным опытом, берется за ум, женится на матери своего ребенка, брошенной им, — все хорошо, что хорошо кончается. Рисуя благополучный финал романа, Фаллада-реалист изменил себе. Он чрезмерно идеализировал образ главного героя, Вольфа Пагеля, лишил его жизненности. Такая непоследовательность в трактовке главного персонажа отрицательно сказалась на художественной цельности «Волка среди волков». Некоторые сцены чрезмерно растянуты, иные — слащаво-чувствительны. И все же автор заставляет читателя задуматься над тем, какой болезненный след в жизни людей оставили описанные здесь события. Одна из глав романа недаром названа «Гроза прошла, но духота осталась».

Фаллада не был политическим мыслителем. Он не предполагал, что господство фашизма окажется гораздо более долговечным, чем ему поначалу казалось. И как истинный художник он не мог не задумываться: почему гитлеровцы сумели прийти к власти, почему они так долго держатся у власти? Его мысль упорно возвращалась к минувшим десятилетиям, к тем потрясениям, которые довелось перенести его народу.

Случай подсказал ему выигрышную тему. Откликаясь на просьбу популярного киноактера Эмиля Яннингса, он стал писать роман о «последнем берлинском извозчике», который на старости лет совершил конный пробег по маршруту: Берлин — Париж и обратно. (Такой пробег действительно был устроен в 1928 году, и Яннингс полагал, что тут можно найти подходящий материал для кинобоевика.) Но когда Фаллада стал обдумывать этот сюжет, когда он представил себе характер упрямого и энергичного старика, — перед его взором вырос не только его будущий герой, Густав Хакендаль, но и его семья, — в конечном итоге получилось масштабное повествование, где поездка в Париж стала лишь одним из заключительных эпизодов, а история семьи Хакендалей отразила в себе существенные моменты истории страны почти за четверть столетия.



Роман «Железный Густав» (1938) — одно из лучших произведений Фаллады, и больше того — одно из классических произведений немецкой литературы XX века. В лице Густава Хакендаля романист создал образ большой обобщающей силы. Тут неуместны школьные обозначения — «положительный» или «отрицательный» тип. Густав Хакендаль — образ многогранный, воплощающий в себе многие — и светлые, и темные — черты своего народа.

Об этом верно писал Б. Сучков. «Фаллада не прощает Густаву ни его деспотизма, ни педантичного следования заскорузлым нормам мещанской морали, не снимает он с Густава и вины за горестные судьбы его детей. Но он видит реальную сложность характера Густава, характера народного и национального в своей основе»[6].

В начале повествования Густав Хакендаль — человек преуспевающий и самоуверенный. Он гордится, что в юности успел принять участие во франко-прусской войне; гордится и своим извозным предприятием, созданным в результате упорного труда; он беззаветно привержен «идеалам» прусского милитаризма. Начало первой мировой войны вызывает в Густаве прилив патриотических чувств. Он сдает своих породистых коней военному ведомству, подрывая тем самым основу своего благосостояния. В дальнейшем он жертвует на «военный заем» все свои сбережения, накопленные за много лет. Так становится неизбежностью превращение былого предпринимателя в рядового извозчика, а в конечном итоге — нищая старость.

Нам хорошо памятен сатирический образ буржуа-верноподданного, созданный Генрихом Манном в его знаменитом романе «Верноподданный». Густав — иной тип немецкого верноподданного, менее однолинейный. Для Генрих-манновского Дидериха Геслинга преданность кайзеру — выгодное дело, она способствует его возвышению и обогащению. Иное дело Густав Хвкендаль; он по натуре скорей прижимист, чем щедр, но готов отдать все ради кайзера и фатерланда. Правда, четыре года спустя, он с нескрываемым презрением судит о Вильгельме II, который не оправдал надежд своих подданных, трусливо бежал в Голландию…

Густав — человек по-своему сильный, по-своему цельный. Но его непреклонность иной раз оборачивается упрямой жестокостью, его скрупулезная честность — казарменным педантством. Так обозначены в романе истоки семейной драмы; отец, искренне желавший вырастить детей порядочными и счастливыми, по сути дела морально изуродовал каждого из них. Вялый, во всем покорный отцовской воле старший сын Отто бессмысленно гибнет на фронте; Зофи, унаследовавшая от отца неумолимый властный характер, делает карьеру медсестры, а потом администратора частной клиники; Эрих, рано покинувший родительский дом, пускается в политические и финансовые авантюры и в конечном счете становится преступником крупного калибра. С уголовным миром связана и судьба его сестры Эвы, которая по слабоволию дает себя втянуть в кражу и попадает в рабскую зависимость от профессионального вора и сутенера Баста. И лишь младший из Хакендалей, Гейнц, оказавшийся было в дурной компании, находит в себе достаточно порядочности, чтобы выйти на честный трудовой путь; но на него, как на миллионы других, обрушивается беда — затяжная безработица и связанные с нею бесправие и бесперспективность.

Как видим, в истории Хакендалей Фаллада коснулся по преимуществу тех тематических областей, которые были им разработаны в предыдущих романах. Безработица, инфляция, быт городской бедноты, среда люмпенов и уголовников — все это было ему знакомо по личным жизненным впечатлениям. В романе «Железный Густав» вместе с тем немало нового, не только в живых картинах быта, но и прежде всего — в самом диапазоне повествования. Впервые у Фаллады жизнь «маленьких людей» дана с большим охватом времени и вписывается в историю страны. Действие не раз выплескивается из домов и квартир на улицы, — будь то в картинах воинственного возбуждения берлинцев в августе 1914 года, или — в эпизодах ноябрьской революции 1918 года, в зарисовках шествий рабочих и солдат. Но все-таки на всем протяжении романа народ по преимуществу не действующая сила, не субъект истории, а пассивный, страдающий ее объект.

Характерно авторское отступление, в котором переданы разговоры и размышления рядовых берлинцев. Почему растет преступность? Понятно почему, — ведь законы написаны давно, а теперь жизнь пошла другая, на заработную плату не проживешь, приходится подворовывать или покупать у спекулянтов. Народу безразлично, кто «сидит наверху», Шейдеман, Вирт или Куно, или кто еще, — так или иначе есть «бонзы» и «шиберы», которые наживают миллионы, и масса маленьких людей, которым жить не на что…

В романе сказалось, не могло не сказаться, мировоззрение Фаллады, его принципиальная отчужденность от политики, от борьбы классов. Но существенно, что романист с большой реалистической зоркостью запечатлел повседневный быт страны, движущейся навстречу катастрофе.

Понятно, что в романе социальная панорама страдает неполнотой. Коммунисты, ставшие к концу двадцатых годов внушительной политической силой в стране, для него как бы не существуют. С другой стороны, романист старательно избегает упоминаний о нацизме и даже вообще не касается правых групп или организаций, — тут нет ни одного персонажа, подобного, скажем, лейтенанту Фрицу из «Волка среди волков». Казалось бы, повествование о честном немце Густаве и его семье не содержало ничего такого, что могло бы рассердить идеологов гитлеровской Германии. И тем не менее — публикация романа натолкнулась на препятствия. Ведомству Геббельса оказалась неугодна общая критико-реалистическая направленность романа. От Фаллады потребовали, чтобы он приписал бодрый «хэппи-энд» а официальном духе, привел старого Хакендаля и его сына Гейнца в ряды национал-социалистского движения.

Что было делать писателю? Вовсе отказаться от намерения напечатать свой роман — или подчиниться требованиям цензуры? После мучительных раздумий он выбрал второе. В Доме-музее Фаллады в Карвице хранится рукопись «Железного Густава», где бисерным, малоразборчивым почерком писателя обозначены купюры и добавления. (После смерти Фаллады литературовед Гюнтер Каспар, проделав поистине гигантскую текстологическую работу, восстановил текст романа, каким он был до вынужденной «доработки», и «Железный Густав» появился в ГДР, а потом и у нас, в своем первоначальном виде.)

Моральная капитуляция, на которую пошел Фаллада, не спасла его от разносной критики. Фашистская прессе травила его, экранизация романа не состоялась. Писатель-реалист оставался на подозрении у власть имущих. Его силы были надломлены, он утратил веру в себя, впал в тяжелую депрессию. Его поместили в психиатрическую больницу тюремного типа в Штрелице. То. что он пережил в последние годы гитлеровской диктатуры, отражено в двух автобиографических повестях, — сами их названия говорят за себя: «Пьяница», «Кошмар». Во второй из этих книг, впрочем, отражено и начало духовного возрождения, которое Фаллада испытал после войны.

Последние месяцы войны герой повести «Кошмар», писатель Долль, проводит в состоянии уныния и горькой бедности. Он на грани полного духовного краха — не только из-за своих житейских невзгод, но прежде всего потому, что он чувствует свою причастность к национальной вине: как и миллионы других немцев, он пассивно терпел господство преступников, опозоривших Германию в глазах всего мира. Он встречает приход советских войск с грызущим чувством стыда — но и с надеждой. Так было и с самим Фалладой.

Девятого мая, в День Победы, советский военный комендант города Фельдберга созвал на митинг население города и его окрестностей. Деревня Карвиц примыкает к Фельдбергу, — Фаллада был тоже приглашен, и его спросили: согласен ли он выступить перед своими согражданами. Писатель никогда в жизни не выступал на собраниях, не произносил политических речей. Но тут он согласился. Говорил он экспромтом, однако текст его речи сохранился в сокращенной записи, которую сделал один из присутствовавших:

«Дорогие жители Фельдберга! Этой минуты я ждал двенадцать лет. Всем нам тяжко пришлось, — и все потому, что мы, множество маленьких Пиннебергов, не сумели вовремя понять, что к чему. Теперь все у нас пойдет лучше! У нас еще не хватает хлеба, не хватает молока для наших детей. Но если удалось, благодаря разумным и осмотрительным действиям Красной Армии, уберечь наш город от бессмысленного разрушения, то нам удастся также, приложив все силы, справиться с нынешними трудностями. Поблагодарим Советский Союз и примемся за работу, чтобы утолить наш голод. Поклянемся: пусть мы будем есть один черствый хлеб — только бы не было больше войны! Маленький человек — иди дальше! Научись жить по-новому, теперь это возможно, и мы все тебе в этом поможем»[7].

Через неделю советское военное командование предложило Фалладе стать бургомистром Фельдберга, — он согласился и с большим рвением принялся за работу. Но административная деятельность оказалась для него не только непривычной, но и физически непосильной. В августе его болезнь обострилась, и после пребывания в больнице он переехал в Берлин.

Фалладе хотелось возобновить литературную работу, и он получил эту возможность. Ему помог Иоганнес Р. Бехер, который, вернувшись из эмиграции, организовал и возглавил Культурбунд — Союз демократического обновления немецкой культуры. Бехер стремился объединить лучшие силы творческой интеллигенции, — не только тех, кто теперь возвращался в страну, но и тех, кто из нее не уезжал. По просьбе Бехера Фалладу привлекли к сотрудничеству в газете «Теглихе Рундшау», органе Советской военной администрации, выходившем на немецком языке. Там появилось несколько очерков и рассказов Фаллады, там были напечатаны и отрывки его повести «Кошмар». Писателя радовало, что ему оказано доверие, что ему представляется возможность участвовать в строительстве демократической немецкой культуры.

В конце повести «Кошмар» литератор Долль размышляет над своими новыми задачами, — ему хочется писать по-иному, не так, как он писал раньше. Ему хочется, чтобы его читатели извлекли уроки «из собственных страданий, крови, слез…». Самому Фалладе хотелось, пока силы его еще не оставили, создать большой роман, где отразилось бы то, что было пережито его народом в черные дни фашизма.

И снова случай помог ему. Публицист и общественный деятель Гейнц Вильман, один из ближайших помощников Бехера, получил для просмотра материалы из архива гестапо, касавшиеся подпольщиков-антифашистов. Он нашел там документы следствия по одному необычному делу: некий рабочий вместе со своей женой по собственной инициативе составлял и распространял антифашистские листовки — пока не был пойман и казнен. Вильман хотел было написать об этом очерк, но Бехер сказал ему: «Тут есть материал не только для очерка… Пусть об этом напишет писатель. Поговори с Фалладой. Я думаю, он возьмется. Ему надо дать задачу».

И действительно — эта задача увлекла Фалладу, Он написал статью «О все же существовавшем сопротивлении немцев против гитлеровского террора». Статья, появившаяся в конце 1945 года, заканчивалась словами:

«Отто и Анна Квангель когда-то жили. Их протест отзвучал и не был услышан, они, казалось бы, напрасно пожертвовали свои жизни во имя бесполезной борьбы. Но быть может, все-таки не совсем бесполезной? Быть может, все-таки не совсем напрасной?

Я, автор романа, который мне еще предстоит написать, надеюсь, что их борьба, их страдания, их смерть не были совсем напрасны».

И тут произошло чудо, о котором свидетельствует Вильман в своих мемуарах. «Насколько было тогда возможно, мы избавили его от житейских забот. Он писал как одержимый, днем и ночью. За четыре недели он управился с рукописью романа „Каждый умирает в одиночку“ объемом в пятьсот сорок печатных страниц. Конечно, потом потребовалась еще некоторая шлифовка, но в октябре 1946 года рукопись пошла в набор»[8]. За предельно короткий срок Фаллада не просто изложил в виде связного повествования, богатого неожиданностями и перипетиями, историю подвига супругов Квангель и их гибели, но и создал силою творческого воображения ряд персонажей, о которых ничего не мог прочесть в документах гестапо. Примечательно при этом, что среди вымышленных действующих лиц романа присутствуют люди гуманные, оказывающие супругам Квангель поддержку а трудные минуты, — таковы советник Фром, музыкант Рейхард, пастор Лоренц; на стороне Квангелей и невеста их сына Трудель Бауман. В замысел писателя явно входило показать, что в немецком народе имелись пусть малочисленные, пусть недостаточно активные — потенциально антифашистские силы.

Фаллада, как мастер прозы, в последнем своем романе верен себе: он создал еще одно остросюжетное повествование, в котором большое место занимают криминальные мотивы. Но в прежних романах писателя, — по крайней мере, в отдельных эпизодах, — власти Веймарской республики боролись с преступностью. Здесь иное соотношение сил: преступная система борется с порядочными людьми, не приемлющими фашизма.

Исторические корни гитлеровской диктатуры, ее социальная природа, ее идеология — все это вне поля зрения Фаллады. Он силен в другом: он чутко передает общественную атмосферу страны; он хорошо знаком с полицейским аппаратом власти, с механизмом сыска и режимом тюрем. Охота гестаповцев за «невидимкой», распространявшим антифашистские открытки, допросы супругов Квангель, суд над ними — все это дает ему материал для драматичных эпизодов. В них обнажается антигуманная, по сути дела враждебная всякому праву и законности, природа фашистского правящего аппарата. Штатные чиновники гестапо опираются на преступный сброд, находят добровольных или платных осведомителей в среде люмпенов, тунеядцев, алкоголиков, воров. В этом смысле символична судьба многоопытного полицейского чиновника Эшериха: он пытается придать своим поступкам некий декорум правопорядка, но в конечном счете сам превращается в уголовного преступника. И перед лицом мужественного Квангеля, который даже на пороге смерти не склоняется перед своими мучителями, Эшерих вынужден признать свое поражение.

Впервые у Фаллады в центр повествования встала тема сопротивления, освободительной борьбы. Притом писатель вовсе не отрешился от своего былого недоверия к организованной политической деятельности: эпизод тайной сходки нелегальной антифашистской группы, образ руководителя этой группы, бессердечного Григолейта — все это написано недостоверно, малоубедительно. (О деятельности подпольных антифашистских организаций в гитлеровской Германии Фаллада прежде не знал и не мог ничего знать — материалы об этой деятельности стали появляться в печати ГДР лишь годы спустя.)

Борьба и судьба супругов Квангель привлекли Фалладу как сюжет для романа, возможно, именно потому, что тут он нашел героев, поднявших знамя борьбы в одиночку, из побуждений не политических, а стихийно-нравственных.

Превращение аполитичного, замкнутого, осторожного в словах и поступках мастера мебельной фабрики в активного, безоглядно отважного противника фашизма тщательно мотивировано художником. Квангель по сути своего характера прежде всего труженик и человек долга. Он знает себе цену, ему в высокой степени свойственна рабочая гордость, — в этом основа его твердого и независимого характера. Он полон презрения к фашистским бездельникам и крикунам, в нем нет ни тени приниженности, робости, — уже поэтому он был и остался невосприимчив к культу фюрера. Смерть единственного сына, погибшего на фронте, дала ему толчок к действию.

Ведя свою незаметную, упорную, оригинальную по своим формам антигитлеровскую пропаганду посредством открыток, которые он разбрасывает в разных уголках Берлина, Квангель руководствуется вовсе не одним лишь желанием успокоить свою совесть. Он думает не только о себе, обличает фашистов не только от своего имени. Еще в самом начале своей деятельности он говорит жене, что каждая написанная им открытка — пусть она и попадет в руки нацистов — «свое дело сделает, даже если только лишний раз им напомнит, что не все покорились, не все стоят за их фюрера».

Трагическая ошибка Квангелей в том, что они недооценили силу фашистского аппарата власти, зловещую власть страха над умами людей. Именно страхом, сковывающим громадное большинство подданных Гитлера. объясняется тот факт — болезненно поразивший Отто Квангеля, — что почти все его открытки оказались в гестапо.

В романе прослежена судьба лишь одной, первой открытки, написанной Квангелем. В числе эпизодических персонажей романа — популярный киноактер Хартейзен. Ему иронически дана фамилия, означающая «твердое железо». Нет, Хартейзен совсем не из железа. И в момент, когда он появляется в романе, — он глубоко встревожен: он попал в немилость к «самому» Геббельсу, когда имел неосторожность оспорить какие-то его вздорные высказывания по поводу искусства. Всесильный рейхсминистр мстит артисту, осмелившемуся иметь свое суждение. Хартейзен отстранен от работы в кино, — если так будет продолжаться, ему грозит творческая смерть (все это напоминает ситуацию, в которой оказался сам Фаллада после написания романа «Железный Густав»). А тут еще эта злополучная открытка! Желая показать свою лояльность фашистскому режиму, Хартейзен немедленно сдает крамольный документ в гестапо… И читатель может себе представить, что многочисленные рабочие, служащие, лавочники, безработные, в руки которых попадали воззвания Квангелей, оказались не храбрее, чем известный во всей стране артист.

Квангель испытывает своего рода шок, когда узнает, что гестапо завладело его открытками. «Я хотел действовать один, а ведь знаю же я, что в одиночку ничего не сделаешь. Нет, мне незачем стыдиться того, что я делал. Только делал я неправильно… Дайте мне волю, и я опять буду бороться, только по-другому, совсем по-другому…» Так говорит Квангель комиссару гестапо Эшериху. Как видим, он осознал ошибочность своего образа действий, но ни в коей мере не сломлен. Не сломлен и тогда, когда изверги приходят ночью к нему в камеру, издеваются над ним, бьют его, обливают водкой. В этой пьяной оргии гестаповцев принимает участие и комиссар Эшерих. «И все время он чувствовал на себе строгий, презрительный взгляд Квангеля, молча смотревшего, как топчут его достоинство». И не Квангель, а Эшерих чувствует себя побежденным.

В прежних романах Фаллада безраздельно отдавал симпатию людям кротким, покорным судьбе. Таковы у него прежде всего образы женщин: Овечки в «Маленьком человеке…» и родственных ей фигур в других романах — Петры в «Волке среди волков», Тутти в «Железном Густаве». Мягкосердечие, связанное с известной пассивностью, присуще и молодым людям — Пиннебергу, Пагелю, младшему из Хакендалей. Активность, сила воли чаще всего оказывалась у Фаллады привилегией людей деспотичных и, в сущности, недобрых. В последнем романе — иная концепция личности. Если человек хочет быть в полной мере человеком, он должен жить не только для себя, не только для своей семьи, следовательно должен обладать сильной волей и уметь сопротивляться обстоятельствам. Именно так изменяются на глазах у читателя Отто и Анна Квангель.

Поэтому понятно, отчего романист не торопится завершить свое повествование и после того, как супруги Квангель попали в лапы гестапо. Их участь предрешена, их ожидает казнь, — казалось бы, о чем же еще рассказывать? Но Фаллада знает, о чем еще стоит рассказать. Его герои продолжают борьбу и после ареста, обретают новых друзей, находят в себе резервы духовного величия.

Фаллада и тут, как обычно, избегает патетики. Благородство его героев проявляется не в каких-либо громких речах, а скорей в том, что они презирают официальную ложь и демонстрируют это презрение. Советский литературовед Н. Павлова верно говорит об эпизодах, где описывается расправа над Квангелями: «Открывается внутренняя свобода поступкам героев, рождается раскованность и раскрепощение. Согласившись погибнуть за свою правду, человек может позволить себе все. Озверевшему чиновнику, выведенному из себя бесстрашием Квангеля, приходится выслушать от своего коллеги, что приговоренного к казни, в сущности, наказать больше нечем. В самые трагические сцены романа неожиданно прорывается смех. В нем же — высвобождение и фамильярность, как и в непристойном ругательстве, которым равнодушно кроет своих палачей Отто Квангель»[9]. И эта же стихия высвобождения — добавим — проявляется в возгласе: «Прощай, товарищ!», которым Отто Квангель отвечает на прощальные слова, несущиеся ему навстречу, когда его ведут мимо камер смертников на казнь.

«Но мы не хотим смертью заключить эту книгу, она посвящена жизни», — такими словами начинает Ханс Фаллада последнюю главу своего последнего романа. Здесь появляются персонажи, которым до тех пор была отведена роль скорей эпизодическая — почтальонша Эва Клуге и ее приемный сын Куно: теперь, после краха третьего рейха, они живут в деревне, работают на земле. В таком завершении повествования есть своя художественная логика — и не только потому, что Эва Клуге, принесшая Квангелям известие о смерти сына, открывала повествование. Фалладе было необходимо закончить роман картиной мирного труда, чтобы в этой картине воплотить начало новой жизни народа, избавленного от гнета фашизма, от позора и слез.

Ханс Фаллада скончался вскоре после завершения работы над романом — в феврале 1947 года. Стоит в заключение еще раз предоставить слово Иоганнесу Бехеру:

«Он владел широчайшей шкалой человеческих чувств. Ничто человеческое, ничто бесчеловечное не осталось ему чуждым. Он касался самых сокровенных чувств, в его клавиатуре не отсутствовало ничто бессознательное; простым, народным языком он умел сделать понятным и доступным необычное и сомнительное. Но любовь его принадлежала простой жизни и маленьким людям. Насколько простая жизнь порой бывает сложной и сколько величия таится в маленьких людях — это он рисовал мастерски. Он знал жизнь маленьких людей, как вряд ли кто другой, и точно отражал их настроение; но его сила в то же время была и его слабостью как человека и художника. Он часто слишком легко поддавался настроениям и колебаниям этих слоев, регистрировал их, колебался вместе с ними, вместо того, чтобы противостоять им и оказать сопротивление. Но поскольку он сердцем чуял правду, он скоро начинал противодействовать бесчеловечности, так же, как лучшие из его героев, — вместе с ними, на их, на свой лад: упорно, упрямо, чудаковато, сам по себе»[10].

Т. Мотылева

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Перед выходом на волю

1

Заключенный Вилли Куфальт слоняется по камере из угла в угол. Пять шагов туда, пять — обратно. Снова пять туда.

На минуту он останавливается под окном. Оно немного скошено, насколько позволяют железные жалюзи; снизу доносится шарканье множества ног и окрик надзирателя:

— Держать дистанцию! Пять шагов!

У секции В-4 прогулка, полчаса будут кружить по двору, дышать воздухом.

— Не разговаривать! Ясно?! — опять орет надзиратель, и шарканье продолжается.

Куфальт подходит к двери, замирает и прислушивается: в тюрьме тихо.

«Если от Вернера сегодня не будет письма, — думает он, — придется пойти к попу и поклянчить, чтобы взяли в приют. А то куда мне деться? Больше трех сотенных я тут вряд ли заработал. На них долго не протянешь».

Он опять прислушивается. «Через двадцать минут прогулка у них кончится. Тогда наш черед. Надо успеть раздобыть табачку. Не могу же я последние два дня сидеть без курева».

Он открывает шкафчик. Заглядывает. Конечно, табаку и в помине нет. «Да, не забыть выдраить миску, а то Руш наорет. Где взять пасту? Стрельну у Эрнста».

Он кладет на стол куртку, шарф и шапку. Даже если на дворе солнечный майский день, всем положено надевать шапку и шарф.

«Через два дня забуду про эту муру. И буду надевать, что захочу».

Он пытается представить себе, как сложится его жизнь на воле, но ничего не получается. «Иду себе по улице, а тут кабачок, запросто открываю дверь, захожу и бросаю: „Кельнер, пива!“»

Где-то там, в центральной дежурке главный надзиратель Руш постучал ключом по железной решетке. Стук разносится по всей тюрьме, его слышат во всех шестистах сорока камерах.

«Сволочь, вечно громыхает, чуть что не так! — ворчит Куфальт. — Ну, чем тебе на этот раз не угодили, дорогуша? Только бы знать, чем я займусь, когда выйду на волю! Ведь спросят же, куда мне выписывать документы… И если не смогу назвать конкретного места работы, весь здешний заработок переведут благотворителям, а те будут выдавать раз в неделю какие-то гроши… Черта с два! Лучше уж проверну с Бацке солидное дельце».

Погруженный в эти мысли, он переводит взгляд на свою синюю куртку с тремя белыми нашивками на рукаве. Нашивки означают, что он, Куфальт, относится к третьей категории заключенных, то есть его поведение «позволяет сделать вывод о глубоком нравственном выздоровлении и примерном поведении по выходе на свободу».

«Как изгилялся, чтобы заполучить эти нашивки! А что толку? Чуток табаку, да лишних полчаса на прогулку, ну еще радио послушать раз в неделю вечером, и камеру днем не запирают…»

Это и впрямь так: дверь камеры Куфальта не заперта, вообще двери камер третьей категории не запирают, а лишь прикрывают. Странная она, эта привилегия: распахнуть дверь, выйти в коридор и сделать хотя бы два шага и думать не моги! Запрещено. Стоит хоть раз нарушить, третью категорию отберут. Вот она и не заперта, эта дверь, и уже одно то, что он об этом знает, считается подготовкой к жизни на воле, где двери комнат тоже не запираются… Постепенная акклиматизация, выдумка какого-то тюремного чина.

Куфальт опять стоит под окном и раздумывает, не взобраться ли ему наверх и выглянуть. Может, увидит за тюремной стеной женщину?

«Не, лучше не буду, потерплю уж до среды».

Чтобы чем-то заняться, хватает сеть и вяжет шесть, восемь, десять ячеек. И тут ему приходит в голову, что и табак, и пасту для чистки посуды можно выклянчить у кальфактора, который раздает работу. Он бросает деревянный крючок и идет к двери. На секунду он останавливается, раздумывая, стоит ли рисковать. Потом его осеняет, он быстро расстегивает штаны, садится на парашу и справляет большую нужду. Потом наливает немного воды, закрывает крышку, застегивает штаны и берет парашу в руки.

«Если засекут, скажу, мол, уборщики утром позабыли опорожнить парашу», — соображает он на ходу и локтем распахивает дверь.

2

Через плечо он бросает, однако, косой взгляд на застекленную дежурку, где обычно, как паук на паутине, сидит главный надзиратель Руш и обозревает коридоры и двери всех камер тюрьмы.

Куфальту повезло: главного нет на месте. Вместо него в стекляшке торчит старший надзиратель, которому служебная маета давно надоела: он читает газету.

Стараясь не топать, Куфальт направляется в уборную. Проходя мимо камеры кальфактора, ведающего вязанием сетей, он застывает, прислушиваясь: за дверью спорят двое. Один голос ему знаком — чистый елей, ни с кем не спутаешь: это мастер по сетям. А вот другой…

Постояв с минуту и послушав, он идет дальше.

В уборной полно народу. Кальфакторы В-2 и В-4 укрылись тут, чтобы покурить.

И еще кое-кто оказывается здесь.

— Господи, Эмиль, это ты, Брун, приятель, неужели я и впрямь тебя вижу?! Ведь и у тебя скоро выходит срок?!

Говоря это, Куфальт выливает содержимое параши в унитаз.

— Ну и свинство! Мы же здесь курим! — возмущается один из кальфакторов.

И Куфальт тут же взрывается:

— А ну, закрой поддувало, гнида! Сколько ты вообще отмотал? Полгода? Мелочь пузатая, а туда же еще! «Свинство» ему, видите ли! Вот и гулял бы себе на воле, раз ты у нас такой чистенький. Клозет со смывом тебе не новость! Заткнись лучше! А у меня третья категория, ясно? Эй, у кого табачку найдется?

— Бери, Вилли, — говорит Малютка Брун и протягивает ему целую пачку дешевого табака и резаную папиросную бумагу. — Бери все. У меня еще есть, до среды за глаза хватит.

— До среды? Значит, ты в среду выходишь? Так ведь и я тоже!

Малютка Брун спрашивает:

— Вилли, а ты как решил: здесь и осядешь, в этой дыре?

— Еще чего! Тут на каждом шагу тюремщики! Нет уж, я махну в Гамбург.

— А работа у тебя есть?

— Пока нету. Но что-нибудь наверняка подвернется. Может, родня поможет… Или там поп… Как-нибудь перебьюсь!

И Куфальт улыбается. Но улыбка у него какая-то вымученная.

— А у меня кое-что наклевывается. На деревообделочной фабрике. Сбивать контрольные гнезда для курятников, сдельно. Мастер сказал, буду огребать не меньше полсотни в неделю.

— Это уж точно! — соглашается Куфальт. — Ты же на этом деле собаку съел. Как-никак девять лет тренировался.

— Не девять, а десять с полтиной, — поправляет его Малютка Брун, помаргивая водянисто-голубыми глазками. Он похож на тюленя — голова круглая, физиономия добродушная. — Всего было бы одиннадцать. Но потом полгода скостили — перевели на условно-досрочное.

— Эмиль, дружище, я бы ни за что не согласился! Полгода скостили! А условно сколько?

— Три года.

— Вот и видно, что дурак. Проштрафишься самую малость — ну там стекло разобьешь по пьяной лавочке или поскандалишь на улице — и, пожалуйста, загремишь опять на полгода. Лучше уж все сразу отсидеть, и баста.

— Знаешь, Вилли, когда отмотаешь десять с половиной…

— Меня и директор, и воспитатель, и поп все время уговаривали — подай и подай прошение о досрочном освобождении с условным сроком. Но я не такой дурак. Зато когда выйду отсюда в среду, то полечу, куда захочу

Один из кальфакторов вмешивается:

— Небось прошение-то твое отклонили?

— Отклонили? Да я его и не писал, ты что, оглох, что ли?

— Слышать-то слышу, а только кальфактор кастеляна по-другому рассказывал.

— Этот-то? Да что он смыслит?! Знаю я эту гниду, вокруг кастеляна крутится! Только нос дерет, а сам шпана шпаной! Запросто пнет под зад малыша и отберет монету, с которой того мать в лавку послала. И такое дерьмо ты слушаешь! А паста для посуды у тебя есть?

— Этот Калибе еще говорил…

— Чушь собачья! Лучше скажи, есть у тебя паста или нет? Покажи-ка. Годится, беру. Обратно не получишь. Мне нужно еще кое-что подраить. А ты, парень, поменьше трепи языком. Кстати, у меня в вещах есть большой кусок туалетного мыла, дам его тебе за пасту. Приходи в среду к расчетной кассе. Хочешь, письмо вынесу? Ладно, заметано. В среду у расчетной…

Кальфактор из В-3 подает голос:

— Во расхвастался. Совсем башку потерял — как же, послезавтра воля!

Но Куфальт вдруг взвивается:

— Это я-то из-за воли башку потерял?! Ты сам спятил! А мне начхать, просижу еще пару недель или в срок выйду. Двести шестьдесят недель оттрубил, значит, тысячу восемьсот двадцать пять дней, как отдать. И буду теперь выпендриваться за-ради воли?

Потом, уже спокойнее, обращается к Малютке Бруну:

— Слушай, Эмиль… Ого, тебе пора сматываться? Прогулка сейчас кончится. Постарайся сегодня как-нибудь подгадать под третью категорию…

— Может, и получится. У нас дежурит Петров. Он сговорчивый.

— Лады. Надо кой о чем потолковать. А теперь дуй.

— Пока, Вилли.

— Пока, Эмиль. Тогда я сейчас тоже… — говорит Куфальт и берет в руки пустую парашу. — Да, вспомнил! Знает кто из вас, куда девался кальфактор, который сетями заправляет?

— На него кто-то настучал. Сидит теперь в карцере.

— Вот это да! А за что?

— За то, что в мешке с грязным бельем какой-то бабе в женскую тюрьму письма носил.

— Какой именно?

— Не знаю. Говорят, маленькая такая, чернявенькая.

— A-а, знаю, — роняет Куфальт. — Она из Альтоны, под Гамбургом. Маруха взломщика. Навела пяток ребят на дело, а куш себе замылила… Кто же теперь кальфактор?

— Еще не познакомился. Новенький какой-то, прихлебала у мастера. Толстый такой еврей. Говорят, за ложное банкротство сел.

— Да ну?! — восклицает Куфальт, и на ум ему приходит обрывок разговора, который он подслушал, когда проходил с парашей мимо камеры сеточника. — Вот оно что. Ну, на этого слизняка-сеточника я давно зуб имею, теперь самое время приложить его как следует. Эй, новенький, зыркни-ка в коридор, чисто там? О, господи! — кричит он тут же вне себя от злости. — Насовали сюда всяких молокососов! Дергает дверь, аж стены трясутся! Тебе говорят: погляди, сидит ли Руш в стекляшке? Нет? Тогда я потопал к сеточникам, так сказать, визит вежливости. Общий привет!

Куфальт берет парашу и отправляется в обратный путь.

3

По дороге он бросает взгляд на стекляшку: там ничего не изменилось, старший надзиратель Зур по-прежнему сидит, уткнувшись в газету «Городские и сельские новости».

У двери кальфактора-сеточника Куфальт делает шаг в сторону, вжимается всем телом в дверную нишу и прислушивается.

Вот он стоит: на нем синие холщовые штаны, полосатая тюремная рубаха, на ногах сабо, нос у него острый, желтоватый, сам бледный, тощий, но с большим животом. На вид ему лет двадцать восемь. Глаза темные и смотрят на мир беззлобно, только все время беспокойно бегают, блуждают, ни на чем подолгу не останавливаясь. Волосы у него тоже темные. Он стоит у двери и прислушивается, стараясь понять, что говорят в камере. Парашу все еще обеими руками прижимает к животу.

За дверью взволнованный голос говорит:

— Эти десять марок вы мне дадите! Разве не для этого жена постоянно присылает вам деньги?

И робкий, елейный голосок сетевого мастера отвечает

— Я делаю для вас все, что в моих силах. Я добился, чтобы инспектор по труду назначил вас кальфактором. А где благодарность?

— Еще чего, благодарности захотел! — злобно бросает первый. — Уж лучше пойти клеить пакетики. А с этими сетями все руки в кровь раздерешь.

— Это только на первых порах, — успокаивает елейный голос. — Мало-помалу привыкнете. Пакетики куда хуже. Оттуда все ко мне просятся.

— И ножницы мне достаньте, а то руки вон все в заусенцах…

— Тут уж придется вам самим записаться в среду на прием к кастеляну. Ножницы только у него. Он вас примет, и вы прямо там обрежете себе заусенцы.

— А когда он примет?

— Когда у него будет время. В субботу или в понедельник. А может, уже в пятницу.

— Да вы в своем уме?! — кричит первый. — В следующий понедельник! Руки-то у меня уже сегодня все в крови! И вся сеть в крови, не видите, что ли? — Он уже не кричит, а вопит.

Куфальт, стоя за дверью, ухмыляется. Он по себе знает, каково это, когда руки кровоточат от жесткого шпагата, и утром, когда берешься за работу, тоненькие колючие волоконца забираются в трещины кожи. Ему-тο никто не подсказал, что у кастеляна есть ножницы. И он научился обрезать заусенцы с помощью двух черепков.

«Психуй на здоровье, милок, — думает он про себя. — Срок тебе, надеюсь, приличный навесили, так что всему еще научишься. Однако параша моя здорово воняет. Придется почистить соляной кислотой. Вот сегодня, как пойду к врачу, выклянчу чуток у лазаретного кальфактора…»

— А ну, выкладывайте эти десять марок. И нечего мне зубы заговаривать. Свои собственные деньги и то никак не получишь.

— Смотрите, господин Розенталь, только подведете и себя, и меня под монастырь, — доносится просительный голос мастера. — На что вам тут, в тюрьме, деньги? Я ведь приношу вам все, что вы хотите. Даже ножнички согласен вам купить. Но деньги здесь, в тюрьме, — за это нам обоим не поздоровится!

— Не прикидывайтесь, — говорит заключенный Розенталь. — Вы же не тюремщик и присяги не давали. Вы здесь представитель фирмы рыболовных сетей, распределяете работу среди заключенных. Так что ничего вам не грозит.

— Но все же — на что вам нужны наличные? Скажите хотя бы это!

— Хочу купить табаку.

— Но это неправда, господин Розенталь. Табак вы всегда можете получить через меня. Так для чего же вам деньги?

Тот молчит.

— Если честно скажете, получите эти десять марок. Но я хочу знать, кому вы хотите их дать и за что. Люди тут разные, есть и могилы, с этими можно иметь дело.

— Что значит «могилы»?

— Это люди, которые не настучат, не заложат, не сдадут. Так это здесь называется, господин Розенталь. Короче, они на нас не донесут.

— Так я вам скажу, — второй понижает голос до шепота, и Куфальту приходится плотно прижать ухо к дверной щели, чтобы расслышать, — но смотрите, никому ни слова. Тут есть такой высокий, черноволосый, настоящий бандит, скажу я вам, грозится, что пришибет, если я его выдам. Он в котельной работает и на прогулке пристал ко мне как банный лист…

— Это Бацке, — перебивает мастер. — Нарвались на самого что ни на есть отпетого.

— Он пообещал, что, если я дам ему десять марок… Мастер, вы нас не выдадите? Как раз против окна моей камеры, за тюремной оградой, на той стороне улицы стоит дом. — Розенталь глотает слюну и делает глубокий вдох. Потом продолжает: — Из моего окна видно все, что внутри. И я два раза уже видел там одну женщину. А черноволосый пообещал, что, если я дам ему десять марок, завтра утром в пять часов она подойдет к окну совершенно голая, и я ее увижу. Ах, мастер, ну дайте же мне эти злосчастные десять марок! Я погибаю здесь, я уже наполовину свихнулся! Мастер, вы просто должны мне их дать!

— Ну и ловкачи! — говорит мастер, и в голосе его слышится восхищение и гордость. — Какие номера откалывают! Но если Бацке сказал, он сделает. И нас не заложит. Вот вам…

Куфальт просовывает ногу в щель между дверью и притолокой, толкает дверь плечом и, шагнув в камеру, говорит вполголоса:

— Отступного или заложу!

И застывает в выжидательной позе.

Те двое стоят как громом пораженные. Глаза у мастера рыбьи, выпуклые, лицо мясистое, усы моржовые. Он пялится на Куфальта, судорожно сжимая в руке бумажник. Под окном трясется от страха новый кальфактор Розенталь — бледный, одутловатый, черноволосый, слегка заплывший жирком.

Куфальт резким движением ставит парашу на пол.

— Только не пытайся запудрить мне мозги, мастер, а то заложу, и сам загремишь как миленький. Потому как прежнего кальфактора упек в карцер, чтобы этого гада пристроить на теплое местечко. Да не трясись ты так, ублюдок, чего бояться-то? Деньги на бочку, и баста! А завтра в пять я и сам не прочь поглядеть в окошко. Так что, давай, мастер, выкладывай! В долю? Какой уж тут дележ? Я ж не знаю, сколько ты хватанул. Беру недорого: всего сто марок.

— Ничего не попишешь, Розенталь, — сразу сдается мастер. — Придется отстегнуть ему эту сотню, если не хотите угодить в карцер минимум на два месяца. Я этого Куфальта знаю.

— А там такой холод, приятель, — ухмыляется Куфальт. — Полежишь денька эдак три на каменных нарах, все кишки насквозь промерзнут. Ну, так как?

— Соглашайтесь, господин Розенталь, — канючит мастер.

Два удара колокола разносятся по всему зданию. В их секции начинается суета, лязгают дверные замки…

— Теперь по-быстрому! А то через минуту стукну главному.

— Да соглашайтесь же, господин Розенталь!

— Еще и Бацке натравлю на тебя, хряк поганый. Бацке — мой кореш. Он тебе покажет, где раки зимуют.

— Ну, пожалуйста, соглашайтесь, господин Розенталь!

— Ладно, дайте ему… Только почему это я один должен нести убытки?

— Почин дороже денег, — говорит Куфальт и символически плюет на сотенную. — Послезавтра я на воле, кабанчик. И как пойду к девочкам, обязательно помяну тебя добром. Эй, мастер, отнесешь парашу ко мне в камеру, пока я на прогулке. И кислоту достанешь для чистки. Не то я тебе такое устрою! Привет!

И Куфальт тенью проскальзывает в свою камеру.

4

С шумом, стуком и гомоном восемьдесят арестантов скатываются по четырем пролетам железной лестницы вниз. У дверей во дворик стоят два надзирателя и повторяют как автоматы:

— Держать дистанцию! Не разговаривать! Держать дистанцию! За разговоры подам рапорт!

Но арестанты все равно разговаривают друг с другом. Вблизи от надзирателя умолкают, но едва отойдут, вновь начинают оживленно беседовать тем громким шепотом, который слышен как раз при интервале в пять шагов: надо только наловчиться не шевелить губами, а то нарвешься.

Куфальт возбужден сверх всякой меры. Он общается сразу с двумя: с идущим впереди него и позади. Оба хотят услышать от него, третьекатегорника, какие-нибудь новости.

— Брехня, что второй категории теперь тоже разрешат слушать радио. Не верь, лажа чистой воды! — Ага, послезавтра на волю. — Пока не знаю. Может, проверну какое дельце, а то, может, и к зятю в контору подамся. — Ну как же они разместят сто двадцать пять человек из второй категории в классной комнате?! Туда и полсотни-то едва втискивается! Да ты просто болван, приятель. Всякой брехне веришь! — Кто такой мой зять? Тебе наверняка интересно. У него своя фабрика. Производит войлочные шлепанцы из каменного угля. Могу и тебя устроить, коли будет охота.

— Куфальт, замолчите наконец! — говорит надзиратель. — Вечно эти третьекатегорники нарываются!

— А я и не разговаривал, господин надзиратель, я просто глубоко дышал.

— Заткнитесь в конце концов, а то подам рапорт.

— Шмотки мои у кастеляна. Все шик-блеск, фрак на шелку, лаковые штиблеты… Вот чудно будет после пяти-то лет! — Да плюнь ты на эту образину-надзирателя! Пусть только пикнет, я его заложу. Заставил меня связать для него налево гамак и сумку. — Боюсь вот только… Ты давно тут кукуешь? Три месяца? Тогда скажи: бабы все еще носят короткие юбки? Мне рассказывали, будто в моде опять длинные… — Не смогу доказать? Еще как смогу! Стоит только сказать директору: гляньте-ка на сумку: в четвертом ряду одна петля двойная. Вот он и влип! — Слава тебе господи! Раз так, значит, когда сидят, все ляжки видны? А на велосипеде — даже то местечко над чулком?

— Куфальт, а ну-ка выйдите из круга! Вы сегодня как с цепи сорвались. Хотите на последние деньки загреметь в карцер? Вот здесь будете прогуливаться, вдоль стены. Особый терренкур для господ из третьей категории.

Теперь Куфальт гуляет один. Из круга долетают до него ехидные выкрики:

— Ясное дело — высшая лига! — Прихлебатели! Радиослушатели! — Что нос-то дерешь? Подумаешь, три нашивки! — Подхалим!

— А пошли вы все…

А сам думает: «Сто марок. Здорово! В сумме получается четыре сотни как минимум, а если от Вернера Паузе сегодня придет письмо, и там деньги…»

— Скажите, господин надзиратель Штайниц, сколько стоит третий класс до Гамбурга?

— Решили еще и со мной побеседовать? Угомонитесь наконец, а то прикажу отвести вас в камеру.

— Что вы, господин надзиратель, зачем так сурово? А ведь я хотел связать вам на память сумку!

— Так ты еще и наглеть?! Ну, погоди, приятель, вот огрею ключами по кумполу! А ну…

— Нет, честно, сегодня у меня как раз есть время, господин надзиратель. А тот фунт маргарина, что вы за гамак посулили, мне тоже все еще светит.

— Ах ты, сволочь полосатая! Вымогать вздумал? Напоследок заложить меня хочешь? Гнида вонючая! Ладно, вставай в круг. Еще нервы на такого тратить! Пять шагов дистанция! И чтобы язык за зубами, Куфальт!

— Молчу как могила, господин надзиратель. Ни звука!

На дворе май, небо голубое, по ту сторону тюремной ограды, возвышаясь над ней, цветут каштаны. Круг, по которому ходят арестанты, обсажен брюквой. Она только что взошла — хилые жухлые ростки на унылом сером фоне: шлак, пыль, цемент.

Они ходят по кругу и шепчутся. Ходят и шепчутся. Ходят и шепчутся.

5

Вернувшись в камеру, Куфальт сразу падает духом. С ним так всегда. На людях он оживлен, вечно что-то рассказывает, хвастается, старается произвести впечатление закоренелого уголовника и бывалого арестанта, но наедине с самим собой чувствует себя очень одиноким и ничтожным и быстро впадает в уныние.

«Не надо было хамить надзирателю Штайницу, — думает он. — Подло с моей стороны. И все ради того только, чтобы эти птенцы желторотые, эти салаги, убедились, что он у меня на крючке. Не стоит овчинка выделки, все я делаю шиворот-навыворот — как-то пойдут мои дела на воле?»

«Если бы хоть зять успел прислать письмо! А так… Вся эта жизнь на воле, эти города и комнаты, которые придется снимать, да еще поиски работы, не говоря уже о деньгах, — не успеешь оглянуться, как они кончатся. Что тогда?»

Он сидит, уставясь в одну точку. До освобождения, о котором мечтал все пять лет, осталось меньше сорока восьми часов. А теперь вот боится. Здесь ему жилось неплохо, он быстро освоился с местными правилами и обычаями, быстро сообразил, когда надо изображать смирение, а когда можно и похамить. Камера его всегда была выдраена, крышка параши блестела, как зеркало, а цементный пол он дважды в неделю чистил графитом и скипидаром, так что тот сиял и сверкал, как зад у павиана.

Норму по сетям он всегда выполнял, иногда даже перевыполнял вдвое, а то и втрое, мог покупать в лавке продукты и табак сверх положенных. Получил вторую категорию, потом третью, считался образцовым арестантом, начальство ему доверяло и водило в его камеру разные комиссии, а он всегда отвечал на задаваемые ими вопросы скромно и почтительно.

— Да, господин тайный советник, мне здесь очень хорошо живется.

— Нет, господин старший прокурор, здешний режим мне на пользу.

— Нет, господин президент, я ни на что не жалуюсь.

Но иногда… Он улыбается, вспомнив, как огорошил молоденьких студенток, готовившихся работать в комитетах общественного призрения и жадно расспрашивавших его о совершенном им преступлении: не сказал о растрате и подчистке денежных документов, а, скромно опустив глаза, признался: «Кровосмешение. Переспал с родной сестрой. Весьма сожалею».

На память приходит одобрительная ухмылка, какой отметил эту его выходку инспектор полиции, а также горячие взгляды одной студентки, все время старавшейся держаться к нему поближе. Симпатичная такая девочка. Благодаря ей сколько приятных картин рисовалось ему перед сном!

Дорогого стоило и то блаженное времечко, когда ему пришлось помогать католическому священнику готовить алтарь к службе. Тот, правда, энергично возражал против «протестанта», но среди заключенных «не было католиков, внушающих доверие», так гласил язвительный ответ тюремных чиновников-протестантов католическому священнику.

Куфальт стоял позади органа и раздувал мехи, и кантор всякий раз угощал его сигарой, а однажды на мессу к ним припожаловал католический церковный хор, и девицы из хора подарили ему шоколад и душистое туалетное мыло. Правда, главный надзиратель Руш потом все у него отобрал. «Бордель! Чистый бордель! — воскликнул он, потянув носом в камере Куфальта. — Пахнет, как в борделе!» И искал, пока не нашел, так что старое доброе хозяйственное мыло вновь вступило в свои права.

Нет, хорошее это было время, в общем и целом, и освобождение, в сущности, свалилось на его голову несколько преждевременно. Ничего как следует не подготовлено, он с радостью остался бы еще недель этак на шесть или восемь, продумал бы все, что надо, в деталях. А может, он уже тоже слегка того, умом тронулся? Ведь сто раз видел, как самые что ни на есть разумные и спокойные из арестантов перед самым выходом на волю вдруг слетали с тормозов и начинали нести околесицу. Неужто и его уже заносит?

Вполне может быть, ведь раньше он бы ни за что не решился ворваться в камеру к этому толстяку еврею и взять их с мастером за жабры. Да и Штайницу тоже не рискнул бы хамить!

Только бы зять прислал письмо! А раздавал ли главный сегодня почту? Подонок, на него вообще нельзя положиться, не захочет — три дня не будет раздавать!

Куфальт делает несколько шагов по камере и вдруг застывает как вкопанный. Таз для умывания всегда стоял у него на шкафчике так, что его край совпадал с ребром шкафчика с точностью до миллиметра, так? А теперь он отступает минимум на сантиметр!

Он открывает шкафчик.

«Гляди-ка, этот старый востроглаз-сеточник шмонал мою камеру! Никак не может попрощаться с сотенной! Ну погоди, малый, я тебе коготки-то оттяпаю!»

Куфальт бросает быстрый настороженный взгляд на глазок в двери и щупает рукой шарф. Уловив внутри слабый хруст, успокаивается. Но тут же вспоминает, что максимум через полчаса предстоит врачебный осмотр, придется раздеваться и, значит, сотенную нельзя держать при себе. Сеточник тоже об этом знает и, значит, опять заявится…

Куфальт напряженно думает, наморщив лоб. Он, конечно же, знает, что в камере нет и не может быть укромного местечка, о котором бы не знали тюремщики. У них в конторе есть такой список, — надзиратель как-то ему рассказывал, — там перечисляются двести одиннадцать мест, где можно что-то спрятать в этой говенной камере.

Но ему-тο сейчас надо бы придумать, куда спрятать ассигнацию часа на полтора. Дольше врачебный осмотр не займет, и значит, дольше тот не сможет искать.

Сунуть за переплет молитвенника? Нет, не пойдет. Может, зашить в тюфяк? Это бы еще ничего, но времени в обрез, за полчаса не успею и распороть, и зашить. Кроме того, еще пришлось бы разжиться у шорника подходящими нитками.

Выходит, зря он ходил опорожнять парашу, полтора часа ассигнация уж как-нибудь полежала бы на дне под дерьмом, ничего бы ей не сделалось, зато потом можно было бы оттуда ее извлечь. А теперь параша пуста.

Может, приклеить снизу к столешнице?

Точно — приклеить хлебным мякишем к столешнице!

Он уже крутит в ладонях хлебные шарики, но потом отказывается от этой мысли: слишком известно, одного взгляда достаточно. Лучше не надо.

Куфальт начинает нервничать. Уже звонят — конец последней прогулки, через четверть часа начнется прием у врача. Может, все же взять сотенную с собой? Свернуть плотно и засунуть себе в зад. А вдруг сеточник дал знать главному в лазарете, и тогда его так обшмонают! С них станется — возьмут и обследуют на рак прямой кишки!

Он в полной растерянности. Вот точно так будет, когда он отсюда выйдет. Там тоже тысячи возможностей и в каждой своя закавыка.

Нужно уметь принимать решения, а он именно этого и не умеет. Да и откуда бы? Ведь в течение пяти лет за него все решали другие. Они говорили: «Ешь!» — и он ел. Они говорили: «Проходи в дверь!» и он проходил. А когда говорили: «Сегодня напишешь домой», — он садился и писал письмо.

Форточка тоже неплохая вещь. Но каждому дураку известна. В одной из досок на койке есть трещина, но если кто случайно кинет взгляд, бумажка сразу бросится в глаза. Он мог бы поставить табуретку на стол и положить эту штуковину сверху на плафон лампы, но так все делают, а кроме того, вдруг кому-то взбредет заглянуть в глазок как раз в тот момент, когда он залезет на стол.

Куфальт рывком оборачивается и глядит на глазок. Точно, нутром учуял, — это он и есть, это его рыбий глаз зырит в камеру!

С наигранным бешенством он подскакивает к двери, молотит по ней кулаками и вопит:

— Проваливай от глазка, кальфактор, чего пялишься, падла проклятая!

Гремят ключи, дверь распахивается, и в проеме возникает главный надзиратель Руш.

Теперь полагается разыгрывать сцену, ибо Руш любит только собственные шутки. Главный надзиратель ценит в арестанте в первую очередь смирение, поэтому Куфальт изображает полную растерянность и, заикаясь от робости, лепечет:

— О, простите, господин главный надзиратель! Господин главный надзиратель, простите, я думал, это гад кальфактор, он вечно подглядывает, куда я табак прячу.

— Ну и что? Ну и что? Чего шум-то поднимать. А то краска с двери облетит!

Куфальт, льстиво улыбаясь:

— Господину главному надзирателю известно, у меня всегда все в наилучшем виде, и в краске ни одной трещинки.

Главный надзиратель Руш — этакий маленький, заросший щетиной бонапартик, истинный властитель тюрьмы, молчун и любитель ошарашить арестантов неожиданным ходом, непримиримый враг любых новшеств, противник деления арестантов на категории, а так же директора, других тюремщиков и каждого заключенного в отдельности, — главный надзиратель Руш не отвечает, а молча направляется к шкафчику, на котором висит табличка с личными данными и перечнем положенных льгот.

— Что с птицами? — спрашивает он.

— С птицами? — переспрашивает Куфальт, еще не зная, обернется все шуткой или нет.

— Да, да! С птицами! — злобно рычит деспот и тычет пальцем в перечень льгот. — Тут написано: две канарейки. Где они? Продал, так?

— Что вы, господин главный надзиратель, — обиженно тянет резину Куфальт, а сам с ужасом думает об ассигнации, засунутой в шарф. — Желтые пичужки загнулись зимой, когда отказало отопление. Я же вам докладывал!

— Враки. Враки. Чистая брехня. Враки. У сапожника две лишних. Наверняка твои. Продал!

— Что вы, господин главный надзиратель, я же вам заявлял, что они подохли! Ходил к вам в стекляшку и докладывал!

Главный стоит под окном, повернувшись к Куфальту спиной. Тому видны лишь пухлые белые руки, играющие ключами.

«Только бы ушел! — мысленно молит Куфальт. — С минуты на минуту объявят медосмотр, а у меня ассигнация в шарфе! Я же завалюсь! Опять попаду под следствие!»

— Третья категория! — ворчит главный. — Вечно третья категория… Все беспорядки от нее. Ваши деньги, те, что здесь заработаны…

— Да? — спрашивает Куфальт, поскольку никакого продолжения не следует.

— В благотворительном обществе. Можешь еженедельно получать по пять марок.

— Господин главный надзиратель, — канючит Куфальт, — пожалуйста, не делайте этого, ведь я так старался, так драил камеру!

— Ну и что? Сделаю. Еще как сделаю. Мне все едино. Драил? А с птицами — полный порядок! Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха! — послушно вторит ему Куфальт.

— А что случилось, — спрашивает главный (вдруг оказывается, что он умеет говорить связно), — что случилось с сетевым мастером и новым кальфактором?

— Новый кальфактор? — удивляется Куфальт. — Разве теперь у нас новый? Я его еще и в глаза не видел.

— Трепня! Пудри мозги кому другому! Десять минут пробыл у них в камере!

— Что вы, господин главный надзиратель, я сегодня выходил из камеры только на прогулку!

Главный надзиратель задумчиво проводит пальцем по крыше шкафа. Осматривает палец — не сказать, чтобы недовольно, — потом обнюхивает его, но нет: на шкафу нет и намека на пыль. Он спохватывается и направляется к двери.

— Значит, так: заработанные деньги — через благотворителей.

Куфальт судорожно соображает: «Если сейчас ничего не скажу, он уйдет, и я смогу притырить сотнягу, но зато завязну у благотворителей. А заложу этих двоих, потеряю сотню, зато послезавтра получу свои кровные на бочку. Правда, тоже не верняк».

— Господин главный надзиратель…

— Ну?

— Был я у них в камере.

Тот стоит молча, ждет. Наконец не выдерживает:

— Ну и что?

— Он получает для толстяка-еврея письма. Стоило бы там у них пошмонать.

— Только письма?

— Не за красивые же глаза он это делает.

— Знаешь что-нибудь?

— А вы пошмонайте, господин главный надзиратель. Сегодня же, да прямо сейчас — найдете кое-что стоящее.

Дверь распахивается:

— Куфальт, к врачу!

Куфальт молча глядит на Руша.

— Дуй! — милостиво разрешает тот. — Птицы здесь все как одна дохнут.

«Этой падле — мастеру — я здорово вмазал, — думает Куфальт, спускаясь по лестнице. — Некогда будет в моей камере ковыряться. Господи, да что я, теперь же это без разницы! А сотняга-то все еще при мне, проклятье!»

6

Перегнувшись через перила, надзиратель глядит Куфальту вслед:

— Поторапливайся, Куфальт! Чего мнешься, будто дорогу забыл? Небось частенько к врачу заглядывал!

«А вот и нет, — думает Куфальт. — С тех пор как он на меня настучал за симуляцию, — я разодрал палец и не мог вязать сети, — и трех раз у врача не был. И вовсе я не симулировал и палец на самом деле раскровянил».

Нет, похоже, шансы притырить куда-нибудь кредитку равны нулю. Во всех коридорах толпится народ. Кто на прием к директору, кто к инспектору полиции, кто к инспектору по труду, к врачу, к пастору, к воспитателю — во всех секциях лязгают замки, звякают задвижки, бегают тюремщики со списками, плетутся арестанты в синих мешковатых штанах.

«Все-то у меня выходит вкривь и вкось. Раз в кои веки наберусь храбрости и отхвачу кус, а все равно настоящим вором никогда не стану…»

Внизу его приветствует старший надзиратель Петров, старый поляк из Познани, еще с довоенных времен служащий в тюряге, любимец всех заключенных.

— А, Куфальт, старина, отбарабанил свой срок? Видишь, пролетел как один миг! И зачем только главный предоставил тебе камеру? Мог бы и на лестнице отбыть это времячко! Сколько, сколько? Пять лет? Ну, Куфальт, дружище, время и впрямь несется как угорелое; зато как твоя милашка обрадуется тому, что ты для нее сберег!

Толстяк Петров радостно хмыкает, арестанты одобрительно ухмыляются.

— Нет-нет, брат Куфальт, стань-ка вон там, браток. Не рядом с Бацке, а то начнете болтать. Главный-тο зыркает из своей стекляшки, так и зыркает, так и зыркает! Давай-ка вот сюда и чтоб три шага дистанция. Эй, новичок-очкарик, куда собрался? Ишь разлетелся на всех парах! В Гамбург захотелось? Побудь с нами, сынок, постой, отдохни малость… Дальше ходу нету.

Чуть ли не три десятка арестантов столпились уже у врачебного кабинета в ожидании осмотра, а из всех секций тюрьмы все подходят и подходят жаждущие приема. Куфальт углядел в толпе Малютку Бруна и издали дружески машет ему рукой.

— Ну, сегодня опять простоим тут до скончания века, — жалуется он спине стоящего впереди. — И жратва наверняка простынет, пока мы тут толчемся. А ведь сегодня на обед горох.

Сосед спереди оборачивается. Это долговязый доходяга в немыслимом тряпье: штаны — сплошь из синих и голубых заплат, кургузый жилет, из-под которого торчит рубаха, и куртка с рукавами до локтей. Венчает все это маленькая головка тыковкой с испитой и злобной физиономией.

— Ну и вырядили же тебя, — говорит Куфальт. — Наверно, не потрафил кастеляну. На сколько загремел?

— Вы ко мне обращаетесь? — спрашивает долговязый. — Разве здесь можно разговаривать?

— Ясное дело, нельзя. Можешь спокойно мне «тыкать», наши параши в одно место сливают. Так на сколько ты загремел?

— Приговорили к двум годам тюрьмы. Но я невиновен, двое свидетелей оклеветали меня под присягой. Я уже подал ходатайство прокурору.

— Ну, попав за решетку, мы все плетем, что нас оклеветали, — утешает его Куфальт. — Дело знакомое. Когда ты сидел под следствием, перед судом, какая буква была написана на твоей табличке?

— На какой еще табличке? А, над дверью камеры? При чем здесь это? Ну, буква «П» — подследственный.

— Мура. «П» — значит «подозреваемый». А что теперь написано у тебя на табличке над дверью?

— «В». Это буква моей секции.

— Опять мура. «В» — значит «виновен»! Все проще пареной репы. Раз загремел, значит, виновен, и все дела, и толковать не об чем. Приговор есть приговор. Так что насчет лжесвидетелей кончай вешать нам лапшу на уши, с нами этот номер не пройдет. А будешь продолжать, имеешь шанс нарваться на таких, которым эта лажа не по вкусу придется.

— Позвольте, позвольте, я действительно невиновен, жена и мой поверенный получат за лжесвидетельство несколько лет тюрьмы. Послушайте же, я вам сейчас все расскажу…

Но до рассказа дело не доходит. Из стекляшки разносится по всему зданию громкий металлический звон.

— Господин Петров, извольте обратить внимание: этот долговязый, Мендель, все время треплется с Куфальтом.

Петров злобно набрасывается на «невиновного»:

— Ты что, в зубы захотел? Ах ты, верзила, гад ползучий! Ты что себе думаешь? Это тебе не хедер! А ну, марш в карцер, левой, правой, левой, правой, поговоришь там на свободе с решеткой, пока врач не вызовет! Ишь язык распустил!

Щелк, щелк, дверь камеры захлопывается, долговязый новичок, вконец растерянный, исчезает за ней, а Петров, проходя мимо Куфальта, быстро шепчет, излучая доброжелательность:

— Здорово в штаны наклал, новенький-то? Ну как, нагнал я на него страху? Сынок, не води с ним дружбу, этот подонок то и дело шляется к директору и инспектору и выкладывает все, что услышал.

И Петров уже далеко впереди. Там стоят в стороне от остальных двое бравых молодцов в коричневом, — видимо, каторжные, ждут здесь пересылки. Эти двое под шумок успели сделать три шага к остальным и сошли с линолеума на натертый цементный пол — наверное, хотели поговорить со здешними обитателями, может, разжиться табачком…

— Стоять, где стояли, господа хорошие, на линолеум, прошу на линолеум! Попрошу вот сюда!

Каторжане не удостаивают его взглядом, оба стоят, глядя в одну точку прямо перед собой, будто ничего не слышат, и с места не двигаются. Куфальт опять отмечает про себя, что эти совсем по-другому обращаются с начальством. Здешние заключенные стараются втереться в доверие, чуть ли не набиваются в приятели, а каторжане тюремщиков как бы не видят, они для них пустое место.

Тут Петров уже всерьез бесится:

— А ну, на линолеум! На линолеум!

Те двое по-прежнему ничего не видят и не слышат. Однако вроде бы невзначай делают шаг назад, потом другой, третий и оказываются на линолеуме. Надзирателя они как бы вовсе не видели.

Дверь в лазарет открывается. Появляется главный больничный надзиратель в белом халате:

— Начинаем прием!

— По двое в лазарет! Марш! — рявкает Петров.

И в тот же миг рушатся тишина и с таким трудом восстановленный порядок. Полсотни арестантов с шумом и гамом втискиваются в узкий коридорчик с лесенкой, ведущей в лазарет. Петров старается не потерять из виду хотя бы тех двоих, в коричневом, но они тут же смешиваются с толпой местных арестантов, с кем-то заговаривают, что-то хватают…

— Ну, погодите! Все равно обыщу и отберу табак, собачьи души! Эй ты, отвали от них! А вы оба — сюда!

— По двое разберись! Лицом к стене, спиной друг к другу! Обувь снять и поставить рядом! — командует главный больничный надзиратель.

Все повинуются, кого-то вызывают, один из арестантов исчезает за дверью врачебного кабинета, вслед за ним туда же проскальзывает и надзиратель.

— Сегодня опять будут тянуть резину до скончания века, — шепчет Куфальт Малютке Бруну, оказавшемуся теперь рядом.

— Как знать, Вилли, — тоже шепотом отвечает тот. — Раз на раз не приходится. Иногда больше полсотни за полчаса пропускают. Слышишь, уже завелись.

Из кабинета врача доносятся ругань и крик, дверь распахивается, вылетает красный от бешенства пациент.

— Но я же в самом деле болен! Я буду жаловаться в управление! Я этого так не оставлю!

— Да ладно, идите уж, идите! — подталкивает его в спину надзиратель.

— Симулянты проклятые! — слышен крик врача. — Я вам покажу! Следующий!

— Похоже, нынче дело не выгорит, — произносит Бацке, оказавшийся тоже рядом с Куфальтом, но по другую руку. — Уж коли на первом так завелся…

— По крайней мере, до нас очередь быстрее дойдет. Хочу еще в футбол поиграть. Ты небось тоже?

— Пока не знаю. У меня сало все вышло, придется раздобывать.

— А что — раздеваться догола придется? — спрашивает Куфальт.

— В Фульсбюттельской тюрьме догола требовали. А как тут у вас, в Пруссии, не знаю, — отвечает тот.

— Чепуха, — шепчет Брун с другой стороны. — Ничего врач не будет смотреть. Он на нас и не взглянет.

— Не верю, — отвечает Куфальт. — В Уголовном кодексе написано, что перед освобождением заключенных положено тщательно обследовать на предмет установления здоровья и трудоспособности.

— Мало ли что там написано.

— Значит, ты считаешь, не придется нам раздеваться?

Бацке шепчет

— Ну, Куфальт, выкладывай, что ты там стибрил и на себе прячешь? Либо бери в долю, либо…

— А ну тихо, разболтались, как бабы, — кричит Петров. — Не то ключами по шее съезжу!

— Господин старший надзиратель, можно в уборную? В животе что-то режет и пучит! Да и врача до смерти боюсь! — ухмыляется Куфальт.

— Ладно уж, сходи, оправься, старина. Вон в ту, ближнюю. Смотри, не кури там, а то запах останется, доктор будет ругаться.

— Будьте спокойны, господин старший надзиратель.

Куфальт заскакивает в уборную и прикрывает за собой дверь.

На всякий случай он спускает штаны, но потом, заслонив спиной глазок, быстро вынимает из шарфа банкноту и сует ее поглубже в носок («Так-то, Бацке, нечем нам с тобой делиться»), потом приводит себя в порядок, спускает воду и вновь становится в строй.

Петров приоткрывает дверь уборной, всовывает голову в щель, принюхивается и удовлетворенно возвращается на свое место.

— Не курил, не дымил, молодец, Куфальт.

Куфальт искренне тронут этой похвалой.

Однако Бацке не отстает:

— Ну, Куфальт, друг, как сделаем — явишься к доктору с товаром или мне придется?..

И Куфальт решается на ответный удар:

— А у тебя как дела с толстым евреем и голой девкой в окне? Так что, друг, отвали, не на такого напал!

— Ага, понял! — ухмыляется Бацке. — Ты тоже взял этого дурня за жопу! Чисто сработано! Чисто!

Из угла доносится раздраженный голос:

— Сколько нам еще здесь стоять на холодном полу в одних носках? Черт те что вытворяют! Буду жаловаться!

Петров отвечает с ухмылкой:

— А, господам-каторжанам что-то не по нраву? Так доктор распорядился. Ничем не могу помочь, господа хорошие. Жалуйтесь ему самому.

— Я бы тоже не прочь выяснить, — тихонько говорит Куфальт Бруну, — зачем заставляют стоять в носках на каменном полу. Сколько раз уже именно после этого долго кашлял.

— А затем, чтобы не поцарапать линолеум в кабинете, — отвечает Бацке.

— Какое там, — возражает Брун, который всегда все знает. — Дело в том, что шесть или восемь лет назад один арестант запустил деревянные сабо врачу в голову. С тех пор и заставляют снимать обувь за дверью.

— Безобразие! — ворчит Куфальт. — Пускай мы все тут простудимся, лишь бы…

— Они нас всех тут за скот держат, — вмешивается Бацке. — Вот выйду на волю, покажу им, какой я скот!

Толпа заключенных перед дверью кабинета таяла быстро, как снег на солнышке, — скандалы случались все чаще, крик поднимался все громче, слышались то возмущенные протесты, то слезные мольбы, но кончалось и то, и другое одинаково: мускулистые руки главного больничного надзирателя выталкивали пациентов за дверь. Петров препровождал их дальше, сочувственно выслушивая жалобы и радуясь, что хотя бы для них прием у доктора окончен. Остались на очереди только двое каторжан да те, у кого срок отсидки истек.

— Ручаюсь, сейчас опять начнут скандалить, — утверждает Куфальт.

— Не думаю, — сомневается Брун. — Вроде бы не с чего.

Через пять минут те двое выходят из кабинета врача, лица их по-прежнему невозмутимы, но из-за их спин вдруг появляется собственной персоной сам господин доктор.

— Главный больничный надзиратель сию минуту принесет вам лекарство. Да, и вату, конечно, о чем речь?

— Знают свое дело ребята, — завистливо произносит Куфальт.

— Да при чем тут это, — замечает Брун. — Просто доктор трус, каких мало. Может, у них пожизненное — чем они рискуют, если засветят ему по роже? Пожизненное, оно и есть пожизненное. И доктор прекрасно это знает.

— Кругом! Смотреть на доктора! Господин доктор, вот люди, которых на этой неделе выпустят!

— Хорошо! — Доктор и глаз на них не поднимает. — Можете их увести. Все здоровы, все трудоспособны.

— И ради этого мы торчали здесь битый час, — говорит Брун.

— Я на него напишу куда надо, дай только выйти, — заявляет Куфальт.

— Со скотом и обращение скотское, — ухмыляется Бацке. — Этот живодер прав!

7

Вернувшись в камеру, Куфальт опять начинает бурлить и злиться. Потому что за это время разнесли обед и его миску наполнили. Но супу налили только один черпак! Жмоты проклятые! В последние деньки, да еще голодать. И как назло суп-то гороховый, он так его любит!

Но потом, когда Куфальт уже сидел за столом и лихорадочно хлебал из миски (ему пришлось глотать не жуя, потому что в любую минуту мог прозвонить колокол — сигнал на прогулку третьей категории), он вдруг почувствовал, что с еды его воротит. Так с ним уже бывало не раз за эти годы: неделями, месяцами не мог заставить себя проглотить тюремную баланду.

Без всякого аппетита он уныло помешивает ложкой суп — может, попал туда ненароком кусочек свинины? Но нет, пусто.

Он выливает суп в парашу, ополаскивает миску, отрезает ломоть хлеба и намазывает топленым салом со шкварками. Сало у него вкусное, душистое, арестанты из портняжной мастерской в первом этаже перетапливают ему сало с луком и яблоками на печурке для утюгов. Они относятся к нему по-приятельски, забирают за свою работу не больше четверти с каждого фунта, другим приходится отдавать половину или даже три четверти, а новичкам вообще достается шиш. Дескать, главный засек и все сало отобрал. А они, мол, еще всю вину на себя взяли. В общем, наврут с три короба. Да что с них возьмешь!

Куфальт сидит на табурете и зевает. Больше всего на свете ему хочется сейчас завалиться на койку, но главный с минуты на минуту может ударить в колокол, давно вроде бы пора.

Как медленно тянется время в эти последние недели и дни! Оно просто не идет! Стоит, и ни с места, как приклеенное, не идет, и все тут. Раньше-то он старался каждую свободную минуту вязать сети, но теперь его от них с души воротит, не дотронется больше, в руки не возьмет! И вообще ничего больше не хочется. Даже на волю. Вернер наверняка ничего ему не пришлет, и придется вымаливать у попа место в приюте.

Самым лучшим выходом был бы какой-нибудь приличный верный заработок, пусть даже небольшой, лишь бы надежный. Не видеть бы никого из уголовников и поселиться где-нибудь в глухомани — живет, мол, здесь какой-то никому не известный и не интересный Вилли Куфальт. А у него есть своя комнатка и в ней ему всю зиму тепло. Может, иногда и в кино сходит. Работенка у него конторская, непыльная, и так далее в том же духе. Лучшего ему и не надо. Аминь.

Раздается звук колокола.

Он вскакивает, хватает шапку и шарф, еще раз щупает, на месте ли сотенная, — и Штайниц уже распахивает дверь.

— Третья категория, на прогулку!

Собираются они, как обычно, под стекляшкой, — одиннадцать человек из шестисот.

— Ну, все тут? — спрашивает Петров.

— Нет, Бацке еще не явился.

— Дрыхнет небось, отдельного приглашения ждет.

— Да нет, просто не хочет, и все.

— Хороши же мы будем в глазах начальства! Заметят, что мы не ходим на добавочную прогулку, возьмут и отменят ее.

— У кого футбольный мяч?

— Новый надо бы попросить. Этот весь латаный-перелатаный.

— Заткнись, сапожник, вполне можно еще залатать, тебе просто возиться неохота!

— А вы, господа хорошие, могли бы по случаю освобождения и отстегнуть десять марок от своего заработка на новый мяч.

— Деньги мне и самому пригодятся.

— Эге, господин старший надзиратель, почему это сегодня ведете нас через подвал?

— Потому что так ближе.

— А ведь запрещено через подвал-то.

— Кто запретил? Никто не запрещал!

— Руш, вот кто!

— Ну, на его запреты я чихал.

— Там кто-то стоит!

— Эй, Брун, идешь с нами?

— Отлично, Эмиль, вот уж потреплемся всласть.

— Петров вывел меня по-тихому, потому как Руша на месте нет. Здорово, правда, Вилли?

— Да это же черт знает что! Он еще и второй категории не имеет! Господин старший надзиратель!

— Ничего не видел. И не знаю, как Брун оказался во дворе.

— А ты захлопни хайло, пес завистливый! Жалко тебе, что ли, что Брун разок с нами пройдется?

— Ах ты, болван тупорылый, а когда мне чего-нибудь хочется, тут же настучать норовишь!

— Брун — другое дело, о Бруне ни один надзиратель слова не скажет.

— Почему это «другое»? Потому что он твой полюбовник, что ли? Черт те чего делают! Заложу вас обоих, и все тут!

— Только попробуй! Я тоже о тебе кое-что знаю…

Они выходят во двор, прилегающий к тюрьме для несовершеннолетних; здесь им разрешается играть в футбол и гулять без надзора. Петров быстренько куда-то смылся; все это задумано, как подготовка к свободе; правда, вокруг дворика стена в пять метров высоты.

— Брось его, Вилли, пускай себе тявкает, я все равно уже тут.

— Ладно, давай ходить вдоль стены, не будем мешать игре.

— А тебе, выскочка, стоило бы по харе съездить!

— Вот и съезди, съезди, коли ты такой храбрый!

— Я-то докажу еще, какой я есть, докажу, курец паршивый!

— Ну как, сапожник, играешь или нет?

— Просто руки об тебя марать неохота! Вали отсюда со своим красавчиком! Но Рушу я на вас все равно стукну!

— Да пойдем же наконец, Вилли!

— Ну и мразь этот сапожник! А ведь я знаю, Эмиль, из-за чего он на меня взъелся. Я загнал ему двух желтых пичужек за четыре пачки табаку. А Руш пронюхал про это дело. И теперь у него ни пташек, ни табака. Оттого он и бесится, ты тут ни при чем.

— Когда у сапожника срок-то кончается? А то он уже слегка того.

— И не слегка! Ему еще три года трубить. Но он куда хочешь без мыла влезет, начальству задаром подметки ставит, а теперь еще и католиком решил заделаться. Наверняка условно-досрочного добивается!

— Да он все время выслуживается, понимает, значит, что к чему.

Они прохаживаются вдоль стены под теплыми лучами майского солнышка. Кругом ни зеленой травки, ни ветки, но небо ярко-голубое, и после сумрачной камеры солнце кажется вдвое ярче и теплее.

Оно прогревает до костей, тело становится вялым, ленивым, постоянное напряжение, взвинченность, настороженность улетучиваются, на душе у обоих мир и покой.

— Послушай, Вилли, — начинает Малютка Брун.

Брун — толстоватый, флегматичный парень двадцати восьми лет от роду, в семнадцать угодил за решетку. Глаза у него светло-голубые, лицо румяное, круглое, волосы льняные — он похож на большого ребенка. Но на табличке над дверью его камеры написано «убийство с целью ограбления», он и получил в свое время пятнадцать лет — самый большой срок, предусмотренный для несовершеннолетних. Но по нему этого никогда не скажешь, парень он добрый, покладистый, и все в тюрьме его любят. Он никогда ни к кому не подлизывается, а его все равно любят.

Между прочим, в те редкие минуты, когда он заговаривает о своем деле, он тоже уверяет — как-то беспомощно и робко, — что осудили его неправильно. Не с целью ограбления он убил, а в приступе злобы и отчаяния. Убил он капитана баркаса, избивавшего юнгу Бруна до крови. А что потом пожалел бросить в воду и золотые часы капитана, на его взгляд, никакого отношения к делу не имеет. Ведь не из-за часов он того укокошил.

Вот прохаживаются на солнышке два молодых человека, за плечами у одного пять, у другого одиннадцать лет тюрьмы, через два дня все это будет позади, и жизнь вновь наладится.

— Ну так как же, Вилли? — спрашивает Малютка Брун.

— Ты о чем, Эмиль?

— Я еще в уборной спросил тебя, собираешься ты тут оставаться? То есть в этом городишке. Погоди, не отвечай. Я так думаю: а не снять ли нам с тобой на пару комнату, так будет дешевле. И если тебе не удастся сразу найти работу, ты будешь пока стирать, готовить и все прочее. Зарабатывать я буду прилично. А вечером разоденемся как фраера и пойдем гудеть.

— Все-таки мне нужно постараться получить работу. Эмиль. Не могу же я вечно быть у тебя в услужении.

— Конечно, ты найдешь настоящую работу. А это я так сказал — для начала. Был бы ты покрепче, я бы устроил тебя на деревообделочную фабрику, но тебе, наверное, больше подойдет всякая писанина или еще что-то в этом роде. Старикан тебя любит, небось раздобудет тебе что-нибудь подходящее.

— А, ты имеешь в виду директора. Ну, тот тоже может не все, что хочет. И потом, Эмиль, в этом захудалом городишке всюду мельтешат надзиратели и полицейские, да и тюрьма вечно торчит у тебя перед глазами. Через три дня уголовная полиция будет знать, откуда ты взялся. Слушок поползет по городу, хозяйка квартиры услышит и выставит тебя за дверь…

— А мы снимем у такой, которой на это плевать.

— То есть у такой, которая тут же захочет втянуть нас в свои делишки.

— Не обязательно, Вилли, уж поверь мне, совсем не обязательно. Бывают и другие. Я все время мечтаю, что у меня будет порядочная девушка, не из потаскушек, я на ней женюсь, стану мастером, и у меня будет куча детишек.

— Расскажешь ты ей о себе?

— Не знаю. Поживем — увидим. Но скорее всего — нет.

— Эмиль, ты должен ей все рассказать! Иначе будешь вечно бояться, что это как-нибудь выплывет, и она тебя бросит.

Они стоят на самом солнцепеке, но глядят не друг на друга, а на серый песок под ногами, который Куфальт ковыряет носком сабо.

Брун еще раз просит:

— Ну так как же, Вилли? Давай будем жить вместе!

А Куфальт ему:

— Нет, нет и нет. Живи мы вместе, тюрьма оставалась бы с нами. Только бы и разговору у нас было, что о тамошних порядках да о сроках. Нет уж, спасибо.

— Верно, лучше не надо! — теперь уже и Брун не хочет.

— Мы с тобой были здесь, как все, научились выкручиваться, подличать и стучать на других, да и зад лизнуть начальству тоже не брезговали. Но теперь все, хватит!

— Верно, хватит! — вторит Брун.

— И еще из-за другого тоже… Знаешь, когда я учился в школе, совсем еще мальчишкой, я влюбился, любовь была издали, мы и говорили-то с ней всего два раза, а один раз я видел, как она поправляла подвязку за кустами в парке. В ту пору девушки еще носили длинные юбки, понимаешь…

— Да, — откликается Брун.

— Но все это не идет ни в какое сравнение с первым годом здесь, когда твоя камера была как раз напротив моей, и я видел тебя каждое утро. Ты появлялся в дверях в штанах и рубахе и выставлял в коридор парашу и кувшин для воды. А рубашка на груди была распахнута. Потом ты стал мне улыбаться, и я всегда ждал, когда начнут отпирать камеры, — может, удастся тебя увидеть… Потом ты переслал мне первую записку…

— Да, — подхватывает Брун. — Через долговязого кальфактора Титьена, что сидел за грабеж. Тот был могила, он и сам тем же грешил.

— А потом в душевой, когда надзиратель отвернулся, и ты впервые юркнул в мою кабинку. А потом всегда прятался за занавеской, когда тот зырил в нашу сторону… Господи, до чего же прекрасные минуты выпадали нам тут иногда…

— Да, — опять соглашается Брун. — Но девушка все равно лучше.

Куфальт спохватывается:

— Понимаешь, я потому и вспомнил обо всем этом: если бы мы стали жить вместе, между нами опять бы все пошло по-старому…

— Ну, нет, — на этот раз возражает Брун. — У нас были бы девушки.

— Все равно, — стоит на своем Куфальт. — А надо со всем этим кончать. Как ни славно у нас было, но что прошло, то прошло. Теперь начнется новая жизнь, и я хочу быть как все.

— Значит, ты точно отправишься в Гамбург?

— Точно, в Гамбург, там никто в мою сторону и не взглянет.

— Вот и ладно. Только уж там и оставайся, Вилли. Пройдемся еще немного.

— Хорошо, пошли, солнце уже печет по-настоящему.

И вдруг Малютка Брун роняет:

— Тогда я сниму комнату вместе с Крюгером. Он выходит шестнадцатого мая.

Куфальт пугается не на шутку:

— Разве у тебя теперь с ним, Эмиль? Он же подонок.

— Да знаю я. Табак у нас у всех всегда тащит. И штраф на него три раза накладывали — воровал у тех, с кем вместе работает.

— Вот видишь!

— А что мне остается? Мне нужен кто-то, один я не выдержу. А большинство не захотят на воле со мной знаться, все из-за этого дурацкого приговора, понимаешь.

— Только не с Крюгером!

— А кто ж еще согласится? Ты вон и то отказался.

— Но не из-за этого же, Эмиль!

— Я еще и потому не могу жить один, что мне помощь нужна, Вилли. Ведь я одиннадцать лет оттрубил в тюряге и о жизни на воле понятия не имею. Иногда меня просто жуть берет, все мне кажется, сделаю что-то неправильно, и все опять пойдет кувырком, и я опять загремлю — уже пожизненно.

— Хотя бы из-за одного этого я бы не стал иметь дело с Крюгерам.

— Ну, так давай ко мне.

— Нет. Не могу. Хочу в Гамбург.

— Значит, съедусь с Крюгером.

Некоторое время они идут рядом, не произнося ни звука. Брун заговаривает первым:

— Мне нужно еще кое о чем тебя спросить, Вилли. Ты в таких вещах разбираешься.

— В каких?

— В денежных. К примеру, в сберкнижках.

— Немного, может, и разбираюсь.

— Вот если кто-то — ну, скажем, один тип — имеет на руках сберкнижку на мое имя и жетон к ней. Может он взять деньги с книжки? Ведь не может, верно?

— В большинстве случаев может, если на вклад не наложен арест или если вкладчик заранее не оговорил сроки снятия денег со счета. В общем, может. Разве у тебя есть сберкнижка?

— Да. То есть нет. Просто на мое имя положили деньги…

— Еще перед арестом?

— Нет, уже здесь…

— Давай, Эмиль, выкладывай начистоту, уж я-то тебя не заложу. Может, могу как-то помочь?

— Я всегда работал в третьем бараке, сперва у столяров, а потом для фирмы «Штегувейт» — делал оборудование для птицеферм…

— Ну и что?

— А потом Штегувейт отхватил на большой выставке домашней птицы золотую медаль за контрольные гнезда для яиц, и заказы посыпались к нему со всех сторон. А чтобы мы вкалывали на совесть, его мастера тайком приносили нам табак. Это было в ту пору, когда заключенным вообще не разрешалось курить.

— Еще до меня…

— Да, так вот, когда все это выплыло, разразился грандиозный скандал, и наш табачок сгинул. Но те придумали кое-что почище. Нам-тο никакой охоты не было пупок рвать ради того, чтобы Штегувейт греб деньги лопатой, вот мы и сколачивали эти гнезда ни шатко ни валко — только чтобы день скоротать. Тогда мастера с фирмы пришли к нам и сказали: «Ребята, за каждое гнездо, которое вы сделаете сверх пятнадцати на человека в день, получите двадцать пфеннигов. Причем деньги эти будут положены на сберкнижку каждому отдельно. Так что когда вас выпустят, вы придете к нам и заберете свои денежки».

— Чисто сработано, а? Тут уж вы навалились на эти гнезда?

— Не то слово, скажу я тебе! Бывали дни, когда мы выдавали по тридцать два, а то и по тридцать пять с носа сверх нормы. Но и вкалывали до седьмого пота, поглядел бы ты тогда на мои руки, да, мы себя не жалели!

— И деньги действительно положены на твое имя?

— Ясное дело. За первый год набежало больше двух сотен. За следующий и того больше. Теперь, наверное, набралось больше тысячи.

— Ну, так потребуй свою книжку. И просто забери, когда тебе ее предъявят.

— Да, забери. Теперь мне ее уже не показывают. Слишком опасно, говорят, дело, мол, пахнет керосином. За это время куча народу освободилась, и некоторые подняли шум и побежали к директору тюрьмы — мол, денег меньше, чем заработано. Ну, тут Штегувейт и сказал директору, мол, все это враки. Никаких сберкнижек, естественно, никто не заводил, поскольку законом запрещено давать заключенным дополнительные заработки.

— За это время часть выпущенных наверняка вернулась в тюрьму, они-то что говорят?

— Говорят, когда к Штегувейту заявились, он их спросил: вы что, бредите? Ничего, мол, про сберкнижки не знаю. А когда они стали на него наседать, пригрозил вызвать полицию. Некоторым, кто особо унижался, дал по двадцать марок, кое-кому даже пятьдесят. Но это же не идет ни в какое сравнение с теми сотнями, что им причитались? Правду сказать, мне-тο больше всех положено, я работал там с первых дней.

— А что говорят мастера с фирмы?

— Что наши всё врут. Мол, деньги ими давно получены, а они просто не признаются, потому как сразу все пропили и прокутили с девочками.

— Может, так оно и было. Ведь в тюрьму возвращаются одни слабаки. Но почему тебе тогда не хотят показать твою книжку? Зажилили небось твои денежки, вот и боятся! Надо бы тебе вчинить иск Штегувейту. Хотя нет, ни к чему, лучше не надо. А то еще один срок схватишь — за шантаж, как Зете, вон он у стены стоит.

— У него вроде были какие-то дела с главным поваром?

— Были. Замнем для ясности, а то меня начинает трясти, как вспомню. Зете тоже вышел бы послезавтра на волю, а вместо этого прокукует тут еще три месяца — из-за того, что я протрепался. Он меня сейчас на месте готов пришить. Так что замнем…

— Я уж думал — самое умное, что я могу сделать, это пойти к директору. Он дядька симпатичный и помогает нашему брату, когда может, — говорит Малютка Брун.

— Вот именно — когда может. Да только может он куда меньше, чем хочет.

— Почему это он мало может? Пусть спросит любого из третьего барака, каждый подтвердит, что я говорю сущую правду.

— Ну поверит он тебе, а сделать-то все равно ничего не сможет. Ведь сберкнижки нам не положены, не будет же он ради тебя нарушать закон! Вот, к примеру, случай со стариком Зете. Там было все чисто, и все равно старику придется оттрубить еще квартал.

Они стоят в укромном уголке двора. Игравшие в футбол притомились и теперь лежат у стены на солнышке, кто спит, кто курит.

— Опять дымят во дворе, падлы, — ворчит Куфальт. — Знают, что запрещено здесь курить, малолетние рядом. А, черт с ними, послезавтра перейду в четвертую категорию, и мне будет до фени, что случится с третьей. Ну, в общем, старина Зете работал при кухне — чистил картошку. Сидел свои шесть или восемь лет в погребе и чистил. И каждый месяц записывался на прием к инспектору по труду — мол, прошу перевести на другую работу, давно уже сижу в погребе, хочу поработать на свежем воздухе. И всякий раз его просьбу отклоняли. В конце концов он дознался, что это кухонный надзиратель настраивает инспектора, чтобы тот не выпускал его из подвала. Потому как Зете вкалывает за двоих. Вот как у нас здесь работяг ценят.

— Верно.

— И Зете стал просить этого жирного борова, чтобы тот отпустил его на другую работу, мол, в сыром темном подвале он скоро свихнется. А тот и говорит: «Хорошо, хорошо, еще три месячишка, а весной переведем тебя на огород». А сам и не думает переводить. Наконец у старика Зете терпение лопнуло.

Про дела на кухне он много чего знает, в том числе и про то, что кухонный надзиратель каждую среду и субботу прячет под жилетку пять-шесть фунтов мяса и тащит домой. И еще: всему персоналу тюрьмы разрешается брать в столярке мешок опилок для растопки и везти на тележке домой. Но у того в мешке опилки только сверху, а под ними горох с чечевицей да гречка с манкой. Самая же соль вот в чем: обычно именно старику Зете достается катить тележку борова к нему на дом.

Ну, Зете прикидывает и так и сяк, как бы ему прижать толстяка и заставить прислать замену, а ему самому избавиться от погреба. Наконец рассказывает мне всю эту историю и спрашивает: «Куфальт, что мне делать?» А я ему: «Зете, дело яснее ясного. Мы с тобой пойдем к директору и выложим ему все это дерьмо». А он мне на это: «К самому! Да ни за что! Только еще хуже влипну!» А я ему: «Да как ты можешь влипнуть, дело верняк, провернем так, что выйдешь чистеньким». А он мне: «Господи, зачем я тебе только все рассказал, влипну как пить дать, ты просто еще салага». А я ему на это: «Я не салага, а вот ты через неделю будешь работать на огороде». И записываюсь на прием к директору. Потому как внутри у меня давно накипело на эту жирную свинью. У нас, у несчастных арестантов, животы подводит от голода, а этот обжора наше мясо ворует.

— И что сказал тебе директор?

— Выслушал всю эту историю, покачал из стороны в сторону лысым черепом и говорит: «Вот оно, значит, как. Слышать я уже кое-что слышал, но подробностей пока не знал». А я ему на это: «Но надо, чтобы Зете не погорел. Вот если бы вы, господин директор, в следующую среду или субботу к шести часам подошли к воротам… Тут вы и увидите кухонного надзирателя с тележкой и мешком опилок, да и Зете в упряжке. Если Зете моргнет, значит, на этот раз в мешке и впрямь одни опилки, а если нет, приступайте к делу. Вот и захватите жирного борова с поличным». — «Что ж, — отвечает мне директор, — это вы хорошо придумали, так и сделаем. И спасибо вам, Куфальт!»

«Ну, — говорю я старику Зете, — дело в шляпе». И он тоже радуется. Но в следующую среду говорит мне: «Директора у ворот не было, а три банки свиной тушенки в мешке лежали!» В субботу же сказал: «Выдали меня борову, он теперь на меня зверем смотрит». А кончилось дело тем, что Зете прямо в камеру принесли бумагу, — обвиняется, дескать, в оскорблении должностного лица. И все повара как один клянутся и божатся, что никогда видеть не видели, чтобы надзиратель взял себе мяса или гороха и что это вообще невозможно. Вот старик Зете и огреб еще три месяца. А то бы вышел вместе с нами послезавтра.

— Может, ему и впрямь померещилось? С чего бы директор так повернул?

— А это не директорских рук дело, это обстряпали его подчиненные. Не нравится им, что какой-то там арестант закладывает старого служаку из их числа! Так что образумься, послушайся моего совета и не ходи к директору.

— Не знаю, Вилли. У меня все-таки все по-другому.

— Конечно, у тебя все по-другому. Но и общее есть: Зете арестант и ты арестант. А кто таким верит? Делай, как я сказал. Молчи в тряпочку и радуйся, что вышел на волю и нашел работу!

— Ты это серьезно, Вилли?

— Ясное дело, серьезно. Я и сам так сделаю.

8

После обеда Куфальта вдруг охватил трудовой пыл. Собственно, собирался-то он только выдраить камеру, но потом заметил, что до полной нормы по сетям ему оставалось связать еще около двух тысяч узлов, и если сейчас взяться, еще можно успеть. Тогда при освобождении он получит на восемнадцать пфеннигов больше.

И он набросился на эти узлы как бешеный. Вязал, правда, кое-как, хотя знал, что слабые узлы для рыбаков все равно что нож в спину. Но главным в его глазах были все же восемнадцать пфеннигов. Если сетевой кальфактор растянет сеть как следует, все будет в лучшем виде.

Покончив с узлами, он садится на пол и начинает натирать. Это дело тоже навыка требует, скипидара и графита надо брать самую малость, иначе пол останется матовым и не заблестит, сколько его потом ни три. Под конец он делает себе «трафаретку» — приспособление, в последнее время сильно вошедшее в моду у них в тюрьме: из картонной крышки вырезают себе какой-нибудь шаблон по своему вкусу и трут пол щеткой через шаблон «против шерстки». Получается узор из светлых и темных фигур — цветы, звезды и маленькие зверушки. Этого никто не требует, но такое художество радует глаз главного надзирателя Руша и внушает ему симпатию к самим художникам.

Покончив и с этим, Куфальт принимается драить металлические предметы. Хуже всего поддается внутренняя сторона крышки параши, на которой от мочи и кала всегда образуется беловатый слизистый налет. За это надо браться умеючи — сперва потереть кирпичной крошкой, а потом уже…

Сначала его раздражало, что открытая параша все это время распространяла по камере удушливую вонь, теперь он ничего не замечает. Параша воняет, тут уж ничего не попишешь и вонь еще долго стоит, потому что камеры маленькие и плохо проветриваются.

Потом надо взять немного пасты…

Но тут дверь его камеры распахивается и входит сеточник со своим кальфактором. Только это уже не Розенталь, опять какой-то новенький.

— Ого, мастер, — ухмыляется Куфальт, энергично надраивая крышку, — гляжу, у вас опять новый кальфактор? Да вы их меняете как перчатки!

Мастер не отвечает и говорит, обращаясь к своему помощнику:

— Вон ту сеть вынести, а также весь шпагат и железный стержень… Где ваш нож, Куфальт?

— Лежит в шкафчике, возле Библии. Нет, на окне. Мастер, я только что всю норму выполнил.

— Какую еще норму? Не угодно ли прикрыть парашу? А то вонь как в аду.

— А ваше фиалками, что ли, пахнет? Какую норму? Последнюю, конечно.

— С первого числа вами выполнено шестнадцать норм. Да закройте же наконец парашу, я вам приказываю!

— Не могу, драю крышку. А ты, медведь косолапый, подбери сетку аккуратненько и не затаптывай пол! Не видишь, я только что натер?

Заключенный — «из образованных», как сразу же определил Куфальт, — говорит:

— Не орите на меня, я этого терпеть не могу! А кроме того — прикройте-ка парашу, слышали, что было сказано, вонь здесь и впрямь невыносимая.

— А с тобой я вообще говорить не намерен, небось зажилил у старушки-тетушки жалкие ее сбережения? Почему это шестнадцать норм, мастер? Теперь уже семнадцать, и завтра чтобы мне заплатили все до грошика, не то устрою вам всем такой скандал!

— Не наглейте, Куфальт. — Мастер говорит просительным тоном. — Не то позову главного.

Но Куфальту уже вожжа под хвост попала.

— Зови давай. У меня есть что ему порассказать. Что бур· калы-то вылупил, дубина стоеросовая, выноси сетку и сам убирайся из моей камеры! А вы, мастер, видать, назло хотите у меня одну норму притырить?

Сетевой мастер даже растерялся.

— Что вы, Куфальт, как с цепи сорвались! Ерунду мелете. Инспектор по труду еще нынче утром потребовал данные по выработке на всех подлежащих освобождению! Так что я не в силах уже ничего изменить, Куфальт. Образумьтесь же!

Но Куфальт орет:

— Значит, должны были меня предупредить!

— Вы были у врача.

— Все равно! Думаете, подарю вам эти четыре тысячи пятьсот узлов? Черта с два! Эй ты, тащи сеть обратно, сейчас все развяжу!

— Куфальт, — убеждает его мастер, — ну возьмите же себя в руки. Чтобы развязать, нужно шесть — восемь часов.

— Все равно! — опять орет Куфальт. — Ты ко мне придираешься! Просто мстишь мне, потому и платить за работу не хочешь, знаю я тебя! Тащи сюда сеть, а то огрею парашей с дерьмом…

— Что такое! Что такое! — доносится от двери, и в камеру протискивается повелитель центральной тюрьмы, главный надзиратель Руш. — Парашей с дерьмом? Круто, круто! Но потом все собрать, своими руками! Своими собственными!

— И этот человек собирается послезавтра на свободу, — ввертывает сетевой мастер, вдруг обретая уверенность в себе.

— А вас это вообще не касается! — заводится Куфальт по новой. — Вас тут никто не спрашивает! Вы здесь не начальство, понятно? Я на вас директору пожалуюсь! Это вы, вы довели меня! Придирались ко мне изо дня в день! Я ведь не забыл, мастер, что вы всегда давали мне самый плохой шпагат, а мои узлы браковали — мол, недостаточно прочные. И я затягивал и затягивал их изо всех сил, так что уже все руки были в крови, а вы только улыбались себе в усы и говорили: все еще недостаточно прочные.

— С чего это вы так разошлись, Куфальт? — спрашивает главный. — Вы что, больны?

— Вовсе я не болен. Но я семнадцать норм выполнил, а мастер хочет начислить только за шестнадцать. Это справедливо? Я-то думал, здесь с нами обращаются по справедливости.

— Если он выполнил семнадцать, должен и получить за семнадцать, — заявляет Руш.

— Но я уже подал списки инспектору…

— Что такое! Что такое! Никаких «но»! Сделал он семнадцать?

— Да. Но…

— Что такое! Что такое! Какие еще «но»? И получит за семнадцать! Все ясно?

— Но я уже подал списки.

— Значит, пойдете и скажете, что ошиблись.

— Да весь сыр-бор из-за того только, — говорит Куфальт, внезапно расплываясь в ухмылке, — что он думает, будто я заложил их с Розенталем. Вот и зажиливает у меня одну норму. Потому я так и разозлился.

Главный надзиратель молча стоит и ждет. Это его час. В такие часы он собирает свой урожай, в часы, когда приятели ссорятся, а друзья поливают друг друга грязью, он собирает материал против заключенных и против деления их на категории, содержание его докладных само плывет к нему в руки. Все он знает, обо всем узнаёт, а директор тюрьмы в своем кабинете только воздевает руки к небу и вопрошает в отчаянии: «Неужели нет среди них ни одного порядочного?»

Мастер густо заливается краской и выдавливает:

— Господин Руш, если уж на кого доносить, то…

— Ну, что такое? — подбадривает его Руш, добродушно и широко улыбаясь. — Вы ведь не имеете в виду нашего образцового подопечного Вилли Куфальта? Посмотрите, как выглядит у него камера, разве найдется еще такая во всей тюрьме? Все начищено, надраено, блестит, как зад у павиана.

И Куфальт до такой степени проникается уверенностью в своей безнаказанности, что еще подливает масла в огонь:

— Ясное дело, мастер, меня следует заложить. Вам, мастер, до зарезу нужно меня заложить. Тоже ведь небось присягу давали, как вспомогательный персонал, верно, мастер?

После чего уже тот срывается с тормозов:

— Этот шантажист, скажу я вам, господин главный надзиратель… — И вдруг спохватывается. Кровь бросается ему в голову, но он все же спохватывается: — Значит, так, Куфальт. Вы получите за семнадцать норм. Даже если мне придется выложить эти восемнадцать пфеннигов из своего кармана. Получите их послезавтра у ворот от меня лично!

Сетевой мастер уходит. Теперь уже Руш недоволен и постепенно наливается злобой.

— Господин главный надзиратель, а не было ли мне письма? — спрашивает Куфальт.

— Письма. Письма! Получите, когда придет время. Вы вообще обнаглели сверх всякой меры. Сетевой мастер — ваш начальник. Вот впишу вам в справку об освобождении, что поведение было неудовлетворительное. И при повторном сроке вам и второй категории не видать.

Сказал, и дверь за ним захлопнулась, прежде чем Куфальт успел заново завестись.

9

В восемь часов вечера у третьей категории начинается еженедельный сеанс радиопрослушивания. В здании тюрьмы уже тихо, несколько надзирателей из ночной смены шлепают войлочными туфлями по пустым коридорам и осторожно, стараясь не шуметь, еще раз отпирают уже запертые иа ночь двери камер арестантов третьей категории. Так же осторожно те спускаются в классную комнату, ибо нет ничего страшнее, чем тюрьма, разбуженная ночью. Стоит нарушить драгоценный сон заключенных, и поднимается такой крик, стук и рев, что потом ничем не остановишь.

В классной комнате собираются двенадцать человек; еще довольно светло, сапожник уже крутит ручки приемника.

— Что передают? — спрашивает Куфальт, но сапожник все еще злится на него и не отвечает.

Зато Бацке, долговязый Бацке, распоряжающийся прелестями обнаженного женского тела и обеспечивающий бесперебойную работу котельной, с готовностью откликается:

— Оперу Верди. Хочешь послушать?

— Нет, лучше не надо. Не пойму, почему они вечером никогда не передают что-нибудь смешное. Могли бы хоть изредка подумать о бедных арестантах.

И Бацке сразу же садится на своего любимого конька:

— Почему это они должны о нас думать? Да они до смерти рады, что им не нужно о нас думать. Счастливы, что от нас избавились. Мы для них скот.

Передача началась, и Куфальт с Бацке стали прохаживаться по проходу между партами.

— Табачок найдется? Ого, приятель, откуда у тебя всегда такой фартовый табак? Я тут тоже научился уму-разуму, но где мне до тебя…

— Отзвонил бы, как я, четырнадцать годочков, — говорит Бацке, которому стукнуло тридцать шесть, — знал бы эту лавочку не хуже меня.

— Нет уж! — вырывается у Куфальта. — Лучше подохнуть!

— Не скажи! — примирительно заявляет Бацке. — Зато потом житуха на воле кажется во сто крат слаще.

— Нет уж, спасибочки, я теперь завязал.

— Вот и зря, — предупреждает Бацке. — Все равно ведь сорвешься. Поболтаешься месяца два, а то и три или даже все пять, оголодаешь и начнешь высунув язык искать работу. Вполне может быть, что и найдешь и будешь вкалывать, чтобы только не выгнали. Но потом каким-то путем все же выплывет, что ты сидел, и хозяин выставит тебя за дверь, или же сотруднички — эти обычно хуже всех — не захотят работать бок о бок с уголовником. Я это все уже на своей шкуре испытал. Но когда ты дойдешь до ручки и не жравши три дня кряду что-то там стащишь и на этом погоришь, они тут же скажут: «Так мы и знали. Хорошо, что в свое время сразу от него избавились». Вот они какие, и если у тебя котелок варит, ты послушаешься меня и не будешь зарекаться. А станешь работать со мной на пару.

— Но нас опять схватят, и мы опять увидим небо в клеточку.

— Не так-то скоро, если мы будем в хорошей форме и при деньгах. Хватают тех, кто голоден, всего боится и ни гроша в кармане. Когда-нибудь, конечно, все попадаются, но за мной им придется побегать высунув язык.

— А разве нет таких, чтобы вообще не попадались?

— Ну кто? Кто? Ты сколько лет тут отзвонил? Сам видел, сколько народу за это время вернулось. Вот то-то и оно! А те, кто не вернулся, отсиживают новый срок в другой тюряге. Я тоже собираюсь провернуть следующее дельце уже не в Пруссии, а в Гамбурге, но там мне придется взламывать замки с планом города в руках, а то ненароком еще залетишь в Альтону. Тюрьма в Фульсбюттеле куда лучше, чем в Пруссии, там уже второй категории положен футбол.

— Но я не хочу быть взломщиком. Не по мне это дело,

— И не надо, парень. Я и сам знаю, что не по тебе. Разве такими ручками замок взломаешь? Нет, такого парня, как ты, я давно поджидал. У тебя воспитание тонкое, всякие иностранные слова знаешь и по-английски немного парлекаешь. Ты даже не представляешь, как мне всего этого не хватает. Я бы тоже предпочел другое занятие.

Куфальт польщен.

— Я учился что было сил, — продолжает Бацке, — но настоящих манер так и не приобрел. Сколько-то времени пытался разбогатеть брачными аферами, — риск не велик, да и на шлюх денег не тратишь. Ну и что, думаешь, удалось мне подцепить хоть одну девицу из хорошего дома? Уж я во все глаза глядел, как такие дела делаются, и на бегах, и в барах, и ногти-то я себе наманикюрил — никакого толку. Воспитанным кавалерам обламывалось будь здоров сколько, а на мою долю оставались либо конторские барышни, либо в лучшем случае горняшки с парой сотен на книжке. Не стоит овчинка выделки.

— Ну, манерам-то я бы смог тебя обучить.

— Видишь ли, меня вот что точит. Я все понимаю и сейф могу вскрыть автогеном как никто. Но достаются мне всегда какие-то жалкие гроши, а жирные куски, как правило, уплывают к другим. Вот что точит, когда чувствуешь себя мастером своего дела.

— Но взломщику вроде бы никакого образования и не нужно, Вальтер!

— Много ты понимаешь! Явиться в шикарный клуб в качестве доктора Бацке или ехать в спальном вагоне первого класса и чтобы холуи тут же не учуяли, что к чему, либо же подняться по парадной лестнице особняка знатных господ так, чтобы у швейцара не хватило духу спросить тебя, к кому ты и зачем, — вот чему ты должен меня обучить, скажу я тебе.

— А я думал, ты все это давным-давно умеешь. И выдул за свою жизнь больше шампанского, чем я.

— Наверняка… Да в том-то и дело, что именно выдул… Причем со шлюхами. А я, понимаешь, хочу научиться пить шампанское и при этом вести беседу с настоящей дамой, а не лапать ее после третьей рюмки!

Так они прохаживаются взад-вперед по проходу. Все разговаривают, курят, спорят, двое в углу играют в шахматы. Мелодии Верди тонут в общем шуме.

Вальтер Бацке начинает мечтать:

— Слушай, мы с тобой шикарно заживем! Только выйдем отсюда, — деньжата у нас у обоих водятся, — и житуха у нас пойдет, скажу я тебе! Знаешь, как ты проведешь первую ночь?

— Нет! А как?

— Ничего-то ты не знаешь! Подцепишь фартовую девочку на Реепербане или на Фрайхайт и пойдешь к ней. А когда она заведет речь о бабках, мол, пора тебе отчаливать и так далее, ты хрясть на стол справку об освобождении и говоришь: «Крошка моя, сегодня ты платишь! Ставь шампанское!»

— Она меня живо выставит!

— Он даже этого не знает! Во дает! Первая ночь после отсидки у всех шлюх Гамбурга бесплатно. Это железно, можешь мне поверить. Выполняют все как одна.

— Правда?

— Верняк! Ну, а в воскресенье я и сам подъеду.

— Мне тебя встречать на вокзале? — спрашивает Куфальт.

— Да нет, лучше не надо. Сперва заскочу домой, со старухой повидаться.

— А ты, значит, еще и женат?

— Да ты что! Разве я похож на женатого? Есть у меня вдовица лет эдак под пятьдесят, на которую уже никто глаз не положит, а я иду ей навстречу, за что и имею две шикарные комнаты с ванной и шикарную жратву — пальчики оближешь, скажу я тебе! Пожалуй, и ты мог бы у меня пожить, поглядим-увидим. Адрес — Харвестехудервег, вдова Антония Герман. Она из семьи богатеев-пароходчиков — небось слыхал о таких?

— Думаешь, она сидела и ждала тебя все эти годы?

— Ну ты даешь! Само собой, завела себе другого и понятия не имеет, что я отбарабанил свое и опять на воле. Но ты же знаешь мой нрав, я деликатничать не стану. Подойду к ее хахалю и брякну ему в рожу: «Хозяин пришел. Выметайся!» И еще посмотрю, что она ему там надарила, и лишнее враз отберу!

Куфальту все это нравится, он расплывается в довольной ухмылке:

— И она все это стерпит?

— Она-то? Я ж знаю, где плетка висит, отлупцую ее за милую душу, так что она о хахалях и думать забудет!

У Куфальта голова начинает идти кругом, табачный дым застилает глаза, все кругом кажется сумрачным, и музыка оперы звучит глухо, словно вдали. Вдовица с улицы Харвестехудервег, владелица пароходства, и плетка в руках Бацке — явный перебор. Но когда отсидишь пять лет за решеткой, все кажется возможным, — тут на такое насмотришься!

Он решает не вдаваться в подробности, только спрашивает:

— Где мы встречаемся? И когда?

— Знаешь что, — предлагает Бацке, — давай встретимся на центральном вокзале… Нет, лучше не надо — там всегда полным-полно легавых, они все меня в лицо знают. Встретимся в восемь на рыночной площади у ратуши, под Конским хвостом.

— Это где такое?

— Ты что, где Конский хвост не знаешь? Никогда, что ли, в Гамбурге не был?

— Только пару дней.

— На рыночной площади перед ратушей стоит памятник Вильгельму — кайзер на коне. И в Гамбурге каждая собака знает, что значит «встретимся под Конским хвостом».

— Ладно. Уж как-нибудь найду. Значит, в восемь.

— Договорились. И оденься пофартовее. Гульнем на всю катушку.

— Идет. За мной дело не станет.

— За мной тоже.

10

Куфальт тащится за дежурным надзирателем по полутемным коридорам спящей тюрьмы в одних носках — сабо он снял и несет в руке.

Надзиратель отпирает его камеру и, положив палец на выключатель, медлит на пороге.

— Может, разок уляжетесь без света, Куфальт? А то мне через десять минут опять тащиться наверх — выключать. Я день-деньской пилил дома дрова и устал как собака.

— Само собой, — говорит Куфальт. — Запросто. Спокойной ночи, господин Тиссен!

— Спокойной ночи, Куфальт! Кажется, это ваша последняя ночь у нас?

— Предпоследняя.

— И сколько же пришлось отзвонить?

— Пять годков.

— Большой срок. Как ни крути — большой, — говорит старик надзиратель и сокрушенно покачивает головой. — На воле такое творится, что у вас глаза на лоб полезут. Пять миллионов безработных, Куфальт. Тяжкое дело, Куфальт, очень тяжкое. Два моих сына тоже без работы.

— Что ж, подожду. Ждать-то я научился.

— Научились? Но не здесь же! Здесь еще никто этому не научился. Ну ладно, Куфальт, всего вам доброго, может, больше не увидимся. Нелегко вам придется, прямо-таки трудно придется. Выдержите ли? Кто хлебнул тюремной баланды…

Старик надзиратель стоит на пороге и ждет, пока Куфальт разденется, — свет от коридорной лампы падает в камеру сквозь отворенную дверь.

— Неплохой вы парень, Куфальт, только вот ветер в голове. Правда, и трудолюбия хватает, что есть, то есть. И вежливы тоже, если с вами по-хорошему. Но и заводитесь с полоборота, если что не по нраву, и каждой брехне верите. Пять миллионов безработных, подумать только, Куфальт…

— Не очень-то вы стараетесь меня подбодрить, господин Тиссен.

— А чего мне стараться — об этом позаботятся девочки да водочка, уж они вас взбодрят, только за ворота выйдете. Помните об одном, Куфальт: у нас тут около семисот камер, и им без разницы, кто в них сидит. Нам тоже без разницы, кого мы запираем. Мы уже все на свете перевидали.

— Но ведь люди-то все разные, господин Тиссен.

— На воле — да. А тут все одинаковые. Да вы и сами знаете, Куфальт. И как быстро все это смекают. Ну ладно, ложитесь спать. Койку вы уже опустили. Тихо, спокойно. Приятно поглядеть. Сразу видать, что вы человек образованный. Не то что другие прочие. И хуже всех — Бацке. Этот в двенадцать часов ночи бухает койкой об пол. И всю тюрьму будоражит. Ну ладно, спите спокойно, как-никак предпоследняя ночь! Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, господин Тиссен. И спасибо вам за все!

11

В камере не темно. Сквозь окошко внутрь проникает лунный свет. Куфальт становится ногами на койку и, держась за железные жалюзи, подтягивается, чтобы поставить одно колено на узкий подоконник: оттуда, сверху, из-под самого потолка, он глядит в ночь за окном.

Тишина. От того, что где-то вдруг тявкнет собака или по двору тюрьмы протопает часовой, ночь кажется еще тише.

Нет, звезд он не видит. Да и луны тоже, только ее свет, разлитый в воздухе. Темные, тяжелые и длинные полосы — это тюремные стены, а то, что шарами высится над ними — это каштаны. Они сейчас цветут, только вот запах сюда не доносится. Пахнут они слабо, да и запах у них противный.

Но они еще не отцветут, когда он выйдет на волю. И он сможет прохаживаться под ними, когда они в цвету, и гулять, когда их листва станет гуще, когда появятся первые желтые листья, когда плоды станут трескаться, когда деревья оголятся и когда вновь зацветут, — он в любое время сможет к ним подойти и вообще пойти куда захочет и когда захочет.

Это трудно себе даже представить. За пять долгих лет он сотни раз забирался сюда под потолок, подвергая себя опасности грохнуться вместе с жалюзи или быть застигнутым надзирателем; теперь это все в прошлом.

«Тиссену хорошо болтать языком, — думает он. — Он уже ничего не смыслит, такой, как он, в сущности, отбывает пожизненный срок. А что до его сыновей… Точно знаю, что младший запустил руку куда не надо и угодил бы за решетку, если б папаша не выплатил все до гроша. А жалованье у старика не бог весть какое».

Вдруг ему захотелось курить, и он спускается на пол. И пока нащупывает в темноте камеры штаны и пачку табаку в кармане, его вдруг охватывает странное чувство… И он застывает посреди камеры.

«Не хочу ничего этого, — проносится у него в мозгу. — Хватит, сыт по горло. А Тиссен — хороший старик и всегда всем сочувствовал. Жизнь — как вот эта ночь за окном: сперва темно, потом выходит луна, потом опять светлый день, все очень просто…»

Он старается привести в порядок свои мысли. «Все эти пакости, которым я здесь научился, только затрудняют жизнь. Раньше, когда я просто сидел в своей камере, не умел ни ловчить, ни стучать, было куда легче. Надо постараться, чтобы жить опять стало легче. Иначе сорвусь, я слишком слаб, старик прав. На многое меня не хватит. И начать новую жизнь надо честно, все равно как, но честно. Может, стоит все же завтра сходить к пастору».

Он скручивает сигарету и закуривает. «Надо постараться, чтобы получилось. Завтра же утром начну новую жизнь — не стану в пять утра пялиться в окно на шлюху этого Бацке».

Он сидит в одной рубашке на краю койки, потерянно уставясь в пространство. И не замечает, как пепел падает на великолепно натертый пол с рисунком из звезд, луны и солнца.

ГЛАВА ВТОРАЯ

На волю

1

Проснись Куфальт в пять утра, еще неизвестно, устоял бы он перед соблазном лицезреть обнаженное женское тело. Ибо он просыпается только без четверти шесть, когда колокол двумя резкими ударами дает сигнал к побудке.

Он вскакивает, натягивает на себя штаны и с особой тщательностью заправляет постель, ибо сегодня предстоит осмотр камер всех заключенных, выходящих на волю. Потом умывается в эмалированной миске для еды, потому что заново драить сверкающий никелированный таз уже некогда.

В шесть часов, когда кальфакторы начинают носиться по коридорам с парашами и водой, когда щелкают замки и звякают запоры, Куфальт уже поглощен натиркой цементного пола в камере. Необходимо восстановить узор, подпорченный за ночь. После этого он расставляет все предметы, находящиеся в камере, по свято соблюдаемой системе, чтобы главный надзиратель с первого взгляда мог убедиться: гляди-ка, все на месте.

И при всех этих занятиях он непрерывно думает о том сне, который привиделся ему этой ночью. Сон, преследовавший его в первые недели после ареста, теперь, в эту ночь, вновь приснился ему.

Будто бы он бежит по дороге к густому, засыпанному снегом лесу. И бежит изо всех сил, — полиция гонится за ним по пятам. На дворе ночь, мороз лютый, лес впереди такой, что конца-края не видно (ему как-то попалась на глаза карта этих мест — лес тянется вдоль шоссе восемнадцать километров). Но ему необходимо одолеть весь этот путь, — за лесом проходит другая железнодорожная линия, там они не додумаются его искать, там ему авось еще удастся улизнуть.

Но прежде чем нырнуть на четыре часа в мрачную глубину леса, обступающего путника со всех сторон, нужно пройти через деревню. А в деревенском трактире еще светятся окна. Он входит и просит рюмку водки. Потом еще одну. И еще. Ему кажется, он никогда не согреется. И он покупает бутылку коньяку. Кладет ее в портфель и расплачивается.

При этом успевает заметить, что двое за столиком очень внимательно следят за ним. Один помоложе, с бледным лисьим лицом, другой постарше, одутловатый, с лысиной, едва прикрытой жиденькими прядями. Двое бродяг.

— Снегу навалило — не пройти, — хрипло заводит разговор тот, что постарше.

— Да, — рассеянно отвечает Куфальт, а сам следит, чтобы трактирщик не забыл сдать ему сдачу с сотенной. Бумажник он держит в руке, и молодой с лисьим лицом не сводит с него горящих жадностью глаз.

— За ночь еще подвалило, сосед, — не отстает старый. — Не для гулянья погодка.

— Да, — коротко бросает Куфальт и прячет бумажник в карман. Потом, сказав трактирщику «до свиданья», идет к выходу. Когда он проходит мимо столика, за которым сидят бродяги, молодой поднимается и канючит:

— Подайте на рюмку водки двум продрогшим путникам! Мы тоже хотим добраться до Кванца.

Куфальт быстро проходит мимо, как будто ничего не слышал.

За дверью порыв сильного ветра сразу бьет его по лицу колючим снегом. Приходится с бою брать каждый шаг по направлению к лесу, темной стеной обрамляющему поле всего в нескольких сотнях метров от деревни.

«Надо было заказать для них порцию горячего грога, — мысленно упрекает себя Куфальт. — Они бы задержались еще на четверть часика, дали бы мне фору. Видно же, что они на мои деньги зарятся. И почему он сказал — „мы тоже хотим добраться до Кванца?“. Почему он знает, куда я направляюсь?»

Он оборачивается, пытаясь разглядеть уже пройденный отрезок пути.

Но ничего не видно, кроме снега, вихрем крутящегося над дорогой.

«В лесу будет потише. Зато снегу, наверно, намело! Еще восемнадцать километров! Все же я совсем обезумел, ведь как хорошо жилось мне в Берлине! Вот доберусь до леса, выну тысячные из бумажника и спрячу на теле. Тогда они найдут только сдачу с сотни — пусть забирают!»

Он бежит вперед, как в атаку, бежит против ветра, хлещущего снегом в лицо. Водка все еще согревает его изнутри, так что от него пар валит. И снег приятно холодит лицо.

Внезапно все вокруг стихает, — он попал в полосу, защищенную от ветра лесом. Еще несколько шагов, и он спрячется за елку, растущую у самой дороги. Но тут он проваливается по пояс в заваленный снегом кювет и с трудом, то и дело оступаясь и увязая в снегу, начинает карабкаться обратно на дорогу.

А выбравшись, даже не позволяет себе стряхнуть снег с одежды. Сразу ставит ногу на выступ километрового столба и торопливо расшнуровывает ботинок. Ботинки у него добротные, с высокими непромокаемыми крагами, ноге в таком ботинке тепло и сухо. Он осторожненько засовывает плоский конверт с тысячными — к сожалению, их осталось всего три — в носок, щупает рукой, ладно ли конверт прилегает к ноге, и вновь надевает ботинок.

Потом выпрямляется и отхлебывает порядочный глоток коньяку из бутылки. Теперь он совсем успокоился и вновь обрел уверенность в себе. Им его не сцапать, ни тем, ни другим. Он хитрее их всех. Надо только пошевеливаться, им его теперь ни за что не догнать.

Он пускается в путь. Путь этот оказывается и труднее, чем ему думалось, и в то же время легче. Ни тех, ни других не видать, не слыхать, зато снегу намело столько, особенно против просек, что он проваливается в сугробы по самые подмышки. И с шоссе сбивается так часто, что в конце концов даже приспосабливается: как только земля уплывает у него из-под ног и он начинает соскальзывать в кювет, он рывком меняет курс на прежний и, как правило, тут же ощущает под ногами твердую землю.

Время от времени он обмахивает снег с километрового столба и светит фонариком на цифру. Продвигается он очень медленно. Больше трех километров в час не получается. Хорошо еще, что коньяк догадался захватить, но на утренний поезд в Кванце он все равно не поспеет. Первым делом надо будет снять номер в гостинице и спать, спать, спать!

Когда он отбрасывает прочь опорожненную бутылку, до Кванца остается четыре километра. Значит, раньше восьми туда не попасть. Последний отрезок пути он уже не идет, а падает всем телом вперед, едва успевая подставлять под себя ноги — несмотря на то, что шоссе под конец оказалось почти не заснеженным: за лесом боковой ветер сдул снежный покров.

Потом, уже в Кванце, он сидит на кровати в гостинице «Германский орел». В номере ледяной холод, только что растопленная печь дымит. Он то и дело засыпает и валится на бок, но чувствует, что надо бы раздеться, нельзя спать в насквозь промокшей одежде. Руки-ноги закоченели, он весь промерз до мозга костей.

Он стаскивает с ноги носок…

И тупо глядит, ничего не понимая и не двигаясь. Потом пытается пальцами нащупать то, чего глаза не видят. Они находят бумажную труху и жидкую кашицу почти без цвета и запаха — все, что осталось от бумажных ассигнаций, в течение восьми часов тершихся между влажной ногой и носком.

Три тысячи — его последние деньги, все, что осталось от похищенной суммы! Он бросается на кровать и лежит пластом, без всяких мыслей. Немного позже он велит принести в номер коньяк, а также горячий крюшон с гвоздикой и сахаром.

Три дня кряду он не встает с кровати и все время пьет без продыху, потом бумажник пустеет. Он поднимается и идет отдаваться в руки полиции, точнее, старшему жандарму Кванца, городишки с тремя тысячами жителей. Все кончено.

Это случилось пять с лишним лет тому назад. И снилось ему много-много ночей подряд, все первые месяцы после ареста: и бегство ночью через лес, и та минута, когда он достал из носка труху, оставшуюся от тысяч.

Это был жестокий удар, самое страшное из всего, что с ним случилось за жизнь. Этот удар навсегда сломил в нем чувство собственного достоинства, навсегда лишил его ощущения, что он тоже не лыком шит. Нет, он даже в жулики не годится. Никогда и никому не расскажет он об этом ударе, он всем говорил, что растранжирил все денежки, в том числе и эти последние три тысячи.

Впоследствии сон этот стал сниться ему все реже, но время от времени все же возвращался. Вот и сегодня ночью тоже. Этой ночью. Захотел жизнь начать сначала, старая цепь и зазвучала.

Но вот что странно: сон изменился самую малость, всего лишь одна ничтожная деталь была другой.

Он точно помнит: и сегодня ночью он поставил ногу на выступ дорожного столба, расшнуровал ботинок, снял его. Только… в носок он засунул не три тысячных билета, а один сотенный…

Тот самый!

2

Вилли Куфальт сидит, глубоко задумавшись. Рука его неуверенно тянется к носку. «Надо бы вернуть сотнягу мастеру. А я вот не могу, и все. Лучше порву».

Он явственно ощущает ту новую жизнь, которая вот-вот должна начаться. Она похожа на лунный свет, что льется в окно. «Ясное дело, — думает он. — Все здешнее надо оставить здесь».

Он сует руку в носок…

И тут же ее отдергивает. Вскакивает рывком и становится под окном по стойке «смирно», потому что в камеру входит главный надзиратель Руш.

Секционный надзиратель остается у двери.

Руш и не глядит на арестанта. Он осматривает сперва парашу, потом инструменты, разложенные на столе, затем миски, щетки, банки и коробки, аккуратно разложенные на полу. Что-то ему не нравится, он гремит мисками, потом так пинает щетки носком сапога, что они разлетаются.

— Сперва для пола, потом для одежды, — роняет он.

Куфальт подскакивает, опускается на корточки и кладет щетки в требуемом порядке.

— Чему-то научился? Так? — спрашивает Руш уже другим тоном, помягче. — Не такая свинья, как раньше?

— Не такая, — поддакивает Куфальт, а сам думает, что здесь он научился, к примеру, умываться в миске для еды и есть ржавым обломком ножа, выдаваемым для работы, чтобы только не нарушить приказного парадного блеска посуды.

Главный надзиратель направляется к двери. Но тут ему еще что-то приходит в голову, он останавливается и в раздумье разглядывает стенной шкафчик. Потом проводит пальцем по выступу, завершающему его.

— Господин Зум, — произносит он, — раздайте почтовую бумагу. Закончу обход сам.

Надзиратель удаляется.

— Этот Зете. Этот Зете, — тянет Руш, разглядывая потолок. — Как он — согласится?

Куфальт лихорадочно соображает. Правда, он понятия не имеет, примирится ли старик Зете с тремя месяцами добавочного срока, которые ему навесили за оскорбление кухонного надзирателя, или же будет подавать на пересмотр, ведь они со стариком теперь не общаются. Но об этом Рушу лучше не знать.

— Не думаю, господин главный надзиратель, — говорит он. — Скорее всего подаст жалобу.

— Ни к чему. Глупо и ни к чему. Поговори с ним. Пусть согласится, тогда условное, завтра на волю. А то здесь застрянет. Предвариловка — для выяснения.

«Гляди-ка, — думает Куфальт, — ловко сработано. Старик Зете отбарабанил восемь лет, им ли не знать, что теперь ему каждый лишний день невмоготу. На этом и играют».

А вслух говорит:

— Могу сегодня в обед поговорить. Только не думаю, что толк выйдет. Уж больно в нем все клокочет.

— Нечего дурака валять, пусть соглашается. Тогда условно-досрочное. А то — опять засадим!

Главный надзиратель ненадолго умолкает, потом продолжает со значением:

— И тогда уж…

Он не договаривает. И эта недоговоренность придает особое значение сказанному.

«Вот-вот, — и тогда… — думает Куфальт. — Догадываюсь, что ты хочешь этим сказать. Что еще неизвестно, выйдет ли Зете отсюда через три месяца. Небось для начала старика обработают как следует в темном подвале кухонные прихлебалы, и все шито-крыто: заключенные — не свидетели. И так возьмут его за жабры, что услышит свой собственный крик. А потом уж и персонал за него возьмется — старик и сейчас уже весь кипит и бурлит, как забытый на плите чайник, — пока он не брякнет что-нибудь такое, за что его опять обвинят в словесном оскорблении должностных лиц. А может, еще и в оскорблении действием, — не важно, было оно или нет, уж они-то сумеют упечь его за решетку на такой срок, что он совсем спятит…»

— Да, разумнее ему согласиться, — говорит поэтому Куфальт.

— Вот видишь, — милостиво замечает Руш. — Скажешь ему. Пусть обратится к секретарю суда. Сегодня будет у нас здесь. Тогда завтра в семь утра за ворота.

— Слушаюсь, господин главный надзиратель, — чеканит Куфальт, прекрасно зная, что ни словом не обмолвится с Зете.

Руш кивает:

— Толково. Ты всегда вел себя толково — за редким исключением. Собирайся. Пойдешь со мной к директору. И — язык за зубами.

Руш удаляется осматривать остальные камеры на предмет соблюдения чистоты и порядка.

Куфальт стоит посреди камеры как приклеенный.

Сейчас еще нет восьми — и к директору! Значит, зять прислал письмо! Может, даже сестра сама за ним приехала! Вроде бы рановато — ведь срок только завтра?! Навряд ли это из-за чего-то другого, из-за Зете, к примеру. Почему Руш под конец сказал: «Язык за зубами»?

А он все равно скажет директору все, что собирался. Директор Греве — единственный человек здесь, которому можно все сказать. Правда, сделать он может немного, подчиненные вечно суют ему палки в колеса, но он человек порядочный, всегда делает все, что в его силах. И хочет только хорошего.

На ум Куфальту опять приходит сотенная. Но он уже не пытается нащупать ее в носке. Он убирает инструменты и думает про себя: «А, чушь! Именно в тюряге приспичило мне начинать жить по-честному. Совсем сдурел!»

И еще: «Ну и дурак бы я был, если б порвал сотню. Все они одним миром мазаны — что тут, что на воле. И с Зете после восьми лет отсидки расправятся по-своему. А я должен быть честным? Совсем сдурел».

Главный надзиратель просовывает голову в дверь.

— Пошли, — бросает он.

3

Куфальт очень любит бывать в тюремной конторе — у «начальничков».

Он идет мимо стекляшки на полшага впереди Руша. Здесь все выглядит не так, как у них в секции, здесь расположены просторные камеры мастеровых: тут и сапожники, и портные, и литографы, тут и библиотека. Двери камер распахнуты настежь, и мастеровые снуют туда и обратно, то к крану, то к мастеру, с утюгами и кожаным кроем.

Но вот перед ними тяжелая, обитая железом дверь.

Руш дважды поворачивает ключ в замке. Куфальт проходит в дверь и оказывается в коридоре тюремной конторы. Он пуст и гол, — чисто побеленные стены, пол, устланный блестящим, как зеркало, линолеумом без единого пятнышка, и двери по обеим сторонам, двери, двери, двери без конца. Куфальту они все знакомы: вот приемная, учительская, а вот комната пастора, вторая приемная, два старших секретаря инспекции по труду, приемная директора, кабинет директора, комната надзирателя, ведающего почтой тюрьмы. А на другой стороне, если начать с того конца: телефонный узел, инспектор полиции, инспектор по труду, инспектор по хозяйству, касса, инспектор по финансам, врач, инспектор по делам несовершеннолетних, зал для заседаний, следователь и приемная для вновь прибывших.

Почти во всех этих комнатах Куфальт побывал то с просьбами, то с заявлениями, сюда его вызывали для нагоняя или подписать какую-нибудь бумагу. Отсюда руководили его судьбой, будили и рассеивали его надежды.

Инспектор полиции как-то раз в течение трех месяцев обещал навестить его в камере, но так и не пришел. С тех пор Куфальт его ненавидит. Зато учитель однажды дал ему с собой в камеру двадцать почти свежих журналов и вообще держался пристойно. А вот с инспектором по труду у Куфальта частенько случались стычки, потому что тот его обсчитывал. Инспектор по хозяйству как-то в течение двух месяцев слишком щедро отпускал продукты на кухню, так что в конце квартала тюрьма сидела на таком голодном пайке, что всеми владела одна-единственная мысль: где бы раздобыть жратвы… А что до пастора, то о нем вообще и говорить не стоит. Ему за шестьдесят, и он около сорока лет служит в тюрьме — фарисей из фарисеев на этой фарисейской земле.

Другое дело директор; о нем тоже много говорить не приходится, одно слово — хороший человек… Может, даже слишком хороший, безусловно, слишком хороший. Ему уже не раз платили злом за его доброту, так что у него подчас пороху не хватает пробить что-нибудь против воли своих подчиненных; те всегда оказываются правыми. Но все же он очень хороший.

Главный надзиратель стучит в одну из дверей.

— Заключенный Куфальт прибыл, — докладывает он.

Директор, сидящий за письменным столом, отрывает глаза от бумаг:

— Хорошо, Руш, можете идти. Заключенного я потом отошлю.

Куфальт уверен, что такой прием обижает главного надзирателя, этого всемогущего владыку. При прежнем директоре Руш всегда присутствовал во время разговора и принимал в нем активное участие. Но Руш не подает вида, что недоволен, поворачивается налево кругом и выходит из комнаты.

Директор сидит за своим столом. Лицо у него румяное, на левой щеке несколько шрамов, глаза голубые. Он лыс, и лысина его тоже цветет, как маков цвет, — у лба она нежно-розовая, на темячке — алая.

— Присаживайтесь, — говорит директор. — Ведь вы не откажетесь от сигареты, Куфальт, не правда ли?

И он протягивает Куфальту пачку дорогих сигарет. Куфальт знает этот сорт — шесть пфеннигов за штуку, не сигареты, а мечта. А потом подносит и горящую спичку.

Руки у директора холеные, спортивного покроя костюм сидит безукоризненно, манжеты рубашки сверкают белизной. Рядом с ним Куфальт чувствует себя свинья свиньей.

— Завтра ваши муки кончаются, — говорит директор. — И я хочу спросить, не могу ли я чем-то вам помочь?

В теперешнем своем состоянии Куфальт готов согласиться со всем, что предложит ему директор Греве, но о чем того просить, не знает — несмотря на то, что очень нуждается в помощи. Поэтому он просто выжидательно смотрит на директора.

— Какие у вас планы? — спрашивает тот. — Ведь у вас же есть какие-то планы на будущее?

— Я и сам не знаю. Надеюсь, родственники все-таки ответят на мое письмо.

— Вы с ними регулярно переписываетесь? — И поясняет, дабы избежать недоразумений: — Ведь вы знаете, я не читаю писем здешних обитателей. Это обязанность пастора.

— Регулярно? Да нет. Но последние три месяца я писал им в каждый почтовый день.

— И они не ответили?

— Пока нет.

— Ваши родные — люди обеспеченные?

— Да.

— А если они так и не ответят, — конечно, они еще могут ответить, но все же, если ответа не последует, — не собираетесь ли вы просто взять и приехать к ним?

— Нет-нет! — испуганно восклицает Куфальт. — Ни в коем случае.

— Хорошо. И вы всерьез хотите работать?

— Больше всего мне бы хотелось, — выдавливает Куфальт, запинаясь, — поехать куда-нибудь, где никто ничего про меня не знает. Я подумывал о Гамбурге.

Директор с сомнением покачивает головой.

— Гамбург… Огромный город…

— Боже мой, господин директор, я в самом деле сыт по горло. Меня ничто больше не соблазнит.

— Вы имеете в виду соблазны большого города? Нет, Куфальт, я не о них. Вернее, в маленьких городках они точно такие же. Но безработица в Гамбурге, естественно, куда страшнее. У вас никого там нет, кто бы мог вам помочь? Здесь я еще мог бы, пожалуй…

— Нет, пожалуйста, только не здесь. Все те же лица…

— Хорошо, хорошо. Вероятно, вы правы. Но что ждет вас там? Как вы себе представляете свою жизнь в Гамбурге?

— Не знаю еще. К бухгалтерии и кассе меня, конечно, не допустят. И вообще мне будет нелегко устроиться, раз у меня в послужном списке пяти лет как не бывало…

— Да, — соглашается директор. — Пожалуй.

— Но я умею печатать на машинке. Может, стоит купить машинку и печатать адреса на конвертах за сдельную оплату? А впоследствии открыть машинописное бюро? Я хорошо печатаю, господин директор.

— Значит, машинки у вас нет? А деньги есть?

— Только то, что здесь заработал.

— И сколько же?

— Думаю, марок триста. Ах, господин директор, вот если бы вы распорядились, чтобы мне при выписке сразу выплатили всю сумму! Чтобы мне не пришлось каждую неделю таскаться в благотворительный комитет за очередной порцией?

Директор колеблется.

— Я буду экономить на всем, господин директор! — умоляет Куфальт. — Не потрачу зря ни пфеннига. Только бы не являться за своими же деньгами в этот комитет! — И добавляет едва слышно: — Мне так хочется и с этим покончить.

Директор не умеет отказывать, когда его просят. И говорит:

— Хорошо. Вопрос решен. Я распоряжусь, чтобы вам выдали все, что вы заработали. Но, Куфальт, ведь на эти триста марок вам придется жить два, а то и три месяца, так что о покупке машинки и речи быть не может.

— А в рассрочку?

— Нет, в рассрочку не получится. Ведь вы не можете рассчитывать на постоянные доходы, из печатанья адресов, может, ничего и не выйдет. Так чем же…

— Мои родственники…

— Сбросим их пока что со счетов. Так чем же вы займетесь?

— Я… еще… не знаю…

Голос директора набирает силу:

— И сколько времени вы не прикасались к машинке? Пять лет? Даже больше пяти? Ну тогда поначалу вам трудновато придется, много не заработаете…

— Я могу за час напечатать сто адресов с гаком.

— Вернее — могли. А теперь вряд ли. Вам кажется, что вы здоровы. Вам кажется, что раз вы здесь выполняли две нормы, то и на воле горы свернете. Но здесь вас ничто не отвлекало, Куфальт, а там на вас навалятся и все заботы, и все соблазны. Вы ведь отвыкли от общения с людьми. А тут и кинотеатры, которые вам недоступны, и кафе, которые вам не по карману. Трудно вам будет со всем этим справиться, Куфальт. Главные трудности у вас впереди.

— Да, — соглашается Куфальт. — Все верно.

— Вы достаточно долго пробыли в этих стенах, Куфальт. Видели, сколько народу вернулось?

— Много, очень много.

— Вы должны быть сильнее, чем они все. И часто вам будет казаться, что игра не стоит свеч. Ради чего? Все равно, мол, в люди мне не выбиться. Но ведь кое-кто все-таки выбивается. Для этого, Куфальт, нужно одно: взять себя в руки и держаться, изо всех сил держаться.

— Да, господин директор, — послушно кивает Куфальт.

Стены комнаты окрашены в мягкий коричневатый цвет. Окна здесь — не просто отверстия в наружной стене, они завешаны гардинами, белыми кисейными гардинами в нежно-зеленую полоску. На полу — настоящий ковер.

— Вы сейчас — словно больной, долго пролежавший в постели, вам придется заново учиться ходить, шаг за шагом. А тому, кто долго пролежал в постели, на первых порах необходима опора — либо палка, либо поводырь. Хотите еще сигарету? Хорошо.

Выждав несколько секунд, директор продолжает:

— Вы сейчас, наверное, думаете: пускай себе говорит, что хочет, уж как-нибудь и сам справлюсь. Но это — на самом деле — очень трудно. Пока пристроитесь… Вы ведь раньше никогда не жили без твердого жалованья? Вот видите! Пока вы пристроитесь, деньги у вас кончатся. Что тогда делать?

— Выходит, мне в самый раз просить, чтобы меня тут оставили, — говорит Куфальт, улыбаясь через силу. — Выходит, у меня сейчас руки вроде обрублены.

— Не обрублены, — поправляет его директор, — а парализованы или, вернее, не двигаются. Хочу вам кое-что предложить. Есть в Гамбурге такой дом, куда вы можете пойти, там принимают на жительство безработных торговых служащих, в том числе и отбывших тюремный срок. При этом доме есть машинописное бюро. Вы сможете там работать, как и во всяком другом бюро, и за это получите комнату и стол. Если заработаете больше, чем положено платить за полный пансион в этом доме, деньги положат на ваше имя в банк. Вам не придется расходовать заработанные здесь у нас деньги, и если будете добросовестно трудиться, ваш счет даже возрастет. А как только вернете себе уверенность в своих силах и найдете какую-то другую работу, съедете из этого дома. Причем в любой день, когда захотите, Куфальт.

— Понял, — говорит Куфальт, проворачивая в голове эти сведения. — А там живут сплошь такие, как я, отсидевшие свое?

— Да нет, — отвечает директор. — Насколько я знаю, и просто безработные тоже.

— И я запросто могу туда явиться?

— Совершенно верно. Вы будете там как бы заново учиться ходить, только и всего. Само собой, в этом доме имеется своего рода устав, да и роскоши там особой ожидать, очевидно, не приходится, но ведь вы не избалованы.

— Да, — облегченно вздыхает Куфальт. — Чего нет, того нет. Что ж, очень хорошо. Так я и поступлю.

Он сидит, уставясь в пространство перед собой. Сотенная в носке жжет, нога горит и чешется, как от сыпи. Он борется с собой. Его так и подмывает отдать ассигнацию директору и сказать: «Вот, возьмите это, я хочу начинать жизнь с чистыми руками». Тот поймет и не станет его ни о чем расспрашивать. Но Куфальт так и не решается это сделать, получится чересчур демонстративно, как будто он таким жестом хочет отплатить директору за его доброту. Но зато уж у себя в камере он сразу разорвет сотнягу в клочки. Это уж как пить дать.

— Хорошо, — подводит итог разговору директор. — Тогда все ясно. И если что-то не заладится, напишите мне.

— Непременно. Я вам очень благодарен, господин директор. Спасибо вам за все.

— Ну хорошо, — еще раз говорит директор и встает. — А теперь я отведу вас к пастору. В его обязанности входит извещать приют о новых постояльцах.

— К пастору? — переспрашивает Куфальт. — Так этот ваш «дом» — церковный приют? — Куфальт говорит это сидя, он не в силах встать.

— Отнюдь, с чего вы взяли? Хотя руководит им пастор. В этом доме полная свобода вероисповеданий. Там и иудеи, и христиане, и вообще неверующие. — Директор добродушно смеется, чтобы его успокоить.

— Но я бы не хотел идти к пастору.

— Не делайте глупостей, — энергично возражает тот. — Пастор сообщит о вашем приезде, это простая формальность, которую мог бы выполнить инспектор полиции или надзиратель, ведающий почтой. Случайно этим занимается пастор.

— Я не люблю ходить к пастору.

— Ну ладно. Что вы предпочитаете: вынести пять неприятных минут у пастора или пойти ко дну? Вот видите! Так что пойдемте!

Директор уже вышел в коридор и торопливо зашагал впереди Куфальта.

4

Вдруг Куфальт окликает директора, который уже почти достиг пасторской двери:

— Господин директор, еще одна просьба!

Директор оборачивается:

— Да?

— Господин директор, ведь Брун тоже послезавтра выходит на волю. Не могли бы вы с ним побеседовать?

— А в чем дело?

— У него какие-то нелады. Кажется, ему что-то наобещали, а теперь начисто отказываются.

Директор на минутку задумывается — видно, что думает он очень напряженно, — а потом спрашивает:

— И в ком закавыка? В мастере?

Куфальт глядит директору прямо в глаза, но молчит, как рыба.

— Вы не хотите сказать больше того, что сказали?

И Куфальт сквозь зубы выдавливает:

— После того, что случилось с Зете, предпочитаю помалкивать.

Они стоят друг против друга в коридоре тюремной конторы, заключенный и директор тюрьмы, и оба думают о том разговоре, когда директор пообещал своему подопечному помощь и покровительство. Лоб директора багровеет, и он говорит примирительно:

— Все не так-то легко и просто, Куфальт. Приходится ловчить, то и дело ловчить…

И вдруг, решившись, резко меняет тон:

— Хорошо, я поговорю с Бруном, чтобы он не наделал глупостей.

И директор быстрыми шагами первым входит в комнату пастора.

— Вот, господин пастор, я привел к вам Куфальта. У него к вам просьба. — И, обернувшись к Куфальту, добавляет: — Итак, до свидания, желаю вам всего хорошего. Но чтобы ушки всегда были на макушке. Всего вам доброго!

Он пожимает Куфальту руку, тот бормочет что-то неразборчивое, и директор исчезает.

Тут разговором завладевает пастор:

— Итак, дорогой мой юный друг, у вас есть ко мне некая просьба. Выскажитесь же, откройте мне свою душу, расскажите, что у вас на сердце.

«Ишь чего захотел», — думает про себя Куфальт и с едва скрываемым отвращением глядит тому прямо в гладкое, упитанное лицо.

У пастора Цумпе волосы белые, как снег, кожа на лице тоже белая, матовая, зато глаза у него темные и брови густые, кустистые и черные, как вороново крыло. По тюрьме ходит слух, будто брови эти не настоящие, будто пастор каждое воскресенье перед проповедью заново их наклеивает. А в доказательство того, что это не брехня, рассказывающие добавляют, что иногда одна бровь бывает выше другой.

Пастор взирает на заключенного дружелюбно, даже ласково, но ласковость эта — кошачья. Куфальт всем своим существом чувствует, что он глубоко безразличен этому человеку.

Помолчав, пастор опять спрашивает:

— Итак, Куфальт, что вас заботит? Вам что-нибудь нужно? Например, хороший костюм в честь такого торжественного события, как выход на волю? Костюм стоит много денег, но на вас, может быть, не грех и потратиться. Вы не безнадежны.

— Спасибо, — обрывает его Куфальт. — Не нужен мне костюм. Директор сказал, что мне надо обратиться к вам по поводу устройства в приют для безработных торговых служащих. Вот почему я здесь.

— Значит, вы хотите попасть в приют «Мирная обитель»? Это отрадно. Весьма отрадно. Для вас будет большой удачей попасть туда, дорогой мой. Вам там очень понравится, смею вас уверить. Отличный стол. Уютные спаленки. И великолепная гостиная с отличной библиотекой. Я сам там был, своими глазами все видел. Образцовое заведение.

— А как там с работой? — недоверчиво уточняет Куфальт. — Что там за работа?

— Ах да, — спохватывается пастор, — разумеется, там все работают. Труд превосходно организован. В большой комнате стоит множество пишущих машинок, все сидят за столами и печатают. Очень мило.

— И сколько там можно заработать?

— Но, дорогой мой юный друг, как бы поточнее выразиться? Ведь все это вместе — благотворительность, оказываемое вам вспомоществование. Но труд ваш, само собой, будет соответственно оплачен. Точную сумму я не могу назвать, но зарабатывать вы будете вполне прилично.

— Ну ладно, — сдается Куфальт. — Тогда пишите направление.

— Хорошо. Вот у нас тут имеются чистые бланки, которые надо заполнить. Как вас зовут? Я знаю, но Куфальт — это фамилия. А имя? Вилли? Значит, Вильгельм.

— Нет, не Вильгельм, а Вилли. Такое имя дали мне при крещении.

— В самом деле? Но ведь Вилли — это искаженное «Вильгельм». Ну да ладно, пускай будет Вилли. Гм, Вилли. Когда родились? Ого, так вам скоро тридцать стукнет! Пора взяться за ум, дорогой друг, пора! За что получили срок? Растрата и подделка документов? Злостная? Значит, растрата и злостная подделка документов. Какой именно срок?

— Для чего им там в приюте про все это знать? Сколько дали — все мои, я их отсидел от звонка до звонка.

— Но ведь они хотят вам помочь, дорогой Куфальт. А помогающий должен знать того, кому помогает. Так какой срок?

— Пять лет.

Чем больше раздражается Куфальт, тем мягче и приветливее становится пастор. И очередной вопрос звучит уже чуть ли не вкрадчиво:

— А как насчет гражданских прав, мой дорогой? Вы ведь не лишены гражданских прав?

— Да, не лишен.

— А что с вашими дорогими родителями? Кто по профессии ваш уважаемый батюшка?

Куфальт окончательно теряет терпение и взрывается:

— Знаете что, господин пастор, прекратите эту бодягу, или я… При чем тут мои старики?

— Дорогой Куфальт, успокойтесь, пожалуйста… Все, что делается, делается для вашего же блага. Надо знать, из какой вы среды. Нельзя же, к примеру, сына какого-нибудь рабочего рекомендовать влиятельному лицу на должность личного секретаря. Ведь это ясно, не правда ли? Так кто же ваш уважаемый батюшка?

— Он умер.

Пастор не совсем удовлетворен ответом, но почитает за лучшее отступиться.

— Так-так. Но ваша матушка, она-то ведь жива, не правда ли? Ее-то не отнял у вас злой рок?

— Господин пастор! — взрывается Куфальт и вскакивает со стула. — Попрошу зачитать мне вопросы коротко и ясно — так, как они записаны в анкете!

— Что с вами, дорогой мой юный друг? Я вас не понимаю. То есть я, конечно, чувствую — видимо, я задел ваше больное место, — вы порвали со своими близкими. Этого лучше не касаться. Но ведь ваша матушка пишет вам, не так ли, она вам все-таки пишет?

— Нет, не пишет! — орет Куфальт. — И вы это знаете совершенно точно! Вы же читаете все письма, вы же у нас тут за цензора!

— Но тогда вы должны, вы просто обязаны к ней поехать, мой юный друг! К родной матери! Тогда вас нельзя направить в приют. Вы должны ехать к матери, и она наверняка вас простит!

— Господин пастор, — ледяным тоном вдруг спрашивает Куфальт, — как обстоят дела с букетом цветов?

Пастор Цумпе ошарашен. И уже совсем другим голосом, начисто лишенным даже намека на ласковость, он спрашивает:

— С букетом цветов? С каким еще букетом?

— Вот именно — с каким?! — теперь уже открыто язвит Куфальт. — С тем самым, который вы через три недели после Рождества принесли в камеру чахоточного Зимзена. И как обстоят дела с жалобой этого самого Зимзена, которую он подал на вас председателю уголовного суда? Не попала ли она в вашу корзину для бумаг?

И Куфальт свирепо оглядывает комнату в поисках корзины, словно и теперь, спустя три месяца, жалоба все еще может в ней лежать.

Пастор потрясен.

— Успокойтесь же, мой дорогой, мой юный дpyг! Вам вредно волноваться. Вы стали жертвой заблуждения, жертвой отвратительной клеветы. Если я и принес больному заключенному букет цветов, то только для того, чтобы доставить ему радость, а вовсе не…

Задохнувшись от праведного гнева, пастор обрывает себя на полуслове.

— Вы, господин пастор, пообещали Зимзену с женой полтонны угольных брикетов и продуктовую посылку в качестве рождественского подарка его семье. На все это было получено разрешение попечительского комитета. Жена Зимзена с детьми ждали-пождали, но так ничего и не дождались. Вы изволили просто-напросто позабыть об обещанном. И когда жена Зимзена потом все же пришла к вам, вы велели сказать, что вас нет на месте. А когда она заговорила с вами на улице, вы просто отмахнулись от нее, сказав, что помочь ей нечем, денег больше нет. Вот как было дело, господин пастор, и об этом знают все заключенные и все тюремное начальство.

— Послушайте! — вне себя от бешенства кричит пастор. — Все это ложь, наветы, чистой воды клевета! Да знаете ли вы, что я могу подать на вас жалобу за оскорбление должностного лица? Жена этого Зимзена — особа сомнительного поведения, путается с кем попало, такой, как она, нечего рассчитывать на вспомоществование!

— Выходит, по-вашему, лучше уморить своих детей голодом, чем пойти на панель! А не явились ли вы к Зимзену с букетом как раз в тот день, когда он с отчаяния настрочил на вас жалобу председателю уголовного суда?

— Я пришел к нему из сострадания. А жалоба эта не имела никакого смысла, поскольку попечительский комитет существует на пожертвования частных лиц и не входит в компетенцию председателя суда!

— Оттого-то вы и мели хвостом перед Зимзеном, уговаривая его взять жалобу обратно? И этот идиот послушался! Зато я напишу за него, как только выйду отсюда, во все газеты сообщу о ваших художествах…

— Попытка — не пытка, — ехидничает пастор. — Поглядим, что получится. Я уже сорок лет пастор этого заведения и не таких, как вы, видывал… Ваша мать в состоянии вас содержать?

— Нет.

— Ваше вероисповедание?

— Пока евангелическое. Но при первой возможности переменю.

— Значит, евангелическое. Что вы умеете делать?

— Конторскую работу.

— Какую именно?

— Любую.

— Можете писать деловые письма по-испански?

— Нет.

— Так какую же конторскую работу вы умеете делать?

— Печатаю на машинке, знаю стенографию, двойную, американскую и итальянскую бухгалтерию, причем баланс всегда в ажуре. Ну и все прочее.

— Значит, испанского языка не знаете. Умеете ли обращаться с множительной техникой?

— Нет.

— А с фальцевальной?

— Нет.

— А с машинами для печатания адресов?

— Нет.

— Да, весьма скудно. Ну что ж, распишитесь вот тут.

Куфальт пробегает глазами опросный лист. Вдруг взгляд его застревает на одной строке.

— Здесь написано, что я обязуюсь выполнять устав приюта. А где он?

— Устав есть устав. И конечно, вы обязаны его выполнять.

— Но я должен знать, что я обязуюсь делать. Можно мне взглянуть на этот устав?

— У меня его нет. Дорогой мой Куфальт, для вас лично не догадались прислать мне экземпляр. Но все этот устав соблюдали, значит, и вам придется.

— Не подпишусь под тем, чего не знаю.

— Я-то думал, вы действительно хотите попасть в приют.

— Да, хочу, но сперва хочу взглянуть на устав. У вас наверняка есть экземпляр.

— У меня его нет.

— Тогда я не подпишусь.

— А я не дам вам рекомендацию.

Куфальт стоит в некоторой растерянности и напряженно глядит на пастора. Тот как ни в чем не бывало разбирает груду лежащих на столе писем.

— Надо бы побыстрее цензурировать письма, господин пастор, — наконец выпаливает Куфальт. — Свинство держать их здесь по две недели.

Но пастор даже не поднимает головы:

— Значит, вы отказываетесь подписать?

— Значит, отказываюсь, — бросает Куфальт и идет к двери.

5

В коридоре Куфальт оглядывается и видит, что в конце его, возле двери в приемник для вновь поступающих, толпятся шесть — восемь человек в вольной одежде — новенькие. Дежурит возле них старший надзиратель Петров. Этот не почешется, пока не припечет. Больше в коридоре никого нет.

Куфальт идет мимо всех конторских дверей в противоположную сторону, все дальше и дальше от входа во внутреннюю тюрьму, от Петрова, и наконец достигает лестницы, ведущей вниз. Это лестница для персонала тюрьмы, заключенным запрещено пользоваться ею, но он махнул на все рукой.

Никто не встретился ему здесь, и он спокойно спустился в подвал и остановился перед второй массивной железной дверью, ведущей в царство кастеляна. Пастор невольно навел Куфальта на мысль проверить, в каком состоянии его костюм.

Прошло пять лет с тех пор, как его посадили, он с трудом вспоминает, во что был тогда одет. Собственно, у него и было-то только что на нем: костюм, зимнее пальто, шляпа да в портфеле зубная щетка и пижама.

Значит, и белье придется покупать. Он еще и за ворота не успел выйти, а денежки уже тают, на глазах тают. И в каком виде его костюм после пяти-то лет?

Он стоит у железной двери и озабоченно смотрит в одну точку. Он уже убежден, что освобождение пришло слишком рано, ничего не готово, прежде всего он сам не готов. Вот и с приютом ничего не получилось, придется снимать комнату… Но хоть деньги выплатят здесь и сразу, хоть этого добился у директора, месяц-другой как-нибудь протянет. Даже сможет кое-что себе купить. А потом?..

Появляется надзиратель Штрелов.

— Это что такое, почему вы здесь? Где ваш надзиратель?

— Я был на приеме у директора и пастора. А теперь мне нужно к кастеляну — посмотреть, что с моими вещами. — И добавляет для ясности: — Ведь я завтра освобождаюсь.

— Может, вам, третьей категории, и ключи вручить прикажете? А мы, судя по всему, никому уже не нужны. Расхаживаете себе по всему зданию! И пока кому-нибудь из нас не проломят голову, важные господа не сообразят, что они наделали этими льготами!

Тем не менее Штрелов пропускает Куфальта в дверь, ворчит, но пропускает, запирает за ним и поднимается вверх по лестнице.

Куфальт оказывается в длинном подвальном коридоре, справа и слева открытые двери кладовых. Проходя мимо, он видит целые батареи мисок, целые дивизии параш. Под бесконечными стопками белья прогибаются полки. Все ближе святилище, где восседает кастелян. Сердце колотится, как от быстрого бега, — теперь все будет зависеть от настроения подвального владыки.

Дело в том, что кастелян — вообще-то неплохой мужик и с заключенными обращается точно так же, как со всеми прочими: по-дружески, когда он в хорошем настроении, и по-хамски — когда в плохом. Так что если он сейчас в плохом, то просто-напросто вышвырнет Куфальта за дверь, а может, еще и посадит в карцер за то, что явился к нему самовольно и без сопровождающего.

Важно еще правильно к нему обратиться. Вся тюрьма делится на два лагеря: одни утверждают, что кастеляну нравится, когда его называют «главным надзирателем», другие возлагают все надежды на обращение «господин кастелян».

Раньше Куфальт принадлежал к первому лагерю, но несмотря на обращение «господин главный надзиратель», дважды пулей вылетал от кастеляна вместе со своими просьбами.

При обращении же «господин кастелян» он накололся только раз, да и то скорее всего потому, что осмелился попросить пасту для чистки посуды. Это было расценено как наглость с его стороны, поскольку пасту выдают только кальфакторам и только для чистки посуды персонала.

Он набирается духу и является пред очи кастеляна:

— Господин кастелян, меня послал к вам господин пастор. Я хотел только справиться, в порядке ли мои вещи. Если что не так, господин пастор, вероятно, попробует помочь.

— Откуда вы взялись? Где ваш надзиратель? — вскидывается кастелян.

— Мне разрешили самому к вам явиться, — выпаливает Куфальт.

— Кто разрешил? Пастор?

Куфальт кивает.

— Проклятый поп! — взрывается кастелян. — Вечно одно и то же. Когда мы хотим ввести какое-то послабление, он всегда против, поскольку «кара есть кара», но пройти двадцать шагов по коридору ему лень. Ну погоди, на следующем собрании персонала я доложу об этом случае.

Куфальт благоговейно внимает. Кастелян явно в хорошем настроении: у него есть повод напуститься на попов, что он и делает с превеликим удовольствием, ведь кастелян — «красный». А следующее собрание персонала состоится только во вторник, когда за Куфальтом уже захлопнутся ворота.

— Чего вам, собственно, надо? — наконец милостиво снисходит к нему кастелян. — Хотите выклянчить новый костюмчик? Ваш еще вполне прилично выглядит.

— Вот бы примерить его, господин кастелян. — Голос Куфальта источает мед. — От вечной каши у меня здесь брюхо выросло!

— Никакого брюха я у вас не вижу. Ну да ладно, примеряйте. Хотя, по правде говоря, не стоило бы идти попу навстречу. Бастель, принесите Куфальту его вещи. — И добавляет, полистав регистрационную книгу: — Его номер 75–63. А вернулся его костюм от портного?

— Так точно, господин главный надзиратель, — раскатисто гремит под сводами подвала, и кальфактор кастеляна Бастель появляется с большим мешком, внутри которого на плечиках развешаны вещи заключенного Куфальта.

— Погоди-ка, — говорит Бастель Куфальту. — Лучше я сам сниму костюм. А то ты все изомнешь.

Костюм у Куфальта темио-синий с белой искоркой, и сердце Куфальта радостно замирает при его виде, — он и надевал-тο его раз пять-шесть, не больше.

— Шикарный костюм, — признает и кастелян. — Сколько заплатили?

— Сто семьдесят шесть, — наобум брякает Куфальт.

— Это уж чересчур, — качает головой кастелян. — Красная цена ему девяносто.

— Но ведь и покупал я его почти шесть лет назад, — уточняет Куфальт.

— Правда ваша, тогда костюмы были еще в цене. А нынче идут по шестьдесят — семьдесят марок. Бывают даже за двенадцать и пятнадцать.

— Надо же! — с готовностью изумляется Куфальт.

— Нет-нет, белье не снимайте. Ваша сорочка еще не вернулась от прачки, к ней сегодня вечером нужно будет заглянуть, Бастель. Да, выходите вы от нас в лучшем виде, ребята. Мы вам картину не портим — франты хоть куда!

Кастелян и в самом деле славится тем, что хранит вещи арестантов лучше некуда, и хвастает, что у него ни одна ниточка не пропадет. Так что его кальфакторы трудятся в поте лица.

— Великолепно! Куфальт, да вас не узнать. Бастель, вы только поглядите на него…

И вдруг, не договорив, бросает с досадой:

— Зачем этот Бацке явился? Господин Штайниц, я не желаю видеть здесь этого типа, разве что в случае крайней нужды. Только и знает, что скандалить. Да, Бацке, вы скандалист, и сейчас вы пришли сюда, чтобы поскандалить.

— Да я же и рта не успел открыть, — парирует Бацке, делая глазами знак Бастелю. Куфальта он вообще не замечает.

— Так распорядился директор, — говорит надзиратель Штайниц. — Бацке разрешено примерить его вещи. Мол, годятся ли еще.

— Что у меня тут, примерочная, что ли? Скоро вся тюрьма сюда заявится и начнет примерять. Директор мог бы заняться чем-нибудь более дельным. Куфальт, ушли бы хоть вы. Ваши ботинки? Да бросьте вы, уж ботинки-то, конечно, годятся.

И уже мягче:

— Ну, ладно, примерьте еще и ботинки. Бастель, принесите-ка вещи Бацке. Номер 24–19!

Бастель появляется с новым мешком, и Бацке успевает что-то шепнуть ему на ухо — тот кивает, потом отрицательно мотает головой. Из шапки, которую Бацке держит в руке, вдруг одна за другой выныривают четыре пачки табака и исчезают в руках Бастеля.

Бастель удаляется в глубь подвала, кастелян и надзиратель все еще беседуют у окна.

А Куфальт мается с ботинками. Ему никак не удается втиснуть в них ноги, скорее всего из-за толстых шерстяных носков. А его собственные носки еще в стирке. И все равно — не были ботинки тогда такими тесными! Разве в тридцать лет ноги все еще растут?

И вдруг по подвалу прокатывается рокочущий бас Бацке:

— Моль проела!

Кастелян инстинктивно бросается к нему. Но, сделав три шага, останавливается:

— Ясное дело — Бацке, он и есть Бацке! Ему бы только поскандалить! Моль проела! Да я семнадцать лет тут кастеляном, и еще не было случая, чтобы у меня что-то проела моль.

Повернувшись на каблуках, он возвращается к окну.

— А вот и еще дырка! И под отворотами все молью трачено.

— А ну, покажите! Вы в своем уме… Да никогда еще моли…

— А в моих вещах есть! — жестко бросает ему в лицо Бацке и с безразличным видом глядит на беснующегося кастеляна.

Тот подносит пиджак к свету:

— Да быть этого не может… Ах вы, бездельники проклятые… Бастель, скотина, почему не доложил, что в вещах Бацке завелась моль?

Бастель прикидывается полным идиотом:

— Не посмел, господин кастелян.

— А почему портные ничего не сказали?

— Струсили, господин кастелян, не посмели.

— Почему ты не отдал костюм в штопку?

— Боялся, что мне за это шею намылят.

— И штаны моль проела, — невозмутимо басит Бацке.

— Безобразие, черт бы вас всех побрал! Я же знал, что этот Бацке… Никогда у меня не было моли… Тут что-то нечисто, Бацке, тут… — И вдруг его осеняет: — Моль была в ваших вещах еще тогда! Вы ее принесли с собой, Бацке!

— Было бы в протоколе. И стояла бы моя подпись, господин кастелян.

— Она и стоит! Подождите-ка! — Кастелян выхватывает из стола папки с бумагами. — Сколько времени сидите? Когда поступили?

— Откуда мне знать, господин кастелян? — добродушно улыбается Бацке. — Я ведь частенько туда-сюда мотаюсь. Это у вас все по книгам расписано.

Кастелян уже нашел запись.

Наморщив лоб, он внимательно читает протокол. Потом перечитывает его во второй раз. И в третий. После чего произносит с притворным спокойствием:

— Значит, так: я отошлю ваш костюм в штопку, Бацке.

— Ничего не знаю и знать не желаю. Я пришел сюда в целом костюме и уйти хочу в целом. А штопаный мне не к лицу.

— Да никто и не заметит, что он штопаный, Бацке. Заштопанные места будут прочнее целых.

— Не нужны мне эти прочные места, а нужен костюм без дырок.

— Откуда он теперь возьмется, Бацке? Будьте же благоразумны. Раньше воскресенья портным нового костюма не сшить.

— Придется прогуляться в город, господин главный надзиратель. И купить готовый. Я ведь и готовое платье ношу, не брезгую.

— А деньги? Что мне, ради вас идти к попу унижаться, чтобы попечители раскошелились? А вы чего здесь торчите, Куфальт? Не угодно ли убраться отсюда подобру-поздорову?

— Да вот с ботинками неладно, господин кастелян!

— Что там с вашими ботинками? Тоже небось моль завелась? Идите же! Господин Штайниц, выпустите Куфальта. Просто выпустите, и все. Он и сюда сам собой явился, как большой начальник.

— Но эти ботинки я не могу…

— Я тоже не могу! Черт вас всех побери! Штайниц, захватите этого типа с собой! А вы, Бацке, послушайте, что я вам скажу…

Куфальт уже в коридоре. Надзиратель Штайниц отпирает перед ним дверь, ведущую во внутреннюю тюрьму.

— Идите прямо в свою камеру, Куфальт. Хотя нет, — сначала доложите главному надзирателю, что вы вернулись.

6

Подойдя к стекляшке, чтобы доложиться, Куфальт видит, что она пуста. Главного надзирателя и след простыл. Куфальт задирает голову и оглядывает все этажи: пусто. То есть, конечно, по коридорам снуют кальфакторы, чистят, мажут воском и натирают линолеум, да и надзиратели попадаются, но никто из них не смотрит в его сторону.

Куфальт заглядывает внутрь стекляшки. Раздвижная дверь наполовину открыта. Видимо, почта только что пришла, на столе высится целая стопка писем, и сверху лежит продолговатый желтый конверт с белым листочком квитанции — письмо заказное.

Он оглядывается. Вроде никто не обращает на него внимания. Он просовывает голову в дверь. И разбирает на конверте слова, о которых мечтал: «Господину Вилли Куфальту, в Центральную тюрьму».

Долгожданное письмо от зятя Вернера Паузе, письмо с деньгами или предложением места!

Одно движение — и конверт с квитанцией исчезает в его кармане. Куфальт медленно поднимается по лестнице в свою камеру.

И вот он стоит у стола под окном, повернувшись спиной к глазку двери, чтобы никто не видел, что у него в руках.

Осторожно ощупывает он конверт. Там что-то лежит. Деньги! Они послали ему денег! Само письмо, по-видимому, не очень длинное, но в конверт еще что-то вложено, потолще.

Значит, Вернер все же решил ему помочь. В глубине души Куфальт никогда в это не верил. А Вернер оказался человеком порядочным, что бы там ни говорили. И за то, что он тогда, когда все случилось, рвал и метал от злости, на него теперь грех обижаться.

Ах, какая жизнь теперь начнется! Все пойдет как по маслу! Не придется терпеть никаких лишений, хотя, конечно, он будет очень и очень бережлив. И все же сможет пойти в кафе, а то и в бар…

Меньше тысячи марок они никак не могут прислать, потому что с меньшей суммой и начинать смешно. А через четыре-пять недель можно будет попросить уже более солидную сумму, скажем, три-четыре тысячи, и открыть собственное дело, к примеру, табачную лавку… Нет, не то…

В конверте вместо денег оказывается ключик, плоский такой ключик, от чемодана. Жаль… А письмо гласит:

Господину Вилли Куфальту

Временный адрес:

Центральная тюрьма, камера 365.


По поручению господина Вернера Паузе мы имеем честь сообщить Вам, что господин Паузе получил Ваше письмо от 3.4., равно как и все предыдущие. Господин Паузе весьма сожалеет, что в настоящее время в его конторе нет вакантного места, которое он мог бы Вам предложить, но что даже в том случае, если бы такое место имелось, он вынужден был бы из соображений социальной морали предоставить его одному из множества безработных, не привлекавшихся к уголовной ответственности и терпящих в настоящее время большую нужду. Что касается Вашей просьбы о денежной помощи, то господин Паузе весьма сожалеет, что вынужден отказать Вам и в этом: по имеющимся в нашем распоряжении сведениям, за время заключения Вы заработали довольно значительную сумму, которая и защитит Вас от лишений в первое время после выхода на волю. Кроме того, господин Паузе настоятельно напоминает Вам о многочисленных благотворительных обществах, в задачи которых и входит заниматься судьбами таких людей, как Вы, и которые наверняка с радостью изъявят готовность Вам помочь.

Господин Паузе настоятельно просит Вас также впредь не писать ни ему, ни его жене, Вашей сестре, ни матери. Они еще не совсем оправились после пережитых в свое время волнений, и напоминание о них привело бы лишь к еще большей отчужденности. Однако господин Паузе посылает Вам пассажирской скоростью часть принадлежащих Вам вещей, остальное получите только в том случае, если в течение минимум одного года будете вести себя безупречно. Ключ от чемодана прилагается.

Заканчивая сообщение, выражаем Вам наше неизменное и полное уважение.

По поручению фирмы «Паузе и Маргольц»

Рейнхольд Штекенс.

Майский день по-прежнему излучает сияние, камера вся залита светом. Час прогулки. Со двора доносится шарканье ног.

— Держать дистанцию пять шагов! Держать дистанцию! — надрывается надзиратель. — Прекратить разговоры или подам рапорт!

Куфальт безучастно сидит с письмом в руке. Глаза его тупо уставились в одну точку.

7

Куфальт еще хорошо помнит, что случилось три-четыре года назад, когда Тильбург вышел на волю. В тюрьме он вел себя как все и ничем не выделялся из общей массы. И особо тяжкого преступления за ним не числилось, и срок отсидел обычный — не то два, не то три года. А что он за эти годы пережил и передумал, этого никто не знал. О таких вещах в тюрьме обычно не распространяются.

Так вот, этого Тильбурга в один прекрасный день выпустили. Но повел он себя после этого не так, как обычно ведут себя выпущенные на волю, — не напился и не провел первую ночь с девками, не стал метаться в поисках работы и комнаты, а прямиком махнул в Гамбург и купил себе револьвер.

Потом приехал обратно, послонялся возле тюрьмы и направился за город.

Когда он прошел по шоссе довольно большое расстояние и вышел на равнину, навстречу ему попался какой-то человек. Человек был ему незнаком, Тильбург его никогда в глаза не видел.

Тем не менее он вытащил револьвер и выстрелил в того. Попал в плечо, пуля раздробила кость, человек упал. Тильбург зашагал дальше.

Потом он встретил еще одного человека и в того тоже выстрелил, на этот раз попал в живот.

Спустя полчаса Тильбург увидел сельских жандармов, догонявших его на велосипедах. Быстро свернув с шоссе, он прямо по лугам побежал к крестьянскому хутору. Выстрелив несколько раз в воздух, он крикнул, чтобы хозяева не выходили из дома, и начал отстреливаться. Наконец-то ему выпал случай проявить себя тем, кем он себя, наверное, все эти годы ощущал в тюрьме: диким и злым зверем. И единственное объяснение, которое услышали от него на суде, звучало так: «Я был так зол на людей!»

Он подстрелил еще троих жандармов, прежде чем им удалось свалить его. Но его подштопали, чтобы было кого судить и запрятать за решетку на такой срок, после которого уже не выходят.

«В сущности, Тильбурга можно понять», — думает Куфальт, сидя у себя в камере с письмом в руке.

А несколько позже его посещает еще одна мысль: «Какой же я идиот! Уж это-то письмо мог бы спокойно оставить в стекляшке. А теперь что мне делать, если его хватятся?»

8

— Куфальт, в расчетную часть! — кричит надзиратель, появляясь в дверях.

— Слушаюсь, — отвечает Куфальт и медленно поднимается.

— Быстрее поворачивайся, парень, мне нужно обежать еще двадцать камер!

— Да, надзиратель у нас бегает, как лось, — замечает Куфальт.

— Так что давай, дуй сам к стекляшке. А я тут только…

Куфальт опять является в стекляшку. Главный надзиратель Руш поднимает голову от бумаг и пялится на него сквозь очки. И даже шевелит губами, но Куфальта так и не окликает.

«Ну и наделал я бед! Чемодан прибудет, а ключа-то и нет. То есть он у меня в кармане, но я не имею права его иметь. И даже не имею права знать, что чемодан должен прибыть. Влип по самые уши! Веселенькое начало для новой жизни! Лучше уж сидеть спокойно в камере и вязать сети, зная, что тридцать норм закреплены за мной!»

— Слушай, парень, — шепчет ему Бацке тут же, в стекляшке. — Видал, как я довел кастеляна? Чуть не лопнул из-за этих дырок!

— И теперь ты получишь новый костюм?

— Как пить дать! Сегодня после обеда мы с ним пойдем в город покупать. Платят попечители. А старый мне заштопают, я и его получу в придачу.

— С чего это он так подобрел?

— А чтобы я не разболтал про моль. Начальнички взбесятся, если прослышат, что в кладовых завелась моль. И прогонят его в три шеи, красную сволочь! — Бацке самодовольно ухмыляется. — А моли он все равно не найдет.

— Не найдет?

— А ты, парень, и впрямь поверил, что дырки от моли? Ну и болван же ты! Моль-то была из бутылочки.

— Как это — из бутылочки?

— Ты что, не видел, что ли, как я передал табак Бастелю? Мы с ним это дельце вместе провернули. А придумал я. Штаны у меня были старые, ну а выйти отсюда хотелось в приличной одежонке. Вот Бастель и покапал на мой костюм соляной кислотой из бутылочки, а дырки потом немного ножом потрепал и паутиной потер. Получилось натурально, не подкопаешься, любой бы купился.

— Только не наш кастелян…

— Именно он-то в первую голову! Он упрямый осел, сейчас же взбрыкивает, чуть что не по нем. Я все заранее рассчитал. С Рушем такой номер бы не прошел, тот взял бы лупу, стал бы думать, думать и додумался бы. А мне бы еще один срок навесили. Но с кастеляном…

— Если уважаемые господа из третьей категории закончили беседу, мы можем, пожалуй, проследовать к кассе, не так ли? — ехидничает надзиратель.

9

— Куда вы направитесь по выходе из тюрьмы, Куфальт? — спрашивает инспектор.

— В Гамбург.

— У вас там есть работа?

— Нет.

— У кого будете там жить?

— Еще не знаю.

— Значит, так. Пишите: «Собирается бродяжничать», — говорит инспектор секретарю.

— Да не собираюсь я бродяжничать. Я сниму себе комнату.

— Это наше дело, что писать. Мы делаем так, как здесь принято.

— Но это же неправильно. Не буду я бродяжничать. Я же не бродячий подмастерье.

— Прикажете написать: «Отправляется путешествовать»? Слышите, Эльмерс, господин Куфальт отправляется путешествовать. По-видимому, завтра в семь утра за воротами его будет ждать собственный автомобиль.

Куфальт бросает подозрительный взгляд за барьер, разделяющий комнату:

— Надеюсь, в справке не будет указано, что я из тюрьмы?

— Да что вы, как можно! Там будет указано, что вы выписались из отеля «Четыре времени года»!

— Такую справку, где будет указано, что я из тюрьмы, я не возьму. В Уголовно-процессуальном кодексе сказано, что в справке отбывшего срок наказания не должно указываться, откуда он выпущен.

— Мы делаем все, как положено по инструкции.

— Но я же вижу — тут написано: «Освобожден из Центральной тюрьмы». Такую справку я не возьму. Как ее покажешь квартирной хозяйке? Я требую, чтобы мне выдали другую.

— Вы получите только такую. Ни о какой другой и речи быть не может. И вообще — хватит качать права, Куфальт!

— Но в Уголовно-процессуальном кодексе написано…

— Это мы уже слышали. А теперь — попридержите-ка язык, не то прикажу вывести вас отсюда.

— Господин надзиратель! Я требую, чтобы меня принял директор!

— А ну, заткнитесь! Кстати, директора нет, уехал.

— Это неправда! Час назад я был у него.

— А полчаса назад он уехал. И если вы сейчас же не угомонитесь…

— Бацке, Брун, Ленау — неужели вы стерпите?! Вы же знаете — в синей брошюрке, там, в камере, написано…

Куфальт заводится все больше и больше.

Тогда инспектор выходит из-за перегородки:

— Куфальт, предупреждаю вас! Я вас предупреждаю, Куфальт! Только что, на моих глазах, вы занимались подстрекательством! И завтра утром, когда ваш срок истечет, я посажу вас под следствие за призыв к бунту.

— Вы? Вы посадите?! Предвариловку навешивает судья, а не вы! Расскажите эту байку новичку, господин инспектор, но не мне!

— Эльмерс, полюбуйтесь на этого молодца! И такие типы еще хотят, чтобы их выпустили!

— Получу я справку, какую положено по Уголовному кодексу, или нет?

— Вы получите такую справку, какую у нас принято выдавать.

— И там будет указано, что я прибыл из тюрьмы?

— Естественно. А то откуда же?

— Тогда я требую, чтобы меня принял заместитель директора.

— Надзиратель, отведите Куфальта к инспектору полиции. Так, теперь займемся вами, Бацке. Вы, надеюсь, не придаете особого значения тому, чтобы в вашей справке вместо тюрьмы значился соседний отель?

— По мне — лишь бы денежки сполна выдали, а там — пишите, что хотите, хоть отцеубийцей называйте.

— Вы слышите, Куфальт? — победительно бросает инспектор.

10

Полицейский инспектор — мягкий, седой и ласковый человек, очень тучный, очень тихий и спокойный, до того тихий и спокойный, до того ласковый, что его и не приметишь. И все же его не любят, пожалуй, больше всех тюремщиков. Арестанты называют его Иудой.

Куфальт не может забыть, как этот человек в первый же месяц отсидки заявился к нему в камеру, изображал доброту и участие, а уходя, сказал: «Если у вас, Куфальт, появится в чем-то нужда, изложите свою просьбу лично мне. Я буду приходить к вам раз в месяц».

У Куфальта накопилось много просьб, и он ждал прихода инспектора. В тюрьме заведен такой порядок, что заключенные могут высказывать свои просьбы и пожелания только в определенный день и час, и если шанс упущен, приходится опять ждать целый месяц.

Три месяца ждал Куфальт обещанного визита, чтобы изложить свои просьбы лично инспектору. Но тот не пришел. За пять лет так ни разу и не появился в его камере. Он пообещал «просто так», чтобы в ту минуту расположить к себе Куфальта, и потом никогда больше о нем не вспомнил. Просто из любопытства один-единственный раз заглянул к новичку в камеру.

Но Куфальт ему этого не простил. Все эти годы не мог заставить себя еще раз обратиться к инспектору с какой-нибудь просьбой, и теперь цедит сквозь зубы:

— Господин инспектор, согласно Уголовному кодексу в справке, выдаваемой при освобождении, не следует указывать, что она выдана при освобождении из тюрьмы. А мне хотят всучить справку об освобождении из Центральной тюрьмы с печатью «Центральная тюрьма».

Полицейский инспектор устремляет на заключенного долгий взгляд. При этом он сочувственно покачивает седой круглой головой, а потом переводит взгляд в угол, где нет ничего, кроме шкафа с папками.

— Вот опять, — говорит он с сожалением в голосе. — Опять! — Снова покачивает головой. — Беда, да и только!

Куфальт стоит перед ним и терпеливо ждет, чем кончится этот спектакль. Ибо не в силах поверить, что инспектор может действительно в чем-то посочувствовать заключенному.

Позади Куфальта стоит по стойке «смирно» приведший его надзиратель. Стенные часы, украшенные дубовыми листьями, мечами и орлом, гулко тикают, отсчитывая время. Полицейский инспектор вновь обращает взгляд на заключенного.

— И что же нам надлежит сделать?

— Выдать мне такую справку, как положено.

— О да, конечно! — радостно восклицает инспектор. — Конечно же! — Но вдруг вновь впадает в сочувственный тон: — Вот только… — Это говорится уже тихо и доверительно: —…есть некоторые препятствия.

Он откидывается на спинку кресла и принимается поучать:

— Разные бывают пункты в инструкциях: одни выполнимые, другие — нет. Я не собираюсь возражать против этого пункта, напротив, он общественно значим и гуманен и соответствует нынешнему демократическому духу. Вот только выполнимым его никак нельзя назвать. Ну подумайте сами, Куфальт, я обращаюсь сейчас к вам не как к заключенному, я обращаюсь к вам как к человеку разумному и образованному.

Инспектор делает паузу и ласково смотрит на Куфальта. А потом произносит очень медленно и терпеливо, как бы втолковывая:

— Центральная тюрьма находится в городе. В городе этом имеется паспортный стол. В паспортном столе имеется картотека на всех жителей города. Согласно букве инструкции, на которую вы ссылаетесь, мы получаем из паспортного стола бланки для выписки. Заполняем их, хотим выдать их на руки выпускаемым на свободу и… и…

Полицейский инспектор опять глядит в угол. Куфальт терпеливо ждет, он уже успокоился, в голове у него созрел план. Пусть себе мелет, а он все равно получит такую справку, какую хочет.

— и… — наконец заканчивает фразу инспектор, — заключенный не хочет ее брать. Вы улыбаетесь, Куфальт (тот и не думает улыбаться), вы мне не верите. И все же заключенный действительно отказывается ее брать. Вы меня, видимо, недостаточно внимательно слушаете. Чего не хватает в справке о выбытии? Печати не хватает! И что мы можем тут поделать? Либо оттиснуть печать Центральной тюрьмы, и тогда не будет выполнен пункт инструкции, либо же оставить вообще без печати, но тогда справка недействительна. Есть еще и третий выход: раздобыть печать городского паспортного стола. Куфальт! Куфальт! Вы же разумный и образованный человек! Здесь, у нас, в Центральной тюрьме, не может же быть печати паспортного стола! — И с глубокой печалью в голосе: — Нет, этот пункт инструкции невыполним, каким бы идеальным и гуманным он ни казался. Теперь вы это видите?

— Я прошу дать мне справку о выбытии согласно Уголовному кодексу.

— Да я бы с удовольствием, Куфальт, с большим удовольствием! Но это не-воз-мож-но! Надзиратель, заключенный получил разъяснение, уведите его…

— Если мне выдадут справку с печатью Центральной тюрьмы, я в день своего освобождения пошлю ее в правовую комиссию ландтага и повторю ваши разъяснения слово в слово…

Молчание.

— О, конечно же, — говорит наконец полицейский инспектор, только уже не ласковым, а резким и скрипучим голосом. — Ко-неч-но! Хотите прошибить лбом стену. Ничего другого от вас и не ждал. Это же неумно, Куфальт. Сейчас вы думаете только о том, что выходите на свободу, И совсем не думаете о том, что в один прекрасный день вновь…

Он не договаривает. Но Куфальт сразу взвивается:

— Что «в один прекрасный день»? Что «вновь», господин инспектор?

— Ну ладно, ладно. Надзиратель, уведите его. И скажите там, что справку о выписке этого заключенного нужно взять в городском паспортном столе.

— Сердечно благодарю, господин инспектор.

Но господин инспектор не может ответить, как раз в эту минуту на него нападает приступ кашля.

11

Куфальт опять стоит в комнате выписки. Надзиратель передал распоряжение полицейского инспектора. Остальные «выпускники» уже ушли, их бумаги оформлены.

И вдруг инспектор заявляет:

— Ваш срок истекает в тринадцать часов двадцать минут.

На что Куфальт возражает:

— Прошу, чтобы меня выпустили утром, как здесь принято.

Но инспектор уже накаляется:

— Что значит «как здесь принято»? Ведь вы у нас знаток Кодекса! А по нему отпускать заключенных на свободу положено с таким расчетом, чтобы они могли попасть в место своего назначения в тот же день. Вы выбрали местом своего назначения Гамбург. Значит, и во вторую половину дня вполне успеете туда добраться.

Но Куфальт еще ерепенится:

— Однако всех остальных вы отпускаете в семь утра!

— А это уже наше дело. Не хотим рисковать — может, вам взбредет в голову пожаловаться, что вам не дали досидеть частицу вашего срока.

Тут уж Куфальт не находит, что ответить, и умолкает.

Дело ясное, ему бы радоваться, что легко выпутался. У начальства столько способов превратить оставшиеся двадцать четыре часа в ад кромешный.

Однако инспектор заходит с другого конца:

— Заработанная вами сумма составляет триста марок восемьдесят семь пфеннигов.

Куфальт робко вставляет;

— Можно мне взглянуть на расчетный лист?

— Эльмерс, подайте господину Куфальту его расчетный лист для проверки и утверждения.

Куфальт просматривает расчет. Интересует его только последняя выработка. Ну, конечно! Кальфактор засчитал ему не семнадцать, а только шестнадцать норм.

Прикинув, стоит ли опять начинать склоку, он решает плюнуть и промолчать.

— Прошу разрешения на покупку еще сегодня пары ботинок за заработанные мной деньги. Старые стали мне узки — здесь я ходил в сабо на деревяшках, ноги и раздались.

— Просьба отклоняется, — сразу обрезает его инспектор. — Могу лишь подсказать кастеляну, чтобы он выделил вам пару старых рабочих башмаков из тех, что выдаются для работ под открытым небом. Вам они вполне подойдут.

— Но не могу же я…

— Придется смочь, Куфальт… На билет до Гамбурга вам нужно пять марок, на жизнь в первую неделю — десять, итого выплате подлежат пятнадцать марок восемьдесят семь пфеннигов. Остальная сумма будет переведена на ваше имя в благотворительное общество.

— Но господин директор сказал… — Куфальт умолкает в нерешительности.

— Ну так что же сказал господин директор? Выкладывайте уж начистоту, Куфальт. Время у меня есть, сегодня мне осталось разобраться только с вами одним.

— Господин директор сказал, что распорядится выплатить мне всю заработанную мной сумму при выписке.

— Вот оно что! Почему же мне ничего не известно об этом распоряжении?

— Наверное, потому, что он пообещал мне это только сегодня утром, — стоит на своем Куфальт.

— Вы лжете, Куфальт. Господин директор не мог дать такого распоряжения, это противоречит букве и духу Кодекса. Выдать вам деньги на руки, чтобы они улетучились в первую же неделю, и на нас, налогоплательщиков, легла обязанность вас содержать? Ишь чего захотели!

— Но господин директор распорядился именно так.

— Тогда об этом была бы запись в вашем деле. Но здесь ничего нет.

— Я требую, чтобы мне выплатили всю сумму!

— Будет сделано. Пятнадцать марок восемьдесят семь пфеннигов. Распишитесь вот здесь — мол, с расчетом, согласен.

— Прошу приема у…

— Ну, у кого еще? — ехидно ухмыляется инспектор.

И Куфальта вдруг осеняет:

— У господина пастора!

— У пастора?

— Так точно, у господина пастора!

— Надзиратель! Смотрите, Куфальт, я в последний раз позволяю отвести вас на прием! Сыт вашими придирками по горло! Надзиратель, отведите этого субъекта к пастору!

— Ну чего вы кипятитесь, Куфальт! — неодобрительно бурчит надзиратель, пока они идут по коридору. — Под собой же сук рубите. Поглядели бы на себя: на вас же лица нет.

— Пусть дадут нам все, что положено! — отзывается Куфальт.

— Болван, он и есть болван, — размышляет вслух надзиратель. — А влезли бы инспектору без мыла в зад, как сделал Бацке, денежки бы вам сразу и выплатили. Так нет — вам бы только его позлить!

— Я требую, что мне положено по закону, — настаивает Куфальт.

— Потому я и назвал вас болваном, — подводит итог беседе надзиратель.

— Господин пастор, — говорит Куфальт священнику, разглядывающему его с нескрываемой досадой, — я передумал, я согласен подписать заявление в приют.

— Вот как? Теперь вы согласны? А если я теперь не считаю, что вы достойны того, чтобы вас туда приняли? Ведь приют — учреждение общественно полезное.

— Господин директор посоветовал мне туда.

— Значит, господин директор ошибся в вас. Ну да ладно, подписывайте.

Куфальт подписывается.

И потом с видом победителя заявляет инспектору:

— Заработанные мной деньги прошу перевести в приют «Мирная обитель». Господин пастор только что решил положительно вопрос о моем приеме.

— Вы поедете в этот приют? Куфальт, дружище, и вы согласились?! Господи боже, и язык человеческий способен сказать такое! — Инспектор буквально трясется от злорадного хохота.

Куфальт едва сдерживается, чтобы не взорваться.

— Значит, сдаетесь по всем пунктам, голубчик! Ну, вы еще не раз вспомните, как я смеялся!

И Куфальт сразу сникает, ему становится не по себе:

— А что, разве с этим приютом что-нибудь неладно?

— Отнюдь! С чего вы взяли? Наоборот. Все ладно. Но тогда вам и пятнадцати марок не надо. На дорогу вполне хватит и пяти. Пишите, Эльмерс: «Пять марок восемьдесят семь пфеннигов — на руки, триста десять — в адрес приюта „Мирная обитель“».

Куфальт вспоминает о сотенной, спрятанной в носке, и потому не протестует.

— Ну, слава тебе господи, наконец-то мы заполучили вашу подпись, Куфальт. Мы закончили, надзиратель. Отведите Куфальта в его камеру. Боже милостивый, славься во веки веков. Трое таких, как вы, Куфальт…

Когда Куфальт проходит мимо стекляшки, главный надзиратель опять поднимает голову и опять впивается в Куфальта взглядом. Но опять ничего не говорит.

«Дело пахнет керосином», — думает про себя Куфальт и, едва войдя в камеру, свертывает письмо вместе с квитанцией в трубочку, подбирается к окну и привязывает трубочку сбоку к одному из прутьев решетки так, что ее не видно ни снаружи, ни изнутри.

Потом вытаскивает из носка сотенную и, свернув ее трубочкой, засовывает в щель между ягодицами.

«Какой-то шухер в воздухе. Не зря же Руш на меня воззрился».

Но тут он чувствует, что вконец выдохся, опускает койку и валится на нее в полном изнеможении.

12

Спал он, no-видимому, весьма крепко. Потому что, проснувшись, вдруг обнаруживает прямо перед собой затянутую в мундир приземистую фигуру с круглым, коротко стриженым затылком: перед шкафчиком, спиной к нему, стоит главный надзиратель Руш собственной персоной.

В руке он держит молитвенник. Вот он, разогнув половинки переплета, трясет молитвенник — на пол ничего не падает. Тогда Руш заглядывает и под его корешок.

А Куфальт думает про себя: «Ищи свищи!» и продолжает лежать, хотя глаза его открыты.

Руш закрывает шкафчик и подходит к столу. Присев на корточки, он заглядывает под столешницу. И, уже собираясь встать, вдруг встречается взглядом с арестантом. Но главный надзиратель умеет владеть собой. Ничуть не смутившись, он направляется к койке, покрикивая на ходу:

— Что это? Спать? Среди бела дня? Работать!

— Так забрали же у меня работу, — слабо обороняется Куфальт.

— Убирать, мыть, чистить! Столешница вся в грязи! Снизу! Снизу!

— Будет сделано, господин главный надзиратель! Будет сделано! Отдраю столешницу снизу — любо-дорого поглядеть! — бодро ответствует Куфальт и подскакивает к столу.

— Стоп! Когда получали почту?

— Когда? Да уж давненько, господин главный надзиратель. Погодите-ка…

— Сегодня письма не получали?

— Да нет. А что, мне пришло письмо? Вот здорово, небось от зятя, денег мне, наверно, прислал.

— Вот как!! — восклицает Руш, еще раз испытующе глядит на своего подопечного и, грозно рявкнув: «Убирать! Мыть! Чистить! Поднять койку!», выходит из камеры.

— А как же мое письмо? — кричит ему вслед Куфальт, но Руш уже далеко.

И Куфальт принимается всерьез драить столешницу, ему и в голову не приходило, что стол можно мыть и снизу. А покончив со столом, снимает со стены шкафчик и принимается тереть его заднюю стенку.

Углубившись в это занятие, он вдруг улавливает какой-то странный шум, идущий со всех сторон тюрьмы. Во всех секциях отпирают подряд камеру за камерой и что-то спрашивают у сидящих внутри… Куфальт вскакивает на ноги и прислушивается. Но не может ничего понять, пока не разбирает слов «письмо» и «по ошибке». Губы его сами собой растягиваются в ухмылке.

Все ближе и ближе шум, вот они уже у соседней камеры, сейчас…

Его дверь отворяется, надзиратель просовывает голову внутрь и спрашивает:

— Не получили ли по ошибке чужое письмо… А, это вы, Куфальт. Ничего, ничего, все в порядке.

— А что случилось-то, господин надзиратель?

Но того уже нет.

Покончив со шкафчиком, Куфальт обнаруживает, что возникла необходимость заново натереть пол. Надо делать вид, что ты исполнителен, как всегда. Здание тюрьмы заполнено обычными приглушенными звуками дня — то звякнет металлический крючок у вяжущего сеть, то громыхнет крышка параши, то кто-то вдруг начнет насвистывать и тут же смолкнет, из соседней камеры выбросили в коридор несколько бобин сетевого шпагата.

Солнце стоит в зените и заливает камеру Куфальта ярким светом.

«Интересно, как они выкрутятся».

Незадолго до ужина, то есть после пяти, дверь его камеры вновь распахивается. Входят трое: полицейский инспектор, пастор и главный надзиратель. Дверь тщательно притворяют. Куфальт стоит, как положено, под окном лицом к вошедшим и ждет, что будет.

Первым решается заговорить пастор:

— Послушайте, Куфальт! Произошло досадное недоразумение. Со временем все разъяснится и уладится. Сегодня на ваше имя пришло письмо…

— Я знаю. Господин главный надзиратель уже сообщил мне. Письмо от зятя. С деньгами.

— Ничего я не говорил, — рокочет Руш. — Врешь. Совсем ничего. Это вы сами сказали.

— Нет, мой дорогой юный друг, не с деньгами. В письме был… ключ.

— Вот как? — удивленно тянет Куфальт. — Можно мне получить письмо?

— В том-то все и дело. Письмо куда-то запропастилось. Вскоре наверняка найдется. Но вы-то уже завтра утром отбываете…

— Как это запропастилось? — переспрашивает Куфальт. — Здесь ведь вроде никогда ничего не пропадает? Почему мне не хотят выдать мои собственные деньги? Господин полицейский инспектор, директор распорядился, чтобы мне выплатили всю заработанную мной сумму, а мне собираются выдать на руки только шесть марок. Это же несправедливо. Если уж господин директор распорядился…

— Ну, хорошо, хорошо, Куфальт, не волнуйтесь! Это дело, скорее всего, можно уладить. А вот…

— А вот деньги от моего зятя — мои деньги! И вы обязаны выдать мне их из рук в руки. Почему не даете мне письма?

— Куфальт, — не выдерживает Руш. — Не мели чушь! Никаких денег там не было. Пастор это точно знает. Письмо украдено у меня.

— Я как раз прочитал ваше письмо, — опять включается в разговор пастор. — Оно написано даже не вашим зятем, а его поверенным, которому он поручил сообщить вам, что не сможет помочь вам с работой. Денег он тоже не собирается вам давать, так как у вас есть определенная сумма, заработанная в тюрьме…

— Ее мне тоже отказываются выдать!

— Но зять выслал вам часть ваших вещей. Остальное получите спустя некоторое время.

— Я навел справки, Куфальт. Ваш чемодан уже прибыл. В порядке исключения вы сможете сегодня же осмотреть его содержимое, мы откроем его в вашем присутствии. Кастелян задержится вечером специально ради вас. — Голос полицейского инспектора источает елей.

— Куфальт, — опять подключается Руш. — Письмо и впрямь пропало. Если вы потребуете, полицейский инспектор будет вынужден составить акт, и мне придется отвечать.

Полицейский инспектор перебивает его:

— Но, Куфальт, вы же человек разумный, образованный. Зачем вам причинять неприятности господину Рушу? Такой промах может случиться с любым и каждым.

Куфальт переводит взгляд с одного лица на другое. И наконец говорит всем троим:

— А когда у меня в бане сперли носки, так меня же и лишили на три дня горячей пищи, а стоимость носков вычли из моего заработка, верно? Это ведь вы тогда так распорядились, господин инспектор! Почему же Руш должен выйти сухим из воды, ведь письмо-то у него украдено?

Все трое вздрогнули, когда он назвал главного просто Рушем.

В разговор включается пастор:

— Дорогой Куфальт, нужно уметь прощать. Ведь и вы будете совершать ошибки и нуждаться в прощении.

И тут Куфальт не выдерживает. Вне себя от бешенства он орет:

— Вон из моей камеры, господин пастор! Вон! Не то все разнесу! И вы, господин инспектор, тоже убирайтесь!

— Сдается мне, вы чересчур обнаглели… — возмущается инспектор.

— Стыдитесь, Куфальт… — вторит ему пастор.

Но Руш энергично пресекает обмен репликами:

— Прошу, господа, очень прошу!

Они уходят. Уходят весьма раздосадованные. Ушли наконец.

Куфальт стоит посреди камеры и налитыми кровью глазами смотрит на дверь. Он все еще вне себя от бешенства и говорит, захлебываясь словами:

— Зачем вы привели с собой этих двоих, господин главный надзиратель? Оба соврут — недорого возьмут. Меня бесит один вид этих лицемеров. Вот вы, вы никогда меня не обманывали, господин главный надзиратель. Можете теперь пообещать, что завтра я получу на руки все, что здесь заработал?

— Обещаю, Куфальт.

— Давайте квитанцию, я подпишу, что письмо получено.

Руш не дает квитанцию, он раздумывает.

— А откуда вы знаете. Куфальт, что письмо было заказное?

— Не станет же зять посылать ключ от чемодана в простом письме!

Руш все еще раздумывает.

И Куфальту приходится поднажать:

— Если уж и заказные письма пропадают…

Руш тотчас вынимает из кармана квитанцию:

— Ну и подлец же ты, Куфальт. Да ладно уж, подписывай. Получишь, получишь свои денежки — хоть и не стоило бы…

13

Наступает следующий день. Время близится к одиннадцати. Куфальт стоит посреди камеры для освобождающихся. Его чемодан, большой, присланный зятем Паузе чемодан, рядом. Куфальт просто стоит и ждет.

А время ползет еле-еле, и взяться он ни за что не может. В чемодане у него есть книги, но разве в такие минуты до чтения? Через два часа истекают ровно пять лет его житья-бытья здесь, через два часа он будет свободным человеком, может пойти, куда захочет, может поговорить, с кем пожелает, может погулять с девушкой, выпить вина, сходить в кинотеатр… Нет, все это даже представить себе трудно… Он все еще внутренне так скован…

По утрам больше не будет тюремного колокола. Не будет и дневной нормы сетей. И грызни с другими заключенными. А на обед вечной каши. Не надо будет драить камеру. И тревожиться, хватит ли табаку. Ни тебе надзирателей, ни вонючей параши, ни заношенного тряпья на теле… Нет, даже помыслить страшно…

Как плотно сидит на нем костюм! На животе даже в обтяжку, хоть он и расстегнул все пряжки на жилете и брюках. Брюшко наросло от жидкой пиши. Бывали дни, когда он на обед проглатывал два литра похлебки и еще какую-то дрянь. В жилетном кармане у него часы, его серебряные часы, подаренные ему еще при конфирмации. Часы идут, сейчас восемнадцать минут двенадцатого.

Остальные арестанты уже вышли на волю четыре часа назад. Дурака он свалял, вполне мог выжать из Руша и это. А теперь они все уже далеко. Бастель, кальфактор кастеляна, рассказал, пока Куфальт переодевался в свое, что и Зете выпустили. Рано утром у него на всякий случай еще раз спросили, признает ли он себя виновным в оскорблении должностного лица, в противном случае останется в тюрьме на новый срок… Ну, он и признал. Получил условно-досрочное. Все ж таки… Свиньи они все тут. Свиньи. И все тут становятся свиньями. И он сам, Куфальт, с письмом вчера вечером вел себя по-свински, да и в истории с сотенной был свинья свиньей, что там говорить — за эти пять лет тысячу раз поступал по-свински. И все для чего? Веди он себя иначе, все равно ведь вышел бы на волю в тот же самый день и час… Но чувствовал бы себя по-другому.

Теперь, во всяком случае, все позади. И отныне он будет жить по-честному. Он хочет спать спокойно и жить без тревог. Главное, чтобы без тревог! Хотя сотенную он все же отсюда вынесет. Но это в последний раз.

Куфальт меряет шагами комнату из угла в угол, из угла в угол. Камера опять залита солнцем. Чудесный день нынче. Все последние дни в его камере было так светло, как ни разу не было за пять лет. Бог даст, хорошая погода подержится и когда он уже будет на воле…

Вот только этот приют… Уж очень нахально смеялся ему в лицо инспектор. Правда, потом он все-таки получил в кассе все причитающиеся ему деньги, так что, если в приюте будет совсем уж невтерпеж, он просто-напросто плюнет на них…

Кто-то скребется в дверь. Куфальт одним прыжком подскакивает к ней.

— Да?

— Эй! Это ты, Вилли?

— Ясное дело я, ты что, ослеп?

— Так ведь тебя теперь не узнать — вон как вырядился! Я — кальфактор из твоей секции. Туалетное мыло у тебя в чемодане?

— Да.

— Оставь его мне, парень. Положи под парашу. Я заберу, как только ты уйдешь.

— Ладно.

— Только точно, Вилли.

— Возьми и погляди в глазок. Вот сейчас, при тебе, выну и…

— Эй, Вилли, у тебя и табачок остался? На воле-то сможешь сразу себе еще купить. Положи и табак туда же.

— Грабители вы, ох, грабители!

— Парень, мне еще три года здесь трубить!

— Ну и что с того? Я оттрубил пять, а Брун, который сегодня освободился, так целых одиннадцать!

— Ой-ой-ой! Брун-то! Так ты еще ничего не знаешь?! Ну, парень, в тюрьме только и разговору что об этом.

— Да в чем дело-то? Что с Бруном?

— Он уже опять тут! Только три часа и побыл на воле — и опять за решеткой.

— Да ты бредишь! Брехня все это!

— Сам кастелян рассказал! Как они вышли отсюда компанией, так компанией пошли и напились. Один Зете уехал на поезде. А кто-то из них знал, где девок найти. Вот они и заявились к ним на дом. А те еще спали и не хотели открывать пьяным. Ну они подняли шум, прибежал хозяин дома и стал их гнать. Тогда они спустили хозяина с лестницы — в его собственном доме! Тот в полицию, а когда вернулся с полицейскими, оказалось, что парни все-таки прорвались к девкам! Ну, когда явилась полиция, те в крик, дескать, ворвались к ним силой, дверь взломали. Что тут скажешь, изголодались ребята, ясное дело! И теперь все, как один, сели на казенный харч. Сегодня к вечеру, сказал кастелян, их переведут в предвариловку.

— Не верю! И никогда в жизни не поверю! С другими вполне могло случиться, понятное дело, но не с Эмилем Бруном! Только не с ним!

— Шухер! Руш!!

Куфальт отскакивает от глазка к окну. И слышит, как за дверью главный изрыгает потоки ругани вслед кальфактору.

«Что ж, все, конечно, возможно! — думает Куфальт. — Эмиль Брун, бедняга! Такие, как он, вечно попадают в передряги. Тише воды ниже травы, никого не задел, не обидел — ни разу за одиннадцать-то лет! Здорово они тебя подкузьмили, зря ты, значит, воле радовался! Стоит теперь получить даже две-три недели, условное освобождение летит к чертям собачьим, и тебе светит начать все сначала».

Вилли Куфальту страшно, он боится, потому что чувствует — с ним может случиться то же самое. Никто не может за себя полностью поручиться, где-то и сорвешься…

«Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды, тому так и придется ее хлебать!»

Отмахнувшись от этих мыслей, Куфальт берет висящую на гвоздике синюю брошюрку с выдержками из Уголовного кодекса. Перевернув всего несколько страничек, он натыкается на такой текст:

«При отбывании установленных приговором сроков заключения тяготы и лишения тюремного режима, равно как и поддержание чистоты и порядка должны содействовать духовному и нравственному возрождению, охране здоровья и работоспособности заключенных. Особые усилия должны быть направлены на воспитание в них способности после освобождения вести честную, сообразующуюся с законами жизнь. Необходимо также всячески щадить и укреплять в них чувство собственного достоинства».

Куфальт захлопывает брошюрку. «Вот оно как! — думает он. — Что ж, тогда все в наилучшем виде. Полный порядок. Все путем. И что только люди думают, сочиняя такую туфту…»

14

Тринадцать часов пятнадцать минут. Куфальт стоит с часами в руке. Он ждет. Сердце колотится так, что слышно. Из коридора доносится звук шагов; шаги приближаются к его камере и — минуют ее. «Забыли они про меня, что ли, сволочи! Или назло заставляют тут торчать лишние три минуты!»

Звук шагов опять раздается в коридоре, приближается и замирает перед дверью его камеры. Шелестит бумага. Потом в скважину вставляется ключ, щеколда отскакивает, и старший надзиратель Федер со скучающим видом говорит:

— Ну, Куфальт, выкатывайтесь отсюда со своими манатками!

Куфальт выходит и в последний раз оборачивается, чтобы взглянуть на стекляшку. Перед ним, как на ладони, все огромное здание тюрьмы с семью сотнями камер, здесь был его дом много лет подряд, здесь он чувствовал себя дома. Из-за угла выглядывает кальфактор его секции — можно ли уже проскользнуть в его камеру? Куфальт кивает — давай, мол, можно.

Потом они идут подвалом мимо кастеляна. Тут царит тишина. И вдруг Куфальту приходит в голову спросить:

— Скажите, господин старший надзиратель, правда ли, что Брун опять сел?

— Слышал что-то такое, но может, и брехня.

— Но сюда он пока еще не попал?

— Да нет, сюда он и не может пока попасть. Сперва поведут к судье, чтобы тот дал ордер на арест.

Они пересекают передний двор. Перед воротами стоит старший надзиратель Петров.

— Давай сюда, сынок! Тут тебе кучу денег отвалят.

В караулке Куфальт расписывается в ведомости.

— Спрячь подальше, целее будут. Денежки тебе еще ох как понадобятся. Погоди-ка! Кредитки положи в бумажник. Вот так! Бумажник у тебя классный. Пусть всегда будет полон! В кошелек положи серебро отдельно, медяки отдельно. А, теперь иди, сынок!

Они стоят под аркой ворот. Петров отодвигает одну задвижку за другой. Потом достает ключ.

— Дуй и не оглядывайся. На тюрьму не след оглядываться. Я плюну тебе в спину три раза, а ты не вытирай, — это такая примета, чтоб сюда не вернуться. Ну, сынок, с богом!

Ворота распахиваются. Перед Куфальтом расстилается большая, залитая солнцем площадь. Газоны покрыты сочной зеленью. Каштаны в цвету. Снуют прохожие, женщины в светлых платьях. Куфальт медленно и робко выходит на свет божий. Нет, он не оглядывается.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Приют «Мирная обитель»

1

Во-первых. Петров слишком рьяно исплевал ему сзади пальто; Куфальту все время мерещилось, что прохожие ухмыляются за его спиной. Поэтому он снял пальто и перекинул его через руку, стерев таким образом плевки, но это ничего не значило: он все равно не вернется в тюрьму!

Во-вторых, уже сидя в поезде, он оглянулся на город, и вдруг между домами еще раз вынырнула высокая серая бетонная громадина, усеянная множеством зарешеченных отверстий, — это тоже ничего не значило, потому что в этот миг он удалялся от нее: он все равно не вернется в тюрьму!

Однако уже в поезде, обдумав каждый свой шаг, он понял, что наделал массу глупостей. Прежде всего: поехал к вокзалу на такси только из-за того, что люди как-то не так на него смотрят, а он не может вынести этих взглядов. Потом: пообедал на вокзале, потому что в тюрьме к своей порции баланды так и не смог притронуться. Затем: купил десяток сигарет по шесть пфеннигов штука — того же сорта, что курит директор. К тому же еще и газету. Но что всего хуже — за обедом выпил кружку пива, хотя поклялся ничего крепкого в рот не брать. В итоге пять марок девяносто пфеннигов пустил по ветру, то есть свой тюремный заработок за шестьдесят три дневных нормы. За эти деньги ему пришлось шестьдесят три дня вкалывать, не разгибаясь, — ведь поначалу он справлялся с дневной нормой только за двенадцать — тринадцать часов. И теперь за два часа профукал то, что заработал за шестьдесят три дня, — хорошенькое начало!

Если по-честному, он совсем иначе представлял себе свою первую поездку на поезде.

Правда, за окном мелькали залитые солнцем сельские пейзажи, и смотреть на них было приятно, но разве он мог себе это позволить? Нужно подумать о том, о другом, выходит, опять заботы, как и в тюрьме. И как еще сложатся его дела в приюте?..

— Господа, не может ли кто-нибудь сказать, на какой остановке мне нужно выйти в Гамбурге, чтобы попасть на Апфельштрассе?

Молчание. И Куфальт уже боится, что никто не ответит на его вопрос, уже сомневается, достаточно ли громко спросил. Но тут господин, сидящий в углу, опускает газету и говорит:

— Апфельштрассе? На Центральном вокзале сойдете и пересядете. Вам надо доехать до Берлинер Тор.

— Позвольте, позвольте! — возражает ему сидящий рядом с Куфальтом. — Вы ошибаетесь! Нет там никакой Апфельштрассе. Да и откуда бы ей там взяться?

— Конечно, есть. Это улица возле водолечебницы…

— Господин путает и только сбивает вас с толку, — замечает сосед Куфальта. — Вам надо сойти на остановке Гольштенштрассе. Апфельштрассе там рядом…

В разговор вмешивается низенький толстячок:

— Этот господин прав. Но и тот господин тоже. Дело в том, что есть две улицы с этим названием: одна Апфельштрассе в Альтоне, другая — в Гамбурге. Вам-то какую нужно?

— Мне сказали — в Гамбурге.

— Значит, вам надо ехать до Берлинер Тор, то есть пересесть на вокзале.

Снова молчание.

Вдруг сосед Куфальта возобновляет разговор:

— А куда конкретно вам нужно на Апфельштрассе? Потому что часто скажут «Гамбург», а потом оказывается, что имели в виду Альтону.

— Простите, но господин сказал, что ему нужно в Гамбург, значит, ему ехать до Берлинер Тор.

— А что, вам точно сказали — Гамбург? Или так, вообще?

— Да не знаю уж. Я еду к родственникам.

— А куда вы адресовали письма к ним — в Гамбург или в Альтону?

— Видите ли, я… Я никогда сам с ними не переписывался. Это всегда делал кто-нибудь за меня… Моя матушка.

У соседа Куфальта прыщеватое лицо и подслеповатые глазки. К тому же изо рта у него скверно пахнет, — Куфальт это почувствовал, когда тот доверительно шепнул ему на ухо:

— Ты ведь едешь — туда?

— Куда — «туда»? — изображает недоумение Куфальт.

— Брось, парень. Что я, не вижу. Потому и говорю: сходи у Гольштенштрассе, там это. А то придется топать с сундуком через весь город.

— Спасибо, спасибо. Право, не знаю, что вам и сказать. Я еду к родственникам в Гамбург.

— Если у тебя такие родственнички…

Куфальт уже проклинает себя за то, что затеял этот разговор. И хватается за газету.

— На твоем месте, парень, я бы лучше навострил лыжи к аллилуйщикам на Штайнштрассе.

Куфальт разворачивает газету.

— Там тоже берут всего четыре гроша за ночлег.

Куфальт делает вид, что читает.

— Хочешь, поднесу твой сундук.

Куфальт не слышит.

— Да не сбегу я с ним, не сбегу. Понесу хоть до Бланкенезе, если тебе туда надо. Понял?

Куфальт молча встает и идет в уборную.

2

— Апфельштрассе? — переспрашивает полицейский и пристально смотрит на Куфальта. — Ах, ну да. Прямо, вторая улица направо.

— Спасибо, — бормочет Куфальт и поспешно удаляется. Этот тоже сразу догадался. Наверное, из-за землистого цвета лица. Хоть бы поскорее это прошло, а то людям в глаза смотреть стыдно…

Вот и Апфельштрассе. Дом номер двадцать восемь. «Городской клуб миссионеров. Спальни во дворе. Ночлег пятьдесят пфеннигов».

«Неужели это и есть то самое?»

Под аркой ворот стоит толстяк с мрачноватой физиономией.

Куфальт нерешительно направляется к нему. Фуражка у толстяка какая-то особенная, вроде бы форменная. Но тот еще издали начинает орать;

— Чего надо в такую рань? Ночлежка работает с семи!

«В чем тут дело? — в ужасе думает Куфальт. — Я и одет прилично, не хуже, чем раньше, однако все, как один, сразу смекают, что к чему».

А вслух говорит:

— Я не собираюсь тут ночевать. Я хотел только спросить, здесь ли приют «Мирная обитель»?

— «Мирная обитель»? Что ж, можно и так назвать, мне без разницы. Вечером так. А утром небось иначе его обзовете.

— «Мирная обитель» — приют для торговых служащих, оставшихся без работы. Это здесь?

— Нет, здесь такого нет.

— Не скажете ли, где он находится?

— Не скажу. Почем мне знать, где обретается ваша братия.

Толстяк исчезает в воротах, и Куфальт возвращается на тротуар. Нет смысла пытаться здесь еще кого-то расспрашивать. Номер дома правильный — двадцать восемь. Значит, приют все-таки в Гамбурге. Он крепче сжимает ручку чемодана и шагает обратно к вокзалу.

На звонок дверь открывает девушка в синем переднике, молодая, но весьма непривлекательная. Она окидывает его цепким оценивающим взглядом. Он это скорее чувствует, чем видит, — так сильно она косит.

«Эта-то наверняка из приютской обслуги, — думает Куфальт. — Значит, я наконец на месте».

— Что вам надо? — спрашивает девушка негодующим тоном. — Почему являетесь вечером?

— Меня направили сюда, в приют «Мирная обитель».

— Мне об этом ничего не известно. Денежки, видать, пропили, а теперь свалились на нашу голову. И сейчас, может, еще под градусом? — Она теснит его от двери. — Ну-ка, подайтесь немного назад, молодой человек, поближе к свету, а то и не разберешь, под мухой вы или нет.

Шаг за шагом девушка оттирает его за дверь, а потом захлопывает ее перед самым его носом.

И Куфальт опять оказывается на улице, вернее, в обнесенном решетчатой оградой мощеном «палисадничке».

«Ну и стерва! — думает про себя Куфальт с некоторым даже интересом и косится на готические буквы вывески „Мирная обитель“ над своей головой. — Вряд ли такая уж мирная, если заправляет тут эта ведьма».

Из-за двери доносится ее пронзительный голос:

— Господин Зайденцопф, тут один какой-то явился… Не пьяный. С чемоданом. Нет, лучше сами спуститесь, он стоит в полисаднике.

Тишина.

Апфельштрассе в Гамбурге — типичная окраинная улица большого города. Три десятка маленьких двухэтажных домишек, похожих на тот, где приют, некоторые окружены настоящим садом с кустами и деревьями, и восемь десятков пятиэтажных доходных домов, похожих на казармы.

На улице полно прохожих. Все больше мелкий люд. И Куфальт чувствует, что здесь ему нечего стесняться, пусть даже они все поголовно догадаются, по какой причине он маячит перед приютом с чемоданом в руке. Им и догадываться нечего, они и так все знают, и это их не интересует. И вообще, нельзя сказать, что оказанный ему прием задел его за живое, наоборот, ничего лучшего для начала и придумать нельзя: все знакомо, привычно, как у них в тюрьме тоже любили обложить человека ни за что ни про что.

Однако лора бы уже этому Зайденцопфу появиться.

И он тут же появляется. Дверь распахивается, низкорослый человечек в черном мешковатом костюме проворно протискивается наружу, дверь за ним тут же захлопывается.

Господин Зайденцопф, стоящий перед Куфальтом, очень похож на пинчера, до такой степени лицо его заросло черными, густыми, как шерсть, волосами, что из зарослей выступает только большой белый нос, да сверкают блестящие черные глазки. Зато на голове волосы прилизаны и напомажены так, что переливаются маслянистыми пятнами.

Господин Зайденцопф разглядывает вновь прибывшего долго и молча. Его внимание распространяется не только на лицо и руки, нет, пальто и брюки, ботинки и чемодан, воротничок рубашки и шляпа — все осматривается весьма тщательно и придирчиво.

Наконец коротышка откашливается: по-видимому, осмотр окончен. Кашляет он почему-то очень громко и в неожиданно низком регистре.

— Я могу и подождать, — скромно роняет Куфальт.

— Вы-то можете, да вот вопрос, есть ли смысл? — возражает коротышка. — Я о вашем приезде не извещен. — Раскаты его баса, напоминающие львиный рык, разносятся по округе, так что к решетке палисадника тут же льнут несколько ребятишек, запускавших волчок на улице.

— Извещение было послано. И должно бы уже прийти. Я еще вчера утром его подписал.

— «Вчера утром!» — вопит коротышка. — И «еще»! Да вы ничего не понимаете, ничего не знаете, а еще заявляете, что можете подождать.

— А я и могу. — Куфальт говорит все тише, в то время, как коротышка рычит все громче.

— Извещения поступают сначала к нашему председателю, его преподобию доктору Герману Марцетусу. Дня этак через четыре они попадают к нам. Можете столько времени ждать под дверью?

— Нет, не могу. — Куфальт уже совсем спокоен и очень доволен приемом.

«Главный надзиратель Руш вот так же всегда накручивал, — мысленно говорит он сам себе. — Такую комедию ломают только ради того, в ком видят свой интерес».

— А если не можете ждать так долго, то вам придется хорошенько попросить меня, мой юный друг. — И повышая голос: — Просить отнюдь не стыдно, как вам, вероятно, кажется, ведь и наш Господь Иисус Христос не стыдился обращаться с просьбами к своим апостолам, не говоря уже об отце небесном.

— Вот и я тоже — прошу, значит, принять меня нынче вечером в ваш приют, — кротко говорит Куфальт.

— То-то! И кого вы об этом просите?

— Господина Зайденцопфа, если я правильно расслышал.

— Вы расслышали правильно. Но называйте меня отцом. Ведь я всем вам отец.

И совсем другим голосом, не рассчитанным на публику:

— Остальные вопросы решим уже внутри дома. Это еще не значит, что я согласился вас принять, однако…

И вдруг опять львиный рык, на этот раз обращенный к противоположной стороне улицы:

— Ничего у вас не выгорит, Бертольд, зря только шастаете вокруг и прячетесь за углом. Я давно уже вас увидел. Вы не получите у меня ни койки, ни еды, потому что опять напились! Ступайте отсюда!

На той стороне улицы пошатывающаяся фигура в грубошерстном пальто вздымает руки к небу и кричит срывающимся голосом:

— Сжальтесь надо мной, господин Зайденцопф! Где же мне приклонить голову ночью? На бульварах пока еще холодно.

Фигура поспешно перебегает улицу.

— Пошли, скорее! — шепчет Зайденцопф. Дверь приотворяется, Куфальта вталкивают, Зайденцопф протискивается следом — рраз! Перед самым носом торопящегося Бертольда дверь захлопывается.

— Выключите звонок, Минна! За дверью Бертольд! — кричит Зайденцопф.

В прихожей темно, но не настолько, чтобы Куфальт не мог разглядеть на лестнице, ведущей на верхний этаж, две женские фигуры — давешней служанки и дородной расплывшейся дамы тремя ступеньками выше.

Последняя разражается капризно-плаксивой тирадой:

— Ах, отец! В этакий поздний час ты пускаешь в дом незнакомого человека. А он наверняка пьян и прокутил все деньги с дурными женщинами. Из тюрьмы не приходят вечером.

Ей возражает пронзительный голос косоглазой:

— Нет, госпожа Зайденцопф. Он не пьян. И прямо из тюрьмы, потому как в глаза глядеть боится. Брюки у него свежеотглажены и не измяты, — значит, у девок еще не был…

— Тихо! — рычит лев. — Займитесь своим делом, женщины! Ни слова больше!

Обе фигуры исчезают.

Из-за входной двери доносится жалобное нытье:

— Отец Зайденцопф, где же мне ночевать?! Отец Зайденцопф…

— Пшел! Пшел отсюда! — шипит Зайденцопф в сторону двери. — Долг иногда повелевает голосу милосердия умолкнуть… Пойдемте, юный друг.

Сквозь замочную скважину все еще слышится:

— Отец Зайденцопф, отец Зайденцопф…

Но они переходят из прихожей в другую комнату; там еще довольно светло.

Коротышка в черном опускается в огромное кресло с подголовником, стоящее за письменным столом, — половинки подголовника торчат над ним, словно крылья. Куфальту милостиво разрешают сесть по другую сторону стола.

— Мой юный друг, — сразу же начинает разговор коротышка, — вопрос моей супруги попал в самую точку. Откуда вы пожаловали к нам так поздно?

— Из Центральной тюрьмы.

— Но в Центральной тюрьме выпускают на свободу в семь утра. Вы могли бы попасть сюда к двенадцати. Где же вы провели это время?

— Меня… — начинает Куфальт.

Тут коротышку словно подбрасывает:

— Стоп! Стоп! Молчите, дорогой! Не говорите, не подумав! Ложь так легко слетает с наших уст! Лучше ответьте: «Мне стыдно сказать вам правду, отец!» Тогда мы оба помолчим и поразмыслим над тем, как мы все слабы.

— Но меня выпустили только в час двадцать, господин Зайденцопф.

— Отец Зайденцопф, — поправляет тот. — Запомните: отец. Я вам верю, друг мой, но будет лучше, если вы покажете мне выданную вам в тюрьме справку.

Куфальт достает бумажник, роется в нем, вынимает справку и протягивает ее через стол.

Зайденцопф сведущ в этих бумагах, ему достаточно одного взгляда.

— Хорошо. Вы сказали правду. И все-таки… Нет, оставьте бумажник на столе, пусть полежит. Мы еще вернемся к нему. А сейчас я только…

Коротышка рывком поворачивается к окну и начинает сильно барабанить пальцами по стеклу:

— Ты уйдешь или нет? Уйдешь или нет? Что мне — полицию вызвать? Убирайся сейчас же!

Куфальт едва успевает заметить за стеклами бледное длинноносое лицо Бертольда, тут же отпрянувшего от окна.

А Зайденцопф весь сияет:

— Боится меня, как видите! Еще как боится! Да, мы шутить не любим. Мы предпочитаем строгость. С заблудшими душами надо обращаться строго. Строго и в то же время милосердно. Однако вернемся к нашему разговору. Но даже если вы вышли на волю в час двадцать, вы могли бы быть здесь на час раньше!

— Сперва я попал на другую Апфельштрассе, — ту, что в Альтоне. Так что битый час тащился с тяжелым чемоданом через весь город.

— Обойдите стол! — вдруг кричит Зайденцопф. — Подойдите ко мне! Поглядите-ка в ваш бумажник!

Он успел его открыть и изумленно уставился в одно из пустых отделений.

Куфальт ничего не видит, кроме того, что там пусто, не понимает, чего от него хотят, и молча ждет, что за этим последует.

— Подуйте-ка в него, приятель. Разве вы не видите, что там сидит паук?

Куфальт ничего не видит, но добросовестно дует.

Зайденцопф принюхивается.

— А вы все же выпили, мой юный друг! Правда, совсем немного. Всего лишь рюмочку, не так ли? Вроде бы ничего страшного, но лучше совсем бросить. Посмотрите на Бертольда, он и умен, и не лишен нравственных и религиозных принципов, однако пьет. В «Синем кресте» уже трижды давал обет бросить — я руковожу этим обществом и именно по поручению «Синего креста» возглавил этот приют — и каждый раз нарушал! Каждый раз!

— Я бы и так дохнул на вас, не стоило ломать комедию.

— Охотно верю. Охотно. Вы человек порядочный. Сразу видно. Вы нас еще порадуете, вот увидите, вы у нас далеко пойдете. Ну вот, а деньги свои вы сдадите мне на хранение…

— Нет. Деньги я хочу держать при себе.

— Спокойно, спокойно. Вы ведь не хотите, чтобы они пропали? Знаете ведь, что у нас тут за народ! Мы не отвечаем за деньги, которые не сданы. И само собой вы получите расписку, а когда вам понадобится, я вам выдам столько, сколько нужно. Итак: четыреста девять марок семьдесят семь пфеннигов. Сейчас дам вам расписку.

Куфальт злобно смотрит на свои деньги и начинает закипать.

— Но деньги мне нужны немедленно. Надо купить подвязки для носков и домашние туфли. Я отвык от кожаной обуви, ноги очень болят.

— Скоро привыкнете. Оставляю вам три марки. Но вы не потратите их на пустяки, верно? Три марки не так-то легко заработать.

— Мне нужно минимум десять, — совсем мрачнеет Куфальт.

— Что вы! Господь с вами! Мы что — миллионеры? Когда израсходуете эти три марки, попросите еще. И вы их получите. Но, вспомнив, что за деньгами надо обращаться к отцу Зайденцопфу, вы сразу одумаетесь. Вот денежки и останутся целы.

Коротышка уже у шкафа; бумажника как не было.

«Что бы мне раньше догадаться, — думает вконец растерявшийся Куфальт. — Припрятал бы сколько-нибудь. Вечно попадаюсь на удочку этим святошам».

— А теперь быстренько распишемся под уставом приюта и под распорядком работы машинописного бюро, затем вы подниметесь наверх, распакуете свои вещи и приготовите себе постель.

— Нельзя ли зажечь свет? — спрашивает Куфальт, тупо глядя на два листка, заполненных убористым типографским шрифтом. — Неплохо бы знать, под чем ставишь свою подпись.

— Неужто вы хотите все это прочесть? Дорогой друг, это же бессмысленно! Тысячи до вас подписали, значит, и вы подпишете.

— Но мне хотелось бы знать, что здесь и как. Лучше дайте мне спокойно все это прочесть.

— Зря вы волнуетесь, дорогой друг. Пожалуйста, читайте, если вам угодно. Возле окна еще достаточно светло.

Но и у окна уже ничего не видно. Куфальт ищет глазами выключатель, взгляд его ненароком падает за окно и в сгущающихся сумерках различает фигуру человека, скорчившегося на плитах палисадника. Заметив его, человек поднимает к окну испитое лицо с длинным носом и мимикой изображает полное отчаяние.

— А Бертольд-то здесь! — вырывается у Куфальта.

— Где? О, несчастный! Опять придется выдворять его с помощью полиции. Дорогой господин Куфальт, сделайте одолжение, подпишите скорее. Мне нужно уладить дело с этим бедолагой. Наш приют не должен нарушать покой жителей, он должен быть воистину мирной обителью. Ну, вот вы и подписались. Жму вашу руку. Отныне вы мой сын. Да благословит Господь ваше прибытие под этот кров!

— Надеюсь, на вероисповедание вы тут внимания не обращаете?

— Разумеется! Абсолютно не обращаем! Минна, принесите господину Куфальту постельное белье и полотенце. Минна, это ваш брат Куфальт. Куфальт, это ваша сестра Минна.

«Господи боже!» — думает Куфальт.

— Пожмите друг другу руки. Но обращаться друг к другу, разумеется, будете на «вы». Куфальт, идите прямо по лестнице наверх. Выберите себе кровать. Теперь вы здесь дома. Наверху вы увидите еще одного брата…

— Но брат Беербоом заговаривается, отец, — вставляет Минна.

— Да, он болен. Все еще болен, дорогая Минна. Длительное тюремное заключение…

— Он спросил меня, не хочу ли я с ним поразвлечься, — успевает ввернуть косоглазая Минна.

— О! О! Но в том, что он приглашает вас погулять и развлечься, может быть, и нет ничего безнравственного. Тем не менее я с ним, конечно, серьезно поговорю. Куфальт, ступайте к себе, а мне придется заняться этим несчастным, этим падшим братом.

Одного взгляда в окно Куфальту достаточно, чтобы убедиться: брат Бертольд и впрямь «падший». Он ползет на четвереньках через палисадник, держа шляпу в зубах.

— Делать нечего, придется звонить в полицию, — говорит Зайденцопф при виде людей, столпившихся у ограды.

Рывком открыв окно, он кричит:

— Бездельники, ротозеи! Чего уставились! Разве ваше сердце не сжимается от жалости?

В ответ звучит грубый голос из толпы:

— Уймись, Волосатик, а то, гляди, обмараешься…

Куфальт ощупью поднимается по темной лестнице наверх.

3

Наверху в коридоре тоже уже почти совсем темно. Куфальт с трудом находит какую-то дверь. Он нажимает на ручку, дверь отворяется. Темная, no-видимому, довольно большая комната. Куфальт не сразу нащупывает на стене выключатель, а когда в конце концов находит, под потолком загорается тусклая шестнадцатисвечовая лампочка.

Двенадцать кроватей выстроились строго в ряд, как по линейке. Двенадцать узкогрудых черных шкафов. И один-единственный дубовый стол.

«Да, не больно-то роскошно в этой уютной обители, — думает Куфальт. — Хорошо еще, что на окнах нет решеток. А во всем остальном — та же тюряга. Койки тоже ничем не лучше тамошних».

Только теперь он замечает, что и постельное белье у него в руках — тоже тюремное, та же голубая клеточка. «Небось выклянчили у судейских. Во всяком случае, тут никто не живет. Поглядим, что в соседней комнате».

Но следующая дверь заперта.

А последняя ведет в освещенную комнату, где на кровати лежит один-единственный постоялец. Тот отрывает голову от подушки, разглядывает Куфальта и говорит:

— А, и ты попался наконец, старый плут, арестант? Давно пора! Сколько отзвонил? Отобрал Волосатик деньги? В чемодане водка есть? У девочек успел разговеться?

— Добрый вечер! — сдержанно говорит Куфальт.

Постоялец встает и смущенно улыбается. Роста он среднего, широк в плечах, кожа на лице серая, грубая, словно дубленая, глаза черные, без блеска, и такие же черные курчавые волосы.

— Извините, бога ради, за приветствие. Это я так неловко пошутил. Как-никак мы с вами сейчас наслаждаемся так называемой «сладкой свободой». Моя фамилия Беербоом…

— Куфальт.

— Мой отец — профессор университета, только знаться со мной не желает. Одиннадцать лет пришлось оттрубить от звонка до звонка — убийство с целью ограбления. Сестренка у меня младшая есть, прелестная была крошка, теперь, наверно, совсем взрослая стала. А у вас есть сестренка?

— Есть.

— Ясно. Так хочется повидаться! А нельзя. Папаша тут же стукнет фараонам, если я заявлюсь, и тогда — прощай, условное! Между прочим, если моя болтовня вам в тягость, пройдите в заднюю комнату, там тоже можно расположиться.

— Поглядим-увидим, — уклончиво отвечает Куфальт. — Кроме нас двоих, здесь никого больше нет?

— Вот именно. Я уже два дня тут загораю. Подумал было, что я — единственный идиот, по доброй воле заточивший себя в эту исправиловку. Ну, я залягу. До ужина еще полчаса.

— Пойду погляжу в самом деле, — бормочет Куфальт, кивая в сторону задней комнаты.

— Да вы не стесняйтесь. Прекрасно вас понимаю. Я вообще все понимаю. Кстати, перед сном я обычно плачу, целый час плачу, вам бы это помешало. В тюрьме мне за это частенько делали темную, но я ничего не могу с собой поделать. Какое хорошее имя — Куфальт, сразу приходит на память и святая простота, и святая троица[11]. А что, собственно, значит «святая троица»?

— Что-то связанное со святым духом. Да я тоже не очень-то разбираюсь. Так я схожу туда, погляжу…

— Конечно, сходите, дружище, Куфальт, святой дух. И не стесняйтесь. Когда вижу свежего человека, говорю, говорю и не могу наговориться. Так уж привык в тюряге. А вы не слушайте. Я и сам себя не слушаю…

— Так я пойду…

— Видали, какую хитрую штуку придумали тут с окнами? Почище чем в тюрьме. Никаких решеток, зачем же так грубо, просто рамы мало того что узкие, еще и вращаются на стальной оси и больше чем на десять сантиметров не открываются. К тому же и рамы, и коробка — железные. Так что оторваться ночью и слетать к девочкам — и думать забудь, старый греховодник, пустой номер. Папаша Зайденцопф знает свое дело.

— Так я пойду.

— Да идите себе, ради бога! Вы такой же болван, как и я. Вечером, когда на меня находит, — плачу, а сам думаю: нет, такого кретина, как я, поискать. А оказывается, и еще находятся. Вот вы, например. Какого рожна вы все еще здесь…

— Меня уже нет, — перебивает его Куфальт и невольно улыбается.

Задняя комната — такая же унылая дыра, четыре голые стены, четыре узеньких шкафа, четыре незастеленных койки. Куфальт решает занять крайнюю, у дальней стены. Швырнув чемодан на кровать, он отпирает его. Дверь шкафа распахнута, ключа не видно. Да и замок — жестянка, слова доброго не стоит, любым гвоздем откроешь. Куфальт немного повозился с замком и бросил.

— Запечатай шкаф плевком, — кричит Беербоом через стенку. — И не бойся за свое барахло. Стащи я у тебя, из дому все равно не вынесу, косоглазая бдит денно и нощно, она на это натаскана…

— И с такой вы хотели поразвлечься? — спрашивает Куфальт, перекладывая верхние рубашки в шкаф.

— Почему бы и нет, баба есть баба. Значит, настучала-таки Волосатику. Ну, погоди, красотка! Мы еще разукрасим тебе вывеску! А случай наверняка подвернется…

Куфальт раскладывает вещи. «Да он совсем свихнулся. Одиннадцать лет каторги — не шутка, укатали сивку крутые горки, вряд ли очухается».

И продолжает распаковывать чемодан.

Вдруг в дверях вырастает сосед — бесшумно подкрался в одних носках.

— На самом деле никакого ограбления и не было. Просто прикончил я своего лейтенанта, а когда этот хмырь хлопнулся, я сообразил, что денег-то у меня нет, бежать не на что… Шикарные у тебя шмотки, надо признать. Мне в каторжной выдали при выписке одну рвань, мое все истлело за столько-то лет. Рубашки — только хлопчатобумажные. А уж костюм… Да разве это костюм? Так, дешевка, красная цена такому — тридцать марок. Но этот ханжа в черном, тюремный поп, терпеть меня не мог. Продадите мне эти носки? Вот эти мне приглянулись, лиловые. Сколько за них хотите?

— Нет, я ничего не продаю, — отвечает Куфальт. — А вот подарить их вам могу, они мне не очень нравятся.

— Ну что ж, дают — бери, как говорится. Сперва приговорили меня к вышке, потом заменили на пожизненное, потом — на пятнадцать лет каторжной. И вот через одиннадцать выпустили. Причем ни «примерного поведения», ни ходатайств. И все же досрочно выпустили! А почему? А потому, что дело мое липовое и сляпано кое-как! Надо бы пойти к красным и все им рассказать…

— Но теперь-то вы на свободе.

— Однако под надзором. И лишен гражданских прав, пожизненно. А черт с ними, с правами, плевал я на них, не нужно мне от них никаких прав. Но с попом я бы хотел рассчитаться. Через месяц он прибудет сюда, этот ханжа из тюряги. Слыхали, у них тут праздник намечается — двадцать пять лет ихнему приюту?

— Нет.

— Бандиты они все тут. И этот напомаженный хмырь Зайденцопф бандит из бандитов, а уж святоша Марцетус — гад ползучий, еще в десять раз хуже; но самый наиподлейший из всех — заведующий канцелярией плешивый Мергенталь. Сосут нашу кровь, кровопийцы! И вся эта богадельня, и вся их благотворительность только для того и устроены, чтобы эти блюдолизы и пустобрехи могли жрать за наш счет. Я такое мог бы вам порассказать…

— Но вы ведь здесь всего два дня, кажется?

— Разве? Пошли покурим? Курить запрещено, но ведь нас все равно не вышвырнут, покуда у них тут пусто… Выкурим по одной, а дым в форточку, как в тюряге… Насчет того, откуда я что беру и почему могу рассказать… Тут такое дело, знаете… У меня бывают видения… А скажешь тому же попу, он тебе на это: «Идите к себе, Беербоом», или Зайденцопф: «Вы лжете!» И вечером, когда лежу в постели и плачу, я опять вижу разные картины, придумываю вокруг них целые истории, и тогда я проникаю сквозь стены… Потому я и плачу, уж больно мне себя жалко…

— Но теперь-то все уже позади?

— Вовсе нет! Теперь только все и начинается, дорогуша. Причем в сто раз хуже, чем было. Из этого приюта у меня только два пути — либо в психушку, либо обратно за решетку, третьего не дано. Слышите, что это там за шум? Пошли, постоим наверху на лестнице, послушаем, что там стряслось. В окно окурок не выкидывайте, там внизу садик, косоглазая утром наверняка найдет…

Снизу доносится дикий шум. Зычно рокочет бас Зайденцопфа, пронзительно вопит Минна, визгливо голосит госпожа Зайденцопф, и на фоне их всех кто-то четвертый канючит одно и то же нудным голосом…

— Я требую, чтобы вы покинули этот дом, которого вы недостойны, — орет Зайденцопф.

Нудный голос канючит:

— Сжальтесь надо мной, отец1

Куфальт шепчет:

— Это тот самый пьянчужка, Бертольд…

На что Беербоом реагирует весьма странно:

— Какой Бертольд?

— Вы нарушили неприкосновенность жилища! — вопит Зайденцопф. — Причем уже в третий раз!

Глухой удар, как при падении тела на землю.

Женщины хором причитают:

— Боже мой, боже мой, боже мой!

А Зайденцопф:

— Меня вы не проведете…

Его жена взвизгивает:

— Он весь в крови…

А Минна:

— О, мой линолеум! Он же блестел, как зеркало!

Зайденцопф орет:

— Господин Беербоом! Господин Куфальт! Помогите, прошу вас…

В несколько прыжков они скатываются вниз по лестнице. Прямо на полу лежит Бертольд в своем грубошерстном пальто. Рот его открыт, лицо бледное, лоб залит кровью, он без сознания.

— Прошу вас, дети мои, отнесите несчастного в вашу спальню. На лоб достаточно положить холодный компресс. Минна, подайте вашему брату Куфальту полотенце…

Не так-то легко тащить вверх по крутой, тускло освещенной лестнице, покрытой скользким, как лед, линолеумом, человека в глубоком обмороке, чьи конечности будто свинцом налиты и то и дело норовят разлететься в стороны, как шарики ртути.

— Давайте положим его сюда, на кровать рядом с моей, — говорит Беербоом. — Мне будет сподручнее врезать ему по роже, когда проспится… До чего ж люблю такие радости…

— Надо бы сразу сделать ему компресс.

— Еще чего! Из-за какой-то ерундовой царапины? Обойдется! Поглядели бы вы, как меня отделывали в тюряге! Под орех!

— А чего вы, собственно, взъелись на Бертольда? Вроде ничего плохого он вам не сделал?

— Мне бы так нализаться, как он! Просто завидки берут. В последний раз я прилично набрался на Рождество в двадцать восьмом году: пили политуру из столярки…

— Здорово, ребята, — вполне явственно произносит вдруг пьяный Бертольд и садится. — Видать, сверзился чуток шибче, чем хотел. Зато Волосатика в угол припер, — пришлось ему-таки впустить меня сюда! Завтра пастор вправит ему за это мозги!

— Да вы трезвы, как стеклышко, — возмущается Беербоом. — В таком случае подло заставлять других тащить себя по лестнице.

— С чего ты взял? Ну, поддатый я, поддатый, это само собой. Просто я не пьянею, как вы, молокососы. Когда я выпью, мне все нипочем, а вы всего боитесь. Выпив, я способен на все, а вы — ни на что… Слушайте, ребята, шикарная идея: кто-нибудь из вас, — ну, скажем, вот ты, блондинчик-ангелок, — скажешь Волосатику, мол, приспичило выйти за чем-то в город. А сам пойдешь и возьмешь бутылку.

— Бред, — заявляет Беербоом. — После восьми он нас из дому не выпустит, хоть тресни. Да и где взять деньги?

— Где деньги, где деньги? Есть у вас денежки, овечки тюремные. Вы же ради них вкалываете. А я… Поглядите на руки — ничего не держат, такая трясучка напала.

— И ты еще бахвалишься этим, старый пропойца!

— Где уж мне бахвалиться! — сразу меняет тон Бертольд. — Беда, да и только! Нет, решено: отблагодарю Волосатика за все. Опять вступлю в «Синий крест». Поклянусь не пить и слово сдержу. Настоящий мужчина может все, что захочет. Ну, а если и не сдержусь, то разве что самую малость…

— Скажи-ка, — спрашивает вдруг Беербоом, — ты хоть сидел?

И Бертольд уже опять ухмыляется:

— Да нет, браток, врать не буду. Чего не было, того не было. Я всего лишь тунеядец и пьяница.

— Тогда зачем сюда лезешь? — Беербоом пылает праведным гневом. — Этот приют для сидевших! Работать не желаешь, а жрать желаешь. Чтоб мы на тебя ишачили?

— О-о, только не заводись, — опять начинает скулить пьяница. — Не люблю ни с кем ссориться. Мне сейчас до того хорошо, я опять здесь, у старого доброго Волосатика. Слушай, шикарная идея! У меня тут в кармане кое-что есть. — Он роется в кармане и вытаскивает на свет божий аккуратную стопку бумажек. — Это рецепты, вернее, бланки для рецептов. Сегодня утром спер у одного лекаря.

— Чего это тебя к врачу понесло?

— Просто взял и пошел на прием, никому не заказано. А уже в кабинете попросил у него взаймы пять марок. Он поднял крик, дескать, это наглость, убирайтесь, мол, вон, и все такое. А я ему спокойненько так — уйду, мол, коли дадите, чего прошу. Он по комнате бегает, руками хлопает, словно курица крыльями, а я сижу себе, посиживаю. Кончилось дело тем, что он выскочил из кабинета звать на помощь, чтобы меня, значит, выставить. А я рецептики со стола — хвать и по-тихому смылся.

— Ну и что? На кой тебе эти рецепты? Что с ними делать?

— В том-то вся и соль. Выпишем на бланках морфий, кокаин и прочее добро, а потом загоним у ночных кабаков.

— Толково. А сумеешь выписать рецепт-то?

— А то! Я ведь с одним лекарем знакомство водил! Еще бы мне не уметь! Пойдет как по маслу.

— Вот откуда у тебя деньги, старый алкаш! Ну погоди. Когда я…

Звенит колокольчик.

— Ужинать! Идешь с нами?

— Лучше полежу здесь, ребята. Стоит подумать о еде, как все нутро выворачивает. Такой уж желудок.

— Ну, лежи, коли охота. Но смотри, шелудивый пес, если только дотронешься до наших вещей!..

— Чего взъелись? Я просто подремлю! Нужны мне ваши вещи! Мне уже давно никаких вещей не нужно.

4

На следующее утро уже в половине девятого Куфальт в машинописном бюро. Он пока сидит без дела, другие работают. Их тут много, не то десять, не то двенадцать человек, явились и тут же уселись за столы. Все пишут одни только адреса, кто от руки, кто на машинке.

Бледнолицый Беербоом тоже сидит за столом рядом с Куфальтом и строчит как одержимый.

— За тысячу адресов платят четыре пятьдесят, — шепчет он. — Хочу сегодня спроворить не меньше полутора тысяч. Две с половиной марки вычтут за содержание в приюте, почти пять марок мои. Здорово, а?

— А можно успеть полторы тысячи?

— Ясное дело. Вчера написал почти пятьсот, а сегодня я ведь уже набил руку.

Тут появляется папаша Зайденцопф в люстриновом пиджаке. За ним семенит человечек с седой бородкой клинышком и головой, голой, как колено. Зайденцопф проходит между столами в глубь комнаты и обратно, два раза произносит, ни к кому не обращаясь, «доброе утро!» и удаляется. Лысый молча следует за ним.

Куфальт все еще сидит, как приклеенный, и от нечего делать глядит в окно. Садик весь в зелени, и травка кажется такой свежей.

— А садик тоже наш? — шепотом спрашивает он Беербоома.

— Наш-то наш, да только вход туда нашему брату заказан. Он — так, для блезиру, чтобы пыль в глаза пускать, если кто заявится с проверкой…

Куфальт улыбается в знак полного понимания.

Один из пишущих на машинке, долговязый парень, вдруг говорит вполголоса, но так, что все слышат:

— Вот напишем эту партию адресов и опять закукуем без работы.

— А сколько еще осталось?

— Тридцать тысяч.

— Этого хватит максимум на два дня. А потом опять сиди и жди у моря погоды.

— До той поры, может, еще что подвернется.

— Как же, дожидайся!

Лысый вновь вырастает на пороге, на этот раз с конвертом в руках:

— Господин Куфальт, напишите-ка вот тут свой адрес. Просто свой собственный адрес: господину Вилли Куфальту, Гамбург, Апфельштрассе, приют «Мирная обитель». А лучше не можете? Ладно, поглядим.

Он исчезает с конвертом в руке, и Куфальт опять принимается разглядывать садик.

Один из работающих вдруг спрашивает соседа:

— Что вы будете делать, когда работа здесь кончится?

— Сам не знаю, останется только уповать на благотворителей.

— Меня, может, возьмут агентом по продаже пылесосов.

— В таком случае можете сразу вешаться. Пылесосы идут еще хуже, чем маргарин.

В разговор включается новый голос:

— А воск для натирки полов и пульверизаторы пока еще покупают.

— Да вы что? Это было когда-то. А теперь все давно всё проели.

Опять появляется тот лысый; на лице его написано безмерное удивление.

— Надеюсь, всем известно, что разговаривать здесь запрещено? Настоятельно прошу помнить об этом!

— А никто и не разговаривает, господин Мергенталь.

— Еще раз убедительно прошу. Все вы знаете, что воспоследует за нарушение правил работы в бюро. Может, кое-кто из вас предпочитает очутиться на улице? — В ответ раздается только скрип перьев, стук машинок. — Господин Куфальт, господин Зайденцопф просит вам передать, что вам следовало бы стать врачом.

— Мне — врачом? Почему это?

— А потому, что почерк у вас абсолютно неразборчивый. Вы когда-нибудь а жизни работали в конторе? Так-так. Странная была контора, по всей видимости. Но на машинке-то вы можете печатать?

— О, да!

— Это вы так считаете. Однако у меня нет оснований вам верить.

— Но я на самом деле умею печатать на машинке. И даже вполне прилично.

— Слепым методом? И всеми десятью пальцами?

Куфальт мнется:

— Не совсем. Но шестью свободно.

— Вот видите. А на деле тычете, наверное, двумя пальцами и радуетесь, найдя нужную букву. Сначала вам придется привести машинку в порядок. То есть разобрать, почистить и смазать. Справитесь?

— Зависит от того, какая марка.

— Машинка «мерседес». Ну что ж, за работу!

— Мне понадобятся бензин, масло и тряпка.

— Господин Зайденцопф даст вам монетку на бензин, у Минны возьмете тряпку и масло для швейной машины.

Полчаса спустя Куфальт сидит перед миской с бензином, в которой отмокают рычажки от машинки: руки его в лиловой краске от машинной ленты и в черных пятнах от грязного масла.

Едва он приступает к чистке шрифта, как в дверях появляется Минна:

— Новенький пусть идет полы натирать.

— Как же так? — протестует Мергенталь. — Он сейчас занят, у него срочная работа. Пусть пойдет господин Беербоом.

— Госпожа Зайденцопф сказала, чтобы пришел новенький. Беербоом плохо натирает. Если новенький не придет, я ей скажу, что это вы его не пускаете!

— Ладно, идите натирать полы, — говорит Мергенталь Куфальту. — Только вытрите руки тряпкой. Скоро вернетесь.

Это «скоро» длится, однако, полтора часа. Под неусыпным контролем косоглазого цербера — сестры Минны — Куфальт натирает полы во всех спальнях, в прихожей и всю лестницу.

— А почему вы сами не натираете полы? — вежливо интересуется Куфальт.

— Еще чего! Очень надо убирать за всякими! Я обслуживаю только Зайденцопфов!

Под конец выплывает дебелая госпожа Зайденцопф в пышном пеньюаре, и Куфальт приветствует ее со всей изысканностью, на какую только способен:

— Доброе утро, сударыня! Надеюсь, хорошо почивали?

Но госпожа Зайденцопф не чувствует скрытой в вопросе иронии и потому милостиво роняет:

— Что ж, для начала неплохо. Но впредь, Минна, пусть тщательнее трет по углам.

Потом Куфальт возвращается за свой стол и принимается тереть щеткой шарниры. Работа близится к концу, когда на пороге комнаты вновь вырастает Мергенталь, у которого, видимо, только и дела, что сновать взад-вперед между бюро и кабинетом Зайденцопфа. и возвещает:

— Господина Куфальта и господина Беербоома просит пожаловать господин Зайденцопф!

Отец всех и каждого восседает в своем люстриновом пиджаке за огромным письменным столом:

— Итак, мои юные друзья, вы оба приступили к работе. Желаю успеха! Сколько у вас сейчас денег, Куфальт?

Куфальт буркает сквозь зубы, поскольку задето самое больное место:

— Сами знаете. Три марки.

— Покажите-ка мне ваш кошелек! Так, все правильно. Раз деньги на месте, значит, вы — человек чести. А у вас что, Беербоом? Не надо ничего говорить, просто покажите. Пусто? Где же ваши три марки?

— Утром нечаянно в клозет уронил.

— Беербоом! Господин Беербоом! Сын мой, Беербоом! Ну как мне поверить этому?

— Ну, не проглотил же я их, в самом деле! — переходит в наступление Беербоом. — И вообще — сидишь тут, как в капкане, носу за порог не высунешь, — где же деньги потратить? Думаете, отдал их вашей Минне за ее красивые глазки?

— Нет, не Минне. Вы дали их Бертольду.

На секунду Беербоом смешался.

— Бертольду? Какому еще Бертольду? А, этому старому перечнику? Чего это ради стану я отдавать какому-то пьянчуге свои последние деньги? Уронил нечаянно в унитаз. Еще попробовал было рукой достать, можете убедиться своими глазами, весь локоть раскровянил об трубу.

Беербоом делает движение снять пиджак.

— Бросьте, Беербоом, — останавливает его Зайденцопф, не скрывая презрения. — Я в курсе дела. Теперь не скоро получите у меня деньги. Итак, Куфальт и Беербоом, сейчас я отпущу вас в город одних…

— Вот как?

— В самом деле?

— Это будет ваш первый выход на свободу…

Дверь отворяется, и в комнату входит светловолосый молодой человек.

— О, простите, господин Зайденцопф, я, вероятно, помешал…

Отнюдь, господин Петерсен, наоборот, вы весьма кстати. Разрешите представить вам наших новых постояльцев. Это господин Беербоом, он у нас с позавчерашнего дня, а это — господин Куфальт, наш гость со вчерашнего вечера. Надо вам сказать, Бертольд опять явился, я опять пожалел его, и он опять меня разочаровал. Нынче утром я сижу и жду, когда он придет клянчить у меня денег — без этого он ведь никогда не уходит, — и в тот момент, когда мне… когда я… когда мне пришлось ненадолго выйти по естественной надобности, он воспользовался моим кратковременным отсутствием и удрал. Боюсь, что он прихватил с собой деньги нашего питомца Беербоома.

— Украл?

— Да нет же! Мои деньги провалились в унитаз!

— Оставим этот разговор! Мои юные друзья, господин, которого вы видите перед собой, — его зовут Петерсен, — ваш друг и брат, ваш защитник и советник. Он… — Зайденцопфа понесло, и дальше он говорит без пауз, как по-писаному: — Господин Петерсен — молодой человек с общественным темпераментом, прочными моральными принципами и высокой нравственностью. Он составит вам компанию, будет жить вместе с вами, обедать и вообще во всех отношениях станет вам другом и защитником. Вечера н воскресенья он будет проводить в вашем обществе, будет стараться создавать атмосферу высокодуховного общения и влиять на вас в сторону нравственного усовершенствования в тех пределах, в которых вы сами сочтете это приемлемым. Он сдал экзамен на звание учителя народной школы и теперь уже четвертый семестр изучает политическую экономию в университете. После работы в приюте у него остается достаточно времени для научных занятий. Пожмите друг другу руки, господа.

Они подают друг другу руки.

— Господин Петерсен, я собираюсь послать этих господ одних в город. Вы не возражаете?

— Разрешите узнать: с какой целью?

— Им надлежит отметиться в соответствующем полицейском участке.

Петерсен благожелательно улыбается:

— Нет, господин Зайденцопф, я не возражаю.

— И вы полагаете, что и господин пастор Марцетус не будет меня упрекать за это? То есть за излишнюю доверчивость?

— Уверен, что не будет. Можете спокойно отправить их одних. Они не обманут вашего доверия.

5

— Вот видите, — уже на улице говорит Беербоом Куфальту, — этот тип Петерсен — или как его там — еще один надсмотрщик, а попросту — шпик, приставлен следить за нами. Черт бы его побрал!

— А мне он даже понравился. Так мило смеялся одними глазами, когда папаша Зайденцопф произносил свою речь.

— И Волосатика пускай бы черт побрал! Даже истории с моими собственными деньгами не верит.

— А вы на самом деле их выронили?

— Отнюдь. Я их дал Бертольду. Думаете, он мне их вернет?

— А зачем же тогда дали?

— Чтобы пустить в оборот. На эти деньги он добудет морфий, а прибыль разделим пополам.

— Этой прибыли придется долго ждать.

— Мне нужны деньги, Куфальт, я не могу жить без гроша в кармане. Не одолжите ли мне одну марку?

— Зачем вам сейчас деньги?

— Просто так. Чтобы знать, что в кармане что-то есть. Можно будет выпить на них по кружке пива. Я угощаю.

— Зайденцопф зацапал у вас, наверно, кучу денег. Как-никак накопилось небось за столько-то лет.

— Да, денег у меня куча. Девяносто марок.

— Что-о? Всего девяносто марок за одиннадцать лет отсидки?

— Ну, сначала была инфляция, так что плакали все наши денежки. Получили всего по тридцать марок возмещения за все, что набежало за годы в тюрьме. А потом уже неохота было копить, только и ждал, что будет амнистия. А ее так и не было. Ну тогда у меня и вовсе всякая охота пропала.

— Девяносто марок уплывут, не успеешь оглянуться.

— Нет, девяносто марок — это куча денег. Дали бы мне их в руки, уж я бы развернулся. Знаете хоть, сколько тут девочкам платят? Не за всю ночь, а так, по-быстрому…

— Понятия не имею.

Они идут дальше. Дует приятный ветерок, деревья одеты свежей листвой. Улица, на которую им надо свернуть, отходит от главной под острым углом. Так приятно, переходя на другую сторону, глядеть вдоль длинной, играющей всеми цветами улицы, уходящей далеко вниз. Прямо перед ними оказывается бензоколонка, выкрашенная в огненно-красный цвет.

— Вон та девушка посмотрела на меня.

— Почему бы и нет? Вы мужчина хоть куда.

— Вы так думаете? Как по-вашему, — могу я рассчитывать на успех у женщин? Ведь я брюнет, а женщины, говорят, любят брюнетов. Вот только цвет лица у меня того… Как вы думаете, стоит попросить у Волосатика денег на облучение кварцем? В тюрьме сказали, будто от него цвет лица быстро приходит в норму.

— Думаю, не стоит. Теперь вы ведете другой образ жизни, чем в тюрьме, так что цвет лица сам собой исправится.

— Гляньте-ка сюда, Куфальт, премиленькая кафешка, скажу я вам. И наверняка с женской обслугой. Одолжите мне две марки и зайдем на минутку. Я угощаю.

— Сперва надо отметиться в участке, — урезонивает его Куфальт, который в эту минуту кажется сам себе мудрым и опытным, как старый дед. — С двумя марками в таком кафе и делать нечего.

— А вдруг одна из девушек влюбится в нас и платить вообще не придется.

— Господь с вами! Этого еще не хватало!

— Разве у вас уже есть девочка? Возьмете меня с собой, когда к ней пойдете?

— Да нет у меня никого.

— Почему же тогда не хотите, чтобы в вас влюбились?

— Не хочу этих, из кафе. Я мечтаю совсем о другой.

— Ах, вы мечтаете! А я хочу не мечтать, а иметь! Причем как можно скорее!


В полицейском участке двое полицейских стоят друг против друга у своих конторок и целиком поглощены беседой. Один — взъерошенный, с редкой бородкой клинышком, крючковатым носом и быстрыми глазками очень похож на птицу, другой — заморыш, щуплый и плюгавый.

— Понимаешь, — говорит плюгавый, — есть у меня клочок земли возле Горнского ипподрома. Душой я весь там. Страсть как люблю в саду возиться.

— В саду возиться! — пренебрежительно кривит губы взъерошенный. — Не могу этого спокойно слышать! Вы же не садовник! Все это чушь собачья. Предположим, вы добились своего и вырастили, скажем, кольраби. Так этого добра в овощных лавках завались!

— Я же не ради денег стараюсь, — возражает щуплый. — Просто мне это дело… ну, по душе, что ли.

— Чушь! — стоит на своем взъерошенный. — Ерунда. А вот я, представьте себе, играю в скат. Все свободное время играю в скат. И в иные вечера приношу домой по две-три марки. Я действительно дока в этом деле. И дело не пустяковое. Не ерундистика какая-то.

— Конечно, если у кого талант на эти дела, — соглашается плюгавый.

— Когда идут призовые игры — ну, скажем, на карпа, домашнюю колбасу или гуся, меня вообще дома не найдешь, я что ни день играю в каком-то другом месте. Прошлой зимой шесть гусей выиграл! Хозяева трактиров только меня завидят, сразу скисают: «Проваливай, — говорят мне, — только и знаешь выманивать денежки у наших завсегдатаев». А я им на это: «А что тут у вас за заведение? Надеюсь, вход для всех открыт? Значит, комиссар полиции тоже имеет право выпить у вас кружку светлого пива? И в скат тут играют все желающие или только постоянные посетители?» Ну, тут уж им крыть нечем, зато глядят на меня, скажу я вам… Чего надо? — набрасывается он на Беербоома, который довольно настырно покашливает, стараясь обратить на себя внимание.

— Осмелюсь потревожить, господин начальник, — угодливо изгибается Беербоом. — Нам бы только отметиться.

— Объявления не видите, что ли? Там черным по белому написано, что сперва нужно заполнить бланки.

— Видеть-то видим, да у нас особь статья, — возражает Беербоом и подмигивает Куфальту, гордый своим умением разговаривать с низшими чинами. — К нам объявление не относится, господин лейтенант. Мы другого поля ягоды.

— Так они… — вмешивается плюгавый, — видать, оттуда оба… — он кивает куда-то в угол. — Да вы понимаете…

— Ну, тогда давай сюда бумаги, посмотрим, разберемся…

— Ах, господин комиссар, неужто так по уставу положено? Или только для Гамбурга издана такая инструкция? Вот чего не знал и даже предположить не мог!

— Чего вы не знали? При чем здесь устав? Какая такая инструкция? — Взъерошенный накаляется все больше и больше, вот-вот взорвется.

— А чтобы к таким, как мы, выпущенным из… — Беербоом повторяет кивок плюгавого, — чтобы, значит, к таким, как мы, обращаться на «ты». Придется справиться на этот счет у вашего начальника. Зайду-ка я сейчас к нему в кабинет.

На несколько секунд воцаряется молчание. Затем:

— Дайте, пожалуйста, вашу справку об освобождении.

На что Беербоом сияет улыбкой:

— Пожалуйста, господин комиссар, с готовностью. Я тоже совсем не стремлюсь занимать ваше драгоценное время. И вообще не очень-то люблю бывать здесь. Как, впрочем, и вы, не так ли? Вы ведь тоже больше любите играть в скат?

— У меня нет времени на частные беседы.

— Конечно, и это вполне естественно. Я только так, к слову пришлось, потому как невольно слышал ваш разговор с коллегой.

— Кто вы такой?

— Я-то? Убийца. Так и в справке написано, господин комиссар. Убийца я.

— Я спрашиваю, кем вы были раньше?

— А никем. Впрочем, нет, раньше я был солдатом. Так сказать, защитником отечества, господин комиссар. И убил своего лейтенанта.

— Это нас не интересует.

— А я только потому и рассказал, что вы спросили, господин комиссар. Думал, раз спросили, значит, интересуетесь.

Второй полицейский, все это время копавшийся в бумагах, теперь нашел и вытащил из стопки какой-то документ.

— Должен сообщить вам следующее… Последние четыре года тюремного заключения заменены вам тремя годами условно-досрочного освобождения. Вы находитесь под надзором полиции. И должны ежедневно между шестью и семью вечера являться сюда в участок. О перемене адреса обязаны заранее сообщить. Стоит вам один раз не явиться, будете немедленно взяты под стражу. Поняли?

— А если я заболею, господин комиссар?

— Пришлете сюда кого-нибудь со справкой о болезни.

— Ну, посудите, кого я могу послать?

— Хорошо, мы сами побеспокоимся насчет вас, сами к вам заглянем.

Беербоом делает вид, что погружен в глубокое раздумье.

— А все же это неверно, господин комиссар!

Тот взвивается:

— Что неверно?!

— А то, что вы мне только что зачитали.

— Все верно: будете немедленно взяты под стражу, если хоть раз не явитесь в участок.

— Нет, не буду взят. И вообще не буду являться. — Полицейский уже с трудом сдерживается. — У меня есть разрешение Главного полицейского управления не отмечаться в участке, потому как приют сам взял на себя надзор за мною. — Порывшись в карманах, он подает полицейскому какую-то бумажку.

— Почему сразу не показали мне это разрешение? Почему заставляете меня попусту тратить на вас столько слов? Попрошу немедленно предъявить мне все ваши бумаги.

— Всех-то у меня нет с собой. Кое-какие еще дома остались.

— Какие именно?

— Справка о прививке и школьное свидетельство.

Взъерошенный не выдерживает и срывается на крик.

— Вы!.. (Беербоом расплывается в улыбке радостного ожидания.) А, да ладно! — И обернувшись к плюгавому: — Вы закончили со своим? Да? Прекрасно, можете идти!

— Я тоже?

— Да! Вы тоже! Вы тоже!

Беербоом и Куфальт опять на улице.

— Зачем вы их нарочно заводите? Какой в этом смысл? — сразу набрасывается на напарника Куфальт. — Мне за вас просто стыдно.

— Этих типчиков обязательно надо драить с песочком. Они же тупы, как пробка. И я не знаю радости слаще этой. Своего надзирателя в тюряге я, знаете, как…

— Да я не против, если кого за дело. Но просто так… Нет, я с вами в участок больше не пойду.

— А я при вас больше не буду, раз вам неприятно. Ну, чем мне было заняться, сидя в каменном мешке столько лет? Когда каждый день похож на другой и ничего не происходит… Начинаешь скандалить, чтобы хоть как-то душу отвести.

— Ваша правда, в тюрьме я тоже скандалил. Но теперь-то мы оба на свободе.

— До меня это все еще не доходит. Понимаете, в глубине души я не верю, что вышел на волю. И надолго ли? Скоро опять окажусь за решеткой.

— Да бросьте вы!

— Видите вон ту девушку, что на скамейке сидит, с детской коляской? Мила, правда? Что, если подойти к ней и спросить: «Фройляйн, не хотите ли заиметь еще одного, уже от меня?»

— Зачем? Что она вам сделала? Она и сама еще почти ребенок.

— Не знаю. Но во мне такая злость кипит. На все! Ей хорошо, живет себе и не знает что почем. Почему бы не открыть ей глаза? Все люди — мразь. Почему бы и ей не быть мразью? Ах, Куфальт, у меня так тяжело на душе, сейчас бы залечь и поплакать вволю!

6

Настроение — лучше быть не может. И обед был хорош, по две мясных зразы на брата.

А теперь Куфальт опять возится со шрифтом машинки, буквы уже отмыты, теперь он их просушивает и смазывает шарниры промасленной тряпкой. Работает он спокойно, не спеша, и на душе у него светло и благостно.

Беербоом сразу после обеда смылся и залег, опять, наверное, поплакать захотелось. Но его отсутствие очень быстро заметили. До бюро донеслись сверху раскаты начальственного баса и протестующие выкрики Беербоома, после чего он и сам явился, подгоняемый Зайденцопфом.

— Время работы — это время работы. Вы подписались под правилами распорядка дня.

— А я и не читал, что подписывал.

— Нечего-нечего-нечего! Садитесь и работайте, как все…

— У меня нервы не выдерживают, не могу я сидеть сиднем девять часов кряду.

— Но деньги вы хотите заработать? Так что давайте пишите! Ну, пишите! Смотрите, вон у Маака сколько сделано, а у вас…

Да, непохоже, чтобы Беербоом сегодня успел написать полторы тысячи адресов. Куфальт прикидывает на глаз, сколько конвертов в стопке, что высится перед Беербоомом. Примерно сотни три. Сорок пять пфеннигов за сотню. Нет, нынче Беербоому и на харч не заработать…

Зато Маак, этот тощий бледный верзила, строчит как заведенный. Бросит беглый взгляд в список адресов, и рука уже пишет, миг — и адрес готов. Сотня за сотней, стопка за стопкой вырастают перед ним на столе. Но он и головы не поднимает, работает ритмично, как машина, адрес за адресом, лицо каменное, он пишет.

Лишь время от времени от встает, — как, впрочем, и все остальные, — шествует мимо лысого цербера Мергенталя в прихожую и спускается в подвал. И Мергенталь каждый раз ворчит ему вслед что-нибудь вроде: «Опять приспичило!», «Не задерживайтесь там!», «Могли бы еще потерпеть!»

Когда Маак поднимается в очередной раз, Куфальт выходит вслед за ним. Мергенталь бормочет себе под нос: «Там уже занято», но Куфальт, как и все остальные, не обращает внимания на эту воркотню и спускается в подвал.

Как и следовало ожидать, внизу находится клозет. Как и следовало ожидать, он занят. И как опять-таки следовало ожидать, там сильно накурено.

Дожидаясь своей очереди, Куфальт тоже сворачивает себе самокрутку и закуривает.

Слышно, как спускают воду; Маак выходит из уборной и молча направляется мимо Куфальта. Но, заметив, что тот приветливо улыбнулся, вполголоса бросает на ходу:

— Курить только внутри уборной. Если Зайденцопф застукает, наложит штраф. Мергенталь только ворчит, с таким надсмотрщиком еще жить можно.

— Спасибо, — говорит Куфальт и опять улыбается. — Большое спасибо!

И Маак уходит. Но вдруг оборачивается:

— На вашем месте я бы спросил Зайденцопфа, когда он в следующий раз появится у нас в бюро, сколько он вам заплатит за чистку машинки. А то на бобах останетесь.

— Верно, — благодарно отзывается Куфальт. — Обязательно спрошу.

— Тридцать пфеннигов в час, такой здесь тариф.

— Еще раз большое спасибо. Запомнил — тридцать пфеннигов. А вы живете здесь, в приюте?

— Мне уже пора, — отвечает Маак и удаляется.

Когда Куфальт возвращается в бюро, никто не обращает на него внимания. Все поглощены скандалом, вернее, своего рода бунтом, который учинил Беербоом.

Отшвырнув ручку, он завопил, что не в силах больше строчить и строчить, что от этого свихнуться можно, что эта писанина хуже тюрьмы и каторги. Зачем же его на волю выпустили? Разве для того, чтобы опять запрячь?

Мергенталь пытается его успокоить:

— Это только поначалу тяжко. А потом втянетесь, обвыкнете, и в конце концов все пойдет само собой, как будто так и надо.

— Да не могу я, не выдержу я этой принудиловки! Выпустите меня отсюда, хоть на полчаса! Обещаю, что вернусь! Но я больше не могу здесь торчать… Кругом город, а я сижу, как в клетке! Я уже одиннадцать лет просидел, хватит!

Его понесло, он клокочет и захлебывается словами.

На шум появляется Зайденцопф.

— Ну, что тут опять стряслось? Послушайте, дитя мое, дорогое, милое дитя мое, так нельзя. Вы мешаете работать остальным.

— Выпустите меня отсюда. Просто на улицу. Почему вытащили меня из постели? Я бы всласть поплакал во сне… Выпустите меня!

— Но, господин Беербоом, вы же взрослый человек, вы же знаете, что такое правила. Здесь каждому положено отработать в день девять часов.

— А я хочу выйти отсюда! Не то все перебью…

— Беербоом, может, мне вызвать полицию? Сами знаете…

Мергенталь прошептал что-то на ухо Зайденцопфу, тот задумался.

— Ну, хорошо. Возьму всю ответственность на себя. Беербоом, еще три часа посидите здесь и поработаете, а потом отвезете на тележке готовые конверты на почту. Господин Мергенталь проводит вас. Вот вы и выйдете отсюда. Нет, больше никаких возражений. Сначала поработайте как следует, иначе и этого не разрешу. У вас же еще почти ничего не сделано. За почерком тоже надо бы последить. Кто сможет разобрать такие каракули? Написанные у нас адреса должны производить приятное впечатление, адресат должен радоваться при одном взгляде на письмо. Понимаете, Беербоом, вот если вы пишете «господину обер-секретарю», вы должны с чувством выписать частичку «обер», чтобы адресат это ощутил и порадовался тому, что многого в жизни достиг. Писание адресов — это своего рода искусство, а вовсе не тягомотина какая-то. Вот это хорошо, дорогой мой Маак, на ваш стол и посмотреть приятно. Вскоре я раздобуду для вас хорошее место.

— Вы обещали мне это еще полтора года назад, господин Зайденцопф.

— Ну, а у вас как дела, дорогой Куфальт? О, прекрасно, замечательно, все опять блестит и сверкает. Не правда ли, вам доставляет радость наводить чистоту и порядок? Настоящего мужчину это всегда радует.

— Господин Зайденцопф, а как вы собираетесь заплатить за эту работу — сдельно или повременно?

— Но это всего лишь подготовка к вашей завтрашней работе, мой дорогой Куфальт. Вы от этого только выиграете, завтра все пойдет как по маслу. Ха-ха-ха! Каламбур получился: машинка и в самом деле смазана маслом.

— И все же — сколько я за это получу? Вон руки-то как вымазал.

— Господин Куфальт, у нас здесь машинописное бюро. Мы выполняем заказы фирм за определенную плату. И оплачивают они написанные от руки или на машинке адреса, а вовсе не чистку машинки!

— Но и я не могу работать целый день задаром! Разве вы предоставите мне еду и ночлег бесплатно?

— Надеюсь, мой юный друг, вы не обуреваемы греховной жадностью, я имею в виду жадность к деньгам.

— Но нам было сказано, что здесь нам дадут хорошо оплачиваемую работу!

Однако Зайденцопф уже проследовал дальше.

— А как вы, дорогой Лейбен? О, медленно дело двигается. Ведь сами видите, что медленно?

Долговязый верзила Маак встречается с Куфальтом глазами и подбадривает его, кивнув головой в спину удаляющегося начальства.

Куфальт вскакивает и подлетает сзади к Зайденцопфу:

— Я вас спрашиваю, сколько мне заплатят за эту работенку! Пять часов на нее ухлопал. И знаю, что у вас тут платят тридцать пфеннигов за час.

Зайденцопф меряет его злым и холодным взглядом.

— Вы получите одну марку. И больше я не хочу говорить об этом. Совершенно недопустимо вскакивать со своего места и наседать на меня. Садитесь! Вы меня жестоко разочаровали. — И, уходя, добавляет со вздохом: — Безработных сейчас пруд пруди, не так ли?

Верзила Маак незаметно кивает Куфальту в знак одобрения.

И Куфальт чувствует, что и сам доволен собой.

7

Ужин позади. Для Вилли Куфальта рабочий день окончен. Впереди свободный вечер, второй вечер на свободе после тысячи восьмисот вечеров в тюрьме.

Он сидит у окна в общей комнате приюта и смотрит на улицу в сгущающихся сумерках. Большое окно со сверкающими, чисто вымытыми стеклами забрано снаружи красивой решеткой художественного литья. Н-да, что тут скажешь…

Вечер теплый, мимо снуют прохожие, одни спешат домой, другие, наоборот, из дому. Попадаются и девушки. Не такая уж радость, как казалось в тюрьме, глядеть на их ножки, прикрытые короткими юбочками.

И все-таки… Здесь поблизости должен быть большой парк, вот бы погулять там. Но для такой прогулки нужно выпрашивать официальное разрешение у Зайденцопфа, а Куфальт чувствует, что от этого Волосатика его скоро стошнит.

Беербоом слоняется по всему дому как неприкаянный, то взлетает наверх, то спускается вниз, пробует окна, двери, но все крепко заперто. Бедняга Беербоом, он ждет не дождется первого навара от своих трех марок. Мало шансов, что Бертольд явится с деньгами сюда. А когда совсем стемнеет и последняя надежда исчезнет, он бросится на кровать и зарыдает. Слезы приносят душе облегчение, но голова от них пухнет и мысли ворочаются вяло и лениво.

Куфальт включает свет и подходит к книжному шкафу. На полках хаос и запустение, книги стоят вкривь и вкось, некоторые обрезом наружу. Куфальт берет в руки одну из них: «Наши герои-подводники». Тогда он вынимает соседнюю, в темном переплете: «Гамбургский песенник».

«Погляжу-ка еще одну…»

В дверях возникает Минна:

— Ради одного постояльца не разрешается включать свет, — шипит она и, выключив свет, исчезает.

— Провались! — рычит Куфальт и вновь включает свет.

Он берет из шкафа еще одну книгу. На этот раз «Грех против духа» Артура Динтера. Он наугад открывает книгу и углубляется в чтение.

От дверей раздается плаксивый голос госпожи Зайденцопф:

— В такую рань нечего зря жечь свет. На дворе еще совсем светло. Один будет жечь свет наверху, другой внизу. Какой счет за электричество нам пришлют?

Госпожа Зайденцопф выключает свет и уходит. Дверь она оставляет открытой. Куфальт осторожненько ставит книжку обратно в шкаф, прикрывает дверь и садится на стул у окна.

На улице совсем стемнело.


Внезапно резкий свет заливает комнату. В дверях стоит молодой человек с прочными моральными принципами и высокой нравственностью — студент Петерсен, советник и защитник бывших заключенных, проживающих в приюте «Мирная обитель». На вид ему лет двадцать шесть.

— Вы нарочно сидите впотьмах? Вам так нравится? — спрашивает он.

— Да, мне так нравится, — выжидательно тянет Куфальт и, щурясь, смотрит на долговязого юношу.

Петерсен задергивает занавески. Смачно крякнув, он плюхается в кресло и с наслаждением вытягивает ноги.

— О боже, до чего же я устал! Сколько исходил!

— Что, университет далеко отсюда?

— Это самой собой. Но сегодня я там и не был. Навещал тут одного, раньше он работал у нас в бюро.

Куфальт вопросительно поднимает брови.

И Петерсен с готовностью рассказывает:

— Он живет с одной девушкой. И вот она решила от него уйти.

— Не держи, что бежит, а держи, что лежит, — вставляет Куфальт.

— Но она ждет ребенка.

— И что же вы сделали? Вернее, что же вы им сказали?

— А что тут скажешь? Я просто посидел с ними. Сначала они мне обрадовались. Я принес им, кстати говоря, небольшую сумму от нашего общества. Но потом они поссорились.

— Из-за чего?

— Из-за флакона одеколона, почти пустого. Видите ли, он такой аккуратист, все вещи у него должны лежать на своих местах. А тут он нашел флакон одеколона в кухонном шкафу. Тогда как ему положено стоять на умывальнике. Из-за этого и поссорились!

— Бред!

— И ведь не на шутку поссорились. В конце концов подняли такой крик! А когда ссора выдохлась, они и сами выдохлись. Тут полились слезы.

— Не в одеколоне тут дело, — заключил Куфальт, — а в том, что им плохо. А когда тебе плохо, за все цепляешься. В тюрьме я тоже собачился из-за всякой ерунды.

— Да, — соглашается студент. — Это, вероятно, так и есть. Да только что поделаешь?

— На что они живут?

— Раньше он работал у нас в машинописном бюро. И работал хорошо. Но потом вдруг ни с того ни с сего заявил, что не может переходить через улицу. У некоторых бывает. Сразу по выходе из тюрьмы ничего не заметно. Все им внове, все интересно. А потом вдруг на них находит…

— Заскок! Верно, Беербоом тоже с заскоком. За ним нужен глаз да глаз!

— Да, надо будет приглядеться, — неуверенно говорит Петерсен. — Но сделать мы можем так мало!

— А вы бы поговорили с Зайденцопфом. Какой же смысл заставлять человека со сдвигом работать по девять часов в день. Он же совсем спятит!

— Таков порядок, видите ли, таковы правила приюта. Каждый должен девять часов отсидеть в бюро.

— Отсидеть — это одно, а вкалывать — другое.

Дверь распахивается. Минна тянется к выключателю и, не глядя на них, злобно шипит:

— Госпожа Зайденцопф просит передать вам, господин Куфальт, что за свет…

— Что случилось, Минна? — спрашивает Петерсен.

— Ах, и вы здесь, — спохватывается Минна. — Плату за час пользования электричеством вычтут из вашего заработка, господин Куфальт, — объявляет она и удаляется.

Петерсен и Куфальт молча глядят друг на друга.

Петерсен заговаривает первым:

— Я поговорю с господином Зайденцопфом. С вас не вычтут за свет.

Куфальт отмахивается:

— Не в этом дело. Но за намерение спасибо. — И добавляет: — Каков тут, собственно, порядок? Нам разрешается выходить из дому только вместе с вами?

— Нет, конечно, и самим тоже. Правда, рекомендуется, особенно вечером… Знаете, лучше я буду повсюду ходить с вами.

И тихонько, лукаво прищурившись, добавляет:

— Я тоже люблю танцевать.

— Что мы наметим на воскресенье?

— Можем сходить в порт. А потом посидеть в каком-нибудь уютном недорогом кабачке. На ужин мы возьмем с собой бутерброды.

— Я условился встретиться кое с кем в воскресенье вечером. Так что на часок я вас покину. Обещаю вернуться минута в минуту.

Студент мнется:

— Идите один. Никто не запрещает.

— Нет, — настаивает Куфальт. — Один я не пойду. Я хочу, чтобы официально считалось, будто мы вместе…

Петерсен резко встает и начинает мерять шагами комнату. Потом говорит смущенно:

— Дорогой господин Куфальт! Лучше не надо. У меня могут быть неприятности.

— Вот и прекрасно, — подытоживает Куфальт. — Эта моя встреча не так уж и важна. В сущности, никакой договоренности у меня и не было. Просто я хотел выяснить, что вы за человек. Спокойной ночи, господин Петерсен.

8

Куфальт сидит за машинкой и печатает адреса. Второй день вот так сидит и печатает. Вчера отстукал семьсот конвертов, сегодня надеется сделать побольше. Получается у него неплохо, правда, частенько случаются опечатки, да ведь как не сбиться, когда адресов сотни. Каждые два-три часа является Мергенталь, записывает, сколько сделано, связывает конверты в пачки и уносит.

Со своего места Куфальт не видит Беербоома, но пока ищет очередной адрес в списке и, следовательно, не стучит на машинке, он слышит, как тот шелестит бумагой. У Беербоома нынче опять плохой день, он уже три раза вскакивал, чтобы удрать из бюро. Ему все время чудилось, что Бертольд его зовет. И каждый раз Мергенталь его перехватывал и уговорами, а то и пинками возвращал на место. Но и сегодня Беербоому не написать тысячи адресов, силы его день ото дня тают.

Вдруг в комнату входит Зайденцопф и вызывает Куфальта. Тот поднимается, кипя от злости. Наверняка где-то недодраил пол до блеска, поспешил, хотел скорее вернуться к работе в бюро.

Но на этот раз пол оказался ни при чем.

— С вами хочет поговорить господин пастор Марцетус. Он ждет вас вон там.

Куфальт стучится в дверь, голос изнутри отвечает «Войдите!», и он входит.

За письменным столом сидит прямо против солнца высокий представительный человек с пышной седой шевелюрой, свежим цветом лица, мясистым носом и выступающим вперед подбородком. Бороды нет. Руки большие, холеные.

У торцовой стороны письменного стола сидит молодая дама с блокнотом, рядом стоит пишущая машинка. Перед столом удобное кресло для посетителей, но Куфальта присесть не просят.

Пастор, не поднимая головы, перелистывает какие-то бумаги. Куфальт сразу узнает папку: это его дело, переслали сюда, значит, из Центральной тюрьмы.

Пастор не торопится. И на приветствие Куфальта буркает что-то неразборчивое.

Вот он открывает одну из страниц его дела и говорит, так ни разу и не взглянув на вошедшего:

— Вы — Вилли, то есть Вильгельм Куфальт, по профессии бухгалтер, были приговорены к пяти годам заключения за растрату и злостную подделку денежных документов…

— Да, — говорит Куфальт.

— Родом вы из хорошей семьи. Что вас толкнуло на этот путь? Женщины? Выпивка? Карты?

Пастор говорит с Куфальтом холодным, деловым тоном. Куфальту знаком этот тон. Человек, сидящий за письменным столом, не глядит на него, ему не нужно видеть человека по имени Куфальт, ему достаточно видеть его «дело». Куфальту знаком этот тон, знает он и чем этот разговор кончится, и поэтому уже весь дрожит: тот мир, из которого он только что вырвался, опять хватает его за горло, эти годы, эти пять лет не кончаются. Неужели им никогда не будет конца?!

Пусть зайденцопфы говорят с ним, каким угодно тоном, пусть беербоомы позволяют себе, что угодно, но этот пастор, он-то должен бы разбираться. Он не имеет права! Не имеет!

Куфальт не может унять дрожи, он чувствует, что бледнеет и холодеет, однако находит в себе силы спросить тем же тоном, каким с ним разговаривал пастор:

— Обязательно ли этой даме присутствовать при нашей с вами беседе?

Пастор Марцетус впервые отрывает глаза от бумаг и тяжелым безразличным взглядом упирается в лицо Куфальта.

— Фройляйн Мацке — моя секретарша. Через ее руки проходят все бумаги. Она в курсе всех дел.

— Приводилась ли она к присяге?

— Что это значит? Вы здесь не для того, чтобы задавать вопросы. Эта дама — моя служащая.

— Я спрашиваю, потому что не знаю, положено ли частным лицам знакомиться с моим делом.

— Фройляйн Мацке можно доверять.

— И тем не менее. Я не знаю, допускается ли это законом.

— Вы же сами видите, администрация тюрьмы переслала мне ваше дело.

— Она переслала его вам! Скажите, эта дама привлекалась ранее к уголовной ответственности?

Человек, сидящий за письменным столом, вздрагивает всем телом.

— Знаешь что, приятель…

— А спрашиваю я вот почему: если бы она была, так сказать, моим товарищем по несчастью, тогда, конечно, был бы другой разговор.

Воцаряется тишина. Потом пастор выдавливает из себя:

— Прошу вас, фройляйн Мацке, посидите в другой комнате.

Дама удаляется, Куфальт понуро стоит перед письменным столом.

— Тюремный священник характеризует вас не с лучшей стороны.

— Понятное дело, — поднимает голову Куфальт. — Потому что я собираюсь отказаться от веры.

— Это не имеет отношения к делу.

— Может, и имеет.

Пастор Марцетус заходит с другого бока:

— Не очень обнадеживает и отзыв господина Зайденцопфа о вашем поведении и трудолюбии.

— Я ничем не провинился.

— Вы постоянно вступаете в пререкания.

— Постоянно? Я только один раз позволил себе возразить, когда хотели, чтобы я целый день работал задаром.

— В вашем положении надо быть поскромнее.

— Скромным бываешь со скромными.

— Вы ничего не умеете делать. Почерк у вас отвратительный…

— Я не был писарем.

— Да и на машинке плохо пишете. Опечатка на опечатке, и к тому же медленно, ничего не успеваете.

— После долгой отсидки нужно время, чтобы опять втянуться в работу.

— Это все отговорки. Если умеешь печатать, никогда не разучишься, через два часа навык возвращается.

— Или нет, если на тебя давят пять лет тюрьмы.

— Большинство заключенных плохо владеют своим делом. Потому ничего и не достигли в жизни и ступили на неправедный путь.

— Может быть, господину пастору будет угодно взглянуть на мои аттестаты?

— Зачем? Мне известно, как вы теперь трудитесь. Настоящие мастера своего дела встречаются только среди тех арестантов, которые преступили закон в состоянии аффекта. Те, кто поднял руку на чужую собственность, никогда ничего не умели. На свободе настоящую работу всегда оценят по достоинству.

— И пять миллионов безработных — лучшее тому доказательство.

Темп обмена репликами все убыстряется. Упитанный пастор утратил свой нежный и здоровый цвет лица, он налился кровью и сделался багрово-красным. Куфальт, наоборот, побледнел, как полотно, лицо его нервно подергивается.

Помолчав, чтобы перевести дух, пастор злобно выпаливает:

— Думаю, лучше всего сразу передать вас в полицию…

Куфальт взрывается:

— Пожалуйста! Сделайте милость! Это и называется у вас заботой о бывших заключенных.

Но в голове у него стучит: «Это он не просто так брякнул, что-то про меня знает. И где я успел наследить? Вроде нигде. Но пастор не дурак, это ясно».

— За шесть часов, истекших от вашего освобождения из тюрьмы до прибытия в этот приют, вы успели присвоить чужую собственность.

— Я что-то украл? Ну, господин пастор, конечно, не станет возводить на меня напраслину. Священники не лгут. Но и я, по всей видимости, проспал тот момент, когда совершил кражу.

— Вы прибыли сюда, — говорит пастор, впиваясь глазами в лицо Куфальта, — имея в кармане на сто марок больше, чем вам выплатили при выписке из тюрьмы.

В голове Куфальта мысли с быстротой молнии сменяют одна другую, возможные варианты ответов возникают и тут же отвергаются, но рот сам собой открывается и произносит:

— Правильно! Я их, конечно, украл. Спрашивается только: у кого?

— Значит, вы не хотите дать никаких сведений относительно происхождения этих денег?

— А зачем? Раз господину пастору и без того известно, что я их украл.

— В таком случае я вызываю полицию. — Пастор протягивает руку к телефону, но трубку не снимает, как с удовлетворением отмечает про себя Куфальт.

— Звоните же, господин пастор, не стесняйтесь, — с напускным спокойствием подбадривает его Куфальт. — Мне что, я не против. Ваш коллега, пастор из Центральной тюрьмы, охотно расскажет вам о том, как было потеряно в тюрьме заказное письмо моего зятя. Или сам пастор, или главный надзиратель затеряли его. В этом ему придется признаться перед судом.

— Не понимаю, что вы мне тут рассказываете?

— Да так, разные истории из жизни, господин пастор. Однако многое, что записано в бумагах, нуждается в прояснении. Во всяком случае, стоит сообщить в тюрьму, чтобы они там осмотрели как следует решетку в моей камере, письмо привязано к ней.

— Я думал, письмо затерялось?

— А вашему коллеге посоветуйте впредь заглядывать и за подкладку конверта: деньги были спрятаны там. Моя сестра сунула их туда. Тайком!

— Что вы мне тут плетете? — недовольно кривится пастор. — Все это сказки.

— В конце концов все обнаруживается, — невозмутимо продолжает Куфальт. — Хотя кое-кто, конечно, охотно прибрал бы деньги к рукам.

— Ничего не понимаю. Мне кажется, пастор Цумпе как раз и не обнаружил этих денег в конверте? Все это дело представляется мне весьма неясным.

— А вы позвоните в полицию, все сразу и прояснится. Или еще лучше — напишите господину пастору Цумпе. И он вам наверняка ответит: Куфальт — отвратительный тип, но на этот раз не лепит чернуху.

— Не лепит — чего?

— Ну, значит, правду говорит.

— Хорошо, я напишу, но горе вам, если хоть одно слово не подтвердится. Я ни минуты не колеблясь передам вас полиции.

— И я опять загремлю за решетку, ясное дело, господин пастор.

Пастор безнадежно вздыхает:

— Ну хоть пока ведите себя примерно.

Куфальт перегибается через стол. Сейчас он накален до предела. И уже ничего не боится. А потому и шипит прямо в лицо ошарашенному такой наглостью пастору:

— Когда вам в следующий раз случится разговаривать со старым арестантом, перво-наперво вежливо поздоровайтесь с ним. И в присутствии хорошеньких девушек не спрашивайте его, не попал ли он за решетку из-за баб. Лучше предложите ему сесть. И не орите на него. Мы давно привыкли, что на нас орут все кому не лень, господин пастор, мы от этого только свирепеем и прем на рожон… И жизнь уже не кажется нам пресной, как суп без соли. В следующий раз стоит, вероятно, попробовать другую тональность, Moll вместо Dur[12], и дружелюбие вместо враждебности. До свиданья, господин пастор.

— Стоять! — рычит пастор. — Вас надо немедля…

— Вышвырнуть из приюта, так, что ли? — спокойно интересуется Куфальт.

— Да что и говорить! Ладно, идите, работайте. Все вы не стоите того, чтобы…

— Конечно, мы все недостойны трудов господина пастора. До свиданья, господин пастор!

— Идите же! Идите! И скажите фройляйн Мацке, чтобы вошла.

— До свиданья, господин пастор!

— Ну, ладно. До свиданья.

9

В субботу студент вдруг заявляет за ужином:

— Хочу пойти прогуляться. Может, кто-нибудь из вас захочет составить мне компанию?

Куфальт и Беербоом уже настолько освоились, что как по команде поворачивают головы и вопросительно глядят на Зайденцопфа. Но тот настроен весьма миролюбиво:

— Почему бы не погулять? Вечер такой чудесный, тепло…

Госпожа Зайденцопф не упускает случая заметить:

— Но ровно в десять входную дверь запирают и потом уже не откроют.

— Тогда сверим наши часы, — отвечает ей Петерсен. — Сейчас двадцать минут восьмого…

А Беербоом начинает канючить:

— Я пойду гулять только, если господин Зайденцопф даст мне денег. Без денег я и носа на улицу не высуну, без денег тебя всяк норовит облаять.

— Тогда я скоренько рассчитаюсь с ними обоими, господин Петерсен.

Длится эта процедура, однако, довольно долго. Куфальт стоит у окна в коридоре и глядит на медленно темнеющий сад, из-за двери бюро доносятся два голоса, то накаляющиеся до крика, то затихающие до шепота. Контуры кустов постепенно сливаются с темным фоном садовой ограды, в то время как верхушки деревьев еще озарены последними лучами солнца. За дверью голос Беербоома скулит униженно, а бас Зайденцопфа гремит грозовыми раскатами. Наконец дверь распахивается, и Зайденцопф кричит:

— Убирайтесь вон, наглец! Сейчас же убирайтесь! Одно расстройство с вами! Ни пфеннига больше не дам. Входите, дорогой Куфальт.

Куфальт входит.

— Ну, вы проработали пока всего три дня. За чистку машинки в четверг вам полагается, ну, скажем, пятьдесят пфеннигов…

— Вы же сами сказали — одну марку.

Долгий взгляд.

— Ну, хорошо, одну марку. За пятницу и субботу по семьсот адресов в день — кстати, Куфальт, это очень мало, да и напечатано безобразно, — шесть марок за тысячу, значит, восемь сорок, а всего заработано вами девять марок сорок пфеннигов. С вас причитается за пять дней — питание и ночлег — по две с половиной марки в день, то есть двенадцать пятьдесят. Таким образом, вы остаетесь должны нам три марки десять, которые мы и снимем с вашего счета. Все ясно?

— Отнюдь! — решительно заявляет Куфальт и набирает побольше воздуху в легкие. — Ишь как у вас все просто получается. Почему это с меня вычитаете за пять дней?

— День прибытия считается за полный день.

— Но я ведь только ужинал.

— Неважно, таковы правила, вы сами подписались под ними.

— А пятый день откуда?

— А пятый — это воскресенье, то есть завтра.

— И за него я должен платить почему-то вперед? Тоже согласно вашим правилам?

— Зато при следующем расчете этот день не зачтут. К вашей же выгоде.

— Значит, я не зарабатываю здесь даже на свое содержание?

— Придет со временем, мой юный друг, все еще придет.

— На этой машинке особо много не наработаешь.

— Нет, нет, это вы напрасно. Поработайте-ка на ней с полгода.

— Но мне сейчас нужны деньги и на будущую неделю.

Зайденцопф хмурится и мрачнеет.

— Только в среду я дал вам три марки. Сколько же еще нужно?

— Десять марок.

— Это абсолютно исключено. Пастор Марцетус никогда этого не разрешит. Десять марок в неделю на карманные расходы! Таким манером мы только приучили бы вас к расточительности!

Куфальт мрачнеет:

— Я хочу вам кое-что сказать, господин Зайденцопф. Ведь деньги, которые мне приходится у вас выпрашивать, мои. И мне противно, что все время приходится клянчить. В среду вы мне сказали, что я в любое время могу получить свои деньги. Вы ведь не имеете обыкновения лгать, господин Зайденцопф?

— Зачем вам нужно так много денег? Объясните мне по-человечески, я постараюсь понять!

— Во-первых, на почтовые расходы.

— На почтовые расходы? Какие у вас могут быть почтовые расходы? Ваши родные не хотят вас знать, — с кем же вы собираетесь переписываться?

— Хочу разослать свои данные вместе с просьбой о работе по специальности.

— Это выброшенные деньги, пустая затея. Кто вас возьмет? Потерпите, пока мы узнаем вас поближе и сможем рекомендовать на хорошее место. Еще на что вам нужны деньги?

— Надо отдать белье в стирку.

— Десять марок на стирку? Что вы собираетесь отдавать? Одну рубашку и один воротничок! Нижнее белье можете спокойно носить две недели, я тоже меняю не чаще. Восьмидесяти пфеннигов на это за глаза хватит. Ну, еще на что?

Их голоса то взлетают под потолок, то опускаются до свистящего шепота. Через четверть часа Куфальт признает себя побежденным несмотря на то, что дважды повышал голос и один раз стукнул кулаком по столу. Он выходит из бюро с пятью отвоеванными марками в кармане.

— Если и дальше так пойдет, ваши сбережения скоро растают, дорогой Куфальт, — шипит ему в спину Зайденцопф.


Зато потом… Потом Куфальт выходит на улицы, погруженные в искрящиеся сумерки.

На фоне глубокого темного неба призывно и ярко сверкает цепочка фонарей. Повсюду полно народу. Многие просто прогуливаются. Слышно, как люди беседуют между собой, то тихо, то чуть громче, изредка раздается девичий смех.

Заглушая звуки толпы, рядом с Куфальтом оживленно спорят Беербоом и Петерсен. Беербоом вне себя от бешенства: ему пришлось доплатить за свое содержание девять марок тридцать пфеннигов. Петерсен пытается его урезонить.

Куфальт плетется рядом с ними, не вмешиваясь в разговор. В беседках перед кафе за столиками сидят люди, едят и пьют. Изнутри доносится музыка. Ложечки позвякивают о чашки. Спутники Куфальта обсуждают, не зайти ли в кафе. Дороговато встанет. Лучше пойти в Хаммер-парк, музыку там можно послушать бесплатно.

Теперь Беербоом доказывает Петерсену, что жизнь его все равно пропала и что он почел бы за лучшее сегодня же подвести черту, а Петерсен старается его разубедить.

Вдруг перед ними вырастает что-то темное и величественное, навстречу веет сыростью и прохладой от множества высоких деревьев. Это и есть Хаммер-парк.

Сначала они просто прохаживаются по слабо освещенным аллеям, заполненным влюбленными парочками. Потом прибиваются к ярко освещенному кафе под открытым небом в центре парка. На эстраде в виде раковины играет оркестр, перед эстрадой расставлены столики, свободных мест почти нет. Пришедшие только послушать музыку отделены натянутым канатом от сидящих за столиками.

И трое «приютских» какое-то время тоже стоят в толпе слушающих. Слушать не запретишь, как бы кое-кому ни хотелось.

Публика, толпящаяся за канатом, веселится вовсю, девушки роятся целыми стайками, парни заигрывают с ними, то и дело вспыхивает смех. Группа парней едва не сбивает с ног Куфальта. Его тянет вернуться в темные аллеи парка, спутникам хочется побыть здесь, на свету. Он решает отделиться от них и говорит, ткнув пальцем в сторону одной из аллей:

— Посижу там где-нибудь. Приходите за мной немного погодя.

В темной аллее он находит наконец скамейку, на которой сидит только одна парочка. Присев с краешку, скручивает сигаретку, с удовольствием откидывается ка спинку и смотрит в пространство перед собой.

Ночной ветерок иногда колышет ветви деревьев, шелест листвы начинается издалека, приближается тысячью отдельных шорохов и вновь теряется вдали в общем смутном шуме.

Мужчина и женщина, сидящие на той же скамье, тихонько разговаривают друг с другом. Куфальт невольно улавливает, что речь у них идет о саде, о старушке-матери, за которой все труднее ухаживать… «На влюбленную парочку что-то не похоже», — думает Куфальт. Как бы ему хотелось иметь девушку, с которой можно было бы вот так посидеть на скамейке и поболтать. Да только о чем стал бы он с ней болтать?

Мимо идут и идут люди, некоторые держатся за руки. Нет, даже в тюрьме Вилли Куфальт не ощущал, до какой степени он далек от всего этого. Он оторвался от нормальной жизни — удастся ли когда-нибудь вернуться к ней? Но о том, что было с ним последние пять лет, он никогда и никому не сможет рассказать.

Женщина встала со скамейки и прошлась немного взад-вперед.

— Прохладно стало. Я что-то озябла, — говорит она мужчине. Тот никак не реагирует. Сочетание «ст» она произносит по-гамбургски. Вот она попадает в конус света от фонаря — легкая, изящная фигурка, острый подбородочек, светлые волосы. Вновь в тени.

— Может, пойдем? — говорит она.

Мужчина молча встает.

Появляются Петерсен с Беербоомом.

— Пройдемся по этой аллее, — говорит им Куфальт и идет за удаляющейся парой. — Ну как, понравилась музыка?

Те настроены весьма словоохотливо и начинают подробно делиться впечатлениями, но Куфальт не слушает, боится упустить из виду свою парочку.

— Нет, нет, пойдем лучше так. Вы даже не представляете себе, как я здорово ориентируюсь на местности. Приведу вас прямиком домой.

— Но мы идем совсем в другую сторону!

— А вот и нет. Мы потом свернем. Спорим, что выведу вас, куда надо.

— На что спорим?

— На десять сигарет.

— По рукам. Пошли, Беербоом!

Не очень-то легко следовать за парочкой так, чтобы те ничего не заметили. Куфальт придерживается противоположной стороны улицы и время от времени с глубокомысленным видом роняет фразы, долженствующие свидетельствовать о его топографической интуиции:

— Нет, лучше здесь свернем за угол. А теперь опять прямо. Нет, все же лучше налево.

— Вот это да, — говорит Беербоом. — Так чувствовать местность!

После подземного перехода парочка внезапно сворачивает налево и в тот момент, когда Куфальту с большим трудом удается уговорить спутников свернуть туда же, исчезает в каком-то подъезде.

Куфальт останавливается, тяжело дыша.

— Что-то я совсем заплутал. Где мы очутились? Как улица-то называется?

— Ну, вы даете, — говорит Петерсен. — Теперь-то мы как раз и идем в нужном направлении… Это Мариенталерштрассе, через четверть часа мы дома. — А взглянув на часы, вдруг спохватывается: — Бог ты мой, у нас всего девять минут! Бегом! И как можно быстрее!

— Наверное, все не так уж страшно, — говорит Куфальт на бегу. — Пять минут как-нибудь подождут.

— Он выгоняет, даже если опоздаешь на три минуты. Сперва не пускает в дом, то есть не отпирает дверь, а на следующее утро — собирай вещички и скатертью дорога!

— Это все для того, чтобы мы по девкам не шлялись, — хрипит Беербоом, совсем запыхавшись. — Все: больше не могу бежать, пошли шагом.

— Бред какой-то! — кипит Куфальт. — Раз вы с нами, господин Петерсен, опоздание не в счет.

— Моя особа ничего не меняет, — выдыхает на бегу Петерсен. — Я нужен только для вывески. Ну, Беербоом, подтянитесь! Рысью марш! Осталось всего четыре минуты!

У входной двери возникают жаркие дебаты с Минной на тему: ровно десять сейчас или одной минутой больше. Во всяком случае, она доложит господину Зайденцопфу, когда они вернулись.

10

На следующее утро — было уже воскресенье — им пришлось идти в церковь: согласно правилам, каждый постоялец обязан раз в неделю посещать церковь, соответствующую его вероисповеданию. Потом Куфальт с Петерсеном до обеда играли в шахматы, а Беербоом «утюжил» перекинутые через спинку стула брюки, водя по ним доской. Когда после обеда все трое отправились погулять, он до слез расстроился, обнаружив на брюках две складки вместо одной. Все у него не ладится!

Вид порта поднял им всем настроение, и некоторое время они бродили вдоль набережной, с интересом разглядывая портовые сооружения. Но потом все устали. Беербоом начал ныть, что умирает от голода и жажды, что приютской еды ему не хватает, порции мизерные, то ли дело у них в тюрьме…

Так они добрели до парка возле памятника Бисмарку и сели отдохнуть в тенечке. Рядом оказался ларек с прохладительными напитками, Беербоом набросился на сельтерскую — выпил сначала с лимонным, потом с малиновым сиропом, съел все бутерброды, выданные им на ужин, поскулил еще немного и уснул. Куфальт и Петерсен, усталые и умиротворенные, сонно разглядывали воскресную толпу, изредка обмениваясь короткими репликами насчет Беербоома, — он может плохо кончить.

— Но Зайденцопф и слышать об этом не хочет, а Марцетус сам лучше всех знает, как надо опекать бывших заключенных. Этому вообще никто не указ.

Так они сидят и глядят на гуляющих, подхватывая Беербоома, как только тот начинает заваливаться на бок.

Просыпается Беербоом, когда время близится к шести. И сразу же набрасывается на них: почему не разбудили его пораньше, ведь к десяти нужно возвращаться в приют, там бы он и выспался, а не здесь!

Потом он покупает себе сардельки с картофельным салатом и на десерт мороженое. Покончив со всем этим, встает и говорит:

— Ну, пошли, чего тут сидеть.

На улицы Реепербан, Гросе и Кляйне Фрайхайт уходит около часа. Но в кармане у них считай что пусто, а кроме того, Петерсен заявляет, что все равно не пошел бы с ними в злачное место в этой части города, потому что за одно это лишился бы работы. Если очень хочется, он готов посидеть с ними в каком-нибудь кафе с музыкой в районе Главного вокзала. Но и то при условии, что они будут держать язык за зубами.

Дело кончается тем, что все трое усаживаются за столик в полупустом привокзальном кафе. Народу мало, потому что в этот час — с семи до восьми — у оркестрантов перерыв. Беербоом опять скулит и пьет пиво, Куфальт думает о своем и пьет кофе, Петерсен стреляет глазами в сторону сидящих неподалеку молоденьких девушек. Он пьет чай.

Когда Куфальт начинает свертывать сигарету, Петерсен шепчет ему на ухо:

— Не знаю, принято ли здесь курить самокрутки. Может быть, купите себе нормальных сигарет. А то на нас станут коситься. Потратьте пятьдесят пфеннигов из той суммы, что я у вас выиграл.

— Идет, — говорит Куфальт, вставая. — Но куплю я их не здесь, а на вокзале. Здешние цены мне не по карману.

Куфальт уходит. Шляпу он оставляет на вешалке. Скоро восемь. На улице он спрашивает у прохожего, как пройти к площади перед ратушей.

— На том углу начинается Менкебергштрассе, прямо по ней, отсюда меньше пяти минут ходу.

Куфальт спешит.

Вот и площадь, часы на ратуше как раз бьют восемь. Куфальт растерянно оглядывается, ища глазами конный памятник.

Ничего похожего не видать.

И он решается спросить.

— Да-да, стоял здесь когда-то. Но потом его убрали. Давненько, видать, вы не были в Гамбурге.

Куфальт для начала обходит по периметру всю площадь. Потом пересекает ее вдоль и поперек. И все время ему мерещится, будто Бацке где-то рядом, в двадцати метрах. Иногда он его догоняет, но оказывается, что обознался, иногда тот куда-то испаряется, и тогда Куфальту кажется, что на этот раз ошибки не было. Кроме того, ему трудно себе представить, как должен выглядеть Бацке на воле, в глазах все время стоит арестант в синих штанах и куртке, обутый в тюремные сабо.

Часы на ратуше показывают четверть девятого, потом половину. Куфальт упрямо продолжает искать. Он должен прийти. Бацке не может не прийти.

Куфальту смертельно не хочется возвращаться в приют. Эта убогая, нищенская жизнь, эта борьба за каждый грош, эти дрязги с Зайденцопфом, это выматывающее сидение за машинкой, этот Беербоом, этот Петерсен, этот Марцетус — разве это та свобода, которой он ждал долгие пять лет? О боже! Настоящая свобода — когда делаешь только то, что хочешь…

Часы показывают начало десятого, когда он вновь появляется в кафе. Значит, чему быть, того не миновать, и ему на роду написано прозябать в этой «Мирной обители». Что ж, он и это вынесет, придется, видно, еще немного потерпеть… Но если Петерсен ему сейчас хоть слово скажет! Однако Петерсен так поглощен танцами, что даже не замечает, как долго Куфальт отсутствовал.

И за столиком он только и говорит о девушке в голубом, несомненно принадлежащей к высшему свету.

Беербоом пьет вторую кружку пива и рассуждает на тему: можно ли завтра опять попросить денег у Зайденцопфа? С одной стороны — вроде бы да, но с другой…

Стрелки показывают без двадцати десять.

— Пора трогаться, иначе опять опоздаем.

На улице Петерсен сразу мрачнеет и говорит:

— Придется воспользоваться трамваем.

Беербоом тут же взвивается:

— Только если сами заплатите! Опаэдываем-то из-за ваших идиотских танцулек!

В трамвае Беербоом вдруг покрывается мертвенной бледностью:

— Мне плохо!

И, шатаясь, выскакивает на площадку, где его тут же выворачивает.

Кондуктор набрасывается на них:

— Нет уж, господа хорошие, так дело не пойдет! Немедленно выходите!

Петерсен в полном отчаянии:

— Ничего не получается, хоть тресни. Придется ехать на такси. А вы, господин Беербоом, постарайтесь взять себя в руки, а то не дай бог еще и машину испакостите.

Беербоом только хрипит в ответ.

А очутившись в машине, то и дело сдавленно вскрикивает:

— Платок, быстро! Дайте же платок, побыстрее! Ну вот! Вытрите же!

И вдруг начинает голосить:

— Да что ж это со мной?! Я же ничего крепкого не пил! Сколько я мог выпить раньше! Господи боже мой, что они со мной сделали, эти сволочи, эти подлые сволочи… Ничего уже нельзя себе позволить…

В приют они являются с опозданием на две минуты. Папаша Зайденцопф отпирает дверь с похоронным видом, не отвечает на приветствие и пристально вглядывается в Беербоома.

— Господин Петерсен, попрошу вас заглянуть ко мне. После того, как уложите в постель своего подопечного. Мне надо с вами поговорить.

11

Проходят две недели, потом три. Куфальт все сидит в бюро и печатает. Дело продвигается не так быстро, как он рассчитывал, тысячью адресов в день и не пахнет. То адрес в списке неразборчив, то сам он плохо себя чувствует.

Он неохотно возвращается мыслями к окружающей действительности. И тогда любой звук действует ему на нервы, а уж ворчание и нытье Беербоома за его спиной вообще выводят его из себя. Он сидит за машинкой, но вместо того чтобы печатать, думает: «Может, встать и врезать Беербоому по физии?» Теперь эта мысль уже его не отпускает: сидит и все время прислушивается: «Сейчас врезать или…» А ведь надо бы печатать!

Но выстукивать без передышки адреса кажется ему бессмысленным занятием, все равно при расчете с Зайденцопфом в конце недели его сбережения уменьшаются на пять или десять марок. Неужели так будет всегда? Тут есть несколько человек, которые годами приходят сюда работать.

Заведующий бюро Мергенталь не самый плохой начальник. К примеру, помогает своим подчиненным, если работа срочная. И то, что сам сделал, раздает им, чаще всего Беербоому, но и Куфальту как-то раз досталась сотня штук. Еще он делает вид, будто не слышит, когда они перекидываются друг с другом двумя-тремя словами, конечно, если Зайденцопфа нет поблизости. В таких случаях Мергенталь стоит за дверью. Может, и подслушивает, но главное — не доносит.

— Сколько сделали? — спрашивает Куфальта Маак.

— Четыре сотни. Даже триста восемьдесят. О господи, до чего трудно! С каждым днем у меня получается не больше, а меньше.

— Верно. — Маак согласно кивает. — Поначалу так бывает почти со всеми. Получается все меньше и меньше.

— А вы… тоже? — спрашивает Куфальт и обрывает сам себя.

— Да, я тоже, — улыбается Маак. — Да, пожалуй, таких здесь большинство. Может, только двое-трое просто безработные. Но точно никто не знает.

— Что, и Мергенталь тоже из наших? — шепчет Куфальт.

— Мергенталь? — Маак задумывается. А может, ему просто неприятен вопрос. — Точно не знаю. — И снова углубляется в работу.

А Беербоом уже опять бушует. Накануне вечером он отвозил на тележке готовые адреса и разузнал на фирме, сколько они платят за тысячу.

— Двенадцать марок! Целых двенадцать! А нам платят пять или шесть! Здесь заправляют бандиты, обиралы, разбойники с большой дороги!..

Но тут открывается дверь, и Мергенталь входит в комнату:

— Беербоом, вам положено писать, а не болтать языком! Ведь знаете же, если услышат госпожа Зайденцопф или фройляйн Минна…

— «Фройляйн Минна!» — передразнивает его Беербоом. — Уши вянут, когда слышу «фройляйн Минна»! Подголосок ханжей-попечителей! Мы тут и пресмыкаемся, и писаниной себя гробим, чтобы эти бабы как сыр в масле катались! Сами двенадцать марок гребут, а нам — шесть в зубы, и баста! Это называется справедливость!

— Господин Беербоом, сейчас же замолчите! Я не могу это слышать, мне полагается обо всем докладывать Зайденцопфу…

В конце концов Беербоом успокаивается, и Мергенталь никому ничего не говорит. Но Минна опять подслушала, а от нее все узнал Зайденцопф.

— Беербоом, я передам вас полиции! И ваше условное освобождение полетит к чертям! Выбирайте: или — или. Это мое последнее слово!

На следующий день ему мылит шею уже сам пастор. Беербоома изничтожают, попирают ногами, растаптывают, его жалкие попытки протеста заглушаются громоподобными раскатами начальственного баса. Беербоома обязывают исправиться и работать продуктивнее.

За этот день он успевает написать только шестьдесят восемь адресов.

Но и Куфальта опять вызывают к пастору Марцетусу.

— Мне сказали, что вы все еще здесь.

— Пастор Цумпе, конечно, уже написал вам все, касающееся денег?

— Пастор Цумпе? — пренебрежительный жест. — Я и не думал заниматься этим вопросом. Вы написали своему зятю?

— Да.

— Он запрашивает, довольны ли мы вами.

— Ну и как — довольны?

— Частенько являетесь домой с опозданием.

— Но всегда под опекой господина Петерсена.

Пастор на мгновенье задумывается:

— Ваш зять — человек состоятельный?

— У него своя фабрика.

— Так. Фабрика. Вы просили, чтобы все ваши вещи переслали сюда. Естественно, сделать этого нельзя. Если что-нибудь пропадет, мы окажемся в ответе.

— И поэтому вы мной недовольны?

Вид у пастора и впрямь недовольный. Но отвечает он весьма уклончиво:

— Ну и тон у теперешней молодежи! А ведь мы стараемся вам помочь.

— Значит, вы мною все же довольны?

— Работой вы себя не слишком-то утруждаете.

— Господин пастор! Разрешите мне выехать из приюта и ежедневно приходить сюда на работу, как это делают другие.

Пастор отрицательно мотает головой:

— Рановато, рановато! Переход должен быть плавный.

— Но в уставе написано, что пребывание в приюте ограничивается месячным сроком.

— «Как правило», — сказано там, — «как правило».

— А разве я — какой-то особый случай?

— На что вы собираетесь жить?

— На то, что заработаю здесь.

— Но вы зарабатываете меньше четырех марок в день. Нет-нет, у вас, видимо, что-то другое на уме.

— Что у меня на уме?

Но пастор не желает отвечать: то ли устал, то ли чем-то раздосадован, то ли просто заскучал.

— Здесь вопросы задаю я, господин Куфальт. Нет, я напишу вашему зятю, что на ближайшее время вы останетесь пока у нас. Может быть, в июле… Нет-нет, идите. Впрочем, до свиданья.

12

В пятницу Зайденцопф медоточивым голосом возвещает за ужином:

— Господин Петерсен, мне бы хотелось, чтобы в воскресенье вы открыли нашим юным друзьям красоты природы, созданной Богом в окрестностях Гамбурга. И поэтому отпускаю вас всех на целый день. Можете отправиться утром пораньше и в виде исключения вернуться вечером часов в одиннадцать или даже двенадцать. Что вы на это скажете, господа?

Петерсен выпаливает одним духом:

— Я бы предложил им съездить в Бланкенезе, господин Зайденцопф. Может быть, удастся искупаться. А вечером пошли бы в хороший театр.

— Прекрасно, замечательно, — по-отечески мягко улыбается Зайденцопф. — Со своей стороны я готов выдать каждому из вас по пять марок из приютской кассы. Эта сумма — подарок, следовательно, не будет вычтена ни из вашего заработка здесь, ни из ваших сбережений, хранящихся у нас.

— Вот это да! — Беербоом в восторге.

— А вы, дорогой Куфальт, почему молчите? Нравится вам мой план?

— Само собой, это было бы прекрасно. Да только если мы уедем на целый день, то пяти марок не хватит, — ведь надо и на проезд, и на театр.

— В эту сумму вполне можно уложиться. Возьмете с собой побольше бутербродов.

— Пять марок — все равно что ничего, — тут же подключается Беербоом. — Придется накинуть еще по пяти марок на брата, господин Зайденцопф.

Начинается обычная торговля. Куфальт отключается и погружается в свои мысли.

На следующий день Маак предупреждает:

— Держи ухо востро, кореш. Они что-то финтят. Завтра приют празднует свой юбилей.

Куфальт кивает.

— Спасибо, дружище! — и крепко задумывается.


В воскресное утро все трое сидят на высоком обрывистом берегу Эльбы и глядят на реку, суда и раскинувшийся перед ними сельский пейзаж.

Стоит томительная жара, автомобили поднимают густые облака пыли, толпы горожан, вырвавшихся на лоно природы, бродят повсюду, обливаясь потом и жалуясь на жару.

Куфальт брюзжит:

— Да тут загнуться можно. Все провоняло бензином и потом. Пошли подальше!

Петерсен возражает:

— Куда идти-то? Сегодня повсюду так.

— Ну, что-нибудь да найдем.

И находят в конце концов огромный запущенный сад.

— Вот это то, что нам надо! — в полном восторге восклицает Куфальт. — Через проволоку мы уж как-нибудь перелезем. А за ней наверняка прохладно и тихо.

— Но это наверняка запрещено, — опять возражает Петерсен.

— Это уж само собой! — смеется Куфальт. — Не хотите с нами, — ждите здесь, пока мы вернемся. Ну, а вы-то, Беербоом, согласны?

Беербоом согласен, и Куфальт уже пролезает между рядами проволоки. Беербоом лезет следом, но тут же цепляется штанами за колючки.

— Давай побыстрее, друг, — торопит его Куфальт. — Сюда идут!

Петерсен от растерянности и отчаяния резко дергает за проволоку, что-то трещит и рвется, Беербоом жалобно стонет, Петерсен лезет вслед за ним, и вот уже все трое продираются сквозь кусты.

— Штаны наверняка пополам, — нудит Беербоом. — Такое только со мной может случиться.

— Не горюйте, заштопают, — утешает его Куфальт. — Да и порвалось-то в шагу, там не видно, а в такую жару вентиляция весьма кстати.

— «Заштопают»! А платить кто будет? О, боже, боже, хоть бы эта чертова Минна чинила наши вещи! Ведь не зря я просился в тюрьме работать в портновской!

— Не надо было нам лезть через изгородь, Куфальт. Если об этом узнает пастор Марцетус…

— Конечно, не надо было. Глядите…

В этот момент кусты кончились и перед ними открылся большой фруктовый сад. Там от улья к улью, попыхивая массивной трубкой, бродил старик в соломенной шляпе. Воздух был напоен ароматом полевых цветов.

— Ну, что я говорил? Разве здесь не красиво? Не тихо? Не прохладно? Погодите-ка, вон там я вижу уютное местечко, заляжем и вздремнем часок-другой. Бог ты мой, какая же тут тишина!

Они решают передохнуть. Петерсен тотчас подкладывает руку под голову, Куфальт опускается на корточки и терпеливо наблюдает, как Беербоом, тихонько поскуливая, стаскивает с себя штаны. В конце концов он складывает их, кладет себе под голову и засыпает.

Кругом тихо, ни ветерка, ни шелеста листвы. От жары как будто даже звенит в ушах, и жужжание пчел на пасеке то нарастает, то вновь стихает.

Куфальт осторожно приподнимается и вглядывается в лица спящих. Потом тихонько встает и вновь вглядывается, затаив дыхание. Затем, неслышно ступая по траве, удаляется в сторону, сломя голову несется по дорожке к изгороди, и как раз в тот момент, когда он пролезает через проволоку, откуда ни возьмись появляется целая орава гуляющих горожан.

От неожиданности те застывают и подозрительно таращатся на него. Нагло фыркнув им в лицо, Куфальт сломя голову несется вниз по крутому берегу к пристани.

Через пятнадцать минут отчаливает катер до Гамбурга. Теперь все зависит от того, хватятся они его за эти четверть часа или нет. Он облегченно вздыхает, когда катер отваливает.

Спустя три часа разгоряченный и запыхавшийся Куфальт добирается до Апфельштрассе. А увидев фасад «Мирной обители», издает тихий, но весьма многозначительный свист. На фасаде развеваются два флага: городской и республиканский. Над дверью свисают зеленые гирлянды. На улице перед домом стоят два больших автобуса.

— Ну и мерзавцы! — бормочет он себе под нос. — Ну и сволочи! Хотели просто-напросто убрать нас с глаз долой!

Входная дверь открыта, и видно, что прихожая и лестница, столько раз натиравшаяся им до блеска, устлана красной ковровой дорожкой. Справа из-за двери бюро смутно доносится многоголосый говор.

Куфальт тихонько прокрадывается вверх по лестнице и открывает дверь в спальню. От изумления он замирает на пороге, и рот у него сам собой открывается.

Голые окна теперь завешаны светлыми, нарядными кисейными занавесками. На полу — красная ковровая дорожка. Стол покрыт скатертью, красивой, яркой и праздничной скатертью. На подоконнике цветы в горшках. На стене — картины и литографии разных размеров. А уж кровати…

— О боже, какие кровати! — шепчет Куфальт вне себя от восторге.

Все, как одна, застелены белоснежным льняным бельем, ни следа не осталось от хлопчатобумажного тюремного в синюю клеточку.

— Это надо же! — уже вслух произносит Куфальт.

Голоса приближаются, очевидно, гости уже поднимаются по лестнице.

Куфальт скрывается за дверью своей комнаты. Он оглядывается в поисках выхода, но выхода нет, если он сейчас бросится в коридор, то просто-напросто напорется на гостей.

Только теперь он замечает: возле стола стоит пара мягких стульев — видать, за одно утро выросли из-под линолеума. Но он не осмеливается присесть и лишь растерянно мечется из угла в угол, — комната убрана слишком красиво. Но когда распахивается дверь соседней спальни (где обычно спит Беербоом), он решительно садится на свою койку.

Из-за стены доносятся шаги и голоса, кто-то откашливается, звонкий женский голос восклицает:

— Нет, до чего прелестно!

Ему вторит низкий мужской:

— Не слишком ли вы их тут балуете?

— Нет, — слышит Куфальт голос пастора Марцетуса, — мы их не балуем, уважаемые дамы и господа, не балуем, а стараемся постепенно приучить к порядку и вообще к нормальной жизни в обществе. Бывшему заключенному жизнь у нас должна казаться приятной, мы хотим, так сказать, задним числом привить ему еще больший страх перед тюрьмой. И если он вновь впадет в соблазн, он вспомнит об уютной комнатке в «Мирной обители», и голая, унылая камера покажется ему вдвойне невыносимой.

Бывший заключенный, сидя на своей кровати и подперев голову руками, вспоминает о том, какую комнату он оставил нынче утром: незастеленные железные койки с отвратительными серыми матрацами, ни занавесок на окнах, ни картин на стенах, ни ковра на полу, ни мягких стульев, ни цветов…

А за стеной юбиляр, отмечающий сегодня двадцатипятилетие своей деятельности, отвечает на чей-то вопрос:

— Нет-нет, мы вынуждены прилагать усилия, чтобы наши постояльцы не засиживались в приюте. Вы, наши покровители и благодетели, хорошо знаете, что приют не может существовать без субсидий. Нам приходится постоянно взывать к вашему великодушию. И потому мы не вправе допускать, чтобы лишь немногие из нуждающихся получили возможность вкусить от щедрот ваших. Слишком многие стучатся в нашу дверь. Месяц — это предельный срок для наших постояльцев. За это время они акклиматизируются, и мы снимаем для них комнату с помощью нашего воспитателя господина Петерсена. При этом мы, конечно, не теряем их из виду, многие из них продолжают у нас работать…

— А сейчас в приюте много постояльцев? — спрашивает кто-то.

— Сейчас? Не могу сказать точно. Во всяком случае, почти все места заняты. Но мы не хотим увеличивать их число. Мы хотим сохранить присущий этому приюту характер семейного пансиона. Через ту дверь мы попадем в следующую спальню, точно такую же, как эта…

Куфальт сидит, не меняя позы. Он слышит приближающееся шарканье ног. И хочет встретить гостей сидя. Но в последнюю минуту почему-то вскакивает. В дверь протискивается человек пятнадцать-двадцать, и все смотрят на него. В том числе и пастор Марцетус, но с ним он старается не встречаться глазами. Напустив на себя серьезный и в то же время смиренный вид — научился в тюрьме за столько-то лет, как надо встречать инспекции, — он кланяется.

Кое-кто из вошедших отвечает ему тем же — с ним раскланиваются!

— Господин Куфальт! — после слегка затянувшегося молчания представляет его присутствующим пастор Марцетус. Откашлявшись, он обращается к Куфальту уже другим, более добродушным тоном: — Дорогой Куфальт, вы разве не участвуете в прогулке? — И добавляет, обернувшись к гостям: — Как я уже говорил, наши постояльцы по случаю юбилея совершают нынче небольшую прогулку по берегу Эльбы.

— Я почувствовал себя нехорошо, — бормочет Куфальт едва слышно. — Наверное, из-за жары.

— И господин Петерсен отослал вас обратно?

— Вообще-то нет.

— Так. Ах, вот как. По-ни-маю… — И вновь обернувшись к гостям: — Вы видите, эта спальня такая же, как та, рядом. Светло… уютно… В общем, такая же, как та. — И Куфальту: — К сожалению, нам придется еще два-три раза потревожить вас, дорогой господин Куфальт. Господин Зайденцопф и господин Мергенталь приведут сюда еще две группы гостей. Не знаю, побывала ли уже здесь фройляйн Мацке со своей группой. Желаю поскорее поправиться.

И поворачивается к двери.

Но гости все еще глядят на Куфальта, может быть, им кажется, что с единственным обитателем приюта, которого им показали, поговорили недостаточно обстоятельно. И рослый мужчина с сильно развитым подбородком и гладким упитанным пасторским лицом вдруг спрашивает:

— Вы себя здесь хорошо чувствуете? Вам здесь нравится?

Пастор Марцетус покорно склоняет голову перед судьбой.

Но Куфальт отвечает вежливо, как послушный мальчик:

— Теперь мне здесь очень даже нравится. Теперь здесь очень хорошо.

— И работа вам по вкусу?

— Да, и работа тоже, — говорит Куфальт и улыбается смиренно и в то же время приветливо.

— Что ж, нам всем на роду написано трудиться в поте лица своего, — замечает рослый плечистый священник и смеется. — Ибо мы, к сожалению, не птицы небесные, верно? — Многие одобрительно смеются. — И давно пребываете тут под крылышком нашего брата Марцетуса?

— Больше трех недель.

— Значит, вы скоро покинете эту обитель?

— Да, к сожалению, вероятно, вскоре придется отсюда уйти.

Пастор Марцетус бросает на Куфальта многозначительный взгляд.

— С господином Куфальтом мы расстанемся уже в начале следующей недели. Он желает жить в городе. Мы выполняем его желание. Но он будет работать у нас, пока мы не подыщем ему хорошее постоянное место.

Куфальт опять кланяется.

— Ну, тогда, значит, все прекрасно, — говорит рослый пастор. — Так держать, мой юный друг! А знаете ли вы, что пастору Марцетусу, вашему защитнику и покровителю, нашему дорогому собрату по трудам праведным, за его заслуги перед всеми нами сегодня присвоено почетное звание доктора наук? Doctor honoris causa!

— От всего сердца поздравляю господина пастора Марцетуса! — торжественно возглашает Куфальт и в третий раз кланяется.

Пастор Марцетус делает три шага вперед и протягивает Куфальту руку.

— Благодарю вас, дорогой Куфальт. И, как я уже сказал, мы надеемся в скором времени подыскать вам хорошее место, соответствующее вашим выдающимся способностям.

Куфальт отвешивает поклон, гости удаляются. Он подходит к окну и долго молча смотрит в сад, куда таким, как он, вход запрещен.

И тихонько насвистывает какой-то мотив. Он вновь чрезвычайно доволен собой.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Путь к свободе

1

Едва последний гость покинул «Мирную обитель», Куфальт немедленно и полностью оправдал высокую оценку, данную пастором Марцетусом умственным способностям своего подопечного. С невиданным усердием он помог Минне и благостно настроенной госпоже Зайденцопф снять с окон занавески, сложить картины в сундук, свернуть ковровые дорожки и отнести на чердак. Потом вместе с Минной аккуратно сложил белоснежное постельное белье по заутюженным складкам. После того как они сбегали через улицу к садовнику, чтобы вернуть взятые напрокат горшки с цветами, после того как пол был заново натерт и с него исчезли следы резиновых каблуков многочисленных гостей — священников и попечителей, — комнаты приюта вновь обрели тот уныло-казенный вид, который делает бывшим заключенным переход из тюрьмы на волю столь легким и незаметным. Но когда около половины седьмого вернулись запыхавшиеся Петерсен с Беербоомом, не обошлось, конечно, без миленькой небольшой стычки между Куфальтом и студентом. Но Куфальт уже отнюдь не был склонен выслушивать чьи бы то ни было замечания, отнюдь.

— Хочу вам кое-что сказать, Петерсен, — заявил он. — Что вы тут плетете, будто беспокоились и волновались, это все чушь собачья, вам на меня в высшей степени наплевать.

— Я попрошу!

— Лучше помолчите! Да, наплевать! Просто дрожите за свое место. И все эти разговорчики насчет того, что вы наш друг и советчик — брехня чистой воды. Потому что если вы за нас, значит, вы против Марцетуса и Зайденцопфа, и тут уж вас уволят как пить дать.

— Я попрошу! На самом деле все обстоит не так. Я всегда могу быть посредником между вами.

— То есть и нашим, и вашим. Ну, скажите тогда, почему мы получаем за тысячу адресов только шесть марок, а иногда даже четыре с половиной, в то время как эта шарашкина контора гребет двенадцать?

— К денежным расчетам я не имею никакого касательства.

— А именно о них-то вы и должны были бы подумать в первую голову. Каждую неделю слышите, какие скандалы возникают при расчетах с Зайденцопфом, видите, как все кипят и клокочут, и заявляете, что не имеете ко всему этому никакого касательства. И ведь знаете, не хуже меня знаете, что нельзя заставлять Беербоом а день-деньской сидеть в бюро, не ровен час еще спятит…

Беербоом вставляет жалобным голосом:

— Вот именно — спячу!

— …но наш защитник и пискнуть боится.

— Беербоому надо постепенно привыкать к систематическому труду.

— А вчера я зашел в табачную лавку, — здесь неподалеку, через несколько домов от нас, — чтобы купить, как всегда, сигарет «Юно», и вдруг продавщица говорит мне: «Вы тоже оттуда?» — «Откуда оттуда?» — спрашиваю. «Ну, сами знаете, — мнется она. — Скажите, а это правда, что тот брюнет, который с вами ходит, убийца и грабитель? Он меня спросил, не пойду ли погулять с ним или так деру нос, что не захочу гулять с убийцей? Я бы не прочь, говорю, но матушка не разрешает».

— О господи! — опять жалобно стонет Беербоом. — Я ведь только потому сказал…

— А ты, Беербоом, заткнись! Захотелось порисоваться перед девушкой, понятное дело. Но вы-то, Петерсен, вы-то, наш друг и советчик, почему ничего обо всем этом не знаете? Вам бы уж давно следовало поговорить с Марцетусом насчет того, что у нас кое-кто с приветом… В правилах сказано, между прочим, также, что вы должны спать в одной комнате с нами и вообще жить, как мы. Почему же у вас отдельная комната и хорошее постельное белье? И почему вы не драите сами пол у себя в комнате, а мы делаем это за вас?

— А почему вы все это мне сейчас выкладываете? — злобно вскидывается Петерсен. — Уж коли вы все это знаете, то знаете, наверное, также, что я здесь нуль без палочки!

— Потому что вы навели тут тень на плетень! Дескать, вот как вы из-за меня разволновались! Потому что вы просто приставлены шпионить за нами! Потому что вы мне обрыдли! Потому что я хочу, чтобы вы от меня отцепились!

— Господин Куфальт!..

— А ну вас, отвалите!

— Но послушайте же, господин Куфальт!

— Отвалите, я вам сказал!

— Вы несправедливы ко мне!

— Ишь чего захотел! Справедливости! И именно от меня! Спокойной ночи, господа! — И Куфальт удаляется в спальню, в сердцах хлопнув дверью.

Но на самом деле он вовсе не злился, на самом деле в нем все поет и ликует: «На свободу! На волю! Добился-таки!!»

И снова наступило утро, сияющее и прохладное июньское утро. Куфальт видел, как постепенно светало, но потом позволил себе повернуться на другой бок и на минуточку прикрыть глаза, а когда их открыл и глянул в окно, было уже совсем светло, и солнышко светило, и птицы пели.

И когда папаша Зайденцопф, совершая свой обычный утренний обход, пытается незаметно проскользнуть мимо его стола, Куфальт вполголоса произносит:

— Мне бы хотелось сегодня закончить работу на два часа раньше, господин Зайденцопф.

— Да-да! — бросает через плечо Волосатик и торопится дальше.

— Хочу снять себе комнату.

— Что? Как? Комнаты для наших подопечных снимает господин Петерсен.

— Но не для меня, — говорит Куфальт с вызовом и выжидает, что будет.

— Гм! Гм! Ладно, идите! — смущенно буркает Зайденцопф и семенит дальше.

Маак бросает на Куфальта быстрый взгляд, кивает в знак одобрения и продолжает строчить. Куфальт тоже барабанит по клавишам. «Свободен, свободен, — крутится у него в голове. — Наконец-то…»

После обеда он отправляется в город. И с легкостью находит Мариенталерштрассе. Крепко засело у него в памяти, ничего не скажешь. Но вот в какой дом она тогда вошла? Он и в тот вечер не заметил как следует, а теперь и вовсе не знает. А ведь как важно не ошибиться, ведь это тонкое хорошенькое личико с острым подбородком все время стоит у него перед глазами.

В конце концов он наудачу входит в какой-то дом: была — не была!

— Можно взглянуть на комнату?

Маленькая кругленькая женщина с густой проседью показывает ему комнату («Может, это ее мать?»).

— Есть у вас еще жильцы?

— Нет, больше никого. Со мной живет только дочь, я вдова. Дочь работает в магазине.

— Сколько вы хотите за комнату?

— Тридцать марок, включая утренний кофе. Но обувь мы не чистим.

— И не нужно. — Куфальт оглядывает комнату. — Хорошо, я сниму эту комнату. И дам десять марок задатка. А вот еще шесть марок. Весьма возможно, что в ближайшие дни привезут мои вещи. Заплатите, пожалуйста, за доставку. Первого числа я перееду. Ну, значит, так… Хорошо.

Потом он еще раз оглядывает комнату и вдруг говорит с неожиданной для него самого сердечностью:

— Значит, будем друзьями, госпожа Вендланд! Всего нам доброго.

Пока все идет так гладко, что даже страшно становится. Взять хотя бы расчеты с папашей Зайденцопфом. Вечером, засыпая, Куфальт разыгрывает настоящие сражения с Волосатиком: «Не имеете права задерживать у себя мои деньги, они заработаны моим трудом…»

Но Зайденцопф без всяких разговоров выкладывает на стол всю сумму. Даже воздерживается от каких бы то ни было комментариев, как будто уход Куфальта из «Мирной обители» — самое обыкновенное дело.

Последний постоялец приюта, Беербоом, помогает Куфальту нести вещи.

Они идут по улицам вечернего Гамбурга, и вдруг Куфальт говорит Беербоому:

— Ну, теперь ваша очередь.

Беербоом сегодня тоже настроен радужно:

— Ясно, не вечно же станут меня здесь держать!

— Интересно, доставили ли уже мои вещи?

Да, вещи доставлены, в его комнате стоят два ящика и большой чемодан.

— Ваших денег не хватило, — спешит уведомить старушка-хозяйка. — Три марки десять пришлось добавить.

— Сию минуту верну… Скажите, не найдется ли у вас клещей и ломика, чтобы я мог открыть ящики? Ничего такого нет? Совсем ничего? Но ведь должны же в доме быть какие-нибудь инструменты! В самом деле ничего нет? Где у вас тут ближайшая скобяная лавка? Хорошо. Сейчас без десяти семь, так что надо поторопиться. Беербоом, подождите меня здесь, я мигом обернусь.

Он летит по улице, не чуя под собой ног. Щеки его горят. Боже милостивый, два ящика, большой чемодан, маленький чемодан, две коробки, а полтора месяца назад — голая тюремная камера и ничего за душой. «Я добьюсь своего! — мысленно ликует он. — Что может быть в этих ящиках? Поскорее бы узнать!»

С молотком в одной руке и ломиком в другой он взлетает вверх по лестнице. Звонит, за дверью слышится шепот, он различает два голоса — старушечий, жалобно-плаксивый, и молодой, визгливо-сердитый. («У той, с острым подбородком, совсем другой голос!») Он звонит еще раз, шепот за дверью слышнее, он звонит в третий раз, теперь уже не звонит, а трезвонит!!!

— Почему так долго не отворяли? Где мой приятель? Уже ушел? Как это? Почему? Что с вами? Что случилось?

— Прошу вас, молодой человек, сделайте милость, уезжайте от нас поскорее. Я верну вам все ваши деньги.

Куфальт совершенно ошарашен:

— Как это «уезжайте»? Почему?

Она лепечет что-то совсем несуразное:

— Видите ли, мой сын… То есть мой зять… В общем, нам нужна эта комната, он сейчас приедет.

— Вам нужна эта комната? Да вы же сами мне ее сдали!

— Молодой человек, пожалейте меня, старуху, забирайте свои вещи!

— И не подумаю! Сейчас, на ночь глядя…

Из-за двери вдруг раздается молодой и визгливый женский голос:

— Если этот господин не уберется немедленно, мы позовем полицию. Таким, как он, комнат не сдают. Ваш приятель сам сказал, что он убийца и грабитель.

Помолчав, она как бы собирается с новыми силами, и голос ее уже звенит, почти переходит в крик:

— И сами вы каторжник!

Куфальт стоит как громом пораженный. Потом стремительно бросается к двери, из-за которой слышался голос. И тут замечает свое отражение в зеркале. Вот значит, как он выглядит. Стоит как истукан. Уже темно, а он все стоит. Странное дело — молоток немного дрожит в его руке и даже как бы сам собой поднимается, словно замахиваясь. Значит, он и сам дрожит, значит, он волнуется, конечно, есть из-за чего волноваться. А может, и не из-за чего?

И вдруг видит — тоже в зеркале — темные, полные страха глаза старушки-хозяйки, ее побелевшее от ужаса лицо.

— Будь по-вашему, — говорит Куфальт и крепче сжимает в руке молоток. — Самое позднее через час заберу свои вещи. Верните мои деньги. Ну, быстро!

Девять часов вечера.

Куфальт стоит перед одним из ящиков и раздумывает, открывать его в столь поздний час или не стоит. Не побеспокоить бы соседей или хозяйку. Нельзя нарываться на скандал, не надо, чтобы о нем чесали языки. Что поделаешь, если и здесь пронюхают о его прошлом, придется опять переезжать, и наверное, еще не раз придется, так или иначе все выплывает на свет божий.

Ну ладно. Как ни подмывает его узнать, что в этом ящике, вскрыть его он не решается. Не решается, и все. Просто стоит посреди комнаты, окна открыты, здесь много воздуха, как это приятно, в приюте всегда было душно, как в камере.

Теперь воздуха хватает, большое окно открыто настежь, белоснежная кровать. Но он не решается.

Поселился он у высокой тощей женщины, тоже вдовы. Зовут ее вдова Бен, муж ее был рабочий. Двадцать пять марок в месяц, комната сверкает чистотой. Хозяйка измождена работой, лицо у нее не слишком приветливое, скорее мрачноватое и злое, худые цепкие руки со скрюченными пальцами.

«Остаться здесь, — думает он. — Хотя бы короткое время пожить спокойно на одном месте. Что ни говори, а старуха успела за то время, что я ходил за вещами, поставить мне на стол букет сирени. Так что надо надеяться, я здесь приживусь. Нехорошо получилось — у молодой такой визгливый голос, а у меня в руке молоток. Но слава богу, пронесло!»

В дверь стучат.

— Войдите!

Дверь распахивается. На пороге стоит молоденькая девушка.

— Не хотите ли чашку чая?

И вот она уже входит с подносом в руках, ложечка тихонько позвякивает о блюдце.

У нее изящная фигурка, ловкие движения, светлые волосы и тонкое лицо с острым подбородком…

— Я — дочь вашей хозяйки, госпожи Бен. Добро пожаловать! — И она протягивает ему руку.

— Благодарю, — говорит он и смотрит на нее, не отрываясь.

— Вот только не знаю, с чем вы пьете чай — с лимоном или с молоком?

— Благодарю, — машинально опять говорит он. — Очень хорошо! Очень!

Она удивленно глядит на него, слегка заливается краской, поджимает губы, чтобы не рассмеяться.

— А может, ни с чем? — Она не выдерживает и прыскает в ладонь.

— Вот именно — ни с чем! — Теперь уже и он смеется. Но не сводит с нее глаз. — Какая прелесть! — вырывается у него. — Я имею в виду комнату, — добавляет он смущенно.

Наверное, зря он это сказал.

— Больше ничего не нужно? — спрашивает девушка. — Матушка уже легла. Спокойной ночи!

— Спо-кой-ной но-чи!

2

Когда Куфальт на следующее утро приходит в бюро, Беербоом уже сидит, сгорбившись, на своем месте и усиленно строчит. Куфальт хватает его сзади и приподнимает над стулом. И опять у Беербоома тот же плаксиво-просительный взгляд: он несчастен, потому что все у него получается наперекосяк.

— Идиот проклятый! — вопит ему в лицо Куфальт, нимало не смущаясь тем. что нарушает священный порядок работы бюро. — Если вы еще хоть раз вздумаете сказать моей хозяйке или кому бы то ни было в доме, что вы — убийца и грабитель, я… Я не знаю, что с вами сделаю…

И трясет того что есть силы.

Тело Беербоома мотается в его руках из стороны в сторону, как ватное.

— Тесс! — шипит Мергенталь. — Господин Куфальт, я вынужден просить вас…

— Вы идиот! — говорит Куфальт Беербоому уже спокойнее. — Но будь вы трижды идиот, я все равно измолочу вас, если…

— Я больше не буду! — Беербоом искренне раскаивается в содеянном. — Боже, до чего же мне не везет! Она была так участлива, что я подумал, наверно, она нас пожалеет. Ведь она спросила, почему у нас такой желтый цвет лица, уж не работаем ли мы оба на химической фабрике. Вот я и…

— Идиот! — в третий раз повторяет Куфальт, напоследок дает Беербоому подзатыльник и садится на свое место. — Но если вы еще раз смешаете мне все карты, я пришью вас на месте, ясно?

— В последний раз прошу прекратить разговоры! — вмешивается Мергенталь. — Иначе позову господина Зайденцопфа.

Беербоом тяжко вздыхает. И строчит, строчит, не отрываясь, Куфальт тоже усердно стучит на машинке. А сам думает: «Нет, больше болтать он не станет. Но есть столько других возможностей. Из участка могут намекнуть хозяйке. Или переслать мне письмо из тюрьмы. Или поступит какой-нибудь запрос…» Куфальт тоже тяжко вздыхает.

Но потом, во время обеденного перерыва, великодушно продленного Зайденцопфом, чтобы Куфальт успел съездить в универсальный магазин за покупками для обустройства его холостяцкого быта, — правда, в сопровождении Петерсена, — оказывается, что Куфальт все же в хорошем настроении.

— Так, тарелку, чашку, блюдо для закусок мы купили. Что еще нужно холостяку в домашнем хозяйстве, фройляйн?

— Может быть, сырницу?

— Сырницу? Пожалуй. Сколько она стоит? Нет, лучше не надо. А вот масленку надо! Как же вы о ней не подумали, фройляйн?

Куфальт и Петерсен с помощью продавщицы выбирают масленку. Но меблированная комната — не погреб с ледником, часто бывает жарко, так что вот эта керамическая масленка с водяным охлаждением…

— Очень дорого. Да и практична ли она?

Студент тут же начинает объяснять:

— Видите ли, Куфальт, эта масленка работает на принципе охлаждения при испарении. Чем жарче солнце, тем холоднее в ней масло, понимаете? Еще древние египтяне…

— Ну, хорошо. Фройляйн, что еще требуется для холостяцкого хозяйства? Ничего? Все уже куплено? Тогда выпишите, пожалуйста, чек… А посуда с красным ободком и впрямь очень мила.

— На вашем месте, — говорит фройляйн, подняв глаза от чековой книжки и быстро метнув на Куфальта кокетливый взгляд, — на вашем месте я бы сразу купила все в двойном количестве…

— Зачем в двойном? — переспрашивает Куфальт. — И масленку в двойном?

— Нет, масленку не надо. — Продавщица уже веселится. — А вот тарелки и чашки. Не вечно же вам быть одному.

— Да что вы! — смеется и Куфальт. — Впрочем, вам лучше знать. — И как бы в раздумье упирается глазами в вырез черного платья, оттеняющий ее нежную белую кожу.

— А я и знаю. — Она еще смеется, но уже слегка смущена. — И потом посуды с таким рисунком не найдете. Получится разнобой.

— Да, получится разнобой, — рассеянно повторяет Куфальт, поглощенный созерцанием мерно вздымающегося и опускающегося бюста продавщицы. За пять лет, проведенных за решеткой, знакомые девушки стерлись из его памяти. Воспоминания о них как-то расплылись, рассеялись и так часто сводились к простейшим физическим действиям, что все лица слились воедино. Сначала они стали просто походить друг на друга, потом исчезать в какой-то дымке, сквозь которую едва различаешь длинные волосы и женское тело. И ничего больше…

А теперь, в этот сверкающий июньский день — Куфальт резво вставляет в машинку один конверт за другим, отстукивает адрес, вынимает, — перед ним вновь открывается жизнь, переливающаяся радужными красками: и личико с острым подбородком, и молочно-белая трепетная грудь. Уже две. А недавно не было ни одной.

Все на свете как-то связано. Взять, например, свидание с Бацке. Если бы они тогда встретились, жизнь покатилась бы по наклонной плоскости, и он вернулся бы туда, откуда с такой радостью вырвался.

Яркая весенняя зелень сада, сияние солнца, тонкое личико с острым подбородком и: «Не вечно же вам быть одному!» Может ли пишущая машинка петь? И Куфальт начинает ей подпевать: «Есть чудный путь к свободе — Не вечно вам быть одному — Есть чудный путь к свободе — Вдвоем мы пойдем по нему…»

«Как славно жить на свете», — думает он.


Вдова Бен у него в комнате — пришла помочь своему новому жильцу распаковать вещи.

— А что поделывает ваша дочь?..

— Лиза-то? — переспрашивает старуха. — Уж и не знаю, что вам сказать. Не знаю, чем она там занимается, только каждый вечер куда-то уходит. Говорит, слушаю, мол, музыку в Хаммер-парке. И что это за музыка такая, чтобы каждый вечер ее слушать.

«Ах ты, старая ведьма!» — думает про себя Куфальт, а вслух спрашивает:

— Она у вас одна, госпожа Бен?

— Да нет, их у меня тринадцать было… Ведь вот, вместо того чтобы вам помочь, побежала на эту музыку. Знаете, когда я была молодая, ничего я не знала, кроме работы с четырех утра и почитай до десяти вечера. С четырнадцати лет батрачила…

— И у вас тринадцать детей?

— Было. Но в живых только двое. Да, а потом я в город подалась. Ну и глупа же была! В городе-то хозяйка, бывало, скажет: «Сходи, купи четыре фунта бекона» (она произносит «беконя»). А я стою на улице и думаю: «Нет уж, конину есть она меня не заставит». И говорю хозяйке-то: «Беконь кончился». Ну и устроила она мне головомойку, когда догадалась, почему мне беконя никогда не хватало.

Старуха смеется своим воспоминаниям, Куфальт вежливо вторит ей.

— Нынче девушки куда хитрее стали. Но моя Лиза могла бы вести себя поскромнее. Слыханное ли это дело — что ни вечер, все норовит из дому…

— Дело молодое, госпожа Бен.

— А я что, я ничего и не говорю! Лиза еще ничего, не такая отпетая, как другие, по крайности деньги за харч всегда мне вовремя отдает. Зато уж парень мой, Вилли! Деньги гребет лопатой, он у меня шофер. Ну и разбойник, сущий разбойник с большой дороги. Придет и сразу требует: «Мать, есть что пожрать?» Съест все, что я себе наготовила, и опять: «Мать, есть у тебя десять марок? Вечером отдам, мне бы только сейчас заправиться». Уходит — и целый месяц только его и видели. Нет, молодой человек, детей иметь не стоит. На что они? Ты надрываешься, жилы из себя тянешь, чтобы их прокормить, а они вырастут и уйдут из дому, только для того и являются, чтобы тебя обобрать.

— Но ведь не все же такие, госпожа Бен. Вы же сами сказали, что ваша дочь…

— Что я сказала? Что она за харч платит? А почему платит-то? Потому, молодой человек, что, если подзалетит, подкинуть мне своего детеныша надеется, вот почему! Я не дура, да и родом из деревни, так что знаю, как это бывает. А то они, девки-то молодые, больно умные стали, все смеются. Моя мне говорит: «Мать, ничего такого нет, что ты себе думаешь…» А я ей: «Как это нет?» Она только смеется: «Да ладно, мать, не волнуйся. У меня не будет тринадцати, как у тебя, не на такую напали». Но я говорю…

Куфальта даже в жар бросило, так что пиджак прилип к телу. Подвигав плечами, чтобы он отстал, Куфальт с надеждой поглядел на окно.

Да нет, окно открыто, приятный вечерний ветерок колышет занавески.

— А вот что делать с книгами! — говорит он рассеянно. — Куда их поставить? Может быть, вы уберете безделушки с этажерки, госпожа Бен?

— А что ж, можно и убрать, — соглашается старуха. — Мне все едино. Один жилец требует убрать картинки со стены, другому не нужен ночной горшок в комнате, а вам вот безделушки мешают. Мне это без разницы. Такие уж мы уродились, что над нами всяк командовать норовит. Из книг тоже ума не наберешься.

— Уж это точно, — с готовностью соглашается Куфальт.

— А я все вижу, все знаю, — успокаивается вдруг старуха. — У вас вон круги под глазами, а как о Лизе речь заходит, вы глаза-то отводите. Я все понимаю, молодой человек, да мне до всего этого дела нет. Одно могу вам посоветовать — только вы вряд ли послушаетесь: не связывайтесь с Лизой. Это такая стерва, никого не пожалеет…

— Это кто же стерва? И никого не жалеет? — раздается от двери. Старуха и Куфальт, склонившиеся над ящиком, вздрагивают, как нашкодившие шалуны, застигнутые на месте преступления.

В проеме двери стоит Лиза. Она миниатюрна, изящна, у нее милое личико с остреньким подбородком. Но лоб пересекает злая вертикальная складка. И губки у нее алые, но сейчас злобно поджаты.

— Что, мать, опять сплетничаешь? Опять язык распускаешь? Небось рассказывала, что я чуть ли не шлюха, верно, господин Куфальт? Что я путаюсь с кем попало? Иди спать, мать, убирайся! Постыдилась бы. Тьфу!

Во время этой тирады старуха тупо сидит возле ящика, сгорбив натруженную спину, не издавая ни звука, не пытаясь спорить, не меняя выражения лица. Потом так же молча встает и, шаркая, плетется к двери, понуро опустив голову. У двери она застывает: дочь стоит в проеме и не думает посторониться. Старуха робко глядит на дочь, потом протискивается в дверь, так и не проронив ни звука. Шарканье удаляется по коридору, хлопает дальняя дверь. Тишина. Куфальт, смущенный не меньше старухи («Теперь за меня примется!»), искоса бросает испуганный взгляд на девушку. Она стоит в той же позе, покусывая нижнюю губу и не глядя на него. Он вынимает из ящика стопку книг и идет к этажерке, краем глаза наблюдая за Лизой.

На ней белое платье в красный горошек и светлая шляпа на красной подкладке. Да нет, наврала старуха, не похожа она на…

— Мать просто больна, — говорит Лиза, запинаясь на каждом слове. — Лучше бы вам вообще не вступать с ней в разговоры, она вам про каждого с три короба наплетет, всех грязью вымажет…

— О да, конечно! — с готовностью поддакивает Куфальт. — Стоит только посмотреть на вас, фройляйн Бен…

— Нечего на меня смотреть! — взрывается вдруг она и топает ножкой. — Сейчас уже нечего!! После того, что было. Вчера вечером другое дело, а сегодня…

— Да я и не смотрю, — испуганно бормочет Куфальт. — Я книги расставляю.

Воцаряется молчание. Сердце у Куфальта сильно колотится, все оказались другими, все как-то изменилось, чего он только не насмотрелся…

Девушка откашливается. Берет какую-то книжку, вертит ее в руках, кладет обратно, берет другую, что-то говорит. Что она говорит?

— Ну, спокойной ночи.

И уходит, не взглянув на него, не подав руки.

3

В бюро давно уже поговаривали о том, что писчая контора на Апфельштрассе — не единственная у пастора Марцетуса, есть и еще одна в центре города, оборудованная по последнему слову техники, и там печатают не только адреса на конвертах, но и более сложные вещи: письма, рукописи, иногда даже под диктовку. Но все это были лишь слухи, толком никто ничего не знал. Время от времени в бюро появлялся низенький прыщеватый толстяк по фамилии Яух, причем и Зайденцопф, и Мергенталь были с ним крайне любезны. Время от времени из бюро исчезал тот или другой из работавших на машинках; Зайденцопф уводил его с собой, и тот больше не возвращался.

Существовала ли эта мифическая контора на самом деле?

Спустя несколько дней после переезда Куфальта на Мариенталерштрассе папаша Зайденцопф вдруг заявляется в бюро и командует:

— Господин Маак! Господин Куфальт! Сдайте готовую работу. Верните адресные книги. Приведите в порядок свое рабочее место. Наденьте пальто и шляпы. Мы встретимся с вами в прихожей.

Остальные лишь на мгновенье поднимают головы и тут же вновь принимаются за работу, лишь вечный нытик Беербоом заводит свою обычную песню:

— О господи, значит, вы совсем отсюда уходите? Когда же я-то выберусь из этой шарашкиной конторы? Хорошо вам. Не пойму только, почему это вас выбрали, Куфальт. Вы ведь пишете не больше семисот адресов.

Куфальт пожимает руку Мергенталю и уже в дверях произносит в пространство: «Всего доброго!» В прихожей его уже ждет Зайденцопф:

— А где же господин Маак? А, вот и вы, дорогой Маак. Ну, пошли. Нам надо поторопиться, у меня сегодня куча дел. Чудесный нынче денек, прямо божья благодать, да и вообще лето в этом году на редкость удачное…

Пожилой коротышка с черной курчавой бородой семенит между ними, высокими, молчаливыми парнями, и без умолку тараторит.

Наконец Куфальт не выдерживает:

— Куда мы, собственно, идем, господин Зайденцопф?

— Молчок, мой юный друг. Тсс! — останавливает его папаша Зайденцопф. — Умейте ждать. Терпенье, мой друг, терпенье. Вас отличили, избрав среди многих других. Слышали ли вы о таком машинописном бюро «Престо», лучшем в Гамбурге? Вскоре сами увидите, сами убедитесь.

И у кассы надземки:

— Ну, как, господа, не желаете ли сами приобрести для себя билеты? Ну уж ладно, я заплачу, потом вычтем эту сумму из вашего заработка. Или даже… — он борется с собой и наконец принимает героическое решение: — Да, покажем, что мы можем быть щедрыми. Отнесем этот расход на счет бюро.

Зайденцопф находит свободное местечко и садится. Маак и Куфальт стоят у дверей и курят.

Первым заговаривает Куфальт:

— Я так рад, что в новое бюро мы попадаем вместе.

— Рад? А говорят, что Яух — сволочь, каких мало.

— Какой Яух?

— Ну этот прыщавый толстячок, что к нам заглядывал. Он у них там заведующий.

— Это точно? Ну, Маак, а мне ни слова не сказали! Там такая же шарага, как у нас? А там можно заработать побольше?

— Ну, разве что пошлют временно на какую-нибудь фирму. Или же писать под диктовку. Но до тех пор много воды утечет. А сперва опять засадят за адреса. Потом дадут писать копии аттестатов и прочее в том же роде. И если дело пойдет хорошо, а главное, если ваш нос понравится Яуху, вас могут временно послать на фирму.

— А ведь в правилах сказано, что нас следует как можно меньше держать в писчих конторах и как можно скорее отправлять на производство.

— Знаешь, друг, что я тебе на это скажу: все это брехня. И выдумано для того, чтобы запросто выставить нас на улицу, если им что-то не понравится или работы будет мало. Вот я, я работаю у них уже полтора года, а меня до сих пор даже не застраховали на случай потери работы. И если заболею, должен обращаться к благотворителям и выпрашивать врачебную помощь, зато им не приходится тратиться на больничную кассу.

— Но ведь по закону все, работающие по найму, должны быть застрахованы!

— Ну и темный же ты! Мы работаем на благотворительное общество. И деньги, которые нам платят в конце недели, мы получаем из милости. И никаких прав у нас нет!

— Ну знаешь ли…

— Знаю. Знаю, что надо бы сделать. Надо подобрать трех-четырех надежных парней и разжиться парой-другой монет. Я уж и так из кожи вон лезу, чтобы скопить хоть немного, но этот чертов ханжа Марцетус считает, что больше трех марок в день зарабатывать вредно — деньги разлагают.

— А как ты думаешь, — сам-то он тоже по три марки в день получает?

— Вот именно! Разве тебе заработать больше двадцати марок в неделю? Все пальцы отобьешь, тогда, может, и набежит двадцать одна или двадцать две. Но тут они сразу делают кислую мину и норовят опять снизить расценки. Вот возьми меня. Я живу тут с одной. Она продавщица, получает шестьдесят пять марок в месяц. Много ли тут отложишь?

— Как ты думаешь, можно прожить на сто марок в месяц? — робко спрашивает Куфальт.

— Запросто! И еще останется! Сколько ты платишь за комнату?

— Двадцать пять!

— И зря. Найду тебе за пятнадцать. Или даже за двенадцать. Что человеку надо? Койку и стул. Все остальное — ерунда, если хочешь выбиться в люди. Убирать свою каморку под крышей будешь сам. Вот и считай: еда утром и вечером — пятьдесят пфеннигов, днем — еще пятьдесят…

— За пятьдесят пфеннигов нигде не пообедаешь!

— Кто сказал «обедать»? Ты что — хочешь каждый день обедать по-настоящему? Кто может себе это позволить в наше время? Хлеб, маргарин, копченая селедка, поллитра молока — на этом вполне можно продержаться: и ослабнуть не ослабнешь, и этот (жест рукой) торчком не встанет. В воскресенье можешь пообедать как следует — не дороже девяноста пфеннигов. Вот и смотри: пятнадцать марок за комнату, тридцать пять максимум за еду, ну, на стирку марок пять, еще пять на кино и курево — в месяц выходит за все про все шестьдесят. Может, мне удастся и девушку тебе подыскать, которая бы хоть немного сама зарабатывала. Тогда и стирка отпадет, и за комнату пополам.

— Вон ты как устраиваешься! — говорит Куфальт восхищенно, а про себя решает жить по-другому.

— А что прикажешь делать? Подумай, и если захочешь, только скажи, — комнату я тебе найду.

Поезд останавливается. Люди входят и выходят. Поезд трогается.

— А скажи, — мнется Куфальт, — ты ни разу не подумал, что бабки можно добыть и более легким путем?

Молчание.

Наконец Маак решается:

— По правде сказать, друг, мы, само собой, всегда об этом подумываем. И зарекаться я не хочу. Я не из тех, кто кричит: «Ни за что!» Почем знать, как жизнь повернется? Может, моя девушка меня бросит — подвернется ей какой-нибудь богатый фраер, или, может, вдруг подзалетит. Ведь вот еще свинство — резинки-то эти тоже нашему брату не по карману! Так что хочешь не хочешь, а возьмешь и запустишь лапу куда не надо. Но пока — завязал, хватит, сыт по горло.

— Ну а так что хорошего ты видишь в жизни? Все, что получше, стоит денег, а ты смотри и облизывайся.

— А я и не зарекаюсь. Потому что не знаю, выдержу или нет. Но ведь жизнь может и так повернуться, что устроишься где-то марок на сто сорок или сто шестьдесят. А пока я пробую пробиться таким манером.

— Ну как, дорогие мои друзья, успели полюбоваться видом порта при ярком солнце? «Кап Аркона» стоит у причала, заметили? Прекрасное судно! Можем гордиться тем, что мы немцы!

— Так точно, господин Зайденцопф!

— А теперь, дорогие, я поведу вас в наше машинописное бюро «Престо». Смотрите, не опозорьте нашу «Мирную обитель». Докажите, что мы в вас не ошиблись.

Оба бормочут что-то неразборчивое.

Потом все поднимаются по лестнице здания, занятого разными конторами, и останавливаются у вывески: «Машинописное бюро „Престо“. Переписка любых текстов. Неслыханно дешево! Неслыханно быстро! Неслыханно точно!»

— Дорогой господин Яух, я привел к вам двух новых подопечных, наилучшим образом зарекомендовавших себя в моем бюро. Господин Маак. Господин Куфальт. Вы уже видели их обоих у меня в конторе.

— Почему их двое? На что мне двое? Мне нужен один, было же ясно сказано. Вечно у вас какие-то фокусы! Конечно, почему бы и нет, ведь Яух все равно все устроит и уладит!

Бритоголовый толстяк-коротышка, весь в угрях и прыщах, мечется из угла в угол по комнате.

— А они вообще умеют хоть что-нибудь? По их виду не скажешь! Небось просто хотели от них избавиться? Эй, вы! Садитесь-ка за машинку! Да вы, вы! Я к вам обращаюсь! Видели когда-нибудь такую машинку? Это пишущая машинка, понятно? На ней печатают, ясно? В двух экземплярах, с нормальным интервалом, приступайте. Буду диктовать. О господи, боже правый, отец наш небесный, как вы вставляете лист?! Разве так вставляют? Бумага перекошена почти на два миллиметра и перекос будет расти! Это-то хоть понятно?

— Понятно, — едва слышно выдыхает Куфальт.

— «Понятно» говорит, а сам ничего не соображает. Итак, диктую: Гамбург, двадцать третьего июля… Дорогой Зайденцопф, ну что у него за удар! Заберите его обратно, нам нужны квалифицированные работники. Итак, диктую: уважаемый господин… Где у вас буква «у»? Залетела бог весть куда. Сделайте одолжение, нажимайте на клавиши как положено! Когда вы печатаете, машинка должна строчить как пулемет. На фронте были? Ну конечно, не были, откуда же вам знать, что такое пулеметная очередь?! Дорогой господин Зайденцопф, заберите его обратно. У меня не школа машинописи. Мне нужны специалисты! Итак, диктую: в ответ на ваше любезное письмо от марта текущего года… О боже, боже, боже!

— Дорогой Яух! Прошу вас, господа, пройдите в бюро, осмотритесь там. Послушайте, дорогой Яух, пастор Марцетус выразил желание…

— Ну и подлюга! — одними губами шепчет Куфальт.

— А ты не поддавайся, он же нарочно тебя заводит.

— Что ж, он так и будет каждую минуту цепляться!

— Пускай цепляется, а ты пропускай мимо ушей.

Они осматриваются. В сущности, здесь все такое же, как на Апфельштрассе, только всего больше: не десять, а двадцать машинок, не десять, а двадцать работников,

Дверь в смежную комнату приоткрывается. В щель просовывается женская головка, потом еще одна. Девицы бесцеремонно оглядывают новичков и вновь исчезают.

— А козочки, оказывается, любопытны, — шепчет Куфальту Маак.

— Нашего поля ягоды?

— Куда там! Благородных кровей. С нашим братом и разговаривать не станут. Эти попрыгушки на штатной должности. Множительные машины обслуживают. А бывших арестантов к этим машинам на выстрел не подпускают.

Дверь кабинета заведующего открывается, на пороге озабоченный Зайденцопф. Он явно торопится.

— Прощайте, юные друзья, прощайте.

Через некоторое время из кабинета выходит господин Яух, очень мрачный.

— Вот эта машинка ваша. А та — ваша. Сегодня работы для вас нет. Ознакомьтесь с машинками. Вот вы, вы можете поупражняться с прописной буквой «У». Такой халтуры я еще в жизни не видел! Послушайте. когда я с вами говорю, надо смотреть на меня, а не на машинку! Ясно? А теперь: какой шрифт на этой карточке?

— Машинописный, но размноженный на множительной машине, — отвечает Куфальт, подумав.

— О боже, о господи боже, отец наш небесный! И с такими людьми мне приходится работать! Фиолетовый тут шрифт! Цвет у него фиолетовый или нет?

— Да.

— Ну, слава тебе господи, я уж думал, вы скажете «зеленый».

Яух явно придирается, и кое-кто из сидящих за машинками поднимает голову и препротивно хихикает. Маак оглядывает их и запоминает, кто от работы не отрывался.

А Яух не унимается:

— Вон там стоит ящик. Видите там черный ящик?

— Да.

— В нем лежат ленты для пишущих машинок. Найдите в нем фиолетовую ленту для своей машинки, не зеленую, заметьте себе, уважаемый (да зеленую там вряд ли найдете), а фиолетовую, чтобы точно подходила к цвету печати на этой карточке. Но абсолютно точно! Тот же оттенок. С точностью до одной десятой. Понятно?

— Да.

— Значит, за работу.

Яух уходит, Куфальт и Маак роются в ящике.

— Маак, что значит «с точностью до одной десятой», когда речь идет о краске?

— Понятия не имею. Да, вам здесь не сладко придется. Этот тип невзлюбил вас с первого взгляда. Тем вольготнее будет мне. Возьмите вот эту ленту. Она больше всех подходит к той карточке. Я возьму другую. Ну, а теперь испробуем-ка наши машинки.

4

Да, Куфальту не сладко пришлось. С того дня, когда он вышел за ворота тюрьмы, дела его шли в гору, он кое-чего добился, начал на улице спокойно смотреть людям в глаза, заработок его рос, хоть и медленно, но верно, а тюрьма с ее похабными разговорами осталась где-то позади, далеко позади! Он устроился в жизни на воле — и комната у него есть, и вещи, и нормальный заработок, а тут…

А тут за его стулом стоит настырный прыщавый толстяк и брюзжит, и причитает:

— О боже, боже, чем я перед тобой провинился! По клавишам надо бить с одинаковой силой, тупица! Неужели сами не видите, что «р» у вас темнее, чем «е»? И как вас только земля держит! Нелегкая вас принесла — и как назло именно ко мне!

Куфальт сидит и печатает, будто ничего не слышит, только бледен, как полотно, хмурится и крепко стискивает зубы.

И пока он вот так сидит и печатает, о чем он только не думает… «Можно бы, например, встать и уйти, совсем уйти, на кой ляд они мне все сдались? Денег у меня пока хватит, а там, глядишь, что-нибудь подвернется, да и Бацке можно будет разыскать. Этот парень Енш, что сидит в заднем левом углу, сказал мне: „Если Яух чересчур распояшется, мы его подкараулим и отдубасим как следует“. Он же рассказал, что Яух — нашего поля ягода, тоже сидел, такие всегда самая мразь. Да заткнись же ты, падла, в четверть восьмого я буду дома и, может быть, увижу Лизу Бен, в четверг вечером дверь в кухню была открыта, а она как раз мылась — белая обнаженная спина и белые проворные руки…»

Теперь он и в самом деле ничего не слышит, последнее время у него кружится голова, как только он подумает о какой-нибудь женщине, сердце бьется еле-еле и кажется вот-вот остановится, а вся кровь приливает к причинному месту…

«Надо бы к шлюхе сходить, — думает он. — Спустить пар. А то я что-то заклиниваюсь. Лизы мне так и так не видать…» В эти раздумья врывается и возвращает его к действительности дикий вопль:

— Да вы что — совсем спятили? Таких, как вы, в три шеи гнать! Вон отсюда! Собирайтесь, и чтобы духу вашего тут не было! Как вы пишете слово «господин»?

В самом деле… Куфальт смотрит на типографский текст письма одной лаборатории, рекламирующей какое-то патентованное средство, где Куфальту остается впечатать только адрес и фамилию соответствующего врача…

У него получилось: «Многоуважаемый госпадин Матиес!»

Да, уж не скажешь, что это правильно. То ли, печатая, он так задумался, то ли под градом придирок утратил всякую способность соображать, стал похож на Беербоома и с семисот адресов в день скатывается на триста?..

Куфальт стоит возле машинки совсем потерянный. На дворе лето, по девять часов он сидит и печатает, вечером бродит по улицам среди незнакомых людей, ночи простаивает у открытого окна: не спится, сом, который спасал его пять лет в тюрьме, теперь не спасает, он стал ни на что не способен…

Он стоит и как-то криво улыбается, — еще не решил, как обставить свой уход, ведь и документы надо получить на руки, да и деньги кое-какие причитаются, а так-то он готов…

— Стоит себе и еще ухмыляется! Это надо же написать — «госпадин»! Да я за всю свою жизнь не видал такого! Ну что, пинка вам дать, чтоб убрались подобру-поздорову?!

В этот момент происходит нечто необычайное.

Из угла большой комнаты, где сидят за машинками двадцать человек, вдруг раздается возглас:

— Сука!

Яух мигом оборачивается и, помертвев лицом, глядит в тот угол:

— Что?! Как?! — в полной растерянности бормочет он.

Тут в двух метрах за его спиной кто-то вполголоса произносит:

— Вздрючить шкуродера!

Яух подозрительно смотрит на Маака, но тот, по-видимому, так поглощен вкладыванием нового листа в машинку, что ничего не видит и не слышит.

И прежде, чем Яух успевает на что-то решиться, вновь раздается с другой стороны, нет, с двух, с трех сторон:

— Заткнись, падла! — Шкуру спустим! — Давно не бит, что ли?

К сожалению, только четверо или пятеро из двадцати рискнули поднять голос, не хотят больше терпеть издевательств, их наконец прорвало…

Куфальт сразу приходит в себя, он вдруг осознает, что чуть было не сдался без боя, он делает над собой усилие, рывком бросается к машинке и принимается стучать как одержимый: «Уважаемый господин Матиес…»

А Яух в это время озирается, побагровев до корней волос, губы у него дрожат от бешенства. Но все печатают как ни в чем не бывало, ни звука, кроме трескотни машинок. И Яух вдруг находит выход: мелкими семенящими шажками он направляется в свою комнату. Но на пороге так же внезапно останавливается и бросает:

— Господин Пациг, прошу ко мне!

Пациг, долговязый, нескладный очкарик (наверняка мелкий казнокрад), встает со своего места, боязливо оглядывается и идет в комнату Яуха. Енш шипит ему вслед:

— Если заложишь!.. Гляди, малый!

Пациг растерянно бормочет что-то себе под нос и исчезает за дверью. Выдаст, кто кричал, или не выдаст?

Видимо, не выдал. Потому что ничего не происходит. Они все перепугались, и Яух этот, и его подлипалы. Значит, Куфальт может остаться и работать. Но… Разве это меняет дело?

Ничего не меняется даже от того, что Яух больше не взъедается и не ворчит. Ведь Яух знает своих подчиненных как облупленных и, выставив на улицу пятерых или шестерых, почти наверняка не ошибся бы в выборе, но в этом случае почти наверняка пострадал бы и сам. Попал бы таки в оборот!

Поэтому Яух решает поостеречься. Не издавая ни звука, он по полчаса простаивает за стулом Куфальта и примерно каждые две минуты тычет пальцем в напечатанное: не говоря ни слова, указывает на опечатку. Куфальт вновь стрекочет, — и вновь указательный палец с отвратительными заусенцами и толстым, плоским, желтым от никотина ногтем тычется в текст.

— Не можешь сосредоточиться, что ли? — спрашивает Куфальта Маак. — В принципе он прав: у тебя опечатка на опечатке.

— Да, пишу все хуже и хуже, — признает и Куфальт. — Я стараюсь, но чем больше стараюсь, тем хуже получается. А потом вдруг все куда-то проваливается, и внутри все пусто, как будто я уже…

— Правильно, — говорит Маак и кивает в знак того, что все понял. — С нами, с долгосрочниками, всегда так бывает. Называется «тюремная болезнь». Постарайся побыстрее выздороветь. Девушки у тебя так и нет? А надо бы, хоть и немного, но помогает.

Нет, у Куфальта все еще нет девушки, и не похоже, чтобы в ближайшее время удалось выздороветь таким путем. На улице Штайндамм полным-полно девиц и стоят недорого. Но разве он для того отмотал срок, чтобы с этого начать новую жизнь? Ведь она кое в чем и впрямь совсем непохожа на прежнюю. Так что же — все перечеркнуть? Нет-нет, дело вовсе не в Лизе…

Несмотря на все что он узнал о фройляйн Бен, — начиная с того вечера в Хаммер-парке и поисков квартиры, сперва неудачных, но затем увенчавшихся полным успехом, и кончая разговором с хозяйкой о ее дочери, и тем, что он увидел вечером через открытую дверь кухни, где мылась Лиза, — для него существовала лишь одна девушка: фройляйн Бен.

У него не было никаких надежд, никаких перспектив, эта бессердечная стерва крутила налево и направо с мужчинами, и он не решался даже заговорить с ней. Но разве ночами, лежа в постели, он не заклинал ее: «Приди! Приди! Ты не можешь не прийти ко мне! Хотя бы один-единственный раз! Я умираю от тоски по тебе! Приди же!»

Может быть, он легче перенес бы все эти муки, если бы о них никто не знал. Но он нутром чувствовал — и это было для него самое страшное, — что она обо всем догадалась. Она лежала у себя в комнате, отделенная от него тремя стенами, а он чувствовал: догадалась. Может, она даже наслаждалась своей победой, может, гордилась и ликовала. Но так и не пришла.

Окно было открыто, теплый летний ветерок трепал занавески. За окнами с грохотом приближались и удалялись поезда городской электрички… Дорогой Куфальт, это и впрямь грозное и жестокое испытание: выйдя на волю, лежать вот так одному и сходить с ума от тоски и желания. Ведь до этого он целых пять лет пролежал в крохотной камере со скошенным окном, мечтая: «Выпустите меня на волю, о выпустите меня, негодяи, только на одну ночь, даже на один час, иначе я сойду с ума!..»

Однажды кто-то сказал Куфальту: «Вот выйдешь на волю — узнаешь по-настоящему, почем фунт лиха!»

Все равно, кто сказал. Важно, что попал в точку.

5

По вечерам иногда приходил в гости Беербоом. Он не остался единственным обитателем приюта на Апфельштрассе, прибыли новые постояльцы, так что недостатка в общении он не испытывал. Но тем не менее он частенько навещал старину Куфальта, может, успел к нему привязаться, а может, просто в память тех дней, когда они оба были единственными питомцами «Мирной обители».

Беербоому не стало лучше, с первого взгляда было заметно, что ему стало хуже, намного хуже. Лицо желтое и какое-то помятое, набухшие голубовато-серые мешки под глазами и взгляд трусливо-бегающий и в то же время горящий каким-то черным пламенем, которое обжигало любого, кто встречался с ним глазами. И безудержная, бестолковая болтовня, целые потоки слов без связи и смысла…

— А пошли они все в зад, — и Зайденцопф с Мергенталем, и этот их распрекрасный святоша Марцетус! Я теперь вообще ничего не делаю, вчера только сорок адресов написал! Ух и разъярились они!

Он сияет.

— Так ваши денежки скоро кончатся, — замечает Куфальт.

— Мои денежки? Они все равно уже почти кончились. А мне плевать. Скоро вообще не будет в них нужды.

Куфальт пристально вглядывается в желтое, исступленное лицо.

— Выбросьте это из головы, Беербоом. Наверняка попадетесь в первый же раз.

— Подумаешь! — Беербоом опять сияет. — Ну и пускай. Зато буду знать, что имел то, чего хотел.

Куфальт настолько ошарашен, что не сразу приступает к расспросам. Но на эту тему вечно болтливый нытик Беербоом не желает распространяться.

— Вот увидите. Впрочем, может, ничего и не сделаю.

Но Куфальт не отстает:

— А с Бертольдом вы, случайно, не встречались?

Беербоом делает пренебрежительный жест:

— С кем? С Бертольдом? Встречался, как же, как же. Он теперь проживает на улице Ланге Райе. У него там шик-блеск, видать, как сыр в масле катается.

— Только не связывайтесь с Бертольдом! — предостерегает Куфальт.

— С ним связываться? Что я, кретин, что ли? Я пошел получить обратно свои три марки, так он выставил меня еще на пять и дал честное слово, что первого числа вернет двадцать. — И без всякого перехода вдруг начинает жалобно ныть в своей обычной манере: — Как вы думаете, я получу эти деньги? Думаете, он отдаст? Ведь должен же отдать, верно? Я ведь могу и в суд на него подать, правда?

— Кажется, вы сказали, что скоро у вас вообще не будет нужды в деньгах? — замечает Куфальт.

— Да бросьте вы. — Беербоом вдруг опять мрачнеет. — Деньги всегда нужны. Думаете, я подарю Бертольду свои кровные? Как бы не так!

Нет, интересным собеседником Беербоома никак не назовешь, а все же с ним легче, чем одному, если ждешь, когда хлопнет входная дверь, легкие быстрые каблучки простучат по передней, и ты услышишь две-три обыденные фразы, вполголоса брошенные матери.

— Да помолчите вы хоть минуту! — вдруг вскидывается Куфальт, обрывая Беербоома на полуслове. — Да, да, входите, пожалуйста.

Да, это она постучалась в дверь, как нарочно теперь, когда тут торчит Беербоом, она пришла к нему.

Лиза остановилась на пороге, Беербоом неуверенно поднялся со стула и уставился на нее.

— Можно предложить вам чаю — вам и вашему другу?

О, нынче она так благосклонна! Или что-то задумала? Может, у нее сегодня что-то сорвалось, вот она и вспомнила о жильце, зашла предложить им с Беербоомом чаю.

Беербоом сразу заторопился:

— Нет-нет, мне не надо. Мне пора. К десяти я должен вернуться в приют.

И Куфальт выпаливает вне себя от бешенства:

— Беербоом! Я же вам сказал: если вы хоть раз…

А Лиза Бен все стоит на пороге, переводя глаза с одного на другого. И Беербоому хочется быстренько загладить свой промах:

— Я вовсе не его друг. Господин Куфальт лишь изредка приглашает меня зайти. — И добавляет для вящей убедительности: — У нас с ним нет ничего общего.

На Лизе светло-голубое платье без рукавов с неглубоким квадратным вырезом. Волосы — вероятно, из-за жары — распущены и легким ореолом обрамляют ее лицо, а рот по-детски полуоткрыт.

— Ну, значит, я пойду приготовлю вам чай, — говорит она, как бы не слыша Беербоома. — Вода сейчас закипит.

Но не уходит. Наоборот, она прикрывает за собой дверь и говорит:

— Вы, может быть, представите мне своего друга?

— Беербоом, — сквозь зубы цедит Куфальт. — Фройляйн Бен.

— В каком же приюте вы живете, господин Беербоом? — спрашивает она.

На Куфальта она и не глядит.

— Да как вам сказать, — мямлит Беербоом. — Даже не знаю… — И вдруг его осеняет: — Настоящей психушкой это не назовешь, но я ведь и впрямь слегка со сдвигом. — И, явно гордясь тем, как ловко он выкрутился, еще и добавляет для ясности: — Потому-то мне и разрешается иногда заходить к господину Куфальту.

Куфальт чувствует, что от крайнего отчаяния на него накатывает приступ неудержимого хохота, но Лиза даже не улыбается. Присев на краешек плюшевого кресла, она ласково смотрит на Беербоома.

— Как это — «со сдвигом»? То есть, как это — «слегка со сдвигом»?

— О, знаете, это долго объяснять, а мне на самом деле пора, — Беербоом напряженно соображает, как бы ему не навредить Куфальту, и наконец говорит: — Видите ли, фройляйн, это связано с женщинами. Не могу же я вам рассказывать о таких вещах, верно?

— Вот оно что! — возражает Лиза. — Уверена, что понимаю в этих вещах больше, чем вы думаете.

И очень вдумчиво разглядывает Беербоома, потом переводит взгляд на Куфальта. А тот уже дрожит от страха, — ведь глядя на них обоих, так легко обо всем догадаться! Почувствовала же она, как он ночами желал ее и боялся себя выдать, желал и боялся. Они с Беербоомом оба скованные, заторможенные, и мозги у таких всегда со сдвигом — ей нетрудно сообразить.

И вдруг она улыбается как ни в чем не бывало:

— Ну расскажите же, хоть немножко. Я остановлю вас, если вы зайдете слишком далеко.

«Ей бы только помучить», — думает Куфальт, а вслух говорит:

— Между прочим, вода для чая наверняка давно кипит, фройляйн Бен. Я только в том смысле… Вы ведь хотели…

Окончательно смутившись под ее взглядом, он умолкает.

— Да, совсем забыла вам сказать, господин Куфальт, — заявляет Лиза. — Мать говорит, на днях приходил тут один, в штатском и с бляхой, понимаете, какое дело. О вас справлялся. Пропадаете ли вечерами, водятся ли деньжата, с кем встречаетесь и все такое.

Она умолкает и не глядит уже в сторону Куфальта, все ее внимание приковано к Беербоому.

— Не понимаю, с чего бы это… — Куфальт как громом поражен.

— Просто чтобы вы были в курсе, — говорит Лиза. — А нам с матерью все равно. Ну, так что же с вами, господин Беербоом?

Куфальт стоит столбом, словно прирос к полу. Он и раздавлен, и счастлив, потому что его не гонят. И в то же время ему стыдно перед ней — ведь она все поняла, и скорее всего уже давно. Что же теперь будет?

Он глядит и глядит на нее, но она уже забыла о нем, до того увлеклась беседой с Беербоомом, — щеки порозовели, глаза блестят, так она возбуждена. Вот встает с кресла, подходит к Беербоому, подсаживается к нему на тахту, они начинают шептаться… Сколько же ей лет? Двадцать один? Двадцать два? Никак не больше.

— Дело в том, — говорит Беербоом, — что стоит мне посмотреть на женщину, и я сразу начинаю думать об этом. Понимаете? Всегда только об этом. И если хочу поболтать или погулять с какой-нибудь одной, вспоминаю о них всех. И не могу решиться… Столько лет…

— А сколько?

— Одиннадцать. И асе одиннадцать я думал только об этом, а теперь столько всего навалилось, и все такое разное, понимаете…

Он растерянно смотрит на нее.

— А вы и теперь думаете о том же, о чем… о чем в тюрьме? — Она оттопырила нижнюю губку и неотрывно смотрит на него. Словно ласковое крыло птицы осеняет ее лоб копна мягких распущенных волос.

— Я не в простой тюрьме сидел, а в каторжной, — с каким-то странным азартом уточняет Беербоом. — Это Куфальт в простой… — Он с виноватым видом поднимает глаза на Куфальта. — Ничего, что я об этом рассказал, Куфальт? Фройляйн ведь так и так все знает.

Куфальт только молча глядит на него.

— Нет, — отвечает Беербоом на вопрос Лизы. — Или, вернее, да, думал. До последнего времени. Но теперь у меня все по-другому…

Он не договаривает. Двое других сидят, не двигаясь, и ждут, продолжит он или нет. В комнате душно, воздух сухой, горячий, нечем дышать… Оба глядят в пространство. Никто ни на кого не смотрит.

— Знаете… — вновь начинает и вновь не договаривает Беербоом.

Куфальт решается взглянуть на него. Вечно сумрачное желтоватое лицо Беербоома как-то посветлело, разгладилось, оно сияет, даже светится. Словно вдруг открылся вид из окна — горы, долины, дальние дали… Что это — счастье? Может, так и выглядит счастье?

— У меня есть сестренка, — медленно, с трудом выговаривая слова, начинает Беербоом. — Когда я исчез из дому, она была еще совсем маленькая, лет десять, может, двенадцать… — Помолчав, он продолжает тем же тоном: — Понимаете, я все знаю о детях, вернее, о маленьких девочках, у меня ведь есть сестренка. И в тюрьме я всегда о ней думал… А теперь…

Он опять умолкает. Остальные тоже молчат. Беербоом встает, быстрыми шагами меряет комнату, вновь садится и говорит:

— Дети, вернее, маленькие девочки, гуляют в сквериках, понимаете…

Опять молчание, опять все трое стараются не смотреть друг на друга.

Если бы можно было встать и распахнуть окно, чтобы свежий ночной ветерок развеял это наваждение! А это, конечно же, наваждение, колдовство, вот она, колдунья, сидит тут и мучает, мучает…

— А я стою и гляжу на них всякий раз, как удается уйти из приюта, стою и гляжу. И такие страшные мысли приходят в голову! В тюрьме такого не было, там казалось, это только за решеткой об этом думаешь, а потом все будет по-другому.

Вновь надолго воцаряется молчание. Куфальт делает над собой усилие, чтобы сбросить чары, открывает рот, силится что-то сказать, откашливается и, выдавив «Итак…», умолкает.

А Беербоома, наоборот, как прорвало:

— Да, женщины и девушки, они ведь все знают про меня. Или, вернее, я все знаю про них. И я не могу с ними… Понимаете, ведь каждая из них может оказаться моей сестренкой! Это ощущение так ново для меня…

Он задумывается. Его желтоватая длинная рука с черными волосами и синеватыми набухшими венами вползает на стол, распрямляется и вдруг резко сжимается в кулак, словно раздавливая и ломая что-то невидимое…

— Я-то уж думал, — шепчет он едва слышно. — Я-то уж думал, они меня совсем доконали, ан нет, вроде все сызнова начинается…

Он чуть ли не рыдает от счастья и все шепчет, шепчет:

— Детки, маленькие девочки с голыми ножками… Плохо только, что мало видно, но может быть…

Он умолкает и дико глядит на Лизу и Куфальта. Губы его дрожат.

— Вон отсюда! — вдруг взвивается фройляйн Бен. — Сию минуту вон!

Вся дрожа, она вскакивает и, вцепившись в спинку стула, бормочет:

— Убийца вы, убийца, уходите сейчас же…

И с Беербоома моментально все слетает — нет ни сияния, ни счастья, ни общительности.

— А что я… — лепечет он. — Вы же сами…

— Пошел отсюда! — теперь уже и Куфальт орет и подталкивает того к двери. — Несет всякую гнусь, мерзавец! Убирайся! Вот тебе ключ от входной двери. Завтра за ним зайду.

— Да ведь я что… Фройляйн, вы же сами просили…

— Пошел, пошел! — Куфальт выталкивает его за порог.

Входная дверь за ним захлопывается. Куфальт плетется в свою комнату и в нерешительности застывает на пороге…

Может, она просто шлюха, холодная, извращенная, испорченная до мозга костей шлюха, может, ей хочется пощекотать нервы чем-то запретным, почуять запах крови…

А она, оказывается, лежит на его кровати и плачет. И увидев, что он вошел, приподнимается ему навстречу и, заливаясь слезами, протягивает к нему обнаженные руки:

— Иди же, иди же ко мне! Этот твой приятель так ужасен! Иди же ко мне, иди же!

6

Принесло ли это счастье? Или хотя бы облегчение?

В те ночи, когда его мучили мысли о Лизе, ему казалось, что жить будет легко и счастливо, стоит ей один только раз прийти к нему. И вот она пришла, — но где же ощущение легкости и счастья? Он по-прежнему сидит за машинкой — с той ночи прошло две недели, а может, и три, — а жизнь все так же тяжела. Или еще тяжелее?

Вот он сидит и стучит на машинке. Несколько дней — сразу после той ночи — ему работалось лучше, настолько лучше, что Яух перестал торчать за его стулом: не к чему было прицепиться. Но потом он понемногу начал сдавать. Он старался взять себя в руки, не хотел опять становиться козлом отпущения. Вон Маака уже два-три раза вызывали в другую комнату — писать под диктовку клиентов. А ему что же — вечно сидеть на этих адресах?

Жизненные силы его были как бы заторможены изнутри: только что он был бодр, погружен в работу и даже весел; и вдруг мозг его как бы отключается, в голове пусто, как будто никакого Куфальта уже и нет на свете. Может быть, в мозгу тоже есть такая тесная клетка с решеткой и замком вроде тюремной камеры, в которой из угла в угол мечется что-то бесформенное, заточенное туда навек?

— Куфальт, шухер! — шепчет Маак.

И Яух уже тут как тут.

— Вот пять аттестатов, господин Куфальт. Это подлинники. Нужно сделать по четыре копии с нормальным интервалом, через час за ними придут. Но прошу обойтись без опечаток, ничего не забивать и чтобы заглавное «С» не выскакивало из строки!

— Хорошо, — говорит Куфальт.

— «Хорошо»! Конечно, что же вам еще сказать! Ну ладно, посмотрим. Во всяком случае, это моя последняя попытка.

Куфальт взялся за дело с охотой — как же, впервые ему доверили квалифицированную работу, он им еще покажет, на что способен, они еще увидят, а уж у Яуха и вовсе глаза на лоб полезут!

Но странно: этот Яух обронил всего несколько слов — «без опечаток», «не забивать» и «чтобы „С“ не выскакивало». И каждое слово превратилось в препятствие.

И препятствий было не два и не три, все становилось препятствием.

К примеру: надо сделать четыре копии. А ведь как легко просчитаться! Правильно ли вложена копирка? Раз подлинники, значит, нельзя запачкать, а у него большой палец в черной краске от копирки, скорей к умывальнику, три минуты потеряно. За работу!

«Свидетельство об окончании ученичества. Эльмсхорн, 1-го октября 1925 года.

Господин Вальтер Пукерайт, род. 21 июля 1908 г. в семье булочника Вальтера Пукерайта, проработал в моей лавке скобяных товаров, издавна пользующейся отличной репутацией, с 1-го октября 1922 года до сегодняшнего дня в качестве ученика…»

И так далее и тому подобное.

— Ну как, господин Куфальт, скоро закончите?

— Да-да, скоро.

— Что-то не похоже. Лучше сразу скажите, если чувствуете, что не справитесь. Ведь вы не справитесь?

— Отчего же, справлюсь.

— Ну что ж, поглядим-увидим. Только учтите — при четырех копиях надо гораздо сильнее ударять по клавишам. Дайте-ка взглянуть… Ну, конечно, так я и знал: текст слепой, нечеткий. Все переделать!

Когда Куфальт заправляет в машинку чистую бумагу, Маак шепчет:

— Спокойно! Только не заводись! Он тебя нарочно запугивает.

Куфальт отвечает ему робкой и благодарной улыбкой и начинает все сначала: «Свидетельство об окончании…» Разве пишется «Свидетельство», а не «сведетельство»? А, плевать, раз здесь так написано, значит, так и правильно. О господи, надо «Пукерайт», а я «Пакерайт»! Что делать? Забить? Нельзя! Стереть резинкой? Придется стирать пять раз. Начать сначала? Опять сначала? Зато на этот раз все будет правильно!

Маак больше не смотрит в его сторону. Яух ушел в свою комнату, никто на него не глядит. Или, может, краем глаза все же поглядывают?

На этот раз все идет гладко до третьей строчки, но тут из строки выскакивает заглавное «Г» (правда, не «С»), что рубит его под корень. Заново вкладывая копирку между листами бумаги, он косится в сторону Маака, но Маак ничего не видит, строчит как одержимый.

Куфальт опять берет себя в руки, и все идет как по маслу, строчка за строчкой, без опечаток, без помарок. Первая страница вот-вот будет готова… И вдруг его пронзает предчувствие. Так и есть! Он вложил копирку обратной стороной, на четырех страницах получилась зеркалка, пятая — пустая!

Он сидит, безвольно опустив руки, какой смысл бороться с дьяволом, который сидит в нем самом и ему же вредит. Пять лет его выращивали и сделали Куфальта ни на что не годным. «Иди туда», говорили ему, «сделай то-то», приказывали, и теперь, на воле, пружинка внутри ослабла и не срабатывает… Какой смысл!

Через трое суток после той ночи, дождавшись, когда хлопнет входная дверь, он выбежал в коридор и, задыхаясь от счастья, выпалил:

— Радость моя, я так по тебе соскучился! — и обнял ее за шею.

— Что вы себе позволяете?! — холодно спросила она, отстраняясь, и удалилась в кухню к матери…

Какой смысл…

— Куфальт, давай сюда по-быстрому, — шепчет Маак. — Я за тебя сделаю! Скорее! Осторожно, чтобы никто не засек, они тут все стукачи, одна шайка-лейка! Спасибо! А ты берись за адреса.

Как затрещала, как застрекотала машинка Маака! Динь-динь — готова строчка, динь-динь — вторая, динь-динь — третья…

Не открылась ли проклятая дверь? Еще одиннадцать минут, Маак кончает уже третий аттестат, нет, дверь не открылась, осталось не больше полстраницы…

— Ну, Куфальт, сдавайте работу! — И тоном глубочайшего изумления: — Как? Почему вместо вас печатает господин Маак? Кому я поручил эту работу — ему или вам?

— Я… Я его попросил, — лепечет Куфальт, запинаясь на каждом слове. — Я так нервничал… Несколько раз ошибся…

— Та-а-а-к! — с видимым удовольствием констатирует Яух. — Так. А почему не обратились ко мне? Кто заведует бюро — я или вы? Во всяком случае, я доложу об этом происшествии господину пастору Марцетусу. Жульничества я не потерплю! Хотели меня провести… Давайте сюда работу, господин Маак!

«Надо работать и работать, ни на что не отвлекаясь, больше пятнадцати марок в неделю все равно не выгонишь, а в эту, может, всего двенадцать получится, но сегодня только еще вторник, а Марцетус является в „Престо“ вершить суд и расправу по пятницам. Не сидеть же без дела столько времени, так что придется браться за адреса… Мучительница!»

— Не бери в голову, Куфальт! С этим попом я сам поговорю. А если нас в самом деле выставят, у меня есть шикарная идея! Нет, вовсе не то, что ты думаешь, ничего общего. Дело вполне реальное. Ну, ладно, там видно будет…


— И вообще, господин пастор, — говорит Маак седовласому доктору honoris causa, — я придерживаюсь того мнения, что запугиванием немногого добьешься. Вот, к примеру, мой друг Куфальт…

— Минуточку, — перебивает его пастор Марцетус, останавливая Маака еще и жестом белой пухлой руки. — Минуточку! Вы прекрасно знаете, господа, что я не одобряю дружеских отношений между бывшими заключенными. Вам обоим именно потому и разрешили жить в городе, чтобы вы могли приобрести круг знакомств среди приличных людей и получить доступ в нормальное общество, живущее в ладу с законами. А вы говорите: «Мой друг Куфальт!» — Он бросает на них строгий взгляд. — И вообще, как вам, вероятно, известно, разговоры среди работающих в машинописных бюро строжайше запрещены. Откуда же вы знаете друг друга?

И испытующе глядит на них, словно ожидая ответа. Но они молчат.

— Вы говорите «запугивание»! — рокочет пастор. — Да я знаю господина Яуха уже десять лет и всегда считал его человеком доброжелательным, преданным делу и исключительно добросовестным. Но может быть, именно потому вы и говорите о «запугивании», что он и от вас требует добросовестного отношения к делу?

— Но… — только и успевает ввернуть Маак.

— Минуточку! Когда господин Куфальт прибыл к нам, его отнюдь нельзя было назвать хорошим работником. И тем не менее, он зарабатывал у нас — я специально проверил — восемнадцать — двадцать, а один-два раза даже двадцать две марки в неделю. Но с некоторого времени его работоспособность резко упала. Как мне сообщил господин Яух, за эту неделю он не заработает и десяти. Итак, господин Куфальт…

Куфальт открывает рот, чтобы достойно ответить. Ведь еще совсем недавно он диктовал пастору Марцетусу свои условия и даже до некоторой степени держал его на поводке. Но и до того случая он умел с ним разговаривать. Куда все это девалось? Теперь он лишь робко мямлит:

— Господин пастор, вы думаете, это все потому, что я покинул приют и у меня на уме что-то другое. Но поверьте, господин пастор, я стараюсь, я изо всех сил стараюсь. Но как ни стараюсь, что-то во мне вдруг обрывается, я как бы заболеваю, но не по-настоящему, понимаете, а просто от долгого сидения в тюрьме кажется, будто у тебя совсем нет сил и ты ни на что не способен…

— Ах, вон оно что, — говорит пастор. — Вон оно что. Значит, вы утверждаете, что теперь, как бы задним числом, приобрели нечто вроде тюремного синдрома. Звучит не очень правдоподобно. От господина Петерсена мы узнали, что у вашей квартирной хозяйки чрезвычайно миловидная дочь, девица сомнительной репутации. Так ли это, господин Куфальт?

Куфальт молчит, словно воды в рот набрал. «Хоть бы Маак сказал что-нибудь!» Но Маак тоже молчит, то и дело поправляет очки и молчит. Он, конечно, злится, потому что Куфальт никогда ему про эту дочку не рассказывал и равнодушно выслушивал его описания предлагаемых девиц. А оказывается, дело было совсем в другом!

— Значит, так, — после затянувшегося молчания подытоживает беседу Марцетус. — Посмотрим еще неделю. Если с работой не наладится — то есть получится меньше восемнадцати марок в неделю, — нам придется отказаться от ваших услуг, господин Куфальт. Кроме того, я скажу господину Яуху, чтобы он оставил вас в покое, дабы не давать повода к разговорам о запугивании. До свидания, господа! Ах, одну минутку, господин Маак! Нет-нет, господин Куфальт, вы можете идти.

7

Только после работы Куфальту удается поговорить с Мааком без помех: в бюро соглядатаев и доносчиков пруд пруди. Солнце еще ярко светит, и они медленно спускаются по набережной Альстера, пересекают Глокенгисерваль и выходят на берег Аусенальстера, по-летнему усеянный белыми парусами и пароходиками.

— Чего ему, собственно, было от тебя надо? — начинает разговор Куфальт.

— А, обычные игры, — отмахивается Маак. — Все надсмотрщики в них играют. Хочет натравить нас друг на друга. Зависть, она, знаешь…

— Да ладно уж, расскажи толком, — просит Куфальт. Он слегка встревожился, только сейчас до него дошло, каково бы ему было в бюро без Маака.

— Завтра мне светит временная работа в какой-то экспортной конторе. И если понравлюсь, меня там оставят. Так он сказал.

— Ага. Ну а ты что?

— Обернись! — шепчет Маак. — Быстро, быстро!

Он хватает Куфальта под руку и тащит к дереву, за которым пристроился долговязый парень с соломенной шляпой в руках, глубокомысленно наблюдающий за резвящимися на воде жителями Гамбурга.

— Добрый вечер, господин Пациг.

Долговязый явно смущен, он приветствует их, помахав шляпой, и эхом откликается:

— Добрый вечер…

— Вот это и было главным условием, Куфальт: работу в экспортной конторе я получу только в том случае, если перестану общаться с тобой. Понимаешь, какое дело: негоже преступнику общаться с себе подобными, ничего хорошего они друг от друга не почерпнут.

Они оба хмуро разглядывают юнца, а тот с каждой минутой все сильнее заливается краской.

— Да я просто прогуляться вышел, — оправдывается бывший растратчик.

— Вот так, и теперь место в экспортной конторе получит господин Пациг.

Указательным пальцем Маак поправляет очки на переносице, затем с глубокомысленным видом трет подбородок. Хотя на Мааке все поношенное, вид у него всегда безукоризненный: свежевыбрит, руки ухожены и брюки отлично выглажены.

— А ведь подхалимство ему, пожалуй, когда-нибудь боком выйдет, как ты думаешь? — небрежно спрашивает Маак.

Куфальт не отвечает, он неотрывно глядит на Пацига, который теперь, наоборот, бел как полотно.

— Да я, правда, только прогуляться вышел, — заверяет тот еще раз. — Правда-правда, честное слово…

— Как же, как же, — издевается Маак. — Прямо от дверей бюро за нами следом…

— Берегись! — успевает крикнуть Куфальт.

Но Маак уже получил удар хуком в челюсть — совсем неплохо для такого задохлика, как Пациг.

— А пошли вы все.. — говорит он и с удовольствием смотрит, как Маак потирает подбородок. Потом энергично напяливает соломенную шляпу, бросает «до свидания» и собирается уйти.

— Минуточку, — останавливает его Маак. — Минуточку, Пациг. Вы в самом деле просто гуляли, Пациг?

— Еще врезать, да? Мало тебе?

— Разве тебя не подослали выследить нас? Яух или, скажем, пастор?

— Я вам сейчас кое-что скажу, — заявляет Пациг, напуская на себя важный вид. — Да такое, что ахнете! Вы, старые уголовники, много о себе воображаете. И поплевываете на всех, потому что отмотали пять лет или там десять. А я всего полгода сидел…

— Погоди-ка, — перебивает его Маак.

— Не, не буду годить. Полгода или десять — все одно: мне так же трудно вернуться в нормальную жизнь, как и вам, да чего там, мне еще труднее, потому как вы держитесь друг за друга, а мне не за кого…

— Погоди, погоди же! Слушай! А как насчет настучать?

— Стукнул я на тебя хоть раз? Или на этого размазню, твоего дружка? Гляди, как бы он тебя не заложил, на него это больше похоже…

— Опять нарываешься, Пациг…

— А что — схлопочу еще раз по роже, да? — спрашивает Пациг и нагло ухмыляется. — Ясное дело, мне приходится ползать на брюхе и шестерить перед Яухом и пастором, но чтобы еще и стучать — и не подумаю! В жизни стукачом не был — ни в тюряге, ни на воле. Но вы-то, вы, только своих за людей считаете, а я, мол, чужой, красный, думаете, ваша круговая порука — это и есть солидарность? А на самом-то деле вся ваша братия — просто бандиты… Думаешь, если ты здоров, как бык, то можешь любому на голову… Своим только и можешь, да и то не всем, а что такое солидарность, так ты об этом и понятия не имеешь, вот что я тебе скажу!

Он так распалился, что опять сдернул соломенную шляпу и размахивал ею перед самым носом Маака.

— Ну ладно, кончай тут махать, а то еще карточку мне попортишь, — говорит Маак, смягчаясь. — Понял я, куда ты клонишь: такие, как ты, хотят, чтобы все люди были счастливы и чтобы все было по справедливости и прочую чепуху. Я политикой не занимаюсь, думаю только о себе и о своей бабе. Иногда, может, еще и о Куфальте и паре-тройке настоящих парней, которых как раз и ищу…

— Разве так ищут? Тут таким дельцем запахло, а ты ничего и не чуешь, — что, угадал?

Он выжидательно переводит взгляд с одного на другого и, заметив, что Маак и впрямь ошарашен, вдруг разражается хохотом. А тот бормочет:

— Какое еще дельце? Да будет тебе известно, я со всем этим завязал, так и доложи своему Яуху.

— Да не заводись ты по новой. Я говорю о настоящем деле, то есть о большом заказе для нашей конторы. Не заметил разве, что Яух каждое утро названивает по телефону, а потом убегает в город?

— Ну и что? — хором спрашивают оба.

— А то, что нам заказывают двести пятьдесят тысяч адресов, может, даже триста тысяч. Оптовая торговля текстилем. Реклама тканей к осенне-зимнему сезону.

— Было бы здорово, если бы нашей конторе достался такой заказ. На месяц работы бы хватило, — соглашается Маак.

Но Пациг опять закатывается:

— Вот именно — если бы достался! Яух требует двенадцать марок за тысячу адресов, включая раскладывание по конвертам и наклеивание марок, а машинописное бюро «Цито», что в Гросер Буршта, наверное, согласится на одиннадцать. Только там одни халтурщики. Если бы кто-нибудь взялся за эту работенку по десять или, еще того лучше, по девять марок за тысячу…

Он умолкает, как бы замечтавшись. И добавляет для вящей убедительности:

— Триста тысяч адресов!

— Три тысячи марок можно заработать! — Куфальт потрясен. — Ребята, что делается!

— Если разделить на десятерых, за месяц получится по триста марок на брата, — прикидывает Маак. — Слушай, Пациг! — вдруг вырывается у него. — Если бы нам ухватить эту работенку, я бы взял тебя в нашу компанию! И ты перестал бы обзывать солидарность круговой порукой. И заработал бы большие деньги!

— Да нет, ни к чему это, — отмахивается Пациг. — Я вам рассказал про это дело, просто чтобы вы поняли: я не таковский. И чтобы убедились, какие вы сами шляпы, не смекаете, что к чему. Но сам-то я буду и дальше держаться за Яуха, со святошами вроде как надежнее.

— Ну что ж. — Маак явно разочарован. — Каждый своим умом живет. Ладно, когда до дела дойдет, мы тебе отстегнем кое-что, попируешь за наш счет.

— Что ты говоришь?! — притворно всплескивает руками Пациг. — Вы так щедры! А сами названия фирмы не знаете! И пишущих машинок у вас нет! И заказ пока не за вами! Так что лучше пойду домой и поем, а то ваших пиров долго ждать…

И поворачивается, чтобы уйти.

Они его удерживать да уговаривать — как вдруг изменился тон разговора с этим мальчишкой-растратчиком, Теперь они его просят, чуть ли не молят:

— Только адресок скажи, ведь ты тоже парень что надо, только название и адрес. А мы тебе за это сотнягу отвалим.

— Оставьте ее себе, больно уж долго ждать. Название «Зайльман и Лобке», Бармбек, Гамбургерштрассе, 128.

Наконец-то! Уфф! Ну мерзавец паршивый, поизмывался-таки! Получит он свои сто марок, как же, держи карман шире! Ах ты шкет недоделанный, еще издеваться над нами!

8

Ясно одно: действовать надо быстро и держать все в тайне. При этом по-прежнему бодро-весело являться в бюро, — ведь заказ может уплыть, и тогда проклятая контора останется единственным источником их существования. Нужно еще разузнать, на каких условиях можно приобрести пишущие машинки — само собой, в рассрочку, и присмотреть помещение. И в это же время день-деньской сидеть в «Престо» за машинкой!

Куфальт и Маак развили бешеную деятельность, и к вечеру того же памятного дня им удалось вовлечь в дело пять надежных парней, работавших вместе с ними: Енша, Загера, Дойчмаиа, Фассе и Эзера.

После работы все они собрались в мансарде Маака — кто сидит на кровати, кто на подоконнике, кто на единственном стуле, кто взгромоздился на умывальник. Девушку Маака они выставили, заявив:

— Сходи-ка подыши воздухом, Лизхен! Сделай такое одолжение своему милому!

— Да мне еще лучше! — отозвалась она, тряхнув завитыми в кольца кудряшками и весело блеснув темными, как вишни, глазами.

— С каждого по десять пфеннигов. Вот моя доля. Можешь посидеть в кафе, Лизхен.

— Вот еще! В кои-то веки выдался свободный вечерок. Лучше скажите, когда вернуться.

— Ладно, катись! Можешь вообще не возвращаться. Ну, скажем, в двенадцать, — отвечает Маак.

Поначалу их всех ослепляет шанс получить самостоятельную работу и такую кучу денег! Перебивая друг друга, все доказывают себе и другим, что дело у них пойдет, что их семерка вполне справится, что они будут строчить, как пулемет, и не по девять часов, а по двенадцать, а то и по четырнадцать в день, без всяких выходных, и на Лизхен свою целый месяц не взглянешь, а ты, Куфальт, тоже подтянешься, и как будем делить деньги — всем поровну или сдельно, как в «Престо»?

— Но заказ-то пока не у нас!

— Верно, кто пойдет выбивать заказ?

— Куфальт, тебе придется бросить бюро, все равно ведь выгонят!

— Почему это меня выгонят? Уж как-нибудь справлюсь. Мне работа нужна не меньше, чем вам.

Выяснилось, что никто из их семерки не склонен выпустить синицу из рук ради журавля в небе.

— Значит, придется найти кого-то, кто пойдет на фирму вместо нас.

— Но такого, кто выглядит как порядочный.

— Ясно и понятно, чтобы не смахивал на урку.

— И чтобы разговаривал как образованный.

— И одет с иголочки.

— Ну, кто такого знает?

Никто.

— А фирма ведь может навести о нем справки!

— Верно. Что же делать?

Вот оно как сложно, оказывается.

С ума сойти: вот они тут сидят, все семеро, и не могут придумать, кого бы попросить раз-другой сходить за них на фирму, кого-нибудь из чистой публики, из другого мира, из порядочных.

Нет, не могут.

Безработных хватает, бывших заключенных — тоже. Да разве таким поручишь?

— А если попробовать провернуть все по телефону?

— Не выйдет! Они же должны вручить нам почтовые марки, конверты и рекламные проспекты, значит, должны хоть кого-то в глаза увидеть, так?

Предложения сыплются со всех сторон, одно нелепее другого.

— Бред! Знаю я твоего зятя! Он уже начинает заикаться, когда на него собака тявкнет!

— Отше? Да на нем сроду целых штанов не было! Такого прямиком в участок отправят.


Наконец все выдохлись и теперь молча сидят, поглядывая друг на друга. Потом Енш тяжело поднимается со своего места и говорит:

— Пошли по домам, ребята. Ничего у нас не выйдет. Так и будем строчить адреса для Яуха и жирного пастора по пять марок за тысячу. Пять марок этой парочке, пять — всем остальным. Поровну, ничего не скажешь.

Все стоят, переминаясь с ноги на ногу, и не могут уйти, так трудно расстаться с мечтой. Все было бы у них свое — и работа на свой страх и риск, и деньги, и помещение, и машинки, а главное — какие-то шансы выбиться в люди, может быть, даже со временем основать свое большое машинописное бюро…

— Ну, значит, покедова, — говорит Енш.

— Знаете что, — не очень уверенно подает голос Куфальт. — Я сперва не хотел говорить, но я знаю тут одного, может, сгодится. Правда, пьет он по-страшному…

— Не подойдет.

— Но из образованных, учился в университете и вообще… Может, и справился бы.

— А как его звать?

— А откуда ты его знаешь?

— Можешь сейчас сходить за ним?

Да, трудности громоздятся одна на другую, адрес Бертольда знает один Беербоом, к тому же Куфальт поклялся никогда больше не встречаться с Беербоомом, сейчас уже около девяти, надо успеть сперва в приют к Беербоому, а застанешь ли его там, еще вопрос, потом дома ли Бертольд, да захочет ли тот пойти с ним и не будет ли пьян в стельку…

— Ну ладно, наверное, не стоит, — упавшим голосом роняет Куфальт, отступая перед таким множеством трудностей.

— Как это «не стоит»? А ну, дружище, одна нога здесь, другая там, и чтоб через час приволок сюда своего Бертольда!

— Дуй, а то с лестницы спустим!

— Сам пойдешь, или нам тебя вытолкать?

И Куфальт идет, затея безумная, но он идет, никаких шансов нет, но он идет…

О, «Мирная обитель», добрый старый приют на Апфельштрассе, где жилось без забот и тревог…

— Добрый вечер, Минна! Волосатик дома? Не, я вовсе не к нему. А Петерсен? В гостиной? Не, и он мне не нужен. А Беербоом тут? Да нет, не подведу я вас, разве я на это способен? Так где Беербоом? Наверху, в спальне? Плачет? Ну ладно, пустите меня к нему. Не положено? Ах, Минна, золотая моя, драгоценная моя уродина, пустите меня наверх, на минуточку, я как-никак ваш старый постоялец! Мне только спросить его кое о чем, Минна, и тут же уйду, а вам я дам…

— С кем это вы там беседуете в дверях, Минна? — раздается нудный голос госпожи Зайденцопф. — Не вздумайте в моем доме заводить знакомства с посторонними мужчинами!

— Да это Куфальт, госпожа Зайденцопф. Пришел к Беербоому. Да я его не впущу, госпожа Зайденцопф…

И Минна с силой захлопывает дверь.

Куфальт стоит на крыльце, лихорадочно соображая: «Что же мне теперь делать, господи? Если вернусь к ребятам без Бертольда, они взбесятся… А если еще раз позвоню в дверь, Зайденцопф расскажет Марцетусу, и я вылечу на улицу в тот же день…»

Помявшись в нерешительности перед дверью, он наконец решается и, проскользнув через палисадник, — тот самый, по которому когда-то полз на карачках, держа шляпу в зубах, столь срочно понадобившийся ему сегодня Бертольд, — Куфальт заглядывает сквозь зарешеченное окно в гостиную и сильно стучит по стеклу.

И правда — на его стук в окно выглядывает Петерсен, за ним угадываются еще две-три головы.

— Добрый вечер, господин Петерсен. Не откажите в любезности попросить господина Беербоома подойти к окну! Речь идет об очень важном деле…

Однако Куфальт с Петерсеном ведь так и не помирились по-настоящему после той злополучной прогулки и всего, что за ней последовало. Так что Петерсен лишь озабоченно морщит лоб:

— Вы же знаете, Куфальт, — простите, господин Куфальт, — у нас тут свои правила, я должен сперва спросить господина Зайденцопфа…

— Ну ладно, господин Петерсен, не стройте из себя. Знаете ведь прекрасно, что за фрукт папаша Зайденцопф, из-за всякого пустяка поднимает крик и шум. Обещаю вам, наш разговор займет не больше двух минут. И вы сможете при нем присутствовать. — Увидев, с каким выражением лица выслушал все это Петерсен, Куфальт добавляет упавшим голосом: — Это на самом деле очень важно для меня и моего будущего…

Но Петерсен, студент Петерсен, советчик и лучший друг бывших заключенных, отрицательно качает головой:

— Не могу, дорогой Куфальт, никак не могу: правила! Но к господину Зайденцопфу готов сходить, пожалуйста, раз вы настаиваете…

— А черт с тобой, ничего мне от тебя не надо, осел! — вдруг взрывается разъяренный Куфальт. Бесится он главным образом потому, что зря унижался. Поворачивается и уходит.

Но вслед ему Петерсен кричит сразу изменившимся голосом:

— Куфальт! Господин Куфальт! Послушайте-ка…

«Эх, ты, — с горечью думает Куфальт. — Теперь по-другому запел: „Послушайте!“ Такая же тряпка, как я. Сперва нос дерет, а потом хвост поджимает. Вернуться сейчас к ребятам, — они меня с лестницы спустят. Заварили кашу, а есть нечем. Пойти домой — буду лежать и думать о Лизе, опять о том, что заварил кашу и так далее. А вот если отправиться…»

Его словно осенило, он круто поворачивает обратно, пробегает мимо приюта (окно гостиной все еще открыто), вскакивает в трамвай и едет в сторону улицы Ланге Райе.

Улица эта не очень длинная, но и не слишком короткая, заходить в каждый дом и спрашивать Бертольда трудновато. Но на этот случай есть на свете кабаки! Уж в них-то Бертольда наверняка знают как облупленного, тем более теперь, когда у него, по словам Беербоома, деньжата водятся!

— Бертольд? — уже во втором по счету кабаке интересуется хозяин из-за стойки. — Вы, вероятно, имеете в виду господина доктора Бертольда? Что вам от него нужно? Денег?

— Я сам доктор политической экономии, — укоризненно роняет Куфальт.

— Ах, вот оно что, вот оно что, извините, пожалуйста, господин доктор! Господин доктор Бертольд в задней комнате. Сюда пожалуйте!


— Бертольд! Господин Бертольд! — взывает Куфальт к длинноносому бледнолицему пьянице. — Ну, очнитесь же хоть на минуту! Есть шанс заработать деньги! Много денег! Три тысячи марок.

— Гроши! — мычит пьяный. — Разве это деньги? Или ты требуешь денег у меня? Тогда Ади — тот, что за стойкой, — вышвырнет тебя, как котенка.

— Да послушайте же, господин Бертольд, — снова заводит свою песню Куфальт. — Речь идет о том…

И он рассказывает все по порядку еще раз, медленно, раздельно. Ему кажется, что тот вроде бы слушает, кивает, но потом вдруг вставляет «Ваше здоровье!»

— Все правильно, и марки наклеивать, и по конвертам раскладывать. Черт подери! Грогу хочешь?

— Вы же понимаете, господин Бертольд, нельзя упускать такой шанс заработать кучу денег.

— Да разве это деньги? — стоит на своем Бертольд и продолжает пить.

— Но я же вам все как есть объяснил, триста тысяч адресов, вероятно, по десять марок за тысячу, получается три тысячи марок. И вам перепадет кругленькая сумма, господин Бертольд!

— Вас обвели вокруг пальца, — кривит губы в пьяной ухмылке Бертольд. — Нет в Бармбеке Гамбургерштрассе!

— А я говорю — есть! Да сейчас и не надо туда ехать, сейчас надо только зайти к моим друзьям и все обсудить.

— Ади! — кричит Бертольд. — Дай-ка нам план города. Этот парень верит только тому, что напечатано. — И, обращаясь к Куфальту: — Ты болван! И все вы болваны! И любой мошенник обведет вас вокруг пальца. Разве вы урки? Вы олухи царя небесного, рохли и кретины!

Он встает — оказывается, он еще довольно твердо держится на ногах — и спрашивает:

— Как фирма-то называется?

— Зайльман и Лобке, — выпаливает Куфальт одним духом, и в ту же минуту в глубине комнаты появляется ухмыляющийся кабатчик Ади с планом в руках.

— Зайльман! — восклицает Бертольд и вдруг хватает рукой воздух. — Ну и болваны! Зайльман и… и Лобке! — Он еще раз хватает рукой воздух. — Заело и лопнуло у вас, вот что! Ну и олухи! Передай от меня привет своим баранам, пламенный привет от Бертольда…

Но Куфальт уже мчался со всех ног. В мозгу у него словно зажглась тысячесвечовая лампочка. Так вдруг стало вез ясно.

9

Семерке простаков оставалось одно утешение: на следующий же день сполна рассчитаться с Пацигом за обман. Увы! Увы! Пациг куда-то испарился.

— Небось отхватил твое место в экспортной фирме как пить дать, — шепчет Куфальт Мааку.

— То-то он строил из себя, трус и подлюга.

— Ничего, он еще попадется нам в лапы, — на ходу бросает им обоим Енш, направляясь к ящику с лентами для машинок.

— Моя лента тоже что-то выцвела, — говорит Маак Куфальту и устремляется туда же.

— Да и мне надо бы тоже… — произносит Куфальт, обращаясь к самому себе, и присоединяется к ним обоим.

— Весьма вероятно, что он все же протрепался Яуху, — говорит Енш Мааку.

— И тебе срочно сюда понадобилось! — ворчит Маак на Куфальта. А Еншу отвечает: — Надеюсь, что нет. О боже, еще и Дойчман сюда идет! Послушай, друг, что, если Яух увидит нас всех вместе?..

— Лента совсем стерлась, — бурчит Дойчман. — А Яух висит на телефоне. С моего места все слышно через дверь. Речь идет о большом заказе. Вот я и думаю…

— Я тоже, — перебивает его Маак. — Этот подлюга Пациг сперва не собирался вешать нам лапшу на уши. Насчет заказа на триста тысяч все верно, с этим в порядке. А вот когда мы стали выпытывать адрес фирмы, ему вздумалось нас разыграть.

— Похоже, что так, — соглашается Куфальт. — А может, он сам решил захапать этот заказ?

— Одному-то ему не справиться.

— Почем знать, с кем он собирается провернуть это дельце?

— Кто собирается провернуть дельце?! — Пышущий злобой Яух протискивается прямо между ними к ящику. Усердно роясь в лентах, они не обратили внимания ни на внезапную тишину, воцарившуюся в комнате, где кроме трескотни машинок не было слышно никаких звуков, ни на предупреждающее покашливание Загера.

Яух, весь багровый, чуть не трясется от бешенства.

— Сдается, здесь замышляется какое-то преступление? Так, что ли, господа? Ну, дожили, что называется…

Он срывается на крик. Дверь в соседнюю комнату приоткрывается, в щель просовываются головы двух вольнонаемных девиц, и та, что повыше, шипит:

— Не так громко, господин Яух. Клиенты услышат.

И обе нахально продолжают торчать в дверях, наблюдая за происходящим.

Отвечать Яуху берется Маак:

— Мы говорили о господине Пациге. Как, мол, удалось ему провернуть это дельце: ведь временная работа в экспортной фирме была обещана мне. А на ваши выпады насчет «преступления» и прочего я буду жаловаться господину пастору Марцетусу.

С этими словами Маак берет из ящика ленту и спокойно идет к своему месту.

— Я тоже! — подхватывает Енш. — Вы вообще не имеете права говорить такие вещи, тем более в присутствии этих…

Кивнув в сторону двери с торчащими головами девиц и взяв из ящика ленту, он тоже удаляется.

— А я… Я подам на вас в суд, господин Яух! — пылая благородным гневом, выпаливает Дойчман и исчезает за своей машинкой.

— Но, господа… — начинает Яух и растерянно умолкает, ловя ртом воздух. Все бюро уставилось на него. Куфальт молча смывается со сцены.

— Все началось, как только вы к нам пожаловали, Куфальт! — Яух вновь пышет злобой. — Стойте! Следуйте за мной! В мою комнату!

— Не поддавайся, Вилли, — довольно явственным шепотом напутствует его Маак.

И Куфальт, растерянный, подавленный — «Почему именно на меня всегда все шишки валятся?» — послушно плетется за Яухом а его комнату и старательно прикрывает за собой дверь.

Но взрыва, которого он опасается, пока почему-то не происходит. Правда, Яух мечется по комнате, как разъяренный бык. Но вот он замедляет шаги, отрывает глаза от пола, взглядывает на фигуру у двери, направляется к письменному столу и берет в руки какой-то листок.

Потом отходит к окну и говорит, глядя в окно, а не на Куфальта:

— Банкир Хоппензас получает очень много писем от бывших заключенных с просьбами о помощи. Потому что, по слухам, помогать им — его конек. Вот какие дела. Да.

Он надолго умолкает. Куфальт стоит и ждет.

— У этого банкира, — продолжает Яух, глядя уже не в окно, а в сторону стоящей на письменном столе лампы, — у этого банкира возникла идея, обсуждать которую я не берусь. Он задумал поручить кому-то из бывших заключенных провести расследование с целью выяснить, достойны ли его помощи те, кто к нему обращаются, или нет. Он считает, что человеку из их среды будет легче в этом разобраться. Вот так.

Куфальт выдерживает взгляд злых свиных глазок Яуха, затуманенных напряженной работой мысли. «Вот бы мне поручили это дело!» — первое, что приходит ему в голову. Но он тут же спохватывается: «Никогда этого не будет. На сало мышей ловят».

— И нам нужно порекомендовать ему кого-то, пользующегося нашим полным доверием. Понимаете, господин Куфальт?

Молчание. Долгое молчание.

Наконец Куфальт, глотая слюну и запинаясь, но тем не менее весьма решительно заявляет:

— Мы на самом деле говорили только о том, почему место в экспортной конторе досталось Пацигу. Он печатает едва ли лучше меня.

— Ах, вот как! — сухо роняет Яух. — Что ж, дело ваше, — добавляет он уже злобно. — Хочу вам кое-что сообщить, — начинает он уже другим тоном, но так и не успевает это сделать, так как звонит телефон.

— Машинописное бюро «Престо». Да, Яух у аппарата. Что? Надо наконец договориться? Должен решиться? Ну конечно же! Одиннадцать марок это минимум. И только потому, что триста тысяч, а так всегда двенадцать. Ваш материал легко печатать? Ну, мне надо сперва на него взглянуть. Хорошо, хорошо, раз уж он так легок, можно, пожалуй, скинуть полмарки. Я сейчас же переговорю с пастором Марцетусом. Нет, нет, нынче же к вечеру получите окончательный ответ. Что ж, тогда я сейчас к вам приеду, через четверть часа я у вас.

Яух вешает трубку. Он напрочь забыл о Куфальте. И теперь вдруг обнаруживает, что тот по-прежнему стоит у двери, внимательно изучая корешки томов адресной книги.

— Сейчас мне некогда разбираться с вами, — хмуро бросает Яух. — Мне надо уходить. Но позже мы вернемся к этому разговору.

— У меня к вам нижайшая просьба, — льстивым голосом вворачивает Куфальт, изображая рабскую покорность и смирение. — Ужасно зубы болят. Разрешите отлучиться к врачу?

— Сейчас мне некогда выписывать вам направление на бесплатное лечение! — обрывает его Яух. — Позже, в середине дня.

— Да я заплачу из своих, господин Яух. Я вовсе не хочу причинять вам лишних забот. — И с наигранной робостью: — Выдернуть зуб вряд ли стоит больше полутора марок?

— Мне пора идти, — говорит Яух.

— Да я быстро обернусь, — заверяет Куфальт, — Нет больше сил терпеть.

— Ну, ладно, идите! — бросает через плечо Яух, выбегая из комнаты.

10

Куфальт на минуту заскакивает в бюро, на бегу шепотом бросает Мааку:

— Не соврал Пациг! — и тут же вылетает за дверь, так что Маак ничего не успевает сообразить.

Хватает пальто и шляпу — господи, надо скорее! Шагов Яуха на лестнице уже не слышно, ах ты черт, теперь все будет зависеть от того, поедет ли Яух или пойдет пешком. Куфальту ехать не на что, ему слишком хорошо известно содержимое его кошелька: один-единственный грош — как раз на три сигареты «Юно». («Лучше не иметь лишних денег — нет соблазна потратить».)

Вот он на улице. Взгляд направо, взгляд налево: Яуха нигде нет. Топтанием на месте делу не поможешь. Куда бежать? В сторону центра? Или к окраине? Оптовая фирма по тканям — значит, в центре. И Куфальт бежит сломя голову.

Уже на ближайшем перекрестке приходится выбирать: прямо, налево или направо. Куфальт наугад сворачивает направо. Нет, это все пустое. Какая-то гонка вслепую получается.

Здесь Яуха нет. И здесь нет. А людей столько, что в глазах рябит. Но Яуха нет. Вернуться? Вернуться!

Куфальт мчится обратно, добегает до перекрестка, светофор красный, но разве он может ждать? Ему некогда. И он бросается на проезжую часть в гущу машин и трамваев, застревает в этой гуще, кто-то ругает его, ему приходится вернуться на тротуар, и, оглядевшись, кого же он видит? Кто выходит из угловой табачной лавки, раскуривая сигару? Да-да, он самый, — господин Яух!

— Ба, Куфальт! В какую вам сторону?

— Вон туда! — Куфальт наугад тычет пальцем. Он плохо ориентируется в Гамбурге. А вдруг тот спросит название улицы и фамилию врача?

Но тот не спрашивает.

— Постарайтесь обернуться побыстрее. Сами знаете, за эту неделю вам надо наработать на восемнадцать марок. И никого не интересует — болели у вас зубы или нет. Надеюсь, вы меня понимаете? И никаких оправданий!

— Да-да, конечно, — покорно соглашается Куфальт и снимает шляпу, прощаясь с Яухом.

И тут же, прячась за какой-то парочкой, пускается за ним следом. Тот шествует по улице слегка пружинящей походкой толстяков, с удовольствием попыхивая сигарой, а если и оборачивается раз-другой, то вовсе не из-за Куфальта: его больше интересуют молодые девушки в легких блузках, их обнаженные руки и длинные стройные ноги.

— Прыщавый кобель, чтоб тебе пусто было, — шепчет себе под нос Куфальт и ради пущей безопасности перебегает на другую сторону улицы. Там легче укрыться.

Но и Яух перемещается — туда же. Куфальт бросается обратно и видит, что Яух на той стороне сворачивает за угол и исчезает из виду. Куфальт бросается за ним, улица как на грех безлюдна! Трудновато будет. Придется намного отстать. Яух за угол. Куфальт чуть ли не бегом — за ним. И вдруг Яух исчез. Как сквозь землю провалился!

Тяжело дыша, Куфальт замирает на месте. Неужели все зря? И Яух сгинул, окончательно и бесповоротно сгинул в одном из этих домов?

Но потом мысль Куфальта начинает работать, и он соображает, что у торговой фирмы должна быть лавка или хотя бы вывеска у входных дверей и что, следовательно, речь может идти о десятке или дюжине домов. Он принимается за поиск.

Лавки никакой нет. А что до фирм, то на пятнадцати домах имеется всего две подходящие вывески: «Лемке и Михельсен, детское платье. Оптовая торговля» и «Эмиль Гнуцман, наследник Штилинга, оптовая торговля тканями».

«Порядок!» — ликует в душе Куфальт и занимает наблюдательный пост за афишной тумбой. Действительно, двадцать минут спустя он видит, как Яух выходит из этого дома, останавливается, смотрит на небо, достает из кармана сигару, откусывает ее, раскуривает, доходит до угла, скрывается за ним…

И вдруг Яух резко поворачивает обратно и держит курс прямо на афишную тумбу, за которой прячется Куфальт. Тот, замирая от страха, начинает красться по кругу, а в голове колотится: «С какой стороны он подойдет? Вдруг мы столкнемся лицом к лицу? Видать, все же заметил меня, сволочь». И тут Яух ныряет в дверь маленького уютного кафе с занавешенными окнами, а Куфальт смекает: «Яух обо всем договорился и сейчас будет звонить Марцетусу!»

Куфальт все еще стоит за афишной тумбой, а голова его лихорадочно работает: «Уплывает работенка, уплывает! Такой редкий шанс, такой крупный заказ бывает не чаще двух раз в год… Надо бы мне сейчас подняться в контору фирмы. Через неделю вылечу на улицу, восемнадцати марок мне не заработать, покуда Лиза… А если он сидит у окна, мне не удастся даже незаметно пересечь улицу. Да нет, это безумие, надо свернуть за угол и вернуться в бюро, Бертольда бы сюда, а я, может, и заработаю восемнадцать…»

И тут же решается, перебегает улицу и уже стоит у подъезда конторы «Эмиль Гнуцман, наследник Штилинга», а сам краем глаза косится на кафе, не откроется ли дверь, не появится ли из-за занавески угрожающий кулак Яуха…

Медленно поднимается Куфальт по лестнице. Слава богу, хоть из-за внешнего вида не надо волноваться. На нем безукоризненный костюм, синий со светлой искоркой, и элегантная рубашка, ничто не выдает в нем человека с уголовным прошлым (конечно, если манеры не подведут!), и вообще он выглядит так, как такой вот Куфальт мог выглядеть в свои лучшие дни.

— Шеф у себя? — спрашивает он деланно-развязным тоном, некогда подслушанным им в одной конторе у какого-то разбитного коммивояжера.

— Извините, вы по какому делу? — вопросом на вопрос отвечает ему хорошенькая белокурая секретарша тем деланно-вежливым тоном, который всегда наготове в любой конторе, у любого служащего, для любого нежелательного посетителя.

— Насчет заказа на печатание адресов, — отвечает Куфальт, а сам прислушивается — с лестницы доносятся чьи-то шаги.

— Этим занимается господин Бер, — отвечает барышня. — Но мне кажется, заказ уже сделан. Минуточку! Не угодно ли присесть?

Шаги на лестнице проследовали мимо, но Куфальт все же не решается сесть, Яух может появиться в любую минуту. И он ходит из угла в угол, а сердце колотится уже где-то под горлом, храбрость трусов опять испаряется, как дым.

«Боже, боже, зачем я все это затеял?»

— Господин Бер просит войти, — говорит барышня и предупредительно проходит перед ним в кабинет шефа. Дверь зловещей приемной захлопывается за его спиной, Куфальт чувствует себя немного увереннее.

— Что вам угодно? — Господин Бер деловит и лишних слов не тратит.

Куфальт молча кланяется. Он почему-то представлял себе этого Бера пожилым и задерганным толстяком, а перед ним молодой, холеный и подтянутый человек, явно уделяющий время спорту.

— Мы узнали, — приступает к делу Куфальт, выпрямляясь, — что вы собираетесь сделать крупный заказ на печатание адресов. Наша фирма крайне заинтересована в этом заказе. Фирма молодая, только что создана, поэтому мы готовы выполнить эту работу по таким низким расценкам, на какие вряд ли пойдет любая другая конкурирующая фирма.

— А именно — сколько вы просите?

— Если материал легко читаем, мы попросили бы десять марок за тысячу.

Лицо молодого человека сразу тускнеет.

— Заказ, можно сказать, уже обещан другой фирме. Я в какой-то степени связан словом.

А сам вопросительно смотрит на Куфальта.

— В таком случае, — торопится укрепить свои позиции Куфальт, — мы готовы выполнить эту работу за девять пятьдесят.

— За девять, — уточняет господин Бер. — Ведь мне придется изыскать способ отказаться от данного мною слова.

Видя, что Куфальт колеблется, Бер добавляет:

— Если уж навлекаешь на себя неприятности, то надо, чтобы игра стоила свеч.

— Девять двадцать пять, — начинает торговаться Куфальт, но в этот момент дверь приоткрывается, хорошенькая секретарша просовывает голову в щель и сообщает:

— Господин Яух пришел, господин Бер.

Куфальт в полной растерянности смотрит на дверь… Сейчас она распахнется… и он встретится со своим шефом нос к носу… в качестве конкурента… Да ведь это бывший уголовник… и кроме того, отпросился к врачу. Однако ведь законом запрещено публично упрекать кого-либо в том, что он отбывал наказание… А может, в моем случае и разрешено?..

— Пусть подождет, — недовольно бросает Бер. И, обращаясь к Куфальту, поясняет: — Кстати, это ваш конкурент. Берется за восемь пятьдесят.

— Знаю я его, — упорствует Куфальт. — Меньше десяти с половиной не возьмет.

— Ах, вот как, — несколько ослабляет напор господин Бер. — А как называется ваша контора?

Мозги у Куфальта словно судорогой свело. «…Срочно какое-нибудь название! Только срочно!»

— Цито… Престо, — выпаливает он одним духом. В голове его как будто что-то щелкнуло и высеклась искра. И уже спокойнее поясняет: — Машинописное бюро «Цито-Престо».

— Вот это да! — смеется господин Бер. — Вы вдвойне обставляете своего конкурента. Ну ладно. Когда вы могли бы приступить?

— Завтра утром, — выскакивает у Куфальта изо рта как бы помимо его воли, и в глазах у него мутнеет. («Ни машинок нет, ни помещения, да и телефон в конце концов необходим».)

— И сколько сможете сдавать ежедневно?

— Десять тысяч.

— Прекрасно. Значит, за месяц справитесь. Ах, нет, еще пять дней накинем — воскресенья ведь выпадут.

— Мы сделаем триста тысяч ровно за месяц.

— Что ж, пре-крас-но, — в задумчивости тянет господин Бер, глядя на Куфальта и думая явно о чем-то другом. — Значит, завтра утром вы можете забирать конверты и списки адресов. А где, вы сказали, находится ваше бюро?

— Мы как раз переезжаем, — поспешно объясняет Куфальт. — Мы уже не там, но еще и не здесь. Как только переберемся окончательно, я сообщу вам наш новый адрес. — А сам думает в полном отчаянии: «Ну и бред! Должен же я знать, куда мы переезжаем!»

Но мысли господина Бера все еще витают где-то далеко.

— Ну ладно, — задумчиво роняет он. И вдруг, как бы очнувшись: — Послушайте-ка, знаете что… — Запнувшись, он вдруг спохватывается: — Я даже не знаю еще вашего имени, господин…

«А вдруг все сорвется, зачем мне вляпываться в это дело? За дверью сидит Яух…» — молнией проносится в мозгу Куфальта. И он говорит первое, что приходит в голову:

— Мейербер. Моя фамилия Мейербер!

— Вы в родстве с композитором Мейербером? Или — хотя бы отчасти — со мной? Ха-ха-ха! — Господин Бер заливается смехом. — В общем так: господин Мейербер, вас не затруднит выйти на улицу черным ходом? Сами понимаете, ваш конкурент, господин Яух… Я в какой-то степени связан словом… Придется как-то выкручиваться… Короче, вы меня поняли?

— Да ради бога! — Куфальт от души смеется, и сердце его уже не так колотится. Вдруг до него доходит, что сегодня ему наконец улыбнулась удача. — Мне и самому было бы не слишком приятно столкнуться с конкурентом, у которого я только что выхватил из-под носа заказ.

— Вот именно! — кивает Бер. — Так что пойдемте.

— А много ли страниц печатного текста надо вложить в каждый конверт? — вдруг спохватывается Куфальт.

— О, сущие пустяки! — успокаивает его Бер. — Проспект в восемь страничек и открытку для заказа.

— Вкладывать открытку — это уже дополнительная работа.

— Сущие пустяки! — опять успокаивает его Бер.

— Нет, уж извините! При трехстах тысячах это четыре-пять лишних рабочих дней!

— Ну, значит, договорились — по девяти марок за тысячу, — говорит господин Бер и протягивает ладонь для рукопожатия.

— Девять пятьдесят — крайняя цена, — возражает Куфальт и прячет руку за спину.

Бер возмущается:

— Позвольте, позвольте, вы сами назвали девять двадцать пять.

— Но без открыток, — парирует Куфальт. Он стоит на верхней ступеньке лестницы, Бер на пороге двери.

— Что ж, оставим этот разговор, — говорит Бер и убирает руку. — Там ждет господин Яух.

— Но ведь и нам жить хочется, — настаивает Куфальт, уверенный, что Яух никогда не согласится на такую цену. — А уж за чистоту и аккуратность ручаюсь, никакая другая фирма не сделает лучше!

— Все вы так говорите! — вдруг вспыхивает Бер. — А потом половина писем возвращается недоставленными из-за путаницы в адресах.

— Такое может случиться лишь из-за путаницы в первичных списках.

— Только не у нас! У нас все адреса выверены.

— А это тоже говорят все заказчики! — добродушно улыбается Куфальт.

— Ну, назовите же наконец какую-то разумную цену, господин Мейербер, — говорит Бер и вновь невольно улыбается, произнося это имя. — А как вы пишете свою фамилию — через одно «е», как я, или через два?

— Через одно, как и вы, — отвечает Куфальт. — Девять пятьдесят.

— Скажем так: девять двадцать пять, и вот вам моя рука.

— Да я что, я ничего, — смягчается Куфальт. — Девять сорок.

— Господин Яух говорит, что не может больше ждать, — просовывается в дверь голова секретарши.

— А пусть его катится!.. — раздраженно рявкает Бер, но спохватывается: — Нет-нет, подождите, фройляйн, пусть пока не катится. Еще три минуты. — И просительно Куфальту: — Девять тридцать?

— Девять тридцать пять, — сдается Куфальт. — Бог с вами. Но оплата наличными за каждые десять тысяч.

— По рукам! — восклицает Бер. — Подтвердите мне это письменно. Я со своей стороны сделаю то же самое.

— По рукам! — говорит и Куфальт. Их руки наконец-то встречаются. — Итак, завтра утром…

И вдруг Куфальт вновь впадает в официально-деловой тон:

— Сердечно благодарю вас за заказ также и от имени нашей фирмы! — И опять трясет руку Бера. — За наше дальнейшее успешное деловое сотрудничество.

Куфальт с солидным видом спускается по лестнице, в то время как Бер скрепя сердце приступает к разговору с Яухом, в ходе которого надо как-то изловчиться и увильнуть от выполнения только что данного слова.

11

Получасовой обеденный перерыв только что кончился. Палящий летний полдень. В бюро душно и жарко, нечем дышать, матовые стекла окон мешают порадоваться хотя бы виду голубого неба и яркого солнца. В комнате удушливая жара и ничего больше.

Пальцы вяло касаются клавиш, каретку переставляют медленно, как бы нехотя, и не сразу берутся за новую строку, а секунду-другую пережидают.

Горячие потные лбы, замкнутые, хмурые лица, — ни обычной болтовни, ни перешептываний, только раздражение и вялость.

Зато в соседней комнате девицы, работающие на множительной машине, чешут языки напропалую. Делать им нечего, у них не то третий, не то четвертый день нет работы, нечего размножать. Но жалованье свое они все равно получат, беспокоиться им не о чем. В самом деле, почему одним пирог сам лезет в рот, а кто голодом сидит, на того и не глядит.

Двадцать машинок трещат, это верно, но тем не менее все слышат, как в кабинете Яуха сперва рывком распахивается, а потом с грохотом захлопывается дверь: тррах!

Все трясется.

Куфальт со значением смотрит на Маака. Маак со значением смотрит на Куфальта. После чего Маак прикрывает веки в знак того, что взгляд понят.

Слышно, как в кабинете Яух мечется из угла в угол, как он распахивает окно. Енш вдруг начинает давиться от смеха, — он расслышал, как Яух сам себя обзывает. Но смех тут же обрывается, ибо в дверь бюро просовывается багровая от злости голова Яуха, который орет, как будто его режут:

— Фройляйн Мерциг!! Фройляйн Мерциг!!

— Иду, господин Яух!

В другом конце комнаты приоткрывается дверь, и фройляйн Мерциг (та тварь, что повыше) тоже просовывает голову в щель:

— Да, господин Яух?

— Адресную книгу Гамбурга, да поживей!

— Сию минуту, господин Яух!

Ясно: близится гроза, надвигается шквал. Фройляйн Мерциг перебегает по комнате от одного рабочего места к другому в поисках адресной книги.

Яух, все еще багровый, следит за ней глазами:

— У кого из вас, черт побери, эта книга! Неужели сами сказать не можете?!

Фройляйн находит книгу у Загера и забирает ее.

— Слушайте, фройляйн, она мне нужна для работы, — слабо протестует Загер.

Но она уже несется с книгой в руках к Яуху, а тот рявкает:

— Вскорости многие из вас, горлодеров, насидятся без работы.

Схватив адресную книгу, он исчезает.

— А вы, фройляйн, могли бы хоть извиниться или вежливо попросить, — негодует Загер.

— С вами я вообще не намерена разговаривать, — парирует та, явно имея в виду не только Загера, а всех, сидящих в этой комнате. Она уходит к своей напарнице, но дверь прикрывает неплотно, так что все слышат:

— Сегодня что-то будет, я еще никогда Яуха таким не видела. Наверняка кого-нибудь из этих выставит!

А пока что Яух у себя в кабинете шелестит адресной книгой, продолжая сыпать ругательствами, и когда вновь появляется в дверях, то уже в полный рост.

— Можно мне получить обратно адресную книгу, господин Яух? — принимается за свое Загер.

— Знает кто-нибудь из вас машинописное бюро «Цито-Престо»? — спрашивает Яух, выходя на середину комнаты.

Молчание.

Потом кто-то один подает голос:

— Может быть, «Цито», господин Яух…

— Я сказал «Цито-Престо», болван! — рявкает Яух и подлетает к двери в соседнюю комнату, где повторяет свой вопрос.

— Машинописное бюро «Цито»… — начинает фройляйн Мерциг.

— Дуры набитые! — рычит Яух, но, опомнившись, берет тоном ниже и просит его извинить, однако дверью хлопает так, что все дрожит.

Он поворачивается, и вот они сидят перед ним, словно школьники в классе, все лица обращены к нему. Привалившись спиной к двери, Яух засовывает руки в карманы, одной перебирает ключи, другой — мелкие монетки, лоб нахмурен, нижняя губа закушена.

— Принесите кто-нибудь мою сигару — лежит на пепельнице…

Прикидывая, кого бы послать, он скользит глазами по ряду сидящих, останавливается на Мааке, но тот как ни в чем не бывало продолжает печатать. Яух переводит взгляд на сидящего за Мааком и зовет:

— Ламмерс!

Тот робко встает, чуть ли не бегом бросается в кабинет шефа, возвращается с окурком сигары и протягивает его Яуху.

— Огня! — приказывает тот.

Ламмерс шарит по карманам, находит спички, зажигает одну, подносит Яуху — и все это, трясясь от страха. Яух затягивается, выдыхает колечками дым и вдруг говорит тому же Ламмерсу:

— Вы же знаете, что курить здесь запрещено? Если еще раз увижу, что у вас при себе спички!..

— Но я же не курил, господин Яух! — едва слышно лепечет Ламмерс.

— Молчать! Ты заткнешься или нет?! Заткнешься?! Не то вышвырну за дверь!! — орет Яух на Ламмерса, у которого уже ни кровинки в лице.

Одно мгновение тот стоит как вкопанный, потом, спотыкаясь, бросается к своему месту, плюхается на стул, втягивает голову в плечи и всеми десятью пальцами впивается в клавиатуру.

Одно мгновение царит тишина. Яух сопит. Все чувствуют, что это был лишь порыв ветра перед бурей, а буря еще впереди. Яух глазами ищет новую жертву, взгляд его останавливается на Куфальте, который печатает как одержимый. Яух уже открыл было рот, но в эту секунду из дальнего угла комнаты раздается звучный бас:

— В этом свинарнике дерьмом воняет!

Яух вскидывается как ужаленный и забывает закрыть рот, отчего вид у него совсем идиотский. Давясь воздухом, словно от удара в живот, он хрипло спрашивает:

— Как, как? Кто это сказал?

Енш встает из-за машинки и, тыча себя в грудь пальцем, как это делают дети, говорит:

— Это я сказал, господин Яух.

Постояв так с секунду и выжидательно глядя на Яуха, который, едва оправившись от растерянности, собирает силы для нового взрыва, он молча ждет и, когда гром уже готов грянуть, спокойненько поясняет:

— Я сказал, что в этом свинарнике воняет дерьмом! Да еще в такую жарищу! А что, разве нет?

— Следуйте за мной! — орет Яух. — Следуйте за мной в мой кабинет! Получите свои бумаги. Вы уволены! Вы… вы… Неблагодарная скотина, вот вы кто! Получите свои бумаги!

— А также денежки, — добавляет Енш невозмутимым тоном и вместе с Яухом направляется в его кабинет.

Они уже почти скрылись из глаз, как вдруг в другом углу комнаты поднимается еще кто-то — на этот раз Дойчман — и кричит вслед Яуху:

— Господин Яух, я тоже считаю, что в этом свинарнике воняет дерьмом!

Яух вздрагивает всем телом и замирает на месте, губы его беззвучно шевелятся, он переводит взгляд с одного на другого, потом задумывается и, наконец, поманив рукой, приглашает:

— Идите и вы, господин Дойчман. Вы тоже уволены.

— Вот и прекрасно, — замечает тот. — Все идет как надо.

Но до кабинета Яуха они так и не успевают дойти. Потому что в этот момент встает Загер и тихим голосом вежливо просит:

— Нельзя ли мне взять обратно адресную книгу, господин Яух? Мне нужно работать.

— Да отцепитесь вы от меня! — рявкает Яух.

— Тогда и я вынужден признать, что здесь воняет дерьмом, — раздумчиво говорит Загер все тем же подчеркнуто вежливым голосом. И добавляет немного поспешнее: — Я сам присоединяюсь к первым двум, господин Яух, я тоже иду за вами.

— Это бунт! — не своим голосом вопит Яух. — Это настоящий…

— Бунт бывает в тюрьме, господин Яух, тут память вам немного изменила, — сухо говорит Маак и тоже встает. — А ведь здесь мы не в тюрьме, не правда ли?

— Разумеется, господин Маак, — раздельно произносит Яух, и вся его злость как бы улетучивается. Кровь отливает от головы, он как-то даже сереет. Внутри у него все кипит, но внешне он уже спокоен. И нарочито медленно говорит:

— Чтобы не затягивать дело, позвольте спросить, кто еще считает, что в этом свинарнике воняет дерьмом? Прошу вас, господа, не стесняйтесь. Ну, так кто же?

Встают еще трое: Куфальт, Фассе, Эзер.

— Кстати, я тоже, — говорит Маак.

— Ну, естественно. Значит, господин Фассе, господин Эзер и сам господин Куфальт! Однако я знаю, в чем тут дело, господа, легко это вам не сойдет с рук. Я-то знаю…

Сердца заговорщиков замирают. «Что, если эта тварь в самом деле знает? И испортит нам всю коммерцию…»

— Это заговор, и милый, добрый и скромный господин Куфальт — его главарь. Своими ушами слышал, как вы нынче у ящика с лентами сговаривались провернуть дельце. Сейчас же сообщу в уголовную полицию, сейчас же…

— А я тоже считаю, что в этом свинарнике воняет дерьмом, — перебивает тираду Яуха звонкий ломающийся голос. Вот это да! Со своего места поднимается Эмиль Монте, изящный светловолосый юнец, похожий на херувима. Сидел по сто семьдесят пятой, — словом, голубой.

— О господи, молчал бы лучше в тряпочку, ты же не из нашей компании! — вырывается у Енша.

— А вот и доказательство! — ликует Яух. — Налицо предварительный сговор. Пройдите по одному в мой кабинет и получите свои бумаги… и деньги. Остальное мы обсудим с пастором Марцетусом. Уж мы позаботимся, чтобы вам все это боком вышло!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Машинописное бюро «Цито-Престо»

1

Здорово все получилось — лучше не придумаешь!

Кто-то из них крикнул:

— Первым делом — айда куда-нибудь пожрать! А то у меня живот подводит — сил нет!

— И у меня!

— У меня тоже!

Слабый призыв к благоразумию «Горячее — в будни?» — все пропустили мимо ушей и восьмером скрылись в пивном погребке. В их компании были представлены все темпераменты — от прижимистого Маака, заказавшего чечевичный соус за тридцать пять пфеннигов, до прожорливого Енша, который, проглотив порцию гуляша, потребовал еще свиную ножку, а к ней две кружки светлого пива (итого — три марки шестьдесят).

Монте звонко выкрикнул, захлебываясь от восторга:

— Ставлю всем по кружке! Слава богу, наконец-то вырвался из этой гнусной конторы!

— Нет уж, спасибочки! — буркнул Енш. — Я сам плачу за свое пиво.

А Маак:

— Пить будете через месяц, если дело выгорит.

— Ну вот, — скисает Монте. — Строите из себя. А я до того рад, что избавился от этих проклятых адресов. Надоело, аж с души воротит. Хватит, в тюрьме досыта навкалывался.

Семеро остальных перестают жевать и смотрят на юнца, потом молча переглядываются.

— Ну, выкладывайте, что вы там задумали. Давайте начистоту, я на все готов.

— А мы нет! — выпаливает Фассе и тут же тушуется под укоризненным взглядом Енша.

Сразу становится ясно, что на роль вожака будут претендовать двое, потому что вместо Енша Эмилю отвечает Маак:

— Ты спрашиваешь, Монте, что мы задумали? Печатать адреса!

— Причем так печатать, — подхватывает Енш, не желая упускать инициативу, — так печатать, как тебе и во сне не снилось: по пятнадцать часов в день. Не нравится — всыплю так, что своих не узнаешь! — И Енш делает выразительный жест своей громадной ручищей.

— Лично я сильно сомневаюсь, что Монте вообще стоит брать в дело. Он не из нашей компании, — понизив голос, быстро вставляет Маак.

— О господи боже мой! — Белокурый красавчик Монте совсем обескуражен. — Вы на самом деле собираетесь вкалывать? Это вы-то? Господи боже! Ну и свалял же я дурака!

— Обо всем этом мы еще потолкуем, — говорит Енш. — А сейчас… Я наелся. Кельнер, получите!

— С нас тоже!

— Пойдем к тебе, Куфальт, ты живешь ближе всех.

2

Здорово все получилось — лучше не придумаешь!

Сперва большинством в два голоса заведующим новым бюро выбирают уравновешенного Маака.

— Я с благодарностью принимаю этот пост, — быстро и уверенно сказал Маак, привычно поправив дужку очков на переносице, — и постараюсь всегда учитывать ваши интересы. Я никому не позволю, — добавил он еще более торопливо, заметив, что Енш что-то завистливо буркнул себе под нос, — действовать на свой страх и риск. Приказывать буду как можно меньше, но что прикажу, должно быть безоговорочно выполнено. Кто будет противоречить…

— Намылим шею, — буркает Енш.

— Вот именно, Енш, вот именно, примерно это я и хотел сказать, — не удержался от улыбки Маак. — Что касается Монте… Я еще раз продумал это дело. И теперь я другого мнения.

— Я тоже, — буркнул Енш.

— Вы теперь против того, чтобы он остался?

— Да, теперь я против.

— А я — наоборот, — возражает Маак. — Нам надо за месяц сделать триста тысяч адресов. Двоим придется все время фальцевать материал и раскладывать по конвертам. Считая Монте, для работы на машинках остается шесть человек. Шестью десять — шестьдесят, шестью шесть — тридцать шесть, то есть девять тысяч шестьсот…

— Какого рожна взялся считать?

— Такого: даже если Монте останется, каждому из нас надо будет сделать за день тысячу шестьсот — тысячу семьсот адресов.

— Вот это да!

— Пуп надорвешь!

— Я сделаю две тысячи, — заявляет Енш.

— И я, — говорит Маак. — Дойчман, ясное дело, тоже. Но среди нас хватает и тех, кто работает медленнее. Поэтому я предлагаю: давайте засадим Монте вместе с Куфальтом за фальцовку и раскладывание по конвертам. Иначе нам не справиться.

Все угрюмо молчат. Наконец кто-то спрашивает:

— Ну ладно. А сколько он заработает?

Монте перебивает:

— А я и не хочу с вами. Я вовсе не для того оттуда…

Енш поднимается со своего места и через всю комнату надвигается на Монте. Обхватив его ручищами так, что тот и пальцем не может пошевелить, он начинает трясти его, приговаривая:

— Ах ты, красавчик! Ах ты, мой миленький!

— Хватит, Енш, — останавливает его Маак. — Итак, ты понял, Монте, что к чему? Через месяц можешь делать, что захочешь. А пока…

— Вот так-то! — говорит Енш и, подняв юнца в воздух, с силой плюхает его на соседний стул.

Монте выхватывает из кармана носовой платок, вытирает вспотевший лоб, разминает пальцами плечи, обводит всех по-детски обиженным взглядом и вдруг начинает совсем по-бабьи хихикать…

— Ну и силен мужик! — давится он смехом.

— Прежде чем распределить работу, — возвращает всех к делу Маак, — нужно установить, какими денежными средствами мы располагаем в качестве оборотного капитала. Нам необходимо купить в рассрочку шесть машинок, — думаю, примерно по тридцать марок первичный взнос за каждую, — кроме того, снять помещение — еще тридцать марок, — купить столы, стулья, — шестьдесят марок…

— Но это все мы можем и так (жест рукой) достать.

— Значит, на столы и стулья — шестьдесят марок, — как бы не слыша, продолжает Маак. — Вот, пожалуй, и все. Итак: сто восемьдесят — на машинки, плюс плата за помещение — двести десять, значит, за все про все — двести семьдесят… Сколько каждый из вас может внести?

Молчание. Прямо-таки мертвая тишина. Все сидят, уставившись в одну точку.

— Нас восемь, — говорит Маак. — На каждого приходится сорок марок. У кого есть такая сумма?

Молчание. Молчание. Молчание.

— Я вношу сорок марок, — говорит Маак. — А ты, Куфальт?

— Но ведь и заказ тоже я выбил, — мнется Куфальт. Он боится — дай он сейчас сорок марок, и все увидят, что в бумажнике у него осталось еще триста сорок. Вот и придется ему платить за всех.

— А вы, Енш?

— Сколько есть — все проедаю, — хмурится Енш. — Другое дело вы, вы заведующий!

— А вы, Фассе? Дойчман? Загер? Эзер? Монте?

— Еще и денег требуют! — взвизгивает Монте. — Это при таком-то обращении!

Долгое тягостное молчание.

— Да, для чего мы вас заведующим выбрали? — еще раз затрагивает эту тему Енш.

— А все Куфальт, он эту кашу заварил, — злобно бросает Эзер.

— Ну и дураки же мы были! По тысяче семьсот адресов в день — ни хрена себе!

— Дерьма вкрутую! — орет Загер и трахает кулаком по столу.

— Дерьмо! — вторит ему Фассе.

И вдруг все орут «Дерьмо!» и, словно обезумев, колотят кулаками по столу и мечутся по комнате в припадке отчаяния: ах, какая жалость, зря они бросили свою прекрасную работу у Яуха, зря!

— Минуточку! — властно произносит Маак, и мало-помалу все успокаиваются.

И Маак говорит — надо сказать, вид у Маака внушительный, прямо-таки безукоризненный: лицо бледное, сосредоточенное, очки в тонкой золотой оправе, — итак, Маак говорит:

— При условии, что деньги мы все же соберем…

— Дерьмо!

— Извините! Я убежден, что у вас у всех есть деньги — за исключением, может быть, Эмиля.

— У меня их нет, — подтверждает Монте. — Хотите, чтобы я у вас работал, дайте мне аванс.

— Итак, при условии, что деньги мы соберем и завтра приступим к работе, послезавтра мы получим от фирмы девяносто три марки пятьдесят за первые десять тысяч адресов и каждый следующий день будем получать столько же. Это и есть наш заработок…

— Если бы да кабы!

— Поэтому я предлагаю выплачивать на первых порах только по двадцать пять марок в неделю, пока не вернем вкладчикам их деньги. Из денег фирмы. Каждый вкладчик получит за десять марок, сданные в общий фонд, уже пятнадцать — как возмещение за риск.

Все молчат и тяжело дышат.

— Если мое предложение будет принято, — торопится закрепить эту мысль Маак, — я готов внести сто марок.

Еще минуту длится молчание. И тогда Маак добавляет нарочито мечтательным тоном:

— Зато потом получу сто пятьдесят!

— Почему это сто марок? — вскидывается Енш. — Почему именно вы — сто марок? Тогда я тоже даю сто!

— И я!

— И я!

— Столько нам и не нужно.

— А я — сто пятьдесят! — старается перекричать всех Куфальт.

— А у меня только сорок и есть. — Монте опять обижен. — Почему-то на мою долю всегда приходится меньше всех.

Оглушительный хохот.

— Гляди-ка, наш херувимчик тоже чует — деньгами запахло!

— А то — аванс ему подавай, ишь чего захотел!

— Значит, так, — опять берет слово Маак, — денежный вопрос можно считать решенным в том смысле, что каждый из нас вносит сорок марок…

— Но обратно получим шестьдесят!

— Само собой! Тогда я прошу всех побыстрее сходить домой и принести деньги. Сегодня нужно еще переделать кучу дел.

Все разбегаются по домам.

— Монте! Слушай, друг, если не вернешься, мы тебя так и так найдем!

— Да приду я, приду, — отмахивается тот. — Раз мне за сорок шестьдесят светит!

Куфальт и Маак остаются одни. Маак разлиновывает лист бумаги, пишет столбиком фамилии всей восьмерки, начиная с себя, и против каждой ставит цифру сорок. Потом вынимает из потрепанного красного бумажника две двадцатки, бережно кладет их на стол и расписывается: «Получено. Петер Маак».

Затем берет из рук Куфальта еще сорок, снова расписывается в получении и с улыбкой глядит в глаза Куфальта.

— Дурачье вы все! Думаете, ни за что ни про что получите по двадцатке, а не соображаете, что ее у вас же вычтут из заработка.

— Ну, ты даешь! — Куфальт ошеломлен. — Значит, ты с самого начала это знал? А вдруг бы все это поняли?

— Я только тебе одному и говорю, — отвечает Маак. — Надеюсь, они не успеют ничего сообразить до того, как выложат бабки.

3

Получилось все на самом деле здорово — и впрямь лучше не придумаешь!

Оказалось, что все — за исключением вечно неряшливого Эзера и как всегда расфранченного Монте, — все остальные поняли и оценили по достоинству торжественность и важность момента: не только принесли деньги, но и переоделись. Даже грубиян Енш тщательно побрился и выглядел чуть ли не элегантным, а Дойчман несмотря на жару напялил визитку и котелок.

Все обступили его и наперебой стали выражать свое восхищение; Дойчман принимал их шумные восторги с несколько снисходительным удовлетворением. Маак тоже по достоинству оценил его внешний вид, сказав:

— Ну, Дойчман, тебе сам бог велел пойти вместе с Фассе и снять для нас помещение. По возможности недалеко от фирмы — как она называется-то?

— «Эмиль Гнуцман, наследник Штилинга», — подсказал Куфальт.

— Ну, хорошо. Одной комнаты вполне хватит. По мне хоть под самой крышей. Но чтобы было светло! И не дороже тридцати марок…

— Я, конечно, постараюсь, но…

— Ни в коем случае не дороже!! Вот деньги, распишись в получении. И не забудь взять расписку у домовладельца…

— Понято, — говорит Дойчман. — Сделаем. Кто возьмет на себя лампы?

— Погоди-ка. Господин Енш…

— Кончай выламываться! Теперь все мы тут на «ты», раз уж наши денежки в общем котле.

Маак, как всегда, вежлив:

— Благодарю, Енш. Тогда так: прошу тебя, отправляйтесь сейчас же с Загером и Монте на поиски мебели. Может, удастся получить что-нибудь напрокат, а нет — купите просто козлы. Потом прибьем к ним доски. И еще три-четыре подержанные лампы на блоках. Вот тебе деньги, распишись. Квитанции принесешь.

— Само собой. Чего зря молоть языком?

— А мы с Куфальтом пойдем раздобывать машинки. В половине восьмого встретимся здесь, у Куфальта, и расскажем друг другу, как обстоят дела. — И тут же добавляет с глубокой тревогой в голосе: — Только смотрите, ребята, надо расстараться, чтобы завтра утром мы могли сесть за машинки и работать.

— Ты достань машинки, а уж мебель я обеспечу.

— А я комнату.

— А мне что делать? — спрашивает Эзер.

— А для тебя, — с какой-то преувеличенной торжественностью тянет Маак, и видно, что у него язык не поворачивается сказать то, что он хочет. — Для тебя у меня задание особого свойства…

— Чего тянешь, выкладывай. Я уже понял, что мне достанется самая грязная работа.

— Ну почему? Просто я не знаю, может, тебе это будет неприятно. И потому хочу сперва кое о чем спросить. Я как-то слышал…

— Да не тяни ты! — не выдерживает Енш.

— Говори. Я слушаю, — спокойно вставляет Эзер. — Отчего не послушать, не сразу же в морду.

— Ну, в общем, я кое-что слышал о тебе, Эзер, — опять мнется Маак, — но, может быть, это одна брехня…

— Ну все, сейчас уже я врежу! — рявкает Енш.

— Насчет фальшивых денег… — неуверенно заканчивает Маак.

У Эзера, долговязого, нескладного парня лет за тридцать, лицо костистое, с резкими чертами, волосы ярко-рыжие, а руки длинные-предлинные, и пальцы на них какие-то странные, будто на шарнирах.

— Давай дуй дальше, а я послушаю… — только и говорит он.

— Как вам известно, Куфальт должен завтра представить письменный текст договора между нашей фирмой и той. Но у нас пока нет фирменных бланков, и за такой короткий срок взять их негде. Да мы и не знаем еще своего адреса. Может, ты, Эзер, сумеешь от руки изготовить один-два экземпляра таких бланков, чтобы вид у них был, как у типографских? Ты когда-нибудь видел бланки «Престо»?

— Дуй дальше. Когда надо будет, успею вмазать по роже!

Но, говоря это, Эзер ухмыляется.

Поэтому Маак продолжает уже увереннее:

— Фирменные бланки нужны нам до зарезу, иначе мы произведем плохое впечатление. И знаешь, нужно придумать что-нибудь покрасивее, в духе времени, — может быть, молоденькую девицу за машинкой? А сверху надпись: «Машинописное бюро „Цито-Престо“ — самое современное бюро континента». А внизу: «Неслыханно быстро — неслыханно дешево — неслыханно аккуратно». И даже, может быть, через всю шапку пустить зигзагом молнию. Мол, вот как быстро мы работаем. Но только выглядеть все это должно так, будто отпечатано в типографии…

— Ах ты, задница! — вопит Эзер, однако видно, что он в полном восторге. — Скотина несчастная! Да я делал двадцатки с линиями Гильеша — это такие тончайшие линии сеточкой, которые никому не подделать вручную, а я подделывал, и ни одна живая душа ничего не замечала, а государственный банк спокойно принимал их к оплате. И вы боитесь, что я не сумею нарисовать какой-то там дерьмовый фирменный бланк?! Дураки набитые, вот вы кто! Придумали какую-то молнию — вот, дескать, как быстро мы работаем! А ну разбегайтесь, чтобы я был тут один, и сегодня вечером в половине восьмого у вас, дубины стоеросовые, глаза на лоб полезут! Дай мне только пять марок, я распишусь, квитанцию потом получишь… Да идите же, чего уставились! Эх, ребятки, вот это работа так работа, для такого дела настоящий мастер требуется! Я давно хотел (да что вы уставились, в самом деле!) хотя бы еще разок показать, на что я способен, — но чтобы все по-честному, вот как сейчас. А то у меня вечно одна уголовщина получается. Ну, ладно, разбегайтесь поскорее, у меня уже руки чешутся… Дайте же мастеру показать свое мастерство!

— Да он не в себе!

— Ну, пока, Эзер!

— Смотри ненароком не нарисуй двадцаток на нашем бланке!

И все, смеясь, уходят.

4

Конечно, каждая задача имела свои трудности, но их задача — и в этом Маак и Куфальт были согласны друг с другом — наверняка была самой трудной. За сто восемьдесят марок купить, взять напрокат или просто на время шесть пишущих машинок — легким такое дело не назовешь.

Все их помыслы теперь были устремлены к Луи Грюншпому.

Этот господин регулярно помещал в гамбургских газетах объявления о том, что у него имеется неслыханно богатый выбор новых и подержанных машинок, в том числе и технических новинок всех систем. Возможна рассрочка, минимальный месячный взнос — десять марок!

Выяснилось, что склад господина Грюншпома находится в отдаленном районе города, в темном закоулке, утыканном лавками старьевщиков, а сам господин Грюншпом оказался долговязым и худосочным стариком с всклокоченной бородой. У него и в самом деле имелись пишущие машинки всех систем, начиная с самой древней, но для рассрочки с месячным взносом в десять марок надо было представить поручительство чуть ли не самого премьер-министра или по крайней мере директора крупного банка.

Грюншпом буравит посетителей быстрыми черными глазками и тараторит:

— Ну, возьмите же вон ту! Прекрасная машинка, сносу не будет! И всего девяносто марок, причем только две трети наличными, а остальное — под вексель на три месяца, если, конечно, найдется надежный гарант.

Куфальт и Маак смотрят на эту машинку: спереди пластинка с буквами. Передвижная ручка со стрелкой указывает нужную букву, валик приходит в движение, медленно подплывает к бумаге, прижимается — ох, эх, наконец буква отпечаталась… Куфальт и Маак только пожимают плечами.

— Чудесная же машинка, — не отстает господин Грюншпом. — А как печатает! Игрушка, а не машинка! (И только в этом безусловно прав!)

— Знаете, что я вам скажу, — перебивает поток слов Маак. — Мы открываем машинописное бюро. Фирма наша молодая, но уже есть солидные заказы, даже можно сказать блестящие. Однако нам необходимо в течение трех часов приобрести шесть машинок — больших, современных конторских машинок, понимаете? Заплатим вам задаток — по тридцать марок за каждую, а остальную сумму выплатим в рассрочку — по тридцатке в месяц. Как твое мнение, Куфальт, можно, пожалуй, и по сорок?

Куфальт согласно кивает, а господин Грюншпом с сомнением качает головой.

— Разрешите узнать, от кого у вас такие блестящие заказы?

Куфальт и Маак переглядываются.

И Куфальт отвечает:

— Ну, скажем, от одной текстильной фирмы. «Эмиль Гнуцман, наследник Штилинга».

Грюншпом одобрительно кивает:

— Хорошая фирма. Солидная фирма. Работает на машинках «адлер», приобретает непосредственно у агента фирмы-изготовителя. Я как-то купил у них несколько подержанных машинок. Ну и торгуется же господин Бер — просто ужас!

— Тут вы правы! — смеется Куфальт. — Со мной тоже ужасно торговался. Семь потов сошло, пока получил заказ!

Господин Грюншпом немного оттаял, уже не глядит на них так недоверчиво.

— Разрешите еще узнать, каков же размер заказа?

— Примерно три тысячи марок чистого заработка, — с достоинством отвечает Маак.

Господин Грюншпом погружается в раздумье. При этом он ходит из угла в угол, пока решение наконец не складывается у него в голове. Тут он останавливается.

— Так как вы молоды, хотите работать и кажетесь мне людьми честными и порядочными, вот что я вам предложу: завтра утром, в десять часов, я предоставлю вам шесть машинок, почти новых…

— Не почти новых, а новых! — перебивает его Маак.

— Почти новых, — не поддается господин Грюншпом. — Товар — первый сорт: «мерседес», «адлер», «ундервуд», «АЭГ». Вы даете мне задаток — триста марок, а также гарантийное письмо от господина Бера в том, что через месяц я смогу получить от фирмы тысячу пятьсот марок в счет оплаты вашего заказа…

— Ни в коем случае! — взрывается Куфальт. — А нам на что жить прикажете?

— То есть вы хотите содрать с нас по триста марок за подержанные машинки? Вы, видно, немного того, — протестует Маак.

— Просто за горло нас берете! Думаете, деваться им некуда: заказ у них есть, а машинок нет!

— Ну, что тут такого, я же только предложил свои условия. Да вы хоть весь Гамбург обойдите, никто не сделает вам такого выгодного предложения.

— Это уж точно! — иронизирует Куфальт. — Никто не осмелится!

— Нет, вы еще подумайте хорошенько, — говорит Грюншпом. — Всего лишь чудненькое гарантийное письмо от фирмы «Гнуцман» за подписью Бера, и я с радостью (тут он делает над собой усилие) — и я с радостью, — я вовсе не такой уж плохой человек, — соглашусь на двести марок задатка…

— Ишь чего захотели! — обрывает его Куфальт.

Но Маак вдруг подчеркнуто вежливым тоном завершает разговор:

— Итак, до свиданья, господин Грюншпом, может быть, мы и в самом деле еще подумаем о вашем предложении.

— Маак, ты что! — недоумевает Куфальт.

— До свиданья, до свиданья, господа. Вы еще вернетесь.

И, провожая их до дверей, повторяет:

— Вы еще вернетесь ко мне. Вот увидите: я дам вам действительно первоклассные машинки.


Куфальт с Мааком сидят на скамейке и курят.

— Не понимаю тебя, Маак, — начинает Куфальт. — Если отдать тысячу двести за машинки да еще вычесть триста двадцать, которые мы собрали на прочие нужды, то на всех нас останется около тысячи трехсот марок, то есть на рыло придется…

Он считает в уме.

— Сто шестьдесят марок и выплаченная пишущая машинка, — опережает его Маак. — А иметь собственную машинку совсем неплохо.

— Но ведь нас восемь человек, а машинок всего шесть, — упорствует Куфальт.

— Этот болван Монте останется с носом. Нечего было навязываться.

— А я?

— А тебе мы выплатим твою долю деньгами.

— Долгонько придется ждать. Тогда и я, пожалуй, останусь с носом, — обиженно поджимает губы Куфальт.

Оба надолго замолкают.

Вдруг Куфальт орет:

— А я возьму и не пойду к Беру! И письма просить не стану! Да он меня просто за дверь вышвырнет, скажи я — мол, заказ взяли, а машинок-то и нету! Не пойду, и все! Ни за что не пойду!

— И не надо, — едва шевеля губами, произносит Маак.

— Как это — «не надо»?

— Я же сказал: и не надо.

— А как же?

— Эзер сварганит нам гарантийку.

Оба долго, долго молчат. И не глядят друг на друга.

Теплый летний вечер. На скамейке сидят два молодых человека. Оба прилично одеты, приятной наружности, курят сигареты «Юно». И руки у них на месте, и головы на плечах, — в общем, посмотреть со стороны — люди как люди. Но ведь Маак сказал: «Эзер сварганит…»

Нет, они люди конченые, отпетые, им уже в плоть и кровь вошло, что нормальным путем им ничего не добиться, что они уже никогда не смогут вернуться к спокойной упорядоченной жизни. Ощущение это пришло к ним сразу после приговора, в тюрьме только усилилось, а по выходе из нее так укоренилось, что не вытравить. Они живут как бы на обочине жизни, боятся любой сплетни, любого полицейского, любого агента уголовного розыска, боятся писем, боятся своих же товарищей по несчастью, боятся проговориться во сне, боятся чиновников благотворительного комитета. Но больше всего они боятся самих себя. Они уже не верят себе и на себя не надеются: все равно когда-нибудь да сорвутся. Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды, тот весь век будет ее хлебать.

Маак сказал: «Эзер сварганит…»

И теперь торопится объяснить:

— Пойми, мы вовсе не собираемся обдурить старика Грюншпома. В конце месяца мы с ним расплатимся честь по чести. В конце концов, не все ли ему равно, от кого он получит свои деньги. В крайнем случае, вернем ему машинки. Там видно будет, месяц — большой срок.

— Но зачем все это? — не понимает Куфальт. — Можем ведь попытать счастья у других торговцев машинками.

— Нет и нет! — резко возражает Маак. — Так наверняка лучше. По крайней мере, знаешь, что можешь добиться того, чего хочешь.

— И это говоришь ты, Маак! — Куфальт поражен. — Не ты ли уверял, что не станешь ввязываться в темные дела? А теперь, когда у нас есть настоящая работа, ты хочешь взяться за старое? Ничего не понимаю…

Вместо ответа Маак закуривает. Потом, слегка прищурившись, довольно спокойно парирует:

— А я и не говорил, что хочу браться за старое, дуралей. Просто хочу как-нибудь обернуться до конца месяца.

— Я знаю, чего ты хочешь! — вопит Куфальт, пронзенный внезапной догадкой. — Ты хочешь загнать наши машинки и смыться с деньгами…

Однако Маак и не думает обижаться. Привычным жестом поправив очки, он сплевывает крошки табака и говорит:

— Но я знаю, что происходит с тобой: прилип к одной юбке и весь кураж растерял.

— А ты? Разве ты не прилип к своей Лизе? — ершится Куфальт, и перед глазами у него встает милая мордашка с блестящими, как вишни, глазами и круто завитыми кудряшками.

— Бабы, они и есть бабы! — отмахивается Маак. — Этого добра везде навалом.

Но, помолчав, добавляет совсем другим голосом:

— Впрочем, моя-то того… С прибытком…

И Куфальт смущенно умолкает. Потому что Мааку туго придется — ведь Лизхен потеряет работу, на что им жить втроем? Но почему же тогда, — мысль Куфальта работает все быстрее, — почему же тогда Маак именно теперь решил распрощаться с постоянной работой в «Престо»? Ведь верный был заработок, да и немалый при его-то сноровке!

И опять его мозг пронзает внезапная догадка, и опять он вопит вне себя от возмущения:

— О, Маак, раскусил я тебя наконец: ты всех нас хотел надуть! И бабки прикарманить! Еще не знаю как, но хотел, это точно! А потом смыться!

— Ну, какую-нибудь малость я бы вам все же оставил, — криво усмехается Маак.

— А зачем же сейчас раскалываешься? — Куфальт совсем обескуражен.

— Потому что сыт всем этим по горло! — внезапно взрывается спокойный и сдержанный Маак. — Так сыт, что уже блевать хочется! Вся эта жизнь на воле во как мне осточертела! Понимаешь, дружище, разыгрываю тут перед вами какого-то уркагана, а сам и сидел-то всего три месяца, — меньше, чем Пациг. С тех пор прошло четыре года, и все эти годы я вкалываю до седьмого пота, надрываюсь, как тягловый скот, во всем себе отказываю и ни на шаг не двигаюсь с места, ни на шаг! Кругом неудачи, а этот Яух, сволочь отпетая, и этот ханжа Марцетус только и норовят ноги об тебя вытереть. Два раза у меня было приличное место, я уж думал: ну все, теперь начну жить как порядочный и выбьюсь наконец в люди. Но каждый раз кто-нибудь дознавался о моем прошлом, и начиналось: все на меня косятся, все нос воротят, шпильки подпускают. Пропала у кого-то резинка, тот и говорит: «Ясно, Маак свистнул, больше некому». А другой хватился — нет мелочи, оставленной в кармане пальто. Опять ясно — дело рук Маака, только Маака, кого же еще…

Он вскакивает и уже не говорит, а кричит. Прохожие оборачиваются, и Куфальт усаживает его на скамью, старается успокоить.

Маак срывает очки и вытирает вспотевший лоб.

— А потом тебя вызывает шеф и говорит: «Сами видите, так дальше продолжаться не может. Я вас ни в чем не упрекаю, но ведь вы и сами понимаете, верно?» А теперь, когда моя девчонка забрюхатела и избавляться ни в какую не хочет, — она, видишь ли, рада до смерти, дуреха, потому как ребенок-то от меня, вот ей что дорого, черт ее побери…

Маак переводит дух, Куфальт сидит молча: что тут скажешь?

— Еще вчера утром, когда мне светило получить место в экспортной фирме, я радовался, как дитя малое, и думал: все наладится, мы с Лизой найдем себе какое-нибудь жилье, у нас будет ребенок, как у других прочих…

Он опять переводит дух. А потом добавляет:

— А когда и это место уплыло у меня из-под носа, я понял: чтобы выбиться, надо лизать зад начальству. Вот тут я и решил: теперь мне на все плевать. Теперь главное — поскорей раздобыть немного денег, все равно, каким путем. Надо же мне хоть как-то обеспечить Лизу, пусть и ей что-то перепадет.

Он говорит все это, сидя на скамье среди зелени Зоологического сада, и солнце ласкает его лучами, пробивающимися сквозь листву.

— Знаешь, что я тебе скажу, Петер, — наконец решается Куфальт, — давай сейчас посмотрим по телефонной книге, какие еще есть торговцы пишущими машинками. Я сам их всех обегаю, и вот увидишь: в семь я явлюсь к тебе с машинками…

Маак отрицательно мотает головой.

— Именно так! Так и будет! — настаивает Куфальт. И даже улыбается. — Мне кажется, это вовсе не так уж трудно. Просто мы с самого начала дали маху: не надо было добывать все шесть машинок сразу. Вот увидишь, все у нас получится, и бюро заработает, и заказы появятся, и ты будешь у нас настоящим шефом с твердым жалованьем и станешь орать на нас почище Яуха. А твоя Лиза родит тебе ребеночка, вот увидишь!

5

Солнечным летним утром весь личный состав машинописного бюро «Цито-Престо» движется по направлению к конторе фирмы «Гнуцман». Время приближается к девяти часам. По проезжей части Фассе и Монте катят ручную тележку, взятую взаймы у их нового домовладельца, Эзер подталкивает ее сзади.

По тротуару, несколько опережая тележку, шествуют Маак с Куфальтом, позади них Енш. Он следит за тем, чтобы трое с тележкой не нарушали правил уличного движения. Шествие замыкают Загер и Дойчман.

Процессия движется в полном молчании, если не считать слов Енша:

— Монте, приятель, если хочешь повернуть вправо, вытяни правую руку в сторону!

Выглядит это довольно буднично, но все сознают значимость момента.

— Здорово, а? — бросает Загеру Дойчман.

И Загер, эта хитрая, льстивая лиса, восклицает в ответ с искренним восторгом в голосе:

— Не просто здорово, а потрясающе!

Прибыв на место, Маак, заведующий новым бюро, отдает отрывистые и четкие команды:

— Фассе и Монте — на ближайшие углы! Появится в поле зрения Яух или кто другой из «Престо», — свистнете, как условлено, и смоетесь.

— Загер, твой пост в подъезде. Услышишь свист — дуй вверх по лестнице и предупреди нас.

— Енш, Дойчман и Эзер пойдут с нами, чтобы забрать конверты и списки адресов.

— Куфальт, ты представишь меня Беру. Мы вместе вручим ему наш фирменный бланк с текстом трудового соглашения.

— Мне тоже хочется присутствовать, — просит Эзер. — Только поглядеть, Маак!

— Заметано! — соглашается Маак. — Пошли!

Секретарша в приемной, оказывается, в курсе дела.

— Вон там коробки с конвертами. Первые сто тысяч. Картотека с адресами в этих вот ящичках. Только смотрите, ничего в них не переставляйте!

— Ну что вы, фройляйн! — вмешивается Енш. — Мы работаем аккуратно!

— Осторожно несите по лестнице, — говорит Маак.

— С карточек печатать — одно удовольствие, — подает голос и Дойчман.

— Нельзя ли поговорить с господином Бером, фройляйн? — вежливо осведомляется Куфальт.

— Минуточку, сейчас справлюсь. — Секретарша исчезает за дверью кабинета.

— Возьмите меня с собой! — умоляюще шепчет Эзер.

— Если будет удобно, — так же шепотом отвечает Маак.

— Господин Бер приглашает войти, — сообщает секретарша, появляясь в дверях.

Куфальт входит первым, потом Маак, следом за ними протискивается Эзер.

— Разрешите, господин Бер, представить вам заведующего нашим бюро господина Маака. — Сзади раздается робкое покашливание. — Ах да, я и забыл: господин Эзер, один из наших сотрудников…

— Позвольте вручить вам текст соглашения, любезно заключенного вашей фирмой с нашим бюро! — торжественно говорит Маак, вынимает из бумажника белоснежный конверт и передает его сидящему за письменным столом Беру,

Тот небрежно берет конверт и говорит:

— Однако о вашем бюро ни одна собака не знает, господин Мейербер.

— Наша фирма только недавно возникла, — отвечает Маак.

— Но через полгода весь Гамбург будет о ней знать, — самоуверенно утверждает Куфальт.

— Ах, вот как, — сухо бросает Бер и разворачивает вложенную в конверт бумагу.

Эзер стоит и молчит. Но глаза его так горят и так впиваются в руки Бера, разворачивающие письмо, что, кажется, от напряжения они вот-вот выскочат из орбит.

Но Бер и не смотрит на бумагу. Вместо этого он говорит, улыбаясь:

— Понял я, что вы за птица.

У всех троих сердце перестает биться. Наконец Куфальт берет себя в руки, откашливается и говорит каким-то не своим хриплым голосом:

— То есть как это, господин Бер?

Но тот настроен вполне добродушно:

— Извините, вы, видно, совсем перепугались. Просто я лишь задним числом сообразил, что вы безработные, что вы каким-то образом пронюхали про этот наш заказ и что с вами можно было бы столковаться и по восемь марок за тысячу.

Три сердца вновь начинают работать нормально.

— Ну что ж, — заключает Бер, — теперь уж все равно. Главное, чтобы работа была выполнена без сучка и без задоринки. Могу я на это рассчитывать?

— Конечно, господин Бер! — в один голос отвечают все трое вне себя от счастья.

— И чтобы у меня не было никаких неприятностей с биржей труда. Вдруг вы и пособие получаете, и левую работу делаете, — говорит Бер и берется за письмо.

— Это исключено, — возражает Маак. — Никто из нас пособия не получает.

— Однако это прелестно! — восклицает Бер, разглядывая фирменный бланк. — Просто чудо какое-то!

Счастливый Эзер заливается краской до корней волос.

Нет, никакой молнии он изображать не стал («Что мы. фирма громоотводов, что ли!»). Сверху красивыми крупными буквами выведено: «Машинописное бюро „Цито-Престо“», ниже, помельче: «Выполнение любых канцелярских работ». Еще ниже, опять крупно: «Исключительно дешево — исключительно быстро — исключительно аккуратно! — Полное соблюдение деловой тайны!» Совсем внизу дата и название города, как это принято на всех формулярах и бланках. Но все свободное поле слева занято серией рисунков: сверху — девушка, сидящая за пишущей машинкой, передает напечатанное ею письмо молодому человеку, стоящему несколько ниже. А тот другой рукой протягивает уже целую пачку писем здоровенному широкоплечему бородачу, который — уже у нижнего обреза листа — стоит за каким-то столом вроде упаковочного.

— Прелестно! — еще раз повторяет Бер. — Я сохраню этот бланк на память. — Он глядит и глядит на рисунок, словно не может налюбоваться. Потом вдруг задумывается. — Но девица за машинкой мне как будто знакома. Да и молодого человека я где-то видел! И бородача тоже! Скажите, откуда вы их всех взяли?

— Понятия не имею! — Маак искренен, как никогда. — Это нарисовал для нас один художник.

— Странно! — произносит Бер, откладывая письмо и нажимая на кнопку звонка. — Я это непременно выясню. Уверен, что я их где-то видел.

И, обращаясь к вошедшей секретарше, говорит:

— Напечатайте трудовое соглашение с машинописным бюро «Цито-Тресто». Вот вам образец. Только осторожно! Не помните, не запачкайте… «Согласно вашему письму от 15-го числа сего месяца и т. д. С уважением…» Ну вот, благодарю вас, надеюсь, все будет в полном порядке.

Телерь процессия движется в обратном направлении — к бюро «Цито-Престо». В ее составе: сто тысяч конвертов, печатный материал для вложений, картотека на триста тысяч адресов и восьмерка счастливчиков.

— Эзер, поди-ка сюда! — вдруг окликает товарища Куфальт.

Эзер подходит.

— Ну, чего тебе?

— Мы с Мааком шевелим мозгами, но никак не можем сообразить: кого это ты нарисовал на бланке? Вроде и нам знакомыми кажутся, а вспомнить не можем. Скажи по чести — кто эта девушка?

Эзер весь сияет от гордости, но отвечает кратко:

— Елизавета Гольбейн, урожденная Шмидт, из Базеля.

— Что-о-о? — оба поражены и поначалу ничего не понимают. — Королева красоты, что ли?

— Вы спрашиваете, я отвечаю, — заявляет Эзер с невинным видом. — А молодой человек — это Дитрих Борн, коммерсант. Бородача же зовут Херман Хиллебранд Ведиг, он из Кёльна.

— Никогда не слыхали. Откуда же мы их знаем?

— Ну и болваны же вы, ребята1 — Ликующий Эзер не в силах дольше сдерживаться. — Дурачье тупорылое! Девица срисована с двадцатки, парень — с десятки, а бородач — с тысячного билета. Я только снял с них головные уборы. А на кредитки они попали с картин Гольбейна — и никто не догадался! Никто! — И он тычет смущенных Маака и Куфальта в бок.

— Ну, ребята, до чего же я доволен!.. Отколоть такой номер и всех подряд одурачить!

— А ты, оказывается, порядочная свинья! — хмурит брови Маак. — Дурачить вообще не твое дело. Твое дело — сидеть за машинкой и печатать адреса!

— «Но девица за машинкой мне как будто знакома!» — кривляется Эзер, передразнивая Бера.

И все трое закатываются от хохота.

6

Время — около десяти утра.

В бюро «Цито-Престо» шесть машинок стоят наготове. Рядом с каждой стопки голубых конвертов; ящички с голубыми, зелеными, красными, желтыми карточками открыты, часть карточек уже выложена на столы — с них будут списывать адреса. За машинками сидят шестеро, руки у них пока еще покоятся на столе или на коленях.

За столиком в углу сидят Куфальт и Монте. Перед ними стопками высится печатный материал, который предстоит разложить по конвертам, почтовые открытки для заказов фирме еще не развязаны и лежат рядом, у каждого под рукой деревянные ножи для фальцовки.

В комнате мертвая тишина. Все чего-то ждут.

И вот Маак встает, поправляет очки и начинает речь:

— Господа! — Запнувшись, он краснеет и поправляется: — Друзья! — Он переводит взгляд с одного лица на другое и видит, что все глаза устремлены на него. — Друзья! — заново обращается к ним Маак, и голос его крепнет. — Сейчас мы приступим к работе, которая давно нам знакома и привычна: к печатанию адресов. И тем не менее сегодня мы будем работать по-новому, ибо сегодня мы будем работать на себя! — Немного помолчав, он продолжает: — Если мы хотим осуществить то, что затеяли, мы все как один должны выложиться. Каждый из нас сможет за этот месяц подзаработать деньжат. Друзья! Отложите их на потом. Чтобы весь этот месяц ни девочек, ни кино, ни выпивки. Может, тогда все у нас и получится.

Он опять умолкает.

Но так как никто не пытается взять слово, Маак улыбается и говорит:

— Перед нами как бы месячный испытательный срок… То ли судьба нас испытывает, то ли мы сами еще раз испытываем себя…

Он все еще улыбается, но постепенно улыбка гаснет, и, оглядев сидящих, Маак говорит:

— Пожалуй, можно приступать.

— Минуточку! — кричит Енш со своего места. — Хочу внести предложение.

— Да? Какое?

— Предлагаю запретить разговоры во время работы. За нарушение — штраф десять пфеннигов в общую кассу.

Маак вопросительно оглядывает всех.

— Думается, предложение разумное. Кто против?

— Но как же… — пытается что-то возразить Монте.

— А ты, Монте, лучше помалкивай, тебя тут никто не спрашивает.

— Если уж я работаю с вами, то и высказываться имею право, — стоит на своем Монте.

— Заткнись, говорю тебе! — заводится Енш. — А то… — И он выразительно поднимает кулак.

— Предложение принято, — подытоживает Маак. — Есть еще пожелания?

— Есть, — отзывается Дойчман. — Предлагаю запретить и курение во время работы.

Все смущенно молчат, потому что почти все — заядлые курильщики.

— На курево сколько денег зря переводим, — уговаривает Дойчман. — Да и работе мешает. А комната не так велика, чтобы восемь человек могли беспрерывно дымить.

— Ну вот и получится, как в тюрьме, — буркает Эзер.

— Если нельзя курить, мне лично вся наша затея без радости, — заявляет Фассе.

— Но ведь это разумная мера, — настаивает Дойчман.

— Я тоже так считаю, — вставляет Маак. — В конце концов, если кому приспичит, можно покурить в уборной.

— А время? Время-то теряется? — возражает Загер. — Нет уж, курить надо без отрыва от работы.

Опять все угрюмо молчат.

— Может, проголосуем? — неуверенно спрашивает Маак.

— У меня другое предложение! — вдруг азартно выскакивает Куфальт. — Через каждые два часа или, пускай, через полтора разрешается выкурить по сигарете. Сигнал подает Маак. Тогда мы будем заранее предвкушать удовольствие и работать еще быстрее.

— Молодец, Куфальт! Хорошо придумал! — хвалит его кто-то.

— Что ж, дельно, — одобряет другой.

— А лучше — раз в час!

— Или раз — в полчаса!

— А раз в десять минут не хочешь, болван?

— Значит, будем курить раз в полтора часа, — подводит итог Маак. — Кто против, поднимите руки. Против нет. Предложение Дойчмана — Куфальта принято. Есть еще предложения?

Минутная тишина, которую нарушает Енш:

— Предлагаю начать наконец работать. Уже двадцать минут одиннадцатого.

— Приступаем! — командует Маак. — За работу, друзья! За нашу работу!

И в тот же миг комнату заполняет громкий, дробный перестук машинок, звенят звоночки, дребезжат каретки, конверт летит за конвертом, дело пошло!

Куфальт складывает листочки, один за другим, один за другим, как заведенный. «Фирма „Эмиль Гнуцман, наследник Штилинга“, оптовая торговля тканями. Товар только наилучшего качества!» — только и успевает он прочесть заголовок проспекта.

«Найдется ли когда-нибудь время почитать, что там написано? Монте фальцует довольно ловко, во всяком случае, не хуже меня, нужно только втянуться и набить руку. А здорово я это провернул, в сущности все мною сделано — и заказ, и машинки. На худой конец через месяц их верну…»

Нагнувшись к его уху, Монте шепчет:

— И чего он из себя строит, этот Маак? Из-за такого дерьма, как эта работа, такую речугу толкнул!

— Маак! — зовет Куфальт громко, чтобы все слышали. — Монте не терпится внести в общую кассу десять пфеннигов. За разговоры…

Монте открыл рот, чтобы возразить, но Енш тут же его одернул:

— Заткнись, падла!

На что Маак спокойно заметил:

— Енш, и с тебя десять!

Общий смех. И снова пошло-поехало. Первые сотни конвертов готовы. Куфальт берет их со столов, записывает, сколько кто сделал (работают они сдельно), начинает раскладывать проспекты по конвертам. Сперва в углу комнаты лежит небольшая кучка, но ока на глазах растет и вверх, и вширь…

— Без десяти двенадцать, — объявляет Маак. — Перекур!

И опять стук машинок, складывание листочков, стук машинок, всовывание листочков в конверты. А небо за окном такое голубое. И солнце сияет вовсю… Комната их — под самой крышей, воздух в ней накаляется с каждым часом. Маак молча встает и распахивает окно, потом Дойчман так же молча открывает дверь. Енш первый снимает пиджак, за ним и все остальные. Енш первый отстегивает воротничок и отбрасывает галстук, за ним и все остальные. Енш первый снимает рубашку и работает голый до пояса — общий хохот. Потом и все снимают рубашки.

И опять стук машинок. Складывание листочков. Стук машинок. Всовывание в конверты.

— Двадцать минут второго, — объявляет Маак. — Полчаса обеденный перерыв! Можно разговаривать.

Все возбуждены, наперебой считают, сколько уже сделано и сколько придется вкалывать, чтобы за сегодня сделать десять тысяч.

— Наверно, придется сидеть до двенадцати, — говорит Маак, озабоченно хмурясь.

— Еще чего! — отмахивается Енш. — Нужно только втянуться. К одиннадцати наверняка кончим.

— Ну и видок у нас! — смеется Дойчман. — Вот бы Яух поглядел на голеньких!

— Это все — для пользы дела!

— А ты молчи, херувим! — орет Фассе.

— Не смейте так меня называть! — визжит Монте.

— За работу! — перекрывает шум зычный голос Маака. — Прекратить разговоры!

В двадцать минут десятого Куфальт торжественно объявляет:

— Десять тысяч конвертов готовы, господа, первые десять тысяч!

— Ура!

— Ай да мы!

И сквозь общий шум пронзительный голос Монте:

— А с Куфальта десять пфеннигов!

— Ладно, ладно, заплачу! — примирительно кивает Куфальт и, сгибая и разгибая онемевшие от работы пальцы, говорит: — Ребята, до чего же я счастлив!

— Завтра утром в восемь! — кричит Маак.

— Полный порядок! — орет в ответ Загер.

— До свиданья, господа хорошие!

— Вот здорово!

7

— Уж не становитесь ли вы ветрогоном, господин Куфальт? — спрашивает Лиза, когда он, возвратившись домой в десять часов вечера, натыкается на нее в темной прихожей. Лица ее он не видит, скорее угадывает, зато явственно слышит насмешку в ее голосе.

— Да, — бросает он коротко и идет в свою комнату.

— Неужели вы все еще на меня сердитесь? — смеется она и идет вслед за ним.

Войдя, он щелкает выключателем, кладет портфель на стул и снимает пиджак.

— Я устал, фройляйн Бен, — говорит он. — И хочу сразу же лечь спать.

Она по-прежнему стоит в дверях. Бросив в ее сторону беглый взгляд, он видит, что она уже была в постели, когда он пришел: на ней только веселенький, белый с желтым купальный халатик, из-под которого выглядывают голые ноги в голубых туфельках.

— Странный вы народ мужчины, — говорит она. — Думаете, стоит вам разок переспать с женщиной, и вы уже навсегда приобрели на нее права!

Куфальта бросает в жар. Он вновь чувствует, как на него накатывает исходящая от нее горячая волна. Но он не хочет поддаваться. Как сказал Маак, — весь этот месяц никаких девочек. Этот месяц — наш испытательный срок. А она, как нарочно, явилась сегодня, в первый же день этого месяца… У, мучительница!

— Ничего я не думаю, — раздраженно бросает он. — Просто я устал, целый день вкалывал и хочу спать. Один! — Он спохватывается, хочет прикусить язык, но горячая волна вновь накатывает, и он смотрит ей прямо в глаза. — Кроме того, вы переспали не со мной, а с Беербоомом.

— Раздевайтесь себе спокойно, — говорит она как ни в чем не бывало. — Не станете же вы меня стесняться?!

— Не буду, — говорит он и садится на стул у окна спиной к ней.

Тишина. Ничего не происходит,

А за окном рельсы блестят в свете фонарей, мигают огоньки — то красные, то зеленые, щиток на светофоре с легким стуком перемещается по стеклу, мимо проносится скорый поезд, мелькая освещенными окнами и громыхая буферами на стыках. Да, на дворе ночь, теплая летняя ночь. И деревья, что смутно угадываются внизу, растут так быстро, что кора лопается, все тянется вверх, заливается соком, переполняется жизненной силой, словно нет на свете ни холода, ни увядания, ни смерти. Как это в песне поется: «Эта ночь — ночь любви…»

Нет, нет и нет! Она злая, она мучительница. Сегодня одно, завтра другое. Такую не удержать…

Вот что-то тихо прошелестело за спиной, наверное, она все же вошла в комнату — кажется, дверной замок тихонько щелкнул? Может. она уже стоит за его стулом, может, уже протягивает руку, чтобы запрокинуть его голову для поцелуя, может, она уже готова упасть в его объятья… Что же она медлит?

Эта ночь с грохочущими внизу поездами оглушает его мертвой тишиной! Кажется, все замерло, затаив дыхание в напряженном ожидании — чего? Новой жизни? Бедное, слабое, мятущееся сердце… Зачем в ту ночь она оказалась в Хаммер-парке, зачем сидела на одной с ним скамье, но с другим?

Но ведь он-то не искал встречи с ней! И комнату снял у совсем других людей. Но потом второпях сменил ее на первую попавшуюся. И там вдруг встретил ее. Что это — случай? Разве от случая, расставляющего свои западни, не уйдешь? И бороться с ним бесполезно?

То ли дело — тихая, спокойная камера. Сидишь, вяжешь сети, выполняешь норму, получаешь дополнительное питание — горшок сала, перетопленный портными, — и две книжки в неделю. Можно бы выйти сейчас на улицу, на Менкебергштрассе всегда стоит полицейский, разбить витрину и вытащить что-нибудь оттуда — дамскую сумочку или фотоаппарат. Тебя посадят, и наступит наконец желанный покой — ни проблем, ни забот, ни борьбы.

Разве она не позвала его: «Ну иди же!»

Нет, он не пойдет. Сейчас не пойдет. А может, и никогда.

Другие и не подозревают о том, что существует такой простой выход, ничего о нем не знают. Одни открывают газ, другие вешаются или глотают яд и подыхают в собственной блевотине с вздувшимися животами и закатившимися глазами… А он просто пойдет, стащит что-нибудь и сразу обретет покой в тиши и вечном смирении, по ту сторону жизненных бурь.

Маак тоже все это знает, знают и Монте, и Енш, и Эзер, и Дойчман, и Фассе — каждый из них знает! А другим этого не понять. Не понять, почему отсидевшие свой срок стали такими, не понять, что их изменил сам воздух тюрьмы, что в их крови что-то разложилось, а в мозгу сместилось. Вся их жизнь здесь, на воле, висит на ниточке, и эта ниточка в любой миг может оборваться.

Он мог бы прикончить Лизу или ее мать, другим до такого ни в жизнь не додуматься: «Как это? И почему?! И зачем?!» А для него это в порядке вещей. Он прожил пять лет с сутенерами, убийцами, грабителями — и знал, как просто это сделать, ничуть не труднее, чем тысячи других вещей, которые приходится делать в этой жизни, и уж наверняка легче, чем повеситься.

Люди на воле какие-то чудные, никак не могут понять того, что ясно каждому, кто сидел. Да, он не приспособлен к жизни, да, он закоснел в своих пороках, да, он паразит на теле общества. Все это так. Ну и что же, что так. Вот он сидит, Вилли Куфальт, ему за тридцать, но он, словно незрелый подросток, пасует перед любой трудностью. Разве он всегда был таким? Нет, таким он стал, таким его сделали! Его там сломали! Вот и выражение — «что ты плетешь?», — оно ведь тоже в тюрьме родилось, потому что в тюрьме раньше, наверное, плели корзины. Вообще-то плести корзины — нормальный ручной труд, не хуже любого другого, только не в тюремных стенах. А в тюрьме из него родилось: «Что ты плетешь?» Куфальта вернее было бы спросить: «Что ты вяжешь?», потому что он пять лет подряд только и делал, что вязал сети. А теперь сам в них попался. На всю жизнь. На — всю — жизнь.

Разве она не позвала его: «Ну иди же!»? Да, он пойдет к ней или нет, не пойдет, но, конечно, все же пойдет. Он привык приспосабливаться, привык делать то, чего от него ждут, и всегда будет делать то, что потребуют. К этому его приучили, это вошло ему в плоть и кровь: «Иди в эту дверь…», «Сегодня напишешь письмо…»

Так-то оно так.

Но сегодня он будет посиживать у окна. А она пускай ждет. Ему тоже пришлось ждать — сперва пять лет, потом три с половиной недели и еще четыре, — когда же некая молодая особа соизволит прийти к нему в постель.

Вихрь страсти, ее чудные волосы, ее тело.

Как хорошо: вихрь — волосы — тело.

Глупо было заводить собственное бюро, зря он уговорил Маака. И сам до того распалился, что убедил шесть торговцев продать ему в рассрочку по одной машинке, сунув им под нос один-единственный документ — свидетельство о прописке. Но себя-то ведь не обманешь… Куда ему до них. Он пишет «господин» через «а», ему бы спать с простой девушкой, а он прилип к этой Лизе…

— Послушай, Лиза… — говорит он.

Ни звука.

Наверняка залезла в его постель, как в тот раз, и уже спит. Ах, эта шейка, эта слегка изогнутая нежная шейка, сквозь кожу которой едва заметно проступают позвонки…

— Лиза, любимая моя…

Он оглядывается.

Кровать пуста, в комнате никого нет, дверь прикрыта снаружи.

И ведь он это знал, все время знал, просто фантазировал. Может, даже к лучшему, что она ушла? Мечта всегда лучше, чем ее исполнение, эту премудрость он постиг еще в тюрьме. Желать женщину лучше, чем обладать ею, — тюремная премудрость. И вообще любой замысел лучше, чем его осуществление, — тоже вынесено из тюрьмы.

Немного помявшись в нерешительности, он начинает медленно раздеваться. Белье аккуратно кладет на стул, пиджак, жилет и брюки вешает на плечики. Потом моет лицо и руки, полощет рот…

А потом берет с кровати подушку и одеяло, босиком тихонько крадется в переднюю, к дверям ее комнаты, кладет на пол свою постель, возвращается к себе, чтобы погасить свет. Потом ложится у ее двери и заворачивается в одеяло.

В ее комнате темно, сквозь дверную щель не видно даже слабого проблеска, она, наверно, уже спит, не слышно ни звука.

А он лежит без сна, и ум, и душа его заняты одной мыслью: «Вот я лежу здесь и прошу тебя: не приходи, не гони меня. Мне так приятно лежать у твоей двери и знать, что ты меня презираешь…»

Наконец он все-таки засыпает…

А просыпается от ее взгляда. Она стоит рядом на коленях, обхватила его шею руками, голову прижала к груди.

— О, любимый мой, — шепчет она. — Любимый… Тебе так тяжко?

— Нет, мне хорошо, — шепчет он в ответ, еще не совсем проснувшись. — Мне очень хорошо…

— Уже очень поздно, любимый, — шепчет она. — Тебе надо вставать. И мне пора бежать на работу. Но сегодня вечером… Правда, сегодня вечером мы…

— Оставь меня, не мучай, пусть все будет как было.

— Все будет хорошо, — опять шепчет она. — Я постараюсь, чтобы тебе было хорошо. Ведь ты сумеешь прийти пораньше, правда? Я буду ждать.

— Оставь меня, оставь!

— Придешь пораньше? Совсем-совсем рано?

О, как пахнет ее грудь!

— Постараюсь… Как можно раньше… Как только смогу…

— Любимый мой!

9

— Что ж, неплохо, — говорит Бер. — Совсем неплохо. — Он наугад выхватывает из первых десяти тысяч конвертов то один, то другой и просматривает адреса. — Если и дальше так пойдет, между нами не возникнет никаких шероховатостей.

Слегка поклонившись в знак благодарности, Куфальт заверяет:

— Дальше пойдет еще лучше, намного лучше. Как только втянемся в работу по-настоящему…

— Что ж, неплохо, господин Мейербер, — повторяет Бер и приветливо смотрит на Куфальта. — Итак, до свиданья.

Но Куфальт не трогается с места, да и Монте недовольно хмурится.

— Нам бы немного денег, господин Бер, самую малость.

— Ладно, ладно, — сразу соглашается Бер. — Вы, значит, в самом деле хотите каждый день получать то, что заработали. Ну что ж. Сколько вам причитается?

— Девяносто три пятьдесят, — отвечает Куфальт.

— Хорошо. Вот вам распоряжение для кассы. Вам сейчас же выдадут деньги. До свиданья.

— Большое спасибо. До свиданья!

Куфальт и Монте, довольные, выходят из здания фирмы: получается почти по двенадцать марок на брата, подумать только, и это за один-единственный рабочий день!..

— Стой! Там кто-то прячется за афишной тумбой! А ну, Монте, быстро туда!

Оба мчатся к тумбе, обегают ее с двух сторон: никого!

— Значит, привиделось. Но я мог поклясться, что за нами следил Яблонски из «Престо», — знаешь, тот, что прихрамывает.

— Померещилось.

— Вроде бы так. Странное дело: когда совесть нечиста, вечно что-то мерещится. А ведь у меня совесть чиста, верно?

Слухами полнятся не только казармы и тюрьмы. Когда Куфальт с Монте вернулись в бюро, там уже было известно, что фирма «Гнуцман» не смогла заплатить, не захотела платить, что Куфальт принесет вместо денег либо необеспеченный вексель, либо недействительный чек, а то и вовсе вернется несолоно хлебавши, не получив ничего, кроме пустых отговорок или даже угроз расторгнуть соглашение.

Явочным порядком отменив запрет на разговоры и подавив два-три слабых протеста, все ожесточенно спорили между собой об этом и так разъярились, что уже осыпали друг друга руганью. В комнате было накурено, Енш принес себе три бутылки пива, Эзер — соленый огурец, за два с половиной часа с восьми до половины одиннадцатого не напечатали и тысячи адресов…

И вот явился Куфальт с деньгами, с живыми деньгами, с бабками.

Все были даже немного разочарованы.

— Ну так как — кто на этот раз пустил слух?!

— Да ты сам и пустил! И нечего из себя строить, ишь какой чистенький нашелся!

— А ты сказал, что если эти сволочи не заплатят…

— Да я…

— Тихо! — положил конец распрям Маак. — За работу! Нужно наверстать потерянное за два часа, а то опять придется сидеть до десяти. Енш, убери свое пиво! Прекратить разговоры!

— Когда я пью, я не разговариваю, — ворчит Енш, но принимается за работу.

Тут уж и все остальные начинают печатать, кое-кто еще медлит, копается минуту-другую, но ритм, заданный соседями, постепенно захватывает и их, и все погружаются в привычную работу, при которой они умеют думать совсем о другом и мысленно витать в облаках…

При фальцовке листочков с текстом тоже можно мечтать о своем, тем более — при раскладывании по конвертам; даже при подсчете готовой продукции и то получается: «Хоть бы сегодня не пришлось засиживаться здесь допоздна! Она будет его ждать! Как она сказала: милый? или: любимый? Может, все еще будет хорошо, может, именно этого ему не хватало и все эти годы: именно это и даст ему хоть немного радости!»

Он предвкушает предстоящий вечер. Сегодня утром она была совсем другая, такая ласковая, нежная. Наверняка сидит сейчас у него в комнате и ждет…

Но кто же ждал его, не зажигая света, забившись в угол дивана? Кто даже не встал, а только посмотрел на него, когда он вернулся домой около десяти? То была не Лиза, то был Беербоом!

Куфальт включает свет. Он так зол, что даже не глядит в его сторону и лишь бросает через плечо:

— Зачем вы пришли? Я же сказал, что не желаю видеть вас здесь!

Беербоом — его злой рок, его несчастливая звезда. Он испортил ему первую любовную ночь и теперь пришел — только бы не выдать себя! — испортить вторую?! Ибо дверь уже открывается, и Лиза входит.

На ней белое платье, усеянное пестрыми цветочками, и вид у нее веселый, довольный, она без всякого смущения подает ему руку и говорит:

— Добрый вечер!

— Добрый вечер, Лиза!

Он думает при этом только о том, как бы спровадить того, другого, если бы не тот, она была бы уже в его объятиях.

— Господин Беербоом попросил разрешения подождать вас здесь. Он сказал, дело очень важное. — Немного помолчав, она предусмотрительно добавляет: — Я предоставила его самому себе. Даже свет зажечь забыла.

— Так в чем же дело, Беербоом? — спрашивает Куфальт.

— Да так, пустяки, — говорит Беербоом. — Я уже ухожу.

И продолжает сидеть.

Голос его звучит так странно, что Куфальт внимательно всматривается в своего давнишнего приятеля, вечного нытика.

Лицо у Беербоома всегда было бледным и каким-то пергаментным, но сегодня оно пылает огнем. Волосы слиплись от пота, глаза горят и сверкают…

И руки его беспокойно дергаются, он не знает, куда их деть, — то на стол положит, то сунет в карманы, то ощупывает свое лицо, то ищет что-то, чего не найти…

— Так в чем дело-то? — уже накаляется Куфальт. И, взглянув на часы, добавляет тоном ниже: — Опоздаешь в приют, скоро десять.

— Не опоздаю.

— Как это? Ты с ним распростился, что ли?

— Распростился? Меня вышвырнули!

— Ах, вот оно что! — растягивая слова, восклицает Куфальт и спрашивает: — А твои вещи?

— Пока еще там. Я же тебе сказал, они меня вышвырнули, набросились вдесятером, если не дюжиной, и вышвырнули.

— Да за что же? — спрашивает Куфальт. — Что случилось-то? Ни с того ни с сего ведь не выгонят.

— А я машинку расколотил, — спокойно заявляет Беербоом. — Не мог больше видеть эту злодейку. Только и делает, что скалится на меня: «Давай сто адресов, давай пятьсот, давай тысячу!»

Он встает с дивана, быстро оглядывается, вновь садится и говорит:

— А, все равно. Будь что будет.

— Послушай, — решительно берет инициативу в свои руки Куфальт. — Это все враки, что ты нам тут наплел. Наверняка враки, что тамошние жильцы вышвырнули тебя только из-за машинки. Зайденцопф еще куда ни шло. Но остальные не стали бы. А чем ты ее?

— Молотком.

— А молоток где взял?

— Слямзил. То есть нет, купил.

— Опять врешь. Все врешь. Тамошний народ только обрадовался бы, что ты угробил машинку этих живодеров. Волосатик способен тебя за это выставить, это понятно, но чтобы все прочие за это тебя вздули — исключено!

— Так ведь я и ихнюю работу похерил. Из огнетушителя. Все как есть пеной залил. Вот они меня и вышвырнули. Избили и вышвырнули.

— А папаша Зайденцопф?

— Ему я съездил по роже.

— Ну, после этого он бы тебя так просто не отпустил на все четыре стороны. Он бы полицию вызвал.

— А он и вызвал, да только меня там уже не было.

— Так тебя, значит, не выгнали, ты сам удрал?

— Какая разница, — бурчит Беербоом, встает и подходит к открытому окну. И, внезапно оживившись, спрашивает. — А что, если сигануть отсюда на рельсы, сразу убьешься?

И заносит ногу на подоконник.

— Да не дури ты, — вяло замечает Куфальт. — Не хочу иметь из-за тебя неприятности.

Он крепко держит Беербоома. Но если бы тот всерьез решил выброситься, его бы не удержать. Это Лиза удерживает его. Не дотрагиваясь.

— А почему вы, собственно, так разбушевались у себя в бюро, господин Беербоом? — спрашивает она.

— Психа разыгрывал, знаю я эти номера, еще по тюрьме, — замечает Куфальт.

— Обрыдло мне все, — отвечает Лизе Беербоом, взглянув на нее. Он возвращается в здешний мир настолько, что снимает ногу с подоконника. — С утра до вечера стучишь, стучишь, стучишь по клавишам, так что голова кругом идет.

— Но ведь вам уже давно все это обрыдло, — возражает Лиза. — Почему же вдруг именно сегодня?..

— Потому что дошел до ручки, фройляйн, — спокойно объясняет Беербоом. — Наступает минута, когда тебе все нипочем — значит, дозрел.

— До чего дозрел?

— Ах, оставьте, фройляйн, — начинает раздражаться Беербоом. — На самом деле вы не хотите ничего этого знать. Только опять завопите: «Убийца!»

Надолго воцаряется молчание.

Его нарушает Беербоом, который говорит уже более спокойно:

— Я-то думал, сейчас меня в психушку отправят, а они просто взяли и вызвали наряд полиции. Тут я и решил: пора рвать когти. — И вдруг закатывается от хохота. — По дороге Минна попалась, я ей так врезал промеж глаз, наверняка нос набок!

Лиза немного отошла от него и стоит теперь в дверях, как бы готовясь удрать, но взгляд ее прикован к нему.

Куфальт боится отойти, ведь Беербоом все еще стоит, прислонившись спиной к переплету окна.

— Что же нам теперь с тобой делать?

— Что делать? — протяжным эхом отзывается Беербоом. — Может, вниз головой, и точка.

И он чуть не до пояса высовывается в окно.

— Стой! — вопит Куфальт.

Зря, однако, он так встревожился. Голова Беербоома вновь выныривает из пространства за окном.

И на лице у него ухмылка:

— Нет уж, если сам по себе угроблюсь, только сыграю на руку всем, кто постарался меня доконать, — родителям, судьям, прокурорам, святошам и тюремным наседкам! Еще бы! Им только того и надо! Нет уж! — Он постепенно взвинчивает себя. — Я им сперва такое устрою, что они своих не узнают. Довели меня до ручки, ладно, черт с ними, но тогда и я свое возьму: будет громкий судебный процесс, и каждый день по два столбца во всех газетах. Я им всем покажу! Посыплются со своих насиженных мест, шкуродеры проклятые! И Волосатик первый на улицу вылетит.

И опять закатывается истерическим хохотом, да так, что весь трясется.

— Я ему полбороды выдрал! Ну и вопил же он! Как хряк недорезанный!

Лиза и Куфальт не разделяют его веселья и глядят на него хмуро и неодобрительно. Но Беербоому сейчас уже на все наплевать.

— Как насчет сигарет, Вилли? — спрашивает он как ни в чем не бывало. — У меня пусто. Денег тоже ни шиша.

Куфальт протягивает ему одну сигарету.

— Ну, и как думаешь жить дальше? — спрашивает он.

— А, будет день, будет пища, — отмахивается Беербоом, с наслаждением затягиваясь.

— Послушайте, господин Беербоом, — после довольно долгой паузы говорит Лиза.

— Вас, что ли, слушать? — Беербоом бросает на нее косой взгляд и злобно кривится. — А сами-то вы кто, фройляйн? От вас тоже смердит, хоть и моетесь каждый день.

Лиза делает вид, будто не слышит.

— Вы сказали, что, мол, надеялись, что вас в психушку отправят. Вот и пойдите туда сами!

— А что, неплохая мысль, — оживляется Куфальт.

Беербоом долго думает, потом говорит:

— А если меня не примут? Возьмут и вызовут полицию? — И уже совсем решительно добавляет: — Если уж попадать в их руки, то хотя бы за что-то крупное. За сломанную машинку и побои дадут месяца три, — не стоит мараться.

— Мы можем обстряпать все это в лучшем виде, — загорается Куфальт. — Скажем, ты живешь у нас, с тобой случился припадок буйного помешательства, и ты на нас набросился. Потом пришел в себя, но боишься, как бы опять не накатило. Пусть тебя подержат один-два дня.

— А потом?

— За это время с тобой поговорит ихний старшой, ну, в общем, главный среди врачей. И будь он даже последний кретин, все равно поймет, что ты и впрямь спятил. Только расскажи ему про себя все как следует, особенно насчет сестренки. — Куфальт бросает взгляд в сторону Лизы.

Беербоом тоже глядит на нее.

Она стоит у дверей, вся такая светлая, нежная, белокурая, и личико у нее такое розовое, совсем детское…

— И это рассказать?

— Обязательно. Это в первую очередь.

— Ты считаешь, что я на этом свихнулся?

— Хватит разговоров, пошли, — торопит Куфальт. — Не ночевать же тебе здесь. Я тоже не хочу иметь неприятности с полицией. Где ближайшая психбольница, Лиза?

— На Фридрихсберге, — едва слышно отвечает та. — Тут совсем рядом.

— Знаете что, фройляйн, — вдруг заявляет Беербоом. — Я пойду в психушку только в том случае, если вы сами меня туда отведете. — И уже орет: — Клянусь богом, с места не сойду, если вы меня не проводите!

Куфальт и Лиза переглядываются.

— Ну, ладно, — решает Лиза. — Я иду. Но вы обещаете, что действительно пойдете в больницу?

— Слушай, Куфальт, — говорит вдруг Беербоом. — Одолжи мне двадцать марок, и я отвалю. И никаких тебе хлопот, сможешь тут же залечь со своей милкой в постель.

— Во-первых, у меня нет двадцати марок, — мрачнеет Куфальт. — Во-вторых, я бы тебе их все равно не дал. Ты напьешься до чертиков, по пьянке чего-нибудь натворишь, и меня же притянут, потому что напился ты на мои.

— Ну, ладно, — сразу соглашается Беербоом. — Пошли! Куда, я пока не знаю. Может, и в психушку.

9

— Послушай, дружище… — совсем другим тоном начинает Беербоом, как только они выходят на улицу.

Как все-таки удачно, что им удалось вытащить его из дома. Тут тебе и ветерок, и прохожие, и фонари, и ты понимаешь, что все это — реальность, нормальная, человеческая жизнь, а то, что произошло наверху, в полутемной комнате, и что все больше и больше от тебя отдаляется, кажется уже нереальным.

Лиза взяла Куфальта под руку, пальцы их переплелись, и внешне они вполне могут сойти за влюбленную парочку.

Беербоом плетется рядом. Там, в комнате, они его боялись, а что же здесь, на улице? А здесь можно подозвать такси и укатить без него, а можно и подойти к полицейскому, — тогда он сам удерет. Тут Беербоом не так неотвратим, он здесь временно и случайно, этот неприятный, вздорный человечишка, которого тюрьма доконала… Тут от него запросто можно отделаться. И тогда они с Лизой останутся вдвоем. И в его жизни будут любовь и работа, работа и любовь…

Беербоому на улице тоже как-то полегчало. Совсем другим тоном начал он разговор, как только они вышли из дома:

— Послушай, дружище, с тобой тоже не все ладно. Тебя они тоже взяли на заметку. Нынче утром в приют нагрянули Марцетус с Яухом и долго совещались с Волосатиком. Причем речь шла в основном о тебе…

— Ты-то откуда знаешь? — недоверчиво спрашивает Куфальт.

— Подслушал, — с гордостью заявляет Беербоом. — Пошел в уборную, а потом постоял под дверью у Волосатика. Ну, у них тоже ушки на макушке: не прошло и трех минут, как меня саданули дверью по башке.

— И что же?

— Набросились на меня всем скопом и давай отчитывать, то один орет, то другой. Потому я после и взбесился!

— Что же они обо мне сказали?

Беербоом задумывается. И вдруг скороговоркой выпаливает:

— Дашь двадцать марок, если расскажу?

— И полмарки не дам, — смеется Куфальт. — Чем напиваться, отправляйся уж лучше в психушку.

— Но ты загремишь, если я не скажу, что они задумали. Говорили и насчет того, что надо обратиться в полицию.

— Да знаю я, о чем речь, — опять смеется Куфальт. — Могу себе представить. Ведь я с «Престо» расплевался.

— Ну, и что тебе будет?

— Думаю, ты и сам знаешь. Ничего эта шайка-лейка не может мне сделать, ни самой малой малости.

— Ну что ж, не хочешь — не надо! — злится Беербоом и снова погружается в угрюмое молчание.

— А что же ты делаешь целые дни, раз в бюро не ходишь? — вмешивается в разговор Лиза.

— Новую работу нашел, куда лучше прежней! — шепчет ей на ухо Куфальт.

— Знаю, знаю, у Куцмана или вроде того, — вставляет Беербоом.

— Что-о?! — вырывается у Куфальта, и он сразу настораживается: — Что ты знаешь о Гнуцмане?

— Двадцать монет, — отвечает Беербоом.

— Ни за что, — стоит на своем Куфальт. — И не только потому, что двадцать марок — большие деньги, но именно потому, что ты черт те чего натворишь и меня же подведешь под монастырь.

— А я, может, и так натворю, — говорит Беербоом.

— Но тогда я ни при чем. Ну, пожалуйста, Беербоом, будь другом, скажи, о чем они говорили!

— С приятелем так не поступают, — подает голос Лиза. — Вилли вам тоже помогает.

«Вилли! Она назвала меня Вилли!» — поет в душе у Куфальта.

— Ничего себе помощь — тащит меня в психушку! Тоже мне приятель. Нет уж, ничего вам не скажу.

— Ну и кончим об этом! — рявкает Куфальт.

А сам ворчит себе под нос:

— Если они что и пронюхали, все равно ничего нам не сделают! Мы просто их конкуренты, все по закону, да и Бер не таковский. Попросим его как следует, он и оставит работу за нами, хоть мы и сидели в тюряге.

— Вот и Фридрихсберг, — говорит Лиза.

Большую часть пути они прошли парком. Кусты, подстриженные лужайки, розарии. Небольшой прудик.

А ночь такая тихая, теплая, на всех скамейках парочки. Сквозь ветви доносится шепот, шелест, тихие голоса, влажный воздух прямо-таки напоен жизненными соками…

За парком тянется низкое мрачное здание с порталом — психиатрическая больница Фридрихсберг. В окнах темно.

— Они там все спят, — говорит Беербоом и останавливается. — Ну дай мне хоть пять марок!

— В любой психушке так же, как в тюрьме, дежурят и ночью. Идем! — говорит Куфальт.

— И внутри у них тоже как в тюрьме, — криво усмехается Беербоом. — Фройляйн, подарите мне три марки. Ну, две. Или хотя бы одну.

Но тут Куфальт взрывается:

— Ах ты, сволочь, дерьмо вонючее! Только и знаешь, что другим жизнь портить! Загубил мне весь вечер. Так идешь или нет?!

Он хватает Беербоома за руку и силой тащит к порталу.

— Ну зачем же так! — испуганно вскрикивает Лиза. — Зачем так!

Но Беербоом вдруг вполне миролюбиво смеется:

— Ты меня лучше не хватай, Вилли, ведь если я врежу, полетишь вверх тормашками…

И, освободившись из рук Куфальта, он поворачивается спиной к больнице и глядит в глубь парка.

— Расселись по скамеечкам и обжимаются досыта, а наш брат… — И, кивнув на Куфальта, спрашивает: — А с вами он как, фройляйн, — досыта? Строит из себя порядочного, а самому небось все мало.

— Кончай трепать языком, — обрывает его Куфальт. — Так ты идешь или нет? Если нет, мы уходим.

— Ясное дело, иду, а что мне еще остается? Денег-то вы не даете! — вдруг опять подпускает слезу Беербоом.

Но с места не трогается. Только теперь он не глядит в глубь парка. Не глядит он и на спутников. Он что-то ищет. Руки его обшаривают карманы, осторожно общупывают все тело и откуда-то вытаскивают — Лиза даже тихонько вскрикивает, — бритву, открытую опасную бритву!

Беербоом держит ее в руке, слегка приподняв, а бритва не складывается, он, видимо, чем-то ее обмотал, прежде чем спрятать…

Куфальт и Лиза не отрываясь глядят на него, глядят на это старое, злое и обиженное лицо — лицо ребенка, которому не дали пирожного, — на его темные волосы и кустистые брови…

— К черту eel — вдруг говорит Беербоом и швыряет бритву куда-то в кусты. Блеснув в темноте светлой серебристой полоской, она с легким стуком падает на землю.

— Размазня! — говорит Беербоом, глубоко вздохнув. — А я-то думал, что смогу. Даже на это неспособен. Совсем меня доконали! Так что идем.

Они молча подходят к темному зданию. Лиза крепко прижимается к Кульфату. Он чувствует, что она буквально висит на его руке, чувствует, что она вся дрожит от страха, что нуждается в его защите.

В больнице, как и следовало ожидать, есть звонок. Они звонят. Но ни в одном окне не вспыхивает свет. Они звонят еще раз. По-прежнему темно…

Но Беербоом не принимается за старое — не уговаривает их уйти, не просит денег, он стоит и терпеливо ждет.

После третьего звонка загорается свет, заспанный сторож, шаркая, подходит к двери и спрашивает сквозь решетку:

— Чего надо?

— Извините, пожалуйста, — захлебывается словами Куфальт. — Вот это — мой шурин, сегодня вечером у него был приступ буйного помешательства. Все в доме переколотил и нас тоже хотел прикончить. Теперь он успокоился, но чувствует, что припадок может повториться. Нельзя ли ему остаться здесь не одну ночь? Ну, пожалуйста!

Сторож этот — долговязый, нескладный дядька с испитым, изможденным лицом — кожа да кости. Он похож скорее на здешнего больного, чем на сторожа.

— Не давайте ему больше пить, — советует он, подумав. — Пускай протрезвится.

— Да он и не пил вовсе, — возражает Куфальт. — И вдруг ни с того ни с сего начал буянить.

Беербоом стоит рядом и не произносит ни звука.

— У какого врача он лечился? — недоверчиво спрашивает сторож.

— Да пока ни у какого, — вновь наседает Куфальт. — Я и говорю: ни с того ни с сего на него накатило.

— Так не бывает, — не сдается сторож. — Чем этот ваш шурин занимается?

— В настоящее время он безработный, — сразу сбавляет тон Куфальт.

— До свиданья! — спокойно и даже как-то небрежно вдруг роняет Беербоом, поворачивается и уходит.

Сторож уже с интересом глядит ему в спину и говорит Куфальту:

— Послушайте, уважаемый. Я верю, что вы хотите добра тому человеку. Но знали бы вы, сколько безработных приходит к нам и прикидывается сумасшедшими, надеясь получить тут еду и кров… А что он там делает? Что он там ищет?

— О господи! — вскрикивает Куфальт, обернувшись. — Скорее, на помощь! Он ищет бритву, которую только что выбросил…

— Да поворачивайтесь же! — визжит Лиза.

Но сторож медлит:

— Не имею права выходить с территории. Я как-никак на дежурстве… — и запирает дверь снаружи.

Куфальт и Лиза со всех ног устремляются в темноту парка, причем Куфальт на бегу бормочет, ни к кому не обращаясь:

— Просидел за решеткой одиннадцать лет, а может, и больше, кто его знает, только полгода как вышел… Ясно, со сдвигом…

Темная фигура впереди уже пересекла лужайку и скрылась за кустом…

— Быстрее, Лиза! Где этот чертов сторож? Он-то небось умеет обращаться с этим народом…

— Бегите на улицу и постарайтесь найти полицейского. А я не могу далеко отлучаться, калитка-то открытой осталась.

Они бегут уже по аллее. На скамейке сидит парочка…

— Никто здесь не пробегал?

Те даже отпрянули друг от друга.

— Что? Как?

В ту же секунду поблизости раздается крик. Пронзительный, срывающийся на визг; крик внезапно обрывается, сменяясь хриплым, сдавленным бульканьем…

— Туда! Туда! Скорее туда!

Густой кустарник. Такая страшная ночь, такой ужасный миг, а парк благоухает себе как ни в чем не бывало…

Они осторожно раздвигают ветви…

На земле что-то белеет, какая-то груда белой одежды, все белое-белое… И по белому растекается от головы, от шеи что-то темное, густое и липкое, это кровь, кровавое пятно на глазах растет, расплывается и все темнеет, темнеет… И так странно булькает…

— Караул! На помощь! Полицию! — пронзительно кричит кто-то.

И в этот момент Куфальт видит лицо Лизы Бен, стенографистки Лизы Бен. Видит ее рот, жадно хватающий воздух, горящие глаза, вытянутую шею…

И ужас охватывает его. О, эта жизнь, что же это за жизнь…

— Бежим отсюда! — шепчет он ей. — Быстрее! А то потянут в свидетели!

— Дай мне взглянуть… Дай только взглянуть, — шепчет она в ответ, едва дыша от возбуждения.

Он хватает ее за руку и протискивается сквозь толпу, набежавшую со всех сторон.

10

У каждого бывают дни счастливые и несчастливые. Это знают все. Знал об этом и Куфальт. Он предчувствовал, что этот день — шестнадцатое августа — принесет ему одни беды. Но что еще он ему готовит?

Для начала он сразу же заявил Лизе, что съедет с квартиры не позднее первого сентября: не мог он забыть ее лицо в ту минуту. Этот жадно дышащий рот, эта сладострастно вытянутая шея!

— Так… — только и сказала она. И повторила: — Так… — А помолчав, добавила: — Пожалуйста! Скатертью дорога!

Она вышла из его комнаты, дверь за ней хлопнула: конец, точка. Хватит с него такой любви! Конечно, она крутила с ним только для того, чтобы поближе познакомиться с убийцей-маньяком Беербоомом. Нет уж, благодарю покорно!

Все прошло… прошло…

Потом, по дороге на работу, Куфальт купил газету, утренний выпуск, и прочел сообщение об убийстве, совершенном неким Беербоомом. Кое-что в статье заставило его горько усмехнуться, — например, упоминание о том, что Беербоома поместили в больницу Фридрихсберг («временно, дабы поскорее оградить от возмущенной толпы, жаждавшей с ним расправиться»), то есть в ту самую больницу, куда Куфальт тщетно пытался его сбагрить…

«Наверное, там он и останется до конца своих дней», — подумал Куфальт.

В той же заметке сообщалось, что жертвой Беербоома («скончавшейся той же ночью») оказалась одинокая тридцатисемилетняя швея, старая дева, которая, вероятно, только потому отправилась ночью в парк возле больницы, чтобы, глядя на целующиеся парочки, получить свою долю любовного волнения. А ведь и Беербоом добивался того же…

Ох уж этот великий и жестокий, неистовый убийца-маньяк Беербоом!

Нет, этот несчастный, вечный неудачник, сумасброд и рохля, которого газета изобразила этаким зверем, чуть ли не дьяволом, одержимым жаждой убийств! А он всего лишь жалкий урод, порожденный темной стороной жизни!

Этого великовозрастного ребенка разлучили с любимой сестренкой, заставили одиннадцать лет жить монахом, извратив в нем все естественные инстинкты, так что пылающей осталась только плоть, а потом, когда его выпустили на волю, он уже был неспособен спать с женщиной и отрешиться от диких фантазий, теснившихся в его мозгу, и потому загорелся безумной страстью к маленьким девочкам, почти детям, загорелся мечтой о голеньком детском тельце… И уже готов был смириться, отказаться от своих необузданных желаний и укрыться в психушке, как в камере, отказаться от их исполнения, от всякой надежды на их исполнение в этой жизни…

Однако и в этом ему было отказано, и почти против воли он оказался ввергнутым в жизнь, лишенную надежд, где для него не было ни крова над головой, ни работы, ни пищи, ни шансов на успех, ни доброго слова, ни верного друга и вообще никакого места под солнцем…

Вот он и бросился с бритвой в руке исполнять свое единственное, оставшееся еще доступным желание.

И наткнулся на полную противоположность того, что искал, — не на девушку-полуребенка, а на высохшую старую деву, своего двойника в образе женщины…

И Куфальт живо представил себе, как этот несчастный безумец Беербоом проведет остаток своей жизни — долгий ли или краткий — в каменной клетке с зарешеченным окном, вновь и вновь прокручивая в уме одну и ту же мысль: «Если бы мне тогда попалась хотя бы молоденькая… Если бы в ту ночь мне повстречалась маленькая девочка… Хоть бы напоследок мне улыбнулось счастье!»

Счастье! У Куфальта, ясным солнечным утром направлявшегося на работу в бюро «Цито-Престо», даже мороз пробежал по коже… Что люди называют счастьем, что это вообще за штука — счастье… Для Беербоома было бы счастьем, если бы на месте тридцатисемилетней старой девы оказалась девочка девяти или одиннадцати лет, маленькая девочка в носочках…

Вот уж воистину: счастье!

11

Во всяком случае, в «Цито-Престо» еще никто ничего не знал о ночном происшествии. Чтение газет не входило в круг жизненных потребностей бывших заключенных, и даже при самых заманчивых заголовках они ни за что не стали бы тратить десять пфеннигов на утренний выпуск; за десять пфеннигов можно купить целых три сигареты, — так что и говорить не о чем!

— Упакуйте готовый материал и доставьте на фирму, — сказал Маак Куфальту и Монте.

— И не берите двадцатимарковых, как в прошлый раз, — их не разделишь! — потребовал Енш.

— Ладно, возьмем тысячными, — отшутился Монте, и они двинулись в путь, нагрузившись тяжелыми пачками по пять тысяч писем в каждой.

— Вот, фройляйн, очередные десять тысяч, — говорит Куфальт секретарше. — Наверное, незачем отрывать господина Бера от дел, все у нас в полном порядке. Нам бы только записочку в кассу, если можно.

— Нет, господин Бер хотел бы с вами переговорить, господин Мейербер, — отвечает секретарша. — Конверты можете здесь оставить, и ваш спутник тоже может здесь подождать. Господин Бер хочет поговорить с вами лично. Как пройти к нему, вы знаете.

Да, Куфальт знает. Но идет не с легким сердцем. Этот Яблонски вчера… Может, за афишным столбом и вправду прятался Яблонски? А потом эта бессвязная болтовня Беербоома о том, что он подслушал… Может, надо было дать ему двадцать марок, которые он клянчил? О, господи! Неужели не видать им покоя до конца дней?!

Господин Бер сидит за своим столом, курит сигарету и листает какие-то письма. Он не поднимает головы, когда Куфальт входит и вежливо здоровается.

Он даже не отвечает на приветствие.

Ах нет, в конце концов он все же отвечает:

— Здравствуйте, господин Мейербер. Ведь ваша фамилия Мейербер? — спрашивает он.

Куфальт молчит. («Значит, все же дознался, значит, дознался…») Бер бросает на посетителя быстрый взгляд.

— Ведь ваша фамилия Мейербер, не так ли? — повторяет он свой вопрос, но в тоне уже чувствуется угроза.

— Да, — упавшим голосом роняет Куфальт.

— А имя?

— Вилли.

— Ага, значит, Вилли Мейербер. Не Джакомо слава богу.

Господин Бер как бы в раздумье разглядывает свою сигару, стряхивает пепел и спрашивает:

— И если я вас правильно понял, вы безработный. То есть были безработным до того, как получили у нас заказ.

— Так точно.

Вновь возникает напряженная пауза — на этот раз надолго.

— И это все? Только безработный? — вдруг нарушает ее Бер.

— Все, — покорно соглашается Куфальт.

Толково придумано: одни люди сидят за письменными столами и имеют право задавать вопросы другим, а эти другие обязаны стоя на эти вопросы отвечать. Немыслимо даже представить себе, чтобы Куфальт вдруг стал спрашивать Бера, как он до этого додумался и почему, да отчего… Просто немыслимо!

Его дело — стоять и ждать, пока господин Бер, оглядев Куфальта с головы до ног, спросит:

— И все, что вы мне тут наговорили, тоже чистая правда, так, господин Мейербер?

Куфальт не сразу решается ответить. В голове у него проносится: «Какой смысл раскалываться? Еще никому от этого пользы не было. Любому бывалому уркагану известно — на допросах все отрицай».

— Да, господин Бер, все — чистая правда, — твердо говорит он.

— Что ж, прекрасно, — говорит Бер и опять принимается листать бумаги. — Значит, все, что вы мне сказали, правда. А больше и нет ничего. Больше я ничего не знаю.

— Да, — подтверждает Куфальт. — Больше ничего и нет.

— Хорошо, благодарю вас. Деньги получите в кассе, распоряжение возьмите у фройляйн Бекер. До свиданья, господин Куфальт.

Только закрыв за собой дверь кабинета и отойдя от нее шагов на десять, Куфальт вдруг соображает, что Бер назвал его Куфальтом. Ну и что ему теперь делать? Может, тот даже нарочно проговорился, из лучших чувств, чтобы как-то предупредить его о грозящей опасности. Теперь надо быть начеку, гром, того гляди, грянет. Но они ничего, ничего не могут им сделать!

Хуже всего, что с Монте об этих делах говорить нельзя. Вот он вышагивает рядом, красивый, в сущности, парень, и волосы у него на редкость красивые — светлые, вьющиеся. Но в голове у него одни мерзости. Он ко всему равнодушен, терпеть не может изо дня в день вкалывать и всегда ищет повод смыться… Куфальт, спотыкаясь, тащится рядом с ним. «Такой уж сегодня день — что ни час, то хуже. Так и жди беды».

И все-таки застывает на пороге их мансарды, оторопев от неожиданности: в треске и грохоте машинок посреди комнаты стоит — кто бы вы думали? — не кто иной, как папаша Зайденцопф, их общий любимец Волосатик.

Как только Куфальт с Монте появляются в дверях, он резко поворачивается к ним:

— А вот и вы, мой дорогой Куфальт! Я так по вас соскучился.

И он бросается к Куфальту, излучая доброжелательность и заранее протягивая руку для приветствия.

— Не подавай ему руки, Вилли! — перекрывая треск машинок, кричит Енш.

— Разговоры запрещены! — напоминает Маак.

Куфальт едва успевает отдернуть руку — она уже почти коснулась пальцев Зайденцопфа. Вместе с Монте он направляется к своему месту, садится, не поднимая головы, и принимается рассовывать материал по конвертам.

Один-второй-третий… Быстрее, быстрее, еще быстрее…

— Дорогие мои юные друзья, — стоя посреди комнаты, начинает речь Волосатик, по-видимому нимало не обескураженный оказанным ему приемом…

А машинки трещат и позванивают, и на Енше опять ни пиджака, ни жилета, ни рубашки…

— Дорогие мои юные друзья, всяческого уважения достойно усердие, с каким вы отдаетесь столь общественно полезной работе. Было время, когда кое о ком из вас, в частности о вас, мой дорогой Куфальт, высказывались злокозненные суждения… Но, слава господу, они не оправдались и развеялись как дым, да, как дым…

Зайденцопф стоит посреди комнаты и медленно, с наслаждением потирает руки. При этом он обводит глазами сидящих за машинками, проверяя, не глядит ли на него хоть один из них. Но нет, никто не глядит. Все работают.

Глава приюта «Мирная обитель» делает несколько шагов и останавливается за стулом одного из печатающих. Через плечо сидящего он разглядывает машинку, бодро постукивающую рычажками, и многозначительно произносит, ни к кому не обращаясь:

— И все как одна — новые… Прекрасные новые машинки… «мерседес»… «адлер»… «ундервуд»… «АЭГ»… «ремингтон»… Да, на таких работать — одно удовольствие. Чудеса, чудеса…

Глаза Куфальта и Маака на миг встречаются. А Зайденцопф, нимало не смущаясь, продолжает:

— Триста тысяч адресов — неплохой заказец, надолго хватит работы, думается, месяца на полтора. А что потом?

Никто не отвечает.

— В Гамбурге такой заказ выпадает от силы два-три раза в год. А что делать остальное время? О, мои юные друзья… — Голос его крепнет, звучит уже как колокол, а черная курчавая борода топорщится… — О, мои юные друзья, мы с распростертыми объятиями приняли вас и в «Мирную обитель», и в «Престо», когда вы вышли на свободу из мест заключения, когда вы были в отчаянии и растерянности, без средств к существованию. Мы дали вам хороший обильный домашний стол, кров над головой и все условия для нормальной жизни. — Голос его уже гремит набатом. — В «Мирной обители» вас приучили трудиться, с неизбывным терпением мы возвращали вам привычку к каждодневному труду. И вот как вы нас отблагодарили!

Кажется, он и впрямь огорчен, взволнован и огорчен. Кто знает, может быть, этот ханжа и фарисей в эту минуту искренне верит тому, что говорит.

Зайденцопф ненадолго умолкает. А когда вновь начинает говорить, голос его исполнен глубокого неподдельного возмущения.

— И по какой же цене вы взялись выполнить этот заказ? Я спрашиваю — по какой? Наверное, по десять марок за тысячу или по девять пятьдесят, а то и по… — Он обводит взглядом их лица. — А то и по девять марок. А мы получили бы на две марки больше. Шестьсот марок заработка несведущие люди просто-напросто выбросили в окно, пустили по ветру. Я вас не упрекаю, но подумайте сами — что вы наделали! Ведь вы сбили цену на несколько лет вперед!

Бюро зашевелилось, но Зайденцопф уверенно продолжает:

— И что станется с вами самими по прошествии этих полутора месяцев? Никакой работы не будет, а уж всякие попечительства, благотворительные общества и приюты — ведь это мы и есть, мы с ними тесно спаяны и ведем все переговоры. Все справки, расследования, запросы идут через нас… — Он качает головой и вдруг рычит, как разъяренный лев: — На коленях к нам приползете, выть и скулить будете: «Отец Зайденцопф, дайте нам кров над головой, накормите нас! Бога ради, помогите, отец Зайденцопф, не подыхать же нам!» Но тогда уж мы…

Что именно они сделают, уже никто не слышит, последние слова тонут в общем шуме. Почти все бросают работу, выскакивают из-за столов и, захлебываясь словами, нервно ловя ртом воздух, выплескивают ему в лицо давно копившуюся ненависть:

— Шкуродер проклятый, отъелся за наш счет!

— А ты сколько платил нам за тысячу? Четыре пятьдесят!

— А кто нас пугал: не хотите, не надо, вышвырну вон, безработных и без вас пруд пруди!

— Врезать гаду промеж глаз! (Енш.)

— Лучше вывесить за ноги из окна! (Эзер.)

— Правильно, там он по-другому запоет! (Куфальт.)

— Тихо! — перекрывая общий галдеж, кричит Маак. И еще несколько раз: — Тихо!

Протиснувшись сквозь плотную, отчаянно жестикулирующую группу, столпившуюся вокруг бледного, но не слишком испуганного Зайденцопфа, он говорит:

— А теперь уходите!

— И не подумаю! — орет тот в ответ. — Я хочу вас усовестить! И внушить: вернитесь а наше лоно, и мы вам все простим…

— Взяли! — командует Маак Еншу.

Они хватают Зайденцопфа за руки и ведут его к выходу. Но тот продолжает выкрикивать:

— Кто в течение трех часов вернется, будет тут же принят! Кто вернется первым, будет назначен помощником господина Яуха!

Дверь захлопывается, с лестницы еще доносятся неразборчивые угрозы. Маак и Енш возвращаются.

— Вот так! — говорит Маак, и его белое, как мел, лицо нервно подергивается. — Вот так! — Поглядев вокруг, он добавляет:

— За работу! Нам нужно успеть сделать положенные десять тысяч. Сегодня это тем более необходимо! Разговоры отставить!

И еще раз обводит глазами всех по очереди. Остановив взгляд на Енше, он ободряюще кивает ему. А потом говорит тихо, но внушительно:

— А может, кому-то охота принять предложение папаши Зайденцопфа? Так пожалуйста! Но тогда уж сразу!

Все принимаются за работу.

12

В обеденный перерыв только и разговору что об этом визите. Все страшно гордятся, что сумели выставить самого Зайденцопфа, недавнего властителя их судеб…

— Ему только того и надо, чтобы мы ввязались с ним в спор!

— Воображает, что может вправлять нам мозги!

— Жди-пожди, чтоб мы вернулись!

— Не мы будем выть и скулить — сам первый завыл!

— Ловко вы его выставили! Хватка, как у заправских фараонов! Раз — и нету Волосатика!

— Вряд ли опять сюда сунется!

— Это еще вопрос! Скорее всего, сунется. Триста тысяч адресов! Да он за таким заказом высунув язык побежит!

— Наверно, теперь Яух явится!

— Эх, здорово было бы! Я бы со смеху помер!

— Нет, Яуха Марцетус вряд ли пошлет, не хуже нас знает, чего тот стоит. Пес он и есть пес!

— А что, если Марцетус сам к нам заявится?

Все растерянно умолкают.

И кто-то один не очень уверенно говорит:

— Навряд ли. Больно уж важная птица.

— Почему же? Очень даже возможно.

— Конечно, все на свете возможно. Только не верится.

— И мы опять отмолчимся. Никто ему не ответит, он и уйдет.

Но на все лица уже легла тень сомнения.

— Да, Марцетус… Только бы не пришел. Этот ханжа — хитрая бестия.

— Пора за работу, друзья! — напоминает Маак. — Время подпирает, так что давайте в темпе!

Машинки только застрекотали, только разогнались, как вдруг все разом запнулись и — тишина!

Все взгляды прикованы к одной машинке, к той, за которой никого нет. Одно место пустует!

Все обводят глазами комнату, словно стараясь найти того, чье место пустует. Но не находят.

И кто-то издает протяжный свист.

— Эй! Эй! Человек за бортом!

— Где Загер?

— За пивом пошел!

— Будущий помощник заведующего!

— Заведующий помощник будущего!

— Ну, погоди же, собака!

— Эй! Эй! Человек за бортом!

— Друзья! — начинает Маак и умолкает, запнувшись.

— Плевать я хотел на таких друзей! — вдруг срывается на крик бешеный Енш. — И на дружбу со всякой сволочью! Мразь! Вон дверь! Куфальт, открой ее, распахни ее шире! Вот так! А теперь — ну-ка, все спиной к двери, лицом к стене! И подальше друг от друга, чтоб не касаться! Глаза прикрыть руками! Кто откроет, схватит по морде! Ну, быстро! — Он уже вопит во все горло: — Вон отсюда, падлы, скоты, трусы проклятые! Убирайтесь, никто не смотрит на ваши подлые рожи, уматывайте, пока целы и никто не видит! Выкатывайтесь по-тихому! Вон!

Молчание. Все стоят лицом к стене, закрыв глаза, и молчат. Не скрипнула ли половица? Кажется, кто-то ушел? А может, тихонько прокрался, так что никто и не слышал! Где ты, детская доверчивость, где вера в ближнего? Все пошло прахом. Енш шумно дышит, накаляясь, и наконец не выдерживает:

— Ты уже смылся, Монте? И тебя ждет у них теплое местечко!

— Дурак набитый! — тявкает Монте.

Значит, Монте покуда тут.

И Енш уже не рычит, а басисто и раскатисто рокочет в ответ:

— Сознайся уж — небось на меня глаз положил, красавчик!

Безудержный хохот, — и все вновь обретают зрение, и новыми глазами глядят на солнце, на окружающих: нет, больше никто не удрал, кто был, тот и остался.

— Ладно, — буркает Енш. — Завтра утром еще поглядим, может, за ночь кто передумает. Я больше никому не верю.

— А я никогда и не верил.

— Все люди — сволочи!

— Знаешь что, — говорит Маак Еншу. — Будет лучше, если с сегодняшнего дня ты возглавишь нашу контору. У тебя лучше получается.

— Что правда, то правда, Маак, — соглашается Енш пренебрежительным тоном. — Ты слишком тонко воспитан. Я всегда считал: кто тонок — у того просто кишка тонка. А наша жизнь — сплошное дерьмо. Значит, так: за работу! Куфальт, садись за машинку. И поднапрягись, понял?!

— Понял, — кивает Куфальт.

— А как же я? — заныл Монте. — Не могу же я один разложить десять тысяч!

— Вот и убирался бы, пока дверь была нараспах! — отмахивается Енш. — Ну ладно, ладно, не устраивай сцен. Вечером навалимся всем скопом и поможем. За работу!

И работа кипит.

Куфальт, вновь оказавшийся за машинкой, такой новой и такой прекрасной, поистине счастлив. Счастлив, но встревожен.

Счастлив, ибо пальцы сами пускаются порхать над клавишами, едва только глаза успевают прочесть адрес на карточке, и порхают без ошибок и задержек. Куда подевалась прошлая ночь? Забыта, растаяла, он просто переедет на новую квартиру, и все. Все кончено. Лиза, все кончено? Жизнь, слава богу, так устроена, что все время возникает что-то новое, нет нужды цепляться за старое: что ушло, то прошло!

Чистые конверты у него, как и у всех, лежат на столе аккуратно перевязанными пачками по сто штук. Куфальт срывает бандерольку, его сосед, Фассе, сделал то же самое раньше, опередив Куфальта на три-четыре конверта. А когда Куфальт покончил с этой сотней, у Фассе оставались несделанными еще несколько штук. О, Куфальт нынче в хорошей форме! Странно, но факт: никогда ничего не знаешь заранее. Сегодня у него должно бы все идти вкривь и вкось, а все, наоборот, получается удачно. Он счастлив.

Но встревожен. И все остальные тоже. Никогда раньше не перешептывались так часто, не прерывали работу, не насвистывали в раздумье, не бормотали что-то себе под нос. Зайденцопф побыл и ушел, и хоть гремел и грохотал, но на том гроза не кончилась — молнии-то еще не было. Зайденцопф — не удар молнии. И Загер — не удар… Но грозовые тучи все еще висят над ними — когда же ударит молния?

Ровно в тридцать пять минут шестого она ударила. Ровно в тридцать пять минут шестого раздался резкий стук в дверь.

Маак (конечно же Маак, хотя он уже не был здесь старшим!) крикнул: «Войдите!» Все лица повернулись к двери, вошел пастор Марцетус.

— Добрый вечер! — сказал он и, сделав несколько шагов, остановился посреди комнаты.

— Добрый вечер! — робко и послушно откликнулись несколько человек и тут же прикусили языки.

Четверо (Маак, Куфальт, Енш и Дойчман) вновь принялись за работу, машинки вновь застрекотали, и вдруг…

— Тихо! — спокойно сказал Марцетус. И уже более властно: — Тихо!!!

Трое (Маак, Куфальт, Енш) продолжали стучать по клавишам.

— Тихо! — сказал пастор в третий раз. — Надеюсь, у вас достанет вежливости в течение пяти минут соблюдать тишину и выслушать то, что я хочу вам сказать.

Один (один из всех! А именно Енш) продолжает как ни в чем не бывало стучать на машинке, делает опечатку, исправляет ее, вновь стрекочет. Одинокий перестук звучит так беспомощно, так потерянно в большой комнате, которая только что была заполнена шумом до краев. И вдруг Енш злобно роняет:

— А, пошли вы все! — и его машинка тоже смолкает.

— Правильно! — строго говорит пастор, обращаясь к Еншу. — Совершенно правильно изволили заметить. Вы все, как говорится, хорошенько влипли.

Он опять умолкает. Енш что-то злобно бурчит себе под нос, пастор оглядывает комнату и говорит очень вежливо:

— Господин Монте, уступите мне, пожалуйста, ваш стул на пять минут, я старый человек.

Монте послушно вскакивает и слегка заливается краской, Енш уже дрожит от злости, но не мешает Монте поставить стул посреди комнаты.

— Благодарю вас. — Марцетус вежливо благодарит и садится.

Он удобно устраивается на стуле и обводит взглядом всех присутствующих. Куфальту кажется, что на него он смотрит особо пристально и особенно сильно морщит при этом лоб.

— Итак… — неспешно начинает пастор.

Но не доканчивает.

В одной руке Марцетус держит красивую черную велюровую шляпу с жесткой тульей, в другом — большой носовой платок из тонкого полотна. Время от времени он изящным движением вытирает пот со лба. Лицо у него полное, розовое, рот четко очерченный, выразительный, а подбородок энергичный, сильно выступающий вперед. (У всех, находящихся в комнате, подбородки безвольные, скошенные, и только у Енша нижняя челюсть сильно развита, но в другом роде: это скорее челюсть боксера.)

И именно он в конце концов нарушает молчание, злобно бросив в лицо незваному гостю:

— Господин пастор, нам надо работать, у нас не так много свободного времени, как у вас.

Но тот, как бы не слыша сказанного, спрашивает у Енша:

— Вы здесь за старшего, не так ли? То есть заведуете этой конторой? А может быть, все же не вы, а господин Маак?

— Загер вам наврал, — криво усмехается Енш. — Я заведующий.

— Так-так, — говорит пастор, что-то соображая. И потом еще раз: — Так-так. — Он явно что-то тщательно обдумывает. А потом вдруг спрашивает: — Значит, именно вы и производите все операции, как то: выплаты, расчеты и так далее?

Енш тоже начинает напряженно думать. И бросает быстрый взгляд на Маака, но пастор перехватывает его взгляд, так что им не удается объясниться без слов.

Поэтому Енш ворчливо выдавливает:

— Ну, произвожу.

На что пастор замечает ласковым голосом:

— Следовательно, вы, надо полагать, зарегистрировали свое предприятие в соответствующем отделе полиции?

Молчание.

— А также произвели вычеты из заработной платы в счет подоходного налога?

Молчание.

— А также подали списки сотрудников в больничную кассу? И наклеили марки?

Длительное молчание.

Пастор больше не наблюдает за выражением лиц своих слушателей, его задумчивый и мягкий взгляд устремлен к голубому летнему небу, пронизанному золотыми лучами солнца.

Зато сами они обмениваются между собой беглыми взглядами как бы исподтишка, что-то такое чувствуется в воздухе…

— Мы чрезвычайно благодарны вам, господин пастор, за ваши советы, — вежливо говорит Маак. — И непременно воспользуемся ими в ближайшее время. Ведь мы работаем лишь третий день.

— Так-так, — говорит пастор.

— А три дня как раз и даются на оформление всех бумаг, — вворачивает Енш, тоже вежливым тоном. — Не напомни вы, я бы, пожалуй, забыл.

— Так-так, — еще раз говорит пастор. И видно, что он уже не так спокоен, как вначале.

— Дело, которым я занимаюсь, — заводит он разговор с другого конца, — неблагодарное дело. Каждому из вас всегда кажется, что его обсчитали. Потому что вы видите только одну сторону: мы получаем одиннадцать за тысячу, а вам платим только шесть…

— Четыре пятьдесят, — уточняет Енш.

— Хорошо, четыре пятьдесят, — соглашается пастор. — Но вы не учитываете того, что нам приходится платить за аренду помещения, за отопление и освещение, что машинки изнашиваются и что мы выручаем вас в период кризиса и избытка рабочих рук. А ваш заработок — о боже правый! — Он саркастически смеется. — Вы думаете, у меня только и дела, что раз-два в неделю отчитывать вас за грехи. А на самом деле я день-деньской сочиняю прошения в вашу пользу, разыскиваю и привлекаю благотворителей, жертвователей. Один внесет пять марок, другой десять, восемьсот таких взносов, тысяча таких взносов за год — этим и живет все дело…

— А также его глава — пастор Марцетус, — опять вворачивает Енш.

— Да, и его глава — пастор Марцетус, — соглашается тот. — Вы ведь горой стоите за то, чтобы любая работа оплачивалась по справедливости. Почему же вы хотите, чтобы я работал даром?

— Послушайте, господин пастор, — медленно, чеканя каждое слово, вступает в разговор Маак. Он бледен, как мел, очки то и дело сползают с переносицы, и он привычным жестом возвращает их на место. — Все, что вы говорите, вероятно, верно и правильно, мы не хотим с вами спорить, но… — Тут Маак начинает заводиться. — Но почему бы вам не предоставить нас самим себе? Мы сами нашли себе работу, сами взяли на себя весь связанный с нею риск, и если дела у нас пойдут плохо, к вам мы все равно не побежим. Так что оставьте нас в покое. Здесь работа доставляет нам радость, а пока работали у вас, не доставляла. И нечего нам угрожать — «барыш пополам или донесу», этот финт нам давно знаком. Дайте нам идти своей дорогой, ведь мы ничего плохого вам не делаем.

— Правильно! — выкрикивает Енш, и еще кто-то бормочет нечто нечленораздельно-одобрительное.

— Я не буду говорить вам о том, — пастор опять берет инициативу в свои руки, — что именно мы сделали из вас классных профессионалов. Не буду говорить и о том, что считаю некорректным выведывать адреса нашей клиентуры. Не буду говорить о том, что подло сбивать цены, заключая договор по расценкам ниже наших тарифов. И скажу лишь о том, что никто из вас не достигнет намеченной цели, что для всех вас этот неблагодарный поступок станет началом гибели и новых преступлений…

— Это почему же? — ехидничает Енш, ничуть не задетый за живое речью пастора.

— Да потому, что вы… — Но пастор не договаривает и поднимается со стула. — Вот стоят эти ваши новенькие пишущие машинки. Они блестят, они сверкают, они такие чистенькие и красивенькие… Но как они куплены, а? Как они куплены?

Молчание.

Потом Енш говорит:

— В рассрочку, наверное.

Только они собрались разразиться хохотом, как пастор разражается гневом:

— Они куплены путем обмана, наглого преступного обмана!

Куфальт стоит, как под перекрестным огнем, — да, на него устремлены взгляды всех — горящие, злобные, испуганные, уничтожающие…

А пастор тем временем продолжает:

— Когда господин Зайденцопф вернулся от вас и поведал нам сказочку про новехонькие машинки, мы, конечно, сразу же сообщили в полицию. Расследование еще не кончено, но уже установлено, что все машинки приобретены одним и тем же субъектом без гроша в кармане, и трое пострадавших уже предъявили иск…

Долгое, долгое молчание.

Пастор пронзает Куфальта горящим взглядом:

— Да, теперь вам страшно, теперь вам хочется скрыться с глаз долой, но теперь уже поздно. Я вас предупреждал, Куфальт, я вас много раз предупреждал! — И, повернувшись к двери, кричит: — Господин Шпехт, прошу вас, входите!

И дверь отворяется, и в комнату входит широкоплечий приземистый человек с пышными фельдфебельскими усами, тронутыми сединой, густыми, кустистыми седыми бровями и совершенно лысым черепом.

— Вот Куфальт, господин комиссар Шпехт, — указывает пастор.

— Ну что ж, господин Куфальт, следуйте за мной, — говорит комиссар вполне доброжелательно. — Только спокойно и без всяких штучек.

Он легко подхватывает Куфальта под локоток, белые, как мел, лица товарищей проплывают мимо, потом они исчезают, а дверь, наоборот, наплывает («Неужели никто так и не скажет мне ни слова?»), дверь перед ним открывается, потом, уже за ним, закрывается, и они оказываются на лестнице. И тут изнутри, из мансарды, доносится сочный, уверенный голос:

— А теперь, мои юные друзья, мы можем…

Все потеряно, все мимо. Все мимо, все потеряно.

13

Проснувшись, Куфальт сперва подумал, что все еще видит сон. Этой ночью его преследовал какой-то мрачный, жуткий кошмар. То он бежал от преследователей и глупо прятался там, где был у всех на виду, то его в чем-то обвиняли, и ему приходилось оправдываться, и чем прочувствованнее он говорил, тем презрительнее те люди щурили глаза, пересмеивались и не слушали… И так всю ночь.

Ему казалось, что он плакал во сне, что его изголовье еще мокро от слез и что… И что он, no-видимому, даже кричал: «Отпустите меня, я пойду сам!» Да. Да, это было. Было. Но вот он окончательно проснулся, в тесную камеру пробивается сумеречный серый рассвет, а прямо перед ним, у самого лица, сидят два грозных чудища, два древних, как мир, паразита, готовых напасть на него, беззащитного, тело у них коричнево-красное, плоское и как бы бронированное, а усики-щупальцы и жаждущий крови хоботок направлены прямо на него. Они маячат перед ним как призраки, как грозные демоны… И его разум, высвобождаясь из мрачных лабиринтов сна, силится понять: что с ним? Где он? Но потом, почувствовав зудящее жжение на руках и ногах, он слегка поворачивает голову, одеяло соскальзывает, и насекомые мигом разбегаются в стороны…

«А, клопы, — думает он. — Ясное дело, как же без них. Только их и недоставало. Знакомая картина! Разве бывают полицейские участки без клопов?»

Он вскакивает на ноги и бросается к умывальнику. Моясь, он разглядывает свое тело, на котором уже вновь появились следы укусов. Сколько же времени он был на воле? Он подсчитывает. Получается сто два дня! Всего сто два дня — и опять за решеткой! И хорошо. Зачем было так мучиться?

Он ходит из угла в угол по грязной камере полицейского участка, в которой все стены испещрены бурыми пятнами — следами раздавленных клопов. Можно было бы сейчас заняться их истреблением, тогда хотя бы следующая ночь прошла бы чуть поспокойнее. Только какой смысл за ними гоняться? И какой смысл устраивать себе одну спокойную ночь?

Никакого, пора бы понять, дурья твоя башка!

Этот Шпехт, полицейский комиссар Шпехт, вчера вечером ограничился кратким протокольчиком. Составляя его, он ухмылялся и приговаривал:

— Ну конечно же, старина, у вас не было жульнических намерений, отнюдь! Да и с чего бы? И зачем? Сто восемьдесят марок — за шесть машинок — вы собирались каждый месяц выплачивать из своего заработка, все честь по чести… Да я верю, верю, каждому вашему слову верю! Ах, вы хотите сигаретку? Какую еще вам сигаретку, когда вы чушь несете? Так что, старина, если хотите покурить, придется немного развязать язычок! Небось дело привычное: как-никак пять лет просидели. Сигаретку вам? За здорово живешь ничего не наживешь!

Вот-вот, все по-прежнему, знакомая песня, знакомый мотив! Все начинается сызнова, и может статься, что Беербоом сидит тут же, через десяток камер от него, и его так же будут таскать на допросы и есть клопы, и приговор у него будет — либо вышка, либо пожизненное, а он, дурень, наверняка еще и радуется…

<