Book: Набег



Набег

Алексей Витаков

Набег

Набег

Глава 1

…Укрепленная линия, состоящая из городов, валов, лесных засек и завалов, защищала нижние окраины Московского государства от набегов ногайских и крымских татар. К 1571 году «передними» городами, глядевшими прямо в степь, были Алатырь, Темников, Кадом, Шацк, Данков, Ряжск, Орел и другие, оставляющие далеко впереди себя приворонежский край. Из этих городов посылались в степь конные разъезды для наблюдения за появлением татар. С 1586 года сторожевая черта передвинулась на юг. В этом году были устроены два новых города Ливны и Воронеж.

Для несения сторожевой службы по городу Воронежу и заселения нового края были призваны «охочие люди», добровольцы, которым за их службу отводились поместные земли и всякие угодья. Шли переселенцы из Беляева, Рязани, Ельца, Шацка и других городов. Шли дети, братья, племянники служилых людей, в том числе служилых «по отечеству», то есть потомственных детей боярских. Много стекалось крестьян и дворовых помещичьих людей, бегущих на далекую окраину от всё усиливающегося крепостного гнета. Такие беглецы вербовались местными воеводами в ряды «приборных» служилых людей — казаков, стрельцов, пушкарей, а иногда и в «детей боярских».

При заселении Воронежского края в первую очередь осваивались укрытые от вражеских набегов места между реками Воронежем и Доном. Но уже вскоре стали заселяться участки и в междуречье Воронеж — Усмань по лесным полянам и опушкам…

* * *

Весна в 1633 году сильно припозднилась. Стоял апрель, но снег до конца еще не сошел. Кругом, покуда хватало глаз, виднелись грязновато-белые островки с рыжими пятнами. Там, где лесок или подлесок, — снега больше и он более белый, где место открытое — покров напоминал грубые, сморщенные заплаты. Днем, когда солнышко пригревало, снег становился рыхлым и напоминал чем-то лицо пригорюнившегося столетнего деда, к ночи температура падала, и он начинал истово блестеть в лунном свете, словно сделанный из стекла.

Смеркалось. Ветер нес с восточной стороны тягучий волчий вой и мелкую, острую земляную крупу, состоящую из остатков прошлогодней листвы и песка.

Инышка лежал на животе за бугорком, прячась от занудного и злого дыхания Дикого поля; ноги широко расставлены, левая рука за пазухой, правая в толстой варежке покоилась на прикладе самострела. Справа в нескольких шагах, прислонившись к кривой березе, спиной к чужой границе, сидел дядька Пахом; осторожно курил, держа люльку[1] в тяжелом, темном кулаке так, чтобы не было видно табачного огонька. Слева за тощим кустом, скрючившись, лежал Лагута; листовидный наконечник Лагутиной рогатины тускло поблескивал в сторону татарской сакмы[2].

Инышка — рослый двадцатипятилетний парень с вихрастым чубом на лбу, выросший круглым сиротой — отца с матерью, рязанских крестьян, угнали татары в полон семнадцать лет назад. Семилетку приютила и вырастила семья дядьки Пахома. Пахом — стареющий казак, в прошлом из беглых крестьян. Попросился к атаману Тимофею Кобелеву, тот взял в казаки, да еще землицы нарезал под пахоту, луг дал под сенокос и разрешил пользоваться рыбными угодьями. За это Пахом нес службу надежнее верного пса. Вскоре жинка появилась и трое деток. Когда за руку привел в дом Инышку, Дуне своей сказал: где, мол, трое, там и четверо, не объест хлопец. Лагута — совсем еще зеленый излегощинец, семнадцати зим не прожил, но отчаянный, весь в своего отца, покойного атамана Гуляй Башкирцева.

Втроем они являлись караульной сторожей, которая должна следить за перемещением татарских всадников. Приказ поместного атамана очень понятен: если кто из татар съедет или сойдет с сакмы и нарушит пограничную межу, зайдя за вешки, того вязать и немедля к атаману, будь тот человек бабой ли, мужиком ли или даже дитем малым.

Всё тревожнее и тревожнее становилось на границе. Всё чаще и чаще появлялись на далеком горизонте группы вооруженных всадников. Внутри Дикого поля поднималась опять страшная, звериная сила. Креп кулак ярости. Росла в сердцах жажда наживы. Слепли глаза от ненависти. Даже далекому от большой политики уму не нужно объяснять, зачем нынче за степью глаз да глаз.

Сторожа Инышки, а он поставлен старшим, с каждым днем все дальше уходила от родного села, чтобы нести караульную службу.

Вот и сегодня казаки отъехали конно от Излегощи в сторону татарских путей на двадцать пять верст, еще пять преодолели пешком, оставив лошадей в полуразрушенном хлеву. Уходили в караул на сутки. Утром происходила смена. И так уже с прошлого лета.

Инышка издалека разглядел фигуру одинокого всадника. Вначале это была просто черная точка в лучах закатного солнца. Точка приближалась, постепенно становясь лохматым пятном, а потом появились и четкие очертания верхового человека. Руководствуясь каким-то неведомым чутьем, Инышка накинул крючок на тетиву самострела и стал вращать вороток. Тетива жалобно заскрипела. Дядька Пахом, заслышав скрип, ни слова не говоря, задавил большим пальцем огонек в люльке и бесшумно сполз в небольшое углубление между березой и кустом ракиты. Лагута только чуть вскинул подбородок и крепче сжал древко рогатины. Всадник приближался, а Инышка плавно вращал вороток самострела, стараясь сделать так, чтобы тетива скрипела одновременно с той кривой березой, на которую только что опирался казак дядька Пахом.

Всадник ехал медленно, вглядываясь в каждую рытвину, каждый куст, каждое деревце… Стука копыт не слышно, видать, копыта обмотаны… Инышка сжал зубами горькую прошлогоднюю травинку, думая при этом, какую стрелу сейчас лучше использовать. Взял с серповидным наконечником. Такие стрелы используются для подрезания конских жил. Напрягся. Увидел удивленные взгляды своих товарищей. Даже жестом не ответил. Только сильнее вжался в холодную землю. Ближе. Ближе. Можно уже разглядеть. Лицо плоское, как обычно, одет не по-степному. И то понятно. Смотрит и не видит, а потому что против солнца. Закатное мартовское солнце, ух, иной раз каким ярким бывает. Вскинул указательный палец. Прицелился в коня, под самый пах, где дрожали от напряжения крутые, упругие жилы. Сча-х! Стрела змейкой выбросилась, блеснула смертоносной головкой и стремительно пошла чуть покачиваясь от встречного ветра. Перед тем как ударить, еще раз тонко сверкнула стальным жалом наконечника и скрылась в зарождающейся ночи горячего паха. Конь дико заржал, лягнул воздух задней ногой, дернулся всем крупом вверх. Всадник перелетел через конскую голову. Глухой удар об землю. Вскрик. Татарское ругательство. И тут же жесткая петля вокруг шеи, пущенная опытной рукой дядьки Пахома. Еще оглушенного от удара, его уже волокли, скручивали за спиной руки, били древком рогатины по рукам и ногам, вдавливали лицом в мерзлую землю. И всё это без единого слова. Только тяжелое и неровное дыхание трех сторожевых казаков.

Татарина поставили на ноги. Инышка показал пальцем в сторону леса, указывая направление. Лагута рогатиной подтолкнул в спину: иди, дескать, и не шали. Конь лежал с перерезанным горлом в густой каше из снега, крови и земли. Татарин жалобно покосился на своего погибшего товарища и заковылял на неверных ногах.

— Дядь Пахом, — Инышка говорил почти шепотом, — этого я один доставлю к атаману, а вы тут, пока вас не сменят.

Пахом беззвучно кивнул и показал Лагуте, куда нужно отойти — залечь. Волчий вой стал нарастать. Серые почуяли трапезу. Казаки решили не мешать им.

Первые пять верст Инышка вел татарина, держась у того за спиной с заряженным самострелом. Еще двадцать пять тащил на аркане, сам сидя в седле. Ехал не быстро, чтобы не заморить до смерти лазутчика. Когда показалась в темноте Христорождественская церковь и огни родного Излегощи, выдохнул, посмотрел на пленника, понял, что тот жив-здоров, достал плеть и широко наотмашь саданул поперек плоской рожи.

— Не скули, сука! То-то тебе еще будет!

Татарин, уронив подбородок на грудь, присел на корточки. Плакал. А Инышка, заголив ему спину, бил и бил плетью:

— Вот тебе, сука, за мамку, за отца! Что ж вы, псы помойные, всё к нам-то лезете?

* * *

Поместный атаман Тимофей Кобелев толком не мог уснуть вот уже третью ночь кряду. Тяжелые думы и тревожные предчувствия одолевали старого казака. В прошлом году крымские ханы совершили разорительный набег на Ливенский и Елецкий уезды, захватили много полона, дотла сожгли десятки деревень. По этой причине основные силы казачьих войск не смогли вовремя выдвинуться на подмогу московскому воеводе Михаилу Шеину. Но, слава богу, отбились. Излегощи беда обошла стороной. А до этого целых семнадцать лет не было больших войн с крымскими татарами. Только мелкие набеги с обеих сторон: то татарва набежит, пожжет, потопчет; то казаки сбегают до Крыма погулять. И те и другие безобразничали: добро отбирали, скот отгоняли, девок красных умыкивали. Но до кровавых рек дело не доходило. Одни мстили другим, а кто первым начал — поди разберись. Для границы такая ситуация — не самый худший вариант. Народ с одной и с другой стороны вольный, живущий по закону: кто успел, тот и сыт.

…Чует мое сердце неладное. Ох, чует!.. Кобелев мерил шагами хату, садился за стол, громко и гулко пил хлебный квас, вставал, снова ходил, ложился на лавку, ворочался, не в силах заснуть… Это у Москвы с турецким султаном мир заключен, а хан Джанибек-Гирей давно зуб точит. Что хану до запрета Мурада! Возьмет да и пойдет люто. Кто тут остался-то, а?..

Почитай, все дюжие молодые казаки на службе: одни в Воронеже, другие подались по зову Михаила Федоровича и воеводы Шеина на войну с поляком: отбивать Смоленск. А как не пойти-то! Попробуй удержи казака в хате, когда есть где удаль показать. Ушли и поместные атаманы: Ермак Мигулин, Матвей Жигульский, Митрофан Редкин. Другие атаманы, что пришли вместе с Тимофеем Кобелевым семнадцать лет назад осваивать эти земли, кто давно, кто не шибко, в земле лежат. Могилы некоторых только ветер сыщет. Среди них друзья Тимофея: Гуляй Башкирцев, Федор Борисов, Третьяк Шильников, Кондрат Курьянов. Ушли казаки, а кто остался? Из атаманов на весь Усманский стан остался один Тимофей да вдова атаманская Авдотья Немыкина, в Песковатом — есаул Терентий Осипов. Вот и весь штаб казачий. А под началом сто тридцать два казака, из них половине за пятьдесят перевалило, другие плохо оружны — потому и остались дома куковать. Помимо казаков в Усманском стане еще пятьсот крестьянских дворов, восемьдесят девять бобыльских, тридцать четыре помещичьих. А чем защищать их, коли пищалей шестнадцать штук, пушек две, пистолетов четырнадцать. Ну, понятное дело, у казаков еще у каждого по сабле и рогатине, а кое у кого самострелы дедовские и луки-саадаки. Но разве лаву татарскую удержишь этим. Помещик побежит, вещи покидает на телегу и побежит за Дон в Россию. Ему что, помещику-то. С него нешто спросят? Крестьянин не уйдет. Куда ему? Обратно в неволю, под ярмо крепостное. Не затем уходили по Юрьеву дню счастливой доли искать. Этому что полон татарский, что Русь-матушка — одна цепь на шею. Но кроме топора у крестьянина только кулак да зубы, а зубы те и то не у всех. Эх, воинство православное!

Под утро едва Кобелев провалился в полусон-полузабытье, как в сенях загремело, стены ходуном пошли, крик, брань. Что такое? Оторвал седую голову от скрещенных рук.

Затем низкая дверь распахнулась, и в горницу кубарем влетел связанный татарин. За ним, утирая с лица пот рукавом полушубка, шагнул Инышка. В руке плеть, сам весь взъерошенный, осатанелый.

— Гляди, батька, лазутчика споймали! — Инышка влепил связанному сапогом под ребра.

— Погодь ты, костоправ с копытом! — Атаман оглядел татарина. — Эк ты его размалевал. Потише нельзя было?

— Потише говоришь? Може, мне ему порты постирать?

— А ну закройся! — Атаман знал, что казаку рот закрыть непросто, но сам весь на дыбы вставал, когда младшие утверждались через дерзость. — Откель?

Инышка в ответ махнул плетью в сторону юго-востока.

— Сядь пока у печи, а я с ним погутарю трохи. — Кобелев босой ногой толкнул татарину табурет. — Кто таков? Куда путь держишь?

Татарин молчал. Тогда атаман спросил по-татарски.

— Ладно. Говорить не хошь, Бог с тобою. Инышка, разводи печь да кочергу на огонь положи. Чаго, чаго? Пятки крымские прижигать будем. Рви с него обувку.

Инышка осклабился, довольно кивнул и стал закладывать в печь поленья.

До татарского лазутчика вдруг дошло, что одним кнутом он не отделается. Замотал головой:

— Ы-ы-ы… буду-буду!

— Че будешь-то? А мы только разохотились.

— Буду сказать. — Степняк громко всхлипывал. — Всё буду сказать.

— Батька, ты один? — Инышка сунул в печь кусок бересты. Спросил просто так, без того зная, что Тимофей Степанович давно живет бобылем: оба сына сгинули где-то в Кубанских степях, жена совсем недавно отдала Богу душу. Да и сам атаман давно уже находился, как говорят, на закате своих дней.

— А нешто тебе кто померещился? — Кобелев усмехнулся в усы. — Мне, Инышка, девкам сказки петь время вышло. Я вот другие сказки не прочь послушать. Ну, друг ситный?.. — Атаман оборотился к степняку.

— Хан Кантемир-мурза и хан Мубарек-Гирей идти большое войско хотят. — Степняк залепетал быстро, вставляя между русскими словами татарские. — Литвин пришел к ханам просить, чтобы те напали на Русь.

— Как тебя зовут? — Кобелев знал, каким вопросом можно расположить собеседника и снять липкое напряжение допроса. Инышка удивленно посмотрел на атамана. И прочитал в ответном взгляде: смотри, мол, и учись, пока я живой.

— Карача мой зовут. Мой совсем войны не хочет. Зачем война? Она такая… У-у-у. Очень-очень плохая. Но мне бек велел, Коран велел, все велел. — Татарин стал закатывать глаза к потолку, сложив на груди ладони лодочкой.

— Кнутом погнали, говоришь? — Атаман прищурился. — Ладно, Карача, говори дале.

— Мне велено скакать посмотреть: что там у русских. Много ли пушек, казаков, коней. Где какой крепость, где какой река.

— И много вас таких — «скакать посмотреть»?

— Каждый день ездим: скакать посмотреть.

— Вот и посмотрели. А мы проглядели… — Кобелев оперся лбом на кулак. — Говоришь, войско большое. А турки есть?

— Пока мой не видел, но слышал: янычар придут, с пушкой придут, с трубой придут. Будут пух-пух из трубы по казакам.

— Из трубы, говоришь, будут. Ну-ну. И когда?

— Осень, наверное. Урожай когда соберут.

— Значится, из трубы!.. — Кобелев резко встал из-за стола с потемневшим лицом. — А ну, Инышка, давай кочергу. Поспела кочерга-то. Вишь, темнит Карача.

Инышка дернул из печи железо, открыв от удивления рот.

— Из трубы, мать вашу… А ты мне скажи, Карача, — атаман скосил взгляд на руку степняка, — что ты за перстень носил?

На безымянном пальце правой руки татарина отчетливо виднелся след от кольца. Грязно-смуглая кожа и четкий белый отпечаток. Рука дернулась, попыталась спрятаться в складках одежды. И сразу же замерла. Карача понял, что его раскусили. Закусил губу, уронив подбородок на грудь. Так вот в два счета: вначале по-отечески спросили имя, расслабили, дали выдохнуть, а потом… Инышка сунул раскаленное железо под пятку. Степняк завизжал благим матом. Горький запах паленой кожи.

— Потише, Инышка, до Воронежа всех перебудим. Воды из ковша плесни ему на ногу. — И уже обращаясь к пленнику: — А то ты не знаешь, как та труба зовется. Так я тебе напомню. Пищалью зовется. Ружжо кремневое. Мушкетом еще называют. Вы, татары, им не пользуетесь. И пушек у вас нет. А у турка есть. Так ведь?

Татарин закивал.

— Так, — продолжал Кобелев, — сейчас только начало весны, а ты мне про осень сказки поешь. А этаку прорву оружных людей чем кормить собрались? В степи, я слышал, голод, падеж скота, после засухи последнего лета. Значится, в дурака поиграем? Давай, Иныш, кочергу!

— Не надо! — Пленник сказал на чисто русском без акцента, — Обещай меня не выдавать в степь.

— А эт поглядим, как разговоришься…

— Уходить вам всем нужно. Про Кантемира-мурзу я не соврал и про Мубарека-Гирея тоже.

— Сами решим: уходить иль курей доить. — Инышка хлопнул ладонью по колену.

— Набег будет через три или четыре луны. Хан Джанибек на курултае[3] выбран главным. Он мечтает дойти до Москвы. В степи знают, что все лучшие силы московитов ушли под Смоленск, но там их ждет смерть. Здесь тоже будет смерть, если останетесь. Очень большое войско придет. — Татарин поморщился от приступа боли.

— Так ведь у султана с Михаилом Федоровичем мир заключен. — Кобелев вытер выступивший на лбу пот рукавом исподней.

— Любой договор когда-нибудь нарушается. Московский царь тоже нарушил мир с Польшей, воспользовавшись смертью короля Августа. Зря вы думаете, что царевич Владислав ни на что не годен. Мурад наложил запрет на войну с Русью. Но кто удержит Джанибека? Степь знает: султан не будет наказывать за набеги.



— А ты-то кто будешь? Но учти: обманешь еще раз — до костей мясо на тебе прожгу!

— Я племянник хана Джанибека.

— Так вот сам племянник отправился в одиночку лазутчиком на Русь?

— Я должен был добраться до Можайска, там на словах передать человеку о начале набега. Какими силами и линии удара. Чтобы, получив сведения, литвины одновременно пошли в контрнаступление под Смоленском и завязали основные силы московитов там.

— И то понятно. До казаков все равно дойдет слух о набеге, и начнется разброд-шатание.

— Да. Так и задумано.

— И как пойдет Джанибек?

— Здесь пойдет. Через Воронеж. Несколькими лавами.

— Сколько?

— Тысячи. — Пленник покрутил головой, — От моего донесения зависит многое, но не всё. Сколько бы ни продлилась война, вы обречены. Я был в Польше, учился. Вас там не любят. Нельзя Руси сейчас воевать было.

— Да уж. Но не нам того решать. — Атаман кашлянул, пытаясь избавится от подкатившего к горлу горького кома. — Ла-адна. Иныш, запри пока этого посланца в бане. Да ногу в колодку. Смотри, коли сбежит, я тебя самого на кочергу насажу. А мне подумать бы…

Инышка схватил за шиворот татарина, жестко сдернул с лавки и поволок к выходу. После раскаленной кочерги тычков и тумаков Карача не замечал. Боль в ноге была такой, что сводило судорогой челюсти, скрежетали зубы, перетираясь в песок. Он послушно ковылял, осторожно наступая носком больной ноги, впереди Инышки.

Оказавшись в бане, Карача лег на пол, свернулся в клубок, оказавшись с головой под старым, дырявым зипуном, и принялся шептать молитвы. Никто, ни один человек не был посвящен в его истинные планы. Ему шел семнадцатый год, когда судьба забросила его в Краков. Там-то он и познакомился с дочерью известного гетмана Ядвигой Радзивил. И с тех пор он не мог уже забыть прекрасную пани. Три бесконечно долгих года сердце надрывалось от тоски и тупой сосущей боли.

И вот новый зигзаг истории. 20 июня 1632 года на Земском соборе московиты объявляют войну Польше, нарушив условия Деулинского перемирия. Но до августа не могут начать поход, потому что крымские войска совершают стремительный рейд на южные украины Руси. Только после этой, хоть и короткой, как вспышка, войны основные казачьи силы смогли присоединится к войскам московского царя. Таким образом, количество русских войск на юге сокращается более чем втрое. Москва жаждет взять реванш за позорный мир 1618 года. Момент вроде благоприятный: Польша, поддержав коалицию Габсбургов, оказалась втянута в затяжную военную кампанию. Но птица удачи очень капризна. Швеция и Дания в итоге отказываются поддержать планы московского престола, и России приходится вступать в этот конфликт в одиночестве. Против одной из лучших армий Европы.

Узнав о планах хана Джанибека, своего дяди, Карача просится выполнить важное поручение: дойти до Можайска, встретится с ротмистром Корсаком и передать тому данные о начале вторжения со стороны Крыма. Как только крымские войска ударят по южным землям московитов, в контрнаступление под Смоленском должны перейти польско-литовские соединения. И тогда Москву уже ничего не спасет. Как бы ни был страшен гнев Джанибека, Карача после встречи с Корсаком не собирался возвращаться в Крым. В тайных его планах было умчаться в далекую Польшу, найти Ядвигу и не по любви, так силой увезти ее в степь. Но в планы его вмешался казачий патруль.

* * *

Тимофей Степанович еще долго стоял на краю своего двора, тревожно вглядываясь в степь. Принимать решение нужно быстро. За ошибку расплатой станет казачья кровь и черная гарь пепелищ. Потихоньку небо над дальним лесом начинало светлеть. Еще пара часов, и совсем рассветет. С востока потянуло промозглым холодом. Вновь и вновь Кобелев прикидывал в голове: где и как укрепить вал, кого и куда расставить оружных, чем вооружить крестьян и голытьбу. Но ничего путного не выходило. Слишком лобное место, очень мало людей, которых бы лучше в кулак собрать да держать поближе друг к другу. А тут получается на пять шагов в цепи по одному мужику да по пол-казака.

Неожиданно за спиной атамана раздались шаги. Кобелев вздрогнул и обернулся. Перед ним стояла блаженная Недоля.

— Что, Недолюшка, не спиться?

— У кого-сь своей долюшки не вышло, тот от чужой не отвернется.

— Тут хоть как ворочай, кругом зад голым выходит.

— Недоля по дворам ходит, и пес не учует, ворон не вскаркнет. Кобель сучку не порвет, да и волка отпугнет.

— Эк, беда-беда, хоть лбом в ворота! — Кобелев уронил голову на жердину ограды.

— А ты хворобому дай поисти да отпусти. Христос за хворобого помилует.

— Ты за татарина никак говоришь?

— Хворобый он. Душа вся сморщена, сердце на разрыв. Недолго ему по землице-то ходить осталось.

— Да Бог с тобой, Недолюшка. Куда ж я его пущу, паршивца окаянного!

— Пусти, говорю тебе! — Блаженная топнула босой ногой, покрытой черными мозольными коростами. Из-под платка вывалилась седая паутина полувековых волос. — Матушка-Богородица заступницей явится. Не гневи ее, Тимофеюшка. А отпустишь, будет тебе тогда покровительство.

— Шла б ты, милая, дальше. Без тебя на душе зверь копытом бьет. — Атаман поежился, плотнее кутаясь в лазоревый зипун.

— Пойду-пойду, пес не взлает, ворон не каркнет. А тебе спасенья не будет. И никто через тебя не спасется. Всех погубишь.

— На то казак и рождается, чтобы голову сложить. — Кобелев говорил, давясь горькой слюной, глядя в открытую предутреннюю степь.

— Ищи, где лес погуще, берег покруче, травы повыше. Усмань княжну татарскую сгубила. С той поры Усманью и зовется. Сам знаешь.

— Усмань, говоришь? — Морщины на лице атамана напряглись.

— Как сгубила ее, так и все племя татарское погубит.

— Вон же ж как! Ай, спасибо, Недолюшка, за совет! — Кобелев обернулся и широко открытыми глазами уставился в спину уходящей прочь блаженной. А она все твердила:

— Хворобого пусти на волю. Через то милость Божью получишь!

Глава 2

— Ну что, Карача, давай вместе кумекать, как жить дальше будем. Я казак старый, жизнь провел в боях да походах. И на старости хочу покоя. Да, видно, покоя совсем не получится. Ты ешь, пей, не стесняйся. — Кобелев в постельной рубахе сидел за столом, пододвигая татарину чугунок с кашей.

Карача ел жадно, неумело держа деревянную ложку полным хватом.

— Страх тенью на сердце лег? Беги за Дон, атаман.

— И то верно. Баб, стариков и детишек за Дон отправлю. Сам не могу. Там меня предателем и изменником нарекут и удавят, как собаку. А я вот что помыслил. Что, если я вашим довольствия оставлю, корма коням, а сам в другом месте пережду? Когда пройдете, я для видимости десяток домов поплоше спалю, пристрелю голодранцев: дескать, бились с татарвой, но не удержали. На тот случай, ежели ваши от наших драпать начнут и мне ответ держать перед моим начальством придется. Как думаешь?

У Карачи блеснул в глазах лучик превосходства и презрения.

— Ты мудрый атаман. Хорошо мыслишь. Хочешь, чтобы я рассказал про этот план в степи?

— Именно, Карача.

— Хочешь, чтобы тебя не тронули? Но за это хабар[4] должен быть хороший.

— Про хабар потом. Давай вместе подумаем, где оставить провиант и корм, а где мне с моими людьми отсидеться?

— Здесь и оставь, а сам беги и спрячься со своими людьми.

— Здесь оно, парень, сложно. У меня все склады и амбары в Песковатом. Пока всё перетащим, времени много пройдет.

— Ис-сымлях! — Карача вдруг вскочил на ноги и, прихрамывая, заметался по избе.

— Медвежий жир, вижу, помог. — Кобелев сидел, не шелохнувшись.

— Помог, помог! Мне туда скорее надо! — Татарин махнул рукой на запад. — А я тут с тобой сижу, щеки по столу катаю!

— Давай всё порешаем и поедешь по своим делам сердечным. — Атаман хитро прищурился.

— Давай. — Карача снова сел к столу, — Давай всё порешаем. — Грудь его ходила ходуном. — Говори тогда.

— Ну, другое дело. Значится, так. Я останусь здесь, и всё село останется. Вы пойдете через Песковатое, заберете довольствие, накормите коней и прямиком до Москвы. А, ну хабар еще. Хабар я туда перетащу тоже. Есть немного золота, оружие, лошадей всех отдам.

— На обратном пути хан захочет взять невольников. Как с этим?

— Невольников берите сколько надо. Все на войну спишем. Годиться?

— Годится. Тогда скажи своему Инышке, чтобы ехал до сакмы, там наши разъезды. Пусть всё передаст. Там много людей, кто по-русски понимает.

— Э, нет, Карача. Ехать до сакмы нужно тебе. Кто Инышке всерьез поверит? А ты как-никак племянник самого хана Джанибека.

— Мне время терять нельзя, понимаешь?

— А ты по-быстрому дунь туда и обратно. Мы тебя здесь пропустим. Ежели надо будет, и опять в степь на обратной дороге не воспрепятствуем. Сам-то подумай? Так ведь всем удобнее.

Карача нервно забормотал под нос по-татарски. Потом встрепенулся, бросил горящий взгляд на атамана.

— Ладно. Только прямо сейчас. Не мешкая. Я скажу, что идти нужно через Песковатое, там, дескать, нет никого, амбары полны. Но ты тогда перегони туда весь скот и отвези все оружие.

— Ну, по рукам, Карача?

— Хороший план. Мы не потеряем силы и время. Одним махом до Москвы.

— Да. Ты поедешь в Можайск, скажешь этому ротмистру про наш замысел. И тогда литвины смогут рассчитать время своего удара.

— Джанибек пойдет несколькими лавами. Все на какое-то время увязнут, осаждая крепости, а один поток, основной, пройдет через Песковатое и без потерь к означенному времени окажется под Можайском в глубоком тылу московитского войска. Потом часть пойдет на Москву, а другая ударит в спину воеводе Шеину. За это степь назовет меня героем и простит мне мою…

— Никак влюбился? — Кобелев перешел на совсем отеческий тон.

— О, и ты о моей свадьбе услышишь еще. Если живым будешь, конечно. — Карача готов был идти вприсядку, — Тогда по рукам, атаман.

— Инышка! — Кобелев встал из-за стола, широко шагнул и толкнул тяжелую низкую дверь.

— Здеся я, атаман.

— Караче — коня, да самого быстрого, шубу мою, и проводи до дальней сторожи.

— Ты че, бать? — Инышка выпученными глазами смотрел на атамана.

— Делай как велено. И давай казаков на круг собери.

— Про шубу хорошо, атаман, придумано. — Карача взял со стены плеть и наотмашь ударил по спине Инышку. — Вернусь, добавлю! В атаманской шубе мне быстрее поверят.

— Э, Карача, ты пока еще у меня в гостях. Рано расходиться решил. — Кобелев грозно вскинул брови.

Когда стук копыт двух боевых коней совсем стих за околицей, Кобелев вернулся в дом и, упав на колени, стал истово молиться. Где-то глубоко за грудиной нарастала темная, тяжелая тупая боль. После молитвы ему удалось ненадолго забыться липким и почти кромешным сном.

* * *

Инышка сопроводил Карачу до дальней сторожи. Тот вернулся через несколько часов. К вечеру того же дня оба были уже в Излегощи. Атаман снабдил татарина едой, поменял коня и отпустил на все четыре стороны на запад.

Глубоким вечером собрался казачий круг. В небольшой низине, примерно в шагах пятидесяти от Христорождественской церкви, горел костер. К такому костру по негласной традиции казаки шли, одевшись торжественно, а иногда даже празднично. В прыгающем свете костра блестели на камчатых и бархатных полукафтанах серебряные застежки и золотые турецкие пуговицы; мелькали темно-гвоздичные и лазоревые зипуны, опушенные гвоздичного цвета нашивкой; покачивались куньи шапки с бархатным верхом, мерзли ноги, обутые не по погоде в сафьяновые сапоги. Но сапоги не у всех. Больше половины довольствовались лаптями, валенками, поршнями. Некоторые, самодовольно подбоченясь, пришли в широких турецких поясах, с заткнутыми за них ножами и кинжалами. Не часто казаку пощеголять выпадает, вот и одевались во всё лучшее, но и уважение проявить к почтенному собранию через платье тоже не последнее дело. На двух лавках стояла ендова[5] тройного касильчатого меда. Черпак один на всех; то ходил по кругу, то пили вразнобой — в этом деле чужая голова не товарищ. В темнеющем небе громадой высилась церковь, как напоминание о том, что в небе есть кому приглядеть за делами на земле грешной.

На Тимофее Кобелеве — лазоревый зипун, поверх зипуна белая бурка, на голове черкесская папаха, на ногах боевые кожаные сапоги. Атаман с полчаса стоял в стороне, наблюдая за казаками. Ждал, пока наговорятся, шутками натешатся, меда выпьют до первой отрыжки. А там и кровушка взыграет, удаль проснется, глаза ратным огнем загорятся. Ждал, когда сами окликнут, спросят: зачем собрал?

— Ну, Тимофей Степанович, пора б тебя послухать! — крикнул, шамкая беззубым ртом, казак Гмыза.

— И то… давай, атаман. Не ровен час, ноги по плечи отморозим! — загудели казачьи глотки.

Кобелев понял: пора. А то и вправду еще час, и говорить уже не с кем будет. Он вышел на освещенное место:

— Вот что, казаки! Давненько мы со степью не бодались по-настоящему. В прошлом годе беда нас чудом каким-то миновала, а в этом уже, казачки, не отвертимся. У многих небось колбаса на стене заместо сабли?

— Ты говори, да не заговаривайся! — снова подал голос Гмыза.

— Ладно. Шутить ныне некогда. С Крыма орда на нас прет. Не ватага, нет, братцы мои, войско.

— Кто ведет? — спросил верзила Лизогуб.

— Хан Джанибек. Тут я вам обо всем по порядку доложить должен. Царь наш, Михайло Федорович по роду Романов, пошел войной на польского царевича отбивать Смоленск. Это вы знаете. Многие казаки подались в войско к воеводе Шеину. Но Литва тайно задружилась с крымскими ханами и просит тех, чтобы они ударили по Москве с юга, да зашли бы опосля в тыл московскому войску. Одновременно с этим и шляхта пойдет в наступление под Смоленском. А коли их планы сбудутся, то тогда конец всей Руси Московской и царству православному. Вот такие дела, казачки. Что делать будем? — Кобелев старался сказать кратко, опуская многие детали большой стратегии, иначе казаки запутаются в сложных хитросплетениях. Да и не к чему лишние слова. Наипервейшая задача атамана — поднять воину боевой дух.

— А что делать! Бить поганых да гнать до моря! — снова крикнул Гмыза.

— А как бить будем? — Кобелев давал возможность казакам самим подумать, принять решение.

— Как-как! Саблей да рогатиной! Пулей, у кого-ка есть! — Толпа казаков говорила, постепенно повышая голос.

— И пулей и рогатиной. Согласен. А кто не желает, что? Есть такие? — Атаман окинул взглядом казачий круг.

Откуда-то из темноты выступил коробейник Синезуб. На него удивленно посмотрели: дескать, не казак, чего на круге делаешь? Но Кобелев дал знать рукой, что пусть говорит. И тот сказал:

— Не дело, Тимофей Степанович… Не дело удумали. Я был давеча с товаром там. Никогда такого войска у татар не было.

— А тя никак подкупили, мать твою! — крикнул Гмыза.

Синезуб даже не обернулся, лишь продолжил, глядя в упор своими желтыми глазами на атамана:

— У Москвы свои расклады. Пусть сами воюют. Одно дело — набег отбить, другое дело — настоящая война.

— Не слушай его, батька! — раздался крик из толпы. — Этому пройдохе одно надобно: торговать! По войне-то с коробом не походишь. Вот он о своем, гадина, и печется! А ну, пшел вон с круга!

— Еще как походишь! — прошипел в ответ Синезуб.

Коробейник сделал несколько шагов спиною вперед и, не разворачиваясь, растворился в темноте.

— Есть такие, кто не желает оставаться? — сдавленно спросил атаман.

— Ты че, батька, белены объелся? Вон у мужиков так спрашивай! Да, никого не держим, пущай тикают!

Толпа гудела уже совсем громко. Тут бы только не дать ей совсем разбушеваться, а то и власть над ней потерять, что синицу выпустить.

Атаман вскинул руку:

— Любо!

Кобелев ждал, пока не наступит полная тишина. Чтобы лучше услышали, говорить нужно не громко. А для важных речей нужна тишина гробовая, щемящая, звенящая.

— Тогда вот что, казаки, бой принимать будем в Песковатом. Излегощи придется оставить.

— Да че, батька! Христос с тобой! — не удержался кто-то и шепотом обронил из темноты. На говорящего тут же шикнули.

— Основные силы Джанибека пойдут через Песковатое. — Кобелев опять ощутил тупую боль за грудиной. — Потому как они думают, что там никого из оружных нет, а в амбарах полно припасов, корма для коней тоже навалом. Надеются отдохнуть там, накормить коней и свежими силами идти дале за Дон.

— А что ж другие крепости: Воронеж, Ливны? — Гмыза задал вопрос тихо, чтобы не смутить атамана.

— Татары больше для вида будут их удерживать в осаде, дабы связать казачьи силы и не дать возможности погнаться за Джанибеком.

— Так это что ж получается, мы супротив ихней главной орды стоять будем? — снова кто-то шепотом бросил из толпы.

— Получается так. Излегощи завтра сожжем сами, баб и ребятишек — на Русь, и всех, кто пожелает, с ними отправим. Здесь ничего оставлять нельзя. Только голая и черная земля. Тогда им точно придется идти только через Песковатое.



— А мою бабу попробуй спровадь. Она сама кого хошь на голенища пустит. Ох, ревнивая! Никому не верит, даже к пуле ревнует! — После слов Лизогуба по рядам побежал легкий, сдержанный смешок.

— Ну, кого никак, то оставим! — Кобелев накрутил ус на указательный палец. — Времени у нас мало, казачки. Месяц от силы. Нужно крепость ставить, ров рыть, клинки точить.

— Э, атаман, а че в Песковатом-то решил ратничать? — снова негромко спросил Гмыза.

— Там много леса, земля неровная. Татарской коннице там будет не шибко вольготно.

— А и то верно! Кошевого на Воронеже упредить бы… Да и к царю послать не мешало бы. Эт ведь дело-то, не гуся ощипать. Что скажешь, атаман? — Казаки стали приходить в себя, и вопросы посыпались один за другим.

— К кошевому пошлю. Да вряд ли он чем-то нам поможет. Не перебросит же он сюда войско. У самого-то там людей не шибко густо. Скажет, сами, дескать, управляйтесь. Татары тоже не дураки: следят за каждым передвижением. Не-е. Не пошлю. Пусть всё так остается. Пока степняки ничего не подозревают, планы их спутать легко. А до царя нам вообще не достучаться. Знаешь, сколько там таких казачков возле Кремля трется? То-то. Да еще надобно, чтоб поверил государь. А у него все силы под Смоленском. Сам он сюда со своей челядью не явится. Так что, братцы, казаку одна дорога — сами знаете куда.

— Ниче, батька, Бог не выдаст…

— Ну что, братцы, сегодня еще гуляем, но завтра спозаранку за дело! — Кобелеву вдруг стало очень жарко. Ему вспомнилась история двухлетней давности, когда боли за грудиной еще не было и сам он чувствовал себя хоть женись, как говорится. Сидел он на крыльце на следующий день, после Масленицы, с такого крутого похмелья, что глаз не видно. Проходит мимо блаженная Недоля — она всегда из ниоткуда появляется и говорит: «Не пил бы ты, Тимофеюшка, в полнолуние!» — «А че так, Недолюшка?» — «А так. Будешь пить в полнолуние, так завсегда нажрешьси. А вчерась полнолуние-то и было!»

— Эк дело — дома свои жечь! — Чей-то голос вырвал его из воспоминаний.

— Дома новые поставим. Не мы — так наши дети и внуки. Было бы на чем строиться. А коль земли не будет, так дом на облаке не обживешь.

Но не было в тот вечер обычного веселья. Черпак с медом ходил по кругу неспешно. Казаки пили немного, говорили негромко, больше молились, крестясь на темную громадину Христорождественской церкви.

Когда же окончательно стемнело, кто-то затянул грустную прощальную песню.

Несколько голосов поддержали. Казаки прощались с обжитой, любовно обустроенной землей. Прощались навсегда, понимая, что сеча будет страшной и вряд ли кому-то удастся выжить.

В тот же вечер Кобелев написал два письма: одно кошевому атаману в Воронеж, другое можайскому воеводе. Тимофей Степанович попытался вложить в строки всё свое умение. Нужно было, чтобы поверили и срочно начали готовиться к войне. Можайский тысяцкий Иван Скряба должен его помнить. Вместе били татар еще под Алатырем.

Инышка, сунув за пазуху письма, легким ветром полетел по степи.

* * *

В 1618 году царевич Владислав осадил Можайск. Город в ту пору укреплен был деревянными стенами и каменными башнями, воздвигнутыми еще во времена Ивана Грозного. Осада не увенчалась успехом. Польское войско отступило, а Владислав отказался от претензий на московский стол. После этого русское правительство решает обнести город новым каменным забралом. Строительство крепости завершилось в 1624 году, и Можайск становится настоящим форпостом Московского государства на западном направлении. Богатый, многолюдный, мощный, он торчал костью у польских и крымских властителей.

Новая война, объявленная 20 июня 1632 года на Земском соборе, началась для России вполне успешно. 9 августа войска под водительством Шеина выступили из Москвы. Спустя три месяца у поляков были отбиты города Кричев, Сепейск, Дорогобуж, Невель, Рославль, Стародуб, Почеп, Себеж, Красный, Трубчевск.

Русские войска подступили к Смоленску, но приступом с марша взять не смогли и перешли к осаде. Дела у Смоленского гарнизона складывались неважно. Жители и королевские войска страдали от нехватки воды, продовольствия, медикаментов. Болезни каждый день уносили по нескольку жизней. Таяли пороховые запасы. За фуражирами велась настоящая охота со стороны местных партизан.

Вот поэтому на ротмистра Корсака в Варшаве возлагали большие надежды. Он должен был любыми способами уговорить крымских ханов начать наступление с юга. Для этой цели он прибывает в марте 1633 года в ставку хана Джанибека и проводит успешные переговоры. Заручившись поддержкой татар, он спешно отбывает в Речь Посполитую, а оттуда уже едет в Можайск, куда по договоренности должен прибыть тайный гонец от ханов с известиями о начале вторжения.

Ротмистр нетерпеливо ждал своего связного, сняв еще за сутки до предполагаемой встречи два номера с полным пансионом в трактире с названием «Попутчик». Держал гостиницу один поляк, давний приятель ротмистра, поэтому проблем с номерами не возникло. Карача опаздывал. Корсак нервничал до холодной испарины. Оставалась только эта одна ночь. Если связной не прибудет до вторых петухов, придется запрягать лошадей и ехать к Смоленску, а там, пробравшись через вражьи тылы, ни с чем предстать в штабе польской армии. Дольше оставаться нельзя, иначе московиты заподозрят неладное. И так уже один из сотников можайского воеводы дважды наведывался в трактир.

Время перевалило хорошо за полночь. Ротмистр сидел в глубоком кресле, закинув ноги на невысокий стол для закусок. Веки постепенно тяжелели, то и дело накатывала дрема. Чтобы не впасть в оцепенение, офицер пил маленькими глотками черную кофию. Наконец послышался хриплый лай цепного пса. Короткий нервный диалог на крыльце. Затем шаги по скрипучей лестнице. Корсак вскочил с кресла и приготовился раскрыть объятия.

Еще пара мгновений, и в дверном проеме возникла фигура одного из наследников ханского престола. Ротмистр из дипломатической вежливости, едва скрывая брезгливость, обнял татарина, покивал всем своим видом показывая озабоченность по поводу лилового рубца через все лицо, и жестом пригласил к столу:

— Присаживайтесь, Карача. Вижу, путешествие не было для его светлости безоблачным?

— В степи нарвался на казачий патруль.

— У нас есть время. Поэтому предлагаю для начала утолить чувство голода. — Корсак хлопнул в ладоши. Появились слуги, неся на подносах закуски. — Скучаете по Европе?

— Да. Краков снится очень часто. Но я сын степи. Вряд ли я смог бы когда-нибудь окончательно привыкнуть к вашей жизни.

— Но вижу, польский вы не забыли. Значит, что-то есть, Карача? — Корсак по-доброму погрозил указательным пальцем.

— Вы знаете…

— А у меня для вас сюрприз. Смотрите, — ротмистр открыл лакированную шкатулку, — это табак. В Европе курение трубок входит в моду. Врачи говорят, табак очень пользителен. Ну, не знаю, как насчет пользительности, но вкус, хочу сказать, совершенно превосходный. Угощайтесь.

Карача взял тремя пальцами щепоть и поднес к носу. Понюхал. Причмокнул от удовольствия.

— О, да вы, я вижу, внутренним чутьем угадываете, как нужно обращаться с табаком. Знатоки действительно вначале нюхают, глубоко втягивая аромат, и только потом закуривают.

— Благодарю, господин ротмистр.

— Полно. Не стоит благодарностей. А как же вам удалось уйти от казачьего патруля? — В вопросе Корсака Карача уловил напряженное волнение, которое ротмистр пытался замаскировать беззаботной улыбкой.

— А я и не уходил. Они сами меня отпустили. — Видя беспокойный блеск в глазах собеседника, Карача решил потомить его. Неспешно закурил, закашлялся. — Крепость убойная!

— Ну же, Карача? Что было дальше?

— А ничего. Вот видите. Посмотрите на мое лицо. Хотите скину ичиги и пятки покажу. Они, право, не мытые давненько.

— Какие еще пятки, ваша светлость?

— Да такие. Мне их кочергой прижигали.

— Какие звери! О, мой бог, какие они все-таки звери!

— Да ладно, господин Корсак. Московиты пятки жгут, пленных допрашивая, а вы там у себя в Европе только за одно инакомыслие на кострах сжигаете. А кто русских пыткам обучает? Вы не знаете?.. Сами бы они до многого не додумались.

— Давайте не будем, уважаемый Карача, предаваться темам для нас непонятным.

— Пусть эти непонятные темы остаются в Европе. Излишняя развитость ума приводит рано или поздно не столько к изощренности, сколько к извращенности.

— Чувствуется, в университете вы были не последним студентом. Ну хорошо. Давайте перейдем уже ближе к делу. Я вас внимательно слушаю, уважаемый Карача.

— Всевышний сделал так, чтобы я встретил предателя. Есть такой атаман Кобелев. Он готов снабдить нас провиантом и кормом для коней, а за это просит не трогать его село. Таким образом, мы пойдем через Песковатое, где не будет оружных людей, там дадим короткий отдых людям и лошадям, затем пойдем на Можайск.

— А что за село, которое вы обещали не трогать?

— Излегощи. Всё оружие Кобелев обещал отправить в Песковатое. Сам же со своими людьми хочет остаться в стороне.

— Браво! Только кто же их в стороне-то оставит? Не думаю, что почтенный хан Джанибек не возьмет то, что хорошо лежит?

— Я в планы хана вмешиваться не могу. Как решит, так и будет.

— Да, одним селом больше, одним меньше… Кто считает такие мелочи? Неплохой план, Карача. — Корсак чиркнул спичкой. — И что же, вам их совсем не жаль?

— Наверное, я удивлю вас, сказав, что — жаль!

— Обойдемся без жалостей. Итак, если я вас правильно понял, крымское войско ударит по всей оборонной линии русских, свяжет их осадами, но главные силы пойдут через специальный коридор?

— Да. Где-то половина всех наших войск пойдет на Можайск через Песковатое, другая половина будет осаждать крепости, не давая русским возможности перебрасывать силы. После взятия Можайска Джанибек ударит в тыл воеводе Шеину.

— Если всё получится, то можно считать, что с Московским царством будет наконец покончено?

— На всё воля Аллаха.

— Но вижу, Карача, глаза ваши не горят ратным огнем? Неужели вы не радуетесь предстоящему разгрому русских.

— Я уважаю русских. Особенно казаков.

— Согласен, врага нужно уметь уважать. К тому же если враг способен на отвагу и доблесть.

— А еще на любовь…

— Что? При чем здесь любовь?

— Я видел, как русские умеют любить.

— Хм. — Корсак встал и, подойдя к окну, вперил взгляд в темноту ночи. Клубы табачного дыма, которые он выпускал, ударялись о стекло и разливались по всей комнате синеватой полыньей. — Вы знаете, а с вами чертовски интересно беседовать. Наверное, в мирное время мы легко найдем общий язык по различным вопросам философского толка. Но сегодня, ваша светлость, идёт война. Московский царь Михаил вновь бросает вызов моему королевству, он нарушил мирное соглашение и пошел войной. Наше дело — дать ему достойный отпор.

— Московский царь пошел отбивать Смоленск. Если мне не изменяет память, это русский город, и там всегда сидели русские князья. Это ведь Литва вторглась когда-то. Так что я не вижу в действиях московского царя жажды новых земель или просто наживы.

— Но ведь это же вероломно — нарушать заключенный мир.

— Он нарушил мир очень условно. Вы-то это прекрасно знаете. К тому же договор заключался с королем Сигизмундом, а не с царевичем Владиславом.

— Черт бы вас побрал, Карача! Вы, вообще, на чьей стороне?

— Я за интересы Крыма, поскольку я сын степи. Но, если честно, мне совсем нет дела до интересов Польши.

— Да, казаки вам полосуют морду, прижигают пятки, а вы… Это как там у них говорится: не бьет, значит, не любит. Это поговорка, чувствую, распространяется не только на семейные отношения.

— Война кончится. Нам, степнякам, придется искать общий язык с казаками. А с ними, господин ротмистр, поверьте, дружить куда приятнее, чем воевать. Вы же запретесь в своих замках и, когда будет удобно, заключите военный союз с московитами.

— О, этого никогда не произойдет! Я вам готов поклясться перед алтарем.

— Может, и так. Но что-то подсказывает мне, что у Москвы большое будущее. Как бы она нам всем потом хребет не переломала.

— Чтобы не было этого «потом», мы и находимся сейчас здесь, ваша светлость!

— И к моему глубокому сожалению, в одном строю.

— Вот как! Разве Европа не покорила вас?

— Я восхищаюсь европейской мыслью, зодчеством, искусством, но дружить Степь должна с Русью. Мы с ними соседи. Понимаете?

— Наш разговор всё сильнее изменяет русло. А не пора ли нам просить жаркое? — Корсак шагнул к двери, толкнул, крикнул слугам, чтобы подавали.

— Простите меня, господин ротмистр. Я не хотел вас обидеть. Просто я убежден: как бы ни закончилась эта война, крови будет много. Степь опять потеряет лучших. Вы же знаете: на войне гибнут самые достойные.

— После смерти всегда наступает новое рождение. Я человек военный, Карача, и выполняю свой долг. Передо мной поставлена совершенно четкая задача: доставить сведения о наступлении хана Джанибека, и желательно очень точные. Всё до мельчайших подробностей. Самое главное, знать день, а лучше время суток прорыва русской оборонной линии, чтобы правильно рассчитать начало контрнаступления. Теперь я знаю, что проблем у хана Джанибека не будет. Он без труда доберется до Можайска, возьмет этот город прямо с марша, а нет, так оставит часть войск для осады, а сам ударит в тыл русским. Если войск будет достаточно, то часть бросит на Москву, чтобы посеять там панику и не дать московитам основательно подготовится к осаде. Дорогой мой друг, когда война закончится, обещаю вам, мы прекрасно порассуждаем на темы, кому с кем лучше дружить. А сейчас война. И мы с вами должны выполнять приказания.

— Да, к огромному несчастью для народов, это так.

— Черт бы их всех подрал, здесь совершенно не умеют готовить! Ну, разве дичь бывает настолько жесткой и безвкусной.

— Хочу напомнить, господин ротмистр, эту гостиницу пользует ваш соотечественник.

— Должен заметить, Карача, в этой дрянной Московии даже золото рано или поздно превращается в уголь.

— И все же врага нужно уважать, тем более такого, который всего лишь несколько лет назад вышиб из своей столицы вышколенную европейскую армию.

— Ну уж! Да, сами ушли. Было б за что воевать! Кстати, ну да ладно не хочу сейчас о русско-татарских отношениях. А то, не приведи господь, мы еще с вами рассоримся.

— Я как раз очень неплохо знаю историю взаимоотношений Степи и Руси, потому и жалею, что татары с русскими по разные стороны крепостей.

— Эдак мы заговоримся совсем. Ну что ж, ваша светлость, меня уже ждут сани. Если позволите, я отлучусь в свою комнату, напишу депешу для нашего штаба. Я всегда так делаю. Одна колея хорошо, но две лучше! Вдруг в пути что-то случится с моим экипажем, тогда гонец доставит. На этих русских дорогах даже опытные лошади, знаете ли, то и дело ломают ноги.

Корсак вышел из комнаты. Было видно, что он едва сдерживает себя, чтобы не хлопнуть дверью. Карача неосторожно затянулся трубкой, закашлялся и бросил в бокал, из которого пил ротмистр. Сизый дым висел под потолком. Племянник самого хана Джанибека смотрел на этот дым и люто ругал свою судьбу, совершенно не замечая, как голос становится все громче, а дрожь в руках все сильнее.

— Ну что ж, мой замечательный друг, мне пора. Не проводите меня до саней? — Корсак появился в дверном проеме неожиданно, подобно черту из чулана.

— С огромным удовольствием! — Карача рывком поднялся из кресла.

Он не заметил, что левый глаз ротмистра странно прищурился, а губы вытянулись в жесткую узкую линию. Они вышли на улицу. Стояла глубокая ночь. Слуга вынес лампу и подвесил ее на специальный крюк под потолком крыльца. Снежные хлопья, сырые, величиною с пол-ладони летели из темноты неба, тяжело опускались на изрытую санными полозьями землю. Экипаж уже был готов. Четверка коней нетерпеливо всхрапывала. Возница, до бровей залепленный снегом, сидел и насвистывал какую-то озорную песенку. Ротмистр потянул на себя дверь кареты. Пронзительно заскрипели петли. Но Корсаку этот звук доставил в ту ночь огромное наслаждение.

— Ну что ж, Карача, вот и всё! Пора прощаться. — Ротмистр протянул руку, другой продолжая держаться за ручку. Караче ничего не оставалось, как сделать несколько шагов от ступенек крыльца. Подойдя, он непроизвольно бросил взгляд внутрь кареты, где тускло горела свечная лампа. И тут же словно порывом ветра качнуло. В карете была Ядвига… Огромные серо-голубые озера глаз, нежный овал лица, точеный, аккуратный нос, волшебная ямочка на подбородке… На какое-то мгновение дыхание у Карачи перехватило.

— Да, ваша светлость. Вы можете попрощаться, но только в моем присутствии. Пани Ядвига, понимаете ли, моя жена. — Ротмистр, в презрении кривя лицо, смотрел на отпрыска знаменитого татарского рода.

— Ты всё это специально подстроил! — Карача вдруг понял, что финал этого спектакля был тщательно спланирован, но совладать с накатившей волной безумства уже не мог. Он выхватил из-за голенища ичиги плеть и замахнулся на Корсака. В ту же секунду раздался выстрел.

Карачу отбросило на несколько шагов назад. Пару мгновений он еще силился устоять на ногах, пытаясь что-то выкрикнуть, выдохнуть, прохрипеть… Ноги подкосились, тело рухнуло в бурую кашу из снега и грязи навзничь. Возница сипло кашлянул в рукав и бросил пистолет на землю. Ротмистр вскочил в карету, и та в то же мгновение сорвалась с места.

— Мне даже его немного жаль. — Корсак смотрел на Ядвигу голубым, водянистым взглядом, кутаясь в дорогую соболью шубу. — Не правда ли, пани Ядвига, весьма интересный экземпляр?

— Мы с вами не договаривались об этом, господин Корсак.

— Будем считать, что всё произошло неожиданно и само собой.

— Вы заранее обдумали сюжет? Вы подлый, отвратительный человек!

— Я выполняю свой долг, пани. И вообще, к чему весь этот маскарад. Не разыгрывайте из себя любящую женщину. Вы более коварны, чем все слуги дьявола, вместе взятые, пани Ядвига. А у меня долг!

— Вы долгом всё время прикрываетесь. А я все равно не понимаю: зачем нужно было убивать, да еще в моем присутствии?

— Вы, как любая женщина, в одном предложении задаете сразу несколько вопросов. На какой изволите отвечать?

Ядвига Радзивил смерила Корсака неживым взглядом и отвернулась к окну.

— Ну что ж, — ротмистр достал трубку, — сделаем вид, что мы не почувствовали вашего презрения. Убить этого человека, дорогая пани, стоило уже потому, чтобы хан Джанибек еще сильнее возненавидел русских. В нашем донесении уже подробно описано, как московиты застрелили бедного Карачу. В Степи поверят тому, что выгодно нам. Почему в вашем присутствии? Так вы видели всё собственными глазами и сможете подтвердить, что пьяный московский стрелец на спор всадил пулю в наследника татарского престола. Почему именно вы, дорогая пани? А потому, что вам поверят, как никому другому. Все ведь знают про ваши неземные чувства друг к другу! Хотите знать, что будет с настоящим стрелком? — Корсак поднес указательный палец к виску. — Пух! И нас останется только двое. А вы подумайте: два человека, объединенные одной тайной, повязанные навеки убийством. Такие союзы очень крепкие. Ну, вы еще не передумали выйти за меня замуж?

— Вы чудовище, Корсак!

— Вы очень кокетливо напомнили мне об этом. Еще какое чудовище, ясновельможная пани! Но вы ведь не хотите, чтобы стало известно то, как вы поступили с бедным дитем? И вообще откуда оно у вас! Боюсь ваш уважаемый батюшка, ясновельможный гетман, не переживет такого удара от любимой дочери. Этот мальчик, как его по имени, не помню, но уж больно похож на своего папеньку. Я сегодня сам в этом убедился.

— Замолчите, Корсак!

— Я обещаю вам, что никогда не буду напоминать вам, кто его отец. Впрочем, вы и сами-то вряд ли этого хотите. Понимаю. Понимаю. Вы любили этого Карачу. Страшно любили. Может, и сейчас любите, но вам нужно выбирать между ним и вашим ребенком. Ох, это чудовищное время. Да еще и скрывать ото всех, что его отец дикий татарин.

— Он не более дик, чем вы. А сердце его благороднее многих европейских рыцарей. — Ядвига отвернулась к окну.

Да, три года назад она пережила влюбленность. Даже наверное, это чувство можно скорее назвать экзотической страстью. И вдруг беременность. Не хотела, но оставила, вопреки собственной воле. От Карачи приходило несколько писем, в которых он изливал свою любовь, и она искренне понимала его, но в сердце своем давно, кроме пустоты, ничего к мужчинам не ощущала. Однажды бросившему второй раз уже не доверилась. А ведь умчался-то в свою степь, когда узнал, что беременна. И сказала тогда сама себе ясновельможная пани, что мстить будет всему мужскому роду-племени, покуда жива, и ни одного в свое сердце уже не впустит. Только маленький сын стал средоточием мира. Ради него она служила Корсаку и готова была выполнить любые приказание, лишь бы ее не разлучали с ребенком, который жил в одном из христианских приютов под Смоленском.

— Да-да, отворачивайтесь к окну и подремлите. А я затушу лампу и тоже отдохну. Путь нам предстоит не близкий. — Ротмистр делано зевнул и закрыл глаза.

Глава 3

Утром следующего дня над Излегощи поднялись клубы черного дыма. Казаки сжигали свои дома. За Дон на Русь потянулись первые обозы с беженцами. Уходили помещичьи дворы, семьи зажиточных крестьян, немощные старики, бабы с ребятишками, подневольные холопы. Воздух наполнился криками людей, ревом скота, скрипом телег и саней.

Возы готовили ночью, чтобы с восходом организованно двинуться в путь. На Порубежье никто решение казачьего круга по избам не обсуждает. Раз надо, значит, надо!

От крестьян добровольцами попросилось восемьдесят человек. Но даже из них Кобелев оставил только тридцать. Остальные для войны совсем не годились: либо старые и немощные, либо малосильные и хворые, либо по бедности своей настолько убогие, что проще отправить за Дон, чем вооружать, обучать да харчи без толку расходовать.

Тимофей Степанович вскочил в седло. В белой раскрыленной бурке полетел вдоль обоза. Казаки должны видеть своего атамана бодрым, грозным, во всеоружии. Черный как смоль конь Волочай нетерпеливо хрипел, грыз удила, чуя лихо и одновременно захлестнутый волной азарта. Грязь из-под копыт летела рыжими лягухами, пачкая одежду и прыгая на лица. Но казаки только отшучивались да весело бранились. Так, мол, атаман! От того, как ты скачешь, и нам понятнее и крепче на душе.

Оставив Гмызу руководить обозом, Кобелев еще с тремя казаками помчался вперед к Усмани, в село Песковатое, где уже ждал его есаул Терентий Осипов.

* * *

— Так-то, Тереша, — Кобелев сделал несколько гулких глотков кваса с дороги, — друг ты мой! Сколь есть людишек, всех давай с завтрего валы строить, частокол ладить. Обоз подойдет, думаю, не раньше чем через день. Идут не шибко, но твердо.

— Леса много нужно, Тимофей! — Осипов говорил, прикрывая по привычке пустую левую глазницу ладонью. — Ишь, вон кот у меня куда-то повязку запропастил. А ну, Волох, — обращаясь к мощному рыжему коту, гревшемуся на печи, буркнул есаул, — куда, тварь окаянная, тряпицу задевал?

— Бревна нужны, то верно. — Кобелев снова взялся за квас. — Я несколько быков впряг, они хорошие бревна прут. По снегу да по жиже самое то.

— Сколько держаться-то нужно? — Есаул посмотрел единственным глазом прямо под сердце атаману.

— Много. Пока не отобьемся. Если задержим на сутки-двое — этого мало. Вряд ли что-то даст. А ежели недельку постоим, то планы татарские порасстроим.

— Но совсем ведь не развернем этакую лаву!

— Совсем не развернем. Но можем измотать басурмана и заставить бежать до Можайска на голоде. А там, глядишь, и царь с воеводой чего-то скумекают да отстоят царство.

— Эт я понял, Тимофей Степаныч, — есаул подошел к печи и дернул за черный конец тряпки, на которой возлежал кот, — скумекают на Москве. Татар откинут. Так ведь те обратно опять через нас пойдут. А пойдут злыми, безумными. И что тогда от нас тут останется?

— Далеко забегаешь, Терентий Яковлевич. Нам бы для начала задержать Джанибека. А там, глядишь…

— А там, глядишь, и полонить некого будет. Да это я так. Не серчай. По мне земля сырая куда лучше ярма крымского. Сказывают, и Мубарек там?

— Все в одной орде прут. Брод через Усмань только здесь, в Песковатом. В других местах брод глубокий. А им мокрыми быть никак нельзя. Холодно еще. Так половину войск потерять недолго.

— С Мубареком у меня свои расчеты. Это ж его поганцы мне глаз-от стрелой вывернули.

— Ну и поквитаешься заодно. Чего Авдотья?

— А чего с ней! Вся на изготовке. Собрала вокруг себя баб подюжее, тоже в подмогу нам. Готовят настои да бальзамы для раненых. Их, поди, и класть не перекласть будет.

— Пусть готовят. Нам бы с тобой сейчас пройтись да посмотреть: где чего подлатать, а где новое поставить.

— Эт тоже дело. А ты мне вот что скажи: почему в Песковатом решил ратничать?

— Здесь Усмань, — Кобелев поймал себя на мысли, что чуть не сболтнул про разговор с Недолей, хорошо одернул себя вовремя. Что бы подумал тогда боевой товарищ, если сам атаман за слова юродивой прячется? — которая может нас прикрыть с фронта. Татарам придется в лоб идти. Потому как брод только супротив крепости. А она хорошо стоит: одним крылом в болотину, другим — в лес. А ежели вал придвинуть да канал протянуть, то и вода всегда своя. А воды немало нужно: тут и скот, тут и люди. Двумя колодцами в крепости не управимся.

— А еще погибель их татарская!

— Ты тоже в эти сказки веришь?

— Так ведь как не верить.

— Так вроде княжна эта рязанскому князю помогла сбежать из полона? Вроде как, получается, Усмань на нашей стороне.

— И я тебе о том. В каждом случае своя тонкость. Сбежать князю помогла. Но дошли они вместе досюдова, а она потопла. Стало быть, есть сила, что не пускает татар через эту реку.

— И сейчас не пустит. А коли пройдут, то шибко не рады будут.

* * *

Казаки встали из-за стола, перепоясались и вышли на двор.

Тем же днем застучали топоры, завжикали пилы, заухали бревна, ударяясь друг о друга. Разобрали заднюю часть крепости, что смотрела на пруд, но от воды отстояла на добрых сорок шагов. Еще через три дня продлили боковые стены крепости прямо до воды. Всё сгодится и от пожара и на водопой скота. Продлили — и вперед. В илистое дно Усмани вбили частокол из бревен, который соединил две стены. Получилась как бы запруда с постоянной сменой воды. Таким образом, крепость с лобной части заходила на реку, а с тыла на пруд. Наращивали по высоте стены, вырубали бойницы для стрелков, что будут сражаться на нижнем ярусе. На верхнем ярусе сделали крепкий настил на мощных опорах, а сверху навес, чтобы бойцы были прикрыты от летящих по дуге стрел. Но ситуация была тяжела тем, что в крепости почти нет пушек и очень мало пищалей. Атаман, понимая всю сложность обстановки, заставлял казаков рыть все новые и новые ямы-ловушки впереди брода на основных подступах к детинцу. Ямы оснащались острыми кольями и обломками всего, что могло ранить неприятеля. В ход шли негодные косы, сработанные ножи, обломки жердей и колесных спиц. Поставили даже скрытые капканы на крупного зверя. Каждый шаг, каждый локоть, каждая пядь земли вокруг крепости были «засеяны» деревом, камнем, железом, способными причинить неприятелю урон.

Спустя две недели после того, как небольшое казачье войско собралось в Песковатом и стало готовиться к войне, в тяжелые, только что срубленные ворота постучался инок. Вопрос о том, как он прошел к крепости, не поранившись, никому почему-то даже не пришел в голову.

— Имя моё — Савва! — Инок стоял перед атаманом, заметно сутулясь, иначе бы прогнул, наверное, потолок в хате.

— С чем пожаловал, божий человек? — Кобелеву по времени было совсем не до инока, поэтому говорил атаман резко и почти не скрывая раздражения.

— С молитвой я к тебе, Тимофей Степанович!

— Эх, небесная душа, совсем не до тебя пока! Уж извини, коли сможешь.

— Что ж так. Не торопись, атаман. Отец Сергий Радонежский двух монахов дал, и те бились под знаменами московского князя Дмитрия Ивановича.

— А тебя ж кто послал?

— А никто. Я сам бреду в поисках пустыни.

— Чего-то не понимаю я тебя?

— А ты не понимай, а сердцем чуй. Иду я издалека. С севера. Там и поступил пять лет тому как в монастырь, а до этого пушечки делал.

— Пушечки, говоришь? — Кобелев аж привстал.

— Они самые. Долго сейчас, да и неуместно рассказывать о том, что меня заставило стать на путь служения.

— Но ведь ты раньше не пришел, а сейчас, словно прознал?

— Так и есть. Скрывать не буду.

— От кого ж? Лучше не тяни, а то живо кочергу на огне подогрею! — Кобелев вскинул бровь, и по стальному блеску видно было, как он напрягся.

— Вот так ну-тать! — Инок заулыбался и плеснул руками. — А как же ворон не вскаркнет, пес не взлает?

— Так ты от Недоли, что ль? — Атаман шумно выдохнул и опустился на лавку.

— От кого ж еще. А как бы я к воротам прошел, минуя все ваши ямы да капканы!

— Вот те на! Делаешь-делаешь, а юродивая баба как по своей хате колобродит, да еще других направляет.

— В каждом деле на все воля Божия! Ты ведь сам ее на Русь отправил вместе с другими немощными. А она, вишь, время-то зря не теряла. Сподобил Христос меня найти. А как меня нашла, так сама сюда и привела, да еще обсказала, как через твои «засеки» пройти. Сама же опять за Дон подалась.

— Ну и баба! Ну, говори, Савва, чем помочь желаешь?

— Пушечки, они ведь разные бывают. Делывал я их из чугуна, а также из дерева и даже из кожи. Правда, такие служат не долго: один-два раза разве что пальнуть могут. Но иногда и это к пользе. А еще могу самострелы изготавливать, которые бьют стрелами толщиной в руку, а коли надо сыпать мелкими каменьями.

— Значит, можешь такие орудия изготовить?

— Могу. Затем и пришел.

— Чего надобно для этого, говори! Из кожи вон вылезу, но достану.

— Нужны сырые дубовые стволы в два обхвата. — Тут монаха качнуло и он стал медленно оседать на пол.

— Эк, дубина стоеросовая! Да он голодный! — Кобелев вскочил, подхватил на руки монаха и помог тому лечь на лавку.

* * *

Прошла еще неделя, в течение которой атаман в лучшем случае спал десять — двенадцать часов в сумме, да и то вряд ли. Боли за грудиной становились еще более продолжительными. Но на них Кобелев старался не обращать внимания. От зари до зари его видели то тут, — то там, то среди казаков, строивших вал, то среди скотников, то в оружейной. Крепость в Песковатом из небольшого оборонного сооружения превращалась в могучее забрало, из бойниц которого торчали пищали, пушки, стальные наконечники самострелов. Монах же, казалось, не ложился совсем. Ему в помощь дали двоих казаков. Но когда те падали от усталости, Савва продолжал в одиночку возиться в своей мастерской. И вот по прошествии семи дней четыре деревянные пушки и три самострела были готовы к бою. Тетива для самострелов бралась из бычьих жил, которые заплетались в косу и натягивались на сам лук. Посредине тетивы находился кожаный карман, куда по желанию можно было положить горсть камней или толстое древко стрелы, способной пронзить лошадь насквозь с расстояния в тридцать шагов. Вообще этот самострел напоминал французский арбалет времен Столетней войны, только вдвое больше, и тетива натягивалась двумя рычагами, что давало возможность перезаряжать гораздо быстрее, нежели с помощью воротка.

Снег почти полностью сошел. Усмань окончательно освободилась ото льда. На ветвях деревьев прыснули первые побеги. Стояли долгожданные весенние дни. И только неумолимое приближение войны не давало покоя людям, изготовившимся на ратный подвиг в Песковатом.

На двадцать восьмой день показался казачий патруль. Кобелев увидел, глядя против солнца из-под руки трех всадников: «Помилуй мя, Боже!». Атаман понял: с каким известием торопятся казаки. Он приказал выйти им навстречу и проводить, чтобы те не напоролись на ловушки.

Глава 4

Инышка опоздал ровно на одну минуту. Он слышал выстрел, но когда выскочил из-за угла трактира, увидел лишь набирающие скорость сани. Карача лежал на спине, неестественно заломив левую руку. Возле плеча по снегу расползалось бурое пятно. Казак спрыгнул с коня, чтобы подойти и осмотреть лежавшего. Но уже откуда-то из темноты улицы спешили два стрельца.

— А ну-ть стой, разбойная душа!

— Какой я те разбойник! Я от атамана Тимофей Степаныча Кобелева везу папирус вашему тысяцкому. А стрелял кто-то из тех вон саней.

— Ты мне зубы не заговаривай. Ты хоть знашь, хто в той карете поехал?

— Не знаю, но догоню. Я этого татарина знаю. Это племянник Джанибека, что сейчас на нас походом идет.

— Ладно, Лукич, чаго с имя церемонится? Этого вяжи, да на допрос к Василь Модестовичу. Татарина, може, к самому тысяцкому?

Инышка плохо видел лица стрельцов, потому как тьма стояла приличная. Только почувствовал, как сильная рука схватила его за локоть. Но казака, да еще разведчика, так не берут. Чуть подавшись назад, он вдруг резко вскинул предплечье, крутнул, затем резко вниз. Стрелец только рот раскрыл, а Инышка хлестким движением ноги опрокинул его на спину, прямо в грязную снежную кашу.

— Всё, ребята, занимайтеся Карачой. А я за санями. Уйдут ведь! Как вернусь, все передам вашему тысяцкому.

Конь понес его по темнеющему санному следу. Он очень быстро нагнал экипаж. Потянул за рукоять саблю, собираясь зайти сбоку и рубануть для начала поводья. А уж если такие меры не помогут, то и…

Враг оказался быстрее и сноровистее. Из темноты в Инышку плюнуло тонким красным язычком пламени. Пуля юзгнула по щеке, оставив багровую ссадину. Поначалу запекло в том месте, но встречный ветер и отчаянная погоня быстро помогли забыть рану. Второй выстрел оказался более точным: чуть ниже колена глубоко кольнуло, да так больно, что из глаз пчелы полетели. Казак только зубы сильнее стиснул. Он уже было нагнал… Но вдруг дверь кареты распахнулась и оттуда что-то выпало. Инышка в темноте не разглядел и даже не думал останавливаться, если бы не женский вскрик. Он вздыбил коня, развернулся и от неожиданности уронил челюсть. На грязном снегу лежала красивая белокурая пани.

— Вот те и раз и два-с! — Инышка аж присвистнул. Про раненую ногу позабыл, словно не кровь в сапог текла, а квас в за пазуху.

— Помогите! — Ядвига протянула руку.

— Ну, давай. Че ж не сподпочь-то ладному человеку!

— Он меня вытолкнул. Этот волк, это животное!

— Хто тя вытолкнул?

— Ротмистр Корсак. Я всё расскажу вашему начальству.

— Тогды, дай-ка я тебя подхвачу. Впереди меня на луке поедешь.

— Где угодно, лишь бы не с ним.

Инышка перегнулся в седле и легко, точно играючи, подхватил пани под плечи и усадил впереди себя. Его тут же обдало неведомым доселе ароматом. Вот так близко с женщиной ему еще никогда не доводилось бывать.

— А почто ж твой ротмистр в Карачу-то палил?

— Говорю же, он зверь, он не человек!

— Ну не убил, и то слава Богу!

— А-а, то есть как не убил?

— Ну так, ранил в плечо.

— Так ведь он уже гонцов отправил с тем, что Карача мертв.

— Как же он мог их успеть отправить, пани, на моих глазах все ведь было. Э, тпру! — Инышка притормозил коня. — Знать, он их отправил еще, не убив татарина. Значит, не сумлевался, что убьет! Вот гад ползучий! Постой, постой. А как же ты, пани, об этом ведаешь?

— Тихо-тихо, прекрасный мой спаситель! — Ядвига закрыла ладонью рот казаку. — Карача мой злейший враг! — А потом, плотно прижавшись к инышкиной груди, часто заговорила по-польски, всхлипывая, переходя на шепот.

У Инышки от такого маневра сладко засаднило под сердцем.

— Я тебя не отдам, дивчина! Ты не бойся! — В голове у парня плыло и кружилось всеми цветами радуги.

— Не отдавай, не отдавай только! Вези меня скорее куда-нибудь!

— Да не могу покамест. Мне надобно сургуч можайскому тысяцкому вручить.

— Плюнь на все. Давай уедем! — Полька продолжала шептать в самое ухо своему избавителю.

И неизвестно что бы пришло на ум Инышке, если бы не рука, вынырнувшая из темноты и схватившая за узду.

— А ну слазь, кобель неструганый! — Бородатое лицо стрельца кривилось от гнева.

— Ребят, вы че? Я же говорил, везу бумагу вашему Ивану Скрябе!

Но уже несколько пар жилистых рук выволакивало его из седла. Инышка попытался сопротивляться. На этот раз последовал такой удар по шее, что несколько разноцветных камешков вылетело из глаз, а потом наступила кромешная тьма.

* * *

Сознание возвращалось медленно и трудно, словно карабкалось вверх по ледяной горке. Вот-вот вершина и свет. Но в последний момент не хватало сил для решающего рывка, и снова скольжение вниз, в холодную и черную пропасть. Пропасть не была пустой и безжизненной. В ней находились этажи. На одном этаже какой-то старик в длинной вытянутой шапке читал монотонным голосом молитвы перед горящим костром, в котором корчился живой человек, на другом — орали сумасшедшими голосами голые бабы, вскидывая вверх руки. Инышка жадно смотрел на крепкие женские ягодицы и старался достать до них руками. Были еще этажи, но без отчетливых сюжетов. Просто лица, морды, хари, молодые девы с мужскими членами, хвостатые старухи, знакомые и незнакомые казаки. И была она. Но только в другом образе. Совсем даже внешне другая. С иным лицом. Но Инышка точно знал, что это Ядвига. Во сне не возникало никаких сомнений на этот счет. Они ходили и разговаривали, взявшись за руки. Тонкие запястья, длинные пальцы. Он страстно хочет жениться. Так сильно хочет, что сердце подпрыгивает до горла.

Он несколько раз пробовал разомкнуть веки, но дощатый потолок перед глазами начинал нестерпимо вращаться. Приходилось вновь закрывать глаза. Страшно хотелось пить. Вроде попросил. Но голоса своего не услышал. Только донеслось откуда-то:

— Сейчас, милок. Никак ожил! — говорила не молодая женщина. Даже скорее старуха.

Вода текла холодной спасительной струйкой в иссушенную гортань. На подбородок. По голой груди. Ага. Значит, пора прочухиваться, коли ощущаешь воду на теле.

— Силен ты спать, казачина! — Мужик с черной бородой и кривыми зубами сидел у самого изголовья.

— Ты кто, дядя? — Инышка наконец услышал себя.

— Тот, к кому ты ехал, да не доехал. Зато бабу нашел.

— Зачем так сильно-то было?

— А как с тобой иначе? Ты вона лихой какой. Вмиг стрельца уважаемого мордой в грязь посадил. Чего ж ты хотел после того? — Мужик ухмыльнулся.

— Мне бы письма…

— Да уже взял я письма у тебя из-за пазухи. Меня Иваном Прокопьичем Скрябой зовут. Я тут, парень, тысяцким служу государю нашему Михалу Федорычу.

— А-а… Так я ж к тебе и ехал.

— Письма прочел неоднократно. Ну, дела. Молодец! Хорошо с заданием справился. Только вот зачем за бабой-то погнался?

— Да, не за бабой я…

— Да ну, неужто?

— Точно не за бабой. Как дело-то было…

— Ты давай по порядку. — Скряба расстегнул верхний крючок кафтана.

— Я в карауле был. Так вот, споймали мы одного татарина. Я его к Тимофей Степанычу на допрос, стало быть. А атаман возьми да отпусти. Ну, поговорил вначале сколько-то. И отпустил.

— Отпустил, говоришь?

— Отпустил. Истинный крест! До меня не сразу дошло, что атаман-то наш ему в голову вложил свои мысли, значит. Чтобы тот татарин хитрость нашу врагу сказал, но не как хитрость, а как чисту взаправду. Иным словом, запутать неприятеля. Но и меня отправил следом, чтобы я письма доставил. Наперво я в Воронеже побывал. А потом сразу и сюда. В общем, Иван Прокопьич, идут нехристи на нас большим числом!

— Это я уж из письма понял.

— Но хитрый ты казак, как я погляжу!

— В чем хитрость-то моя?

— Я тебя про бабу пять раз спросил. А ты мне про что угодно, только не про нее!

— Меня кажись ранило в ногу! — Инышка притворно хныкнул.

— Невелика рана. Пуля кость облизала и с другой стороны из икры вышла. Жив будешь. Отлежишься только. Ты мне про бабу когда сказывать будешь, мать твою, засранец! Сейчас живо на дыбу прикажу! — Скряба уже начинал выходить из себя.

— Че сказывать-то нечего! Я к постоялому двору подскакиваю. До фонаря шагов, може, двадцать. Всё вижу, что там под фонарем делается. Извозчик пистоль достал да как пальнет в Карачу. Тот на землю — кувырк. Я спрыгнул с коня, поглядеть: жив иль нет. Тут — стрельцы. Вырываюсь я от них и — снова в седло. Давай сани догонять. Тут в меня палить начали. Два раза. Одна пуля по щеке шоркнула, вторая — в ногу. Но я не останавливаюсь, дальше преследую. Потом вижу, дверца кареты открылась, и на снег что-то шмякнулось. Присмотрелся — Матерь-Богородица. Жонщина!

— Она тебе что-нибудь сказывала?

— Да вроде ничего. Так что-то на своем, на польском тараторила! — Инышка врал и не чувствовал, что тысяцкий не верит ему.

— Ладно, парень.

— С Карачой-то как?

— Карачу твоего я на дыбе проверю. Пока говорит все то, что и ты мне вложил. Значится, только на польском? — Скряба пристально посмотрел в глаза казаку.

— Так. Ну, смутило меня кой-чего…

— Что же?

— Она говорит, что-де гонца отправил этот ротмистр, который должен кому-то передать о смерти татарина. Я еще подумал, как же он наперед послание шлет, когда тот жив еще. Ага, думаю, значит, заранее был уверен в том, что убьет беднягу. И поторопился отправить. Пулю человек посылает, то верно, но куда она полетит, решает Господь Бог.

— Ну, ужо кой-чего имеем. Лечись да поправляйся. А хочешь, я тебе Ядвигу пришлю?

— Да на кой она мне! — Инышка стал пунцовым на раз.

— Ничего, вдвоем скоротаете час-другой. — Скряба поднялся со скрипучего табурета и направился к выходу.

Вся разрозненная мозаика в голове можайского воеводы складывалась в единую картину. Татары в сговоре с поляками. Пока московские войска, ополчение и казаки под Смоленском, можно смело нападать. Да еще зайти в тыл и нанести сокрушительный удар. А после хоть на Москву, хоть куда. Операция спланирована с точностью до одного дня. Если казаки задержат Джанибека на юге, то план не удастся. Казаков на юге с гулькин нос. В основном старики. Карача передавал сведения Корсаку, не зная того, что казаки готовят свою операцию. Все так. Ошибка ротмистра в том, что поторопился отправить гонца с донесением о смерти татарского принца. Гибель такой персоны может развязать серьезный конфликт. Только одно неясно: откуда взялась эта выпавшая из кареты польская баба? В голове у тысяцкого веревочка на этот счет была пока только с одним концом. Он вышел на двор. Подождал Василя Рукавицу, своего главного дознавателя.

— Все слышал, Василь Модестович?

— Слышал. Мне в общем-то понятно многое, но не все. Почему полька оказалась на снегу?

— Давай вместе мозгами пошевелим.

— Ротмистр зачем-то возил ее с собой. А потом, с ее слов, вытолкнул из кареты, дескать, напугался преследовавшего их казака. — Рукавица почесал мясистый, красный лоб здоровенной пятерней. Не зря фамилию такую их род, видать, получил.

— А ты хорошо ее допросил? — Скряба, словно заразившись, тоже почесал лоб жилистой ручищей.

— Пока только говорил. С бабами оно ведь знаешь как! Они на дыбе и свое и чужое несут. Вообще так запутать могут, что ворона крыло сломит. С ними лучше вначале вприглядку, потом вприсядку, а уж после в лежанку.

— Ты делай как знаешь, Василь Модестович, но я должен в этом разобраться. Мало того что укрепления порасшатались, все чинить да ладить нужно, так еще и это.

— Ты, Иван Прокопич, занимайся своими воеводскими делами. Гроза прет страшная. Отбиться будет ой как не просто!

— Оно-то верно. Но зудит у меня поперек грудины. Что-то тут не чисто. Ты вот что, Василь, сделай. Я через пару часов отправлю эту пани к казачку нашему. Ты послухай, чего там они говорить будут. Может, она его подбивать начнет на что-то? Он-то телок станичный, а она баба тертая.

— Эт я за обязательно. Вот мне тоже непонятно, а зачем он ее из саней выбросил этот ротмистр. Два опытных, военных, вооруженных мужика против одного казака, который скачет с сабелькой наголо. Сильно я сомневаюсь, что они испужались и решили бабой откупиться.

— А что думаешь?

— А думаю, Иван Прокопич, не сама ли она выпрыгнула. По согласованию с ними или без, это не так сейчас важно.

— Вот и меня вся эта история шибко смущает. Ведь ежели она выпрыгнула, значит, план у них есть какой-то?

— Нам в этом-то и нужно разобраться. Зачем, зачем оставлять красавицу пани, если татарин убит, гонцы с донесениями уже в пути? Операция, можно сказать, началась.

— Как выяснилось, убит, но не до конца.

— А большая разница через это? Важно ведь татар растравить как следует. Вот он заранее и отправил. А получится пристрелить Карачу или нет, то не так и важно. Время уже выиграно.

— Да было б так просто, коли б не фига из носа. Я другого в толк не возьму. Зачем сажать ее в сани, ехать, а потом заставлять прыгать?

— Верно. Я тоже думал над этим, Иван. Ведь если бы нужно было кого-то отравить или по-другому извести, или еще какое дело сделать, то зачем вообще нужно было садиться в сани?

— А може, он и впрямь ее вытолкнул?

— Да Бог с тобой, воевода! Она должна предстать по их плану жертвой, понимаешь?

— Понимаю. Но не понимаю для чего? Давай так, Василь Модестович, тряси это дело. А я своим займусь. Через час пани пришлю к казаку.

* * *

У Инышки чуть сердце из груди лягушонком не выпрыгнуло, когда он увидел Ядвигу в дверном проеме. Тусклый свет от бычьего пузыря падал на ее серо-голубые глаза и, отражаясь, разливался неземным сиянием. От того в хате стало вдруг намного светлее. Капюшон поверх льняных, волнистых волос. И вся высокая, стройная и величавая.

— Пани? — У казака судорогой свело горло.

— Как поживает наш герой?

— Да что со мной буде! Так пара царапин. Вот день-другой и в седло — до своих. — Он вдруг затараторил. И если бы она не вскинула указательный пальчик, то тараторил бы еще и еще.

— Я вот по какому делу зашла. Уж больно странное у тебя имя? Дай, думаю, спрошу. А то уеду, так и не узнав.

— А-а, это! Так… — Инышка зарумянился, — есть такое выраженьице: иной, кыш-ка со двора! Когда в шутку, когда всурьез люди у нас в местности говорят. Вот и получился Инышка. Иной, стало быть. А почему ко мне это приклеилось, сказать не смогу, пани.

— Как твои раны, витязь?

— Да какие ж то раны, пани. Комар и тот сильней кусает.

— Храбрый ты, Инышка!

От каждого слова Ядвиги веяло на казака такой небывалой нежностью, такой волной тепла неземного, словно в сказку какую угодил.

— Я еще и не воевал толком. Только с караулом по степи ходил.

— По степи? А-а. А откуда путь держишь.

— Оттуда и держу. От атамана Тимофей Степаныча. Мы ж вашего-то брата ловко перехитрили! Во как! — Казак гордо задрал подбородок.

— Перехитрили? — Пани поднесла согнутый указательный палец к губам и прищурилась, — А расскажи, в чем хитрость ваша?

— В том и есть. Карача ротмистру одно сказал, а на самом-то деле всё по-другому.

— Что ж обманул, стало быть, Карача?

— Нет же ж. Он и сам взаправду так думал, что передавал вашему ротмистру. А на самом-то деле все и не так! Эх!.. — Инышка аж привстал от гордости на локтях.

— Понятно. Ты лежи, лежи! Тебе еще рано хороводы водить. А я баба страсть какая любопытная. Сама не знаю, а зачем-то всем интересуюсь.

— А, бабы они и у нас такие. Ничего в военных стратегиях не смыслят, а уж начнут говорить, не остановишь, прямо-таки полководцы какие!

— Ну-ну, дальше-то что?

— А дальше вам, ясновельможная пани, знать ничего не след! — Голос раздался из-за простенка. — А с тобой, трескун, разговор особый еще будет! — Василь Рукавица решил прервать милую беседу.

Тут же в избу вошли два стрельца, а следом и сам Рукавица.

— Пани Ядвига Радзивил пойдет с нами! — Василь Модестович почесал лоб.

— Ах ты, старый лис! А я все в толк не возьму: зачем меня так Скряба просит раненого навестить? И здесь сижу, смотрю на простенок, а сердце-то не на месте. Ишь какую дознавательную избу надумал сделать! С потайной комнаткой!

— В европах и учимся, матушка!

— А где ж то видано подслухивать?! — Инышка от изумления уронил челюсть чуть не до самой груди.

— А ты, дурень стоеросовый, сиди да помалкивай. Не то и тебя, не погляжу, что раненый, в застенок отправлю. — Рукавица отер со лба пот. — Жарко тут у вас. Пора бы и на выход, пани.

И уже на улице, идя за спиной у Ядвиги, Василь Модестович сказал:

— Признаться, пани, я голову едва не сломал: зачем тебе из саней вываливаться нужно было. А тут прям и просто все.

— Что же у тебя так все просто, Василь Модестович?

— А хочешь, скажу? Теперича, конечно, больше для интереса. А ты, ежели чего, поправь дурака старого. Итак, Карача простреленный падает на снег. Вы не смотрите, жив он али нет. Да это и не так важно. Депеши-то все ушли, в коих сказано, что принц крови убит. Да не дай бог, стрельцы вывернуться откуда-нибудь. В общем, летите вы на саночках своих по ноченьке темной, и вдруг — казачина, откуда ни возьмись. Вы поначалу его за конного стрельца принимаете. Впотьмах-то сразу не разглядишь. Палите. Но не судьба. А потом видите: казак! Одет не по-здешнему и конем правит по-своему, по-казачьи. Тут у ротмистра, а мужик он крученый, мелькает мысль: а не гонец ли то с южных границ? Ежели гонец, то с чем? Останавливаться нельзя. Ему, ротмистру, торопиться под Смоленск нужно, вот и принимается решение прямо на ходу вашим штабом, что пани Ядвига Радзивил выскакивает из кареты. Но так, чтобы казак подумал, будто ее злой ротмистр вытолкал. Дальше — казака в оборот. Удастся до подхода стрельцов уговорить, то очень хорошо. А нет, то крутиться опосля рядом где-то да вынюхивать все. Так, пани? Не ошибся старый Рукавица?

— Не ошибся. Только толку с того! — Ядвига презрительно скривила губы. Черты лица заострились. Знал бы Рукавица, что еще одна причина подтолкнула Ядвигу выпрыгнуть из саней — ее маленький сын! А Корсак всего лишь умелый спекулянт и манипулятор. Разве можно заставить женщину идти в такой ситуации на риск, основываясь только на чувстве долга перед короной?

— Толк завсегда имеется! — Можайский дознаватель снова почесал лоб.

— Казака-то ведь просто пристрелить можно было, да бумаги забрать! Запутался ты, Василь Модестович! — Ядвига усмехнулась.

— Ну уж, впрямь… Кому, как не вам, доподлинно известно, что атаманы часто своих гонцов без бумаг посылают, велят на словах запоминать. Али не так? Потому и нужен тебе был сам казак.

— Бес старый! — Ядвига делано скрипнула зубами. — На дыбу поведешь?

— Може, и на дыбу. Там видно будет.

* * *

Избу с потайной комнатой для подслушивания Василий Модестович повелел освободить и держать прибранной наготове. Инышку же перевели в другой терем, окна которого выходили на двор темницы. Каждый день он видел, как стрельцы куда-то уводят Ядвигу… «Только б не пытали да железом не жгли!.. — просил казак. И в груди у него горячим валуном ворочалось неведомое до ныне чувство. — Ну, какая ты лазутчица вражья! Ты — баба несчастная. Они разберутся, пани! Вот увидишь, все будет ладно!..» Он и мысли не мог допустить о том, что такая красавица, такая небесная может быть врагом московского государя и всего мира православного, как о том брешут караульные стрельцы. Инышка не понимал, для чего его так долго держат в Можайске, когда ратные руки сейчас ой как в Песковатом нужны. Несколько раз он просил казаков, чтобы отвели его к воеводе, но те только подшучивали, но караул держали крепко и не давали казаку ступить шага лишнего.

На пятый день в сенях зашумело. Дверь распахнулась, и вошел тысяцкий. Треснулся затылком о притолоку. Матернулся чуть слышно. За ним вошел, нет, вкатился, будто круглый на коротких ножках Василь Модестович.

— Вот что, казак. Гонец ты справный. Поедешь под Смоленск к воеводе Шеину. Письмо повезешь. — Скряба сел на лавку прямо возле входа.

— Погоди, Иван Прокопич, я же не у тебя на службе, а у атамана Степан Тимофеича. Мне обратно вертаться надобно.

— Ты на службе у Руси Православной. Усек? А в бумаге, которую ты вез, сказано атаманом Кобелевым, что могу я тобой распоряжаться сколь угодно по своему усмотрению.

— Неужто у тебя своих гонцов нема? — Инышка чуть не плакал.

— Есть у меня свои гонцы. Но ротмистр тебя видел, и возница его тебя наверняка запомнил.

— Чего опять на кого-то заблужденья навести нужно?

— А ты понятливый. Но не хотел я, чтобы ты это сообразил.

— А чего тут соображать! Всяко у такого знатного тысяцкого гонцов полон огород. Зачем-то я нужен. А зачем еще, как не для того, чтобы неприятелю сведения иного толка подсунуть.

Скряба с Рукавицей переглянулись.

— Бойкий ты на ум, как я погляжу! — Рукавица почесал лоб.

— Да и побойчее есть! — Инышка покраснел от волнения. — А меня б вы лучше до дому отпустили. Неужто без меня нельзя обманные сведения подсунуть?

— Ты еще ничего толком не услышал, а свое, знай, мелешь да печешь! — Скряба повысил голос. Но уже спокойнее добавил: — Что так, то так! Нужен ты нам, Иныш, со двора кыш, уж прости, брат.

— Дело, парень, государевой важности! — Рукавица снова почесал лоб.

…Хоть бы помыл башку свою! Всё чешет и чешет! Все мозги уже повычесал!.. Инышка еле сдерживался. Ему вовсе не хотелось куда-то мчаться, выполняя государевы задания. И домой ему не хотелось. Пуще неволи хотел он остаться в Можайске. Так сильна была жажда по Ядвиге.

— А как там Карача? — И к татарину у казака стало зреть чувство симпатии.

— Лежит в жару. В себя еще не приходил! — Теперь уже Скряба почесал свой лоб.

— Да что по вам одна вша, что ли, скачет?.. — Казак твердо посмотрел в лицо тысяцкому.

— Ну, коли другого выхода не имеется, то говори уж, Иван Прокопич, все начистоту.

— Да с такими, как ты, и впрямь лучше без обиняков. А то свое, не дай бог, чего удумаешь. Да воротить начнешь. Тут и вовсе не разгребемся.

— Свое-то у меня никак не заржавеет.

— Вижу-вижу. Гонцов своих я уже отправил к государю. Сам понимаешь, с таким делом тянуть нельзя. Думаю, услышит меня Михайло Федорович и вертаться до Москвы начнет.

— А тогда чего ж?

— А то ж! Ты не перебивал бы, мукомол, ядре нать, понимаешь!.. — Рукавица сдвинул брови.

— Не перебьешь, так не вразумишь как след!

— Ладно, Василь Модестович, ты тоже не кипятись! — Тысяцкий шумно выдохнул. — Шляхетские разъезды уже вовсю за спиной нашего войска шныряют. Ждут татарского подкрепления. Чтобы подвести как надо для удара.

— Так, Иван Прокопич… — Рукавица сделал знак воеводе.

— А, ну да… Пенек старый. Чуть не забыл. Мы вот тут подумали с Василь Модестовичем, что надо бы послу государеву имя приличествующее данной ситуации иметь.

— Так у меня вроде есть имя! — Инышка аж привстал.

— С вашими именами казацкими курам на смех да псу на слезу. Как с таким именем перед государем предстанешь? А ну как он тя спросит: как звать-величать, добрый молодец? Че ответишь? Иныш, со двора кыш?

— Э-э, дядя, будь поаккуратнее. Не я то выбирал и не ты. За нас выбрали, вот те пусть и меняют!

— Значит, не хошь государю служить и польску пани сопровождать?

Скряба прищурился.

— Оно, конечно… Ну, ежели вот дело государево. Я так Тимофей Степанычу и передам. — Инышка покраснел до самой маковки.

— Тимофей Степаныч только рад будет, что у его казака имя православное появилось. В общем, как ты там говоришь, Василь? — Тысяцкий посмотрел на Рукавицу.

— Самое родственное по близости звучания выходит: Иннокентий.

— Ух ты! — Инышка раскрыл рот.

— Иннокентий — баское имя! — Тысяцкий подмигнул казаку. — Отца-то как звать?

— Отца-то с матерью давно татары порешили. Меня дядька Пахом с теткой Дуней растили.

— А про отца не помнишь, значит?

— Звали Полужник. Потому как оловом расплавленным предметы разные поливал. Лужил, словом.

— Вот и хорошо. А растил дядька Пахом, говоришь?

— Так самое.

— Тогда сам Бог тебе велел быть Полужниковым Иннокентием Пахомовичем. А! Что скажешь, казак удалой, гонец государев? — Скряба хлопнул себя по колену.

— Ух ты!

— Вот и ухай теперича еще лет сто! — Рукавица обнажил в улыбки кривые, желтые зубы.

— Ну а теперь к делу! — Тысяцкий снова хлопнул ладонью по колену. — Как я уже говорил сегодня, шляхетские разъезды в тылах московского войска шныряют. Они-то нам, парень, и нужны. Тебе предстоит путь нелегкий и дело щекотливое. Надобно, чтобы ты передал полякам одну весть.

— Я? Как же ж?! — Инышка, теперь уже Полужников, выпучил глаза.

— Поедешь к ним под видом человека, решившего перейти на ихнюю сторону. Для надежности, чтобы поверили, дадим тебе Ядвигу.

— А передать что?

— Надо, очень надо, чтобы они тебе поверили. Дескать, бежал с Руси, ради любимой, которую освободил из застенка. Нечаянно прознал, что астраханские и казанские татары, присягнувшие на верность московскому государю, готовят поход на Речь Посполитую с юга. И хотят ударить по Киеву.

— Ты прости меня, дурня, Иван Прокопич, но я должен знать: зачем такое хитроумие? — У Инышки аж лицо перекосилось от такой сложности.

— Объясню. Поляки хотят пойти в ответное наступление. Поджидают для этого татар.

— Это я уяснил.

— Молодец! Смоленск, чует мое сердце, мы нынче не вернем. А чтобы не потерять все войско в придачу с царем и Москвой, нужно, чтобы поляки в наступление не переходили, а перебросили часть сил к Киеву. Ихний королевич Владислав шибко на московский трон хочет! Усекаешь?

— Усекаю.

— Для этого нужно, чтобы они тебе поверили. Вот как я мыслю. Мы тут небольшой народный бунт разыграем. Подожжем чего-нибудь. Стрельцы забегают муравьями. Ты в это время прокрадешься в темницу к пани и освободишь ее. Предложишь ей бежать. Для пущей верности по дороге пришибешь посла, который якобы везет мое письмо к государю. В письме том будет написано, что-де держись, царь-батюшка. Наши силы идут на Киев. Понял? — Скряба сам вспотел, втолковывая парню стратегическую задачу.

— Понял? А как гонца-то пришибить?

— Смотри не покалечь мне его! Сделаешь вид, что выстрелил в него, а сам мимо. Он в тот момент нож коню под ухо. Крови много будет. Сделай вид, что его рубишь. Из-за пазухи у него письмо с моей печатью возьмешь. Ядвига все это будет видеть и в польском штабе за тебя вступиться. И еще обязательно нужно сказать будет: мол, Карача живой-здоровый. Только ранен был. И сейчас готовится к походу на Речь Посполитую.

— Выходит, предал Карача своих. Но там его могут знать и не поверить.

— С тобой будет пани. К тому времени она тебе верить во всем начнет. И подтвердит. Ну, понятно? — Тысяцкого уже мутило не то от жары, не то от морального перенапряжения.

— Понятно, Иван Прокопич!

Глава 5

Войско хана Джанибека двигалось расслабленно. Воины беззаботно покачивались в седлах, а некоторые даже дремали. Шли, с презрением и алчностью оглядывая поля и то, что осталось от неуничтоженных деревень. Завидев Песковатое, заметно приободрились, почуяв скорый отдых и трапезу. Но Джанибек не был бы великим ханом и знатным воином, если бы не выслал вперед авангард. Скорее по укрепившейся привычке, нежели по причине осторожности и нерушимого правила. Он был совершенно уверен в том, что Кобелев сдержит слово. Сотня всадников отделилась от основного войска хана Джанибека и понеслась к стенам крепости. То ли в наступающей мгле, то ли по причине притупленного в тот момент инстинкта самосохранения воины не обратили внимания на странную, черную жижу под копытами коней. И вдруг лошади стали проваливаться в ямы, дико ржать, поранив ноги об куски острого металла, всадники полетели на землю. Несколько десятков стрел с зажженными паклями взметнулось из глубины забрала и полетело, описывая жуткую горящую дугу. Словно огненные птицы упали с неба, и земля под ногами татарских коней вспыхнула. Изрыгая клубы черного дыма, поднялось пламя почти в человеческий рост. Авангард оказался отрезанным этим пламенем от основных сил. А потом грянул залп из пищалей, вслед за ним выплюнули картечь две пушки. Колья, выпущенные из самострелов монаха Саввы, попадая в плотный строй, разили сразу несколько человек. Зазвенели тетивы саадаков, засвистели ремни пращей. Сотня всадников металась между стеной огня и крепостью и каждую секунду таяла на глазах.

— Деревянные пушки попридержи пока! — кричал Кобелев Савве. — С этими управимся и так!

— По левому крылу, атаман, пищали правь! — отвечал взмокший монах.

— Шо, куськины дети, понюхали пороху казацкого? — Гмыза руководил пищальниками, стоя подбоченясь на кругляках настила. — А ну ж, ребята, заряжай! Стрельнул и заднему быстрее передавай. Уйдут, окаянные!

Кобелев взбежал по лестнице на верхний ярус. Глянул меж пиками частокола.

— Пламя спадает. А ну еще пошевелись, казачки! Чем боле сейчас положим, тем мене потом придется. А как пламя спадет, тут они и выскочат, поганцы!

— Атаман, а може, на вылазку?! — крикнул молодой Вороша. — Ужо тогда бы сабелькой и поиграем!

— Сиди в детинце, голова два уха. — Атаман даже не посмотрел в сторону казака. — На свои же рогатки и налетишь!

— А и то верно! — Вороша натянул тетиву саадака и прицелился.

— Лупи, пока никто не мешает! — Гмыза вскинул пищаль.

— Гмыза, а ты че шамкать-то перестал? — Буцко улыбался во всю ширь до ушей. — Зубы у татар отобрал никак?

— У тебя вынул, пока ты спал, слива темная! А ты и не заметил.

* * *

Хан Джанибек с потемневшим лицом наблюдал за избиением авангардной сотни и в бессильной ярости сжимал поводья. Он понимал, что его провели вокруг пальца, словно телка малолетнего. Хан двадцать дней назад получил известие о гибели своего племянника и поклялся на Коране, что будет убивать русских, пока может сжимать рукоять клинка, а крови прольет столько, сколько хватит, чтобы затопить землю от Черного моря до верховий Дона. «Ай, Кобелев, кал собакин, ну блеять будешь от боли! Ползать от унижения! Сучить ногами по дереву, когда на кол посажу!». План Джанибека был прост: он рассчитывал провести в Песковатом сутки, подкормить коней и дать отдых людям, перед серьезным переходом. Поляки уже знают, когда татарское войско выйдет к Можайску и сможет ударить в тыл московскому войску. А тут все планы рушатся на глазах. Хан отлично понимал, что если сегодня не взять крепость, то завтра еще можно будет атаковать, но уже идти придется не отдохнувшими и на усталых конях. Обойти и оставить у себя в тылу тоже нельзя, поскольку нужен провиант. Рассчитывать на населенные пункты, которые могут встретиться по пути, тоже исключено. Наверняка русские всё уничтожили, скот угнали, а сами попрятались. Если опоздать к Можайску, то московиты, после удара ляхов, успеют откатиться к своей столице. Выходит, что польское войско только-то и сможет, что отогнать от Смоленска неприятеля. Все эти мысли стремительно проносились в голове татарского предводителя.

Действительно, под Смоленском у московского царя дела шли совсем плохо. Казаки, решившие поддержать военную кампанию Москвы, получив известие о том, что с юга их жилищам и семьям угрожают татары, стали покидать московское войско и возвращаться домой. Поляки же, после нескольких удачных операций, смогли оставить московское войско без артиллерии. Потери среди стрельцов были ужасающими, но Москва пока не хотела признавать свою неудачу в этом походе. Польский штаб готовил сокрушительный удар по неприятелю. Контрнаступление должно начаться с точностью до суток. И поляки ждали. Ждали. Тянули время, чтобы Джанибек смог зайти в тыл русским. Но на юге казаки бросили вызов самому грозному хану, преградив путь татарскому войску. Операция, столь тщательно разработанная польским штабом, была под угрозой провала. Конечно, победа под Смоленском уже обеспечена польскому войску. Но хотелось другого — полного уничтожения Московского царства.

Наконец пламя начало спадать, и из клубов зловещего дыма стали появляться воины авангарда. Один за другим, обгорелые, с черными от копоти лицами, с вытаращенными глазами, на израненных лошадях и по большей части израненные сами, они возвращались под зеленое знамя своего войска. От сотни осталось меньше половины.

Применить излюбленную тактику, когда всадники скачут вокруг стен и осыпают укрепление горящими стрелами Джанибек не мог, поскольку крепость правым крылом упиралась в заболоченную низину, с фронта была защищена водой Усмани, а по левое крыло стоял выгоревший лес. Атаковать можно только в лоб, идя по мелкому броду. Но чуть в сторону и — ледяная смерть на глубине. А еще ведь нужно выбить ворота и ворваться внутрь. На все про всё пара дней от силы.

— Где полон? Пусть идут на своих! Нужно засыпать ямы и убрать рогатки! — Джанибек спрыгнул с коня и тяжело сел на землю, скрестив под собой ноги.

Перед ним тотчас расстелили ковер, поставили сосуд с кумысом, пиалу и положили пару ржаных лепешек. Хан не любил баловать себя в походе тяжелой пищей и изысканными яствами.

— Хан, полон совсем небольшой. Думали на обратном пути взять на славу. — Голос Мубарека прозвучал сдавленно и глухо.

— Сколько есть?

— Да с две сотни баб молодых. Для воинов брали.

— К шакалам всех! Воины потом свое получат! Гони их вперед. Пусть засыпают ямы, собирают все капканы и рогатки. Кобелев по своим бабам стрелять не будет. А если будет, так и не страшно. Быстрее запас расстреляет. Давай, половину баб под стены, и пусть делают, что я сказал. Остальных поставь со щитами возле моих воинов, которые понесут таран. Пусть их прикрывают.

— Да будет так, о великий! Только чем они будут закрывать ямы?

— А ты не видишь сколько убитых лошадей? И еще, мне нужны янычары с ружьями!

— Янычары все под Воронежом.

— Сколько их всего?

— Всего сотен пять, повелитель. И они пешие. Пока дойдут, пройдет еще день-другой. Есть ли смысл?

— Когда ты только научишься думать, Мубарек? Отправляй двести воинов, и пускай они на крупах своих коней привезут мне двести янычар.

— Ты воистину велик!

— Завтра к утру они должны быть здесь. Как только возьмем эту крепость, отправляй их обратно. Воронеж — это наша добыча!

— Согласен с тобой полностью. Но ты еще сказал, чтобы русские бабы закрывали щитами воинов, которые должны нести таран. Но ведь у нас нет ни того ни другого!

— Что ни того ни другого?

— Ни тарана, ни воинов, которые должны нести таран.

— А ты не видишь, Мубарек, вокруг себя деревья? Разве из них нельзя сделать таран?

— Да, господин. Но где взять пеших воинов?

— А разве нет провинившихся, тех, кого можно спешить и заставить нести бревно?

— Провинившихся?

— Да. Провинившихся. А разве не провинились те, кто сегодня бросил на поле боя своих товарищей? Вот они и понесут. Скажи, что я заменяю наказание палками на службу в пешем строю.

— Я всё выполню, непревзойденный.

Джанибек сделал глоток кумыса и откинулся спиной на влажную траву. Высоко в небе плыли весенние облака, но между ними и землей стелилась туча черного, зловонного дыма. Хан смотрел сквозь клубы этого дыма на высокое, облачное небо и понимал, насколько далеки от него и его планов эти самые облака. Неожиданно по земле потянуло острым холодком вечерней зари. Ледяные иглы стали проникать под одежду, жалить открытые руки и проникать куда-то глубже под кожу. Туда, где стучало сердце одного из самых жестоких людей своего времени. Джанибек встал, отряхнулся, потоптался на кривых ногах и велел ставить шатер.

Защелкали хлысты, раздались женские причитания. Воины погнали русских полонянок исполнять его приказание. Он представил, как они, эти молодые бабы, будут вдесятером тянут труп лошади, чтобы закрыть яму, как будут резать свои красивые ноги о куски острой стали, вырывать из тяжелой земли колы и обезвреживать капканы. Хан прекрасно знал, что делает. Нужно попытаться вывести казаков из себя, заставить их покинуть пределы своей крепости. А в чистом поле верх одерживает численное преимущество, тем более если оно многократное.

* * *

— Ишь чего удумал, хрен бусурманский! — Гмыза смотрел на работающих полонянок, скрипя остатками зубов.

— А че батька-то думает? — Вороша чуть не плакал от жалости. — Надо ж отбить попробовать.

— Батька на то и атаманом выбран, что сам знает, когда и что делать. Тимофей Степанович, — Гмыза окликнул атамана, — да что ж это такое! Православных под кнутом заставляют на глазах у казаков… и-и-и… Ну сил больше нету. Сердце того гляди надорвется!

— Стой, где стоишь, Гмыза. Самому тошно! — Кобелев смотрел в проем бойницы, сжимая пятерней левую часть груди. Там уже не болело, а ломило с такой силой, хоть псом скули. Он высунулся за частокол и крикнул: — Слышите меня, родненькие?

— Слышим, Тимофей Степанович! Слышим. Это я, Марфа, что третьегодни за воронежца Перепяту замуж вышла.

— Потерпите, милые! — Кобелев не узнавал своего голоса. Настолько он был чужим и каким-то неожиданно высоким, словно на бабий манер. — А тебя, Марфа, я помню! Как не помнить такую.

— Мы-то потерпим, Тимофей Степанович. Вы там терпите. Басурману ворота не открывайте. Мы — бабы. Везде выживем.

— Скоро стемнеет. А потом… — Дальше Кобелев не знал, что сказать.

Но помог Савва.

— С Божьей помощью всё устроится. Я молюсь за вас! И вы молитесь! И за врагов наших молитесь, чтобы Господь узрел и вразумил окаянных. — И уже обращаясь к атаману: — Тимофей Степаныч, нужно попросить татар, чтобы разрешили священнику выйти за ворота, поддержать своих и помолиться вместе.

— Говори, что удумал.

— Дума тут простая, проще пареной репы. Надо всё зарядить, все пушки, деревянные тоже, пищали, луки на изготовку. Словом, всё. Я выйду туда. Поставлю баб на колени, как бы для молитвы. Потом дам вам знать и им тоже. А когда мы с бабами лицом в грязь ткнемся, тут вы и палите все разом. Пока татары прочухаются, бабы, как зайцы, разбегутся по разные стороны. Только казачкам накажи, чтобы у пушек деревянных фитили поджигали, стоя за перегородкой. Не то как разорвет орудие, так покалечит тогда многих.

Савва действительно обнес деревянные орудия загородкой из жердей, а фитили сделал чуть длиннее обычного, дабы пушкарь мог успеть до взрыва пороха укрыться.

— Но ты ведь понимаешь, что ворота открывать нельзя. Джанибек только этого и ждет. Всех быстро не запустишь, а его коннице хватит времени доскакать.

— Понимаю. Поэтому и бежать нужно по разные стороны. Одни в низину, другие к лесу, третьи под стену, где их будут ждать казаки с веревками наготове. На веревках втащат быстро.

— Лады! Ловко мыслишь, инок. Давай попробуем.

— Только чуть позже, атаман. Пусть солнце еще поглубже сядет. Да и бабы тут не все. Для нас сейчас чем больше их, тем сподручнее.

— Другие скоро бревно понесут.

— Понесут наверняка татары, а бабы их прикрывать будут.

— А тут уж как у хана на загривке засвербит.

Джанибек действительно изменил свое решение и заставил нести бревно только женщин. Бабы шли, шатаясь от непосильной ноши, резали ноги о рогатки, проваливались в ямы, скользили и падали, но поднимались и шли дальше. Шли не торопясь, поскольку знали по крикам со стены, что казаки ждут, когда стемнеет. За их спинами, натянув луки, стояла тысяча татар. Расчет хана, как всегда, был прост: пусть тяжелое бревно несут те, кого не жаль подставлять под стрелы и пули, а заодно и казакам сердца повыкручивать. Пусть там на стенах волками воют да задыхаются от ярости. Потом таран останется у стен. Воинам без тяжести будет быстрее и проще достичь ворот. Все потерь меньше. Так думал хан. Но он не догадывался еще, что за стенами крепости есть инок Савва, который всегда был поперек чужих тактик.

— Давай, Тимофей Степанович, чай, татарским языком владеешь. Крикни, чтобы священнику разрешили выйти к бабам да грехи отпустить. — Савва взял свой посох и покрутил его в крепкой руке.

— А палка-то те для чего? — Кобелев удивленно вскинул брови.

— А то палка не простая. Вот вишь… — Савва нажал на верхний конец посоха, и тот согнулся в дугу. — Быстрехонько тетивку звонкую раз — и уже лук у меня в руках, а не палка иночья. И стрелки в сапоге под подолом. То-то, атаман. Не видывал такого еще?

— Вот так выдумал! Эх, нам бы с тобой, Савва, этот набег пережить, я бы у тебя многому поучился.

— Оружие, конечно, не дальнобойное, но с пятидесяти шагов медвежью шкуру портит изрядно. Давай, атаман, пора. Солнышко уже только пяткой одной по-над лесом греет. Пока выйду, и мгла падет.

Кобелев, высунувшись из-за частокола крепости и, сложив руки в раковину, крикнул несколько слов на татарском языке. Ряды лучников заколыхались, началось легкое движение, послышалась резкая, отрывистая речь. Крымчане о чем-то спорили между собой. Затем несколько человек отделилось от строя и скрылось в надвигающихся сумерках. Через несколько минут опустилась полная мгла. Люди в крепости, полонянки, крымские лучники — все ждали ответа от хана Джанибека. Наконец, показались всадники. Много всадников. Они встали полукольцом на безопасном расстоянии, поблескивая в лунном свете начищенными, островерхими шлемами. Один отделился и, пройдя рысью до линии лучников, прокричал слова, которые ему велел передать хан.

— Что говорит? — Савва рукавом рясы вытер липкий пот на лбу.

— Говорит, что хан милостиво разрешает выйти священнику. А ну как поймут, что ты инок? — Атаман закусил длинный ус.

— Да откуда ж им знать, где поп, а где монах! Для них ведь всё одно: ряса есть, и ладно. Ворота не открывай. Даже щелки нельзя.

— А как ты тогда?

— А вот эдак. — Монах схватился двумя руками за пики частокола и одним махом перелетел на другую сторону.

Все те, кто видел прыжок, разом выдохнули, поскольку высота крепости была не менее трех человеческих ростов. Словно черная птица, Савва опустился на воду, шарахнул брызгами во все стороны и, приподняв подол рясы, крикнул:

— Посох давай, батька. И факел. Помни, как только я огнем оземь ударю, так все разом палите.

— Понял тебя! — Кобелев дал знак рукой казакам, чтобы были во внимании.

* * *

Савва шел медленно, держа в одной руке факел, в другой — посох.

— Слушайте меня, девоньки, да запоминайте. Как начну читать молитву, вы все дружно на колени вставайте. Читать буду до той поры, пока вон то облачко луну не скроет. А как скроет, так огонь брошу, вы тогда все разом лицом в землю падайте. Кто услышал меня хорошо, шепотом соседу передайте.

Монах встал у самого края ямы и начал с молитвы «Отче наш». Полонянки хором повторяли. Ветер чуть ослаб, и облако двигалось очень медленно. По крайней мере, так казалось. Прочитал одну молитву, начал другую, затем третью, поглядывая на чернеющую твердь неба. И вот облако полностью закрыло лик полной луны. Монах бросил факел и тут же взаправду «провалился сквозь землю».

Грянул залп из пищалей и всех пушек, полетели горящие стрелы. Сизый дым выбросился в черную ночь. Картечь врезалась в человеческие тела. Опрокинула на землю. Крики раненых вспороли густой воздух весенней ночи. Еще добрых три десятка воинов не смогут больше встать под знамя своего войска. А спустя мгновение полонянки уже с криком и визгом бежали в разные стороны. Татары пришли в себя через пару секунд. И вот уже натянуты луки, грозно скрипит тетива. Но куда стрелять? Ночью да еще в дыму почти ничего не видно. Крымские всадники рванули с места, понимая, что сабля в такой ситуации вернее стрелы. Савва видел их перекошенные злобой лица. И бил из своего лука прямо по этим смуглым, не прикрытым бронею лицам. Стрелял из ямы, снизу вверх, выпуская стрелу за стрелой с такой скоростью, что позавидовал бы такому умению любой самый искусный степняк. Пять всадников вылетели из седел, остальные вздыбили коней, останавливаясь, не понимая, откуда их разят. Но ветер и тьма в ту ночь были на стороне защитников крепости в Песковатом.

Пешие татары тоже отбросили луки и устремились в погоню за полонянками. Но навстречу им с саблями наголо уже бежало несколько казаков, не выдержавших и перемахнувших через стену. Савва рывком поднялся из ямы. Тетива уже была снята, и грозный лук снова превратился в не менее грозный посох, которым монах владел с небывалым совершенством. В темноте ночи он напоминал страшного русского ворона, огромного, неуязвимого, то и дело выпускающего когти, чтобы разить без жалости и только в полную силу. Удар из-за пояса, от локтя, через плечи, с поворотом корпуса, из вращения. Он бил и, кружа по полю, отступал к частоколу, на ходу командуя казакам, чтобы те были ближе к нему.

Савва и два десятка казаков прижались к стене, образуя полукруг. А сквозь бойницы и с верхнего яруса частокола в татар летели стрелы, пули, камни, не давая им подойти к небольшому отряду. Затем казаков по одному с помощью веревок стали втаскивать наверх. Монах остался последним. Но неприятель ничего не мог поделать. Настолько плотен был разящий огонь, защищающий его. А еще ночь и дым, ночь и дым, едкий синий дым из пищалей и пушек.

В ту ночь отряд Тимофея Кобелева понес первые потери. Четыре казака были убиты наповал, семерых ранило. И двадцать четыре молодых полонянки навсегда остались лежать на мерзлой земле песковатского поля.

* * *

Джанибек был в ярости. Он ходил по шатру, распинывая ногами посуду и походную утварь, хлестал плетью стены и ломал каблуки о дорогие бухарские ковры, в бессилии топая ногами. Свита хана боялась заглянуть за полог, телохранители, от страха белее мела, стояли на карауле, боясь шевельнуть мизинцем, знать и военачальники, опустив головы, молили Аллаха, чтобы тот усмирил гнев великого хана.

— Мубарек!

— Да, повелитель.

— Готовь пеших лучников и тех, кто пойдет разбивать ворота.

— Уже ночь, великий хан. Завтра утром прибудут янычары с мушкетами.

— Завтра, говоришь! У тебя ослиная голова, Мубарек.

— Я смею напомнить моему хану, что Мубарек-гирей принадлежит к очень знатному роду.

— Смеешь напомнить? Ну, напомни мне о том, как твой отец просил меня обходиться с тобой. Я не хочу сейчас выяснять отношения и мерится мозолями от седла. Сегодня воины лягут спать голодными. Завтра голодными пойдут в бой. Легко им будет одержать победу, Мубарек? Ты этого хочешь.

— Я всего лишь хочу дождаться утра.

— Дождаться утра? О, Аллах, помоги мне вразумить этого человека! Мы дождемся утра и отправим янычар обстреливать эту крепость. Прекрасный план. Только ты одного не учел, дорогой Мубарек. Русские получат возможность до утра тоже отдохнуть, восстановить силы, оказать помощь раненым. А такой возможности им предоставлять нельзя. Иначе мы тут завязнем, подобно тупому ишаку в болоте.

— Я не подумал об этом, хан!

— Так-то лучше. Ты же видишь, — Джанибек подошел и взял за плечи своего подчиненного, — никого, кроме тебя, я ни о чем не прошу. Нет даже настоящего военного совета, потому что вокруг меня сборище растолстевших, самодовольных пастухов, а не воинов. Крымское ханство катится к своему закату. Я чувствую это. Очень остро, понимаешь?

— Да. Роскошь, в которой пребывает наша знать, давно вытеснила дух воина.

— Вот ты сам давно всё понимаешь. Наши предки покорили весь мир только потому, что оставались мужчинами и доводили дело до конца. Они жили воинами и умирали ими. И потому смогли оставить нам великое наследство, которое мы потеряли, словно во сне. Посмотри, куда простиралась империя Чингиса. Давай я тебе напомню.

— Не нужно, великий хан. Я всё и так понял. Приказывай.

— Тысяча лучников должны поджечь эту ночь своими горящими стрелами.

— Мой повелитель?

— Да.

— Как лучники смогут подойти? Их пушки и пищали бьют намного дальше. И потом, я уверен, что русские всё предусмотрели. У них много воды, и они без труда могут тушить огонь. Усложняет ситуацию холодная весенняя ночь, во время которой всё отсыревает насквозь, даже сталь клинка.

— Плевать! Мне нужно, чтобы русские не сомкнули глаз. К приходу янычар они должны быть измотаны до такой степени, когда пальцы отказываются сжимать рукоять меча. Я понимаю, что поджечь крепость невозможно. Важно не дать им сна и отдыха.

— Не кажется ли тебе, что мы больше потеряем, расстреляв запасы стрел, пакли и измотав своих воинов?

— Стрелы можно собрать. Паклю взять у тех же казаков, когда они отдадут земле свои тела, воины отдохнут в седлах, да к тому же у меня их тысячи.

— А что делать с расстоянием?

— У нас ведь есть скот, Мубарек, который мы хотели оставить здесь до своего возвращения! Наша добыча, отобранная у врага. Вот этот скот и должен стать защитой лучников. Нужно повесить костры на рога животных и пустить их к стенам крепости. Русские будут вынуждены убивать скот в воде тоже, а значит, брод станет еще мельче.

— Вот это да! — Мубарек от неожиданности даже попятился, — Но для воинов скот — это самое дорогое. Что они скажут, придя домой с пустыми руками.

— Если мы не возьмем крепость, то действительно придем с пустыми руками да еще с позором на голове. А этого делать и не нужно. Я отдаю свою долю угнанного скота. Но и это не всё. Пусть тридцать человек, умеющих бить тараном, изготовятся. Я вижу, что бревно лежит уже за линией огня их пушек. Оно почти у самых ворот. Нужно только пройти двадцать пять шагов по мелководью брода. По моему сигналу пусть бегут и пытаются ударить в ворота. А мы отсюда будем сыпать стрелами, не давая казакам возможности взяться за пищали. Если ударят раз-другой, уже хорошо. Как там у них пословица: курочка по зернышку? Так и мы будем. С каждым ударом ворота будут становиться менее крепкими.

* * *

Прошло более часа, как полонянки были освобождены. Большая часть из них переплыла Усмань и скрылась в ночной тьме. Тридцать две девушки зашли с задней стороны и попросились в крепость. Задняя часть крепости, выходившая прямо на воду пруда, была сделана по толщине в одно бревно. Заточенные бревна были вертикально вбиты прямо в дно и стянуты между собою поперечными жердями. Казаки без особого труда вывернули пару бревен, чтобы впустить девушек. В такое время работы хватит на всех. Лишние руки не помеха. Правда, не без меры. Если бы все пришли, то прокормить столько ртов, сидя в осаде, просто никак. А потому и просил атаман женщин, кричал со стены, чтобы уходили все. Что только тех, кому совсем некуда податься может принять детинец. Но русская женщина жертвенна и духом прочна иной раз получше мужика. Вот и уходили за горизонт те, кого сильно ранило, или те, у кого сил и здоровья после полона не оставалось, дабы не обременять защитников. А таких большинство оказалось. И ведь сделали это, не сговариваясь, руководствуясь женским умом прямо по ситуации. Остались лишь те, кто физически годился для войны и лишений.

Старый атаман Тимофей Степанович Кобелев знал, что на такой войне, как эта, без ночных атак неприятеля и горящих стрел не обойдешься, поэтому заранее приказал: если, мол, у кого-то появится свободная минута, то поливать и поливать стены, особенно крыши. Несколько десятков телячьих шкур специально мокли в воде, чтобы человек во время обстрела мог, набросив ее на себя, передвигаться внутри крепости, подвергаясь как можно меньшему риску.

Когда десятки мычащих, блеющих, ржащих огней стали приближаться в сопровождении топота копыт и бряцания колокольцев. Кобелев снял десять пищальников с верхнего яруса стены и приставил к воротам. Велел ждать приказа. Он не первый раз сталкивался с татарскими уловками и знал, что те обязательно погонят скот, чтобы прикрыть лучников. Еще несколько человек подхватят таран и на удачу, скорее для прощупывания ситуации и отвлечения внимания, попытаются вдарить разок-другой. Авось получится. А нет, так на все воля Аллаха. Но и у атамана были на сей случай свои заготовки.

Так и оказалось. Дюжина крымчан с широкими ремнями на изготовку побежали к тарану. В это же самое время ночь буквально вспыхнула от сотен горящих стрел, полетевших по осанистой дуге в сторону крепости. Но каждый человек из отряда Кобелева знал, что ему нужно делать. Одни встали под навес и приготовили оружие, другие, накинув на плечи телячьи шкуры, стали сбивать пламя, вырывать горящие стрелы и тушить водой очаги пожаров.

Подбежавшие к тарану татарские воины, накинули на плечи широкие ремни, приподняли страшное оружие до уровня колен. Сделали несколько шагов к броду. И вот они уже перед воротами с левого крыла крепости раскачивают таран. В них не стреляли, но в запале боя татары не обратили на эту странность никакого внимания. Раз и раз! Казалось, еще один миг, и острый нос тарана ударит в неошкуренное бревно, пошатнет, заколеблет.

Но вдруг ворота резко распахнулись, и грянул залп десяти пищалей. Несколько человек упали замертво, еще несколько корчилось и стонало от ран, другие пытались высвободиться из ремней. С саблями и с топорами выбежало полтора десятка казаков. Несколько взмахов — и с татарами было покончено. Потом ворота так же быстро захлопнулись. Всё произошло настолько стремительно, что в штабе крымчан толком никто ничего не успел сообразить.

Так закончился первый день осады.

Глава 6

— Чёт, батька, слышь? Никак лес рубят? — Дядька Пахом, шатаясь от усталости, подошел к Кобелеву и шумно опустился на настил рядом.

— Слышу. — Атаман, опираясь спиной на стену забрала, сидел прижимая руку к левой части груди. — Плоты делают.

— Для чего ж?

— Завтра нагрузят на тя плоты сено, мох, хворост и пустят по реке.

— Подожгут, что ль?

— А то!.. Выкуривать нас будут. Плоты прижмут к самому частоколу. Если ветер с реки, то, считай, хана!

— Ишь ты, хитродумкие какие! И как тут с имя быть?

— Сейчас ложись, Пахом. Отдыхайте все. Э… подожди! Скажи всем, чтобы ложились, а мы с тобой тут трохи погутарим. Ты живой, аль как?

— Да есть еще заряду.

— Вот и ладно. Татары сегодня уже не пойдут.

— Пойду шумну, чтобы ложились. — Пахом запалил люльку и пошел по крепости.

— Савва! — позвал Кобелев монаха.

— Да, бать. — По черному от копоти и грязи лицу инока текли жирные ручьи ратного пота.

— Как пушки-то?

— Да еще б… Две еще сдюжат нараз, другие две вроде постреляют на три-четыре запала.

— Мне бы две пушечки на пруд оборотить. Слышь, лес трещит? Брод как раз супротив крепости. Я так думаю, они ночью на готовом плоту перекинут несколько бревен и пару лошадок, чтобы волоком до пруда дотащить. А потом с двух сторон плоты, груженные сеном и хворостом, дотолкают по воде до частокола и подожгут. Дыма большого не миновать. Вишь, как всё отсыревает?

— Понял тебя, Тимофей Степанович! Из дерева не успеть. А вот из кожи можно попробовать. Шкур, гляжу много. Я выберу че покрепче. Одну бы успеть. Да помощники мои с ног валятся.

— Попробуй с бабами поработать. Тебе лишние руки сейчас ой как нужны. А бабы они понятливые и крепкие, когда прижмет.

— Я сам о том подумал. А если пищальников оборотить на пруд?

— Да с пищальников здесь толк не большой.

— Да и татары не дураки, — подошел Пахом, дымя трубкой, — наверняка с поля атаку свою начнут, чтобы связать силы!

— Верно мыслишь, Пахом! — Кобелев приподнялся и сел повыше.

— Ты бы, батька, отдохнул! Зеленый весь! — Пахом присел на корточки.

— А вот тут и отдохну. На забрале. Атаману под крышу да в избу — всё равно что в гроб нынче.

— Так я пойду? — Инок встал во весь свой невероятный рост.

— Давай, Савва. Под березами на том свете отдохнем.

— Ты вот что, Пахом! — Атаман скрипнул от боли зубами.

— Сиди-сиди, Тимофеюшка!

— Как там Авдотья?

— С ранеными она.

— Я к раненым сегодня не пойду. Тяжело мне встать. А ребят поддержать бы…

— Не нужно. Там без тебя есть кому посидеть с ними. Может, бурку принесть? Да под голову чё?

— И то верно. Казаков кликну, принесут. А ты меня внимательно послушай. Видел я, что Джанибек отправил двести всадников на конях-тяжеловозах. Знаешь, зачем отправил? Я так думаю, что за янычарами до Воронежа.

— Ух ты, мать честная! У янычар мушкеты аглицкие! Подале наших-то бьют!

— Подале. Сорок верст туда и обратно им скакать. На крупах коней и привезут смертушку нашу. Ко вторым петухам точно здесь будут.

— Неужель янычары за татар пошли?

— Пошли, Пахом. Хоть у нашего государя с их султаном мир, но есть наемники. Султан глаза на то закрывает, когда янычары нанимаются к татарам. Оно и понятно. Ему ведь, шельме, от такого расклада только выгода сплошная.

— Хм. Псы смердячие! — Пахом выбил трубку и тут же достал из кисея новую щепоть табаку.

— Пойдут они, Пахоша, коротким путем через лес.

— Татары леса боятся!

— Есть такие, что черта не боятся. И проводники у них есть, чтобы через засеки водить.

— Я засеки все знаю. Неужто христопродавцы такие из наших есть?

— От того и позвал тебя. Под каленым-то железом не каждый совладать сможет. А коли еще твоих детишек жечь станут, так сам всё и укажешь, быстрее вороны полетишь.

— То ж верно!

— Задержать бы их, Пахоша! Найти самую узкую дорожку, по которой им всё одно идти, и задержать. Хоть на несколько часиков.

Старый Пахом от неожиданности так и сел рядом с атаманом. Рука с люлькой задрожала.

— Так ведь ежели они на двухсот конях да янычары на крупах, то, почитай, ихнего басурманства аж четыре сотни.

— Знаю. Казаки нужны храбрые. Такую силищу удержать не просто. Но за вас будет лес и ночь. Пойдут они от Воронежа еще затемно обратно. Да много казаков я тебе дать не смогу. Но с конями пойдешь, чтобы подале от нас их встретить, да еще затемно. Пахом, заставить не могу! — Кобелев уронил на грудь голову.

— А меня и заставлять не нужно. Ты есть атаман, вот и приказывай. — Пахом внешне приободрился, пытаясь проглотить горький, колючий ком в горле. Старый казак понимал, что атаман отправляет его на верную смерть.

— Благодарствую, Пахом.

— Только казачков, батька, я сам выберу. Молодежь не возьму. Им еще жить да жить. С серьгой тоже не возьму — такой закон. На верную смерть последнего ребенка из семьи не забирают.

— Ты делай как знаешь. Но времени у тебя в обрез. Не боле часа. Да и того много.

— А сделаю я так. Там есть два узких участка. Поставлю по десять человек на каждом.

— Стой, Пахом. Двадцать человек я тебе не дам. Не могу. Дюжину только. И две пищали.

— Батька, Христос с тобой!

— Ладно. Забирай четыре пищали. Коней бери шесть. Но бери крепких, не стесняйся. По двое скакать придется.

— Топоры нужны. Где бревно срубить, а где и татарску голову. В лесу топор сподручнее сабельки-то будет.

— Топоров дам сколь угодно. Мы из Излегощ привезли, да у Терентия все дворы хорошо отопорны. Где по три, где по пять.

— Хорошо мужики у Терентия живут.

— А наши хуже? — Кобелев приподнял бровь.

— Да ну и наши не хуже. У наших и скота поболе.

— Ладно. Давай прощаться, Пахом. Авось свидимся, так обнимемся.

— И на том свете тоже, Тимофей Степанович, обняться в радость большую будет.

Старый Пахом наклонился над Кобелевым и крепко поцеловал. Окликнул караульного казака, велел тому принести атаману бурку и седло под голову. Затем пошел по крепости будить спящих казаков. Будил осторожно, чтобы не прервать сон остальных. Набирая в свою дружину только славно поживших воинов. Тех, кому перевалило за пятьдесят. Проходя мимо Лагуты, перекрестил спящего и украдкой смахнул слезу со своей щеки. Вряд ли удастся свидеться на этом свете. Серьга в левом ухе Лагуты, словно в ответ, тускло блеснула в лунном свете. Не прошло и часа, а Пахом уже стоял перед казачьей шеренгой, деловито оглядывая каждого, поправляя снаряжение и объясняя вкратце суть их боевой задачи. Казаки понимающе кивали, приосанивались, когда Пахом хлопал по плечу.

— Вот что, ребята! Я теперь ваш начальник, отец и мать родная, все вместе. Пойдем бродом, прямо здесь, за крепостью. Река здесь мелкая, сидя на коне, ног не замочишь. Потому Джанибек и выбрал через Песковатое путь свой окаянный. А в другом месте буде поглубже. Может и вплавь придется. Вода холодная. Но казак в бою тело свое согревает! Аль не так?

— Так! — дружно отвечали казаки.

— Ну а коли так, значит и погуляем знатно!

— Любо! — отвечал стройный хор.

— А тогда и по коням! Че тут время терять! Да и не нам на баб зариться. Пусть молодежь им теперича песни поет да сказки сказывает. Садись по двое на коня. Выходим за ворота тихо и сразу по правую руку держим. Огибаем угол стены и к реке. Всем все ясно? И-ях!

Пахом по-молодецки взлетел в седло. Кто-то тут же оказался позади и крепко вцепился в плечи.

Форсировав реку, небольшой отряд пошел берегом, чередуя шаг с рысью. Ночь выдалась ясная и звездная, поэтому идти было легко. Ветер совсем успокоился, а значит, не мог доносить до татарского стана глухой стук копыт. Где-то через десять верст, снова перешли реку. Но уже без лошадей. На этот раз хорошо вымокли. Пахом, прикинув время, разрешил развести костерок. Запалив несколько факелов, казаки стали рубить деревья. Валить в том направлении, куда указывал старый казак. Дюжина людей плохо понимала, находясь в темном лесу, что происходит. И лишь беспрекословно выполняла приказы.

— Вот и ладно. Вот и молодцы, ребята! — Пахом хлопнул кого-то по плечу, даже не разглядев в потемках человека. — Перегода и с ним еще пять остаются здесь. Остальные давай за мной.

— А лошадей? — Перегода спросил, сам не зная почему.

— Лошади сами дорогу к дому найдут, — ответил кто-то из казаков.

Пахом с другой половиной отряда продвинулся вперед еще на полсотни шагов. По пути обильно поливая смолой землю. И снова стали рубить, заваливая узкий проход в засечном лабиринте.

— Дядь, а из пищали дашь попробовать?

Пахом вздрогнул. Это был голос Лагуты.

— А ты-то как здесь?! А ну, марш обратно!

— Да куды ж я обратно. Я и дороги не найду. Не, дядь, сам же говоришь: Бог не выдаст, свинья не съест!

— Как только рассветет, пойдешь обратно в крепость. Понял меня?

— Из пищали дашь пальнуть?

— Почему я тебя не видел, дурака такого, когда в крепости еще людей строил.

— Так я же шустрый. Сам нас с Инышкой учил. Да просто все. Пока Сипко Кузьма Петрович примеривался к тебе на круп запрыгнуть, я его, того, толкнул маленько и сам вскочил. А кричать-то нельзя. Вот и остался дед Кузьма с раскрытым ртом стоять. А ты ведь последним из крепости выезжал. Никто боле и не увидел. Да ежели бы и не последним, я бы всё равно чего-нибудь измыслил. Ну, ты прости мя, дядь Пахом, а!

— Ладно. Оставайся. Но сидеть, головы не высовывать. Мне за тебя теперь ответ держать перед Тимофеем Степановичем.

— А с пищали-то?

— Утихни! Сказал. Ухо вырву и псам отдам.

Лагута замолчал, ибо знал, что тяжела рука у старого казака. Влепит затрещину, так два дня в ушах звенеть будет.

— Ты Кузьму Петровича-то не шибко повредил? Честно говори.

— Да не. Я на него шкуру телячью накинул, а потом полешком несильно. Да жив-здоров уже, поди.

— Вот семя бесово! А ну приготовиться, казачки. Факелы туши.

Кобелев не ошибся. Завидев, что татары на конях-тяжеловозах выдвинулись из своего лагеря, он сразу понял: пойдут самым коротким путем, а значит, через лес. Только такие кони с большого расстояния могут перевезти сразу двух всадников, да еще с тяжелыми мушкетами, при этом проламывая своей мощной грудью скрещенные ветви деревьев, не ломая ног о корни и сучья, дробя копытами поваленные стволы.

Ночь была настолько тиха, что стук копыт и конский всхрап казаки услышали задолго до приближения вражеского отряда. Затем речь. Переговаривались турки. Шутили и негромко смеялись.

— Эх, что ж ты ночка так коротка! — Пахом пробубнил себе под нос и поднял руку.

— Да, дядь, уже светать скоро начнет. — Лагута прижался плотнее боком к старому казаку.

— Да вижу. Вона. Впереди с факелом идет. Проводник, сука.

— Так то, кажись, Синезуб. Он от Ливны к нам с коробом ходит.

— Этот хорошо засеки знает. Ну, счас ему Перегода да по синим зубам.

Казаки вжались кто в землю, кто в стволы деревьев, пропуская всадников мимо себя.

Проходы были настолько узкими, что через них могла пройти только одна лошадь. План Пахома был прост. Он поделил своих людей на два отряда. Там, где остался Перегода, проход завалили. Другой проход в пятидесяти шагах сделали настолько узким, что конь, проходя, обдирал бы бока. Расстояние между двумя отрядами залили смолой. Получалась ловушка, в которой могло оказаться до тридцати вражеских всадников. Остальных можно просто отсечь. А как? Старый Пахом хорошо знал.

* * *

Синезуб шел, держа факел перед собой на вытянутой руке, освещая дорогу. Лицо его было хорошо видно в свете пляшущего пламени. Каждая черточка, морщина, изгиб и линия. О, сколько ненависти было у казаков к этому лицу. Перегода положил на тетиву стрелу с граненым наконечником.

Когда оставалось не более пятнадцати шагов, тетива отрывисто щелкнула. Короткий свист. Стрела, пройдя над огнем факела, вонзилась точно между бровей. Снаряд, выпущенный умелой рукой, сокрушил на своем пути лобную кость и навеки погасил мозг предателя. Синезуб не успел даже вскрикнуть. Он умер раньше, чем тело рухнуло на землю. Факел полетел из его руки и, упав на землю, поджег смолу. Тут же грянул выстрел из пищали картечью. Это был скорее знак для другого стрелка. Шестидесятилетний Осмол не замешкался. Из своего самострела он сразил всадника с факелом. И вот уже два горящих потока побежали навстречу друг другу. Встретились. Озарили ночные деревья и кусты. Дико заржали лошади, вставая на дыбы и скидывая с себя седоков. Грянул ружейный залп сразу с двух сторон. Били казаки картечью. Картечь хороша в таком бою, где нужно повредить лошадь, заставить ее безумно метаться, топча тех, кого она только что везла на своей хребтине. Два казака жердями стали валить за ранее подрубленные деревья, отсекая врагу возможность отступления.

Таким образом головная часть вражеского отряда оказалась отрезанной от основных сил. Забушевало пламя. Пытаясь уйти от стрел казацких саадаков и самострелов, от разящей картечи, турки и крымцы бросали коней и уходили с тропы в темную часть леса. Но одежда на многих из них горела, и они становились хорошими мишенями. Сложность для казаков заключалась в том, что весенний лес был очень сырым и холодным, поэтому пламя очень быстро спадало. К тому же близился рассвет. А при свете врагу станет понятно, что против него дерется жалкая кучка храбрецов. Понимая все это, Пахом первым бросился в рукопашную. За ним все остальные. Рогатина Лагуты уперлась во что-то мягкое, он услышал прямо над ухом хриплый стон. Выдернул и наугад снова вогнал, вкладывая всю силу. И снова попал. На этот раз в брюхо коня. Конь, падая, в судороге выбросил ногу. Копыто ударило точно в лоб Лагуте. Он почувствовал, как ноги оторвались от земли. И тут же на глаза навалилась тьма. У Пахома сломалась сабля. Тогда он вырвал из-за пояса топор и бил им наотмашь, пока пехотный палаш одного из янычар не вонзился ему между лопаток. Но, и падая на землю, старый казак вцепился корявыми, страшными пальцами в ногу, оказавшуюся у него перед лицом. Смял, скрутил, заполз на упавшее тело и вдавил большой палец правой руки в выпученный, налитый кровью глаз.

Перегоду и еще двух казаков взяли в кольцо. Окончательно посветлело, и враг наконец понял, какую ловушку уготовили ему несколько казаков. Казаки стояли, прижавшись к стволу кряжистого клена. Две сабли и один топор против нескольких сотен. Янычары подошли к ним с заряженными мушкетами и по команде командира выстрелили залпом. Потом уже мертвые тела остервенело кололи и рубили до тех пор, пока не превратили их в такое кровавое месиво, что невозможно было различить ни лиц, ни фигур.

Потеряв проводника, потрясенные боем, татары и турки приняли решение выбираться из лесного массива на открытое пространство. И уже степной дорогой, хоть и более длинной, двигаться в сторону лагеря хана Джанибека. Они не стали хоронить убитых товарищей и даже не рискнули задержаться, чтобы собрать оружие. Настолько был велик страх, к которому примешивался еще и мистический ужас.

Только хорошо за полдень в ставке Джанибека увидели приближающийся отряд, часть которого шла пешком, еле волоча ноги.

* * *

После ухода отряда Пахома Кобелеву удалось уснуть. Но что это был за сон! Не сон, а падение в черную пропасть. И было это падение таким жутким и безвыходным, что атаман, собирая силы в кулак, выдергивал себя в явь. И снова проваливался. Так продолжалось до самого утра, пока лучи солнца не стали бить в глаза сквозь одряхлевшие от жизненной скачки веки.

— Тимофей Степанович, молока покушайте! — Марфа поставила крынку и присела рядом. Кобелев удивился тому, как тихо подошла девушка. Вроде не спал, а не услышал.

— Ты бы, Марфушка, шибко по забралу не ходила. Того гляди, янычары с мушкетами появятся, палить начнут крепко. Эт тебе, девка, не татарский лук. Что там у них творится?

— Целую гору наворотили. Весь убитый скот стащили в одно место. — Марфа смело смотрела меж пик частокола на татарский лагерь.

— Я знал, что так будет! — Кобелев тяжело поднялся на ноги. — Всё правильно. Горку сделают, потом землицей чуть присыпят, чтоб не муторно совсем было. Они не только скот кладут, Марфушка, но и людишек, где своих, где чужих.

— Пошто они так, Тимофей Степаныч?

— А чтобы поставить на самый верх стрелков с мушкетами да по нам грешным палить. Ты бы шла глянула: как там у Саввы дела?

— Чего глядеть-то? И отсель можно увидеть. Вы вот чуть на пару шагов в сторону пройдите. Всю ночь монах, как заведенный, пушку из кожи ладил. Рослава с им. Тоже глаз не сомкнула. Сейчас, поди, спят.

Атаман сделал несколько шагов по настилу и глянул из-под руки. Рядом с пушкой, обнимая ствол, лежал инок. И, прижавшись к его спине, положив руку на талию мужчины, спала Рослава.

— Ишь ведь, что война делает! — Кобелев длинно выдохнул.

— Оно, може, и не самое плохое иногда…

— Ты что, девка, мелешь! Он ведь инок. Человек Божий.

— Он, может, и служка Божий, а всё одно мужик! Бабья-то ласка да забота своё берет, хоть ты монах, хоть казак в сенях.

— А ну тя, Марфа! А твой-то Перепята где ныне?

— Убило Перепятку моего. От того и я в полон попала. Разве ж при живом мужике бабу можно сграбастать? — Марфа всхлипнула. — Мой Перепятка, будь живой, один бы оглоблей всю эту нечисть по полю раздул!

— А чего с Михал Федорычем на Смоленск не пошел?

— То и не пошел сразу. Весны дожидался. Ему ведь подумать надо. А у них в роду все долго думают, только потом за дело берутся. Мы ж еще и жили-то, считай, в Диком поле напередь Воронежа. Как тут семью оставишь? Если нехристи идут, то сразу сперва на нас.

Кобелев почувствовал, как мутный пот полез на глаза. А может, и не только пот. Необходимо было сменить разговор. Негоже сейчас по убитым печаль распускать.

— Нужно потихоньку казаков подымать. Ты сама-то прилегла хоть?

— Прилегла. Да всё одно не спится. Всех будить, что ли?

— Давай Гмызу и его пищальников с пушкарями. Пусть начинают оружие ладить. Остальным еще можно почивать да сил набираться. Я тут, пожалуй, останусь. Тяжело мне по лестнице вверх-вниз таскаться. Эдак силы только растрачу. Как там Инышка?

— Чего?

— Ладно, Марфушка, ступай. В помощь Авдотье Григорьевне будь. Ей с ранеными, поди ж ты, сейчас лихо приходится. Кричать тоже тяжко стало. Скажи Зачепе, чтобы около меня был всегда. Приказы мои по крепости передавать будет.

Кобелев отвернулся от Марфы и стал вглядываться в тесный муравейник крымского лагеря.

* * *

Уже через полчаса Гмыза расхаживал вдоль шеренги казаков, держа левую руку за спиной, а нагайкой, которую держал в правой, пощелкивал по голенищу.

— Так, ребята, дула почистить, порох еще посушить, пока время терпит. Да смотрите, чтобы у меня пуговицы блестели, как у кота яйца. Крымцы должны видеть бравых казаков и пужаться одного только виду. К деревянным пушкам, напоминаю, во время пальбы через перегородки не лезть. Разорвать их может так, что и ваши кишки через крепость повылетают!

— Гмыза, а ты чё опять расшамкался? — Буцко стоял, пытаясь выпятить грудь и подобрать арбузный живот. Как всегда. с глуповатой физиономией и сонными глазами. Толстые щеки у парня напоминали два крепких яблока. И если бы не редкая рыжая щетина, то на вид он тянул не больше чем на пятнадцать годков.

— Я те щас так расшамкаюсь! Так отбуцкаю, што ты свою фамилью забудешь! Пока ты в валенок мочился, телок осочный, я уже пули зубами ловил!

— Не Буцко, а Версалий Матвеевич!

— Што, не понял? — Гмыза подошел вплотную к парню.

— Што не понял? Версалий — так во Франции-граде замок зовется. Меня батя в честь его и назвал.

— А твой батя, поди, был там? Мне ты рассказывать будешь, какие во Франции-граде замки бывают?! Твой батя был не чета тебе, валенку дырявому!

— Батя-то, может, и не был, но умные люди сказывали. А он с ими завсегда дружбу водил.

— Ладно тебе! — По лицу Гмызы пронеслась тень воспоминаний. — Тоже мне, Версалий Матвеевич! Чтоб от меня не отходил, когда бой начнется, понял?

— Понял. А чё тебя все только Гмызой зовут? Ты ж вроде при имени и при отчестве?

— Да то! Мой-то батя тоже с таких умников навроде твоего. Все свободны, казачки.

Когда пищальники разошлись, Гмыза подошел к Буцко.

— Ну, ты можешь себе вообразить, как он меня назвал?

— Ну и как же ж?

— Бакчисраем, мать его за ногу.

— Это что ж за имя такое?

— Да не имя, а так, один фонтан где-то в Азии зовется. Ему тоже какие-то умники рассказали. Вот он меня и назвал. Детей надо христианскими именами называть. А не пойми, не разбери. Но ты, паря, от меня далеко не отходи. Я ведь перед твоим погибшим батей за тя ответ держать должен. Он у меня, считай, на руках Богу душу отдал. Смешные наши отцы были. Только мой вот тебе в деды годится. А всё одно: ты Версалий Матвеевич, а я Бакчисрай Лукич.

— Есть такой Бахчисарайский фонтан. — Савва подошел так тихо, что Гмыза и Буцко от неожиданности вздрогнули.

— Во-во оно самое! — Гмыза почесал затылок, сдвинув на глаза папаху. — Денек жаркий сегодня намечатся!

— На все воля Божья! Что-то пока янычар с мушкетами не видать. Значит, дядька Пахом хорошо встретил гостей.

— А я-то гляжу некоторых казаков недостает. — Гмыза прищелкнул беззубым ртом. — Ай да Тимофей Степаныч. Ну-ну. Вона как решил атаман. Послал отряд казаков задержать басурмана.

— Верно мыслишь, Гмыза. — Монах вытер рукавом рясы еще не отошедшее ото сна лицо.

— А то я первый день на войне. Сам вчерась видел конников. С чего бы отправлять две или около того сотни на тяжелых конях? Явно не без надобности. Только бы я вот так не сообразил, как Степаныч.

— А ты бы как сообразил? — Буцко вмешался в разговор, всем своим грузным телом подаваясь вперед, едва не наваливаясь на собеседников.

— Да тихо ты! Задавишь ведь, бес свиной! — Гмыза выставил локоть. — Как бы я сообразил. Да вот не знаю. На то у нас атаман Тимофей Степаныч!

— А не Бахсрай Лукич! — Буцко не удержался от реплики.

— Какой Бахсрай? Туго слышишь? Бакчисрай. Понял? Полено с зенками!

Савва, не выдержав, захохотал чуть не в голос. «Экие вы дети еще малые!» — подумал он про себя и пошел к бочке, чтобы умыться.

А Буцко с Гмызой еще долго препирались, причем со стороны было совершенно непонятно, когда полушутливый тон переходит в рассерженный, когда они смеются и тепло подзуживают друг друга, а когда готовы схватится за дубье. К этим противоречивым отношениям двух излегощинцев все окружающие давно привыкли и никогда не вмешивались в их перепалки.

Глава 7

Лагута еле сумел разлепить глаза. Попытался пошевелиться. Чуть не закричал от боли. Он лежал на животе. Окровавленное лицо упиралось в чьи-то неестественно вывернутые ноги. С невероятным трудом приподняв и повернув голову, он понял, что почти полностью придавлен тушей коня. Боль была глубоко в голове, а тело ничего не чувствовало. Так сильно затекло и онемело под невероятной тяжестью. Снова пошевелился, и опять боль до разноцветных брызг в глазах. Но уже меньше. К любой боли можно привыкнуть. Или боль попробовать приручить. Так говорил когда-то его отец, знаменитый Гуляй Башкирцев. Когда Лагута пошевелился в третий раз, откуда-то сверху на него побежала тонкой струйкой вода. И вновь слова отца. Никто не сможет тебе помочь, если сам не проявишь волю или желание. Вода бежала из пробитого турецкого бурдюка прямо на затылок. Тут же стало значительно легче. Ему очень повезло. От удара конским копытом он отлетел на несколько шагов и упал между толстыми корнями векового дуба. Поэтому труп коня, который рухнул на него, не разломал кости и позвоночник. Ухватившись за корень, Лагута подтянулся, помогая себе всем телом. Выполз наполовину. Полежал, собираясь с силами. И повторил то же самое. А когда смог дотянуться до бурдюка, то пил и пил, пока, как говорится, корочка до горла не всплыла. Еще напрягся. И высвободился! Выбрался из-под ошалелой тяжести. Сел, тяжело дыша, облокотившись на ствол дерева. Повсюду в невероятных позах лежали убитые. Мушкеты, луки, палаши и сабли — всё было оставлено. В паре десятков шагов одиноко бродил конь. Мощное животное гнедого окраса изумленно смотрело на мертвых, опускало голову, всхрапывало, выгибало шею, отшатываясь от кисловатого запаха крови и вида дымящихся ран. Лагута аккуратно свистнул. Конь поднял взгляд. И столько было удивления в его глазах, словно впервые довелось увидеть живого человека.

— Ай ты хороший! — Молодой казак пощелкал языком. — Хороший какой! Поди-ка сюда!

Но конь стоял как вкопанный. Лагута, опираясь на дерево, поднялся. Подошел.

— А давай водиться? Тя как звать-величать? Ну вот и не помнишь. Я тебе на ушко кой-чё скажу. Дай ушко. Вот молодец! Не нравится такое имя? Поищем другое. Ишь ты. Звенец понравилось. И мне Звенец нравится. У отца мово коня так звали. Экий ты баской Звенец! Ладный да баской! Сколь же я пролежал тут-ка? — Лагута посмотрел на солнце, которое уже вовсю стояло в зените. — А давай как мы с тобой сейчас ружьица собирать будем. Ты только теперича постой на месте. А я подносить буду. Ну, вот и ладно, Звенец! Вот и поладили.

Казак привязал коня, огляделся, прикидывая, что больше всего пригодится и взялся за дело. Четырнадцать мушкетов, кожаные мешки с порохом и пулями, десять пехотных палашей, бурдюк с водой и сумка с турецкими харчами. Всё это спустя час было толково навьючено, крепко прилажено к бокам гнедого. Взяв под узцы коня, Лагута, слегка ковыляя на неверных ногах, пошел по лесу. Когда дорога чуть расширилась, он взобрался в седло и пустил Звенеца рысью. Он отчетливо помнил, что реку переходили дважды, чтобы срезать путь. Значит, идти нужно до детинца всё время одним берегом. Солнце вовсю лупило в левый глаз, несмотря на то что лес стоял довольно плотной стеной. Несколько раз он падал лицом в конскую гриву, теряя сознание. Невероятным усилием воли возвращался в явь, снова проваливался и вновь возвращался. Звенец, почуяв неладное с новым хозяином, сошел с рыси на шаг и старался двигаться как можно ровнее, держа шею прямо и твердо, чтобы человек мог упираться в нее. Вот живой лес стал переходить в мертвый, в горелый. Еще немного, и откроется правое крыло крепости. Неожиданно до слуха Лагуты донеслись обрывки татарской речи и удары топоров. Остановив гнедого, он спрыгнул, развязал ремни и вытащил мушкет. Лагута никогда еще не стрелял из такого оружия. Казаки иногда давали пострелять из пищали, так что принцип действия был хорошо знаком казаку. Он зарядил мушкет, сделал несколько шагов в сторону звуков. Потом остановился, покачал головой и решил, что нужно взять еще один, чтобы на случай столкновения успеть выстрелить два раза. Развязал бурдюк, долго и жадно пил. Открыл турецкую сумку с харчами, отломил кусок сыра и кусок лепешки. Торопливо затолкал в рот.

Подойдя шагов на двести, Лагута залег в небольшую яму. Его взору открылась непонятная для него картина. Татары, находясь на недоступном для прицельного огня расстоянии, что-то сооружали с задней части крепости аккурат напротив пруда. Две невысокие, крепкие лошадки волочили по земле бревна, люди таскали на плечах ноши с хворостом и сеном. Лагута приладил к плечу приклад мушкета и стал искать глазами, в кого пальнуть. Решил, что нужно начать с лошадки: во-первых, проще попасть, поскольку крупнее, во-вторых, без лошадки татарам самим придется таскать на себе бревна. Прицелился прямо по корпусу, чтобы уж наверняка. Громыхнуло так, что в ушах заложило, а потом загудело в правом виске. Выросло перед глазами белое облако, сквозь которое почти ничего невозможно было разглядеть. Он и сам не понял, как оказался от мушкета на добрых три шага. Но еще через пару мгновений новоявленный стрелок праздновал свою первую победу. Было хорошо видно, как лошадка судорожно била копытами по воздуху, лежа на спине. Но к нему уже бежали, заходя с разных сторон. Невысокие, на кривых ногах, в меховых малахаях. Но им и в голову не приходило, что у стрелка есть еще выстрел, на заряд которого не нужно тратить время. Вот уже совсем близко. Плоское, перекошенное злобой и одновременно страхом лицо, листовидная сталь копья. Лагута прицелился прямо в это лицо и нажал на крючок. На этот раз он крепче смог прижать приклад к плечу, а руки от предплечья расслабил. И в этот раз у него получилось. Пуля попала татарину в глаз. Расстояние было таким небольшим, что шансов на жизнь у неприятеля не оставалось. Пробив глазное дно, смерть вошла в голову, словно нож в масло. Жизнь выпорхнула незримым мотыльком, а тело еще несколько мгновений продолжало стоять на ногах.

Татары залегли на землю. Лагута оторвал от рубахи хороший лоскут, ссыпал в него несколько пригоршней пороха, поджег и швырнул сколько хватило силы. Прошлогодняя трава к полудню уже стояла сухой до звона. Раздался глухой хлопок. В небо полетел столбик дыма. И вот уже пламя в рост человека с треском стало разрастаться во все стороны. А теперь только бежать. Бежать. Чтобы самого не зажарило. Бросить эти чертовы турецкие мушкеты и — к коню. Звенец вывезет через чащу. Лагута бежал, задыхаясь, чувствуя, как приближается погоня. И снова вспомнил слова отца, что убегать всегда труднее, чем догонять. Несколько стрел просвистело совсем рядом. Еще несколько шагов. Вдруг резкая боль в ноге. Он посмотрел. Стрела торчала чуть выше коленного сгиба. И тяжело ступить. Уже еле волоча по земле ногу, Лагута дошел до опушки леса. До Звенца-то совсем рукой подать. Как вдруг на пути лешачий пень. Споткнулся. Полетел. Всклокоченный мох — в лицо. А будь что будет!

Несколько крымцев уже почти настигли раненого казака на самой опушке леса. Буквально шагов пять до кустов, за которыми он даже и не прячется, а просто лежит и ждет своей смерти.

Но неожиданно перед татарами выросла, словно из-под земли, страшная седая старуха. С корявым, суковатым посохом в руке.

Не зря по всей Великой степи человека с малолетства пугают темными силами леса. Не зря сказывают в юртах шепотом об ужасных лесных духах, которые живут под видом вековых деревьев. И упаси Аллах, нечаянно оказаться рядом. Могучие ветви вмиг обовьют, переломают кости и удушать намертво. А потом выпьют, вберут в себя человека всего до капли вместе с одеждой и оружием. Не напрасно даже закаленные в боях воины стараются обходить стороной темные чащи, где протяжно скрипят стволами, шелестят листвой и выгребают ветвями из неба стаи птиц дерева-исполины.

Недоля стояла, словно вросшая в земную крепь. Непокрытая, а потому седые, как пепел, волосы на встречном ветру развевались за спиной длинным, широким, распушенным хвостом. Черты лица заострены. Тонкие губы сжаты до синевы. Босая и расхристанная, смотрела она немигающими глазами куда-то вдаль, поверх татарских голов.

И они попятились, глубоко вбирая головы в плечи, согнувшись на дрожащих от страха ногах. Забормотали, вспоминая своих шайтанов и дэвов. А потом просто побежали. Побежали, побросав оружие, без задних ног, не оглядываясь.

Лагута лежал на земле, ткнувшись лицом в зеленоватый мох, приготовившись встретить смерть. Ругая судьбу за то, что совсем мало отвела ему времени и немного успел он в этой жизни. Да что там успел? Даже с сабелькой по степи не гулял! Всё только на брюхе по оврагам да лощинам в составе сторожевой заставы, где с Инышкой да с дядькой Пахомом не шибко себя проявишь.

Когда же вдруг неожиданно стихли звуки погони и воцарилась долгая тишина, Лагута представил, как над его головой занесено и сверкает широкое лезвие крымского меча. Он еще сильнее утопил лицо в мох и стиснул зубы. Но вместо удара в область шеи — дикая боль в ноге.

— А ты терпи, казаче. На то и родился Башкирцевым, чтобы терпеть! — Недоля посохом трогала раненую ногу. — Крепко, вишь, засело у тебя. Но и это не беда. Коль, парень, болит, лечить можно! А ну вставай да пошли потихоньку. Чего лежать-то? Неча землю греть. Она сама знает, когда ей погреться.

Сказать, что Лагута Башкирцев был изумлен, вообще ничего не сказать. Он раскрыл рот и не мог вымолвить ни звука. Послушно встал. Недоля протянула ему свой посох.

— Давай ступай помаленьку. Коня твово возьмем. Куды ж мы его оставим? А ты иди сам. Можешь идти, лучше иди на своих. Плоть она ведь тоже разум имеет. Что ей не нужно вытолкнет. Что нужно оставит. Совсем невмоготу будет, скажешь. Отдохнем.

Но отойти нам подале не мешает. Без огонька-то ранку мы твою не сдюжим. Вот и отойдем, чтобы не видно было ни ворогу, ни другу. Оно так-то надежнее. — Старуха бормотала больше себе под нос, чем для Лагуты. — А теперь постой давай. Я ножку-то тебе дай платом прихвачу. Отца твово не раз выхаживала. Бывалоча, вернется, а на ём места живого нет. Лихо алатырничал по степи! — Недоля скрутила жгутом головной платок и ловко прихватила ногу вокруг раны каким-то только ей ведомым манером.

Боли сразу стало меньше. Только с каждым шагом казалось Лагуте, что наконечнику татарскому неловко сидеть в его плоти. И хочет железо басурманское выскочить наружу. Хочет само уже. Но пока не может.

Звенец послушно где-то сзади шел, глухо топал копытами о землю и коренья деревьев. Его никто не вел под узцы. Никто не понуждал. Конь шел сам, словно совершенно и не бывало у него никакой другой доли, кроме этой.

Пересекли овраг, за которым начиналась самая настоящая дремучая чаща. Где-то в недрах звенел ручей, призывно, но при этом спокойно, будто бы сказку сказывал.

Подошли к сверкающей чешуе бегущей воды. Недоля дала знак рукой, что тут, мол, и остановимся. Лагута повалился животом на землю.

— Э, нет, мил-человек. Давай-ка мы подстелем под тебя. Ты говорить-то будешь али как?

— Недоля, да откуда ж ты взялась? — Лагута впервые за все это время произнес фразу. Да и то сам уже понял, что корявей не придумаешь… Для начала бы поблагодарить.

— Так я ж, казачок, местная. Отсюда и взялась. Как тебя нашла?

— Угу.

— Так Башкирцевых завсегда найти просто. Где всего шумнее да где-кась один супротив десятерых, там они и есть.

— А чё ты так моего батю-то часто вспоминаешь?

— Хм. Чего вспоминаю? — Недоля посмотрела куда-то в глубь лесной чащобы. — А как такого забудешь. Гуляя забыть не можно. Уж пробовала так и эдак, ан не выходит.

— Тимофей Степаныч рассказывал, как батя один супротив татарской сотни выскакивал. А те наутек… Нешто правда?

— Такой супротив тысячи выскочит. Ему хоть бы сам диавол со всем своим воинством… Только забава одна. А уж начнет смеяться, то не остановишь. Бывалочи, по четыре часа кряду без продыху. От его смеха всё село уже стонет, потому как смеяться уже невмоготу. А он всё, кобель, заливается.

— Спрашивал у казаков не раз, как батя погиб. А они отворачиваются. Може, ты знаешь, Недоля!

— Было б другое время, не сказала. А сейчас, наверно, и скажу. За его голову сам султан кувшин золотых монет обещал любому. Да татары так злы были, что султану не отдали, а сами решили поквитаться с Гуляем. Шибко он им насолил. Да скольких на тот свет отправил — сказать вообще не можно. Матери татарские своих детей его именем пугали. Ты давай поворачивайся. Огонь уже готов. Сейчас лечить тебя будем.

— Не… сначала про батю! — Лагута взмолился.

— Крымцы тогда большой набег затеяли. Тебе год и был-то всего. Вас с матерью Гуляй за Воронеж отправил с другими излегощинцами. А я не пошла. Решила, что при ём буду. Ну а как завертелось кровавой каруселью все. Поди разбери, где свой, где чужой. Гуляй как пройдет с саблей, так цела улица лежит. Как с пикой проскачет, хоть хоромы Кощеевы городи. Ни пуля его не берет, ни стрела, ни клинок. Он уже третьего коня поменял, а всё ни по чем. Я-то смотрю с колокольни, вижу все. В пылу боя не почуял, как под ним Сигнал коленковский захромал. Да он и так хромый был. Михась Коленко не раз жаловался. В общем, конь пал да придавил Гуляя. Сильно придавил. Ну, тут татары и поналетели. Тьма целая. А я с колокольни смотрю. Бросилась бы вниз, да понимаю, что проку не будет. Шевельнулась тогда мысль у меня в голове: мол, не будет Гуляя, значит, сынку его пригожусь. Вот и не бросилась. А его сердешного к четырем лошадям привязали за руки да за ноги. Вот как! А потом что осталось, а еще живой был, насадили на кол и давай стрелами бить, собаки! — Старуха закашлялась. Прикусила ворот кафтана.

— Давай, Недоля. Все стерплю. Мне надо вернуться скорее в Песковатое!

— Лежи смирно. Орать — ори сколь влезет! Только на меня не кидайся. Стрелка-то подвышла заметно. Ну мы ее сейчас, окаянную, за ушко да на солнышко! Теперь вот еще подыши глубоко. — Старуха поднесла к носу Лагуты пучок дымящейся травы.

* * *

Очнулся Лагута Башкирцев от того, что Звенец мягко касался его лица своими большими губами. Солнце клонилось к закату. Он окликнул Недолю. Но той нигде не было. Сколько он спал и спал ли вообще? Или провалялся в забытьи? Ответить на этот вопрос молодой казак не мог. Только запомнил слова, услышанные сквозь плотную вату бессознательного тумана: «Иди до Петушьего бубня. Потом по бубню до Белого камня. От камня пойдет вниз овраг. По нему спустишься и окажешься аккурат с левого крыла крепости».

Он влез на спину коня и тронул поводья. Нога почти не болела. Только горячий шар размером с кулак в том месте, куда угодила татарская стрела. До Петушьего бубня прилично. А там еще и еще. Путь, который обрисовала Недоля, займет немало времени. Но это надежная обходная дорога. Значит, с правой стороны крепости и с тыла засели татары. Зачем же они волочили бревна? Лагута сам тут же отмахнулся от этих вопросов. Ему нужно доставить мушкеты в детинец. И ничего боле. От того, как он справится с этим, зависит быть или не быть победе, жизнь или смерть родных людей. А для чего татары волочут бревна, то не его слабого ума дело. На это есть атаман Тимофей Степанович Кобелев. Есть есаул Терентий Осипов. Есть пищальник Гмыза. Но нет уже дядьки Пахома. И где-то запропастился Инышка.

Глубоко за полночь под самыми воротами крепости три раза ухнул филин. Потом через паузу два. Это был условный сигнал. Правая часть ворот с легким скрипом медленно отплыла, образуя проем, в который мог проехать всадник на лошади.

— Лагута, ты, че ль?! Матерь-Богородица! — Гмыза помог казаку спустится на землю. А потом уж лобызал и прижимал к груди, не стесняясь слёз и всхлипываний.

Глава 8

— Мубарек, ты все видел сам. Утром возобновим осаду. — Джанибек сидел перед чашкой с кумысом, скрестив ноги.

— Да, хан.

— Два плота стоят вверху по течению. Начнем с них. Горящей стрелой дадим сигнал, чтобы с той стороны накатом спускали в пруд плоты. Янычар с мушкетами на гору. И пусть палят без остановки. Мы выкурим Кобелева со всеми потрохами. Они выиграли у нас еще сутки. Как, скажи мне, Мубарек, казачий атаман чувствует, что нужно делать? Ты видел какими сегодня пришли мои воины и янычары? Мало того что они пришли уже на закате, так их еще трясет от страха, словно зайцев перед гончей. Ничего. Завтра все нужно исправить. Даст Аллах, мы еще ударим в спину московскому царю и сожжем их столицу.

— Идти придется без припасов. Наверняка казаки по этому пути сожгли все амбары и сеновалы.

— Значит, мы пойдем меньшим числом. А остальных оставим здесь, чтобы выжигали все до земли и посыпали солью!

— Хан. — Мубарек кашлянул в кулак.

— Что?

— Там сегодня, с правой стороны крепости, стреляли.

— Много потерь?

— Нет. Стреляли всего два раза. В лошадь, перетаскивавшую бревна, и в человека. Оба случая смертельных.

— И что дальше? Если дело только в этом… — Джанибек скривился.

— Нет, почтенный. Воины погнались за стрелком, который бросил оружие там, где стрелял. Ружья оказались турецкими. То есть я хочу сказать, что тех янычар, которые должны были оказаться сегодня в нашем лагере.

— Я знаю, что казаки Кобелева сделали засаду. Убили четырнадцать янычар. Ты спрашиваешь меня о наших потерях?

— Нет. На самой опушке леса стрелка ранили стрелой в ногу. А дальше перед воинами вырос злой дух в виде седой и босоногой старухи с посохом.

— Стрелок?

— Стрелок исчез. На его месте оказалась эта старуха. Воины в таком ужасе, что, похоже, несут совсем несуразное.

— Что именно?

— Они утверждают, хан, что у этой старухи синие губы и очень длинные седые волосы.

— Как? Ты не ошибся, Мубарек?

— Нет, Джанибек, я переспрашивал несколько раз.

— Продолжай.

— А продолжать нечего. Воины не выдержали ее взгляда и побежали.

— Взгляда говоришь?

— Да, хан.

— Я знал одну женщину с синими губами. Это было очень давно. Кажется, семнадцать лет назад. Мы тогда совершили удачный набег. Но был в войске неприятеля один очень знатный воин. Звали его Гуляй Башкирцев. Много же он всей Степи попортил крови. В тот раз нам удалось его опрокинуть на землю. Мы тогда разорвали его четырьмя лошадьми. Вдруг я совершенно случайно посмотрел на колокольню. Там наверху стояла женщина. Красивая. Босая. С распущенными черными волосами. Я приказал воинам привести ее мне. Проведя с ней всю ночь, под утро я отпустил ее. Помню, как она выходила из шатра. И мне показалось, что волосы ее стали серебряного цвета. У меня потом было очень много женщин податливых и чересчур гордых, тонких и хрупких, изящных и крепких, но ту я запомнил на всю жизнь. Выходя из моего шатра, она обернулась. И у нее были синие губы. Седые волосы и синие губы. Я еще подумал тогда, что так должно быть и выглядит смерть.

— А что было дальше, Джанибек? — Мубарек с вытаращенными глазами смотрел на своего повелителя.

— А дальше. Дальше все пошло как в страшном сне. Весь скот, который мы угнали, попадал. Полон почти весь отбили казаки не известного тогда никому атамана Тимофея Кобелева. Но самое страшное меня ждало впереди. Оба моих сына умерли от какой-то неизлечимой болезни. Веришь мне, Мубарек? Я ведь не хотел тогда так поступать с этим Гуляем. Я всю жизнь живу и знаю, что за удаль в бою не судят и не казнят. Во время сечи нет преступников — только воины. А Гуляй был настоящим воином. Но тогда на меня нашло какое-то затмение. Я приказал разорвать его, а потом еще живого, точнее, то, что осталось от человеческой плоти, посадили на кол и били горящими стрелами.

— Хан, я пойду передам твои распоряжения?

— Да, Мубарек. — Джанибек уронил голову на грудь и не смотрел, как Мубарек покидает шатер. Он протянул руку к чашке с кумысом. Но рука дрожала. Нет, все тело ходило ходуном. А потом появилась боль. Прямо от грудины, где кончаются ребра, до нижней части живота — раскаленный клинок. Хан едва не закричал… Где слуги, разорви их шайтан?.. Отбросив чашку, он поднял взгляд.

— Вот и свиделись, хан Джанибек! — В проеме шатра стояла босая старуха с распущенными сединами волос и мертвенно-синими губами.

— Ты-ы… Кто ты?! Я не звал тебя! — Хан заскрежетал зубами от очередного приступа боли.

— Сама не знаю, зачем пришла? Так, посмотреть еще разок!

— Как ты смогла? Кто пропустил?

— Недоля пройдет — пес не взлает, ворон не вскаркнет!

— Ты любила его! Я это понял тогда, когда увидел тебя на колокольне. А потом убедился еще раз ночью. Ничего не вернешь, старуха.

— Ай, хан. Да не за тобой я здесь. Не мое бабье дело с мужиками спорить.

— Не за мной… Смелая!

— А то! С чего это так тебя-то вдруг скрутило?

— Хочешь, скажу воинам, и тебя на куски изрубят!

— Может, и скажешь. Но пока не узнаешь, пошто я здесь, сам быстрее изведешься.

— Ну, так?

— Ничего у тебя не выйдет, Джанибек. Не возьмешь Москву! Людей много потеряешь. Но и наших многих погубишь да в полон уведешь. Но через то и сам погибнешь.

— У меня было два сына. Их не стало. Двадцать дней назад я получил известие, что убит единственный мой племянник Карача. Убит подло. Из-за угла какой-то стрелец всадил в него пулю.

— О подлости заговорил, хан?

— Я поклялся на Коране, что буду убивать вас, пока не затоплю кровью неверных всю землю от Крыма до Москвы.

— Жив твой Карача! — Недоля отбросила прядь седых волос со лба.

— Я должен поверить полоумной бабе, а не моим лазутчикам?

— Почему ты хорошо говоришь по-русски, Джанибек?

— Потому что язык врага открывает путь к его секретам.

— Правильно. Но если бы ты не уважал врага, то зачем бы изучал его? Там, в крепости, пара сотен защитников. Из них почти половина мужиков с полей. Другая половина казаки в серьезных годах. Еще несколько тех, кому нет и восемнадцати лет. А ты со своим войском застрял, словно медведь в колоде. И ни туда и ни сюда. Что будешь делать, коли казаки вернуться? То-то же. Твои лазутчики звон услышали, а откуда он, не разгадали. Вряд ли то стрельцы сделали. Даже спьяну вряд ли. Да и не пьют они сейчас. Плохо ты врага изучаешь. Пост у нас сейчас Великий. Кому нужно, чтобы ты побойчее на Москву шел? Вот и думай! А Карача твой жив. Я это своим бабьим сердцем чую.

— Допустим, я поверил тебе, женщина. И Карача жив. Но что ты мне прикажешь разворачивать войска? Мне уже смешно. Война не твое дело, старуха! Есть общий план действий, согласованный штабами.

— Пусть план твой остается. Я тут помешать не в силах. Мое дело не воевать. А детей поднимать. Но вот родить-то я и не смогла после той ночи…Верней, не захотела.

А всё потому, что оскверненным лоном своим никого пятнать не могла. Так-то, хан. Я только хочу сказать: уж коли пришел воевать — воюй. Будет твоему народу через то горе великое. Воюй, Джанибек, но не будь зверем. Нет у тебя на это причины.

Резкая боль в области живота снова скрутила Джанибека. Скрутила так, что хан повалился на бок с перекошенным лицом, с невольно сжатыми веками. Когда боль поутихла, он открыл глаза. В шатре никого не было, только полог чуть вздрагивал от ветерка с Усмани. Он так и не понял: была ли эта встреча с Недолей страшным сном или небывалой явью. Воины, стоявшие на охране, тоже никого не видели, но твердо клялись в том, что не смыкали глаз. Впрочем, им Джанибек все равно не поверил, хотя и не стал наказывать.

Тяжело поднявшись, он покинул шатер, за пологом которого его уже ждали мурзы, паши, малики, князья и ханы Ногайской и Крымской орд.

— Там, — Джанибек показал плетью в сторону крепости, — две сотни стариков, больных, немощных и крестьян, не державших в руках оружия. Мы сегодня должны сломить их сопротивление.

— У них есть колдунья с синими губами! Так воины говорят, — раздался голос кого-то из задних рядов знати.

— Кто сказал?

— Я, великий хан, Сындуй-батур! — Человек вышел и встал перед военачальником.

— С синими губами, говоришь? — Джанибек рванул из-за пояса саблю и без замаха с длинным оттягом снес голову неосторожному воину.

Толпа шумно выдохнула. Но тотчас воцарилась мертвая тишина.

— Нет никаких старух с синими губами, запомните это! Не срамно вооруженным мужчинам говорить об этом? А его, — хан кивнул в сторону мертвого тела, от которого на несколько шагов откатилась отрубленная голова, — похороните. С почестями!

Степняки изумленно переглянулись. Таким странным хана еще никто никогда не видел.

— Хан, вернулись разведчики. — Мубарек сделал шаг вперед.

— Что говорят?

— Предатель показал брод. Более глубокий, чем этот, но пройти верхом, не замочив одежды, вполне можно.

— Далеко?

— Не очень. Около пятнадцати верст.

— Как называется место?

— Студеное.

— Знаю. Почему же я о нем раньше-то не вспомнил? Как будто кто-то все время меня за нос водит! Брод осмотрели?

— Да. По всему броду вбиты в дно колья. Полона нет. Некому лезть в холодную воду.

— Некому, говоришь? А кто сегодня бежал от старухи, чуть в штаны не намочив?! Давай этих храбрецов в воду и пусть выворачивают. А живы останутся, отправь домой. — И еле слышно себе под нос: — С такими уже не навоюешь! Они самой смерти в глаза заглянули. Они теперь только ей принадлежат. Почему я не убил тогда эту ведьму?!

— Да, хан. — Мубарек сделал шаг назад, в глубину темнеющего строя своих товарищей по оружию.

— Кантемир, бери своих людей, переходите реку в том месте, куда приведут разведчики, и скачите на Можайск. А я остаюсь здесь! — Джанибек все еще морщился от боли, держа правую руку на животе.

— Здесь? — Всегда очень молчаливый Кантемир-мурза не выдержал первым.

— Да. У меня тут свои счеты.

— Что мы будем делать под Можайском? У нас останется меньше половины войска! Да разумно ли дробить наши силы? — Мубарек, против всех правил военного курултая, сказал очень громко.

— А ничего. Не нужно заходить в тыл московскому войску. Пусть поляки сами воюют. Покажитесь только. А там делайте что хотите. Берите добычи столько, сколько сможете привезти и угнать домой. В Москве сейчас десятитысячное войско князя Пожарского. А он воевать умеет знатно. Не отдадут столицу Романовы. Это я знаю точно. Напрасно королевич Владислав претендует на московский стол. Смоленск поляки наверняка отстоят, но не больше того. Они сейчас крепко связаны войной в Европе по рукам и ногам.

— Хан, мы не ослышались? — Мубарек растерянно смотрел на своего предводителя.

— Вы услышали то, что должны услышать. То как думает хан Джанибек. — Джанибек сорвался на крик, — Я, вами выбранный военачальник, говорю: делайте так, как слышите! И не иначе! Понятно? Что касается меня, то я остаюсь осаждать крепость. Если сегодня я спалю ее дотла, то нагоню вас. Если задержусь на дольше, то пойду, разумеется после взятия, на Ливны и Воронеж и подожду там. Я все сказал. Выполняйте. А теперь янычар с мушкетами на гору! Плоты поджечь!

Гора получилась воистину огромной, по высоте значительно превосходящей стены песковатской крепости. На ее вершине встали пятьдесят человек с мушкетами. За каждым из них еще по двое, готовых перезаряжать. Грянул первый залп. За ним почти сразу второй и третий. С горы просматривалось почти все нутро детинца. Огонь пошел прицельный, беспощадный и настолько плотный, что защитники вынуждены были почти все перебежать и буквально вжаться в лобную часть стены. Сверху по течению Усмани от берега отчалили плоты, груженные хворостом и сеном по высоте в два человеческих роста. Черный дым зловещими клубами потянулся вдоль реки в сторону крепости. В небо взметнулась горящая стрела, и с другой стороны крепости в пруд накатом по бревнам сползли еще два водных воза, которые тоже вспыхнули и выбросили целую тучу огня и дыма. А стрелки всё били и били, не жалея пуль и пороха. На этот ураганный огонь ответить было нечем, поскольку дальность стрельбы из пищали хоть не намного, но все же меньше и неприятель прикрыт плотной завесой дыма. Казакам оставалось только терпеть, лежа на земле и не поднимая головы. На это и был расчет стратегов татарско-турецкого штаба.

Кобелев и на сей раз разгадал планы неприятеля. Но что мог он поделать в этой ситуации?

— Гмыза, сейчас совсем жарко станет! — Тимофей Степанович смочил тряпицу в бочке с водой и прижал к лицу.

— Удушать, нехристи. Уже дышать нечем! — Командир пищальников прятал лицо в рукав кафтана.

— Они дыму не просто так напустили. Думается мне, что вверху по течению у них еще один плот есть. А на ём турки-подрывники да пара-тройка бочонков пороха. Мы их сейчас не видим. Но они плывут, Гмыза. Я нутром чую, плывут.

— Мыслишь, атаман, что они к воротам с порохом-то подладятся?

— Оно самое. Давай-кась пушки наводи на плот, иначе к стене встанет и надолбы прожжет.

— Вижу, Тимофеюшка. Вижу. Я им счас дам плотики весной пускать!

— Только из деревянных не пали, и из ружей тоже ни к чему. Толку с того не будет.

— А то я дурнила без пуговиц и мыла!

— Давай, Гмыза!

— Ребятушки, а ну по флотилье басурьманьской ядром чугунным главной по батарее, пли!

Грянул выстрел. Белое облако ударилось о черную стену. Но толк небольшой получился. Ядро прошло навылет, опрокинуло в реку только верхнюю часть воза и завязло глубоко в береговой глине.

— Гмыза, правь по бревнам. По самому низу! — Кобелев кричал, выкашливая из легких дым.

— А ну, ребята! По флотилье басурьманьской ядром чугунным второй по батарее, пли!

Второе ядро ударило в основание по бревнам. Плот дернулся, подался к противоположному берегу, обернулся пару раз вокруг собственной оси и начал разваливаться. Грязно-желтый столб огня с шипением пошел под воду. Но тут же на крепость из плотной стены дыма выполз еще один. Из нижних бойниц крепости высунулись жерди и багры, останавливая огненное чудище.

— Навались, казачки! — кричал Терентий Осипов. — Оттолкнем турецкого уродца!

— Давай, ребятушки, поднатужились. Чуть наддай, а там я его из пушечки ядром чугунным! — У Гмызы нещадно слезились глаза. И сам он напоминал черта из печной трубы.

Ахнул выстрел из пушки. Плот находился настолько близко, что щепа от разбитых бревен долетела до стен крепости.

На противоположной стороне, в тыловой части, находился монах Савва. Он знал, для чего татары поднимают гору из трупов животных и убитых воинов. Поэтому соорудил несколько щитов из дубовых досок для себя и Рославы. С большого расстояния мушкет не пробивал доску, пули лишь застревали в ней, а те, что пробивали, уже не имели убойной силы. Когда по пруду двинулась пылающая махина плота, монах поднес огонь к фитилю кожаной пушки и накрыл собой тело девушки. И это не было пустой предосторожностью. Пушку разорвало на две части. Красная, обугленная, она напоминала развалившийся напополам кавказский гранат. Но ядро вылетело, посланное ее энергией. Да так вылетело и ударило по бревнам, что плот подбросило на полметра над водой, он опрокинулся на бок, и весь этот дракон из огня, сучьев и расколотых бревен полетел на тех, кто его породил.

— Зачепа, беги к Терентию да… Ты чего, парень? Никак угорел? — Кобелев тряс за плечо казака. — Эк ты воинство православное! А я те не говорил, чтоб ходил с мокрой тряпицей. Ну, ничего. Сейчас уже успокоится. Нету у них плотов-то боле. Только вот другая беда, парень.

Зачепа реагировал на усилия атамана плохо. Лежа на настиле, он бормотал какую-то несуразицу и, похоже, пару раз просто обмочился.

— Эк ты! — Кобелев поискал глазами есаула. — Терентий, мать твою! Давай ко мне!

— Что ты разгорланился, как петух на жердочке? — Осипов хоть и был в годах, а на второй ярус влетел так, что молодые позавидуют.

— А то и разгорланился. Ты думаешь, они так тебе плоты жгли да пули тратили. Давай, милый, срочно телеги к воротам. Может, не поздно еще.

— А вот как! Ну, понял тебя. Я тоже подумал про порох. Эт они излюбили давненько таким-то макаром.

— Телеги и волокуши и если есть какие бревна, тоже сверху!

— Понял, атаман!

Кобелев не ошибался. Действительно, небольшой отряд турецких подрывников сплавился по реке, чуть выше того места, откуда отчалили плоты, высадился и где кустами, где ложбинами подобрался к самым воротам. Быстро заложив три бочонка с порохом под основание ворот, турки отползли на пятьдесят шагов и, укрывшись в зарослях, подожгли фитиль. Но то ли Недоля сглазила Джанибека, то ли фитиль оказался подмоченным, но с первого раза пламя до пороха не добежало. Это-то и спасло крепость. Терентий с дюжиной казаков успели подпереть ворота с обратной стороны телегами, бревнами и волокушами. Едва успели отскочить и залечь за укрытия, как рвануло так, как будто мать сыра земля с трех китов съехала и повалилась в пучину вселенского моря-окияна. Из щелей между крепостными надолбами полетел белый песок, а потом все разом заволокло. Только гром стоял от падающих и кувыркающихся бревен и досок. Ворота лопнули яичной скорлупой. Наскоро сооруженная баррикада спасла защитников крепости. Бревна не полетели вовнутрь, а образовали щетинистый завал, перегораживая путь в крепость. Пехота может идти на штурм в такой ситуации, но конница опять окажется не у дел. Кобелев снова опередил на один шаг своего соперника хана Джанибека. Еще один этап их противостояния остался за усманским атаманом.

Глава 9

Ближе к утру полыхнул сарай. Забегали стрельцы, гремя ведрами. Угорело залаяли собаки на цепях. Поднялся настоящий шум, как при большом пожаре. Инышка, теперь уже Иннокентий Полужников, в одежде стрельца отодвинул щеколду застенка и ворвался камору.

— Пани, нет времени, переоболакайтеся! — Он бросил стрелецкий кафтан, сапоги и шапку к ногам узницы.

— Что у вас стряслось? — Ядвига продрогшая и потемневшая ликом после допросов еле ворочала языком.

— Бунт, матушка! Стрельцы да ополченцы сильно оголодали. Пошли амбары грабить.

— А ты что же?

— Я за тобой! Давай убежим. Не мил мне свет белый!

Казак не врал. Глаза его горели таким огнем, что не поверить было ему совершенно невозможно. На то и рассчитывали два опытных старых лиса Скряба и Рукавица. Именно использовать чувства молодого человека, отлично понимая при этом, что Полужников задание выполнит. Разрываться изнутри будет, а отчей земли не предаст.

Ядвига пару мгновений смотрела на казака, не шелохнувшись, а потом…

— Давай платье!

Они едва успели выйти из застенка, как на них тут же набросились два стрельца. Для придания ситуации «пущей взаправды» Иннокентий уговорил Скрябу устроить этот «ночной бой».

— А ну, куды, бесово отродье! — Один из стрельцов замахнулся бердышом.

— На кудыкину гору хоровод водить! — Полужников выхватил саблю, отвел удар бердыша, красиво крутнулся вокруг своей оси и оказался за спиной у нападавшего. Затем плашмя влепил стрельцу чуть ниже поясницы.

— А-а, ирод окаянной! — выкрикнул тот и рухнул ничком «замертво».

Второй нападавший резанул воздух над головой казака саблей. Инышка бросился ему в ноги кубарем, эффектно подсек ногой и довершил начатое клинком, вонзив острие в землю аккурат под самым плечом между рукой и туловищем. Стрелец захрипел и очень искусно задергал ногами, словно в судорогах.

— Получите, псы романовские! По коням, пани! У меня всё готово!

Они вскочили в седла и понеслись по темной улице на простор невидимого поля. В спину им неслись проклятия, брань, гремели выстрелы. Через час бешеной скачки Полужников сдержал коня.

— Попридержи, ясновельможная! Коней загоним! А нам еще скакать да скакать!

— Неужели вырвались! Я не могу в это поверить! Как тебе это удалось, Инышка?

— Да и сам не знаю. Со страху чего только не получится! Я вот сказать хотел-то чё. Давеча ведь я пошутил маленько. Инышкой меня в детстве только кликали. А зовут-то меня, ежели по взаправде, Иннокентий Пахомович Полужников! — Инышка проговорил последние три слова с особым чувством гордости.

При другой ситуации Радзивил заметила бы чрезмерное старание казака, когда тот произносил полное имя. Но сейчас, после допросов и даже легкой пытки, она не заметила никакой странности.

— Иннокентий Полужников, значит! Красиво и даже благородно! А ты всегда так говоришь: Ин-нокентий? — Она, улыбаясь, попыталась передразнить Инышку. И от этой улыбки у казака опять захолонуло сердце.

— Эт я от волнения, пани, — ответил Полужников пересохшим горлом.

— Что же ты теперь делать собираешься, Ин-нокентий Полужников? Свои казнят, к ним нельзя назад. Только на службу польской короне остается.

— А мне теперь и некуда боле, как к польскому царевичу. Чудно смотришься во всем стрелецком-то!

Она и впрямь выглядела по-цыплячьи хрупкой в грубом кафтане, в шапке, наехавшей на глаза, в огромных мужицких сапожищах. И от того еще крепче жгло у казака за грудиной.

— Предложить свой меч европейскому правителю всегда считалось высокой честью для витязя! — Она посмотрела на него, слегка склонив голову набок.

— У меня хорошая сноровка в энтом деле. Саблей крутить ух я охочь…

Полужников не успел договорить, потому что в ста шагах от них из леса выскочил всадник и понесся по набухшей от грязи и снега дороге.

— Никак гонец московский! Вот и выпал случай послужить короне вашей!

Инышка вонзил каблуки в конские бока и погнался вслед. На ходу рванул из-за пояса пистоль, вскинул словно играючи и выстрелил. Горьковатое облачко дыма. Конь с размаху рухнул мордой в жижу. Всадник, вывалившись из седла, свалился рядом. Из лошадиного уха ударил фонтан крови. Полужников подлетел с обнаженной саблей, ловко перегнулся, сверкнуло лезвие, и человек уже недвижим. Рука казака ловко вытащила из-за пазухи «убитого» конверт с воеводским сургучом.

— Точно гонец, пани! Я читать не горазд. Может, ты разберешь? — Он снова вскочил в седло и отъехал к Радзивил, которая едва успела сообразить, что произошло и находилась еще на приличном расстоянии.

— Как много крови! — Она поморщилась и отвернулась от кровавой картины.

— И то верно! Чуть отъедем отседова.

— Хм. Письмо можайского воеводы государю московскому Михаилу Федоровичу!

— Эт ничего себе! — Инышка присвистнул. — Чего ж пишет?

— А пишет, — Радзивил округлившимися глазами посмотрела на казака, — тут большой политик, Иннокентий!

— Если тайна какая, то не сказывай. Я человек не гордый. — Полужников делано отвернулся.

— Дела серьезные!

— Я хотел тебе тоже об одном деле рассказать. Да думаю, как случай подвернется, поведаю. Я подслушал-то чего нечаянно. Вроде Карача жив. Ранен токмо. Но уже сколь идет на поправку. А еще слышал, будто татары казанские хотят Москву поддержать противу поляка и пойдут-де на Киев.

— Так об этом и здесь написано! — Пани не отрывала взгляда от письма, перечитывая его вновь и вновь.

— Мудрено как-то!

— Что мудрено?

— Почему гонцы от казанцев к воеводе можайскому прибежали, а не к московскому царю напрямки?

— А вот тут, в письме, все объяснено. Гонец пришел с устным посланием. Так часто делают, чтобы избежать перехвата. Поскольку на Москве сейчас никого из военачальников нет, то послание передали Скрябе. Он тылы московские прикрывает. Понял?

— Понял, да с трудом?

— Учись думать, Иннокентий. Иначе будешь только сабелькой во поле играть, да так голову и сложишь. А можно попробовать большим человеком стать.

— Ты меня обучай, пани. Я до учебы-то шибко ловок бываю.

— Скряба ваш прикрывает тыл, потому гонец пришел к нему.

— Эт я понял.

— Далее воевода с одним гонцом посылает послание в письменном виде. С другим — в устном. Это для надежности. Вдруг кто-то не доскачет? Казанский гонец идти сам не может. Он не знает местности и где нужно опасаться разъездов противника. Теперь понял?

— Вот теперь, кажись, доходит. Ишь, всякой науке нужно обучаться по-сурьезному.

— Нам необходимо срочно доставить это письмо в польский штаб. Если казанцы ударят по Киеву, их поддержат казаки Сечи. Начнется страшная война. И тут уже не до Москвы. Смоленск мы и так отстояли. А на Москву сейчас нельзя.

— Нам бы на московские разъезды не напороться. Ваших сыскать за спиной московского воинства не просто будет.

— Я не думаю, что будет не просто. Но и легкой жизни тоже не жди.

— А Карача?

— Еще и Карача. — Радзивил прикусила нижнюю губу и сглотнула горький ком. — Джанибек не должен знать, что он жив. Пока крымский хан одержим местью, ни одна сила его не остановит. Что же так все не гладко выходит!

— Как поедем, пани? Основной дорогой нам нельзя. Заметят.

— Как ты предлагаешь?

— Думаю, надо свернуть на проселок. Отыскать хуторок или деревеньку и там вызнать, какие дорожки нехоженые есть до Смоленска. Места я здешние знаю не шибко. Но бывать приходилось. — Инышка впервые в жизни врал, но это ему на удивление самому себе давалось легко. — Пойдем чуть правее на Сежу. Есть у меня там где заночевать.

— Веди, витязь. Тут моя наука кончается.

* * *

Скряба просчитал все. И как нужно «освобождать» пани из застенка, и когда должен выскочить гонец, чтобы состоялся «перехват» послания, и вымерял да объяснил дорогу до одинокой хаты, в которой живут брат с сестрой Прудниковы. Он Силантий, она Прасковья. На самом деле Силантий опытный разведчик и стрелецкий сотник. Прасковья очень красива, глаз не отвести, дочь местного попа. И конечно, никакие не брат с сестрой. Только для версии, чтобы у Ядвиги не возникали подозрения: зачем здесь, в отдаленной от Можайска хате, бывает казак. Ясно же дело: к бабе повадился. Только одного не учел Иван Прокопич. Инышка никогда не испытывал близости с женщиной. И если вдруг получится с Радзивил связь, то она его быстро раскусит. Но тут уж Инышкина сообразительность не должна подвести.

Они съехали с большака на тропинку, которая замысловато петляла между деревьями. Солнце взошло, и золотые капли рассвета бусинами играли на блестящих, еще не отошедших от ночного заморозка ветвях. Было поразительно красиво, светло и чисто. Полужников удивился тому, как много еще снега в здешних лесах. У них с южной стороны уже почти весь потаял. По тропе совсем недавно прошла пара коней с ездоками, это было видно по глубоким следам от копыт.

— Недавно кто-то прошел! — Ядвига обратила внимание на следы.

— Оно и понятно. Я же тебя не к Бабе-яге веду, чай, к людям надежным.

— А откуда взялась в ваших сказках Баба-яга?

— Баба-яга, костяная нога — у нас еще так говорят. Я тоже спрашивал у стариков. Все говорят, мол, это мамка Кощея Бессмертного. Но я как-то засумлевался. Потому как Кощея-то ведь нет на самом деле. А вот один старый казак мне такое поведал. Дескать, Яга-то, она не баба, а граница между явью и навью.

— Интересно? Между явью и навью?

— Ну да. В древности, пока Христос еще на Русь не пришел, считалося, будто есть разные такие, понимаешь, царства-государства. Вот в одном мы живем — это явью зовется. Но, чтобы увидеть правь и навь, нужно свое в яви отжить. В общем, умереть по-настоящему. Тогда только сможешь увидеть другие царства. Яга и живет как раз на границе этих государств. Но бывали случаи, когда живые люди хаживали в Кощеево царство. Но это было шибко давно, пока, говорю, Христос на Русь не пришел.

— Очень захватывает. У нас тоже есть мифология.

— Хто у вас имеется?

— Да так. — Ядвига улыбнулась и махнула рукой. — К Бабе-яге, костяной ноге, значится, не пойдем? — Этим «значится» она тепло передразнила Инышку.

— Не-е. Ну ее к бесу. Вон гляди-ка, косой петлял не так давно. — Инышка пальцем показал на заячьи следы. — А вот и рысь побывала. С этой девкой, скажу тебе, шутки шутить — что черта дразнить! — Он достал пистоль и стал на ходу забивать в него пулю.

— А говоришь, к Бабе-яге живые хаживали в стародавние времена. А вот я бы ее смогла увидеть.

— Не-е. Ее только русский человек может увидеть!

— А других что же, она зажаривает?

— Другие ее вовсе не видят. У других своя нечисть по сказкам ходит. А зажаривает, тут ты права. Сажает на ухват и в печь. Вот Иван-дурак ее перехитрил. Он долго не мог никак сесть правильно, чтобы она его в печь сунула. Он ее попросил: ты-де, бабака, сама сядь да покажи, как это делается. Ну, она, дура старая, и села. Тут Иван ее в печь и шасть. Даром что дурак. Дураки иной раз и поумнее образованных бывают. Вот я, например, писать-читать не разумею. Зато в степи любого в дураках оставлю.

— Долго ли нам еще до твоей хаты с надежными людьми?

— Уже скоро. Нам ведь по свету нельзя. Так что, пока солнышко, отсидимся. Ты, пани, отдохнешь, как след. А я оружьем займуся.

— Но мне очень интересно. А Кощей, откуда он?

— Он бессмертный. Вся сила его в яйце, в котором иголка. Ежли иголку сломить, то Кощею конец. Он девок любит уволакивать да к себе в жены звать! — Инышка с прищуром посмотрел на Ядвигу.

— Ох и страшно-то как! И много науволакивал?

— Много не много, а Василису умыкнул. Да чего тебе этот Кощей сдался?

— Люблю сильных мужчин, которые умыкнуть вот так запросто могут и ни Кощея, ни воеводы, ни самого государя не побоятся! — Крылья ноздрей у нее красиво напряглись и побелели.

— Э-э, у нас таких немало. — Полужников заметно сбавил тон и осип.

— Вижу-вижу. Не думала, не гадала, что вот так свободу обрету. А как тебе больше нравится, когда тебя Инышкой называют или Иннокентием, — и после небольшой паузы, — Пахомовичем?

— Что тебе сказать, пани. Инышкой то, конечно, привычнее. Но уже пора думать да привыкать, чтобы значится как положено Иннокентием Пахомовичем. Так ведь и без «Пахомовича» можно.

— Ты не против, если я тебя по-старому звать буду: Инышкой.

— Не-е, пани. Зови как хошь, только не горшком.

— Горшком?

— Горшок в печку ставят. А я туды не хочу. — Инышка осклабился.

— Ты мой витязь и спаситель! А еще я хочу, чтобы ты был и моим теплом и нежностью.

— Дак…

— Я понимаю все, мой избавитель. Ты ведь в ту хату путь держишь, куда ходить привык. А зачем казаку так далеко лететь? Значит, земли под ногами коня не чует. А коли земли не чует, то явно дивчина замешана.

— Пани, гляди, к тебе в сапог таракан ползет!

Ядвига взвизгнула, но тут же рассмеялась. Ну, какой таракан в холодном лесу? Прыснул и Инышка.

— Не хочешь говорить по душам — и не нужно. — Полька сияла такой запредельной улыбкой, что у Полужникова свело челюсти и покатились слезы.

— Я вот давай тебе лучше про русалок расскажу. Могу про водяного царя и про цветок папоротника могу. А еще про кикимор болотных.

— Не нужно. — Она подъехала и накрыла ладонью его рот. Привстала на стременах, обхватила за шею и крепко поцеловала в губы.

— Пани, — казак не узнал своего голоса, — скоро уже хата.

— Лихой казак хаты испугался? Уж не думала. Или хозяйка приревнует? Тогда дело серьезное, Иннокентий Пахомович.

— Серьезно! Вы бы потише балагурили! — Мощная рука в рукавице вынырнула откуда-то из недр ельника и взяла под уздцы лошадь Ядвиги.

— Ого, а вот и леший! Сейчас к Бабе-яге отведет! — Радзивил явно посетило игривое настроение.

— Попроси его, чтобы он нас лучше к поляку отвел! — Инышка сдвинул брови.

— Ладно, молчу! — Полька плотно сжала губы.

— Меня Силантием зовут! — Поросшее бровями и бородой лицо стрельнуло синим огнем глаз.

Силантий шел впереди, ведя в поводу лошадь, на которой сидела Ядвига. Инышка ехал следом, из любопытства вертя головой во все стороны. Вскоре тропинка расширилась, показался большой просвет, и открылась даль с бегущей вдалеке речкой, совсем недавно освободившейся ото льда.

Хутор состоял из одной крепкой избы, притулившейся спиной к самому лесу. В другом углу огорода дымила отдушиной небольшая банька по-черному. Еще два летних коровника, рубленный в лапу хлев и небольшой загон для курей. На дворе ладно скроенная баба встряхивала и развешивала постиранную одежду.

— Ой, Инышка! — Баба плеснула руками и подняла лицо. Простое, открытое, с очень красивыми чертами. Но в этой простоте чувствовалась таинственная русская сказка.

Инышка никогда не видел этой бабы, но сразу смекнул, что стратегии Ивана Прокопича уже начались.

— Доброго тебе, Прасковья!

— Смотри, казак, чтоб глаза не разбежались! Ишь какую цацу привез! — Прасковья подбоченилась и ревниво сощурила глаза.

— То, Прасковья, не цаца тебе, а ясновельможная, считай, принцесса! — Инышка старался не переигрывать, хотя занимался такими лабиринтами ума впервые. Но природа и интуиция помогали молодому человеку. Скряба действительно редко ошибался в людях. А уж Василь Модестович…

— Мне кака разница, хучь прикцеса, хучь кикимора из леса! Скидывайтеся да в хату. Чего носами натощак хлюпать!

— Я занимаюсь делом сейчас масштабной важности. Ты, Прасковья, повежливее бы с этим, как его там?.. — Казак посмотрел на Радзивила.

— С представителями европейской аристократии! — помогла ему Ядвига.

— Во-во, баба ты не разумная, Прасковья! — Инышка явно начинал входить во вкус. Но Прасковья так глянула исподлобья на него своими зелеными глазищами, что пришлось парню захлопнуть рот.

— Ну, входите, гости дорогие! — Хозяйка шагнула в избу.

— Парась, я пойду до реки дойду! — сказал Силантий и повернулся спиной к гостям.

— Иди, Силушка! Только не долго. Нужно еще в баню чуть подкинуть.

— Я уже туда свежего сенца закинул и ведерко с квасом поставил.

— Ай, не рановато ли с квасом-то. Но да ладно. Я сейчас ужо вынесу на холод квас-ат. А вы входите. Обувку в сенях скиньте. Грязи ныне много. Когда еще подсохнет в лесу. Как там люди живут? Во что рядятся? Девки-то еще зубы чернят. Али уже отошло это?

— Где чернят, а где нет. На Москве и румяна уже не жалуют! — Ядвига вошла, сильно согнувшись.

— Ишь, как оно все быстро-то. А вы куда ж, пани, путь держите?

— Беглые мы, Прасковья! Вот казак Иннокентий Полужников спас меня, из темницы высвободил. Теперь к своим пробираюсь.

— Ты-то к своим, а мужика зачем с пути сбиваешь? — Прасковья играла блестяще.

— Люб он мне. Вижу, что и ты его любишь. Но как быть. Он меня выбрал. Такая наша доля бабья — терпеть от них все да сносить без гордыни.

— Охохонюшки! Что верно, то верно! А может, вернешь мне его, а? Сгинет ведь он там с тобой в земле шляхетской. Да и тебе не нужен он там будет. Он ведь сам-то не из местных. Откуда-то из-под Воронежа письма важные возит. Гонец, словом. А как с новым письмом, так и ко мне сюда заскакивает.

Инышка завозился в сенях, разболакиваясь[6]. Ноги взопрели до такой степени, что сапоги никак не хотели слазить. Потому и не слышал бабьего разговора. В голове у него мелькали разные шальные мысли. Он словно был рассечен напополам. С одной стороны — Ядвига, полька, враг и невыносимая тяга к ней, с другой — государева служба.

От того и медлил, ища повода задержаться в сенях. И если бы не Силантий, то еще б посидел под видом каким-либо.

Силантий появился бесшумно, словно осторожный кот. Посмотрел с прищуром на казака. Хмыкнул, увидев наполовину приспущенный сапог. Взялся квадратной ручищей под пятку и в один миг сдернул.

— Ступай в дом, казак. Да сопли подотри. Не время сейчас о человечьем думать. Вот отобьемся, тогда уже… — И, подмигнув, скрылся в натопленном сумраке хаты.

— А вот и Силантий! — Ядвига смерила вошедшего оценивающим взглядом. — Что-то собак не слыхать на дворе? Не любишь собак?

— Ну, не пну! — Силантий снова надвинул на глаза шапку и сел на лавку возле печи.

Это был явный просчет! О собаках-то никто и не подумал. Но ситуацию спасла быстрая Прасковья.

— Да был у нас кобель Понай. С неделю как волки задрали.

Инышка так и замер в дверях. Вопрос польки был подобен выстрелу из его самострела. Уж кому-кому, а ему сразу бросился в нос острый запах затхлости, какой бывает, когда помещение давно не топилось. Да и так при беглом осмотре дома сразу было видно, что не жилой он. Но, похоже, Ядвига этого не заметила. И про собак спросила скорее из того, чтобы поддержать беседу.

— Собак, пани, волки не жалуют. У нас так это за постоянно. Только весна настает, глядь, а половины псов как не было. Волк — зверь уж больно хитрый да злобный! — Полужников в который раз поймал себя на том, что когда волнуется, то начинает говорить без умолку.

— Да что всё о волках. Собачек новых принесем. Скоро вон Крушка ощенится у Тарановых, так и для нас будет что. — Прасковья бухнула на стол чугунок с кашей, — Вы чуть поешьте с дороги, чтобы в бане-то не замутило с голодухи. Но не сильно. Потом, когда вернетесь, уже и поосновательнее перекусите. Там все найдете. Полотенца новые у меня все. Стираные.

— И то верно. — Ядвига зачерпнула из чугунка деревянной ложкой. — Вкусно, Праскеша.

— Так это наша, ячменная. Я масла-то ведь не жалею. Не то, что некоторые.

— У некоторых его вовсе нету! — Силантий подал голос, громко хмыкнув носом.

— Да ты, Силушка, не набундюкивайся[7]. Я ведь так. Нежли запамятовала, думаешь, кто у нас кормилец?

— Детей-то нет у вас, Прасковья? — Ядвига прилежно работала ложкой, при этом не забывая о манерах.

— Мы же с братом живем, пани! Так вот Бог не дал. Моего мужа еще на той Смоленской порешили. До деток дожить не успели. Только поженились — и на тебе… У Силушки жинка от лихоманки сгорела.

— Ну, простите, люди добрые. Не хотела о больном. — Ядвига положила ложку. — Мне уже пока и хватит.

— А я вот квасом только обойдусь. — Инышка стирал липкий пот с ладоней о полы кафтана, но плохо это у него выходило. Липкость тут же появлялась опять.

— Так что, Иннокентий, будешь прислуживать мне при омовении? Ха-х, не спрашиваю, а прошу. — Радзивил посмотрел в сторону Прасковьи, но та, закусив угол платка, делано отвернулась, якобы скрыть обидные слезы.

— Так это я ж, пани, не умею. Какой с меня прок?

— Неужто я сама должна ведра на полок поднимать? — Встала и, еще раз окинув всех укоризненным взором, вышла на двор.

— Иди, Иныш, да пребудет с тобой сила русская! — Прасковья толкнула казака к выходу.

Инышка шел, не чуя под собой земли. В предбаннике опять долго возился с сапогами. Сопел, стягивая их. Дрожащими руками освобождался от одежды. Наконец, вошел, стыдливо прикрывая срамное место бугристыми кистями рук.

— А ну, подавай воды, казачина! Нечего руки крестить, где гордость казать надо.

Полужников поднял глаза и увидел ее. Обнаженную богиню, словно вылепленную из ослепительно-белого воска.

Она взяла его за запястья и подтянула к себе. Он оказался ровно между ее колен и вдруг ощутил жгучую гладкость внутренней части женских бедер. А потом был запах. Невероятный, чуть душноватый, но при этом обволакивающий, подавляющий своей бешеной природой.

Глава 10

— Ничего, Рославушка! Отбились. Глядишь, еще раз с Божьей помощью отобьемся! — Монах прижимал к груди всхлипывающую девушку. Черные, обожженные пороховым жаром руки гладили длинные волнистые волосы.

Они лежали за перегородкой, покрытые копотью и опаленные духом войны.

— Саввушка, вот война кончится, опять в монастырь подашься?

— Ты бы себя поберегла. Незачем тебе со мной под пули высовываться. Шла б к Авдотье. Я тут уже один управлюсь.

— Не управишься. Ты вона какой большой. В тебя и попасть-то легко из ружья. А я везде проскочу согнувшись. Где чего подать опять же. А ты такой костистый, и ребра у тебя словно каменные. Руки ж совсем золотые.

— Руки? — Монах поднял свои черные кисти перед глазами. — Да какие ж они золотые?

— Пушки ладишь как бабу любишь! — Рослава ревниво посмотрела на разорванное орудие.

— Эт у меня с детства тяга к оружию.

— Научишь из своего лука бить?

— Научу. — Он сильнее прижал девушку к груди и стал вдыхать запах ее волос.

— Гарью, поди, пахнет?

— Не, я гари не чую. Тобой пахнет.

— Савва, а поцелуй меня разочек. Я умею. Ну, девки сказывали как надо.

— Эх, ты чудо мое расчудесное! Тебе годков-то сколь?

— Мне-та? Да уж в моем возрасте бабы рожают.

— Куда тебе… — А сам еще сильнее прижал к груди русую голову.

— Вот, если тебя убьют, то я сильно плакать буду. В монастырь вернешься, и я туда же пойду.

— Мне назад пути уж нету, Рослава. А тебе жить еще да деток рожать.

— Чего это нету? Я знаю, что есть. Возвращалися некоторые.

— Давай не будем спорить. Лучше полежим спокойно, отдохнем. Сейчас татары снова пойдут. Им страх как нужно одолеть нас.

— Давай лежать. Мне хорошо эдак. Когда еще нанежусь с тобой?

— Эх ты, баба непутевая! Что у вас за натура такая? Тут кровь рекой, огонь, а вы о своем, бабьем, думать не забываете!

— Потому и вы есть, мужики, потому что мы думаем да рожаем. Хоть в подолы да рожаем. — Она неожиданно привстала и впилась долгим поцелуем ему в губы.

Монах не сопротивлялся. Только лежал без движения, раскинув крестом руки.

— А ну, казачки, пищальнички, — по-вороньему каркнул голос Гмызы с верхнего яруса, — приготовиться! Сейчас попрут окаянные.

Кобелев приподнялся на локте и, вывернув шею, посмотрел сквозь щели надолбов. Татары снова пустила скот впереди себя, а на горе появились турецкие стрелки. На этот раз их было в два раза меньше. Ровно столько, чтобы держать под прицелом бойницы крепости, прикрывая атаку. Суть этой тактики была предельно проста. Понятно, что скот после первого же залпа замечется и может побеждать, но залп уже выпущен, а чтобы произвести второй, нужно перезарядить орудия и ружья. Тут и появляется шанс у атакующих: им как можно быстрее необходимо преодолеть расстояние до крепости. Вцепиться в нее, завязать рукопашную. А если учесть, что защитников крепости горстка по сравнению с войском неприятеля, да вдобавок большая часть стариковского возраста, то такая тактика совершенно идеальна. Всё так, но кабы не атаман Тимофей Степанович Кобелев!

— Гмыза, дать залп по скоту из пяти пищалей картечью. Да чтоб стреляли те, кто всему хужее обучен. Из одной чугунной пушки пальни, но не зарядом, а только порохом. Остальные стрелки пусть сидят наготове да в бойницы не смотрят. Каждая бойница на прицеле у турка!

— Понял, батька. Там, я вижу, за татарами янычары в цепь строятся.

— Сколько их?

— Сотня, может поболе.

— Ну, всё так и есть. Татары пойдут в лоб на крепость с лестницами. Турки-стрелки будут бить с горы, не боясь задеть татарина. А янычары зайдут слева и начнут осаживать завал, где ворота.

— Тогда нам-то чего?

— Деревянные пушки береги до последнего. Думаю, по разу еще пальнут, но не боле. Казаков пожилистее ставь на второй ярус. Может, до рукопашной дойти. Терентия Осипова с десятью ружейниками к воротам. Пусть там залегают, кто где может. К ним дай еще пятерых, чтобы помогали перезаряжать.

— Не многовато ли на ворота? Тут татарвы вон сколько прет!

— Главное — янычар не пустить. Нужно, чтобы Терентий их заставил лечь на землю. Пусть ползают брюхом по грязи. Монаха тоже сюда с его палкой-посохом.

— А с тыла, думаешь, не пойдут?

— Не, там воды в пруду по горло. Да и плот их единственный разворочен. Пойдут только так, как я сказал.

— Понял. — Гмыза пошел по крепости отдавать приказания атамана.

Громыхнула пустым зарядом пушка. Вслед раздалась трескотня четырех пищалей. Скот шарахнулся, попытался развернуться. Но сзади стояли с хлыстами люди. И тогда коровы, быки, телята стали сходить с брода и валиться в глубокую холодную воду Усмани. В разные стороны по реке потянулись целые острова мычащих животных. Только один бык отчаянно не желал сдаваться судьбе. Повернув на татарские цепи, он опустил голову и помчался к берегу. Тяжелые смоляные бока животного страшно вздымались. Бык жадно втягивал воздух расширенными ноздрями. Кольцо в носу бликовало темным серебром. В мощную грудь вонзилось несколько стрел. Но он, казалось, не обращал на это никакого внимания. Взревев, эта гора живого мяса рванула на людей, сметая на своем пути тех, кто не успел отскочить в сторону. Несколько раз вскидывалась рогатая голова, поднимая, калеча, убивая своих погонщиков, пока меткий выстрел турецкого мушкета не оборвал жизнь несчастного животного. Пуля вошла в глаз, и бык рухнул, словно подкошенный в весеннюю грязь, давя своей тушей мертвых и раненых. Татары едва не стали жертвами своей же тактики. Если бы в стаде оказалось несколько таких быков, то потери могли перевесить любые средства. И все-таки сама тактика сделала свое дело. Крымцам и ногайцам, бежавшим с лестницами, удалось преодолеть расстояние до середины реки, не потеряв при этом от пуль неприятеля ни одного человека. Но потом грянул залп из крепости. Первые два десятка срезало косой смерти. Но те, что шли позади, подхватили упавшие лестницы и продолжили наступление. Пока молчали пищали и пушки, из крепости летели стрелы, пущенные саадаками и самострелами. Но напор атакующей лавы погасить им было уже невозможно. Татары неумолимо приближались к стенам. И вот уже первые лестницы взметнулись вертикально и уперлись в надолбы. Вверх, словно проворные муравьи, начали карабкаться люди.

Янычары построились под самой горой в две шеренги и выжидали. Крымцы приняли на себя главную огневую мощь. И когда на стенах завязалась рукопашная схватка, турки пошли в атаку с английскими мушкетами наперевес. А с горы продолжали палить стрелки. Пули их летели в защитников крепости и били в спины своих союзников. Но таков был приказ хана Джанибека, который не привык считать потери. Высоченный монах возвышался над пиками частокола и был выше всех остальных. Издалека он напоминал страшного огромного ворона, разившего своим посохом налево и направо. В него стреляли, но монах был словно заговоренным. Пули не брали его.

Поначалу Савва, как все защитники, переделав посох на лук, выпускал одну стрелу за другой. Но когда первые жердины лестниц уперлись в стены, он скинул тетиву, точный лук, стал опять посохом, но не спутником странника, а страшным оружием воина.

— Да куды ж ты, свиная голова?! — Савва с хорошим оттягом врезал сверху вниз по мохнатой шапке, показавшейся между пиков частокола.

Кобелев смотрел на монаха и переставал поражаться тому, как этот человек идет в бой. Идет, как на праздник, с молодецким огнем в глазах, словно не на явную погибель, а на забаву. То, что он рожден воином, атамана ничуть не удивляло. Удивляло другое. Складывалось чувство, что монах радуется, когда возникает опасность. Кобелев встречал таких людей не раз, но старался держаться от них подалее. Да они и сами-то сторонились людей, выбирая место жизни при монастырях или вообще отшельничество. Но вот грянул гром, пришла беда, зазвенели клинки, засвистели пули, стрелы, завизжали ядра, и эти люди уже тут как тут. Их не может быть много. Но один такой стоит в бою и вообще на войне нескольких десятков опытных казаков. И горе тем, кто оказался не на их стороне.

Посох Саввы перемещался быстрее молнии, убивая, калеча, скидывая в воды Усмани. Но какая река! Под тем местом, где бился монах, уже лежали кучи поверженных тел, и не было уже видно воды.

— Савва, ты повыше, глянь, что там турки? — Кобелев взял на рогатину конец лестницы. Не справился бы больной и старый атаман, кабы рядом не оказался верный Зачепа.

— Пошли турки! — Монах тяжело дышал, но глаза сверкали ратным задором.

— Как идут? — Атаман присел на настил, переводя дух.

— Слева обходят.

— Между ими и татарами есть промежуток?

— Есть.

— Значит, как встанут перед воротами, Джанибек пошлет подкрепление. Боюсь, не сдюжим.

— Потери, атаман, большие. Стрелки многих повыбивали. Казаков от усталости шатает. Там, гляжу, один турок трубкой попыхивает, идет как на ярмарку.

— Это их командир. Они всегда так ходят, чтобы своим подчиненным внушить уверенность.

— Мне бы сейчас да с этим их командиром побеседовать. — Посох Саввы ни на секунду не прекращал свою ужасающую работу.

Янычары обошли крепость с фланга и уже были готовы к штурму, как залп из полутора десятков пищалей и мушкетов заставил их упасть на землю. Несколько человек упали навеки. Организованного отпора у ворот неприятель не ожидал. Большие потери никогда не входят в планы наемников. И турки, лежа на земле, попятились подобно гусеничным насекомым. Терентий Осипов сразу понял, что штурм со стороны ворот сорван, и противник не пойдет в лобовую, а потому, оставив семь стрелков и троих заряжающих возле ворот, сам с остальными переместился на подмогу Кобелеву. Стрелки Осипова, на ходу перезарядив ружья, молниеносно оказались у бойниц нижнего яруса стены и открыли огонь. И тут уже не выдержали татары. Поначалу отступили, а потом и вовсе побежали по броду на свой берег.

— Перезаряжай! — Кобелев крикнул в тот момент, когда подлая крымская стрела, вылетевшая из бегущей толпы, пробила шею Гмызе.

Старый ветеран захрипел:

— Ах ты, сука, мать твою! — обломил древко у самой раны, но тут же, закатив глаза, полетел со стены прямо на разорванную деревянную пушку. Настоящий, верный своему делу, пушкарь Гмыза накрыл своим мертвым телом, словно флагом, погибшее орудие.

— Гмыза! — Буцко закричал так, что бежавшие прочь татары стали оборачиваться. Казак спрыгнул на землю, подбежал к мертвому. Приподнял горячей от боя ладонью голову пушкаря. — Ты чё ль… Не мри, Гмыза… — Но, увидев остекленевшие глаза, зарыдал. Завыл! Слышавшие этот вой, застыли в ледяном молчании.

— Терентий, — первым пришел в себя атаман, — продолжай вести перестрелку с турками. Они скоро уберутся. Зачепа, посчитай убитых, раненых и целых. Мне нужно знать: кого куда упредить. Савва, возьми кого надо в помощь и одну пушку ставь к воротам кати к воротам.

— К воротам?

— Да. Чего вылупился?

— Так ворота Терентий охраняет и вроде — ничего, справился!

— Я знаю, что справился. А ты сделай, как я велел.

— Деревянные разорвало. Есть только две чугунные.

— Знаю. Вот одну ставь на ворота. Как Терентий турок отгонит, так и ставь.

— Одной-то не мало будет, коли в лоб пойдут?

— Да, в том-то и дело, что не пойдут они больше в лоб. В лоб будут бить с горы, а сами основными силами пойдут на ворота.

— Чего ж сейчас так не сделали? — Савва явно не понимал атамана.

— Да того ж. Думали с двух сторон взять нас. Янычары со стороны ворот, татары прямо с брода. И разом покончить. Но, вишь, Терентий хорошо встретил да угостил. А они не ожидали. А мы здесь на жилах отбились. Теперь они так делать не будут. Я Джанибека знаю. В степи хитрый лис, хитрее не сыщешь, при осаде же ошибок не повторяет. Не получилось за горло, вцепится в ногу. Не получиться в ногу, вопьется в живот. Это настоящий волк.

— Ты сказал, что Джанибек подкрепление кинет? Не кинул…

— То-то и оно. Подозрительно мне это. Но сегодня больше не пойдут. Сейчас попросят до утра мира: мертвых похоронить. Да и горочка у них подосела заметно. Разъехалась, вишь, в разные стороны. Всё продумал Джанибек. Если б сейчас жара была, то долго бы они не прокуковали. Мясо гнить начнет, а там до беды полшага. Но пока весна и ночи холодные. Поэтому день еще горочка их простоит. Но, думаю, хан по-другому сделает… — Кобелев закончить не успел.

— Атаман! — Зачепа глядел из-под руки на татарский стан. — Я видел сегодня много крымцев наверх по течению пошли. Да забыл тебе сказать. И сейчас вон гляжу, еще отряды туда двинулись.

— Вверх, говоришь?

— Ну да. И даже знамя при них.

— Вот и понятно мне теперь стало: почему Джанибек подкрепление не бросил. Значит, нашли они брод в Студеном.

— Еще брод есть? — Савва тоже высунулся за частокол.

— Есть. — Кобелев закусил губу.

— Может, кто указал? — Монах перекрестился.

— В этом нет разницы: указал кто или сами нашли. Вот по засекам их точно кто-то из местных водил. А брод могли сами найти. Засеки каждый год новим, а брод, парень, всегда на одном месте. Эти ханы-то здесь бывали. Хоть давненько, правда. Семнадцать лет минуло, но могли вспомнить.

— Значит, пройдут на Москву, атаман? — Зачепа сплюнул под ноги.

— А то от нас зависит.

— Так ведь Студеное-то в скольки верстах — у-у! — Зачепа махнул рукой.

— И что? Там брод глубокий и узкий. Не то, что здесь. — Кобелев потерся бородой о ворот рубахи. — По одному, ежели на коне, идти придется. Да еще не обмочиться нужно по холоду. Будут на коленях в седлах извертываться. Вот тут бери, только не ленись из пищали.

— Можно мне, атаман? — Монах стиснул посох до белых ногтей.

— Не, Савва, ты мне здесь ой как нужен.

— Кого ж отправлять? Старики быстро не управятся. Крестьяне испугаться могут, коли не в числе окажутся. А казаков в теле раз-два и те нужны пушки туда-сюда тягать? — Глаза у Саввы горели.

— Нет, батюшка мой, — Кобелев покрутил головой, — ты здесь останешься. И ты, Зачепа, не гляди эдак. Тоже здесь будешь. А чего ты еще около меня трешься, а? А тебе чего приказал сделать?

— Дык, батька, ежели бы я не сказал про татарские отряды, ты бы и не узнал.

— Не брани его, атаман. Нам решать бы чего-то надобно. — Савва расстроенно выдохнул.

— А решать вот как будем. Зачепа, поди-ка кликни Лагуту.

— Щас, Тимофей Степанович. — Зачепа метнулся вихрем.

— Ты вот что, Савва. Хоть ты и монах, но Рославу не отпихивай.

— Вот ведь, Тимофей Степанович, когда все увидеть успеваешь? Тут такое пекло, а ты на всем глаз держишь!

— Держу. Ты тоже своего не упустишь. Ладно не обижайся. Вижу, что монах ты справный.

— На том спасибо.

— Рославу не отпихивай. Война — штука такая. Бог на небе, да мы на земле.

— Мы-то на земле. А клонишь-то ты куда, Тимофей Степаныч?

— А клоню я к человеческому. Когда война, брат, то все, что между бабой и мужиком происходит не по принуждению, то и нужно считать как Божий промысел.

— Ишь ты! — Монах аж присвистнул.

— А ты подумай, Савва. У тебя-то баб, чует мое сердце, поперебывало… А она окромя татарского полона ничего не видела. А ну как все сгинем. Пусть уж на тот свет бабой в счастье пойдет.

Наступила пауза. Савва накручивал на палец колечко бороды, а Кобелев опять почувствовал приступ боли за грудиной и тошноту в горле.

— Ты, атаман, прав по-своему… — Савва не успел договорить.

— Батька, вот привел! — Зачепа взбежал на верхний ярус и махнул рукой. Показалась голова Лагуты.

— Жив-здоров, казак? — Кобелев с гордостью посмотрел на Башкирцева.

— Да вродь не жалимся. — Лагута хмыкнул носом.

— Значит, и дальше будь жив-здоров!

— Так твоими молитвами, бать. Да всем честным народом.

— Хорошо ответил. Мушкеты, вишь как, пособили. Без тебя бы туго пришлось!

— Да чего там….

— Но я тебя, парень, по делу кликнул.

— Без дела к атаманам-то не ходят, Тимофей Степанович.

— Что так, то не всегда эдак. Прошлый раз тебя брать с собой Пахом ведь не хотел. Боялся шибко.

— Знаю. Неужто ругать будешь?

— Война закончится, тогда поругаю. А сейчас вот что скажу. Но сразу так: я тебе здесь командовать не смогу. Решишь сам, так и будет.

— Да ты говори, бать.

— Татарские отряды пошли сегодня вверх по Усмани. Догадываешься зачем?

— Не-а. — Лагута повертел головой.

— К броду они пошли. Знаешь, где на Студеном?

— Знаю. Как не знать. Так там глубоко. На коне-то изловчившись можно. А ногами и до плеч дойдет. А вода холодная.

— Правильно. На коне можно. Изловчившись. Вот они и будут ловчить. Деваться им некуда.

— Так и надолбы там по дну кое-где.

— Сгнили уж, поди, за семнадцать лет надолбы?

— Не, какие сгнили, а какие прям камень.

— Это и хорошо, что надолбы еще есть. Значит, труднее им будет. И место там мудреное. Прямо не поедешь. Только зигзаг закладывая.

— А на коне вообще только один зараз проедет. Не проедет, чуть оступится, уж не вытащишь.

— Верно говоришь, казак. Хорошо брод знаешь. Ну, догадываешься: о чем просить буду?

— Не-а, бать. Э, постой, постой. — Лагута почесал затылок. — Так их там держать можно двумя ружьями. Только заряжай да целься получше.

— Молодец. И как?

— Пойду, бать. Мне б еще кого в подмогу. Да и один пойду.

— Один не пойдешь. Возьмешь Буцко — ему сейчас нужно отсюда, ой как нужно, а то дел натворит сгоряча.

— Это видно. Сильно он запечален.

— Еще Зачепу.

— Бать, так я ж при тебе! Кто лучше тут управится с твоими приказаньями? — Зачепа провел рукавом себе по губам.

— Не спорь, казак. Четвертым с вами пойдет Кородым.

— Кородым? — Лагута удивленно захлюпал носом.

— Да. Кородым. — Кобелев почесал левую часть груди.

— Так он эта, из крестьян.

— И что с того? Он ваших лет. Так вам ловчее будет. Возьмете две пищали и два мушкета. Кородым будет заряжающим. Я видел сам, как он управляется. Не хуже любого казака.

— Ну, заряжающим — так оно и нормально. — Лагута опять поскреб затылок.

— Вот и ладно, хлопцы. Времени у нас мало. Татары пойдут не быстро к броду. По той стороне дороги не шибко ладный. Но вам их опередить нужно. Если там полководец не дурак, то сегодня же авангард на нашу сторону перебросит, чтобы занять берег. А завтра уже начнет переброску основных сил.

— Ежели не успеем — яма! — Зачепа навалился на стену спиной и потерся.

— Всем яма тогда. — Кобелев длинно выдохнул. — Часть сил они к нам в тыл забросят, а основная орда поскачет на Москву.

— К нам-то пошто? У нас пруд вона какой. Не подплывут. Так бы давнехонько на плотах переехали да обошли. — Лагута присел на корточки.

— Они попробовали, да Савва угостил, — прищурился атаман. — Тыл им наш нужен. О как нужен. Но это моя забота, хлопцы. Давайте, с Богом, робяты! — Кобелев поднялся, обнял каждого и крепко поцеловал. — Да помните, быстрее ветра!

Когда Лагута и Зачепа сбежали вниз, Савва спросил атамана:

— А как выедут они? Турки огнем не накроют?

— Не накроют. Турка на горке ихней не видать. Да и пойдут они сейчас с белым флагом. Говорю же: будут просить захоронить убитых. А турки, поди, уже хану Джанибеку свое недовольство высказывают. Вряд ли они нанимались в атаку на крепости ходить. Наверное, только как стрелки. А тут такое пришлось!

— Хлопцы уже в седлах. — Савва смотрел на двор крепости.

— Молодцы! Шустрые! Теперь, Савва, ты у меня побудь в адъютантах.

— Ишь, бать, слова какие знаешь! — Монах с нескрываемым восторгом подивился.

— Бывалый казак, на то и бывалый, что иностранных словесов не шугается. Тогда давай, святой отец, дуй к Терентию и вели, чтоб хлопцам завал чуть подрасчистили. Но потом пусть снова закидывают всем, чем есть.

— Я вот думаю, может, еще пару волокуш навалить потом. Оно хорошо придавит. Уж точно не взорвешь.

— А потом делай что хошь, Савва. Мне отдохнуть нужно. Татары мертвых придут хоронить, ты им скажи, чтоб до утра забирали. Не тронем. Но потом… — Кобелев не договорил фразы. Сон крепко сморил атамана.

Всё произошло так, как предвидел Кобелев. Не прошло и получаса — показалась татарская делегация из трех человек. Пешие. Один высоко нес над головой белый флаг. Встали напротив брода, в реку не заходя. Тот, что держал белую тряпку, попросил на неплохом русском позвать атамана. Савва сказал, что, дескать, атаман только с ханами разговаривает. И спросил: чего надобно? Татары, чуть помявшись, предложили перемирие, чтобы похоронить убитых. На что Савва махнул рукой: мол, забирайте, завтра еще навалим, но времени даем до утра. Послы покивали чалмами и пошли обратно.

Глава 11

Четыре всадника неслись галопом вдоль Усмани. Послеполуденное солнце заливало золотом степную ширь, качалось на верхушках деревьев, заставляло бликовать и переливаться чешуей водную гладь. Лагута любовался этой красотой. Жаль, что вместе с комом в горле. Они торопились. Скоро, может каких-то еще пару часов, и тени начнут удлиняться. Нужно непременно успеть занять позиции напротив брода до того, как враг начнет форсирование. А уж если не успеют, то… Башкирцев был поставлен старшим над отрядом, и он для себя решил твердо: коли не успеют, то он отпустит товарищей обратно в крепость, а сам примет смерть в неравном бою. Только пока не выбрал еще молодой казак, какую именно смерть он пожелает. За изгибом реки, над которым сбился в большую толпу ивняк, начинались сенокосные луга студенцев. Потом пойдут пахотные земли и рыбные угодья. Только бы успеть. Лагута еще больше заторопил коня. Но вдруг, словно из-под земли, прямо на тропе выросла высокая седовласая старуха, одетая во все черное. Издали показалось, будто обгорелый, сломленный грозой ствол дерева. А когда подъехали, Лагута первым узнал Недолю.

— Отойди с дороги, бабушка! Некогда нам… — Башкирцеву пришлось сдерживать коня.

— Вам некогда, а я уж и не тороплюся давно. Стой, казаки! — Недоля вскинула руку.

— Да что ж такое… — Казак выругался совсем по-взрослому.

— У их мурзы конь занедюжил. Увидел волка степного и занедюжил, — спокойно продолжала старуха.

Казаки остановились. Все знали о странных способностях не то юродивой, не то колдуньи Недоли на много десятков верст вокруг. К ней прислушивались, у нее спрашивали совета. Хоть внешне и посмеивались иногда, но перечить боялись. И сама Недоля это хорошо знала, а потому прощала даже тех, кто порой горьким словом норовил подцепить.

— Что до волка-то нам? — Буцко привстал на стременах, пытаясь посмотреть вдаль.

— Вы пока далеко не смотрите. Нет их еще пока. А будут к закату.

— Ты ничего не попутала, баб? Им ведь идти недолго. — Лагута завороженно смотрел на речные блики.

— Любуйтеся пока время есть. — Недоля стукнула посохом оземь. — Любил их мурза коня своего. Пуще родни своей любил. Теперь горюет.

— С чего вдруг занедюжил? — подал голос Зачепа.

— У всех судьба своя. От нее не убежишь. Съел краюху хлеба с руки христовой. А Господь их сюды не звал. И стало плохо скотине.

До Лагуты дошло вдруг.

— Эт спасибо тебе, старица!

— Не мне спасибо говори, а Богу, Лагутушка. Похож ты шибко на отца-то. А вот теперь послушайте бабу старую. Там у них есть человек с золотой чашей на голове. Он и ведет войско басурманское.

— С чашей? — Кородым, доселе молчавший, не выдержал.

Но старуха уже не слушала.

— Конь занедюжил, спотыкаться начал, да пену с губ сбрасывать. Шаг сделает — боком идет. Два сделает — горлом хрипит. А потом и вовсе пал, чуть хозяина не придавил. Хозяин сел на траву-мураву, голову руками обхватил и закручинился. Долго так сидел, все выл да выл, глаза к тверди задирал. А толку что? Не ходи в землю чужую, она как кувшин неведомый, из которого никогда не напьешься, а только горло обожжешь. Потом велел похоронить хозяин коня своего в большой могиле. Долго яму рыли, пока не вырыли. Схоронили, да снова оплакивать. Так и день прошел. — Недоля шла впереди, держась за стремя Лагуты, и все говорила и говорила. На лесной тропе отпустила руку, сделала два шага в сторону и потерялась среди деревьев. Только речь еще осталась на несколько мгновений:

— Слева от брода ложбина есть. Ее Христос любит. От того всегда по той ложбине земляники ковром настлано.

Башкирцев ударил пятками в бока своего гнедого. Четыре всадника продолжили путь к броду на Студеном. Короткий лес снова перешел в степь, и вскоре перед глазами открылась заброшенная деревня.

— Всё. Здесь будем. — Лагута остановил коня в ложбине, где густо росли кустики земляники.

— Ишь, и впрямь тут-ка земляники к лету доспеет невидимо! — Кородым спрыгнул на землю.

— Дожить бы до той поры! — Буцко влажными глазами посмотрел в небо.

— Доживем. — Башкирцев сам подивился своей уверенности.

— А и впрямь татар нету. Неужто Христос хлеба дал? — Зачепа вытаращенными глазами смотрел на уши своей кобылы, которые бойко стригли встречный ветерок.

— Христос, може, и не совсем дал, но подумал, значит! — Лагута глубоко вздохнул.

— Эт как это? — спросил Зачепа.

— Думается мне, Недоля сама и дала коню мурзинскому травленую краюху. Ишь, ведь про нее говорят: Недоля пройдет, пес не взлает, ворон не вскаркнет. Вот, наверно, она и заходила к ним. Иначе-то как все это понимать?

— Ух, вот бабка-то! — Кородым шумно выдохнул.

— Еще говорят, будто семнадцать лет назад, при том еще набеге, прокляла она какого-то хана. Тот с ней возлечь захотел, а она… — Лагута тоже спрыгнул с коня.

— Да ну. Как возлечь? Она вона старая какая. Все, поди уж, мохом поросло! — Зачепа аж икнул от удивления.

— Она ведь не все время в старухах-то ходит, голова поленья! Семнадцать лет назад, говорят старики, баба ух красоты была. — Лагута, заступаясь за Недолю, начинал заводиться.

— Еще сказывают, дескать, казака одного любила? — Кородым осторожно посмотрел на Лагуту.

Башкирцев слышал про эти разговоры, но точно знал, что у него есть мать, которую он любит. А раз есть мать родная, то все это глупости про Недолю.

— Може, кого и любила.

— А как она хана-то прокляла? — Зачепа снова икнул.

— Так вот и прокляла. Сказывают, затащил он ее в свой шатер. А утром она от него вышла, да вся седая. И говорит-таки слова: будет тебе, хан, горе великое. И смерти будешь ждать, точно избавления.

— И чего дале? — Голос у Зачепы явно начинал дрожать.

— А дале, говорят, будто у энтого хана оба сына померли. — Лагута говорил очень спокойно, словно удивляться тут было вообще нечему.

— Хватит уже про бабку? Ну чего, Лагута, тут ладимся? — Буцко тяжело спрыгнул с коня.

— Как, ты говоришь, тебя по имени-то? — Зачепа ехидно глянул на Буцко.

Тот замахнулся плетью.

— Ладно вам! Потом наиграетеся! — Лагута глянул строго на обоих. — Здесь ладимся.

Все четверо спустились в ложбину.

— Кородым, отведи коней подале, да наломай веток с кустов. — Лагута отдал первый свой приказ.

— А чего подале-то, Лагут? А вдруг срочно в седло придется? — Зачепа удивленно смотрел на своего командира.

— А вот чтоб никакой срочности не было. Мы здесь до кончины смертной. Пока не отобьемся!

Все разом опустили головы, потупив глаза. Ледяной холодок пробежал по Лагутиной спине.

— Ну, все, хлопцы, сказать мне вам больше нечего! Давай теперь за дело. Нужно поставить три рахи[8] для ружей. Так удобнее стрелять будет. Кородым кустов принесет, тогда обтыкаем всю эту сторону напротив реки, чтобы не знали, окаянные, сколько нас, и не видели с того берега. У них только луки с собой. Значит, мы должны будем успевать заряжать да палить.

Когда Кородым принес веток и маленький отряд замаскировался, Лагута залег, положил аглицкий мушкет на раху и прицелился. Нужно было пристреляться к броду. Его было легко угадать по песчаному изгибу под водой и легким речным завихрениям.

Выстрелил раз, другой. Прикрикнул на Кородыма, чтобы заряжал побыстрее, и скомандовал Зачепе:

— Теперь ты давай, Зачепушка! Вот видишь камень?

— Угу! — Зачепа прищурил глаз и сосредоточился до судорог в скулах.

— Вот от него они и начнут спускаться. Ты бери сразу ниже камня. Вона там волчок крутится. Давай по нему.

— Угу! — снова отозвался Зачепа и нажал на спуск.

Пуля ударилась в воду, взметнув фонтанчик брызг. Но сильно в стороне.

— Давай еще, дурень соломенный! — Лагута, несмотря на внешнюю грубость слов, сказал очень спокойно, серьезно и не без симпатии.

Вторая пуля легла ближе. Кородым подал заряженное ружье. Снова выстрел. На этот раз точно по центру вьюнка.

— Ну вот так-то! — Башкирцев по-отечески хлопнул друга, — Теперь ты, Буцко!

С Буцко пришлось изрядно повозиться. Лагута даже раз, не выдержав, процедил:

— Как ты в крепости-то хоть стрелял? Поди, по облаку?

— Не. Мне в крепости пищаль картечью заряжали. А еще я Гмызе около пушек помогал. Там ведь некогда целиться было! — Слово «целиться» Буцко проговорил с явныс желанием поддеть Башкирцева.

— А здесь вот надобно.

— А можно мне попробовать? — Кородым блестящими глазами смотрел на ружья, и блеск их дул отражался в его серых глазах. — А не выйдет, так и не надо!

— На твою учебу только пули тратить. На меня уже потратились. Так ты теперь? Нет, коль с меня начали, значит, мной дело и доводить будем! — Буцко ревниво посмотрел на Кородыма.

— Пусть-ка попробует. Даю тебе, пахотник, три раза. Понял? — Лагута вспомнил себя, как просил он у дядьки Пахома пальнуть. Проглотил слезу: казаки не ревы!

Кородым ловко пристроился к прикладу, точно делал это с младенчества. Коротко прицелился. Выстрелил. Выпорхнуло облачко дыма. От камня, на который показывал Лагута, метнулись в разные стороны мелкие, злые искорки. Зачепа аж присвистнул.

— Эвона! — Лагута почесал затылок. — А вот ветку видишь? Аккурат над камнем. От березы идет?

— Вижу! — Крестьянин снова прилип к прикладу.

— Вот где-то так будет голова татарская. А ну…

Снова выстрел. Ветка вздрогнула. Но осталась на месте.

— Промазал! — тут же торопливо заключил Буцко.

— Э, нет, парень. — Лагута ткнул указательным пальцем.

Ветка и впрямь несколько мгновений держалась, но потом, словно силы покинули ее, обломилась и полетела на землю.

— Ты где так научился? — Зачепа удивленно хлопал глазами. — Не казак ведь!

— Не казак. — Кородым нахмурился. — Сам не знаю. Только представлю глаза татарские — туда и палю. В коем месте представлю, так то и мое.

— Ладно, казачки! — Лагута посмотрел на солнце. — Скоро закат. Пора заканчивать, а то услышит басурман.

Они лежали на земле, больше не говоря ни слова. Лагута и Зачепа на спине, раскинув руки, глядя в небо, напоминавшее чернику с молоком. Буцко на боку с окаменелым взглядом. Кородым на животе, опустив голову на скрещенные руки. Каждый думал о чем-то своем. Но ни один не жалел своей молодости. Это странно, но только на первый взгляд. Где-то глубоко в крови каждого из них уже жило знание, что казак или просто мужик, живущий на границе, рождается для того, чтобы рано или поздно встретить свою смерть на поле брани. Умереть можно в первом же бою. Какая разница? Но к этому одному, пусть даже единственному бою нужно готовить себя всё время. Они думали, конечно же, сразу о многом. Мысли, воспоминания, чаяния, проносились в их головах. И может, чуть дольше задерживались, только когда возникали образы красавиц, которые когда-нибудь станут сказками и присказками. Совсем не важно для кого. Лишь бы стали.

— Тихо, хлопцы. Едут, кажись. — Лагута вжался в землю.

Из глубины леса стал нарастать топот копыт. По мере приближения он рос и ширился, становясь отчетливее и подробнее. Казалось, что вздрагивают деревья и стонет земля. Даже серебряные воды Усмани вдруг разом поблекли. И вновь повеяло тяжелым дыханием чужой приближающейся энергии, в которой было все: ярость, ненависть, страх и жестокость. Даже молодая трава стала низко течь по холодной земле. Ветер донес обрывки чужой речи.

Вот уже обрывки слились в целые фразы.

— Замерли! — Башкирцев глубже сполз в ложбину. — Буцко на заряде. Кородым, стреляй первым. Я буду вторым. Зачепа, целься лучше. Тебе уже достанется середина реки.

— Ага, — кивнул Зачепа и крепче надвинул папаху.

Татары выезжали из леса группами, сдерживали и дыбили коней. Громко разговаривали, показывая плетовищами в сторону реки. Скоро вся пожня по-над лесом покрылась всадниками.

— А вот и он, с золотой чашкой на голове, — шепнул Лагута.

В глубине войска двигался человек в позолоченном шлеме, навершие которого заканчивалось длинным, растопыренным пучком конских волос. Это был Кантемир-мурза.

— Приготовиться, — снова прошептал Лагута, — сейчас пойдет арьергард!

— Слова-то каки знашь! — Буцко, несмотря на ситуацию, все еще обижался.

От основных сил отделился отряд из нескольких десятков всадников и шагом двинулся к броду. Первый, в лисьей шапке и расшитых ичигах, стал медленно спускаться под берег. Туго натянутые поводья, точно тетива лука, режут закатный свет, отраженный водой Усмани. Несколько шагов — и камень, от которого извивается подводная тропа брода. Кородым нажал на курок. Глухой стук металла. Осечка. Лагута вытаращенно посмотрел на крестьянина. Буцко тут же передал другое ружье. Татарин — уже в воде, извернувшись в седле, подбирая короткие, кривые ноги. Башкирцев дал знать Кородыму, чтобы этого не трогал, а целился в следующего. Второй у камня. И он на кородымовском прицеле. Спуск. Но неожиданно раздались два выстрела. Зачепа не выдержал и пальнул в первого. Пуля врезалась в воду рядом с мордой коня. Одновременно Кородым послал свою пулю. И он был точен. Из головы татарского всадника выметнулась алая ленточка. Какое-то мгновение он, точно каменный, сидел в седле, но потом кулем повалился на бок, не издав ни единого звука. Все войско по ту сторону реки одновременно выдохнуло и растерянно окаменело на несколько секунд.

И снова заржали кони, посыпались проклятия и брань. Высокие, почти визжащие голоса…

А первый всадник по-прежнему продолжал движение вперед, поскольку брод настолько узок, что невозможно развернуть коня. Вмиг оступишься, и тогда ледяное течение понесет вниз по реке. Вот уже совсем близко, искривленное яростью и страхом лицо. Редкая борода, на которой бисером закатные капли Усмани. Несколько шагов и вражеский конь выметнется на крутой берег, начнет месить землю, обдирая юный травяной покров, словно кожу с живого существа.

Лагута схватил рогатину, рванул вперед, перекатился через плечо раз-другой, как учили на казачьих сборах. Тело само выполняло то, что нужно, став мягким куском глины на бугристой ладони усманского берега. Он не катился, а летел вниз, сверкая синеватым жалом своей рогатины.

Ноги коня! Мокрое конское брюхо! Тяжело надувающиеся рыжие бока! Темнота паха!

Лагута ударил коротко в большой конский живот, прямо в то место, где пульсировала толстая вена. Тут же выдернул и перекатился под животным, оказавшись у неприятеля с другой стороны. Конь стал оседать, дергано вскидывая костистой мордой. Казак уже был сзади и почти без размаха вогнал рогатину в широкую спину.

— Стреляйте! — Лагута видел лица своих изумленных товарищей.

С окровавленной рогатиной он бросился к ложбине. А с того берега в него уже летели стрелы. Татары били прицельно. Одной стрелой его как бы заставляли уклоняться в какую-либо сторону, но другая стрела уже летела именно в то место. Он уворачивался, припадал к земле, полз ужом. До безопасного расстояния было уже совсем близко, как вдруг точно раскаленная игла ужалила чуть ниже ключицы. Башкирцев замер. Сделал вид, что поражен насмерть. Но татары не поверили. Стрелы продолжали с тупым чваканьем вонзаться в землю. И снова раскаленная игла, теперь повыше коленного сгиба на два пальца. Лагута оценил ранение. Понял, что не очень опасное. Рванул. Встал на ноги и побежал к ложбине. Третья игла кольнула в плечо. Но, видно, стрела была уже на излете, или тело стало привыкать и несколько потеряло чувствительность, но Лагута почти не обратил внимания и продолжал бежать.

— Палите, олухи земляные!

Один за другим раздались два выстрела. На том берегу, сраженная в грудь, кобыла пала на колени, и через белую морду полетел прямо в ледяной поток наездник. Со всего маху прошиб тонкий слой воды и врезался в дно. Тут же вскочил на ноги. Закачался, оглушенный, сел на одно колено, подставляя спину под дуло. Вторая пуля прошла мимо, срезав несколько веток, но сильно напугала молодого жеребца. Тот крутнулся и резко рванул в обратную сторону, из-под берега. Врезался мордой в шею следом идущего животного, которое тоже в свою очередь попятилось и, не слушаясь поводьев, начало поворачивать. Произошла свалка, из которой, точно из вязкой паутины, пытались вырваться всадники. Ноги коней разъезжались в разные стороны, люди падали под копыта, трещали кусты.

Ухнул еще один выстрел. Татарин, стоявший на одном колене в воде и еще оглушенный падением с лошади, рухнул ничком с пробитым затылком. Это стрелял Буцко.

— Вот же ж, черти, попутали все! Я кому говорил заряжать, а кому стрелять, а? — Лагута лежал на животе. Три стрелы торчали из него, дрожа опереньем.

— Не шибко тут вспомнишь, чего кому делать. Где осечка, где уздечка! — Зачепа говорил с прыгающей челюстью.

— Ты как, Лагут? — Буцко склонился над товарищем и взялся за древко стрелы.

— Не вытаскивай, дурень стоеросовый! — Зачепа аж подскочил на месте.

— А чего делать-то? — Буцко удивленно пялился на торчащие стрелы и на появившиеся вокруг них кровавые пятна.

— Ничего не делать! — глухо ответил Башкирцев. В глазах у него вовсю уже мельтешили разноцветные огоньки.

— Не больно? — спросил Кородым.

— Терпимо… — выдохнул Лагута.

— Тогда, — крестьянин скинул овчину, — давай-кась под тебя подложим.

— Чего там у татар? — Башкирцев пытался посмотреть вдаль, но зрение не фокусировалось.

— Да, ничего. Из-под пабереги[9] выбрались. Теперича смотрят в нашу сторону, — ответил Кородым.

— Ежели так отбиваться будем, то долго не простоим! — Лагута застонал.

— Там человек этот в золотой чашке на голове, словно истукан на коне. Глаз не сводит.

— Про него Недоля-то и говорила. Поди, сам Кантемир-мурза! — Башкирцев с трудом ворочал языком.

* * *

Так и было: с другой стороны берега в сторону ложбины всматривался Кантемир-мурза. Золотой шлем истово блестел в лучах закатного солнца. Но что от такой истовости? Хуже злой усмешки судьбы. Получалось, что, куда ни сунуться крымцы, везде их ждут… Что это за Кобелев такой? Откуда он выискался? Почему предугадывает каждую мысль татарского штаба?.. Но где-то и казачий атаман должен ошибиться. Точнее, вынужден пойти на какие-то действия против логики. Опытный Кантемир заметил, что как-то странно обороняются на том берегу, словно нет единого командования. Отчаянно, храбро, но не слаженно. Не просто же так один из казаков вынужден был броситься врукопашную… Жаль, брод узок! Эх, жаль! Если бы чуть пошире! Джанибеку можно хоть сорок человек в линию атаки ставить. Хотя бы по трое пойти одновременно. Взяли бы с наскока, одним арьергардом! Значит, знал опять атаман казачий и все предвидел, потому и послал не самых испытанных. Да и где они, испытанные? Нет у него толком никого!..

Кантемир размышлял. И без того целое войско цепочкой по одному перевести не просто долго по времени, так тут еще и заслон! Ладно, нужно ждать, пока стемнеет…

Так решил крымский военачальник и дал команду спешиваться.

И снова казаки выиграли время. Выгрызли, вырвали у неприятеля и сделали войну еще более трудной для врага.

Когда планы не сбываются или откладываются, а еще хуже, рушатся совсем, когда воля твоя натыкается на другую волю и не одерживает быстрой победы, тогда начинает слабеть дух, уходит уверенность, и вся военная кампания превращается в бессмысленную бойню.

Кантемир-мурза тронул поводья и медленно поехал вдоль берега. Опытный воин, искушенный стратег, ученик самого хана Джанибека, он был озадачен.

— Амир! — окликнул он.

— Да, почтенный! — Сотник вырос мгновенно.

— Что скажешь, Амир?

— Кобелев опередил нас. Нужно признать…

— Я не собираюсь выслушивать тебя, Амир, по поводу того, что нам нужно признать в Кобелеве искусного стратега. Да, он нас опередил. Но все как-то странно. Вначале у меня дохнет любимый конь, подаренный еще моим отцом, потом эта засада. Я уже совершенно не сомневаюсь в злом роке. Но более того, вижу везде руку этого Кобелева. Даже в смерти моего коня! Но это все разглагольствования. Нам нужно взять брод, перейти реку и выполнить приказ хана. Вот я о чем.

— Я думаю, как только встанет солнце, мы вновь должны попробовать.

— Что значит должны попробовать?

— Ты же видишь, достойный мурза, их немного. И одного мы отправили к праотцам.

— Это ты так думаешь, — Кантемир остановил коня, — что отправил к праотцам. Пока не увидел труп и не рассеял прах по ветру, ты не можешь с уверенностью говорить об этом. Ты предлагаешь идти на восходе. Сколько еще людей мы потеряем, которые будут сидеть в седлах высоко над водой и служить хорошими мишенями?

— Потерь не избежать. Но если их мало, то они не смогут быстро перезаряжать ружья. Мы сумеем прорваться.

— Значит, десяток-другой воинов — это крохи голодной птице смерти? А то, что в воде, да еще на этой быстрине, кони не могут идти быстрее и мы всю реку окрасим нашей кровью, тебя не смущает?

— К тому же очень не удобный спуск к воде…

— К тому же очень не удобный спуск к воде! — передразнил мурза сотника. — И при этом ты предлагаешь вновь идти тем же способом?!

— Но о каком другом способе я могу подумать, почтенный?

— Ты прав. — Кантемир сдержал приступ ярости. — Думать тут должен я. Я один! Шайтан вас всех задери!

— Может, собрать совет? — Сотник привстал в стременах.

— Совет?.. Хм! И мы долго будем говорить о том, какой не удобный спуск.

— А как бы поступил славный хан Джанибек?

— Я знаю, Амир, как бы он поступил. И мы поступим по его методу.

— Как? — сухо спросил сотник и побледнел.

— Помнишь древние законы: если побежал один, то казнить весь десяток, побежал десяток — казнить сотню.

— Почтенный мурза, — сотник еле выговаривал слова, так сильно вдруг засушило горло, — но ты ведь только что говорил о потерях! И этим законам давно никто не следует.

— И плохо, что никто не следует! Конечно, я не собираюсь накануне большой войны терять понапрасну людей. Но наказать палками…

— Всесильный, но и это наказание на какое-то время выведет людей из строя.

— Как-то ты сипишь, мой Амир?.. Ладно. Джанибек всегда заменяет наказание чем-то вроде риска. А удаль в бою смывает позор. Не так ли?

— Так, Кантемир-мурза!

— А если так, тогда мы не будем дожидаться восхода солнца. Пойдем ночью, точнее, под утро, когда начнет гаснуть луна, но солнце еще будет далеко.

— Это мудро, почтенный! И русским будет сложнее попасть в нас.

— Ты еще не до конца дослушал, Амир. Первые два десятка твоей сотни пойдут пешими. Вода здесь по плечи, а значит, гяурам будет действительно сложно попасть.

— Но ведь вода ледяная! Мы можем потом потерять оба десятка. Они просто заболеют и не смогут продолжать поход.

— А что ты мне прикажешь делать? — Голос Кантемира чуть не сорвался на визг.

— Ты совершенно прав…

— Следом за ними пустим еще три десятка конными. Русские не успеют перезарядить ружья. — Мурза посмотрел в сторону леса и про себя добавил: — И у них нет столько пуль.

— Первым двум десяткам в вымокшей одежде будет нелегко сражаться с противником, если того вдруг окажется хотя бы столько же.

— Ты ноешь хуже бабы, сотник! Воины пришли воевать, а не греться под юбкой. Вымокнет одежда, говоришь? Значит, пусть идут без нее. Быстрее дойдут. Потом обсушатся. А я обещаю, при условии быстрого взятия реки, каждому по серебряной монете.

— Я так и скажу… — сотник осекся, — так и прикажу от твоего лица.

— Вот и хорошо, Амир. А сейчас пусть все отдыхают. Кого увижу шляющимся от костра к костру, дам палок.

— Слушаюсь, повелитель! — Сотник склонился в седле и поскакал прочь.

* * *

Давным-давно где-то в Персии, а точнее приблизительно около 1184 года в городе Ширазе, в семье одного очень уважаемого атабека[10] появился на свет мальчик, которому суждено было стать известным на весь Восток сочинителем касид и газелей[11]. Юность будущего гения и властителя дум прошла в стенах знаменитой багдадской академии «Низамиэ». Звали этого человека Саади.

Одним из монгольских аристократов, которые проходили курс обучения у Саади еще при Чингисхане, был далекий предок Кантемира-мурзы. С тех пор из поколения в поколение мужчины их рода чтили ширазского поэта и верили, что когда-нибудь милость Аллаха снизойдет и на них. И вот наконец-то и у них появился будущий великий поэт. Маленького Кантемира любили, мужчины часто приглашали его выступить со стихами на своих собраниях. Некоторые даже советовались с ним. Ему пророчили славное будущее мыслителя и поэта. В XVII веке Восток все еще оставался средоточием духовных и культурных ценностей, но поднимал голову и Запад. Поэтому среди татарской знати была дилемма: куда пойти учиться? Некоторые ехали получать знания в Багдад, другие стремились в Прагу и Варшаву. Естественно, что Кантемир-мурза оказался на Востоке, поскольку мечтал о славе поэта куда больше, чем о славе полководца.

Во имя создавшего душу Творца,

В уста нам вложившего речь мудреца!

Он нам прегрешенья прощает и нам

Во все помогает и внемлет мольбам!

Кантемир часто вспоминал эти строки великого Саади. Небольшой томик в кожаном переплете с одами незабвенного мастера он брал с собой во все походы. И когда выпадала минута-другая, то вновь и вновь перечитывал эпос «О справедливости и правилах мировластия». И конечно же, писал сам.

Провожая однажды в дорогу меня,

Молвил старец, присев у порога:

Твое только то, что видишь с коня.

А прочее не от бога!

Но следовал ли Кантемир-мурза своим же строкам? Внутренний разрыв рано или поздно станет его трагедией. И он лучше других понимал это.

* * *

Быстро смеркалось. Зачепа, не переставая, разговаривал с Лагутой, не давал тому провалиться в забытье. Буцко возился с ружьями. Кородым напряженно следил за противоположным берегом.

— Ну, все. Кажись, отбились. Похоже, идти они пока не собираются. — Кородым покусывал костяшку своего указательного пальца.

— С чего ты так решил? — Зачепа высунулся и посмотрел сквозь маскировочные ветки.

— Да вон, — Кородым указал пальцем, — костры запалили и лошадей отогнали пастись.

— Тогда, может Лагуту в Студеное оттащить пока? Там найдем какую хату.

— В хатах нет никого. Все же ушли, — сказал Зачепа.

— Ну и чего! — Буцко втянул носом воздух. — Вон как холодает. В хате все ж потеплее.

— Верно говоришь, Буцко! — Кородым посмотрел на Лагуту.

— Я вам уже здесь не помощник, — тихо сказал Лагута. — Только мешаться буду. Но и до хаты тащить — значит здесь оголить.

— Я все четыре ружья перезарядил, проверил. Я ж быстро.

— Один справишься? — спросил Кородым.

— Да чего там, — Буцко кашлянул в кулак, — потихоньку взвалю на спину и донесу. А там уж как Бог распорядится.

— Тогда мы с Зачепой здесь останемся, а ты неси Лагуту. — Кородым, вздохнув, посмотрел на Башкирцева.

— Зачепа, остаешься старшим. — Говоря эти слова, Лагута посмотрел на Кородыма: дескать, извини, но ты не казак. С радостью, да не могу.

Кородым кивнул: мол, понял, не совсем уж дурак.

— Ну тогда пошли по-тихому. — Буцко был здоровенным парнем и без труда помог встать худородному Лагуте, а потом, словно легкую ношу с сеном, положил себе на плечо и понес.

Кородым показал Зачепе рукой на мертвого татарина и поднес палец к губам, что означало: не шуми, коль даже непонятно будет! Зачепа кивнул.

На берегу, у самой кромки воды, темнели два трупа: лошади и человека. Два странных чужеродных пятна на фоне серебряной чешуйчатой глади.

Кородым поплевал на ладони, выдернул одну из рах и пополз к реке. Татарин лежал с открытыми глазами, чудовищно вывернув голову набок. Два черных навеки закатившихся глаза блестели тем самым огнем, который отражает свет потусторонней, загадочной жизни. Одна ичига слетела с ноги и валялась рядом с конским копытом; смуглая, покрытая земляными коростами нога с растопыренными пальцами торчала против звездного неба на весу. Кородым достал нож, срезал ремни, державшие на поясе ножны с саблей — видно, не бедным был татарин, — отложил трофей в сторону и стал дальше оглядывать убитого. Понравился лук в бронзовом чехле. Парень аж причмокнул. Хорошее оружие. Граненые наконечники стрел. Таким любая кольчуга нипочем.

Чуть в стороне валялась легкая, сделанная из вишневого дерева пика. Наконечник круглый, насажен глубоко и надежно. Кородым покрутил в руках лук, чуть задумался, а потом, усмехнувшись про себя, стал снимать с пояса веревку. Разлохматил конец косицы, вытянул из нее несколько тонких веревочек, проверил на прочность, потянув в разные стороны. Затем положил древко лука на раху, которую упер в землю под наклоном к воде. Какое-то природное чутье подсказало крестьянскому сыну, что наладить самострел следует на уровне груди человека. Натянул тетиву, зацепил к корню, прихватил веревочкой, обвел вокруг пня и примотал к палке, которую глубоко утопил в кромку берега. Затем присыпал свое сооружение прошлогодними травами. Ну, теперь пусть отведают угощеньица!.. Отер пот со лба и, прихватив саблю с пикой, пополз обратно.

— Ты чё там делал-то? — вполголоса спросил Зачепа, когда Кородым сполз в ложбину.

— Теперь спи спокойно, казачок. Если кого мы не успеем в воде пристрелить, там еще один сторож нараз имеется.

— Самострел, что ль?

— Ага.

— Где научился-то? Не казак ведь, чай.

— И крестьяне не все только чаем тешатся. Дед у меня знатным охотником был. Такие штуки научил делать, а я не пробовал ни разу. Только в земле себя видел. Да и убивать жалко.

— На то и видно: жалко ему! — Зачепа хмыкнул. — Ну, поглядим, как завтра твое оружье сработает.

— А чё глядеть? Убьет, да и все. Лишь бы тетива простояла. Хотя вроде должна. Свежая, кажись. Как там Буцко, интересно?

— Да еще рано. Ты вон быстро вернулся. Сабля хороша али как?

— Хороша.

— А мне не дашь? Я ведь казак. Тебе-то для чего?

— У тебя своя уже есть. Небось не в бою добытая!

— А вот ты в бою добыл, да? Этого басурмана Лагута оприходовал, а ты только снимать первым кинулся!

— Будет вам! — раздался голос Буцко. — Вот война закончится, столько оружья поснимаем, всем до седьмого колена хватит. А ты, Зачепа, хоть и казак, а меру-то знай. Може, человек еще в казаки перейдет и тебе задницу накрутит своей удалью.

— Чего это тебе Лагута такого сказал, что ты за мужика вступился? — Зачепа понял, что в споре он остался один.

— Чего сказал, то мое. — Буцко закусил травинку.

* * *

Кого теперь винить в том, что произошло. Зачепу, потому как, будучи оставленным за старшего, не назначил караула? Усталость, которая всегда приходит не столько после дальней дороги, сколько после первого успеха? Холодную весеннюю ночь, что окутывает и вводит в оцепенение. Цепенеет все: руки, ноги, мозг, внутренние органы. Кто сказал, что на холоде не спится, тот ничего не знает. Это только по первости дрожью колотит, а спустя час-другой скручивает, что пальцем лень пошевелить. И проваливается человек в глубокий не то сон, не то во что-то непонятное. Но поднять такого очень трудно. На это и расчет был у опытного Кантемира-мурзы. Не случайно подумал он, когда столкнулся с сопротивлением на броде: что-то уж как-то странно обороняется неприятель. Бывалые казаки в паре могут долго такой брод удерживать. И спать поочередно будут. Именно сон!..

Поэтому и выбрал предутренние часы татарский военачальник, поскольку почуял, что имеет дело с молодой порослью, которой он не мог увидеть на расстоянии, но по действиям и характеру боя угадал безошибочно.

Они проснулись только тогда, когда сработал самострел Кородыма и татарин с простреленной насквозь грудью тонко вскрикнул в синеву неба. Первым поднял голову Зачепа и тут же увидел полуголых татар, выбегающих из воды со щитами и саблями. Вскинул пищаль, прижался к прикладу, но глаза со сна видели только туман и очень слабо людей. Выстрелил. Пуля прошла высоко над головами. Кородым попал в плечо, наступавший крутнулся волчком и покатился кубарем под берег. Буцко, которому нужно было только заряжать, тоже выстрелил и даже ранил неприятеля в ногу. Зачепа крикнул, чтобы Буцко заряжал, а сам схватил четвертое ружье, им оказался турецкий мушкет и вогнал пулю в живот еще одному бритоголовому степняку. Но один за другим на берег выходили с обнаженными клинками новые. Кородым схватил саблю и рванул из ложбины. Прыгнул, покатился под берег кубарем, сбивая с ног и увлекая за собой татар. У самой воды, взяв саблю в обе руки, стал с такой скоростью размахивать ей, что воздух загудел вокруг. Следом за саблю схватился Буцко, грузно пошел вперед, тяжелая, мощная плоть вдруг со страшной скоростью понеслась вниз. Клинок в его руке выписывал зигзаги и дуги. Этот умел обходиться с оружием, учили — потому как казак. Рубанул раз — едва пополам не развалил соперника, второй — вспыхнуло костром вспоротое горло.

— Назад, Буцко! — Это кричал Зачепа. — Ружья заряжать. Назад!

То ли крик был неожиданно сильным, то ли Буцко на подсознательном уровне понимал, что нужно выполнять команды старших, но он вернулся и схватил шомпол. Внизу Кородым продолжал безумно резать клинком воздух, не понимая, как нужно обходиться с оружием. Но его невероятная отвага ошеломила татар.

— И-я-ах! — Зачепа метнулся, высоко подпрыгнул, на лету выхватил из-за пояса отцовскую саблю и, не успев коснуться земли, прямо в воздухе раскроил бритый, блестящий от пота татарский череп. Побежал. У самой кромки воды ударом от пояса рассек лицо еще одному, толкнул плечом Кородыма, заорал тому, чтобы бежал к ружьям, а сам схватился с выходящим из воды степняком. У того был щит, невероятно узловатые мышцы, а еще очень заостренные черты лица. Это был опытный воин, и не Зачепе с таким бы биться.

Татарин сделал два ложных замаха, стоя на одном месте, качнулся вправо, показал щитом, покупая этим соперника и резко с оттягом рубанул. Зачепа поначалу подумал, что его слегка только ранило. Совсем боли никакой. Он бросил взгляд на руку и с удивлением увидел, как его рука отделяется от туловища и падает, разбрызгивая по сторонам кровь. Алый фонтан летел из плеча. Откуда-то из самой глубины себя, словно из неведомых недр, Зачепа поднял свой истошный крик. Нет, вырвал и изрыгнул прямо в раскосые глаза и высокие скулы. Уже в каком-то отключенном сознании он нагнулся, поднял упавшую саблю левой рукой и обрушил удар такой силы, что клинок неприятеля переломился. Сталь желтой молнией врезалась в плоть ровно посередине плеча, прошла все тело до промежности и остановилась только тогда, когда уперлась в землю. Разрубленное тело медленно развалилось на две части. Зачепа прыгнул в воду и ударил головой следующего прямо в плоскую переносицу, опрокинул, но сам при этом сильно подался вперед, подставляя шею под удар клинка. Отрубленная голова казака полетела в сторону и поплыла вниз по течению, а тело рухнуло под ноги наступающему, пальцы левой руки в последней судороге впились в чужую лодыжку.

В это время Кородым выстрелил, прицелившись с каким-то звериным хладнокровием. Пуля вошла точно в лоб и вышла из шеи врага. Тот навзничь повалился на воду. И вот уже тело, выпуская кровавые пузыри, плывет вслед за головой Зачепы. Буцко без слов протянул еще одно заряженное ружье крестьянину. Тот направил дуло на брод. В тот же миг, что-то очень яркое, золотое блеснуло чуть левее на противоположном берегу. И Кородым, не раздумывая, выстрелил на вспышку.

Увидев своего предводителя выбитым из седла, татары попятились.

— Амир! — Мурза сидел на земле, широко раскинув ноги и крутил головой во все стороны.

— Да, почтенный! — Сотник вырос мгновенно.

— Сколько прошло времени?

— Ты уже приходил в себя. Мы хотели перенести тебя в шатер, но ты воспротивился. Шлем выдержал удар. Только вмятина осталась небольшая.

— Я спрашиваю: сколько прошло времени?

— Около двух часов, господин, — соврал сотник. На самом деле прошло более трех часов, и солнце стояло уже высоко.

— Берег взят?

— Нет. Атака захлебнулась. Воины подумали, что тебя смертельно ранила пуля, и стали отступать. Я тоже не знал, как поступить.

— Захлебнулась?! Вы стая трусливых собак! Ты, ты опытный командир, разве не видишь сам, что нам противостоит горстка совсем еще юнцов. Если бы я знал, что берег хорошо укреплен, то разве бы посылал своих людей на гибель? Я их видел, этих казаков! Каждому из них вряд ли перевалило за восемнадцать. Какие-то мальчишки задержали целое войско!

— Мы сейчас же возобновим форсирование… — Амир попятился.

— «Возобновим»! — передразнил Кантемир-мурза. — Мы вчера еще должны были встать арьергардом, а сегодня к вечеру закончить переброску основных сил на тот берег. Под Смоленском поляки перейдут в наступление, а мы не успеем ударить с тыла русскому войску. Ты хоть это понимаешь?

— Понимаю. И готов понести наказание…

— Они уже задержали нас на сутки! О, Всемогущий, почему вокруг меня столько дураков?! Ты хоть имеешь какое-то представление об их численности?.. Чего молчишь?

— Я думаю, не больше десятка, великий!

— Десятка?! Да я, рискуя жизнью, самолично видел только четверых. Четверых! Ты это понимаешь?

— Они дерутся подобно духам подземелий! Зачем такое упорство, не пойму! Мы ведь все равно их одолеем.

— Они сражаются не как духи, а как воины, выполняющие свой долг и хранящие честь. У нас немного таких воинов. А если бы…

— Отдай приказание, непобедимый, и ты увидишь своих воинов в деле!

— Я уже их видел. Сколько трупов придется хоронить?

— Всего пятеро убитых и семеро раненых.

— Врешь, Амир! Говори как есть.

— Убитых одиннадцать. Раненых почти нет. Я же говорю, у них клыки шайтанов и сердца безжалостных дэвов!

— Ладно. Нельзя терять время. Отведи свою сотню от берега. Атаковать теперь будет сотня Гумера.

— Но, непобедимый…

— Я все сказал! Мне не нужны сейчас осторожные овцы, медленно щупающие дно ногой, перед тем как ступить. И не нужны те, кто опасается пули, словно проклятия свыше. Пусть идут свежие силы. Гумера ко мне!

— Слушаюсь, лучезарный!

Гумер приказал взять с пожни несколько жердей, связать их между собой. Затем составить плотно друг к другу три щита, скрепить. На эти три щита положили сверху еще три и еще. Примотали щиты к комелю жерди. Получилось висячее, непробиваемое забрало. После этого воины подняли над головами скрепленные жерди с забралом. Сверху, прямо на головы, им положили каждому по двойному щиту. Получилась своеобразная «гуляй-крепость», где забрало находилось впереди примерно на шаг от первого воина в цепи. Сотник коротко скомандовал, и крепость двинулась к воде.

— Э, ты только глянь, Кородым, штуковину-то какую прут! — Буцко вытаращенными глазами смотрел на татар.

— Вот же ж… и целить не в кого! — Кородым пытался поймать прицелом брешь.

— Ты целься, Кородымушка. Сейчас они чуть завернут, и ты их уши увидишь.

«Гуляй-крепость» завернула по броду влево. Но к удивлению русских стрелков, там тоже не было ни одной щели. Щиты были и сбоку.

— А, попробую! — Кородым спустил крюк. Грянул выстрел. Пуля врезалась в обод щита и увязла в толстой коже и сухом дереве. — Не-а, Буцко. А тебя все хотел спросить, зовут-то как, ну имя, что ли?

— Да ну тя! — Буцко напряженно вглядывался в приближающихся татар, перезаряжая одновременно пищаль. — Вот, держи. А мне-ка пустой дай. Счас я им!

— Ты чего задумал?

— Казаки с поля боя без команды не уходят. Запомни это, если еще хочешь стать нашим! — С этими словами Буцко схватил за дуло пищаль, словно дубину, и выпрыгнул из ложбины.

А татары находились уже совсем недалеко от берега. Буцко влетел в воду так, что от его огромного тела шарахнулись волны. Размахнулся и со всей своей невероятной силой опустил приклад ружья на лоб «гуляй-крепости». Крепежи и веревки лопнули. Щиты посыпались в воду. Сама конструкция поехала набок. Казак замахнулся еще раз и буквально раскроил череп впереди идущему степняку. А потом заорал что есть мочи:

— Стреляй, Кородым! — продолжая метелить прикладом татарские головы.

На противоположном берегу сотник Гумер отдал короткий приказ и сразу несколько лучников выпустили свистящие стрелы. Буцко не стал уворачиваться, он поднял голову и смотрел, как по невысокой дуге к нему приближается смерть. Подобно клювам хищных птиц, стрелы вонзились в глаза, пробили щеки, вошли в плечи и грудь.

Версалий Буцко рухнул навзничь, и через миг течение уже несло его тело, медленно вращало вокруг незримой оси, став для совсем молодого, восемнадцатилетнего казака последней дорогой.

— Эх, Буцко, ты Буцко!.. Ну, ловите, псы драные! — Кородым выстрелил и был точен. Выстрелил еще дважды, отправив на тот свет столько же, сколько затратил пуль. А потом, оценив, что перезарядить не успеет, схватил татарскую пику и с ней наперевес бросился к берегу. Влетел по колено в воду. Перед ним уже выписывал кривым клинком по воздуху молниеносные дуги крымский завоеватель. Лицо, покрытое шрамами, кривой оскал, узкие стеклянные глазки. Кородым всадил в это лицо, в эти звериные скулы, в этот сведенный морщинами лоб наконечник своей пики. Но выскочивший из-за плеча своего товарища, другой степняк несколькими ударами сабли превратил лицо крестьянина в кровавый кисель.

На противоположном берегу, верхом на боевом коне, в помятом пулей золотом шлеме, возвышался человек, безумно мечтавший когда-то о славе поэта. Звали его Кантемир-мурза. Он смотрел на последние мгновения неравного боя и едва сдерживал слезы, ибо сердце его в тот момент было переполнено горьким стыдом, душераздирающим сожалением и необыкновенным восхищением перед павшими.

А сожалел крымский полководец не о своих воинах, и, безусловно, не их действиями был он восхищен.

Глава 12

Мощный конь по кличке Кайдал ходко тянул по коричневой жиже скрипучую волокушу, в которой находились Силантий, Ядвига и Инышка. Силантий сидел на поводьях, то и дело понужая животное своим негромким «тпру-у, окаянный!». Ядвига и Полужников лежали, прикрытые прошлогодней соломой, сверху соломы лежали куски меха, где-то в головах мороженая рыба, еще был сыр, мука и прочее, с чем обычно ходят коробейничать во время войн, засух и других лихолетий. Они покинули Сежу, как только начало смеркаться. По свету двигаться нельзя, поскольку легко напороться на стрелецкий караул, поэтому пошли после захода солнца. Силантий хорошо знал эти места, легко управлял конем и был молчалив. Полька то дремала, то проваливалась в настоящий сон, где кружились лешие, Баба-яга, болотные кикиморы и казак с вихрастым льняным чубом и с глупо улыбающимся лицом. Инышка лежал на боку, резко возмужавший после первой близости с женщиной и в то же время опорожненный до какого-то леденящего одиночества. Левая рука казака покрывала прохладную кисть пани, правая чуть ли не на всю длину была подсунута ей под голову.

Высоко, почти у самого холодного ночного неба медленно проплывали верхушки деревьев. Ветер заставлял скрипеть мощные, вытянутые в тетиву стволы. В унисон с их скрипом издавали протяжные стоны полозья волокуши. Кайдал с глухим звуком вбивал пудовые копыта в измочаленную земную крепь, громко всфыркивал, шумно мочился и, задрав хвост, то и дело громко выпускал из себя необузданные ветры.

— Пани, — Инышка коснулся своими губами виска Ядвиги, — а что будешь делать, как война кончится?

— Кончится! — Полька набрала полную грудь воздуха. — Она не должна кончаться, Иннокентий! Никак не должна!

— Эт как это?

— Пока есть война, у меня есть дело на этой земле. Сидеть дома, держа под подолом детей, — не моя судьба. Я люблю войну, потому что можно всегда встретить много красивых и сильных мужчин, которые послужат тебе. Потому что война приносит доход и раскрывает твои способности. И еще на войне не так сложно заслужить титул и милость королей.

— Приносит доход? — Инышка даже чуть приподнялся на локте.

— Если кончится эта война, я отправлюсь на другую. Я счастлива только тогда, когда звучат выстрелы, строятся стратегии, плетутся тонкие, а иногда и не очень паутины державных дипломатий. И ты можешь всюду следовать за мной, мой храбрый рыцарь.

— А если меня убьют?

— Ну что ж, — Радзивил хрипло хохотнула, — у меня появиться другой рыцарь. Но история о тебе не забудет.

— А пани найдет другого и сама быстрее забудет меня! — Инышка почувствовал, как тяжелый холод стал заползать под сердце.

— Но я буду рассказывать о тебе тем, другим, что окажутся возле меня. Ставить тебя в пример. А значит, буду помнить. — Ядвига лениво улыбнулась и коснулась своими прохладными пальцами Инышкиных губ.

— А ну там потише! — Силантий буркнул, повернувшись вполоборота.

Сквозь солому проступал круглый, грязно-желтый лик полной луны. Послышались голоса. Русская речь. Скорый топот приближающихся копыт.

— А ну стой! Чё везешь!

Слышно было, как человек соскочил с лошади и направился к волокуше.

— Чё, ребятки! Да то же все: муки, хлебца, рыбки. — Силантий, кряхтя, начал вставать со своего места.

— Дай-кось на пробу! Вдруг стравишь! — Вместо диска луны показалось черная бездна бородатого лица. Стрелец наклонился так низко, что едва бородой не пощекотал щеки пани. Мясистый нос начал свистяще принюхиваться.

— И впрямь рыбой тянет. Небось поляков подкармливать решил?

— Да Бог с вами, ребятушки! Своим токмо. Вашему же начальству везу. Как заказывали.

— А какому начальству? Как зовут-то его, начальство енто?

— Так это государевым сотникам Степану Кайдашеву, Велемиру Мямликову и Мытарю, как его… трохи с памятью… Так напужали же, ребята! — Силантий говорил неестественно для себя высоким голосом. И был в манере говорить и жестикулировать ничем не отличим от прочих коробейников удачи, этих хитрых и отчаянных пауков войны.

— Мытарю Решетову, что ль? — договорил за Силантия стрелец.

— Так и есть, ребятушки, Мытарю Решетову.

— Да. С ним лучше за кусок не спорить! — Стрелец разогнулся. — Этот, парень, вмиг с головы до колен проглотит.

— Да, ну его, Тимоха, пускай едет. Не то Решетов сюды сам прилетит! — раздался голос другого стрельца.

— Третьегодни, вишь, — сказал тот, кого назвали Тимохой, — Мытарь-то наш Решетов, по отчеству Васильевич, так угостил плетью одного стрельца за то, что тот с его гостинца отломил, что шкуру до костей поободрал да на голые кости целое ведро муравьев высыпал. Эт, брат, ну его…

— Да неужто ж насмерть? — Силантий сдернул шапку и коротко перекрестился.

— Да как не насмерть! Тут, парень, из-под такого не выживешь. — Тимоха тоже перекрестился.

— Слышал, перед Шеиным выслуживается? Метит Решетов в тысяцкие на Коломну? — Силантий этим вопросом продемонстрировал свою осведомленность.

— Шеину бы самому голову на плечах удержать! — ответил другой стрелец.

— Что эдак? — Силантий вновь перекрестился.

— Да плохи дела у Михаила Федорыча. Бьют нас поляки. Пушки отбили уже. Вот-вот и все войско порешат! — Тимоха длинно выдохнул.

— Без благословения пошел царь-батюшка. Говорили ему, мол, рано пока. Он же ж нет, и все тут. — Стрелец провел рукой по соломе.

— Да ты рыбки-то возьми, служивый! Все ж для поддержания души в теле бренном! — Силантий кивнул на мешок, торчавший в конце волокуши. — Я ведь мытарю сказывать не стану. Что я, нехристь какой?

— Давай, Ваня, трохи выуди. — Тимоха отошел от волокуши.

Стрелец выхватил из мешка с рыбой несколько сушеных карпов, хмыкнул, поднес к носу и, довольный, присоединился к своему товарищу по караулу. Вскоре свистнули плети, и кони понесли стрельцов в темноту ночи.

Совсем неожиданно повалил мокрый, хлопастый снег. Инышка еще плотнее прижался к Ядвиге и затаив дыхание слушал удары ее сердца. Женщина млела в мужских объятиях, ощущала себя в уюте, что помогало проваливаться в сон. Силантий через минуту-другую стал похож на бесформенный белый бугор, торчащий над волокушей совершенно неподвижно. Только борода вокруг крупного рта тихо позвякивала сосульками.

«…Господи, помоги мне! Не дай погубить душу предательством! Укрепи дух мой!..» Казак, до сей поры не ведавший женской ласки, не гладивший ладонью женских волос, молил Бога о помощи. Наверное, было бы гораздо проще переметнуться на сторону врага, задавив в себе совесть и чувство долга, растоптав любовь к своему, к родному. Так происходило не раз и так будет не раз. Женщина и война — две вещи порой одного поля. Или наоборот: задушить в себе вспыхнувшие чувства к прелестной деве, похоронить первую любовь раз и навсегда, принести ее в жертву служению Родине. И так тоже было. Мужчины навек отказывались от чувств. Решительно, бесповоротно, совершая подвиги только во славу отчей земли. Потом женились по расчету или пригляду и всю оставшуюся жизнь делали вид, что живут в гармонии и радости. Но случай с казаком Полужниковым можно назвать из ряда вон выходящим. Бедный молодой человек полюбил врага. Врага реального, коварного и хитрого. Мало того, он совершенно ясно понимал, что Ядвига — враг. И им никогда не быть в месте.

И более того, он видел, что красивая пани играет им, забавляется, использует для утех, но ничего не мог с собой поделать. Он любил страшно, исступленно, тупиково и при этом не имел права служить своему чувству. Кабы на его месте оказался зрелый, бывалый ловелас, опытный муж, то для такого подобная работа могла бы оказаться романтической, легкой прогулкой. Но такому бы не поверила Ядвига, поэтому мудрый, но безжалостный в вопросах взаимоотношения полов Иван Скряба выбрал для этой миссии совсем зеленого казака Инышку.

Снег окончательно накрыл солому, под которой лежали Инышка и Ядвига. Для них наступила кромешная ледяная тьма. Но в этой тьме только сильнее открылось для казака другое, ранее неведомое зрение. Он видел припухлые губы, серые лучистые глаза, пряди волнистых волос. Мысленно разговаривал, переводя любую тему в угловатую, дурацкую шутку и тут же сам над собой посмеивался. Представлял, как они вместе обустраивают дом, как беззлобно бранятся и многое, многое другое…

Кайдал начинал все чаще и чаще спотыкаться, тревожно всхрапывать, а то и замирать на месте. Силантий бурчал, вскидывая поводьями. Волокуша то и дело проваливалась в какие-то ямы и рытвины. Наконец окончательно встала.

— Усе, приехали, раздери душу! — Силантий спрыгнул с волокуши.

— Что случилось? — Ядвига пошевелила замерзшими губами.

— Заблудились, кажись! Эх, Кайдалушка, куды ж ты нас завез? Я тоже чуть придремал. А он с дороги-то и сошел. Да где она, дорога эта? Богу и то не видно! Не то что животине несчастной!

Радзивил попыталась подняться, но слой мокрого снега оказался настолько тяжел, что пани только охнула и осталась лежать на месте.

Силантий сгреб предплечьем белый бугор, который возвышался над его «пассажирами», взял пучок соломы, вытащил из-за пояса топор и стал разводить огонь. Желтые языки пламени быстро поднялись, робко затрепетали и вскоре вовсю пустились в плясовую по щепе, бересте и хворосту. Инышка с трудом оторвался от своего лежбища: холодом настолько сильно заколодило мышцы, что пошевелиться было очень трудно. Но вставать нужно, иначе студенец проникнет в кости и во все внутренности, тогда пиши пропало, хорошо еще, если выживешь, а от горячки уж точно не убережешься.

— Как же нам теперь быть, Силушка? — Ядвига протянула озябшие кисти рук над пламенем.

— Ждать до восхода. — Силантий буркнул куда-то в бороду.

— Что за напасть, растуды в телегу! — Полужников стал переминаться с ноги на ногу, похлопывая себя ладонями по ляжкам.

— Вот теперь и сказывай про своих леших. — Ядвига с улыбкой посмотрела на казака.

— Самое время, пани, про леших-то… Только их нам здесь не хватает. — Инышка ответил взглядом, но, встретившись с глазами польки, тут же отвернулся и еще сильнее затоптался на месте. — Я б до ельничка дошел!

— Сходи. Оно само-то не рассосется! — Силантий впервые за все время их знакомства пошутил.

Ядвига прыснула в кулачок.

— Смотри, чтоб кикимора за штаны не уволокла.

— Да ну вас. — Инышка, поджимаясь, побежал к кустам.

Силантий тем временем сходил к волокуше, достал из мешка несколько рыбин, кусок сильно соленого мяса, половину каравая хлеба и холодного отвара из чаги.

— На вот, — протянул он сушеного карпа Ядвиге, — ужо извиняйте, пани, чистить не буду. Вон казак придет, пущай и чистит.

— Ха-х, в этом тоже есть смысл. — Радзивил усмехнулась.

— Чаво? — протянул Силантий.

— Рыцарь должен выполнять любой каприз дамы. Иначе скучно. Э-эй, Иннокентий Пахомович, вы где? У меня будет к вам одна маленькая просьба.

— Вот черт, а не баба! — Силантий сплюнул и отвернулся.

— Что, ясновельможная пани! — Инышка вышел из кромешной тьмы кустов и прищурился на костер.

— Почистите-ка мне рыбки, Иннокентий Пахомович. Начинайте привыкать к светским манерам.

По лицу Инышки словно огнем провело. Он вытер лицо рукавом.

— У нас, пани, рыбу бабы чистят. А потому попрошу тебя этим вот сейчас и заняться.

— Ин-нокентий! Я что-то плохо поняла! Или ослышалась? Неужели гордость взыграла! Ха-ха-ха…

Неизвестно, чем бы закончился этот маленький сюжет той ночи, если бы на освещенную полянку не выехали два всадника. Все произошло очень быстро и почти бесшумно, словно они здесь находились давно и поджидали только подходящего момента. Всадники были одеты в крестьянскую одежду: длинные тулупы с поднятым воротом, волчьи шапки, правда, на ногах крепкие кожаные сапоги с меховой оторочкой.

На войне всегда только как на войне. Во все века и в любые племена есть люди, которых не сложно купить. Но полагаться на таких охотников удачи — боже упаси. С ними сотрудничают, им платят, но никогда не доверяют. Где и когда разыскал хитроумный Скряба этих двух поляков, сказать трудно, но за небольшую мзду они всегда выполняли не очень опасные поручения и доставляли сведения с польско-русской границы. Конечно, такая информация не обладала серьезной значимостью, но иногда очень даже приходилась кстати. Вот и сейчас эти люди готовы были за свои «тридцать сребреников» перевезти через линию фронта одну молодую пару. Что эта за пара, для какой цели стремится в Польшу, естественно, они не знали. Один из поляков поднес факел к лицу Ядвиги.

— Хорошенькая! — сказал по-польски, обращаясь к напарнику. И неожиданно, выхватив из-за пояса пистоль, почти не целясь, выстрелил в Силантия. Тот, громко крякнув, стал оседать на снег.

— Очень похожа на польку, — прозвучал ответ из темноты.

— Вы поляки! Боже праведный, вы поляки! — Ядвига чуть не закричала от радости, не обращая внимания на бедного Силантия.

— А вы кто, прекрасная пани? — спросил тот, что держал факел.

— О-о, вы никогда не пожалеете, если окажете мне небольшую услугу! — Радзивил взяла под уздцы коня всадника.

— Мы здесь для того и находимся, пани!

— Но я не одна — Ядвига вопросительно посмотрела на Инышку, — нас двое.

— О том нам ведомо! Возьмем вас на крупы своих коней.

— Хотя, — полька снова в упор посмотрела на Инышку, — ты можешь оставаться, рыцарь. Только дай мне письмо, которое вез гонец московскому государю.

Инышка едва сдерживал себя, чтобы не броситься прочь, в чащу непроходимого ночного леса. Он выполнил приказ. Теперь можно бежать и ждать холостого выстрела в спину, после которого он должен делано плеснуть руками и повалиться навзничь. Так же делано, как упал Силантий. Скряба все рассчитал. Инышку и Силантия должны якобы убить, чтобы у Ядвиги не оставалось никаких сомнений. В темноте из-за пазухи у него бы вытащили пакет с посланием, и дело с концом. Полька доставлена. Теперь можно вернуться и побыстрее оказаться там, где сейчас сражаются казаки Тимофея Кобелева. Так нет же ж. Что-то более сильное, нежели его воля, мешало ему сделать это. А всего того нужно сыграть последнюю часть спектакля. Просто сделать вид, что спасовал перед иноземцами и драпать драпать что есть силы. Пусть в спину летят насмешки ненавистных поляков. Самое главное, задание выполнено. Но в том-то все и дело. Нелегко казаку стерпеть насмешку, но еще тяжелее молодому мужчине так вот запросто отказаться от человека, которого полюбил пуще неволи. И Инышка словно выдохнул:

— Куда ж я теперь, пани Ядвига? Ежели меня споймают, то сидеть тогда на колу. А ведь споймают обязательно. Казаки домой не примут. На Москве долго не спрячешься. Некуда мне выходит, ясновельможная!

— А как же вы узнали, где меня искать и кто я? — Ядвига вдруг отступила на шаг.

— Да вы, пани, не беспокойтесь. Тот, кто вас сюда вез, занимается тем же, что и мы. — Поляк хмыкнул. — У нас с ним старые счеты. А еще очень скоро московское войско начнет отступать, и нам не нужны свидетели.

— И все же я ровным счетом ничего не понимаю? Силантий сказал, что мы заблудились? — Ядвига начинала нервничать.

— Роланд, успокой же ее! — снова голос из темноты.

— Хорошо. — Роланд кашлянул в кулак. — Мы знали, что повезут двух перебежчиков. А мы тоже люди и хотим немного заработать денег.

— Так вы просто разбойники, которые решили пристрелить моего возницу и хозяина этих саней, чтобы завладеть добром, а меня перевезти за вознаграждение. Браво! И делиться ни с кем не нужно! Вы только потом друг друга не перестреляйте, жадные вороны! — Ядвига взяла Инышку за руку. — Так вы решились, друг мой?

— Да. — Инышка хрипло выдавил, понимая, что подписывает себе если не смертный приговор, то приговор на изгнание уж точно. Никто никогда не сможет простить его. Он все понимал. Но ничего не мог с собой поделать.

— Ну, давайте на крупы! — резко выкрикнул тот, кого звали Роланд.

Поляк, перегнувшись в седле, подхватил под локоть Радзивил и словно шутя поднял ее и посадил впереди себя.

— Нет! — выкрикнула полька. — Ты всего лишь вор, потому я пересяду назад! — Она отбросила от себя руки всадника, спрыгнула с коня, а потом, ухватившись за луку седла, ловко забросила свое тело на круп лошади.

— Эк! — крякнул поляк.

Инышка зашел за спину другому всаднику. Чуть присел, вдохнул и, оттолкнувшись от земли, взлетел на конскую спину.

— Хорош, казак! — присвистнул Роланд и ожарил плетью бок животного.

Когда конский топот окончательно растворился в глухой непроглядной ночи, Силантий поднялся. Глаза его были стеклянными от подступившей слезы. Он покачал головой, грузно сел на свою волокушу и поднял поводья.

Глава 13

— Ты слышал, Савва, что тебе Тимофей Степанович велел?

— Чего же? — Монах с улыбчивым прищуром смотрел на Рославу.

— А чтобы ты меня не отпихивал!

— Ах ты, девка, подслушала?

— Я не подслушала, я мимо шла! — Рослава обиженно потупилась.

— Ну буде, буде! — Савва распрямился, замер, уставясь на распущенные волосы девушки, сбегавшие от шеи по плечу через всю грудь и до самого пояса. А потом вдруг шагнул, обхватил руками за тонкие плечи да и прижал к широченной груди трепещущее молодое тело. Уперся щекой в золотистую макушку и глубоко вздохнул.

* * *

Казаки хоронили своих убитых. В задней части крепости вырыли одну общую могилу, куда и складывали погибших. Без шума, суеты и плача. Без гробов. Обматывали тела льняными тряпками и складывали в ряд. Закидывали землей, ставили крест и корябали на дощечках имена. Потом копали другую яму.

Кобелев подсчитал оставшихся. Получалось, что всех, кто выжил, пятьдесят два человека, из них двадцать четыре раненых, семеро не смогут держать оружие. Да еще сорок три бабы. Вот и все воинство. Гмыза и Терентий Осипов погибли. Шальная пуля насмерть сразила Авдотью, которая была старшей по раненым. Кто может на себя взять командование пищальниками и пушкарями? Только Савва. Заговоренный и впрямь. Монах передвигался под шквальным огнем по крепости и словно пули руками от себя отводил. Ни одной царапины, за исключением тех небольших ссадин, что он получил от взрывов своего же пороха. Атаман по-прежнему лежал на втором ярусе, накрытый буркой, седло под головой. Размышляя о монахе, он неожиданно поймал себя на мысли, что ведь его-то тоже каким-то мистическим образом смерть стороной обходит. Кобелев трижды сплюнул через левое плечо, перекрестился. Боль за грудиной чуть отступила, и он мог подвигаться. Повернул голову к бойнице, чтобы посмотреть, что происходит за пределами крепости.

Татары собирали трупы боевых товарищей. Обирали, вытряхивали из кольчуг, стаскивали сапоги и ичиги, с богатых срывали перстни, собирали оружие и складывали отдельной кучей. Сказать, что мертвых была гора, значит, вообще ничего не сказать. Но помимо убитых людей было еще невероятное количество мертвого скота. И тех и других получилось так много, что на месте брода образовалась настоящая запруда.

Вода в поисках нового пространства двинулась в сторону татарского лагеря. Мутные, окрашенные кровью, пропитанные запахом мертвечины потоки поползли, набухая микробами будущих болезней и эпидемий. Отрубленные головы, руки, ноги, пальцы, другие фрагменты плоти, а также клочки одежды, пучки слипшихся, спутанных, переплетенных волос — все это текло, выпускало омерзительные пузыри, хлюпало, неумолимо приближаясь к людям.

Кобелев еще раз перекрестился… Боже, отведи от нас беду!.. Он, опытный воин, понимал, чем грозит татарам свернувшая с русла река. День-другой, и в их стане начнутся болезни. Да те самые с кровавым поносом, с лихорадкой, с бредовой горячкой. Могут пойти по всему телу разные чумные язвы. Неизвестно, как оживают в воде эти напасти. Но воду эту уже пить нельзя. А значит, хан Джанибек должен очень скоро принять какое-то решение. Но какое? Он может, зная, что защитников осталось совсем немного, пойти на отчаянный штурм, понести еще потери, но одолеть крепость.

Что уж думать о потерях, если нависла угроза болезней? А может сняться и уйти на Воронеж, полагая, что Кантемир-мурза прорвался на другой берег через Студеное. Как вы там, ребята? Задавая этот вопрос, Кобелев прекрасно понимал: долго удерживать четыре необстрелянных казака целое войско не смогут. Атаман отдал приказ: продержаться сутки, а потом возвращаться. Но, заглянув в глаза Лагуты Башкирцева, понял — эти скорее умрут. Кобелев уже двести раз пожалел о том, что не отправил с ними кого-то старшего, кто бы заставил, приказал отступить.

Неприятель расчищал брод, пытаясь столкнуть реку в прежнее русло. Чуть выше рылись огромные ямы. В одни сваливали убитый скот и трупы казаков, погибших во время вылазок и упавших с крепости, в другие складывали своих погибших. Кобелев обратил внимание на то, что крымцы хоронят всех вместе, не разделяя на знать и простых воинов. Такие захоронения допускались только в случае очень больших потерь и мало того — когда война не считалась выигранной. Традиции и нравы восточных соседей излегощинский атаман знал очень хорошо.

…Кто остался-то! Эк!.. Атаман понимал лучше других, что если Джанибек возобновит штурм, то он будет последним и продлится от силы пару часов. Защитников оставалось совсем немного. Едва ли не треть от первоначальных сил. Что делать ему, поместному атаману? Может, собрать оставшихся в живых и вывести в поле, пропустить крымскую лаву? А там уж как Бог рассудит. Или продолжить сопротивление и всем погибнуть? А если выкинуть белый флаг и пойти к Джанибеку? «Но нет же ж. Вспомни, Тимофей, как поступил хан с Гуляем Башкирцевым. Этот не пощадит. Да о чем это я, пес меня задери! Дулю вам, поганые!»

— Рогат!

— Я здеся, атаман! — Пятидесятилетний казак высунул из-под настила седую голову. Осклабился. Рот щербат. По всему лицу глубокие ссадины.

— Скольких в седло можно? — Этот вопрос означал: много ли тех, кто саблю умелой рукой сжимать еще годен?

— Так есть вроде. Ну, може, с десятка полтора.

— Ну… — Кобелев присвистнул и подмигнул Рогату, — а я думал: ты да я!

— Да ты чё, бать. Поднапружиться ежели, то все два десятка.

— Поднапружаться не надо. Нужны хорошие и опытные бойцы. Те, кто знает, как в ночную ходить.

— Хаживали. Да не раз.

— Ну, тогды слухай сюда. Ишь воздух-то занедюжил как!

— И то верно! — Рогат посмотрел на небо. — Хворь дуется, аки глаз небесный!

— Во-во. Закат с восходом перекашливаются.

— А вечер с утром перечихиваются! — Кобелев положил руку на плечо старому казаку. — Не забыл еще присказок-то наших!

— Да в эту-то пору грех тучу за голенище не заткнуть! — продолжил Рогат.

— А уж бес в плети так и повизгиват! Може, в последний разок погулять придется.

— Как Бог рассудит! А делать чё будем?

— Янычар насаживать. У них порох и мушкеты. По-другому Джанибек нас не возьмет. Значит, нужно попытаться лишить его главной ударной силы.

— Лишить-то будет не просто! Их тама вона сколь!

— И то я сам не вижу! Но добрую половину мы у них прибрали. — Тимофей Степанович посмотрел сквозь щели надолбов. — Значится, еще кой-чего оттяпать можем, а там, глядишь, все легче станет. Не нам, так тем, кто потом их на Можайске встречать будет.

— Я же только рад, бать! Ты меня-то не уговаривай. Скажи, как сделать?

— Вот я с тобой и говорю, чтобы ты тоже думал, как сделать. Отдать приказ — оно, парень, что ус закусить. А вот когда человек сам понимает, как и что сробить, совсем другое дело.

— А ежели ус закусывать нечем? — Рогат хохотнул в прокуренный кулак.

— Такие еще дороже стоят. Вон вишь, — Кобелев показал рукой в сторону неприятельского стана, — янычарский лагерь. Они отдельно стоят. Чуть поодаль от Джанибека. Охрана у них своя. И это для нас очень хорошо.

— А чего же раньше-то так не надумал, бать?

— А того. Когда они только пришли в засаде битые, то уж шибко осторожными были. Патруль усиленный держали. О дозоре лучше и не говорить. Я все видел. А вот сейчас подрасслабились трохи. Чё, дескать, из этой крепостишки вылететь может! Спят, как сурки, уже вторую ночь. Караульных своих не ставят. Надеются на татарских. А те далеко. Да и не до турок им. Своей крови хватает. Момент очень хороший, Рогат.

— Так чуть смеркнет и може прямо на конях через брод?

— Чего добьешься? Ну, положишь ихнего брата с десяток, а дальше сам голову сбросишь. Не-е… Тут надо наверняка и хорошо бы подсечь командира ихнего турецкого. — Кобелев прикрыл ладонью глаза и сделал глубокий вдох. Снова стала появляться боль за грудиной. — В общем, так я мыслю, Рогат: начнет вечереть, копыта коней обмотаешь рогожей и двинешься вверх по реке. Пойдешь тихо, чтобы они чего там не заподозрили. Доскачете до брода.

— До Студеного никак?

— Оно самое. Там ребятишки наши Кантемира должны были попридержать. А оттуда уже по правому берегу на лагерь турецкий. Он, вишь, аккурат так расположен, что его с левого крыла легче всего замести. Но саблями ради игры не блескуйте. Оно, ежели много басурмана положите, хорошо, конечно. Но нам нужен ихний главный. Усек, Рогат?

— Усек, Тимофей Степанович. Только вона сколько объезжать придется.

— А ты поторапливайся да с разумом. Давай-ка ступай, казак. Пособи еще немного с погребением. Как солнце аккурат вон над той березой встанет, — Кобелев указал рукой на запад, — так тем, кого отберешь с собой ехать, прикажи ложиться и отдыхать. А с первой звездой — в путь. Ты, по моим расчетам, должен к лагерю турка подойти ближе к утру. Ох, сон-ат самый! — Атаман закрыл глаза, и тут же сон стал уносить его в царство белых и красных коней, вороных бурок и теплого парного молока.

* * *

Солнце скатилось за верхушку плакучей березы, про которую говорил Рогату Тимофей Кобелев. Со дна потемневшего, густого, синего неба всплыла одинокая звезда. Поднялся ветер. Он дул от татарского стана и нес в себе запахи перегоревшей, жирной пищи, конский пот, смрад давно немытых степных тел и обрывки каркающей речи. Человеческий труд того дня был не напрасен: Усмань снова вернулось в свое русло. Потоки серебряной воды потекли в том направлении, которое было задано силами природы и Творцом. Потекли, унося далеко кровь, лоскуты рваной одежды и куски отстрелянной, отрубленной плоти. Чистая вода вернула свежесть воздуху и птичьи голоса.

Савва гладил золотистые волосы Рославы, глубоко глядя в набухшее вечернее небо, словно спрашивал у высших сил дозволения. Э-эх!.. Подхватил на руки девушки и шагнул в темный прямоугольник дверного проема. Посреди комнаты стоял крепкий дубовый стол. Монах аккуратно опустил на него свою ношу. Неожиданно Рослава дернулась, села и оттолкнула от себя мужчину:

— Погодь, Саввушка!

— Ты чего, милая!

— Отвернись. Не могу я так…

Монах мотнул головой и, пряча в густой бороде легкую улыбку, отвернулся.

— Вот теперь… — Рослава лежала на черных досках стола белая, словно свеча. Золотые волосы рассыпались, подобно разливу реки, свесились за край стола волнистым водопадом. Два диковинных холма, ровные и нежные берега бедер и бархатная долина гладкого живота.

Савва глядел завороженный, с остановившимся дыханием и напрочь потерявший себя. Единственный вопрос, который крутился у него на окраине сознания: неужели это все мне?!

— Тебе!.. — словно услыхав его, сказала Рослава.

Монах наклонился и глубоко вдохнул тонкий и чуть терпковатый аромат девичьего тела. Провел кончиками пальцев от ложбины между грудями до ровной ямочки пупка. Потом дальше туда, где белели сахарные бедра. Поцеловал колено и вдруг увидел перед собой луговину с яркими ромашками. Поцеловал ямочку на животе — и перед глазами возникла тихая река с глубокими заводями, где почти нет течения и только сизый ковер тумана. Неожиданно жаркое пламя бросилось в плечи, в голову, подступило к горлу. Савва сдирал одежду так, словно она прилипла к коже, от того и трещала по всем швам. Какое-то время он не мог надышаться и насмотреться, не зная, с чего начать. И вдруг решился. Просунул руки под упругие изгибы женский коленей, чуть приподнял и погрузил бородатое лицо в горячее, влажное лоно. И пил. Пил. Утоляя жажду проснувшейся плоти.

* * *

Как только последний луч солнца погас захудалой свечкой по-над Усманью и знобливая волна ночной прохлады прокатилась от берега к берегу, Рогат скомандовал, чтобы строились, держа коней под узцы.

Кобелев дал Рогату десять человек, сам он был одиннадцатым. Казаки разобрали завал в том месте, где когда-то скрипели ворота. Проход сделали узким, чтобы мог пройти верховой, не более. Как только небольшой отряд покинул стены крепости, оставшиеся внутри защитники снова завалили его бревнами.

Семнадцать лет назад тогда еще молодой казак Рогат хаживал на Степь в сотне Гуляя Башкирцева. Мог саблей коню снести на полном скаку голову. Вся сотня была как один, матерые, хоть и молодые и шибко обиженные татарами. При крещении было у Рогата имя Василий — да кто об этом помнит. Родителей порешили крымцы, когда малому исполнилось едва шесть лет. Отца, данковского кузнеца, сразили степные стрелы прямо у наковальни. Он и толком оглядеться-то не успел. Мать иссекли плетьми и за косы таскали по всей деревне. Маленький Вася уцелел чудом, его просто не заметили среди прибившихся к хлеву телят. Свистели стрелы, горели дома, кричали и стонали люди, жалобно мычало стадо коров. Годовалый теленок, пораженный стрелой в глаз, рухнул и придавил, полностью накрыв собой, еще одного круглого сироту. Так и выжил будущий казак Рогат. А почему так прозвали еще в раннем детстве? Да потому, что малый драться со сверстниками предпочитал не кулаками, а со всего маху бить головой. Набычиться, бывало, по обидке и плевать ему, кто перед ним. Разбежится, коли взрослый на пути, то в живот — головой, а сверстник — так получай по носу или по зубам. И так он наловчился, что многим стали мерещиться рога на лбу у малого. Он еще и добежать порой не успевает, а человек уже, того, лежит на земле и кости на лице щупает — не сломано ли где. Жил Рогат до семнадцати лет у вдовы Полосухи. Домашней работы чурался, потому в доме у них всегда вкривь да вкось было. Но если нужно в ночное коней пасти, то тут он первым завсегда просился. Вот там-то, в степи, и представлял он своих врагов и сек ковыли поначалу деревянной сабелькой, а потом уже и настоящей, боевой. У него такая появилась раньше других сверстников. В сарае у тетки Полосухи нашел. Видать, припрятывала до поры баба, но разве от такого далеко упрячешь, коли железо ратное продолжение плоти, а ярость — второе сердце.

Семнадцать стукнуло, крикнул Полосухе: «Не поминайте лихом, тетка! Я к Гуляю Башкирцеву!» И ускакал прочь, только хвост поднятой пыли долго висел над дорогой. Но за хвост тот не ухватишь да обратно не воротишь. Казак и есть казак! До Башкирцева Рогат не дошел, прибился к сотне атамана Полубояра.

Но в первом же бою под ним убило лошадь. Даже толком и саблей не взмахнул, как вокруг шеи сжался аркан степняка. Долго волокли его по земле, вначале одежонка клочьями пошла, потом и от кожи ничего не осталось. Обнаженный, кровавый куль скрутили веревками и бросили поперек конского крупа. Так оказался Рогат на знаменитом Дубовом рынке, что недалеко от Тмутаракани.

* * *

На рынке в колодках жарился Рогат под неистовым южным солнцем. Ободранного и калечного покупать никто не хотел. И вот когда совсем продавцы опустили цену, а рынок готовился к закрытию, купил-таки его один толстый, пропахший топленым салом человек. Правда, человеком его с трудом назвать можно. Снова петля на шее, другой конец веревки на крюке скрипучей арбы. А сил идти почти нет. Каждый шаг для босых ног нестерпимой болью выходил. Споткнется, упадет Рогат, и тут же петля вокруг шеи стальным обручем стягивается. Плети. Плети. Нужно вставать. Правда, чтобы товар не издох, на голову натянули баранью шапку. Так и шел казак: голый, окровавленный, со связанными за спиной руками, зато в шапке. В какой-то момент отключилось сознание, только тело само по воле неведомых сил двигалось. Рогату показалось, что вели его на веревке несколько дней без остановки. На самом же деле всего-то ночь да еще полдня. Потом был двор, окруженный забором из камней и глины, насквозь пропахший птичьими выделениями, жирной едой, заношенными халатами и бабьими сварами. У самого порога на ковре сидел старик с седой муравьиной бородкой. Голова у него мелко тряслась, а рот будто что-то постоянно жевал. Рогата показали старику, тот тонко взвизгнул и махнул рукой. Казака положили на живот, задрали, согнутые в коленях ноги. Мелькнуло жало клинка — и резкая боль в стопах. Ему разрезали подошвы ног, в раны вставили куски веревки и зашили. Дали пару дней после этого отлежаться. Затем отправили пасти скот. Передвигаться теперь он мог только осторожно наступая на внешнюю часть стопы, да и то через нестерпимую муку. Медленно прошел год. Много повидал пленник. Как закатывали людей в войлок и оставляли на жаре на медленную и страшную смерть. Как обматывали голову куском верблюжьей шкуры и заставляли несколько дней так ходить, после чего человек становился безумцем. Как плетьми полосовали плоть и сыпали в раны соль.

Но был в Рогате какой-то неведомый стержень, который никак не гнулся. Страх не вытеснил достоинство, не сковал навеки, не сделал забитым рабом. Он научился приспосабливаться, кивать, когда это нужно, торопиться, если прикажут, не смотреть выше подбородка. И не сломался. Лишь поглубже ярость свою спрятал. И молил Бога о спасении. Господь услышал молитвы.

Однажды августовским утром полыхнуло по-над степью зарево белого огня. Гиканье. Топот тысяч копыт. С обнаженными клинками летела казачья лава, сметая все на своем пути. Вспыхнул огонь на крышах домов. Кровь, изрубленные татарские тела, истошно орущий скот. В какой-то момент Рогат поднял голову. Высоко. Выше обычного, словно кто-то за подбородок крепко схватил и сильно дернул вверх. На фоне голубого неба смуглое лицо с плещущими озерами таких же голубых глаз. Черная, ладная, ухоженная борода. Белозубый рот. На голове белая папаха.

— Казак? — услышал Рогат вопрос и кивнул. — А коли казак, то чего притатарился?

Рогат в ответ показал на ноги.

— Эк тебя, парень! — Человек спрыгнул с коня, вытянул из-за пояса кинжал и коротко скомандовал: — Ложись!

Да было шибко больно молодому казаку, когда выковыривали из его ног вросшие намертво веревки, но сердце радовалось.

— Гуляй! — крикнул кто-то из толпы казаков. — Пора уходить! Не ровен час, набегут поганые!

— А и то верно, — Гуляй щелкнул кнутом по голенищу, — с отбитым полоном сильно не развернешься. Эк вас много-то как, православные!

Так оказался Рогат в войске молодого, но уже знаменитого на всю степь Гуляя Башкирцева.

А после уж пошло-поехало. Четырнадцать лет казаки наводили страх и ужас на крымцев. Отбивали полоны, громили в открытой степи татарские разъезды, перекрывали сакмы, жгли аулы. Пока не случилась беда. Смерть Гуляя многих всколыхнула и подняла в седла. Эх и погуляли бы казаки! Но Москва заключила с турецким султаном перемирие, татарские ханы подчинились приказу Порты, и на границе установился мир.

* * *

— Как мыслишь, Рогат, видели татары, как мы выходили? — Мордыван подъехал к десятнику.

— Мыслю, что не видели! — твердо ответил Рогат.

— С чего бы так?

— Ты бы помене кашепарился. Зенками ворочаешь, аж но мне не по себе. Сказал, что не видели, значит, не видели.

— Ну, тебе видней, десятник. Ты ж у нас у самого Гуляя правой рукой хаживал. — Мордыван не унимался. — А я вот даже не видел его. Токма слышал. Говорят, саблей от макушки человека до паха конского рубил. Неужели правда?

Рогат усмехнулся. Он на миг закрыл глаза и перенесся в семнадцатилетнюю давность, где в черной бурке и белой папахе летит по степи казачий атаман Гуляй Башкирцев. Удивило еще в первую встречу с ним Рогата то, что кисти рук у атамана были маленькими, узкими, тонкопалыми, запястья почти девичьи, да и сам он был тонкокостным, но гибким, пружинистым, необыкновенно ловким. Тонкие черты смуглого лица словно вытесаны из темного камня. Но какая улыбка! Складывалось ощущение, что Гуляй улыбается всегда, даже когда спит.

— И сам он был огромен, как каракумский верблюд! — Рогат поддерживал легенду о любимом атамане, будто бы тот был исполинского роста и обладал медвежьей силой.

— И татарина мог за ноги разорвать да и печень зубами одними вырвать?

— Правда. За столом иной раз после ужина так отрыгнет, что все на пол валятся. А уж коли свистнет в полную мощь, то, считай, кто рядом стоял, глухим навек остался.

— Ишь ты! А правда, что…

— Правда, Мордыван! Все правда. — Рогат прервал казака. — Ты давай-кось поменьше ртом шуми.

Мордыван послушно замолчал и отъехал в сторону.

* * *

Кобелев шел на отчаянный риск, ослабляя и без того малый гарнизон крепости. Да и не отправил бы никогда в такой рискованный рейд лучших, если бы вся ситуация не сложилась таким образом. Небо в тучах, луны и след простыл, тьма хоть глаз коли. Да еще и ветер с юга. Такой любой звук отнесет от ушей татарских далеко и надолго.

Он вновь собирался на один шаг опередить неприятеля. Выбить главную штурмующую силу: наемников-янычар. В такие рейды десятком не ходят, но другого варианта не было. Не уничтожить, так хотя бы разметать по полю, взорвать пороховые припасы, а если получится, то убить командира. Хоть и в серьезных годах находился Тимофей Степанович, но на зрение не жаловался. Он разглядел среди штурмующих турок своего давнего знакомца по крымским вылазкам: Селима-пашу. Приходилось даже пленить его однажды. Но умен турок, вынослив невероятно и силен. Из плена сбежал только потому, что смог часовых «переглядеть». Не спал, одним словом. Уже после узнали, что Селим может сутками бодрствовать, прикемарив только чуть на самом рассвете. Но осада уже шла шестые сутки. В конце концов, и Селим не железный. Пусть ночами не спит, но под утро-то все равно сморит у костерка и его. А значит — шанс. Джанибек свою охрану туркам не ставит. В холодном климате янычар не самый стойкий боец. На это и делал ставку казачий атаман. Казаки Рогата должны ударить под утро.

* * *

В полночь отряд казаков въехал в Студеное. Прошли селение. Двигаться приходилось почти на ощупь. Такая стояла тьма. Может, и к лучшему для глаз, иначе бы увидели место недавнего сражения. Весь берег был изрыт копытами тысяч и тысяч лошадей. Татары переправились полностью совсем недавно. Но отдать должное Кантемиру-мурзе, вместе со своими павшими воинами он приказал похоронить и убитых казаков.

Свеженасыпанный курган пах влажной землею, горьковатым весенним ветром и глухим горем. Благо в темноте его не было видно. Казаки спустились к воде. Рогат приказал зажечь два факела: один должен гореть на правом, другой на левом берегах во время всей переправы.

— Мордыван, пошел! — отрывисто скомандовал Рогат. — Да под ноги там смотри!

— Ты б меня не учил, десятник, как по броду в Студеном хаживать! Я ведь сам, чай, отседова.

— Ну, коль отседова, так и смотреть не надобно?

— Ты б не так лучше сделал, Рогат! — Мордыван напряженно пытался разглядеть под ногами коня воду реки.

— А как?

— Давай-кось я перейду, да на том бережку огонь закреплю, а сам вернуся за другим и коня его под уздцы возьму да поведу, чтобы, значится, не оступился. Так вот за каждым и схожу. Без меня по такой темени всех смоет.

— Эх, коня жалко. Застудим, брат. Конь-то хорош у тебя.

— Конь-то хорош, а казаки еще лучше!

— Верно говоришь, Мордываша. Вернемся когды, вот война закончится, я тебе, клянусь саблей Гуляя, самолично коня хорошего подарю.

— Да ты шибко, Рогатушка, не торопись. Жив пока еще мой Ущип. Глядишь, може, и других лошадок переживет.

Переправлялись долго, более часа. К концу Ущипа трясло крупной дрожью, да и сам хозяин коня в сапоги начерпал, будь здоров. Но Мордыван, казалось, не чувствовал хлюпающей в сапогах воды. Бегая вокруг своего саврасого, он растирал рогожей его ноги, живот, пах, приговаривая:

— Эх, не така бы, брат, темень, я бы тебя по поженьке-то прогулял. Мигом бы согрелся. А тут, вишь, брат, чего деется-то. Ты потерпи, кипяточек мой, потерпи, голубчик!

— Идем цепью, след в след. Мордыван первым! Ну, пошли, казачки! — Рогат дернул узду.

Кобелев рассчитал очень точно. Отряд Рогата подошел к лагерю турок незадолго до рассвета. Оставалось даже немного времени, чтобы выслушать приказы и спокойно помолиться перед атакой.

Только чуть засинел рассвет и стало немного легче глазу, Рогат потянул саблю. Серый клинок зашипел в ножнах, сверкнул ледяной сталью и вымахнулся, словно не рука человека владела им, а сам он был живым и обладал собственной движущей энергией.

— За дело, братцы! Все всё помнят? — Рогат широко распахнутыми глазами смотрел на неприятельский стан.

— Любо! — раздалось в ответ.

И отряд полетел по утренней, озябшей, еще не очухавшейся ото сна земле.

Построение было простым: шли парами друг за другом, стараясь не отставать, как велел Кобелев. Главная цель — Селим-паша. А коли не получится с ним повидаться, то разок-другой насквозь пройти лагерь. Разрезать его на части. Внести панику в ряды противника.

Дремлющих часов смели, затоптали. Ворвались в лагерь и стали рубить и колоть пиками спящих, таранить грудью коней шатры и палатки.

— Мордыван, порох! — Рогат указал саблей на мешки, сложенные горкой друг на друга. Мордыван кивнул, запалил факел и швырнул. Попал точно в нижний мешок. Огонь метнулся по ткани, секунду-другую обживался на новом месте, а потом — ахнуло!

Один раз, другой, третий! Взрывы следовали один за другим. В воздух вместе с комьями земли взлетали тела людей, оторванные конечности, походные котлы и оружие.

Рогат оглянулся. Никого из товарищей позади не было. Он собирался уже выходить из сечи, как вдруг прямо перед ним появился человек. Сабельный шрам наискось тянулся через все лицо. Рогат понял, что перед ним сам Селим-паша. Его внешность Кобелев описал очень подробно. Человек поднял пистоль и прицелился в грудь казаку. Рогат дал шпоры коню, но тут же почувствовал резкую боль в груди. Стало трудно дышать, а в глазах запрыгали ярко-красные обручи. Уже из последних сил казак замахнулся и обрушил свой клинок на противника, стараясь угодить туда, где белел шрам. Голова Селима-паши раскололась лопнувшим арбузом. Кровь рванула фонтаном, обагряя дорогую одежду.

Одинокий конь вынес мертвое тело казака далеко в степь. Этот конь был единственным, кто остался в живых из отряда Рогата.

* * *

Когда раздались взрывы пороховых запасов турок, Кобелев находился на своем привычном месте: на втором ярусе лобной части забрала. Он лучше других понимал, отправляя казаков в этот опасный рейд, что только чудо может помочь кому-то остаться в живых. И потому как рванули мешки с порохом, атаман понял, что чудо не произошло. Он глубоко вздохнул. Утрата невосполнима, как и все потери в этой бойне, но теперь татарское войско лишено штурмующей силы. Стрелами да пиками, как показала практика, много не навоюешь. Неужели ему, старому поместному излегощинскому атаману, вновь удалось опередить хана Джанибека? Только он успел подумать об этом, как раздался страшный взрыв. Но на этот раз рвануло уже не во вражеском стане, а с правой стороны крепости. Настил, на котором находился атаман, со скрипом повело в сторону. В небо взметнулись бревна, служившие стяжкой, несколько надолбов вывернуло и бросило на крепостной двор, забивая насмерть находившихся неподалеку людей. В образовавшуюся брешь со звериным криком бросилось татарское войско.

Хан Джанибек тоже в эту ночь решил воспользоваться кромешной тьмой. Несколько мешков с порохом были подложены под правую стену, где меньше всего неприятель ожидал штурма. Да и понимал крымский полководец, что защитники крепости доведены до полного изнурения и, скорее всего, ничего не услышат. Впервые в этом противостоянии казачий атаман не смог предугадать действия соперника, хотя и делал все совершенно правильно.

Над настилом показалась татарская голова в меховой шапке. Кобелев рубанул от плеча и раскроил череп непрошеному гостю, но при этом сам едва устоял на ногах. Дым не давал дышать. И без того нездоровое сердце атамана с превеликим трудом выдерживало каждый день штурма. Он сделал шаг назад, чтобы перевести дух. Когда поднял голову, то увидел перед собой еще одного крымца, но уже идущего по настилу. Атаман собрал в кулак оставшиеся силы, выписал в воздухе четыре хитрых дуги и нанес удар с резким оттягом чуть ниже неприятельского уха. Косматая, черная голова прокатилась по доскам и свалилась вниз прямо в толпу сражающихся. Кобелев опустил саблю, тяжело переводя дух. Вдруг мелькнул где-то рядом листовидный наконечник пики. В следующее мгновение сразу четыре острия вонзились в тело атамана. Били снизу из-под настила.

— Вот же ж нехристи! — успел сказать атаман и тут же был поднят на копья. Уже мертвое тело бросили на землю, топтали ногами, плевали, изрыгая самые гнусные проклятия. Подскочивший с визгом татарин отсек голову, схватил ее за волосы и, подняв на уровне своего лица, стал яростно потрясать, забрызгивая алыми каплями себя и сгрудившихся вокруг.

Оставшиеся в живых защитники оказывали невиданное по своей ярости сопротивление, стараясь как можно дороже отдать свои жизни. Но разрозненные по крепости силы их стремительно таяли. И вот уже только в одном месте идет отчаянная борьба. Монах Савва в предутренней тьме больше походил на огромного черного кота, чем на представителя рода человеческого. Он то высоко подпрыгивал и бил ногами, отбрасывая и калеча врага, то пригибался к земле и наносил удары своим посохом так, что на землю кровавым шмотьем летели кадыки. И сколько бы еще он отправил душ басурманских на тот свет, одному Богу ведано. Если бы… Если бы… Она бежала к нему, вытянув вперед тонкие руки. По-птичьи свистнула смерть и вошла под сердце каленой стрелой. По льняному сарафану потекла тонкая струйка крови. Рослава остановилась, удивленно посмотрела на оперение, приоткрыла рот, чтобы что-то сказать, но зашаталась, упала сначала на колени, а потом с остекленевшим взглядом пронзительных синих глаз рухнула на бок. После этого Савва на мгновение оцепенел. Но это произошло только на мгновение, поэтому татары воспользоваться не смогли. Вдруг рот монаха распахнулся, обнажая черноту неслыханной боли, и раздался нечеловеческий крик. В следующую секунду он бежал, точнее, несся, выставив перед собой посох. Все произошло настолько стремительно, что татары ничего толком не успели сообразить. Посох воткнулся в землю и точно пружина вытолкнул монаха вверх. Прямо на настил второго яруса. После этого, подобно степному черному ворону, Савва перемахнул и сам частокол. За ним не погнались. Да и куда там!

* * *

В самой высокой точке берега стоял человек и смотрел обезумевшим взглядом то на пылающий турецкий стан, то на крепость, внутри которой кипел рукопашный бой. Это был хан Джанибек. Он понимал, что никогда не получит одобрения со стороны турецкой Порты, поскольку план провалился и потери оказались невероятно большими, и никогда его не простит Крымское ханство. Люди будут смотреть на него хуже, чем на врага. Матери и отцы погибших воинов проклянут его, женщины будут отворачиваться, проходя мимо, дети невернувшихся отцов с ненавистью смотреть в спину.

Крепость наконец пала, но можно ли праздновать победу? Если здесь погибли сотни, то что будет, когда придется сразиться с настоящим войском?

— Мубарек! — Хан повернулся и пошел в сторону своего шатра.

— Да, почтенный!

— Завтра отведешь войско под Ливны и Воронеж.

— Но хан…

— Я все сказал! — Джанибек задернул за собой полог шатра.

— О, Аллах, Всемогущий и Всемилостивый! — Хан медленно потянул из ножен кинжал. — Прими дух мой в чертоги свои! — Он поднял голову и неожиданно увидел перед собой в неверном свете факела лицо седовласой старухи с синими губами.

Джанибек опустился на одно колено, нащупал острием клинка мягкое углубление между ребер напротив сердца и резко вогнал оружие в плоть по самую рукоять.

Мубарек-гирей отведет крымские войска под Воронеж, где наскоро созовет военный курултай, на котором он будет избран главным военачальником. И в середине июня 1633 года татарские лавы совершат опустошительные набеги на Каширский, Коломенский, Рязанский, Пронский, Белевский, Болховский и Ливенский уезды.

Но эти действия татар уже не смогут повлиять на ход всей войны. Время было уже безвозвратно упущено. Героическое сопротивление казаков на южном Порубежье спутало все карты польского штаба.

Глава 14

Раз сыну советовал некий отец

(Запомни: в советнике виден мудрец):

«Бессильных, о сын, не тесни, ибо сам

Ты можешь принять от сильнейшего срам».

Ах, волк неразумный не в силах понять,

Что может пантера его растерзать.

«Чему ты научил меня, великий Саади?» — Кантемир-мурза в своем золотом шлеме находился в передней линии своего войска. Он отрешенно смотрел куда-то вдаль поверх Можайского кремля.

— Почтенный мурза, ты стоишь очень близко к неприятелю. А у них пушки, — сказал кто-то за спиной Кантемира.

— Я нахожусь со своими воинами. От судьбы уйти невозможно. — Он снова уставился в дымчатую русскую даль затуманенным взглядом. — Время жизни твоей, о Саади, совпало с катастрофическими событиями. Ты пережил войны с крестоносцами (был даже у них в плену), разрушительное нашествие монголов, «крушение царств», ужасы иноземного завоевания. Через все испытания пронес ты свой светлый, практический разум, незатемненную ясность сознания, уживчивый и мягкий нрав. Скитания и жизненные испытания обогатили твой опыт. Но что за идеологию ты оставил после себя, о великий! Вся она выливается в законченную философию «здравого смысла» и приспособленчества. Общедоступная житейская мораль обусловила необычайный успех твоих произведений. Само собой, что необыкновенный успех и поразительная живучесть твоих произведений объясняются также их высокими художественными достоинствами. И все же… Все же…

Додумать фразу или договорить ее Кантемиру не дали.

— Мурза, от ворот скачет человек! Он вроде даже одет по-нашему.

— Пусть приблизится. Узнаем, что ему нужно. Атаковать кремль мы не будем. Пойдем сразу на запад, в тыл московскому войску. Есть ли смысл понапрасну терять людей. А вот на обратном пути с поляками и их пушками мы возьмем даже самого шайтана за одно место! — Кантемир громко захохотал, и его примеру последовали остальные.

Когда татарское войско появилось под стенами и застыло в ожидании, Карача находился в одной в крепостной башне, которая дальше других смотрела в поле. Он сразу разглядел в приближающемся татарском войске человека в золотом шлеме и, конечно же, понял, что это не кто иной, как сам Кантемир-мурза — истовый мусульманин, поклонник восточной философии, человек, объявивший себя непримиримым врагом христианства. Еще Карача знал, что Кантемир не обладает талантом в воинском деле, но зато любит загребать жар чужими руками, а еще может истреблять целые селения, при этом цитировать своего любимого Саади. Вот и сейчас он не увидел воинов своего дяди хана Джанибека, а только войско мурзы и сразу все понял.

За то время, пока Карача находился пленником в Можайске, многое изменилось в его душе. Он все отчетливее и глубже понимал необходимость дружбы с Московским царством, все сильнее проникал сердцем в суть русской натуры и находил, что ближе по духу, по системе ценностей нет никого ни с восточной стороны, ни тем более с западной. Какая сила дернула его подойти к Скрябе и попроситься на встречу с мурзой, ответить он и сам не мог.

Опытный воевода увидел черный блеск в глазах молодого татарина и решил отпустить, сам плохо понимая разумом свое желание, лишь сердцем чувствовал, что поступает правильно.

— Да это Карача, хо! — Кантемир привстал в стременах. — Счастливый юнец помышленьем велик, годами он молод, в делах же — старик. Высок и познаньем и рвением он, разумен, талантлив, и храбр, и силен. Щедротами он океана стократ обильней и степенью выше Плеяд.

Карача приближался. Тонконогий, молодой жеребец огненного окраса нес его, копытами едва касаясь земли. Конская грива отливала золотом и ходила по длинной шее глубокими, упругими волнами.

— Хорош конь! Но и всадник каков! Вах!.. О счастье, о радость потоку времен взрастившему сына такого, как он! Пусть счастия око взирает любя, Глава падишахов, всегда на тебя. — Лицо мурзы тронула тонкая и, как обычно, ледяная улыбка. Он восхищался и одновременно завидовал, но всего больше ненавидел, поскольку никто в его присутствии не должен выглядеть величественнее и благороднее, чем он.

— Да он предатель, наш Карача! Кишками чую предателя. Там дядя сокрушается, гибнут воины, а он живет себе припеваючи в русской крепости. Я лично снесу ему голову! — Кантемир извлек саблю из ножен.

Он видел, что приближающийся всадник без оружия, поэтому и решил проявить «незаурядную доблесть».

Но на что рассчитывал сам Карача? Встретиться с мурзой и попытаться отговорить его идти на московское войско. Поступок безрассуден, но на войне бывало и не такое.

Они сближались. Доспехи и блеск клинка против голых рук и запредельного благородства.

Но Бог не в силе… Когда расстояние между ними сократилось до нескольких шагов, неожиданно Карача сорвал с головы шапку и со всей силы швырнул ее в лицо мурзе. Этот маневр на секунду сбил Кантемира с толку. Но и этого порой немало. В мгновение ока Карача оказался за спиной соперника, сблизился с ним вплотную. Обхватил правой рукой за шею, левой рванул из-за пояса мурзы кинжал и нанес несколько ударов в живот, чуть ниже линии кожаного доспеха.

Был некогда злобный насильник сатрап,

От страха пред ним даже лев бы ослаб.

Однажды насильник в колодезь упал,

В опасности страшной себя увидал.

— Я тоже читал Саади, Кантемир-мурза! — Карача оттолкнул скорченное в предсмертных муках тело.

Но едва он успел договорить, как в его спину вонзилась сразу дюжина стрел. Карача не упал на землю. Как и положено победителю, он тронул поводья и задал неспешный ход коню. Он до конца боролся с навалившейся на глаза тьмой, стараясь удержаться в седле. Ведь там, за воротами Можайского кремля, его ждали, верили в него и надеялись.

Наследник ханского престола, принц Карача умер, сидя в седле, как только ворота крепости с тягучим скрипом закрылись за ним.

После смерти Кантемира-мурзы татарское войско рассыпалось, раскатилось в разные стороны, подобно игральным костям, выброшенным из кружки. Часть повернула назад на юго-восток и стала спешно отходить к своим границам, другая часть еще какое-то время жгла и грабила деревни и городские посады. Отдельные группы даже доскакали до Москвы. Но, встретившись с хорошо организованным войском князя Пожарского, крымцы быстро ретировались.

Вторжение крымских ханов с юга все же поколебало дух московского воинства. Часть казаков покинула строй, чтобы вернуться на защиту своих домов. Осада Смоленска затянулась, поскольку не были вовремя подвезены осадные орудия. Шеин старался блокировать подступы к городу. Но поляки совершали отчаянные вылазки и то и дело прорывали кольцо блокады.

* * *

— А я ведь, пани, сразу не поверил во все эти письма! — Корсак глубоко затянулся табачным дымком, задержал дыхание и выпустил несколько сизых колечек.

— Не поверил? О чем вы, Корсак? — Ядвига удивленно вскинула брови.

— Точнее, испытал сомнения. Знаю я этого Скрябу. Очень давно знаю. Но письма уже доставлены, давно доставлены Владиславу. И я думаю, что это одна из главных причин, почему короля до сих пор нет под Смоленском. Но прискорбно даже не то, что нас обвели вокруг пальца.

— Что же? — Ядвига сделал маленький глоток кофе.

— А то, что Кантемир-мурза убит. Джанибек мертв, а Мубарек, даже если очень захочет, все равно уже опоздал. Поэтому удара в тыл московитам все равно бы не последовало.

— Я плохо понимаю в военных стратегиях. Но ведь король Владислав прибудет с войском не раньше середины августа. Сейчас только июнь. Что значит опоздал?

— Если бы крымские войска вышли к Можайску к назначенному сроку, то к этому времени бы подтянулись и наши силы. Но зачем же ослаблять себя на западном направлении, если здесь союзнички не смогли добиться желаемого результата? В общем, ладно. Не женского это ума дело. Вам неинтересно знать, кто отправил нашего поэта к праотцам?

— Ну же, ротмистр! — Полька поставила чашку на стол и напряженно застыла.

— Наш достойнейший из достойных, принц Карача. Так-то вот. Война с русскими всегда будет выходить за пределы моего понимания. Почему вдруг их интересам начинают истово служить их же еще вчерашние враги? Почему тщательно спланированная операция проваливается из-за какой-то, черт подери, игры случайностей? Почему опытное, многочисленное и хорошо вооруженное войско не может одолеть крепость, в которой находится полторы сотни стариков и необстрелянных юнцов? Почему? Почему? Почему?..

— Не истерите так, Корсак! Давайте вернемся к нашим баранам. Вы считаете, что письма — это всего лишь подделка, чтобы я помогла их доставить в императорский штаб? — Ядвига глубоко задумалась и опустила голову.

— Теперь я уже не просто так считаю, я уверен в этом. Но я одного не могу понять, Ядвига! Я всегда считал, что вы любите только деньги, войну и интриги. Что же с вами произошло?

— То же самое, что и с вами. Война с русскими выходит за пределы вашего понимания. А меня знакомство с одним из них переместило в сферы иных чувств и совершенно иных желаний.

— Вы же понимаете, что мы должны передать его военному суду, как лазутчика?

— Вы позволите простится? — По щеке Ядвиги покатилась крупная слеза. — О, черт, когда это я так плакала!

— Вы знаете, о чем я сейчас подумал? — Корсак вдруг из красавца и щеголя прямо на глазах стал превращаться в понурого высохшего старика. — Я подумал: «А ты сам-то, ротмистр Корсак, каким богам служишь?» Мы выиграем эту войну, сейчас это уже становится понятным как божий день, но я твердо убежден в том, что московиты вернуться и рано или поздно отобьют Смоленск. Это дело только времени. Более того, я сам лично потерпел сокрушительное поражение. Мне никто не верит, двор потешается надо мной. А все потому, что Карача остался каким-то чудом в живых, тогда как в моей депеше было указано, что его застрелили можайские стрельцы. Хан Джанибек увяз под какой-то крепостью на юге, как муха в сметане. Мубарек-гирей нанес удар и разграбил несколько уездов, но с опозданием почти на месяц. Черт бы всех побрал! Я раздавлен как личность, а теперь вот уничтожен еще и как мужчина!

— Вы не ответили, господин ротмистр.

— А!.. Что?..

— Вы позволите проститься?

— Не понимаю. Отказываюсь верить собственным ушам и глазам. Казак Инышка. Иннокентий Полужников! Ну, ведь умора же, да и только.

— Корсак?

— Да делайте, что хотите! Я хочу коньяку! Много коньяку!

— Я принесу вам коньяку. — Ядвига вышла из комнаты, но через пару минут вернулась, держа на подносе графин с коньяком и чернильный прибор.

— Там ведь нет никакого яду? — попытался пошутить Корсак.

— Нет. Пока нет, ротмистр, но может очень быстро появиться. Вы меня знаете.

— О чем вы, пани?

— Подпишите это! — Полька пододвинула Корсаку чернильницу.

— Что это?.. Ба! Да ведь это пропуск через патрули!

— Подписывайте.

— Вы что же, угрожаете мне, пани Ядвига? Дескать, если не подмахнешь, то яд может всегда оказаться в твоем бокале, так?

— Так. Вы отняли когда-то у меня любовь. Сделали настоящей сукой войны и дворцовых интриг. Но и ваша власть где-то должна иметь свой предел.

— Я любил вас, Ядвига.

— Потому и подкладывали каждой твари в постель?.. Подписывайте. Не то…

— Не то я заполучу очень коварного врага? — Корсак на несколько мгновений задумался. — Хорошо. Давайте. Но делаю я это не из страха быть отравленным — вы же понимаете, что я первым могу вас отправить на тот свет, — а потому, что не вижу никакого продолжения своей истории на службе у польской короны. Так странно, война выиграна, двор празднует победу, а я чувствую себя побежденным.

— Вы и есть проигравший, господин ротмистр. Вы потеряли самое главное: умение жить ради созидания и любви. — Радзивил взяла подписанный пропуск и спешно покинула покои Корсака.

Он тусклым взглядом проводил ее. Затем достал из коробки дуэльный пистолет. Немного повертел в руках. Хмыкнул в усы сам над собой и, вставив серебряное дуло в рот, нажал на спуск.

* * *

Инышка в польском кафтане, вооруженный итальянской шпагой и двумя пистолетами выехал верхом на черном жеребце за ворота Смоленского кремля. На губах еще горел прощальный поцелуй Ядвиги, сердце сдавило ледяным обручем, хоть волком завой.

Он легко преодолел посты, поскольку владел пропуском за подписью самого ротмистра Корсака.

Война еще шла полным ходом, но крестьяне по взаимной договоренности воюющих сторон свободно выходили в поля. Догорали костры отошедшего за рвы московского войска. Воевода Михаил Шеин из штурмующего сам в любой момент мог стать осажденным. Московитам пришлось строить укрепленный лагерь в двух верстах от смоленских стен, чтобы не попадать под удары панцирной конницы и сдерживать отчаянные атаки польской пехоты. Полностью блокировать Смоленск Шеину не удавалось. Поэтому хоть и с огромной осторожностью, но все же как-то перемещаться по уездным дорогам было возможно.

Но радости от возвращения домой и что остался живым и здоровым у Инышки не было. Гортань запеклась от подступившей горечи, в глазах мутнело от соленой влаги. Да и все тело было словно чужим. Незнакомым и деревянным, потому что душа еще была там, за зубцами смоленских стен. А тело без души что печь без полена.

Уже далеко позади остался посад. Взгляду открылись просторы: то поле с ярко зеленеющей травой, то лес взбегающий на холм, а потом резко катящийся под бугор. То серебряная чешуя извивающейся речки. Инышка отметил про себя, что природа здесь очень красивая, но все же дома лучше. Он решил не оглядываться больше в сторону Смоленска, но что-то мешало ему дать шпоры коню и поскакать во весь опор. Он не оглянулся даже когда услышал топот стремительно приближающихся копыт. И вдруг…

— Эй, витязь!

Сердце у казака чуть не выпрыгнуло из груди!

Она пронеслась чуть вперед. Длинные белокурые волосы шлейфом тянулись по ветру. Развернула гнедого. Впереди перед ней прямо за конской шеей находился черноволосый мальчик лет, может, трех от роду. Ребенок крепко сидел, держась ручонками за густую, черную гриву и цепким взглядом оценивал окружающий мир. И совсем не боялся ни высоты, ни всхрапываний коня, ни порывов непостоянного ветра, потому что был вылитой копией своего степного отца, принца Карачи.

— А я вот решила сама твоих русалок послушать!

Эпилог

15 августа король Владислав во главе пятнадцатитысячной армии подойдет к Смоленску. И уже 28 августа нанесет поражение воеводе Шеину. Русский войска будут вынуждены укрыться за рвами. Война продлится еще шесть месяцев. 14 февраля 1634 года Шеин подпишет почетную капитуляцию. Русским будет позволено сохранить боевые знамена, двадцать полевых орудий, мушкеты, заряды и холодное оружие.

Сразу вскоре после этих событий король Владислав пойдет на Москву, но по пути не сможет взять штурмом крепость Белая. После чего окончательно откажется от притязаний на московский престол.

28 апреля 1634 года воеводу Михаила Шеина казнят в Москве по обвинению в государственной измене.

* * *

Лагута не знал, сколько времени он провел в беспамятстве. Помнил только прикосновение теплых рук к израненному телу и словно из неведомого далека голос:

— Гуляя схоронила, но тебя запросто Косой не отдам!

Когда окончательно пришел в себя, то увидел на столе крынку молока и кусок ржаного хлеба. Тут же ощутил страшный приступ голода. Выпил молоко, жадно съел хлеб. Огляделся. В углу мазанки, прямо перед выходом стояла суковатая палка. Лагута взял ее и, толкнув дверь, оказался в объятиях неистового летнего солнца.

Башкирцев шел вдоль берега в излегощинском направлении, а навстречу ему по противоположному берегу шел монах Савва. Их взгляды встретились. Но, не проронив ни слова, два путника пошли каждый в своем направлении. Через пару десятков шагов Лагута все же не выдержал и обернулся.

Монах шел легкой, пружинистой походкой, опираясь на посох. Башкирцев глядел на удаляющуюся фигуру и твердо чувствовал всей своей сутью, что им еще придется не раз встретиться на огненном Порубежье и встать плечом к плечу на защиту своей земли.

По прозвищу белка

Пролог

Что за краса зажгла, что за юность пленила Эппию?

Что увидав, «гладиаторши» прозвище терпит?

Сергиол, милый ее, уж давно себе бороду бреет,

Скоро уйдет на покой, потому что изранены руки,

А на лице у него уж немало следов безобразных:

Шлемом натертый желвак, огромный на самом носу,

Вечно слезятся глаза, причиняя острые боли.

Все ж гладиатор он был и, стало быть, схож с Гиацинтом.

Ювенал

Страх вырос внутри меня корявым, шишковатым стволом. Его не было раньше, когда ланиста[12] объявил, что хозяин нашего гладиатория Тит Клавдий Скавр намерен отдать меня в аренду эдитору[13] игр Авлу Магерию: к выходу на арену меня готовили полтора года.

Не было страха и во время прощальной трапезы, когда состоялась жеребьевка пар и когда я узнал, что мне судьба уготовила поединок с пятикратным победителем гладиаторских схваток димахером[14] Фалмой, по прозвищу Круделис. Напрасно мой третиарий Лукан, призванный защищать мои права во время жеребьевки и следить за тем, чтобы противник вел бой по правилам, взывал к судьям, пытаясь напомнить, что по закону новичок не должен скрещивать оружие с многоопытным бойцом. Тщетно! Невозмутимый главный судья — сумма-рудис — сказал, что новичок не должен драться лишь с многократным победителем. А пять раз — это много ли? Оказалось, для меня просто не нашлось иной пары.

Страха не было, и когда мне представили моего соперника, я ощутил лишь легкий холодок дрожи по всему телу и подумал: быстрее бы уж случилось. Я высказал всего одну просьбу ланисте: разрешить явиться в амфитеатр ближе к своему выступлению. Но просьба моя была отклонена: во-первых, договор об аренде вступает в силу с восходом солнца; во-вторых, участие в помпе, праздничном шествии всех участников игр вначале по улицам города, а затем по круглой песчаной арене обязательно для всех.

Ярко-красные надписи на стенах домов — эдикта мунерис, указывавшие, по какому случаю состоятся игры, имя эдитора и фамилию гладиатория, — будоражили кровь. Отовсюду слышались зычные выкрики зазывал. Громко заключались пари. Торговцы предлагали еду и напитки. Знатоки обсуждали достоинства и недостатки бойцов. И вот первыми на арену выходят ликторы, охрана эдитора, за ними следуют трубачи и четыре ярко одетых раба, несущие феркулум[15] с культовыми статуями богов-покровителей Гадрумета.

Я был спокоен и когда вынесли таблички — приговоры для преступников и состав пар гладиаторов. Наконец перед публикой предстал сам Магерий: «Торжественно заявляю, господа мои, что представители школы Телегении получат вознаграждение за вашу благосклонность!»

А помощники Магерия уже показывали жителям и гостям Гадрумета наше вооружение: шлемы, щиты, мечи и копья. Последними шли мы — в пурпурных, расшитых золотом туниках, прикрывающих мощные мускулы и многочисленные шрамы.

Меня, моего третиария и моего друга, старого доброго массажиста Главкона, расположили в одной из каморок, целая анфилада которых скрывалась прямо под зрительскими рядами. Из небольшого окна, шириной чуть больше ладони, было видно всё, что происходило на сцене. А прямо под нами располагались помещения для животных: даже сквозь толстую каменную плиту доносилось глухое рычание тех, кто в любую минуту был обречён взбежать по пандусу и броситься в бой.

Сначала публике просто показали жирафов, страусов, гиппопотамов. Дикие быки, стоя на задних ногах, толкали повозки; обезьяны разъезжали на лошадях. Потом наступило время схваток между крупными и опасными зверями. Несчастных подгоняли горящими головнями, бичами и пиками. Некоторых сначала сковывали цепью и доводили до того, что животные начинали неистово рвать друг друга. Публика же ликовала, но при этом берегла силы для настоящего восторга.

Около двух часов звери бились друг с другом, пытаясь выжить. Лев с тигром, медведь с быком, вепрь с крокодилом. Толпа явно болела за одну удачливую медведицу по кличке Невинность, выходившую раз за разом победительницей в паре. Некоторые острословы громко предлагали вручить ей рудий — деревянный меч, символ освобождения.

Во мне не было страха и когда ближе к полудню началось венацио — сражение людей с животными. Венаторы — бойцы, прикрытые только доспехами из кожи, вооруженные двухметровыми копьями, — вступали в бой с огромными тропическими кошками: тиграми, львами, пантерами, леопардами. Если угрожала опасность, венатор мог спрятаться за деревянной дверью, вращающейся вокруг своей оси, или запрыгнуть в бочку. И вот тогда ледяной ужас от происходящего начал медленно вползать в моё сознание, но оторваться от зрелища я не мог. Оно завораживало и ошеломляло.

Вот чей-то хриплый голос из сектора, где сидела чернь, крикнул: «Что за зайцы трусливые, а не бойцы! Скучно! А ну, Норбан, наддай!» И человек по имени Норбан, отбросив копье, схватил шест. Весь амфитеатр затаил дыхание, примолкли даже самые шумные. Чернокожий легконогий венатор, выставив перед собой шест, побежал на оскаленного льва, пасть и грива которого были в крови вперемешку с песком. Зверь припал к земле и приготовился к броску. Расстояние между ними стремительно сокращалось, и, когда до клыков хищника осталось шесть-семь шагов, Норбан воткнул с разбегу шест в песок. Тот изогнулся и, словно катапульта, толкнул пружинистое тело бойца. В мгновение ока Норбан перелетел над оскаленной смертью. Толпа одновременно выдохнула и через миг разразилась бешеным восторгом.

После венацио наступило время казней преступников. Доведённые до циничной изощренности, мозги горожан давно привыкли к такому обращению с людьми. Да, большинство преступников были отпетыми негодяями, их злодейства ужасали, но все же и они были слеплены из той же плоти и крови, что и все мы: и рабы, и хозяева!

Вот убийцу и грабителя Ксанфа приколотили к кресту и пустили к нему разъяренного медведя. И чтобы человек на кресте помучился от ран, услаждая зрителей на трибунах, гремевшее длинной цепью животное бестиарии то и дело оттаскивали от его жертвы. Самого же Ксанфа поливали ледяной водой. Это был инсценированный спектакль наказания Прометея, укравшего священный огонь с Олимпа.

Толпа на трибунах гудела и завывала, как штормовое море. Насильник Авл, подобно богу Аттису, скопил себя на глазах толпы тупым ножом. Других заставляли разыгрывать муки привязанного к огненному колесу Иксиона или заживо сгоревшего на костре Геркулеса.

Апофеозом жуткого зрелища стала инсценировка массовой казни поджигателей Вечного города, которую когда-то устроил император Нерон. Три десятка несчастных распяли на крестах. Палачи соревновались между собой в мастерстве ремесла: одни увечили руки в локтевом сгибе, перебивая нерв так, чтобы большой палец кисти подтягивался к запястью; другие одним гвоздем пробивали сразу обе голени. Затем кресты ставили по всему периметру амфитеатра. Я слышал, как некоторые жертвы просили палачей и публику, чтобы им позволили умереть вниз головой. Это считалось большой милостью, так как облегчало муки и позволяло душе быстрее расстаться с телом. Но толпа жаждала видеть страдания!

Наконец всех распятых облили маслом и подожгли. Но долго стоять на искалеченных ногах и держаться на пригвожденных руках жертвы не могли — они медленно повисали, но от сдавленных легких вынуждены были опять вставать на крестах, чтобы сделать глоток воздуха. Тела их скользили то вниз, то вверх. Горящие живые факелы поднимались и вновь повисали.

А по центру арены уже развели огонь под огромным котлом с водой. Когда вода закипела, вывели десять женщин, связанных между собой толстой веревкой. Цепные львы подгоняли эту дикую процессию.

Наконец крики осужденных стихли, и глашатай объявил дилидиум — перерыв, чтобы подготовить арену к выступлению гладиаторов. Но и тогда не было еще во мне этого ледяного страха.

И вот вновь взревели трубы, обращенные к темнеющему равнодушному небу. Публика заняла свои места на трибуне. Вновь громко выкрикнули имя эдитора игр. Магерий, широко улыбаясь, встал со своего места и раскланялся каждому сектору амфитеатра. Его благодарили громкими аплодисментами и короткими восторженными речами. На арену вышли главный судья и два его ассистента — секунда-рудис.

Когда пригласили первую пару гладиаторов: ретиария[16] и секутора[17], я отвернулся от окна. После увиденного я ощущал в теле страшную сосущую пустоту. Хотелось прямо здесь и сейчас упасть грудью на меч, лишь бы лишить радости развращенную, надышавшуюся парами смерти толпу. Главкон, словно почувствовав мое состояние, велел мне лечь животом на каменную скамью. Цепкие и проворные пальцы побежали по буграм мышц спины. Он мял мою плоть так, словно пытался превратить ее в горячий воск. Но, как ни старался добрый Главкон, дух начал покидать меня: тошнота подкатила к горлу, и тяжелые слезы стали больше самих глаз. И вот тогда я понял, что страх начал расти внутри меня.

Я слышал сквозь маленькое окно, как там, на арене, одна пара гладиаторов сменяет другую. В среднем один бой длился десять — пятнадцать минут. Наконец сказали, чтобы я начинал готовиться к выходу. Главкон помог мне затянуть сублигакул — набедренную повязку, поверх которой прикрепил балтей — кожаный пояс, снабженный на животе бронзовой пластиной. Проверил, хорошо ли держатся фасции — специальные обмотки для руки и ноги. И только потом покрыл правую руку маникой — кожаным наручем, а левую ногу — бронзовой поножью. Я взял в руки скутум — большой деревянный щит, обитый войлочным покрытием, проверил еще раз петли. Губы мои коснулись желтых прожилок высохшего дубового листка, приклеенного на его внутренней стороне, — память о далекой родине!

Все! Пора! На выходе из гипогеума — той самой каморки, где я ожидал своего часа, — мне протянули спату — меч, длиннее обычного гладиуса на два средних пальца. И я услышал:

— На арену приглашается димахер[18] Фалма, родом из Сирии, по прозвищу Жестокий!

Трибуны взревели от восторга.

— Против него выступит мирмиллон-спатарий[19] Ивор, родом с Верхнего Борисфена, по прозвищу Белка.

Взрыв хохота.

— Да он будет бегать, как белка, а не сражаться! — это выкрикнули из толпы. И я слышал их — эти уничижительные слова, вернее, обрывки их.

Но сердце мое на них не реагировало, ибо уже опустело. Внутри меня росло корявое дерево страха, постепенно заполняя сосуд плоти от кончиков пальцев ног до самого темени. Димахер Фалма мог внушить ужас не только такому новичку, как я. Гигант, закованный в кольчугу, возвышался над присутствующими на целую голову. Сверкающие бронзой маники продолжали два кривых меча, загнутые в разные стороны: левый клинок скорее напоминал пилу, его зубцы предназначались для нанесения тяжелых рваных ран. Димахеры сражались без щита, поэтому все зависело от скорости рук: гладиаторы напоминали колесо боевой колесницы с вращающимися ножами.

Фалма смотрел на меня темными смолистыми глазами. Казалось, что сумерки рождаются из его глаз. Сумма-рудис напомнил нам о правилах ведения боя. Судьи удалились на свои места, и мой соперник дернул ремешок на шлеме — створки забрала захлопнулись. Больше я не видел его лицо. Мой взгляд упал на высохший дубовый листок. И неожиданно зазвучала музыка. Вначале очень неуверенно, даже робко дотянулась до ушей серебряным, рассыпчатым звоном, но потом, словно проломив наконец преграду, разлилась и окутала меня легким облаком. Я знал, откуда она. Это там, очень далеко в чистом небе над берегами Данапра[20], пело веретено пряхи судьбы — Великой Матери.

Глава 1

А шел мне тринадцатый год, когда в нашей деревне появился человек от волхвов по имени Алвад. Я попрощался с родителями и двумя младшими братьями. Крепился при этом изо всей силы, чтобы никак не выдать подступивший к горлу ком горечи и не дать слезам выкатиться из глаз. На мать старался не смотреть, иначе разревелся бы дойной коровой.

Алвад позволил мне какое-то время постоять на крыльце и в последний раз обвести долгим взглядом наше селение, раскинувшееся по правую сторону Данапра. Сами жилые постройки прижимались к подножию холма и подходили к реке не ближе чем на двести шагов. Это длинные избы на пять-шесть семей с одним входом со стороны холма, потому что ветер дул, как правило, от реки. Стены из бревен, рубленных в лапу. Крыша из жердей, покрытых толстым слоем соломы. На весь дом — пять или шесть окон-отдушин, для того чтобы вытягивать дым, поднимавшийся от единственного открытого очага. Собственно, очаг — это просто костер в доме, с нехитрыми приспособлениями для котлов. Дежурство у очага передавалось от семьи к семье и считалось праздником, потому что в этот день не надо было мерзнуть в лесу, выслеживая дичь, или мокнуть в воде с рыбной сетью. Таких домов в нашем селище одиннадцать. А в каждой семье от пяти до десяти человек.

Холм опоясывают три линии частокола. Но на самом холме никто не живет. Несколько раз в месяц на вершину его поднимается волхв Криве и оттуда говорит с небом. Криве умеет управлять погодой. Еще на холме находится свайный домик — это усыпальница. Там хранятся глиняные урны с прахом покойных. Усыпальницу охраняет сам Родящий, вытесанный из ствола огромного старого дуба.

Если забраться на высокое дерево и посмотреть на наше селение издалека, оно будет напоминать след от ноги человека. Старики говорят, что Великая Мать шла ночью по саду, собирая молодильные яблоки, и нечаянно наступила на голову своего отдыхавшего в кустах мужа. Тому это так понравилось, что след от ступни навсегда отпечатался в его сознании. И чтобы этот след никогда не исчезал, Родящий вообразил, что в нем живут люди. Самые лучшие люди, которых он когда-либо придумывал.

Алвад, повязав глаза мои лоскутом ткани, мягко подтолкнул вперед. Один раз я уже видел, как он уводил мальчика, которому исполнилось двенадцать лет, на долгих три года в лес. Его звали Инг. Он был старше меня на два с половиной года и все время вмешивался в наши игры, потому что имел брата моего возраста. Иногда подтрунивания этого Инга надо мной переходили в откровенные издевательства. Ни о какой справедливости не могло быть и речи, когда между мной и его братом возникал спор, который Инг на правах старшего брался разрешить. Внутри меня росло возмущение, перешедшее примерно к десяти годам в настоящую детскую ненависть. Но это только еще больше распаляло моего врага. Чувствуя безнаказанность и превосходство, он порой до багровых отметин стегал меня ивовым прутом по голым ногам — дети до десяти лет не носили штанов — выше колена, зная, что с такими следами гордость не позволит мне идти жаловаться взрослым. Я глотал тяжелые жгучие слезы, укрывшись в дальнем углу двора, трясясь от бессильной обиды, и с каждым разом все больше ощущал себя одиноким. Мне было непонятно, почему именно это злобное существо выбрали волхвы. С одной стороны, я испытал глубокое облегчение после его ухода. С другой — чувство мести порой так сильно затопляло разум, что несколько ночей кряду мне снилось, как мы отчаянно с ним деремся. Одним словом, радуга моего детства была изрядно забрызгана черными каплями. Это сейчас, спустя много лет, пройдя суровые испытания, я могу сказать, что впечатлительность моя была болезненной, но тогда мне казалось, что весь окружающий мир не то чтобы полностью равнодушен к моим невзгодам, но преступно невнимателен, это точно. Постепенно и я стал утрачивать интерес к нему, к той работе, которую делал отец. Не раз он сердито говорил: «Ивор, если тебе скучно, пойди займись чем-нибудь другим!» И я шел бесцельно слоняться по двору. Нет, нет, я выполнял любые просьбы и в общем-то считался послушным сыном своих родителей, но желания, тем паче горения не проявлял ни к чему.

Мне нравилось подолгу сидеть одному на берегу Данапра и смотреть вдаль. Жизнь родной деревни начинала угнетать и даже раздражать. Однажды я поймал себя на мысли, что не люблю ее и с удовольствием бы ушел вслед за Ингом. Единственными людьми, к кому я ощущал привязанность, были родители. Да и это была всего лишь детская привязанность!

Спустя три года Инг снова появился в деревне, но пробыл недолго, может, с месяц. Поразили перемены, произошедшие в нем. Это был уже не мальчишка с хитровато-дерзким прищуром голубых глаз, а стройный юноша, с забранными под тесьму длинными белокурыми волосами, спокойным, уверенным взглядом и плавными движениями тела. Я видел, как им любуются, идут к нему за советом, почтительно обращаются. Но все это еще больше вызывало во мне не просто неприятие, а какую-то тупую злость вперемежку с досадой. «Ты завидуешь!» — сказал однажды отец и этими словами не просто разбередил раны былых обид. Еще хуже: после этой фразы между мной и отцом трещина непонимания расширилась до настоящего оврага. Вскоре Инг исчез, и с той поры его никто уже не видел. Я запомнил тот день, когда мы провожали его до края селения босоногой, лохматой стайкой. Все дети, даже те, кому он причинил когда-то боль, просили скорее вернуться. Все, кроме одного. Думаю, долго гадать не нужно, кто был этот один!

А потом Алвад пришел за мной. А ведь редко за кем посылали волхвы! За десять лет один или два раза. В основном мальчиков, если не было серьезных физических отклонений, время от времени призывали на короткое время в общие лагеря, где наставники давали им весьма поверхностные и пространные знания в области боя на топорах, а также учили чтению и письму. Лагеря эти прятались глубоко в лесу, чтобы враг не прознал, как готовят воинов Великой Матери. Мальчики и юноши со всех больших и малых селищ нашего племени обучались боевым навыкам под руководством многоопытных мастеров своего дела. Некоторые и там проявляли себя и впоследствии многого могли добиться в жизни. Например, уехать и поступить на воинскую службу к какому-нибудь иноземному владыке или обрести ораторские способности, чтобы выступать на вечевых сходах.

Но мне судьба уготовила нечто иное.

Жил я у волхвов в грубом бревенчатом истобнике, стоящем на длинных сваях, которые уходили в озерную глубь. Обогревалось жилище печью, выложенной из озерных камней. Свет проникал через единственное окно, служившее одновременно отдушиной. День мой обычно начинался с купания. Затем был сбор дров. Впрочем, стоит ли в рассказе уделять внимание быту? Еще будет достаточно мест, где обойти эту тему едва ли будет возможно.

— Жизнь человека всегда будет зеркальным отражением битвы между богами истинными и богами измысленными ради удовлетворения порочной натуры человека, — этой фразой Видвут начинал каждый новый день моего обучения.

Вот то, что смогла сохранить моя память:

— Небо, — говорил он, — видимое очами смертного, представляется огромным блестящим куполом, обнимающим собою и воды, и сушу круглою прозрачною чашею, опрокинутою над землею. На самом же деле создано оно из черепа отца богов и является его разумом. Родящий — так мы называем его. Если идет дождь — это бог плачет внутри себя. Гремит гроза: гневается. Когда мы видим чистую синь, значит, Родящий ясноспокоен умом и сердцем. А уж тучи заходили — по всему видать: думы тяжелые. Облака высокие — мысли легкие. Облака низкие, стоговые не радость, но и не лихо. Когда Родящий засыпает, то купол небесный гаснет, и мы находим в небе звезды. Видны они потому, что череп у бога прозрачный. Там среди звезд живут остальные боги. Великая Мать прядет судьбу из кудели. У каждого человека своя звезда; к ней прицеплена нить судьбы. Нить рвется: звезда гаснет, а человек умирает. На земле ровно столько людей, сколько горит звезд. Смерти нет. Рано или поздно дух расстается с плотью. Время расставания и есть рождение. Мы наконец выходим из черепа Родящего, где были всего лишь мельчайшими крупицами его мыслей, и начинаем жить в чертогах вечного света. Из этого царства простирает свои широкие ветви вечно неувядаемое дерево, под которым пребывают души блаженных и вместе с богами вкушают бессмертный напиток. Ветви его идут вниз, а корни вверх; на нем покоятся все миры. Поэтому здесь, в этом мире, мы обязаны почитать деревья, особенно ясень и дуб.

Каждый день я брал в руки стило и выводил на бересте наставления Видвута: «Живешь только тогда, когда чему-то научаешься и чему-то учишь. Все остальное — зияющие пустоты, бег юркого клопа. Лишь ведающий вполне о том, что есть, ведает о том, что случится. Не суди по кроне и листьям, суди по корени и земле подле нее. Кто жалеет дитя, обучая жизни, возрыдает от него без жалости. Предки уже прошли достойно свой путь, а мы, полные неоправданного высокомерия, только ищем достоинства».

Мне было хорошо с Видвутом. Жизнь не только обретала смысл, но и становилась понятной, словно разложенной по материнским полкам. А понимание давало, помимо радости, внутреннюю силу, которая в первую очередь выражалась в спокойном отношении ко всему вокруг. Словно предчувствуя, какие испытания ждут меня впереди, старый волхв, не щадя своих и моих сил, проводил занятия, порой много часов к ряду не делая перерыва.

У каждого наставника я проводил по два дня. Итого полный круг получался из восьми дней. Девятый — день отдыха.

От Видвута я направлялся обычно к Локе. Мне запомнился самый первый день пребывания в школе волхвы-охотницы. Она стояла возле огромного пня, опершись на большой, чуть ли не в ее рост, лук. Долго изучала меня пытливым взглядом — от носков до макушки. Потом сказала:

— Стрелять из малого лука научишься быстро, а вот с таким, — она покачала рукой грозное оружие, — будет нелегко!

— Почему, Лока?

— Терпение должно вырасти.

Я и рта не успел открыть для следующей фразы, а руки волхвы уже натягивали тетиву. Стрела появилась, точно по волшебству. Кисти рук с тонкими и цепкими пальцами напоминали молодые корни: от глубоко въевшегося солнца они были темно-коричневыми.

Р-раз! Первая стрела пошла по крутой дуге, сверкая в лучах высокого солнца наконечником. Щчюф! Вторая полетела наперерез первой. Спустя пару мгновений зеленовато-синий воздух брызнул трещинками. Одна молния расщепила другую. Такого зрелища глаза двенадцатилетнего человека еще никогда не видели. Лока вновь внимательно оглядела всю мою худосочную фигуру. Оценила реакцию в незавершенных чертах лица. Глубоко заглянула в глаза, словно чем-то острым резанула по сердцу.

— Вот, примерь. Вчера я целый день думала о тебе, а руки шили. Пусть это будет мой первый тебе подарок. — Она указала на пень: браслет из грубой прессованной кожи на левую руку, для защиты от ударов тетивы, и два мягких лайковых наперстника выглядели настоящим богатством!

— А у нас не так стрелу зажимают. — Слова мои, как всегда, опережали мысли.

— Как же? — Лока протянула оружие.

Я сжал оперение между большим и указательным пальцами и попытался согнуть тугие крылья. Лук заскрипел. Кжих! Древко стрелы развалилось на две части!

— У настоящего лука жила тонка и прочна. Поэтому захват другой. Попробуй, как я.

Но после первой попытки сердце мое оборвалось: стрела, не пролетев и шага, упала к ногам.

Если с Видвутом мне было хорошо от внутреннего просветления, то Лока была очень родной и одновременно недосягаемой. Особенно я любил ее испещренные синими венами маленькие руки. Сколько лет она прожила на земле до нашей встречи, определить, хотя бы приблизительно, я не мог. Да меня это меньше всего волновало. Однажды, уже по прошествии двух лет обучения, я не выдержал и, упав на колено, прижался губами к похожим на тонкие побеги перстам.

— В тебе просыпается мужчина, Ивор. Значит, сердце распахивает врата для любви. Но ты любишь еще пока свои чувства, а не другого человека. — Ее ладонь коснулась моего темени, и я почувствовал нарастающую дрожь во всем теле.

Обычно голова волхвы была всегда покрыта убором из беличьего или оленьего меха. Но в тот день она обнажила волосы. Бело-голубой иней рассыпался по плечам, ослепил, заставил зажмуриться. К тому тихому и радостному чувству, которое затопляло изнутри грудь, когда думал о Локе или вспоминал ее, примешалось после того случая еще одно: чувство ответственности. Я истово упражнялся в искусстве стрельбы из лука, в первую очередь для того, чтобы не подвести свою наставницу.

За один день обучения порой приходилось делать до тысячи выстрелов, а иногда и значительно больше. Когда пустел один колчан, Лока заставляла бить в другую сторону, а сама шла собирать стрелы. Через год я уже попадал в яблоко мишени с двухсот шагов. Через два бил, не целясь, на звук. Стрелял с завязанными глазами, а также в падении через плечо: вперед, назад и в стороны. Поражал цели сверху вниз, сидя на ветвях деревьев. И снизу вверх, лежа на спине. Еще на скорость. К концу срока мой лук выпускал по дуге до четырех стрел и разбивал на тончайшие лучики все четыре мишени еще в полете. Кое-что я придумывал сам. Например, бил по падающей стреле, целясь в наконечник. После контакта оба снаряда меняли направление и направлялись в цель, заранее мной выбранную.

— Это уже баловство! — качала головой Лока. Но я видел, что она гордится мной.

Внутренние части среднего и указательного пальцев покрылись каменными мозолями, поэтому нужда в наперстниках отпала. Да и Лока не успевала бы шить новые. А вот с браслетами на левую руку дело обстояло куда хуже. За пять-шесть дней кожаная защита превращалась в жалкие лохмотья. Таковы удары тетивы Локиного лука — первое время от страшных кровоподтеков на предплечье и запястье не спасал даже крепкий браслет.

Лока всегда ходила в длинном платье, доходившем ей едва ли не до пят. Лишь единожды я видел ее в мужском охотничьем костюме: в короткой куртке и кожаных штанах. Она шла из леса, неся на распущенных волосах, прихваченных узкой тесьмой, седину утреннего тумана. В тот день я проснулся слишком рано, гораздо раньше обычного времени, и только поэтому смог застать ее возвращение. Признаться честно, душа моя тогда уже окончательно потеряла покой.

Кроме владения луком и стрелами, у Локи были и другие достоинства, более важные для волхва. Одно из них — это глубокий, испытующий, все распознающий взгляд. Иногда Алвад приносил к ней новорожденного или приводил малыша мужеского пола со странностями в поведении. По движению глаз, жестикуляции, манерам Лока определяла причины расстройств и давала советы. В одном случае она покачала головой и сказала: «Этого нужно отправлять к ним». Она имела в виду страшных полулюдей-полуживотных, одетых в шкуры медведей или волков. Я видел их однажды в нашей деревне. Молчаливые, обросшие, больше напоминающие лесных дивов из наших сказок — а может, так и есть? — однажды они пришли и постучались в самый дальний, стоящий на отшибе, дом. Означало это только одно: мы хотим здесь остановиться. Хозяева, как правило, перед тем, как покинуть свое жилище и уйти жить по соседям, распахивали двери погребов и кладовок, давая понять, что отдают все съестные припасы, не помышляя даже прихватить с собой мелочь для детей. Горе тому, кто смел воспротивиться им, не знающим жалости, не ведающим ничего о добре и зле. Большая часть вообще не знала человеческой речи. Впрочем, в краях Верхнего Данапра беры задерживались крайне редко, так как наше племя не представляло для них интереса. В домах, где проживало по пять-шесть семей, поживиться было особо нечем. Наконечники стрел и гарпунов преимущественно изготавливались из кости; железо использовали исключительно в военных целях. Несмотря на то что мы, народ Великой Матери, еще не имели своей профессиональной дружины в то время, все же могли исполчиться и явить собой серьезную угрозу. Свирепых воинов интересовали страны, расположенные в срединной и нижней части Данапра. Страны, где правили фюры — могущественные и воинственные короли готов и гуннов. Рассказывали, что в бой они вступали скованные одной цепью, так как не могли вынести даже мысли о разлуке, при этом издавали звериные рыки, грызли щиты зубами и не чувствовали боли. В теплое время жили они в лесу, а в период особых холодов останавливались, как я уже сказал, не спрашивая дозволения, в любых встретившихся на пути селениях. Бродили эти ватаги по белу свету в поисках кровавой работы, то есть войны, и нанимались к тому, кто больше заплатит. Хотя мне по сей день непонятно: зачем им золото? Что может знать о его применении тот, кого отвергло человеческое общество! Заезжие люди из закатных стран называли их берсеркерами. Лока поведала мне, что много времени назад, когда еще наши деды не родились, ватаги берсеркеров объединились в одно большое войско и выступили против непобедимых воинов Рима. Уступать поле брани никто не хотел. Бились три дня и три ночи. Когда битва завершилась, на поле остались стоять, еле держась на ногах, полтора десятка медвежьих людей — римляне же полегли все до одного.

Только волхва Лока, женщина с серебряными волосами и без единой морщины на лице, могла увидеть в новоиспеченном человеке жажду крови будущего зверя.

Всю эту историю о способностях моей наставницы и о берсеркерах я вспомнил лишь потому, что она напрямую связана со мной. Лока как-то сказала мне: «Ивор, я в первую голову учу тебя охотиться, но ты, натягивая лук, перед мысленным взором видишь не зверя, а человека. У тебя есть враги? Вижу: ты полон обиды. Но еще вижу, что ты жаждешь превосходства. Но превосходство равно, как и власть, разлучает людей. За все то время, пока ты находишься здесь, я почти не слышала, чтобы ты нуждался в родственниках или вспоминал их. Изредка присутствует мать в твоих мыслях, да и то тогда лишь, когда ты весь наполнен жалостью к себе. Есть люди одинокие от рождения. Племя тяготит их. Таковыми их задумал Родящий. Каждый волен выбирать по своему сердцу. Оно не обманет. Если жить от ума, то, значит, идти против воли Родящего. Но ты будущий волхв, а волхв, живя в отдалении, ни на миг не забывает о служении, ни на мгновение не выпускает из своего сердца каждого человека, хоть раз встретившегося в его жизни. Ты не можешь позволить себе одиночество. Борись. Или….»

Помню, что мне стало страшно от ее слов. Страшно, ибо она сказала правду. Причем далеко не всю — открылось ей куда больше. И я почувствовал это. Хорошо почувствовал, что Лока знает обо мне то, о чем я сам не догадывался.

— Когда берешь в руки меч, то внутри твоего черепа должны вырасти пчелиные соты! — так любил говаривать повелитель меча, железный волхв Чарг. Эта полоска стали шириной в половину ладони, а длиной не более двух локтей с рукоятью из резного дуба приворожила меня сразу и надолго. Я видел боевые топоры, луки, стрелы, рогатины, щиты — все, чем были вооружены мужчины нашего селения, и мой отец в том числе. Но никогда доселе не видел я настоящего меча. Откуда он взялся у волхва? Оставалось лишь гадать.

— Соты, пчелиные соты, в которых гудят от нетерпения тысячи бойцов. Быстрота клинка должна равняться количеству одновременно выпущенных жал! Вращение! Удар из круга! Выпад вперед! Мах назад! Ноги! Ноги легки и быстры, точно беличьи лапы! Удар назад из-под плеча! Твое преимущество — скорость! Ты слышишь меня! Скорость! — Сколько же раз я слышал эти команды! Чарг, беспощадный наставник и терпеливый друг, спасибо тебе!

— Не обессудь, Ивор, но я буду называть тебя Белкой.

— Белка? Мне не нравится: Белка, Чарг! Куда лучше Рысь или Волк! Уважения больше будет! А сколько грозы и силы!

— Все вы хотите называться Волками, Медведями, Быками. Чем тебе не нравится белка? Присмотрись повнимательнее: шустрая, стремительная, быстро скачет по земле, легко взлетает по стволу, прыгает с ветки на ветку. При этом едва уловима глазом среди ветвей. И еще гораздо реже других животных умирает не своей смертью. Ты будешь Белкой, Ивор! Я сказал: Белкой! И начинай привыкать к своему второму имени. Когда сживешься с этим словом, почувствуешь его частью себя, тогда присоединишь к своему миру еще один — беличий. И ты должен стать князем всех белок. А уж после этого научишься побеждать!

На занятиях Чарг кидал в меня горсти мелких камней, заставлял отбивать их мечом, кричал при этом: «Твой мозг выпускает навстречу тысячи жалящих бойцов, а тело становится вертким и быстрым, как у белки!» Я учился быстро карабкаться по деревьям, перепрыгивать с сука на сук. Иным словом, мчаться по земле и лететь по воздуху. Также волхв заставлял подолгу задерживать дыхание, лежа на земле, и находиться без движения; дышать через трубку под водой; наносить удары мечом с завязанными глазами, ориентируясь только на его голос или на другой звук. Я назвал его повелителем меча. В действительности же, помимо меча, Чарг владел в совершенстве всеми видами рукопашного оружия: копьем, булавой, посохом. Мало того, любая палка, камень, небольшой предмет из домашнего обихода становились в его жилистых руках настоящим божьим бичом. Был случай, когда мой наставник справился с тремя лихими разбойниками, имея в качестве оружия всего лишь веник. Да, да, самый обычный веник, которым подметают пол. Беднягам дорого пришлось заплатить: Чарг на всю жизнь их сделал калеками.

После Чарга за дело брался Колгаст. Это был человек очень преклонного возраста. Никто не знал, сколько ему лет. Он лечил травами еще моего деда, и, как утверждали многие, внешний облик его с той поры никак не изменился. Маленький сухой старичок, он не ходил по земле, а словно парил над ней, едва касаясь подошвами верхушек трав. Редкие, очень тонкие седые волосы, похоже, несколько десятилетий не знали гребня: они стояли на гладком светящемся черепе стоймя, направляясь в разные стороны. Таких людей обычно звали у нас небесными одуванчиками. Тем не менее я сам не раз видел, как он одним прикосновением мог усыпить навеки или воскресить к жизни. Не только люди, но и больные животные обращались к Колгасту за помощью. В отличие от других волхвов старик очень часто и надолго пропадал. Стуча посохом по дорогам, он обходил селения, помогая людям и домашним животным справляться с недугами. Несмотря на хилое телосложение, Колгаст преодолевал порой огромные расстояния в поисках целебных трав, причем выносливость его не знала пределов, а расторопности мог позавидовать молодой скороход. Не раз, когда я шел за ним вслед, еле поспевая, видя перед собой невысокую ссохшуюся фигуру, в голову приходила одна и та же мысль: не приведи, Небо, стать врагом этому человеку!

«Слушай, Ивор, да запоминай! От простуды — овечьего молока ложку да желчи медвежьей с гороховое зерно. Смешать, истереть и дать больному выпить. От зубной боли — змею живую добыть, вынуть из нее желчь и тою желчью мазать десну. Если человек шелудив, то ящерку сожги и растирай потом тело. Обмороженные части лечи гусиным жиром да мозгом жеребца. От водяной спасай водою из сваренного сверчка. Трава галган тепла, суха, имеет в себе много силы. Кто его корень в еду добавляет, тот от женок испорчен не будет, хе-хе. Тебе это тоже пригодится, хе-хе. Чтобы в холода лютые зимою не обморозиться, накопай крапивного корня, высуши, растолки и натирай лицо, руки и ноги. А уж от плешивости, хе-хе, хорош кал лошадиный, смешанный с калом козьим и деревянным маслом. От ряби на лице мажь волчьим салом. Коль оглохнет человек, возьми воронью желчь и пусти в уши. Масло деревянное прикладывай к болячкам. От ушиба лечи еловым пеплом и желтком яичным, так же листом капустным. Так-то! На зверя свое умение нужно. Мук испытывать предсмертных не давай. Если решился убивать, бей наверняка, а потом проси прощения обязательно, иначе дух его будет тебя преследовать всю жизнь. Так-то!»

Колгаст не только занимался врачеванием, но еще от него зависело время начала и конца охотничьего сезона, рыбной ловли сетями, сбора ягод. Среди мира животных он тоже пользовался большим почетом. Как звери и птицы сообщали друг другу о существовании Колгаста, для меня по сей день остается самой невероятной тайной. Они приходили с глубокими ранами и страшными ушибами, переломами и внутренними недугами, шли, волоча перебитые крылья, прыгали с ветки на ветку, неся на себе плачущих детенышей. Даже страждущие деревья ждали его прихода, веря в избавление от боли.

Однажды по ранней весне приковылял годовалый медведь. Тощий, ободранный, величиной с хорошую собаку, не более. Видно, совсем недавно либо отошел от матери, либо потерялся. Из правого разорванного уха и раны на голове сочился гной, передняя лапа была неестественно вывернута. Колгаст оглядел животное и сказал, что ухо пробито стрелой охотника, а лапу он наверняка сломал в яме. По установленным волхвом законам, бить малого зверя и разорять птичьи гнезда нельзя. Значит, кто-то нарушил. Таких охотников разыщет Лока.

Колгаст обработал ухо и сделал перевязку наискось через голову. Когда руки волхва вправляли кость, медведь ревел от боли, но не рвался, словно понимая, что может нанести раны своим избавителям. Завороженный смотрел я, с какой ловкостью и быстротой мой наставник, приложив к поврежденному месту несколько коротких сухих костей, видимо собачьих, накрепко затянул лапу в длинный лоскут ткани. Замотанный сверху и снизу этот будущий гроза лесов вызывал теперь жалость и умиление.

Медведь прожил у нас около месяца. От ран на голове не осталось и следа; правда, ухо так и не срослось: узкая полоска света на всю жизнь разделила его на две части. «Ничего, так походишь, глядишь, лучше слышать будешь!» — шутил волхв. Я дал косолапому кличку Треух. Окончательно поправившись, медведь то пропадал на целые недели, то неожиданно появлялся как ни в чем не бывало и начинал принимать самое активное участие в моей подготовке.

К концу августа Треух уже превратился в настоящего лесного хищника, который одним ударом лапы мог запросто опрокинуть меня, а при желании и самого Чарга на обе лопатки. От былого жалкого вида не осталось и следа. Наблюдая за ним, Колгаст как-то сказал, что скоро Треух покинет нас. Покинет навсегда. Зверь не должен жить среди людей.

Так оно и случилось. В один из последних летних дней тяжелые еловые лапы сомкнулись за спиной моего косолапого друга. Наши веселые совместные забавы окончились. У меня где-то между ребер шевельнулся колючий зверек грусти. Усилием воли я вновь вынужден был подавить подступившую слезу. Но еще несколько недель мой взгляд тщетно искал в сумерках леса знакомую фигуру.

В лесу уже хозяйничала осень. Лиственные деревья давно сбросили свои наряды и теперь напоминали больших и беззащитных детей. Земля по утрам в сырых местах уже начинала прихватываться ледком. В лесном воздухе появился какой-то особый звон. После изнурительных занятий я любил забраться в своем истобнике под шкуры и смотреть сквозь распахнутую дверь на низкие мерцающие звезды. Мне было хорошо. Слова Локи, однажды сказанные по поводу одиночества, прочно застряли в мозгу, но даже они не разрушали блаженство моего сердца.

Я честно боролся. Честно изо всех сил старался думать о том, как буду служить своему племени. Но эта внутренняя борьба продолжалась, как правило, недолго. Теперь я уже могу точно сказать, что одерживало победу в этой борьбе. Признаваться даже сейчас, спустя так много лет, нелегко. Но это было не что иное, как самолюбование. Мне очень хотелось, чтобы мной восхищались, когда я врачую, выступаю на вече, принимаю ответственное решение. Я рисовал в своем воображении картинки моего будущего только с чувством собственной значимости. Но все же. Все же…

Часто, лежа под шкурами и глядя на звезды, я искренне хотел, чтобы вдруг неожиданно, вопреки всем законам, заскрипели мостки, ведущие в истобник, и дверном проеме показалась знакомая фигура. Это желание исходило из самой глубины моего существа.

И вот как-то холодной, ясной ночью мостки жалобно заскрипели, и не успел я схватиться за топор, как огромное черное пятно закрыло от меня ночное небо. Еще миг — и влажный кожаный нос ткнулся в мое лицо. «Треух!» — Я негромко вскрикнул от радости. Он все-таки пришел. Пришел проститься навсегда. Нагулявшему жир медведю предстояла сначала долгая зимняя спячка, а потом поиск своей территории, где бы он мог стать хозяином. Не вставая с ложа, я обхватил мощную шею и заплакал. В ответ медведь глубоко и очень по-человечьи вздохнул, прижимаясь порванным ухом к моей щеке.

Глава 2

— Уважаемые жители Гадрумета, я, эдил Авл Алипий Магерий, обращаюсь к вам через глашатая! Сегодня третий день празднования тысячного дня рождения Вечного города Рима, отца всех городов империи и нашего с вами защитника. Император-доминат Филипп Араб шлет всем нам свой привет и надеется, что мы будем едины с ним и сенатом в радости по случаю величайшего праздника! Клянусь богом Солнца, что вы увидите невероятное по своему размаху венацио, а также казни преступников. На выступлениях вечерних школ лучшие гладиатории покажут своих сильнейших бойцов!

Пять против пяти. Пять гопломахов[21] против пяти мирмиллонов-спатариев. Бой с установкой на смерть. Очень дорогое зрелище. Ведь, чтобы подготовить одного бойца, нужны месяцы упорных тренировок. У мастеров фехтования плата доходила порой до шести тысяч сестерциев в год. Добавьте сюда расходы на питание, массаж, врача, изготовление тренировочного, парадного и боевого комплекта вооружения. Но эдиторы игр шли на это, не щадя казны, так как будущая власть стоила затрат. А путь к ней лежал через ублажение плебса, который желал только одного — «хлеба и зрелищ». В дни празднования тысячелетия Рима на аренах по всей империи лилась кровь осужденных на смерть преступников, выловленных в лесах зверей, военнопленных, захваченных римскими легионерами. Под восторженные вопли толпы на песок шли умирать представители гладиаторской элиты всех известных школ: кампанской, дакийской, африканской и так далее. Преторы, квесторы, эдилы и просто состоятельные граждане из всаднических сословий пытались в размахе перещеголять друг друга. Венаторы в день только в нашем городе убивали сотни животных. Палачи забыли про сон. Гладиаторы, вопреки всем правилам, выходили радовать своих фанатов в несколько раз чаще обычного.

Сегодня моя шестая встреча со смертью. Четыре раза я выходил победителем и покидал арену через порта триумфалис[22], лишь один раз была зафиксирована станс миссус — ничья. Я сумел добиться ее, вопреки всем прогнозам, кстати, в том самом первом, самом памятном бою, когда сражался против димахера Фалмы. Он шел, чертя по воздуху кривыми клинками с такой скоростью, что у меня появилось ощущение, что сам бог войны вселился в него. Но я заставил себя двигаться с быстротой и ловкостью белки. В голове же выросли пчелиные соты, наполненные тысячами отчаянных бойцов. Вспомнились слова волхва Видвута: «Неродившийся не может страшиться смерти!» Мы бились с Фалмой до тех пор, пока руки и ноги не стали ватными от усталости. Мне показалось, что прошла целая вечность, на самом же деле всего десять минут, после которых сумма-рудис объявил первый дилидиум — перерыв. И пока мы отдыхали, каждый в своем кубикуле[23], зрителей развлекали андабаты — гладиаторы, сражающиеся вслепую, в глухом шлеме без прорезей для глаз. После пятого раунда, когда наши легкие были полны жгучего песка, а члены буквально одеревенели, сумма-рудис обратился к зрителю, который был по понятным причинам недоволен, так как не увидел крови. Действительно, ни я, ни Фалма не получили серьезных ранений, но при этом показали настоящий бой. Судья ждал, подняв руку с указательным пальцем. Мне казалось, эта пауза будет длиться вечно. Наконец кто-то из толпы крикнул: «Станс миссус!». К счастью, на этот раз его поддержали.

Сегодня же бой без помилования — сине миссио. Наш отряд первым вышел на песок, который служители сполиария, мертвецкой, спешно привели в порядок, кое-как присыпав пятна крови. До нас выступали цестиарии, кулачные бойцы. Я всегда считал и считаю, что кулак, утяжеленный свинцовой накладкой, цестой, может нанести порой куда более серьезные увечья, чем холодное оружие. Не зря век кулачника еще короче жизни гладиатора. Иногда он выходил всего на один поединок, и редко кто из них выдерживал на арене пять-шесть боев. Беззубые, с раздробленными лицевыми костями, они внушали чувство жалости, к которому примешивалась брезгливость. Еще они вызывали грубые насмешки со стороны неблагодарной черни. Вообще надо сказать, участь этих несчастных была горька. Даже грегарии — беглые рабы, преступники, военнопленные, идущие на верную смерть, пользовались большим уважением. В конце концов, любой грегарий мог получить от зрителей миссио — помилование. А о кулачниках никто не хотел вспоминать.

Вновь песок арены, пропитанный кровью людей и животных, заскрипел под босыми ступнями. Командование нашим отрядом взял на себя сорокалетний Гермаиск, в прошлом гладиатор-фракиец, проведший более шестидесяти боев, получивший рудий, но вновь вернувшийся в амфитеатр по причине тяжелого материального положения. Была и другая причина: он просто не смог жить без разрывающего сосуды адреналина. Вооружение фракийца более легкое, чем у мирмиллона, поэтому он должен всегда вести поединок первым номером, то есть нападать, маневрировать, кружить — как говорят сами гладиаторы, танцевать. Фракийцу нужны невероятная скорость, выносливость и хорошее дыхание. Как правило, после тридцати, если, конечно, удавалось дожить до этого срока, гладиаторы меняли стиль и тактику ведения боя. Поэтому Гермаиск поменял вооружение фракийца на мирмиллона.

Я, пожалуй, был первым мирмиллоном, который обескураживал противника именно скоростью, так как такие бойцы считаются неповоротливыми и предпочитают действовать от обороны. Посему тот план, который предложил Гермаиск, меня совсем не устраивал: построиться в каре и отражать атаки гопломахов, стоя практически на месте, дожидаясь, пока те, нанося удары, целясь за линию щита, не начнут открывать незащищенные места. Нет!

Вооружение гопломахов коренным образом отличается от экипировки мирмиллонов. Прообразом этих гладиаторов послужили знаменитые греческие гоплиты. У гопломаха тяжелый бронзовый щит небольшого диаметра, но зато снабженный выпуклой частью, умбоном. В ближнем бою этот щит становится грозным оружием нападения. Рука продевается в этот щит через две петли, но кисть при этом остается свободной, может сжимать кинжал. Другая рука снабжена кастой — двухметровым копьем. Ноги прикрыты поножами от голеностопа до нижней части бедра. На голове шлем с широкими полями, забралом и специальным навершием, куда вставляются яркие павлиньи перья.

Мирмиллон-спатарий имеет меч — спату, длиннее обычного гладиуса примерно на два средних пальца. С одной стороны, это преимущество, когда бьешься на дистанции, но в ближнем бою он почти непригоден. Тогда приходится пытаться завладеть оружием соперника.

Поножи только на левой ноге и прикрывает ногу ниже колена. Главное преимущество мирмиллона — это щит-скутум, который защищает человека от верхнего края поножи до подбородка. Но скутум слишком тяжел и весит больше всего остального снаряжения. Если мирмиллон теряет в бою по каким-то причинам щит, то может стать очень легкой добычей. Не зря же нас называют щитоносцами.

Шлемы у нас такие же, как и у гопломахов, — с широкими полями и забралом, небольшая разница лишь в навершии: у них перья — у нас рыбий хвост. Из-за этих самых перьев гопломахов иногда называют петухами.

В бою один на один у меня, безусловно, появилось бы преимущество перед любым из тех гопломахов, что вышли против нас этим вечером, потому что я двигался действительно быстро, кажется, даже чересчур быстро, чем вызывал неоднократно смех с трибун. Но такая тактика полностью оправдывала себя. У меня появились даже свои поклонники, кричавшие «Давай, Белка! Мы с тобой, Белка! Надери ему тестикулы!»

Как я уже говорил, от мирмиллона ни один соперник не ожидает такой прыти. В схватке же отряд на отряд гопломахи имеют ощутимый тактический перевес и возможность стратегической инициативы, так как одинаково хорошо экипированы как для ближней, так и дальней дистанции. И мы, и они сражались обнаженными по пояс. Руку с мечом защищала маника, а нижнюю часть живота — балтей с металлической бляхой.

Гермаиск построил нас следующим образом: двое закрывают тыл, трое держат фронт, при этом центральный чуть выдвинут вперед.

Едва глашатай успел зачитать наши имена, а сумма-рудис махнул рукой в знак начала поединка, гопломахи бросились в атаку.

Р-раз! Все пятеро сделали одновременный выпад в нашу сторону. Пять наконечников копий ударили в щиты. Наш строй чуть качнулся и подался на полшага назад. Еще! Они били на уровне глаз, заставляя нас высоко поднимать скутумы. Но я чувствовал, что в тактике гопломахов кроется какой-то прием. Так оно и вышло. Во время восьмого выпада в наши щиты ударилось не пять наконечников, а четыре. Пятый прошел снизу за линию щита и поразил в колено выдвинутого вперед Гермаиска. Он вскрикнул и осел на колено, всего лишь на два мига опустив спату. Этого было достаточно.

Тут же последовал удар в голову умбоном. Командир нашего отряда рухнул на бок оглушенным. Каре распалось на две двойки. Теперь противник имел численный перевес. Я понял его расчет: вначале одну нашу двойку атаковать втроем и побыстрее расправиться, имея превосходство, а другую просто удерживать на расстоянии. Затем уже впятером напасть на оставшихся и довершить начатое. Судьба вновь дала мне шанс. Мы с напарником были не первыми, кого выбрал соперник. Итак, пара на пару.

Следить за тем, как наши товарищи, прижавшись к стене арены, отбиваются от трех копьеносцев, не было возможности, да и не имело смысла. Нужно попытаться сделать все, чтобы перехватить инициативу. Но, имея двухметровые копья, гопломахи не подпускали нас на расстояние удара меча. Минута-другая — и противников будет как минимум больше вдвое! И тогда я пошел на хитрость. Когда-то ей научил меня старый мудрый Чарг. Нужно сделать вид, что оступился. Экх! Все получилось: и выдох боли, и вполне смачные проклятия. Даже рука со скутумом заколебалась и чуть пошла вниз. Главное — не переборщить. Враг поверил и всей массой качнулся на меня, стараясь вложить в удар копьем всю силу.

Тело мое сделало шаг навстречу, ставя щит так, чтобы копье прошло по нему вскользь, при этом забирая левее, подальше от руки. Мы оказались так близко, что поля шлемов встретились с глухим звоном. Чарг называл этот удар — из-за пояса. Ты должен быстро завести руку с мечом себе за поясницу и нанести удар. Спата вошла в плоть гопломаха на ширину ладони и выше балтея на толщину пальца. Я тут же вернул клинок, совершил поворот вокруг оси и ушел за спину, а затем нанес косой удар сверху вниз под линию полей шлема, туда, где находится одна из главных артерий жизни. Когда соперник опускает руку со щитом, то зазор между шлемом и наплечником увеличивается, и при необходимом умении можно поразить эту цель. Существует масса комбинаций, как вынудить человека обнажить те или иные участки тела. Чарг многому меня научил. Благодаря его школе я имел некоторые преимущества в фехтовании. Например, почти все гладиаторы предпочитали колющие удары, а не рубящие, при которых страдает защита, я не боялся рубить, делая ставку в первую очередь на скорость ног.

И вот мой соперник падает сначала на колени, а потом всем корпусом ничком в песок. Сверху, из сектора, кто-то крикнул: «Белка! Давай еще, Белка!» К сожалению, один из наших, кто сражался с тремя гопломахами, пропустил прямой удар копьем в живот. Двое остались теснить моего товарища, а третий устремился на меня, чтобы не допустить численного перевеса в другом месте. Я стал убегать, но при этом делая вид крайне усталого человека. И вновь соперник поверил. Когда от копейного жала преследователя до моей обнаженной спины оставалось метра три, я высвободил руку из петель скутума. Затем, пробежав еще несколько шагов, резко затормозил, пригнулся к земле и, развернувшись, метнул щит ребром прямо в сверкающие на солнце поножи. Спата повисла на перевязи, поэтому снаряд я отправил двумя руками. Удар оказался такой силы, что гопломаха буквально срезало на месте. Он как раз собирался сделать черную брешь в моей спине. Я оттолкнулся от песка, подпрыгнул и всей массой закованного тела, подогнув ноги в коленях, опустился ему на спину. Реберный корсет с хрустом провалился подо мной. Поняв, что гопломах не сможет продолжать бой, я не стал добивать его, ибо дорогá была каждая секунда. Но в то же самое время еще один гладиатор-мирмиллон упал замертво.

И снова численный перевес на стороне врага. Двое с хрипом бегут на меня, выставив перед собой копья. «Ты легок и быстр, точно белка! Легок и быстр!» — где-то над самым ухом звучали слова далекого волхва. И я, подобрав скутум, снова бросился бежать по арене.

Теперь нужно не просто уклониться от ударов, но, описав дугу, оказаться раньше рядом с последним бойцом нашего отряда. К большому облегчению, мирмиллон смог поразить своего противника в грудь. Гопломахи замешкались. Победа, которая для них была так близка, ускользала. Двое надвое. Это надежда. К сожалению, ее свет, едва успев забрезжить, почти сразу погас. Мой товарищ получил серьезное ранение в область паха. Он мог выдержать на арене максимум минуту, может, полторы. Тем не менее мы успели сомкнуть щиты. Копейный выпад отбросил нас на два-три шага к стене. Если прижмут окончательно, то начнут изматывать силы на длинной дистанции.

Я выбросился навстречу, принимая на скутум листовидный наконечник копья. Совершил нырок в ноги, одновременно нанося удар в промежность, и тут же откатился в сторону, уходя от удара умбоном. Этот прием хорош, если соперник на последнем издыхании, а ты еще достаточно бодр. Но все же не советую использовать его ради красивого эффекта. Только в крайних ситуациях. Не вставая с песка, я подсек ударом клинка своему противнику, оказавшись у того опять-таки за спиной, подколенные сухожилия. Но тут же голубое полуденное небо перечеркнула серая полоса касты. Я попытался дернуть правой рукой — тщетно, она оказалась вдавленной в песок ступней гопломаха! На левую со щитом навалился всей массой раненый мной соперник. Я понял одно: мой последний товарищ по сегодняшнему выступлению пал. Вот почему в коллективном бою нельзя необдуманно использовать приемы: эффектные действия хороши, если бой идет на деревянных мечах… А вот когда объявлено сине миссио!.. Я закрыл глаза и задрал подбородок, обнажая горло для металла.

«Сине миссио! Сине миссио!» — неслось с трибун. Зритель жаждал крови. Даже голоса моих верных болельщиков тонули в бушующем море требующих смерти. Неожиданно возникла секундная тишина. Затем металлический треск и выдох многих тысяч глоток соединились в единый звук. Я поднял тяжелые от едкого пота веки. На меня падало тело гопломаха.

— Вставай, Ивор, по прозвищу Белка. Ты заслужил как минимум лавровый венок! — голос принадлежал Гермаиску.

Я столкнул с себя тяжелую плоть и увидел прямо перед собой еле державшегося на ногах своего командира. В руках за ребро он держал щит гопломаха. Опытный ветеран все же нашел в себе силы подняться, схватить тяжелую бронзу одного из поверженных и, размахнувшись, нанести удар умбоном в самый нужный момент.

Воздух разорвался от криков: «Missus!» Это означало: отпустить! Другие кричали: «Рудий!» Деревянный меч — это особая милость. Если гладиатору вручался рудий, то эдитор игр должен объявить данного человека свободным и компенсировать хозяину гладиатория его стоимость. Сам же герой получал несколько тысяч сестерциев, чего вполне хватало для приобретения неплохой загородной виллы или открытия своего небольшого дела.

Слово взял Магерий:

— Господа мои, если вы не можете прийти к единому мнению, то позвольте мне быть судьей между вами. Гладиатору мирмиллону-спатарию Гермаиску я с огромным удовольствием вручаю рудий, символ освобождения, и дарую пять тысяч сестерциев.

Меня чуть не разорвало от негодования. Пять тысяч — это не самая, мягко говоря, большая сумма. А вручить рудий человеку, нанесшему за весь бой всего один удар, пусть даже решающий, — вообще издевательство. Но Авл Магерий, эдил[24] города и эдитор игр, невозмутимо продолжал:

— Гладиатору мирмиллону-спатарию Ивору, по прозвищу Белка, вынести прямо сейчас пятьдесят тысяч сестерциев и лавровый венок.

Это и вовсе напоминало театр безумства. Наверное, впервые за всю историю мунеры[25] рудиарий получал денег в десять раз меньше, чем венценосец. Да, свобода, да, магистрат города компенсирует хозяину освобожденного гладиатора полную стоимость, а сумма, может быть, совсем не маленькая, но все же на глазах стольких зрителей предложить пять тысяч — это плевок. Причем плевок мастерский, явно с расчетом на то, чтобы бедный Гермаиск, спасаясь от позора и бедности, шел подписывать новый контракт, то есть становиться рудиарием-аукторатом. Конечно, и пять тысяч не такая уж маленькая сумма. На нее можно приобрести даже мизерный домик с участком где-нибудь в испанской провинции, но не для Гермаиска, долги которого били все рекорды.

Из порта либитины[26] уже шли служители. Один, одетый в костюм Харона, держал наготове нагретый металл, чтобы проверить: не симулируют ли смерть поверженные. Другой был в одежде Юпитера и покачивал в правой руке специальным молотом для разбивания черепов. Гермаиск, снявший к тому времени шлем, смотрел на приближающихся ликторов, несших на подносах подарки, глазами, полными безысходной пустоты. Ничего глубже и страшнее этих глаз мне еще не приходилось видеть. Я знал его ситуацию. Да и не только я: вся наша казарма знала, что у ветерана огромные долги, доведшие его до унизительного положения гладиатора. Долги, которые никто за него не покроет. Напротив, проценты переросли мыслимые для небогатого гражданина пределы. Но тяжелее всего Гермаиску, как человеку чести, было пережить то, что рудий по праву принадлежит не ему. Магерий хитро выкрутился из сложившейся ситуации. Жирный эдил умудрился оставить обоих гладиаторов в игре, при этом остудив пыл публики, требовавшей щедрот для героев.

Толпе важнее увидеть, как вручают рудий, а уж сколько денег при этом получает боец, для нее дело десятое. Я уходил через порта триумфалис, стараясь не смотреть ни на тех, кого добивали служители сполиария, ни на Гермаиска, шедшего чуть позади.

Еще один кошмарный день растворился в истории раз и навсегда. Почему я так подробно описываю именно этот день? Да потому, что с него-то все и началось. В казарме меня ждал невероятный сюрприз. Ланиста Цетег протянул сверток. Бросилось в глаза то, что вид у него был немало изумленный и одновременно сострадательный.

— От кого это? — спросил я.

— От Авла Магерия.

— Ты читал?

— Ты ведь знаешь: я должен быть в курсе всего…

— Не продолжай. Я всего лишь твой раб и не более.

— Не мой: Скавра. Мне о свободе тоже говорить не приходится. Хочешь не хочешь, а идти нужно. Но мой тебе совет: сначала сходи к ростовщику и заложи свои пятьдесят тысяч под процент, пока у тебя не выманят, якобы в долг, половину твои друзья, а другую половину не выиграет в кости пройдоха Луций. Второй экземпляр договора оставь у меня на хранение. Да, еще при сделках свыше двадцати тысяч должен обязательно присутствовать кто-то из префектуры; третий экземпляр пусть они заберут себе: так спокойнее будет.

— Сделаю как советуешь. Так все-таки что там?

— Приглашение на свадьбу. Авл Магерий женится. Завтра прибывает Филипп Араб, поэтому жирный мерин хочет сегодня погулять в узком кругу избранных. Как ты понимаешь, слово «узкий» очень условно.

— А по приезде императора получить у того благословение?

— Ты не глуп.

— Ты что-то недоговариваешь!

— Готовься к тому, что нужно будет развлечь императора и его свиту. Сегодня тебя приласкают, покормят, а завтра подарят твою жизнь чье-то прихоти.

— Разве у меня есть выбор?

— Нет. Ты отдан в аренду до конца празднования тысячелетия. Я очень надеялся на то, что сегодня, выступая против гопломахов, ты наконец получишь травму, хотя бы царапину, которой, поверь, мы бы сумели придать ужасающий вид.

— К чему сейчас об этом? Тысячи людей видели, что бой для меня обошелся несколькими ссадинами и синяками. А ты разве не сомневался в победе?

— Как дубовый листок?

— Спасибо. Копья гопломахов наткнулись на серьезную преграду. Скажи, Цетег, сколько нужно денег, чтобы мне выкупить самого себя?

— Это решает Скавр. Боюсь, что после сегодняшнего поединка цены на тебя еще возросли. И потом, если бы ты был обычным аукторатом, заключившим контракт на отработку определенной суммы, то разговор один. Но ты раб, Ивор. Понимаешь, раб! Который приносит хорошую прибыль хозяину. Зачем ему твои жалкие пятьдесят тысяч сестерциев, если он на тебе может заработать полмиллиона.

— Но тогда зачем мне идти к ростовщику, если я не смогу воспользоваться своими деньгами?

— Ты хотя бы сможешь написать на кого-нибудь завещание. А это уже разновидность пусть ущербной, но свободы. Сегодня победил ты, а завтра смерть в лице гладиатора придет за тобой. Но, идя умирать, твоему сердцу будет намного легче от сознания того, что кто-то будет, возможно, спасен. Хотя ты все можешь продуть в кости или пустить на женщин и выпивку. Правда, чем больше разгульности, тем быстрее приход Харона.

— Меня беспокоит не столько смерть, сколько рождение.

— Что?

Глава 3

— Что? Я не очень понял тебя, непобедимый Ивор, по прозвищу Белка? — Эдил Авл Магерий плеснул руками.

Даже масляная улыбка на толстой физиономии съежилась и превратилась в гримасу.

— Меня беспокоит не столько смерть, сколько рождение, — спокойно повторил я.

— А меня эстетическая сторона мучений, — Магерий, оправившись от внутреннего удивления, положил на мое плечо свою ладонь, которая была крохотным продолжением огромного окорока и выглядела весьма комично.

Магерий в свои тридцать пять лет невероятно растолстел и завоевал прочную репутацию обжоры. Нет, он не ел, а по-настоящему жрал, поглощая уродливых рыб, необычных устриц, хрустящие тушки ортолана[27], гусиную и поросячью печенку, выкормленных в кувшине и сваренных в меду с маком сурков, зародыши свиньи, вырезанные в конце беременности. Все это поливалось изысканным гарумом[28] и дорогими винами. Нужник и тошнильню этот сумасброд именовал «святыми» местами.

Я окинул пиршественный стол, на который слуги выставляли легкие закуски. Среди прочего разнообразия были трюфеля, белые грибы, языки фламинго, молоки мурены, павлиньи мозги, печень рыб-попугаев. Мне стало муторно. За все эти годы рабства я ел лишь ячменную и бобовую пищу, выдаваемую в казарме. Гости нетерпеливо переминались с ноги на ногу и вели в разных углах философские беседы, обсуждали гладиаторские мунеры, старательно делая вид, что запахи пищи, окутавшие помещение, их мало заботят. Я и сам боролся с подступившим чувством голода, но все же заставил себя приглядеться к кругу Магерия. И — ба!.. В основном молодые мужчины, одетые в туники с рукавами, а ведь такую одежду носят только женщины. Мало того, на некоторых вообще надеты столы, обшитые складчатыми оборками. Оборки были даже на груди. Стола — это накидка из тонкого полотна — подобие греческого хитона. Как же они прошли в таком виде по улицам города? Ясно! В одном из углов накиданы в кучу мужские плащи-пенулы. Это верхняя нераспашная одежда, одевающаяся через голову. Вот это свадьба!

— Тебя что-то настораживает или удивляет, мой любезный Белка? Скажу по секрету: женитьба мне необходима для прикрытия. — Магерий сально зевнул. — На роль невесты согласилась моя двоюродная сестра Фаустина. Полная дрянь, конечно. Однополую любовь не признает, но и не критикует любимого братца. А какие фокусы в постели показать может! Между нами: любит гладиаторов. Гермаиск сегодня слетел с пьедестала. Желаю удачи! — Авл подмигнул так, что половина лица заходила топленым жиром, — А вот и она, наша императрица!

Фаустина… Традиционный свадебный наряд шел ей на диво к лицу: туника без швов, стянутая у талии шерстяным геркулесовым поясом с двойным узлом, и драпированная шафранно-желтая тога; высокая прическа из шести прядей, разделенная лентами, как у весталок во время их священнодействий; огненно-красное покрывало на голове и венок из мирта и флердоранжа.

— О нет! Я не выколю себе глаза, как несчастный Эдип, узнавший, что ему довелось стать мужем своей матери. — Магерий зубоскалил во всю ширь своей дикости.

Окружающие угодливо засмеялись. Когда десять свидетелей поставили свои печати на брачном контракте, один из приближенных Авла взял на себя обязанность осмотреть трепещущие внутренности овцы, которую невеста предпочла традиционному поросенку.

— М-да! — выдохнул добровольный гаруспик, с серьезным видом оглядывая внутренности. — Что же я вижу? В правом легком имеется изъян, сердце имеет физический, явно выраженный порок и кровоточит во все стороны, а печень так и вовсе увеличена справа. Вдобавок овцу зарезали не по правилам: нож следует вести снизу вверх при жертвоприношении богам небесным и сверху вниз при жертвоприношении богам подземного царства, а резник вел свой нож поперек, словно имея в виду некоего еще неведомого бога между облаками и безднами. Я даже спрашиваю себя, не слышал ли я писк крысы… Неужели боги разгневаны? Неужто их разгневало неумелое исполнение обряда? Не повторить ли нам его? В те времена, когда наши предки еще питали почтение к божествам-покровителям, при несоблюдении правил или отрицательном результате по внутренностям гадали до тридцати раз…

Но даже такая гнусная шутка не смутила присутствующих.

— Довольно, довольно гаданий, затянутых паутиной религий. Это все суеверия, процветающие на руинах, — затараторил Магерий. — Что касается крысы, я не уверен. Возможно, то была крыса, живущая в воде. Что ж до остального… Об этом поговорим, когда выйдем из триклиния. А покамест я объявляю, что предзнаменования благоприятны. Да осенят боги своим покровительством нашу красивую и великолепную пару, образец преданности нашему императору, и да благословит всемилостивый и всемогущий Юпитер возлияние фалернского, которым мы благочестиво отметим начало нашего веселья!

Под одобрительные возгласы Авл Магерий и Фаустина, став рядом, с надлежащей серьезностью обменялись ритуальным согласием, и все перешли в столовую. В смежной летней столовой, где в хорошую погоду открывали выход в сады, стоял триклиний в виде полукруга. Там можно было разместить двадцать семь гостей. Столько и получилось, не считая меня, Фаустину и Авла. Нахлебников-параситов, которых в лицо изящно называли тенями, не пустили. Гости ели, лежа на левом боку и опершись на локоть, что могло вызвать всякие неприятности, и если подавалось много блюд, то в течение пира позу меняли по нескольку раз. Мне указали место рядом с невестой, по левую руку. Сперва мы растянулись на спине, чтобы облегчить рабам обязательный ритуал омовения ног. Ни чулки, ни носки не уберегали их от африканской въедливой пыли. Затем приняли позы, более удобные для еды, улегшись на бок на свежих льняных простынях, прикрывавших мягкие подушки.

— Не гляди с похотливыми гримасами и нежностью в глазах на жену соседа. Пусть на устах твоих царит стыдливость. — Магерий снова сально подмигнул мне и отвернулся к соседу.

— Он сказал это, дабы разжечь твои чувства, на его взгляд, недостаточно возбужденные соседством со мной. — Фаустина легла на спину. — Он так толст, что его член надобно вытаскивать из жира щипцами для омаров. Впрочем, он ему нужен лишь для того, чтобы ходить по нужде. Сборище тупых гитонов![29] Что намерен делать венценосный Белка с пятьюдесятью тысячами сестерциев?

— Неужели это кого-то может волновать?

— Сумма, по моим меркам, хороша, но не так, чтобы уж велика, но даже ее не просто истратить за одни сутки. Завтра сам Филипп Араб будет благословлять наш брак. Магерий хочет преподнести ему подарок — хороший гладиаторский поединок. Император слывет большим знатоком и поклонником боев. Надеюсь, ты уже догадался о своем участии? Да и мне на тебя смотреть еще не наскучило.

— Свои деньги я заложил ростовщику под проценты и написал завещание.

— Вот как! И кому же ты завещаешь свое богатство?

— Ребенку, родившемуся в первый день сатурналий и выброшенному жестокой матерью на городскую свалку.

— Такое можно наблюдать довольно часто. Улицы города кишмя кишат профессиональными нищими, которые подбирают несчастных малюток. Всему виной несовершенство законов: если бы разрешили аборты, то детского горя было бы намного меньше. И ты считаешь: твой ростовщик (кстати, как его зовут?) побежит после твоей смерти в первый день сатурналий разыскивать несчастное маленькое создание по городским свалкам?

— Ему помогут. Ланиста Цетег. А зовут ростовщика Иегудиил. Ты тоже на всякий случай имей в виду.

— Договорились. Часто тебе приходится выбираться в город?

— Нет. Я все время тренируюсь.

— Однако ты неплохо овладел латынью.

— И греческим тоже. Все же странный этот Иегудиил.

— Чем же?

— Прежде чем взять деньги под процент, заставил подписать арендный договор. Объяснил это тем, что их закон не позволяет производить какие-либо сделки в доме, где живешь. Поэтому он сдал мне свое жилище в аренду на полчаса. Именно столько требовалось времени на оформление завещания и прочих подробностей.

— И дополнительная плата за аренду. Хм… Даже в Африке ростовщик остается ростовщиком. На смену богам имманентным евреи предложили единого трансцендентного бога. Да, идея носит весьма остроумный характер. А уж о необычности предписаний разговор отдельный. Им нельзя, например, смешивать лен с шерстью.

Тогда, признаюсь, я мало что понял из речи Фаустины; сказал только:

— Странное племя!

— Странное?! Очень мягко сказано. Знаешь, кто у них карается смертью? Скажу: иудеи, отрекшиеся от Яхве ради какого-либо чужого бога (какое счастье, что существует веротерпимый Рим); быки, забодавшие человека; замужние женщины и их любовники; невеста и ее любовник, ежели он не приходится ей женихом; девица, вступившая в брак, будучи лишенная девственности; дочери священников, торгующие своим телом; содомиты, мужеложцы, ворожеи; совершающие грех мужчины и животные, женщины и животные; вступивший в греховные отношения мужчина со своей матерью, дочерью, мачехой, падчерицей, свояченицей, сестрой или теткой; мужчина, женившийся сразу на двух сестрах или на матери с дочерью; мужчина, переспавший с женщиной во время месячных. Вообще, мне нравится изучать народы через их сексуальную культуру. Яхве предлагает достаточно большой список сексуальных запретов.

— Каждый замечает лишь то, что хочет видеть. Хотя действительно вопросов много. Например, отношение между двоюродными братьями и сестрами…

— У тебя не только мощный торс, но и хороший цепкий ум, склонный немного поострить. Насчет двоюродных братьев и сестер у тебя ловко подмечено. Если бы мы жили согласно иудейской морали, то во всей Римской империи очень скоро не осталось бы и дюжины неиудеев. Вот ты, например, составил завещание на случайного ребенка, которого бросят на свалку родители, точнее, мать, так как отцам, как правило, вообще нет никакого дела до своих незаконных отпрысков, да и законных тоже. А если это дитя — плод самого невероятного инцеста?

— Почему не осталось бы?

— Потому что проницательное око их бога осудило Онана за древний противозачаточный прием, который мы радостно и беспечно применяем кто во что горазд. Что касается препирательств евреев с их богом, то это утомительно. Вся эта история напоминает комедию, где повторяются одни и те же эффекты.

— Я никак не могу взять в толк: в чем отличие христиан от иудеев?

— И те и другие — евреи. Поэтому их называют иногда иудеохристианами. Но это не совсем верно; они чураются друг друга, а этот факт явно свидетельствует, что они не одно и то же. Хотя признаться честно, я и сама плохо их различаю. Знаю только, что одни собираются в молельном доме и едят своего бога, призывая к смирению, а другие все ждут не дождутся его пришествия. Я брезгливо отношусь и к тем, и к другим. Мало того, считаю их секты опасными.

Ум и эрудиция Фаустины впечатляли. Но от ее слов тянуло зловещим холодом.

— Белка, а у тебя глаза синие, но свет мягкий, а не холодный, как это обычно у голубоглазых и синеглазых. Вообще, надо сказать, есть в тебе схожесть с представителями германских племен. Правда, те внешне грубоваты: рубленые черты лица, кряжистые фигуры. А в тебе есть тонкость и плавность, мне не знакомые, и быстрота, конечно. О, твоя скорость! Расскажи о себе. Откуда ты? Какого племени?

— Я… я Ивор, по прозвищу Белка, родом с Верхнего Борисфена…

— Поняла. Спрошу иначе. Ты в разговоре обмолвился, что много тренируешься. Глядя на тебя, сразу видно: истовый фехтовальщик. Скажи, ты много работаешь на тренировках, потому что боишься смерти?

— Я думаю не столько о смерти, сколько о рождении.

— Как? — Фаустина выронила из руки оливку и перекатилась на спину, при этом обнажив перламутровое бедро. — Нравится? — кивнула на оголившуюся часть тела.

— На какой вопрос я должен отвечать?

Фаустина, фыркнув, одернула подол туники:

— Ослепнешь еще с непривычки! Ты ведь редко покидаешь пределы школы, а значит, освобождаешь себя от лишнего семени, подобно Онану. Или гладиатор может преобразовывать белок в силу и мощь? Ха-ха! Где-то я уже это встречала. По-моему, у буддистов. Хотя могу ошибаться. Ах да, бедный мой Белка, ты уже не знаешь, на какой вопрос отвечать: с такой вот скоростью Фаустина задает их! Ну, ну, можно оттуда, где смерть и рождение.

— Довольно резкие переходы. А объем жажды пытливых мыслей просто восхищает! — Я сглотнул горечь, стараясь не показать виду, что больно задет. Но, видимо, все же легкая тень пробежала по моему лицу. И патрицианка заметила ее:

— Прости. Я, возможно, случайно коснулась больной для тебя темы.

— Напротив. Больное то, что сейчас окружает нас и является частью нашей жизни.

— Ты имеешь в виду величие и блеск Рима? На этот вопрос можешь не отвечать: скажешь правду — смерть на кресте. Здесь, кроме нас, очень много ушей.

— Тем не менее, не касаясь римской идеологии и устройства, скажу лишь, что ваши боги выглядят игрушечными. Да, в чем-то вы, безусловно, превзошли многие народы, но не во взгляде на параллельный, божественный мир. Подумать только, каждому ремеслу, каждой вещи благоволит отдельный божок. Греки далеко ушли вперед, выдвинув идею, что всемогущий рок существует. К сожалению, имея таких учителей, вы пошли по другому пути. Ваша империя рано или поздно погибнет, потому что живет в самообмане и доверяется силе оружия больше, чем искусству взаимопонимания.

— Рим не всегда с помощью лишь оружия добивается расширения своих земель. Есть тонкие, искушенные дипломаты и политики. В конце концов, существуют политические и экономические санкции. Но я чувствую: ты так много хочешь сказать, что прыгаешь с одного на другое. Начал с богов — продолжил политикой. Давай все же остановимся на первом. Как называется твое племя?

— Мы — дети Великой Матери. Мой народ живет в лесах, там, где Данапр только начинает свой путь. Вы называете его Борисфеном.

— И во что же верит твой народ?

— Как и вы, в богов? Разница в том, что весь окружающий мир, в котором мы якобы пребываем, заключен в виде мыслей в голове Родящего.

— То есть ничего нет, а мы и все созданное человеком — это воображение вашего Родящего?

— Именно так. Звезды, мерцающие в ночном небе, мы видим, потому что череп его прозрачный. Но мысли Родящего в отношении отдельно взятого человека зависят от веретена Великой Матери. Если нить веретена, прицепленная к одной из звезд, рвется и звезда гаснет, то человек покидает этот мир, то есть перестает быть мыслью-образом бога и уходит или рождается, но уже по-настоящему.

— Значит, жизнь человека, его поступки не зависят от него самого? Собственно, его и нет вовсе?

— Любой образ или мысль должны бороться за свое существование и при этом совершенствоваться. От этого зависит, кем человек станет в другом, настоящем мире. Все сводится к тому, что бог сам совершенствуется в процессе вынашивания своих мыслей.

— Любопытно. А что касается погоды и природных катаклизмов?

— Это тоже все в его голове. У нас есть выражение — промозглая погода.

— Слышу в слове «промозглая» корень «мозг».

— Когда идет мелкий дождь, мы говорим «мозглит».

— Кажется, начинаю что-то понимать. А Великая Матерь?

— Она является женой Родящего. Когда мысли мужа начинают раздражать или пугать ее, она просит, а иногда заставляет Родящего выкинуть их из головы, при этом рвет нить, идущую из кудели к звезде. Иначе происходит с мыслями-образами, достигшими совершенства. Они обретают материальную жизнь во вселенной и находят себе место под большим деревом, которое всегда плодоносит вкусными золотыми яблоками; в них-то и кроется энергия вечной жизни. Бог должен все время освобождать голову для новых планов. Зачем держать то, что достигло наивысшего пика!

— Последнее для того, чтобы муженек не впал в интеллектуальный нарциссизм? Да, вы ребята с юмором! Матриархат в божественном устройстве!

— Да. Очень многое зависит от Великой Матери.

— Есть ли у вас жертвоприношения?

— Конечно. Все действия направлены на задабривание Великой Матери. Если Родящий провинился перед женой, то непременно хочет с помощью подарков получить скорейшее прощение.

— И начинает вынашивать планы, чтобы такое преподнести любимой женушке? Но ведь она знает обо всем происходящем в его голове!

— Знает. И оценивает в первую очередь его порывы.

— Ну и ну. Еще вопрос: а жрецы у вас есть?

— Есть, мы их зовем волхвами. Как такового сословия нет, потому что мудрость нельзя передать по наследству или доказать ее силу с помощью золота. Волхвы — это близкие к совершенству мысли-образы бога. Но прежде чем родиться и уйти в мир вечный, став наконец частью вселенной, волхв должен подготовить себе замену.

— Ну, конечно, ведь ничем не занятые клетки мозга могут деградировать. — Насмешливый тон Фаустины уже не беспокоил меня, как это было поначалу, ибо я чувствовал неподдельный интерес, скрывавшийся за ее словами. — Значит, в вашем загробном царстве нет темниц для грешников и специальных теплых мест для праведников?

— Нет. Злые мысли просто погибают, не обретая материальной жизни.

— Ты что-то говорил о дереве?

— Да, на нем держится вся вселенная. Корни его уходят далеко вверх, а ветви свисают вниз. Все миры живут на его ветвях. Наш занимает очень малое места, примерно столько, сколько кольцо на твоем мизинце.

— Ты, говоря о вашем боге, не называешь его по имени, да и Великая Мать — это всего лишь эпитология?

— Называть бога по имени можно только в самых крайних случаях, и делать это категорически запрещается, общаясь с чужеземцами: нельзя давать повода глумиться над верой, в противном случае тот же Родящий может серьезно наказать.

— Интересно, а почему ты выбрал именно сатурналии при составлении своего завещания?

— Причины две. Первая — мне этот праздник нравится тем, что на все семь дней, пока он справляется, рабы становятся как бы хозяевами, а рабовладельцы выполняют работу невольников по дому. Есть в таком обычае свой смысл. По крайней мере, это хорошее напоминание о том, что все является зыбким: сегодня ты господин, а завтра раб. А может, некоторые из вас что-то поймут в жизни тех, кто носит клеймо или цепь. Некоторые патриции и всадники участвуют даже в потешных гладиаторских боях во время сатурналий. Вторая причина в том, что праздник этот напоминает мне о Родине. Именно в это время на Данапре пекут хлебные лепешки, напоминающие солнце. Правда, мы его отмечаем четырнадцать дней. Люди катаются с ледяных гор, ходят в гости, угощают друг друга, устраивают кулачные бои, как стеночные, так и парные.

— Это что-то вроде бойцов с цестами?

— Нет. У нас этим никто денег не зарабатывает, а руки покрыты только мягкими рукавицами. Да и калечить запрещено, если только случайно бывает. Кулачный бой — молодецкая забава, хотя старики тоже не прочь повеселиться. Еще у нас празднуется период летнего солнцестояния — Купала. Если вы, римляне, зовете в эти дни в свои дома весталок, которые предсказывают будущее по воде, и потом обливаете себя той водой, то у нас в это время принято купаться при свете звезд. Девушки плетут венки и пускают их по течению. Парни плывут за ними, чтобы покрыть голову. Потом каждая девушка отыскивает свой венок, а значит, и жениха своего находит. Молодые люди по парам, взявшись за руки, прыгают через костер. Если у пары руки над огнем во время прыжка не разомкнулись, то их называют женихом и невестой.

— Мудрый обычай. Ведь если молодые люди друг другу не приглянулись, они легко могут сами разомкнуть руки.

— Иногда девушки связывают из больших вербных веток дерево, вкапывают его в землю, водят вокруг него хоровод, грустные песни поют…

— А есть еще боги, кроме Родящего и Великой Матери?

— Есть. Их дети. Когда Родящий беседует с одним из своих сынов, богом войны, и думает о ней, то на земле бушует пламя смерти. Если беседует с другим, богом плодородия, то оратаи начинают трудиться над пашней.

— Смысл понятен. Кое-что я уяснила. Однако мы здорово заболтались! Жирный Авл совсем забыл о правилах приличия: он уже довольно долго отсутствует с одним из своих фаворитов. — Фаустина обвела взглядом столовую. — Какое чудное сборище гитонов! И как меня мутит от всего этого!

Пока мы разговаривали, гости молодых осушили уже приличное количество кратеров с вином и сейчас представляли собой пеструю, осклизлую, потную массу с блуждающими сальными и бесформенными улыбками. Периодически то тут, то там вспыхивали нарочитые конфликты на почве ревности, призванные подстегивать сексуальную энергию. Те, что выполняли роль пассивов, лежали на спине, оголив выбритые ноги. Активные с обнаженными мускулистыми торсами перебрасывались политическими новостями и много пили, очевидно, демонстрируя близость к первобытному миру. Почти у всех были крашеные волосы, напудренные, прикрытые макияжем лица, тщательно обработанные ногти.

— Эй, гладиатор по прозвищу Белка, ты слышишь меня? — с противоположного конца стола обратился ко мне, встав с места, приторный молодой ублюдок. — Знаешь, чтобы я с тобой мог сделать, если бы не патрицианская гордость и эти гнусные запреты на выступления в схватках. Кто их придумал только? Да, если бы я не потерял право выбираться в квесторы и преторы из-за боев, знаешь ли, где бы вы все у меня были! Вот тут! В моем анусе!

— Оставь его, Геркулес, твое ли дело замечать раба! — пискнула упитанная плоть, больше похожая на широкий глиняный ночной горшок. Маленькая короткая ручка взметнулась вверх и начала нервно и нетерпеливо дергать подол туники Геркулеса. — Не позволяй им даже мечтать о таких чудных прогулках, как твой, ох… Лучше подумай обо мне!

Но ублюдка было уже не удержать. Приторный представитель древнего патрицианского рода двинулся в мою сторону, ступая прямо по столу.

— Я надеру твои тестикулы так, что ты их сам проглотить захочешь, мечтая прекратить мучения! — орал он пьяным голосом.

Гости подались от стола. Сверкающие от жира подбородки, маслянистые, заплывшие глаза оживились, предчувствуя незапланированное зрелище.

— Убей его, Геркулес! Пусть знают варвары, что они сильны, пока нет против них настоящей силы! — тонко выкрикивали гитоны с подмалеванными глазами. Сильная половина ужасного сброда предпочитала щериться, оглаживая щеки с трехдневной щетиной.

— Луций Клавдий Силан, прошу тебя: сядь на свое место! В противном случае придется рассказать твоему дяде о твоих подвигах, а заодно и о пикантных пристрастиях. — Голос Фаустины прозвучал негромко, но достаточно твердо, чтобы так называемый Геркулес резко прервал свою нетвердую поступь, словно напоровшись грудью на колючую незримую преграду.

— Ты заступаешься за грязного гладиатора! — Мужчина попытался показать на меня пальцем, но прицел явно был сбит и не мог поймать мишень.

— Я хочу, чтобы племянник уважаемого человека не грохнулся под смех почтенного собрания в вазу с едой, да еще на моей свадьбе!

— Фаустина, все собравшиеся за твоим столом представители якобы древнейших родов — это жидкое галльское пивцо по сравнению с моим. Ты и Авл должны быть на седьмом небе от счастья, потому что я удостоил вас своим вниманием. И если я захотел вздуть жалкого раба, да хоть содрать кожу или варить в котле по отдельности каждую часть его плоти, чтобы получить эстетическое удовольствие от страданий, ты не должна мешать мне, своему гостю, ибо знаешь, что я полностью возмещу его стоимость, как долг чести.

— Браво, Геркулес! Браво! — восторженный хор гостей срывался на свинячий визг.

— Достопочтенный патриций Силан, я с огромным удовольствием уступила бы тебе раба хоть сейчас, будь он моим, но, к сожалению, хозяин его известный тебе патриций Скавр. Я очень прошу, как невеста, как виновница сегодняшнего торжества, оставить гладиатора мне до завтрашнего вечера. Завтра в присутствии Филиппа Араба здесь состоится великолепный бой, который мы намереваемся посвятить вам, нашим друзьям, а также императору. Прошу тебя: не порти праздника.

— Уступи, о мой великолепный Геркулес! — взмолился писклявый горшок с противоположного конца стола.

— Ладно. Но будь моя воля, я бы незамедлительно вернул старые римские порядки, суровость которых сильно смягчилась в последнее время. Но, слава богам, есть еще отцы-традиционалисты из числа сенаторов, предлагающие давать время от времени рабам памятный урок для поддержания острастки. И это не анахроническая злоба. Нет! В этих законах сохранность империи. Разве Август не велел распять раба, посмевшего зажарить его любимого перепела? Кстати, насчет распятия: гладиатор Белка, я могу тебя кое в чем просветить. Вначале приговоренного пытают, но не очень сильно, чтобы он мог сам нести на себе тяжелую перекладину креста. Уже на месте его кладут на землю, срывают одежду, и палач прибивает руки к поперечине. Для этого существует два способа. Профессиональные палачи, мастера своего дела, загоняют гвоздь между костями так, что сами кости остаются целыми, а вот срединный нерв рассекается или травмируется. Понимаешь меня, Белка? И большой палец, хм, пальчик эдак красиво подтягивается внутрь ладони. — Силана качнуло, но он все же устоял на ногах, опрокинув несколько кратеров с вином. — Каков вид, хоть картину пиши! Палачи из числа добровольцев, любители чужой боли, прикрывающиеся долгом перед империей, коих пруд пруди, как только появляются объявления о массовых казнях, могут лишь гвоздь забивать выше запястья — между лучевой и локтевой костями. И в том и другом случае руки привязываются достаточно прочно, но так, чтобы каждый узел приносил дополнительные страдания; еще приговоренному оставляется некоторая свобода передвижения на кресте, чтобы он мог скользить вверх-вниз… ик-к, вверх-вниз… ик-к, скользить подолгу, если не сутками, то уж несколько часов кряду. — Говорящий раскинул руки и начал изображать телодвижения распятого. — Затем поперечину крепят к столбу и прибивают ножки, которые так и ходят ходуном с переливами то крупной, то мелкой дрожи от уже полученного шока в руках палачей. Опять-таки мы имеем несколько способов. Опишу те два из них, что сам попробовал на заднем дворе, наказывая нумидиек, тьфу ты, за гордость, понимаешь? Не совсем нумидиек, конечно, нумидийцев, если быть точным, за отказ повиноваться в качестве гитонов. Понял меня, раб Белка? Ха-гх! Так вот: гвоздь может пронзить скрещенные ноги в подъеме, и та ступня, что ниже, ставится на полочку. Можно ноги поставить рядом и прибить сквозь сомкнутые пятки, и тогда распятый повисает этаким изогнутым крючком.

— Урок превосходен, но он для меня не нов. — В наступившей тишине я не узнал собственного голоса. — Я могу сам рассказать, что происходит дальше. Распятый на кресте умирает от удушья. Вес тела, обвисшего на гвоздях, парализует мышцы брюшины и грудной клетки. Дыхание в нижней точке пресекается. На израненных ногах человек приподнимается, чтобы сделать несколько глотков воздуха. И так длится долго, очень долго, пока палач не проявит милость и не сломает голени, позволив распятому умереть от удушья. Могу продолжать дальше. Иногда власти проявляют человеколюбие и распинают головой вниз. В этом случае человек умирает в считаные минуты. Как видишь, почтенный Геркулес, я тоже кое-что успел узнать и не напрасно тратил время, живя рабом в Римской империи. Но скажу, что если бы я мог выбирать между клеймом раба, которое ношу на плече, и распятием, то отдал бы предпочтение второму.

— Так что же тебе мешает? Достаточно плеснуть в меня каплей вина или совершить попытку побега, и крест твой, Белка, гладиатор с Верхнего Борисфена!

— Однажды, это было еще на родине, один из учителей сказал, что человек не может сам лишить себя жизни, а также содействовать в этом никому другому. Только самые веские причины могут подтолкнуть к страшному шагу. А пока я их не вижу. Я выхожу на арену с мечом, потому что против меня выходят такие же вооруженные люди и не менее опасные звери.

— У них непростая теософия, Силан. — Фаустина дернула меня за локоть. — А вот и Авл с Варинием. Мы уже вас давно заждались. — И, нагнувшись, к моему уху: — Пойдем, пока пар из этого самодура вышел, а нового еще не образовалось.

Патрицианка оторвалась от льняной сигмы и, вцепившись в мое запястье, потянула меня из столовой. Мы миновали целую анфиладу сквозных комнат и узких извивающихся коридорчиков, прежде чем оказались на женской половине дома в небольшой, но с богатым вкусом убранной комнате, стены которой были задрапированы тканью с изображением эротических оргий. Посредине на небольшом возвышении из мраморных ступенек стояла кровать, занавешенная со всех сторон полупрозрачной газовой кипенью. В правом дверном проеме показалась фигура женщины.

— Алорк, все ли готово? — Фаустина щелкнула пряжкой на плече, и тога скользнула вниз.

— Да, госпожа, — ответила служанка, опустив голову так низко, что невозможно было разглядеть ее лицо. — Можно ли подавать воду для омовения?

— Да. И я хочу устроить для своих глаз приятный отдых. Надеюсь, гладиатор не против, чтобы его тело мыли нежные руки служанки в моем присутствии?

— Я…я. А можно не сейчас, то есть не сегодня? — Смятение овладело мной. Никогда мое тело еще не испытывало радости от близости с женщиной, но в то же время я понимал, что это должно произойти не так. По вечерам возле гладиаторских казарм можно почти все время видеть снующих с подмалеванными глазами гитонов, тунитикатов[30], проституток и даже почтенных матрон, чьи лица, разумеется, закрыты фламеумом[31]. Мои товарищи неоднократно пытались подложить ко мне кого-нибудь из тех, кто считал гладиаторов своими кумирами. Но всякий раз находились с моей стороны причины уклониться от контакта. Иной раз я просто убегал, точно белка, либо от сладковатого запаха греховной плоти, либо от кожной сыпи, присутствовавшей почти у всех, кто не считал нужным быть в подобных вопросах избирательным.

— Не сегодня! Ха… дурачок! Так ведь завтра может быть поздно. Я по твоему лицу вижу, что ты девственник. Отказаться от подобного предложения не захотел бы ни один здоровый мужчина. Пользуйся моментом: не упусти свою награду за ратные труды. Кстати сказать, завтра вместе с императором Филиппом Арабом приезжает его любимый фракиец, по прозвищу Голубь. Слышал о таком? На прошлых играх в Вероне он вскрыл животы четырем очень сильным бойцам. Причем заканчивал поединки так, чтобы у соперника не оставалось ни единого шанса выжить. Он сам признался однажды в разговоре: «Сразившийся со мной узнает мою тактику ведения боя, поэтому в другой раз может, воспользовавшись знаниями, здорово попортить мне нервы!» Завтра сюда приглашены две пары гладиаторов. Скажу по секрету, от меня в немалой степени зависит, кого с кем поставят. — Фаустина неприкрыто покупала близость со мной, от этого муторное состояние мое только усилилось.

Наверное, я выглядел нелепо и жалко. Друзья не случайно всякий раз, видя мое смущение, называли меня пучеглазой редиской. Но здесь, помимо смущения, была тошнота, подкатившаяся к горлу желудочной горечью. Я едва сдерживался, давя приступы откровенной рвоты. Сил не хватало на сколько-нибудь внятный ответ. Положение мое спасла служанка Алорк. Входя в альков хозяйки, она зацепилась за длинную штору и выронила из рук кувшин с теплой водой.

— Ты неуклюжая ослица, Алорк!

— Да, госпожа.

— Ты будешь завтра утром наказана розгами!

— Да, госпожа.

— В следующий раз отдам тебя в порнотеатр драматургу Коррелию и попрошу его написать пьесу о том, как обезумевший от воздержания осел нашел свою любовь. Догадайся: кто будет главной актрисой в этом захватывающем спектакле?

— Да, госпожа…

— Приберись здесь. А мы пока прогуляемся до бассейна. — Фаустина взяла меня под локоть и подтолкнула к выходу. — Прости меня, храбрый Белка. Девчонка действительно неопытна. Обычно в таких делах прислуживает Акта. О, тебе бы понравилось! Жаль: приболела. В Африке есть свои интересные обычаи. Например, делать обрезание женщинам. Этот обряд сохранился еще со времен хозяйничавших здесь когда-то пуннов, финикийцев. Сейчас их осталось крайне мало. Тем не менее им позволено поклоняться Ваалу и его жене Баалат. Кажется, это так звучит. Акте сделали обрезание по всем правилам. Если интересуют подробности, могу рассказать. Представляешь, такая девушка, естественно обнаженная, моет тебя! Ну как, уже заводит? А я наблюдаю за вами обоими и вижу, как побеждает природа и возникает anasurma priapa[32]. — Невеста Авла Магерия неожиданно выбросила правую руку с развернутой в мою сторону ладонью. Я ощутил значительно ниже пояса ее цепкие, как у зверька, пальцы. — Ха-ха-ха! Не ожидал? Ты можешь и не хотеть Фаустину, а вот он хочет. И мы с ним никого спрашивать не собираемся. Правда, дорогой? Ну, ничего, терпим! Итак, наш путь к бассейну. О, это моя гордость! Подходи ближе к краю, не бойся, Белка!

Я подошел и посмотрел в каменную чашу, сплошь изрисованную: мифологические персонажи подводного мира в самых невероятных позах занимались любовью, держали в руках и плавниках винные кратеры, убегали друг от друга с эротическим подтекстом в движениях. Но я сразу даже не понял, чем все же хотела меня удивить Фаустина, пока внимательно не посмотрел на дно, освещая путь взгляду факелом. Бассейн был заполнен водой, приблизительно до колена, может, чуть меньше. В бликах этого искусственного мелководья темнела фигура двухметрового крокодила. Когда я поднес факел, он судорожно дернулся, по всей видимости, вырванный из сна.

— Его зовут Нигер. Этот замечательный экземпляр привезен с Нижнего Нила. Эй!.. — Фаустина несколько раз хлопнула в ладоши.

Рептилия задвигалась, делая большие махи хвостом так, что вода бассейна пошла бурунами.

— Проголодался, дружок. Потерпи до завтрашнего вечера. Крокодил не должен быть крупным, иначе убьет жертву быстро и просто. Нигер тоже переросток, но ничего: завтра ему подрежут сухожилия на одной из задних лап, поэтому догонять жертву ему будет сложнее. Вид детских мучений особенно притягателен и высоко ценится любителями венацио, но не как бойни, а как настоящей эстетики. Для этих целей больше всего подходят мальчики семи-восьми лет, у профессиональных нищих их покупают за вполне приемлемую сумму.

— А где же профессиональные нищие берут этих малышей? — Даже я, успевший привыкнуть к виду крови на арене, ощутил ледяной холод под сердцем.

— Ну, вариантов множество. Первое: банальное воровство из-под носа зазевавшихся родителей или безалаберных педагогов. Второе: свалка. Правда, при втором варианте приходится несколько лет растить мальчика, потому как на свалках в основном грудные младенцы. Непосредственно перед венацио мальчика тщательно отмывают от многолетней грязи, завивают и стригут волосы, обрабатывают ногти и привязывают к спинке крылышки. Получается розовый ухоженный амурчик. Потом его опускают в бассейн, где ждет не дождется Нигер, и…

— Фаустина, давай поговорим о чем-нибудь другом!

— Я тебя утомила своей болтовней? Прости! Если бы не эта неуклюжая Алорк, ты бы уже отлетал в блаженстве, а заодно и я.

— Я бы хотел сохранить силы для боя.

— Ты переел, и с непривычки тебя мутит. Бывает.

— Не только от еды.

— Согласна: гитоны не лучшее общество.

— Позволь мне уйти в казарму. А завтра встретимся.

— Ты… ты смеешь не принять мое предложение?! Безумец!

И тут я не поверил ей. Меня словно осенило. Ведь все просто, как то, что у человека две ноги и две руки. Конечно же, если меня завтра убьют, то слухи о благородной патрицианке и ее любовнике-гладиаторе, не успев начаться, умрут, зато она успеет получить свое. Хотя может ли такой человек, как Фаустина, бояться слухов? Нет, я имею дело с чем-то нетипичным, с какой-то патологией: она получает удовольствие от вида мучений и смерти своих любовников.

Поэтому я нужен ей сегодня, чтобы завтра она достигла пика своего изощренного оргазма. Бой можно подстроить как угодно, ведь здесь нет арбитров и третиариев, а хозяину выплатить приличную сумму, не рассказывая о неприглядных деталях. Я был убежден в своей правоте окончательно и бесповоротно. Мои мысли были почти на правильном пути, не учли только одного: Фаустина думала еще изощреннее.

— Хорошо. Дважды предлагать не буду. Но скажу: завтра тебя ожидает великолепный сюрприз! Можешь идти. Выход знаешь.

Когда я покинул гостеприимное жилище и наконец оставил за спиной большое двухэтажное строение, скорее напоминавшее в темноте чудовищного монстра, окруженное великолепным садом с живой изгородью, было уже хорошо за полночь. Легкий ветер нес со стороны пустыни мелкий песок. Римляне считают, что пустыня пахнет смертью, поэтому очень часто приносят жертвы африканским богам, думая, что те проявят благосклонность к пришельцам и не обрушат в минуты собственного гнева непогоду на их головы. Я, покрыв голову накидкой, заспешил к казарме, решив попытаться как можно скорее забыть весь этот вечер. Я научился не помнить, иначе давно бы потерял разум. Для этого нужно увлечь себя планами будущего дня, но никогда не забегать вперед очень далеко.

Например, завтра утром посетить термы, предварительно хорошо размявшись в палестре, стараясь не думать о предстоящем вечере. Да, все так, но почему-то из головы не выходила служанка, кажется, ее зовут Алорк. Скорее всего, очень древнее финикийское имя. Когда-то здесь находилось сердце Карфагенского царства. Римляне разрушили его до основания, поначалу запретив поклоняться оставшимся в живых финикийцам своему культу. Но время шло, и веротерпимый Рим принял в свой пантеон древних местных богов, прекрасно понимая, что воевать можно против армий, но не народа, в противном случае запреты породят волнения. Алорк! Я толком даже не смог разглядеть ее лицо, только очертания профиля в полутемном алькове ее хозяйки. И руки. Руки, испещренные венами, познавшие тяжесть грубого труда, но не потерявшие тонкости и красоты. Такие руки да вдруг выронили кувшин с теплой водой? Трудно поверить. От всей ее фигуры веяло чем-то щемяще близким. Алорк. Почти как Лока.

Глава 4

Сегодня Лока сказала мне: «Пришло время узнать, как выглядит Граница Миров». Между этой фразой и приходом Алвада в нашу деревню прошло три года. Я уже знал, что прежде, чем предстать перед Вааном, мне нужно пройти какое-то испытание. Я перебирал в голове различные варианты, думая, что меня будут испытывать на знания леса, животного мира, физическую подготовку. Поэтому готовился в последние недели особенно истово. Но все случилось иначе. Колгаст дал мне выпить какого-то отвара, после чего все тело стало ватным, а веки отяжелели настолько, что впору было просить хоть саму Мару держать их вилами. Я провалился в доселе неведомое состояние, похожее на сон. Тело стало податливым и послушным. Я шел и, как три года назад, держался за посох шедшего впереди меня Алвада, с одной стороны, находясь в полном сознании, с другой — абсолютно не принадлежа себе. Я спал, ибо глаза мои были закрыты, но при этом видел. Шел, двигался, но тело не чувствовало ни стегающих по лицу веток, ни колючек и шишек на земле. Оно не слышало ветра и не ощущало солнца. Только видело каким-то непостижимым оком. Мой поводырь подвел меня к берестяному коробу величиной с мой рост и знаком показал, чтобы я лег в него. Далее я уже наблюдал за происходящим как бы со стороны, видел то, чего не должен был видеть: Алвад накрыл крышкой короб, в котором, скрестив на груди руки, покоилось мое тело; затем, подняв на плечах груз с помощью веревки, переместил его в вырытую яму. Несколькими мощными гребками, произведенными широкой деревянной лопатой, помощник волхвов засыпал яму. Повторюсь: я сам видел это, наблюдая за происходящим с высоты примерно в два человеческих роста. Неожиданно меня понесло вверх. И вот уже Алвад становится не больше лесного муравья, а деревья леса сливаются подо мною и напоминают безбрежное пространство зеленой воды. А я поднимаюсь все выше и выше до тех пор, пока высоко в небе среди облаков не появляется исполинская гора, уходящая вершиной в темнеющий свод.

Неожиданно на глаза упала кромешная тьма. Одна лишь тьма. Непроглядная, с запахом старого, неживого, лежалого дерева. Руки выбросились вперед, но уперлись во что-то твердое. Где я?! Первая же пришедшая в голову мысль едва не свела с ума: неужели в том самом коробе, который закопал Алвад? Ужас пробежал ледяной волной от кончиков ног до макушки, заставляя волосы на голове подняться дыбом. Только не поддаться панике! Вытягиваю руки вдоль туловища. Спокойно. Щипаю себя за ногу. Живой. Чувствую! Значит, живой. Пробую сделать глубокий вдох. Вдох, выдох. Дышится. Легко дышится! Да где же я? Собираюсь с духом и ударяю сразу двумя руками перед собой.

— Входи, Ивор. Я уже давно жду тебя. — С этими словами седовласый старец, опершись на посох, поднялся мне навстречу.

Я невольно отметил, что голос его был на удивление легок, словно апрельский ветер, и лишен столь распространенного возрастного скрипа, правда, и другого ощущения, что голос мог, например, принадлежать человеку нестарому, не складывалось. Удивительное соответствие глубины тембра при всей его легкости с внешностью говорившего.

— Садись вот сюда, спиной к открытой двери, так ты будешь лучше видеть меня. — Старик продолжил после небольшой паузы, словно предназначенной для того, чтобы я мог сравнить речь с тишиной. Звуковые краски его голоса так действовали, что мгновенно возникло ощущение давнего хорошего знакомства. Напряжения как и не бывало. — Пришло время нам встретиться, Ивор.

Снова пауза, на этот раз явно для того, чтобы я смог спокойно разглядеть говорившего. Первое, что бросилось в глаза, — льняная, расшитая ярким орнаментом тесьма, схватившая длинные седые волосы и разделившая высокий морщинистый лоб надвое. Затем руки. Даже в плохо освещенной клети они были хорошо видны: широкие тяжелые кисти с выпирающими костями и длинными узловатыми пальцами. Ярко очерченные, крупные коридоры крови и глубокие борозды, из которых явно не последнее десятилетие темнел мир космоса. Он сделал три-четыре шага вперед и оказался в освещенном дверным проемом квадрате. И тут я увидел его глаза. Точнее, огромно распахнутые бельма, словно бросавшие вызов солнцу. Лучи упирались в них, как в глухую стену, не вызывая ни малейшей реакции: этот человек уже давно одной ногой стоял в потустороннем мире.

— Меня зовут Ваан. Это похвально, что ты, знакомясь с человеком, всегда смотришь на его руки.

— Тот самый Ваан, призванный решить мою судьбу?

— Тот самый, но насчет судьбы — сильно сказано. Читать мысли Родящего еще никто не научился.

— Что же все-таки со мной произошло?

— Смотря, о чем ты спрашиваешь? Если о последних трех днях, то мирно спал. Во всяком случае, так выглядело внешне.

— Но человек не может спать три дня, как убитый, безо всякой на то причины? И потом, что значит: выглядело?

— А почему ты не спросил, отчего именно за тобой пришел Алвад? Но наберись терпения и выслушай всю историю. Твой отец Абаль и мать Кайле зачали тебя в первое полнолуние от зимнего солнцестояния. В это время многие стараются думать о потомстве, но далеко не у всех получается. Луна, как тебе уже известно, — это веретено Великой Матери. Она полностью показывает его, когда высказывает одобрение, читая мысли своего мужа. Но быть зачатым в это время мало, нужно еще суметь правильно родиться, то есть при полном веретене. Не только день, но и час выхода из чрева должны совпасть с настроением богини.

— Но ведь у луны существуют четко просчитываемые циклы?

— Да, все как у людей. Ты разве не замечал? Не случайно нас в одно время не в состоянии выбить из колеи даже очень серьезные испытания, тогда как в другое — малейшая неурядица становиться настоящей преградой.

— Видвут говорил мне об этом.

— Хорошо. Дальше мы уже начинаем наблюдать за ребенком, чье рождение совпало по двум правилам, и делаем свои выводы: если в полнолуние пошел первый зуб, то наверняка станет волхвом-воином или волхвом-охотником, если начал ходить — волхвом-травником, а произнес первый членораздельный звук — волхвом-судьей. Сложность в отношении тебя заключалась в том, что ты показал первый зуб, начал ходить и говорить, конечно, в разное время, но всегда при полной луне, — продолжал Ваан.

— Поэтому меня готовили сразу четыре волхва?

— Да, и во всех направлениях ты проявил недюжинные способности. Хотя поначалу сомнения имелись. Для воина ты и сейчас, мягко говоря, выглядишь достаточно худосочным, но Чарг сумел развить мышцы, а жилы сделать крепкими и выносливыми, превратив недостаток веса в преимущество за счет быстроты и легкости. Стрельба тоже покорилась, хотя на первых порах Лока жаловалась на твою нетерпеливость.

— Почему охотников готовит женщина?

— Потому что в стрельбе по движущейся цели очень важна интуиция. А с этой стороны ни один мужчина никогда не превзойдет женщину. Что касается Видвута и его школы, здесь вопросов нет: ты проявил усердие и не раз демонстрировал врожденную глубину взглядов на многие предметы жизни. — Ваан набрал воздуха в грудь.

— Остается Колгаст?

— Тоже все хорошо. Нареканий со стороны травника нет, впрочем, я вообще никогда не слышал от него в чью-либо сторону недовольных речей.

— Значит, последнее, что я должен пройти, — это Ваан, который сейчас стоит передо мной?

— Не торопись: есть еще Алвад.

— Разве Алвад — волхв? Он ведь даже говорить не умеет!

— Это ты думаешь, что не умеет. Алвад — мой сын. Ему не нужны те средства, которые используем мы, чтобы передать течение своих мыслей. Я беру его руки в свои и без труда слышу, о чем думает мой сын. Между нами давно существует язык, с помощью которого мы общаемся, — осязание. Очень давно я придумал и разработал специально для него целую систему рукопожатий. Хотя и без нее я и он отлично понимаем друг друга, да — один слепой, другой — глухонемой.

— Зачем же он закапывал меня?

— И не думал этого делать. Ты увидел свои собственные подсознательные страхи. Твое второе Я восприняло уход от родителей из родной деревни как разлуку навсегда. Иными словами, как смерть или переход в иной мир, откуда уже нет возврата. Но эта разлука очень желанна для тебя, во всяком случае, для твоего внутреннего Я, это точно.

— Но тогда мне должен присниться погребальный костер?

— Иногда наше сознание способно далеко забегать вперед, ибо оно не принадлежит нам, а является частью воображения Родящего.

— Ты хочешь сказать, что у далеких потомков нашего племени будут другие погребальные обряды, один из которых я наблюдал при собственном участии?

— Всему свое время. Ты действительно находился на границе миров, и, судя по тому, как выкрикивал во сне имя медведя, можно сделать определенные выводы. Они не очень утешительные, Ивор. Твое второе Я не очень-то нуждается в мире людей, сказать более правильно, ищет спасения на стороне.

— Что ты видишь плохого в этом? Видвут учил меня: далекие предки всех людей есть животные, именно они были первыми мыслями-образами Родящего.

— Тебя самого это разве не настораживает? Твой порыв к Локе оценен, но ведь он не более чем обыкновенный природный зов, поэтому ты о нем скоро забыл. И совершенно правильно с твоей стороны. Дело не в разнице лет между вами: к тому же Лока еще молода. Просто волосы ее рано поседели после посещения границы миров.

— При чем тут Лока?

— Согласен. На данный момент ни Лока, ни другой волхв не в состоянии сделать тебя частью мира людей. Да, ты будешь жить, работать, если надо, честно служить своему племени, но внутренне останешься одиночкой. И это качество будет проявляться во всем: сражении, охоте, лечении больных. А настоящий волхв должен забыть о себе, только тогда ему начнут верить.

— Этот вывод сделан лишь потому, что я звал медведя?

— Не просто звал, а всеми силами цеплялся за его рык. Мало того, медвежий голос смог ухватить тебя на границе миров, словно длинный гуннский крюк, предназначенный для выдергивания наездника из седла.

— Ваан, ты не можешь так говорить! Я люблю Локу, Видвута, Колгаста, Чарга, люблю свою семью и за всех готов умереть.

— Я не знаю, Ивор, почему в самой глубине своего сердца ты не доверяешь людям. Бесспорно, в тебе есть любовь, есть самоотдача, самопожертвование, но нет восхищения миром людей, нет восторга, нет спокойной и заполняющей сердце радости оттого, что ты ЧЕЛОВЕК. Конечно, ты не одинок: таких много. Иди выбирай профессию, живи себе на здоровье.

— Вот как! Готовили, готовили и приготовили…

— Прости. Я так резко ответил лишь потому, что ты никак не можешь ухватить суть. Дело ведь не только в медведе. Многое в твоем поведении заставляет так думать.

— Что же, произошла ошибка? Веретено Великой Матери светило напрасно в час моего зачатия и в день рождения?!

— Если бы я хотел уязвить тебя, то ответил бы, что богам тоже свойственно ошибаться. И произнес бы неправду.

— Но что-то же можно исправить?

— Конечно. Иначе бы мы не встретились. Ты ведь наверняка хочешь спросить, что стало с тем юношей, за которым Алвад приходил до тебя. Инг ушел на север в родственное племя, потому что там умер волхв-травник.

— Я готов двинуться в путь хоть сию секунду. — Сердце мое рвалось на куски: мне хотелось, как можно быстрее доказать, что я не такой, каким выгляжу в глазах Ваана. И все же! Все же что-то задел во мне старый жрец своей речью.

— Скажу сразу: дорога твоя будет нелегка, Ивор. Жизнь нашего племени — это слишком тесный мир для тебя. Человек не должен находиться в узилище по своей воле или из-за любви тех, кто ему близок. Поэтому уходи. Не ищи счастья рядом, в соседних племенах, — не поможет. На Границе Миров ты хотел побыстрее вырваться в царство вечного света, не подумав ни о ком из нас. Не перебивай! Я же не говорю, что совсем ничего в тебе не шевельнулось. Но этого так мало! Самое большое испытание — сама жизнь. А Граница Миров помогла лишь кое в чем разобраться. Знаешь, почему поседела Лока? Она испугалась, что расстанется раньше времени с теми, кому считала своим долгом помочь. Тебе необходимо увидеть землю и народы, живущие на ней, столкнуться с подлостью и коварством, познать жестокость и преданность, встретить свою женщину. И может, тогда ты сам решишь: нужны ли мы тебе? Молчи. Тебе нечего возразить, ибо твои глаза видели только нашу землю, поэтому сравнивать не могут. Вот так! Ты ведь боялся встречи с Вааном. Наверное, не случайно. Я желаю тебе, Ивор, счастливой дороги и надеюсь на твое возвращение. И помни: кто не родился, тот не должен бояться смерти.

Как только Ваан договорил, в дверном проеме выросла фигура Алвада, перегородив поток света. От возникшего полумрака сердце мое, и без того едва бившееся в груди, чуть окончательно не оборвалось в бездну безвременья. Верховный жрец вернулся на лавку в глубь избы, давая понять, что разговор закончен. Алвад тронул меня за плечо.

И вновь, как три года назад, я покорно шел за своим проводником, упираясь взглядом в его широкую спину, с той лишь разницей, что не держался, как слепое дитя, за посох.

Я думаю, будет лишним описывать, в каком состоянии находился мой пошатнувшийся дух. Да и нет таких слов, чтобы выразить это состояние. Конечно, я не считал Ваана жестоким, напротив, тяга к нему оставалась очень сильной. А вот обида на учителей была. Спроси меня тогда: хотел бы я попрощаться с ними? Ответ один: нет! Уже потом, спустя много лет, на далекой чужбине я сумею понять замысел Ваана. Сумею понять, что действительно не нравилось во мне старому жрецу. А главное, сумею оценить их любовь и не только через те знания, которые они дали в дремучем лесу Данапра, — я каждой каплей своей крови начну ощущать это настоящее родство. Но все это произойдет не скоро. Пока же я плелся за Алвадом, лишенный своего дома, семьи, племени и такого привычного, знакомого и любимого мира родных лесов. Долбленка — так называется лодка для одиночного плавания — была уже готова. В носовой части покоились немногочисленные вещи: теплое платье на оленьем меху, короткие кожаные сапоги, шапка с откидным верхом, а также лук с колчаном стрел, длинный охотничий нож с упором и немного еды, в основном сушеное мясо и вяленая рыба.

Я ступил в лодку и прошел на корму. Проводник протянул весло. Все. Осталось лишь оттолкнуться от берега и поплыть вниз по течению навстречу полной неизвестности. И тут выступили слезы. Позор! Как же так! Пришлось уронить голову на грудь, дабы не показать эту слабость. Сколько-то мгновений я моргал, стараясь стряхнуть предательскую влагу, но, когда зрение прояснилось, увидел перед собой смуглую ладонь Алвада с зеленым дубовым листком. Словно свет вокруг неожиданно стал ярче. Словно стиснутую отчаянием грудь освежил ветер. Даже соленая горечь во рту немного отступила.

— Спасибо, Алвад!

Алвад кивнул и оттолкнул лодку от берега.

Глава 5

Целую неделю я плыл вниз по течению и лишь два раза увидел небольшие деревушки по берегам реки. Конечно же, жителей этих мест куда больше, но люди предпочитали не селиться близко от воды. Причин несколько. Первая: многие панически боялись обитателей подводного мира. Мы с детства знали, что русалки заманивают доверчивых путников своими песнями, а потом утаскивают на дно. Вторая, на мой взгляд, более существенная: слишком много лихих людей перемещалось по воде, живя убийствами и грабежами. Разбойники чаще всего появляются неожиданно, как снег на голову, и действуют так стремительно, что мирные жители порой не успевают укрыться в лесу. И тогда раздается великий плач по убитым и угнанным в рабство. Обычно этими разбойниками были либо готы, либо гунны, живущие много ниже по разным берегам Данапра, почти друг напротив друга и беспощадно воюющие между собой. Короли этих двух народов имели огромную выгоду от торговли рабами. По соседству с готами и гуннами, также в нижней и срединной части течения, живут и другие племена, которые являются их данниками. Правда, все это я узнал потом, когда научился читать греческие книги.

Помимо обычных стрел с листовидным наконечником в арсенале моего колчана имелись гарпунные стрелы. Я был хорошо обучен не только охоте, но и рыбной ловле. К тому же Данапр изобиловал рыбой настолько, что не составляло труда подплыть к мелководью и настрелять нужное количество, прямо не выходя из лодки. Несколько раз я устраивал себе ужин из дичи. Спал же на берегу, забравшись под перевернутую долбленку.

Но случилось то, чего я никак не ожидал. Еще с вечера я подготовил себе немного рыбы, чтобы утром, не тратя времени на ловлю, быстро запечь в углях и двинуться дальше. Поужинал хорошим окунем, напился речной воды и залез под лодку. Костерок оставался гореть напротив, освещая через пространство между бортом и землей внутренность лодки. Я не гасил его на ночь, предпочитая засыпать под уютный треск хвороста. Так было намного легче. Но оставлять костер в незнакомой местности на всю ночь, пусть даже тлеющий, — это нарушение всех законов предосторожности. Но о них мне тогда совсем не хотелось думать. Особенно в те часы, когда мысли о смерти не выходили из головы.

Да, действительно, в первые дни путешествия я то начинал сильно жалеть себя чуть ли не до слез, да что скрывать, слез пролилось достаточно; то всерьез задумывался над тем, как расстаться с жизнью, ибо уверенность в завтрашнем дне покидала меня. Почему я не выбрал смерть? Но в ее отношении существовал строгий запрет, доставшийся в наследство от предков, за соблюдением которого со всем тщанием следили волхвы. Мало того, несколько правил, в числе которых был запрет на самоубийство, вбивались в каждого ребенка родителями, едва тот начинал что-либо осознавать.

Самоубийца не то что не попадает в чертоги вечного света, а вообще перестает существовать как мысль-образ Родящего, а потому не может родиться. Даже тела самоубийц никто не хоронил, их просто относили далеко вниз по течению и сбрасывали в воду на прокорм рыбам. Но подобные случаи были редки настолько, что не все столетние старики и старухи смогли бы вспомнить хоть один на своей памяти.

Конечно, можно обмануть других и себя, а заодно и бога, хотя последнее выглядит, по меньшей мере, смешным, и убить себя, например, в воде во время рыбалки, разыграв несчастный случай. Но тогда ты полностью исчезаешь, стираешься, становишься пустотой. Если жизнь по каким-либо причинам становилась человеку совсем невмоготу, то собирался совет старейшин во главе с волхвами, и этот вопрос решался ими. А потом звали волхва по имени Гор. Уход из жизни от его руки давал право человеку на последующее рождение и переход в небесную обитель. Исключение могли составлять преступники, которых осудило племя. В таких случаях сначала совершались определенные ритуалы, призванные стереть память о внутреннем Я, и только потом совершалось умерщвление плоти. Хотя подобные суды тоже являлись большой редкостью. Судьи чаще всего ограничивались лишением физической жизни, не отдавая приказа на стирание второго, или внутреннего, Я.

Потеря Права на Рождение — это самое страшное, что может ждать человека нашего племени. Поэтому у подсудимого были, как правило, очень сильные защитники, назначаемые советом племени. Впрочем, и сами судьи, как я уже говорил, старались не прибегать к крайней мере. Они тщательно и подолгу разбирали действия преступника, вникая не только в дело, но и в особенности личности. Суд проходил открыто, на глазах всей деревни, чтобы дать возможность высказаться всем желающим. Затем приговоренного запирали на день сутки в высоком срубе. В этом помещении без крыши над головой он прощался с небом. И столько же времени требовалось Алваду, чтобы сходить за Гором в далекий западный лес. Волхв Гор приходил в сопровождении одного или двух учеников. Молчаливые, в длинной серой льняной одежде, появлялись они в деревне, чтобы забрать того, кого осудило племя.

Еще ненадолго вернусь к теме самоубийства. Человек не имеет права умереть от своей руки, а также прибегать к посторонней помощи, равно как умышленно искать смерти, например, в бою, на охоте, специально подставляя тело под удары. Жизнью и смертью распоряжается только Родящий. Иногда его волю выполняет, как я уже говорил, Гор. Сохранение собственной жизни и жизни близких является главным для всех представителей нашего народа на пути к царству вечного света. Иными словами, если есть хоть единственный шанс избежать смерти, то за него нужно цепляться изо всех сил, иначе рискуешь стать пустотой. А теперь попробуйте представить себя на моем месте. С одной стороны, нужно благодарить далеких предков за этот закон, позволяющий удерживать от рокового шага просто нестойких людей, вбивших себе в голову мысли о несчастной судьбе; с другой — подчиняясь ему, я сам стал смертоносной игрушкой в чужих руках.

Утренняя заря только занималась, но до полного рассвета было еще слишком далеко, когда я услышал прямо над головой глухое рычание и тяжелый звук шагов. Ходили по днищу лодки. Затем черная псиная морда рванула и заслонила пространство между бортом и землей, обнажая в оскале огромные желтые клыки. Я едва успел отпрянуть, иначе не миновал бы серьезных проникающих укусов. Но уже через мгновение долбленка катилась в сторону, а несколько мощных рук вязали мое тело. Все произошло настолько быстро, что я даже не успел до конца проснуться. Два бородатых человека схватили меня под плечи и поволокли. Связанные ноги бились по земле, а по лицу хлестала высокая трава, руки же, сильно вывернутые за спиной и крепко схваченные сырыми веревками, страшно ломило. Я попытался рвануться, но удар чуть ниже уха по шее вначале зажег в голове россыпи искр, а потом провалил во мрак.

Там, где я очнулся, было темно и стоял ужасающий запах. Вокруг все рычало, выло, хрюкало, ревело. Видны были только глаза: желтые, красные, зеленые. Я понял, что нахожусь среди животных. Исследовал руками пространство. Да, это была клетка, самая обычная деревянная клетка для животных, то есть я оказался в компании обитателей лесов. Страха я не чувствовал. Первое, что пришло в голову, — проверить, в порядке ли тело. Слава Родящему, ни переломов, ни каких-либо других серьезных повреждений не оказалось. Почему-то вспомнился наш разговор с Видвутом, когда я спросил: «Другие народы тоже являются мыслями-образами Родящего?» На что он ответил: «Конечно. Правда, бог может и не догадываться обо всем том, что есть у него внутри, ибо, как и мы, имеет сознание и подсознание. Даже Великая Мать не всегда может понимать мужа, а уж он самого себя еще реже». Старый Видвут совершенно искренне считал, что народы, не знающие, кто такой Родящий и Великая Мать, пребывают в полной темноте невежества, но по-отечески прощал всем и каждому их религиозные заблуждения.

Итак, в помещении стоял невообразимый шум, производимый животными, и все же сквозь него удалось услышать плеск волн и удары весел о воду. Сам собой напрашивался единственный вывод: я плыл, но плыл уже не по своей воле.

Прошло довольно много времени. Начинал просыпаться голод, и не только у меня. Вспомнился Колгаст: «Если человек испытывает голод, значит, здоров». Что ж, дичи вокруг много. Когда звери стали неистовствовать в своих клетках настолько, что судно начало раскачиваться, квадратная дверь в потолке распахнулась, и на всех нас, отвыкших от света, обрушился поток солнечных лучей.

Человек медленно спускался по скрипучей лестнице, громко выражая на неизвестном мне лающем языке явное неудовольствие.

В правой руке покачивался светильник, а левая держалась за ступени лестницы, не давая грузному телу упасть. Пока он спускался, я невольно обратил внимание на непривычную, даже нелепо-странную одежду: лоскутная кожаная юбка едва доходила до грязных коленок, ноги по щиколотку были затянуты в обувь, похожую на короткие сапоги с кучей разных завязок и ремешков, торс прикрывала безрукавка со шнуровкой по бокам. Коротко стриженная, по моим представлениям, голова и вовсе была не покрыта.

Человек подошел ко мне и поднес светильник вплотную к прутьям клетки. Потом, сдвинув засов, распахнул дверцу. Какое-то время, щурясь, оглядывал мою фигуру, недоуменно хмыкая, явно пытаясь ответить на вопрос: что же хорошего нашлось в этом заморыше, коль судьба предоставила ему такую замечательную клетку и великолепное общество представителей животного мира? Наконец волосатая рука метнулась в мою сторону, схватила за волосы и потянула к выходу.

Я не сопротивлялся, стараясь уповать на то, что Великая Мать отругает Родящего за нехорошие мысли и тем самым избавит меня от мучений. Не тут-то было. Волосатая рука проволокла мою несчастную плоть по палубе небольшого судна от центральной части до носа. Встряхнула и поставила на колени. Подняв голову, я увидел жесткое, безбородое лицо, иссеченное шрамами, с тонкими губами и скривленным на сторону носом. Голову закрывал бронзовый шлем с навершием из перьев. Одежда такая же, как у первого, с той лишь разницей, что поверх безрукавки пузырился на ветру алый плащ.

Он что-то сказал мне. Не получив ответа, позвал одного из помощников. Пальцы, пахнущие рыбными потрохами и одновременно звериными нечистотами, разжали мой рот и стали ощупывать зубы. Спустя год я узнал, что это были римские солдаты специальной егерской манипулы, в обязанность которых входила добыча и доставка хищных животных для амфитеатров Вечного города и всей необъятной империи.

Римляне так сильно любили гладиаторские мунеры и звериные травли, что почти полностью истребили несчастных животных в ближайших от себя лесах, саваннах и пастбищах. Поэтому и появились специальные егерские подразделения при армии, промышлявшие не только в отдаленных провинциях, но даже в чужих, не присоединенных к Риму землях. Эти манипулы, сами больше похожие на стаи хищников, рыскали и с жестоким рвением отлавливали четвероногих. Они далеко поднимались вверх по течению Борисфена и здесь столкнулись с новым отважным и ловким зверем, идеально подходившим для венацио. Я говорю о рыси. Немало смелых и умудренных опытом охотников окончили жизнь в коварных разящих лапах. Зимой этот зверь уходил из капкана, перегрызая себе лапу. Летом сливался с корой деревьев так, что мог подпустить добычу на вытянутую руку. А уж если рысь атакует, то шансов на спасение, как правило, не бывает.

Но вернемся к нашему повествованию. Итак, вонючие цепкие руки перешли от зубов к телу. Долго и тщательно ощупали каждый сустав, каждый мускул, проверили целостность костей на руках и ногах. Наконец голос над ухом одобрительно буркнул. Сидящий на бочонке тонкогубый человек в ответ кивнул, затем встал и неожиданно носком правой ноги нанес мне удар в область печени. Но, как ни старался он быть внезапным, тело мое инстинктивно успело отреагировать еще быстрее. Чарг научил меня правильно встречать подобные выпады. В момент контакта нужно, хорошо согнувшись, выдохнуть воздух и напрячь мышцы брюшного пресса. А дальше действовать согласно ситуации: атаковать самому или…

Я выбрал второе: изобразив на лице гримасу нечеловеческой боли, издав тяжелый стон, повалился лицом на доски палубы. Чарг говорил: «Не можешь победить, притворись побежденным и выжидай удобный момент!» Меня окатили холодной речной водой и поволокли в трюм, где обмякшего бросили в клетку. Через какое-то время снова пришел человек со светильником. Отворил дверцу и просунул миску с густой ячменной кашей и стал смотреть. И опять вспомнился Чарг: «Смотри внимательно. Белка во время еды отворачивается, но все видит и чувствует спиной!» Я схватил миску, повернулся спиной к светильнику и стал быстро куском хлеба отправлять кашу в рот. Делал это так, чтобы внушить захватившим меня людям мысль о том, что перед ними самый настоящий дикарь, помыслы которого дальше еды простираться не могут, в силу необратимой умственной ущербности.

Тогда я был слишком далек от того страшного мира, с которым по велению судьбы столкнулся, но тем не менее привитая волхвами осторожность заставляла искать способы защиты. Еще когда меня волокли по палубе обратно в трюм звериной неволи, глазам открылась леденящая сердце картина: изможденные, исхудалые до жути люди под монотонные удары деревянного молотка взмахивали веслами. Беззубые, провалившиеся рты тянули заунывную песню, а руки, прикованные цепями к внутренней части бортов, сочились на запястьях кровью. Обнаженные торсы их были покрыты гноящимися струпьями. Спины у многих иссечены хлыстами так, что трудно увидеть живую кожу. Весь вид этих длинноволосых, заросших гребцов вызывал тошнотный ужас. Как только я увидел их, то сразу мелькнула в голове мысль: «Делай что хочешь, но не окажись прикованным цепью, иначе — смерть!» Потому-то я и начал изображать из себя дикое лесное существо, не способное выполнить ни одного, даже самого простейшего, задания. Хотя выполнить задуманное оказалось непросто. Человек со светильником, всякий раз принося еду, подолгу следил за каждым движением, сверля выпуклыми налившимися глазами, вдобавок зловеще подсвеченными снизу.

На четвертый день мой корабельный тюремщик поверил, то есть принял игру за чистую монету. Он уже не останавливал на мне своего долгого взгляда, а быстро ставил еду и отворачивался кормить других обитателей трюма, иногда даже забывая задвинуть засов на моей клетке. Правда, перед уходом все равно проверял, как заперты дверцы узилищ. Но и этого уже было много. Я стал следить, конечно, украдкой, из-под руки, сильно вывернув голову, отчего мой вид еще более напоминал дикаря. Вскоре человек со светильником окончательно утратил ко мне интерес и все внимание отдавал хищникам.

К своему немалому удивлению, я обнаружил, что он любит животных. С одними подолгу разговаривал, с другими начинал играть при помощи длинной палки, а маленького медвежонка, который жил в соседней от меня клетке, вообще частенько выводил на палубу, обвязав его шею веревкой. У меня начал зреть план. С первой задачей я справился, а именно: удалось избежать участи прикованного гребца. Теперь нужно готовиться к побегу. Но как осуществить подобное мероприятие, если даже приблизительно не знаешь ни своего местонахождения, ни количество человек, охраняющих тебя, ни расстояния до берега?

Поначалу я думал улучить момент, когда клетка не будет заперта на засов, выпрыгнуть, оглушить стража и, взбежав по лестнице на палубу, сигануть в воду. Но эту мысль пришлось отбросить. Во-первых, наверняка на корабле есть неплохие стрелки, способные поразить барахтающуюся в воде цель. Во-вторых, весельное судно двигается намного быстрее пловца и способно хорошо маневрировать. Страшно представить, что со мною бы сделали, когда настигли. Лучший исход, если просто прибили багром. Но что-то уже тогда подсказывало моему сердцу, что эти люди не остановятся на обычной смерти. И чутье в который уже раз не обмануло меня. Вскоре я узнал, какая участь ждет беглого раба по римским законам — мучительная казнь на кресте. Так что, вполне возможно, попробуй я тогда реализовать свою безумную затею, то корчился бы распятым на одном из двух берегов Борисфена в качестве напоминания проплывающим мимо судам, что с Римом шутки плохи. Что касается римских солдат — это искусные палачи! Уж они бы постарались, чтобы смерть отделяла дух от тела медленно, в течение нескольких суток.

Может ли человек длительное время находиться в одном помещении с дикими животными? Ответ на этот вопрос вы получите после того, как столкнетесь с римлянами. Вряд ли мое предпочтение заслуживает критики. Я не буду злоупотреблять вниманием читателя, подробно описывая свое существование в клетке. Скажу лишь, что принимать пищу и справлять естественные нужды я учился у своих соседей по неволе. Вдобавок я так пропах звериным духом каждой клеткой организма, что сам стал неотъемлемой частью их мира. Сидя в плотном, почти непроницаемом мраке, я привыкал к другому языку общения, пытаясь постичь глубокие оттенки боли, страсти и тоски. Да, тот урок, который мне преподнесла жизнь, не шел ни в какое сравнение с уроками старого мудрого Колгаста.

Как-то под утро (к тому времени был потерян счет суткам, потому не могу сказать точно в численном отношении) мне удалось отломить от половой доски в клетке довольно длинную щепу. Один конец я, как мог, заострил зубами. И стал ждать. Вот люк заскрипел, и грузная фигура нашего тюремщика начала спускаться по лестнице. Через несколько минут все обитатели трюма были поглощены едой. Человек со светильником ходил взад-вперед, с неподдельным интересом заглядывая чуть ли не в рот каждому из нас. Улучив момент, когда он повернулся спиной и отошел подальше, я, потянувшись, вонзил острый конец щепы в подушечку лапы медвежонка. Тот ошалело взвизгнул и стал метаться по клетке, подгибая раненую конечность. Словно по сигналу, остальные звери тоже заголосили. Трюм в одночасье огласился рыками, хрюканьем и рычанием. Некогда вольные обитатели лесов принялись неистово царапать пол, кидаться на ограждения, обнажая готовые к бою клыки. Человеку со светильником оставалось только одно: как можно скорее ликвидировать источник всеобщего возбуждения. Он схватил медвежонка на руки и побежал с ним к лестнице.

В это время я просунул руку между прутьями решетки, отодвинул щеколду и, высунувшись, открыл дверцу клетки напротив. Помните: я рассказывал о рыси. Так вот в той клетке была именно она. Едва я успел убраться под защиту своего узилища, как зверь выпрыгнул и рванул на свет, падавший из люка. В мгновение ока мощная кошка опрокинула не успевшего подойти к лестнице стража и, оттолкнувшись от его тела, взмыла вверх.

Следующим на свободе оказался волк, который тоже устремился вслед за рысью. Затем медведица. Безумно визжал вепрь, просясь убежать из клетки, но я хорошо понимал, что ему не удастся преодолеть крутую лестницу, зато выход своей тушей он загородит основательно. Поэтому пришлось сказать: «Прости, брат!»

Я поочередно выпускал волков, рысей, лис. Все они бежали на свет, гонимые инстинктом, при этом оставляя следы от когтей на бедном страже, лежавшем на полу. Светильник валялся рядом: из него вытекла жидкость и разлила пламя на несколько шагов вокруг. Затрещало прихваченное огнем дерево. Черный дым затопил пространство трюма. Оставшиеся в клетках звери страшными голосами звали на помощь. Но всем я бы помочь не сумел. Мои легкие горели, а в глазах уже начинали плавать круги вечного сна. Нужно было торопиться. Выскочив из клетки, я подбежал к стражу, схватил на руки верещавшего медвежонка и взбежал по лестнице. Моим глазам открылась картина, достойная гомеровского пера: люди метались по палубе, пытаясь спастись от когтей хищников, некоторые бросались за борт. Все происходило в наползавшем из трюма дыму. Это было первое венацио, увиденное мною. Словно судьба уже начала готовить неискушенное сердце юноши к предстоящим испытаниям.

Откуда-то из-за угла вывернулся прямо на меня тонкогубый. На секунду замешкался. Этого времени мне хватило, чтобы размахнуться и нанести удар ногой прямо под нижнее правое ребро, а если точнее, по печени. Тонкогубый охнул и стал оседать с выпученными не столько от боли, сколько от удивления глазами. Но вот уже на меня бегут еще двое, обнажив мечи. Одному из них я бросил в лицо медвежонка, который так обезумел от страха, что готов был рвать длинными иглами когтей все, что подвернется под лапу. Интересно, оставил ли хоть что-нибудь косолапый от кожи того человека? От второго я ушел кувырком в сторону и бросился к борту, расталкивая оказавшихся на пути людей. Толчок — и синяя гладь воды отразила худую вытянутую тень. Первое, что я хотел сделать, — это напиться, после всего того, что произошло со мной за несколько недель. Пить и пить чистую воду Данапра и знать: ты свободен. Но, о боги! Меня чуть не вывернуло. Вы уже догадались? Да, вода была соленая, ибо наш корабль находился в море, о котором я никогда ничего не слышал и даже представить себе не мог, что оно существует.

Первые минуты я плыл, гребя изо всей силы, не оборачиваясь, хотя, конечно же, хотелось взглянуть хотя бы одним глазом, что творится на судне. Но страх оказаться вновь в руках тех людей гнал меня прочь, как ошпаренного. Вскоре измождение, полученное за время длительного пребывания в плену, дало о себе знать. Руки и ноги сковало ватной усталостью, во рту появился привкус крови, а в глазах зазеленели многочисленные круги. Пришлось лечь на спину.

Откуда-то издалека доносились отчаянные крики и брань. Я молил богов об одном: чтобы в суматохе обо мне окончательно забыли и чтобы ничей случайный взгляд не обнаружил плывущего человека. Когда расстояние между мной и судном стало приличным и можно было не опасаться стрелы, я решил оглядеться. Словами охватившее меня состояние передать невозможно.

Представьте себе человека, который шире верховья Данапра никакой другой воды не видел, вдобавок хоть и умевшего плавать, но все же воспитанного в мистическом страхе перед ней. И вот этот человек поднимает голову и видит необъятную синюю гладь. И только где-то вдалеке затянутая дымкой темнела полоска берега. До корабля было гораздо ближе. Но я решил плыть: будь что будет! Если догонят, значит, приму мученическую смерть, но лучше погибнуть в волнах чужой соленой воды.

Взяв ориентир на далекий берег, я снова лег на спину, закрыл глаза и стал, экономя силы, не торопясь грести. Сколько часов минуло с того момента, как я прыгнул за борт корабля, не имею представления. Скажу: немало. Я отметил, что держаться на соленой воде гораздо легче, чем на данапрской. Вообще, если бы не злоключения, то сколько удовольствия можно было бы получить от купания в море! Мне кажется, что я даже нет-нет да проваливался в короткий сон, из которого возвращала мягкая ладонь волны, накрывавшая лицо.

Температура воды постоянно менялась. Когда становилось прохладно, я начинал работать руками с удвоенной быстротой, тратя драгоценную энергию. Наконец силы почти покинули несчастную плоть. Я просто лежал на воде, повинуясь течению, которое несло меня неизвестно куда, совершая движения лишь для того, чтобы удержаться на плаву, временами проваливаясь в полузабытье. Внутри при этом было пусто, так пусто, что даже отчаяние не посещало еле теплившуюся душу. И небо было голубым и бездонным и тоже абсолютно пустым: ни единого облачка. Наверное, череп Родящего в этот момент не был обременен мыслями. Я даже не услышал, что шум воды несколько изменился. Пахнуло мокрой древесиной. И через секунду моя голова ударилась обо что-то твердое. Потом прямо перед лицом появилась веревочная лестница. Я ухватился и попытался подтянуться. Но на это истратилась последняя капля физических сил — пальцы разжались, и тело мое, теряя сознание, заскользило под воду.

Глава 6

— Нет, Цетег. Мы напрасно провозимся с этим дохляком. Думаю, будет лучше, если мы отдадим его законным хозяевам. Кстати говоря, они, кажется, справились с пожаром.

— Поверь моему опыту, Скавр. В этом мальчишке сидит хорошая пружина.

— Да, он тощий и вообще несуразный! Длинные руки и ноги, неширокие плечи. Тьфу ты, кожа да кости! Рисковать из-за него миром с егерями специальной манипулы я не хочу!

— Вот смотри, уважаемый Тит, он еле стоит на ногах, его всего трясет от измождения и голода, кажется, что, ткни пальцем, тело рассыплется в прах. Ан нет! Вот я бью справа, и против моей руки выставлена защита. Вот слева, и корпус отклоняется так, что можно провести хороший контрприем. При ударе в живот он вовремя выбрасывает воздух и напрягает мышцы. Клянусь Юпитером, Скавр, его готовили. Это боец. Сознание не до конца вернулось к нему, но какова мышечная память!

— Но ты ведь не бьешь, а гладишь, дорогой Цетег. И потом, неужели ты предлагаешь надеть на него гладиаторскую лорику сигнентату?[33]

— Именно. И ты не пожалеешь, Скавр. К тому же из Амастрии мы действительно везем жалкий сброд, половина которого вообще не доживет до Африки, а другая половина годна будет только на роль грегариев. А нам нужны бойцы! Настоящие фехтовальщики, способные годами сражаться на арене. Гладиаторы, которых ты, уважаемый Тит Клавдий Скавр, мог бы за хорошие деньги отдавать в аренду квесторам и преторам и всем прочим недоноскам, мечтающим о славе и народной любви.

— Но не из этого же чучела делать того, о ком ты говоришь!

— Посмотри на меня! Только внимательно.

— Ну?

— Что ты видишь в моем телосложении? Может, огромные мышцы, широкие плечи, исполинский рост или, на худой конец, хотя бы кряжистость? Нет, ничего подобного во мне нет.

— Но ты и не гладиатор. Уже давно.

— Но ведь я им был, пока не заработал рудий.

— Не знаю, Цетег, что сейчас движет тобой, какие чувства проснулись в твоем сердце, но ты явно не прав. Мальчишка умрет в первом же бою, не доставив зрителю даже крохотного удовольствия. И над моей школой опять начнут смеяться. Мало того, я потеряю хорошие контракты и буду догнивать свой век вместе с гладиаторием на задворках империи, развлекая обедневших всадников и патрициев.

— Я обещаю тебе, что этого не произойдет. Мальчишка будет драться, и очень хорошо драться. В конце концов, что ты теряешь? Ну, будут мелкие неприятности, и то только в том случае, если его обнаружат. Но ведь обнаружить его невозможно. Людям на том судне сейчас явно не до него. Веселая музыка их переполоха, разлившаяся на сотни и сотни локтей, красноречиво подтверждает мои слова. Кстати, я бы много дал, чтобы узнать, кто повинен в такой панике.

— Да уж! Зная римских егерей и их основательный порядок, неукоснительную дисциплину, тяжело поверить, что что-то могло случиться по вине простого недогляда.

— То-то и оно, дорогой Скавр.

— Уж не думаешь ли ты?..

— Я могу только предполагать, но располагать могут лишь боги.

— Интересно, сколько времени тебе понадобится, чтобы обучить этого дикаря?

— Смотря, какие цели мы преследуем… Если для выступления, как ты выразился, на задворках или на частных вечеринках, то пару месяцев. Если в серьезных мунерах на песке больших амфитеатров, то год, может, полтора.

— Ты хочешь сказать, что я должен кормить этого дохляка целых полтора года?

— Хорошо. Сделаем следующим образом: ты отдаешь его мне, а через два месяца я показываю тебе товар. Дальше ты все решишь сам.

— Забирай, фавн красноречивый. А егерям мы не поможем в тушении пожара?

— Я думаю, сами справятся. Мало того, если сунемся, еще подумают, что смеемся над ними.

Спустя несколько месяцев весь этот недолгий разговор, слово в слово, пересказал мне ланиста Цетег, после того как я начал сносно говорить на латыни. А в тот день он железной рукой взял меня за локоть и повел на корму. Я чувствовал, что эти двое с выбритыми подбородками спорят обо мне. Кстати говоря, безбородые лица римлян производили на меня, привыкшего видеть бороды у взрослых мужчин, неприятное впечатление.

На корме в колодках томилось десятка полтора мужчин. Мои ноги тоже не миновала сия чаша. Цетег, сняв с себя грубый шерстяной плащ, бросил его мне. Мой взгляд невольно упал на короткий широкий меч, висевший на поясе ланисты.

— Гладиус! — показал римлянин пальцем на оружие.

Так я узнал первое латинское слово.

Передо мной поставили деревянную плошку с водой, покрытую внушительным ломтем черного хлеба. Воду я выпил залпом, не притронувшись к еде, и протянул руку с посудиной, показывая взглядом, что хочу еще. И снова выпил. Потом еще и еще, пока обожженное жаждой и соленой водой нутро не пришло в норму. И только после этого вонзил голодные зубы в хлеб. Съел все до крошки, не замечая никого и ничего вокруг себя. Дальше палуба почему-то резко качнулась и стала стремительно приближаться. Тоц! Это мой лоб ударился о влажные доски. Звук раздался где-то внутри затылка и тут же погас. Я провалился в сон на целые сутки.

Когда очнулся, все так же ярко светило солнце. Нет, еще ярче. И еще жарче. Я натянул на голову подарок своего будущего ланисты. Плащ прикрывал кожу от палящих лучей и давал отдых глазам. Но даже под ним я удивлялся: насколько пылающим может быть солнце! Даже когда я зажмуривался, оно светило во мне, наполняя плоть до кончиков пальцев иссушающим сиянием. Но спать больше не хотелось, потому, привстав на локте, огляделся в одну сторону, затем в другую. Люди сидели и лежали в неестественных позах за счет того, что одна нога у каждого находилась в колодке. Многие были невероятно исхудалыми, из-под некоторых вытекали лужи испражнений. Вообще, вонь стояла невообразимая, хлеще той, которая была в зверином трюме. Два лысых эфиопа утром и вечером окатывали нас соленой водой, а заодно смывали грязь, но этого было явно мало, потому что многие колодники страдали болями в животе.

Тяжелая рука опустилась на мое плечо. От неожиданности я даже вздрогнул. Пришлось вывернуть голову, чтобы увидеть заросшего по самые глаза светло-рыжей бородой человека.

— Веян. — Он ткнул себя пальцем в грудь.

— Ивор, — то же самое сделал я.

— Будь ты и мой вместе. Ты удивляйся? Я немножко знаком твой народ. Люди Великой Матери, так?

— Та-ак…

— Живете наверху Данапра, так?

— Ну.

— Мой народ сармат. Мы очень близко говорить и думать с твой народ.

— Как ты узнал, кто я?

— Это. — Веян кивнул на мою обувь. — И это. — Рука протянулась к ожерелью на моей шее. — Зубы волк, так?

— Так.

— Мой деды говорили, что когда-то люди Великой Матери был много. Сейчас поменьше, потому что ушел на север в лес. Так?

— Наверное.

— Вы хороший охотник и оратай. И совсем не любить воевать. А еще открытый и очень-очень доверять всем.

— Куда нас везут, Веян?

— Я немного говорить и понимать латынь, потому что отец торговал с разным миром. Отец разорился. Потом его убили те, кто давал в долг денег и товар, а меня продал в рабство. На одном рынке купил один, на другом рынке перепродал. И так шесть раз, пока не оказался в Амастрий на Понте Евксинском. В Амастрий приходят за рабом римлянин. Через полтора год будет тысяча лет Риму. Он очень большой империя. Очень. Судя по солнцу, нас везут в Африка. Я хорошо владеть акинак, сразу два акинак — это меч такой, покороче немного скрамасакс, зато сразу в двух руках. Научился, когда охранял караван отца. Ну, был начальник охрана. Цетег, тот самый, что тебя спас, во мне распознал воин. Просто сделал: дал в руки меч и сказал: «Отбивай». Я отбил все его выпад. После этого он сказал про Рим и что во время празднования тысячелетия будут хороший арендный предложения от устроителей гладиаторских мунер. А так как я достался за малый сестерций и платить мне ничего не надо, потому что раб, то на мне можно сделать неплохой прибыль. Вот и тебя такой ждет судьба.

— Такой — это какой?

— Гладиатор — это тот, кто должен выходить и убивать, развлекая народ Рима.

— Кого убивать?

— Не важно кого. Или такого же, как он сам, гладиатора, или зверя.

— Выходит: сегодня мы сидим, разговариваем мирно, а завтра будем биться?

— Так может быть, но все же это большой редкость. Насколько я знаю правил, то гладиаторы одной школы друг с другом не сражаются. Поэтому предлагай тебе мой дружба. — Веян протянул хоть и исхудалую, но жилистую и тяжелую руку.

— Ты сказал, что нас везут в какую-то Африку?

— Да. Там жарко. Там много различных религия, и там любить бои на арене. Ты умеешь владеть меч или рогатина?

— Хорошо бью из лука, да и меч в руках держал.

— Давай будем помогать друг друга. Мой хорошо владеть два акинаки, по-вашему — мечи. И стрелять тоже хорошо мой уметь. Но все это я могу только в седле, а пешим плохо уметь. Научишь?

— Помогу. Самому, правда, еще учиться и учиться.

— Я знаю: в гладиаторской казарма живут по два человека. Я попрошу Цетег, чтобы мы жил вместе. Ты не против?

— Чего уж спрашивать. Веян, ты сказал, мол, знаешь латынь?

— Немного. Говорить могу.

— Научи меня.

— Очень хорошо научу. Лучше меня будешь говорить.

* * *

Около двух недель продолжалось наше плавание по синему морю. За это время Веян рассказал мне об Африке. Я узнал, что в той земле, куда мы плывем, некогда жили финикийцы, которые считались очень хорошими купцами и зодчими. Но погубила их страшная, требующая человеческих жертвоприношений религия — культ Ваала. И вот почему.

Несколько столетий отношения между Римом и Карфагеном были дружественными. Они даже выступили единым фронтом против общего врага — царя Пирра. Но, разгромив его, через полтора десятилетия сами вступили в период кровопролитных и продолжительных войн. Я не очень хорошо понял, что послужило поводом к военным действиям, скажу лишь, что Первая Пуническая война длилась двадцать три года и закончилась поражением карфагенян, которым пришлось отказаться от Сицилии, кроме Сиракуз. Потом пунны уступили и во Второй Пунической, а затем и в Третьей Пунической войне. Римляне до основания разрушили некогда цветущий Карфаген, стерли с лица земли великолепные памятники. Чем объяснить такую ненависть к побежденным? Мой первый учитель по римской истории Веян считал, что она крылась в мистическом ужасе перед культом Ваала. Собственно, и в войнах римляне победили лишь потому, что правда стояла на их стороне. Священная правда. Но это опять же со слов Веяна.

Территория Карфагена была предана вечному проклятию. По этому месту прошлись плугом и засеяли солью в знак того, что здесь не должен отныне селиться ни один человек. Уцелевших жителей города ждало рабство. Бывшие владения Карфагена были превращены в провинцию Африка.

Теперь я имел ну если не полное, то вполне цельное представление о землях, которые должны были стать моим вторым домом.

Глава 7

— Палус. Это палус. Твой единственный друг и товарищ, которому ты можешь доверять все свои сокровенные мысли и чувства. Никому другому раскрывать себя не советую, если хочешь прожить долго. Хотя понятие «долго» очень относительно в нашей профессии, — Цетег говорил так, словно откусывал каждое слово своими острыми зубами. Откусив, неторопливо жевал, чтобы я запоминал правильность произношения. Прошло четыре месяца с тех пор, как меня подобрал корабль Тита Скавра.

— А это балтей. Повторяй за мной, вихрастый умник, а не кивай своим деревянным лбом. Пятьдесят раз повтори слово «балтей», затем «скутум», «гладиус» и все, чему я тебя учу. Ты, конечно, способный, но карцера тебе не миновать. Засажу вместе с Веяном и не выпущу, пока наизусть не начнете декламировать Илиаду. Итак, снова палус. Палус — это… Ну!

— Палус — это деревянный столб для отработки ударов мечом. Иногда этот термин служит также для обозначения ранга гладиатора.

— Правильно. Но если ты будешь так отвратительно произносить, то сам станешь «палусом» или еще хуже. Догадайся с трех раз. Что есть подиум?

— Это задние ряды… Ой!

— Еще одна такая ошибка, и я заставлю тебя сходить к полке за пирожком. Там их два, но ты должен будешь взять средний. А не справишься: я не виноват. Итак, подиум?

— Подиум — первый ряд мест в амфитеатре, предназначенный для знатных зрителей; его стена ограждает арену по периметру.

— Неплохо. Локоть при ударе далеко не отводи. Сила в плече. Выпад. Шаг назад. Выдох на шаге. Укол с разворота. Раз. Два. Три. На слове «три» скутум должен вернуться в исходное положение. Забудь, говорю тебе еще и еще раз, о рубящих ударах: ты не у себя в лесу. При замахе открывается половина туловища. Представь, что тебя атакуют сразу двое.

— У меня есть ноги. Очень быстрые ноги.

— Да ну! Сейчас проверим. Эй, Децим, Терент, возьмите по хлысту и подойдите ко мне. Вот видите этого умника. Он уже пятый месяц пытается доказать мне, что я учу его неправильно. Он говорит, что у него есть ноги. Быстрые ноги. Так вот, мне кажется, что его ляжки никогда не секли. Погоняйте его, ребята. Мы ведь уважаем демократию. Пусть покажет себя. Только не переусердствуйте: он мне нужен здоровым.

Хлысты тонко защелкали. Децим и Терент стали приближаться с двух сторон. Я увидел Веяна, который бросил тренироваться с акинаками и замер с вытянувшимся лицом. Двадцать шагов вперед, десять назад и по семь в стороны — вот, собственно, и весь полигон.

Длина каждого хлыста два метра, то есть места для маневра очень мало. К тому же еще этот палус посередине. А впрочем…

Чах! Чах! Я отбросил тренировочный меч — против хлыста это оружие бесполезно — и, бросившись вперед, перекатился через голову. Песок площадки загулял фонтанами с локоть в высоту, разбуженный оружием двух опытных бойцов. Я прыгал, увертывался, делал ложные броски корпусом. Тело мое, соскучившись по любимым упражнениям, встрепенулось, запело каждой клеточкой. Ланиста аж присвистнул после того, как я, уходя от очередного удара, перевернулся назад в воздухе. Но все же некоторые удары приходились по цели. И тогда Цетег аплодировал, громко подбадривая моих преследователей:

— Задайте этому умнику, ребята. А то вздумал учить меня — рудиария. Хлещи, не жалей, чтобы ляжки покраснели спелым арбузом! Давай, давай, ребята!

Хлысты плясали с быстротой молний, казалось иногда, что их не два, а две сотни. А я вертелся. Кружил и вертелся лесной белкой. После очередного прыжка с кувырком вперед, а затем сразу назад и в сторону схватился правой рукой за палус, крутнулся и тут же присел на корточки. Тяжелый хвост хлыста разрезал над головой воздух и обвился вокруг тренировочного столба. Левая ладонь быстро и коротко метнулась, сжала прессованную кожу и рванула на себя. В этот рывок я постарался вложить всю оставшуюся силу. Соперник подался вперед. В тот же момент моя правая нога поднялась под углом, распрямилась и босая ступня врезалась в солнечное сплетение. Одновременно с моим ударом нанес косой удар по моей спине другой гладиатор. Обожгло до темных кругов.

— Не переборщи, Децим! — услышал я вновь голос ланисты.

Застонав от боли, я схватил горсть песка и швырнул в лицо Дециму. Тот отшатнулся. Этих полутора секунд мне хватило, чтобы сорвать перевязь хлыста с руки у скорченного на земле Терента. И даже успеть поддать ему коленом по лбу. Теперь один на один. Или, как говорят у нас на далеком Данапре, сам на сам. Впрочем, силы были по-прежнему неравны. Мое тело, особенно ниже пояса, представляло собой один сплошной кровоподтек. Легкие горели, а в рот набилось целое ведро песка. Пот градом катился на глаза. Я поднял хлыст и коротко наискось рубанул расплавленный от жары воздух. Децим качнулся назад, выбежал на центр так, что палус оказался за спиной, и замер в паучьей стойке. Я раскрутил над головой оружие и начал сближение, забирая вправо с целью повернуть соперника лицом к солнцу. Проходя мимо медленно поднимающегося Терента, с хорошим оттягом на мизинец взгрел того по заду. Бедолага снова рухнул ничком, сильно выгнувшись и рыча от боли. «…Пчелы, Ивор, пчелы. Целый улей страшных бойцов у тебя в голове…» Чарг на мгновение возник в моем сознании. Правая рука волхва вращала над головой посох. И я еще сильней раскрутил веретено хлыста. Моему противнику ничего не оставалось, как повторить мое движение в надежде, что кожаные змеи сплетутся в воздухе и тогда вес тела и сила рук станут решающим фактором. Еще Децим явно намеревался использовать палус. Может, чтобы повторить мой маневр. А может, для какой-то своей тактической уловки. Во всяком случае, это желание очень заметно читалось во всем его поведении… «Если ты знаешь, чего хочет враг, то ты уже вооружен. Запомни это, Белка…» Спасибо, Чарг!

Я умышленно заставил хлыст оплестись вокруг палуса. И когда Децим схватился за него левой рукой, чтобы рвануть на себя, а правой приготовился нанести удар, я молниеносно освободил запястье от перевязи. Тело бедолаги-гладиатора, не встретив ожидаемого сопротивления, качнулось назад и ударилось спиной о столб. В тот же момент тяжелая костяная рукоять орудия, пущенная мною, врезалась ему точно между глаз. Тум!

Децим с вытаращенными от боли глазами медленно сползал на землю.

— Ну, медвежий выкормыш! Ловок. Ничего не скажешь! — услышал я одобрительное бурчание Цетега.

И вдруг, словно мокрым бревном, меня хватили по уху. От тяжелой оплеухи тело мое проюзило добрых пять шагов. Я упал на плечо, но тут же перекатился на спину. И весьма вовремя. Огромная калцея Терента врезалась в песок, как раз там, где только что находилась моя поясница. Но ослепленный яростью и болью, гладиатор потратил остатки сил, вкладываясь в этот удар. Поэтому я, развернувшись, без труда срезал его ножным приемом под названием «щипцы». Терент всем телом, раскинув крестом руки, грохнулся навзничь под смех и аплодисменты наблюдавших бой остальных членов гладиатория Тита Клавдия Скавра.

Я встал и, подняв руки над головой, совершил круг почета по тренировочной арене. Пошел бы с удовольствием и на второй круг, но рука Цетега, опустившаяся на плечо, прервала триумфальное шествие.

— Хватит кривляться! Молодец, конечно, но больше таких игр мне не нужно. Скоро, Ивор, настанет время и тебе вступить в серьезную игру. Одного имени гладиатору мало. Подумай о прозвище.

— Я уже выбрал. Точнее, у меня уже давно оно есть.

— Ну-ка?

— Белка. Я буду Ивор, по прозвищу Белка, — гладиатор родом с Верхнего Борисфена.

— Белка? Нет, лучше что-нибудь птичье, например: голубь, орел. Хотя для орла ты явно мелковат. Принято выбирать что-нибудь птичье.

— Прости, Цетег. Но я хочу быть Белкой. У меня ничего нет. Я всего лишь раб, который не имеет возможности даже выкупить себя. Позволь хотя бы самому выбрать прозвище.

Цетег покривился, но по его глазам я понял, что получу согласие.

— Ну, Белка, так Белка. Почему бы и нет? Ты очень быстрый — это верно. Но хочу сразу заметить: зритель будет смеяться, по крайней мере первое время. А с хозяином я поговорю.

— Спасибо, Цетег.

— Ланиста, позволь и мне объявить свое прозвище. — Глаза подошедшего Веяна светились от возбуждения. Ему явно понравилась моя схватка с двумя тяжеловесными аукторатами.

— Что ж, валяй.

— Веян, по прозвищу Летучая Мышь, — гладиатор из сарматских степей.

— Палус тебе в задницу, Веян из сарматских степей! У вас что, головы совсем не работают? Ты только представь себе: глашатай выкрикивает эту мерзость, и зрители начинают ржать. Скавр продаст вас в каменоломни, а меня вышвырнет вон. В лучшем случае я окончу свой век на мукомольне, толкая жернов.

— Но, Цетег…

— Да почему, Цербер тебя задери, какая-то говняная летучая мышь?

— Сейчас. — Веян подошел к перекладине, на которой мы тренировали руки, подтягивая и переворачивая тело. Оттолкнулся от земли, ухватился за нетолстое бревно руками и легко выбросил вверх тело, так что перекладина оказалась у пояса. Затем перебросил поочередно ноги. Сел. Спокойно скрестил на груди руки и опрокинулся назад. Перекладина оказалась под согнутыми в коленях ногами. Тело же повисло вниз головой. Длинные волосы свесились чуть ли не до земли и стали напоминать прическу Медузы горгоны.

— Ивор, подай акинаки. А сам возьми деревянный майнц.

Я выполнил просьбу друга и замер с гладиусом напротив него.

— Начинай. — Веян выдохнул и поднял тренировочное оружие на уровень моей груди.

Я стал атаковать, чередую колющие и рубящие удары, с каждой секундой наращивая темп. Веян с быстротой молнии, находясь вниз головой, отражал мои выпады и сам наносил ощутимые контрудары. Я не видел лиц присутствующих, но прекрасно представлял, с каким изумлением они следят за нашим очень странным поединком.

— Это все неплохо для показательных выступлений, а в реальном бою подобные фокусы не помогут. — Цетег пытался изобразить не очень удивленного человека, но давалось ему это с явным трудом.

— Напрасно ты так считаешь, великолепный Цетег. — Веян парировал одновременно мой удар и словесный выпад ланисты. — Конному гладиатору, эквиту, подобная школа вовсе не повредит, особенно в бою с пешим.

— Ты метишь в эквиты, Веян? Но кто тебе купит коня?

— Тит Клавдий Скавр, когда поймет, что я смогу принести ему немалую выгоду.

— Может быть, может быть. — Цетег явно задумался.

— Так что насчет прозвища?

— Ладно, слезай. Да прекратишь ты его лупить, тупая Белка! Дай сойти на землю этой драной Летучей Мыши. — Ланиста, сплюнув под ноги, зашагал в свой кубикул. Сделав несколько шагов, обернулся: — Работайте, лодыри, еще час. Потом обед и сиеста.

Мы с Веяном радовались, как дети. Это была наша первая маленькая победа. И я и мой друг впервые почувствовали себя за несколько месяцев рабства пусть неполноценными, но все же людьми. Обычно во время послеобеденной сиесты я спал убитым быком, но в тот день сон не приблизился даже на волос. В сердце родился невыразимый трепет, словно оно подсказывало разуму, что все самое страшное пройдет. Но, увы, все только начиналось! Не спал и Веян, хотя выражал радость куда сдержаннее. Может, потому, что был значительно старше.

После сиесты обычно была вечерняя тренировка. Затем ужин и сон. Но в тот день Цетег объявил всему гладиаторию о присвоении новых имен двум гладиаторам и разрешил не тренироваться, пообещав также каждому налить по кратеру вина из своих запасов. Последнее было встречено бурным весельем. Ланиста не просто сдержал слово: вина выкатилось к ужину — хоть залейся. Доселе не пробовавший хмельных напитков, я после первого же кратера почувствовал, как земля поплыла под ногами. Веян посоветовал идти спать, и я с радостью согласился. Не знаю, сколько я успел пробыть во сне, но, очевидно, не очень долго. По крайней мере, Веян к тому моменту еще не вернулся. Неожиданно на грудь мою навалилась страшная тяжесть. Попытался встать — тщетно. Руки и ноги придавило к скамье, словно каменными глыбами.

— Говоришь: ноги у тебя быстрые! — Я узнал голос Терента. — Белочкой быть захотел. Быстрой такой — с ветки на ветку, говоришь. А вороной хромоногой походить не хочешь, урод?

Терент сидел на моей груди, буквально раздавив своими мощными коленями мои бицепсы. Такая боль могла свести с ума, но, как оказалось позже, это были еще цветочки. Терент, разумеется, был не один: в лунном свете я узнал фигуру Децима, который быстро и крепко приматывал мои ноги к скамье. Каждый из них весил раза в полтора больше меня, поэтому, застигнутый врасплох, да еще и стесненный, оказать достойного сопротивления я не мог.

Наверное, со стороны мои попытки вырваться выглядели смешными и нелепыми. Я только терял силы. Но не лежать же было покорно сдавшись? В руках Децима появилась увесистая и в то же время гибкая палка. Этот зверь сначала проверил упругость и силу орудия на стене, а потом нанес страшной силы удар по моим пяткам. Я взвыл. Но широкая, пахнущая чесноком ладонь Терента накрыла мой рот. Потом посыпались удар за ударом. От боли у меня едва не лопнуло сердце. Экзекуция продолжалась, как мне показалось, целую вечность. Я бился, захлебывался, терял сознание. Наконец, словно сквозь толстый слой опилок, услышал голос Терента: «Хватит с него. Пусть теперь поскачет белочкой». Они ушли, оставив мое трясущееся, стонущее тело огромной полной луне, глядевшей сквозь прутья решетки.

— Что с тобой? — Голос Веяна раздался неожиданно. — Да что здесь произошло, Белка?

— Ничего особенного. Просто Децим и Терент решили заглянуть на огонек. Больно… Очень больно… У меня, кажется, почки оторвались.

— Я сейчас. — Веян вышел и через минуту вернулся с лампой. — Показывай.

— Они били меня по пяткам.

— Фью! Да тут черно, как у Аида между ребрами.

— Совсем плохо?

— Бывает и хуже. Цетегу говорить будешь?

— Нет, конечно. Эти двое в худшем случае отделаются карцером, а мне тогда — позор.

— Тоже верно. На это и был расчет. А ты в следующий раз знай, как выпарывать на глазах у всего честного общества сразу двух гладиаторов-аукторатов, да еще патрицианского происхождения!

— Хороший праздник получился верно, Летучая Мышь?

— Ничего, малыш. Пару недель ты, конечно, поваляешься. Главное: кости целы. Что скажешь ланисте?

— Скажу, что неудачно выполнил прыжок с лестницы. А потом…

— Только не думай сейчас о мести. Мстить нужно либо с холодной головой, либо довериться высшим силам.

— А как ты бы поступил?

— Я бы сел на берегу реки и подождал, когда мимо меня проплывут трупы моих врагов.

— Так уж сами и проплывут!

— У тебя же есть я, Ивор!

— Тебе незачем впутываться в это дело. Я сам разберусь.

— А я и не буду. Все решится само собой.

— Веян?

— Ну.

— Я не знаю. Как-то неловко сказать.

— Да, говори.

— Мне сдается, что ужин был непривычно плотным для меня.

— Все понял. В друге нет ничего недостойного. Однажды я упал с лошади и повредил ноги. Все бы ничего, но справлять серьезную нужду я не мог представить как. Не ходить же под себя молодому парню?! Но у меня был друг. Он-то и решил мою проблему. Давай, Белка, карабкайся мне на спину.

Веян поставил спину, и я, стараясь не касаться больными ступнями предметов, на руках влез на друга. Он подхватил мои ноги под коленями и понес к выходу из казармы.

— Штаны снимай сам, бездельник. У меня руки заняты.

— Я это сделаю одной рукой, и то левой. Правой лучше держаться за твою шею.

— У, негодяй. А ты знаешь, что в латринах[34] всегда решались мировые проблемы? Например, христианские философы именно там любили порассуждать на свои темы. Я лично ни ногтя не понимаю во всем этом.

— Они предпочитали изящные гемициклы[35], где сиденья отделены друг от друга резными подлокотниками в форме дельфинов. И еще там было отопление и отделка из белого мрамора.

— Ты-то откуда знаешь, философ северный?

— Скажу тебе по секрету, неотесанная сарматская задница, я люблю читать книги.

— Что ж, ври дальше. Послушаю с удовольствием!

— О, три ниши над сиденьями посвящались приносящей счастье богине Фортуне в окружении Эскулапа и Вакха, а по диаметру помещения, напротив гемицикла, успокоительно выстроились бюсты семи мудрецов Греции — последние уж наверняка очищают кишечник и мочевой пузырь с философской и регулярной невозмутимостью. К зданию примыкает раздевалка, охраняемая двумя общественными рабами: один постоянно свободен и может сбегать для вас за каким-нибудь питьем или лакомством в ближайшую таверну, а второй помогает надеть плащ или поправить складки тоги.

— Насчет рабов — мне понравилось. А не сказано ли чего про то, как надо носить на себе засранцев?

— Так я продолжу?

— Валяй.

— Под полукругом снабженных дырой сидений постоянно бежит сильный поток воды, дабы унести все лишнее в сток, а в продолжение каждой дыры горизонтально вставлена ось, позволяющая аккуратно маневрировать африканской или греческой губкой на ручке.

— Клянусь, я бы там остался жить.

— У подножия сидений сзади по желобу течет более скромный ручеек, где ополаскиваются губки.

— И отопление, значит, имеется?

— Посредине заведения в раковине булькает струя воды для омовения рук.

— Ну и ну! Ты превзошел в познаниях своего учителя.

— Латрины действительно служили элегантным местом встреч для серьезных людей.

— Интересно, мужские и женские одинаковы?

— О-хо! Латрины в Риме всегда были общими. Это здесь все кувырком. Но женщины редко отваживались посещать уличные заведения. А поскольку они также не могут мочиться в амфоры и бочки, свободно расставленные повсюду, то приучились к вынужденному воздержанию. А вот гомосексуалистам в подобных заведениях просто любо-дорого!

— Лучше о женщинах, Ивор. Я эти рваные задницы терпеть не могу.

— Мы уже, кажется, пришли. Я обязательно продолжу культурный экскурс в следующий раз.

— Чего-чего, а пару недель тебе придется напрягать память и рассказывать своему другу на досуге обо всем прочитанном и услышанном. Кстати, хочу заметить: в гладиаторских латринах нет того, чего ты с таким чувством описывал. У нас, понимаете ли, — вариант на корточках. А это для тебя никак не возможно. Поэтому, дружище, придется тебе испражняться на весу, держась за мою шею. Но хочу сразу предупредить: если обгадишь мои калиги, стоить тебе подобная выходка будет недешево. Насчет маневрирования губкой — тоже постарайся обойтись без моей помощи. Ну, желаю приятного и достойного облегчения!

Не стану вдаваться в подробности интимного процесса моего организма. Скажу лишь, это было очень не просто. Но шутки шутками, а Веян проявил себя в тот вечер больше чем друг. С одной стороны, в моем сердце жила глухая ненависть по отношению к Дециму и Теренту, а с другой — если бы не они, то я бы никогда не узнал о широте Веяна. Две недели я провел в каморке. Сармат приносил еду, подбадривал, пересыпая смешными историями из гладиаторских будней. А вечером выносил меня на прогулку, если можно так выразиться. И все бы ничего, но Цетег, многоопытный Цетег, не поверил ни единому моему слову. Раз в день, обычно по утрам, он приходил в казарму и, стоя на пороге каморки, с минуту напряженно щурился на мои покалеченные ноги. Но рассказать ему, как все было, я не мог: это выглядело бы слюнявой жалобой. Более того, если бы я указал на своих обидчиков, то в первую очередь пострадал бы сам от ланисты, а потом уж люди, посмевшие поднять руку на имущество хозяина. Лишь однажды Цетег сказал: «Умей прощать, мальчик, но никогда не забывай о боли. Чаще всего повторно страдает не тот, кто заслужил, а тот, чья память оказалась слишком коротка».

Глава 8

Хорошо сказано: «Выход знаешь». Территорию особняка наверняка охраняют несколько здоровенных псов. Но делать нечего — не возвращаться же через столовую, где веселился круг друзей Авла Магерия. Эх, Фаустина, Фаустина… Да чего это, собственно, я боюсь? Каких таких собак? Завтра я нужен им. Или совсем забыл? Ага! Так и позволит расчетливая патрицианка своим псам порвать такую дорогую игрушку.

И я пошел, ориентируясь на фонарь, горевший в пятидесяти шагах от меня сквозь ветки сада. Рядом с фонарем должна быть калитка. Мне оставалось пройти до стены буквально десяток шагов. Как вдруг глухое низкое ворчание. Потом два нечетких силуэта. Нельзя сказать, что сердце мое екнуло, но глаза увидели собак величиною едва ли не с телят. Ни ножа, ни палки под рукой, ни, на худой конец, обычного кожаного ремня.

Скажу честно, я растерялся. Бежать никакого смысла — догонят. Попытаться пробить себе дорогу голыми руками — можно, но слишком уж много будет ран. Попробуй объясни завтра Скавру, что ты не готов драться по причине того, что тебя покусали чьи-то псы по возвращении с пирушки. Ну, бред! Полный бред.

И тут вспомнился дед Колгаст, который говорил: «Не можешь взять зверя силой — обмани. Признай силу за ним. Перед псом или даже волком упади на спину и подними согнутые руки и ноги! Зверь решит, что ты признаешь за ним право лидерства».

Ладно, ребята, давай попробуем. Во всяком случае, как только вы склоните надо мной свои слюнявые морды, у меня появиться шанс ухватить каждого за горло. А там посмотрим, чья правда возьмет.

Черные громадины напряженно замерли и еще утробнее, как мне показалось, заурчали. Когда осталось два шага, я упал на спину и зажмурился, как учил Колгаст. Вот они прямо надо мной. Дыхание. Учащенное дыхание. И неожиданный хохот. Я открыл глаза и прямо перед собой увидел надрывающиеся от смеха толстые рожи. Два гитона из компании Магерия напялили на себя шкуры каких-то животных, встали на четвереньки и стали в темноте при неверном свете факела смахивать на двух огромных псов. Ну и развлекаетесь вы, ребята! Если уж опытному гладиатору пришлось имитировать поверженное животное, то что же происходит с изнеженными представителями знатных семейств? Спрашивать не пришлось, ибо один из них решил сам справиться о моем самочувствии:

— Ну как, дурачок, ох, дурачок невозможный, ты не сделал пи-пи? Лео, потрогай у него там. Он не сделал ли пи-пи?

— Апоний, да ведь это быстрый и храбрый Белка! И вправду зверек: упал и лапки кверху.

— Неужели? Так и есть. Так и есть. Ох, мой звереныш пушистый. А они-то там думают, какое оружие и тактику применить, а белочка-то собачек боится. Хи-хи. Давай с нами поиграем, Белка. Ты будешь убегать, а мы за тобой гоняться. Только быстро, чур, не бегать. Собака все равно должна быстрей быть.

— Нет, мальчики, я вас нечаянно своими грубыми руками могу помять или поцарапать до косточки. Вы уж лучше кого другого поищите. К тому же сейчас клиенты кто в нужник, кто в тошнильню бегать начнут. — Я оправился от шока и теперь должен был как можно быстрее избавиться от этой компании: не ровен час, кто увидит…

— Фу, какой мужлан невозможный! Лео, мне кажется, от него козлом так и прет, так и прет. Дурно, право, становится.

— Ты прав, Апоний. Только не козлом, а гладиаторской казармой. Они там испражняются, говорят, прямо у постели. Пусть идет себе. Поищем кого-нибудь еще.

— Спасибо, мальчики. Я действительно вонюч, могуч и волосат.

Качнувшись на лопатки, я резко выбросил ноги вперед. Мгновение — и тело уже находится вертикально.

— Фью, ты такой невозможный! Правда, Лео?

Я не стал выслушивать восхищенные речи гитонов по своему поводу. Расстояние до калитки преодолел в один прыжок. И вот она — свобода!

Свобода открылась темной, прогретой за день улицей. Фонарей не было. Только лунный свет и запах прожаренного песка. Я не шел, а почти бежал, желая как можно скорее оказаться в казарме. Одни и те же вопросы мучили меня все сильнее и сильнее: почему в голове Родящего возникают такие нездоровые сюжеты? И почему такие мысли-образы, как я, живут целыми десятилетиями? Почему, в конце концов, нельзя выкинуть их из головы? Я чувствовал все острее, что устал жить в этом качестве. Но не знал, не видел выхода из этого жуткого лабиринта жизни.

Издалека донесся плач ребенка. С каждым шагом плач нарастал. Ну, конечно, первый фонарь и тот возле свалки. Прямо под фонарем шевелилась куча мусора. Пока я шел, ребенок успел охрипнуть. Теперь голос его был негромким и надсадным. В том, что это мальчик, почему-то не возникало сомнений. Я остановился и какое-то время тупо смотрел на шевелящуюся кучу. Самого ребенка сразу разглядеть не смог. И неудивительно. Потому что у него был черный цвет кожи.

— Если хочешь испытать свою добродетель, то дай старику несколько монет, а уж он позаботится о бедном найденыше. — Костыль лег на мое плечо.

— Возьми. — Я скинул пенулу и протянул нищему. — Денег с собой у меня нет.

Он жадно схватил обеими руками и прижал дорогой подарок к груди. Кривая улыбка обнажила черные гнилушки зубов. Слезящиеся глаза часто заморгали.

— Он не будет ни в чем испытывать стеснения. Обещаю, господин, э-э…

— Не обещай того, чего не можешь. А зовут меня гладиатор Белка.

— Как же, как же, слышал, слышал. О тебе много говорят. Сам я мунеры не посещаю. Даже когда вход бесплатный, но за новостями слежу. Гладиатор по прозвищу Белка. Ты ведь издалека, не правда ли?

— Издалека. Из такого далека, что дальше не бывает.

— Рим большой. Очень большой. Скоро все народы ойкумены будут его подданными. Все. И тогда негде будет искать правды.

— Не боишься, старик?

— Мне нечего бояться. Для этого несколько причин. И потом человек, снявший с себя пенулу, вряд ли донесет.

— А если все-таки?..

— Я умею исчезать в темноте и менять облик.

— Ах да. Ты ведь профессиональный нищий.

— И да и нет. Когда я сказал тебе, что малыш не будет ни в чем нуждаться, то не собирался тебя обманывать. Там в далеких оазисах живут кочевники. Они-то и покупают охотно у меня брошенных детей. Я, в свою очередь, знаю, что малюток не будут уродовать для того, чтобы потом зарабатывать на этом. Кочевникам нужны мужчины. Племя без мужчин погибнет.

— Но ведь есть и другие нищие, которые отнюдь не из добродетельных побуждений подбирают младенцев на помойках?

— Из-за них я вот уже пятнадцать лет опираюсь на костыль. Однажды меня сильно избили. Нога оказалась сломана в нескольких местах. К тому же денег на дорогих врачей у меня отродясь не было.

— Каким же образом ты до сей поры жив?

— Несколько раз откупался. Уезжал надолго в Александрию. Нищие ведь долго не живут. Когда вернулся, здесь уже другие хозяева трущоб. Я снова за свое. И так несколько раз. Но теперь все будет иначе. У меня есть охранная грамота — пенула самого Белки. А Белку любят. За Белку болеют. Потому что он не просто гладиатор. Он — раб. Он еще хуже, чем любой нищий.

— Ты прав, старик. Белка хуже любого нищего.

— Пока хуже.

— Хочешь сказать: выпутаюсь?

— Ты не обязан доверять первому встречному.

— Если в голове бога происходят встречи, то, значит, это неспроста.

— Что?

— А во что веришь ты?

— Ад Гурэй Намэ Джугат Гурэй Намэ Сат Гурэй Намэ Сирии Гуру Дэвэй Намэ Сат Нам[36]. Никогда не слышал?

— Нет. А что это?

— Это мантры. Онг Намо Гуру Дэв Намо[37]. Моя родина далеко отсюда. Индия. Когда-то я был купцом и, в общем, неплохо жил, а по теперешним меркам так просто богато. Очень богато. Пираты изменили и спутали все карты. Долгие годы рабства. Затем жизнь вольноотпущенника в разных римских провинциях. Пытался скопить деньги и вернуться на родину. Все неудачно. Наконец я понял, что Высший Разум хочет, чтобы я остался и совершенствовался здесь. Мне почти семьдесят. Так долго, скажешь, не живут, да еще с учетом рабства. Живут. Иногда много, много больше. Есть такая практика, под названием йога. Если хочешь, могу научить?

— Спасибо. Наверное, я обращусь к тебе после того, как стану свободным. Если это когда-нибудь случится.

— Случится.

— Ты второй раз говоришь мне об этом. Спасибо, старик, за надежду.

— Я второй раз говорю, что ты не обязан доверять первому встречному. Не гляди так пристально.

— У меня ощущение, что ты следил за мной.

— Может, и так. Мы являемся частью мира, мир является частью нас.

— Как тебя зовут?

— Навараджканьял Гупта.

— Послушай. В северо-западной части города, в иудейском квартале, живет ростовщик Иегудиил. Я хочу, чтобы ты пришел к нему в первый день ближайших сатурналий.

— Дальше не продолжай. Я все понял. Ростовщика найду. А что касается сатурналий — да, пожалуй, тебя уже не будет.

Больше странный старик ничего мне не сказал. Подхватив на руки младенца, он растворился в темноте. Словно никого и не было. Я попытался что-то спросить вдогонку, но ответом мне были тишина и черная африканская ночь. Что-то очень важное заронил во мне нищий с трудно произносимым именем. Зыбкий стебелек легкости в душе. После всего перенесенного за последние сутки не чувствовалось смертельной усталости. Почему-то захотелось увидеть Алорк. Как только я подумал об этом, тут же вспомнилась улыбка старика, словно он рядом и подглядывал из темноты. Эй, я иду спать. Да, да, иду спать. Никаких девчонок. Завтра бой. А сегодня, может, еще успею к прощальной трапезе. Предстоящий бой меня не пугал. То ли я привык… Нет, конечно, к этому не привыкнешь. Я вдруг что-то понял. Но что? Эй, старик, да кто же ты, Цербер тебя дери?

К моему возвращению Веян уже крепко спал. Ему тоже предстояло завтра драться. Только где? Я так был занят собой, что забыл расспросить друга о его делах. Забыл. Неужели жизнь меня ничему не научила? Прости, Веян. Ты, правда, мне очень дорог. Я готов умереть за тебя. Никогда никому не говорил еще ничего подобного. И тебе говорю потому лишь, что ты крепко спишь и не слышишь.

Солнце стояло уже достаточно высоко, когда сон наконец покинул меня. Постель сармата была пуста, что и неудивительно: Летучая Мышь вставал с зарей и до завтрака истово тренировался. А в дни схваток выгонял адреналин из сосудов исключительно с помощью своих акинаков и палуса, стараясь при этом не слишком загружать мышцы.

Я же предпочитал во время игр проводить утренние часы в термах. В тот день я тоже, собрав банные вещи, пошел приводить тело и дух в порядок. В палестре, сбросив тунику, натерся оливковым маслом, надел пояс для борьбы и выбрал глазами партнера. Тот тоже оказался в прошлом из гладиаторской среды. Дело в том, что перед тем, как войти в горячий зал, полагалось хорошенько пропотеть. В палестре для этой цели было все необходимое: гантели, гири, специальные снаряды, пояса для борьбы для тех, кто предпочитал контактный вариант.

— Меня зовут Целлий. Слышал, что сегодня приезжает Филипп Араб?

— Да. Ночью в особняке Магерия в честь его приезда будет дан бой. — Я говорил, словно не о себе.

— Говорят, он везет самого Голубя?

— Говорят.

— Интересно, кто будет против него драться? Я слышал: Голубь никого не щадит. Наносит такие раны специально, чтобы противник не выжил и не смог потом воспользоваться полученными во время поединка знаниями.

— Все вроде так.

— Ты так спокоен, словно не тебе сегодня идти в этот особняк. Я ведь знаю: ты — Белка. Сегодня весь город на твоей стороне. Жаль, что поединок будет закрытым. Чего им стоит показать такой бой народу в амфитеатре?

— Так они подчеркивают свою исключительность. Голубь — личный гладиатор цезаря. Магерий делает с Белкой все, что ему взбредает в башку. Что еще люди говорят?

— Говорят, что поединков будет не один.

— Я тоже слышал, что два.

— Будет две пары гладиаторов. Победители этих пар сразятся между собой, а уж потом победитель выйдет на Голубя.

— Очень честный бой. Измотанный, а может, и израненный должен сражаться против свежего бойца!

— Так люди говорят. В мое время гладиатор редко выходил на смертельный поединок больше одного раза в месяц, будь то на арене ли, на частных вечеринках ли или на похоронах. А эти все никак не насытятся…

— Не знаешь, случаем, из каких гладиаториев будут бойцы?

— О, тут много разных мнений. Лучше их не собирать. Какая разница, кого убивать или калечить?

— Есть разница. Одно дело, когда ты знаешь бойца. Другое — соперник тебе не знаком. О моем ведь участии кто-то же рассказал?

— Это единственное, о чем можно говорить с уверенностью.

— Почему?

— Сегодня утром на рыночной площади Магерий заявил через глашатая, что выставит против Голубя лучшего из лучших гладиаторов нашего города. А кто лучший? Белка, конечно.

— Кто же так решил? Вчера ведь рудий получил Гермаиск.

— Да что твой Гермаиск! Старый, покалеченный. И потом все знают, почему Магерий вручил именно ему рудий. Освободи тебя — посещаемость упадет в два раза уж точно. А кому-то этот рудий вручать нужно было. Вот он и дал его Гермаиску.

— Понятно. Значит, о других участниках вечеринки ничего не знаешь?

— У тебя есть шанс, гладиатор Белка.

— Шанс наконец-то закончить земные мучения.

— Тогда у тебя два шанса. Первый тот, о котором ты только что сказал. Второй — победить Голубя и стать личным гладиатором Филиппа Араба.

— И совсем никто не сомневается, что именно я выйду победителем в промежуточных схватках?

— Какие сомнения? Сомневаться может лишь тот, кто ни дерьма не понимает в мунере. А то, что ты будешь измотан и даже изранен, — это всем на руку. Понятное дело: победить должен Голубь, потому что он любимец цезаря. А Магерий лишний раз порадует императорское сердце. Да еще при этом плеснет руками: дескать, все лучшее только у тебя, о великий Филипп Араб! Трудно не оценить, не правда ли?

— Хочешь сказать: моя смерть запланирована?

— Когда истекает срок аренды?

— Завтра утром.

— У тебя действительно есть маленький, очень маленький шанс выжить. Но для этого нужны способности не только в области фехтования.

Глава 9

По возвращении я не застал Веяна. Цетег сказал, что сармат отправился навстречу судьбе. Это означало, что кровавая работа для моего друга начнется уже скоро, если уже не началась. Что-то очень нехорошее было в спокойном тоне, с каким ланиста говорил о Веяне.

На частных вечеринках нет специальных кубикулов для того, чтобы переодеться перед выходом, поэтому готовиться нужно в казарме. А потом в полном вооружении через весь город идти. Кстати, это первый мой подобный опыт. Только бы Веян вернулся! Только бы мы все вернулись…

На исходе сиесты процессия из четырех человек двинулась в сторону дома Авла Магерия. Впереди шел Цетег, неся герб школы, следом раб Нумий с глиняными статуэтками богов, покровительствующих городу, третьим я, а замыкал процессию массажист Главкон. Добрый, старый Главкон, проводивший на встречу с костлявой не один десяток гладиаторов. Скоро нас окружила плотным кольцом толпа плебса. Они подбадривали меня. Кто-то даже кидал мне под ноги лепестки цветов. И вдруг снова появился он. Корявый, шишковатый, серый ствол страха вырос в моем теле от пяток до макушки. Казалось, что я уже должен навсегда забыть о нем. Ведь даже вчера перед поединком с гопломахами его не было. Последний раз я испытывал подобное еще перед самой первой схваткой с димахером Фалмой.

А только ли это страх или что-то еще? Может, предчувствие чего-то? Вдруг шум голосов перестал существовать для меня. Мой слух уловил тонкое, далекое пение. Что это? Этот звук напомнил мне о жизни в лесу с волхвами, о том, что в небе есть веретено Великой Матери, о тихой реке Данапре. Звук был чистым и теплым. Я посмотрел по сторонам: ничего! Но не может же так мерещиться? И вдруг я увидел ее. Она стояла под аркой, поэтому звук, отразившись от каменных сводов, усиливался, набирал глубинный объем и летел над толпой. Вся в черном. На голове кувшин. Наполненные нежностью губы шевелились. И песня лилась. Алорк.

Несколько секунд — и толпа пронесла меня мимо нее. И снова этот невообразимый шум. Но я понял, почему корявый ствол вырос внутри меня. Да, да, я боялся, подсознательно боялся расстаться навсегда с девушкой по имени Алорк. Странно. Мы ведь даже толком не знакомы. Но я точно знаю: она поет для меня. Только для меня. Она хочет, чтобы я победил. Алорк…

Перед входом в особняк Магерия на мне ощупали каждую складку одежды в поисках подозрительных предметов, которые могут использоваться в качестве оружия. Оно гладиатору выдавалось непосредственно перед боем, буквально за несколько минут до начала. Оружие доставляли из гладиаториев на специальных телегах, обитых шкурами, чтобы не было слышно бряцания металла. Маршрут и время доставки держались в тайне. Я полагаю, что его привозили к месту поединков в ночное время, дабы не возбуждать излишнего интереса. Перед началом мунеры оружие демонстрировали публике и давали проверить секундантам. После этого оно ждало своего часа сначала у помощников секунда-рудис, а потом уже в руках самих гладиаторов.

Меня и Главкона провели на задний дворик, где были широкие лавки и приготовленные амфоры с водой. Я лег на живот. Главкон неторопливо, без слов начал массировать мышцы спины. Массаж действовал как хорошее успокоительное средство. Цетег не раз говорил, что хороший боец перед поединком должен уметь на короткое время отключаться от действительности, как бы засыпать, тогда энергия хорошо концентрируется и мозг начинает отдавать телу очень точные команды. Но меня учить этой практике особо не требовалось. Еще Чарг говорил не раз: «Прежде чем возьмешь в руки меч — стань деревом. Дотянись ветвями до облаков, а корнями до земных недр!» Я хорошо усвоил уроки данапрского волхва. И перед каждым боем вспоминал его слова.

Из белого облака дремы выдернула фраза Главкона. Он настолько редко и мало говорил, что я всякий раз вздрагивал, когда звук вдруг срывался с его уст.

— Ивор, за тобой пришли. — Кстати, массажист никогда не называл меня по прозвищу, считая, что имя, данное родителями, является источником жизни и охранной грамотой, оберегом.

— Кто? — Это было лишним.

Главкон просто так не отворял уст. Пришлось с трудом оторвать голову от скрещенных рук. И тут же — яркость лазури. Словно вспышка. Лазурь с серебром. Это была туника Фаустины.

— Мы хотим видеть тебя за нашим столом. Император и Голубь уже там. В отличие от тебя гладиатор Филиппа явно не боится за исход боя. Спокойно себе ест и даже пьет. — В ее тоне отчетливо слышались металлические нотки. И потом «мы хотим видеть» — это не «мы приглашаем». Хотя, по сути, ничего не меняет. Аукторат не посмел бы отказаться, а что говорить о рабе! Безусловно, для многих такое приглашение — это шанс. Но не для меня в том положении. Я предпочел бы валяться на лавке и ощущать на спине крепкие пальцы Главкона.

— А что сегодня подают к столу? То же, что и вчера?

— Нет. Меню другое. Оно тебе понравится. Там есть лесные орешки. Ну, Белка!

— Одна только небольшая просьба. Ты ведь знаешь мою страсть к образованию. Хочу услышать от тебя, кто такой Филипп Араб?

— А ты разве не знаешь?! Он — император.

— Императоры довольно часто меняются последние полсотни лет. Многие из них даже не из патрицианского сословия. Вот я и спрашиваю. Что тут такого? К тому же интересный рассказ меня несколько отвлечет.

На несколько секунд Фаустина задумалась: на лбу отобразились непростые мыслительные процессы. Но вот тень однобокой улыбки скользнула по правой стороне лица:

— Мне бы хотелось услышать твой голос. Ну, да ладно. Несколько лет назад на престоле оказалось совсем юное существо — Гордиан III. Красивый, жизнерадостный, обходительный и очень приятный в общении мальчик. Всем хорош, но не возрастом. Было ему в ту пору всего двенадцать лет. Умные люди посоветовали ему жениться. Что он и сделал, удачно породнившись с семьей одного известного сенатора. Вскоре своего тестя он назначает префектом претория и выдвигается войной против Персии. Поход был настолько удачным, что весь Восток оказался во власти империи, а персы отступили. В правлении Гордиана III наметилась серьезная политическая линия, направленная не столько на расширение внешних границ, сколько на укрепление того, что есть. В общем, понятно, кто реально правил империей. Но надо сказать, что тесть Гордиана был человеком порядочным и глубоко любящим своего императора. Именно он не позволил евнухам и придворным прислужникам матери зятя торговать его волей, пользуясь неопытностью и снисходительностью. Но спустя два года тесть Гордиана скоропостижно умирает, и префектом претория становится Филипп Араб. А командир преторианцев — это по сути властитель дворца. Остается всего один шаг до полной и безоговорочной власти. Тесть Гордиана очень разумно управлял государством: все города огромной империи были хорошо снабжены продовольствием и имели запасы на длительный срок — вплоть до года, таким образом, воинам не угрожала опасность голода. Филипп Араб, желая склонить легионеров на свою сторону, сделал все от него зависящее, чтобы продовольствие в нужном количестве перестало поступать в города; он отправлял корабли с хлебом совсем не туда, куда следует, а воинов перемещал в те города, где продовольствия уже не было.

— И ты не боишься вот так говорить, зная, что император коварен и жесток?

— Чего стоит болтовня женщины? А вот тебе, Белка, следует прикусить язык. А то, видишь ли, коварен и жесток!

— Я так и не пойму: кто я для тебя?

— Тогда слушай дальше. Филипп восстановил против Гордиана легионеров, так как они, естественно, не понимали, что юнец был просто обманут. Вскоре недовольство воинов дошло до сената. Сенаторы подумали и решили сделать Филиппа соправителем империи, а точнее, опекуном над Гордианом. После этого Араб начал травить отпрыска императорского рода, да так, что тот вынужден был просить защиты у сената. Не помогло. Мало того, Гордиан последовательно лишался титулов: сначала ему запретили быть августом, затем цезарем и — последняя пощечина — даже префектом. Он попросился обычным военачальником в дальние легионы. Но вместо этого Филипп велел раздеть мальчишку и казнить. На территории Персии у Цирцезийского укрепления верные Гордиану воины похоронили его и на его надгробии сделали надпись одновременно на греческом, латинском, персидском и египетском языках: «Божественному Гордиану, победителю персов, победителю готов, победителю сарматов, отвратившему угрозу междоусобий в Римском государстве, победителю германцев, но не победителю Филиппов».

— И все же ты явно не перевариваешь нынешнего императора.

— После убийства Гордиана Филипп Араб послал в Рим письмо, в котором писал, что император умер от болезни. Сенат был введен в заблуждение. Признав Филиппа Августом, сенат причислил юного Гордиана к богам.

— У меня ощущение какой-то тайны во всем этом?

— Знаешь, почему Филипп примчался на нашу свадьбу? Вот тебе мой секрет. Отец Гордиана III, Гордиан II, очень любил вино, приправленное лепестками розы, а иногда полынью. Еще безмерно любил бани и женщин. А вот погиб он в Африке в бою против Капелиана, сторонника императора Максимина. На эту битву Гордиана II отправил его отец, Гордиан I. Узнав, что сын погиб, сам Гордиан I в тот же день удавился в петле. Как видишь, след тянется в Африку. Так вот, Гордиан II слыл любителем женщин и, разумеется, оставил после себя кучу добра в виде потомства.

— И ты хочешь сказать…

— Да, Белка. И я, и Магерий являемся отпрысками цезарей. Гордиан I вел свое происхождение от Гракхов по отцовской линии и от Траяна по линии матери.

— Ну, это не просто доказать.

— Для этого все имеется. Проблема в другом. Точнее, их несколько. Первая: Филипп Араб знает, кем мы являемся, поэтому и примчался. Вторая: жирному Авлу ничего не надо: его все устраивает, мало того, он готов целовать варвару ноги. Притом эта туша не понимает, что Арабу таких вещей не объяснишь.

— Ты делишься со мной, как с очень близким человеком.

— Ты польщен? Ха! Кто будет слушать гладиатора-раба и взбалмошную Фаустину! Я продолжу. Авл не понимает, что, сколько бы он ни лебезил перед цезарем, тот все равно будет бояться и ненавидеть потомка Гордианов. Араб здесь только лишь потому, чтобы знать, чем дышат его конкуренты.

— Ты сказала, что у Гордиана II, помимо вас, было много детей?

— Да. Причем от двадцати двух наложниц. И всем им Гордиан завещал то же, что и законным детям. То есть поделил все поровну между детьми, невзирая на статус.

— Веселый парень!

— И очень неглупый. Он рассчитывал, что такое количество претендентов будет невозможно уничтожить. По крайней мере, такая мысль не придет никому в голову, учитывая это поголовье. Но он ошибся. Человек такой нашелся. И как ты догадываешься, это Филипп Араб.

— Ты хочешь сказать?..

— Да! Он последовательно с ледяным спокойствием уничтожил всех детей Гордиана II. Всех, кроме двоих. И теперь этот выродок забавляется. Он даже позволил стать Авлу эдилом.

— Но ты только что сказала, что он относится к вам как к конкурентам.

— Естественно. Одно другому совсем не мешает. Но только как к возможным конкурентам. Не более. Мы для него смешны.

— Почему он не уничтожил вас?

— Не нашел вовремя. А потом было несколько поздно. Приехав сейчас, он наверняка, увидев Авла, уже давно все решил.

— В пользу жизни.

— А как еще? Белка, не задавай глупых вопросов.

— Зачем ты говоришь мне обо всем этом?

— Ты мне нравишься. Может, даже больше, чем просто нравишься. Со мной не происходило ничего подобного. Ты побледнел? Так вот, если боги приведут меня к трону, ты будешь осыпан почестями. Но богам богово, а цезарям цезарево. Ничего просто так не бывает, и мне тоже нужна кое-какая помощь.

— Не представляю.

— О, человек, владеющий оружием и управляющий толпой с арены амфитеатра, всегда необходим под рукой. К тому же ты сегодня будешь в нескольких шагах от Филиппа.

— Итак, подытожим. Император Филипп Араб расслабляется, лежа на подушках, кушает со свадебного стола, наблюдает за поединками гладиаторов. И тут один из этих гладиаторов сначала расправляется с соперником, а потом подскакивает к владыке полумира и перерезает ему горло. А где спрашивается охрана, где, в конце концов, непобедимый Голубь? Ага, ну, конечно же, Белка всех насаживает на свою спату. Всех по очереди. За это гладиатор получает от будущей императрицы вольную грамоту, особнячок в придачу и полмиллиона сестерциев. И вот он, счастливый и довольный, едет на заслуженный отдых. Но почему-то, не доехав до богатого дома, благополучно помирает от обезвоживания организма. Да, да, что-то съел в дороге. Ах, бедняга, ах, бедняга, а ведь каким был преданным! Но ничто не вечно под луной! Фаустина, я дерусь, потому что у меня нет выбора. Если бы моя религия разрешала мне покончить с собой или поддаться сопернику, поверь, я непременно бы сделал это. Я плевать хотел на всю вашу вонючую империю. И ты мне сейчас ничего не сделаешь за эти слова. Ты вообще мне ничего не сделаешь, потому что я принадлежу другому человеку. Потому что я раб. У меня есть только два желания, да и те противоречат друг другу: умереть или вернуться на родину.

— Мы пришли. Продолжим на досуге. — Тон Фаустины был сух, но не настолько, чтобы выражать крайнее недовольство.

Я бы даже сказал, что мой ответ впечатлил патрицианку, но она решила не показывать виду. Лишь легкая краска вспыхнула на щеках, еще сильнее подчеркнув изумрудный цвет глаз.

Стол был накрыт на большой террасе перед бассейном. Гостей присутствовало раза в четыре больше, чем в предыдущий вечер. Вчерашние гитоны сегодня выглядели вполне прилично, а многие так и вообще пришли с женами. Собрался весь цвет города Гадрумета: магистры, квесторы, эдилы, эдиторы, префект и многие, многие другие. Понятное дело, приезд императора в провинцию уже огромное событие, а тут еще и за одним столом, — это встреча с Олимпом, никак не меньше.

Мне указали на темный угол с противоположной от бассейна стороны. Фаустина явно слукавила, сказав, что меня хотят видеть за общим столом: какое дело императору до провинциального раба-гладиатора. Впрочем, при Главконе действительно ни к чему было препираться.

В углу на плетеном столике находился кувшин вина и кусок овечьего сыра. Что ж, уже неплохо! Между мной и пирующими еле слышно вздрагивала вода, отражая свет факелов. Да, да, вода того самого бассейна с чуть переросшим Нигером. Я без труда нашел глазами Филиппа Араба. Он, как и полагается главному действующему лицу, полулежал в торце правой части стола, опираясь на левый локоть, и смотрел, внимательно смотрел в мой угол, или, по крайней мере, мне так показалось. Короткая стрижка, гладко выбритые щеки и подбородок, мясистый нос, глубоко сидящие глаза, виски словно тесаны топором. Это был крупный мужчина средних лет, с мощными, как у атлета, руками и хорошей выправкой, которая читалась, даже когда он полулежал возле накрытого стола. Но меня больше интересовал не столько император, сколько его любимый фракиец, по прозвищу Голубь. Гладиатор, разумеется, находился рядом с хозяином. Да, везде написано и немало сказано о том, что профессия гладиаторов самая презренная, хуже только проституция, но тем не менее на арену выходили представители знатных родов, причем как мужчины, так и женщины. И очень часто гладиаторы занимали почетные места за пиршественными столами во время различных праздников. И не только за столами, но и в спальнях благородных патрицианок!

Голубь был одет в пурпурную тунику с золотой оторочкой, подпоясан широким ремнем из желтой кожи, отделанным также золотыми змейками; массивная фигурная пряжка бликовала в свете факелов — явно больше допустимой нормы, что, безусловно, считалось дурным вкусом, но Голубя этот факт ничуть не волновал. Вряд ли фракиец, объехавший с императором полмира, был действительно невоспитанным человеком. Скорее подобным эпатажем он лишь подчеркивал свою непринадлежность к этому миру. Я не смог рассмотреть, что именно изображала пряжка, и принялся изучать дальше своего предполагаемого врага. Лицо вытянуто больше обычного. Холодные, темно-коричневые угольки глаз. Легкая трехдневная щетина. Длинные волосы заплетены в косу и закреплены кольцом на темени. Голубь имел греческое происхождение — я понял это сразу. Спустя несколько минут я мог с уверенностью сказать: любимец императора родом из Спарты, из обнищавшей вдребезги семьи местного эфора. Что еще? Да, пожалуй, и хватит. Размышлять на тему того, почему греки превратились в римскую провинцию и потеряли даже слово «Эллада», мне совсем не хотелось. Мне был интересен Голубь: его повадки, движения, взгляд.

Авл Магерий хлопнул в ладоши, призывая к вниманию:

— Господа мои разлюбезные! Я искренне благодарен каждому из вас за то, что не отклонили приглашение и пришли поздравить меня и Фаустину. Мы, в свою очередь, тоже надеемся порадовать вас небольшими сюрпризами. Итак, поменьше слов — побольше дела.

Он снова хлопнул в ладоши, и на площадку перед левым торцом бассейна вытолкнули гладиаторов-адабатов. Публика радостно зааплодировала. Выход на арену адабатов предвещал много смеха, ведь эти гладиаторы выступали в глухих шлемах, без прорезей для глаз. Обычно вооружены они либо деревянными мечами, либо обычными хлыстами, коими наказывают рабов за непослушание. Но в этот раз я ощутил, словно полоску стали, холод поперек горла, потому что гладиаторы вышли с боевым оружием. Их было двое. Значит, каждый сам за себя. А по-иному и представить невозможно. Помимо тяжелых, глухих шлемов на каждом была надета лорика-хамата — длинная кольчатая кольчуга, по типу той, которую носили легионеры времен республики. Это очень длинное, доходящее чуть ли не до колен, защитное снаряжение, хорошо держащее рубящие удары, но не колющие. В этом-то и заключалась вся подлость — бойцы не знали, кто в чем одет и кто чем вооружен. Мало того, лорика-хамата делала их тяжелыми и неповоротливыми. Наверняка это была часть задумки режиссера действия. Ведь если выпустить адабатов с боевым оружием и по пояс обнаженными, как это принято, то они очень быстро отправят друг друга на тот свет или нанесут такие раны, которые будут несовместимы с жизнью либо с продолжением боя. А кольчуга действительно во всех смыслах хороша. Делает бой гораздо смешней, да еще и значительно увеличивает время развязки.

Аплодисменты стихли. Публика, затаив дыхание, уставилась на бойцов. Я попытался представить себя на месте адабата. Что бы придумал я, оказавшись в таком положении? Они только слышат звон металла и при этом не могут сориентироваться. Звон сотен кольчужных колец. И все.

Нет, не все! Так или иначе, они все равно будут наносить друг другу кровавые раны. А запах крови разбудит Нигера. Но и крокодилу нелегко будет добраться до желаемой добычи. Для этого нужно порвать зубами лорику-хамату. Я не удивлюсь, если узнаю, что имя режиссера — Авл Магерий. Еще вчера он мне сказал что-то об эстетической стороне мучений. Да, все продумано как нельзя тщательней: бой начнется на суше, а потом будет длиться в воде. Причем в жуткую орбиту этого боя втянется настоящий африканский хищник. Мне захотелось исчезнуть, провалиться сквозь каменный пол, только не видеть, ничего не видеть!..

— Можно делать ставки, господа. — Тупой Авл пролоснился всей своей необъятной мордой и оживленно потер ладони.

Наконец Филипп Араб, не желая томить всех присутствующих ожиданием, едва заметно кивнул. Краем глаза я увидел, как Фаустина повернула голову в мою сторону. В то же время Голубь, в упор смотревший на патрицианку, неожиданно посмотрел в направлении ее взгляда. Он не мог увидеть меня. Там, где я находился, было слишком темно. Коричневые, острые, словно два копья, глаза его щупали темноту. Мне тогда показалось, что два куска холодного боевого металла проткнули мою плоть. Он резко дернул подбородком, вновь переводя взгляд на невесту, всем видом спрашивая: «Что же ты там нашла в этой кромешной тьме?» И Фаустина, как и водится в таких случаях, великолепно подыграла: «Ах, темнота куда приятнее, мой друг, для двух страстных сердец, чем жалкие развлечения, организованные моим женишком!» Голубь одобрительно кивнул. Тонкогубый рот его вытянулся в жесткую улыбку. В это время слуги длинными баграми подтолкнули гладиаторов друг к другу на расстояние удара мечом. Я решил не видеть бестолковое кровавое зрелище и отвернулся. Не успели клинки вспороть плоть африканской ночи, как тут же раздался хохот нескольких десяток пьяных глоток. Движения бойцов вызвали смех.

— Смотри, смотри, Демарат, а этот очень ловок!

— Жаль, не сделали ставок. Я бы уж точно на него поставил.

— Да, что вы оба понимаете!? Эти ребята хоть и не маленькие, но оба весят меньше бедра нашего эдила.

— Молчи, Мардоний!

— Да, действительно, молчи. Много ли стоят эти два слона в кольчугах! Коли! Коли! Он перед тобой!

— Не подсказывай, Демарат. Ой, умора, башкой вертит, словно соколик на руке хозяина.

Я вновь посмотрел на Голубя, и внутри у меня похолодело. Личный гладиатор Филиппа Араба напряженно, как мне показалось, смотрел прямо в меня, словно разглядывал внутренности. Нет же, конечно, он ничего не видел. Но каково чутье! Чутье настоящего зверя: «Сегодня же я хочу знать, что скрывается в этом мраке?»

Словно плитой накрыло — таков был взгляд спартанца. А шум боя все нарастал. Нарастал и шум ликующей толпы. Прошло еще несколько томительных секунд, прежде чем я снова решился посмотреть на гладиаторов. И только тут я увидел, что несчастные адабаты, помимо всего прочего, были еще и скованы тонкой цепью между собой. Значит, если один начнет падать в бассейн, то за ним последует и другой. И кто-то из них станет ужином Нигера, если не оба. Так и произошло. Стоявший ближе всех к бассейну, гладиатор оступился и, плеснув руками, полетел в воду, увлекая за собой другого несчастного. И тут же голубая гладь бассейна взбурлила. Показалась длинная темно-зеленая спина, украшенная острыми зубцами. Затем раздался оглушительный звук. Это хвост аллигатора, выбросившись вверх, с силой опустился на воду, гоня от себя волны. Волны, ударившись о стену, разлетелись крупными брызгами, часть которых долетела до пиршественного стола. Толпа зрителей охнула, потому что в ту же секунду челюсти чудовища распахнулись, обнажив горячую алую пасть с рядами острых зубов. Но гладиаторы ничего этого не видели: упав в бассейн, стоя по шею в воде, они продолжали сражаться. Вода стала багровой. Бассейн уже напоминал котел с каким-то жутким варевом. Котел, под днищем которого разведен жаркий огонь. Даже страшный африканский хищник в первые минуты не мог сообразить, что же ему делать: так много было крови и плавающей в ней добычи. Но вот бросок тяжелого тела — и в пасти поперек челюстей дергающийся человек, который не может понять, что с ним происходит. И только суровые законы арены не позволяют ему кричать от нестерпимой боли. Нигер рванул, и человек исчез под водой. Цепь натянулась. Другой, не устояв на ногах, тоже упал и исчез под водой. Над поверхностью красного варева то и дело появлялись различные части человеческих тел: руки, головы в глухих шлемах, плечи. Это дикое зрелище продолжалось бесконечно долго, так, во всяком случае, мне показалось. Потом на какое-то короткое время все стихло. Нет живых. Сражавшиеся перебили друг друга. Повисла тягостная пауза. Даже зрители замерли, держа в неподвижных руках недопитые кратеры с вином, недоеденные куски мяса, надкушенные фрукты.

— Великолепно! — Филипп Араб захлопал в ладоши. К нему тут же присоединились все присутствующие. — Гладиаторы Гадрумета не только хорошо знают свое дело, но и недурно воспитаны.

— Они все давали клятву и присягали богам нашей империи. Их можно жечь железом, сечь плетьми, распинать, при необходимости посылать на мунеры не соответствующие их статусу и виду вооружения. Что, собственно, мы сейчас и наблюдали. — Авл Магерий буквально захлебывался, стараясь показать, что для самого цезаря он не пожалеет самого дорогого, чем он располагает на сию минуту. А что может быть дороже искусного бойца?.. Только… хм… Авл взмахнул своим полуторапудовым окорочком, и слуги вытолкнули из-за ширмы невысокого, но статного гладиатора.

— Пусть он откроет лицо. Я хочу увидеть того, кто подарит мне сегодня столько удовольствия. — Император едва скрывал нетерпение.

— Эй, гладиатор, обнажи голову! — Авл попытался придать голосу властные краски. Получилось у него это явно не очень хорошо, потому что губы Фаустины скривились в презрительной улыбке. Тем не менее гладиатор повиновался. Закинув руки за голову, он рванул концы ремешков на шлеме. По знаку Фаустины слуга помог гладиатору освободиться от слепого железа.

И я узнал Веяна. Узнал по длинным, слипшимся волосам. Только так. Ведь он находился ко мне спиной. Я бросил взгляд на Фаустину. Патрицианка с издевательской усмешкой смотрела в мою сторону. Нет, она не видела меня, зато мой взгляд провалился в болотную, зеленую влагу ее взора.

— Как тебя зовут, гладиатор? — Араб с интересом разглядывал торс сармата.

— Летучая Мышь, гладиатор родом из сарматских степей.

— Ты готов порадовать нас? Мы выражаем тебе признательность. Известно ли тебе, что по правилам этого вечера ты, если, конечно, мы захотим, должен будешь сразиться с лучшим из лучших. И тогда, я думаю, свадьба действительно будет похожа на праздник. Правильно? — На последнем слове император обвел взглядом гостей. Публика возбужденно зашумела. — Но Летучая Мышь — выдающийся боец и должен получить прощальную трапезу, а также великолепный подарок. Все знают, как я люблю одаривать идущих на смерть ради меня. Итак, твое желание, гладиатор?

В зале повисла тишина. Было слышно, как скрипит кожаный нагрудник Веяна. Он был явно не готов к такому вопросу. Я-то знал привычку своего друга: если он не знает, что ответить, то роняет на грудь подбородок, тогда длинные волосы свешиваются и закрывают лицо, пряча смущение. Я любил его за эту привычку, потому что, приблизившись, видел не раз сквозь поток волос багряную краску на впалых, помеченных шрамами щеках.

— Мне кажется, я знаю, чем помочь бедной Летучей Мышке. — Голос Фаустины плеснул откуда-то из темноты жгучей кислотой. — Смотри-ка, что у меня есть. Я думаю, это порадует смелого гладиатора. Ха! Что нужно настоящему мужчине на краю пропасти? Только настоящая женщина. — Фаустина вышла из полутемного коридора, держа в руке длинную золотую цепочку, конец которой параллельно полу уходил в темноту. — Ну, вот он приз, который я хочу предложить от лица любимейшего цезаря. — Она дернула цепочку, и хрупкая фигура девушки в черном вышла на освещенное место.

Я сразу узнал ее. Алорк! В ту же секунду Фаустина посмотрела в мою сторону. И мне по этому дикому взгляду стало понятно, что весь этот жуткий спектакль патрицианка заварила для того, чтобы воздействовать на меня. Смотри, дескать, это все ради тебя. Хочешь ли ты, милый, идти против своей хозяйки? До моего сознания вдруг ясно дошло, что и поющая под аркой Алорк и ветеран-гладиатор — это все ее рук дело. А обо мне на этой вонючей пирушке даже никто и думать не думал. Я всего лишь зритель. Меня обманули. Обманули кругом. И как тонко! Стоп. Ты и вправду уверен, что ты все понял? Тебе никогда не понять всю партию наперед. Не понять, потому что здоровый человек таких ходов никогда не придумает. Подобное может выносить и воплотить только больная психика. Я поднял голову, и мы с Фаустиной встретились глазами.

— Ну, что скажешь? — прочел я.

— Согласен. На все согласен…

Но как остановить бешеную тварь? Я аккуратно вместе со стулом отодвинулся от стола, при этом совершенно не зная, какое мое движение будет следующим. Первой мыслью было встать и попытаться дать какой-нибудь знак Фаустине, например факелом. Потом едва не захлестнул совсем бесшабашный порыв: броситься к Алорк и убежать с ней. Я даже забыл, что безоружен — спата выдается только перед самым началом боя. Неожиданно на мое плечо опустилась чья-то тяжелая рука.

— Не делай резких движений, Белка. Просто скажи, что хочешь. — Говоривший был высок, абсолютно лыс и невероятно спокоен.

— Я хочу остановить это… — Я указал пальцем на Алорк.

— Я тебя понял. Скажи, ты готов выполнить поручение нашей госпожи?

— Мне все равно. Возможно ли это? — Мой шепот чуть не опрокинулся в вопль.

— Конечно. Ведь твоему другу можно сказать, что значит для тебя эта девушка. А можно и не говорить и тогда…

— Что я должен сделать? Неужели Фаустина и впрямь задумала убить императора?

— Ей бы это ровным счетом ничего не дало. А вот убрать братца и муженька в одном лице…

— Чем же ей помешал бедный Авл? Он ведь абсолютно ни на что не претендует?

— Он богат. К тому же в должности.

— Но ведь и Фаустина не бедна!

— Много — не мало. Ей нужны солидные суммы. Очень большие деньги.

— Послушайте все вы, а чего вы так со мной откровенничаете?

— Потому что тебе все равно никто не поверит. Разве не понятно?

В этот момент на другой стороне бассейна горячо зааплодировали. Раздались голоса: «Вот это подарок! Ай да Фаустина! Бери ее, гладиатор, и не отказывай себе в этот вечер ни в чем, ведь, может статься, это твой последний вечер!»

— Останови их. — Я не узнавал своего голоса.

— Вернись на свое место и жди меня. — С этими словами лысый убрал руку с моего плеча и легким, беззвучным шагом направился по коридору, зиявшему за нашими спинами.

Через минуту он был уже в центре событий, держа перед собой на вытянутых руках золоченое блюдо с пергаментным свитком.

— Ах, император и уважаемые гости, могу ли я удалиться на одну, буквально одну минуту. А вы пока поговорите о достоинствах моей служанки.

— Пусть уж этот раб быстрее воспользуется нашим подарком! — Магерий потер руки и тонко захихикал.

Филипп Араб вскинул брови и вопросительно посмотрел вначале на хозяина, затем на бассейн, где в багровой воде плавали тела двух убитых гладиаторов и белым брюхом вверх плоть переросшего Нигера.

— А-а. Итак, прошу всех в сад, уважаемые гости. Там уже все готово к продолжению празднества. — Авл начал суетливо подниматься с подушек.

— Alea jacta est[38]. — Голубь взял со стола нож для фруктов, подбросил его в руке и, привстав на колено, с силой метнул снаряд в крокодилье брюхо. Лезвие с глухим всхлипом вошло в плоть убитого животного более чем наполовину.

Глава 10

— Фаустина, я никогда не пойму, где ты говоришь, как думаешь, а где думаешь, как говоришь. Ведя меня на эту бойню в честь твоей свадьбы, ты сказала, что я и Филипп будем рядом. Это к чему? Если твой лохматый слуга говорит совсем о другом? Тебе, дескать, надоел Магерий… Ты меня окончательно запутала!

— А ты полагаешь, я совсем не должна предусматривать неожиданные повороты?! Вдруг ты действительно захотел бы с кем-нибудь поделиться о моих планах. Хм, якобы планах. Допустим, я тебя прощупывала, что из этого? В конечном счете я поняла твои слабые места, а ты так и не узнал моих.

— Зачем нужно было заставлять петь бедную Алорк под аркой на моем пути? Зачем этот гладиатор в бане?

— Насчет Алорк все просто: ты должен помнить, что ты можешь потерять и кто пострадает из-за тебя. Песня — это сильнейший элемент воздействия. А вот с гладиатором уже хуже. Много хуже.

— В смысле: хуже?

— Дело в том, что я его к тебе не подсылала. И это отнюдь не случайная встреча. Хотя все, конечно, может быть.

— Если не случайность, тогда что?

— Его подослал сам Голубь. Чтобы оценить твои физические кондиции и вызнать о тактике.

— Ну и ну!

— Чего тут удивительного. Лично мне все понятно: победителем становиться тот, кто выиграл схватку еще до ее начала.

— Отличная фраза.

— Она принадлежит Юлию Цезарю. Кстати, как и другая фраза: «Жребий брошен». Именно ее произнес Голубь, метнув нож в брюхо моего мертвого любимца. Он слышал про тебя и хочет с тобой мунеры. Только вот зачем это ему нужно? Зачем, Белка? Зачем, а? Кто-то еще хочет использовать тебя в своей игре. О, Рим, как я люблю тебя и ненавижу! — Фаустина прищурилась. — Туй, ты мне нужен. Подойди.

Лысый человек появился, словно из воздуха. При свете я смог гораздо лучше рассмотреть того, кого минуту назад назвал лохматым. Он был выше меня почти на целую голову. Довольно молод, не больше сорока лет. С невероятно гладким лицом и такой же головой, в длинной одежде неизвестного мне покроя. В плавных, даже мягких движениях его читалась спокойная и уверенная сила.

— Это Туй, мой личный звездочет.

— Наверное, египтянин? — Я не удержался от вопроса.

— Да. — Фаустина как-то нехорошо выдохнула. — Правда, между нами ничего произойти не могло и не может. И вообще, у Туя ни с кем ничего произойти не может. Потому что он…

— Это лишнее, госпожа. — Туй грустно и одновременно раздраженно посмотрел на хозяйку.

— Ладно. Что ты думаешь по поводу услышанного?

— Ах, еще и звездочет подслушивает наши беседы? Фаустина, неужто тебе мало… — Я даже не мог сразу найти слов, чтобы закончить предложение.

— Много — не мало.

— Я думаю, что встреча в термах была не случайной. — Звездочет посмотрел на меня карими блестящими глазами.

— Ты думаешь или знаешь? — Фаустина нервно сжала пальцы в кулак.

— Знаю, госпожа.

— Сколько времени тебе понадобится, чтобы выяснить подробности?

— Два или три дня.

— Сколько! А если Белку сегодня поставят на бой? Голубю нетрудно инициировать это. Благо император под рукой.

— Я всего лишь звездочет, госпожа. Нельзя требовать от меня поступка богов!

— Ладно. Ну, Белка, у тебя серьезные проблемы! — Патрицианка оглядела меня с ног до головы, словно заново открывала для себя. — Мало того что мои сети крепки, так еще чей-то крючок вмешался. Но давайте пока забудем о наших недоброжелателях. В конце концов, всегда можно попросить Веяна нанести ранение, несовместимое с участием в бою. Это я так вслух размышляю. Брежу вслух, ха-ха. Итак, мой дорогой Белка, теперь к делу. Ты мне действительно очень понравился как мужчина, и я ни за что бы не отдала тебя своей служанке. Туй, закрой уши.

— Подробности личного характера меня не интересуют. — Египтянин отвел взгляд на статуэтку Исиды.

— Вот и славно. Но есть задачи куда важнее пристрастий. Жирный Авл мне действительно надоел. Да, со свадьбой была моя идея. Все очень просто. В случае смерти мужа я становлюсь вдовой, а это уже очень статусное положение. Все его состояние переходит ко мне, к самой скорбящей в мире вдове: по сути, в Проконсульской Африке я становлюсь самым богатым человеком. О, только не говори мне об отравлении или убийстве на охоте, кстати, там-то Авл точно никогда не был. А вот смерть от руки гладиатора — это, согласись, красиво, необычно и, самое главное, очень правдоподобно. Все знают, как эдитор издевается над гладиаторами. Чего только стоит последняя выходка с Гермаиском.

— Я не удивлюсь, если сейчас узнаю, что и этот случай имеет к тебе прямое отношение. — В животе у меня похолодело.

— Ты догадлив, мой Бельчонок. А как бы я еще настроила против жирного Авла жителей Гадрумета и весь гладиаторий! Кстати, бедный Гермаиск уже подписал новый контракт. Поэтому, как только заживет его рана на колене, снова мунера.

— Неужели ты принимаешь подобные решения прямо на ходу. Ведь не могла же ты знать, чем закончится наш бой с гопломахами?

— Конечно, мой друг, прямо на ходу. И поверь, в этом нет никакой сложности. Если человек все время о чем-то думает, то каждое его действие направлено на достижение поставленной цели. И все совершается очень легко. Меня впечатлила твоя скорость. «Вот кто мне нужен», — пронеслось у меня в голове. Да, твоя скорость и точность меча. Ты убьешь Магерия прямо в его же доме! Нужно только добежать и нанести точный удар так, чтобы слуги не успели опомниться. Потом через задние коридоры покинуть виллу и оказаться у восточной стены. Там тебя уже будут ждать самые быстрые кони и, конечно, твоя Алорк, с вольной грамотой на руках от меня. Туй поможет вам оказаться в Египте — везде свои люди. На родине фараонов тебе изменят лицо. Да, такие хирурги есть. И раба-гладиатора, по прозвищу Белка, не будет больше существовать. А уж дальше решай сам или решайте сами: возвращаться в Гадрумет или поехать путешествовать по империи, благо в деньгах вы нуждаться не будете. Всю сумму через знакомого тебе ростовщика я переведу в Египет. Согласись, поступать нечестно по отношению к тебе мне невыгодно.

— Не проще ли после выполненного задания просто прикончить меня или отдать в руки правосудия, которое будет уверено, что мной движет чувство мести к эдитору. Детали дела продумать совсем несложно, тем более такой хитроумной Фаустине.

— Не скрою, вначале я лично хотела тебе вскружить голову. Но тут эта Алорк! И что-то подсказало мне в ту секунду, когда я перехватила ваши взгляды, что вмешиваться бесполезно. Вы не те люди, которые так вот запросто откажутся от своих чувств. Вам ведь нужно лишь немного помочь, подтолкнуть. Разве я не права? Ты девственник, Ивор. А девственники склонны обожествлять любовь. Таких, как ты, мало, и я искренне завидую своей служанке. Вы даже еще ни разу не поговорили, а уже любите друг друга сильнее жизни. Вы будете богатыми и свободными. Захотите поехать к тебе на родину — легко осуществите, захотите остаться в империи — останетесь.

Каждое слово Фаустины било точно в мишень. Сердце мое каждый раз замирало, когда я слышал имя своей любимой. Неизведанное в молодые годы порой до умопомрачения притягательно. А я был совершенно чист. На это и делала свою главную ставку патрицианка. Мое воображение живо нарисовало волшебные картинки будущего. К тому же терять мне, по большому счету, было и впрямь нечего, а выхода просто не существовало. Ведь, в конце концов, вся видимая нами реальность — это всего лишь мысли Родящего. И все же я был сбит с толку, запутан, ошеломлен. Единственное, что помогало мне, — это мое представление об устройстве мира. Причем в период молодости ты понимаешь все совсем не так, как в зрелости. Как и что я тогда понимал, уже трудно воссоздать, но факт остается фактом — я на все внутренне был согласен, точнее, просто не мог противостоять мощному течению чужой воли.

— Итак, пора подводить черту! — Фаустина в упор смотрела на меня. — В противном случае даже я не смогу противиться желаниям цезаря. Скоро он потребует продолжения мунеры — Филипп очень азартен, к тому же он готов каждую минуту любоваться своим Голубем.

— Я готов. Где и когда?

— Очень хорошо. Надеюсь, ты не будешь осуждать меня за то, что не дала тебе хорошо и правильно все обдумать. Я думаю, то решение, которое придет тебе в самый ответственный час, и будет единственно правильным.

— Я хочу увидеть Алорк и переговорить с Веяном.

— Хорошо, но вначале о деле.

— Я весь внимание.

— Кстати, тебе не интересно, кто были эти двое, так красиво зарезавшие друг друга?

— Мне, в общем, не важно.

— Ну, тогда я все же проболтаюсь. Да простят боги женщину за длинный язык! Их звали Децим и Терент.

— Ты и об этом знаешь?

— А как ты думаешь! Я знаю все о своем любимом гладиаторе.

— Цетег не сторонник того, чтобы информация о внутренней жизни школы как-то просачивалась наружу.

— О, Цетег! Он ведь сам когда-то зарабатывал на жизнь гладиатором. К тому же нет людей кристальных, есть сумма, за которую все покупается. Когда-нибудь и ты поймешь это. Ха-ха, но вначале нужно подрасти и обзавестись вот такой бородой.

— Значит, ты все узнала от Цетега? О всех гранях моей жизни в гладиатории тебе известно.

— О нет, конечно, только самая суть. Кто в друзьях, а кто во врагах.

— Но ведь ты не могла предугадать: кто победит в схватке между адабатами, да еще при участии Нигера?

— Риск определенный имелся. Но самый минимальный. После этой схватки победитель должен был сразиться с Веяном. Для него это была бы легкая прогулка, поскольку ни один человек не смог бы избежать увечий в таком бою. Победитель их пары выходит на Голубя, а ты на закуску.

— Невероятно.

— Хотя, отдать им должное, бойцами эти двое были — просто загляденье! Но отомстить за твои ступни — мой долг!

— Фаустина, тебе не приходило в голову, что в твоих жилах течет кровь самого Аида?!

— Да ну! А вот твой друг Веян очень благодарен мне за такой великолепный подарок! Ах, вот мы и подошли к самому главному, а именно — к деталям моего плана.

— Я хочу увидеть Алорк.

— Если будешь внимательным и послушным, получишь все и даже более чем…

Спустя приблизительно четверть часа Туй отвел меня в комнату, располагавшуюся в западной части виллы. По дороге я спросил у него: «Как это — изменить лицо?» Он указал на свою голову и ответил, что он тоже был когда-то лохмат. Когда мы подошли к дверному проему, задернутому плотной тканью, египтянин мягко подтолкнул меня в спину.

И я увидел ту, ради которой готов был идти на все. Несмотря на то что девушка находилась спиной ко входу, а в комнате царил плотный полумрак — единственная масляная лампа горела в правом верхнем углу, — сердце мое затрепетало: никогда я еще не был так близко к Алорк. Спокойное темно-зеленое свечение абриса. Длинная темная одежда придавала всей фигуре мягкую плавность. Остальные детали я при всем желании запомнить бы не смог, и не только потому, что в комнате ощущался явный недостаток света, а просто мне было не до них. Не поворачиваясь ко мне, она произнесла:

— Здравствуй, Ивор. Можно я не буду величать тебя гладиаторским прозвищем?

— Тебе можно все. А можно ли мне смотреть на тебя?

— Сейчас это не самое красивое зрелище. Но пусть будет все так, как предначертано свыше.

Она повернулась, и я увидел бледное, чуть опухшее от слез лицо.

— Алорк, я… я…

— Да, Ивор. Но, к сожалению, жизнь даже этого нас лишила: вместо того, чтобы наконец познакомиться и слушать друг друга, мы должны принимать какие-то сложные решения. — С этими словами она сделала шаг мне навстречу, но тут же ноги ее подкосились, и легкое, словно перо чайки, тело оказалось в моих объятьях.

— Алорк, я сделаю все, что желает Фаустина, и мы уедем. — Я еще много и долго говорил, захлебываясь от избытка чувств, дрожа от нежности и одновременно давясь горьким комом боли и бессильной ярости.

Сколько прошло времени — не знаю. Наконец Алорк сказала:

— Отец Хадад и мать Атагартис, суть и соль всего сущего, они же Ваал и Балаат, заступятся за нас. Я верю в это. Поверь и ты, Ивор. Без веры нельзя. Великая Астарта спрячет нас внутри своего подола. А если придется расстаться с телом, что ж… Душа вознесется на небо и будет жить там, среди божественных светил. На земле она подчиняется горьким велениям судьбы, определяемой вращением звезд, но, поднявшись в высшие области, уподобится богам.

— Интересно, Алорк. Говори дальше, я хочу слушать музыку твоей речи.

— Филархи[39] говорят, что душа притягивается лучами солнца и, очистившись при прохождении через луну, растворяется в сверкающей звезде дня. Потом хозяин неба собирает ее по мелким частичкам, восстанавливает и вновь отправляет на землю. Но прежде чем оказаться на земле, она проходит через сферы семи планет и за счет этого приобретает склонности и качества, присущие каждой из этих звезд. После смерти тела — тот же путь в свое исходное обиталище. Чтобы перейти из одной сферы в другую, она должна преодолеть дверь, охраняемую стражем. Лишь души посвященных знают пароль, смягчающий его непреклонность, и, ведомые специальным богом, уверенно поднимаются из области в область.

— Как все похоже!

— Что именно?

— Да так. Я как-нибудь тебе расскажу о другом устройстве, а сейчас продолжай. Твой голос не дает вырасти внутри меня корявому дереву.

— Корявому дереву?

— Потом, Алорк.

— Хорошо. По мере ее движения наверх она, как одежду, сбрасывает с себя страсти, способности, полученные при спуске, и, очистившись от всякого греха и чувственности, попадает на восьмое небо, чтобы там, в виде тонкой сущности, наслаждаться вечным блаженством.

— Ваш Ваал чем-то схож с нашим Родящим. Спасибо, что отвлекла меня от предстоящего испытания. Алорк…

— Да, милый…

После этой самой короткой фразы Алорк я понял, зачем верховный Ваан изгнал меня из родной земли. Я понял замысел Родящего и вдруг совершенно четко осознал, что весь мой нелегкий жизненный путь был не зря. Я сам окликнул жреца, не дожидаясь его появления:

— Туй!

Когда он бесшумно возник в дверном проеме, я попросил:

— Можно поговорить с Веяном?

— Это лишнее. Твой друг знает все.

— Но хоть у него-то есть шанс?

— Если дело дойдет до официального суда, то твой друг всегда может сказать, что ничего не знал, и ему поверят. Улик нет.

— Но чтобы дело повернулось именно так?..

— Да, конечно….

— Зачем нужен был весь этот спектакль с Нигером и аукторатами?

— Во-первых, Араб любит зрелища, во-вторых, спектакль получился на славу, и бдительность самых недоверчивых ликторов усыплена окончательно, и, наконец, в-третьих, Фаустина не ищет легких путей. У тебя есть еще немного времени, друг мой. Советую воспользоваться им. Не буду мешать. — И плотная, ковровая ткань упала за египтянином.

Когда я повернулся к Алорк, то увидел, как падает, нет, точнее, потоком ночной реки стекает вниз ее одежда. И мне открылся совершенно иной мир, мир, благодаря которому я забыл, где я нахожусь, кем являюсь, какова окружающая меня реальность. Словно человек, долго находившийся без воздуха, я вдыхал и вдыхал запах ее чуть смуглой кожи, прятал лицо в длинные блестящие волосы, прижимал к себе хрупкое тонкое тело, боясь причинить боль.

— Что ты чувствуешь? — спросила Алорк.

— Странное ощущение: очень сладко и в то же время хочется плакать.

— А я… мне совсем не хочется. Только вначале было немного больно. Но я думала, что все будет гораздо больнее. Вообще, если честно, то я очень боялась. Теперь я знаю: женщины тоже получают удовольствие, а не только терпят в себе мужскую страсть.

— А вдруг я сегодня по…

— Нет, замолчи. Даже если ты действительно расстанешься с телом, я надеюсь, после этой ночи во мне забьется еще одно сердце.

— Я буду стараться, Алорк.

— Я слышу: приближается египтянин. Сейчас он тебя заберет. Ивор… Можно я буду называть тебя мужем?

— Да, Алорк! Да!

Несмотря на нависшую надо мной опасность, после этой просьбы Алорк я почувствовал вдруг такой прилив внутренней радости, такую волну счастья, что даже крикнул, направляя звук туда, где должен был стоять Туй:

— Эй, самый лохматый жрец в мире, передай этим бездельникам, я имею в виду императора и его птичку, чтобы они приготовили сменное нижнее белье, на случай внезапного недержания! Я иду. Гладиатор Ивор с Верхнего Борисфена уже на полпути!

— Ивор, не надо казарменных шуток. Будь предельно собран. — Туй стоял передо мной, держа на вытянутых руках мои доспехи.

Впервые за почти два года моей гладиаторской карьеры мне помогали облечься в доспехи не морщинистые руки старого доброго Главкона, а нежные девичьи руки моей жены. Да, да, я именно так про себя стал называть Алорк. Уже затягивая шнуровку тяжелого балтея, она уронила на мое бедро несколько жгучих слезинок. И я решил, что, чтобы ни происходило дальше в голове отца всех богов Родящего, я все равно найду Алорк, потому что она будет существовать всегда, независимо от его мыслей. А если так, то мы будем вместе.

— Император, идущий на смерть, приветствует тебя!

Только сегодня идущий на смерть стал мужчиной, который знает, чего ему нужно в этой жизни. Да, ибо умирать он совсем не собирается! Он сегодня идет за чужой смертью. Да пусть простит Великая Мать своего мужа за не самые высокие мысли.

Глава 11

За длинными столами в саду воцарилась мертвая тишина. Все было готово к схватке. Небольшая импровизированная арена — приблизительно семь на семь — освещалась по всему периметру факелами, воткнутыми в массивные бронзовые подставки. Сама поверхность была обильно посыпана мелким золотистым песком, привозимым специально для подобных мероприятий, дабы придать им вес и значимость, с пляжей Александрии. Публика затаила дыхание. Вряд ли за столами нашелся хотя бы один человек, совсем не разбирающийся в мунере. В основном, конечно же, присутствующие прекрасно знали толк в настоящем поединке. Да еще в таком, за которым готов наблюдать сам император. О развлечении при участии адабатов все уже давно забыли. Все было рассчитано до тончайшей нити, даже паузы.

И вот появляется сумма-рудис. Конечно, это полный и абсолютный фарс: потому что никто к его замечаниям прислушиваться и не собирался, но этикет соблюден. Хрипловатый, но очень глубокий и сильный голос объявляет, что на арену приглашается гладиатор из сарматских степей — двурукий Веян, по прозвищу Летучая Мышь, и непревзойденный, блистательный любимец нашего обожаемого императора Голубь. Фракиец против двурукого арбеласа. Прошу прощения, что ни разу не удосужился рассказать хоть немного о боевом стиле моего друга Веяна. Дело в том, что арбелас — это гладиатор, обычно использующий для защиты предплечья не кожаную манику, а трубчатый наруч, завершающийся клинком в форме полумесяца. Применять акинаки Веяну категорически запретили, и ему пришлось переучиваться на арбеласа, так как гладиатор этого типа был ближе всего сармату. Двуруким Веяна прозвали за то, что он отказался от скутума и предпочел вооружить левую руку, как и правую, серповидным клинком. В который уж раз я внутренне восхитился своим другом. Прошло совсем немного времени после боя в доспехах адабата, пусть и подстроенного не в пользу соперников, но все же боя, и вот уже в сверкающей броне арбеласа, в свете факелов, Веян, прямой, как македонское копье, готов драться с лучшим из лучших.

Голубь появился с противоположной стороны площадки бесшумно, словно матерая, повидавшая век кошка. Когда любимец Араба пружинисто качнулся из темноты, толпа шумно выдохнула: восхищение скрыть было невозможно.

Еще в Голубе поражало то, что он вышел на поединок без шлема и без нагрудного доспеха. Вся защита его состояла из балтея, небольшого скутума и маники. Словно предстоял не бой с одним из самых опасных гладиаторов Проконсульской Африки, а легкая прогулка с элементами театрального фехтования.

— Цезарь, идущий на смерть приветствует тебя! — Голубь вскинул над головой свой майнц. — Но позволь мне посвятить этот поединок гладиатору по прозвищу Белка? Ведь следующим будет он.

Араб в ответ еле заметно кивнул. Можно было Голубю и не спрашивать позволения у своего хозяина. Глаза Филиппа выражали столько оттенков переживания и привязанности, какое встречается обычно у детей по отношению к любимым игрушкам, что, вздумай Голубь нарушить все писаные и неписаные правила данного общества, никто бы этого и не заметил.

Голубь развел руки в стороны, приглашая Веяна атаковать первым. И вот два кривых меча рассекли воздух с тяжелым свистом. Еще и еще. Через несколько секунд две белые молнии стали мелькать с такой быстротой, что невозможно было понять, где левый, а где правый клинок. Если бы воздух не был воздухом, а, к примеру, папирусной бумагой, то неисчислимое множество, а точнее, горы мелких обрезков выросли бы прямо на глазах и похоронили двух скрестивших оружие гладиаторов.

Спартанец уходил от шипящей смерти то вправо, то влево, то неожиданно приседал. Меня поразило, что он был невероятно хром. Не нужно прикладывать специальный метр, чтобы убедиться, что правая нога была значительно короче левой. Но этим своим физическим уродством Голубь научился идеально пользоваться. Показывая, что будет делать движение в одну сторону, он вдруг неожиданно отклонялся и оказывался с другой — и всегда под неудобной рукой соперника. Иногда он делал сразу несколько ложных движений для того, чтобы появиться в тылу.

Необычная техника движения и превосходное владение мечом делали этого гладиатора воистину настоящей грозой арены. А вот о его хромоте ветеран, повстречавшийся мне в термах, конечно же, не рассказал. Веян не то чтобы выглядел беспомощным, но превосходство в мастерстве было, бесспорно, за Голубем. Сармат работал быстро, очень быстро своими кривыми мечами, но любимец Араба всегда буквально на толщину одной нити был быстрее. Прошло не более полутора минут, а Голубь уже несколько раз мог поразить Веяна, заставляя того открыть под удар то живот, то бедро, то бок. Но спартанец тянул. И понятно почему: нельзя не дать зрителю, истомившемуся в ожиданиях схватки, максимально полного действия. Сражаясь, можно показывать движениями, сколько раз ты бы мог поразить соперника, а умные, опытные глаза поймут все сами.

Слышно было, что Веян начинает тяжело дышать. Когда сражаешься, тяжелее всего переносить как психологически, так и физически свои промахи. Вот он, твой враг, в каком-то метре от тебя. И ты бьешь, но почему-то удары не находят цели. Ты начинаешь вновь строить комбинацию и вновь выходишь на свои самые коронные удары; и вот сопернику уже некуда деваться — только под твой клинок. И вдруг вместо плоти, вместо желанной брызнувшей крови — лишь свистящий воздух! И не столько от физической усталости, сколько от ускользающей уверенности в собственных силах ты начинаешь дрожать всем телом, которое деревенеет с каждой прожитой секундой все больше и больше: тебе не хватает дыхания, легкие твои горят огнем. А соперник кружит и кружит вокруг тебя, оттягивая время для нанесения решающего удара.

Стоп! Веян, держи горло и область сердца! Остановись и закройся, и пусть начнет атаковать он. Ты ведь слышал, ты не мог не слышать, что Голубь никого живым с арены не отпускает. Он боится повторной встречи, словно хочет держать в секрете какие-то свои ходы. А почему хочет? Он их и держит! Поэтому, Веян, прикрой горло и область сердца. И жди, терпеливо жди, он сам попадется. Он ведь такой же человек, как и мы.

Но сармат не слышал моего внутреннего вопля. Да, он даже и видеть меня не мог, так как я находился в темной нише, противоположной от пирующих стены. Но оба знали, что я наблюдаю за схваткой. По объявленному регламенту я должен был выйти против победителя в схватке адабатов, а победивший в нашей паре, в свою очередь, оказывается лицом к лицу с Голубем. Но все переигралось: спартанец вызвался биться против Веяна. Перечить любимцу императора бесполезно. А значит, я должен скрестить оружие с кем-то из них. Неужели Голубь заранее знает, что победит? Что за глупая самонадеянность! Нет же, тут дело в другом: он не уверен, что я смогу одолеть Веяна, а ему, по какой-то причине, нужно до зарезу драться со мной. Вот в чем дело. Вот почему в термах рядом со мной оказался опытный ветеран-гладиатор, тщательно изучавший каждую мышцу на моем теле. Он искал былые раны, те самые, в прямом смысле слова, слабые места. Даже пытался оказать психологическое воздействие: дескать, Голубь живым никого с арены не отпускает. Ну, это-то я и без него знал.

Летучая Мышь уже с большим трудом передвигал ноги. Словно кто-то заколдовал сармата, ибо он делал то, что недопустимо для опытного бойца. А именно: он продолжал атаковать. Голубь же открыто издевался над соперником. Все чаще и чаще левая рука моего друга повисала плетью вдоль туловища: сказывалось старое ранение. Все чаще он останавливается, тяжело переводя дух. Но по-прежнему не думает уходить в защиту. Это какое-то наваждение… Неожиданно Голубь проскальзывает под правой рукой сармата, оказывается у того за спиной и наносит короткий удар ногой в подколенный сгиб. Веян падает на колени. По рядам зрителей пробегает недовольный ропот. Кто-то выкрикнул: «Крови!»

— Крови, говорите вы?! Я согласен. — Голубь повернулся спиной к противнику, словно тот был уже окончательно повержен и обратился к публике, скорчив невинную гримасу мима: — Этот гладиатор, как и многие другие, имевшие неосторожность скрестить со мной оружие, умрет. Да, умрет, я сказал. И никаких слюней. Разве что мой великий цезарь запретит мне сделать это. Аве, император! — Голубь театрально склонил голову и, неожиданно развернувшись, ударил сармата ногой по лицу! — Вот так, Мышка. Покажи нам, как ты летаешь. Что, не можешь, да? Ах, этот злой дядька пинается больно? Фу, какой драчун! А где твой друг или твоя подружка, уж не знаю, как точнее, Белка, кажется, иль Бельчонок? Эй-эй, Бельчонок, говорят, ты быстро бегаешь! Так вот, мол, лапками шибко перебираешь? Трых-х-х, по песочку.

Вконец обнаглевший императорский любимец подошел к краю площадки и стал, скалясь, смотреть в мою сторону.

— А хотите, я вам одну забавную историю расскажу. А ты лежи пока, сарматская телушка. Когда бычок тебя того… будешь коровкой, молочком угощать будешь. — С этими словами Голубь подпрыгнул и двумя ногами приземлился на спину Веяна. — Так вот я продолжу. Жил-был один патриций. И любил он устраивать гладиаторские мунеры на радость своих любимых сограждан. И была у него жена, красивая и соблазнительная. И, как все женщины, время от времени влюблялась в разных гладиаторов. Дарила им свое тело в стенах, пропахших потом казарм. Муж не очень ругал ее за такую маленькую слабость и вообще предпочитал заниматься более важными делами. Но потерявшей всякую совесть женщине этого уже было мало, и решила она извести своего муженька. А как это сделать? Да очень просто! Нужно устроить маленький домашний праздник с гостями из очень знатных сословий и организовать для всех хорошую такую, настоящую мунеру. Правильно я говорю, а Бельчонок?

Сердце мое сжалось. Если бы у меня имелось оружие, то я, не задумываясь, бросился бы на Голубя. Спартанец прищурился, явно обдумывая, какие слова подобрать для обличительной коды. Я очень отчетливо увидел, как меня и Веяна сначала пытают раскаленным железом, потом заставляют нести на себе вертикальную тесину креста куда-то в гору, под смех пьяной и тупой черни, затем приколачивают огромными гвоздями к дереву. Нас обвиняют в том, что мы хотели совершить преступление в отношении эдитора города Гадрумета. А за компанию с нами еще несколько десятков рабов подвергнут мучительным казням. Не нужно быть опытным провидцем, чтобы предсказать погибель и Алорк в том числе, от которой в первую очередь избавится ее хозяйка.

— Итак, Бельчонок, мне бы не хотелось устраивать тупую резню, но твой друг явно отказывается сражаться. Придется зарезать его, как самую глупую курицу.

Голубь подошел к уткнувшемуся в песок сармату — знает Родящий, я еще никогда не видел своего лучшего друга столь беспомощным, — схватил за длинные волосы и рванул на себя. Лицо несчастного, с прилипшим к потной и окровавленной коже песком задралось к довольной и возбужденной толпе.

— А что было дальше, Голубь? Чем кончилась вся эта красивая история?

Я узнал голос задававшего эти вопросы — это был император, Филипп Араб.

— Конечно, я обязан рассказать все достопочтенной публике. Вот только не знаю: сначала мне зарезать этого увальня или потом?

— Режь сейчас!

— Давай лучше потом!

— А можешь одновременно?

— Я все могу, мои господа любезные. Все. Но мне, кажется, вы мне не очень будете благодарны, когда узнаете финал этой замечательной истории, потому что… — Голубь не успел договорить. Я услышал лишь, как над самой крышей громко вскипела черная птица и, каркая, бросилась куда-то прочь. В это же время Голубь, как-то странно икнув, повалился ничком. Мне запомнились его удивленные, выпученные глаза. Потом я увидел окровавленный затылок и понял: бил пращник, очень искусный пращник, и наверняка специальным свинцовым шариком. Майнц из разжавшейся кисти полетел вперед, как раз в мою сторону. Араб вскочил с места и побежал к любимцу. За ним все остальные. Где-то в толпе мелькнула лысая голова египтянина с бурой, зияющей раной на затылке. «Праща», — мелькнуло в уме.

И вот я бросаюсь к мечу; схватив еще теплую рукоять, делаю несколько прыжков в сторону Магерия, выбрасываю вперед руку. Клинок вонзается в горло и выходит с другой стороны, сокрушив на своем пути основание черепа. Голова на широком лезвии гладиуса точно на блюде. Меня кто-то хватает. Бью наотмашь. Попадаю. Бью снова. Но рук много, очень много. Вдруг раздается скрип опор, тяжелый тент падает, накрывая сгрудившуюся на арене толпу. Факелы гаснут, и наступает ночь. Ударяю в кромешной темноте клинком п