Book: Тяжелый свет Куртейна. Зеленый. Том 2



Тяжелый свет Куртейна. Зеленый. Том 2

Макс Фрай

Тяжелый свет Куртейна. Зеленый

Том 2

Зеленый там горит совсем как синий.

Молчанье, тишь. Вокзал лежит в тени.

Пути блестят. «Какой зажгли?» —

                                   «Как будто…

как будто синий». – «Спятил». —

                             «Сам взгляни»[1].


1. Зеленый демон

Состав и пропорции:

дынный ликер «Мидори» – 30 мл;

водка – 30 мл;

светлый ром – 30 мл;

лимонад (по вкусу); лайм; лед.


В высокий бокал «коллинз» положить лед, налить по очереди водку, ром и ликер, долить лимонадом по вкусу. Перемешать барной ложкой, подавать, украсив ломтиком лайма.

Я

Я стою на границе, даже на нескольких сразу – между светом и тенью, между травой и асфальтом, между осенью и зимой. Последнее, впрочем, случается с каждым в ночь с тридцатого ноября на первое декабря. Да и все остальное при желании совсем несложно устроить. Достаточно прийти на набережную реки Вильняле, где горят неяркие фонари, расположенные так удачно, что освещают только новенькие пешеходные и велосипедные дорожки, а собственно берег, засаженный аккуратно подстриженными кустами и заросший до сих пор не увядшей с лета буйной травой, утопает во тьме, как на самом деле и положено речным берегам.

Я стою на границе между влажным зимним туманом, поднявшимся от реки, и веселым дымом ярмарочных костров, которые сейчас догорают на изнанке нашей реальности. На границе между темным пасмурным небом и невидимым, но почти мучительно ярким сиянием, заливающим горизонт. На границе между невыносимой правдой о мире и утешительной ложью о нем, между обжитым человеческим городом и причудливым зыбким пространством, в которое мы ежедневно его превращаем, всякий раз начиная заново, не с нуля, но почти с него. На границе между «есть» и «мерещится», между существующим и невозможным; впрочем, последнее не требует каких-то специальных усилий, эта граница через меня проходит. В каком-то смысле, я сам – она.

Я пока не знаю, на кой черт сюда забрел; вероятно, так зачем-нибудь было надо. «Так зачем-нибудь было надо» – универсальный ответ на любой мой вопрос. Но совершенно точно не ради собственного удовольствия. Не то у меня сейчас настроение, чтобы в романтическом одиночестве гулять по речным берегам. Мне бы чего попроще, вроде полулитровой кружки глинтвейна и возможности устроить очередной незатейливый балаган с фейерверками, причем желательно в сухом, хорошо протопленном помещении. Мое текущее агрегатное состояние не позволяет искренне наслаждаться пребыванием на границе между холодной ветреной осенью и сырой туманной зимой. Я пляшу и пылаю, как костер на ветру, я сейчас сам и ветер, и пламя, но при этом у меня явственно, совершенно по-человечески мерзнут щеки и нос. И это, конечно, тоже граница – даже не то чтобы между каким-то там «прошлым» и «нынешним» мной, а между одновременными, одинаково убедительными проявлениями настоящего, ликующим чистым духом и продрогшим живым дураком в легкой, не по сезону одежде и в раздерганном настроении, которого невесть зачем среди ночи сюда принесло. Правда обо мне – не что-то одно, а все сразу. Я и есть – сразу все.

Я стою на границе между собственной слабостью и своей же, а не чьей-то чужой, неизвестно откуда взявшейся силой; слабость, будем честны, довольно условная, просто дань старой привычке знать, что я, по идее, слаб, зато силы так много, что в меня она не вмещается, практически разрывает на части, и это хороший баланс. В такие моменты приходится делать внутреннее усилие, чтобы его удержать, не рухнуть в человеческую беспомощность, но и не взлететь с торжествующим хохотом в первые попавшиеся сияющие небеса. Не исчезнуть, как положено здесь исчезать всему невозможному, но и ничем мало-мальски возможным, упаси боже, не стать. Длиться, тянуться, быть, балансировать между светом, который льется из моих глаз, и тенью, которую я сам же отбрасываю. Я сейчас – чудо, а обязанность чуда – сбываться, постоянно, всякий раз заново, снова и снова, как выражается один из сотрудников Стефана, временно плененный нашей жадной реальностью демон какой-то невшибенно повышенной сложности, «вечно-всегда».

Эдо

Проснулся, как от удара; на самом деле, не «как», а действительно стукнулся локтем, причем довольно чувствительно – об подлокотник кресла, в котором, собственно, и задремал. Сидя. Ну чего, молодец.

Оно, в общем, понятно: прошлой ночью спал всего четыре часа и позапрошлой не то чтобы сильно больше, и поза-поза; в последний раз по-человечески выспался в выходные, то есть, получается, уже неделю назад. Потому что жизнь прекрасна и удивительна; «удивительна» в данном случае, будем честны, эвфемизм. И при этом под завязку забита работой и делами, и не делами, и… елки, да много чем.

После такой развеселой недели уснуть, сидя в кресле, с умным видом, носом в конспекты – просто нормально. Живой же я все-таки человек, – думал Эдо, пока шел умываться. Собирался раздеться и лечь досыпать, благо дело уже к полуночи, завтра встану пораньше, на свежую голову все очень быстро доделаю, и у меня будет свободен весь день, – обещал он себе, и от этих разумных мыслей сон, конечно, мгновенно слетел, как рукой сняло. Сразу почувствовал себя неуместно, вызывающе бодрым. Это было очень приятно, немного досадно, потому что рушило планы, и одновременно смешно: ладно, был бы только характер упрямый, так нет же, весь организм целиком такой. Готов в любой момент учудить что угодно, лишь бы получилось некстати, невовремя, всем, включая себя самого – начиная с себя самого! – назло.

Пошел делать кофе, не потому что хотелось, а по традиции, для порядка – если уж все равно проснулся, давай тогда кофе пей. Нажал кнопку, машина деловито зафыркала, Эдо достал телефон, собирался проверить, нет ли там каких-нибудь пропущенных сообщений, но замер, глядя на дату: надо же, сегодня тридцатое ноября. Уже заканчивается, чуть больше получаса осталось до начала зимы. Получается, ровно год прошел с тех пор, как я… как бы домой типа считается, будто вернулся. Год. Всего-навсего уже целый год.

Это тоже было смешно. То есть, положа руку на сердце, не то чтобы действительно обхохочешься, но гораздо проще сформулировать: «мне смешно», – чем разбираться, какие именно чувства испытываешь. Разнообразные сложные чувства, скажем так. И самое сильное из них – изумление (приставка «о», корень «хрен»). За год оно не только не ослабло, но, пожалуй, стало даже сильней. Невозможно привыкнуть к тому, какая крутая досталась судьба – не кому-то абстрактному, а лично тебе. К невероятной возможности жить в двух реальностях сразу, двумя жизнями, каждая из которых не особо похожа на полноценную жизнь, зато в сумме – именно то, что надо. Чокнуться можно. Ужас кромешный. Чистое счастье. Совершенно невыносимо. Всегда о чем-то таком мечтал, хотя, конечно, не мог представить, как оно будет на практике. И сколько прибавит седых волос.

Выпил кофе залпом, почти не чувствуя вкуса; оно и к лучшему, что не чувствуя, то еще удовольствие – этот горький картонный вкус. Раньше, когда жил в Берлине, считал кофе из машины чем-то вроде бодрящей пощечины и пил по утрам, чтобы быстро и бесповоротно проснуться. А теперь пил его потому, что невкусный машинный кофе оказался чем-то вроде моста между сегодняшним Эдо Лангом и тем, из Берлина, ничего о себе настоящем не знавшим, романтичным любителем путешествий, балбесом и работягой, восторженным скептиком с огромным сердцем и твердолобой упрямой башкой. На самом деле, он был отличный; то есть, это я, получается, весь, целиком отличный, – удивленно подумал Эдо. – То, что от тебя остается после того, как утратишь все, включая судьбу и память, и есть ты сам.

Мыл чашку так долго, так тщательно тер ее губкой, словно там только что был не кофе, а топленое масло; ясно, почему. Ради томительной, но благотворной паузы между пониманием, чего сейчас хочешь больше всего на свете, и готовностью согласиться, что именно этого в здравом (здесь нужен закадровый смех) уме хочешь именно ты. Наконец сказал себе: ладно, это дело и правда надо отметить – там, где… В общем, на том мосту.


Подумал: боже, как же лень переодеваться! С другой стороны, кто там ночью будет разглядывать, в каком я вышел свитере и штанах.

Остался в домашней одежде, только накинул теплую куртку, ту самую, которую купил год назад, когда прилетел сюда из Берлина. Здесь такие суровые ноябри, что после них любая зима покажется чуть ли не солнечным маем. Вот и сейчас температура на улице формально выше нуля, но с таким ледяным ветрищем ощущается как лютый мороз. Обмотал шею домашним шарфом из шерсти ушайских коз, которая даже от морского зимнего ветра спасает. Впрочем, иногда здешний ветер и есть наш морской. Гуляет между мирами, что те контрабандисты, спасу от него нет, вот кого надо ловить Граничной полиции и штрафовать безжалостно за издевательство над ни в чем не повинными жителями Другой Стороны, – весело думал Эдо, запирая дверь старым латунным ключом. Посмотрел на экран телефона: десять минут до полуночи. Ровно год назад в это время я ворочался с боку на бок, усталый, продрогший после целого дня беготни, сбитый с толку, беспричинно счастливый. Еще не знал, что завтра вечером окажусь дома. И о том, что такое в моем случае «дома», я тогда тоже ничего не знал.


Шел к реке кратчайшим маршрутом, очень быстро, почти бежал. Не потому, что спешил, просто музыка в плеере подгоняла. Ни в одной из своих жизней не умел танцевать. Не сложилось, не выпало повода научиться; наверное зря, потому что ему всегда нравилось не просто слушать музыку, а ее слушаться, двигаться в заданном темпе и ритме, как она велит. Днем, когда на улицах полно народу, сдерживался, конечно, только слегка ускорял или замедлял шаг. Но ночью-то можно дать себе волю, прыгать, вертеться, бежать.

Вот и сейчас мчался вприпрыжку, причем иногда – вслепую, закрыв глаза. Это, на самом деле, редкое удовольствие – зажмурившись, нестись по совершенно пустой улице, время от времени бросать быстрый взгляд на дорогу, проверять, не отклонился ли от заранее намеченной траектории, не занесло ли куда-нибудь вбок, не появилось ли посреди тротуара какое-нибудь нежелательное препятствие, вносить необходимые коррективы и снова закрывать глаза. Через несколько минут такой прогулки окончательно перестаешь понимать, как работает твое зрение, что ты видишь, что ощущаешь каким-то тайным локатором, а что просто случайно угадываешь, где ты, кто ты, какого черта, что за дела. Это добровольное кратковременное непонимание каким-то образом уравновешивало вынужденное фундаментальное, на которое он был обречен обстоятельствами: мне легко, я в игре, все – игра. Когда пытаешься объяснять, звучит не особенно убедительно, но пока не объясняешь, а просто чувствуешь то, что чувствуешь, ты играешь, тебе интересно, ты счастлив – чего же еще.


Обычно путь от дома к реке занимал минут двадцать пять, но сегодня плеер так удачно его подгонял, что всего за четверть часа добрался. Все равно не ровно в полночь, как ему втайне хотелось – непонятно зачем, просто так, потому что это красиво. «Потому что красиво» – самый убедительный аргумент. Но ладно, главное, не поленился, не остался дома, пришел, – думал Эдо, стоя на узком пешеходном мосту.

Стоять неподвижно и смотреть на текущую воду, не жмурясь, практически не моргая, сейчас, после прогулки почти вслепую, почти бегом, оказалось совершенно ошеломляющим переживанием. Трансцендентальная медитация, или что там еще на эту тему придумали. В общем, оно. Вода светилась, как будто на дне зажгли неяркие лампы, воздух тек, как сама река, во все стороны сразу, явственно подпрыгивая на каких-то незримых камнях, даже небо, казалось ему, раскачивалось, то приближалось на почти опасное расстояние, то становилось далеким, как в безоблачный летний день. Голова закружилась, и он обеими руками крепко вцепился в перила, словно мост был корабельной палубой и начинался шторм.

Впрочем, через пару минут его отпустило, небо остановилось, голова перестала кружиться, речная вода – мерцать, воздух – течь и подпрыгивать, а мост – ощутимо раскачиваться под ногами. В общем, все хорошо, что хорошо кончается, – умиротворенно заключил Эдо. И поспешно добавил: при условии, что оно кончается не навсегда.


Достал из внутреннего кармана флягу с домашней яблочной водкой; ну то есть дома, на Этой Стороне, напиток называют «яблочной водкой», хотя крепостью до здешней водки он не дотягивает. Но приятная штука с внятным яблочным ароматом, прозрачная, как водка – собственно, как вода. Ему нравилось пить на Другой Стороне напитки из дома, слушать здесь домашнюю музыку, курить домашние сигареты, даже еду оттуда иногда приносил с собой; ну, то есть как еду – пакет леденцов, печенье, то, что можно купить на бегу, в университетском буфете, сунуть в карман и забыть, а потом обнаружить, почти машинально сунуть в рот и целую секунду, а если повезет, то и две, искренне не понимать, где находишься. Потому что, пока грызешь какой-нибудь домашний сухарик, вдыхая воздух Другой Стороны, чувственные ощущения посылают тебе противоречивые сигналы, два совершенно разных, фундаментально несовместимых «ты здесь». Это, по идее, должно было сводить с ума, но его, наоборот, успокаивало. Единственный способ не только умом, но всем телом снова и снова, всякий раз как впервые узнавать правду о себе.

Вот и сейчас одного маленького глотка домашней яблочной водки оказалось достаточно, чтобы голова опять пошла кругом, так что свободной рукой снова вцепился в перила – самому смешно, а что делать, надо хоть за что-то держаться, когда ты сам себе сильнодействующий психоделик и не то чтобы собираешься прекращать. Щедро плеснул водки в реку. Вильняле выпивку любит. Собственно, это было первое, что он об этой речке узнал, и с тех пор считал своим долгом напоить ее при всяком удобном случае. А сегодня так вообще специально за этим пришел.

Река, как всегда после угощения, зажурчала громче и даже, кажется, потекла быстрее. Хотя почему, собственно, «кажется»? Давно мог привыкнуть, так всегда происходит. Будь ты хоть трижды скептик, что в твоем положении так нелепо, что уже почти мило, глупо упорно не верить собственным глазам и ушам.

– Вот это вы сейчас доброе дело сделали, – одобрительно сказал знакомый голос не то прямо над самым ухом, не то вообще в голове. – Такое доброе, что застукай вас за ним шеф Граничной полиции, непременно бы каким-нибудь страшным штрафом оштрафовал.

– А чего штрафовать, если дело доброе? – флегматично спросил Эдо.

Прикидывался, конечно. На самом деле был рад этому голосу, как начинающий чернокнижник, с первой же попытки заполучивший стаю огнедышащих демонов в самую кривобокую из своих пентаграмм.

– Чтобы выразить уважение к масштабам вашего преступного деяния, – объяснил голос. – Стефан не штрафует за всякую ерунду. Только за выдающиеся прегрешения. Безответственно лить в наши местные водоемы напитки с изнанки, не задумываясь о возможных последствиях – самое то. Причем реке-то понравилось. Давно ее настолько довольной не видел. До сих пор, по-моему, никому в голову не приходило принести ей угощение с Этой Стороны. Даже мне. И это обидно. Обскакали вы меня!.. А почему вы не оборачиваетесь? Вряд ли мой лик ужасней, чем все то, что вы уже неоднократно видели раньше. Или опасаетесь, что под вашим пристальным взглядом я в воздухе растворюсь?

– Опасаюсь, – подтвердил Эдо. – Ликом вы меня не то чтобы часто балуете. А голоса в голове я не особо люблю.

– Голоса в голове я и сам не очень-то, – признался голос в голове. – Тоже когда-то от них пострадал. Но они, как потом оказалось, не нарочно меня изводили. Это просто период такой, говорят, неизбежный – когда стоишь на пороге между человеческим миром и миром духов, уже не здесь и еще не там. Совершенно невыносимо, потому что пути назад уже нет, но ты об этом пока не знаешь. И вообще ни черта не знаешь наверняка, кроме того, что вот теперь-то окончательно съехал с катушек, дальше так продолжаться не может, спасения нет. И при этом боишься, как еще никогда в жизни ничего не боялся, внезапно исцелиться от наваждений и прийти в былого бессмысленного себя. Короче, ужас кромешный. Но потом, конечно, периодически впадая в сентиментальность, вспоминаешь этот кошмар с необычайной нежностью, как прекрасные, интересные, я бы сказал, романтические времена.

– С сентиментальностью у меня уже прямо сейчас все в порядке, – усмехнулся Эдо. – Я сегодня только потому сюда и пришел, что вспомнил, как мы с вами на этом мосту отлично стояли и пили какую-то феерическую настойку. А тогда казалось – жуть и кошмар.

– Вот кстати о настойках, давайте вашу флягу сюда, если там что-то осталось, – решительно сказал голос, и его обладатель наконец-то вышел из темноты и встал рядом. С виду – человек человеком, только одет не по сезону, в какой-то легкомысленной разноцветной рубашке и светлых льняных штанах.



Взял флягу, сделал глоток, одобрительно хмыкнул:

– Не понимаю, почему ваши контрабандисты толпами к нам за выпивкой бегают. Лучше бы на продажу таскали. Уж насколько я избалован Тониными настойками, а все равно хорошо. И главное, вовремя. Замерз, как собака. Только не говорите, что сам дурак. Я-то, может, и дурак, но летний наряд – не моя идея. Просто одежда сама меня выбирает гораздо чаще, чем ее выбираю я. И мои пути меня выбирают сами. И дела. Я, конечно, вношу свои коррективы, но, скажем так, с переменным успехом. Такой парадокс: чем больше можешь, тем меньше выбираешь, что именно в каждый конкретный момент будешь мочь. Из персоны превращаешься в происшествие; на самом деле, даже смешно. Впрочем, говорят, это тоже просто такой период. И тоже однажды пройдет.

– Да ладно вам, – сказал Эдо, отбирая у него флягу. – Не очень-то вы похожи на человека, за которого кто-то что-то будет решать. То есть вы вообще ни на какого человека не похожи, но на такого – меньше всего.

– Ну да, я в принципе вредный, – легко согласился тот. – Но сила, которая за меня все решает, тоже вредная. В этом смысле жизнь довольно справедливо устроена: твоя персональная магия всегда будет похожа на тебя самого. Думаете, я знаю, как и зачем оказался в полночь на берегу реки? То есть теперь-то как раз понятно, зачем: чтобы вам было с кем выпить. Я имею в виду, кроме реки. Все-таки людям нужны антропоморфные собутыльники; я, если что, только за. Но на вопрос «как» у меня все равно пока нет ответа. Я вообще-то просто к Тони зайти собирался. Причем совершенно точно в пальто. Что оказался не там, куда шел, это вполне нормально, давно привык. Но от своего пальто я такого вероломства не ожидал! Единственная разумная версия – был момент, когда мне захотелось в туман превратиться. Видимо, пальто тогда все-таки превратилось. А я передумал. Не стал.

– Разумная версия, – с удовольствием повторил Эдо.

– С учетом контекста – да. Это я вам говорю, как опытный… скажем так, мыслитель. Который каких только контекстов не научитывался на своем веку.

Эдо вздохнул – то ли сочувственно, то ли завистливо, этого не понял и сам. Отдал ему флягу, снял с шеи шарф и тоже отдал. Сказал:

– С учетом контекста, в смысле, погоды, я бы на вашем месте, лишившись пальто, сразу превратился в туман.

– Я бы сам на своем месте в него превратился. Да вообще все равно во что, лишь бы оно не умело мерзнуть. Но тогда вы бы остались без собутыльника. А ваши интересы для меня превыше всего.

– Почему вдруг? – удивился Эдо. – С каких это пор?

– Честно? Понятия не имею, – рассмеялся тот. – Но думаю, просто потому, что я внезапно ощутил себя чудом. С каждым порой бывает, и вот на меня нашло. Вы учтите, это только звучит красиво, а на самом деле довольно неприятное ощущение, как будто в самой глубине твоего существа очень сильно чешется не пойми что. Я – чудо, мне срочно надо с кем-то случиться! А вы в этом смысле идеальная кандидатура, с вами постоянно случаются чудеса. Зря смеетесь; то есть вы смейтесь, если хотите, просто имейте в виду, что я серьезно сейчас говорю. В вас есть что-то вроде магнита, который их – нас – чудеса, короче, притягивает. Редкая штука, мало у кого найдется такой. Он не врожденный, конечно. И уж совершенно точно не зависит от того, здесь вы родились, или на Этой Стороне, или в какой-нибудь совсем невообразимой реальности. Мне кажется, этот магнит постепенно отрастает в течение жизни, но только у тех, кто живет так, что чудесам на это интересно смотреть.

– Тогда понятно, чего я всю жизнь так выпендриваюсь, – невольно улыбнулся Эдо. – Как будто не живу, а пишу роман с собой в главной роли. И заботит меня не благополучие центрального персонажа, а, мать его, нарратив.

– Тоже так жил, – кивнул гений места, кутаясь в шарф из шерсти ушайских коз, который в его руках как-то незаметно вырос почти до размеров пледа. – И посмотрите, до чего докатился! Стою на мосту среди ночи, практически совершенно раздетый, клянчу выпивку у добрых прохожих в вашем лице… я хочу сказать, у вас прекрасный прогноз.

Рассмеялся, отдал ему опустевшую флягу, почти беззвучно шепнул: «Спасибо», – вроде бы коснулся ладонью плеча, но Эдо не ощутил прикосновения, да и нечего тут ощущать, никого рядом не было, только над мостом клубился туман, густой, молочно-сизый, как дым, и пахнущий тоже дымом, не уютным домашним печным, а горьким, как от погашенного костра.


Домой возвращался совершенно обычным образом. То есть пешком, под крупными хлопьями мокрого снега, без музыки и не вприпрыжку, потому что устал. Думал: со мной нынче случилось чудо, выпило мою водку и сперло шарф. Это почему-то делало его совершенно счастливым, хуже, в смысле, даже лучше, чем в юности, когда со свиданий шел. Но шарф, кстати, в итоге оказался на его шее, уже возле самого дома; на самом деле, спасибо, что тогда, а не раньше: шарф стал раза в три больше прежнего, мокрый, тяжелый от впитанной шерстью воды, и не просто очень холодный, а какой-то космически, ладно, предположим, всего лишь как из верхних слоев атмосферы – ледяной.

2. Зеленая богиня

Состав и пропорции для 4 коктейлей:

водка – 240 мл;

зеленый чай – 1 чайная ложка, или 1 пакетик;

сахар – 100 мл;

руккола – 200 мл (2 упаковки);

парниковый огурец – 1;

перец халапеньо – 1;

свежий лимонный сок – 120 мл;

веточки мяты (для украшения); лед.


Водку и чай смешать в банке (или опустить чайный пакетик в водку). Накрыть крышкой и дать настояться 8 часов. Процедить через ситечко, чтобы избавиться от чаинок. Накрыть крышкой и охладите.

Сахар залить 150 мл воды, довести до кипения, помешивая, чтобы сахар полностью растворился. Снять с огня. Понемногу, постоянно перемешивая, добавлять рукколу. Накрыть сироп и дать ему настояться 5 минут, затем процедить через мелкое сито. Накрыть и остудить.

Отрезать 12 тонких ломтиков огурца.

Остаток огурца разделить на 4 части, измельчить в шейкере. Добавить в шейкер кусочек перца халапеньо, измельчить. Добавить в шейкер 60 мл водки с зеленым чаем, 30 мл сиропа рукколы и 30 мл лимонного сока. Добавить лед и энергично встряхивать около 30 секунд. Процедить коктейль в стакан «коллинз», наполненный льдом, украсить мятой и 3 ломтиками огурца. Так же приготовить остальные порции.


При желании, настойку водки на чае можно сделать заранее, но не более чем за месяц до приготовления коктейля. Сироп из рукколы можно приготовить не более чем за 3 дня. Ингредиенты следует хранить в охлажденном состоянии.

Эна здесь

Эна стоит в лесу на краю обрыва; строго говоря, это самый центр города; ладно, почти самый центр, Ужупис, Заречье, когда-то бедняцкий и хулиганский, а ныне хипстерский и богемный, дорогой элитный район. Однако холмы, заросшие лесом, здесь самые настоящие. В таких местах особенно ясно видно, что наш город не просто на месте леса построен, как это обычно случается с городами, а однажды пророс сквозь лес.

Эна, воплощенная бездна, стоит на краю обрыва и сама понимает, насколько это смешно. Потому и стоит, что это хорошая шутка. В смысле, ради шутки Эна остановилась, сделала паузу, чтобы холм и лес, и обрыв успели оценить ситуацию и посмеялись вместе с ней. Но пришла она не за этим, конечно. А потому, что ей пора отдохнуть.

Эна делает шаг; со стороны это выглядит совершенно чудовищно: немолодая рыжая тетка в очках, в теплой куртке и удобных ботинках только что спокойно стояла, любуясь окрестностями, и вдруг зачем-то прыгнула в пропасть. Ну, то есть не такая уж великая пропасть, но чтобы человеку расшибиться в лепешку, хватит вполне.

К счастью, никто сейчас на Эну не смотрит. И не видит, как летящая камнем вниз рыжая тетка исчезает, почти достигнув, но еще не коснувшись земли. Так и было задумано: Эна порядком устала от тетки. Еще не настолько, чтобы выходить из игры, но небольшая передышка не помешает, – думает Эна, заполняя собой обрыв. Какое-то время этот обрыв побудет бездонным; обрыву приятно, земле, на которой построен город, полезно, как всякое невозможное, а Эна наконец отдохнет. Для воплощенной бездны развоплотиться до хоть какого-то условного подобия бездонной пропасти – желанный отдых, как в мягком кресле после трудного дня подремать.

Пока бездна Эна заполняет собой обрыв, успевает стемнеть; впрочем, в декабре это несложно, в декабре у нас что ни сделай, можешь быть совершенно уверен, за это время непременно успеет стемнеть. Короче говоря, когда рыжая тетка в очках, такая отдохнувшая и довольная, что жители окрестных домов, подхватив ее настроение, внезапно бросаются обниматься друг с другом, благодарить за все на свете и безответственно клясться в вечной любви, снова появляется на краю обрыва, вокруг уже царит глубокая ночь, хотя на часах всего половина седьмого вечера. Но часы и сами не особенно верят себе.

О, да я же опаздываю на работу! – восхищенно думает Эна. – Чего доброго, действительно опоздаю! По-настоящему, как это принято у здешних людей. Это удивительное событие обязательно надо будет отметить, – говорит себе Эна. И неторопливо спускается с холма на улицу Кривю по удобной широкой тропинке, которой в этом месте отродясь не было, но теперь будет, а куда ей деваться, Эна балованая, ни в обход, ни, тем более, напролом через кусты ни за что не пойдет.

Стефан

Стефан устраивается поудобнее в кресле, вытягивает ноги и лениво прикидывает, чего добавить до полного счастья – пива? чаю? еду? одеяло? Но, положа руку на сердце, ему и так хорошо. Весь день, длившийся почти трое суток, об этом мечтал – как остановится, усядется в кресло и ничего больше делать не будет, и думать тоже не будет, и, упаси боже, с кем-нибудь говорить. И вот наконец все получилось, сбылось.

Стефан, потягивается, улыбается от удовольствия, закрывает глаза. Так сладка эта долгожданная пауза, что велик соблазн забить на пиво и ужин, даже домой не идти, остаться тут до утра, сидеть, не меняя позы, дремать, но не засыпать окончательно, чтобы каждую минуту упоительной неподвижности и бездеятельности осознанно, с наслаждением пережить.

Никуда не пойду, – думает Стефан. Эта тягучая медленная мысль заполняет все его существо, растекается теплым маслом по пустой от усталости голове. – Никуда не пойду, ничего мне больше не надо, всего достаточно, идеальный момент, – думает Стефан и тут же, вопреки всякой логике, подскакивает, оглядывается в поисках куртки, хватает ее, сует руку в рукав, второй рукав натягивает уже в коридоре и вызывает лифт, которого отродясь не было во Втором Полицейском Комиссариате на улице Альгирдо, но это совершенно не мешает ему приехать на четвертый этаж, которого здесь тоже нет. Можно было бы спуститься по лестнице, в отличие от лифта, она вполне настоящая, по крайней мере, начиная с третьего этажа, или просто сразу оказаться внизу, остальные сотрудники Граничного отдела полиции всегда так делают, но Стефан любит лифты, не накатался в детстве, в его детстве не только лифтов не было, но и многоэтажных домов.


В жизни шамана есть свои неудобства; их не то чтобы много, вполне можно жить. Но иногда приходится внезапно срываться с места и нестись неизвестно куда, потому что твой город срочно, вот прямо сейчас хочет с тобой говорить, а игнорировать желания города, в котором находишься – ну, можно, конечно. Но, во-первых, крайне непросто, а во-вторых – зачем?

Стефан не выбирает маршрут, точнее, маршрут сейчас выбирает не он; Стефан умеет слушаться в тех редких случаях, когда сам того хочет, а сейчас он, конечно же, хочет, ему интересно, куда он в итоге придет. Он идет по улице Альгирдо до уродливой громадины ЗАГСа на краю бывшего Лютеранского кладбища, через парк выходит на вершину холма. Раньше здесь стояло еще одно угребище, даже похуже ЗАГСа, почти по-человечески мертвый, как редко бывают мертвы нежилые здания, Дворец профсоюзов натурально гнилым зубом на вершине холма торчал, но его наконец-то снесли, и даже что-то новое уже начали строить на старом фундаменте; Стефан пока не особо вникал, что именно, человеческие дела – не его забота, хотя, будем честны, регулярно хочется некоторым человеческим деятелям по башке надавать. Ну, – думает он, обходя забор, огораживающий стройку, – хуже, чем было, точно не будет, просто некуда хуже. А если и будет, долго не простоит. За холм Тауро Стефан с недавних пор совершенно спокоен. Все места, где открыты Проходы, сами диктуют людям, что там следует делать, и могут за себя постоять.

Стефан мог бы спуститься по лестнице, но, конечно, идет вниз прямо по склону холма, благо трава не скользкая, хорошо в этом году начался декабрь, бесснежный и не морозный, и такой пасмурный, что почти круглые сутки темно. Стефану нравится хмурая теплая зимняя тьма; впрочем, ему все нравится, в другой год он точно так же будет радоваться солнцу, морозу, снегу и совершенно искренне утверждать, что именно такая погода лучше всего. Был бы рядом вулкан, его извержению Стефан бы тоже обрадовался. Возможно, извержению – больше всего. Впрочем, он и без вулканов живет, не тужит, вприпрыжку бежит вниз по склону, но вопреки законам природы, обстоятельно описанным в учебниках физики, не быстрей и быстрей, а все медленней, словно это не спуск, а подъем. Стефан хорошо понимает, что это значит – его собеседник уже пришел. То есть город сейчас медленно спускается вниз с холма вместе с ним.


Когда-то очень давно Стефан, было дело, вбил себе в голову, будто он сам и есть город, вернее, его человеческая персонификация. Понятно, почему – молодой был, наивный, увлекающийся и, мягко говоря, не особо обремененный знаниями, которые просто неоткуда было тогда получить. Неудивительно, что вечно путал собственную волю с чужой, проявляющейся через него.

Это заблуждение вскоре развеялось, потому что Стефан даже не с юности, а с младенчества умный, хоть и любит говорить при всяком удобном случае, что раньше (да еще буквально на прошлой неделе) был дураком. И чуткий. И не особо подвержен иллюзиям, то есть крайне редко видит вещи не такими, каковы они есть. В общем, он быстро понял, что воля города отлична от его собственной. И характер, на самом деле, хоть и слишком человеческий для такого сложного существа, как город, совершенно другой. И даже цели не всегда совпадают. Вернее, к более-менее общим целям – чего-нибудь невозможного, да побольше, чтобы стало наконец по-настоящему интересно играть – у Стефана с самого первого дня прилагалась отдельная, собственная: защитить этот город от всех мыслимых бед и от него самого. Потому что он псих, это всегда было ясно. Город, чей характер настолько похож на человеческий, просто не может психом не быть.

Потом Стефан долгое время считал, будто те, кого называют «Старшими духами-хранителями», поочередно становятся персонификацией города. Но и это, конечно, оказалось ошибкой. Не настолько все просто, правда сложней и, пожалуй, страшней. Город всегда готов проявить свою волю через любого, кто подвернется под руку и окажется достаточно восприимчивым, но это скорее похоже на то, как актер говорит за куклу и управляет ее движением, а существует при этом отдельно, сам по себе.

Все равно это, скажем так, трудное счастье никто не мог подолгу выдерживать. Старшие духи-хранители здесь часто сменялись – кто-то держался несколько лет, а кто-то хорошо, если день. Город – слишком огромное и сложное существо, люди просто физически не способны играть с ним на равных. Одни сбегали отсюда подобру-поздорову, а оставшиеся долго не жили. Шли вразнос, спивались, сходили с ума, накладывали на себя руки. И город всякий раз шел вразнос и сходил с ума вместе с ними, потому что совсем не того он ждал от такого сотрудничества, хотел не боли и не безумия, а веселой игры, но выходило, как выходило. Он и сам умереть от горя пытался, да Стефан ему не давал – год за годом, столетие за столетием. Сам в этой изначально, с первого хода навсегда, без шансов, как в ту пору казалось, проигранной битве чуть не полег. Сколько раз собирался послать все к черту; собственно, и посылал, и сбегал. Для того, кто уже стал своим в мире высших духов, найдется много других занятий, и почти все они интересней, чем нянчиться с сумасшедшим городом, построенным людьми в мире людей. Но, конечно, всегда возвращался, потому что сердце не камень. Это чертово сердце – слабое место Стефана, обратная сторона его силы. Что бы он о себе ни рассказывал, кем бы ни прикидывался, какие бы роли ни примерял, правда о Стефане много проще, чем ему самому бы хотелось: им всегда движет любовь.

Ну, в итоге, все хорошо закончилось. То есть не закончилось, а началось. Стефан сам придумал – говорят, никто ни в одном из миров до него так не делал – призвать в человеческий город всемогущее существо. А чтобы одним своим вздохом не превратило в пыль весь человеческий мир, излишки его всемогущества отдать подходящему человеку, крутому и обреченному, благо такие способны на все. После чего Стефан нанял обоих на должность Старшего городского духа-хранителя. Звучит безумно даже для него самого. Но на практике оказалось – именно то, что надо. И этим двоим на пользу, и городу наконец есть с кем играть не просто на равных, а даже в роли любимого младшего брата, которого балуют и развлекают, что ни день, то новая игра.




Стефан спускается с холма – слишком медленно для идущего вниз по крутому склону человека, но все равно слишком быстро для города, не привыкшего к человеческой ходьбе. Они не то чтобы часто вместе гуляют. Такие прогулки не только огромное счастье, но и очень тяжелое физическое упражнение, а Стефан совсем не спортсмен. Хотя вот прямо сейчас, когда город смотрит на себя его человеческими глазами и только что не пищит от восторга – ууу, я какой! – счастье такое острое, что Стефан готов длить его бесконечно. Однако дело есть дело. Если встретились ради разговора, значит надо сразу поговорить. А то знаю я нас, – думает Стефан, – будем бесцельно бродить до рассвета, пока я не лягу пластом и не усну на сутки – счастье, если не прямо под ближайшим кустом.

Что у тебя стряслось? Что не так? Чего не хватает? Или просто соскучился? – думает Стефан и чутко прислушивается к себе, потому что ответом станут – не то чтобы именно мысли, скорее образы, пришедшие изнутри. И первым делом явственно ощущает, как его обнимают невидимыми руками, одновременно снаружи и изнутри; ну, это он всегда умел лучше всех на свете, – думает Стефан. – Знает, как веревки из меня вить.

Но понимание не уменьшает радости. Обниматься со всем городом сразу – лучшее, что вообще может быть.

В таком состоянии Стефан очень медленно, примерно за час, хотя тут десять минут обычным человеческим шагом, доходит до набережной реки Нерис. И еще за полчаса добирается до Зеленого моста, соединяющего улицу Вильняус с улицей Кальварию, Левый берег с Правым, Старый город с районом Шнипишкес, Стефанову заповедную территорию с террой не то чтобы вовсе инкогнита, но что-то вроде того. Формально, на Правом берегу Нерис – тот же город Вильнюс, что и на Левом, а на самом деле, хрен знает что. На изнанке Левого Берега находится шумный веселый город с трамваями, ярмарками и пляжами, а на изнанке Правого иногда бушует тамошнее Зыбкое море, а иногда там нет вообще ничего.

Стефан доверяет реальности – если она устроена так, значит это зачем-нибудь надо – вероятно, для пресловутого равновесия, которое обожает Вселенная, хлебом ее не корми. Чтобы тайна уравновешивалась отсутствием тайны, избыток сложности мироустройства – почти пугающей простотой, а наше невозможное бытие – вопиющим ничем. Поэтому он не суется на Правый берег без особой необходимости, вмешивается в тамошние дела только в самом крайнем случае – когда надо спасать людей от опасных хищников, поселившихся в переулках за Кальварийским рынком, в лесах на окраинах или в человеческих снах.


Стефан стоит на Зеленом мосту, днем обычно под завязку забитом транспортом, а сейчас совершенно пустом, подсвеченным снизу яркими зелеными фонарями, и смотрит на реку – всем городом сразу, а не только собой. И все его существо внутри и снаружи натурально звенит от веселого нетерпения – пошли туда погуляем, самое время, пора, пошли!

Все с тобой ясно, красавчик, – думает Стефан. – Вертел ты Вселенную с ее равновесием. Решил, что нам пора вместе прогуляться по Правому берегу. Ладно. Пора, так пора.

Стефан, Эна

На исходе почти бесконечной декабрьской ночи, то есть, примерно в половине восьмого утра, Стефан подчеркнуто твердой походкой, но не касаясь земли – для этого он слишком устал – идет по улице Кальварию в направлении Зеленого моста. Приближаясь к реке, он ускоряет шаг, словно его притягивает магнитом; собственно, его и правда притягивает – мост и Старый город, который за ним. Но буквально метрах в ста от реки Стефан неожиданно – в первую очередь, для себя самого – сворачивает направо и ныряет в темную подворотню, заходит во двор, освещенный только окнами квартир, жильцы которых проснулись и собираются на работу. Двор проходной, в соседний можно подняться по лестнице, и Стефан по ней поднимается, с несвойственной ему обреченностью думая: автопилот, ты дурак.

Под этим лозунгом протекает все его дальнейшее путешествие через темные, глаз выколи, как говорят о такой темнотище, дворы; ему, конечно, самому интересно, какого хрена сюда поперся, что тут случится и чем дело кончится, но интерес сейчас сугубо теоретический – Стефан устал настолько, что его уже почти нет. То немногое, что осталось от Стефана, меланхолически отмечает: вот как оно бывает, когда внезапно возвращается юность – ты снова в полной прострации, сам не знаешь, что делаешь и зачем, но перестать не можешь, потому что ты уже не человек, а процесс. И дурак, конечно, каким был тогда. Надеюсь, хотя бы наполовину такой же везучий, – на этом месте Стефан внезапно упирается лбом в фанерную дверь дровяного сарая – откуда он вообще взялся? Не было у меня на пути никакого сарая, они вон, в стороне стоят, – думает Стефан, но дверь поддается, и он не столько заходит, сколько вваливается в помещение. И, оглядевшись, вздыхает:

– История всей моей жизни: шел домой, а пришел в кабак.


Впрочем, в Тонином кафе сейчас пусто, свет горит только в кухне над мойкой, а в зале царит полумрак. Что на самом деле совершенно нормально – в половине-то восьмого утра. Чай не кофейня для офисных клерков, а серьезное, солидное заведение для лю… разнообразных существ, которые, вне зависимости от индивидуального коэффициента хтоничности, все как один крепко спят по утрам.

– История успеха. Жизнь-то у тебя удалась, – откликается голос, похожий на женский, если слушать просто ушами, а если всем своим существом… Ох, нет. Не сейчас.

Стефан настолько не готов к ответственной встрече с Бездной – он сейчас вообще ни к чему не готов! – что в сердцах восклицает:

– Твою мать, только не это, нет!

В ответ раздается такой ликующий смех, что Стефан, минуя гнев, торг и депрессию, мгновенно переходит к стадии «принятие». И спрашивает:

– Слушай, а какой антоним у слова «сгинь»? Не «появись» же? Короче, вот это, пожалуйста, сделай – антоним. Каким бы он ни был.

– «Появись» – вполне нормальный антоним, не понимаю, чем он тебе не угодил, – рассудительно говорит Бездна Эна и выходит навстречу Стефану из-за барной стойки. То есть появляется, как он и просил.

Стефан смотрит на высокую широкоплечую тетку с копной ржаво-рыжих волос так, словно впервые увидел. Впрочем, сейчас ему все впервые – так устал этой ночью, что практически умер, а теперь внезапно воскрес. Наконец спрашивает:

– Что ты тут делаешь вообще?

– Работаю в поте лица согласно контракту, – пожимает плечами Эна, Старшая Бездна Вселенной, влиятельнейшая из Бездн. И, сжалившись над почти новорожденным Стефаном, который таращит на нее полные младенческого изумления глаза, объясняет: – Сегодня внезапно случился какой-то лютый аншлаг. Тони к утру натурально упал, где стоял. Он хороший мальчишка, но не особо выносливый… впрочем, зря придираюсь, по человеческим меркам он – титан. Я зачем-то исполнилась сострадания и вызвалась вымыть посуду. Теперь понимаю, что зря. Кто вообще придумал такую глупость – мыть посуду после пирушек? Перебить и выбросить проще в сто раз.

– Чокнусь я с вами, – говорит Стефан, опускаясь на табурет. – Этот ваш с Тони контракт – вообще ни в какие ворота, худшее мошенничество со времен гастролей Кетцалькоатля в Туле… я имею в виду, что только ради того, чтобы стать свидетелем этого вопиющего безобразия, уже имело смысл родиться на земле человеком и дожить до наших смешных времен. Но откуда вы здесь вообще взялись? Как кафе оказалось на Правом берегу?

– А ты как тут оказался?

– Так получилось… – начинает Стефан, с неподдельным ужасом прикидывая, как человеческими словами рассказывать о прогулке. С другой стороны, это же Эна. Зачем ей человеческие слова?

– Вот именно, – улыбается Эна. – Каких тебе еще объяснений? Так получилось, и все дела.

Будучи воплощением милосердия и справедливости одновременно, она ставит перед гостем стакан, наполненный – ай, неважно, – думает Стефан, – да хоть компотом, из этих рук мне все подойдет.

Стефан залпом выпивает то, что было в стакане, ставит его обратно на барную стойку и говорит:

– Так и не понял, что это было. То ли речная вода, то ли чистый спирт.

– Что тебе надо, то там и было, – пожимает плечами рыжая тетка. – Так что тебе видней.

– А. Значит в стакане был крепкий сон, – кивает Стефан, ощущая, как его тело становится то ли светом, то ли горячим ветром, то ли текущей водой, а на самом деле просто нормальным телом, готовым к работе, веселью, чудесам, разговорам, жизни, смерти – вообще ко всему, как положено телу шамана, иначе зачем оно нужно, проще сменить, чем терпеть.

– Ну наконец-то, – улыбается Эна. – Привет. Смотреть больно было на то, что вместо тебя сюда заявилось. Таким усталым я тебя, пожалуй, еще не видела. Ты что, небо к земле всю ночь пришивал? А потом отпарывал, потому что шов получился неровный?

– Что-то вроде того, – вздыхает Стефан. – Ай, да ладно бы небо. У меня тут город чокнулся на хрен. Он, конечно, всегда был чокнутый, но сегодня что-то совсем.

– Рада за него, – безмятежно откликается Эна и снова ставит перед гостем стакан. Наливает себе, садится рядом. – За это и выпьем. Хорошенько тебя подпоить – таков мой план. Ну то есть как – план, просто надежда: а вдруг у тебя спьяну язык развяжется? Я в твои дела, как ты мог заметить, не лезу. Как выражается наш с тобой общий приятель, не для того моя роза цвела. Но вдруг ты сам захочешь все рассказать? Пожаловаться на… предположим, трудности в личной жизни. Я не первый день работаю в баре и успела заметить, что люди, подвыпив, часто жалуются друзьям.

– Где ты тут людей отыскала? – невольно улыбается Стефан.

– Ладно тебе. Люди здесь часто бывают, мало ли, что во сне; как по мне, между спящим и бодрствующим человеком особой разницы нет. Да и всех остальных не будем списывать со счетов. Когда существо выглядит как человек и разговаривает по-человечески, следует считать его человеком, пока оно не докажет обратное. Оборотни, между прочим, тоже обожают жаловаться на семейные неурядицы, в этом смысле они ничем не отличаются от людей. Даже Нёхиси, уж на что безмятежное всемогущее существо, а однажды весь вечер мне жаловался, что его никогда не мочат дожди. Ливень, все вокруг до нитки промокли, а ему – ну, максимум, капля брызнет на нос. Зря смеешься, это нам с тобой не проблема, а для него дожди – вполне себе личная жизнь.

Все еще досмеиваясь, Стефан прикладывается к стакану. Черт его знает, что там, вроде раньше здесь такого не пробовал. Но вкусная штука, факт. Впрочем, у Тони в кафе все вкусно. Для того и нужны наваждения класса эль-восемнадцать, чтобы хоть где-нибудь установился рай. Например, у меня во рту, – думает Стефан. – И в горле. И в сердце. Во всем мне целиком.

Пьяным он себя совершенно не чувствует. Даже слегка хмельным. Просто безрассудно счастливым, как и положено всякому, кто выпивает в компании Бездны. Но почему-то все равно говорит:

– Город в меня беспардонно вселился и всю ночь таскал по Правому берегу. Туда и сюда. Типа смотри внимательно, слушай, чувствуй, не отворачивайся – это же тоже я.

– Ну, правильно, – невозмутимо кивает Эна. – Конечно, он. Кто же еще?

– А я, представляешь, до сих пор был совершенно уверен, что здесь не он, – признается Стефан. – Думал, формально город один и тот же, а по сути – совсем другой. Там… тут… короче, на Правом берегу все чужое. Не наше. Не так.

– И это тоже правда, – снова кивает Эна. – Сам знаешь, правда – сложная штука. Почти всегда состоит из взаимоисключающих частей. Да хоть на себя посмотри. Как будет выглядеть правда о тебе, если кто-то сдуру возьмется словами ее пересказывать другим дуракам? Кто ты, что ты? Человек, притворившийся духом? Высший дух, зачем-то застрявший в человеческом мире? Ты живой? Давным-давно рассыпался прахом? Ты здесь главный или просто слуга? Почти всемогущий? Или просто мечтатель? Ты есть? Или нет никакого тебя?

– Все сразу, конечно. Естественно, ты права. Кому и разбираться в таких вопросах, как не тебе.

– То-то и оно, – соглашается Эна, разливая по стаканам настойку на черт его знает чем; это не название и не состав, а просто констатация факта, что название и состав неизвестны, Эна с полки, не глядя, первую попавшуюся бутылку взяла.

– И с твоим городом то же самое, – наконец говорит она. – С чего бы ему быть устроенным проще, чем ты? Трудно ему с собой, как всякому сложному существу. Если бы я заявилась сюда с целью давать тебе советы и указания, первым делом сказала бы: «разберись уже с Правым берегом, что вообще за бардак». Но я здесь, чтобы развлекаться, а не командовать, поэтому помалкивала. Ну и правильно делала. Город сам тебе это сказал.

– Да уж, сказал. Как по башке лопатой. А потом догнал и еще раз сказал. Непростая получилась прогулка. Я не самый нежный цветок на свете, но как за ночь не спятил, до сих пор не пойму. Я привык, что когда город со мной гуляет по собственным улицам, смотрит моими глазами сам на себя, он от такого приключения счастлив, а вместе с ним счастлив я. И вдруг наоборот получилось. Я как-то не ожидал. Сколько раз тут бывал, но до сих пор ничего особенного не чувствовал. Никаких душераздирающих внутренних драм. Думал, Правый берег – ну, просто не моя территория. Другой город, не наш. Мало ли, что формально считается. Но оказалось, совсем не формально. Просто город до поры до времени игнорировал свой Правый берег, как, знаешь, некоторые люди умеют игнорировать постоянную душевную боль. Но больше не может. Или просто не хочет – один черт. И от меня теперь не отстанет. Да я сам от себя теперь не отстану. Знать, что у нас проблема, и ничего с ней не делать – это не про меня.

– Отлично у тебя получается, подвыпив, жаловаться на трудности в личной жизни, – улыбается Эна. – Если честно, я слегка опасалась, а вдруг ты железный? Ну мало ли. Никто не без греха.

Стефан улыбается ей в ответ – ну как, улыбается, просто губы в улыбку растягивает. Не до веселья ему пока. Говорит:

– Главное, понимаешь, нет здесь ничего такого ужасного, чтобы с ума сходить. Нормально все с Правым берегом. Может, еще и получше, чем с нашим Левым. С человеческой точки зрения, я имею в виду. Людям здесь спится гораздо спокойней, реже грызет тоска, хищники из иных реальностей сюда обычно не добираются, только свои, испокон века жившие в здешних лесах, но они для местных привычные, знакомое зло, да и не такое уж великое зло по сравнению с тем, что на этой планете водится в некоторых интересных местах… Но для меня-то лютый ужас, конечно. По моим меркам, здесь, считай, жизни нет. Слой реальности плотный, как в обычных человеческих городах. И почти ни намека не то что на чудо, а на саму возможность страстно его желать. Ну, сам дурак, кто бы спорил. Ясно, почему такая беда с нашим Правым берегом – здесь нет меня. И всех нас.

– Раньше не было, – отвечает Эна. – А теперь, сам видишь, есть. Все сразу мало у кого получается. Шаг за шагом – так делаются непростые дела. Ты же взялся превращать человеческий город в волшебный, вопреки не только здешним законам природы, но и общей людской судьбе, а это – ничего себе дело. Почти неподъемное на мой искушенный взгляд. Я сама – не сейчас, конечно, а когда была юной, только обещанием будущей Бездны и имела полное право играть в такие игрушки – решала бы эту задачу по частям.

– Об этом я даже не думал. То есть, может, и правда не смог бы заняться обоими берегами сразу. А может, и смог бы. Пока не попробуешь, не узнаешь, – вздыхает Стефан. – Но я был уверен, что так и надо, прикинь. Причем не просто дурной башкой сочинял, а вроде бы ясно видел: так надо для равновесия. Левый берег и Правый берег, наш чокнутый город и его скучная тень.

– Ну, в общем, правильно видел. Только это хреновое равновесие. Такое специальное равновесие здешнего мира – не потому что действительно надо уравновешивать, а просто чтобы не стало слишком хорошо, – говорит Эна. И, подмигнув, добавляет: – Не знала бы тебя как облупленного, сейчас бы и вывела на чистую воду. Как бы ловко ты ни прикидывался духом, а искренне считать подобное равновесие необходимостью может только человек! Больше ни одно разумное существо не способно породить и принять концепцию, будто всякая вещь уравновешивается своей противоположностью. А на самом деле никаких противоположностей нет. Во Вселенной торжествует разнообразие. Не скучная пара «плюс-минус», а «тырындык», «дырындык», «фыфырфук», «бушумбук» и, предположим, «бдымц». Но не только они, а еще бесконечное множество всего, чего пожелаешь. Ну или не пожелаешь, потому что просто в голову не придет.

– Понятно, – кивает Стефан. – Чего же тут непонятного. При случае передай Вселенной, что я ее обожаю. И тебя за компанию, если не возражаешь. Тырындык, дырындык, бдымц.

– За это и выпьем, – заключает Эна. – И за ваш Правый берег. Трудно пришлось бедняге, но в конце концов ему повезло.

3. Зеленая дымка

Состав и пропорции:

водка – 50 мл;

ликер «Triple Sec» – 25 мл;

ликер «Blue Curaçao» – 25 мл;

лимонад; лед.


Бокал «хайбол» наполовину заполнить кубиками льда. Налить водку и ликеры. Долить лимонадом до верха и перемешать. Украсить долькой лимона или апельсина.

Сабина

Проснувшись, Сабина первым делом смотрит на свою левую руку, как будто привыкла носить часы. Но на ее левой руке не часы, а татуировка, змейкой обвившаяся вокруг запястья: короткая фраза на непонятном, не факт, что вообще существующем языке: «Атрэ хэоста». Смысла фразы Сабина не понимает, но откуда-то знает – помнит? придумала? ей приснилось? – что «хэ» звучит как шелест сухой травы на ветру, а гласные нарочито, почти неестественно долгие, из-за этого фраза звучит как заклинание, не настоящее, а из детского фильма-сказки. Гарри Поттер вполне мог так кого-нибудь заклинать.

Каждое утро Сабина смотрит на свою татуировку, иногда вспоминает про Гарри Поттера, и ей становится смешно. Может быть, – весело думает Сабина, по-турецки усаживаясь в постели – смысл заклинания именно в этом: чтобы меня по утрам смешить. Но в чем бы ни заключался смысл заклинания, перед тем как встать, Сабина обязательно произносит вслух: «Атрэ хэоста», – со всеми положенными вздохами и распевами. Она помнит, что произносить смешное заклинание обязательно надо вслух, но не помнит, почему. Но это нормально. Сабина вообще мало что помнит. Она давно привыкла жить почти без памяти о себе, как глухие живут без звуков, и ничего, как-то ориентируются в окружающем мире, чувствуют, угадывают, читают по губам. Самообладание, невозмутимость, хорошо поставленное дыхание, полный контроль над мимикой и поведением, и никто в жизни не догадается, что ты помнишь хорошо если четверть совсем недавних событий и примерно сотую долю давних, да и то без особой уверенности – может, было, а может, пригрезилось; впрочем, особой разницы нет.

Наконец Сабина встает, идет на кухню, нажимает кнопку кофейной машины, теперь ее очередь читать заклинание: «Фыр-фыр-фыр». Фыр-фыр-фыр! – передразнивает машину Сабина по дороге в душ. – Воскрешающее заклинание «фыр-фыр-фыр», еще и посильней моего «атрэ хэоста», – веселится Сабина, откручивая кран, сбрасывая халат, да так и застывает – голая, одна нога в душевой кабинке, вторая еще снаружи. На колено льется уже нагревшаяся, даже чересчур горячая вода, но Сабина этого не замечает, она сейчас вообще ничего не чувствует, только повторяет почти беззвучно: «атрэ хэоста, атрэ хэоста». И даже не вспоминает, скорее заново понимает, для чего нужна эта формула, зачем она написана на руке, что делает с человеком, и почему эти два слова, что бы с тобой ни случилось, обязательно надо произносить по утрам.

Впрочем, уже секунду спустя Сабина ставит в душевую кабинку вторую ногу и крутит кран, чтобы отрегулировать температуру воды. Благо ни к внезапно нахлынувшим воспоминаниям, ни к провалам в памяти ей не привыкать.

Ну надо же, – думает Сабина, стоя под уже не слишком, а в меру горячим душем, – значит, когда мне казалось, что я уже очень долго живу, мне не казалось! Ни хрена мне не казалось. Так все и есть.


Интересные дела, – думает Сабина, мокрая, завернутая в огромное полотенце, сидя в кресле, с чашкой кофе в руках. – Это я, значит, каждое утро произношу какое-то хитроумное заклинание, позволяющее продлить жизнь тела. Уже… мама дорогая, черт его знает, сколько. Двести? Триста? Четыреста лет? И как-то до сих пор не спалилась. Вот интересно, почему? И кстати, откуда я его знаю? Кто я вообще такая? Сумасшедшую дуру отбрасываем, во-первых, самая очевидная и поэтому скучная версия, а во-вторых, сумасшедшие дуры обычно так хорошо не устраиваются. Ну и кто я такая, черт побери?

Кара, Ханна-Лора

– До смешного доходит, – сказала Кара и в сердцах пнула попавший под ногу камешек так, что он улетел на другую сторону улицы; счастье, что по башке кому-нибудь не угодил. – Нет, правда, не припомню такого. Ищу ее – сколько? уже два месяца?..

Ханна-Лора кивнула:

– Ну да, примерно. Впервые я о ней от тебя услышала в начале октября.

– В городе, который знаю, как собственные ладони! – подхватила Кара. – И не встретила до сих пор. Я ей даже записку оставила в кофейне, где она иногда сидит. Нет, ну а что было делать? Не караулить же там круглосуточно. По словам хозяев, она к ним примерно с сентября заходит то раз, то дважды в неделю, то вообще чуть ли не каждый день. Обычно просто пьет кофе, но пару раз задерживалась надолго, гадала всем желающим по Книге Перемен. Кто такая, откуда, никто понятия не имеет; то есть я пока не нашла никого, кто был бы с нею не шапочно, а более-менее близко знаком. Известно только имя – Сабина. По крайней мере, так она представляется, если спросить. Хозяин кофейни уверен, она художница. Эдо, кстати, то же самое говорил, но подозреваю, они оба так решили только потому, что у нее волосы покрашены в радугу и куртка краской заляпана; мужики, что они вообще понимают! Разноцветные пятна краски сейчас часто – просто декоративный элемент. По поводу возраста все путаются в показаниях, дают ей от тридцати до пятидесяти; ну, это нормально, люди Другой Стороны чужой возраст обычно плохо распознают. Выглядит загорелой, словно каждый день часами на пляже валяется; но может, просто кожа смуглая, как у меня и других потомственных северян? Говорит на нескольких языках, включая литовский, русский и польский, причем хорошо говорит, без акцента, во время гадания сложные вещи легко объясняет, но иногда не понимает простейших фраз. В общем, странная девочка, все, как мы любим. Но она не спешит устремиться навстречу нашей любви! Ты меня знаешь, я обычно везучая. Но только не с ней. Решила, ладно, оставлю записку, может согласится мне погадать. Написала что-то вроде: «У меня сейчас сложный период в жизни, друзья рассказали, как вы гадаете, мечтаю встретиться, буду благодарна», – и номер телефона.

– Не позвонила, конечно? – усмехнулась Ханна-Лора.

– Конечно. Зато написала ответ. И это, моя дорогая, натурально контрольный выстрел. Вот, полюбуйся, какая красота.

Кара достала из внутреннего кармана пальто бумажник, а из него – салфетку, на которой было написано по-русски, но почему-то латиницей: «Vam ne nado. Vy sami sebe Kanon Peremen», – и нарисовано несколько изящных закорючек. С точки зрения любого непосвященного – просто узор. Но если знать Старый Жреческий, вполне можно распознать в этом узоре фразу «Ищущий да не обретет», своего рода защитное заклинание, которое вырезали на подошвах ботинок, когда хотели уйти от погони или просто бесследно пропасть.

– Ого! – присвистнула Ханна-Лора.

– Вот именно.

– Считай, чистосердечное признание. Наша девочка. С Этой Стороны.

– Эдо говорил, она ему в Берлине гадала, – заметила Кара. – А теперь объявилась здесь. Значит, уехала за пределы Граничного города, откуда бы изначально ни была. И память утратила. Но Старый Жреческий, получается, помнит. Не только приветствие, которое Эдо от нее услышал, но и настоящие рабочие формулы. Ну и дела.

– В этом как раз нет ничего сверхъестественного, – сказала Ханна-Лора. – Многие, вернувшись в Граничный город, начинают вспоминать разные вещи – кто что. Смутно, как сны, которые в юности снились. И относятся к воспоминаниям соответственно – мало ли, какая ерунда крутится порой в голове. Она сама, кстати, вполне могла думать, что просто рисует узор. Красиво получилось, ладно, пусть будет для пущей загадочности. А может, наоборот, вполне понимала, что делает и зачем. Чего только не бывает, моя дорогая. Интересные творятся дела.

– Интересные – не то слово! – подтвердила Кара. – Я все гадаю, кто бы это мог быть. Но без толку. Вспоминала, кто из наших сгинул на Другой Стороне и до сих пор не вернулся. В твоем списке осталось одиннадцать человек, из них всего три женщины. И ни одна из них не подходит под описание. Агне и Мета сейчас гораздо старше нашей гадалки, у Виты глаза чернющие, а у этой светлые, серые, на загорелом лице выделяются, все так говорят. И, при всем уважении, вряд ли кто-то из сгинувших дам изучал Старый Жреческий. Не те у них биографии. Разве что зубрили самостоятельно, с частным учителем, втайне от всех, включая домашних и ближайших друзей – но зачем?

– Да что нам с тобой тот список, – отмахнулась Хана-Лора. – Во-первых, она может быть из другого Граничного города… на самом деле, вообще откуда угодно. Приехала туда, где открыта граница, перешла на Другую Сторону, и поминай, как звали. Во-вторых, у нас, сама знаешь, есть пропавшие без вести, чья смерть до сих пор не доказана, но при этом нет даже косвенных данных, позволяющих внести их в списки сгинувших на Другой Стороне. Таких пропавших в одном только нашем городе почти четыре десятка за последние двадцать лет; сколько их во всем мире, даже предположить не возьмусь. А в-третьих…

Ханна-Лора не просто умолкла на полуслове, а остановилась, словно споткнулась о невидимый барьер. Наконец покачала головой:

– Нет, дорогая. Никаких «в-третьих». Пока – нет.

Кара с деланым равнодушием пожала плечами:

– Как скажешь.

Ханна-Лора положила руку ей на плечо.

– Не серчай. Это не от тебя секрет. А от… О! Тут же за углом таверна Безумной Милды. Мне говорили, у нее в этом сезоне появился какой-то фантастический грушевый глинтвейн. Сама еще не пробовала. Интересно, что в глинтвейне делают груши? И как они там себя чувствуют? Давай зайдем.

– Красиво разговор переводишь, – невольно улыбнулась Кара. – Какие, к чертям, секреты и тайны, когда тут за углом какой-то небывалый глинтвейн.


Когда они вышли с кружками в окружающий таверну запущенный сад и устроились на заменяющих стулья перевернутых ящиках, Ханна-Лора сказала:

– Просто я человек старой школы. Точнее, древней традиции. Согласно которой, некоторые вещи нельзя говорить вслух, чтобы мир тебя не услышал. Я имею в виду, не люди, не духи, не гости из иных пространств, а именно мир. Ну или реальность. Как хочешь, так и называй. Во времена моей первой юности считалось, будто реальность у нас впечатлительная. И нервная. И внушаемая, как девчонка-подросток. Есть темы, которые она воспринимает крайне болезненно и может закатить такую истерику, что камня на камне не останется от нее же самой. Поэтому следует трижды подумать прежде, чем сказать что-нибудь вслух, или, тем более, записать.

– Ага, – кивнула Кара. – Записывать, значит, тоже лучше не надо. То есть предполагалось, будто реальность умеет читать?

– Да конечно умеет, – пожала плечами Ханна-Лора. – Мы же с тобой умеем. Чем реальность глупее нас? Поэтому когда разговор на опасную тему был по какой-то причине необходим, его вели в храмовых подземельях, защищенных специальными хитроумными знаками, которые каким-то образом делают помеченное ими место частью иной реальности; сама понимаю, что звучит довольно нелепо, но считалось, да и ощущалось именно так. Я, кстати, вовсе не уверена, что в нынешние времена необходимо соблюдать древние правила техники безопасности. Но и в обратном не уверена тоже. Поэтому предпочитаю перестраховаться, ставки уж больно велики. Говорю же, я человек старой школы. Будь в моем распоряжении хоть одно годное храмовое подземелье, я бы прямо сейчас тебя туда отвела и все с превеликим удовольствием рассказала. Но где они, те подземелья? Только в памяти и остались. Причем преимущественно в моей. И это, конечно, не дело. Надо будет в ближайшее время что-нибудь подобное организовать. Да хоть у меня дома в подвале. – Хана-Лора просияла и продолжила с таким энтузиазмом, что сразу стало ясно, как она проведет пару ближайших ночей: – Нет, слушай, а правда! Почему я раньше это не сделала? Отличный же у меня подвал! Глубокий! Без окон! Идеальный вариант! Осталось выбросить оттуда все барахло и хорошенько заколдовать. А потом пригласить тебя в гости и сплетничать всю ночь до рассвета. Как тебе такой план?

– Звучит неплохо, – кивнула Кара. – Я – за. Но толку от меня теперь, надо думать, немного. Я имею в виду, что бы ты мне ни рассказала, шансов поймать эту гадалку у меня нет, если только она сама не захочет. Защита-то, как я понимаю, должна сработать, даже если она машинально, не понимая, что делает, значки начертила. Значит, от меня эта девочка уже ушла.

– Может оно и к лучшему, – задумчиво сказала Ханна-Лора. – Может и не надо тебе с ней встречаться. И вообще никому не надо, включая меня. И даже начиная с меня… Ты знаешь что? Расспроси о ней еще раз всех, кого получится. Хозяина кафе, людей, которым она гадала. С Эдо поговори, может он не все подробности рассказал, потому что не показалось важным…

– А что именно надо узнать?

Ханна-Лора поморщилась, как от боли. Наконец неохотно ответила:

– Честно? Сама толком не знаю. Но возможно, у нее есть какие-нибудь особенности, странности, бросающиеся в глаза? Шрамы, татуировки, запах тела или парфюма, манера говорить, словарный запас? Необычные украшения? Нож за поясом… ай, нет, нынче по улицам не ходят с оружием, и на Другой Стороне то же самое, что у нас. В общем, чем больше узнаешь, тем лучше. Сейчас важнее всего понять: это то, что я вслух даже предположить не смею, или просто человек, попавший в беду?

4. Зеленый остров

Состав и пропорции:

джин – 50 мл;

зеленый мятный ликер «Crème de menthe» – 5 мл;

горькая ангостура – 3 капли;

лед.


Смешать все ингредиенты в шейкере со льдом, процедить в «олд фэшн» бокал.

Цвета, Эдгар

– Да нормально все будет, – сказал Эдгар. – Ты же раньше на Другую Сторону проходила. И чуть ли не месяц безвылазно там прожила.

Цвета неопределенно пожала плечами – дескать, мало ли. На самом деле, когда она спрашивала проводника: «А если у нас не получится?» – это было не столько опасение, сколько надежда. Вдруг, – надеялась Цвета, – Другая Сторона не захочет меня пропускать? Потому что я ее невзлюбила? Так сильно, что даже какое-то местное мистическое явление самолично явилось меня отчитать за то, что своим унынием им атмосферу в городе порчу? В общем, не пустит, и все. И тогда можно будет сказать профессору Лангу: «Я старалась, Эдгар старался, но ничего не вышло, не принимает меня Другая Сторона». Да черт с ним, с профессором, он мне не начальство, не нянька и не учитель. Главное, – думала Цвета, – тогда я сама буду точно знать, что больше не могу пройти на Другую Сторону. Знать, а не предполагать! И спокойно жить дальше без дурацкой Другой Стороны не потому, что я трусиха и паникерша, каких свет не видывал, а по техническим причинам. Потому, что она сама меня не принимает, ничего не поделаешь, никто не виноват.


Цвета хотела не на Другую Сторону, век бы ее не видела, а только помириться с собой. Сбежав с Другой Стороны раньше срока, не дотерпев даже до концерта, на котором пообещала играть, она чувствовала себя проигравшей. Трусихой. Слабачкой. И это ей очень мешало – ладно бы только оставаться в мире с собой, можно как-нибудь обойтись и без мира, многие без него живут. Но ощущение поражения не давало Цвете нормально играть. Ее мастерство никуда не делось, и страсть осталась на месте, и сил было – завались. Однако играла паршиво; ну, то есть другим нормально, слова дурного ни разу никто не сказал, коллеги не косились на нее с сожалением, по крайней мере, пока, но сама-то она видела разницу, понимала, до какой степени все стало не так.

Играя, Цвета чувствовала себя мошенницей. Как будто позарилась на чужое. Музыка, – казалось ей в такие моменты, – достояние прежней храброй, веселой, отчаянной Цветы. Трусиха не имеет права так круто играть.

Ясно, что такое никому не расскажешь. Даже когда произносишь вслух в одиночестве, звучит как полная чушь. Что значит – «не имею права»? С каких это пор музыка – удел исключительно победителей и героев? При чем тут какая-то дурацкая Другая Сторона? С музыкой у музыканта все просто – или ты играешь, или ты не играешь. А я – да.

Но Эдо Лангу она все-таки рассказала. Потому что осточертело молчать. А с ним – это Цвета поняла буквально в первый момент знакомства – можно было говорить о чем угодно. Почти как с мертвыми Элливаля, потому что он тоже – нет, не мертвый, конечно, настолько живых еще поискать. Просто не очень-то здешний, всему и всем тут чужой. И от этого кажется, будто его ничего по-настоящему не касается, смотрит на нашу жизнь, как кино, – думала Цвета. Причем сама понимала, что это неправда, фантазии, выдумки. Просто живет человек в двух реальностях, на два дома, ну так не он один. Взять хотя бы Кару из Граничной Полиции, у нее даже на официальных рабочих визитках два телефонных номера – местный и Другой Стороны. Или Эдгар, ее проводник. Не просто туда-сюда за товаром мотается, у него на Другой Стороне жена.

Все понимала, но говорить с Эдо Лангом ей все равно было легко. За несколько коротких встреч в кофейнях и барах, всегда практически на бегу, столько ему о себе рассказала того, о чем до сих пор молчала, потому что папа умер, а больше такое нельзя никому, что сама всякий раз пугалась своей откровенности. Думала: ну все, на этом дружбе конец, невозможно приятно проводить время с человеком, который столько о тебе знает. Но оказалось, еще как возможно. Встречаешь его после очередного не в меру откровенного разговора, и не испываешь ни смущения, ни сожалений. И сам он ведет себя так, словно между вами ничего особенного не случилось – выпили, поболтали, подумаешь. В этом смысле профессор Ланг и правда был почти как настоящий Элливальский мертвец.

В общем, Цвета рассказала ему о своей дурацкой, нет, правда, совершенно дурацкой беде, в надежде, что Эдо Ланг выступит в роли голоса разума, скажет: «Не выдумывай, дорогая, мне бы твои проблемы. Что значит – ты не имеешь права? Полная чушь». Но вместо этого он кивнул: «Понимаю. Я бы тоже так мучился. Тоже решил бы, что трус не имеет права быть таким распрекрасным мной. И, чего доброго, лишил бы его наследства – всех своих прежних достижений, радостей и заслуг. И влип бы в тысячу неприятностей, лишь бы доказать себе, что снова, как прежде герой».

Пока Цвета краснела, бледнела и пыталась вообразить героические неприятности, в которые ей теперь придется храбро влипать, он добавил: «Твой-то случай довольно простой. Роковых глупостей можно не делать. Всего-то и надо – сходить на Другую Сторону с надежным проводником, испугаться до полусмерти, но взять себя в руки, сделать вид, будто все тебе нипочем, прогуляться, хлопнуть тамошней водки и вернуться домой на свет Маяка. А потом повторить столько раз, сколько понадобится, чтобы это стало рутиной, а не великим подвигом. После чего можно показать Другой Стороне средний палец и заняться своими делами. По крайней мере, я бы на твоем месте поступил именно так».

Больше всего на свете Цвете тогда хотелось отколотить профессора Ланга. Барный табурет об его башку в щепки разбить. Потому что совет был годный. Рабочий. А значит придется ему последовать. Вернуть себе право быть великой Цветой Янович. Ну или дальше трусливой курицей бессмысленно жить.

Драться она, конечно, не стала, но честно ему сказала: «Знал бы ты, как я сейчас хочу тебе врезать!» – а Эдо Ланг рассмеялся, страшно довольный: «Значит, правильно все сказал». И добавил: «Ты Блетти Блиса знаешь? То есть Эдгара Куслевского. Ладно, я вас познакомлю. Он отличный. Будет у тебя лучший в городе проводник».


И теперь лучший в городе проводник вел Цвету за руку по улице Битых Чашек – ну как по улице, по тропинке, с одной стороны ярко раскрашенные заборы, с другой – огороды, где зимой растет только трава. Они специально приехали на эту сонную окраину, где даже в разгар буднего дня пустынно, чтобы никто бродить не мешал. У Эдгара свой способ попадать на Другую Сторону, ему специальных тайных проходов не надо, он просто идет по улице, и вдруг – хлоп! – уже там. Ну это когда один, без попутчиков, просто. А Цвете он сразу честно сказал, что, может, долго гулять придется. А может, совсем недолго. Как повезет.

– Глаза прикрой, тогда будет быстрее, – посоветовал он. – Совсем закрывать не надо, а то начнешь спотыкаться, это нас с толку собьет. Прикрой и смотри сквозь ресницы под ноги. А по сторонам не смотри. И не волнуйся. Вопрос сейчас только в том, быстро мы пройдем или полдня потеряем. А пройдем, или нет – вообще не вопрос. Другая Сторона жадная, и это нам с тобой на руку. Она всегда хочет вернуть обратно всех, кто там побывал. Поэтому с новичками часто возникают проблемы, а с теми, кто идет второй раз – уже нет. И чем дальше, тем легче становится. Но не настолько легче, чтобы случайно во время обычной прогулки туда провалиться. Не беспокойся, так не бывает, нет. Когда я был молодым, мне на эту тему много страшилок рассказывали. О старом контрабандисте, который не мог выйти из дома, потому что попадал на Другую Сторону, просто переступив свой порог. И о девчонке-школьнице, которая засыпала в своей кровати, а просыпалась на Другой Стороне; в конце концов сгинула там бесследно, не вернулась на свет Маяка. И еще много похожих историй. Я верил, конечно. И опасался, что со мной тоже такое однажды случится. Одно дело ходить на Другую Сторону по собственному желанию, и совсем другое – внезапно там оказаться в какой-нибудь неподходящий момент. Но потом выяснилось, это были обычные байки. Страшилки для начинающих. Контрабандисты в этом смысле, как моряки и водители-междугородники, любят запугивать новичков. И полиция еще добавляет; точно не знаю, но говорят, у них в Граничном отделе есть специальный сотрудник, ответственный за создание и распространение пугающих слухов о Другой Стороне. Чтобы наши там особо не расслаблялись, вели себя осторожно и благополучно возвращались домой. Может, оно и правильно, хотя будь я полицейским начальством, не стал бы пугать людей глупыми выдумками, потому что осторожные – они и так осторожные. А рисковые люди, чем больше их напугаешь, тем сильней захотят сделать наперекор…

Говорил, как колыбельную пел – негромко, спокойно, ласково и так монотонно, что Цвета, пожалуй, начала бы дремать на ходу, если бы шли помедленней. Но Эдгар шагал так быстро, словно они куда-то опаздывали. И постепенно ускорял шаг, так что даже у Цветы слегка сбивалось дыхание, поставленное многолетней игрой на трубе.

– Случайно на Другую Сторону попасть нельзя, – говорил Эдгар. – Легко – можно. Я всегда легко туда прохожу. Но для этой легкости необходимо большое желание оказаться на Другой Стороне. Вот про детей говорят, что они часто туда внезапно проваливаются, без опыта, навыков и специальных приемов – хлоп, и уже там! И это правда, но только отчасти. Штука в том, что дети обычно хотят приключений. Ну или просто чего-нибудь необычного. И знают много завиральных историй о Другой Стороне. Поэтому хоть и боятся, а все равно очень хотят туда попасть. А дети умеют хотеть как следует, взрослым с ними тут не тягаться. И вот такой получается результат… А мы с тобой уже давно взрослые, – сказал он, резко остановившись и крепко обняв Цвету. – Но у нас все равно отлично все получилось. Voila!

Это «вуаля» прозвучало так неожиданно, что Цвета сперва рассмеялась, а уже потом осознала смысл сказанного, открыла глаза и огляделась по сторонам. Ей сперва показалось, что они где-то за городом: дома с садами, сейчас по-зимнему голыми, заборы, редкие фонари разгораются в сгустившихся синих сумерках, и полная тишина. Ну да, гуляли-то мы на самой окраине. И оказались тоже на окраине. Логично, – подумала она.

– Это Антоколь, – сказал ей Эдгар. – Отличный район. Мне очень нравится. Одно время даже хотел сюда переехать. Но жене на работу отсюда было бы далеко. С Белой улицы и то ближе, если добираться с таким проводником, как я. – Он улыбнулся так беззаботно, словно не рассказывал о страшном периоде жизни в полном забвении, а вспоминал хорошие времена, и заговорщически подмигнул Цвете. Дескать, оценила проводника?

– Ты крутой, – подтвердила Цвета. – Когда меня Симон сюда вел, мы часа полтора по холму взад-вперед мотались, а ведь это был его любимый короткий проход. А с тобой – раз, и мы уже тут!

– Симон тоже крутой, – серьезно возразил Эдгар. – Ты же сама говорила, что до него на Другой Стороне не бывала, даже в детстве ни разу. Впервые шла. Я бы сам, знаешь, не всякого новичка провел.

Он достал из кармана телефон, объяснил:

– Сейчас такси вызову. Пешком отсюда до центра долго. А доедем буквально за пять минут. Ты как вообще?

– Гораздо лучше, чем думала, – честно сказала Цвета. – Осенью был такой ужас! Мне здесь даже воздух казался отравленным, об остальном уже не говорю. А теперь вроде вполне нормально. Даже плакать пока не хочется. У тебя легкая рука.

– Есть такое, – согласился Эдгар. – Ну и знаешь, первый раз это все-таки первый раз.


В такси они ехали молча, поэтому настроение у Цветы успело немного испортиться. Но по сравнению с тем, как было минувшей осенью – полная ерунда. Когда вышли из машины, Эдгар сказал:

– Мне, конечно, трудно судить объективно. У меня нет проблем с Другой Стороной, как у большинства наших. Я здесь так долго жил, что стал отчасти своим. Но по моим ощущениям, настроение в городе изменилось даже по сравнению с началом осени, когда ты здесь была. И продолжает меняться. Это можно почувствовать, но нельзя объяснить. Иногда мне кажется, что здесь дышится почти так же легко, как дома. А иногда, что я оказался не просто на Другой Стороне, а на другой планете, как в каком-нибудь фантастическом фильме. Но на этой планете по счастливому совпадению тоже виден свет нашего Маяка.

Зоран

Ева часто говорила: «Ты странный». И была совершенно права. Зоран был странным, и сам это признавал. И чувствовал себя странно, особенно в последнее время, особенно вот прямо сейчас. Пожалуй, скорей хорошо, но непонятно, как это «хорошо» описать. Даже себе ничего про себя объяснить не могу, – думал Зоран, лежа в постели и разглядывая потолок, по которому суетливо скакали фонарные блики. На всей Заячьей улице фонари не жестко закреплены на столбах, а подвешены на специальных декоративных петлях, вот и мотаются. Веселое получается зрелище, особенно когда снаружи ветер и дождь.


Всегда, сколько Зоран себя помнил, жизнь казалось ему прекрасной, если хорошо шла работа. Ну и наоборот. Все остальное тоже, конечно, имело значение. Но такое, второстепенное, что ли. Формальное, как справка из канцелярии какого-то небесного банка о состоянии счета, то есть судьбы. Была настоящая, главная жизнь, где кипит работа, или напротив, ни хрена не кипит, и это определяет, счастье тут у нас, или горе, стоим на месте, или несемся, и если несемся, то примерно куда. А все остальное в его восприятии выглядело каким-то отдельным дополнительным списком, вроде того, с которым ходят по магазинам, отмечают по мере приобретения: это у меня в корзине уже есть, а этого еще нет.

Вот и Зоран вполне бесстрастно отмечал в своем списке: жив, здоров (приписка: «можно пахать»), дом – есть, денег – хватает, друзья – есть (скорее все же просто приятели, зато до хрена), путешествия – нет (и это не дело), карьера – есть (хотя К. считает, для художника моего уровня это не карьера, а полная ерунда), семья – нет (сиротой остался так рано, что это просто факт биографии, а не боль), подружка – есть… а, уже нет, ушла.

Собственно, окончательно понял про «главную жизнь» и «дополнительный список», когда Ева сказала, что дальше так невозможно, что так вообще не бывает, что у людей бывает не так, что рядом с ним она чувствует, будто постепенно становится невидимкой, тает, словно уже умерла; короче, нельзя живого теплого близкого человека до такой степени не замечать. Зоран должен был огорчиться, Ева ему очень нравилась, но он почти ничего не почувствовал, только думал: «Я огорчен», – мысленно вычеркивал Еву из списка своих житейских приобретений, ставил пометку напротив пункта «подружка»: «не вышло, как жаль».


На самом деле все его женщины рано или поздно уходили по той же причине, что Ева. Говорили примерно одно и то же: ты живешь со мной рядом, словно нет никакой меня. И были правы, Зоран это и сам понимал. Думал: я, наверное, слишком художник, чересчур вдохновенный, как говорится, не от мира сего. О таких, как я только в книжках читать приятно, а жить рядом, должно быть, кошмар. Все про себя понимал, но не знал, как это исправить. Да и не особо хотел исправлять.

Не то чтобы он рисовал с утра до ночи. Иногда подолгу бездельничал, в смысле, физически ничего не делал, кисти в руки не брал, дни напролет бесцельно слонялся – по дому, по городу, по берегу моря, с друзьями по кабакам. Но все это время, пока лежал на диване, сидел на веранде, ходил по улицам, плавал, нырял, разговаривал, ел и пил, присутствовал в мире только формально, а всем своим существом пребывал на зыбкой границе между зримым светом и незримой внутренней тьмой, где мир соединяется с собственным отсутствием, полнота жизни с загадочной пустотой, в которую мы, – говорил себе Зоран, – после смерти уходим. Никто не знает, что там. Но если долго, внимательно, самоотверженно – в буквальном смысле самоотверженно, отвергая себя и весь свой предыдущий опыт – в эту пустоту смотреть, она становится зримой, кромешная тьма постепенно заполняется видимым глазу светом, и тогда оказывается, что никакой пустоты в мире нет, только прискорбная человеческая неспособность разглядеть восхитительные детали того, что нам, немощным, кажется пустотой.

Быть художником, – думал Зоран – означает преодолевать эту немощь, каждый раз как впервые; на самом деле, не «как», а всегда впервые, всегда. А потом рисовать – не по памяти даже, с натуры. Спешить, стараться успеть, пока на этой зыбкой границе еще стоит хоть какая-то часть тебя.

Звучит отлично. И результат получался отличный. И жизнь на границе между человеческим миром и тайной – отличная жизнь. Но другим людям в этой моей отличной жизни делать и правда особо нечего, – думал Зоран. – Наверное, по-дурацки себя чувствуешь, когда тот, кто рядом, постоянно пялится в пустоту.


Сна не было ни в одном глазу, хотя перед тем, как лечь, выпил – не с горя и не на радостях, а именно ради снотворного эффекта – полбутылки контрабандного сладкого «снежного», так оно называлось, вина. Глупо ворочаться с боку на бок, – решил Зоран и встал. В спальне было прохладно, поэтому он закутался в одеяло, которое волочилось за ним по полу, как жреческий шлейф эпохи Первой Империи. Подумал: жаль, что за мной сейчас никто не подглядывает, такое зрелище зря пропадает! Ну зато самому смешно.

Подошел к окну, прижался лбом к стеклу, потому что оно гладкое и холодное, реальное, как мало что в моей жизни, приятно его ощущать. И еще потому, что за окном – зимний запущенный сад. Ну как – сад, небольшой палисадник, заросший высокими старыми туями. И бурьяном каким-то живучим, которому нипочем зима. А может, не бурьяном, а специальными декоративными зимними травами? Черт разберет. Что выросло, то выросло, раз смогло, пусть живет, – думал Зоран, глядя, как свет уличных фонарей, трепеща, перепрыгивает с ветки на ветку, и улыбался – без причин, просто так.

Честно говоря, особых причин улыбаться у Зорана не было. Умом он понимал, что все плохо, Ева только вчера ушла. Ева такая хорошая, – думал Зоран, – как я теперь без Евы, месяц практически не расставались, я был влюблен, привязался, привык, люди грустят, когда расстаются с любимыми, и мне сейчас надо грустить, – говорил он себе, но все равно почему-то был счастлив, как почти всегда в последнее время. Как-то даже, пожалуй, слишком. Не в том смысле, что хотел бы перестать быть счастливым, а только в том, что к такому состоянию не привык. Каждый день, проснувшись, начинал улыбаться прежде, чем успевал открыть глаза, и это было странно и непривычно. Зоран хорошо помнил, что раньше тяжело вставал по утрам, даже если нормально выспался, все равно поначалу в голову неизменно лезли мрачные мысли о бренности бытия, до первой чашки крепкого кофе он ползал по дому, как сонная зимняя муха, да и потом ему надо было спокойно посидеть часа полтора, чтобы почувствовать себя нормальным живым человеком. Но теперь все изменилось, стало не так. Иногда Зоран думал: это потому, что я наконец-то сюда переехал, любит меня этот город, и климат мне идеально подходит, и море, и воздух, и люди, да все подходит, здесь мое место силы, как в таких случаях говорят, – но тут же спохватывался: ничего себе «наконец переехал»! Почти двадцать лет назад. А счастливая легкость пришла недавно. Кажется, перед открытием выставки, в сентябре. Или уже после открытия? В общем, примерно когда-то тогда.

5. Зеленый огонь

Состав и пропорции:

джин – 45 мл;

тминный ликер «Kummel» – 10 мл;

зеленый мятный ликер «Crème de menthe» – 10 мл;

лед.


Смешать ингредиенты в шейкере со льдом. Процедить в наполненный льдом коктейльный бокал.

Тони, снова Тони, опять

Тони просыпается в сумерках; это, на самом деле, не так уж поздно, в декабре темнеет в четыре, а смеркаться в пасмурный день начинает чуть ли не в два. Получается, мало поспал, потому что уснул уже засветло, примерно в девять утра; это перебор даже для Тони, но так отлично сидели, ничего не хотелось менять, пока Стефан не спохватился, что ему пора на работу. Смешно, конечно: быть неведомо чем, числиться начальником несуществующего отдела полиции, охраняющего незримую, которую и представить-то невозможно, границу между реальностью и ее тайной изнанкой, между явью и сном, но все равно торопиться на службу, как все нормальные люди, с утра.

И я такой же смешной, – думает Тони, укоризненно озирая огромный холодильник, в котором нет сейчас ни черта, кроме собственно холода. – Стал неведомо чем, владельцем несуществующего кафе, где завсегдатаи, в основном, смутные тени сновидцев, заплутавшие гости из иных измерений, демоны, духи, окрестные оборотни и другие невообразимые существа; условно нормальных людей по пальцам пересчитать можно, включая случайных, особо везучих гостей, но все равно почти каждый день приходится закупать обычные человеческие продукты, потому что одной иллюзией сыт не будешь, ее надо материей разбавлять.

И вот все у нас так! – думает Тони, сонно озираясь в поисках джезвы. – Иллюзии, материя, настоящее, несуществующее, невозможное и обыденное, все вперемешку. Анархия и бардак.

Тони редко об этом всерьез задумывается. Жизнь у него такая, что хоть убейся, а не охватишь умом. Поэтому думать лучше не о парадоксальном устройстве наваждения класса Эль-восемнадцать, частью которого Тони, как ни крути, сам является, а обо всем остальном. Например, о меню на вечер, списке продуктов, и о том, куда за ними лучше пойти. Или не полениться, взять машину в каршеринге и доехать до рынка Бенедикта, благо он работает допоздна? И о погоде – в смысле, как одеваться. И о том, где мы сегодня есть, – весело думает Тони. – Вряд ли по-прежнему на Доминикону. Мы там и так задержались на целых два дня.

Вот к чему, конечно, совершенно невозможно привыкнуть, так это к постоянным перемещениям, сегодня здесь, завтра там. В начале декабря вообще на Правом берегу оказались, в глубине проходных дворов на Кальварию, Тони тогда поначалу здорово огорчился: ну уж здесь-то нас никто не отыщет, – однако именно в тот вечер в кафе случился аншлаг. А потом внезапно появились в Жверинасе, и там вышло совсем смешно: вход в кафе выглядел как старый лодочный сарай; он, собственно, и был сараем, на крыше которого лежала старая рассохшаяся байдарка. От такого соседства бедняга настолько одухотворилась, что человеческим голосом попросила чего-нибудь выпить, получила стакан настойки на забытых снах, а под утро куда-то исчезла, причем с концами. Неловко получилось, то-то хозяевам сюрприз. Стефан это дело потом из любопытства расследовал, сказал, байдарка, спьяну расхрабрившись, как-то сползла по склону к реке Нерис, где превратилась в миниатюрный трехмачтовый парусник и уплыла в неведомом направлении, так что одним «Летучим Голландцем» в мире стало больше. Правда, пока никому не известно, в каком.

Тони улыбается, вспоминая спятившую байдарку, натягивает штаны поприличней, все-таки предстоит выход в свет. Придирчиво оглядывает себя в зеркало – я вообще адекватно выгляжу? Как нормальный человеческий человек? Ну, вроде да – одна голова, две руки, две ноги, одет, как большинство прохожих на улице, а что стричься давно пора, так это и с нормальными людьми постоянно случается. Но на всякий случай Тони надевает серую трикотажную шапку, шапка – именно то, что надо, актуальный элемент гардероба, в этом смысле, очень удобное время года зима, – думает он, шнуруя ботинки. В этом смысле зима как раз крайне неудобное время года, в шлепанцах на босу ногу далеко не уйдешь.

* * *

Тони Куртейн откладывает в сторону книгу – потом дочитаю, не до пыльных бунтов эпохи Второй Империи мне сейчас – покидает любимое кресло, в котором сегодня ему не сидится, все неудобно, неловко, мешает, как будто задницу чьей-то чужой подменили, пока спал. Он улыбается почти против воли, вообразив подробности преступления века и заголовки в вечерних газетах: «Похищена бесценная задница смотрителя Маяка!» – и отправляется в кухню. Открывает холодильник, снова его закрывает, потом осматривает буфет. Еды в доме даже больше, чем надо одному человеку. Но из того, что есть, ничего не хочется. Хочется непонятно чего.

Весь день сегодня наперекосяк, – думает Тони Куртейн. – А все потому, что разбудили до рассвета, засранцы; это в последнее время какая-то новая мода: нажраться на Другой Стороне до возвращения в детство и в таком виде с песнями вваливаться на Маяк. Сердится, но и сам понимает, что несправедлив: для того и Маяк, чтобы люди на его свет приходили, а в какое время суток и в каком состоянии, их дело, меня не касается, лишь бы возвращались домой с Другой Стороны.

На самом деле, выпроводив тех шумных гуляк, Тони Куртейн снова лег и нормально выспался, ему просто обидно, что не удалось ни досмотреть, ни даже толком запомнить прерванный их появлением предутренний сон. Там была какая-то фантастическая вечеринка с фейерверками и драконами на Другой Стороне, в кабаке двойника, а подобные сны Тони Куртейн любит больше всего на свете; как в старину говорили, душу за них бы продал.

Он бы и наяву не оказался от таких вечеринок, да какое уж тут «наяву». Поди до них доберись, – думает Тони Куртейн. – Чуваки на Другой Стороне веселятся, а я здесь сиднем сижу.

На Другой Стороне он был всего дважды, и оба раза как-то само получилось, хотя и этого, по идее, быть не могло. До сих пор считалось, что смотритель Маяка попасть на Другую Сторону вообще ни при каких обстоятельствах не может. И со своим двойником до самой смерти не встретится. Но ему повезло.

Тони Куртейн ставит на плиту чайник – когда голоден, а от еды воротит, чай вполне заменит горячий суп. Пока вода нагревается, Тони Куртейн стоит у окна, прижавшись лбом к стеклу, смотрит на пустынную улицу. Думает, мысленно обращаясь к своему двойнику: ты бы, что ли, сам в гости зашел, раз уж я не могу. Как тогда, в сентябре. Отлично же посидели. Хотя ты же, наверное, тоже по заказу не можешь, а то бы давно пришел.

И Эдо уже три дня не было, – мрачно думает Тони Куртейн. – Сидит на своей Другой Стороне, как медом ему там намазано. Работа работой, нельзя отвлекаться, это я понимаю, но на полчаса-то всегда можно зайти.

Думает так, но и сам понимает, что несправедлив. Не медом там Эдо намазано, совсем иначе это вещество называется. Например, «суперклей». Зайти на полчаса хорошее дело, когда живешь на соседней улице. А с Другой Стороны на Эту туда-сюда не набегаешься, особенно если не можешь пройти сам, без проводника. Но кому от этого понимания легче, – сердито думает Тони Куртейн. – Уж точно не мне.

Похоже, – с удивлением понимает Тони Куртейн, – я банально соскучился. Даже не столько по Эдо и своему двойнику, сколько по самому себе, тому, каким становлюсь в хорошей компании. Засиделся дома один без друзей, вечеринок и других развлечений, и предсказуемо скис. А это не дело. Мне киснуть нельзя. Я же так все на хрен испорчу. Яркость света совершенно точно зависит от смотрителя Маяка. А вдруг не только она? Скорбь и отчаяние, как показала практика, делу даже на пользу, но может, когда я просто всем вокруг раздражен, идти на мой свет становится неприятно? И люди из-за этого начнут застревать на Другой Стороне? Вроде ни о чем подобном в инструкциях не написано, но Маяк – дело темное. Никто, включая сотни моих предшественников, толком не знает о нем ни черта, только догадываются – каждый о чем-то своем. Ладно. Надо бы мне погулять, что ли, выйти. Я же осенью, было дело, давал себе обещание хотя бы раз в два-три дня выбираться к морю. А потом забил и забыл. Главное, мне же у моря нравится! И настроение сразу делается, как надо. А я все равно туда не хожу, как будто назло ему и себе.

Тони Куртейн достает из буфета бутылку темного рома, батон травяного хлеба, берет недавно заточенный нож и режет хлеб на тонкие ломти. Бутербродов должно быть много; мало ли, что сейчас никаких бутербродов не хочется, у моря что угодно отлично зайдет.

* * *

Тони выходит во двор, вдыхает сладкий от сырости воздух, в сумерках синий, кажется, даже на вкус. Отличный сегодня день, очень теплый для декабря, ветер больше похож на весенний, и запах принес совершенно апрельский, травяной и одновременно медовый, словно дикие сливы уже зацвели. Озирается – где мы сегодня? Так сразу, навскидку все равно непонятно. Не был здесь то ли очень давно, то ли вообще никогда. Как долго ни живи в городе, сколько по нему ни броди, всегда останутся белые пятна, неисследованные места.

Ладно, – думает Тони, – двор как двор, дома послевоенной постройки, наверняка где-нибудь в Новом городе, там таких полно.

Тони оборачивается назад: интересно, откуда я вышел? Как сегодня выглядит вход в кафе? За спиной у него не гараж, не дровяной сарай, не заброшенная пристройка, как чаще всего случается, а обычная дверь подъезда, только не коричневая, как все остальные, а цвета морской волны. Без кодового замка и без ручки, как хочешь, так и открывай. Ну, бывает. Пару раз уже точно была обычная дверь подъезда, на Швитригайлос, на Басанавичюс и где-то еще, – вспоминает Тони.

На самом деле, совершено неважно, как выглядит вход в кафе, кому надо, как-нибудь да войдет, остальные его не заметят, а если даже заметят, не обратят внимания, значения не придадут. Но все равно интересно. Каждый раз, как впервые: где мы сегодня и как выглядит вход? Словно узнаешь о себе что-то новое, хотя хрен это знание расшифруешь. Сине-зеленая дверь – почему именно этот цвет? И почему дверь без ручки? Просто для смеху, или это пророчество, что сегодня к нам никто не придет? А двор на… – ага, на Паменкалне, так и есть, в Новом городе, я угадал, – думает Тони, выйдя на улицу и оглядевшись по сторонам; понятно теперь, почему двор незнакомый, мало в этом районе гулял. Вот интересно, то, что мы сегодня в дворе на Паменкалне, это просто так, обычная лотерея без особого смысла, или все-таки что-нибудь означает? И если да, для кого это важно – для меня, или для самой улицы, или для тех, кто сегодня вечером к нам придет? Когда речь о кафе, Тони всегда думает в множественном числе: «мы», «к нам», «у нас», – хотя и хозяин, и повар там только он. Но если бы не было этого «мы», всего остального тоже бы не было. Наваждению нужны те, кому оно может мерещиться, морок немыслим без того, кто его однажды навел.

* * *

Тони стоит на улице Паменкалне, напротив холма и никак не может решить, что ему теперь делать: брать машину и ехать на рынок, или топать пешком до большого супермаркета «Максима», благо отсюда недалеко? Ладно, – наконец говорит себе Тони, – чего я на том рынке не видел. Зелень там свежая, лучше, чем в супермаркете. Но с мясом в это время уже не очень. А в «Максиме» какой-никакой выбор всегда есть. И остальное найдется.

И нести покупки вниз, под гору будет легко, – думает Тони, перебегая дорогу в неположенном месте, потому что педантично следовать правилам уличного движения, будучи фрагментом наваждения класса Эль-восемнадцать, все-таки перебор.

Тони поднимается по склону холма Тауро, скользкому от мокрых осенних листьев, облетевших еще месяц назад, в ноябре; мог бы подняться по лестнице, но идти по ступенькам скучно, а от скуки он быстро устает. Думает обо всем понемножку, но в основном – про будущий ужин, составляет меню; ясно, что зимой всегда отлично заходит Немилосердный суп, и варить его просто, а вот что кроме супа? Только не пироги, уже надоели, они в последнее время практически каждый день. Ну не котлеты же, – думает Тони и тут же спрашивает себя: – А собственно, почему не котлеты? Половину можно испечь в духовке, половину пожарить на сковороде. Я сто лет уже котлеты не делал, их сметут на ура.

Приняв решение, Тони наконец замечает, что больше не поднимается на холм, а идет по совершенно ровной поверхности, причем не по траве и не по асфальту, а по песку, по самой кромке прибоя, и к его ботинкам неторопливо, как хищник, уверенный в том, что жертва уже никуда не денется, приближается темная, густая, тяжелая морская волна. Жертва и правда никуда не делась, в смысле, Тони мог бы успеть отбежать подальше, но так охренел, что не стал.

Тони стоит на берегу Зыбкого моря и думает: елки, ну я попал. Это как вообще? Я же ничего специально не делал. Я вообще был не в том настроении… Или как раз именно в том?

Тони счастлив, потому что внезапно оказаться на тайной изнанке города – огромное счастье, тут нечего обсуждать. Но и сердит, как всегда, когда нарушаются планы. И совершенно растерян, очень уж неожиданно получилось. Именно сегодня ни о чем таком не мечтал, не прикидывал, как бы так исхитриться, даже не вспоминал.

Тони думает: ладно, ничего не поделаешь, я уже тут. Будем надеяться, у кого-нибудь всемогущего хватит могущества сегодня меня заменить. Все взрослые лю… непостижимые сущности, как-нибудь не пропадут. Если сильно проголодаются, пиццу навынос закажут, а выпивку сами в буфете найдут, – говорит себе Тони и одновременно прикидывает, что большая Максима работает круглосуточно, так что когда бы отсюда ни выбрался, надо будет зайти туда за продуктами, потому что дома реально шаром покати. Вряд ли стану возиться с котлетами, – думает Тони, – но уж суп-то точно можно сварить.

Откорректировав таким образом планы на вечер и окончательно успокоившись, Тони закатывает до колена штаны, снимает промокшие насквозь ботинки и такие же мокрые, хоть выжимай, носки. Думает: как же все-таки тут тепло! Не лето, конечно, но примерно как у нас в октябре. Интересно, это случайно мне повезло с погодой, или климат напрямую зависит от свойств материи, поэтому здесь каждую зиму так хорошо? Надо же, и песок еще теплый, хотя уже ощутимо стемнело, наверное, был солнечный день. Даже море прогрелось, – думает Тони, с удовольствием шлепая по кромке прибоя. – Нырять я сейчас, пожалуй, все же не стал бы, а вот так погулять – в самый раз.

* * *

Тони Куртейн выходит на конечной остановке трамвая; в вагоне он был один. Мало охотников ездить к морю вечером буднего дня в декабре. А может, это Зыбкое море устало от нас за лето и не хочет, чтобы люди к нему толпами ездили? Не удивлюсь, если решает оно, – думает Тони Куртейн, пока идет по улице Пасмурных Вечеров, ускоряет шаг, словно опаздывает на встречу. Хотя ни с кем о встрече не договаривался и прийти к определенному часу не обещал. Однако продравшись сквозь заросли усыпанного крупными, почти черными ягодами шиповника и оказавшись на пляже, он переходит на бег и еще издалека, громко, не стесняясь возможных свидетелей, кричит, обращаясь к Зыбкому морю, как к старому другу: «Это я! Прости, что так долго не приходил, – и добавляет тихо, почти шепотом, потому что уже добежал, встал так близко, что ботинок лижет волна: – Сам, знаешь, честно, не понимаю, почему с сентября ни разу сюда не доехал. Дурак я совсем у тебя».

Море отвечает что-то на своем языке, слов не понять, но, судя по интонации, ласково. С точки зрения моря, – вдруг понимает Тони Куртейн, – времени не то чтобы вовсе нет, но течет оно явно как-то иначе. Иногда наше «каждый день» для него все равно слишком редко. А иногда даже «год назад» – как вчера.

Тони Куртейн стоит на кромке прибоя, босой, закатав штаны до колен. Все-таки Зыбкое море есть Зыбкое море, законы природы ему не писаны, день был солнечный, но холодный, а вода сейчас теплее, чем была в сентябре.

В кои-то веки он ни о чем не думает, то есть правда вообще ни о чем, просто смотрит на темную зимнюю воду, густую, тяжелую, как расплавленное стекло, и сам ощущает себя отчасти водой, а отчасти все еще человеком, потому что будь он совсем водой, вряд ли вот так стоял и смотрел бы на ленивые волны. Будь он водой, он бы тек.

Наконец Тони Куртейн приходит в себя настолько, что совершенно по-человечески расстегивает теплую куртку, достает из внутреннего кармана бутылку темного рома, и рокот прибоя становится отчетливо одобрительным: вот это ты правильно делаешь, вовремя вспомнил, давай угощай. Тони Куртейн отпивает совсем небольшой глоток, щедро плещет ром в море и почти беззвучно, одними губами произносит свой любимый, самый короткий в мире тост: «Будь!» В этот момент на его плечо ложится рука и голос, на этот раз отчетливо человеческий, шепчет в самое ухо: «И мне оставь». Тони Куртейну даже оборачиваться не надо, кто хотя бы однажды ощутил прикосновение двойника, ни с чем другим его не перепутает. Поэтому он только спрашивает: «Это ты вообще как?»

* * *

– Увидел тебя и сразу подумал: теперь все понятно, вычитал в своих книжках какое-нибудь древнее заклинание и вызвал меня, как демона из преисподней! – хохочет Тони, вгрызаясь в бутерброд с ветчиной с такой жадностью, словно год сидел на диете. Впрочем, он и правда сегодня не завтракал. Просто не нашел, чем.

– Не-а, не вызвал. Я не умею. Но кстати, как раз сегодня тебя вспоминал и понял, что очень соскучился, – с набитым ртом отвечает Тони Куртейн, который тоже не завтракал и не обедал, потому что ничего не хотел. Но теперь захотел как миленький. Великая вещь морской воздух. И конкуренция тоже великая вещь. – Мне, прикинь, приснилась какая-то вечеринка в твоей бадеге. Там еще то ли дракон запускал фейерверки, то ли из фейерверков родился дракон, теперь уже ничего толком не помню. Невовремя разбудили. Ужасно обидно. Хороший был сон.

– Вечеринка, кстати, была, но вроде бы без драконов, – неуверенно говорит Тони. – А фейерверки… Ай, слушай, так это, наверное, Нёхиси превращался. Он все время во что-нибудь этакое превращается, иногда как раз с фейерверками, мы просто давно привыкли, уже и внимания не обращает никто… Погоди, это, что ли, у нас бутерброды уже закончились?

– Закончились, – подтверждает Тони Куртейн. – Я же на тебя не рассчитывал. Мало сделал. Всего-то двенадцать штук.

– В следующий раз рассчитывай, – ухмыляется Тони. – В твоем положении следует быть оптимистом. Твердо знать, что как бы ни складывалась жизнь, а в любой момент не пойми откуда может вывалиться голодающий допельгангер и слопать все, что найдет.

Валя

Ты будешь дорогой, я – тем, кто так и не вышел из дома. Ты будешь сном, я проснусь и забуду тебя. Ты будешь светом, я закрою глаза. Ты будешь чудом, я – тем, с кем оно не случилось. Ты будешь словом, я – чужеземцем, который его не поймет.

Валя открывает глаза, утыкается лбом в мутное, холодное, мокрое снаружи, пыльное изнутри стекло, думает: дура, дуууууура, я дура, дура это теперь я; хватит, – думает Валя, – хватит, хватит, пожалуйста, хватит уже о нем, хватит корчить из себя поэтессу, сочинять красивые фразы, которые никогда не напишу и не отправлю, и слава богу, что не отправлю, потому что если все-таки да, Лева только плечами пожмет: «Совсем кукуха поехала». Какое, на хрен, «ты будешь светом», кто будет светом – Левочка, да? Вот этот му… да ну нет, на самом деле, никакое не «му», он нормальный, Левка отличный, просто, ну, не любит меня, так бывает – не любит, и все. Меня еще восемь, или сколько нас там сейчас на Земле миллиардов не любят, почему им можно меня не любить, а именно Леве вдруг с какого-то перепугу нельзя?

Валя всматривается в темноту. Давно не ездила в автобусах, всегда сама за рулем, а сегодня вдруг решила отвезти документы тетке автобусом, чтобы сослаться на расписание и не засиживаться в гостях. На самом деле, это была плохая идея, – думает Валя. – В последнее время у меня что-то много плохих идей.

Пока планировала, казалось, ехать автобусом будет очень приятно, дольше, чем на машине, зато напрягаться не надо, почти целый час можно ничего не делать, отдыхать и смотреть в окно. Она, собственно, смотрит, но что тут увидишь, только темнота, изредка фонари и фары встречных автомобилей, без особой нужды за город сейчас никто не поедет, вторник, вечер, дождь моросит, зима, снова зима, ну как же так получается, буквально только что было лето; ладно, осень тоже была, но какая-то слишком короткая, по ощущениям, не больше недели, любимое пальто всего три раза надеть успела, и все, конец, снова гребаная зима, закончен сезон непрактичных нарядов, ты один мне поддержка и опора, о старый, страшный, дешевый и бесформенный теплый пуховик. Не будь тебя, как не впасть в отчаяние… а с тобой еще легче впасть.

Ты будешь летом, – думает Валя, снова закрыв глаза, – а я старым пуховиком, который убрали в кладовку, чтобы оставался там до зимы.

От этого унылого образа ей становится смешно и наконец-то легко, как будто вот прямо сейчас все наконец-то и правда закончилось, как кнопку нажали, раз – и нет никакой несчастной любви. Валя не особенно обольщается, потому что так уже много раз было – внезапное освобождение, облегчение, граничащее с эйфорией, но потом приходишь домой, а там стул, который вместе раскрашивали, три желтые ножки, четвертая черная с надписью «я дитя тьмы», там плед в зеленую клетку, в который вместе кутались, сидя а августе на балконе, там, собственно, сам балкон, где провели вместе столько прекрасных часов, и ящики с неувядающими мелкими хризантемами, которые принес, никуда не денешься, Левка и сам посадил, как будто собирался навсегда остаться, а на самом деле ничего он не собирался, подумаешь, ерунда какая, посадил хризантемы, хризантемы – не обязательство, а просто цветы.

Когда человек хочет с тобой остаться, он остается, – думает Валя. – А когда человек тебя любит, это – ну, обычно выражается в каких-то практических действиях. Это же только в любовных романах принято из каких-то винтажных соображений чувства скрывать, а жизнь честнее и проще: если человек чего-нибудь хочет, непременно постарается это получить. А если ни разу не попытался, а потом вообще постепенно исчез из поля твоего зрения, значит и не хотел. Не надо гадать, фантазировать, себя уговаривать, не надо придумывать ничего.

От этих печальных, в сущности, мыслей Вале становится еще легче. Совсем легко. Потому что если на самом деле ничего не было, значит и не потеряла я ничего. Ты будешь гипотезой, а я – показаниями приборов, которые ее опровергли. Привет.

Валя открывает глаза и видит, что пока она думала о приборах, гипотезах и любви, которой никогда не было, автобус успел въехать в город; ничего по-прежнему толком не видно, но здесь уже есть светофоры, из-за какого-то оптического искажения они кажутся огромными, как прожекторы, и сейчас за окном сияет ярко-зеленый свет.

В городе водители обычно соглашаются остановиться и высадить пассажиров, где тем удобней, если заранее попросить, но Вале не надо, ей домой от автовокзала ближе всего, можно сидеть спокойно, не опасаясь пропустить свою остановку. Однако повинуясь какому-то безотчетному порыву, она поднимается, медленно идет по проходу, одной рукой цепляясь за поручни, другой волоча за собой чемодан, глядит не под ноги, а в окно, за которым сияет зеленый свет далекого светофора, слишком яркий, слепит глаза, но смотреть на него все равно почему-то приятно, такой красивый, радостный, праздничный свет; Валя идет по пустому вагону и думает: как же странно, что в вагоне никого, кроме меня. Это я что, ехала почти целые сутки и не заметила, что одна? Да ну, нет, ерунда, были еще пассажиры, два молодых человека сидели в конце вагона, всю дорогу играли во что-то на странной, раньше таких не видела, шестиугольной доске, и песьеглавец с улыбчивым толстым младенцем, и пожилая женщина с прозрачным, как на фиранских картинах, лицом всю дорогу просидела с кальяном в курящем купе; наверное все просто вышли час назад в Шелой-Хассе, там же сейчас карнавал в честь прихода зимы, конечно, туда все едут, и только я, как скучная клуша, домой-домой, потому что завтра вечером на работу, так, чего доброго, вся жизнь пройдет без излишеств и наслаждений, – думает Младшая Сумеречная Начальница Во-Ин-Талли; впрочем, это чистой воды кокетство, не жалуется, а хвастается, красуется – за неимением аудитории, перед собой. На самом деле Во-Ин-Талли очень любит свою работу и соскучилась по дому в командировке, хочет поскорее вернуться в свой туманный сад, где пока она ездила, наверняка расцвели первые иринии. Ну или не расцвели.

Состав замедляет ход, ползет вдоль перрона, Во-Ин-Талли, слегка раздосадованная тем фактом, что некоторые процессы подчиняются не ее воле, а чьей-то еще, демонстративно возводит глаза к потолку – сколько можно тащиться? – и нетерпеливо подхватывает чемодан. Наконец поезд останавливается, проводник открывает дверь, Во-Ин-Талли, торжествующе улыбаясь, покидает вагон, вдыхает знакомый, неповторимый, любимый до боли в сердце горький запах цветущих зимних садов, мокрой земли, дыма ночных ритуальных костров, Валя растерянно смотрит вслед удаляющемуся от остановки пригородному автобусу: что я наделала, где я вышла, зачем?

Валя оглядывается по сторонам; ладно, где я, предположим, понятно, Новая Вильня, улица Парко, самая дальняя жопа мира, но родная, знакомая жопа, то есть ясно, как из нее выбираться, рядом конечная остановка семьдесят четвертого, можно без пересадок доехать до центра, даже такси не придется вызывать. Но господи боже, как я сюда попала? – думает Валя. – Что вышла гораздо раньше, чем собиралась, это еще ладно бы, но Новая Вильня – восточная окраина, а я возвращалась из Тракая, значит должна была въехать в город с противоположной стороны!

На самом деле Валя отлично помнит, как выходила из поезда на вокзале и что это был какой-то совсем незнакомый, но для той, которая выходила, знакомый вокзал. Валя помнит даже, кто именно из этого поезда выходил, вернее, какая она в тот момент была – счастливая, нетерпеливая, немного сердитая, привыкшая, господи боже, как сформулировать – командовать? повелевать? Скорее просто к тому, что обычно реальность движется в полном согласии с ее волей, а поезд с волей не согласовывался, слишком долго тормозил, поэтому на него и сердилась – не всерьез, понарошку, как на неласкового, не позволяющего себя погладить уличного кота. Сейчас вспоминать смешно и почему-то совсем не страшно, хотя, наверное, должно быть страшно, когда сходишь с ума.

Что это было вообще? – думает Валя. – Я же нормальная, никогда ничего такого, и вдруг – все, привет. Помню о себе то, чего не случилось, и никак не могло, но от этих ложных воспоминаний мне почему-то так весело и хорошо, как никогда в жизни не было. А если и было, то в раннем детстве, когда еще почти не умеешь думать, только существовать и чувствовать. Очень давно.

В этот момент Валя наконец замечает, что рядом с ней стоит чемодан. Большой, серебристый, тот самый. Тот самый, с которым я – не я, та, другая – ехала в поезде. Та, которая примерещилась. Совсем незнакомая, чужая, очень счастливая, властная, все-таки может быть немножечко я, – думает администратор языковых курсов Валя, пока ее руки, не дожидаясь соответствующей команды, открывают чемодан Младшей Сумеречной Начальницы Во-Ин-Талли. Чемодан наполовину пуст, а наполовину полон туманом, туман клубится над автобусной остановкой «улица Парко», стекает по склонам Павильняйских холмов, плывет над рекой, приближаясь к сердцу Старого города, весь город окутывает этот туман.

Это я, значит, вернулась из командировки, – с холодным спокойствием думает Валя, сидя на автобусной остановке. – И привезла нам туман.

6. Зеленый Каппа[2] в горах

Состав и пропорции:

1 часть ликера TatraTea;

1 часть сакэ;

чайная ложка сока имбиря;

лимонад Ramune со вкусом маття;

сок половины лайма;

сироп зеленого чая.


Охлажденные ингредиенты налить в высокий стакан, наполнить льдом и долить лимонадом. В половинку лайма без мякоти аккуратно налить чайный сироп. Положить в центр стакана.

Сабина

Сабина выходит из пятиэтажного дома на улице Ринктинес, она тут сейчас живет в квартире… ну, вероятно, близкого друга, раз уступил ей свое жилье. Или щедрого мецената, или поклонника, или старого должника; факт, что квартира пока свободна и до какой-нибудь даты моя, – объясняет себе Сабина в тех редких случаях, когда ей приходит охота что-нибудь себе объяснить. Прямо сейчас она понятия не имеет, как завладела этой квартирой, но когда – если – хозяин (хозяйка?) объявится, Сабина его, конечно же, сразу узнает. Не факт, что действительно вспомнит историю их отношений, но скажет то, что от нее ожидают, на том языке, на каком следует говорить. Короче, это точно не повод для беспокойства, пусть идет, как идет. Чтобы удержаться на поверхности моря, не обязательно помнить, как оно называется, где находится пляж, какой дорогой, как и с кем сюда добиралась, кто сторожит одежду, куда потом собиралась, достаточно просто плыть. Сабине нравится думать, что ее жизнь – это море. Она – умелый пловец.

Словно бы в подтверждение, в кармане куртки вздрагивает телефон, сообщение в мессенджере, по-польски, с латвийского номера, от абонента WV: «Если захочешь, в квартире можно остаться аж до пятого января, обнимаю». Сабина отвечает: «Отлично, спасибо огромное», – и улыбается: ну надо же, можно остаться! То есть, получается, раньше было нельзя? И потом, после пятого января снова станет нельзя? Забавно. Интересно, кто придет меня выселять? Впрочем, до пятого января еще далеко, целый месяц, мне столько, наверное, и не надо. Но все равно приятно, что в квартире можно остаться. Неохота прямо сейчас куда-то переезжать.

Когда Сабина о чем-то думает «неохота», – это означает, что время делать это пока не пришло. А когда придет, ей сразу захочется, да так сильно, что никто не удержит; с другой стороны, кому бы могло понадобиться зачем-то меня держать? – весело думает Сабина, перепрыгивая через оказавшуюся на ее пути скамейку, не потому, что давала обет всегда ходить по прямой, это все-таки вряд ли, а просто так, от избытка сил.

Интересно, – думает Сабина, – а я вообще давала какие-нибудь обеты? В обмен на заклинание «атрэ хэоста», бесконечно длящее жизнь? По уму, должна была, да. Это прикол, конечно: дать обет и его не помнить, но неукоснительно исполнять. А может, кстати, в этом и заключается мой обет – обо всем забывать?

Думать об этом Сабине не мучительно, а весело и интересно. Ей часто бывает весело. И интересно практически все.


Сабина идет через двор, вернее, через множество почти одинаковых дворов, застроенных старыми типовыми пятиэтажками и панельными девятиэтажками, чуть поновей. Так себе зрелище, но Сабину оно совершенно устраивает, она с удовольствием смотрит по сторонам – на грязноватые светлые стены, разноцветные автомобили, голые черные ветви деревьев, турники и песочницы, пустые по случаю буднего зимнего дня. Сабине все равно, где ходить и на что смотреть. С ее точки зрения, красивых и некрасивых домов не бывает, дома это – ну, просто дома. Они нужны, чтобы люди жили не на улице, а под крышей, в тепле, и в этом смысле все дома, кроме заброшенных и недостроенных, одинаково ценны – в них живут. Впрочем, в заброшенных жили раньше, а в недостроенных будут жить когда-то потом.

И ко всему остальному, что можно увидеть, когда идешь по городу – дворам, тротуарам, деревьям, троллейбусам, клумбам, витринам, автомобильным стоянкам, трансформаторным будкам, ангарам, фонарным столбам и мостам – у Сабины такое же отношение. Если есть, значит зачем-то нужны, спасибо, пусть будут. А как что при этом выглядит, особой разницы нет.

Не то чтобы Сабина была нечувствительна к красоте. Просто красоту она видит в движении света, пронизывающего весь мир. Людям обычно это зрелище недоступно, Сабина в курсе, поэтому вслух о невидимом свете не говорит. Иногда ей жаль, что не с кем его обсудить. Было бы здорово. Все равно что пойти на выставку с понимающим другом, чтобы шептаться: «Смотри какое!» – и хором огорченно вздыхать: «Ой нет, здесь надо было не так». Но тут ничего не поделаешь, Сабина одна.

По правде сказать, движение света редко бывает настолько красиво, что стоишь и смотришь, забыв, как дышать. Хотя, справедливости ради, в этом городе красивых фрагментов встречается больше, чем в других городах. Но чаще тайный невидимый свет не льется, а дергается, мелькает, мигает в таком утомительном ритме, что поневоле позавидуешь тем, кто не способен его воспринять.

Ну, это, положим, просто для красного словца сказано – «позавидуешь». На самом деле, конечно же, нет. Нечему тут завидовать. Не видеть несовершенство мира – не выход. Выход – все видеть и по возможности исправлять. Сабина умеет. Это ее любимое занятие – дирижировать невидимым светом, выравнивать его яркость и ритм. Сабина знает (она не помнит, откуда, то ли где-нибудь научилась, то ли изобрела сама) специальные жесты, почти незаметные посторонним, а если даже кто-то заметит, не придаст значения – подумаешь, какая-то тетка на улице резко взмахнула рукой. От этих жестов мучительно мельтешащий невидимый свет начинает плавно течь и ровно сиять. Иногда всего на минуту, а иногда надолго. Может быть, вообще навсегда. Но это не проверишь, конечно. Чтобы проверить, надо вечно жить в одном городе, а Сабине нравится часто переезжать.

Но проверять и не надо. Как получилось, так получилось, любое мнимальное изменение лучше, чем совсем ничего. А самой Сабине для радости нужен не результат, а сам процесс исправления, когда от одного движения руки устанавливается гармония и рождается ей одной очевидная красота. В такие моменты она не то чтобы вспоминает, скорее, всякий раз заново понимает, зачем вообще родилась.

Поэтому когда Сабину спрашивают о профессии – очень редко, она производит впечатление человека, к которому с вопросами лучше не приставать – так вот, если все-таки спрашивают, Сабина всегда говорит, что она художница. Кем еще считать себя человеку, которого, по большому счету, интересует только одно – красота. А что эту красоту никто не увидит глазами – дело десятое. Все равно как-то, да чувствуют. Люди чувствуют гораздо больше, чем способны осознавать.


Сабина выходит на улицу Кальварию и направляется к Зеленому мосту. Когда покидала дом, никаких особых планов у нее не было – пойти, куда понесут ноги, посмотреть, как по-разному в разных местах светится мир, внести исправления, где и когда захочется; в общем, все как всегда. Но вот прямо сейчас она ощущает желание погадать, сильное, простое и скорее приятное, как голод, который легко утолить. Гадание для Сабины тоже способ изменять течение света – в человеке, который к ней за этим придет. Особое удовольствие, не каждодневное, можно сказать, праздничное усилие. Человек – объект уникальный. Микроскопический, незначительный и одновременно – целый огромный мир. Такой парадокс.

Сегодня, – думает Сабина, – как раз подходящее настроение. Сегодня Канон Перемен мне отлично зайдет. Пойду в ту кофейню с камином… нет, лучше поеду. Хочу побыстрее! Остановка через дорогу, автобусы меня любят, нужный сразу придет.


Остановка украшена рождественской рекламой: мужчина везет на санках ребенка с кучей подарков в разноцветных пакетах. Сабина на миг застывает перед рекламным щитом – что это? Почему так счастливо колотится сердце? Почему мне кажется, будто эта бесхитростная картинка – про меня? И уже в автобусе вспоминает: снег, зима, санки, темнота, огни вдалеке. Когда я была маленькая, мама катала меня на санках. Или не мама? Неважно, кто-то хороший катал. У меня было отличное детство, какое счастье, что это так! Даже если я только что сочинила про снег и санки, все равно теперь оно – правда. В моем положении нет особой разницы, придумывать, или вспоминать.

Я

Я сижу на крыше дома, доставшегося мне когда-то в наследство от деда. Когда дед умер, мне едва исполнилось восемнадцать, только-только школу закончил; на самом деле, большое ему спасибо за то, что продержался так долго. Я – поздний ребенок, и мать тоже поздняя, даже по нынешним меркам, то есть дед уже совсем старым был, когда умер, девяносто два года, не кот чихнул.

Я почему говорю спасибо – да потому, что без деда, к которому можно было прийти в любое время и оставаться, сколько захочешь, и жаловаться, и хвастаться напропалую, врать с три короба, выдавать свои самые тайные тайны и просто молчать, – в общем, не уверен, что без дедовской беспечной усмешки и убежища в его доме я бы пережил превращение из ребенка во взрослого человека. До сих пор помню, какой это был лютый ужас – словно лучшую часть тебя положили под пресс и выжимают из нее жизнь, силу, смысл и все остальное, что имеет значение, причем даже не потому, что оно кому-то понадобилось, а просто чтобы у тебя всего этого больше не было. То есть все твое драгоценное даже не пожирают какие-то жуткие чудища, оно просто так утекает, потому что время пришло, и ты сам постепенно становишься жутким чудищем под названием «обычный взрослый человек». Все понимаешь, отчаянно, всем собой не соглашаешься превращаться, но превращаешься все равно.

Ну, правда, я тогда не до конца превратился. Слегка подпортился, но все-таки уцелел. Остался невыносимым упертым психом, способным желать исключительно невозможного, ежедневно грозить кулаком небесам и просить, а убедившись в полной бесполезности просьб, отчаянно требовать причитающихся мне по праву – то есть просто по факту рождения – невообразимых чудес, наполняющих смыслом всякую жизнь.

Короче, дед меня натурально спас – и своей долгой жизнью, и оставленным после смерти наследством. Где бы я сейчас был, если бы не этот дедовский дом. Да пожалуй, нигде бы уже и не был, – вот о чем я думаю, сидя на крыше дома, который служил мне убежищем в самые черные дни, то есть практически всю мою человеческую жизнь. И до сих пор остается, хотя быть сейчас моим домом – дело нелегкое. Но он как-то справляется. Специально ради меня научился скитаться с места на место по речным берегам, становиться незаметным для человеческих глаз, а тем, кто все-таки его разглядит, казаться нежилой, негодной развалиной, которую вот-вот снесут. Давным-давно уже не от чего, да и некому убегать, а убежище все равно осталось. И это, конечно, гораздо лучше, чем наоборот. Был бы дом, а что с ним делать – найдется. Например, безлунной пасмурной зимней ночью сидеть на крыше, до ушей закутавшись в одеяло. Впрочем, судя по тому, что у меня даже кончик носа не мерзнет, на улице сейчас довольно тепло.


Угревшись, я почти начинаю дремать и лениво думаю, что следовало бы вернуться в дом и там уже дрыхнуть, сколько душе угодно, потому что тело у меня этой ночью вполне человеческое, надо его беречь.

Думать о том, как я вот сейчас, буквально через минуту встану и куда-то пойду, легко и приятно, а вставать и идти – не очень. Я бы с удовольствием превратился в туман, вот уж кому ни вставать, ни куда-то ходить не надо, но какой из меня сейчас, к лешим, туман.

Ладно, ладно, – лениво думаю я, – встаю, вот уже встал практически, – и даже начинаю понемногу разматывать кокон из одеяла, но в этот момент из ночной темноты возникает перламутрово-белая маска с пустыми прорезями для глаз, за которыми плещется зыбкая, явственно влажная тьма.

Покажи мне такое лет двадцать назад, я бы с перепугу коньки отбросил, хоть и считался на общем фоне почти возмутительно храбрым, да и сам себя таковым наивно считал. Но с тех пор я много чего интересного навидался и успел убедиться, что в мире есть только одно по-настоящему страшное зло – полное отсутствие чудесных видений. Так что грех придираться к их оформлению. Лишь бы одолевали почаще, спасибо, беру.

К тому же конкретно это ужасающее лицо и тьма, которая у него вместо глаз, очень хорошо мне знакомы. Поэтому я улыбаюсь и говорю:

– Вот это здорово ты придумал – наконец объявиться. Где тебя черти носили целых четыре дня?

– Никто меня никуда не носил, – надменно отвечает Нёхиси. – Я сам носился, где душа пожелает. И сюда тоже сам принесся. Прикинь, всего в жизни добился сам! – и страшно довольный собой, хохочет всей своей белоснежной маской и всей тьмой, которая у него вместо глаз, и той тьмой, которая нас окружает, и безлунной ночью, и погасшими окнами соседних домов, и не выпавшим, хоть и обещанным всеми прогнозами снегом, и отсутствием уличных фонарей. Но тут же хмурится: – Погоди, а разве прошло аж четыре дня? Ты серьезно? Прости, я был совершенно уверен, что загулял всего-то на вечер. Вечно я во времени путаюсь. Хоть часы носи!

– Так ты уже загубил три штуки, – напоминаю я. – Последние почти полтора часа продержались, зато потом разлетелись даже не на куски, а практически на молекулы…

– На самом деле не полтора, а почти целых восемь часов! – возмущается Нёхиси.

От возмущения Нёхиси обычно становится антропоморфным; вероятно, человеческая форма наиболее хорошо приспособлена к возмущению, и испытывать его так удобней, и проявлять. Вот и теперь у Нёхиси сразу появляются руки с ногами, а на месте пустых темных прорезей сверкают пока рубиново-красные, но в остальном вполне человеческие глаза.

Спорить бессмысленно: мы оба правы. Когда Нёхиси нацепил на себя часы, время пришло в такое смятение, что стало течь по-разному в разных точках городского пространства. У меня дома, где мы тогда сидели, действительно прошло почти восемь часов, в окрестных кварталах – от четырех до шести, в Старом Городе около трех, а, к примеру, возле Стефановой конторы – меньше полутора, это я точно знаю, он же потом ругаться ко мне прибежал. И в кои-то веки был совершенно прав. Город есть город, тут кроме нас еще и нормальные люди живут. Сколько народу в тот день безнадежно опоздало на разные важные встречи и просто с работы домой, мне даже навскидку подсчитывать страшно. То есть не то чтобы именно страшно, скорее, совестно, хотя это была не моя идея – на Нёхиси часы надевать. Он сам захотел обновку, а я только восхищенно взирал.


– В общем, забей на часы, – говорю я Нёхиси. – От них одни неприятности. Хочешь впасть в ересь тайм-менеджмента, ориентируйся на колокольный звон.

Взгляд рубиновых глаз становится просветленным.

– А. Так колокола не когда попало звонят? А чтобы обозначить время? – восхищенно переспрашивает Нёхиси. – Ну надо же, как все в мире разумно устроено! Какие они молодцы!

В ответ на его похвалу начинает трезвонить колокол ближайшего к нам костела Святого Варфоломея, к нему немедленно присоединяются колокола костелов Святого Франциска и Святой Анны, просыпается Кафедральный собор, ну и все, пошло дело, их теперь не заткнешь. Как в деревне – одна собака залает, остальные тут же подхватят. Вот и у нас по всему городу начался перезвон.

– Сейчас не считается, – поспешно говорю я. – Это колоколам просто понравилось, что мы о них говорим. Но обычно они все-таки звонят четко по часам.

– Можно подумать, у нас тут бывает «обычно»! – хохочет Нёхиси. – Ну и как им теперь доверять?

Он прав. Собственно, мы сами немало сделали для того, чтобы в нашем городе не было никакого «обычно». И теперь пожинаем плоды.

– Да ладно, не парься, – наконец говорю я. – Подумаешь, великое дело – время. Кто оно такое, чтобы ты ради него хлопотал? Ну будешь и дальше путаться, тоже мне горе. Так даже интересней: пропал куда-то – ура, объявился! – оп-па, опять пропал.

– Тогда ладно, – легко соглашается Нёхиси. И, помолчав, добавляет: – Мне показалось, ты какой-то подозрительно мрачный. Прямо как в старые времена.

– Не мрачный. Просто устал. С утра внезапно человеком проснулся. И весь день занимался делами. Оказывается, пока мы с тобой развлекались, у меня скопились разные типично человеческие дела.

– Да ладно, – недоверчиво говорит Нёхиси. – Какие у тебя могут быть человеческие дела?

– Во-первых, диван, – я демонстративно загибаю палец на левой руке. – Его надо было выбросить еще лет двадцать назад, да все руки не доходили. Ну вот, наконец дошли. Я как раз удачно проснулся в совершенно отвратительном настроении. Но не в унылом, как раньше, а в боевом. Тони в таких случаях говорит: «злой как черт», но по-моему, он преуменьшает мои достижения. Людям свойственно недооценивать старых друзей.

– Преуменьшает, факт, – тоном знатока подтверждает Нёхиси. – Чертям, кого бы этим словом ни называли, до тебя далеко.

– Спасибо, друг. Всегда приятно лишний раз получить высокую оценку своих заслуг от эксперта. В общем, дивану не повезло, под горячую руку попался. Я его порубал топором. Можно сказать, мелко нарезал. Как чеснок для салата. И спалил на заднем дворе. Это оказалось настолько духоподъемно, что я озверел окончательно…

– Ох, я бы на это посмотрел!

– Да ну, смотреть там как раз было не на что. Ничего интересного я не творил. Просто отыскал телефон…

– И завел Инстаграм? – с нескрываемым ужасом перебивает Нёхиси. – Так и знал, что нельзя тебя надолго одного оставлять!

– Зачем сразу предполагать худшее? Не настолько плохи были мои дела. По телефону я позвонил Стефану и сообщил, что у него проблемы. Точнее, у Граничной полиции города Вильнюса, которой он якобы мудро руководит. Пока они там одуревших от скуки леших гоняют с холма на холм и ловят мелких демонов по подвалам, Старший городской дух-хранитель мало того, что без единого путного алтаря голодный сидит, так еще и вынужден спать, как сирота на голом полу. И какие сны в том смертном сне приснятся всему городу сразу, пан начальник Граничной Полиции сто пудов не хочет узнать. Стефан хохотал как гиена, но, будучи человеком, не лишенным воображения, убоялся зла и отправил меня в Икею на служебном автомобиле. И под конвоем. В смысле, с помощником, чтобы мне одному мебель на горбу не таскать.

– То есть тебя отвезли в магазин? – изумленно переспрашивает Нёхиси. – Ты был в магазине? Ну и дела!

– Можешь себе представить. Я провел там четыре часа своей жизни. Причем отличных часа! Оттянулся по полной программе. Перемерил всю мебель. В смысле, на всем, включая столы и коробки, как следует полежал. Альгирдас говорит, что поседел так рано исключительно от предчувствия, что ему однажды предстоит претерпеть. Врет, конечно. На самом деле, он тоже неплохо провел там время: купил беспредельно полезные рюмки по имени «Svalka» и арестовал чуть ли не два десятка посторонних кошмаров, контрабандой завезенных из Белоруссии. Не представляю, как это возможно технически, но факт остается фактом: в новеньких икейских подушках прятались белорусские страшные сны и ждали, пока их кто-нибудь купит и унесет домой. Я предлагал проявить лояльность к трудовым мигрантам из соседней тоталитарной страны, но Альгирдас, конечно, не проявил. У него вместо сердца камень. Возможно, точильный; вот совершенно не удивлюсь. Выдворил бедные маленькие кошмарчики за пределы граничного города; ладно, на самом деле все правильно сделал, это я и сам понимаю. Наши родные кошмары в сто раз интересней и веселей. В общем, мы отлично размялись, гоняясь за взбесившимися подушками. Уж не знаю, на что эти кошмары рассчитывали, но они реально пытались прилюдно от нас удирать! Я, между прочим, уж на что был в тот момент человек человеком, а пятерых негодяев собственноручно поймал. Альгирдас теперь говорит, мне с такими способностями надо было не дурью столько лет маяться, а сразу после школы наниматься к ним в Граничный отдел.

– Надо же, как, оказывается, интересно ходить по магазинам! – восхищается Нёхиси. – На будущее учту. Так это подушки так тебя доконали? Ты за ними гоняться устал?

– Да ну, подушки – не работа, а удовольствие. А вот собирать кровать по инструкции – реально трындец. Нам тебя мучительно не хватало. В смысле, твоего всемогущества. Следует быть беспредельно всемогущим, когда берешься самостоятельно собирать мебель из Икеи. Но мы все равно победили. Альгирдас присвоил себе титул великомученика и требует поставить ему в саду памятник в полный рост. Имеет право. Скульптором-монументалистом я отродясь не был, но ничего, где наша не пропадала. Правильный ответ – везде пропадала и отлично себя чувствует. Короче, выкручусь как-нибудь.

– То есть у тебя все в порядке, просто устал собирать мебель? – заключает Нёхиси.

– Ну да. А еще больше – быть человеком, который ее полдня собирал. Ладно, по крайней мере, тебя-то я вижу и слышу. Значит, не так уж плохи мои дела.

– Ты спать иди давай, – строго говорит Нёхиси. – Я много лет изучал особенности устройства людей и сделал удивительное открытие: когда человек устал, ему непременно надо поспать. В этом смысле, – с воодушевлением продолжает он, – люди совершенно не отличаются от духов! Во всем такие разные, поначалу кажется, будто вообще ничего общего. А в главном, можешь себе представить, одинаковые совсем!

– А сказку на ночь расскажешь?

– Чего?! – изумленно переспрашивает Нёхиси.

– Сказку. Жили-были, все вот это вот. Ты же сам когда-то придумал, что зимой надо читать книжки спящим деревьям. А чем я хуже дерева? Мне тоже иногда хочется послушать сказку. Вот прямо сейчас точно отлично зайдет.


– Жили-были, – бодро начинает Нёхиси и надолго умолкает, задумавшись над сюжетом. Оно и понятно: нелегко сочинять человеческие истории, будучи котом, в которого он превратился, едва моя голова коснулась подушки. У всех нас свои пристрастия и привычки, так что не мне его упрекать.

– Да ладно, – говорю я, – забей. «Жили-были» – тоже вполне себе сказка. Благородный минимализм, оставляющий полную свободу воображению слушателя. И мое уже заработало в полный рост… Когда я был маленький, мне дед примерно так сказки рассказывал. «Жил да был крокодил, и что он, как думаешь, делал?» – и я сразу подхватывал: «Ходил по дворам, воровал с веревок простыни и трусы и ими питался, чтобы людоедом не быть».

– Так это ты изобрел веганство? – возмущается Нёхиси.

Его недовольство вполне понятно. Сложно одобрительно относиться к идее пищевых ограничений, когда ты – кот.

– Не изобрел, а всего лишь предчувствовал. И пытался предупредить человечество. Но, сам видишь, не преуспел.

– Да, быть пророком – дело неблагодарное, – соглашается Нёхиси. – Как говорят в таких случаях, врагу не пожелаешь. Хотя если бы у меня вдруг завелся враг, я бы, может, и пожелал.

– Слушай, а вообще можно узнать, как мой дед после смерти устроился? Что с ним стало? Он же… ну, хоть как-нибудь где-то живет? – спрашиваю я.

– Жизнь сознания бесконечна, – отвечает Нёхиси, с трудом подавляя зевок. – Поэтому «как-нибудь где-то» совершенно точно живет – и твой дед, и вообще кто угодно. Но котом про такие вещи говорить сложно. Да и не котом я тебе тоже ничего особо интересного не расскажу. Такие, как я, живут непрерывно, по прерывистому существованию я не специалист. Просто никогда об этом не задумывался. У меня и знакомых-то таких не было, пока сюда не попал. Но я неоднократно слышал из разных авторитетных источников, что, по большому счету, особой разницы нет.

– Ладно, – говорю, – это уже неплохо. Мне, знаешь, почему-то стремно было тебя на эту тему расспрашивать. На самом деле, только потому и решился, что ты сейчас – сонный кот и вряд ли много расскажешь. Ну, ты и не рассказал.

– Я, наверное, понимаю, – неожиданно соглашается Нёхиси. – Незнание – это как слишком короткая сказка. Тоже дает свободу воображению. И вместо одной правды у тебя становится много разных прекрасных правд. Я сам совсем недавно, благодаря ограничению всемогущества, понял, как это бывает интересно и здорово – чего-то не знать.

7. Зеленое болото

Состав и пропорции:

смесь для коктейлей «Margarita Mix» – 45 мл;

дынный ликер «Мидори» – 45 мл;

текила – 30 мл;

сливки – 30 мл;

лед; свежая мята;

оливки – 2 шт.


В охлажденный бокал хайбол положить мяту. «Margarita Mix», «Мидори», текилу и лед смешивать в блендере в течение нескольких секунд. Налить в бокал «тумблер» (tumbler). Аккуратно добавить густые сливки. Нанизать оливки на шпажки и использовать для украшения.

Подавать немедленно.

Александра

Александра открывает глаза и смотрит на море. Море – первое, что она видит, проснувшись, не только сегодня, всегда, и это, конечно, лучшее из всего, что с нею тут происходит. Море – больше, чем утешение, пока смотришь на море, жизнь почти слаще, чем сон, даже тот, который снился сегодня – волшебное королевство, куда можно уехать на каком-то тайном метро.

Между домом Александры и морем – узкая полоса песчаного пляжа, окно в спальне огромное, почти в половину стены, Александра никогда его не завешивает, даже если ложится под утро. Свет не мешает ей спать; впрочем, темнота тоже ей не мешает, и музыка, которая каждую ночь играет в пляжном баре поблизости, и громкие голоса. Александра только теоретически знает (на самом деле, конечно, не просто «знает», а помнит), что людям, в принципе, что-то может помешать спать. От былых бессонниц и следа не осталось, теперь сон – лучшее, что ей удается, единственный оставшийся смысл и такое удовольствие, что ради возможности спать в этом доме стоит жить дальше так долго, сколько получится. То есть не-жить. Существовать, бодрствовать, пережидать паузы между снами. Потому что настоящая жизнь начинается, когда засыпаешь. Сны Александры очень похожи на жизнь.

Александра встает с постели легко, как в детстве; приятно, что больше ничего никогда не болит. Александра еще молодая, ей не исполнилось сорока (и теперь уже не исполнится, разве только формально, можно отсчитывать годы и справлять дни рождения, да непонятно, зачем), но со спиной она успела намучиться так, что каждое утро с неизменным удовольствием отмечает: «Надо же, не болит».

Александра подходит к большому зеркалу, в нем она отражается в полный рост. Сама попросила его здесь повесить, хотя никогда не считала себя красивой, да и никто не считал; это больше не имеет значения, но все равно до сих пор обидно. Самая несправедливая штука в мире – красота. Однако теперь зеркало неизменно радует Александру – сам факт, что она по-прежнему в нем отражается. Высокая, узкобедрая, узкоплечая, слишком тощая даже по меркам эпохи повальной моды на худобу, а лицо как у всей материнской родни круглое, с двойным подбородком, словно к костлявому телу для смеху приставили голову какой-то толстухи. У этой толстухи, про которую почти невозможно думать «я», слишком маленький нос, слишком пухлые губы, слишком глубоко посаженные глаза. Но зато она есть, теперь только это и важно. Я есть, – думает Александра, снимая ночную рубашку и оглядывая свое нескладное тело с выпирающими ребрами и ключицами. – Я есть, а не «была». А что просвечивает насквозь, ничего не поделаешь; впрочем, это даже красиво. Как будто тело отлито из дымчатого стекла.

Александра надевает длинное красное платье с розовыми и голубыми цветами; сказал бы ей кто-то, что она будет такое носить, ни за что не поверила бы; во все остальное – черт его знает, Александра всегда была фантазеркой. Но что станет одеваться в такие безвкусные платья – нет, нет и нет. Однако носит, и дело не в местной моде, которая, во-первых, настолько разнообразна в своих проявлениях, что ее и модой-то трудно считать, а во-вторых, никто не обязан следовать моде, какой бы она ни была. Просто дурацкие платья почему-то кажутся Александре гарантией безопасности, будто пока на тебе платье в цветочек, ничего страшного не случится, женщины в платьях в цветочек не исчезают бесследно, не истаивают, как дым; на самом деле оно, конечно же, так не работает, нет.


На завтрак – Александре нужна еда, как обычному человеку, и это очень удачно вышло, одним удовольствием больше, говорят, далеко не всем ее предшественникам так везло – так вот, на завтрак сегодня у нее мандарины, традиционный омлет с картошкой, свежие, еще теплые булки и горячий густой шоколад. Александра завтракает на открытой веранде, благо погода располагает – почти всегда, не только сегодня. Зимой здесь обычно тепло, а летом не так жарко, как дома; впрочем, «дома» это теперь и есть здесь.

– Кофе точно не надо? – спрашивает Марина.

Марина работает у Александры с самого первого дня, то есть уже третий год, а все не может привыкнуть, что кофе не надо, каждый раз обязательно переспрашивает. А Александре правда не надо, ей не нравится кофе. Лучше уж морскую воду хлебать, чем его. В юности, конечно, пила за компанию с домашними и друзьями, щедро сдабривая то сахаром, то молоком в надежде постепенно привыкнуть к горькому вкусу, или хотя бы понять, что в нем люди находят, не преуспела ни в том, ни в другом и однажды решила больше себя не мучить. Жизнь и без кофе сложна. И не-жизнь сложна.

– Спасибо, точно не надо, – говорит Александра. И спрашивает: – Ты-то сама уже ела? Если хочешь, садись со мной.

Марина знает, что это на самом деле не столько великодушное предложение, сколько просьба. Александра не любит подолгу оставаться одна. И отвечает:

– Я как раз кофе допить не успела. Схожу за чашкой. И, пожалуй, стащу у тебя круассан.

– Давай, – улыбается Александра. И дождавшись ее возвращения, одобрительно говорит: – Уже совсем не хромаешь. Прошла нога?

– Да конечно прошла, что ей сделается! – беззаботно отвечает Марина.

Хотя с ногой у Марины еще недавно была беда. С такими серьезными переломами обычно сперва долго лежат, пока кость срастется, а потом заново учатся ходить. Но Марина всего пару дней полежала, потом бодро запрыгала по всему дому на одной ножке, еще неделю хромала, а теперь уже и незаметно никакой хромоты, даже если специально очень придирчиво приглядываться. А все потому, что лечилась здесь, а не в госпитале. В этом доме раны и переломы заживают почти мгновенно. И другие болезни быстро проходят, даже у тех, от кого отказались врачи. Ну, то есть как – отказались. Просто прямо сказали: «Ступайте, проситесь пожить в доме Маркизы Мертвых, это ваш единственный шанс».

Местные вообще редко болеют – ну, сравнительно редко, по все еще привычным для Александры меркам. И, по тем же меркам, выздоравливают обычно легко, как по волшебству. Но все равно в дальних комнатах этого дома почти всегда кто-нибудь да живет в надежде на скорое исцеление. Александре не жалко, дом большой, соседи ей не мешают; честно говоря, с ними тут даже спокойней и веселей, хотя мало кто попадается ей на глаза. И совсем уж редко выходят посидеть вместе, поужинать, выпить, поговорить. Стесняются, да и побаиваются, все-таки Александра им совсем чужая, родом с Другой Стороны. Но человеческое присутствие в доме все равно ощущается, и это приятно. А что они тут каким-то образом выздоравливают, так вообще отлично. В детстве Александра мечтала стать врачом, у нее все куклы вечно сидели перебинтованные с картонными градусниками под мышкой; потом передумала, а детская мечта все равно взяла и сбылась, вот таким причудливым образом, но это лучше, чем ничего, – говорит себе Александра. Хотя, конечно, в голове не укладывается, что лечить людей можно самим фактом своего зыбкого существования, ничего для этого специально не делая, просто быть.


– Тебе вообще нормально здесь так долго работать? – спрашивает Александра Марину. – Не тоскливо жить в этом доме? Не тяжело на душе?

Александра давно хотела об этом спросить, да все не решалась. Боялась, вопрос прозвучит бестактно, как будто она намекает, что Марине пора увольняться. Но теперь-то, наверное, можно, – думает Александра. – После того как Марина сломала ногу, поскользнувшись на мокрой лестнице, а я наотрез отказалась даже на короткое время кем-то ее заменять, еще и суп ей сама варила, и чертов кофе, и носила в кровать, как родной сестричке, вряд ли она решит, что я хочу от нее избавиться. Скорее, лишний раз убедится, что боюсь ее потерять; ну так это правда, а правду не скроешь. Да и зачем скрывать.

Марина молчит, задумчиво водит пальцем по деревянной столешнице. Она часто так медлит с ответом, как будто сперва записывает его невидимыми буквами, и только потом произносит вслух.

– Я же на год сюда нанималась, – наконец говорит Марина. – Как все до меня. Контракт всегда подписывают на год. Дольше года в этом доме раньше никто не работал. Как раз и затосковать успевали как следует, и денег скопить. И я скопила, сколько хотела. Смотрю, год прошел, а тоски почему-то нет. То ли все до меня такие нежные были, то ли с тобой тут лучше живется, чем в прежние времена, не знаю, мне не с чем сравнивать, я же в этот дом при тебе впервые вошла. В общем, решила остаться еще на год. Деньги отдала папе с братом, они давно мечтали открыть кафе, а у нас в семье все простые люди, мир по нашему желанию не меняется, ничего само собой не возникает в кладовке, не появляется на дне сундука, и даже ветер не приносит с ярмарки счастливый лотерейный билет. Таким как мы свой бизнес с нуля не начать. Зато работать они оба умеют и мечтать не боятся, отлично ведут дела. Четверть дохода от кафе моя, и в последнее время это стали вполне приличные деньги. Захотела бы, могла бы больше ни дня не работать, только им на кухне иногда помогать. Но я в конце лета третий годовой контракт подписала. Сказать, сама знаешь, что угодно можно. А контракт – настоящий ответ на вопрос.

– Тоже правда, – улыбается Александра. И, помолчав, признается: – Просто я думала, а вдруг ты только ради меня терпишь. Из-за того, что я поначалу хвостом за тобой ходила, просила держать за руку, говорила, что без тебя пропаду, и тебе теперь совесть не позволяет уйти.

– Ну, немножко из-за этого тоже, – кивает Марина. – Но знаешь, Себастьян, который до меня в этом доме работал, рассказывал, какая тоска его под конец разобрала. Как будто уже утопился с горя, но разум и память почему-то не потерял, лежишь, как дурак на дне, ждешь, когда тебя начнут обгладывать рыбы, и думаешь: «пусть бы уже скорей». И моя соседка Дора, которая давно, лет двадцать назад, в этом доме работала, примерно то же самое говорила, предупреждала меня, что горько пожалею, никакие деньги не стоят того. В общем, если их рассказы хотя бы на четверть правда, не родился еще человек, ради которого я бы согласилась такое терпеть. Но терпеть ничего не надо, мне жизнь в этом доме пошла на пользу. Раньше я часто неизвестно о чем грустила, не знала, зачем живу и куда себя девать. А теперь… ну, не то чтобы знаю, просто это больше не повод печалиться. Не знаю, и ладно. Может, потом узнаю. Жизнь длинная, успею еще.

Говорит и смеется легкомысленно, как девчонка. Хотя она заметно старше самой Александры. Но очень красивая. А может, не «но», а как раз поэтому. Здесь почему-то многие люди хорошеют именно с возрастом, молодые бывают разные, но, в целом, примерно такие, как дома, зато непривычно много красивых стариков и старух. Марина не старуха, конечно, а просто – ну, очень взрослая тетка, явно за пятьдесят. И красота у нее не будоражащая, как обычно бывает в юности, а, можно сказать, утешительная. И обнадеживающая, не хуже платьев в цветочек. Кажется, будто рядом с такой красоткой, смуглой, светловолосой, зеленоглазой, высокой и статной, как изваяния жриц с зеркальными лицами в книге про древние храмы, ничего плохого не может случиться, уж Марина точно никому исчезнуть не даст. Хотя Александра и сама понимает, если что, Марина ей ничем не поможет. Она не всемогущая жрица из древнего храма, а обычная тетка, сердечная, энергичная и веселая, простая душа. Может, кстати, потому и прижилась тут со мной, что простая, – думает Александра. – Сложным душам в этом доме несдобровать.


Александра – Маркиза Мертвых, восемьсот восемьдесят восьмая по счету; все говорят, это счастливое, самое лучшее, какое только можно придумать число, и пророчат Александре великое будущее. В смысле достаточно долгое. Мертвые верят, что восемьсот восемьдесят восьмая Маркиза останется с ними если не вечно, то, к примеру, аж на восемью восемь лет.

Да хотя бы просто на восемь, – печально думает Александра. Прежние Маркизы так надолго здесь не задерживались, год, другой, и все, истаял, привет. Говорят, был один старик по имени Пьер, шестьсот какой-то по счету, вздорный и очень упрямый, знатно попил всем крови своими капризами, зато сны видел такие шикарные, что их до сих пор как сказки рассказывают тем, кто умер недавно и его не застал. И вот этот Пьер прожил тут дольше, чем кто бы то ни было, целых семь с половиной лет. Будь их воля, навсегда бы Пьера оставили, черт с ним, дурным характером, лишь бы подольше спал. Но мертвецы не могут отменить неизбежное исчезновение гостя с Другой Стороны, им под силу только замедлить процесс. Так что Александра свои шансы оценивает достаточно трезво. Но все равно надеется стать счастливым исключением из печального правила, как на ее месте надеялся бы любой человек.

На самом деле, титул «маркиза», конечно, не настоящий. Нет тут никаких маркизов, графов и герцогов; вообще никакой аристократии в привычном нам смысле, ни у мертвых, ни, тем более, у живых. Просто словосочетание красивое – «Маркиза Мертвых». Здешние мертвецы романтичны, словно при жизни все как один были поэтами; на самом деле, конечно же, не были, нет.

Александра не какая-нибудь повелительница мертвых, она, скорее, их пленница. Домашний питомец, вроде подобранного котенка. И одновременно источник радости и развлечений. Как говорят те мертвецы, кто постарше и любит высокопарные выражения, подательница благ.

Александра видит сны для мертвецов Элливаля; этот приморский город так называется – Элливаль. Вернее, мертвые, если пожелают, могут смотреть ее сны, что называется, с полным погружением. То есть, по-настоящему, как будто это действительно происходит, их проживать – все подряд, без предварительного отбора, как повезет. Александра не умеет специально управлять сновидениями. Но от нее и не ждут чего-то особенного, всех совершенно устраивает то, что есть. Главное, Александра живая; то есть физически уже не особенно, но эмоционально все-таки да. И сны у нее, как у нормального живого человека, – иногда путаные, бессвязные, а иногда не хуже кино, то счастливые, то страшные, то про любовь. А бывают просто нелепые, например, как будто она зачем-то вернулась в школу и сейчас придется сдавать экзамен, а Александра, конечно, ничего не помнит, забыла давным-давно. Но мертвым даже сны про экзамены нравятся. Тем более что у большинства из них в жизни ничего подобного не случалось. Восхищаются: «Какой упоительный абсурд! Сколько волнений по пустяковому поводу!» – и просят поспать еще.

В обмен на сны мертвецы дают Александре, что могут – дом у Соленого моря, еду, наряды и драгоценности, которые, впрочем, особо некуда надевать. Александре нельзя надолго отлучаться из дома. Прогулка может длиться час, самое большее – полтора. За это время можно – ну, например, искупаться в море, или посидеть в пляжном баре среди живых музыкантов и подвыпивших мертвецов. Или вызывать такси, до центра отсюда ехать около двадцати минут, полчаса походить по оживленным улицам среди высоких нарядных домов, поглазеть, купить, к примеру, пирожных в кондитерской, и скорее обратно. Не потому, что Александре кто-то запрещает гулять сколько влезет и строго за этим следит, просто за стенами дома из нее слишком быстро уходит жизнь – то немногое, что осталось. А дом ее охраняет и бережет.

Александра не может существовать в этой странной волшебной реальности, потому что она не здесь родилась. Попала сюда совершенно случайно, просто однажды каким-то ей самой до сих пор непонятным образом забрела. Что на самом деле забавно: она много о чем невозможном мечтала, но даже в детстве не грезила какой-нибудь «страной фей». И уж конечно ни во что подобное не верила, вообразить не могла, что кроме реальности, данной ей в ощущениях, существует еще какая-то дополнительная, параллельная, и туда можно попасть. Правда, выйти обратно уже не получится. И остаться надолго тоже нельзя – начинаешь таять, как кубик льда, брошенный в теплую воду. Это оказалось совсем не больно, наоборот, приятно. Александре очень понравилось исчезать. Сладкая истома, охватившая тело, невозможный, невообразимый счастливый покой – это было лучше всего, что ей до сих пор доводилось испытывать, так прекрасно, что она совершенно не испугалась, увидев, как ее руки становятся прозрачными. Страшно стало уже задним числом, потом.

Здесь таких как она бедолаг, обреченных исчезнуть невольных пришельцев с Другой Стороны называют «незваные тени». И не любят, потому что боятся, хотя непонятно, чего тут бояться, за всю историю не было случая, чтобы кого-то обидела незваная тень. То есть живые боятся, а мертвые, наоборот, очень любят, если вовремя встретился с мертвыми, считай, тебе повезло. Мертвые могут помочь не исчезнуть, вернее, исчезнуть не сразу, подольше пожить здесь в гостях. Им самим это выгодно. Наполовину истаявшие гости из соседней реальности – что-то вроде моста между мертвыми и живыми. И у них до самого последнего дня остается главная драгоценность, на которой мертвецы Элливаля натурально помешаны – обычные человеческие сны. Потому что во сне можно пережить удивительные приключения, которые им больше не светят ни при каких обстоятельствах. И настоящие человеческие эмоции, которых мертвецам мучительно не хватает: для настоящих эмоций нужно живое тело, мертвые физически не способны их испытать.

Шутка в том, что здешние мертвые не умирают по-настоящему, а остаются жить дальше среди людей. Говорят – Александра не может проверить, правда ли это; с другой стороны, зачем бы им врать – что так происходит только в Элливале, во всех остальных городах и селениях этого странного мира люди умирают самым обычным образом. «Самым обычным» – это в местных реалиях означает, что умершие исчезают мгновенно, полностью, целиком, трупов не остается, хоронить некого – хлоп! – и нет ничего. Александра, большая любительница детективов, когда ей это все рассказали, сразу спросила: «А как же тогда убийства расследовать? Как о них вообще узнают, если нет тела жертвы?» – и ей удивленно ответили: «Ну здрасьте, а ясновидящие в полиции на что?» Вечно здесь так: о чем ни спроси, тебе сперва скажут: «Ой, да это же очень просто», – а потом начнут объяснять, и ты в очередной раз убеждаешься, что местные только с виду люди, а по сути – что-то принципиально иное. Совсем.

Но Элливаль даже тут считается заколдованным городом, на который с любопытством и трепетом взирают остальные жители этого мира чудес. Строго говоря, Элливаль и есть заколдованный. Здесь в древности жили могущественные жрецы, которые то ли очень боялись смерти, то ли просто из гордости решили ее победить, чтобы не смела против воли разлучать их с любимыми и друзьями; сами они до сих пор здесь, куда бы им деться, но в ответ на расспросы смеются – мы теперь уже и не помним! Может, лукавят, а может, и правда не помнят, все-таки столько тысячелетий прошло. Факт, что эти жрецы что-то такое сделали с городом, как-то так хитро заперли тайный проход, через который сознание после смерти устремляется в неизвестность, что теперь умершие в Элливале остаются среди живых. В здравом уме и при полной памяти, словно ничего не случилось. Только тела изменяются – призрак он призрак и есть.

Здешние мертвецы обычно вообще никак не выглядят и места в пространстве не занимают, потому что тела у них больше нет. Это очень удобно, иначе на побережье уже давным-давно места бы не осталось – страшно подумать, сколько народу здесь умерло за несколько тысяч лет, даже со скидкой на то, что многие старики предусмотрительно уезжают из города, чтобы не застрять здесь призраком навсегда.

В общем, большинство мертвых просто незримо присутствуют в Элливале, не особо беспокоя живых – витают над морем, бродят по улицам города, предаются воспоминаниям и смотрят чужие – сейчас Александрины – сны. Но при желании, если приложат усилие, могут выглядеть почти как настоящие люди, издали не отличишь, однако вблизи заметно, что они – не прозрачные даже, скорее, зыбкие, как вода; большинству лень стараться, пару раз в год сходят в бар, и достаточно, но некоторым так нравится иметь человеческий облик, что они сохраняют форму почти всегда.

Форма формой, однако потрогать мертвеца живой человек не может; то есть может, конечно, просто ни одна из сторон не почувствует ни черта. Но если разучить какие-то специальные хитрые приемы и заклинания, мертвых можно даже крепко, как при жизни, обнять. Таких мастеров немного, но они все-таки есть, и мертвые любят их бесконечно; нет для мертвого большего наслаждения, чем обняться с настоящим живым.

Александра и сама почти ничего не ощущает, когда прикасается к мертвым, только что-то вроде легкого дуновения очень холодного ветра. С этой точки зрения, Александра все еще слишком живой человек. В смысле, состоит из слишком плотной материи. Живые люди могут к ней прикасаться без всяких там заклинаний; впрочем, они не особо хотят. С одной стороны, Маркизы Мертвых окружены здесь почти благоговейным почтением, с другой, все знают, что Маркиза Мертвых – бывшая незваная тень, и однажды снова станет незваной тенью, так что не стоит связываться, лучше вежливо поклониться, пожелать хорошего дня и идти прочь.

Александра – мост между жизнью и смертью, но ощущает себя живой, совершенно такой же, как прежде, разве что без боли в спине. А так какой была, такой и осталась – мгновенно привязывается ко всем, кто к ней добр, грустит, что она некрасива, и в ее жизни никогда не будет счастливой любви, но по-прежнему втайне мечтает, что все-таки будет, любит жизнь и приютивший ее странный волшебный мир, хочет узнать о нем как можно больше от собеседников и из книг, радуется, что больше не надо ходить на работу, и одновременно жалеет, что не может пойти учиться чему-нибудь простому и интересному, стать, например, водителем, или медсестрой, тревожится о будущем, боится неизбежного скорого исчезновения, как раньше боялась умереть от какой-нибудь страшной болезни, которые не лечат врачи, но вопреки здравому смыслу, верит в чудесное спасение – как в кино, в самый последний момент. И еда ей подходит самая обычная человеческая, а не придуманная местными алхимиками специально для мертвецов, чтобы не скучали без простых земных наслаждений. Впрочем, мало кто из мертвецов любит есть, это развлечение им быстро надоедает, зато выпить они все большие охотники. Здесь винодельческие края, и все местные вина делают одновременно в двух видах – для живых и для мертвых, вино и призрак вина. Технологии древние, здешние уже и не понимают, как можно иначе, всем виноделам известно, что изготовление призрака благоприятно сказывается на качестве основного, материального вина.

Вот вино, кстати, Александру больше не опьяняет – видимо, она недостаточно жива для вина. Зато мертвецкое вино валит с ног буквально с одного глотка, хотя в рту ощущается как безвкусная талая вода. Александра два раза попробовала и больше не стала. Никогда не любила быть пьяной. Когда Александра пьяная, ей мучительно, безнадежно, непоправимо жалко себя.


– Какие у тебя планы? – спрашивает Марина, собирая посуду. С таким искренним интересом, словно у Александры и правда могут быть какие-то планы, отличные от «посижу, почитаю, может, вечером выйду в бар».

– Я к тому спрашиваю, – говорит Марина, – что если ты в город хотела выбраться, ко мне скоро заедет брат. Он на машине, отвезет тебя, куда пожелаешь, а потом доставит назад. Ему нетрудно, наоборот, приятно: во-первых, это не кто попало, а ты. А во-вторых, машина новая, только на прошлой неделе купил, ему сейчас любой дополнительный повод поездить – счастье. И отвезет быстрей, чем таксист.

– Я-то хочу, – вздыхает Александра. – Такой красивый город у вас! Сутками там бы гуляла, жалко, что долго нельзя. И даже недолго – страшно. Каждый раз, когда выхожу из дома, страшно: а вдруг я от этих прогулок быстрее развоплощусь?

– От коротких прогулок хуже точно не будет, – улыбается ей Марина. – А то бы тебя в этом доме на восемьсот замков заперли и для полной гарантии посадили бы на цепь. Мертвые тебя берегут, как сокровище. Что они, дураки – раньше времени такую радость терять? Я недавно случайно услышала, как Зоэ говорила кому-то, что от твоих сновидений всякий раз молодеет на три тысячи лет, а Зоэ есть Зоэ, она у них главная, сколько бы ни притворялась, будто такая, как все.

Александра снова вздыхает. Марина берет со стола поднос и с необычной для нее серьезностью добавляет:

– Даже если был бы какой-то вред от твоих прогулок, от страха его всяко больше. И, тем более, от тоски.

Александра смотрит на море – вот оно, совсем рядом, до него, Александра уже много раз их считала, ровно сорок шагов. Когда Александра смотрит на море, она ничего не боится. Пока смотришь на море, невозможно поверить, что очень скоро исчезнешь бесследно и навсегда. Наконец она отвечает Марине:

– Ты, конечно, совершенно права.

Сайрус, Зоэ, Марина

– Нет, – говорит Зоэ. – Я против. Нынешняя Маркиза как надо девчонка. Редкая птичка, давно у нас таких не было. Девственницам снятся самые лучшие сны про любовь.

Сайрус предсказуемо кривится, его позиция заранее всем ясна. Сайрус всегда хочет новенького, все равно, чего. «Хуже», «лучше», какая разница, лишь бы не того, что есть прямо сейчас. Дай ему волю, он бы ежедневно Маркизов менял, не присматриваясь, не разбираясь, возможно, вообще не попробовав – так, поиграли, и хватит, следующего давай! Но Сайрус обычно ничего не решает, ему давно надоело командовать. Сайрус не любит власть. Власть это слишком скучно. Всегда заранее знаешь, как будет, потому что будет, как ты велел. Гораздо занятней положиться на чужие решения; обычно они почти так же предсказуемы, как собственные, но все-таки не всегда.

Марина любит Сайруса – ну, это нормально, все любят Сайруса, с ним иначе нельзя – но рада, что Сайрус ничего не решает, зато Зоэ до сих пор не наигралась в начальницу, обожает за всех решать. Для Александры это большая удача. Вот и хорошо. Марине нравится Александра. Сама по себе, а не из-за снов. Марина не смотрит Александрины сны, хотя, пожалуй, не отказалась бы – просто из любопытства. Зоэ они очень нравятся, а Зоэ в подобных вопросах эксперт. Но Марина живая, а сновидения незваных теней – для мертвецов.

Марина – ну ясно же, что к Маркизе Мертвых не могли приставить обычную тетку, в такую дурость может поверить только ничего не понимающий в здешней жизни чужак – так вот, Марина – Старшая жрица древнего культа Порога, о котором знают только мертвые и сами жрецы; строго говоря, все жрецы Порога – добровольные слуги мертвых, и одновременно тайные хранители города Элливаля, помогающие поддерживать здесь баланс между зыбким, но прочным, как сама вечность, миром бестелесных сознаний и убедительно ярким, чувственным, полным радости, но на самом деле хрупким, беззащитным и неустойчивым миром живых. Без жрецов Порога Элливаль давным-давно обезлюдел бы; для его населения это, честно говоря, небольшая беда, нашли бы, куда перебраться, в мире много других городов. Но для мертвых это была бы полная катастрофа. Мертвым никак нельзя оставаться одним, без своих живых.

Забавно, что культ Порога когда-то основал не кто-то, а именно Сайрус. Очень давно; всем в ту пору еще казалось, от того, что мертвые навсегда остаются рядом с живыми, одна только радость, мертвецы не могут доставить проблем. Просто их тогда еще было не слишком много, меньше, чем жителей города. Однако Сайрус заранее подсчитал, представил последствия и не то чтобы сразу придумал, что делать, но культ на всякий случай быстренько основал. Такая уж тогда была культурная парадигма: в любой непонятной ситуации создавай новый культ, – это Сайрус сейчас так шутит, когда кому-то приходит вздорная мысль взирать на него с почтением. Сайрус кривляется и насмешничает, а дело его живет.

И другое великое дело Сайруса тоже живет: добывать подобие подлинной жизни из сновидений заплутавших гостей с Другой Стороны тоже он первым придумал, уже после смерти. Сайрус – гений, конечно. При жизни он был великим жрецом, то есть одновременно колдуном и ученым, а смерть, говорят, даже обостряет ум.


– Чего ты в нее вцепилась, не понимаю, – раздраженно говорит Сайрус. И тут же улыбается так ослепительно, словно этот спор с Зоэ – лучшее из всего, что с ним когда-либо было, чистая радость и высший смысл. С насмешливым сочувствием спрашивает Марину: – Мы скучные, правда? Уже четверть часа о ерунде говорим.

– Вы прекрасные, – кротко отвечает Марина. – О чем бы ни говорили, счастье тут с вами сидеть.

С одной стороны, это обычная вежливость, обязательная для жрецов Порога. Они должны говорить мертвецам только приятные вещи. Ни словом, ни тоном, ни даже взглядом не обижать. Никто из жрецов Порога не станет упрекать мертвых, как бы ужасно те себя ни вели, потому что перед лицом вечности уместно лишь милосердие, порицать и воспитывать имеет смысл только живых. Впрочем, эти двое сейчас ведут себя безупречно, даже голос друг на друга не повышают, хотя мертвые, в принципе, большие любители от души поорать, и не потому что такие уж вздорные, просто скучают по сильным эмоциям, в их положении имитация гнева – гораздо лучше, чем ничего.

В общем, с одной стороны, Марина говорит то, что обязана, просто выполняет свой долг. А с другой, это чистая правда: и Сайрус, и Зоэ почти невозможно прекрасные, даже без скидки на то что мертвы. Оба любят принимать зримую форму и умеют это, как мало кто. То есть они красивы. Сайрус – небрежной, обманчиво мимолетной юношеской красотой, удивительной для человека, который умер в почтенном возрасте; впрочем, по свидетельствам его современников, Сайрус всю жизнь был такой. Зоэ, говорят, при жизни была совсем не красотка, но после смерти решила это исправить и достигла безупречного совершенства – темная кожа, глаза цвета зимнего моря, тонкие руки, точеные ноги танцовщицы, королевская стать. И ведут себя оба как люди, раздираемые сильными чувствами, хотя ясно, что на самом деле они не чувствуют ничего. Но такова их воля – оставаться живыми или хотя бы казаться живыми, вопреки своей нынешней вечной природе. Вообще всему вопреки. Поэтому, а не по какой-то иной причине тут все зависит от них. У мертвых нет никакой иерархии, но эти двое тут все-таки главные. В ситуации полного равенства главным автоматически становится тот, кому интересно или хотя бы просто не совсем все равно. Ну, как Сиза стала главной по развлечениям, потому что когда-то не поленилась основать «Вчерашний дождь», первый из клубов, куда приглашают самых лучших живых музыкантов, чтобы играли для мертвецов, и до сих пор не остыла к этой затее, по ее словам, только во вкус вошла. Или как Беньямин, который изобрел способ ходить на Другую Сторону, закрытую для живых, начал брать с собой туда всех желающих, потому что в компании веселей, и теперь считается главным по путешествиям, со всеми просьбами и вопросами сразу идут к нему, и дорогу новичкам всегда Беньямин показывает, хотя не обязан. Теоретически, каждый должен справляться сам.

Ладно, сейчас важно не это, а женщина с Другой Стороны, которая сидит с бокалом вина на веранде пляжного бара, буквально в сотне метров отсюда. Интересно, – думает Марина, – как она себе объясняет то, что случилось? Как вообще психика с этим справляется? Вдруг оказалась неведомо где, стала почти прозрачной, какие-то странные тени берут под руки, куда-то ведут, угощают вином, обещают, что все будет в порядке, но толком не объясняют вообще ничего – я бы на ее месте чокнулась, точно, если бы не удалось убедить себя, что это просто затянувшийся сон. Хотя Александра рассказывала, как это приятно – когда начинаешь таять. Так хорошо становится, что ничего не боишься, тебе уже все равно.

Все-таки жизнь по-своему милосердна, – заключает Марина. – В моменты самого невыносимого ужаса соглашается дать наркоз.


– Нынешняя Маркиза мне нравится, – говорит Зоэ. – Не только ее сны, но и она сама. Просто по-человечески нравится, можешь ты это понять? Такая славная девчонка. Обычно, сам знаешь, Маркизы нас еле терпят, боятся, тоскуют по дому, а эта за все благодарна и рада всему. Говорит, жизнь на берегу Соленого моря – лучшее, что с ней случилось, теперь хоть стало понятно, зачем вообще на свет родилась. И в бар почти каждый день приходит, хотя не любит вино – просто чтобы провести с нами время, рядом побыть. Трогательная, как ребенок. На самом деле и есть ребенок. Почти сорок лет, а жить толком так и не начала.

– Ай, они на Другой Стороне почти все такие, – ухмыляется Сайрус. – Жизнь, сама знаешь, только для тех, кто ее взять не боится. Кто боится, обречен уныло существовать. А они там все переполнены страхом, с чего бы им начать жить.

– Да разные они там, – отвечает Зоэ. – На самом деле, примерно такие же люди, как мы… какими мы были. Просто жизнь на Другой Стороне объективно гораздо трудней и страшней.

Марина, конечно, не знает, что там за люди на Другой Стороне. Туда только мертвые ходят, живым наизнанку реальности дороги нет. В других городах, говорят, иначе устроено, многие ходят туда-сюда; Марина в юности много успела поездить – и по работе, и просто для удовольствия, все надеялась, что однажды сможет пройти на Другую Сторону, но случайно не получилось, а проводника, готового устроить приезжей такую экскурсию, нигде не нашла. Но в этом споре Марина согласна с Зоэ. Зоэ обычно к людям строга, и если уж она за жителей Другой Стороны заступается, значит, они и правда хорошие. То есть разные, но, в целом, не хуже нас.

Сайрус нетерпеливо пожимает плечами.

– Ладно, – говорит он, – делай, как хочешь. «Нравится» – вполне понятный мне аргумент. Жалко, конечно, что теперь мы никогда не узнаем, какие сны снятся этой новенькой женщине. Может быть, что-то невероятное, невиданное до сих пор? Новый сногсшибательный опыт, слаще которого нет? Ну мало ли. Пока не попробуешь, не узнаешь. Сам понимаю, что вряд ли, но упущенных возможностей мне всегда жаль.

– Да она обычная, – отмахивается Зоэ. – Таких как она у нас уже сотни были. Нет там никаких особых возможностей, нечего упускать. Нынешняя Маркиза, положа руку на сердце, тоже не высшая милость судьбы, но хотя бы девственница и мечтательница с буйным воображением и наивным сердцем ребенка, поэтому у нее и правда хорошие сны. А эта – ну, просто нормальная милая женщина. Ее сны будут гораздо скучнее, ты первым станешь молить судьбу о замене, точно тебе говорю.

Сайрус морщится, как от боли, и отворачивается к окну.

– Об одном жалею, – наконец говорит он. – Что моей воли когда-то хватило построить только один дом, способный хранить одного сновидца. Всего одного! С парой сотен Маркизов нам было бы куда веселей. И они могли бы пожить подольше, не уступая место друг другу. Сам дурак, слишком мало тогда хотел. А теперь хотеть уже бесполезно, слишком долго был мертвым. Чудеса получаются только пока еще хорошо помнишь, как был живым.

– Да, к сожалению, так, – кивает Зоэ. – Чего не успел в самом начале, уже не сделаешь никогда. – И добавляет так сердечно и ласково, как Марина до сих пор от нее не слышала: – Не грызи себя, дорогой. Ты и так сделал больше, чем было возможно. Столько радости нам всем подарил!

– Да я бы, знаешь, погрыз себя с большим удовольствием, – ухмыляется Сайрус. – Никогда не любил муки совести, а сейчас интересно было бы заново их испытать. Но такое счастье мне вряд ли светит. Только теоретически могу рассуждать… Ладно, девчонки. Вы победили. Оставляйте свою Маркизу-девственницу хоть навеки, хоть еще на неделю, слова вам поперек не скажу.

Зоэ улыбается торжествующе, а Марина – сочувственно. Потому что, во-первых, вежливость, обязанность, долг. А во-вторых, она и правда сочувствует Сайрусу – хуже нет, чем сделать великое дело недостаточно хорошо. Сама бы страшно переживала; даже если ничего не чувствуешь, а только умом понимаешь, что сделал ошибку и не можешь ее исправить, все равно тяжело.

– Может быть, еще ничего не потеряно? То, что начато, в любой момент можно продолжить. Давай я после смерти попробую построить еще один такой дом, – говорит она Сайрусу. – Или даже несколько. Ты же меня научишь? Подскажешь, что надо делать? Я этого всем сердцем хочу.

– У тебя не… – сердито начинает Сайрус, но смотрит на Марину с таким интересом, словно впервые увидел. – Хотя кто тебя знает, может, как раз получится, если действительно хочешь всем сердцем, а не просто мне в утешение врешь, – неуверенно говорит он. И внезапно воодушевившись, спрашивает: – Ты вообще как себя чувствуешь? Сколько тебя еще ждать? Ничем смертельно опасным не заболела? Жалко. А не хочешь, случайно, покончить с собой на закате? Например, от несчастной любви – да хотя бы ко мне?

Когда Марина от него впервые это услышала, пришла в смятение – чем на такое ответишь? Разве только матросской бранью, презрев свой долг и устав. Потом привыкла, конечно. Сайрус есть Сайрус, ничего не поделаешь, комплименты в его исполнении выглядят так. Ты отличная, мне тут тебя не хватает, давай, помирай уже к нам, будет весело – он это имеет в виду.

– Ладно, – говорит Сайрус. – Решили, значит решили. Пока оставляем вашу девчонку. Раз так, пойду с новенькой выпью. И потом ее провожу.

Сайрус всегда провожает незваные тени – надоевших Маркизов, которых пришло время заменить кем-нибудь новым, и тех гостей, кого решили не оставлять. Это, можно сказать, его доля. И вклад в охрану общественного порядка – под его присмотром незваная тень тихо исчезнет в свой срок на каком-нибудь дальнем пляже, не будет, рыдая, скитаться по городу, детей пугать. Но и милосердие тоже. Может быть, в первую очередь, милосердие. Рядом с Сайрусом не страшно исчезать, он для всех находит слова утешения, всем говорит: «Ничего не потеряно», – врет, как дышит, но очень убедительно врет. А ему самому интересно смотреть, как тают незваные тени. По его словам, все по-разному; то есть, если со стороны смотреть, выглядит одинаково, тают себе и тают, но Сайрус есть Сайрус, он не со стороны на них смотрит, а вблизи, почти изнутри, как смотрел бы сон.

Сайрус

Сайрус наливает еще вина.

Сперва себе, потому что не теряет надежды однажды напиться, как встарь, Сайрус вообще никогда не теряет надежды, он уже четыре тысячи лет после смерти ее не теряет, а это о чем-то да говорит. В конце концов, у других мертвецов иногда получается совершенно по-настоящему опьянеть, они тогда начинают кто петь, кто рыдать, кто ругаться; со стороны их поведение обычно выглядит безобразно, но вот уж на это точно плевать.

Потом подливает гостье – как ее там зовут? – Тереза? Алисия? Двойра? Алена? Да уже, пожалуй, никак, имя всегда почему-то стирается первым. Странная штука, сколько раз наблюдал, всегда удивлялся: человек еще есть – прозрачней стакана, но все-таки вот он, сидит рядом, слушает, что ты ему говоришь, переспрашивает, отвечает, или молча обдумывает сказанное, верит твоим обещаниям, или напротив, подозревает ужасное и прикидывает, как от тебя сбежать, но что бы истаявший гость с Другой Стороны ни делал, о чем бы ни думал, а имени у него уже нет, и это всегда означает, что времени тоже практически не осталось. То есть у тебя – по-прежнему вечность, а у безымянной незваной тени – хорошо если час.

Времени почти не осталось, – думает Сайрус и подливает безымянной Терезе-Алисии-Двойре-Алене еще немного призрачного вина, хотя она уже пьяна не на шутку. Но в ее положении чем пьянее, тем лучше, больше шансов, что исчезнет легко и без страха. В страхе нельзя исчезать, это Сайрус не сам придумал, а точно знает. Многих уже проводил.


Сайрус хочет курить. Он вообще всегда хочет курить, вернее, помнит, что хочет. Почему-то запомнил это простое желание лучше многих других; так-то, по идее, тело его – только видимость, хотеть курить просто некому, нечем. Но память все-таки остается, поэтому если держать себя в тонусе, постоянно накручивать, не поддаваться блаженной эйфорической легкости, не позволять рассыпаться телу, можно почти взаправду хотеть. Сайрус поднимает руку, нетерпеливо машет, и к нему вприпрыжку бежит мальчишка Макари, тонкий, как прут, рыжий, лопоухий, глазастый, приветливо улыбается до ушей. В «Позапрошлом июне», как в любом из почти полусотни пляжных баров для мертвецов, всегда околачиваются живые, готовые услужить, в основном, молодежь, студенты. Они работают не столько за редкие чаевые, сколько за саму возможность здесь быть, иллюзию причастности к тайнам жизни и смерти. А может быть, и не иллюзию, – думает Сайрус. – Они же правда сидят тут с нами, слушают, смотрят, а где мы, там и тайна, мы сами тайна и есть.

– Покури для меня, – просит Сайрус.

Мальчишка Макари деловито кивает, достает из кармана драных штанов специальную сигару для мертвых. Кто такую закурит, сам ничего не почувствует, только глазами увидит сигарный дым, а мертвому, для которого курят, приятно. И горько, и сладко, и кажется, будто кружится голова, и словно бы какая-то рана в сердце затягивается, хотя давным-давно нет ни сердца, ни раны; в общем, как сам покурил.

Безымянная гостья с беспечностью мыльного пузыря, который не знает, что скоро лопнет, просто не может такое вообразить, таращится на мальчишку с сигарой и на довольного Сайруса.

– Это каааак? – тянет она нараспев, как заика, потому что язык заплетается. – Ооооон за тебя кууууурит? Я тооооже хочууууу! Пууусть и за меняааааа!

– За себя ты и сама покурить можешь, – отвечает ей Сайрус, а мальчишка Макари любезно протягивает гостье с Другой Стороны пачку обычных человеческих сигарет.

– Я не курю! – От возмущения женщина даже слегка трезвеет. – Курить вредно! – объясняет она Сайрусу и мальчишке Макари. – Никотин – это яд!

– Ладно, тогда не кури, – соглашается Сайрус; ему смешно, но и жалко, конечно, бедняжку. Истаяла до исчезновения имени, а все туда же – вредно, нельзя. Совсем они там на Другой Стороне запуганные, от страха заранее стали мертвее самых мертвых из нас, – сочувственно думает Сайрус. А вслух говорит: – Но если ты веришь, что это вредно, тогда и других не проси за тебя курить.

Вряд ли что-то может быть глупей, чем воспитывать человека, который вот-вот исчезнет. Но Сайрус, во-первых, как все настоящие умники, любит побыть дураком, а во-вторых, он, как было сказано выше, никогда не теряет надежды – например, на то, что исчезновение незваной тени, как любая обычная смерть, еще не конец.

Женщина не обращает внимания на его слова, а может, и вовсе не слышит. Допивает вино, кладет на стол уже совсем прозрачные руки, опускает на руки голову, бормочет:

– Я на минуту-минуточку, я немножко, я капельку, я просто так посижу, я не сплю.

У нее даже голос уже прозрачный. У всех исчезающих под конец становятся такие прозрачные голоса, что только мертвецы их могут услышать, а нормальные люди – нет.

– Ты слышишь, что она говорит? – спрашивает Сайрус мальчишку.

Тот отрицательно мотает головой. Ну ясно. Пора ее уводить. На самом деле можно было бы спокойно сидеть здесь дальше, какая ей разница, где исчезать. И с баром ничего не случится, от исчезновения незваных теней не бывает ни шума, ни вони, ни грязи, даже лужа под стулом не натечет. Но Сиза расстроится, будет страшно ругаться, что само по себе даже мило, скандал – отличное развлечение, по крайней мере, для Сайруса, на которого обычно никто никогда не кричит, однако обижать Сизу все же не стоит, да и нарушать обещание – дурной тон. У Сизы уже были из-за него неприятности, совсем недавно, года четыре назад Сайрус привел сюда отличного мужика – венгра? поляка? – короче, пожилого туриста из какой-то далекой страны. По-испански тот мог сказать только «здравствуйте» и «спасибо», по-английски, который обычно худо-бедно знают туристы, примерно тот же набор, и во всем городе не нашлось никого, кто бы говорил на его языке и смог бы помочь с переводом, но это оказалось не особенно нужно, мужик чем больше таял, тем лучше все без слов понимал; короче, Сайрус так увлекся приятной беседой, вернее, ее чрезвычайно интересным отсутствием, что прошляпил нужный момент, и гость исчез прямо в баре, там, где сидел. Так после этого в «Позапрошлый июнь» чуть ли не целый год почти никто не ходил, называли его «проклятым местом», шептались, будто от того мужика в баре остался какой-то невидимый и неощутимый, но внятно горестный след. Причем Сайрус сам сперва в эти слухи поверил, обрадовался – след исчезнувшей тени это же чудо, новое слово в науке! – пытался его отыскать, но оказалось, нет никакого следа, ни горестного, ни ликующего, пустые фантазии, полная ерунда. С ним все легко соглашались, однако в «Позапрошлый июнь» все равно не ходили, Сиза тогда сердилась и горевала почти как живая, «Позапрошлый июнь» – самый первый из ее пляжных баров, она в него, как говорят в таких случаях, душу вложила и до сих пор любит больше всех остальных. Тогда Сиза и взяла с Сайруса слово, что он больше ничего подобного здесь не устроит, будет своих гостей заранее уводить.

Забавно все-таки устроены мертвые люди, – думает Сайрус. – Что у них – у нас! – в голове? Мы уже умерли, застряли здесь, между вечностью и человеческим временем, между собой и памятью о себе, между бытием и отсутствием, между жизнью и смертью, нечего нам терять. А суеверных среди нас даже больше, чем среди живых. Это от скуки, что ли? С жиру так бесимся? Неуязвимых развлекает страх? А поскольку бояться нам объективно нечего, приходится фантазировать? Похоже на то. «Проклятое место» – это надо же было додуматься! Как нас теперь проклянешь? И с какой целью? Чтобы мы от проклятия – что?

Безымянная женщина поднимает прозрачную голову, такую красивую, каких не бывает у нормальных плотных людей, говорит почти трезвым, но уже несуществующим голосом:

– Какое у вас вино удивительное! Как же мне от него хорошо! Только в глазах двоится… троится… тысячерится. Как будто все рассыпается и летит в разные стороны. И я тоже лечу.


– Спасибо, – говорит Сайрус мальчишке Макари. – Гаси сигару, хватит пока с меня. Сбегай в дом Маркизы к Марине, у Марины мой кошелек, скажешь, я тебе задолжал двадцатку. Пусть отдает.

Говорит, и тут его вдруг осеняет: не так надо давать чаевые. Не так! Надо зарыть несколько кладов в потаенных, но вполне доступных местах. И рисовать им карты, чтобы искали. Или выдавать наборы ребусов и загадок, где правильные ответы укажут путь. В общем, надо придумать такие правила, чтобы самому было интересно. Отличная может получиться игра! Даже странно, – удивляется Сайрус, – что я только сейчас додумался. Ну, тем лучше для меня. Сообразил бы раньше, уже давно бы наигрался и бросил, а так будет, чем заняться прямо сейчас.

– Целую двадцатку?! – От изумления мальчишка Макари таращит на Сайруса и без того большие глаза.

Это и правда немалые деньги. Месяц, пожалуй, можно безбедно прожить. Но для Сайруса двадцатка – пустяк. Все-таки он основатель культа Порога – не «бывший», а оставшийся в вечности. А культ Порога очень богат и охотно снабжает деньгами мертвых – собственно, это одна из самых важных его задач. Может показаться, что бестелесным мертвецам не нужны деньги, но это только на первый, поверхностный взгляд, пока сам не умер и не захотел вдыхать аромат утешительных благовоний, пить призрачное вино, делать подарки осиротевшим родным, слушать лучших на земле музыкантов, и всего остального, что делает посмертное существование вполне похожим на приятную жизнь.

– А почему бы и нет? – смеется Сайрус. – Только чур, никаких разумных трат! Прокути эти деньги, любовь моей жизни. Я хочу, чтобы ты их бездумно, безалаберно, с удовольствием прокутил.

«Любовь моей жизни» – обычное обращение Сайруса, он многим так говорит, потому что, во-первых, дразнится, в устах мертвеца «любовь моей жизни» звучит ровно настолько нелепо, чтобы ему самому стало смешно, а во-вторых, иногда Сайрусу кажется, он действительно чувствует что-то похожее на любовь, почти по-настоящему любит, почти бесконечно долго – всю секунду, пока говорит.

Но мальчишка Макари, конечно, смущен и растерян. В баре он почти новичок. Сайруса часто здесь видел, но всего-то второй раз лично с ним говорит. От смущения он так неловко гасит сигару, что тлеющий уголек падает прямо на руку истаявшей гостьи, но, не причинив ей никакого вреда, прожигает столешницу под ладонью. Женщина мгновенно трезвеет и беззвучным, несуществующим, даже Сайрусу едва слышным голосом спрашивает:

– Он же меня обжег, почему мне не больно? Не горячо? Я вообще ничего не чувствую. Это как?

– Просто у тебя теперь волшебное тело, – невозмутимо отвечает ей Сайрус. – Я тебе уже говорил: ты попала в чудесное место, и сама теперь стремительно превращаешься, будем считать, что в фею, или вроде того. Все отлично, любовь моей жизни, идем прогуляемся. Нам обоим пора проветриться. Можешь встать?

Гостья неуверенно кивает, пытается подняться со стула, Сайрус ей помогает, наслаждаясь прикосновением ко все еще теплой – они до последнего мига теплые, как живые – незваной тени. Смеется от удовольствия:

– Видишь, ты уже почти превратилась, детка. Теперь я могу по-настоящему тебя обнимать.

* * *

Сайрус идет по кромке прибоя, специально шлепает по воде, чтобы ноги промокли; это одно из немногих чувственных наслаждений, доступных мертвецам. Иллюзорные тела, сотканные из воспоминаний, воли и морока, не ощущают ни холода, ни жары, ни боли, ни фактуры поверхностей, которых касаются, ни запахов, если это не благовония, специально предназначенные им, но морскую воду иногда почему-то все-таки чувствуют, и это огромное счастье. Ради него одного имеет смысл иногда лишать себя блаженства бестелесного существования в обмен на иллюзию обладания подобием тела. На самом деле, удовольствий у мертвых много, но все они совсем не похожи на те, что были при жизни. Даже объятия специально обученных мастеров не похожи на живущие в памяти настоящие. Только море умеет прикоснуться к мертвому, как к живому, только оно.

Сайрус счастлив, как редко бывал при жизни – ну, потому что для счастья, как, к примеру, для пения нужен особый талант, а ему не досталось. Но вот прямо сейчас он, пожалуй, все-таки счастлив, потому что остро, пронзительно, безоговорочно есть: его ноги промокли в море, руками он обнимает очень теплую безымянную женщину-тень, которая влюблена в него по уши, и это отдельное удовольствие – мертвые чувствуют направленную на них любовь. В этом смысле Сайрус отлично устроился, его многие любят. Но так сильно, как эта незваная тень, все-таки очень редко. Мертвых трудно по-настоящему страстно любить.

Впрочем, с каждым шагом ее влюбленность слабнет, как свет фонаря, когда потихоньку прикручивают фитиль. Не потому, что Сайрус становится менее привлекательным, просто такой порядок: сперва у незваной тени исчезает имя, потом голос, потом способность любить. Только тепло остается до последнего вздоха. Даже, кажется, дольше, на целый миг.

– Я не могу, – говорит Сайрусу безымянная женщина. – Очень устала. Остановись, пожалуйста. Мне надо сесть… надо лечь.

Сайрус почти не слышит, что она говорит. Вернее, не слышал бы, если бы не умел ощущать незваные тени, как смотрит их сны, изнутри их самих. Он останавливается и бережно укладывает на песок – уже не женщину, облако, паутину, то, чего больше нет.

– Я превращаюсь, – бормочет она, – это я так превращаюсь? Не умираю? Я же не умираю, да?

– Ты живешь, – говорит ей Сайрус. – И превращаешься. Превращаешься и живешь. Сейчас можно придумать, кем ты станешь, когда превратишься. Какая у тебя тогда будет жизнь. Как придумаешь, так и будет – такой уж сейчас волшебный момент. Чего ты хотела больше всего на свете?

– Похудеть на пять килограммов, – простодушно признается она.

Сайрус редко бывает растерян, но сейчас, пожалуй, все-таки да. Что на такое ответишь? «Конечно, ты похудеешь, все волшебные феи в нашей стране первым делом худеют на пять килограммов»? Полная ерунда.

Но Тереза-Алисия-Двойра-Алена, безымянная женщина, облако, паутина, угасающее живое тепло, не ждет ответа. Она больше не видит Сайруса, даже не помнит о нем, зато наконец вспоминает свою вторую, настоящую жизнь, которая в детстве ей часто снилась, а потом перестала сниться, забылась, ушла из памяти, но на самом деле никуда не ушла. И говорит – не Сайрусу, которого для нее больше нет, не беззвездному небу над морем, не морю, даже не вечности, а наконец-то себе:

– Синий лес. Там живут лесные духи и просто звери. Я с ними дружила, они приходили со мной говорить. А мой дом был – мельница. Или карусель. Я была красивая, с длинными косами. И веселая, и умела летать. Я забыла, а сейчас вспомнила. Я хочу превратиться в себя, туда…

Все, – понимает Сайрус. – Вот теперь все. Ушла. Причем в охрененное место. Я там, считай, почти побывал.

Был бы живой, заплакал бы сейчас от нежности и ликования. Девчонка вроде бы дура дурой, а отлично ушла.


От избытка чувств и полной невозможности их почувствовать Сайрус заходит в море почти целиком, по горло, так живые в момент торжества открывают игристые вина – специально небрежно, неаккуратно, чтобы пробка с грохотом вылетела, чтобы пенилось и текло. Волны тоже пенятся и текут, Сайрус чувствует себя по-настоящему мокрым – весь, целиком. А когда острота ощущений проходит, выбирается обратно на берег и, пошатываясь, как пьяный, бредет. И ругается вслух тоже как пьяный; собственно Сайрус и правда пьян.

– Хрен вам, суки, «сознание исчезает»! Хрен вам, умники, «небытие»! Хрен вам «так крепко все выходы заперты, что никто из умерших не уйдет». Вот отлично уходят же люди; с Другой Стороны, но люди же! А мы, дураки, здесь сидим. Зря сидим!

8. Зеленый монах

Состав и пропорции:

мескаль «Mezcal Vida» – 45 мл;

ликер «Зеленый Шартрез» – 15 мл;

свежий сок сельдерея – 30 мл;

свежий сок лайма – 20 мл;

сироп «Serrano chili» – 20 мл;

капля апельсинового биттера; лед.


Смешать все ингредиенты в шейкере, встряхнуть и процедить в коктейльный бокал, наполненный колотым льдом. Украсить мятой.

Эдо

Почти закончил «Практику приближения к невозможному», первую из нового цикла про современное искусство Другой Стороны. Начал ее в феврале, не то что едва освоившись в своем нынешнем положении, а еще даже толком не осознав, что происходящее с ним – не сон; писал легко, как дышал, между делом, вернее, между множеством дел, не по обязанности, а потому, что очень хотелось. На эту тему ему сейчас было проще бесконечно говорить, чем молчать.

Относился к этой книге не как к серьезной работе, а как к роскоши, удовольствию, которое великодушно позволил себе в награду за остальные труды. И примерно полгода она действительно была сплошным удовольствием, одним из самых больших. Однако к финалу он выдохся – на самом деле, вполне предсказуемо, потому что в последней главе, по идее, всегда надо свести концы с концами, подвести хоть сколько-нибудь внятный итог. Но для итогов и выводов Эдо был слишком честным исследователем. Можно, конечно, притянуть за уши какие-то условно глубокомысленные заключения, дурное дело нехитрое, но как раз эту ловкость он больше всего не любил в своих старых, в прежней жизни, до Другой Стороны написаных книгах и не хотел повторять ни за что.

Свои устные лекции он часто заканчивал фразой: «По правде сказать, я пока еще ни черта в этой теме не понимаю, а вы – тем более, зато нам с вами теперь стало еще интересней жить», – и публика весело аплодировала, приняв его чистосердечное признание за шутку. Но в письменном виде эта простодушная честность выглядела совершенно ужасно, он проверял. Приходилось мучительно придумывать, как сказать то же самое другими словами. Чтобы итоговое заключение выглядело взвешенным экспертным мнением, а по сути осталось честным признанием: «я не знаю», – но не унылым «не знаю» невежды, а вдохновенным «не знаю» ученого, устремленным в неизвестность, где может быть абсолютно все.

Иногда, задолбавшись, думал: господи, да кому это надо? Варианты ответов: «всему человечеству», «студентам-искусствоведам», «паре тысяч восторженных дилетантов», «издателю», «призракам мертвых художников», «голосам в моей голове», «демонам из других измерений», «лично мне», «никому», выберите и отметьте правильный. На этом месте звучит сочувственный сатанинский хохот, ему эхом вторит злорадный ангельский смех.

Но работа все равно продвигалась, просто потому что другого выхода не было: он назначил себе дэдлайн. Всегда так делал, и это отлично действовало – при условии, что сроки устанавливал не кто-то, а он сам. Кого угодно можно послать подальше и поступить по-своему, но от себя никуда не денешься, с собой еще жить и жить.

Еще в начале октября он купил билет в Барселону на девятнадцатое декабря и тогда же решил, назначить эту дату дэдлайном. До отъезда книгу надо закончить, точка. Не успею, значит не полечу никуда. В подобных вопросах он всегда обращался с собой сурово: решил – умри, или сделай. А то бы, пожалуй, до сих пор ни разу не закончил бы ни черта.

Сперва все равно с удовольствием отвлекался от этой каторги, говорил себе: там совсем немного осталось, успею, потом. Но примерно за месяц до дэдлайна спохватился, как и было задумано. В режиме «батюшки, все пропало» ему во всех жизнях работалось лучше всего. Ну и теперь, куда деваться, пахал, как миленький. Даже на Эту Сторону ходил строго только в дни лекций – избыточная, немыслимая в положении вынужденного изгнанника аскеза. Но это, в итоге, сработало, точку он поставил не накануне, а задолго до вылета, десятого декабря. И не на рассвете, когда нет сил доползти до постели, а в половине девятого вечера, как нормальный деловой человек. Не веря в такое чудо, несколько раз перечитал последний абзац. Откинулся на спинку стула, закрыл глаза, схватился за голову. Ему хотелось смеяться, плакать, кричать.

Кричать, конечно, не стал. Смеяться и плакать – тем более. Вместо этого встал и пошел одеваться. Потому что если это дело вот прямо сейчас не отметить, вообще непонятно, зачем его начинал, – весело думал он, сражаясь со свитером, на радостях долго пытался просунуть голову не в ворот, а в рукав.


Вышел на улицу, достал телефон, но тут же снова сунул его в карман. Когда слишком много идей, кому позвонить, и все такие отличные, что почти невозможно выбрать, решение простое: не выбирать. Пусть оно само меня выберет, – думал Эдо. – Пусть кто-нибудь сам мне позвонит, а лучше – случайно выйдет навстречу. А если нет, тоже круто. Буду слоняться по барам, медленно напиваясь до состояния блаженного онемения. Писал один и отмечу один.

Свернул на Траку, прошел мимо любимого виски-бара, даже не притормозив; объяснил себе: неинтересно, слишком близко от дома, это почти как во дворе на лавке бухать. Свернул на Рекурсивную улицу, в смысле, на Вильняус, всегда про себя так ее называл: улица Вильнюса в городе Вильнюсе, на ней еще обязательно должен быть какой-нибудь «Вильнюс-бар». «Вильнюс-бара», впрочем, тут не было, зато других – завались, причем все отличные, он уже в каждом успел хоть по разу да побывать. Но сегодня ни в один из них зайти не тянуло. На этом месте Эдо начал подозревать, что решение никому не звонить было ошибкой, потому что на самом деле ему совершенно не хотелось гулять в одиночку. Тем более, пить.

Надо было сразу звонить Каре и проситься домой, а оказавшись на Этой Стороне, небрежно сказать ей: «Представляешь, я только что книжку закончил», – и отправиться вместе в ближайший бар; среди ночи ввалиться к Тони Куртейну, полчаса умиленно слушать, как он ругается, Тони чувак начитанный, интересные знает слова, а когда он иссякнет, начать рассказывать, какое невероятное дело – делище! – только что завершил, и не затыкаться уже до утра. Вот о чем он думал, пока шел по улице Вильняус сперва в сторону проспекта Гедимино, а потом зачем-то обратно, но телефон из кармана не доставал, хотя время было не позднее, Каре до полуночи можно без зазрения совести спокойно звонить.

С другой стороны, – насмешливо говорил себе Эдо, – какой повод, такой и праздник. Слоняться ночью по промозглому зимнему городу трезвым, в душевном раздрае, не понимая себя – идеальный способ отметить окончание книги о бесконечном отчаянии и о чуде, которое из этого отчаяния иногда прорастает. Это, как минимум, честно. А повеселиться с друзьями можно и завтра. И послезавтра. Каждый день до отъезда. А потом снова как бы с нуля начать.

Сам не заметил, как вышел на бульвар Вокечю. Баров здесь тоже хватало, и Эдо сказал себе: ладно, всю ночь слоняться дело хорошее, но трезвым – это все-таки перебор. Привычным усилием воли, каким всегда засаживал себя за работу, свернул к ближайшему бару, где прежде никогда не бывал, но промахнулся. То есть не сознательно изменил решение, а действительно промахнулся, вместо открытой двери вошел в соседнюю подворотню, остановился, растерянно огляделся – это я как же? зачем? – и узнал проходной двор, который ему Люси когда-то еще весной показывала, вернее, три двора, один за другим. Через них можно выйти на улицу Пранцискону, а оттуда – сообразил он, – вернуться на Траку и пойти наконец в виски-бар, единственный недостаток которого заключается в том, что слишком близко от дома. А все остальное – сплошные достоинства, включая крепкий ледяной коктейль с кофейными зернами, который сперва окончательно, до мучительной ясности отрезвляет, а потом милосердно пьянит.

Короче, – твердо сказал он себе, – хватит уже болтаться, как увядшая роза в проруби. Вперед.

И решительно шагнул в арку, соединяющую первый двор со вторым, очень длинную, настолько низкую, что пришлось не просто ссутулиться, а пригнуться, и такую темную, словно электричества еще не изобрели. Прошел ее не на ощупь, конечно, но что-то вроде того, с каждым шагом осторожно ставил ногу на землю, прислушивался к ощущениям – ровно? гладко? не скользко? не мокро? – и только потом переносил на нее вес. Наконец вышел наружу, выдохнул, разогнулся, сделал еще несколько неуверенных шагов, и тут у него за спиной вспыхнул свет, да такой яркий, что двор стал виден, как на ладони, включая огромную лужу в центре и дорожку из битых кирпичей, позволяющую ее перейти. Ясно, что это просто фотоэлемент сработал с опозданием, но эффект все равно оказался мощный. Очень его впечатлил этот внезапный свет. И метафора такая красивая про путь исследователя, который пробирается в одиночестве сквозь кромешную тьму, медленно, шаг за шагом, и вдруг у него за спиной разгорается свет для тех, кто пойдет за ним, – думал Эдо, поспешно, пока лампочка не погасла, перебираясь по кирпичам через лужу. – Лобовая, конечно, но иногда именно так и надо. Чтобы точно дошло.

Благополучно переправившись, оглянулся – скорее из чувства благодарности, чем по какой-то другой причине. Спасибо, дорогая лампа, что оказалась здесь. И фотоэлементу спасибо, и проводам, и жильцу, который тебя повесил, и всей компании первооткрывателей электричества, и лично Томасу Эдисону, и собственно электронам – просто за то, что есть. Обычное дело, всякий раз, когда начинаешь благодарить за какое-то, пусть даже мелкое, легко объяснимое чудо, в конечном итоге обнаруживаешь, что благодарить надо весь мир.

Пока обо всем этом думал, из темной арки вынырнул человек; судя по юбке, женщина. Остановилась, махнула ему рукой, как знакомому. Эдо на всякий случай тоже ей помахал, – может, и правда знакомая. Отсюда не разглядишь.

– Вы осветили мне путь! – громко сказала она.

Голос явно был незнакомый, как и ее силуэт, такую высокую широкоплечую даму он бы, пожалуй, запомнил, даже один раз мельком увидев. А может, это мое любимое наваждение?.. – неуверенно подумал Эдо. – В параметры как раз вполне вписывается. С него бы сталось смеху ради нацепить юбку. Тем более, примерещиться в юбке. Или, к примеру, штаны всегда становятся юбкой перед тем, как превратиться в туман?

Хотел сказать: «Привет, это у вас началась Неделя высокой моды?» – но не успел, потому что обладатель юбки и незнакомого голоса решительно свернул с освещенной тропинки и вошел в дровяной сарай. Эдо, конечно, бросился следом, будем считать, из вежливости, чтобы все-таки поздороваться. Сам он обдумать этот поступок не успел; впрочем, если бы и успел, результат был бы тот же. Первое правило начинающего духовидца: увидел мистическое явление – бегом за ним.


В общем, ломанулся вслед за видением в юбке в чей-то дровяной сарай, но за дверью вместо дров, пылищи и паутины, или что там обычно бывает в сараях, его встретил приглушенный свет ламп, звон стаканов, бренчание пианино, сногсшибательный запах свежей выпечки, жареного мяса, пряных трав, кофе, грибного супа, всей самой вкусной в мире еды, и тогда Эдо внезапно понял, какой он оказывается голодный. А все остальное он понял уже потом, после того, как двойник Тони Куртейна – какие же все-таки они одинаковые, каждый раз при встрече поначалу почти невозможно поверить, что это не он – подошел к нему, протянул толстый ломоть серого хлеба с огромной горячей котлетой и сказал:

– Последняя. Для себя берег.

Эдо даже не стал переспрашивать: «Может тогда не надо?» – потому что близость котлеты пробудила в нем примитивного дикаря, из всех законов человеческого общежития усвоившего только: «дают – бери».

Примерно на середине котлеты дикарь позволил ему промычать «спасибо» и оглядеться по сторонам.

– Вы же были во дворе на Бокшто, – наконец сказал он двойнику Тони Куртейна. – Ступеньки, фонарь, наглухо заколоченная дверь…

– Были, – подтвердил тот. – Да сплыли. Теперь мы, можно сказать, везде. То есть появляемся в самых неожиданных для нас же самих местах. Я как раз недавно вас вспоминал, думал, как же жалко, что вы не заходите. Остальные завсегдатаи нас как-то находят, а вы почему-то нет.

Эдо хотел напомнить, что он и раньше-то, когда было понятно, в какую дверь надо ломиться, не мог попасть в эту их мистическую забегаловку без посторонней помощи. Спасибо Каре и Люси, что приводили сюда иногда. Но решил обойтись без сиротской песни и объяснил, вгрызаясь в котлету:

– Я в последнее время носа из дома практически не высовывал, книгу дописывал. И вот только что, буквально час назад дописал.

– Теперь все нормально будет, захочет – найдет. Нет ничего невозможного для человека, который однажды осветил мне путь, – заверил, заверила, в общем, заверило Тони мистическое явление в юбке, при ближайшем рассмотрении оказавшееся здоровенной очкастой теткой с копной ржаво-рыжих волос.

Ладно, у каждого свои недостатки. Хочет быть рыжей теткой, пусть, – подумал Эдо. И сказал ему:

– Вас узнать невозможно. Но я все равно узнал и бестактно решил поздороваться. Получается, правильно сделал. Привет.

Рыжая тетка расхохоталась так, что очки сползли на кончик носа. А из благоухающего кухонного полумрака за стойкой вышел Иоганн-Георг, похожий на себя самого, как мало когда был похож. Сказал:

– Вы даже не представляете, какой мне сейчас сделали комплимент.

– Да мне тоже! – воскликнула рыжая. И, не переставая смеяться, добавила: – Похоже, он просто видит самую суть!

Эдо совсем растерялся. Но остатки котлеты не дали ему сосредоточиться на недоразумении. Поэтому он не оправдывался, а жевал.

– За это с меня причитается, – решил Иоганн-Георг. – Я придумаю, что. А для начала налью вам выпить. Книгу закончили – ничего себе повод! А о чем?

– О современном искусстве Другой Стороны, – автоматически, как всегда говорил дома, ответил Эдо. – Спохватившись, исправился: – Ну, то есть о здешнем искусстве. «Практика приближения к невозможному», художественный жест как следствие невозможности чуда, чудо, как следствие отчаянного художественного жеста – вот это все.

– Хренассе, – изумился тот. – Внезапный поворот.

– Да не особо внезапный, – невольно улыбнулся Эдо. – Я же профессиональный искусствовед. И конкретно этой темой много лет занимаюсь. Но понимать что-то начал только после того, как прожил здесь в полном беспамятстве почти восемнадцать лет.

– Он профессор вообще-то, – с удовольствием вставил Тони. – Я как узнал, до сих пор удивляюсь, какие классные на Другой Стороне бывают профессора! У нас бы такой еще с первого курса вылетел, и поминай, как звали.

– Спасибо, – поблагодарил его Эдо. – Но кстати, по свидетельствам очевидцев, я пару раз действительно вылетал. За прогулы и конфликты с преподавателями… в смысле, подрался с одним дураком из-за вашего, между прочим, Ван Гога. Ужасно жалко, что сам до сих пор ни черта не помню, в пересказах очень смешно. Потом восстанавливался; ну, это нормально. Не то чтобы какая-то исключительная биография, у многих коллег было примерно так.

– Преподов даже я в свое время не колотил, – присвистнул Иоганн-Георг. – Обскакали вы меня! Но я вообще знаю, кто вы по профессии. И удивился не этому, а самой постановке вопроса. «Художественный жест как следствие невозможности чуда» – ну ничего себе! История моей жизни, точно вам говорю.

Он отвернулся, достал из буфета бутылку темного стекла и спросил Тони:

– Мы же переживем, если я последнюю прошлогоднюю зимнюю тьму открою?

– Самое время, – откликнулся тот. – Чего-чего, а тьмы сейчас, слава богу, хватает. Можно начинать заготавливать тьму нового урожая. Как раз пора.


Прошлогодняя зимняя тьма, вернее, настойка на тьме была темнее самой пасмурной декабрьской ночи, а вкусом оказалась немного похожа на тот самый крепкий кофейный коктейль из виски-бара на Траку, до которого нынче вечером не добрался, так уж ему повезло.

Так уж мне повезло, – думал Эдо, поставив на стол опустевшую рюмку. – История всей моей жизни в одном предложении: так уж мне повезло.

Сказал:

– То ли вы чудотворно меня напоили с первой же рюмки, то ли я сам по себе такой дурак, но сейчас мне хочется лечь на пол, обнять весь мир и рыдать.

– Таково воздействие нашей тьмы на здоровый организм, обычное дело, – заметила рыжая женщина, которая его сюда привела.

– Я сам, когда в первый раз попробовал, прослезился, благо дегустировал в одиночку, можно было особо в руках себя не держать, – признался Тони.

А Иоганн-Георг снова наполнил рюмки. И спросил:

– Книжку-то дадите мне почитать?

– Могу даже файл прислать, если вам иногда снятся сны про электронную почту, – усмехнулся Эдо.

– Да чего только мне не снится, особенно спьяну, – в тон ему ответил тот. – К концу этой бутылки вполне может присниться какой-нибудь вайбер. Или, прости господи, телеграм.

Стефан, Сабина

– Сидел белый, нетрудный, головой мотал, потом успокоился, перестал.

– Шел тоже белый, но другой, потруднее. В две стороны сразу шел, умел так ходить.

– Другая шла, не белая, ой не белая, клянчила, хныкала, хохотала она.

– Стоял чужой, совсем чужой, как бы плакал, но не плакал, сиял.

– Лежал безмятежный, как будто лежит, как все лежат, но летел, летел.

– Кружилась прозрачная, сладкая-сладкая, таких надо приманивать, а она сама прилетела-пришла.

* * *

– Спасибо, мои дорогие, – говорит Стефан, поднимаясь на ноги. – Даже не знаю, что бы я без вас делал. С другой стороны, зачем мне такие глупости знать?

Патрульные, в смысле, деревья тринадцатой Патрульной Рощи, расположенной на северном склоне холма Тауро, не просыпаясь, машут Стефану ветками; при этом старый ясень, у которого Стефан – любимчик, ухитряется как бы нечаянно сунуть кончик ветки ему за шиворот и пощекотать.

Деревья умеют взаимодействовать, не просыпаясь, причем им самим это нравится – интересное развлечение, как будто дополнительный сон во сне. Удачно, что деревья так устроены, а не то приходилось бы отправлять все патрульные рощи в отпуск примерно с ноября по апрель; собственно, даже по май, потому что когда у деревьев начинают набухать и распускаться почки, им резко становится не до патрулирования. Плевать, кто откуда возник, вылез, или, предположим, свалился, из какой состоит материи, чем питается и для чего на свете живет.

То ли дело зимой, когда у деревьев нет других занятий – только спать и смотреть, что творится вокруг. Деревьям интересно все хоть сколько-то необычное, отличное от знакомых явлений, а Стефану обо всем необычном в городе следует узнавать вне зависимости от того, захочет ли оно с ним знакомиться. В этом смысле городские деревья совершенно незаменимые соглядатаи – после того, как научишься правильно их понимать. На самом деле, тот еще ребус, но у Стефана было так много времени на расшифровку и полное право на столько ошибок, что на его месте даже распоследний тупица хоть чему-нибудь, да научился бы. А Стефан теперь, если надо, умеет видеть как дерево, думать, как дерево, чувствовать, как дерево чувствует, и при этом – приятный бонус! – ходит, где вздумается, и его по-прежнему совершенно невозможно спилить.

В общем, зимой во сне деревья работают так эффективно, что Стефан нарадоваться не может. Изначально-то он какой-то особой практической пользы от сотрудничества с деревьями не ждал. Придумал Патрульные Рощи, чтобы развлечь городские деревья. Ну и ради собственного удовольствия – это же чистое счастье, что теперь хочешь не хочешь, а надо регулярно делать обход.

Ладно, – думает Стефан. – В основном вроде нормальные гости, пусть гуляют спокойно, не буду их дергать. Хотя, могу спорить, тот, который «как бы плакал, но не плакал», сам ко мне скоро заявится, будет проситься домой; а что ж, отведу, заодно и проветрюсь, давно я в тех местах не бывал. А вот с этой, которая «клянчила, хныкала», надо бы разобраться, чем скорее, тем лучше. Да хоть прямо сейчас.


Лейская Шакка, она же Голодный Нытик, не бог весть какая опасная тварь, но Стефан их очень не любит, потому что жертвой Голодного Нытика может стать только добрый, щедрый, ну или просто покладистый человек. Выпросит у такого монетку, сигарету, конфету, хоть наклейку из супермаркета, любую незначительную ерунду, прикинувшись милым ребенком, больным стариком, заблудившимся иностранцем, инвалидом, беспомощной бабкой, подростком, попавшим в беду – да кем угодно, лишь бы понравиться, или разжалобить – и вместе с подачкой прихватит часть жизненной силы своего благодетеля, так что тот будет какое-то время чувствовать себя разбитым, почти больным и беспричинно несчастным; потом, конечно, пройдет. На самом деле ущерб от встречи с Голодным Нытиком не особо велик, люди и не с таким справляются, но сам факт приводит Стефана в ярость, как всякая гадская несправедливость. Нельзя обирать великодушных людей только за то, что они великодушны, – думает Стефан. – Великодушные и так пока, мягко говоря, в меньшинстве.

Ради такой мелкой пакости, как Голодный Нытик, Стефан не использует бубен, еще чего не хватало. Он просто топает ногой по земле. Земля ему все простит; собственно, тут и прощать-то нечего, скорее, скажет спасибо, нашей земле нравится любое колдовство, лишь бы оно почаще творилось, земля истосковалась по настоящей веселой магии, ей всегда мало, сколько ни дай. В общем, Стефан топает ногой в изобретенном специально для таких случаев многообещающем искусительном ритме, привлекающем всякую хищную мелочь, примерно как «цып-цып-цып». Теперь Голодный Нытик прибежит как миленький, никуда не денется, можно спокойно ждать; главное, от скуки не закурить, потому что для большинства примитивных хищников табачный дым – чуть ли не самое страшное зло в человеческом мире, он только высшим духам по нраву, а низшим – наоборот.

Ладно, – думает Стефан, – не очень-то и хотелось. Хотя кого я обманываю, именно сейчас как раз очень даже хочется, в последний раз аж ночью курил. Ай, да тем лучше, злей буду. А то в последнее время расслабился, как на курорте… собственно я и есть практически на курорте, не хватает только шезлонга, коктейля и таблички с надписью «Осторожно, акулы», – самодовольно ухмыляется Стефан. Имеет полное право: когда ты начальник Граничной полиции города Вильнюса и твоя единственная проблема за последние несколько дней – всего лишь условно безобидная Лейская Шакка, даже как-то глупо не быть чрезвычайно довольным собой.


Стефан стоит на склоне холма, прислонившись спиной к любимому ясеню, в смысле, к тому самому ясеню, который его полюбил. Ему не трудно, а чуваку удовольствие. Деревья, на самом деле, редко к кому-то привязываются, и если уж такое случилось, их чувства следует принимать во внимание, уважать и щадить. Благо дереву много не надо – навещай его иногда, радуйся встрече, ласково прикасайся к стволу. Весной и летом вполне можно забить на свидания, деревьям в это время и без нас хватает хлопот, но осенью и зимой надо приходить обязательно. Дерево тем сильнее любит, чем крепче спит.

В общем, Стефан стоит на холме и с высоты своего положения наблюдает, как приближается Лейская Шакка. Медленно, неохотно, но куда ей деваться, раз позвали – идет. У Стефана в этом смысле особо не забалуешь, если уж ему крепко приспичило, кого угодно к себе призовет. Другое дело, что с точки зрения техники безопасности так не со всеми следует поступать, потому что по-настоящему грозный хищник, осознав, что попал в ловушку, по дороге с горя таких бед натворит, что ну его к черту. Дешевле будет обычным образом выследить и поймать.

Но с мелочью вроде Голодных Нытиков можно не церемониться, чем больше их напугаешь, тем лучше: от страха они мгновенно теряют силу и способность соображать. Вот и Лейская Шакка покорно бредет к холму, на ходу изменяет облик в надежде выбрать такой, который разжалобит охотника: дряхлая старушка с птичьим лицом превращается в землисто-бледного тощего школьника, школьник – в юную деву нездешней, неземной красоты, ковыляющую на костылях, дева – в слепого с палкой, слепой – в трясущегося старика, старик – в собаку со слезящимися глазами, собака – в туриста с большой фотокамерой, растерянно озирающегося по сторонам, турист – в молодую девчонку с младенцем, одетую не по погоде, словно только что выскочила из дома в чем была. Все эти перемены совершенно не трогают Стефана, зато развлекают редких прохожих: обличья Голодного Нытика предназначены для человеческих глаз, и процесс превращения тоже вполне можно увидеть человеческими глазами, какая-то особая подготовка тут не нужна. Поэтому двое из примерно десятка прохожих сейчас близки не то к просветлению, не то к решению в ближайшее время посетить психиатра, а остальные, как водится, думали о своем, смотрели под ноги и не заметили ничего.


Стефан мог бы и дальше спокойно стоять, ожидая, пока жертва сама до него доберется, но ему жалко времени и хочется закурить, поэтому он сбегает по склону холма вниз, навстречу плачущей девочке, мужчине с окровавленным лицом, замотанной в плед побирушке, надо, чтобы Лейская Шакка его увидела, почуяла запах, услышала голос, с жертвой следует установить максимально полный контакт. И убедившись, что бледный малыш с разбитой коленкой внимательно на него смотрит, приветливо говорит: «Тебя нет». Звучит не то чтобы впечатляюще, но в устах Стефана срабатывает без осечек: тварь исчезает, как не было. Это нормально, кто угодно откуда угодно исчезнет, если Стефан скажет с присущей ему убедительностью: «Тебя нет». В магии важно не столько само заклинание, сколько кто его произносит. Раньше, когда Стефан еще был молод, неопытен и не настолько силен, чтобы стать полновластным хозяином на своей территории, ему приходилось произносить сложнейшие формулы сопровождая их крайне утомительными ритуалами. Несколько столетий терпеливо убеждал реальность делать, как он сказал. Ну чего, убедил в итоге. Прежде его дела делились на «трудно» и «совсем невозможно», а теперь на «легко» и «надо подумать, как сделать, чтобы стало легко».

В общем, Лейская Шакка исчезает бесследно. То ли туда, откуда пришла, то ли вообще с концами, вымарывается из архивов Вселенной, словно не было такого существа никогда. Стефан не то что не знает, он как раз точно знает из заслуживающих безграничного доверия источников, что бывает по-всякому. И так, и так. В глубине души Стефан всегда надеется на первый вариант. Потому что чем дольше живет, тем больше он убеждается, что жизнь сознания драгоценна и всему существующему, будь оно сто раз отвратительной хищной тварью, следует хоть в какой-нибудь форме существование продолжать.


Мало ли, – думает Стефан, – кто чем питается. У меня, в этом смысле, тоже рыльце в пушку, кого только на своем веку не ел. Нам здесь Голодных Нытиков точно не надо, но где-нибудь во Вселенной они наверняка уместны, а может, даже полезны. Так что пусть будут. Но там!

Он сейчас благодушно настроен, как и положено человеку, который только что закончил простую, но крайне полезную работу, что-то вроде уборки, и наконец закурил. Сидит на нижней ступеньке лестницы, поднимающейся с улицы Паменкалне на вершину холма, курит и пялится на идущих мимо прохожих, как разглядывал бы плавающих в специальном морском аквариуме экзотических рыб.

Прохожие не обращают на Стефана никакого внимания, он такой неприметный, что считай, почти невидимый, то есть видимый ровно настолько, что на людной улице не затолкают, и насквозь никто не попытается пройти. Только молодая женщина с яркими радужными волосами смотрит очень внимательно, не останавливается напротив, но заметно замедляет шаг. Не будь Стефан Стефаном, сейчас, пожалуй, смутился бы, такой у нее откровенно влюбленный взгляд. Наконец она отворачивается и бежит, смешно, по-детски размахивая руками, чтобы успеть перейти улицу на зеленый, а Стефан озадаченно глядит ей вслед, потому что девчонка отличная, это сразу заметно, и явно в нем кое-что разглядела, интересно, почему не подошла поговорить?

Стефан прикидывает, не пойти ли ему за этой отличной девчонкой, любопытно же, кто такая, откуда взялась? Но в этот момент у него звонит телефон, Таня, оставленная дежурить наяву в комиссариате на Альгирдо, обрушивает на шефа примерно три ведра информации о случившихся за время его отсутствия событиях и заключает: «Ну и как теперь жить?»

Ничего не попишешь, на то и работа, чтобы мешать личной жизни, поэтому Стефан подскакивает и пулей взлетает по лестнице на вершину холма. Пока он несется по улице Альгирдо в направлении Второго Полицейского Комиссариата, отличная девчонка благополучно вылетает из его головы. Обычно такого со Стефаном не случается. Времена, когда он был до смешного рассеянным, как все начинающие шаманы, давно позади, теперь Стефан не забывает не только по-настоящему интересные вещи, но даже всякую незначительную ерунду. Однако воздействию некоторых древних заклинаний, защищающих от чужого внимания, как только что выяснилось, вполне подвержен и он.

* * *

Это существо, – думает Сабина. – Опять это прекрасное существо. Я его уже несколько раз в этом городе видела, – вспоминает она. – Видела, а потом забывала. Но сейчас-то я помню все наши встречи! Такое ни с чем не перепутаешь, это точно было оно.

Сабина идет по улице Паменкалне и чуть не плачет; честно говоря, это прямо сейчас она чуть не плачет, а минуту назад вытерла рукавом побежавшую по щеке слезу. Не от горя, конечно, не от боли, не от какой-то печали. Сабина расплакалась… ладно, пусть будет «чуть не расплакалась», как плачут некоторые люди в музеях – от сокрушительного воздействия красоты. Так восхитительно ровно лился невидимый глазу внутренний свет существа, так ярко сиял, столько в нем было тепла, что не всякое сердце выдержит. Может и повезло людям, что ни черта толком не видят, целее будут, – вздыхает Сабина. – С другой стороны, умереть от такой красотищи – не худшая в мире судьба.

9. Зеленый ад

Состав и пропорции:

джин – 20 мл;

водка – 20 мл;

светлый ром – 20 мл;

ликер «Triple Sec» – 20 мл;

светлая текила – 20 мл;

ликер «Блю кюрасао» – 20 мл;

апельсиновый сок – 60 мл;

лед.


Все ингредиенты, кроме сока, смешать в шейкере. В бокал «харрикейн» (hurricane glass) положить лед, налить апельсиновый сок, добавить смесь из шейкера и сразу подавать.

Я, Гест

Его зовут Гест, и нет, это не случайное совпадение. Намеренная цитата. Он действительно обе «Эдды» читал. Я вообще уже не раз замечал, что разные непостижимые существа живо интересуются нашими локальными мифологиями, как туристы местным крафтовым пивом. Не успеют толком здесь воплотиться, и ну сразу мифологию изучать. С другой стороны, для них же это, наверное, что-то вроде сплетен о родне и приятелях, искаженных до абсолютной неузнаваемости и сдобренных совсем уж полной ахинеей, но так даже лучше. В смысле, смешней.

В общем, его зовут Гест. На его месте я бы тоже обязательно так назвался. Мне, конечно, и на своем никто не запрещает, но в моем случае получилась бы слишком простая, безвкусная шутка. А для этого типа «Гест» – в самый раз.


Он появляется из ночной темноты, которая рядом с ним начинает казаться светлыми летними сумерками, ощущается счастьем, от которого сердце стучит с перебоями, а воздух начинает звенеть и пахнуть, как перед грозой, и одновременно просто выходит навстречу на набережной Нерис. Говорит еще не словами, но достаточно внятно, что-то вроде: «Какая удачная встреча, рад тебя видеть, рядом с тобой мне легко», – и я собираюсь привычно отшутиться: «Ну, хоть кому-то», – но мысленно даю себе подзатыльник, потому что этот чувак настолько не «кто-то», что не надо сейчас так шутить.

Поэтому отвечаю серьезно:

– Хорошо, что легко. Ради одного только этого уже имело смысл упертым дурнем вроде меня родиться и до сегодняшней ночи дожить.

– Еще как имело! – подтверждает одно из самых прекрасных потусторонних явлений, источник невозможного черного света, теплое сердце сияющей тьмы, и подходит ко мне так близко, что с этого расстояния видится совершенно как взаправдашний человек.

Он говорит:

– Пальто у меня вполне настоящее, у тебя вроде тоже, а скамейки сегодня такие мокрые, что с тем же успехом можно сидеть прямо в реке. Хочешь, пошли пройдемся. Очень я эту набережную люблю. Она покладистая, как мало кто в этом суровом мире. Когда надо куда-то быстро прийти, короткая. И почти бесконечная, если хочется просто бесцельно брести.

Я молча киваю. И думаю: за тобой хоть на край света. Я при всякой встрече так думаю. Все-таки совершенно гипнотически на меня действует эта счастливая невыносимая тьма. И ее, предположим, персонификация, или как это следует называть. Короче, этот, будем считать, что чувак, широкоплечий, с седыми висками, который когда-то был ангелом смерти, а потом перестал.

Я так понял, глядя на всех, кто меня сейчас окружает, главная фишка в том, что кем бы ты ни родился, пусть даже каким-нибудь суперкрутым немыслимым абсолютом, обязательно надо время от времени становиться чем-то принципиально иным. Потому – ну, это я сейчас своей дурацкой башкой так думаю, не удивлюсь, если на самом деле все гораздо сложней, а может, наоборот, еще проще – что именно в ходе череды превращений можно нащупать в себе ядро, сердцевину, которая, хоть и подвержена изменениям, неизменно остается собой – тобой. С моей, пока еще вполне человеческой точки зрения, так развивается навык бессмертия, а как оно происходит у изначально бессмертных существ, понятия не имею. Но, наблюдая, к примеру, за Нёхиси или за Бездной Эной, подозреваю, что для них это, в первую очередь, зашибись какая увлекательная игра.


Мы идем по набережной реки Нерис, разделившей город на две неравные части, Левый берег и Правый. Видимо по случаю нашей прогулки ветер утих, дождь прекратился, и зимняя ночь стала такой упоительно теплой, словно вот-вот наступит апрель.

– Рядом с тобой мне становится так легко, что это необычное для меня состояние, наверное, можно назвать словом «отпуск», – говорит Гест. – Я совсем не уверен, что отпуска мне сейчас положены, поэтому не гоняюсь за тобой по городу каждый день. Но всякой случайной встрече не представляешь, как рад.

На этом месте, наверное, надо бы мне признаться, что наша встреча совсем не случайная. Я ее всем сердцем желал, а в нашем городе это самый надежный способ назначить свидание – договоренность можно нарушить, а сопротивляться невидимому течению, которое просто выносит тебя навстречу тому, кто соскучился – ну, никак. И дело не в том, что лично я тут – штатное мистическое явление. Здесь у многих, включая совершенно обычных людей, получается так.

Но все это Гест, конечно, и без меня знает. Смысла нет объяснять.

– Рядом с тобой так легко, потому что ты даешь мне надежду, – говорит он.

И вот на этом месте я перестаю его понимать. Потому что я и правда самим фактом своего непростого существования даю надежду – не всем подряд, а очень немногим, примерно таким же психам, каким когда-то был сам. Тем, кому кроме утилитарной реальности, выданной в повседневных бытовых ощущениях, обязательно надо дополнительных высших смыслов. Желательно, невыразимых. Да побольше. А если сердце тяжести этих смыслов не выдержит – ну, само виновато, пусть разрывается на здоровье, нормальная цена.

Но ему-то зачем такая надежда? Тому, кто сам – высший смысл?

– Оно же как получается, – безмятежно говорит бывший ангел смерти, а теперь то ли ангел-специалист широкого профиля, то ли вовсе не пойми что. – Эта реальность, положа руку на сердце, довольно страшное место. И вовсе не потому, что здесь сознание подвергается грубому воздействию крайне жесткой материи – как раз это на определенном этапе развития может дать прекрасный эффект. Но при таком коротком сроке человеческой жизни и обилии разнообразных хищных существ, которые питаются, в лучшем случае, здешней болью и скорбью, а в худшем, самим сознанием, переваривая его до полного небытия, говорить о прекрасном эффекте – ну, можно, конечно. Но только потому, что всякое страдающее существо нуждается в утешении. А так-то шансов, будем честны, исчезающе мало. Да почти нет. Я здесь как раз затем, чтобы уменьшать количество боли и число хищных тварей. И одновременно ясно осознавать, что мои усилия тщетны, все так запущено, что ничего не исправишь. Но, разумеется, все равно по мере возможности – и сверх всякой меры! – исправлять.

– Хренассе, – наконец выдыхаю я. Потому что, с одной стороны, всегда примерно так и представлял себе положение. Но с другой-то, втайне надеялся, что все не настолько страшно, просто я, по сложившейся за долгие годы непростой человеческой жизни привычке, слишком мрачный дурак.

– Для меня самого это прекрасная рабочая ситуация, – говорит Гест. – Когда-то я был силой, прерывающей жизнь, а теперь ее защищаю. То есть делаю нечто настолько прежде для меня невозможное, что такое изменение моей сути и участи без натяжек можно назвать подлинным чудом. А Вселенной и всем нам, ее составляющим, чудеса нужны, как дыхание; чудо и есть дыхание бытия. Самое трудное в моем нынешнем положении – испытание тщетностью. Я почти всегда ясно вижу тщетность своих трудов. На самом деле это испытание мне полезно. Но полезное, сам знаешь, не всегда выносимо.

– Факт, – подтверждаю я. И повторяю, потому что молчать невозможно, а сказать мне пока особенно нечего: – Факт.

– Поэтому рядом с тобой мне становится так легко, – лучезарно улыбается Гест. – Какая может быть тщетность, когда ты вполне обычным человеком родился, а стал вот таким, даже с моей точки зрения, удивительным существом. Это какой же должен быть голод по духу и какая неукротимая воля, чтобы принудить судьбу сделать такое с тобой! Я, конечно, и раньше знал, что бывают такие люди, сам не раз подобных встречал. Но от теоретических знаний мне никогда не становится легче. Для меня существует только то, что я вот прямо сейчас вижу и чувствую. Людям часто бывает достаточно просто помнить и думать, но для меня мысли и память – сугубо служебные функции. Помогают оперировать информацией, а больше не дают ни черта.

Я молча киваю, дескать, понятно. Оно и правда понятно, что тут не понимать.

– Так что ты – живое опровержение тщетности, – заключает Гест. – Но это даже не главное. Я сказал, что ты даешь мне надежду. И другие, кого я встречал. То, что вы делаете со своей жизнью – драгоценный вклад в общую человеческую судьбу. Всякий раз, когда человек, алчущий невозможного для него высшего смысла, выходит за собственные пределы, в некоем тайном месте, где создаются общие судьбы разных миров, напротив строки «человечество» появляется очередная пометка: «бывают способны на вот такое», «иногда могут вот так». Когда наберется некоторое критическое число подобных пометок – сам не знаю, сколько их еще надо собрать для достижения результата – дюжину? Тысячу? Миллион? Короче, когда и если оно наберется, все человечество станет чем-то совсем другим. Управлять здешними судьбами будут совершенно иные законы. И свойства материи станут иными. И хищные твари утратят природное право, а значит и техническую возможность здесь привольно пастись. Звучит, понимаю, довольно наивно, но я сейчас пытаюсь объяснять очень сложные вещи на максимально неподходящем для подобных бесед языке.

– Да ну, нормально звучит, – говорю я и сам удивляюсь, какой у меня странный голос. Как будто я от долгого молчания охрип.

И добавляю, потому что, ну правда, не знаю, чем еще можно ответить на его откровенность; не ответить – не вариант:

– Я сегодня очень хотел тебя встретить, чтобы расспросить о том, что бывает с людьми после смерти; на самом деле, только про одного человека, про деда своего. Так, знаешь, странно – быть тем, кем я стал, а самых важных вещей все равно не знать, только догадываться; впрочем, скорее, просто воображать. Так вот, я не стану расспрашивать. Лучше буду и дальше хотеть. Может, тогда начнем чаще случайно встречаться. Если уж так получилось, что тебе рядом со мной легко, пусть будет легко. Все-таки отпуск – великое дело. Как выдох. Нельзя же только бесконечно вдыхать.

– Да можно, конечно. Все можно, – беспечно улыбается Гест. – Но за предложение спасибо. Я его принимаю. Хоти.

Цвета, Эдо

На встречу он бессовестно опоздал. Не на пять минут, а на целых двадцать. Будь это кто-то другой, Цвета бы так рассердилась, что, скорее всего, встала бы и ушла. Но на Эдо Ланга сердиться нельзя. Не то чтобы кто-нибудь запрещает, а просто технически невозможно. Все так о нем говорят; Цвета раньше не верила – как это, невозможно сердиться? Но на собственном горьком опыте уже не раз убеждалась, что это так.

Вот и сейчас он не просто вошел, а натурально ворвался в бар, сияющий, возбужденный, глаза вдвое больше положенного и сверкают, словно вставил себе вместо них фонари. Не человек, а – ну, просто явление. Поди рассердись на ветер или на фейерверк.

С порога, не извинившись за опоздание, выпалил:

– Ну что, заказала зеленое адище, как я говорил? Попробовала? И как?

– Жуть, – честно сказала Цвета. – Адище и есть. Нельзя такое наливать в живого нежного человека.

Она немного кривила душой, потому что коктейль ей понравился. Но все-таки слишком крепкий для неопытной путешественницы, которой предстоит возвращаться домой не просто на такси, или, предположим, троллейбусе, а с Другой Стороны на свет Маяка. Цвета уже трижды благополучно возвращалась, дважды с Эдгаром, а позавчера решилась пойти на свет Маяка одна, и нормально все получилось, но она пока не чувствовала уверенности, что будет получаться всегда.

– В нежного и правда не стоит, – согласился Эдо, падая на соседний табурет. – А нам с тобой в самый раз.

Цвета разглядывала его, словно впервые увидела. И не то чтобы глазам не верила. Скорее, не верила Эдо Лангу. То есть не ему самому, а его состоянию. Невозможно же на Другой Стороне так сиять. Думала: он что, уже пьян? Или принял какие-нибудь местные вещества для… скажем так, облегчения человеческой участи? Они, говорят, тут под строгим запретом, но все равно наверняка же можно достать.

Эдо спросил:

– Ты чего смотришь, словно у меня рога на лбу выросли? Что не так?

– Рога не выросли. Но все равно ты странный какой-то, – честно ответила Цвета.

– Не то чтобы это новость, – хмыкнул он.

– Я не про всего тебя целиком. А про твое – состояние? настроение? Ты даже дома так не сиял. Я никогда не расспрашивала, как тебе живется на Другой Стороне, но была уверена, нелегко. Ну, потому что здесь в принципе жить непросто, а тебе приходится поневоле. Не ради собственного удовольствия, как мой приятель Симон, а потому, что дома жить невозможно. В общем, думала, придешь такой собранный, строгий и мрачный, настоящий герой.

– Ай, да я разный, – отмахнулся Эдо. – И дома разный, и здесь. В этом смысле я совершенно нормальный. Такой же, как все. То одно настроение, то другое, то третье, то несколько настроений сразу. И сейчас их как раз несколько, причем одно лучше другого. Такое в последнее время творится!.. – Он осекся, рассмеялся, махнул рукой, заключил: – Всего не расскажешь. Но во-первых, у меня в кармане билет в Барселону, а я же бродяга, при мысли о путешествии прихожу в неприличный экстаз. Во-вторых, я книжку закончил всего пару дней назад, и это лучшее, что может случиться с дураком, который зачем-то затеял писать. А в-третьих, я намерен цинично использовать в своих интересах беззащитную женщину. То есть тебя.

– Беззащитную? – изумленно повторила Цвета. – Беззащитная женщина это у нас теперь я?

Эдо окинул ее оценивающим взглядом. Признал:

– Пока еще нет. Но к концу стакана будешь вполне беззащитная, я тебя уверяю. Знаю я этот коктейль. И себе сейчас закажу такой же, чтобы все было честно. Ты беззащитная, я беззащитный, и мы в обнимку, беззащитно пошатываясь, с беззащитными пьяными песнями беззащитно идем на Маяк.

Цвета невольно улыбнулась. Эдо есть Эдо. Грозится «цинично использовать», имея в виду, что намерен заботливо проводить.

– Договорились, – кивнула она. – Давно я ни с кем не гуляла в обнимку. А с пьяными песнями, кажется, вообще никогда.

– Да ладно!

– Серьезно, – подтвердила Цвета. – Это я музыкант хороший, а певица хуже, чем просто паршивая. Я столько не выпью, чтобы прелесть своего божественного вокала ни в чем не повинному миру явить. Но сегодня – ладно, так и быть, постараюсь. Надо же тебе за «беззащитную женщину» отомстить.

Сама не заметила, как развеселилась, словно они сидели не на Другой Стороне, а дома, в какой-нибудь «Разбитой кукушке» или «Пьяной лисе». То ли настроение Эдо оказалось таким заразительным, то ли коктейль начал действовать, то ли обрадовала перспектива идти на Маяк в хорошей компании, а не одной. А может, прав был Эдгар, когда говорил, что Другая Сторона изменилась, и теперь здесь иногда становится почти как дома легко? До сих пор Цвете здесь особо весело не было, отбывала свои прогулки, как тягостную повинность; наградой неизменно становилась эйфория, охватывавшая ее дома: я смогла! Четыре часа там гуляла! И не заревела ни разу! Даже кофе пила и конфеты в лавке купила! И вернулась на свет Маяка, как бывалая контрабандистка! Я – герой!

И как же она в этой эйфории играла! Не просто снова, как раньше, а как никогда прежде. Даже круче, чем в свои лучшие Элливальские времена.

– Не представляешь, как я тебе благодарна, – сказала она.

– Мне? – искренне удивился Эдо. – За что?

– Ты был прав, когда говорил, что победа над собственным страхом такая крутая штука, что сразу становится ясно, зачем вообще нужен страх. Пока ничего не страшно, ты – ну, просто отлично живешь. А победив страх любого масштаба, даже мелкий и глупый, лишь бы имел над тобой настоящую власть, превращаешься в человека-героя. И все сразу становится – не то чтобы лучше, просто совершенно иначе. С героями у жизни свой разговор. Я только начала учиться быть человеком-героем, всего четвертый раз на Другой Стороне – ну, то есть после перерыва четвертый. С начала декабря. И слушай, уже так круто играю! Как будто наконец себе разрешила. Собственно, не «как будто», а так и есть.

– Ну так ты же сама все сделала! – просиял Эдо. – Мне-то за что спасибо? Я только и делал, что теоретически рассуждал. Ты сама решила ходить на Другую Сторону, сама здесь гуляла, сама отлично держалась, не просилась домой через четверть часа. Эдгар говорит, ты крутая. Он раньше никого не водил на Другую Сторону, просто не хотел связываться: все знают, какие с новичками бывают проблемы. И теперь в шоке, как с тобой оказалось легко.

– За Эдгара тебе отдельное спасибо. Я, знаешь, думала, если контрабандист, то обязательно выжига и грубиян. Это стереотип, конечно, но он для меня на практике много раз подтверждался. А твой Эдгар оказался отличный. С таким сразу хочется всю жизнь дружить. Рисовал для меня маршруты прогулок, специально, чтобы мне город понравился. Говорил: «У Другой Стороны не такой уж тяжелый характер, как кажется, просто надо найти к ней подход». Мне пока, скажу честно, не особо тут нравится. Но не настолько ужас, чтобы все вокруг ненавидеть. Уже даже примерно понятно, какие места в этом городе я, теоретически, однажды смогу полюбить. И это, можешь представить, не только смотровые площадки, откуда виден свет нашего Маяка, – рассмеялась Цвета. И с изумлением посмотрела на свой стакан, который был пуст уже на добрых три четверти. Когда успела-то? Ну и дела.

– И самое главное, – завершила она, – я не только на Другую Сторону, но и на себя тоже перестала сердиться. Думала, я слабачка, а на самом деле просто дура неопытная была. Пришла сюда в первый раз и сразу надолго осталась. Эдгар говорит, по первому разу здесь даже сутки мало кто из наших выдержит. А я месяц практически прожила. И еще удивляюсь, что чокнулась напоследок. Да спасибо, что не померла!

– Я бы точно сдох, – подтвердил Эдо. – Какое там «месяц». Первый – год, наверное? Больше! – приходил сюда часто, чтобы привыкнуть и на одной силе воли держался – ну, по пять-шесть часов. Дома, конечно, рассказывал, как мне на Другой Стороне понравилось, все нипочем, гулял еще и гулял бы, да вот какая досада, не позволяют дела. Но правда не переставала быть правдой от того, что ее знал только я.


От коктейля ноги стали не ватными, как опасалась Цвета, а наоборот – резвыми и прыгучими. Но никак не могли договориться, в какую сторону им идти. Цветино мнение, к сожалению, не принималось в расчет. Поэтому шли в обнимку, как было предсказано. Эдо хоть и корчил глупые рожи, пытаясь прикинуться пьяным, но пер ее в нужном направлении, как паровоз. Правда, песен они все-таки не орали, чего не было, того не было. Это его пророчество не сбылось.

Когда они шли по мосту Короля Миндаугаса и синий свет сиял так ослепительно ярко, что у Цветы, как всегда за пару сотен метров до цели, начала ныть голова, Эдо заорал во весь голос: «Вижу Маяк!» – подпрыгнул, схватил ее в охапку и закружил, почти не оторвав от земли; в результате получился какой-то ужасающий танец – так, наверное, пытались бы воспроизвести вальс однажды увидевшие его дикари.

Цвета решила, это коктейль на него наконец-то подействовал. С большим опозданием, зато сразу как три, или даже пять. Ну, удивляться тут особенно нечему. У Эдо Ланга все не как у людей.

Однако вырваться из его объятий шансов не было, уж схватил, так схватил. Поэтому на Маяк они вперлись, условно вальсируя и хохоча так, что оконные стекла звенели, а Тони Куртейн спросил откуда-то сверху:

– Эй, вы там охренели совсем?

– Да! – громко крикнул Эдо. И, к величайшему Цветиному облегчению, наконец-то ее отпустил. Сказал:

– Прости, дорогая. Я совершенно точно не лучший танцор во Вселенной. Но думаю, что и не худший. Самый худший оттоптал бы тебе ноги и уронил бы пару раз на пол, а ты вроде цела.

– Вроде, – вздохнула Цвета.

А Тони Куртейн, наконец примчавшийся к ним по лестнице, застыл, как вкопанный. И восхищенно присвистнул:

– Охренеть, ты пришел на Маяк!

– Это она пришла, а я просто примазался, – ответил Эдо. – Но есть и хорошие новости. Когда мы шли через мост, я своими глазами увидел свет Маяка.

– Охренеть, – повторил Тони Куртейн.

А Цвета промолчала, но тоже подумала: «Охренеть».

Теперь она вспомнила, что Эдо после всего, что с ним на Другой Стороне случилось, не видит свет Маяка. Не то чтобы он ей с утра до ночи на свою горькую долю жаловался, но не делал тайны из того, что он теперь технически, то есть физически – человек Другой Стороны, со всеми вытекающими последствиями. Просто этот факт настолько не сочетается с впечатлением, которое он производит, что совершенно не удерживается в голове.

– Так вот почему ты плясал, – наконец сказала она.

– Ну да, – улыбнулся Эдо. – Увидел свет Маяка и на радостях потерял то немногое, что к тому моменту оставалось от моей головы. Ничего так мы с тобой на Маяк прогулялись. Даже не ожидал такого эффекта. Рассчитывал, максимум, что с тобой в обнимку на халяву пройду, а оно вон как вышло. Теперь всегда буду при всяком удобном случае цинично использовать в своих интересах беззащитных женщин и просто друзей.

– То есть это я тебя сюда провожала, – заключила Цвета. – А всю дорогу была совершенно уверена, что ты меня.

– Только не говорите, что вам после всех этих переживаний немедленно надо выпить все мои запасы спиртного, а потом снова сплясать, – сурово сказал Тони Куртейн.

Цвета, которая не была с ним близко знакома и до сих пор побаивалась, потому что много слышала о тяжелом характере смотрителя Маяка, уже приготовилась извиняться: «Что вы, мне бы и в голову не пришло!»

– Потому что я и сам знаю, что надо, – добавил Тони Куртейн, отвернулся к буфету и рылся в нем так долго, словно выбирал одну бутылку из многих тысяч. Хотя ясно, что столько не влезет в буфет.

10. Зеленые глаза

Состав и пропорции:

водка – 30 мл;

ликер «Blue Curaçao» – 20 мл;

апельсиновый сок – 40 мл;

лаймовый сироп – 10 мл;

лед.


В бокал «сауэр» (sour glass) положить несколько кубиков льда и поочередно налить все перечисленные ингредиенты.

Я, Тони, Тони и я

– Сам не знаю, чего хочу, – говорит Тони. – Утром думал, хватит с меня вечеринок, надоело ежедневно готовить, вечность не рисовал. Ну и вроде вышло по-моему – сижу тут с тобой, рисую. Но дергаюсь. Все время кошусь на дверь – это как вообще? Что, действительно никто не придет? И ведь заранее знаю, если кто-то сейчас заявится и потребует супа, расстроюсь, что не дали нормально порисовать. С учетом того, что мое желание тут закон, получается полная хренота. Страшно представить, сколько постоянных клиентов остановились на полпути – ай, да ну его, не сегодня! – и почесали обратно. Но по дороге засомневались: а может все-таки к Тони? Там небось пироги. А потом: ой, ну нет, надоело! Так и бродят весь вечер туда-сюда. Ладно те, кому кафе только снится, но ведь и наяву у многих та же беда.

Тони хмурится и одновременно почти смеется, разводит руками, в одной из которых кисть, и чертова зеленая краска неповторимого оттенка соседских заборов нашего с ним общего детства брызжет во все стороны. Особенно почему-то в ту, где я.

– Спасибо, – кротко говорю я. – До сих пор я был недостаточно разноцветный. Делал вид, будто все со мной все в порядке, а сам втайне мучился. Пил горькую, ночами не спал. А теперь – ну, хотя бы с зеленым носом. Для начала совсем неплохо. Красиво ты меня разукрасил. Затем и нужны друзья.

– Да нормальный у тебя нос, не зеленый, – теперь Тони все-таки больше почти смеется, чем хмурится. – Только на штаны немного попало, извини. Я плохо старался. Но дело-то поправимое. Весь вечер у нас впереди.

И вечер, и вечность, впереди, позади, по бокам, сверху и снизу, всюду вокруг, – думаю я, но не говорю, конечно. Некоторым лирическим мыслям лучше оставаться невысказанными, они мгновенно глупеют, стоит их сформулировать вслух.

Но Тони сам говорит:

– И вечер, и вечность. Отлично мы с тобой устроились, дорогой друг. Это, конечно, тебе спасибо. С меня теперь в этой вечности каждый миг причитается. Без тебя ничего бы не было. Круто ты мою пиццерию заколдовал.

– Ну так без тебя тоже ничего бы не было, – отвечаю. – Хоть обколдуйся, ничего не получится, если некого заколдовать. Не будет чуда, когда ему не с кем случиться. Магия – всегда диалог. Так что, по справедливости, с меня теперь тоже каждый миг причитается. Правда, прямо сейчас с меня особо нечего взять. Какой-то я нынче вызывающе бесполезный, еще и без зеленого носа. Хочешь, за хлебом схожу?

Тони смотрит на меня с таким интересом, словно я предложил подарить ему власть над миром; впрочем, вру, за подобное предложение он бы, пожалуй, табуретом в меня запустил.

– А давай! – наконец говорит он. – Только тогда еще и за сыром. Воображаемым у нас холодильник забит, но сейчас бы кусок обычного маасдама на настоящий хлеб положить.

И добавляет, глядя, как я надеваю пальто:

– Только возвращайся сегодня. Завтра, если можно, лучше не надо, не хотелось бы целые сутки ждать. Но самое главное, не вчера, пожалуйста. Вот это будет обидно! Вчера в кафе народу набилось – страшное дело, как вспомню, так вздрогну. Не дадут нам с тобой вчера посидеть спокойно, как в старые времена.

– Договорились, – киваю. – Обязательно, чего бы мне это ни стоило, вернусь ни в коем случае не вчера.


Я выхожу из кафе, то есть, с точки зрения условного стороннего наблюдателя, из кирпичного гаража в глубине двора на улице Ночес. Надо же, куда сегодня нас занесло! Вот теперь ясно, до какой степени Тони устал от любимых клиентов: сюда даже не во всяком сне забредешь, а наяву и подавно. Причем не потому, что это технически сложно, как, например, на изнанку реальности, а просто в голову не придет. В нашем городе много таких потаенных кварталов и переулков, словно бы провалившихся за подкладку в дырявом кармане, куда можно, прожив здесь всю жизнь, никогда не попасть. Я сам только потому и узнал эту улицу, что когда-то бесконечно давно, в прежней человеческой жизни снимал здесь квартиру. И с тех пор знаю, что супермаркет тут совсем рядом, маленькая «Максима» на Чюрлене. По идее, должна быть открыта до десяти.

Но вместо того, чтобы идти в супермаркет, я почему-то безответственно превращаюсь то ли в туман, то ли в облако, то ли в ночную тьму, то ли в мелкий дождь, который моросит практически непрерывно. Скажем мне за это спасибо: всю нашу погоду аж до будущей пятницы минувшей ночью в покер продул. Из чего, кстати, логически следует, что дождь настоящий. А я в этой климатической драме – банальный традиционный туман.

Я не нарочно сейчас превращаюсь, чтобы уклониться от похода за хлебом. И не от каких-то несовместимых с белковой жизнью возвышенных чувств. Просто со мной иногда такое само случается, без выраженного намерения и мало-мальски внятных внешних причин. В этом смысле, быть мной не особо удобно. Зато приятно; я имею в виду, превращаться в туман – огромное удовольствие. Особенно когда, как сегодня, это случается без усилий, само собой.

Ладно, спасибо, беру, – думаю я, блаженно рассеиваясь, расстилаясь, поднимаясь, окутывая все вокруг. – Главное, не забыть, с какой целью вышел из дома. У меня там художник голодный. Обязательно надо взять себя в руки и принести ему сыр и батон.

* * *

Тони Куртейн закрывает дверь за девчонками из циркового кружка; они уже довольно опытные путешественницы, чуть ли не с лета бегают развлекаться на Другую Сторону по выходным, но Тони Куртейн всякий раз при их появлении думает: «Ну, слава богу, вернулись, не сгинули, пронесло», – хотя никакого особого повода волноваться именно за этих девчонок у него нет. Просто они ему очень нравятся. Такие хорошие. Приятно, когда люди, вернувшись с Другой Стороны на Маяк, не просто: «Привет, спасибо», – и убежали, а вереща от восторга и страшно смущаясь, у тебя на шее висят. С другой стороны, приятно, когда эти люди – девчонки. Если бы Милый Мантас, или Дедушка Люба, да кто угодно из контрабандистов вдруг повис от избытка чувств у него на шее, вряд ли Тони Куртейн был бы этому рад.

Тони Куртейн достает из шкафа новый плащ, теплый, длинный, непромокаемый, практически непродуваемый, с капюшоном, на прошлой неделе его купил специально для прогулок к Зыбкому морю, чтобы не думать всякий раз на пороге: «да ну на фиг, какое море, там сейчас страшный ветрище и дождь», – и никуда не ходить. Но одевшись, он почему-то не выходит из дома, а наоборот, поднимается на второй этаж, открывает в спальне окно, садится на подоконник, свесив ноги наружу, смотрит вниз на оживленную улицу, освещенную разноцветными фонарями, думает: «Некуда торопиться, еще только начало восьмого, весь вечер у меня впереди.

Вечер и вечность, – думает Тони Куртейн, медленно и словно бы чужим голосом, как иногда бывает во сне. – Вечер и вечность у меня впереди, позади и всюду вокруг, – думает он и чувствует себя дураком, зато почему-то очень счастливым, а только это и важно. Счастье такая штука, дают – бери. Потом разберешься, что это было. Ну или не разберешься. Да и черт с ним…


Тони Куртейн сидит на окне, свесив ноги, смотрит на улицу, представляет, как бы он ее рисовал – яркие кляксы света, их зыбкие отражения в лужах, прозрачная разноцветная темнота и другая, настоящая темная тьма, рассекающая пространство, как шрамы в тех местах, где сквозь тонкую ткань знакомой реальности незримо, но явственно, как подкладка, просвечивает Другая Сторона.

Да елки, никак бы я это не рисовал! Потому что ни хрена не умею. Эй ты там, со своими художествами давай справляйся один! – думает Тони Куртейн и смеется, потому что тайная связь Смотрителя Маяка с двойником это, конечно, такая жуткая метафизика, что любой трижды мертвый жрец ногу сломит и попросит придумать чего попроще, но на практике иногда получается – ну просто очень смешно.

Рисует он, видите ли, – думает Тони Куртейн. – И из меня за нами подглядывает. Чтобы, значит, с натуры, по-честному. Выбрался на пленэр! Лучше бы ты весь целиком сюда заявился, – думает Тони Куртейн. – Отлично бы посидели. Я по тебе соскучился, хотя сам понимаю, что звучит это хуже, чем Миттохская ересь эпохи Третьей Империи – как вообще можно соскучиться по собственному двойнику, если считается, будто он твое продолжение? Но мало ли, что считается. С самим собой так круто, как мы в тот вечер на пляже, не посидишь.


Тони Куртейн сидит на окне, свесив ноги, смотрит вниз, туда, где вместо знакомой улицы бушует Зыбкое море, а над ним клубится зимний туман. Надо же, – думает Тони Куртейн, – не стало меня, ленивую задницу, дожидаться, само пришло и бушует под окнами, незримое, неосязаемое, но несомненное – для меня одного.

Ну то есть Зыбкое море не то чтобы вот прямо страшно бушует, а просто волнуется, как и положено зимним морям. И туман вместе с ним волнуется, то исчезает, то поднимается, подбирается прямо к ногам. Это игра такая, «Море волнуется, раз», – вдруг вспоминает Тони Куртейн. Хотя на самом деле нечего ему вспоминать, не играл он в такую игру, даже не слышал о чем-то подобном и не читал. Но сейчас все равно вспоминает: «Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, морская фигура на месте замри». Это как, интересно, «морская фигура»? На что похожа? На волну, или просто на рыбу? И зачем она замирает? В чем тут смысл?

– Это смешная игра, – говорит старый друг, то есть друг его двойника, но всякий раз, когда он вот так горячо и щекотно шепчет, наклонившись к самому уху, Тони Куртейну кажется, будто этот голос был с ним с самого детства, а может, и раньше, еще до рождения, вечно, всегда.

– Смешная игра, – повторяет щекотный горячий голос. – И хорошая. То есть это мне кажется, что хорошая, а на самом деле – ну, когда как. От водящего сильно зависит. Там фишка в том, что водящий придумывает задание, во что игроки по его команде должны превратиться. Все замирают в той позе, в какой стояли, а потом по очереди превращаются… ладно, вру, не по-настоящему превращаются, а только притворяются, как будто они превратились, типа спектакль показывают, пантомиму без слов. Иногда получается круто, словно и правда почти превратились. На самом деле, бесконечно полезный опыт для детей Другой Стороны. У нас во дворе была одна девчонка – как ее звали? Не помню. Похоже, забыл ее имя вместе с тогдашним своим. Лет на пять меня старше, но почему-то любила играть с малышней. И вот она умела придумывать такие задания, что игра превращалась то в уморительную комедию, то в почти настоящее волшебство. Фигура вымирающего динозавра, фигура заблудившегося инопланетянина, фигура ожившего камня, фигура древесного духа, фигура холодного ветра, фигура лампы, из которой только что навсегда улетел джинн. И фигура тумана. Она мне однажды досталась, так я лег ничком на траву и долго-долго лежал, представлял, как расползаюсь по всей округе, окутываю дома, деревья, машины, меня очень много, я густой и плотный, как туча, никому не видно из-за меня ни черта. На самом деле ни во что я тогда, конечно, не превратился, но так увлекся, воображая, что даже не слышал, как меня зовут. Потом кое-как растолкали, смеялись, решили, я просто уснул. Ну я и сам так решил, а что еще думать? Стыдно было ужасно: уснул среди дня, как маленький, а ведь в школу уже в сентябре пойду! А теперь, знаешь, думаю – может, я поэтому так легко в туман превращаюсь, что тогда очень уж хорошо представил, как это бывает? Может, в тот день все для меня и началось?

Горячий голос становится ближе, так близко, что звучит уже словно бы изнутри. Спрашивает:

– А для тебя с чего началось, Тони Куртейн? Ты помнишь, как впервые оказался одновременно в двух разных местах? Да ну, конечно, не помнишь. Такие вещи не помнит никто. Могу дать подсказку: наше подлинное начало всегда похоже на сон, но не во сне происходит. А как сейчас – наяву. И нигде.

* * *

Тони Куртейн почти задремал, заслушавшись, чуть с подоконника не свалился вниз, на каменную мостовую, в холодные волны зимнего Зыбкого моря, на вытертый до сияющей белизны временем, башмаками, лапами и копытами деревянный пол, но голос его удержал. Хотя удержал, конечно, не только голос, а весь человек, ледяными, как будто с мороза вошел, руками схватил за плечи, вернул на место, да так легко, словно двухметровый Тони Куртейн, привыкший считать себя почти великаном, превратился в невесомую фею. Ну и здоровый же лось.

– Ну и здо… – начал он говорить, да так и застыл с открытым ртом, оглядываясь по сторонам. Потому что много, конечно, всяких странных вещей с ним в последнее время случалось, но мирно сидеть на подоконнике в собственной спальне и вдруг, ни с того ни с сего, оказаться на Другой Стороне в кафе двойника – это все-таки слишком. Или не слишком? Чего только порой не приснится, особенно если во сне свалился в Зыбкое море и досыпаешь уже на дне.


– Вот так я хожу за хлебом! – торжествующе объявил все тот же знакомый голос, но теперь не над самым ухом, а выше и чуть в стороне.

* * *

– То есть это такой батон? – невозмутимо интересуется Тони, откладывая в сторону кисть.

Тонин двойник при этом сидит, как контуженный. Ну, это понятно, мне самому-то с собой не всегда легко.

– Не придирайся. Сам знаешь, вечером в хлебном отделе выбор невелик, – отвечаю, оглядываясь в поисках какой-нибудь открытой бутылки. Ну или ладно, закрытой. Какая найдется, любой. Потому что нашему гостю совершенно необходимо свое внезапное незапланированное путешествие чем-нибудь крепким срочно запить.

И мне за компанию не помешает, а то, чего доброго, прямо посреди разговора снова рассеюсь туманом и в окно невежливо уползу.

Тони это и сам понимает. Спрашивает, направляясь к буфету:

– Что будем пить?

– Лишь бы не твою настойку на Бездне! – говорим мы на удивление слаженным хором, я и Тонин двойник.

– Но и не на пепле сожженных юридических актов, – поспешно добавляю я, вспомнив, какая адова жуть может таиться в безобидном с виду буфете. – Отыщи, пожалуйста, компромисс.

Тони кивает, выбирает бутылку, разливает по рюмкам темно-зеленую жидкость, говорит:

– Вот тебе компромисс. Это просто настойка на летних ночах. Но не на всех подряд, а на августовских ночах позапрошлого лета. Помнишь, какие тогда были знойные вечера? Люди сидели на верандах кафе до закрытия, а потом до рассвета дремали на лавках на бульварах и в парках, потому что дома проще застрелиться, чем выспаться, страшная духота. Зато на улицах в воздухе было разлито беспричинное счастье, такое густое, что можно потрогать руками. Моими так точно можно, я его тогда со двора просто горстями носил.

– Мать твою, – говорит Тонин двойник, залпом осушив свою рюмку. И повторяет: – Мать же ж твою.

Ну, теперь ясно, что все с ним будет в порядке. Правило, выведенное в результате многолетнего наблюдения за собой и другими счастливыми жертвами бесконечной сложности мира: если начал ругаться, значит точно не спятит. Не до такой степени спятит, чтобы это испортило удовольствие, я имею в виду.

* * *

Тони Куртейн наконец-то приходит в себя, если, конечно, можно сказать «приходит в себя» о человеке, который только что выпил два глотка знойной душистой тьмы чужого далекого лета, лета Другой Стороны, и почти задохнулся от беспричинного счастья быть.

– Мать твою, – выдыхает Тони Куртейн, просто чтобы не лопнуть сейчас от избытка – счастья, ощущений, мыслей, вообще всего. – Мать же ж твою. Ну ты, конечно, алхимик. Нет слов.

– Это было то самое лето, – говорит старый друг его двойника, – когда вы гулять по всему белу свету вдвоем научились. Каким же ярким тогда сделался свет вашего Маяка! Даже местные его иногда стали видеть; ребята из вашей Граничной полиции жаловались, что уже задолбались ежедневно выдворять случайных гостей. А сколько я тогда открыл новых Проходов! Вот почему такое отличное вышло лето. Так бы всегда!

– Так и есть же всегда, – откликается Тони. – Маяк до сих пор вроде светит не хуже, чем прежде. И твои Проходы как стояли нараспашку, так и стоят. Если послушать Стефана, из них в город регулярно толпы каких-то голодных хтонических чудищ вываливаются, но видно же, что он этому чуть ли не больше нашего рад.

– Ну так да, – легко соглашается тот. – Только этого уже мало. Что ни сделай, этого будет мало. Всегда. И не потому, что лично я такой псих ненасытный, просто бытие устроено вроде печки: хочешь, чтобы горело как следует, постоянно подбрасывай дров.

Наливает в пустую рюмку темно-зеленой настойки, но не пьет, а смотрит сквозь рюмку на свет. Наконец говорит:

– Мне, на самом деле, ужасно нравится, что начинает твориться в городе, когда вы вдвоем бухаете. Ну или трезвыми вместе сидите, это как раз совершенно неважно, лишь бы вам самим нравилось. Какой красивый у вашего Маяка становится свет! Зеленый, как эта настойка. А какие интересные вещи случаются с теми, кто этот свет увидит, знаете? У-у-у-у! Я, впрочем, тоже пока не то чтобы знаю, только догадываюсь. Пойду прогуляюсь, может что-то пойму. За хлебом сами сходите, ладно? А то даже думать не хочется, что я в таком восторженном состоянии из супермаркета в дом принесу. И кто из нас кого будет есть, тоже вопрос открытый. Короче, вам же лучше, если я до утра отсюда сбегу.

– Только чур до завтрашнего утра. Не до какого попало, пожалуйста, – говорит ему Тони.

– Да, я запомнил, что самое главное – не возвращаться к тебе вчера.

Но вместо того, чтобы направиться к выходу, он снимает пальто, подходит к Тони Куртейну, до сих пор одетому в непромокаемый плащ с капюшоном, и очень строго ему – не Тони Куртейну, а своему пальто – говорит:

– Вот посмотри, как другие пальто умеют. В таком небось не промокнешь. Так что давай, тоже учись.

С этими словами он наконец удаляется решительным шагом, размахивая своим пальто, как тореадор плащом. И уже видно, что бедолага, как может, старается, выполняет задание, изо всех сил отращивает капюшон.

День

Сам не знал, зачем так часто сюда приезжает; ну, то есть как – часто, раза три, может, четыре в год. Но когда речь о городе, где у тебя нет ни дел, ни родни, ни друзей-приятелей, а из знакомых только хозяйка квартиры, где обычно останавливаешься, это все-таки слишком часто. Что я здесь забыл, ну вот что? Самая доступная заграница, куда можно смотаться на выходные, близко, недорого, почти все понимают по-русски – поэтому, что ли? Да ну, нет. Не такой я голодный, чтобы мотаться для галочки, наелся поездками ради поездок за последние десять лет, – думал он, выходя из поезда на перрон, в мокрую декабрьскую тьму и поспешно ныряя в подземный переход, теплый, сухой, освещенный, как коридор поликлиники, попадаешь туда и сразу настроение падает, свет не должен быть похож на чужую застарелую боль.

Очередь на пограничный контроль оказалась совсем короткая, зимой сюда мало кто ездит, на то и зима. Показал проштампованный еще в электричке паспорт, выразительно взмахнул перед равнодушным лицом таможенника небольшим рюкзаком и почти бегом бросился к эскалатору, милосердно увозящему из погранчистилища в мир живых, на вокзал. Здесь освещение, слава богу, было нормальное, и не только освещение, а вообще все. В дальнем углу какие-то подростки в четыре руки играли на общественном фортепиано до боли знакомый школьный этюд, в другом громоздились книжные стеллажи и сидели не то ожидающие поездов пассажиры, не то просто любители старых бумажных книг. Кофейня-стекляшка «Баристократ», на которую он всем сердцем надеялся, но не особо рассчитывал, потому что вечно работает по какому-то странному, нелогичному расписанию, оказалась открыта, и бариста призывно взмахнул рукой – мол, давай сюда! То ли узнал, что все-таки вряд ли, то ли он всем так машет, когда надоедает сидеть без клиентов. Странно, на самом деле, что толпы к нему не ломятся, кофе в этой вокзальной стекляшке почти неприлично хорош.

Получив картонный стакан с капучино, вышел на улицу, в не по-зимнему теплую мокрую тьму и – так случалось всегда, словно внутри какую-то кнопку переключали – сразу вспомнил, зачем так часто сюда приезжает. В гости, навестить старого друга. Не кого-то из местных жителей, а весь город. Этот город – его старый друг. Пока живешь дома, об этом как-то не думаешь, уж точно не в таких выражениях, в голове не укладывается, звучит, как полная чушь, но билеты все равно регулярно покупаешь и едешь, всю дорогу изумленно спрашивая себя: ну вот зачем?! А когда выходишь на привокзальную площадь со стаканчиком кофе, все сразу отлично укладывается в голове и везде, где положено. Город-друг – что тут такого, нормально звучит.

Вспомнил, как Наташка совершенно всерьез когда-то его ревновала – к городу, как к человеку, шебутному, веселому другу студенческих лет. Женщины часто ревнуют к старым друзьям-собутыльникам сильнее, чем к новым подружкам, чувствуют, что те занимают в сердце совсем небольшое, но очень важное потаенное место, которое, даже если дружба закончится, все равно не достанется ни любовнице, ни жене. Расстались они, конечно же, не поэтому. Но все-таки и поэтому тоже. А может быть даже только поэтому. Теперь уже не поймешь.


Селился всегда в одной и той же квартире, на Швенто Стяпано. Маленькая студия, давно нуждающаяся в ремонте, зато до смешного дешевая, в центре, рядом с вокзалом, его устраивало, какая разница, где день-два ночевать. Хозяйку знал так давно, что невольно начал считать кем-то вроде одинокой двоюродной тетки и всегда приезжал с гостинцами – конфетами, пастилой, а она неизменно угощала его пирожками с капустой. Это создавало ложное, но приятное ощущение, что он не турист, не чужой в этом городе, а вернулся домой. Когда шел от вокзала привычным знакомым маршрутом, и позже, когда, выпив чаю и бросив в доме рюкзак, таким же знакомым маршрутом шел в Старый город, этот самообман был похож на правду больше, чем правда сама на себя.


В магазине на Вокечю, Немецком бульваре купил бутылку ангостуры из Тринидад и Тобаго, заоблачно дорогой – про запас, на тот вполне вероятный случай, если бары закроются раньше, чем ему захочется спать. Вильнюс всегда был для него собутыльником, любимым, а в последнее время, считай, единственным. Так-то пьянки не особо любил, вернее, не любил себя пьяным, нелепое раздерганное дурковатое состояние, или все раздражает, или тупо клонит в сон. Когда-то было иначе, может быть, дело в здоровом молодом организме, но скорее все-таки в хорошей компании и захватывающих разговорах обо всем на свете, которые начинались, стоило только сесть и налить. Вот в те дни выпивка делала его не злым, поглупевшим и сонным, а искренним и вдохновенным, и похмелья потом практически не было, а ведь пили, по большей части, всякую дешевую дрянь.

В компаниях и сейчас вроде не было недостатка, но то ли разговоры перестали его захватывать, то ли в организме что-то сломалось, все стало не то, не так. Однако в Вильнюсе все мгновенно возвращалось на место – искренность, вдохновение, способность практически не пьянеть, хотя пил здесь всегда в одиночку, ни с кем не говорил. Но быть в этом городе и означает вести с ним бесконечный, очень личный, захватывающий внутренний разговор. Обычно после двух-трех дней загула уезжал отсюда не в скорбном похмелье, а бодрым и отдохнувшим, еще и полным свежих рабочих идей. Идеальный, короче говоря, собутыльник, лучше не придумаешь – добрый советчик и вдохновитель. И, если потребуется, терапевт.


Первым делом отправился на Кафедральную площадь, рассудив, что декабрь уже в разгаре, значит, елка должна стоять. Вообще-то, за рождественскими ярмарками надо ехать куда угодно, только не сюда. В Вильнюсе почему-то совершенно не умеют устраивать ярмарки на Рождество. Вроде бы нормально все делают, на двух площадях – Кафедральной и Ратушной – ставят красивые елки, палатки с игрушками и едой, включают приятную музыку, гоняют по Старому городу рождественский поезд для детворы, но все равно почему-то выходит не праздник, а его аккуратная, старательная имитация. Ладно, у всех свои недостатки, и у Вильнюса – вот такой. Но всякий раз, оказавшись здесь в декабре, он первым делом шел на Кафедральную площадь, покупал там пару игрушек и разноцветных пряников, пригодятся потом на подарки, выпивал ритуальный стакан глинтвейна, слабенького, почти как компот. Специально так делал, как бы говорил своими поступками городу: да не парься, нормальная у тебя ярмарка. Всегда с друзьями и близкими так поступал.

Потом выпил второй глинтвейн на Ратушной площади, этот оказался на удивление неплохой, пряный, горьковатый и для глинтвейна довольно крепкий, потому что в вино добавили апероль. Пока слонялся по ярмаркам, зарядил дождь, такой мелкий, что толком на дождь не похож, просто мокрая взвесь в воздухе, зонт не поможет, одежда мгновенно пропитывается насквозь, и дышишь как будто водой. Дома такую погоду он ненавидел, а здесь почему-то отлично зашло, даже по барам пошел не сразу, сперва битый час бродил по окрестным переулкам и проходным дворам, удивляясь, насколько все не похоже на то, как запомнилось, знакомые дома, повороты и вывески возникают совсем не там, где искал, как будто реальность – мозаика, и ее кусочки иногда перемешивают, меняют местами в поисках идеального сочетания, опять и опять. Сколько раз сюда приезжал, столько раз умудрялся заблудиться на вдоль и поперек исхоженных улицах, а потом выйти в знакомом, но совершенно неожиданном месте, вечно с этим городом так. За то, собственно, и любил его больше всех городов на свете: здесь реальность так похожа на сон, что очень быстро, буквально в первый же вечер теряешь уверенность в чем бы то ни было, больше того, понимаешь, что никакая уверенность на хрен тебе не нужна. Что-то подобное иногда случалось с ним разве что в море – когда заплываешь подальше, ложишься на спину и лежишь, покачиваясь на волнах, пока не перестаешь понимать, где тут море, где небо, где берег, где линия горизонта, где тот, кто полчаса назад вошел в воду, а где настоящий ты.

Наконец снова вышел на Ратушную и отправился ужинать в Ужупскую пиццерию, очень ее любил. После ужина часа полтора просидел в баре «Бромас» на Савичяус, потом захотел проветриться и перебрался в бар со смешным названием «Бардакас» на улице Вильняус; впрочем, пробыл там совсем недолго, вдохновленный выпитым, организм рвался снова гулять. Под дождем почти протрезвел, но исправил это глотком ангостуры в подворотне на улице Лабдарю. И еще одним, во дворе с шахматными слонами. И третьим на территории Университета, куда пробрался через чудом оставленную открытой калитку. И четвертым на мокрых качелях. Короче, много получилось глотков.

Когда наконец решил поворачивать в сторону дома, потому что гулял бы еще бесконечно, но ноги промокли уже практически до колен, на часах была половина второго ночи. Он, конечно, никуда не спешил, но все равно удивился – вроде бы совсем недавно начался вечер, куда время ушло? Вопрос риторический, известно, куда время всегда уходит и тащит нас за собой – в никуда, – думал он, но вопреки мрачному направлению мыслей, чувствовал себя не обреченным, а почему-то счастливым. Вечно в этом городе так.


Когда подходил к улице Пилимо, увидел, что на светофоре горит не просто зеленый, а сразу три зеленых огня, один над другим. Совершенно не удивился, хотя, по идее, знал, что такое технически невозможно. Но сейчас его знания временно не имели значения – это же Вильнюс. Здесь все устроено черт знает как, а этот черт – у-у-у какой! – много чего интересного знает. Твое здоровье, черт! – подумал он, доставая из кармана бутылку. Но вместо того чтобы сделать очередной глоток, щедро плеснул ангостуру прямо себе под ноги, на тротуар, и тогда все вокруг вдруг – нет, не «вдруг», наконец-то, он всегда втайне ждал, что так будет – вспыхнуло, засияло, задвигалось, как бы его обняло и понесло, словно ласковый, осторожный, но неумолимый поток.


Не стал дожидаться трамвая на остановке, какого тебе трамвая, ночь на дворе, пошел по рельсам, воображая себя трамваем – в шутку, конечно, он был уже почти трезв. Я иду домой пешком по трамвайным рельсам, отсюда до Белой улицы целых пять остановок, надо как-то себя развлекать. Впрочем, идти по рельсам и так оказалось не скучно, знал бы, каждую ночь бы по рельсам ходил, потому что когда идешь по тротуару, улица – ну, просто знакомая улица Швенто Стя… в смысле, Совиных крыльев, конечно, вечно у меня с топонимами беда. А когда по рельсам, как будто ты – дежурный трамвай, чего только тут не увидишь, крепостные стены, увитые харненским вьющимся мхом, белую тень Бесконечного Храма Первой Империи, как на картинке в школьном учебнике, и как в том учебнике подрисованную чьим-то зеленым карандашом, гараж дяди Коли, где стояла машина «Победа», серо-зеленая, не на ходу, но такая красивая, словно ее изваяли своим дыханием мертвые Вечные демоны… боже, откуда вдруг взялись какие-то «вечные демоны», что я вообще мету, в смысле, о чем я думаю, спрашивал он себя не то чтобы с ужасом, скорее с досадой: мне завтра в полдень заступать на дежурство, зачем я сошел с ума? Подозревал, что дело именно в рельсах, если сойти с них, все сразу пройдет, вместо Бруссанской арки, которая, на минуточку, была построена за океаном, в джунглях Сатовери и благополучно разрушена дымными феями примерно три тысячи лет назад, причем в кино, а не в жизни, просто в глупом детском кино; на самом деле, важно не это, а что вместо сказочной арки, которой здесь быть не может, наконец появится нормальная улица Швенто Совиного Стяпано, слева лавка «Подарки из Прованса», справа атруст шудемии… господи, что за «шудемия», какой «атруст»? Я реально настолько чокнулся, что языки на ходу выдумываю? Вообще не смешно.

В нерешительности остановился на перекрестке: куда теперь? До дома отсюда прямо, остался всего квартал, пять остановок пешком по рельсам до Белой улицы, два с половиной часа электричкой, потом от вокзала метро, это понятно, но слева тропинка, уводящая в темноту, он ее сразу узнал, та самая, по которой однажды больше всего на свете хотел, но не решился пойти, испугался, лет восемь мне тогда было, но сейчас-то я взрослый, – торжествующе думал он, доставая из кармана бутылку Элливальского розового, то ли на радостях, то ли все-таки для храбрости, но надо, обязательно надо выпить хотя бы глоток, потому что бог с ней, с тропинкой, а вот улица справа, освещенная факелами! Главная улица моей жизни, центральный проспект самых сладких, счастливых снов, которые забывал прежде, чем успевал проснуться, но сейчас-то сейчас, – говорил он себе, пытаясь вытащить трясущимися руками туго забитую пробку, – я совершенно точно не сплю.

– Дайте сюда, я открою, – раздался голос вроде бы откуда-то сзади, издалека, но одновременно совсем рядом с ухом, чужое дыхание, горячее, как пар из кипящего чайника, почти его обожгло. Бутылка куда-то делась, хотя он никому ее не давал, но почти сразу снова оказалась в руках, и далекий горячий голос стал человеком, кажется, мужиком, хотя это не точно, сейчас все было не точно, на то и сон. Все-таки сон?

Сделал глоток, поперхнулся от неожиданности: слишком крепко, вино не может быть крепким, как… ай, ну да, ром. Точно же ром, ангостура, Тринидад и Тобаго, я его покупал, – вспомнил он, и все остальное вспомнил, сделал еще глоток, слишком большой, на радостях, едва устоял на ногах, но незнакомый чувак из сна, наяву оказавшийся просто прохожим в длинном дождевике с огромным, закрывшим лицо капюшоном, его подхватил, поволок за собой куда-то, усадил на скамейку, почему-то сухую, хотя весь вечер шел дождь. Сел рядом. Спросил:

– Вы в порядке? – И сам себе тут же ответил: – Вроде бы, да.

Отобрал у него бутылку, то ли отпил, то ли просто рассмотрел этикетку, наконец вернул и сказал:

– Красиво живете. И погуляли красиво, навскидку, как минимум, по четырем чужим, в равной степени невозможным для вас путям. И даже целы остались – ну, это, конечно, я молодец. Но вы сами тоже не промах, шикарно по рельсам шли. Как вас зовут-то, помните?

Он удивился вопросу – не настолько я пьяный, чтобы имя забыть. Но почему-то надолго задумался, не вспоминая, а словно бы выбирая одно из бесконечного множества, скорее судеб, чем просто имен. Наконец сказал: «День», – не настоящее имя, а старое школьное прозвище, производная от «Денис».

– Хорошее имя, – кивнул незнакомец, поднимаясь с мокрой скамейки. – Я бы на вашем месте постарался оставить его себе навсегда.


Опомнился, когда незнакомец уже подошел к перекрестку. Вскочил, побежал, догнал. Спросил:

– Слушайте, что это было? Я что, уснул на ходу и упал?

Тот обернулся, из-под капюшона сверкнули – ну, наверное, просто фонарный свет так удачно упал – пожалуй, слишком большие для нормального человека глаза. Сказал:

– Да черт вас знает, может и правда уснули, упали, лежали посреди улицы мордой в лужу и видели интересный сон. А может, гуляли по рельсам. Как скажете, так и будет, такие вещи каждый сам для себя решает. Ну или плюньте, не выбирайте, а просто приходите еще погулять. Мне понравилось. Вы тот еще псих, конечно. Я бы в юности крепко с вами дружил.

11. Зеленая бомба

Состав и пропорции:

дынный ликер «Мидори» – 50 мл;

золотой ром – 75 мл;

свежевыжатый апельсиновый сок – 50 мл;

лед.


Апельсиновый сок процедить, чтобы удалить мякоть. Смешать ингредиенты в шейкере, налить в высокий бокал «коллинз», наполненный льдом.

Зоран

Увидел Эдо Ланга на пороге «Дела Житейского», недавно открывшегося и сразу ставшего бешено популярным в городе кабака; сам у них не был еще ни разу, но приятели рассказывали, что закуску там подают на обрывках газеты, а напитки – в граненых стаканах, старомодных, уже почти антикварных, такие лет тридцать-сорок назад часто приносили контрабандисты с Другой Стороны, скорее в качестве смешных сувениров, чем как настоящий товар.

В общем, Эдо Ланг стоял на пороге. Не один, а с мужчиной и женщиной; впрочем, судя по жестам и доносившимся репликам, они не встретились, а наоборот, прощались, но об этом Зоран подумал уже потом, после того как перебежал через улицу, приветливо размахивая обеими руками сразу. Даже удивился, что так сильно обрадовался. Сам не ожидал.

Справедливости ради, Эдо Ланг тоже обрадовался гораздо больше, чем принято радоваться случайным встречам с малознакомыми людьми. Обнял его крепко, как давно потерянного и только что заново обретенного брата. Сказал:

– Гениальное совпадение. У меня в кои-то веки внезапно появилось свободное время, я даже растерялся, что с этакой роскошью делать, как все внезапно разбогатевшие бедняки. И тут вы навстречу, как по заказу. Ай да вы!

Зоран не успел опомниться, как они уже шли в обнимку по улице Песнопений, вернее, Эдо Ланг его куда-то тащил, не давая опомниться. Тараторил, не умолкая:

– В «Делах Житейских» больше сидеть не хочу; смешное место, и кухня, кстати, неожиданно неплохая, и отличные контрабандные вина с Другой Стороны, понимаю, почему там всем нравится, но меня от их сервировки натурально экзистенциальный ужас охватывает: я в свое время пожрал с настоящих мятых газеток. И из похожих стаканов примерно тогда же пил. Но проблема не в том, что мне эти веселые нищие времена не нравились – еще как нравились! – а в том, что на самом деле их никогда не было. Я на Другой Стороне оказался сразу – не то что шибко богатым, но взрослым человеком с тремя работами, вполне можно жить. А про стаканы с газетами это были просто фальшивые воспоминания о нищей богемной юности, такие получают в подарок все, кто стал добычей Другой Стороны. То есть не точно такие, а каждый свои, но одинаково лживые – о том, чего никогда не случалось. И при этом до ужаса достоверные и убедительные. Убедительней, чем сама жизнь. Так что ну их к бесам, эти газеты, больше в «Дела» не пойду. А вот грушевый глинтвейн у Безумной Милды я твердо намерен попробовать прямо сейчас. Мне о нем все уши уже прожужжали. Так что идем туда… если вы не против, конечно. Может, у вас какие-то другие дела?

Зоран рассмеялся – надо же, все-таки сообразил, что у людей иногда бывают собственные дела и планы. Лучше поздно, чем никогда.

Однако ответил честно:

– Если и были, уже не помню. Значит можно считать, что нет.


В таверне Безумной Милды Зоран прежде никогда не бывал и сразу понял, что зря. Ему здесь очень понравилось. И хозяйка, которая, вопреки прозвищу, оказалась милой голубоглазой женщиной средних лет с манерами добродушной начальницы, и крошечное уютное помещение всего на четыре столика, и окружающий таверну запущенный сад. В первую очередь, сад, по которому тут и там были хаотично разбросаны деревянные ящики из-под фруктов – хочешь, садись.

Горячее красное вино, смешанное с грушевым то ли соком, то ли сиропом, тоже ему понравилось. Вкусно, а что крепости почти никакой, даже лучше. Такой компот ведрами надо пить. В ведрах его и подавали – ну, практически в ведрах, в огромных кружках, объемом чуть ли не литр. Кружки были что надо, из северной черной глины, в таких напитки часами не остывают, правильно обожженная черная глина идеально держит тепло.

– А почему Милда «безумная»? – спросил он. – Хозяйка действительно с каким-нибудь прибабахом, или просто решила, что так красивее звучит?

– Потому что когда Милда решила бросить карьеру в портовой администрации и открыть таверну, все наперебой твердили, что это безумие: забегаловок в городе уже и так чуть ли не больше, чем жителей, в новую без истории, репутации и какой-нибудь мало-мальски необычной кухни, вряд ли кто-то пойдет. Советов она не послушала и, сами видите, правильно сделала. И назвала таверну «У Безумной Милды», чтобы подразнить друзей, – улыбнулся Эдо Ланг. – По крайней мере, мне так рассказали. Я же тоже, когда про ее таверну услышал, первым делом об этом спросил.

Он умолк, да так надолго, что Зоран решил, что теперь его очередь говорить, но не знал, о чем. В этом трудность общения с почти незнакомцами, особенно когда они тебе нравятся, и хочется тоже как-то блеснуть. Что ему вообще интересно? Ясно, что искусство тема беспроигрышная, но про картины особо ничего не расскажешь. Их надо показывать. И смотреть.

– Самое удивительное с этими фальшивыми воспоминаниями Другой Стороны, – неожиданно сказал Эдо Ланг, – что я помню, как был художником. Юным, наглым, наивным, невежественным, не особо талантливым, как я сейчас понимаю, но тогда-то, конечно, считал, я круче всех. Впрочем, неважно, что я считал и каким был художником, потому что на самом деле я вообще никаким художником не был. Никогда. Не было такого факта в моей биографии – ни здесь, ни на Другой Стороне. Только фальшивая память о том, как я якобы в юности был художником, а потом по ряду причин перестал. Память фальшивая, но опыт все равно настоящий – в том смысле, что он, этот опыт, меня нынешнего сформировал. Представляете? Не только мой ум, обманутый Другой Стороной, но и тело помнит, как оно было счастливо, когда рисовало. Весь я это помню, полностью, целиком. И до сих пор точно знаю, зачем это делал, чего от себя и от всего остального мира хотел. Не будь у меня этих фальшивых воспоминаний, я бы так ни черта и не понял про искусство – и в целом, и конкретно Другой Стороны. Причем понял-то правильно. Ну, то есть только начал кое-что правильно понимать, но это как раз нормально, с познанием вечно так, чем дальше продвинулся, тем яснее видишь, что находишься в самом начале пути… Вот это, наверное, самое невероятное в истории моей жизни – прийти к настоящему пониманию, опираясь на ложные воспоминания, на опыт художника, которого никогда не было, но все равно теперь есть. И никуда уже от меня не денется, мой навсегда.

– Ничего себе, – растерянно выдохнул Зоран. И повторил, потому что молчать невозможно, а подходящих слов у него пока не было: – Ну ничего себе!

– Сам в шоке, – усмехнулся Эдо Ланг. – И ведь в предисловии к книжке не напишешь такое. Даже друзьям не расскажешь: они не художники, ни черта не поймут, зато на всякий случай забеспокоятся, все ли со мной окей. А вам рассказать – нормально. Потому что мы не настолько близко знакомы, чтобы вы стали всерьез волноваться за мою горемычную психику, которую, будем честны, такой ерундой не проймешь. И при этом вы очень крутой художник. Сто пудов, знаете, о каком именно опыте, который иначе получить невозможно, я говорю.

– Наверное, – кивнул Зоран. – Когда вы сказали: «чего хотел от себя и от всего остального мира», – стало ясно, что вы очень важное знаете. Что художник не просто картинки рисует, а всегда чего-то хочет от мира – изменений? какого-то чуда? просто ответа? – никто почему-то не понимает. Хотя казалось бы, чего тут понимать.


Они потом еще долго сидели в саду на перевернутых ящиках. Эдо Ланг рассказывал, как жил на Другой Стороне. В основном про работу инсталлятором в выставочных залах и художественных галереях, смеялся: «Вы, наверное, решили, я чокнутый, когда ваши картины стал перевешивать? А я просто истосковавшийся по настоящей работе профессионал». И еще про путешествия по разным странам и городам Другой Стороны. На этом месте Зоран чуть не заплакал от зависти. У человека всю жизнь была куча работ с жестко расписанным графиком, но он все равно умудрялся выкраивать время на долгие путешествия, хотя бы раза три-четыре в году, а коротких поездок в соседние города вообще не сосчитать. А я, – думал Зоран, – сам себе хозяин, делаю что хочу, а с тех пор, как сюда переехал, ни разу не путешествовал. Это я, получается – сколько? почти двадцать лет? серьезно? – здесь сиднем сижу.

Эдо Ланг, уж на что увлекся собственными историями, заметил, как его перекосило. Спросил:

– Вы чего? Вам о Другой Стороне неприятно слушать? Тяжело?

Зоран помотал головой.

– О Другой Стороне интересно. Я же там вообще никогда не бывал, а вы вон сколько изъездили. И главное, ничего не забыли, теперь можете рассказать о том, чего никто из наших не видел. Я сейчас на себя рассердился: вроде столько возможностей путешествовать, а я дома сижу. Как будто засосала трясина, вылезти не могу. Только трясина не дом и не город. Трясина – я сам.

Эдо скривился, словно от боли, как будто Зоран не себя, а его ругал. Сказал:

– Вам не надо быть к себе строгим. Многим это полезно, а вам, поверьте на слово, нет. Вы же… – Он запнулся, но сразу продолжил: – Мои комплименты вам, наверное, уже надоели, но вы же правда крутой художник. А у гениев всегда какие-нибудь закидоны, потому что в человека гений не помещается. И тело, и личность трещат по швам. Вам просто внимания не хватает на путешествия. На совершенно другие вещи оно расходуется у вас.

Зоран рассмеялся, представив себя слишком тесной одеждой какого-то здоровенного плечистого «гения». И гению, надо думать, несладко в таком костюме ходить. Ответил:

– Спасибо. Ух как вы утешить умеете! Но мир посмотреть-то хочется… Слушайте, я только что понял: надо, чтобы путешествовать не человеку, а художнику захотелось. И тогда его будет не остановить.

– Ловите на лету, – кивнул Эдо Ланг. И, оглядевшись, спросил: – Это просто стало так пасмурно, или сумерки уже начались?

– Еще как начались, – подтвердил Зоран. – Почти четыре уже.

– Вот же черт! – воскликнул тот. – Буквально только что было два! Вот как оно это делает? Время, я имею в виду.

Рассмеялся, залпом допил остатки глинтвейна, сказал:

– Я еще не опаздываю, вовремя спохватился. Но все равно надо – слава богу, идти, не бежать. Если вам не надоела моя компания, проводите меня в сторону Маяка. Будь моя воля, я бы с вами тут до ночи сидел, если не до завтрашнего утра. Короче, пока вы сами от меня не удрали бы. Но в этом вопросе воля не моя, а Граничной полиции. Скоро заявятся меня выдворять.

Зоран слышал, что Эдо Ланг живет на Другой Стороне, потому что дома долго оставаться не может, превратится в незваную тень. Поэтому задавать вопросов не стал. Только вздохнул:

– Да какое там «надоело». Конечно, я вас провожу.

Эдо

Он, конечно, этого не планировал. Поди такое спланируй, ему бы в голову бы не пришло. Даже смутных предчувствий не было. А то распрощался бы с Зораном прямо в саду у Безумной Милды. Уж точно не предлагал бы куда-то вместе идти. А так предложил – очень не хотел расставаться. Зоран совершенно его завораживал – и как художник, и как человек с удивительной, редкой двойной судьбой, отчасти повторяющей его собственную, как повторяет изображение негатив. Ну и просто чувак отличный; короче, сидел бы с ним еще и сидел. Но полдня мотаться по Этой Стороне и не зайти к Тони Куртейну было бы свинством. Причем, в первую очередь, по отношению к самому себе.

В последний месяц, когда мучительно заканчивал книгу, приходил на Эту Сторону только работать, строго по расписанию, после лекций сразу назад, потому что ясно, чем дело закончится, если на минутку заглянуть к Тони: так обрадуемся, что сразу минус рабочий день. Чувствовал себя после этих сугубо рабочих визитов довольно паршиво. Если не повидался с Тони, вообще непонятно, зачем домой приходил. Да и вряд ли домой. Все-таки на Этой Стороне Эдо до сих пор чувствовал себя гостем. Приглашенным специалистом с Другой Стороны, который, конечно, в полном восторге от всех этих чудесных перемещений между реальностями, но свое место не забывает, точно знает: я здесь чужой. Ни с чем не сравнимое счастливое ощущение «наконец-то я дома» приходило только рядом с Тони Куртейном, на его Маяке. И еще пару раз накрывало у Зыбкого моря, но это совсем другая история. Море есть море, с ним у каждого свой отдельный непростой разговор.

В общем, за этот месяц окончательно понял, что Тони Куртейн – гораздо больше, чем близкий друг. Он мост между настоящим и прошлым, между двумя берегами, или бездонными пропастями, между мной и… тоже, наверное, мной. Черт его знает, почему так у нас получилось. Впрочем, я тоже наверное знаю, – говорил себе Эдо. – Тони Куртейн двойной человек, маячный смотритель, строго говоря, он сам и есть свет, звавший меня домой наяву и сгубивший во сне. Ну и, положа руку на сердце, этот диковинный танец, в который превратилась теперь моя жизнь, я когда-то для него одного затеял плясать. Остальные тогда не имели значения, только Тони. Надо было любой ценой ему свою правоту доказать.

Ладно, неважно. То есть важно, но только в том смысле, что он спешил к Тони Куртейну и решил срезать путь. Когда увидел знакомый проходной двор с улицы Лисьих лап на Совиных крыльев, обрадовался и потащил Зорана за собой, самодовольно хвастаясь, что хоть и забыл все к чертям собачьим, но уже успел заново отыскать в центре города кучу мало кому известных проходных дворов. И когда они, одолев хитроумные лабиринты детских качелей, песочниц, стоек для сушки белья, досок, цветочных горшков и декоративных кустарников, наконец вышли на улицу, тоже далеко не сразу заподозрил неладное, только подумал растерянно: так, а разве это Совиных крыльев? Больше похожа на Страшных Снов, но та, по идее, кварталах в пяти отсюда. Значит не Страшных. Тогда какая? Я что заблудился? Ну я даю.

И только после того, как Зоран спросил звенящим от напряжения голосом: «А куда мы попали?» – понял, что это улица Базилиону, неподалеку от Аушрос Вартай, Ворот Зари. Сперва огорчился: получается, к Тони сегодня не попаду. Потом обрадовался: сам прошел на Другую Сторону, без посторонней помощи, ай да я! И наконец спохватился: а как насчет Зорана? Он же… О боже. Что я наделал. Вернее, оно само как-то наделалось. Ему же, наверное, сюда носа совать нельзя?


– Место знакомое, – растерянно говорил Зоран. – Но где оно и что тут рядом, я как-то не соображу, хотя центр вроде знаю, как собственную квартиру. То есть до сих пор думал, что знаю. А нет.

– Значит так, – сказал Эдо, стараясь, чтобы голос звучал бодро, спокойно и твердо, как у практикующего врача. – Мы с вами оказались на Другой Стороне. Случайно. Я имею в виду, нечаянно. До сих пор был уверен, что не умею сам сюда проходить.

– Да я тоже был уверен, что не умею, – кивнул Зоран, оглядываясь по сторонам с таким неподдельным энтузиазмом, что Эдо тут же перестал испытывать угрызения совести. Чего угрызаться, если человек рад.

Отличный все-таки чувак этот Зоран. Все бы так.

– Я сперва испугался, – признался Зоран. – Сердце как-то странно заколотилось. Очень громко и с перебоями, такой «бадабум-бадабум» в ушах. Подумал, а вдруг это сердечный приступ? У меня никогда не было, но говорят, что они начинаются приблизительно так. Но если мы на Другой Стороне оказались, тогда с сердцем, наверное, все нормально. Просто организм удивился, да?

– Еще как удивился, – подтвердил Эдо и достал из кармана телефон. Сказал: – Я вас домой не верну, мне самому обычно помощь нужна. Но сейчас позвоню Каре, она вас быстренько доставит назад.

– А можно не сразу домой? – спросил Зоран. – Если у вас есть время и вам не трудно, может быть, погуляем? Хоть полчаса? Я же здесь в первый раз. И возможно, в последний. Не факт, что когда-нибудь снова так повезет.

– Если один раз прошли, значит и во второй получится, – заверил его Эдо. – По крайней мере, все опытные контрабандисты так говорят.

В его душе сейчас бушевала буря. Потому что он понимал, что Зорана лучше как можно скорее отправить домой. А то… на самом деле, никто не знает, что с ним тут может случиться. Может и ничего. Но может и какой-нибудь лютый ужас. Не было пока прецедентов. Кара рассказывала, в городе сейчас живут несколько человек с такой же странной судьбой, как у Зорана, которых по какой-то причине полюбила и решила забрать себе Эта Сторона. Но до сих пор никто из этих людей на Другую Сторону не совался. Не хочется им. Видимо, полное отсутствие интереса к Другой Стороне выдается автоматически вместе с новыми биографиями, ложными воспоминаниями, оплаченными счетами за электричество, водительскими правами и ключами от квартир. Ну, неважно. Главное, что Зорану лучше от греха подальше отсюда валить.

Но при этом Эдо представлял себя на его месте и очень хорошо понимал, как Зорану сейчас интересно. Конечно, ему хочется тут погулять! Совсем дураком надо быть, чтобы упустить такой шанс.

Поэтому он сказал:

– Кара мне голову оторвет, что не сразу ей позвонил. Но не страшно, новая вырастет. Может, окажется лучше прежней. А может, полная дура. Никогда не знаешь, где тебе повезет. Ладно, пошли! Полчаса гуляем, потом я звоню Каре. Договорились?

Зоран закивал с таким неподдельным энтузиазмом, что сразу стало ясно – какие там полчаса.


Получасом не обошлось, конечно. Бродили, как минимум, полтора. Потому что сердце не камень, а Зоран совершенно по-детски тянул его за рукав: «Ой, а что там? А за тем поворотом? Слушайте, эту площадь и памятник я откуда-то знаю. Может, видел во сне? А еще мне кажется, что если пойти в ту сторону, мы выйдем к реке. Правда, выйдем? Там действительно есть река? Небольшая, но быстрая?» И Эдо – потому что сердце не камень – кивал, пожимал плечами, ободряюще улыбался, говорил: «Такое вполне возможно», – и шел за Зораном, куда тот хотел. По дороге затащил его в первый попавшийся бар, угостил очень крепким коктейлем, считай, напоил лекарством. Знал по себе, когда такое творится, от выпивки не пьянеешь, наоборот, хоть немного приходишь в себя.

Впрочем, коктейль не особо помог. Зоран явно перебрал впечатлений. По дороге бормотал: «Быть не может, мне это снится!» – и все крепче держался за Эдо, как будто вокруг бушевало море, а Эдо был спасательный плот.


Оказавшись на берегу Вильняле, Зоран стал оглядываться по сторонам с таким диким видом, что Эдо мысленно отвесил себе затрещину и наконец-то достал телефон.

Кара даже ругаться не стала. Только сказала чужим, до жути спокойным голосом: «Ясно, я быстро, дождитесь», – и отключилась. А Зоран спросил:

– Это вообще нормально, что я почему-то помню, как однажды здесь вот так же сидел?

– Да конечно нормально, – вздохнул Эдо. – Я имею в виду, совершенно нормально чувствовать себя странно, оказавшись на Другой Стороне.

Его, конечно, так и подмывало сказать: «Нормально помнить то, что действительно было». Но он сдержался. Сам понимал, что потрясений Зорану пока хватит. Вполне достаточно для одного дня.

– Представляете, мне, оказывается, всю жизнь постоянно снились сны о Другой Стороне, – сказал Зоран, который уже явно взял себя в руки и если не успокоился по-настоящему, то вполне убедительно это изображал. – Я их забывал, а сейчас вдруг вспомнил. Причем, кажется, сразу все.


Кара веселилась вовсю: «Ну вы даете! Все-таки все мальчишки балбесы, но лично я совершенно не против, с вами жизнь веселей. Проходной двор, говоришь? Чтобы срезать путь? Ну чего, срезали, так срезали, молодцы. Ладно, садитесь в машину. Поехали на Маяк».

Ясно было, это спектакль для Зорана, чтобы зря его не пугать. Пусть считает, что с ним случилось не страшное, а забавное. Тем более, что скорее всего так и есть, – думал Эдо, пока они ехали. Зоран снова лучился энтузиазмом, как в начале прогулки, и не отлипал от окна, но за Эдо держался по-прежнему крепко, явно бессознательно рассчитывая, что кто его привел на Другую Сторону, тот и уведет.

– Это наш Маяк, что ли, так светится? – спросил Зоран, когда они выехали на набережную. – Ничего себе, какой суровый оттенок синего. И какой яркий свет! Невыносимый, аж зажмуриться хочется, и одновременно такой притягательный, что невозможно на него не смотреть. Всегда мечтал увидеть свет Маяка своими глазами. И теперь совершенно не представляю, как это можно нарисовать.

Хорошо, что ты его вообще видишь, – подумал Эдо. – В отличие от некоторых, вроде меня.

И Кара явно о том же подумала. Ну, то есть первую часть. Ничего не сказала, но Эдо заметил, как она сразу расслабилась. Он и сам расслабился. Нормально все с Зораном. Ничего страшного не случилось с человеком, если он видит Маяк.


Кара припарковала машину на набережной рядом с мостом Короля Миндаугаса, бодро сказала: «Последние сто метров, извините, пешком». Зоран все еще крепко держался за Эдо, и она не стала их разлучать. Ухватила Эдо под локоть и уверенно повела к приземистому офисному зданию, где расположен вход на Маяк, обычно невидимый для уроженцев Другой Стороны. И для Эдо невидимый; это было… предположим, несколько неприятно. Мягко говоря. Но с сопровождающим у него отлично все получалось, вон когда с Цветой шел, даже свет Маяка увидел издалека, еще на мосту. А теперь никакого света, иду как дурак вслепую; ладно, лучше так, чем совсем никак, – вот о чем он думал, пока они шли по набережной к этому чертову зданию. Но в самый последний момент синий свет Маяка все-таки вспыхнул так ярко, что Эдо дернулся, как от пощечины. Но, конечно, не зажмурился. Смотрел во все глаза.

– Ты чего? – удивилась Кара. Но тут же сама поняла. Сказала: – Ничего так динамика. Я год назад, помнишь, тебя утешала, говорила: «Может, когда-нибудь снова научишься возвращаться домой на свет Маяка, чего только ни случается». Теперь сама в шоке, что, оказывается, не врала.


Тони Куртейн не то чтобы сразу понял, почему они вломились к нему на Маяк в таком странном составе. Но удивления не выказал и расспрашивать ни о чем не стал. Только бутылку контрабандного рома достал из буфета. Сказал:

– Выглядите как люди, которым есть, что отметить. А если нет, все равно придется теперь отмечать. Пока не выпьем, никого на улицу отсюда не выпущу. Что-то я сегодня без хорошей компании заскучал.

После первой же рюмки Зоран пришел в себя настолько, что наконец отпустил Эдо. И смущенно признался:

– Я только сейчас понял, что все это время держался за вас, как утенок за маму-утку. Боялся вас потерять и без вас навсегда потеряться. Наверное, именно этого. Точно не знаю. Так странно там было! Как во сне оказался. Сразу во всех своих позабытых снах.

Ну и дальше с ним вроде стало совсем нормально. Сидел, пил ром, сперва немного стеснялся Тони Куртейна – его все поначалу стесняются, репутация есть репутация, да и с виду такой здоровенный суровый чувак – но быстро освоился и принялся рассуждать об оттенках синего света, которые, заранее ясно, совершенно невозможно нарисовать, но придется, теперь не отпустит, кажется, именно это называется «идефикс».

В общем, Зоран был настолько в порядке, насколько это вообще возможно. Но когда он собрался домой, Кара, конечно, пошла его провожать.


Вернулась почти через час, такая уставшая, словно Зорана домой на руках отнесла. Села рядом с Эдо и мрачно сказала:

– Пожалуйста, не делай больше так никогда.

– Как – «так»? – усмехнулся он. – На Другую Сторону случайно проходными дворами не выскакивать? Так я и не собирался. Не надеялся даже. Оно само.

– Да ты-то выскакивай на здоровье, если выскакивается, – отмахнулась Кара. – Я рада, что у тебя начало получаться. Может, и правда, переупрямишь свою судьбу. Зорана только больше за собой не таскай. Пока он решил, будто Другая Сторона ему раньше снилась, всю дорогу об этом твердил. Вот и ладно, пусть дальше так думает. Хорошая все-таки штука сны! На них любые странности можно списать. «Приснилось», – и вроде бы все сразу ясно. И большого значения можно не придавать. Но не факт, что он и дальше сможет себя обманывать. Прогуляется еще пару раз на Другую Сторону, и как начнет подробности вспоминать!

– Ну так пусть вспоминает, дело хорошее, – пожал плечами Эдо. – Я не нарочно это затеял, но вышло, по-моему, к лучшему. Я бы на его месте хотел все вспомнить. Если уж выпала удивительная судьба жить двумя разными жизнями, об этом лучше знать, чем не знать.

– Редкая психика с таким испытанием справится, – вздохнула Кара. – Зря ты все-таки меряешь по себе.

– По-моему, этот ваш Зоран справится вообще с чем угодно, – неожиданно вмешался Тони Куртейн, уже узнавший от Эдо подробности. – Я только насчет оттенка синего цвета слегка беспокоюсь: если не подберет, какой надо, тогда точно свихнется. Но этот, помяните мое слово, обязательно подберет! – И рассмеявшись, добавил: – У меня же второй – художник. Так что я эту публику знаю, можно сказать, изнутри, как себя. Им все моря по колено – при условии, что удастся передать ощущение зыбкости и оттенок волны.

Кара нахмурилась, явно собравшись спорить, но вдруг махнула рукой.

– А черт знает, может, вы оба и правы. Так долго служу в Граничной полиции, что не заметила, как превратилась в наседку и начала квохтать: «Как бы чего не вышло!» А ведь сама же всю жизнь считала, что подстрекать гораздо полезней, чем защищать.

12. Зеленый дождь

Состав и пропорции:

ликер «Hpnotiq» – 50 мл;

водка – 25 мл;

апельсиновый сок – 15 мл;

сок четвертушки лайма; лед.


Все ингредиенты смешать в шейкере со льдом и налить в заранее охлажденный бокал «сауэр» (sour glass).

Эдо, Стефан

Эдо конечно знал Стефана; ну то есть как – знал, несколько раз видел у Тони. И слышал о нем немало, хотя на самом деле, если считать только факты, конкретную информацию, почти ничего. Зато намеков и интригующих недомолвок на десяток мистических детективов хватило бы, скажем спасибо Каре за ее повествовательный дар. При этом с виду тот был обескураживающе, почти пугающе обычный, полгорода таких невнятных мужиков средних лет, среднего роста и среднего же сложения, светло-русых и сероглазых, одетых в зависимости от сезона, но всегда примерно «как все», встретишь на улице и не узнаешь, – думал Эдо, деликатно, исподтишка разглядывая засевшего в кресле с бокалом пива начальника местной Граничной полиции. Однако узнал. Причем еще до того, как увидел, потому что Стефан подошел к нему сзади и – не остановил, а слегка придержал, по-свойски ухватив под локоть. Эдо как током шарахнуло, только не мучительно, а приятно, окружающий мир заиграл новыми красками, то есть натурально пошел какими-то радужными пузырями; вот тогда-то он Стефана и узнал, мгновенно и безошибочно, хотя опыта вроде бы не было, прежде тот никогда к нему не подкрадывался и не хватал.

– Привет, – сказал Стефан. – У меня к тебе два вопроса. Первый: ты что творишь?

– Да много чего, – честно признался Эдо. – Но вряд ли по вашей части. Плотоядных демонов на дом не вызываю, души у населения не скупаю, шабашей не устраиваю, секты не собираю, даже в кошмарных снах никому вроде не снюсь. Скучно живу.

– Да я про художника, которого сперва Эта Сторона забрала с концами, а потом ты зачем-то обратно сюда приволок, – объяснил Стефан. – А шабаши мне как раз спать не особо мешают, я на отшибе живу. И чужие души не моя забота, скупай на здоровье, если деньги некуда девать.

– Спасибо, буду иметь в виду, – поблагодарил его Эдо. – А что касается Зорана, который художник, я, к сожалению, ничего особенного с ним не творил. Оно само натворилось. На заказ, если что, повторить при всем желании не сумею, я это имею в виду.

– Да уж догадываюсь, – ухмыльнулся начальник Граничной полиции города Вильнюса. – Но по долгу службы обязан провести профилактическую беседу с начинающим правонарушителем в твоем лице. В связи с этим второй вопрос: пиво будешь? Или днем ничего крепче кофе не пьешь?

– Иногда пью, – признался Эдо. – В критических ситуациях. Будем считать, это и есть она.

– Критическая ситуация – мое второе имя, – подтвердил Стефан.

А первое, вероятно, Всему Трындец, – подумал Эдо, обнаружив, что уже сидит в полутемном баре, когда войти-то успели? Но вслух сказал:

– Вот вы тут главное мистическое начальство, а в барах при этом нельзя курить. Как допустили? Куда смотрели? Околдуйте их как-нибудь, а? А то задолбали уже нелепые ограничения, сил моих нет.

– Да моих тоже, – признался Стефан. – Сам зол как черт. Но это не моя юрисдикция. На обычное человеческое законодательство я не имею права влиять. Типа свобода воли так у них проявляется: выбирать себе такое правительство, чтобы максимально портило жизнь, а потом страдать и ругаться, но не пытаться ничего изменить. Но есть и хорошие новости: в этом баре веранду с лета не разобрали. И погода отличная. Можно пойти во двор под навес.


«Отличная погода» в декабре в Вильнюсе выглядит так: плюс пять, мелкий дождь. Но когда сидишь во дворе под тентом, накинув на плечи поверх зимней куртки яркий зеленый плед, трудно всерьез на нее сетовать. Хорошая, мягкая в этом году зима.

– Это из-за попугаев, – сказал Стефан.

– Что – из-за попугаев?!

– Тепло из-за попугаев, – объяснил тот. – Осенью в городе внезапно завелись попугаи. Несколько штук. Сам понятия не имею, откуда они взялись. Скорее всего, просто из клетки удрали и теперь привольно в наших райских кущах живут. Не в Старом городе, а в спальном районе за рекой. Их там уже многие видели, фотографий полный фейсбук. Попугай птица южная, нежная. И Нёхиси их жалеет. Говорит, куда им мороз, пропадут. А как Нёхиси решил, такая погода и будет. Север это теперь новый юг! Так чего доброго наши холмы покроются зарослями тутовника. А на речных берегах буйно заколосится инжир.

Ухмыльнулся, отхлебнул пива, с явным удовольствием закурил. Сказал:

– Не серчай, что я сразу на «ты». Я со всеми на «ты». Мне иначе нельзя. У меня, понимаешь, слова имеют огромную силу. Слишком долго шаманом был. Чего доброго, обращусь к человеку на «вы», и его станет – ладно бы, двое – семеро. Или три тысячи. Или миллион девятьсот восемнадцать. «Вы» означает «больше одного», сколько именно, остается на усмотрение Небесной Канцелярии, а у них там чувство юмора хуже моего. И куда потом, скажи на милость, всю эту ораву девать?

Эдо присвистнул.

– Миллион девятьсот восемнадцать? Серьезно?

– Честно? Не знаю, потому что пока не пробовал. Но, по идее, может. Еще и не такое от моих слов случалось. Лучше не рисковать.

– Да уж, – вздохнул Эдо. – Я, главное, в первый момент подумал: круто, хочу двойника, как у Тони! Но миллион это ужас, конечно. Миллион меня!

– Вот именно, – подтвердил Стефан. – Лично я бы и от семерых на край света сбежал. Твое слово пока не такой сокрушительной силы, но тренироваться следует загодя. Так что давай, тоже переходи на «ты».

– Ладно, – сказал Эдо, – попробую. Наверное, буду путаться, вы поправляйте… ты поправляй. У меня, я заметил, смешно получается: на Этой Стороне перехожу на «ты» практически сразу, а здесь почему-то с трудом.

– Ну вот, тренируйся, – повторил Стефан. – После меня тебе все станет нипочем. Будем считать это штрафом за безответственное хулиганское поведение. Исправительные работы как есть.

– Шикарный штраф. А если я еще чего-нибудь натворю, придется учиться тебе хамить?

– И пить со мной пиво. На этом этапе обычно перевоспитываются самые упертые рецидивисты. Но, слава богу, не все. А то моя жизнь была бы пуста и печальна; ладно, предположим, не вся целиком, а только та ее исчезающе малая часть, где я бездельник и экстраверт.

Эдо слушал его краем уха, потому что двор и улица за забором, короче, весь видимый мир внезапно стал зыбким, текучим, переливающимся, окутанным почти невидимой сияющей паутиной, которая явственно связывала все со всем. Это зрелище делало его почти непристойно счастливым. Хотелось взлететь, хохотать и рыдать.

На самом деле нечто подобное с ним уже случалось. Но всего пару раз и в совершенно особенных состояниях, больше похожих на обморочную паузу между сном и явью, чем на обычную разумную жизнь. Уж точно не в баре посреди интересного разговора. Раньше в такие моменты он всегда был один и не заботился о том, как выглядит. И слушать никого было не надо. И пытаться понять. Впрочем, ладно. Стефан на своем веку чего только не навидался, – думал Эдо. – Если я сейчас действительно засмеюсь и заплачу от счастья, он и бровью не поведет.


– Вот поэтому со мной надо пить пиво, – заметил Стефан.

Эдо словно бы откуда-то издалека услышал свой голос, который спросил:

– Поэтому – почему?

– Потому что рядом со мной с людьми начинают твориться странные вещи. Ты еще, можно сказать, легко отделался. Сидишь и смотришь, как колеблются линии мира. Это зрелище приятно, в высшей степени поучительно, и его довольно легко пережить. А некоторые начинают всюду видеть чудовищ, которые, будем честны, вполне объективно есть, но выглядят, мягко говоря, непривычно. Еще бывает, вспоминают свои прошлые жизни и смерти, слышат невесть откуда доносящиеся голоса, собственными глазами видят, как течет поток времени, а от этого зрелища даже самого крепкого человека с непривычки тошнит. Да чего только не бывает. Короче говоря, со мной не соскучишься. Я полезный, но довольно невыносимый на первых порах. А пиво помогает, что называется, заземлиться. То есть слегка отупеть.

– О. Спасибо за подсказку, – сказал Эдо и залпом выпил почти полбокала. Но сияющие волокна никуда не делись. Не без некоторого злорадства он констатировал: – Не помогло.

– Через пару минут поможет, – флегматично ответил Стефан. – Это же не пуля, а просто пиво. Ему нужно время, чтобы попасть из желудка в кровь. Но тебе, как я понимаю, не особенно трудно терпеть.

– Трудно, – признался Эдо. – Слишком острое счастье. К такому я не привык.

– Ничего, привыкнешь, – утешил его Стефан. – К хорошему привыкнуть легко. Сам не заметишь, как иначе жить уже не захочется. И тогда начнется самое интересное.

– Самое интересное? Что?

– Охота за этим счастьем. За движением линий мира. За всем, что не может с тобой случиться, но все равно иногда случается. За чудом – тем, что в твоем понимании чудо. И за своей настоящей судьбой.

– А эта, что ли, не настоящая? – опешил Эдо. – Контрафакт?

Стефан одобрительно рассмеялся. Заверил его:

– Вполне настоящая. Просто не вся видна. Любая судьба в этом смысле похожа на айсберг, на виду только верхушка. А чтобы увидеть все целиком, надо научиться нырять. Ты, собственно, уже учишься, да так, что брызги летят. И щепки. И ты сам летишь кверх тормашками, роняя все, что окажется на пути. Причем то, что ты уронил, не падает, а тоже летит. И вот это мне особенно нравится. Легкая у тебя рука!

Слышать все это от начальника Граничной полиции, который сам – легенда и миф, было чертовски приятно. Но пока Эдо слушал, сияние мира как-то незаметно угасло. И движение остановилось. Пиво подействовало, как и было предсказано. Хмеля он не почувствовал, зато вокруг снова был нормальный привычный, удобный для жизни мир. Эдо вроде сам хотел, чтобы все встало на место, но теперь огорчился. Какое-то это место было не то.

– Говорю же, не заметишь, как иначе уже не захочется, – усмехнулся Стефан. – И не надо тебе иначе. Собственно, и не будет. Нет у тебя больше пути назад. Поэтому запиши-ка мой телефон. И звони, не стесняйся. Если будут вопросы и если, что хуже, их слишком долго не будет. И если соскучишься по линиям мира, потому что давно их не видел. И без всякого повода, просто так. Короче, как взбредет в голову. В любое время. Когда мне некстати, до меня хрен дозвонишься. Но ты везучий. Готов спорить, будешь иногда меня заставать.

Эва, Сабина

Интересное у меня расписание, если посмотреть со стороны, – думала Эва. – Проснулась, оделась, пошла на работу, по дороге встретила четырех покойников, то есть еще не совсем покойников, а тех, кто в ближайшее время умрет, привычно расстроилась, что ничем не могу им помочь, для поднятия настроения свернула в ближайший двор, проводила самоубийцу, который повесился в угловой квартире примерно лет тридцать назад, убедилась, что с ним теперь все в порядке, нормально ушел, и побежала на встречу с представителями заказчика, ребрендинг, прости господи, обсуждать; выглядела, наверное, как полная дура, благодушно улыбалась в ответ на самые тупые придирки, просто потому, что эти дураки помирать в ближайшее время явно не собираются, такие живые, засранцы – приятно смотреть. В перерыве кофе с бывшим ангелом смерти, он же мой – как это правильно называется? коуч? куратор? приемная мама? – короче, вовремя гладит по голове; вернулась в офис, раскидала задания, а сама поскакала на Бернардинское кладбище, потому что ангел настоятельно посоветовал тут погулять. С учетом того, что в планах на сегодняшний вечер у меня масштабные галлюцинации, то есть ужин в заколдованном месте, где мои галлюцинации обычно сидят, получается совсем отлично, – думала Эва. – Даже жаль, что за мной никто круглосуточно не следит. Интересно, этот гипотетический наблюдатель сразу бы чокнулся? Или дождался бы нашего с Карой пятничного загула на изнанке реальности, и вот тогда уже все, кранты?

Думать об этом было весело и приятно, особенно если почаще напоминать себе: я это не сочинила! Факты и только факты. Это теперь и есть моя жизнь. Жизнь нелепой девочки Эвы, которая с раннего детства постоянно думала о человеческой смерти – почему она обычно такая ужасная, мучительная, унизительная? это нечестно! – и о том, как бы ее облегчить, если уж нельзя совсем отменить. Сочиняла разные ритуалы, представляла себя великой волшебницей, фантазировала, как всех спасет. Никому никогда не рассказывала, даже сестре и ближайшим подружкам, сама понимала, что прозвучит, как бред, но когда впервые в жизни оказалась рядом с умирающим, сразу представила, как будто держит его за руку, успокаивает, утешает и уводит в какую-то новую, невообразимую, ей самой непонятную жизнь. Сама тогда чуть не чокнулась от неожиданно ярких, ни на что не похожих ощущений, но списала на буйство воображения и твердо решила больше в эту игру никогда не играть. Но мало ли что решила. Коготок увяз, всей птичке пропасть – вот как это называется. Только наоборот, не-пропасть.

Сейчас невозможно поверить, что я – юная, глупая, по-человечески слабая, сама считавшая себя чокнутой фантазеркой и больше всего на свете боявшаяся, что про мои фантазии кто-нибудь может узнать – все равно устояла и шаг за шагом пришла в невозможное, восхитительное здесь-и-сейчас, – думала Эва, пока шла по Бернардинскому кладбищу. – И теперь я стала такая. И жизнь у меня такая. Твою ж мать.

Ей хотелось вопить от радости и прыгать на одной ножке. Вопить не стала, но попрыгать попрыгала, благо никто не видит, других охотников гулять по Бернардинскому кладбищу в промозглых декабрьских сумерках нет.


Прав был Гест, когда говорил, что прогулки по Бернардинскому кладбищу могут поднять настроение и прибавить сил не хуже, чем отпуск на каких-нибудь тропических островах. Эва ему всегда безоговорочно верила, но насчет Бернардинского кладбища все-таки слегка сомневалась – с чего бы там вдруг моему настроению подниматься? Кладбища она терпеть не могла и обходила дальней дорогой с тех пор, как стала самостоятельной и получила возможность увиливать от обязательного посещения семейных могил. Однако Гест и тут оказался прав, Бернардинское кладбище – духоподъемное место. То ли потому, что маленькое и очень старое, то ли дело в локации – на вершине холма над рекой.

Надо будет почаще сюда приходить, – думала Эва, направляясь к калитке. Ей казалось, что гуляла здесь долго, и пора бегом возвращаться в офис, может даже придется такси вызывать. Но достав телефон, обнаружила, что до встречи с начальницей, которая просила зайти в половине шестого, еще куча времени. Просто сумерки в декабре обманчивы: кажется, если так сильно стемнело, значит вечер, а на самом деле, середина дня. Вроде и знаешь об этом, столько лет живешь в этом городе, давно можно было привыкнуть, но нет, каждый год удивляешься заново, словно это первая в твоей жизни зима.

В общем, времени у нее было достаточно – и на прогулку пешком, и даже на кофе. Благо по дороге как раз «Кофе-ван», отличная кофейня, которую Эва любила, но заходила туда очень редко – вечно не по пути.


– Женщина, про которую вы спрашивали, как раз тут, – с заговорщическим видом сообщил Эве хозяин кофейни.

На самом деле ни о каких женщинах Эва его никогда не расспрашивала. И о мужчинах тоже. Вообще ни о чем. Видимо обознался, принял ее за кого-то другого. Мало ли на свете похожих людей.

– Это была не я, – сказала она.

– А, точно. Не вы, а ваша подружка, – согласился тот.

– Какая подружка? – еще больше удивилась Эва.

– Ну эта, такая. – Он выпрямился, расправил плечи, вздернул подбородок; получилось так неожиданно похоже, что Эва сразу сообразила: он Кару имеет в виду. Мы и правда однажды вместе здесь были. И он нас запомнил, хотя перед ним каждый день толпы народу проходят. Во дает.

– Ага, поняли, какая, – удовлетворенно кивнул хозяин и поставил перед Эвой чашку кофе.

– А что за женщина? – спросила она.

– Интересная, – улыбнулся хозяин кофейни. – Женщина-радуга.

– Это как?

– У нее волосы покрашены в радугу. Ну или просто такой парик. Эффектно выглядит. Вроде художница. По-моему, кто-то мне говорил. Она иногда у нас внизу по полдня сидит, гадает желающим, но не на картах, а по Книге Перемен, «И-Цзин». Ваша подруга о ней одно время часто спрашивала, хотела попасть на гадание, но по-моему, так ни разу и не застала. А сейчас эта гадалка как раз в зале внизу сидит. Можете позвонить подруге, вдруг успеет?

Эва удивилась: в жизни не подумала бы, что Каре интересны гадания. С другой стороны, Кара любит экзотику, она даже кришнаитов иногда на улице останавливает, чтобы расспросить. А тут целый «И-Цзин»!


Каре она не дозвонилась. Телефон был отключен. То ли домой усвистела на какое-нибудь совещание, то ли очередной плотоядный демон его проглотил. Обидно, конечно. Эва-то заранее предвкушала: вот я ее сейчас удивлю!

Ладно, не дозвонилась, что теперь делать, – думала Эва. – Пойду хоть сама посмотрю на эту гадалку. И на ее разноцветный парик.

В нижний зал «Кофе-вана» она еще никогда не спускалась. Незачем было: до сих пор Эва заходила в эту кофейню в теплое время, когда сидеть снаружи приятнее, чем внутри.

Зал оказался неожиданно большой, с камином и книжными полками. Народу здесь почти не было, только парочка на диване возле камина и женщина с радужными волосами за большим круглым столом. Смуглая, как Кара, которая всегда казалась загоревшей, словно только что вернулась с какого-нибудь тропического курорта; на темном лице ярко выделялись очень светлые, почти бесцветные, как зимнее небо, глаза. Сидела одна, с отсутствующей улыбкой, перебирала разноцветные счетные палочки, которые, надо думать, заменяли ей стебли тысячелистника. Она произвела на Эву такое сокрушительное впечатление, что та, сама того не желая, подошла и, не спросив разрешения, бесцеремонно села напротив. Смотрела на незнакомку во все глаза. Не из-за пестрых волос, конечно. И не потому, что такая красотка, Эву не волновала женская красота. Она сама не могла понять, почему эта женщина так притягательна? Что с ней не так, или наоборот, слишком так?

Женщина наконец заметила Эву, подняла на нее глаза и уставилась с таким восхищением, словно мечтала об этой встрече всю жизнь. Наконец сказала:

– Не буду я вам гадать.

Эва не стала ее уговаривать, нет, так нет. Хотя интересно, конечно, что такая могла нагадать.

Только успела подумать: жалко, теперь, наверное, придется встать и уйти, – как женщина попросила:

– Посидите со мной, пожалуйста, если никуда не торопитесь.

И Эва честно ответила:

– Торопиться я начну примерно через десять минут.


За все это время они не сказали больше ни слова, просто сидели рядом и разглядывали друг друга, но Эва не тяготилась ни пристальным взглядом незнакомки, ни их общим молчанием. Наконец женщина с радужными волосами вздохнула:

– Вам уже пора начинать торопиться. Спасибо.

– За что спасибо? – удивилась Эва.

Та задумчиво нахмурила лоб.

– Сложно объяснить. Потому что объяснять, в сущности, нечего. Просто я рада, что встретила вас. Это роскошный подарок – сам факт вашего существования. А за подарки надо благодарить.

– Ясно, – кивнула Эва.

Хотя какое там «ясно». Но в тот момент ей казалось, что и поведение, и слова женщины с радужными волосами это – ну, просто нормально. Так всегда и должно быть между людьми.

Уже поднявшись, она наконец поняла, что ее так привлекло в незнакомке. Не удержалась, сказала:

– Слушайте, в вас же совсем нет смерти. Вы, похоже, просто не можете умереть.

Та невозмутимо кивнула:

– Сейчас это так. Но когда-то прежде было иначе. И потом, наверное, тоже станет иначе. Это такая игра, в которой каждый день начинается новый раунд. С нуля. Без учета прошлых побед.

– Ясно, – снова кивнула Эва, потому что ей и правда было все ясно, никаких дополнительных объяснений не требовалось. Ни почему каждый день новый раунд, ни что это вообще за игра.

13. Зеленая волна

Состав и пропорции:

водка – 30 мл;

джин – 30 мл;

ликер «Triple Sec» – 15 мл;

дынный ликер «Мидори» – 30 мл;

лед.


Все ингредиенты смешать в шейкере со льдом и процедить в «олд фэшн» бокал. Подавать без промедления.

Тони

– Ест! – восхищенно говорит Тони. – Клубничное – ест!

– Это уже не «ест». Это называется «жрет», – смеется Стефан, глядя, как уплетает мороженое маленький полупрозрачный шестикрылый, будем считать, дракончик. Хотя у настоящих драконов появились бы возражения, возможно несовместимые с житейским благополучием собеседника, назови Стефан так своего найденыша в их присутствии. Но по удачному стечению обстоятельств, настоящих драконов сейчас поблизости нет.

– Лопает! – веселится Тони. – Ну хоть что-то из нашей еды ему подошло. Ты его здесь оставишь? Или к себе заберешь?

– Да упаси боже. Понятия не имею, кто это такое, раньше ничего похожего не встречал. Но ясно, что оно совсем маленькое и ему срочно надо вернуться домой. Я бы сразу отнес, но оно принадлежит к тому типу существ из плотной, но крайне нестабильной материи, которые от голода исчезают. Помнишь, какое оно было прозрачное? А теперь, такой молодец, уплотняется на глазах!

Стефан осторожно проводит указательным пальцем по гладкой спинке шестикрылого существа, а оно недовольно мотает туманной пока башкой, совершенно как кот, к которому лезут с телячьими нежностями. Не видишь, я делом занят? Гладить будешь потом!

– А откуда ты знаешь, где его дом? – удивляется Тони. – Сам же говоришь, никогда такого не видел…

– Так я и не знаю, – пожимает плечами Стефан. – Но знать не обязательно, если умеешь искать.


Стефан подобрал эту… этого… скажем так, эту штуку на Замковом холме, прямо посреди стройки, из-за которой туда уже пару лет не ходит, чтобы временно утративший красоту холм лишний раз не смущать. Но штука подняла такой писк, что примерно у четверти жителей Старого города – тех, кто почувствительней к магнитным бурям и прочим условно погодным явлениям – начала болеть голова. А для Стефана этот писк звучал, как сирена тревоги, призывающая спасателей на пожар, так что он примчался как миленький и чуть не поседел по дороге, прикидывая, что за адская тварь верещит на холме. Но оказалась никакая не адская. Просто, как все младенцы, умеет очень громко орать.

В общем, нашел на холме непонятно что, зато явно очень голодное. Сразу понял, что кормить его обычной едой или любыми другими предметами бесполезно – не усвоит нашу материю такой организм. Тонина забегаловка в подобных ситуациях, конечно, спасение. Материя, из которой состоит наваждение класса эль-восемнадцать, подходит всем, кто туда войдет.

Сперва дракончик, зверек, ребенок, короче, неизвестная шестикрылая штучка наотрез отказывалась от всего, что они ей совали, действуя методом перебора – вдруг что-нибудь да сожрет? Стефан уже начал прикидывать, не напоить ли найденыша своей кровью – это крайняя мера, довольно рискованная, никогда не знаешь, во что превратится попробовавшее твою кровь неизвестное существо, но лучше уж превратиться, чем копыта откинуть от голода, – думал он. К счастью, в морозилке у Тони нашлось завалявшееся еще с лета мороженое, и оно спасло положение. Смотреть приятно, как уплетает. За обе щеки!


– Ладно, – говорит Тони, – ты его тогда дальше сам корми. Я перед твоим приходом котлет на вечер собирался нажарить. Что-то их в последнее время страстно все полюбили, просят снова и снова. Даже чаще, чем пироги.

– Котлеты? – заинтересованно переспрашивает Стефан. – Значит, придется еще у тебя посидеть.

– Хочешь котлет? – оживляется Тони.

– Да что ж я, не живой человек? – смеется Стефан. И с неожиданной в его исполнении деликатностью спрашивает: – Это же не беда, если ребенок все твои запасы мороженого сожрет?

– Это не беда, это радость. Столько места в морозилке освободится! Но все не сожрет, к сожалению. Он же от ванильного с шоколадным нос воротил, – отвечает Тони, налегая на ручку огромной механической мясорубки.

В некоторых принципиальных вопросах Тони не просто упертый консерватор, а почти луддит. В частности, он считает, что перемалывать мясо надо своими руками, а не при помощи электричества. Физическое усилие повара – приправа, которую обязательно следует добавлять в фарш.

* * *

Полчаса спустя шестикрылое существо, теперь уже не туманное, а тугое, плотное и блестящее, словно бы выкованное из серебра, налопавшись до отвала, засыпает мордой в салат, ну то есть многоглазой курносой мордашкой в блюдце с остатками растаявшего мороженого. А Тони переворачивает на сковороде первую партию котлет, благоухающих так, что даже Стефан, который знает об устройстве наваждений куда больше, чем можно рассказать на хоть каком-нибудь из человеческих языков, удивляется, почему окрестные жители не покидают сейчас свои дома и не бредут в сомнамбулическом трансе в сторону улицы Тилто, где сегодня затаилось кафе, чтобы взять его штурмом, разграбить и немедленно слопать награбленное, вопреки полной несовместимости здешней материи с так называемым «реальным миром». Да вообще всему вопреки.

Но на запах никто не приходит, даже во сне никто пока кафе не увидел. В зале пусто. Это Тони, что ли, решил сегодня не открываться? – думает Стефан. – А котлеты тогда зачем?

– Значит так, – деловито говорит Тони, протягивая Стефану тарелку с первой котлетой, еще слегка недожаренной, но когда человек на тебя так смотрит, невозможно заставлять его ждать. – В духовке два противня котлет, им еще минут двадцать надо, за это время остальные пожарю на сковороде. И свалю.

– Мммммм? – откликается Стефан. Из вежливости, в основном. Вот прямо сейчас важно только, что ему самому котлет явно хватит, благо конкуренты не налетели. Какая разница, что будет потом.

– Я это не к тому, что предлагаю тебе остаться на хозяйстве, – продолжает Тони, подкладывая на его тарелку еще две котлеты, эти прожарились в самый раз. – Ты человек занятой, это я понимаю. Ну, не беда. Эна скоро придет, наверное. Или не Эна. Кто-нибудь точно придет.

– Поставить меня за стойку это было бы… эээ… смело, – мычит сквозь котлету Стефан. – Даже жаль, что мне эту малявку надо срочно домой отвести, а то я бы тут у тебя нахозяйничал. Дверь на засов, а сам в погреб. Устроил бы твоим запасам переучет! Злые люди на меня наговаривают, будто я пью, все что горит. Врут, негодяи. Принижают мои достоинства. Что не горит, я тоже с превеликим удовольствием пью.

Тони улыбается – Стефан есть Стефан. Послушать, что он о себе говорит, хуже нет беспредельщика. А оставь его на хозяйстве хоть на пару часов, вернешься, небось, в обновленное помещение, сверкающее пугающей чистотой, где запасов не убавилось, а прибавилось. Вчетверо, например. И эти запасы маршируют по залу строем и с песнями. И вежливо спрашивают застывших по стойке «смирно» клиентов, кому чего по команде шефа налить.

– Будь добр, – говорит Стефан, отправляя в рот остатки котлеты, – когда так громко обо мне думаешь, думай, пожалуйста, что-нибудь более лестное. Например, что я пьяница и анархист.

Тони смущенно фыркает: «Ладно, попробую». Вот вечно так получается! Привык слишком громко думать, чтобы развлекать двойника. Стефан, конечно, чуткий, такой что захочет услышит, но дело не только в нем. Тонины мысли даже в детстве постоянно угадывали – бабка, отец, двоюродная сестренка и некоторые друзья. А ведь знать не знал ни о каком двойнике в ту пору. Даже не фантазировал и не мечтал. Тони Куртейн говорит, что они во сне иногда встречались, все двойники обязательно в детстве снятся друг другу, но если и так, эти сны он еще до пробуждения забывал.

* * *

– А как тебе рядом с Эной? Нормально себя чувствуешь, когда она здесь? – спрашивает Стефан.

Тони пожимает плечами.

– Даже не знаю, что тебе на это сказать. Для начала, что такое «нормально»? Совершенно не представляю, что это слово означает в твоих устах.

– Ай ладно, не придирайся, – смеется Стефан. – «Нормально» это просто то, к чему лично ты привык.

– А, ну значит нормально. Счастье – это же нормальное состояние для наваждений класса… вечно я в цифрах путаюсь… короче, такого класса, который здесь?

– Да, – серьезно кивает Стефан. – Свойства материи наваждения класса эль-восемнадцать способствуют возникновению постоянного ровного ощущения счастья. Оно здесь практически неизбежно, хотя, конечно, может ненадолго уступать место другим состояниям, обычно по каким-то внешним причинам, если что-то пошло не так. В так называемом реальном мире, как ты сам, по идее, помнишь, устроено наоборот: счастье приходит изредка, ненадолго, и обычно у него есть причины. Беспричинное счастье для человека – чудо, свидетельство взлета духа, невиданный шаг вперед. А в твоем кафе счастье – фон бытия, повседневная норма. В этом, как я понимаю, и заключается основной смысл.

– Да, похоже, – соглашается Тони. – Знаешь, забавно бывает, когда я выхожу в магазин, или еще по какому-то делу, и чувствую, что это здешнее счастье шлейфом за мной волочится. И словно бы накрывает тех, кто случайно окажется рядом. Но постепенно проходит. Настроение – ну, не то чтобы портится, но меняется, словно счастье понемногу из меня вычитается, если надолго отсюда уйти. А с Эной получается наоборот. Как будто это наше здешнее счастье еще на что-то умножили. Или даже в какую-то страшную степень его возвели. Поначалу, когда она приходила, я становился как пьяный, болван болваном, даже пару раз спалил пироги. Но поскольку все вокруг чувствовали себя примерно так же, сожрали горелые и попросили добавки. Ну, то есть все, кроме нее. И еще Нёхиси меня деликатно расспрашивал: «А почему пироги такого темного цвета и с твердой корочкой, это что, какой-то специальный рецепт?» О ком угодно другом подумал бы: вот же гад, издевается. Но только не Нёхиси, нет.

– Все-таки одно удовольствие иметь с тобой дело, – ухмыляется Стефан. – Другой бы небось начал сейчас рассказывать, как мучительно трепещет его потаенная суть от немыслимой близости Бездны, а ты быстренько свернул разговор на пироги.

– А. Ну так суть трепещет, куда ей деваться, – пожимает плечами Тони. – Но это так же нормально, как счастье и все остальное здесь. Она с того самого дня, когда моя пиццерия в это не пойми что превратилась, трепещет. Но согласись, это совершенно не повод спалить пироги… Ой, смотри! – Тони переходит на драматический шепот и тянет Стефана за рукав, но тот уже и сам видит, что пока они говорили, шестикрылая малявка проснулась, украдкой перебралась из блюдца к миске с котлетами, выбрала жертву и теперь увлеченно ее грызет.

– Не знаю, кто оно, но с аппетитом у него все в порядке! – тихонько, чтобы не вспугнуть воришку, смеется Стефан. – И с твоими котлетами все в порядке. Явно удались.


Еще полчаса спустя Тони выходит из дома на улице Тилто, окруженного строительными лесами, типа тут капитальный ремонт. На ходу застегивает куртку и бормочет себе под нос: «Уже иду, я сейчас», – не потому что псих сумасшедший, таких нормальных, как Тони, еще поискать. Просто он буквально всем телом чувствует, что чудесный трамвай с изнанки уже подзадолбался неизвестно где его ждать.

Про трамваи с изнанки все, кто имел с ними дело, в один голос рассказывают, что они всегда приезжают внезапно, неожиданно появляются из-за угла. Сперва слышишь звон и сразу как-то на миг забываешь, что в Вильнюсе нет трамваев. Наоборот, как часто бывает во сне, вспоминаешь, что ты его ждал, потому что тебе срочно надо… ну, куда-нибудь надо. Неважно, куда. И только потом, уже оказавшись в трамвае, оглядываешься по сторонам, постепенно приходишь в себя и начинаешь понимать, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Впрочем, это как раз не все понимают, и далеко не всегда. Лучше всех в этом смысле туристы устроились, они-то город совсем не знают, думают, так и надо, нечему удивляться, незнакомые улицы за окном это нормально, тут пока все незнакомое, а трамвай это просто трамвай. Катаются в свое удовольствие, и выходят, где захотят. Люси рассказывала, некоторые счастливчики, самые рассеянные или просто беспечные, нагулявшись и не заподозрив неладного, на трамвае же преспокойно приезжают назад.

У Тони тоже примерно так вышло с трамваем, когда увидел его в первый раз. Вышел в кои-то веки не в магазин, не на рынок, а прогуляться по случаю небывало теплой осенней погоды, и вдруг из-за угла – дзынь-дзынь. Только он тогда не растерялся и не впал в прострацию, а сразу понял, что происходит, и совершенно сознательно на подножку вскочил.

Но сегодня совсем иначе. Прямо с утра, то есть примерно с полудня, как глаза продрал, Тони не просто предчувствовал, а вполне уверенно знал, что вечером на трамвае поедет навещать двойника. Как будто получил записку с инструкциями, хотя, конечно, не получал. А может, мы во сне договорились? – думает Тони. Он не помнит, что ему нынче снилось, но это, наверное, не имеет значения, когда знаешь, что делать. Или как будто знаешь, – думает Тони, нетерпеливо оглядываясь по сторонам.

Вспоминает: Люси ему говорила, что трамваи, конечно, ездят, где захотят, но все-таки чаще всего появляются в переулках возле крытого рынка Халес, как медом им там намазано. А может, и правда именно медом? Черт их знает, эти трамваи. Во всяком случае, на рынке Халес иногда торгует отличная бабка, с виду помесь суровой лесной раганы[3] и балованной горожанки, пару раз совершенно фантастический акациевый мед у нее покупал.

И в прошлый раз я сел в трамвай в конце улицы Пилимо, возле желтого великана[4], – думает Тони. – Может, пойти туда? Облегчить работу трамваю? Ну, если уж ему нравится появляться именно там?

Отсюда не то чтобы далеко. Быстрым шагом можно дойти минут за двадцать, – думает Тони. И прибавляет шагу так, что почти бежит. А потом действительно переходит на бег, вспомнив, что через дорогу здесь остановка – не трамвая с изнанки, а обычного общественного транспорта. И к ней уже подъезжает троллейбус номер два, то что надо. Если успею, – думает Тони, – он меня практически до самого рынка и довезет.

Тони мчится навстречу троллейбусу, как будто тот единственный в мире, и если его упустишь, вообще никогда никуда не попадешь. Перебегает дорогу, конечно же в неположенном месте; собственно, правильно делает, иначе бы ни за что не успел. И так вскочил, силой раздвинув закрывающиеся двери, в самый последний момент. Падает на ближайшее свободное сиденье и переводит дух. Ничего себе пробежался. Возможно, рекорд поставил. Главное, непонятно, зачем. Транспорта до вокзала много, не успел бы на этот троллейбус, через пару минут уехал бы на другом.

От пробежки шумит в ушах, сердце колотится, как дурак – или дура? По-литовски сердце девчонка, «она», по-английски вообще «оно», по-русски вроде бы тоже. А в итальянском сердце мужского рода. Сердце – итальянский мужик, – весело думает Тони, нашаривая в кармане кошелек, в котором должен быть проездной. Но нашел только пригоршню круглых жетонов, хрен знает, что это и зачем. Пока их разглядывал, трамвай пересек проспект Гедиминаса, ярко освещенный, украшенный к Рождеству, и свернул на тихую Разноцветную улицу, больше похожую на дачный поселок, но Тони не удивился совсем. Когда на его плечо легла рука двойника и Тони Куртейн спросил: «Давно так катаешься?» – тоже не удивился, конечно. Чего удивляться, он же на это свидание с утра собирался, а что перепутал троллейбус с трамваем, дело, по рассказам очевидцев, обычное, и скорее большая удача, чем досадный факап.

Ответил, подвинувшись, чтобы освободить ему место:

– Да вроде недолго. Только что сел.

– С утра, как проснулся, знал, что если поеду к морю, обязательно встречу тебя, – сказал Тони Куртейн. – Но что не на берегу, а прямо в трамвае, это, конечно, сюрприз… Слушай, может, тебе шарф отдать? Ты, похоже, замерз, как цуцик. Вон как дрожишь.

– Да ну, ни фига не замерз. Видимо, это моя потаенная суть трепещет, – усмехнулся Тони. – Шарф не поможет. Да и не надо. Ей положено трепетать.

Саша

Лоренца однажды показывала альбом фотографа с длинной иностранной фамилией; фамилию Саша сразу забыла, да и работы не помнила, они для нее слились в какой-то сумрачный ком, но это неважно, важно, что Лоренца тогда сказала: «Его фотографии выглядят так, словно он шаман из другого мира, наелся каких-нибудь тамошних мухоморов и пришел в мир духов, то есть к нам. Ему здесь явно стремно и ни черта не понятно, ходит, смотрит по сторонам, фотографирует нас, но не как людей, а как фантастических тварей, чтобы потом дома приятелям хвастаться: смотрите, в каком странном месте я побывал!»

Ну, Лоренца вообще умеет красиво объяснять про художников. Если даже картины не особенно нравятся, все равно будешь считать художника гением, пока Лоренца о нем говорит. Ей бы все это записывать, какая бы книжка была! Но Лоренца отмахивалась: кому интересны мои дилетантские рассуждения, я же не искусствовед, а простой инженер.

Ладно, дело хозяйское. Факт, что Лоренца сказала про фотографа: «Пришел в мир духов, то есть к нам», – и это почему-то впечаталось в Сашину память, осталось там навсегда. Лоренца давным-давно уехала в Копенгаген, получила там отличный контракт, а Саша все вспоминала ее слова и пыталась представить, какими бы нас увидел шаман из другого мира. И как бы он потом увиденное друзьям и самому себе объяснял.

* * *

А однажды шла домой промозглым ветреным зимним вечером, примерно таким, как сейчас, и вдруг решила в это поиграть. Как будто она сама – шаман из другого мира, как тот фотограф с длинной фамилией. И вот попала в странное место, где все необычно, ничего не понятно, зато интересно, и… нет, пусть будет не страшно. Предположим, я очень храбрый шаман. И мухоморы у меня ой какие забористые, – думала Саша, оглядываясь по сторонам, потому что – ну надо же как-то себя развлекать, когда ранним, но уже очень темным вечером идешь с работы домой знакомым маршрутом и вокруг ничего интересного, совершенно не на что бросить взгляд.

Заранее была уверена, что ничего не получится. Никакого воображения не хватит, чтобы хоть на секунду представить обычные вещи невероятными. Как вообще можно перестать узнавать знакомое? Как начать удивляться тому, что видишь изо дня в день?

Вот существа с темными телами и бледными лицами, – говорила себе Саша про идущих мимо людей. – Интересно, они меня видят? Точно видят, вон как уставились! Они случайно таких как я не едят?.. Да это их самих здесь едят! – веселилась она, проходя мимо троллейбусной остановки. – Приезжает гигант со светящейся пастью… аж тремя светящимися пастями, и эти бедняги сами добровольно идут ему в рот.

Получилось не особенно убедительно, но ей все равно понравилось. Поэтому назавтра Саша попробовала опять. И послезавтра. И еще много раз. Часто в эту игру играла, потому что когда ходишь пешком с работы, не от великой любви к одиноким прогулкам, а исключительно ради пользы, надо как-то себя развлекать. Это здесь такие холмы? – спрашивала себя Саша, разглядывая дома. – Или искусственные сооружения? А может они живые? Неподвижные каменные великаны с десятками внимательных светящихся глаз?


Сама не заметила, как втянулась. Неинтересно стало ходить просто так. И вымучивать из себя фантазии приходилось все реже. Стоило выйти на улицу и подумать: «я – шаман и пришла в мир духов», – как знакомый, давным-давно надоевший город начинал казаться диковинным местом, а вместо привычных деревьев, домов, прохожих, троллейбусов ее окружали духи, волшебники, удивительные существа со светящимися глазами, усами, рогами, сотнями тонких рук и распахнутых ртов, издающие непривычные звуки, совершающие загадочные движения, складывающиеся в непонятный, завораживающий узор.

Несколько лет так гуляла, и совершенно не надоело. А потом постепенно – если и был какой-то переломный момент, Саша его не заметила – начались настоящие чудеса.


Однажды встретила человека, у которого вместо лица была тьма, словно бездонную яму вырыли в капюшоне; совершенно спокойно мимо прошла, будто каждый день таких видела, только через несколько минут осознала и внутренне взвыла: мамочки, у него же не было никакого лица! В другой раз увидела респектабельного песьеглавца со светящимися глазами, он неторопливо шел по улице Оланду и держался так невозмутимо, словно быть песьеглавцем – обычное дело; впрочем, на него и правда никто внимания не обращал.

И кого только Саша с тех пор не встречала на вечерних улицах города по дороге домой! Совершенно прозрачную женщину, словно бы сделанную из стекла, лысого грузного старика, выдыхавшего разноцветное пламя, гигантского богомола в розовом пуховике, человека с костром вместо головы, девочку с зубастыми ртами на месте глаз, мерцающее в темноте существо, похожее на одушевленный шкаф с хлопающими дверцами, крылатого мальчишку, который летел метрах в трех над землей и тащил под мышкой здоровенного мужика. Всех не упомнишь, а записей Саша не делала, с самого начала решила, не надо записывать, это не эксперимент, не какое-нибудь исследование, а просто игра.

Иногда Саша замечала на тротуарах и мостовых светящиеся в темноте отпечатки ботинок, а иногда – что-то вроде фосфоресцирующей паутины, оплетающей верхушки деревьев и фонари. Видела, как обычные жилые дома на миг становятся сияющими дворцами, как земля отражается в небе, словно то стало гигантским зеркалом, а однажды бескрайнее, до горизонта изумрудно-зеленое море на месте реки Нерис. Причем даже не особо всему этому удивлялась – радовалась, чуть-чуть пугалась, но, в целом, сохраняла невозмутимость: в мире духов и должно быть как-нибудь так.

И только задним числом, обычно уже добравшись до дома, Саша осознавала, что видела нечто из ряда вон выходящее, такое, чего, по идее, просто не может быть. Думала: у меня что, галлюцинации? Серьезно? Это и есть они? Но почему-то не испытывала тревоги. Была совершенно уверена: я в порядке, ну какой из меня псих? Говорила себе с неизвестно откуда взявшейся спокойной уверенностью: просто я так классно играю в шамана, что мне подыгрывает весь мир.


Не относилась к игре серьезно – в том смысле, что никогда не считала ее какой-нибудь специальной «медитацией», «духовной практикой», или, прости господи, «колдовством». Просто игра, чтобы не было скучно возвращаться с работы, чтобы жизнь заиграла новыми красками, чтобы стало, как в детстве, интересно, весело и легко. И отлично же все получилось, спасибо Лоренце. Если когда-нибудь встретимся, с меня причитается, – думала Саша. – Идея-то про мир духов была ее. И тому фотографу с длинной фамилией тоже спасибо – вот бы он удивился, если бы я написала ему письмо!

Но на самом деле ничего она ему не написала бы, даже если бы фамилию помнила и адрес был. И вообще никому. Да и некому, на самом деле, рассказывать, не было у нее искушений. Ну не маме же с папой – то-то им радость услышать от дочки про песьеглавца, светящиеся следы на асфальте и одушевленный шкаф! И не друзьям, им такое неинтересно, не дослушают, перебьют. И совершенно точно не Марюсу, еще чего.

Впервые в жизни Саша чувствовала себя одинокой. Когда не с кем поговорить о своем самом важном, это и есть одиночество. Даже если это «самое важное» – просто придуманная тобой игра, – вот о чем она думала, пока шла домой. Не в обычное время с работы, а поздно вечером из гостей, с дня рождения тетки. Марюс с ней не пошел, сказавшись простуженным, и это он ловко выкрутился. На семейном празднике скучно, а дома можно весь вечер смотреть кино.

В шамана Саша сейчас не играла: выпила вина, и это сбило ей настроение. Хотелось не воображать всех вокруг фантастическими существами, а настоящего праздника с музыкой и цветами, или ярмарки с каруселями, или салюта на набережной, или шляться по барам, как когда-то с Лоренцей, и везде заказывать сидр или радлер, потому что цель не напиться, а как можно дольше гулять.

В одиночку в бар идти не хотелось – это уже не праздник, а экзистенциальный кризис какой-то. Но ярмарка! – вспомнила Саша. – Ярмарка-то у нас сейчас есть. Без каруселей, зато с рождественской елкой, огнями и горячим глинтвейном, сойдет. Даже две ярмарки, на Кафедре и на Ратушной площади, причем Ратушная по дороге. Почти.


Пока шла в сторону Ратушной площади, изо всех сил гнала из головы мрачное понимание, что там все давно закрыто. Потому что уже начало двенадцатого, а обе ярмарки – как в этом году, Саша точно не знала, но в прошлом работали максимум до десяти.

Мало ли, что было в прошлом, – упрямо думала Саша. – Может, расписание изменилось. Посмотрели, сколько народу по вечерам гуляет, и решили торговать до полуночи. Хотя бы по пятницам и субботам. Дураки они, что ли, выгоду упускать?

Сама знала, что дураки и что чудес не бывает, вернее, бывают, но не такие, чудеса почему-то никогда не распространяются на распорядок работы увеселительных заведений, так что давным-давно все киоски закрыты, на площади пусто, только ветер уныло гоняет пустые пластиковые стаканы и обрывки фольги. Заранее представляла, каким сильным окажется разочарование, лучше было сразу идти домой; на самом деле, еще не поздно свернуть, но Саша все равно шла на Ратушную, потому что – ну не сдаваться же, когда до цели всего три квартрала осталось. Два квартала. Квартал.


Ярмарочные киоски, сделанные в форме эскимосских иглу, призывно светились во тьме; есть там кто-то внутри, или пусто, Саша издалека не могла разглядеть. Но настроение поднялось – сияющие прозрачные полусферы на фоне фасада ратуши выглядели так причудливо и чужеродно, словно ее любимая игра началась, не дожидаясь команды, восприятие само переключилось в режим «гуляем по миру духов». И хорошо.

И хорошо, – думала Саша, приближаясь к Ратушной площади так медленно, как только могла, потому что, – говорила себе она, – неизвестно, как там на самом деле, но пока я еще не пришла и своими глазами не посмотрела, можно считать, что киоски работают, продают горячее вино и печенье, люди покупают подарки, фотографируются у елки, целуются на скамейках и что там еще на ярмарках делать положено; короче, пока я иду, праздник на площади есть, даже если его уже нет. Праздник Шредингера с глинтвейном Шредингера – пусть даже только в отдельно взятой моей голове.

Эта идея так ей понравилась, что, приблизившись к Ратушной площади, Саша закрыла глаза, вернее, почти закрыла, прижмурилась, так, чтобы не видеть киосков, но под ноги все-таки подсматривать и не упасть. Шла, сощурившись, мелкими шажками, словно по гололеду, растягивала праздник Шредингера, как могла. И вдруг – ей сперва показалось, это был фейерверк, но бесшумный, без обычного грохота – елка и все киоски на Ратушной одновременно вспыхнули зеленым светом, таким ярким, что проник под прикрытые веки, даже слегка заслезились глаза, как летом от солнца, а Саша привычно подумала: «Вот чего у них в мире духов творится!» – одновременно пробормотала: «Хренассе», – даже рассердилась немного на неизвестных устроителей тихого фейерверка, потому что, ну правда же, больно глазам.

Пока моргала и утирала слезы салфеткой, фейерверк закончился, и на площади снова стало – не темно, но по контрасту казалось, темно. На самом деле, горели фонари и огни на елке, и призывно светились киоски-иглу, но внутри там, конечно, уже не было никого. Как и следовало ожидать. Праздник Шредингера закончился, пришел наблюдатель в моем лице и свидетельствует: кот мертв, в смысле, все на хрен давно закрыто. Ну, зато я увидела фейерверк. То есть все равно не зря прогулялась, – подумала Саша и в этот момент заметила в одном из киосков деловитое шевеление. Кто-то явно возится за прилавком, и другие силуэты – клиенты? И он им… да точно, что-то наливает в стаканы. Очень может быть, что глинтвейн.

Работает! Все-таки кто-то работает! – восхитилась Саша и устремилась к киоску. Толкнула прозрачную дверь и с порога спросила:

– А глинтвейн еще купить можно?

– Да почему же нельзя? – дружным хором откликнулись мужик за прилавком и оба клиента.

– Ура! – воскликнула Саша. Полезла в карман за мелочью и только тогда поняла, вернее увидела боковым зрением, что у одного из клиентов из-под ярко-желтого лакированного плаща торчат осьминожьи щупальца, а у мужика за стойкой огромные светящиеся рога. В мире духов это совершенно нормально, – по привычке подумала Саша и достала из кармана двухевровую монету, одновременно прикидывая, куда лучше падать, если организму захочется в обморок. Ни разу в жизни в обмороки не падала, но похоже, теперь пора.

– Вы, главное, их не бойтесь, – ласково сказал Саше клиент со щупальцами. – По мне-то сразу заметно, что добрый, но они оба тоже вполне ничего, хотя с виду не скажешь.

Саша растерянно кивнула. Говорить она не могла, это, вероятно, была дань так и не состоявшемуся обмороку, компромисс. Поэтому молчала и думала, зачаровано разглядывая гладкие темные подвижные щупальца приветливого незнакомца: сразу заметно, ну да, ну да.

– Ну вы даете, – присвистнул второй, который без щупалец; он вообще выглядел совершенно нормально, и Саша за это была ему благодарна всем сердцем, он ее успокаивал: если обычный человек тут стоит как ни в чем не бывало, не орет и даже не крестится, значит ничего страшного не происходит. Его до сих пор не съели, – скучным учительским внутренним голосом объясняла себе Саша, – может, и меня не съедят.

– Вы очень круты, – добавил тот. – Я бы на вашем месте сейчас от жути обделался, хотя о подобных знакомствах всю жизнь мечтал. А вам нормально, как будто каждый день встречаете красавчиков вроде нас.

– Каждый, не каждый, но иногда, похоже, встречает, – ответил ему мужик с рогами. – Явно же не в первый раз. Выметайтесь давайте. Нам с пани надо поговорить. А у вас реки не выпиты, зимние грозы не доены, и даже котлеты не съедены.

– Какие котлеты? – оживился тот, который со щупальцами.

– Которые Тони перед загулом в поте лица налепил.

– Пошли, тебе это срочно надо, – безапелляционным тоном сказал тот, который со щупальцами, тому, кто без. И повис на его шее, но не как люди, когда обнимаются, а обмотался, как шарф.

– Вам очень идет, – наконец выдавила Саша. Многолетняя привычка делать комплименты обновкам подружек внезапно разомкнула ее уста.

На самом деле она хотела сказать ему спасибо за то, что успокоил одним своим видом, да еще и назвал «крутой». Но получилось, что получилось. Ладно, на самом деле «вам идет» – лучше, чем совсем ничего.

– Да, я теперь нарядный, – согласился он. Улыбнулся так ослепительно, что Саша, невзирая на обстоятельства, сразу почти влюбилась. Сказал: – Увидимся, – и так стремительно вышел вместе с приветливо размахивающим щупальцами шарфом, что можно сказать, исчез.

А у мужика за прилавком больше не было рогов, ни сияющих, ни погасших, ни даже каких-нибудь карнавальных из блестящего пластика. И Саша сама не поняла, обрадовалась она этому или огорчилась. Хотя, по идее, должна бы разрыдаться от облегчения – все нормально, подумаешь, на минуточку примерещилось! Но вместо облегчения ощутила разочарование. Ну и дела.

– Да нормально все, – сказал безрогий мужик, поставив на прилавок здоровенный полулитровый картонный стакан с дымящимся горячим вином. – Я имею в виду, ничего вам не примерещилось. – Просто вы устали видеть вещи такими, как есть. С непривычки это и правда трудно. Вы и так очень долго держались, я имею в виду, нас видели. Была бы у меня шляпа, снял бы ее перед вами. А так только выпивку поставить могу.

Отдал ей монету, до сих пор лежавшую на прилавке. Саша машинально спрятала ее в карман. Обеими руками взяла стакан и чуть не уронила, такой он оказался горячий. Поставила обратно и принялась оглядываться в поисках салфеток.

– Сам понятия не имею, где здесь лежат салфетки, – сочувственно сказал ей продавец глинтвейна. – Я же тут, если что, не работаю. А прямо сейчас вообще крепко сплю на работе, потому что у меня по плану ночной обход; сам удивился, когда вместо интересующих меня объектов увидел во сне этот смешной киоск. И друзья немедленно подтянулись, на халявную выпивку у них фантастическое чутье: зачем тебе приснилось, как торгуешь глинтвейном в киоске, когда-нибудь потом разберешься, а сейчас давай наливай.

– Вы спите, – повторила Саша. – И я, получается, тоже? Это, конечно, все объясняет. Хотя я обычно сразу же просыпаюсь, когда во сне понимаю, что сплю.

– Нет, вы-то как раз бодрствуете, – заверил ее тот. – Но поговорить о деле это совершенно не помешает. Даже наоборот. Я давно вас приметил и никак не мог решить, что с вами делать. Потому что, с одной стороны, мне такие люди нужны, а я нужен вам еще больше. А с другой, интересно было смотреть, как вы сами отлично справляетесь – без поддержки, без опоры, без учителей. Одно из самых красивых зрелищ, какие я в своей жизни видел – вы и ваша игра.

У Саши было так много вопросов, что она не смогла выбрать, с какого начать. Поэтому молча смотрела на человека за стойкой. С виду обычный дядька, но теперь почему-то рядом с ним стало гораздо страшнее, чем когда у него были рога.

– Вы глинтвейн пейте, – посоветовал он. – Если остынет, будет невкусно. Да и вам лучше поскорей захмелеть. Быть чужим сном на трезвую голову трудно, это я понимаю. Тем более, моим.

И добавил, пока Саша осторожно пробовала глинтвейн:

– Сколько я на своем веку занимался кадровыми вопросами, а все равно до сих пор иногда теряюсь: с чего начать? Как все объяснить, чтобы и положение дел показать достаточно ясно, и с ума раньше времени не свести? Но есть золотое правило, ни разу не подводило: если собираешься предложить человеку работу в Граничной полиции, для начала хорошенько его напои.

14. Зеленая ведьма

Состав и пропорции:

водка – 30 мл;

ананасовый сок – 150 мл;

ликер «Blue Curaçao» – 120 мл;

лед.


Для этого коктейля желательно использовать специальный декоративный лед в виде глаз. Он обычно продается в магазинах накануне Дня Всех Святых. Если купить такой лед нет возможности, его можно приготовить самостоятельно. В формочки для льда уложить половинки оливок срезами вниз и налить любую бесцветную минеральную воду с газом: благодаря газу лед получится мутным и белым, и «глаза» будут выглядеть достаточно реалистично.

Водку, ананасовый сок и голубой Кюрасао смешать в шейкере со льдом и процедить в бокал «харрикейн» (Hurricane glass). Добавить несколько кусочков «глазастого льда».

Зоран

Расстались на ярмарке и встретились тоже на ярмарке, снова у прилавка с белым мускатным глинтвейном, который она ему в прошлый раз посоветовала купить. Зоран сразу ее узнал, хотя осенью она была с непокрытой головой, а теперь в вязаной шапке с яркими смешными помпонами, которые отвлекают внимание от лица. Однако Зоран не зря художник; не портретист, но это неважно, память на любые визуальные образы у него с детства цепкая – что однажды увидел, то останется с ним навсегда.

Узнал, но имя не вспомнил; впрочем, он и не был уверен, что знал, как зовут эту женщину в вязаной шапке с цветными помпонами, один в виде цыпленка, второй – голова кота. Как она приветливо улыбалась и говорила: «Здесь продают горячий белый мускат, вы когда-нибудь пробовали?» – помнил. И как сам соловьем разливался, приглашая ее на выставку, тоже помнил. Но на выставку она не пришла. Вряд ли они разминулись, пока шла выставка, Зоран сидел в галерее, как пришитый, от открытия до закрытия, не пропустил ни дня, благо «Эпсилон Клауса» открыт для посещений только трижды в неделю – по воскресеньям, понедельникам и четвергам. Присутствовать было не обязательно, просто Зоран всегда любил наблюдать, как люди смотрят его картины, в такие моменты он словно бы видел свои работы чужими глазами, как впервые; в каком-то смысле и правда впервые – настолько по-новому они выглядели. Иногда совершенно неожиданные вещи начинал о них понимать.

Сказал, не поздоровавшись:

– Как же жалко, что вы не пришли на выставку. Я вас так ждал. А теперь уже поздно. Разобрали ее две недели назад.

Глаза у женщины стали огромные, чуть ли не больше помпонов на шапке. И совершенно круглые. Она явно тоже сразу его узнала, и Зоран этому очень обрадовался, хотя сам понимал, что это, скорее всего, ничего особенного не значит. Просто у некоторых людей хорошая память на лица, как у него самого.

– На самом деле еще как пришла, – наконец сказала она. – Просто в нерабочее время. Я только в тот вечер могла. Друг договорился с хозяином, взял ключ и меня провел. Спасибо ему за это. Вы какой-то совсем удивительный. Такая крутая выставка! Час там просидела, а дай мне волю, до утра бы осталась. Практически силой меня увели.

– Правда? – просиял Зоран. – Вы все-таки видели выставку? Специально договорились и пошли? И вам понравилось? Господи, как же я рад.

– В прошлый раз вы меня угостили глинтвейном, – сказала женщина. – А теперь чур я вас.

Зоран молча кивнул, лишь бы не спорить. Не об этом ему хотелось с ней говорить. Взял с прилавка горячую кружку, сказал:

– Я в прошлый раз слишком быстро ушел, жалел потом об этом ужасно. Но у меня тогда оставалась неделя до открытия выставки, и я, как это со мной обычно бывает, внезапно понял, что почти треть работ никуда не годится, нельзя их показывать, а значит надо быстро сделать несколько новых, чтобы не оставлять совсем уж пустых стен. Пахал почти круглосуточно, ни о чем другом думать не мог. И тогда убежал, потому что пока мы с вами пили глинтвейн, вдруг понял, что на одной картине, которую я считал законченной, обязательно должно быть пятно…

– Пятно – это такое серое с золотым на картине, где как бы дождь, но не льется сверху, а поднимается снизу? – спросила женщина.

Зоран изумленно кивнул. Не то чтобы он думал, будто незнакомка на самом деле не видела выставку и просто из вежливости врет. Но совершенно не ожидал, что она так подробно помнит картины, обычно зрители, даже самые благодарные, не запоминают ничего конкретного, только общее впечатление, и это на самом деле нормально, грех обижаться, поди запомни то, для чего в языке нет слов.

– Я ту картину с дождем и пятном не стал продавать, себе оставил, – наконец сказал Зоран. – Хотя обычно ничего специально не оставляю. Я как раз люблю, когда все скупают и уносят с глаз долой навсегда. Даже не из-за денег, просто мне так легче работать: что сделано – сделано. Отдал, забыл, выдохнул и дальше пошел.

Женщина серьезно кивнула. Было заметно, что она действительно понимает и одобряет такой подход. И Зоран спросил, ощущая себя идиотом, но иногда лучше выглядеть идиотом, чем потом локти кусать:

– Слушайте, а можно я вам ее подарю?

– Будьте осторожны, я же согласиться могу! – рассмеялась женщина.

И тогда Зоран вспомнил наконец ее имя – по какой-то невнятной ассоциации, словно бы эта женщина уже когда-то точно так же смеялась, и он в тот момент ее имя знал. В общем, то ли вспомнил, то ли придумал, но на всякий случай спросил:

– Вас же Люси зовут?

Та кивнула; Зорану показалось, встревоженно, но это закономерно: когда ведешь себя как полный придурок с человеком, который тебя пока совершенно не знает, странно было бы ожидать от собеседника полной невозмутимости. Не убежала подобру-поздорову, бросив кружку с недопитым глинтвейном, уже молодец.

– Я сам понимаю, что веду себя странно, – сказал он. – Но я не всегда такой псих. Обычно вполне нормальный. Просто сейчас волнуюсь и путаюсь. И от этого еще больше волнуюсь. Встретил вас и так рад! Как будто мы с вами сто лет назад потерялись, а теперь вдруг нашлись.

– Сто лет назад это все-таки вряд ли, – возразила Люси. – Я не так долго на свете живу.

– Да я тоже, – согласился Зоран. – Но может, мне приснилось, что мы потерялись? Во сне запросто могла пройти хоть целая тысяча лет! То-то я вам как-то сверхъестественно рад. И очень хочу подарить вам картину, но не только от радости, а потому что вы сказали про дождь. И еще потому, что я же именно рядом с вами понял, в каком месте там пятна не хватает, и убежал его рисовать. А потом страшно за это себя ругал. Не за пятно, оно-то как раз отличное, а что так быстро ушел. И еще за то, что вас зовут Люси, и я это вспомнил. И за этот невероятный глинтвейн, который без вас может вообще никогда не попробовал бы, я почему-то жуть какой консерватор в вопросах еды и питья. Уффф, вот теперь все сказал! – выдохнул он и рассмеялся от облегчения.

Люси тоже вместе с ним рассмеялась. И сказала:

– Ладно, давайте картину, если не передумали. Стану вашей вечной должницей, за такой подарок невозможно отблагодарить.

– Главное, чтобы вы не передумали! – воскликнул Зоран. – Поехали прямо сейчас? Правда, я без машины. Но трамваем отсюда до Заячьей улицы всего пять остановок. На самом деле недалеко.


В трамвае он достал из кармана жетоны, сказал:

– Заодно и долг вам отдам.

– Какой долг? – нахмурилась Люси.

– Так вы же в прошлый раз за мой проезд заплатили, – напомнил Зоран. – Я не мог отыскать жетон, а у вас лишний нашелся… Получается, тогда мы и познакомились? Точно не помню, но по логике, так. А потом мы оба вышли на остановке у ярмарки, и тогда вы рассказали мне про белый глинтвейн.

Люси посмотрела на него с таким недоверчивым удивлением, словно Зоран описывал, как они прилетели на ярмарку в космическом корабле. Но тут же улыбнулась, кивнула:

– Идет.

* * *

Стояли в конце вагона, смотрели в окно. Зоран по-прежнему так волновался, что тараторил, не затыкаясь. О том, как же это здорово, что у нас на всех улицах разные фонари, для художника это настоящий подарок: хочешь знать все про игру, оттенки и движения света, просто ходи по городу вечером и смотри. И об улице Примирений, освещенной не фонарями, а факелами, придешь туда ночью, увидишь пламя и дым, стоишь, глазам поверить не можешь, как будто оказался в каком-то сказочном ином измерении; вот, наверное, из-за этого я так долго не путешествовал, трудно уехать из города, который разнообразен, как целый огромный мир. И кстати об иных измерениях, – на этом месте Зоран сообразил, что может рассказать нечто по-настоящему интересное. – Я же совсем недавно впервые в жизни побывал на Другой Стороне, представляете? Раньше никогда туда не ходил, даже в детстве ни разу не провалился, и вдруг совершенно случайно попал. Шли с другом по улице, увлеклись разговором, не особо смотрели по сторонам, свернули в проходной двор, чтобы срезать путь с Лисьих лап на Совиных крыльев, а вышли почему-то на Другой Стороне. Друг тоже не понял, как это получилось, сказал, такое с ним в первый раз. Так странно там было! Про Другую Сторону чего только не рассказывают; послушать бывалых путешественников, так суровая она и унылая, но мне показалось, наоборот, похожа на удивительный сон. А как наш Маяк на Другой Стороне светится! Удивительный оттенок синего цвета, невыносимый для глаз и одновременно такой притягательный, что хочется смотреть на него бесконечно, еще и еще. Я сейчас постоянно про этот синий свет думаю. А когда закрываю глаза, он встает перед внутренним взором, словно навсегда отпечатался на внутренней стороне век. Ничего, кроме него, не могу рисовать, – признался Зоран и наконец заметил, что его собеседница явственно скисла. – Вам неинтересно? – спохватился он. – Наверное, сами уже сто раз на Другой Стороне побывали? А я вам тут расписываю. Восторг неофита – ужасная вещь.

Люси как-то вымученно улыбнулась и отрицательно помотала головой.

– Ой нет, что вы. Совсем не ужасная. Рассказывайте, пожалуйста. Мне еще как интересно! Никогда не слышала, чтобы кто-то описывал Другую Сторону похожей на сон.

– Кара то же самое говорила, – кивнул Зоран. – Что для большинства наших Другая Сторона даже чересчур наяву; вроде в этом как раз и проблема. В смысле, вот почему там обычно всем тяжело, особенно поначалу… Так, все, мы приехали. Пора выходить.


Уже на улице, сворачивая к дому, спросил:

– А я угадал? Вы на Другой Стороне уже много раз бывали? И вам слушать мои восторги немножко смешно?

– Совершенно не смешно, – вздохнула Люси. И, помолчав, добавила: – Я на Другой Стороне не просто бывала, я там родилась и живу.

Зоран от удивления остановился как вкопанный, словно уперся лбом в невидимое стекло. Наконец сказал:

– Слушайте, но это же вроде технически невозможно. Это мы на Другую Сторону запросто ходим, а не оттуда к нам.

– А незваные тени откуда тогда берутся? – невесело усмехнулась Люси.

– Ай, ну да, – спохватился Зоран. – Просто, понимаете, я их ни разу в жизни своими глазами не видел. И привык относиться, как к сказкам для непослушных детей.

– Ну, можно считать, почти сказки, – неожиданно согласилась Люси. – Потому что на самом деле до такой крайности очень редко доходит, ваша Граничная полиция отлично работает, обычно успевают их вовремя увести.

– Успевают вовремя увести, – эхом повторил Зоран. – Так вот чем Граничная полиция занимается! Ничего себе. А я и не знал.

– В общем, люди Другой Стороны иногда сюда попадают, – заключила Люси. – Обычно у них нечаянно получается, сами не понимают, что с ними случилось. Проще всего туристам: считают, на незнакомую улицу забрели. Да и местные обычно пожимают плечами: надо же, я-то думал, что знаю этот район. В целом, это отлично, плохо только, что выбраться отсюда они тоже могут только случайно, если повезет. Поэтому приходится им помогать. Мне самой не раз удавалось уводить отсюда людей обратно домой, пока не успели растаять. У меня на это дело чутье, вот просто не могу усидеть на месте, когда кто-то на изнанке застрял. Минус тридцать семь незваных теней, вот этими вот руками! – торжествующе рассмеялась она, для наглядности взмахнув кулаками перед носом Зорана. – Из всего, что в жизни успела сделать, этим больше всего горжусь.

– Так вы служите в Граничной полиции? – сообразил Зоран.

Люси отрицательно помотала головой. И добавила:

– Но я со многими там знакома. И с Ханной-Лорой, и с Карой, и с Юстасом; да почти с половиной департамента по связям с Другой Стороной. А иногда делаю их работу. То есть, в пересчете на обстоятельства, я, можно сказать, частный сыщик. Практически Шерлок Холмс. Вы же читали?..

Зоран неуверенно кивнул.

– Наверное, в детстве. Название знакомое, а о чем там, не помню. Но неважно, смысл-то я понял. Ну вы и круты!

Люси

Ругала себя, конечно. Говорила себе: зачем ты за ним идешь, что творишь, так нельзя, отстань от бедняги, придумай повод срочно уйти, отвяжись от него, оставь человека в покое, какую тебе картину, совсем сдурела? Вот он сейчас еще немножко с тобой поговорит и каааак все вспомнит! И что тогда, интересно, делать? Чокнется же чувак!

И одновременно была так рада – Зорану и обещанному подарку, и восторгу в его глазах, и тому, как Зоран в нее вцепился с явным намерением больше не отпускать – что не могла сбежать от него, как Золушка с бала. Ну как – «не могла», не хотела. Придется, конечно, куда деваться, но не прямо сейчас.

Дело, понятно, еще и в том, что на Этой Стороне всегда охватывает эйфория, вернее, то, что с непривычки кажется эйфорией пришельцам с Другой Стороны. Для местных-то упоительная легкость и полнота бытия – норма, точка отсчета, вроде ноля на линейке, от которого только начинают плясать. То есть может быть и гораздо лучше, если день задался; удивительно, впрочем, не это, а то, что они при такой-то блаженной норме как-то ухитряются грустить и страдать, и даже впадать в отчаяние. В отчаяние, твою мать! И ссорятся, и скандалят, и драки бывают такие, что не разнять, пока сама не увидишь, невозможно поверить, какие здесь страсти порой кипят. Могут себе позволить. Легкость и полнота бытия, когда к ним с детства привык, жизненным драмам совсем не помеха. Но если ты родился на Другой Стороне, привыкнуть к этому восхитительному состоянию невозможно, хоть через день сюда приходи. Неудивительно, что гости с Другой Стороны здесь часто чудят, хуже пьяных, и это, на самом деле, скорее удача, дополнительный шанс привлечь внимание сотрудников Граничной полиции и благополучно вернуться домой.

Люси как раз особо никогда не чудила, держала себя в руках – ну так она и в юности на студенческих пьянках самой стойкой была. Но отказаться от радости из осторожности, чтобы беды не вышло, в этом состоянии оказалось практически невозможно. И сразу стало ясно, почему все местные кажутся легкомысленными храбрецами, даже когда мирно пекут пироги, ремонтируют автомобили, возятся в огородах или за столами сидят. Выбирая между радостью и безопасностью, они всегда выберут радость; на самом деле, даже не то чтобы именно «выберут», выбор предполагает нравственное усилие, а для них подобный вопрос вообще не стоит. Это натурально носится в воздухе, лежит в основе культуры, определяет базовые особенности поведения; короче, здесь – так.

И теперь Люси совершенно в местных традициях говорила себе: отлично же получилось, судьба сама нас столкнула, нос к носу, чтобы не отвертелись, ей виднее, зачем, пусть идет, как идет. И одновременно, согласно культурным традициям своей родины, тревожилась за Зорана и ругала себя за легкомыслие на чем свет стоит. И сама над этой раздвоенностью посмеивалась – той частью, которая бесстрастно наблюдает за всем остальным человеком как бы немного со стороны.


Зоран вынес в палисадник у дома легкие плетеные кресла, завернул Люси в плед, хотя вечер был теплый, торжественно, как торт разрезают на именинах, открыл бутылку вина. Сказал:

– Это «Белый день», элливальское вино урожая позапрошлого года; мне объяснили, он оказался супер-удачным для винограда, потому что там была какая-то невиданная жара. Зимой, да еще и на улице белое пить не особо принято, но эта бутылка с открытия выставки. Клаус расчувствовался и мне ее подарил. Я все не мог придумать подходящий повод ее распить, а теперь ясно, что бутылка вас дожидалась – раз уж вы на открытие не пришли.

Про это элливальское белое Люси от кого только не слышала. Но не пила ни разу: все восторженные рассказчики покаянно признавались, что уже прикончили свой запас. Их можно понять, – думала Люси, попробовав вино, такое же легкое и ликующее, сладкое и слегка горьковатое, как сам воздух Этой Стороны. – Такого сколько ни выпей, все равно покажется мало, как счастья. Глупо же быть счастливым и вдруг из экономии перестать.


Сидели в саду, пили вино, смотрели, как раскачиваются на ветру уличные фонари, подвешенные к столбам на каких-то хитрых петлях, специально, чтобы мотались, перемешивая свет и тень. И разговаривали; на самом деле говорил только Зоран, а Люси помалкивала, хотя до сих пор всегда, в любой компании, при любых обстоятельствах главной рассказчицей оказывалась она. И дело не в том, что за день успела провести две не лучшие в своей жизни экскурсии и так сильно устала, что нарочно сбежала на Эту Сторону отдохнуть от себя и от реальности, где ее удивительные истории слишком часто лишаются смысла и кажутся, в лучшем случае, забавной болтовней. Такая усталость дело обычное и проходит от первого же дуновения ветра Этой Стороны. Просто Люси знала себя и оправданно опасалась, что если уж начнет говорить, увлечется и ляпнет лишнее. Например, спросит Зорана: «Помните, как я морочила вам голову василиском, а вы сказали, что старые мифы уже не работают, но им на смену приходят новые, потому что без мифа разумная жизнь невозможна? Я эту вашу фразу присвоила, на всех экскурсиях теперь говорю». И он, чего доброго, вспомнит. И как тогда быть?

Но пока Зоран не помнил о своей жизни на Другой Стороне. И Люси в роли экскурсовода тоже не помнил. Поэтому не мог оценить уникальность момента: он говорит, а Люси молчит. Только энергично кивает, хмурится, а иногда смеется в нужных местах. Роль молчуньи ей даже понравилась. Другой человек старается, тебя развлекает, а ты просто так без дела сидишь. Ну, правда, зависит от того, что приходится слушать. Мало с кем рядом можно с таким удовольствием долго молчать. Но Зоран ей нравился – и как рассказчик, и, чего уж там, весь целиком. Бывают же такие идеальные люди, – думала Люси. – Гениальный художник с хорошим характером это уже какой-то небывалый феномен. А этот еще и красивый. И с такой интересной судьбой, что невозможно решить, то ли ему завидовать, то ли его жалеть.


Пока сидели, Зоран пересказал ей практически всю свою жизнь; ну, то есть он был уверен, что жизнь, а на самом деле просто биографию-призрак, то, чего не было никогда. Хотя теперь не докажешь, что не было, – думала Люси. – Если ему вдруг зачем-то понадобится, запросто соберет документальные подтверждения – свидетельство о рождении, какой-нибудь сувенир на память о покойных родителях, бумаги о вступлении в наследство, справку из интерната, школьный аттестат, диплом Художественной Академии Черного Севера, да хоть фотографию полустертого имени, которое вырезал в детстве на каком-нибудь камне в Кровавых горах.

Но от этого понимания ценность рассказов Зорана становилась не ниже, а выше. Биография-призрак! Это как если бы высшие силы, управляющие нашими судьбами, решили заняться литературой и написали роман.

Сидела бы еще с ним и сидела, но как всегда сработал внутренний таймер: так, стоп, пора собираться, я на Этой Стороне уже почти четыре часа.

Сказала Зорану:

– Лучший вечер в моей жизни. Вот честно. Еще и вашу картину захапала, ай да я! Я бы до конца времен в вашем саду просидела. А после с удовольствием бы продолжила, по-моему, именно так и должен выглядеть рай: туи почти до неба, дым из соседских труб, фонари за забором мотаются, кресло и плед, и вино. И компания подходящая, с вами отлично можно провести вечность. Ужас, однако, в том, что до вечности нам обоим еще дожить надо. А прямо сейчас мне пора уходить.

– Как – пора? – ошеломленно спросил Зоран. – Зачем уходить?

Судя по степени его разочарования, он и сам уже был уверен, будто Люси останется здесь навсегда.

Она развела руками.

– Дела? – догадался Зоран. И с надеждой спросил: – А может забьете?

– Да я забила бы, если бы могла, – вздохнула Люси. – Но я же правда с Другой Стороны. А значит, вполне могу здесь растаять, если вовремя не уйду.

– Вы – растаять? – изумился Зоран. – Превратиться в незваную тень, которыми пугают детей? Да ну, быть такого не может. Видно же, что вы здесь как дома. Вы тут уместней, чем… даже чем я сам!

Бинго, – мрачно подумала Люси. Но вслух сказала:

– Я просто не знаю, что будет, если надолго останусь. Никогда заранее не угадаешь. Единственный способ проверить – попробовать и посмотреть, что получится. Но я пока не хочу проверять.

– Почему? – удивился Зоран. – Я бы первым делом проверил. Интересно же такое про себя знать! А вдруг окажется, что вам можно надолго остаться? Или вообще навсегда? Было бы здорово. Или вы сами не особо хотите, потому что у вас на Другой Стороне работа, семья и друзья?

Люси неопределенно пожала плечами.

– Да много чего. Но не в этом дело.

– А в чем?

Она не стала придумывать причину покрасивее, сказала как есть:

– Я привыкла считать, что Эта Сторона меня любит. Я же сюда с самого детства прихожу. Почти всю сознательную жизнь. Сперва попадала случайно, постепенно научилась делать это намеренно. Не всегда с первой же попытки получается, но если мне очень надо, точно пройду. И это, как ни крути, самое главное в моей жизни. Фундамент, основа. Сверхценность. Мне сам черт не брат и все моря по колено, потому что Эта Сторона, изнанка реальности, которую у нас никто даже вообразить толком не может, всегда для меня открыта. Такая чудесная судьба мне досталась! Не представляете, как я Этой Стороне благодарна за то, что она меня принимает. И очень ее люблю.

– Ну так да! – воскликнул Зоран, явно подразумевая: «Вот и оставайся, раз так».

– Если я однажды здесь задержусь и начну становиться прозрачной, я, конечно, не сгину, – вздохнула Люси. – Это медленно происходит. Если понимаешь, в чем дело, и знаешь дорогу назад, спокойно успеешь уйти домой. Но, боюсь, тогда от моей благодарности ничего не останется. И, тем более, от любви. Трудно любить реальность, которая тебя отвергает. Я, во всяком случае, до такого дзена пока не дошла. Мне проще думать: «Скорее всего, я не растаю, если останусь, Эта Сторона меня любит и считает своей». Верить, что мне здесь все можно, но не проверять.

Зоран задумался. Наконец кивнул:

– Да. Теперь, наверное, понимаю. Просто я сам по-другому устроен. Обязательно сразу проверил бы – растаю, или не растаю? Лучше все-таки знать, как обстоят дела. Правда никогда не «плохая», даже если нам не особенно нравится, она просто есть.

С огнем играешь, – подумала Люси. – У меня и так весь вечер язык чесался правду тебе разболтать.

Но вместо этого согласилась:

– Отличный у вас подход. Так и надо. Но я, не забывайте, родилась на Другой Стороне. Мы там тревожные и опасливые. И от душевной боли по мере возможности себя бережем. Я, объективно, довольно стойкая, но слабые места есть у всех. Поэтому проводите меня до трамвая, а то я с вами так заболталась, что не запомнила, где остановка. И не серчайте, я не навсегда убегаю. Честное слово. Хотите, прямо завтра приду?

– Очень хочу, – серьезно ответил Зоран. – Приходите, пожалуйста. И сразу звоните – вам есть, откуда? Ну, хорошо. Потому что, если опять пропадете, я, вот честное слово, на Другую Сторону побегу вас искать. И так уже целых два раза терялись – сто лет назад, а потом этой осенью. Хватит с меня!

15. Зеленая зависть

Состав и пропорции:

водка – 40 мл;

ликер «Блю Кюрасао» – 15 мл;

смесь для коктейлей «Sweet & Sour Mix» – 70 мл;

апельсиновый сок – 50 мл;

лед; долька апельсина и коктейльная вишня

для украшения.


Все ингредиенты смешать в блендере, добавить колотый лед и снова смешать на высокой скорости.

Подавать в бокале «харрикейн» (hurricane glass), украсив долькой апельсина и вишней на шпажке.

Нёхиси и я

Всякий раз, когда я проигрываю Нёхиси – в карты, в нарды, в кости, неважно, – я напоминаю себе, что он, на минуточку, всемогущее существо, поэтому проиграть ему – совершенно нормально, чудо, что я иногда у него выигрываю; с другой стороны, «всемогущий» означает «все может» – все, а не только то, что ему самому очень нравится! – значит вполне может и проиграть. Но когда он выигрывает, это все-таки просто нормально. Естественный ход вещей.

В общем, продув очередную партию, я напоминаю себе, что Нёхиси всемогущий, и это само по себе такое огромное счастье, что все остальное вообще не имеет значения; елки, да сказал бы мне кто-то в ту пору, когда я был человеком, раздавленным тяжестью вещного мира, что со мной однажды станет дружить всемогущее существо!

Поэтому, проиграв Нёхиси очередную партию в покер, «виселицу», шашки, клабор, го, шеш-беш, «морской бой», я честно стараюсь, как выражался мой дед, не исходить на говно. А напротив, широко улыбаться и одобрительно говорить: «Вот же гад ты какой везучий!» – или что-то вроде того. Обычно у меня получается, хотя я от природы азартный, проигрывать не люблю. Но вот прямо сейчас я сижу с кислой рожей и почти всерьез злюсь. Потому что, во-первых, я продул ему в «уголки»[5], а это была любимая игра моего детства, неудивительно, что я сам не заметил, как в детство впал. А во-вторых, сейчас на дворе декабрь. Играем мы всегда на погоду – не на деньги же нам играть. Ну и на любые другие блага неинтересно, Нёхиси и так ничего для меня не жалко, а мне для него. Но погоду все-таки жалко. Потому что он обожает адскую холодрыгу, а я до смешного люблю тепло. Поэтому во что бы мы ни засели играть, игра выходит азартной, очень уж высокие ставки: кто выиграет, изменяет погоду в городе на свой вкус.

Летом мне проигрывать не обидно, потому что летом Нёхиси устраивает шикарные грозы, бури, штормы, ураганы и град, я такую движуху тоже люблю. Но продуть ему зимой – это полный трындец конечно. Прощай, дорогой постылый, но вполне выносимый ноль. Сейчас этот тип нам устроит тундру. И вечную мерзлоту.

– Ну наконец-то! – мечтательно говорит Нёхиси. Из его рта вылетает сноп разноцветного пламени; с ним иногда такое случается от полноты чувств. – А ты чего скис? – спрашивает он меня с присущей всемогущим существам жизнерадостной бестактностью. – Ты же совсем недавно у меня в «Чапаева» выиграл и развел в городе жуткую слякоть. Буквально позавчера!

Я молча пожимаю плечами, потому что он прав. А фигли толку. Мало ли, что позавчера было, если лютый ледяной трындец наступит вот прямо сейчас.

По идее, не настолько я сейчас человек, чтобы мерзнуть. И сидеть рядом с довольным Нёхиси само по себе такое счастье, что глупо беспокоиться о какой-то дурацкой погоде. Пусть побудет, как Нёхиси нравится, ему для душевного равновесия позарез нужны холода. Тем более, что проиграл я ее не навек, а всего-то на ближайшие сутки, максимум, дня на два. Я их проспать могу, между прочим. У меня, – внезапно вспоминаю я, – как раз в пространстве сновидений с начала месяца скопились дела разной степени неотложности. Интересные, между прочим, дела!

То есть я сейчас как совсем настоящий дурак на пустом месте расстроился. Но от понимания этого факта настроение почему-то не исправляется. Как ни крути, а проигрывать я все-таки не люблю.


– Ты знаешь что, – говорит Нёхиси. – Чем сидеть и скрипеть зубами, лучше кофе давай свари.

– Хочешь кофе? – изумляюсь я.

Не то чтобы Нёхиси никогда прежде не пил кофе. Еще как пил! Но не по собственной инициативе, а со мной за компанию. Он, по-моему, вообще всегда пьет и ест за компанию, не ради самих еды и напитков, а ради процесса совместной трапезы, Нёхиси – чрезвычайно компанейское существо.

– Это ты хочешь кофе, – говорит Нёхиси. – Просто еще не успел осознать. У тебя от кофе всегда настроение поднимается. Так что вари давай на двоих. И приноси сюда, устроим пикник.

– С вьюгами, метелями и сосульками, – киваю я. – Все, как ты любишь. Договорились. Хорошее дело – пикник.

Я спускаюсь в дом, мысленно попрощавшись с теплым западным ветром, который, как дурак, старательно нес нам тепло аж с самой Атлантики – не знал, с кем связался, думал, мы нормальные чуваки. А Нёхиси остается на крыше, страшно довольный происходящим и собой за компанию. Всемогущие существа в любых обстоятельствах всегда чрезвычайно довольны собой.


Я наливаю в джезву холодную воду, кладу туда кардамон, насыпаю три полных ложки эфиопского кофе и столько же Гватемалы, разжигаю огонь на плите – время пошло. Я бы сейчас запросто мог сделать воду горячей и без огня, за пару секунд, но зачем? Кофе есть кофе, у него своей магии выше крыши, пусть варится, как сам пожелает, надо только помочь процессу начаться, а потом оставаться рядом и не мешать. Это, конечно, не только кофе касается. Универсальное правило, лучшее, что можно сделать для каждого: разглядеть, что в нем есть магия, помочь ей начаться, а потом – не мешать.

Я стою над плитой, жду, когда пенка начнет подниматься, чтобы бросить в нее несколько крупинок черного перца. Кто-то – теперь не вспомнить, дело было очень давно – рассказал мне, будто от пары крупинок черного перца волшебным образом улучшается вкус. И у меня с тех пор действительно улучшается, хотя я сам понимаю, что перец на вкус никак не влияет. Но в моих руках это средство работает, потому что я когда-то в него поверил. Я всегда был готов поверить в любую чушь, особенно если она была хоть немного похожа на мистику. И, получается, правильно делал, потому что теперь мистика – это и есть я. И проблемы у меня соответствующие: вот уже четверть часа страдаю, что проиграл в «уголки» погоду другому мистическому существу. На этом месте впору упасть на колени и вознести благодарственную молитву, но я просто смеюсь, потому что это – ну, правда, очень смешно.

Я снимаю джезву с плиты, беру с полки очень тонкие чашки; у меня строгие требования к кофейной посуде, потому что фактура и форма ощутимо влияют на вкус. И, поскольку со всем этим добром в руках хрен залезешь на крышу, аккуратно на нее возношусь.


– Ты чего стоишь? – нетерпеливо спрашивает Нёхиси. – Давай сюда! А, тебе же, наверное, надо помочь?

Он поднимается, путаясь в ангельских крыльях, которые часто отрастают у него просто так, по рассеянности, как, впрочем, и длиннющий чешуйчатый хвост. Нёхиси говорит, это реальность чует его всемогущество и реагирует соответственно, лепит ему хвост и крылья, как погоны – отличительный знак. Ему, конечно, видней, но готов спорить, дело не в каких-то отличительных знаках, а в том, что у нашей реальности есть чувство юмора. И оно проявляется так.

Кое-как управившись с крыльями и хвостом, Нёхиси забирает у меня джезву и снова спрашивает, теперь уже встревоженно:

– Ты чего?

– Просто немножко в шоке, – наконец объясняю я и усаживаюсь на черепичную крышу, прямо там, где стоял.

Потому что – ну да, по идее, я много чего невозможного повидал, причем добрую половину этого невозможного сотворил самолично, далеко не всегда понимая, как оно мне удалось. Но все равно, когда вылезаешь на крышу декабрьской ночью, как-то не ожидаешь, что там тебя встретит летняя ночь. Такая теплая, ласковая, неистово пахнущая полынью, липами и недавно прошедшим дождем, что сердце рвется – это, к счастью, метафора. Пока – метафора, хрен его знает, что будет со мной потом.

– Я хотел еще солнце и радугу, как бывает летом сразу после дождя, – говорит Нёхиси. – Чтобы ты совсем охренел. Но в последний момент передумал. Я же твердо обещал Стефану никогда не менять местами день с ночью. Почему-то для него это важно. Не хотелось бы его подвести.

– Ничего, мне и так хватило, спасибо, – говорю я. И повторяю: – Спасибо. – И еще раз: – Спасибо! Слушай, я бы повис у тебя на шее, да крылья боюсь помять.

– Да что этим крыльям сделается? – удивляется Нёхиси. – Они же иллюзия. Ну помнешь, великое дело. Расправятся как-нибудь. Или новые потом отрастут.


Мы сидим на крыше, на самом краю, болтаем ногами, Нёхиси это дело ужасно любит, причем чем больше ног, тем ему больше нравится, вот и сейчас лишних шесть штук отрастил. Кофе мы уже благополучно допили. И оба думаем, что сейчас не помешало бы чего-то покрепче, но лень вставать и спускаться в дом за бутылкой, которую перед этим еще надо наколдовать. То есть ясно, что в какой-то момент мы это все-таки сделаем, потому что нашу летнюю ночь обязательно надо отметить, но прямо сейчас и так хорошо.

– Вы чего творите, ироды? – раздается снизу знакомый голос. До боли, я бы сказал, знакомый. Хотя сейчас Стефан, можно спорить, считает, что это мы его боль.

– Сегодня только я ирод! – гордо сообщает ему Нёхиси. – Это моя погода. Он мне ее проиграл!

– Плохо дело, – откликается Стефан. – Это что ж, мне теперь с тобой ругаться придется? Я-то думал, просто дам твоему дружку пару раз по башке и пойду себе спать.

– Хренассе у тебя романтические фантазии, – вставляю я.

– Залезай к нам, – предлагает Нёхиси. – Если хочешь ругаться, будем, мне для тебя ничего не жалко. Отлично посидим.

– Естественно, я к вам залезу! – угрожающе говорит Стефан. – А как ты думал? Домой, рыдая, пойду?

Вместо того чтобы просто оказаться на крыше, он идет в дом, лезет из кухни по приставной лестнице и протискивается в окно, как сделал бы любой нормальный человек, просто за неимением выбора. Ну, Стефан известный пижон.

– Это уже ни в какие ворота, – говорит он, усаживаясь между нами. – Летняя ночь в декабре! И не только на вашей многострадальной улице, а во всем городе сразу, включая спальные, блин, районы. Плюс девятнадцать, я на градусник посмотрел. Не то чтобы мне не нравилась такая погода. Лично я оставил бы ее навсегда. Но нарушать законы природы в настолько глобальных масштабах нам тут пока нельзя.

– Ну ненадолго-то можно, – беспечно улыбается Нёхиси. – Например, до утра. Никто не узнает, кроме пары десятков прохожих, или сколько их там…

– Да пара сотен, как минимум, – говорит Стефан. – Все-таки не деревня, а город. Всегда найдутся те, кто не спит по ночам.

– Везет им! – вздыхаю я. – Вот так выходишь на улицу в декабре в три часа ночи, а там внезапно вечное лето. Пахнет дождем, и листва на деревьях, и цветы, и трава. Я бы спятил, если бы со мной такое случилось – от счастья. Завидно – жуть.

– А до сих пор, значит, не спятил, – ухмыляется Стефан. – Типа все в порядке с тобой.

– Теперь-то в порядке, – встревает Нёхиси. – Но ты бы его час назад видел! Такой смурной сидел – кошмар. Готов спорить, у всей улицы молоко прямо в холодильниках скисло. А могло бы и во всем городе. Но эту катастрофу я, как видишь, предотвратил.

Эдо, Тони Куртейн

– Кофе выпить со мной успеешь? – спросил Тони Куртейн. – Или только расскажешь, почему и куда тебе срочно пора убегать?

– Я столько кофе не выпью, сколько успею, – усмехнулся Эдо. – Поэтому предлагаю начинать не с него.

И достал из внутреннего кармана бутылку айсвайна, которую еще в конце октября привез из Берлина специально для Тони, но сунул в шкаф и забыл.

– Мало того, что надолго пришел, так еще и с бутылкой. Ну прям в лесу кто-то помер, – хмыкнул Тони Куртейн.

– В том лесу эпидемия, – согласился Эдо, доставая киршвассер[6] того же происхождения. – Косит всех. Я же, понимаешь, за осень понавез тебе кучу гостинцев, но вечно о них забывал. А сегодня внезапно нашел тайник и понял, что ты все это время сидел как наказанный без подарков. Ну, кто ж тебе виноват? Сам дурак, что связался со мной.

– Это сколько же в твоей куртке карманов? – изумился Тони Куртейн после того, как на столе появилась третья бутылка со смородиновым рижским бальзамом.

– Слишком мало, как выяснилось. Все не влезло, буду носить частями. Это примерно четверть. Я реально до хера понавез. Почему-то во всех поездках – во всех двух, но тенденция уже очевидна – истерически закупаю тебе подарки и потом с ними таскаюсь, как дурак. Хотя почти все, кроме, разве, айсвайна можно и дома найти. Наверное, пытаюсь таким образом извиниться за то, что не могу позвать тебя с собой. То есть позвать-то могу, но в наших с тобой обстоятельствах это как издевательство прозвучит.

– Да, вот это правда обидно, – кивнул Тони Куртейн. – Ух я бы с тобой поездил! Путешествия – лучшее, что с нами было вообще.

– Может еще и поездим, – неуверенно сказал Эдо. – Прямо сейчас совершенно не представляю, как это могло бы устроиться, сидим, как две цепные собаки: ты к Маяку привязан, а я к Другой Стороне. Но жизнь длинная. И большая затейница. Чего угодно можно от нее ожидать. В конце концов, я вот прямо сейчас сижу тут с тобой. Еще недавно такое тоже невозможно было представить. Всего-то чуть больше года назад.

– С чего начинать-то будем? – спросил Тони Куртейн, оглядывая бутылки. – Мы после этого выживем вообще?

– Начинать однозначно с айсвайна. Это полный трындец. Не хуже, чем у твоего двойника в кафе угощают. А остальное можешь убрать от греха подальше. Нет у нас задачи любой ценой сегодня все выжрать. Можем, но не обязаны. Имеем полное право не погибать.

* * *

– Ну хоть какой-то толк от твоих разъездов, – усмехнулся Тони Куртейн, попробовав айсвайн. – Хорошую штуку привез.

– От моих разъездов и так дохренища толку, – заметил Эдо. – Например, у меня от них крылья за спиной вырастают. Горы могу свернуть. А мне сейчас как раз по приколу сворачивать горы. А то чего они несвернутые стоят?

– Ну разве что, – согласился Тони Куртейн. И признался, хотя был уверен, что никогда это прямо не скажет: – Я чуть не рехнулся, когда ты в Ригу поехал, а потом почти сразу в Берлин. Боялся, ты заново сгинешь. А теперь ты в Барселону намылился, и я снова боюсь. Все твои аргументы помню, можешь не повторять. Они не работают, когда все внутри вопит: «Трындец!» Ну ничего не поделаешь, это у меня теперь до конца жизни такое утонченное развлечение – бояться за тебя.

Эдо молча кивнул и развел руками – дескать, ничего не поделаешь, другого меня, о котором можно не беспокоиться, у нас с тобой все равно нет. Наконец сказал:

– Глупо уговаривать тебя не тревожиться, это же кнопкой не отключить. Но ты вот что имей в виду: до сих пор все, что со мной случалось, оказывалось к лучшему. И то, что сгинул на Другой Стороне и столько лет там болтался неведомо кем. И то, что неутолимой дурной тоской по невесть чему там маялся без малейшего шанса понять, о чем на самом деле тоскую. И даже желтый свет твоего Маяка, в итоге, пошел мне на пользу, превратил мою жизнь в череду невозможных событий. По-настоящему невозможных, а не «почти». Это, наверное, и есть счастье – оказаться в такой точке своей судьбы, откуда благодаришь все предшествовавшие этому моменту события, включая самые страшные, за то, что в итоге тебя сюда привели. Предложи мне сейчас обменять судьбу на другую полегче, ни за что бы не согласился. Это я к чему говорю – если вдруг действительно сгину, потом наверняка окажется, что это была очередная удача. Так что ты бойся, конечно, если иначе не получается. Но делай поправку на вот это вот все.

– Хочется сейчас сказать тебе, что ты псих и придурок, – вздохнул Тони Куртейн. – Но и я, на самом деле, не лучше. В одной палате для буйных можно нас запирать. Пережить все это веселье заново ни за что бы не согласился, попросил бы сразу меня пристрелить. Но тому, что вышло в итоге, я, как ни крути, тоже рад. И не готов обменять сегодняшнего себя на другого Тони Куртейна с легкой, счастливой судьбой… которая мне ни при каких обстоятельствах не светила, потому что связался с тобой. Уж ты-то умеешь собирать приключения на свою задницу так, чтобы досталось всем, кто рядом стоит, – добавил он.

– Умею, – согласился Эдо. – Шеф Граничной полиции Другой Стороны как раз недавно сказал, что у меня легкая рука.

– В каком смысле?

– По его словам, я лечу, роняя все на своем пути, но оно при этом не падает, а тоже летит.

– Сразу видно понимающего человека, – невольно улыбнулся Тони Куртейн.

– При условии, что он человек.

– А кто?

– Понятия не имею. Чего только о нем не рассказывают, а Стефан с удовольствием подтверждает все версии: да, конечно, я демон! Конечно, русалка-оборотень! Конечно, милосердное божество! Конечно, древний идол, вырезанный из камня и случайно оживший от неосторожного колдовства! Конечно, сын восточного ветра и старой девственницы, а может, черт меня разберет, я их дочь? И ржет довольный, типа отмазался. Гуманитарная наука в моем лице пока только гудит от умственного напряжения. Недостаточно данных, – говорит.

– Да, они там все с таким прибабахом, что нашим древним жрецам не снилось, – подтвердил Тони Куртейн, разливая остатки айсвайна. – Включая моего двойника. Или даже начиная с него. Мне, конечно, фантастически повезло, что теперь наяву с ним могу встречаться. И за это спасибо тебе.

– Мне-то за что? – удивился Эдо. – Вы же с ним сами…

– Сами-то сами. Но если бы ты не сгинул и я не пошел вразнос, ничего бы и не было. Такие штуки только от полного отчаяния вытворяют. Я же, когда шел по мосту через Зыбкое море, которое у меня на глазах превратилось в быструю речку, был уверен, что сгину на Другой Стороне. И решил, будь что будет, чем хуже, тем лучше, так мне и надо, плевать. Но оказалось, что после того, как пропал, начинается самое интересное. А если уж началось, не закончится никогда.

– Ну да, – улыбнулся Эдо. – Вдруг выясняется, что у тебя в этом волшебном театре даже не то что контрамарка на все спектакли, а ежедневные репетиции, пожизненный ангажемент. А что роль внезапно балетная, а ты танцевать не умеешь, никого не волнует. По ходу научишься, – говорят.

Тони Куртейн горячо закивал.

– Насчет балета в точку. И ведь действительно пляшешь, как миленький. На пуантах. Гопак.

Рассмеялся, махнул рукой и пошел к плите, потому что как ни пляши, а кофе сам себя не сварит. Надо ему помогать.

Сказал, уставившись на кофейник:

– Представляешь, я же всю жизнь твердо знал, что встреча смотрителя Маяка с двойником невозможна, потому что противоречит самой природе вещей; с другой стороны, какой только фигни я твердо ни знал. В частности, что на Другой Стороне нет никакой магии. Типа в этом и состоит ее смысл – быть местом, где отсутствует магия, и таким образом уравновешивать нас. Но они там плевать хотели на наше сраное равновесие. Хрен знает же что творят.

– Стефан говорит, это просто из вредности, – улыбнулся Эдо. – Невозможно? Точно-точно? Ну, щас.

16. Зеленая леди

Состав и пропорции:

кашаса – 45 мл;

дынный ликер «Мидори» – 45 мл;

смесь для коктейлей «Sour mix» – 10 мл;

ананасовый сок – 50 мл;

шалфей (для украшения).


Охлажденные ингредиенты налить в коктейльный бокал, перемешать и украсить шалфеем.

Сабина

Сабина проходит мимо ярко освещенной кофейни – смотри-ка, открыта. И совершенно пуста, потому что уже половина десятого. По вечерам мало кто кофе пьет.

Сабина, не раздумывая, заходит – не потому, что ей хочется кофе, а просто ради торжества справедливости. Если уж кофейня работает допоздна, значит в нее обязательно должен зайти кто-то, кому это нужно, – весело думает Сабина, читая список кофейных коктейлей, написанный мелом на черной доске. И в ответ на вопросительный взгляд юной кареглазой бариста произносит вслух:

– Лате-латте. Это как? Просто двойной латте, как, к примеру, двойной эспрессо? Подают в литровом ведре?

– Late Latte, – поправляет ее бариста. – Лэйт латте, поздний латте, и нет, не в ведре! – Смеется, довольная путаницей, и объясняет: – Он такой слабенький, что можно пить даже на ночь глядя, сон не перебьет.

– Именно то, что надо, – кивает Сабина, – давайте.

Платит за кофе картой, на которой всегда есть деньги; сколько именно и откуда они берутся, ей дела нет. Если эта информация зачем-то понадобится, все как-нибудь сразу выяснится и логически объяснится. Сабина давно привыкла не вмешиваться в собственные дела.

Она берет картонный стакан и выходит на улицу. Сабина не то чтобы любит, скорее считает долгом сидеть зимой на неразобранных летних верандах – примерно из тех же соображений, из каких зашла в открытую на ночь глядя кофейню: если уж люди не ленятся каждый день таскать туда-обратно столы и стулья, надо им наглядно показывать, что они не зря это делают. То есть за столами на стульях сидеть. Сабине невыносима тщетность любого масштаба, даже такая мизерная, не из каких-то идейных соображений, а потому что если смотреть глазами Сабины, тщетность выглядит хуже, чем просто отсутствие света. Как минус-свет.

И сейчас, сидя на влажном металлическом стуле за столом, озаренном сиянием окон кофейни и бледным лучом далекого фонаря, со сладкой молочной бурдой в картонном стакане, похожей на разогретое мороженое крем-брюле, Сабина довольна собой и горда, словно исполняет великую миссию; впрочем, она и правда ее исполняет: тщетность побеждена. А что на ничтожном участке реальности и всего на четверть часа, значения не имеет. Дела Сабины не делятся на «большие» и «малые». Они просто дела.


– Если вы пришли в человеческий мир, чтобы претерпеть тут неслыханные страдания, вы еще не у цели, но на верном пути, – произносит кто-то за спиной у Сабины. – Я имею в виду, кофе у вас довольно паршивый, но далеко не худший в городе. Захотите настоящих олдскульных мук, обращайтесь. Я вам все адреса скажу.

– Спасибо, но нет, – отвечает Сабина. – Я здесь совершенно точно не ради страданий. А кофе нормальный, кстати. При условии, что в принципе любишь латте.

И наконец оборачивается, заранее понимая, что там увидит. Но все равно обмирает от немыслимой красоты сидящего на низком подоконнике человека. Или человекообразного существа, этого Сабина еще не знает, обрабатывать информацию она будет потом. А пока просто смотрит, потому что для нее это выглядит так, словно с неба спустилось северное сияние. То есть, на самом деле, довольно похоже, если смотреть Сабиниными глазами. Сабина очень удивлена: надо же, как оно близко. И говорит со мной человеческим голосом. И никакие силы не встают между нами, не ограждают нас друг от друга, не препятствуют разговору. До сих пор ничего подобного не случалось. Ну и дела.

– Я вас уже много раз в городе видел, – говорит ей северное сияние и приветливо улыбается вполне человеческой физиономией. – У меня слабость к хорошим девчонкам, люблю к таким приставать. А познакомиться не удавалось: то вы так шустро за угол сворачиваете, что даже мысли о вас из головы вылетают, то меня самого какой-нибудь ветер подхватывает и уносит, что в моем нынешнем положении совершенно нормально, но не каждый же раз! Но я упертый. Если уж вбил себе в голову, что мне надо, непременно свое получу.

А ведь оно родилось человеком, – думает Сабина, кое-как разобравшись с тем, что увидела. – Из человека стало – вот это. Так, значит, теперь бывает. Вот такая здесь нынче жизнь.

– Смотрю на вас и не могу понять, – говорит ей сияние-человек, – вы вообще что такое? Всемогущее существо из неизвестной нашей науке Вселенной, или заблудившаяся девчонка-контрабандистка с Этой Стороны, которую надо срочно доставить домой? Выглядите, как то и другое сразу. Возмутительная двойственность, почти вызывающая неопределенность. Но вам, безусловно, идет.

– Хотите, поделюсь с вами кофе? – спрашивает Сабина. – Глоток ужасного латте в обмен на ужасный же комплимент. Соглашайтесь! Как любая честная сделка, это будет красивый жест.

Человек поднимается с подоконника и сияет так ослепительно, что Сабине на мгновение кажется, она сейчас в этом пламени к чертям сгорит.

Но она не сгорает, даже жарко ей не становится, когда сияющий человек опускается перед нею на корточки, внимательно заглядывает в лицо снизу вверх, наконец берет из ее рук картонный стакан, отпивает глоток остывшего сладкого латте, а потом кладет голову ей на колени, как большая собака. И как собаку прогнать его невозможно, да и не хочется, пусть хоть вечность так просидит.

– Я не знаю, кто вы, откуда, зачем и как называетесь, – наконец говорит он. – И не представляю, что вы контрабандой за пазухой сюда пронесли. Но почему-то сейчас совершенно уверен, что я ваш вечный должник.

– Вряд ли мой лично. Нас таких много здесь уже побывало, – отвечает Сабина, и сама словно бы со стороны с интересом и удивлением слушает, что говорит, потому что для нее это тоже новость. – Девчонки-контрабандистки с Этой Стороны, вы правильно угадали. Мы вам магию контрабандой сюда пронесли.

Он поднимает глаза, снова смотрит на нее снизу вверх, улыбается:

– Да не то чтобы именно угадал, просто ляпнул первое, что пришло на ум. Меня всегда ужасно смешило, что с изнанки реальности к нам контрабандисты толпами ломятся. Как наши в девяностые ездили в соседнюю Белоруссию за дешевыми сигаретами и бухлом.

Он еще говорит, но его уже нет – ни человека, ни северного сияния. Ноги Сабины окутывает туман, поземный, он же так называется, когда поднимается снизу? Впрочем, какая разница, как называется туман, который уже бесследно рассеялся. Нет ничего.


Сабина берет картонный стакан с остатками кофе, делает глоток и, закашлявшись от неожиданности, грозит кулаком неизвестно кому, вероятно, ночному небу. И говорит громко вслух, благо подслушивать некому, улица совершенно пуста:

– Эй, мы так не договаривались! Кто вас просил превращать мой кофе в коньяк?

Но коньяк настолько кстати и вовремя, что Сабина, допив остаток, благодарно целует картонный стакан. А потом отправляет его в большую черную урну – а что еще делать с пустым картонным стаканом? Не с собой же всю жизнь таскать.

От резкого движения рукав куртки задирается, и Сабина смотрит на обнажившееся запястье, пытаясь понять, что с ним не так. Раньше там что-то было… – татуировка же! – вспоминает Сабина. – Красивая надпись на неведомом языке. Какая? Что она означала? Не помню. Ладно, раз нет, значит мне больше не надо. И хорошо, что так.


Сабина встает и идет по улице в сторону Зеленого моста. По дороге внимательно смотрит по сторонам, словно только сегодня приехала – какое же тут все красивое! Этим улицам к лицу зимняя тьма. И ветер теплый, словно весна уже наступила. А может, и правда, пришла весна? Вон как чайки орут и носятся друг за другом, сияя при этом, словно ожившие звезды. Похоже, в этом городе даже птицы – волшебные существа.

Ханна-Лора, Кара

– Шикарный подвал, – присвистнула Кара, оглядывая просторное помещение с каменным полом и стенами. – Это же сколько пленников сюда упихать можно! Или открыть подпольный каток.

– И не говори, – вздохнула Хана-Лора. – Я когда-то снесла сюда мебель, оставшуюся от прежних хозяев, и с тех пор больше, кажется, не спускалась. А теперь не могу понять: он всегда был такой здоровенный, или вырос на радостях, что наконец-то понадобился? Хорошая в доме хозяйка. Наблюдательная. Ай да я!

– Это еще что, – подхватила Кара. – Я на днях в своей служебной квартире лишнюю комнату обнаружила. Судя по обстановке, гостевую: в ней огромный диван, пустой платяной шкаф, а на стенах картины неизвестного авторства. Эксперт в лице Эдо Ланга атрибутировал их как «полный трындец». Теперь гадаю – это я такая рассеянная, что когда-то обставила помещение, заперла и забыла, или все-таки комната вместе с картинами и диваном сама отросла? Слишком редко мы с тобой дома бываем, вот в чем наша беда. Ну или счастье. Как посмотреть.

– Да точно счастье, – уверенно сказала Ханна-Лора. – Еще какое! Я проверяла. Ставила эксперимент. Как-то раз специально взяла выходной и весь день просидела дома. Одна, гостей не звала. Занималась исключительно приятными вещами: книжку читала, разбирала одежду, пирожков напекла… Ну чего ты так смотришь? Эка невидаль – пирожки. Кстати, вкусные получились, ум отъесть можно. До сих пор вспоминаю. Хоть бросай все, да пекарню свою открывай. Скучно мне не было ни минуты, и отдохнула отлично, но слушай, как же я была рада, когда ближе к ночи в порт пришли призраки военного флота Четвертой Империи, и у меня появился повод срочно туда побежать!

– За это и выпьем, – кивнула Кара, разливая по бокалам вино. – Чтобы призраков и других происшествий хватило на всю нашу жизнь! Но ты учти, дорогая, еще немного, и я лопну от любопытства. Ты обещала рассказать о гадалке, когда заколдуешь подвал. Какие-то у тебя были догадки на ее счет, такие ужасные, что вслух говорить не стоит, чтобы реальность не доводить до истерики. Теперь же можно? Не доведем?

– Уже не догадки, – улыбнулась Ханна-Лора. – Спасибо твоей подружке. Когда ты передала ее слова, что в гадалке нет смерти, у меня в голове все сложилось. Это Нож Севера у нас на Другой Стороне объявился. Событие беспрецедентное. Не сам факт, что она в Вильнюс приехала, это как раз нормально. Ножи Севера гуляют, где вздумается, им разницы нет. Но совершенно невероятно, что мы с тобой ее встретили; ладно, лично пока не встретили, но узнали о ней от друзей. У тебя вон даже ее записка есть! Вообще-то так не бывает. Ножи Севера настолько неуловимы для тех, кто потенциально способен ими заинтересоваться, что для нас их, считай, вовсе нет.

– «Нож Севера», – повторила Кара. – Шикарно звучит! Но если ты думаешь, будто я хоть что-нибудь понимаю…

– Конечно, не понимаешь. Такое никому не положено понимать. Я бы тоже не понимала, если бы не побывала Верховной Жрицей при Второй, Седьмой и Восьмой Империях, а потом не воскресла в обход всех правил, даже память толком не потеряв.

– Слушай, – нахмурилась Кара, – а какой именно «север»? Географический, или Черный в Кровавых горах?

– Да Черный, конечно. Географический, по-моему, уже даже как-то не принято «севером» называть.

– Интересные там места. Мои старики были родом оттуда, и прабабка, дедова мать, мне о Черном Севере сказки рассказывала. С удивительными сюжетами, не похожими ни на какие другие. Как в Кровавые Горы пришли морозы и долгие ночи по воле женщины с сотней глаз. И как горцы плели веревки, которыми можно любую судьбу связать, как пьяную, чтобы лежала смирно и не буянила, а человек, чью судьбу связали, становился совершенно свободным, сам мог все решать. И о том, как охотники ловили в Кровавых горах чудеса, закупоривали в бутылки и бросали их в море, так что с тех пор самые великие чудеса нашего мира живут как рыбы в морях. Уверена, как во всех старых сказках, там правды было больше, чем можно вообразить… Но про Ножи Севера я даже сказок не слышала никогда.

– А никто не слышал, – сказала Ханна-Лора. – Ни сказок, ни баек, ни песен, вообще ничего. Кстати, я должна извиниться.

– Извиниться? – опешила Кара. – За что?

– За то, что пригласила тебя в заколдованное помещение, не предупредив о последствиях. Но лучше поздно, чем еще позже, поэтому предупреждаю: ты при всем желании не сможешь никому рассказать то, что здесь от меня услышишь. Соберешься с силами, возьмешь себя в руки, сконцентрируешь волю, откроешь рот и скажешь: «Нет, извини, не сейчас». И не потому, что я тебе не доверяю. Лично мне вполне хватило бы твоего честного слова. Просто старинное колдовство, защищающее подвал от чуткого слуха реальности, действует так.

– Вторая голова у меня от твоего старинного колдовства хотя бы не вырастет? – мрачно осведомилась Кара.

– На этот счет можешь быть совершенно спокойна. Ничего лишнего не вырастет у тебя.

– Уже хлеб.

– Ты меня давно знаешь, я совсем не помешана на секретности, – сказала ей Ханна-Лора. – Я скорее всегда готова лишнее разболтать. Просто с Ножами Севера такое дело – они намеренно приложили немыслимые усилия, чтобы стать тайной, скрытой от всех. Люди, стоявшие у истоков этой традиции, считали, что безвестность им жизненно необходима, без нее не будет ни единого шанса на успех. На самом деле, понятия не имею, правы они, или нет. Но глупо оспаривать решение, принятое, как минимум, тысячу лет назад. То есть по календарям Другой Стороны около тысячи, по нашим-то особо не подсчитаешь. В эпоху Исчезающих Империй время у нас как только не шло.

– Да уж, – невольно улыбнулась Кара. – До сих пор на него за это сержусь. Я же историю сперва на Другой Стороне изучала, даже диплом успела там получить. А потом вернулась домой и пошла доучиваться на наш исторический. Предвкушала, как легко мне будет учиться без научного коммунизма и истории партии. Открываю хронологическую таблицу Пятой Империи, а там на каждое сраное событие от трех до сорока датировок, и коэффициенты вероятности расставлены. И я такая – чего?! Чуть все не бросила к черту. Да я бы и бросила! Но на историческом факультете в то время был такой красивый декан…

Посмеялись, долили в бокалы вина.

– Кстати, сказка твоей бабки о том, как в Кровавые горы пришли холода, чистая правда, – заметила Ханна-Лора. – Я эту историю в свое время слышала не из первых, но примерно из третьих уст. От человека, который лично знал старика, чей прапрадед при этом присутствовал. Женщину звали Тамара, она носила титул Верховной Утренней Тьмы, и с нее в Кровавых горах началась – конечно, не магия как таковая, ее там всегда хватало, но магическая традиция, равной которой во всем мире, пожалуй, и не было никогда. И вечную зиму она им устроила, объявив, что тьма полезна для колдовства, а холод воспитывает в людях стойкость и собранность; лично мне морозы совершенно не нравятся, но вынуждена признать, что рациональное зерно в ее суждениях есть… Только знаешь, вряд ли у этой легендарной Тамары было сто глаз. При всем уважении, сомневаюсь. Семь-восемь – еще туда-сюда. С другой стороны, она же все-таки девочка, а значит, украшать себя перед выходом в люди как угодно могла. Черт их знает, какие тогда были модные тренды в Кровавых горах.

– Слушай, а ты можешь все по порядку рассказывать? – спросила Кара. – Или тоже какие-нибудь древние заклятия не велят?

– Понятия не имею, – вздохнула Ханна-Лора. – Может они и правда мне сейчас сквозь века мысли путают. А может, справляюсь сама. Ладно, попробую начать с начала. Ты же знакома с гипотезой, что до наступления Эпохи Исчезающих Империй у нас тут была вполне стабильная жизнь, примерно такая же, как сейчас?

Кара кивнула.

– Так вот, это не гипотеза, а документальная правда. Я жрицей впервые при Второй Империи родилась, но в нашей традиции всегда умели защищать записи от естественных в те времена искажений. Поэтому о прошлом мы знали очень многое, если не все. Наши жрецы предсказали хаос задолго до его окончательного воцарения. И небезосновательно считали причиной его наступления истощение магии Другой Стороны.

– Вот как, – почти беззвучно откликнулась Кара. – Такая у нас, получается, связь?

– Вот именно. Между двумя сторонами реальности существует баланс. Теперь, задним числом, сложно точно сказать, то ли у нас наступил полный бардак, потому что на Другой Стороне люди забыли о магии, то ли наоборот, это они из-за нас пострадали, то ли каждая сторона сделала первоначальный вклад, а потом понеслось снежным комом. В любом случае, связь прямая. Причем баланс, теоретически, можно выровнять, воздействуя только на одну из сторон, вторая сама подтянется.

– Мама дорогая, – вздохнула Кара. – Что ж я, как дура, взяла только одну бутылку. Знала же, куда иду!

– Не переживай, я запасливая, – заверила ее Ханна-Лора. – За всю историю мира столько шокирующих тайн не наберется, сколько у меня дома, не бегая в лавку, можно запить. Ты лучше слушай, пока я снова не сбилась. Лови момент. Штука в том, что наступления хаоса у нас с нетерпением ждали почти все посвященные в эту тайну. А некоторые еще дополнительно расшатывали нашу реальность, благо возможности были; сама знаешь, как на нас воздействуют некоторые наркотические вещества Другой Стороны. Поклонники хаоса говорили: скоро мир исполнится подлинной магии, оковы причинно-следственных связей падут окончательно, и всякая жизнь станет непрерывной чередой неожиданностей и чудес. А что при этом будет твориться на Другой Стороне, их проблемы, нас не касается, люди там грубые и жестокие, духи ничем не лучше, какое нам дело до них. Однако некоторые – очень немногие, умные всегда оказываются в меньшинстве – уже тогда предупреждали, что мы в огромной опасности: полный хаос, во-первых, лишает жизнь настоящего смысла, а во-вторых, он предвестник окончательного распада, человеческий мир в таком состоянии долго не простоит. Они говорили: «Мы на пороге последних времен, надо что-то делать, пока не поздно», – но никто их особо не слушал. Поэтому незадолго до наступления Эпохи Исчезающих Империй в нашей традиции произошел раскол. Тихий, мирный, никто ни с кем не сражался, даже всерьез не рассорились, просто одни жрецы остались дома наслаждаться приближением хаоса, а другие ушли на Черный Север. И вовсе не потому, что всю жизнь мечтали всласть наиграться в снежки! А за знаниями и умениями. Всем в ту пору было известно, что колдуны Черного Севера научились поддерживать идеальный локальный баланс между хаосом и порядком, насильственно распространяя магию на своей Другой Стороне.

– Другая Сторона Черного Севера это же Балканы? – оживилась Кара. – О-о-о, теперь многое проясняется! Любимые мои места. Заочно, конечно, любимые. Сколько о них читала и фильмов смотрела! Локти кусала, что не могу туда поехать. Такая роковая неразделенная любовь.

– Ну ты не особо кусай, – улыбнулась ей Ханна-Лора. – На самом деле, нынешний Вильнюс гораздо круче. Стефан там такое устроил, что колдунам из Кровавых гор и не снилось. Где и жить на Другой Стороне, если не у нас.

– Знаю, – вздохнула Кара. – Но сердцу-то не прикажешь. У меня одно время даже был план: переехать на родину предков, поселиться в Кровавых горах и оттуда ходить на Другую Сторону. Но это только в мечтах хорошо, а на практике бросить работу и всю свою распрекрасную жизнь в двух реальностях сразу я не смогла. Так что отложила мечты до пенсии… на которую я, будем честны, вряд ли когда-то уйду.

– И слава богу. Еще чего не хватало.

– Вот и я думаю так. Ладно, давай рассказывай дальше. Что за «Ножи Севера»? Почему именно «ножи»?

– «Ножами Севера» в Кровавых Горах называли специально обученных колдунов, которые ходили на Другую Сторону и совершали там разные хитроумные действия, в результате которых магии на Другой Стороне становилось больше, чем до вмешательства. По описанию, за точность которого не ручаюсь, они как бы разрезали ткань реальности, чтобы сквозь прорехи туда проникли с изнанки наши магия, сила и свет.

– Разрезали ткань реальности! – восхищенно повторила Кара. – Поэтому «ножи»?

– Вроде бы. А может, потому, что у них была такая манера – проходить на Другую Сторону, совершать там обряд и сразу же возвращаться домой. Все вместе обычно и минуты не занимало. Стремительно, сильно и эффективно, как ножевой удар. Наши жрецы отлично вписались в эту традицию, стали настоящими северными колдунами. Но они хотели гораздо большего: заколдовать не отдельно взятую местность, с которой и так все было вполне неплохо, а всю Другую Сторону сразу. Весь тамошний мир.

– Господи боже, – вздохнула Кара. – Весь мир! И у них получилось?

– Очень долго не получалось. Задача-то неподъемная. Как, скажи на милость, применять полученные умения, забыв обо всем? Когда посланцы Черного Севера на Другой Стороне покидали пределы Граничной территории, на которую вышли, они забывали себя, получали новые судьбы и становились обычными людьми Другой Стороны, музыкантами, пахарями, полководцами, знахарями и монахами, кому как повезет. В общем, ничего нового, все как у нас. Второе Правило работает на всех территориях, во все времена.

– А проходить на Другую Сторону из разных мест не пробовали?

– Соображаешь. Именно таков был следующий шаг. Беда в том, что в то время существовало очень мало открытых Проходов, не только для жителей Другой Стороны, но и для нас. Некоторым посланцам удалось попасть на Другую Сторону и что-то там сделать, но большинство, несолоно хлебавши, вернулись назад.

Кара скривилась, словно Ханна-Лора описывала череду не чужих, а ее неудач.

– Но в конце концов они решили эту задачу, – улыбнулась ей Ханна-Лора.

– То есть все-таки получилось! – воскликнула Кара.

– Похоже, начало получаться. Кое-что, понемногу. С переменным успехом. Где как. Хотя я, наверное, несправедлива. Это если смотреть, как живут на Другой Стороне, кажется, что «понемногу» и «с переменным успехом». А если на нашу жизнь поглядеть, то потрясающий результат! Я сейчас имею в виду не только и даже не столько нас, мы-то счастливчики, у нас на изнанке Стефан с компанией невесть что творят. Но вообще уже везде стало вполне нормально. Настоящий необузданный хаос остался только в Пустынных землях между населенными пунктами, но так здесь было всегда. Думаю, за это надо сказать спасибо Ножам Севера. Наверняка их работа. И по времени совпадает. В самом конце Восьмой Империи к нам приезжал их посланец, я его принимала. Это был, можно сказать, визит вежливости и одновременно безудержного хвастовства. Потомки наших жрецов, ушедших когда-то в Кровавые горы, помнили, что мы связаны общей традицией, и решили, что мы имеем право узнать об их первых успехах. Узнать, восхититься, воздать хвалу и сразу забыть, потому что их дела должны быть окутаны тайной! Типичная логика северян. Только эти красавцы упустили из виду, что приемы, заставляющие забыть сказанное, не ими придуманы, а позаимствованы из нашей общей традиции. И как Верховная Жрица я не была подвержена их воздействию. Поэтому до сих пор помню, как они хвастались разосланными по всему миру суперагентами, практически бессмертными и способными действовать в полном забвении. И обещали скорое возвращение хороших времен. Так и случилось. При Девятой Империи я не жила, но, судя по огромному числу сохранившихся памятников архитектуры и исторических документов, стабильность тогда уже понемногу начала восстанавливаться. А потом наступили нынешние времена. Несколько счастливых, спокойных, мирных столетий. Но ты же видела сравнительные хронологические таблицы? За эти наши столетия на Другой Стороне прошло примерно лет семьдесят. Время у нас совсем недавно синхронизировалось. И это отличный признак. Восстанавливается баланс.

– Ох, не напоминай мне про время! – Кара схватилась за голову. – Не для того я променяла нервную жизнь кабинетного историка на спокойную оперативную работу в Граничной полиции, чтобы вспоминать лютый ужас сраных таблиц. Я столько не выпью, чтобы заново эту информацию переварить. – И, помолчав, спросила: – Слушай, а как именно они выкрутились? Ты знаешь? Тебе рассказали, как они действуют в полном забвении, эти агенты-Ножи?

– Не рассказали, – вздохнула Ханна-Лора. – Ну или я не запомнила эту часть разговора. Но я бывала мертвой Верховной Жрицей и несколько раз возрождалась заново, чтобы продолжить дела своей жизни, а не начинать их с нуля. На собственном опыте убедилась, что человек – много больше, чем память. Можно остаться собой, не зная о себе вообще ничего. Воля сильнее забвения, волей управляет не память, а наша бессмертная суть. Вполне возможно действовать правильно, умом при этом не понимая, что делаешь и зачем. У меня самой так уже получалось. Видимо и они научились. Значит смерть не единственный великий учитель. Можно подобрать другой ключ.

17. Зеленая ящерица

Состав и пропорции:

ликер «Зеленый Шартрез» – 30 мл;

светлый ром – 15 мл.


Охлажденные напитки смешать и налить в стопку (шот).

Эдо

Никогда не любил самолеты. Не потому что боялся летать – не боялся, хотя страх других пассажиров всегда ощущал. Куда деваться, поди его не почувствуй в тесном салоне, где все практически друг на друге сидят.

Но дело не в этом, он не любил самолеты в первую очередь потому, что с детства – с обоих детств, и настоящего, и фальшивого, выданного ему в виде воспоминаний Другой Стороной – очень любил поезда. Автобусы с автомобилями и паромы чуть меньше, но тоже любил, охотно соглашался терпеть дорожные неудобства и терять кучу времени; впрочем, он ставил вопрос иначе – какое «терять», обретать! Ему нравился сам процесс, движение по земле, долгое, неспешное, с остановками, и пейзажи за окнами – любые, хоть поля, хоть промзоны, какими бы скучными ни казались они остальным. По сравнению с этим полеты на самолетах были похожи на обморок: упал, очнулся – уже на месте; на самом деле, удобно, конечно, что можно так быстро добраться до цели, но для него-то цель всегда была скорее предлогом пройти положенный путь.

В общем, он не любил самолеты – не настолько, чтобы вовсе от них отказаться, но все-таки редко летал. Поэтому за все годы жизни на Другой Стороне в Барселоне побывал всего один раз, причем совсем недавно, примерно полтора года назад. Давно хотел туда съездить, в первую очередь, из-за Гауди и Фонда Жоана Миро, даже несколько раз отправлялся в направлении Барселоны – своим излюбленным способом, на поездах и автобусах, с множеством пересадок и долгими остановками по пути, но всякий раз, увлекшись, где-нибудь застревал, или сворачивал с намеченного маршрута, а потом отпуск заканчивался, и приходилось спешно возвращаться домой. В конце концов сдался, полетел самолетом, на выходные, туда-сюда, и потом ругал себя страшно, что не делал так раньше, хрен бы с ним, с удовольствием от дороги, когда на свете есть такая прекрасная цель. Все три дня в Барселоне бродил, как сомнамбула, пил странный кофе на местной солоноватой воде, сладкую сангрию, ледяную каву, почти ничего не ел, но не пьянел, а словно бы засыпал все глубже, опускаясь на самое дно города-сновидения, и плевать ему было, что тут построил Гауди, а что – кто-то еще. Приехал оттуда совершенно контуженный этой новой любовью, собирался вскоре вернуться, но тогда на него навалилось все сразу – работа, ночные кошмары, синий свет далекого Маяка. В итоге, вернуться домой – в свой настоящий, стертый из памяти, навсегда утраченный дом – оказалось проще, чем в Барселону, и это, конечно, отдельно смешно.


Неудивительно, что, получив возможность снова путешествовать по Другой Стороне, вернее, в нее наконец поверив, он первым делом купил билет в Барселону, правда, почему-то аж на декабрь, на последнюю предрождественскую неделю; официальная версия – из-за книги, чтобы мотивировать себя ее дописать, а неофициальных великое множество, самая близкая к правде – просто, не думая, ткнул в какие-то кнопки на сайте, и вот на такие даты выпал ему билет.

Волновался ужасно – не из-за поездки как таковой, он уже ездил в Берлин и в Ригу самым обычным образом, то есть без помощи и поддержки галлюцинаций, демонов, духов и ангелов, как нормальный человек Другой Стороны, каковым, строго говоря, и являлся. И у этого положения обнаружились свои преимущества – никакого Второго Правила, езди, куда пожелаешь, делай, что хочешь, гуляй, рванина, хоть пешком весь мир обойди. Волновался он из-за самой Барселоны – какой она мне в этот приезд покажется? После всего, что со мной успело случиться? Тому, кем я стал? Как у нас с Барселоной все будет? Как в прошлый раз, или даже круче? Или наоборот, не пойму, чего тогда ошалел?

На самом деле, ему очень нравилось волноваться из-за короткой поездки в далекий город, которая ничего не могла изменить в его нынешней жизни, разве только сделать ее еще больше похожей на жизнь. Это было сродни коротким, острым и при любых раскладах бесконечно счастливым юношеским романам, когда не имело большого значения, как все сложится и чем дело кончится, важно только, что оно вот прямо сейчас происходит с тобой. И по дороге, все три с половиной часа полета его трясло и бросало в жар, совершенно невозможно было отвлечься от лихорадочного предвкушения, только сидеть и маяться, напрасно кучу книг в телефон закачал.


В Барселону зимой отовсюду съезжаются рыжие люди, – думал Эдо, пока спускался на эскалаторе в зал прилета и разглядывал женщину с волосами морковного цвета, стоявшую впереди. – От обилия рыжих людей температура воздуха поднимается на несколько градусов, поэтому в Барселоне никогда не бывает ни морозов, ни снега, – веселился он.

В Барселоне живут люди в тюрбанах, – думал Эдо, пока шел к выходу вслед за туристами из какой-то ближневосточной страны. – В тюрбанах они носят запасные умные мысли и всегда готовы одолжить их случайному собеседнику, чтобы не пришлось беседовать с дураком.

В Барселоне живут бегущие люди, – думал Эдо, пока стоял на улице с сигаретой и смотрел, как другие пассажиры торопливо бегут к автобусной остановке. – Слишком много красивых мест в этом городе, если быстро не бегать, даже за долгую жизнь не успеешь все посмотреть.

Стоял на солнцепеке, потому что естественная жадность приехавшего зимой на юг северянина не позволяла передвинуться в тень. Солнечный жар с непривычки ощущался как великое чудо, которым недопустимо пренебрегать. Он заранее знал, что в Барселоне тепло, проверял перед поездкой погоду. Но одно дело читать на экране: «Барселона +23», – и совсем другое ощутить эти плюс двадцать три на собственной шкуре, когда тебе невыносимо, немыслимо жарко в тонком до прозрачности свитере в декабре.

Все это вместе – декабрьская жара, запах моря, даже здесь сильный и острый, как на берегу, первая сигарета после полета и внезапно возродившийся в его голове жанр абсурдных путевых заметок, который когда-то сам для собственного удовольствия изобрел – было счастьем. Той разновидностью счастья, которой в последнее время ему не хватало, и две поездки в Берлин и в Ригу не то чтобы помогли, а здесь оно наконец накатило, и теперь никуда от меня не денется, – думал Эдо, пока ждал следующий автобус до центра. – Я его заново выучу наизусть.

* * *

Квартиру он снял в Грасии. Не методом тыка, как делал обычно, а намеренно, потому что в прошлый приезд туда не добрался, хотя очень хотел, все приятели, с которыми у него более-менее совпадали представления о прекрасном, наперебой хвалили этот район.

Пока шел от площади Каталонии – по навигатору оттуда до съемной квартиры получалось примерно тридцать минут, а на практике вышло почти вчетверо больше, потому что, повинуясь велению сердца, то останавливался, то перебегал дорогу, то вообще сворачивал куда-нибудь не туда – короче, пока шел, очаровался заново, может еще и похлеще, чем в прошлый раз. А свернув с широкого бульвара на улицу Бонависта и оказавшись собственно в Грасии, совсем ошалел. Настолько, что начал думать: жалко, что в моем нынешнем положении нельзя никуда переехать, здесь бы я, пожалуй, пожил.

Прежде никогда не ставил вопрос таким образом, путешествуя, не выбирал новое место жительства, даже невсерьез, просто так, помечтать. Это было немыслимо, невозможно, поездки не для того. Они нужны, чтобы ощутить себя настоящим бездомным бродягой, вечным странником, ветром, который есть, пока дует, а стоит застыть на месте – и нет его.

Это не означало, что он оставался равнодушен к увиденному, наоборот, все вокруг приводило его в почти детский восторг перед чужой непонятной, красиво и сложно устроенной жизнью, прельстительной, пока смотришь со стороны. А некоторые места успевал полюбить так сильно, что сердце рвалось на части, когда уезжал. Но оно и должно было рваться, так и задумано, это тоже часть удовольствия – увидеть, полюбить и уехать, а потом с горечью, но без единого сожаления вспоминать. Остаться, осесть, прижиться, или хотя бы предварительно собрать информацию, насколько это в принципе достижимо, ему даже в голову не приходило. Затем и нужны путешествия, чтобы отовсюду навсегда уезжать.

Сейчас он, по идее, тем более не мог всерьез захотеть где-нибудь поселиться. Потому что уже не смутно чувствовал себя здесь чужаком, инородным телом, а точно знал, как обстоят дела, кто он такой и откуда родом. Другая Сторона – просто временное пристанище, и жить здесь следует, соответственно, там, откуда можно быстро попасть домой.

Но пока шел по узким улицам Грасии, почти по-хозяйски осматривался, прикидывая: это бы мог быть мой балкон, в эту кофейню я бы ходил по утрам, в той лавке покупал бы хлеб и вино. А пройдя пару кварталов, начинал заново: вон та мансарда с тремя огромными окнами наверняка бы мне подошла, и тогда я бы ежедневно пил кофе на соседнем углу, читая истрепанную газету, как тот старикан.


Если бы не навигатор, бродил бы по Грасии вечно, но телефон неизменно возвращал его на истинный путь и в конце концов привел по нужному адресу, туда, где в почтовом ящике ему был оставлен ключ. Так от этих вдохновенных скитаний вымотался, что сразу, с порога рухнул на диван, пообещав себе: «я на минуточку», – и уснул мгновенно, как выключили. Спал очень крепко, без сновидений, во всяком случае, ничего не запомнил. Когда проснулся, было темно, и он, решив, что проспал до глубокой ночи, внутренне взвыл: «Это нечестно! Я здесь всего на пять дней, и один уже так бездарно продолбал!» Но посмотрев на часы, успокоился: всего половина седьмого. Просто даже на юге рано темнеет зимой.

После дневного сна чувствовал себя очень странно. Похоже на то, как бывает дома, когда задержишься там дольше, чем позволяют нынешние возможности тела, и начинаешь понемногу развоплощаться, таять, превращаться в незваную тень. Процесс жутковатый, но состояние скорее приятное, похожее на счастливую лень. Ему, конечно, никогда не давали насладиться по полной программе, сразу же выдворяли вон, и он возмущался: куда вы торопитесь, времени куча, быстро никто не тает, дайте покайфовать! А теперь и рад бы был от этого томительного блаженства избавиться, но ничего не мог с ним поделать, даже душ не особо помог. И кофе, оставленный для него заботливыми хозяевами, помог, скажем так, условно. Но хоть так, лучше, чем ничего.


Под влиянием кофейной горечи избалованный организм, давно отвыкший от суровой итальянской обжарки, решил, что его убивают, и отреагировал единственно правильным образом: молниеносно оделся и пулей вылетел из дома – гулять, пока еще жив. Однако истома никуда не делась, и ноги были отчасти ватные, и голова казалась единственной тяжелой частью тела, которое, по ощущениям, не весило ничего, и шел он, как будто в башмаках на воздушной подушке, почти не чувствуя прикосновения ступней к тротуару. От этого происходящее казалось сном, но для вечерней прогулки по незнакомому городу так даже лучше; впрочем, и по знакомому тоже. Для любой хорошо.

Был голоден, но есть не хотел – самого процесса. Куда-то идти, садиться, читать меню, выбирать, заказывать, жевать и глотать. Жалко было тратить на это время. А может, хотел сэкономить – не деньги, конечно, а место внутри себя, как будто в пустое брюхо больше впечатлений поместится. Он и плеер не вынимал из кармана примерно из тех же соображений – чтобы музыка не заполнила удачно образовавшуюся в нем пустоту. Глупость, это он и сам понимал, но в такие моменты всегда руководствовался не здравым смыслом и даже не физическими потребностями, а смутным чувством «сейчас надо так».

И это, – подумал Эдо, сворачивая с ярко освещенной улицы Либертат в какой-то темный проулок, – тот вариант вдохновения, который всегда был мне доступен, достаточно прийти на вокзал и купить билет. Все-таки я настоящий художник, когда путешествую, просто вместо картин оставляю – ну, предположим, красивый след, который можно увидеть только из окон офиса Небесной Канцелярии. Небось локтями толкаются, фотографируют для своего небесного инстаграма, подписывают: «Ура, у нашего котика новый маршрут!» Сто пудов у меня куча поклонников среди восторженных юных ангелов, – веселился Эдо. И одновременно серьезно думал: но теперь-то вся моя жизнь – непрерывное путешествие. Даже когда безвылазно сижу за работой, это – ну, предположим, перекур на перроне во время короткой стоянки, пара минут покоя перед тем, как снова запрыгнуть в вагон. А значит, быть вдохновенным психом надо всегда. Не отлынивать, не расслабляться. «Не-вдохновенный не-псих» – это фигня какая-то, а не я.

Это надо отметить, – заключил Эдо, – выпить с новым собой на брудершафт. И вдруг понял, чего ему сейчас хочется больше всего на свете: эспрессо Корретто с граппой и круассан с мидалем из большой уютной кофейни с каким-то очень простым, очевидным названием, не то «Кортадо», не то «Капучино»[7]; ай, да на самом деле, неважно, я ее сразу узнаю. И работает она допоздна. Я даже название улицы помню, в прошлый раз все время к морю этой дорогой ходил, – думал он, торопливо забивая в навигатор «Via Laietana». Проспект оказался довольно длинный, но он сразу нашел и отметил то место, где через дорогу начинается Борн[8].

Пешком отсюда получалось довольно далеко, навигатор прогнозировал час и десять минут. Но Эдо, в любом случае, собирался ходить по городу, пока ноги держат. А теперь у первой части прогулки появилась конкретная цель.

Внимательно изучил маршрут и спрятал телефон обратно в карман – не таращиться же на него всю дорогу. И топать кратчайшим путем, практически по прямой не особенно интересно. Решил идти, как душа пожелает, придерживаясь нужного направления и периодически сверяясь с картой, чтобы совсем уж в сторону не свернуть.

С чувством направления у него всегда было неплохо – в деталях вполне мог запутаться, но картину в целом обычно правильно представлял. Поэтому заранее был уверен, что телефон из кармана доставать не придется. В самом худшем случае, пару раз.

Ну и пошел – медленно, с каким-то необъяснимым, выматывающим, но очень приятным усилием, словно бы по горло в воде. Шел и разглядывал дома, деревья, буйно, как летом, цветущие клумбы, разрисованные ставни закрытых лавок, редких прохожих и веселые толпы в кафе на маленьких площадях, которых здесь было так много, что казалось, город только из них состоит.

Иногда, устав от обилия впечатлений, закрывал глаза, но идти продолжал, даже не спотыкался, только один раз задел рукой столб. И вовсе не был уверен, что, закрыв глаза, совсем ничего не видит: веки словно бы стали полупрозрачными, превратились в стекла темных очков. Но ему тогда казалось, это нормально. А может, оно и правда было нормально. Автоматически становилось нормальным при переходе в режим «путешествие», который много лет был главным смыслом его зыбкой, беспамятной, но, по большому счету, счастливой жизни на Другой Стороне. А то и вовсе единственным. И, кстати, не факт, что именно «был». Обстоятельства изменились, – думал Эдо, наугад сворачивая в очередной переулок, – я изменился, а смысл моей жизни каким был, таким и остался. На то он и смысл.


Примерно через час он начал беспокоиться – не всерьез, а как бы из чувства долга, потому что положено волноваться, когда понимаешь, что заблудился. За это время должен был почти добраться до цели, а на самом деле даже не вышел из Грасии… Или все-таки вышел? – засомневался Эдо и внимательно огляделся. – Похоже, это уже Эшампле[9]. Улицы стали гораздо шире. И архитектура другая, сплошной модернизм. И граффити куда-то исчезли, и кафе на маленьких площадях, и сами площади тоже, здесь все, как под линейку расчерчено. В Грасии куча народу на улицах, а тут вообще никого. Даже странно, что я до сих пор не заметил… Или заметил, просто выводов из своих наблюдений не сделал? Вот что значит бродить, как во сне.

На самом деле, еще блуждал и блуждал бы, какая разница, где, но кофе с граппой хотелось все больше, а круассан из кафе на виа Лаетана натурально маячил – пока только перед внутренним взором, но вполне мог превратиться в настоящую зрительную галлюцинацию, в круассане чувствовался потенциал. Эдо неохотно, ощущая себя презренным читером, достал телефон, открыл навигатор. Яркая синяя точка, обозначающая его местоположение, истерически заметалась по экрану, сам экран заморгал, задергался, карта Барселоны вдруг схлопнулась, вместо нее открылась карта города Вильнюса – добро пожаловать домой, дорогой. Синяя точка утвердилась на перекрестке улиц Траку и Пилимо; Эдо толком не успел удивиться, как Вильнюс сменился Нью-Йорком, где он до сих пор так ни разу и не побывал. Но телефон это упущение исправил, поместив его в Сохо, на Мерсер-стрит. Однако насладиться хотя бы виртуальным визитом в Нью-Йорк он не успел, навигатор отфутболил его в центр Будапешта, а оттуда сразу в Берлин, на одну из восточных окраин, в Фридрихсхаген; надо же, сколько лет жил в Берлине, а в этом районе не был, просто не возникало ни желания, ни нужды. Пока удивлялся и мысленно каялся – тоже мне, путешественник, собственный город толком не изучил – карта Берлина сменилась картой Одессы, синяя точка прыгнула на Гаванную улицу и вроде бы наконец успокоилась, установилась на месте, но когда он внимательно присмотрелся, это оказалась Штефанова улица в Любляне. Экран снова моргнул, на краткий миг поместил его в лес на Чешско-Австрийской границе, после чего с чистым сердцем погас и больше не реагировал ни на какие действия, включая несколько попыток перезагрузить телефон.

Вопреки собственным ожиданиям – до сих пор техника всегда его слушалась, и бунт телефона должен был, по идее, показаться ему концом света, вывести из себя – Эдо совершенно не рассердился. Наоборот, ему стало смешно. Заблудиться в Барселоне в первый же день, оказавшись без навигатора и, кстати, возможно, без адреса съемной квартиры, если телефон не отвиснет, вся переписка там. Как же это нелепо! – восхищенно подумал он.

Совершенно не сомневался, что все как-нибудь да уладится. Эшампле – центральный район, здесь куда ни пойди, рано или поздно наткнешься на какую-нибудь достопримечательность, от которой уже можно плясать. И квартиру тоже потом отыщу: главное добраться до Грасии и найти там улицу Либертат, дом в одном из отходящих от нее переулков, ориентир – реклама спортивного клуба; да найдется, куда он денется, автопилот приведет. Впрочем, телефон, можно спорить, придет в себя раньше, это же мой телефон, – думал Эдо. – Просто я до сих пор не проснулся. Хожу, как сомнамбула, а он за мной повторяет. Я очнусь, и он заработает. Нормально будет все. Но пока, вот прямо сейчас, я нелепо, абсурдно, бессмысленно заблудился, и это прекрасно. Такое событие надо отметить, – сказал себе он. – Немедленно, не откладывая, пока все не встало на место. Вперед!


Решил зайти в первую же забегаловку, какая на глаза попадется, пусть выбирает судьба. Огляделся. Совсем рядом никаких баров-кафе-ресторанов не было, но во всех соседних кварталах – и впереди, и справа, и слева – виднелись столы и навесы; открыто ли там, отсюда было не разглядеть. На миг задумался, какое направление выбрать; в итоге, не то чтобы выбрал, а просто пошел вперед. Еще издалека, перебегая дорогу, увидел, что за уличными столами сидят люди с бокалами и дымящимися сигаретами, обрадовался: отлично, работает бар, ура!

Однако чем ближе он подходил, тем сильней становилось смутное ощущение, что здесь творится неладное. Списывал его на свое не шибко адекватное состояние, большого значения не придавал. Но когда пришел, понял, почему ему так казалось: никакого бара тут не было. То есть столы на тротуаре стояли, за ними сидели люди и пили вино, на ветру трепетали полотнища тентов, но в доме напротив не было ничего хоть сколько-то похожего на ресторан, или бар. Там не было даже магазина, или аптеки, просто стена жилого дома, темные окна квартир, закрытая дверь подъезда, а больше ничего.

Пошел проверить – может, вход в кафе за углом? Но за углом ничего не было. И через дорогу тоже только жилые дома.

Вернулся, решив расспросить людей за столами, где они купили вино. Не с собой же его принесли специально, чтобы выпить на улице. Или все-таки?.. А столы и стулья, что ли, тоже притащили с собой? И тенты натянули для достоверности? Все-таки вряд ли. Так не делают, нет.

По-испански он знал примерно десяток слов в диапазоне «здрасьте-спасибо-пожалуйста»; в прошлый приезд в Барселону это не стало проблемой, английский здесь понимали везде. И сейчас он надеялся, что среди вполне респектабельной с виду публики его кто-нибудь да поймет. И объяснит, где здесь чертов вход. На худой конец, – думал Эдо, – и без слов объяснюсь. Ткну пальцем в бокал, потом в стену, а всем остальным собой знак вопроса изображу.

К чему он был не готов, так это к тому, что его вообще не услышат. И не увидят. Не демонстративно проигнорируют, а искренне не заметят, будут сидеть, выпивать, разговаривать, словно он не орет уже во весь голос: «Добрый вечер! Извините, пожалуйста, можно задать вопрос?»

В конце концов, у него сдали нервы. Плюнул, ушел. Твердо сказал себе: подумаю об этом завтра. Или вообще никогда не подумаю, просто найду сейчас нормальный бар, выпью и забуду это нелепое происшествие, как – нет, не страшный, а просто дурацкий сон.


Шел, не заботясь о направлении, сейчас было важно не попасть на проспект Лаетана, а срочно найти какой-нибудь бар. Да хоть пиццерию или газетный киоск. Все что угодно, лишь бы там были люди, и с ними можно было перекинуться парой слов. И, в идеале, купить что-то выпить. Сангрию, пиво, вино; на самом деле неважно, газировка тоже сойдет. Но вокруг было пусто – ни прохожих, ни автомобилей, ни магазинов, ни киосков, ни заведений. Только жилые дома с одинаково темными окнами. Нигде – ни в единой квартире, ни даже в подъезде свет не горел, хотя вечер еще не поздний, сколько там я гулял, – прикидывал он. – Максимум, девять. Ну, десять. Люди в это время обычно еще не спят.

Однако окна везде были темными. Светились только уличные фонари, бледные, молочно-голубые, слишком тусклые для буржуазного центра большого богатого города. Но это как раз ладно, – говорил себе Эдо. – Предположим, муниципалитет решил сэкономить на электричестве. Как хорошо, что хотя бы странности уличного освещения можно свалить на муниципалитет! А может просто во всем районе нет электричества? Авария на какой-то сраной подстанции – например. Так уж мне повезло. Зато незабываемые впечатления. Будет, что потом рассказать, – думал Эдо, ускоряя шаг в надежде, что чертов темный сонный район Эшампле скоро закончится, не может он быть бесконечным, и начнется нормальный человеческий город, где бурлит веселая жизнь.

Шел так долго, что ноги устали, а район и не думал заканчиваться, его по-прежнему окружали бесконечные кварталы темных жилых домов, освещенные бледными фонарями. Наконец сел на край тротуара, достал сигареты. Закурил в надежде, что к нему наконец-то вернется способность соображать. Достал телефон из кармана, без особой надежды, но мало ли, вдруг заработал? Некоторое время разглядывал темный экран, словно ожидал появления какой-то разъяснительной пророческой надписи; впрочем, возможно, и правда ее ожидал. В любом случае надпись не появилась. И вообще ничего. На всякий случай нажал кнопку включения, давил на нее так долго и сильно, что палец заныл, но телефону его усилия были до лампочки. Ладно, как скажешь, – мрачно подумал Эдо, убрав телефон в карман. – Мистика хренова. В Барселоне что, тоже есть чокнутые духи-хранители, вроде наших, только с тяжелым характером? И я им почему-то пришелся не по душе? Или это просто мое бессознательное внезапно устыдилось, что кошмаров во сне давно не показывало? И в качестве извинения выдало страшный сон наяву?

На самом деле, не особенно страшный, – неуверенно думал Эдо. – Жутковатая ситуация, но по сравнению с моими былыми кошмарами – полная ерунда. Только жрать очень хочется – вот это засада. И выпить было пора еще – сколько я здесь блуждаю? – как минимум, часа два назад. И вообще устал, как собака, от этого однообразия. Я же в Барселону приехал, елки! А мне какую-то унылую дрянь показывают. Одинаковые безлюдные улицы и темные нежилые дома. Где тут вообще Гауди? Где море? Где Готический квартал с Кафедральным собором? Где вся остальная положенная туристу в моем лице красота? Так нечестно, эй! Я же кучу денег потратил на билет и квартиру. Желаю получать удовольствие от каждого шага и вдоха. Радоваться хочу!

* * *

От такой постановки вопроса Эдо неожиданно развеселился. И сказал себе: хочу, значит буду. Нет, не «буду», а прямо сейчас. Черта с два эта сраная мистика испортит мне удовольствие. Я в Барселоне, а значит, счастлив – по умолчанию, точка. У меня, между прочим, плеер в кармане, а я без музыки почему-то гуляю. Чего это я?

Сунул в уши наушники, нажал на кнопку. Некоторе время просто стоял на месте, слушал музыку, удивлялся, что не вспомнил о плеере раньше. Какая разница, где я, что случилось, почему вокруг пустые темные улицы, когда такая труба.

Потом пошел. Сперва медленно, осторожно, словно боялся резким движением помешать музыкантам, каким-то образом сквозь пространство и время их сбить. Но потом, как это всегда случалось, музыка его подхватила и понесла, заставляя идти то быстрей, то медленней, то притоптывать пятками, то бежать, и наконец-то больше не думать – ни о том, что его окружает, ни о том, что теперь делать, как выбираться, куда идти.

Эдо, Сайрус

Очнулся, когда плеер сказал неприятным голосом: «Low battery», – пронзительно пискнул и замолчал. В первый момент решил, что уснул прямо в наушниках с музыкой, успел подумать: «И это все объясняет», – но тут же понял, что нет, не все. Потому что проснуться не лежа в постели, а сидя на влажном песке, буквально у кромки прибоя, причем, судя по самочувствию, дома, на Этой Стороне – ситуация не то чтобы штатная. Такое фиг объяснишь.

Так, стоп, – сказал себе Эдо. – Если ничего не понятно, давай логически рассуждать. Накануне отъезда я пришел на Маяк в лирическом настроении и с бухлом. И Тони тоже был в лирическом настроении. И никаких посторонних, чтобы нас тормозить. Это, что ли, мы с ним ужрались, как школьники, и экстатически поперлись на пляж? А тут отрубились, и все остальное – сборы, дорога, прогулка по Барселоне – мне уже просто приснилось? Получается, так. Ну мы молодцы, конечно. Я нами горжусь. Интересно, где этот красавец? Куда подевался? Или он уснул еще дома, и я один сюда прискакал? Мне же, наверное, пора на Другую Сторону? Срочно, бегом? Сколько я тут проспал? По ощущениям, сутки, как минимум. Такой был длинный, подробный сон…

Посмотрел на руки – вроде нормально все, не прозрачные. Значит, на самом деле недолго спал. Только теперь, разглядывая свои ладони, понял, что вокруг как-то слишком светло. Ночь-то ночь, но повсюду такие яркие фонари, что книжку можно читать. Это как вообще? Отродясь у нас на городских пляжах фонарей не было, только гирлянды над передвижными барами. Но бары работают летом, а сейчас не сезон, декабрь.

Елки, а это все откуда взялось? – изумился он, обернувшись и обнаружив за спиной утопающий в разноцветных огнях променад, сплошь застроенный увеселительными заведениями. – Не было же такого. За неделю точно не успели бы. Да и не стали бы. У нас ничего не строят на пляжах – бесполезная трата средств. Это же Зыбкое море, оно появляется, где захочет, исчезает, когда ему вздумается, после очередного перемещения от пляжных построек не останется ни следа. У нас даже порт аж в тридцати с лишним километрах от города, потому что там Зыбкое море всегда остается на месте, а в городе – нет.

Где я вообще? И почему так тепло? Зима же, – растерянно спрашивал он себя, разглядывая многочисленные бары и рестораны на променаде. За ними поодаль неспешно вращалось колесо обозрения. Огромное, белое, подсвеченное голубоватыми фонарями, оно казалось словно бы сотканным из тумана, в точности как, – вспомнил Эдо, – Веселое Колесо Элливаля в специальном парке аттракционов для тамошних мертвецов. Мы с Тони, когда впервые туда попали, не разобравшись, возмущались, что колесо с виду как настоящее, а прикоснуться не получается, рука проходит насквозь. Орали: «Так нечестно, мы тоже хотим покататься!» – а местные ржали: «Да не проблема, ребята, первая поездка бесплатно, только сперва вам придется себя убить».

Он чуть не заплакал от счастья. Не потому, что был как-то особенно счастлив в ту давнюю летнюю ночь в Элливале, когда им с Тони не удалось покататься на мертвецких аттракционах – хотя, чего уж там, был – но дело не в этом, а в самом факте, что вспомнил. Он до сих пор очень мало помнил о своей прежней жизни на Этой Стороне, и каждое новое воспоминание становилось драгоценным подарком, подкрепляющим теоретическое знание о прошлом себе восхитительным в своей достоверности ощущением: я был, я действительно был!


Вслед за эпизодом в парке аттракционов вспомнил всю их с Тони поездку в Элливаль – автостопом по трассе через Пустынные земли. Автостоп был моей идеей, Тони собирался ехать на поезде, это я его убедил не тратиться на билеты, оставить все деньги на развлечения, – думал Эдо с таким торжеством, словно давний спор был великим сражением, а он – полководцем, чья победа изменила весь мир. – Убедил и правильно сделал, он сам потом спасибо сказал. Как же круто нам было! Лучшее лето в жизни. Вот бы еще раз так!

Сидел, совершенно оглушенный нахлынувшими воспоминаниями. Такого с ним еще не было – вспомнить так много сразу, в один момент. Все бесконечно счастливое лето в мельчайших подробностях, включая дорожную еду на заправках. Вкуснее тех печеных сосисок в жизни не ел ничего. И как Тони Куртейн вусмерть поругался с перевозчиком тракторов из-за имперских войн, и тот нас чуть не высадил среди ночи, прямо на трассе, посреди Пустынных земель, но в последний момент опомнился, сообразил, что это уголовное преступление, и довез до ближайшей заправки, а оттуда нас забрала девчонка с разноцветными косами, на почтовой машине, почти наша ровесница и уже такая крутая, междугородний водитель; ее звали Ка… точно, Карина. Жалко, совсем недолго ехали вместе с Кариной, нам оказалось не по дороге, зато остаток пути нас вез отличный дед, контрабандист откуда-то с Севера, он уже задолбался ехать один через Пустынные земли, так обрадовался попутчикам аж до самого Элливаля, что на прощание подарил нам по пачке каких-то диковинных сигарет с тамошней Другой Стороны, с самолетом на упаковке; хороший, кстати, табак, мы с Тони потом такие долго искали, всех контрабандистов расспрашивали, показывали им пачки, но ничего похожего не нашли. А как здорово мы поселились тогда в Элливале – у самого моря! В хижине без кухни и душа, но душ нашелся на пляже, а кухня нам даром была не нужна. И как мы пили ночью шипучку, сидя в море, по горло в воде, в шутку отбирали друг у друга бутылку, в конце концов ее уронили, я тогда огорчился, но Тони сказал, все правильно, море тоже надо угощать. И как ждали прихода беспричинной печали, о которой нам столько рассказывали; не дождались, толстокожие были оболтусы, с каждым днем нам становилось только еще веселей, так что у нас с Тони потом много лет была любимая шутка, на двоих, больше никому не понятная – в разгар какого-нибудь веселья говорить: «Это меланхолия Элливаля, детка», – и дружно ржать. И как на ярмарке в лотерее нам достался билетик с надписью: «Загадай желание», один на двоих. Старик, продававший билеты, клялся, что желание сбудется обязательно, в этом и заключается суперприз; не знаю, что загадал Тони – вот, кстати, надо будет его спросить, исполнилось ли. У меня-то точно сбылось по полной программе: я тогда загадал интересную жизнь. И как Тони подружился с элливальскими мертвецами, он почему-то им очень нравился, может, чуяли в нем двойного человека, будущего смотрителя Маяка? Они пару раз проводили нас на концерты в свои закрытые клубы, и это, конечно, было мощное впечатление, я только тогда и понял, для чего вообще людям музыка. Раньше не понимал.


Он еще толком не начал обдумывать, где оказался, но на самом деле все уже понял. Ясно, без тени сомнения знал, что колесо обозрения не просто похоже на Веселое Колесо Элливаля, и променад тоже не просто случайно похож на понятно какой променад. Когда наконец сформулировал догадку словами, ум яростно запротестовал. Это невозможно, немыслимо, – говорил себе Эдо, – так не бывает, бред, ерунда. Элливаль не граничный город, все знают, что здесь нет проходов на Другую Сторону… Там их нет. Там!

Однако скептический ум недолго боролся, сам понимал: я сейчас встану, пройду примерно полсотни метров и спрошу первого встречного, как называется город, куда я попал. Первый встречный поржет – нормально ты загулял! – но скажет. А что именно скажет, понятно и так. Ладно, в Элливале, так в Элливале. Привет, Элливаль! Круто, на самом деле. Невероятное чудо. Я же почти не надеялся когда-нибудь снова сюда попасть.

Встал и пошел в направлении променада. Бары там явно были открыты, двери распахнуты настежь, и это реально удача. Мне еще в Барселоне позарез надо было выпить, а уж теперь-то – тем более. Интересно, у них тут пункт обмена валюты имеется? Или, как в большинстве наших баров, просто любые деньги берут?

Этот вопрос он задал прямо с порога – такой деловой. Бармен, скучавший за стойкой в совершенно пустом заведении, адресовал ему взгляд, полный удивления и сочувствия.

– Какая валюта? Зачем? Здесь же только для мертвых. Пляжи живых начинаются примерно в пяти километрах отсюда. Ну вы и забрели! Что-то случилось? У вас такое лицо, словно в море тонули, хотя одежда сухая. Вам точно срочно надо чего-нибудь крепкого. Давайте я из своих запасов вас угощу.

Эдо не стал отказываться. Просто сказал: «Спасибо». А спрашивать про город уже не имело смысла. Во-первых, если бары для мертвых, значит сто пудов Элливаль, такого нигде больше нет. А во-вторых, он только сейчас осознал, что спросил про деньги на доимперском. И бармен ему на доимперском ответил. И он понял ответ. Ни хрена себе, что творится. Язык, который выучил в школе, напрочь забыл на Другой Стороне, и теперь только теоретически, с чужих слов знал о его существовании, внезапно вспомнился сам.

В Элливале до сих пор говорят на древнем языке, который до воцарения хаоса был общим для всех. В эпоху Исчезающих Империй его почти везде позабыли, точнее, разучились использовать и перешли – кто на языки соседей с Другой Стороны, кто на спонтанно возникавшие в ту эпоху новые языки, которые нынешние лингвисты выделяют в так называемую «хаотическую группу», а учат под воздействием специальных психотропных веществ, иначе мозг современного человека эту информацию не усваивает. И только в Элливале и на Черном Севере, почти не затронутых хаосом, сохранилась классическая доимперская речь.

В отличие от Старого Жреческого, доимперский язык Эдо учил старательно, ради будущих путешествий на Север, в Кровавые горы, и собственно в Элливаль. Доимперский все учат с детства, в рамках школьной программы, потому что он язык общего прошлого, как ни крути, основа основ. Доимперский еще и очень легко усваивается – прочтешь впервые главу учебника, и сразу кажется, всегда это знал. Некоторые продвинутые лингвисты считают, что древний язык принадлежит не столько людям, сколько самой реальности, знание как бы разлито в воздухе, учеба нужна в основном для настройки внимания, чтобы это знание из воздуха брать.

Когда они с Тони впервые отправились в Элливаль, официальная версия для домашних была «подтянуть доимперский язык». На самом деле, конечно, ничего никуда подтягивать они не планировали, не собирались зубрить, но на месте с удивлением обнаружили, что не соврали. «Подтянуть» – это еще слабо сказано. Тут как будто сама земля тебе помогает. Даже если в школе учился еле-еле на тройки, в Элливале мгновенно как местный заговоришь. Специально ничего не учили, только болтали с местными, но домой после этой практики вернулись отличниками, даже Тони на своем историческом сложнейшие сочинения на доимперском без единой ошибки писал.


Бармен протянул ему рюмку травянисто-зеленой жидкости. Выпил залпом и чуть не взорвался, такая крепкая оказалась. Спасибо, что нашелся стакан воды этот ужас запить.

– Что это было? – спросил Эдо, ощущая, как по всему телу разливается не тепло, как обычно от выпивки, а восхитительное спокойствие, за которое – если в принципе знать, что такое бывает – душу можно продать.

– Шарамба, – объяснил его благодетель. – Настойка на травах и морских водорослях по забытому старинному рецепту. То есть получается, больше уже не забытому. Ее совсем недавно заново научились делать, лет пять назад.

– Крутая штука. Именно то, что надо. Спасибо. Вы меня натурально спасли.

– Я раньше работал пляжным спасателем, – усмехнулся бармен, поставив перед ним вторую рюмку зеленого зелья. – Несколько лет. Поэтому вас угощаю. Не стесняйтесь, берите и пейте. Я же вижу, вам надо. У вас лицо человека, которого чудом, в самый последний момент вытащили из воды.

– Что-то в этом роде, – согласился Эдо. Залпом выпил шарамбу, жадно запил водой. Выдохнул. И спросил: – Слушайте, а в Элливале есть что-то вроде Граничной полиции? Куда у вас обращаются, когда случается что-то совсем непонятное? Невозможное, из ряда вон выходящее? Потому что я, кажется, с Другой Стороны к вам забрел.

Бармен не то чтобы вовсе не удивился. Но удивился гораздо меньше, чем Эдо ожидал. Не стал кричать: «Немыслимо! Так не бывает! Вы просто сошли с ума!» Посмотрел на него внимательно, словно впервые увидел. Долго думал. Наконец сказал:

– Но вы же наш, не с Другой Стороны, я правильно понимаю? А то говорили бы на каталонском, или испанском, или еще каком-нибудь тамошнем языке. А вы на нашем шпарите, как будто здесь родились.

– Я виленский. Доимперский в школе учил, – Эдо помимо воли расплылся в улыбке. – И сюда приезжал на каникулы. Но… короче, со мной все сложно. Поэтому мне надо срочно вернуться обратно. На Другую Сторону, я имею в виду. Наверное, надо. Скорей всего. Я уже сам не знаю, честно говоря.

– Элливаль не граничный город, – пожал плечами бармен. – Поэтому у нас нет Граничной полиции. Только обычная. Но вас же не обокрали? Не ранили, не похитили…

– И не убили, – подсказал ему Эдо.

– И не убили, – без тени улыбки повторил тот. – Так что с полицией вам особо не о чем говорить.

– Ясно, – нетерпеливо кивнул Эдо. – А с кем тогда? Кто у вас разными непонятными происшествиями занимается?

– Да никто, – пожал плечами бармен. – Толку-то заниматься, если оно все равно непонятное. Но о непонятном всегда можно расспросить мертвецов.

– Например, меня.

Если бы не успокоительная сила шарамбы, Эдо бы сейчас подскочил, потому что голос раздался возле самого его уха, хотя он мог поклясться, что только что рядом никто не стоял.

Судя по благоговейному выражению лица бармена, их посетило, как минимум, доброе божество. Эдо обернулся и увидел загорелого мужчину с белоснежными волосами, в белом же долгополом летнем пальто, такого обескураживающе красивого, словно господь с природой перед его сотворением запойно смотрели аниме.


Красавчик стоял, скрестив руки на груди, улыбался и глядел на Эдо с такой любовью, словно ждал его всю свою жизнь.

– Я тебя помню, – сказал он. – А ты меня нет. Это нормально, потому что мы не знакомы. Даже словом не перекинулись. Я однажды видел, как ты в клубе музыку слушаешь. Утверждая ее своим восприятием, буквально впечатывая в реальность, будто музыки не существует, пока ее не услышишь ты. Но поскольку музыка все-таки объективно существовала, музыканты играли по-честному, а не просто мерещились, твое бессознательное усилие поднимало ее на новый уровень, делало чем-то большим, чем собственно музыка. Благодаря тебе в тот вечер штатное выступление умеренно популярного струнного трио стало лучшим концертом сезона. Да многих сезонов. Красиво было – нет слов! И на меня ты сейчас точно так же смотришь, как тогда слушал музыку – дополнительно утверждаешь, потому что я тебе нравлюсь, и ты хочешь, чтобы я был. Из-за этого я чувствую себя почти живым. Неописуемое удовольствие, я теперь твой вечный должник, хотя сам понимаю, что ты не нарочно стараешься, просто так устроен, и все. Редкий талант, уникальный. Мало кто умеет так смотреть на окружающий мир, что тот себя превосходит, становится чем-то большим, чем был. Ладно, сам когда-нибудь разберешься, в чем твоя сила. Или не разберешься. Все равно ты прекрасный, таким и останешься. Больше всего на свете сейчас жалею, что не могу тебя обнять.

И вопреки сказанному, тут же обнял, вернее, положил руки ему на плечи. Руки были нормальные, человеческие, в смысле, не призрачные, не полупрозрачные, как у Тониных приятелей-мертвецов, но Эдо все равно не почувствовал прикосновения. Ни тепла, ни холода, ни электрического разряда, ни даже какого-то смутного трепета – вообще ничего.

Мертвец в белом пальто рассмеялся, с явным удовольствием разглядывая растерянного Эдо, который настолько не знал, как на все это реагировать, что напрочь утратил дар речи – не только чудом вернувшейся к нему доимперской, а вообще сразу всей. Подошел к стойке, сказал бармену:

– Покури для меня, любовь моей жизни. Срочно! Погибаю – хочу курить.

Бармен достал из-под стойки здоровенную сигару и закурил. Обычно такие сигарищи зверски воняют, но от этой запаха не было. Эдо, как ни принюхивался, не почувствовал ничего.

Красавчик блаженно зажмурился:

– Теперь совсем хорошо. Кури, пожалуйста, дальше. И выпить налей. Сам не знаю, чего, но побольше. И покрепче.

– Например, стакан лунного рома? – предложил бармен, выпустив очередное облако дыма.

– Договорились. Стакан сейчас и бутылку с собой. И нашему гостю тоже чего-нибудь дай. Поделись своими запасами, неохота еще куда-то за выпивкой для него идти. И выдай нам три… нет, четыре сигары. Чтобы хватило на долгий пикник. Главное, счет не забудь отослать Марине. Не вздумай бесплатно меня угощать.

Повернулся к Эдо, сказал:

– Меня зовут Сайрус. А как тебя, не спеши говорить. В мое время была примета: чем меньше мертвых знают тебя по имени, тем дольше ты будешь жить. Дурацкая, как все деревенские суеверия, нет тут никакой связи, ее просто не может быть, но в детстве я в эту чушь свято верил. И сейчас внезапно снова поверил. Только «мертвые» это теперь я. А тебе надо жить очень долго – вон ты какой полезный! Поэтому свое имя никому здесь не говори. Будут обижаться, скажи: «Сайрус не велел», – и точка. Все обиды на этом сразу закончатся. Давай, вставай, прогуляемся к морю. В такой толпе не сможем спокойно поговорить.

Дар речи к Эдо пока не вернулся. Но обвести изумленным взглядом совершенно пустое помещение ему оказалось вполне по силам. Где толпа? Какая толпа?!

– Ну так отдыхают же люди, им сейчас неохота быть видимыми, я один тут такой любитель свое распрекрасное тело за собой повсюду таскать, – скороговоркой объяснил Сайрус. – Давай, поднимайся. Пойдем в отличное место. Только чур, ты будешь для меня курить.

На этом месте к Эдо наконец-то вернулся дар речи. Сказалась многолетняя привычка сразу предупреждать заказчика, что его квалификации может оказаться недостаточно для запланированных работ.

– Я не умею, – признался он.

– Да ладно! – почти возмутился Сайрус. – Что, вообще никогда в жизни не курил?!

– Я для других курить не умею, – объяснил Эдо. – Только сам для себя.

– Тогда все в порядке. Тебе ничего уметь и не надо. Сигара сама все сделает. Будешь курить, как обычно, просто ничего не почувствуешь. Все почувствую я!


– Ну вот, пришли, – сказал Сайрус, остановившись на краю длинного пирса. – Люблю это место. Здесь можно сидеть, свесив ноги в море… Нет-нет, ты сюда не садись, промокнешь, тебе не понравится. Говорят, сейчас по ночам не особо тепло; я холода, сам понимаешь, не чувствую, но на слово верю. Зачем бы людям мне про погоду врать? Лезь туда, – он показал на большой камень, стоявший чуть сбоку. – Как на троне будешь сидеть.

Убедившись, что Эдо устроен, Сайрус уселся на краю пирса, так что ноги оказались в воде по колено. Восхищенно присвистнул:

– Ну ничего себе! Я сейчас не только влагу, а даже прохладу чувствую. При жизни мне мерзнуть не нравилось, но с непривычки шикарное ощущение! А все потому, что ты меня своим взглядом дополнительно утвердил.

– Про взгляд охренеть вообще, – откликнулся Эдо. – Правда, что ли, из-за меня все наполняется каким-то дополнительным смыслом? Только потому, что я внимательно посмотрел? И ты, пока я на тебя смотрю, как бы немножко жив? Я ничего специально не делаю, не стараюсь, а оно все равно так работает? Само по себе?

Сайрус только плечами пожал. Дескать, можешь не верить, мне-то что.

– Совершенно невозможно эту информацию переварить, – вздохнул Эдо. – Но тогда получается, я очень удачно себе занятия подобрал! В одной жизни искусство исследовал, в другой путешествовал и смотрел на окружающий мир. И – как ты сказал? – дополнительный смысл в это все своим взглядом впечатывал? Именно туда, куда надо. Понимал бы, что делаю, все равно не выбрал бы лучше. Ай да я!

– А в третьей жизни сидишь тут со мной, – подхватил Сайрус. – Тоже грамотное вложение, оценишь еще. Теперь еще закури для меня. И давай, рассказывай про непонятное, которое с тобой стряслось. Мне как раз позарез надо узнать хоть о чем-нибудь непонятном. Заскучал я в последнее время. Здесь у нас не то чтобы много по-настоящему интересных происшествий и новостей.

Сигара оказалась совсем никакая. Не просто без вкуса и запаха, самого процесса курения он тоже не чувствовал, просто держал сигару во рту и дышал. Но дым клубился, а Сайрус жмурился от удовольствия, как кот, которого чешут за ухом. Приятно было смотреть.

– Я, похоже, с Другой Стороны сюда попал, – наконец сказал Эдо. – Из Барселоны. Наверное. Но может, просто во сне – из сна? Сам не знаю. Не разобрался пока.

– Да точно не во сне. Сновидцы совершенно иначе выглядят и ощущаются. И просыпаются с полпинка. Можешь мне верить, я в этом деле собаку съел. А из Барселоны – вполне обычное дело, почему нет. К нам часто оттуда люди приходят. Ну как – часто. Год на год не приходится, иногда чуть ли не раз в неделю кого-то приносит, иногда месяцами никого нет.

– Но Элливаль не граничный город, – растерянно заметил Эдо. – Здесь же нет открытых проходов. И на Другую Сторону отсюда могут ходить только мертвые. У нас это считается аксиомой. А на самом деле не так?

– Отсюда – да, только мертвые, – подтвердил Сайрус. – Живым не пройти. Так не всегда, кстати, было. Побочный эффект успешной попытки обеспечить вечную жизнь мертвецам. Поначалу для мертвых проход тоже был закрыт, но мы эту проблему решили. И не могло быть иначе, мы ради дополнительного развлечения мир перевернем. А прогулки по Другой Стороне вполне ничего себе развлечение. Я сам когда-то часто в Барселону ходил; правда, потом надоело. Как по мне, на Другой Стороне без настоящего тела делать особо нечего. Там надо не видами любоваться, а пускаться в загул и кутить! Но люди из Барселоны к нам попадают, с той стороны проход не закрыт. Причем обычные люди, не маги какие-нибудь. У них нечаянно получается, сами не понимают, как их сюда занесло. В общем, совершенно нормально, что ты из Барселоны сюда пришел. Не ты первый, не ты последний. И что не знаешь, как это у тебя получилось, тоже нормально. Я с многими пришельцами говорил, расспрашивал, как для них выглядело путешествие. Так вот, похоже, по дороге со всеми случается помрачение, или как это сейчас называют – транс? В общем, полубессознательное пребывание между двумя реальностями, когда ты еще не здесь и уже не там. А у тебя как было? Помнишь хоть что-нибудь?

– Я, как минимум, пару часов бродил по совершенно пустой Барселоне, – сказал Эдо. – Район Эшампле, ну или просто похож; на самом деле, я же Барселону почти не знаю, раньше всего один раз туда приезжал, на три дня. В общем, район, похожий на Эшампле, ранний вечер, а вокруг – дома с темными окнами. И ни машин, ни людей, никого. И невозможно выбраться, сколько ни ходил, вокруг все те же ровно расчерченные кварталы, как будто кроме них в городе, да и во всем мире нет ничего. Я, собственно, поэтому думал, что может быть, мне все просто приснилось. На сон было гораздо больше похоже, чем на явь. Такой типичный умеренно неприятный кошмар. Наконец я вспомнил, что у меня есть плеер, включил, и кошмар перестал быть кошмаром. Под хорошую музыку мне почти все равно, где ходить. А потом плеер сел, и я обнаружил, что больше не хожу по темным пустым кварталам, а сижу на берегу. Море ботинки лижет, вокруг огни, а на горизонте маячит сооружение, подозрительно похожее на Веселое Колесо Элливаля… Ты не против, если я теперь для себя покурю?

– Да кури, конечно, – улыбнулся Сайрус. – Я потерплю.

Отхлебнул из бутылки своего мертвецкого лунного рома. Долго молчал, наконец сказал:

– По-настоящему непонятно в этой истории совсем другое. Ты же не тамошний, а наш! Я имею в виду, родился не на Другой Стороне. Виленский же, да? Я тебя помню почти ребенком, когда ты сюда на каникулы приезжал. И вдруг ты оказываешься в Барселоне, причем, по твоим словам, не впервые – но как?! Вы что, научились выходить за черту граничного города, не теряя память? Не утрачивая себя? И храните это умение в тайне? А почему? Что в этом такого секретного? Почему не похвастаться и не научить остальных?

– К сожалению, не научились. Было бы отлично, но нет. Просто со мной случилась история. Говорят, уникальная. Прецедентов вроде бы не было до сих пор.

– Чему именно не было прецедентов?

– Я однажды покинул пределы Граничного города. И почти восемнадцать лет прожил на Другой Стороне – как все наши, сгинув, живут. С новой судьбой, биографией, без намека на память о настоящем себе. А однажды во сне вернулся домой на желтый свет Маяка – знаешь, что это означает?

– Знаю, – кивнул Сайрус. – Я в свое время вашим Маяком интересовался. Прочитал о нем все, что нашел, и ваших людей расспрашивал, когда они к нам приезжали. И поэтому теперь не понимаю вообще ничего.

– А никто не понимает, – усмехнулся Эдо. – Начиная с меня самого. Сперва я пошел на этот сраный желтый свет и стал человеком Другой Стороны – окончательно, целиком, с потрохами. А потом человек, которым я стал, приехал погулять в тот Вильнюс, который на нашей Другой Стороне. И так хорошо погулял, что вернулся оттуда домой. Не на свет Маяка, его я не видел. А в трамвае. Точнее, на игрушечном поезде, который по дороге превратился в трамвай.

– Охренеть.

– Да еще бы. Я с тех пор в таком состоянии постоянно живу.

– Давно я так никому не завидовал! – признался Сайрус. – Хотел бы я такую судьбу!

– Вот ты понимаешь, – невольно улыбнулся Эдо. – Если бы мне в юности какая-нибудь гадалка сказала, как моя жизнь сложится, я бы от ужаса чокнулся. А сейчас даже рад, что так получилось. Дай мне волю изменить прошлое, ничего не стал бы менять. Хотя поначалу был лютый ужас: вернуться-то я вернулся, но так и не вспомнил вообще ничего. Мне рассказали, кто я такой, я это принял на веру. Заново со всеми друзьями перезнакомился, все свои напечатанные работы внимательно изучил. Плюс нашел старые записи – конспекты, заметки, дорожные дневники. Копался в них, знаешь, как слепой стал бы абстрактные скульптуры руками ощупывать, даже без особой уверенности, что это именно скульптуры, а не кривые деревья или обломки скалы. Но потом понемногу стал вспоминать. Здесь, кстати, до хрена сразу вспомнил, в один момент. Все наше с другом элливальское лето, дорогу сюда и обратно, даже часть событий, которые случились потом. И язык же! До сих пор ни слова доимперской речи не помнил, а тут, сам видишь, сразу заговорил.

– С ума сойти, – заключил Сайрус. – А я-то, дурак, думал, что мне больше никогда не будет по-настоящему интересно. Типа все интересное уже успело случиться за четыре тысячи лет…

– Четыре тысячи! – ахнул Эдо.

– Да. Я уже довольно долго… – что делаю? Каким словом процесс моего бытия обозначить? Ну, предположим, живу.

– Слушай, – спросил Эдо, – а в Барселону отсюда живому совсем-совсем не пройти? Или все-таки можно попробовать выбраться вашим путем?

Этот вопрос надо было задавать первым делом, он и хотел, да все не решался, откладывал. И вот наконец спросил, как в ледяную воду нырнул.

– Без вариантов, – твердо ответил Сайрус. – Материальное тело нашими тропами не провести. А тебе очень надо? У тебя там ценные вещи остались? Ничего не поделаешь, придется забить.

Эдо взял флягу с крепкой зеленой шарамбой. Выпил залпом несколько глотков, сколько смог, как лекарство. Больше нечем было себе помочь.

Сказал нарочито небрежно, хотя от ужаса в глазах было темно:

– Ладно. По крайней мере, узнаю, что на самом деле случается с человеком, который превращается в незваную тень.

– С чего вдруг ты это узнаешь? – удивился Сайрус.

– Ну так тело у меня теперь, как у обычного человека Другой Стороны. Может, чуть повыносливей. Мой рекорд на Этой Стороне – примерно восемь часов. Потом начинаю понемножку таять. Дома-то нет проблем, можно сразу вернуться на Другую Сторону. А здесь этот финт у меня не пройдет.

– Вот это номер! – присвистнул Сайрус. – Говоришь, восемь часов? А здесь ты уже сколько? Примерно около двух? Да, за шесть часов ты ни до какого Граничного города отсюда не доедешь. И за восемь бы не успел. Лиловая пустыня, зараза, здоровенная. И после нее еще долго нет никаких городов.

– Да, я знаю, – кивнул Эдо. – Географию в школе учил. Обидно, конечно. Совсем не так я представлял себе отпуск мечты.

Больше всего на свете он хотел заорать: «Ну придумай же что-нибудь! Ты же местный! Ты старый! Ты мертвый! Мертвые должны быть умнее живых!» Но и сам понимал, что орать бесполезно. Вместо этого просто спросил:

– Для тебя еще покурить?

– Покури, дело хорошее, – согласился Сайрус.

Дождался, пока Эдо раскурит сигару, и вдруг соскользнул с края пирса в воду – весь, целиком, с головой. И так долго не возвращался, что Эдо заподозрил неладное: он, что ли, так ушел, не прощаясь, чтобы сантименты не разводить? Это он зря, – думал Эдо, по инерции продолжая затягиваться несуществующим дымом дурацкой мертвецкой сигары. – Лучше бы сперва подсказал, где у них в Элливале сейчас можно зарядить плеер. Или новый купить, если здесь проблема с зарядками для техники с Другой Стороны. Причем еще надо найти такой, чтобы мою флешку читал. Плохо, что ночь. Но может, есть лавки, которые работают круглосуточно? Должны быть. Обязаны! Я всегда был везучий, так пусть повезет еще раз. Нельзя мне без музыки исчезать, без музыки от меня точно ничего не останется, совсем пропаду. А с плеером по берегу моря, может, сам не замечу, как в какой-нибудь рай для таких как я дураков забреду. И еще обязательно надо найти телефон. Но с телефоном проще, тот парень из бара наверняка разрешит от него позвонить. Номер Ханны-Лоры я помню. И Кары. До кого-то из них обязательно дозвонюсь. Расскажу, что случилось, попрошу, пусть придумают какую-нибудь убедительную историю для Тони Куртейна, почему я снова исчез. Например, меня пригласили в некое тайное общество, обещали сделать бессмертным жрецом, у меня на радостях крышу сорвало, я согласился на все условия, и теперь никто меня не увидит и не услышит, как минимум, ближайшие триста лет… Пусть Тони думает, что я гад и засранец, опять куда-то сбежал, ему не сказав ни слова, даже не попрощался, скотина, но у меня все отлично. Это самое главное. Потому что если он правду узнает, что я тупо в незваную тень превратился, вот тогда ему точно трындец.


Пока он думал о плеере, телефоне и Тони Куртейне, Сайрус вынырнул. Вылез на пирс, лег на спину, сказал:

– Спасибо, любовь моей жизни. Это уже практически оргия: одновременно курить и быть мокрым! Еще ни разу такого не пробовал. Сладчайший разврат.

Эдо рассмеялся от неожиданности. И подумал: господи, как же жалко, что сейчас рядом нет Тони! А то была бы у нас новая любимая шутка – «элливальский разврат».

– А ты очень хочешь узнать, что случается с человеком, который превращается в незваную тень? – спросил Сайрус. – Прямо больше всего на свете? Настолько, чтобы ради этого умереть?

– Вообще не хочу, – честно сказал Эдо, потому что уже задолбался притворяться героем. – Жил бы дальше без этого знания. И отлично бы жил! Но поскольку превращение в незваную тень неизбежно, пытаюсь хоть какие-то положительные стороны в этом найти.

– Да ладно тебе, – отмахнулся Сайрус. – Какое может быть «неизбежно», когда ты со мной связался? Расслабься, любовь моей жизни. И выпей на радостях. Еще не конец.

18. Зеленый паук

Состав и пропорции:

светлый ром – 30 мл;

зеленый мятный ликер «Crème de menthe» – 15 мл.


В стопку (шот) налить ром, потом мятный ликер.

Зоран, Кара

На четвертый день он все-таки позвонил Каре. Очень стеснялся ее беспокоить, но Кара сама говорила: «Если тебе однажды захочется снова пойти на Другую Сторону, пожалуйста, сперва позвони мне».

Все равно звонить было ужасно неловко, потому что проблема была не по Кариной части, дело заключалось не в самой Другой Стороне. То есть Зоран при случае с удовольствием там бы еще прогулялся, но это не называется «хочется». Совсем другого сейчас хотелось ему.

Оказалось, зря мучился: Кары на месте не было. Сам бы мог догадаться, что вот так сразу до нее не дозвонишься, всем известно, что Кара безвылазно сидит на Другой Стороне. По телефону ответил ее секретарь, пообещал, что Кара обязательно перезвонит, как только вернется. Прошло еще три дня, и Зоран понял, что о нем просто забыли. Что совершенно нормально при таком количестве настоящих серьезных дел.

* * *

Ну и что теперь делать? – спрашивал себя Зоран. Хотя ясно, что – выполнять обещание. Сказал: «побегу вас искать», – вот давай беги и ищи. Благо технически – не проблема. Многие контрабандисты за небольшую плату водят на Другую Сторону тех, кто сам не умеет, это известно всем.

Ладно, предположим, проведут меня на Другую Сторону, и что дальше? – думал Зоран. – Как ее там искать? Куда идти? Или надо не гадать заранее, а на судьбу положиться? Захочет – снова столкнет нас нос к носу. А если все-таки не столкнет? Что тогда делать? Как там вообще людей разыскивают? Не пропавших без вести, с таким везде сразу идут в полицию, а просто потерявшихся старых друзей? Вот бы Карин номер на Другой Стороне у кого-то узнать. Эдо Ланг ей там звонил, но он же вроде уехал. По крайней мере, говорил, что собирается уезжать. А может, записаться на прием к начальнице Граничной полиции? Вдруг она мне поможет? Люси говорила, они с Ханной-Лорой друзья.

Так ничего и не придумал, только совсем извелся. Сам себя не узнавал. Никогда таким нерешительным не был. Если чего-то хотел, не объяснял себе целыми днями, почему это невозможно, а шел и делал, что мог.

Неизвестно, сколько бы еще так маялся дурью, но Кара вдруг позвонила – среди ночи, в половине второго. Спросила: «Не спал? – И, не дожидаясь ответа, сказала: – У меня, дорогой, совершенно идиотское расписание. Вот прямо сейчас могу к тебе в гости приехать. Время для визитов неподходящее, это я и сама понимаю, но черт меня знает, когда получится в следующий раз».

Зоран так обрадовался, что даже не сразу вспомнил, как сказать «приезжай». Получилось что-то странное: «Дођи до мене», – сам не понял, на каком это языке[10]. Как будто из трех, которые знал, слепил что-то среднее. Но главное, Кара все равно ухватила суть, предупредила: «Мне четверть часа добираться, у тебя как раз есть время спрятать в погреб всю выпивку. Или наоборот, оттуда достать».

Достал, конечно. Открыл бутылку контрабандного светлого рома, налил себе рюмку, выпил залпом, чтобы язык развязался, потому что недостаточно просто увидеть Кару, с ней надо будет говорить.


Язык оценил подношение, развязался как миленький. Открыв дверь Каре, Зоран прямо на пороге спросил:

– Ты же Люси знаешь? Девчонку с Другой Стороны? Она говорила, вы знакомы.

– Знакомы, – кивнула Кара. И помрачнела при этом так, словно Люси была неуловимой преступницей или просто ее личным врагом. Но тут же улыбнулась: – Люси отличная, очень ее люблю. А ты-то с ней когда успел познакомиться?

– Неделю назад на ярмарке, на площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов. То есть, на самом деле, познакомился еще раньше, осенью. Как раз перед выставкой. Кстати, на той же ярмарке. Она мне посоветовала попробовать белый мускатный глинтвейн. Я его выпил и убежал рисовать, потом жалел об этом ужасно. А неделю назад встретил ее опять. Мы весь вечер проговорили, и Люси пообещала завтра же мне позвонить. Но пропала. И это странно, потому что… ну, она не из вежливости обещала. Было видно, что тоже хочет снова увидеться, я ж не совсем дурак. Но она больше не появлялась. Я подумал, может, с ней что-то случилось? И мне надо самому пойти на Другую Сторону? Но я понятия не имею, как ее там искать. Она не оставила номер тамошнего телефона, да я и не спрашивал, просто в голову не пришло. А теперь не знаю, что делать. Решил для начала тебя спросить, хотя сам понимаю…

– Не знаю, что ты там понимаешь, – перебила его Кара, – но правильно сделал, что мне позвонил. Я Люси неделю не видела, но знаю, что у нее все в порядке – жива-здорова, я имею в виду. А что к тебе сюда не приходит, это нормально… Эй, не надо так хмуриться, я не имею в виду, что от тебя все девчонки должны с воплями разбегаться. Наоборот! Лично я бы на ее месте, теряя туфли, на свидание прискакала. Просто не все от нее зависит. Она же с Другой Стороны. И, при всем уважении, не профи, вроде меня. И свет нашего Маяка не видит, потому что не здесь родилась. Здесь ее любят – я имею в виду, Люси любит сама наша реальность. И часто присылает за ней трамвай, на котором можно сюда приехать. Но «часто» не означает «как только она пожелает». Скажу больше, обычно бывает наоборот. Я имею в виду, когда человек начинает хотеть чего-нибудь слишком сильно, у него перестает получаться. Это железное правило. Хотеть тоже надо уметь.

Зоран просиял.

– То есть Люси не может прийти, потому что слишком сильно этого хочет? Серьезно? Вот настолько все хорошо?

– Ну, ты учти, точно-то я не знаю. Но вполне вероятно. Так часто бывает. Вернусь, сразу ей позвоню и спрошу.

Зоран сперва обрадовался, но тут же засомневался.

– Слушай, а может, не надо? Вдруг ей не понравится, что я тебе рассказал?

– Почему это ей не понравится? – удивилась Кара. – Совершенно нормально, что ты беспокоишься и общих знакомых расспрашиваешь, если она пообещала и не пришла. – Но тут же сама себя перебила: – А черт знает, может, ты прав. На Другой Стороне люди скрытные. Это мы о своих романах болтаем легко, потому что радостью приятно делиться. А у них все не так.

– Лучше я сам к ней пойду, – решил Зоран. – Дурак, что так долго тянул.

– Ни в коем случае! – рявкнула Кара.

Это было настолько на нее не похоже, что Зоран не рассердился, а растерялся. Спросил:

– Ты чего?

– Прости, – Кара закрыла лицо руками. – Что-то я совсем вышла из берегов. Ты человек свободный, имеешь полное право делать, что хочешь. Запретить я тебе не могу. Могу только попросить: пожалуйста, не ходи на Другую Сторону. С Люси я все улажу. Не волнуйся, я буду тактичной и деликатной. Просто предложу свою помощь, если трамвай перестал за ней приезжать. Честное слово, я ничего не испорчу. Положись на меня, подожди пару дней, вот увидишь, все будет отлично. Только сам на Другую Сторону не суйся. Не надо тебе туда.

– Но почему? – удивился Зоран. – Я же там уже был, и мне очень понравилось. Не рыдал от ужаса, как, говорят, новички обычно рыдают. Даже не загрустил. И свет Маяка видел, как положено. Если бы Эдо тогда тебя не позвал на помощь, мог бы и сам спокойно вернуться домой… Или, – внезапно сообразил он, – ты имеешь в виду, что у Люси на Другой Стороне своя жизнь? Муж, любовник? И я ее подведу, если в гости припрусь?

– Ой, вот это точно не горе! – рассмеялась Кара. – И не моя забота. Если у нее кто-то есть, я об этом не знаю. Говорю же, скрытные они там.

– А чего ты тогда так на меня орала? Что такого ужасного я сказал? Многие на Другую Сторону ходят. Вполне обычное дело, и законом не запрещено. Или думаешь, я захочу там остаться, потому что мне про нее сны часто снились? Но слушай, какое остаться. У меня весной новая выставка. Клаус хочет ее потом по всему миру возить, уже договорился с тремя какими-то галереями; я пока не вникал. А у меня еще конь не валялся. Считай, толком не начинал.

Зоран так разволновался, вспомнив про весеннюю выставку – пока готовы только восемь картин, из которых шесть на самом деле никуда не годятся, не к месту, не так, не о том, и с синим цветом до сих пор не разобрался, не дается, сколько ни смешивай, похоже, нужен какой-то особый пигмент – что временно забыл, о чем они говорили, чего он вообще от Кары хотел. Чтобы она ему синих красок на Другой Стороне купила? Контрабандисты их почему-то на продажу не носят, может Каре не очень сложно в лавку зайти?

Но потом все-таки вспомнил, что собирался искать на Другой Стороне не краски, а Люси. И спросил:

– А может, ты сама меня проведешь? Ну, все равно же будешь отсюда на Другую Сторону возвращаться. И меня прихватила бы заодно. Я там не стану задерживаться, только позвоню Люси, встречусь с ней ненадолго, если она захочет. А потом, честное слово, сразу домой.

Кара молча налила себе полную рюмку рома, поднесла к губам, но в последний момент передумала, поставила на стол, закрыла лицо руками и так долго сидела, что Зоран почти испугался. Спросил:

– Слушай, я что, обидел тебя этой просьбой? Или такое считается должностным преступлением? Прости, я не знал.

Кара отрицательно помотала головой. Но рук от лица не отняла. Из-за этого голос звучал глухо, и Зоран едва разобрал, как она говорит:

– Так не пойдет. Хреновая из меня охранница. Отродясь никого по рукам и ногам не вязала, нечего и начинать.

– Это ты мне? – удивился Зоран.

– Себе. И, вероятно, Небесной Канцелярии, если она такими пустяками интересуется, – все так же глухо ответила Кара.

Но наконец отняла руки от лица. Снова взяла свою рюмку, покрутила в руках, зачем-то посмотрела на свет, недовольно поморщилась, вернула на стол.

– Я не хочу, а ты выпей. С меня пример не бери. Мне сейчас нужна трезвая голова, а тебе пьяная. Ни в коем случае не наоборот.

– А это нормально, что я тебя совершенно не понимаю? – вежливо спросил Зоран. Но рому себе налил.

– Нормально, – усмехнулась Кара. – Я бы на твоем месте тоже не понимала. Решила бы, совсем спятила старая дура, сама не знает, что говорит.

– Ну, к такой абсурдной концепции я все-таки вряд ли когда-то приду, – невольно улыбнулся Зоран.

– Спасибо, дорогой, – вздохнула Кара. – Знал бы ты, как мне сейчас трудно. Но я твердо намерена это исправить. Пусть лучше трудно будет тебе.

Подмигнула ему и рассмеялась. И наконец превратилась в нормальную Кару, ту, которую Зоран знал.

– Тебе Эдо Ланг о себе рассказывал? – спросила она.

– Немного, – кивнул Зоран. – Но я и раньше про него знал. Чего только не наслушался! О его возвращении многие до сих пор говорят.

– Еще бы. Финал у его истории уникальный. Но начало вполне обычное. Такое происходит со всеми, кого забирает себе Другая Сторона. Наши люди там не просто забывают свою здешнюю жизнь, но получают взамен новые воспоминания. И доказательства, и свидетельства. У них и деньги, и документы, и знакомства, и новые знания, и профессия сразу есть. И там, не знаю, сувениры из детства, письма из дома, дипломы, публикации, дневники. Только семьи не бывает, сколько историй забвения слышала, каждый обязательно оказывался сиротой…

– Это все знают, – нетерпеливо перебил ее Зоран. – А ты правда думала, я не в курсе? Ну у меня и репутация! Это потому что художник? Но на самом деле я вполне вменяемый человек.

– Даже несколько чересчур вменяемый для такого крутого художника, так о тебе говорят, – улыбнулась Кара. – Я на всякий случай спросила. Ну, вдруг тебе такое неинтересно? И ты информацию мимо ушей пропускал. Ладно, поехали дальше. Штука в том, что с людьми Другой Стороны у нас иногда случается то же самое. Некоторые из них не превращаются в незваные тени, а остаются тут жить. И при этом тоже все забывают. И тоже получают взамен новую память, судьбу, биографию, документы, свидетельства очевидцев и другие доказательства собственной подлинности. В общем, совершенно новую жизнь. С одной, но существенной разницей: у нас своих сгинувших помнят, ждут и надеются, что они однажды вернутся. А с Другой Стороны люди исчезают бесследно. Не оставляя памяти о себе.

– Вот о таком я точно не слышал, – Зоран озадаченно покачал головой.

– Да никто не слышал. А если вдруг даже услышит, подумает: так не бывает, сказки, фантазии, миф. И ничего не докажешь. Такое обычно без свидетелей происходит. И все вокруг совершенно уверены, что новичок здесь с рождения жил. Его даже бывшие одноклассники на улице, если что, узнают. Об остальном нечего и говорить.

– Но зачем? – спросил Зоран.

– Что – «зачем»?

– Зачем это нашей реальности – забирать каких-то людей себе? Своих, что ли, не хватает? Полно же вокруг народу! Про Другую Сторону говорят, она хищная. Ей лишь бы захапать чужой кусок. И наша, получается, тоже такая?

– Можно и так сказать, – пожала плечами Кара. – А можно сказать, что это любовь. Какой хороший, хочу! – и точка. Второе, как по мне, больше похоже на правду. Все-таки у нас очень редко что-то подобное происходит. И мне это более чем понятно: каким бы огромным ни было сердце, все равно невозможно влюбляться во всех подряд!

– Ну ничего себе, – вздохнул Зоран. – А что потом с этими людьми происходит? Так и живут здесь до самой смерти? Их никто не спасает? На Другой Стороне же нет Маяка?

– Нет, – согласилась Кара. – Там такое никому бы и в голову не пришло. Они же вообще не верят в наше существование. Если кто-то из тамошних здесь побывает, вернется домой и станет про нас рассказывать, может вообще загреметь в дурдом.

– Куда загреметь?

– В психиатрическую лечебницу. Это тамошнее жаргонное выражение – «дурка», «дурдом». Неважно. Факт, что нет у них Маяка. И спасать, ты прав, никто этих людей не будет. Да и незачем. Это же все равно, что от крупного выигрыша в лотерее спасать. У нас людям гораздо лучше живется. Это я тебе говорю, а все знают, что я на Другой Стороне помешана. В смысле, очень ее люблю. Настолько, что отпуск обычно беру покороче, чтобы не затосковать. Но надо принимать во внимание, что я там не просто так прохлаждаюсь, а работаю в Граничной полиции. А Граничная полиция нашей Другой Стороны это – ууу! Чокнуться можно, как зажигают. Мне особо сравнивать не с чем, но Ханна-Лора говорит, они там даже круче, чем жрецы Черного Севера. Да чем любые наши жрецы! В общем, я – это я, поэтому у меня на Другой Стороне все отлично. А нормальному человеку там жить – совсем не подарок. Страха гораздо больше, радости меньше. И смерть там очень тяжелая. Не дай бог на Другой Стороне умереть!

– Ну надо же, – удивился Зоран. – Не знал, что на Другой Стороне так плохо живется. Вернее, слышал, но не придавал значения, мало ли что кому-то не нравится, у всех вкусы разные. Некоторые ругают даже Элливаль. Мне самому Другая Сторона показалась совершенно удивительным местом, прямо каким-то волшебным сном. Но я там всего пару часов погулял. И не один, а в хорошей компании.

– То-то и оно.

– Ладно, я тебя понял. Спасать никого не надо, живут здесь, и хорошо… А почему ты мне это рассказываешь? Я имею в виду, почему рассказываешь именно сейчас? Как это связано с Люси?

Кара отвернулась к окну. Долго о чем-то думала. Наконец неохотно сказала:

– Да не с Люси. С тобой.

– Как – со мной? Ты серьезно?

– А это на твое усмотрение. Может, серьезно, а может просто тебя дразню. Как решишь, так и будет. Выбирай.

– Что? Из чего выбирать?

Кара криво улыбнулась, взяла свою рюмку, залпом выпила ром. Накрыла рюмку ладонью, и та исчезла – прямо у Зорана на глазах.

– Старинный фокус, – сказала она. – Дед научил когда-то. Могу на ярмарках выступать. А выбирать… Смотри, такие два варианта. Первый: все, что я сейчас рассказала, это история про тебя. И второй: это просто мои фатазии. Слишком долго работаю на Другой Стороне. Психика не справляется. Старая я уже.

Она что-то еще говорила, но Зоран не слушал. Не потому, что не хотел – еще как хотел! Просто в ушах у него стоял оглушительный звон. И не только в ушах – в голове, во всем теле, вокруг, повсюду. Ничего, кроме этого звона, не было. Весь мир звенел, дрожал и вибрировал, как будто превратился в огромный колокол, а Зоран был его языком. И этот звон каким-то непостижимым, но несомненным образом стал подтверждением Кариных слов.

Кара протянула руку, вытащила из его рукава пропавшую рюмку, повертела перед носом – дескать, смотри, чего. Как ни странно, это подействовало. Закончился звон.

– Выпьешь? – спросила Кара. – Тебе налить?

Зоран молча кивнул, выпил ром, не ощущая ни вкуса, ни крепости. Наконец сказал:

– Не может быть, что я там не был художником. Вот просто не может такого быть.

– Так художником и был, – улыбнулась Кара. – Не таким известным, как здесь, но таким же хорошим. В этом смысле ты остался собой. Эдо Ланг говорит, тебя наша реальность потому и похитила. Надоело ей, что на Другой Стороне художники круче. Цап – и самого лучшего забрала себе…

– Эдо Ланг говорит? Он что, знает? – изумился Зоран. – Так это, что ли, устроил он?!

Кара рассмеялась, явно довольная тем, как складывается разговор. Сказала:

– Обязательно расскажу Эдо, что ты его заподозрил. Он обрадуется, что настолько сильное впечатление на тебя произвел. Но при всем уважении к Эдо Лангу, ему такое слабо. И вообще кому угодно. Это, знаешь ли, не человеческие дела. Эдо просто оказался свидетелем.

– Свидетелем?

– Да. Одним из свидетелей. Так получилось. Он твою выставку на Другой Стороне развешивал…

– Как?! – перебил ее Зоран. – И там?!

– Такой уж ты везучий, – кивнула Кара. – В двух реальностях сразу лучшего инсталлятора себе оторвал. В общем, он тебе помогал, вы подружились, и Эдо тебя познакомил с Люси, чтобы она для тебя экскурсию провела.

– С Люси?! Он меня познакомил с Люси? Я познакомился с Люси на Другой Стороне? – не веря своим ушам, переспросил Зоран. И почти помимо воли расплылся в улыбке: – Так вот почему мне показалось, что я ее всю жизнь знаю. А я, дурак, решил, что видел ее во сне.

– Считай, так и было, – пожала плечами Кара. – Прежняя жизнь для нынешнего тебя и есть что-то вроде сна. В том сне ты познакомился с Люси, и она повела тебя на экскурсию. И в разгар экскурсии к вам приехал трамвай с Этой Стороны. С Люси и прежде такое случалось. Она уже не раз привозила к нам своих экскурсантов, а потом аккуратно уводила обратно, за что ей большое спасибо. Наша реальность всегда рада гостям с Другой Стороны, и им такие прогулки на пользу. Людям Другой Стороны позарез нужны чудеса. Как воздух. Жить на Другой Стороне совсем без чудес – все равно что через тряпку дышать. В общем, Люси тогда решила – клиент приезжий, город толком не знает, вообще ничего не поймет, не заподозрит неладное, не испугается, отлично проведет время. И потащила тебя в трамвай. А когда вы вышли на площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов, ты вдруг достал из кармана наши местные деньги, заплатил за глинтвейн, выпил его, попрощался, сказал, скоро выставка, работы по горло. Сел в машину и укатил. Люси тогда чуть не чокнулась, хотя знала от Ханны-Лоры, что такое порой случается. Но одно дело знать о чем-то теоретически, и совсем другое, когда теория становится практикой прямо у тебя на глазах.

– Ярмарка, Люси, белый мускатный глинтвейн, – повторил Зоран. – Значит, все случилось прямо тогда? В тот самый вечер? Ну ничего себе! Слушай, но как же картины?

– Что – картины?

– У меня тогда почти все было готово к выставке. Я, конечно, кучу всего в последний момент доделывал, как всегда, но именно что доделывал, а не с нуля начинал. И теперь получается, что мои картины на самом деле не мои? Их реальность сама создала и мне подсунула? Это она настоящий художник, а не я?

– Точно сказать не могу, – ответила Кара. – Я же твою историю знаю только с чужих слов. Но Эдо Ланг говорил, большая часть картин на выставке в «Эпсилоне Клауса» – те же самые, которые он на Другой Стороне тебе помогал развешивать. А некоторые новые. Но это как раз понятно, ты же за неделю еще что-то нарисовал. То есть ты не голышом, как все добрые люди, а с приданым здесь появился. Что само по себе совершенно немыслимо. Хотя в твоей истории все немыслимо. Абсолютно все.

Зоран налил себе рома. Выпил, снова ничего не почувствовав. Сказал:

– Это ужас, конечно. Но какое же счастье! Не могу объяснить, почему это счастье, но совершенно точно оно. Реальности я, значит, понравился. Забрала меня вместе с картинами! Вот это, я понимаю, поклонница! Две жизни у меня оказалось, ну надо же. Две судьбы.

– Эдо был совершенно прав, – вздохнула Кара. – Он же с самого начала меня убеждал, что надо все тебе рассказать. Говорил: «Зоран крутой художник, он с двумя судьбами справится. Такому обязательно надо все о себе знать». А я считала иначе. Думала, надо тебя беречь. Получается, зря.

– А кстати, как живут с двумя судьбами? – спросил Зоран. – Я имею в виду, после того, как об этом узнают? Как мне теперь надо себя вести? Стараться прожить обе сразу? То здесь, то там, как живет Эдо Ланг?

– С Эдо все-таки совсем другая история, – нахмурилась Кара. – Никогда прежде такого не было, чтобы кто-то вернулся домой после того, как пошел во сне на желтый свет Маяка. Он то здесь, то там живет поневоле. Выбора у него нет. У тебя, кстати, тоже нет, но в другом смысле. Ты теперь здешний. Весь, целиком. Без вариантов. Не хотела тебе говорить, но какого черта, если уж начала, надо рассказывать все… Ты давай, выпей еще, дорогой. Не помешает. За упокой художника Зорана Беговича, который жил на Другой Стороне. Это, милый мой, не метафора. Когда ты оказался у нас, твоя выставка на Другой Стороне не исчезла, как это обычно бывает, а осталась висеть на месте. Только твое имя на афише было в траурной рамке. Умер ты там. То есть на самом деле не умер, просто реальность так себе объяснила твое отсутствие. Молодец, выкрутилась. Событие-то беспрецедентное. До сих пор никто не исчезал с Другой Стороны, оставив свидетелей, да еще и выставку с кучей картин.

– Вот это номер! – Зоран схватился за голову. – На Другой Стороне меня помнят, но считают покойником?

Кара молча кивнула. И поскольку уже поняла, что по-настоящему важно для Зорана, сказала:

– Зато картины твои там остались. Не исчезли бесследно. Оно, знаешь, стоит того.

– Да, – кивнул Зоран. – Понятия не имею, что я там рисовал, но пусть оно будет. Если из этого прошлого сегодняшний я получился, наверное, не сплошное фуфло.

Подлил себе рома. Выпил, уже не как воду, и вкус, и крепость наконец ощутил. Спросил:

– Ты поэтому не хочешь, чтобы я ходил на Другую Сторону? Потому что меня там считают покойником? И примут за призрака, если что?

– Это меня как раз меньше всего волнует, – улыбнулась Кара. – У тебя в Вильнюсе из знакомых только Эдо и Люси. Ну еще люди из галереи, организовавшие выставку, но они, максимум, просто подумают: «На кого-то похож мужик». Я опасалась, что ты там начнешь свою жизнь вспоминать и свихнешься. Напрасно, как оказалось: ты решил, что видел этот город во сне. А теперь боюсь, вдруг тамошняя реальность опомнится и захочет тебя вернуть? И бес его знает, как это будет выглядеть. Может просто в один момент станешь тамошним и забудешь, что было здесь? Вряд ли, на самом деле. Но всякое может быть. Мне, понимаешь, просто по-человечески жалко, что ты потеряешь свою нынешнюю прекрасную жизнь. А мы все – такого крутого художника. И просто отличного чувака. Хорошо же у вас с реальностью получилось: она тебя полюбила, ты здесь отлично прижился, сидишь счастливый, работаешь. Зачем тебе Другая Сторона?

– И Люси поэтому не приходит? – прямо спросил Зоран. – Потому что она свидетель? Ты ее попросила? Или она решила сама?

– Сама, – неохотно сказала Кара. – Я, конечно, служу в Граничной полиции, но не настолько дура, чтобы лезть в чужие дела. Люси ко мне советоваться приходила. Спрашивала, что будет, если ваше знакомство продолжится. Я честно ответила, что не знаю. Потому что я же правда не знаю. И никто не знает. В итоге, Люси решила, что надо тебя беречь. Ревела при этом – ох, ты бы видел!.. Только не вздумай ей говорить, что я рассказала. Она мне этого не простит.

– Ясно, – кивнул Зоран. – Ты ей скажи, пожалуйста, что беречь меня надо совсем от другого. У меня неделю все из рук валится. Сижу тут весь такой сбереженный, работать по-человечески не могу.

Цвета

Квитни-алхимик, вернувшись с Другой Стороны, стал парфюмером; другие этой профессии годами учатся, а он всего на несколько месяцев заперся в своей домашней лаборатории, и вдруг в бутике Ехиэля, у которого феноменальное чутье на сенсационные новинки, появились его духи. Экспериментальная партия, крошечные пробирки, шесть штук в коробке с почти неприлично конкретными, в лоб названиями: «Смех», «Река», «Фонарь», что-то еще и «Крик». И запахи странные, не то чтобы очень приятные, скорее, увлекательные, как хорошая книга, попробовать любопытно, но не на себе же такое носить. Сперва никто их не покупал, нюхали и уходили задумчивые, но в конце лета вдруг смели всю партию разом, практически в один день и оставили кучу заказов; Квитни, как положено настоящему гению, пожелания публики проигнорировал, в больших флаконах выставил на продажу только наименее популярный «Крик»; впрочем, и его раскупили мгновенно. А в самом конце осени появилась новинка под названием «Другая Сторона» – горький дым, сырая земля, подгнившие листья и что-то еще невнятное, от чего сперва содрогаешься, но после хочешь еще – и вот она мгновенно стала сенсацией, вошла, по словам Ехиэля, в историю парфюмерии на все времена. Рассказывали о старом контрабандисте, который, понюхав новинку, как младенец рыдал от счастья и ужаса, вспомнив свой первый переход; впрочем, имена называли разные, кандидаты в плаксы все с возмущением отрицали, так что, видимо, это была просто байка. Небось Квитни сам ее и придумал, он же в рекламе работал, когда жил на Другой Стороне.

Цвете духи не понравились, ушла, почти негодуя, словно вместо наслаждения ароматом ей навязали чужую мучительную проблему, которую надо решать. Но потом обнаружила, что каждый день, куда бы ни шла, выстраивает маршрут так, чтобы пройти мимо бутика Ехиэля, взять флакон «Другой Стороны», брызнуть чуть-чуть на руку, заново возмутиться – он сбрендил, таких духов не должно быть на свете, на Другой Стороне пахнет совсем не так! – а потом весь день тыкаться носом в запястье и… ну нет, не плакать. Для этого Цвета недостаточно старый контрабандист.

В итоге купила, конечно. Поставила эксперимент: перед выступлением надушилась так, что самой тошно стало. Решила проверить: как я буду вот с этим играть? Но чуда не вышло, играла как обычно, не хуже, но и не лучше, духи просто никак не повлияли на игру. Только все в тот вечер почему-то ей говорили: «не сердись», «не волнуйся», – хотя Цвета была спокойна, а старый друг прямо спросил, что случилось, и с облегчением рассмеялся, услышав честный ответ: «Сменила духи».


Потом оказалось, у модных духов есть одно удивительное свойство. Это Цвета не сама обнаружила, ей Эдгар сказал, а ему – кто-то из приятелей-контрабандистов, которому на Другой Стороне бросилась на шею совершенно незнакомая девчонка, почуяв в нем своего. Но это как раз обычное дело, многие новички теряют голову от радости, встретив на Другой Стороне земляка. Удивительно другое: девчонка в нем земляка опознала, а он в ней – нет, хотя человек, по словам Эдгара, опытный; впрочем, тут и опыта никакого не надо, на Другой Стороне сразу чувствуешь, кто тут свой. В итоге оказалось, что девчонка пошла на Другую Сторону, надушившись «Другой Стороной»; вроде даже не специально так выпендрилась, а просто очень эти духи полюбила и использовала каждый день. Ну, на самом деле неважно, почему она надушилась. Важно, что Эдгар, услышав историю от приятеля, решил проверить, так оно, или не так. Попросил Цвету ему помочь: взять флакон с собой и при нем, уже на Другой Стороне надушиться. Хотел почувствовать разницу. И действительно ее ощутил. Сказал: «Чокнуться можно, я же тебя сам только что сюда привел, но все органы чувств мне сейчас говорят, что ты – не наша, а обычная девчонка Другой Стороны».

Цвета тогда почти по-настоящему испугалась, как будто духи и правда могли превратить ее в человека Другой Стороны. В тот день гуляла без удовольствия, через силу, постоянно возвращалась на набережную убедиться, что по-прежнему видит свет Маяка. Но удостоверившись, что никакой опасной побочки у запаха нет, поняла, что теперь сможет сделать то, чего ей давно хотелось: попасть на концерт Симона так, чтобы он ее не узнал. Понятно же, что как ни переодевайся, ни гримируйся, каких ни заказывай париков, Симон сразу вычислит в зале землячку. И догадается, кто она. А Цвета этого не хотела. Ей было трудно с Симоном. Знала, что он на нее не сердится, но сама не могла простить – Симона за то, что стал свидетелем ее слабости, и себя за то, что так его подвела. Понимала, что это глупо, неправильно, и ей же от этого хуже, Симон верный друг и крутой музыкант. Очень хотела послушать, как они с ребятами там играют, и одновременно все внутри на дыбы вставало: не хочу смотреть, как они распрекрасно обходятся без меня! Но если Симон меня не узнает, то как бы и не считается, – думала Цвета. – И ребят наконец-то послушаю, и одновременно это буду как бы не я.


В общем, она решилась, спасибо духам. Полдня бегала по магазинам Другой Стороны, выбирая наряд. Что-то такое, чего бы она сама в здравом уме никогда не надела. И одновременно, чтобы выглядеть здесь, на Другой Стороне, нормальной. Такой, каких много тут.

Сперва хотела купить какой-нибудь дешевый аккуратный костюмчик, как будто офисная секретарша сразу после работы пришла, но в последний момент пожалела – не себя, а девочку с Другой Стороны, которой собиралась прикинуться, нарядила ее в черную кожу и джинсовое рванье, решила, пусть будет дерзкая, независимая, альтернативная, такая, с которой я бы могла подружиться, если бы судьба нас свела. К костюму добавила черноволосый парик, специально сама его уложила так, чтобы волосы дыбом стояли, и неожиданно очень себе понравилась – ай, хороша! Хоть всегда так ходи. В смысле, дома. И выступать теперь в таком виде буду, – весело думала Цвета. – Вот все охренеют, когда я выйду на сцену в драных штанах с Другой Стороны!


Формат выступления был не особо удачный. Ну или напротив, удачный, с какой стороны посмотреть. Симон с ребятами играли в Центре Современного Искусства, в рамках не то открытия, не то закрытия выставки, этого Цвета не поняла, да и разбираться особо не стала. Какая разница, по какому поводу у Симона концерт. Плохо тут было, что мало сыграли, всего пару вещей, и слушать их пришлось не сидя в концертном зале, а стоя в выставочном, в толпе, среди каких-то странных конструкций, вероятно – если уж как-то сюда попали – абстрактных скульптур. Но для Цветы недостатки оказались скорее достоинствами. Потому что Симон есть Симон, за пятнадцать минут выступления душу из нее вынул. Так что, может, и хорошо, что недолго, для счастья вполне хватило, больше – был бы уже перебор. И что за спинами пришедших раньше и вставших поближе ей почти не было видно Симона и его музыкантов, тоже отлично. Духи духами, а все равно нам с Симоном, – думала Цвета, – лучше не смотреть друг другу в глаза.

Убежала, как только умолкла музыка. Все-таки трудно поверить, что старый друг тебя не узнает, хоть с ног до головы чудесными духами облейся и десяток париков нацепи. А сейчас она с ним говорить еще не была готова. Знала, что разревется. Но не как раньше от стыда и досады, что сама все испортила, и теперь никогда не будет играть с Симоном, а просто от счастья – что Симон и его музыканты есть. Ей больше не было ни обидно, ни завидно, а если и было – чуть-чуть, по привычке – это не имело значения. Нас, крутых музыкантов, должно быть много, – думала Цвета. – Чем больше, тем лучше. Везде, и дома, и на Другой Стороне. Им здесь, на самом деле, даже нужнее. Вон как лица у людей разглаживались, пока слушали. И глаза сияли. Как будто они тоже наши. Никакой разницы не было в тот момент. Вот о чем обязательно надо сказать Симону, – думала Цвета, пока бежала вприпрыжку к большой реке, не потому что спешила вернуться домой – не спешила! – а просто так, от избытка, как в детстве, ей сейчас очень нравилось не идти, а бежать.

19. Зеленое проклятие

Состав и пропорции:

водка – 50 мл;

лаймовый энергетический напиток

«Gatorade» – 150 мл;

чистый спирт – 30 мл;

лед.


Бокал «хайбол» наполнить кубиками льда. Поочередно налить все ингредиенты. Подавать с длинной соломинкой.

Эдо

– Этот дом я сам когда-то построил, – сказал Сайрус, останавливаясь возле белоснежной одноэтажной виллы с крытой верандой. – Ну, строили-то каменщики и плотники, а я его заколдовал. Я тогда еще очень недолго был мертвым и колдовал почти как живой. Чего ты так смотришь? Не веришь, что мертвые тоже колдуют? Да, такое нечасто случается. И с немногими. Но я при жизни был, как теперь в школьных учебниках пишут, великим жрецом.

– Я никак не смотрю, – честно ответил Эдо, с трудом ворочая языком. – Смотрю – никак. Я нажрался с тобой, как школьник. Хуже, чем школьник. Шарамба эта ваша зеленая на голодный желудок – смертельный номер. Я сейчас прямо здесь упаду.

– Здесь лучше не падай, – посоветовал Сайрус. – Если что, я тебя, сам понимаешь, в дом не уволоку. Хотя бы поднимись на веранду, она уже территория дома. Но лично я бы на твоем месте постарался продержаться до комнаты, в постели лежать удобней, чем на полу. Пошли, я тебя провожу.

Эдо и правда был пьян так, что едва на ногах держался. Но это было какое-то странное опьянение, совершенно не похожее на то, к чему он привык. Легкость в теле невероятная, но совсем не веселая; впрочем, и не печальная. Никакая, как сигары для мертвецов. И мыслей в голове почти не осталось, а те, что были, не вызывали эмоций, хотя обычно, выпив больше, чем следует, он даже без особого повода испытывал бурю разнообразных чувств. А теперь равнодушно думал: «Я, наверное, все-таки таю, – и отвечал себе: – Ну и что?» Видимо, если перебрать шарамбы, спокойствие, которое наступает от первой рюмки, превращается в полное оцепенение. В лидокаиновый замогильный покой.

Ладно, по крайней мере, на ногах он пока стоял, не падал, хотя всю дорогу, пока шли через бесконечные пляжи, был уверен, что вот-вот упадет. Поднялся по ступенькам на веранду, зачем-то попытался их сосчитать. Досчитал до трех, потом то ли сбился, то ли просто ступеньки закончились, этого он не понял. Вошел за Сайрусом в дом. Придерживаясь за стену, побрел за ним по длинному темному коридору, ветвящемуся как лабиринт. Откуда-то из темного бокового прохода им навстречу вынырнула женщина со свечой. Посмотрела на Эдо, и лицо у нее стало такое испуганное, словно он был разбойником с окровавленным тесаком. А может быть не испуганное, а просто встревоженное. А может спокойное, или вообще не лицо. Или не было никакой женщины, она ему примерещилась. Приснилась, потому что он уснул на ходу.

Но женщина все-таки была. По крайней мере, Сайрус тоже ее увидел. Хотя, – вспомнил Эдо, – Сайрус что-то такое рассказывал, типа мертвецы умеют смотреть сны живых.

Ладно, неважно. Какая разница, была эта женщина, или нет. Факт, что Сайрус тоже ее заметил и сказал ей так ласково, словно они вчера поженились, и сейчас проживали свои лучшие совместные дни:

– Ты чего подскочила, Мариночка? Ничего не случилось. Я с гостем, он мне очень дорог. Ему надо поспать в нашем доме. И мне тоже надо, чтобы он здесь поспал, поэтому обсуждать тут нечего. Иди отдыхать, ни о чем не печалься. Я сам его провожу.

– Поняла, – ответила женщина со свечой. Сказала Эдо: – Добро пожаловать. Спасибо, что пришел в этот дом.

Тепло, сердечно сказала. Но по-прежнему выглядела встревоженной. И очень печальной, что бы там Сайрус ни говорил. Впрочем, возможно она только что задремала, а мы ее разбудили, – объяснил себе Эдо. – Спросонок многие выглядят так.


Женщина со свечой ушла, а Сайрус указал ему на ближайшую дверь.

– Это хорошая комната. Пусть пока будет твоей.

Эдо не стал разбираться, хорошая комната, или плохая. Главное, там была кровать. Он на нее сразу рухнул, не раздеваясь, даже не разуваясь. Почти провалился в сон, но усилием воли заставил себя сказать:

– Если я растаю во сне, не забудь попросить кого-то живого позвонить Ханне-Лоре. Ты же номер запомнил? И что надо ей передать? Пусть сочинит историю…

– Для твоего друга, я помню, – ответил Сайрус. И рассмеялся: – Как же ты меня задолбал! Уже шестой раз повторяешь одно и то же. Я теперь всю предстоящую вечность буду помнить, что надо придумать дурацкую байку для дурацкого Тони Куртейна. И совсем уж беспредельно дурацкий длинный номер телефона начальницы вашей нелепой полиции отпечатался в памяти навсегда. Причем ни за что пострадал же. Не нужна моя жертва! Сто раз уже тебе сказал человеческим голосом: в этом доме никто никогда никуда не исчезнет. Он специально для того и построен. Больше ни для чего.

Это было последнее, что Эдо услышал. А может даже и не услышал, просто видел сон, похожий на правду: Сайрус дразнится, но на самом деле он так меня успокаивает, я ему уже почти верю, мне хорошо.

Сайрус, Александра

Александра сидит у окна и смотрит на море, вернее, слушает, как прибой шумит в темноте. Ночь уже на исходе, но ей не хочется спать. На бессонницу, от которой страдала при жизни, это совсем не похоже, Александра уверена, что если ляжет, сразу уснет, просто ей неохота ложиться. Сны в последние дни снятся сумрачные, тревожные. Они перестали радовать Александру. И, наверное, больше не развлекают мертвецов, хотя те не жалуются, не упрекают за плохо сделанную работу. Слова дурного ей никто до сих пор не сказал. Мертвые очень добры. Наверное, – думает Александра, – когда у тебя позади веселая долгая жизнь, а впереди блаженная вечность, быть добрым очень легко.

– Так и знал, что не спишь. Вот и отлично. Такая сегодня волшебная ночь, лучше любого сна, – говорит голос за спиной Александры.

Обернувшись, она видит Сайруса и обмирает от изумления и восторга. Сам Сайрус в гости пришел! Быть такого не может, – думает Александра, прижимая руки к груди, чтобы бешено заколотившееся сердце не выскочило из ее прозрачного тела. Все мертвецы такие прекрасные, словно сама их придумала себе в утешение, но Сайрус есть Сайрус, такого придумать точно бы не смогла.

– Пойдем прогуляемся к морю, – ласково говорит он и смотрит с такой бесконечной нежностью, словно тайно любил ее всю свою жизнь.

Александра, конечно, даже не вспоминает, что сегодня уже гуляла, поэтому ей не следует выходить. Ясно, что если Сайрус зовет, не пойти невозможно. Такое счастье выпадает раз в жизни, а может вовсе не выпадает. Конечно, надо идти.

Уже на пороге Александра понимает, что вышла в ночной рубашке, смущенно бормочет: «Переодеться», но Сайрус говорит:

– У тебя красивое платье. В нем и иди.


Потом они долго бредут вдоль моря – Александра по самой кромке прибоя, а Сайрус по колено в воде, потому что он мертвый, не боится промокнуть, ему все равно. Александра чувствует себя очень усталой, она отвыкла помногу ходить. Но Сайрус смотрит так ласково, что сил прибавляется. Просит: «Давай еще немного пройдем».

Наконец Сайрус опускается на песок, говорит:

– Садись рядом.

Александра робко устраивается на расстоянии вытянутой руки, Сайрус смеется:

– Не стесняйся, двигайся ближе. Я не буду к тебе приставать. И рад бы, да не получится. Сам виноват, не надо было умирать!

Александра совсем не дура, она понимает, Сайрус просто из вежливости говорит, что рад бы, мертвые беспредельно добры. Но сердце, которому не прикажешь, все равно замирает от счастья, потому что даже вежливость Сайруса – много больше, чем до сих пор с ней случалось. Еще никогда с Александрой не старалось быть вежливым такое прекрасное существо.

– Спасибо тебе, – говорит Сайрус, так тепло, что у Александры перехватывает дыхание – мне спасибо? за что?

– Ты сейчас любишь меня так сильно, безнадежно и нежно, что я ощущаю себя живым, – объясняет ей Сайрус. – Мертвые живы любовью к ним. То есть к нам. Но сейчас я и сам не верю, что мертвый. Ты умеешь любить. Ты хорошая девочка, Александра, – говорит он, доставая из кармана белоснежных одежд бутылку вина. – Жизнь перед тобой виновата, что так печально сложилась. И мы все перед тобой виноваты. А я больше всех виноват.

– Этого быть не может, – мотает головой Александра. – Ты лучше всех в мире. Ты не можешь быть ни в чем виноват.

Сайрус открывает вино, жадно, прямо из горлышка пьет, наконец протягивает Александре бутылку, в которой осталась едва ли треть.

– Я же правильно помню, ты можешь пить вина для мертвых?

– Могу. Только сразу пьянею от них.

– Не беда, – улыбается Сайрус. – Затем и нужно вино, чтобы нам с тобой пьяными быть! Пей, любовь моей жизни. Это «Горячий ветер» девятого года, одно из редчайших и лучших вин.

Услышав от Сайруса «любовь моей жизни», Александра теряет разум и залпом, как воду, допивает остатки вина; впрочем, оно и есть как вода, совершенно без вкуса и запаха. Александра пока недостаточно мертвая, чтобы его оценить. Но это как раз совершенно неважно. Когда допиваешь вино за Сайрусом, нет разницы, какое оно на вкус.

Он сказал мне: «любовь моей жизни», – думает Александра, чувствуя, как по телу растекается то ли горячий хмель бытия, то ли чужая сладкая смерть. – Неужели это тоже только из вежливости? Не может такого быть!

Александра почти не знакома с Сайрусом, до сих пор только издали им любовалась, поэтому и не знает, что он эти слова говорит всем подряд.

– Ты хорошая девочка, – шепчет ей Сайрус с такой бесконечной нежностью, словно они вместе ночь провели. – И сны у тебя самые лучшие в мире, никто никогда до сих пор не видел таких. Мы с тобой поступили нечестно, несправедливо, но не со зла, а от великой любви. Ты нам всем так понравилась, что решили тебя здесь оставить. Дальше не пропустить.

– Дальше? – переспрашивает Александра и слышит свой голос, чужой, чересчур писклявый, словно бы со стороны. – Куда – дальше? Я здесь так счастлива, как никогда не была в прежней жизни. Будь моя воля, навсегда бы тут с вами осталась. Зачем еще куда-то меня пропускать?

– Ты просто не представляешь, какие чудеса лежат за границей, которую мы сторожим, – говорит Сайрус, и лицо у него становится такое мечтательное, что сразу видно: он бы сам с большим удовольствием за этой границей пожил.

Сайрус достает вторую бутылку вина, открывает, пьет, отдает Александре.

– Бабка моя говорила, если допьешь за кем-то из чашки, все его мысли узнаешь, – улыбается он. – Интересно, из бутылки тоже считается? Ты уже мои мысли узнала? Можно не рассказывать дальше? Или все-таки лучше словами сказать?

Александра закрывает глаза и честно старается прочитать мысли Сайруса. Сквозь счастливый звон в голове она слышит – конечно, ей только кажется, но так достоверно и убедительно, что не остается сомнений – «Ты лучше всех в мире, уж я-то знаю, я мертвый, а мертвым наплевать на внешнюю красоту».

Наконец она отвечает:

– Расскажи словами, пожалуйста. Мысли такие прекрасные! Но я не могу разобрать, где твои, где мои.

Сайрус подвигается еще ближе и обнимает ее за плечи. Александра явственно ощущает прикосновение его рук. Вообще-то считается, что прикосновение мертвеца почувствовать невозможно, но любовь, – торжествующе думает Александра, – творит чудеса!

– Ты такая теплая, – шепчет Сайрус. – Как будто костер у тебя внутри развели. Нельзя тебе, такой теплой, с нами здесь оставаться. Дальше надо идти.

От тебя никуда не уйду, – думает Александра. Она пьяна, как в жизни никогда не была. Мир искрится и рассыпается, и летит во все стороны сразу; Александра сама не знает, от любви это или все-таки от вина.

– Мы же здесь, – говорит ей Сайрус, почти касаясь губами уха, – просто стражи у входа в настоящий волшебный мир. Правила очень простые: кто сумел попасть к нам сюда из мира людей, имеет полное право следовать дальше. Мы обязаны пропустить. И мы пропускаем. Но некоторых, самых прекрасных, оставляем себе, чтобы наслаждаться вашим присутствием и вашими снами. А вам говорим, будто вы без нас растаете, пропадете. Врем, любовь моей жизни. Все мы врем.

Ну и правильно, – думает Александра. – И хорошо, что врете! Какое же счастье, что вы захотели меня здесь оставить! Никакого другого волшебного мира не надо, где ты, там и самый волшебный мир.

– Какая ты теплая, – шепчет Сайрус. – Как будто у тебя внутри только что родилась звезда. Такое счастье, что мы с тобой познакомились! Мне будет тебя не хватать. Но там, за порогом, в волшебном мире ждет такая восхитительная судьба, что грех тебя здесь удерживать. Я и не стану. А в знак благодарности замолви там за меня словечко. Так и скажи им: Сайрус устал караулить границу четыре тысячи лет. Возьмите его к себе, он красивый и умный. Не испортит ваш прекрасный волшебный мир.

Сайрус тихо смеется и добавляет:

– Я не испорчу, правда. Тебе за меня не придется краснеть.

Конечно, ты не испортишь, ты лучше всех в мире, – думает женщина, которая когда-то была Александрой, но больше не Александра, имя всегда исчезает прежде, чем носивший его человек.

– Тогда мы снова увидимся, любовь моей жизни, – шепчет ей Сайрус и обнимает так крепко, как только живой может обнять.


Сайрус обнимает ее даже тогда, когда обнимать уже становится нечего. И говорит в оставшуюся от нее пустоту: «Ничего себе, куда ты умчалась! В жизни такой красоты не видел. Вот это я понимаю, волшебный мир!»

Сайрус и правда сейчас удивлен, растерян и счастлив. При жизни совсем не умел быть счастливым, а теперь иногда получается – в те моменты, когда у него на глазах случаются чудеса. Ради этого, – думает Сайрус, – пожалуй, действительно имело смысл умереть в Элливале и в вечности навсегда застрять.

Вот как, как она это сделала? – думает Сайрус. – Обычная вроде девчонка, ничего за душой, ни ума, ни призвания, ни таланта, одни бредовые мечты о великой любви. И я поленился, не стал для нее ничего особенного придумывать, из всех своих утешительных баек для уходящих маркизов рассказал ей самую простенькую, про какой-то дурацкий волшебный мир. Что она мне поверила, это понятно: влюбленные девчонки верят в любую дурость, особенно если их предварительно подпоить. Но как из моей болтовни и ее доверчивости родилось такое восхитительное пространство, что мне самому теперь туда хочется, этого я никогда не пойму.

Наконец Сайрус поднимается и заходит в море по пояс, хотя сейчас хорошо бы нырнуть с головой. Но Сайрус держит себя в руках.

Если нырну, мне потом долго на поверхность выходить не захочется, останусь там, чего доброго, на неделю, а то и на месяц, кто меня знает. Уж точно не я! А мне сейчас, – думает Сайрус, – надолго нельзя пропадать.

Ощущая себя настоящим аскетом, каким даже при жизни не был, а после смерти – не стоит и говорить, Сайрус выходит из моря с несгибаемым намерением не пропасть на неделю и мгновенно обретает награду. Награду зовут Марина, она сидит на песке.

Марина – Старшая жрица Порога, это означает, что она не может быть недовольна поведением Сайруса или любого другого из мертвецов. Что бы ни сделали мертвые Элливаля, жрецы Порога расценивают их поступки как великое благо. Это их первостепенный долг. Поэтому Марина не глядит на Сайруса укоризненным взором, не вздыхает: «Жалко, такая была хорошая девочка», не предупреждает: «На тебя теперь все крепко рассердятся», не спрашивает: «Зачем?» А улыбается, достает из кармана сигару и говорит: «Я пришла для тебя покурить».

Эдо, Сайрус

Проснулся от того, что утреннее солнце светило прямо в глаза, обнаружил, что все это время спал в одежде и даже в ботинках, кое-как, путаясь в шнурках, рукавах и штанинах, разделся, накрылся с головой одеялом и снова уснул так крепко, словно он был иссохшей землей пустыни, а сон – благодатной водой.

Второй раз проснулся от женского голоса, произнесшего деликатным шепотом: «Я тебе попить принесла». Не открывая глаз, приподнялся на локте, ухватил холодный гладкий стакан, выпил залпом что-то кисло-сладкое, солоноватое, ледяное – боже, как вовремя! – рухнул обратно, в сон, который был счастьем, и сам по себе, как отдых, и потому что прекрасное снилось, как будто он превратился в ветер, оставшись при этом вполне человеком, с мыслями и желаниями, даже на кого-то сердился, хоть и сам понимал, что ветру так не положено; словами не перескажешь, на то и сон.

В третий раз проснулся без каких-то внешних причин. Просто выспался наконец-то. Солнце в глаза уже не светило, небо было затянуто облаками, но ясно, что день – светло. Лежал на спине, бездумно таращился то в потолок, то в окно, за которым шумело море. Оно было совсем рядом, даже ближе, чем в пляжной хижине, где жили с Тони. Между домом и морем только узкая полоса песка.

Удивлялся – надо же, никакого похмелья! Хотя вчера примерно поллитра крепчайшей шарамбы выжрал, причем на голодный желудок, в последний раз еще дома, в Вильнюсе ел. Вспомнил напиток, который принесла какая-то женщина – это он, что ли, помог? Или от шарамбы вообще не бывает похмелья? Или – запоздало встревожился Эдо – похмелья не бывает у незваных теней? Только тогда наконец посмотрел на руки – нормальные, не прозрачные. Значит, Сайрус не врал. Зря, получается, подозревал, что Сайрус просто так его утешает, чтобы приятный вечер не портить. Чтобы бодро и весело, в хорошем настроении исчезал.

Встал – осторожно, приготовившись, что голова будет кружиться, не с похмелья, так от голода, один черт. Но ничего никуда не кружилось. Чувствовал себя даже как-то подозрительно хорошо.

Одежда, которую он стянул с себя в полусне и бросил на пол, теперь лежала аккуратно сложенная на стуле. На другом висели полотенце и банный халат. Одна из двух дверей была приоткрыта и явно вела в ванную или в душ. Как будто остановился в шикарном приморском отеле, – подумал Эдо. – Номер с видом на море, банные принадлежности, вот еще бы кофе в постель!


Но кофе в постель ему в этом отеле явно не полагался. Пришлось отправляться на поиски самому.

Пошел по коридору, который ночью спьяну показался ему запутанным лабиринтом, прямо, никуда не сворачивая, и сразу попал на веранду, где был накрыт стол. При виде еды совершенно потерял голову. Даже не стал задумываться, для кого ее приготовили. Для того, кто нашел!

Первый круассан проглотил, практически, не разжевывая. На второй положил три куска ветчины. Пока жевал, свободной рукой умудрился почистить два мандарина. Отправил их в рот целиком, не разделяя на дольки. И только тогда почувствовал, что уже вполне готов сесть за стол и спокойно поесть.

– Кофе будешь? – спросила высокая статная женщина с оливково-смуглой кожей и копной белокурых волос. Она стояла в дверном проеме и с явным одобрением наблюдала, как Эдо уничтожает еду.

– Еще как буду! – откликнулся он.

– А омлет?

– Я все буду. Возможно, вместе с посудой и скатертью. Я самый голодный в мире, чудо столетия, ненасытный человек-пылесос.

Она улыбнулась, кивнула, ушла и сразу вернулась с кофейником. Поставила его на стол, пообещала: «Я скоро», – и снова ушла. Кофе был так себе, но горячий, мокрый и горький – для счастья вполне достаточно. Поэтому первую чашку Эдо выпил практически залпом, так же жадно, как ел. Принялся за вторую, и тут перед ним на столе появилась тарелка с омлетом, как бы спустилась с небес. Но на самом деле тарелку поставила смуглая женщина. Села напротив, сказала:

– Я Марина. А твое имя Сайрус спрашивать не велел.

– Но ты-то живая, – заметил Эдо. – По его примете, имя только мертвым нельзя говорить.

– Ну так мертвые всегда рядом, – пожала плечами Марина. – Теоретически, могут быть. Мало ли, что мы их не видим. Это совершенно не мешает им видеть нас. И, тем более, слушать все, о чем мы с тобой говорим.

Эдо очень хотелось назвать ей свое имя, просто назло Сайрусу, потому что примета дурацкая, и вообще чего это он раскомандовался, мое имя, хочу – называю, хочу – молчу. Но взял себя в руки. Напомнил себе: я здесь гость, я в беде, влип так, что мало никому не покажется, а Сайрус меня спасает. Уже, собственно, спас.

– Ладно, – сказал он, – раз так, побуду пока безымянным. Спасибо за гостеприимство. Особенно за сок, или что это было, я не понял спросонок. Мне показалось, жидкая жизнь.

– Напиток по рецепту моей прабабки, – улыбнулась она. – Мандариновый сок пополам с соком лайма, ложка меда, две ложки морской воды. Простая штука, но от похмелья спасает железно, если проснуться, выпить, а потом еще немного поспать. Я сразу поняла, что тебе это надо. Сайрус сказал, вы полночи на пирсе сидели. А я его темпы знаю. Скажи спасибо, что вообще остался в живых!

– Да уж, – вздохнул Эдо, вспомнив, как Сайрус его подгонял и подначивал: «Ладно тебе, совсем слабенькая настойка на безобидных травках, что от нее здоровому человеку сделается, не прикидывайся, ты трезвый, как дохлая каракатица, надо добавить еще».

– Диспозиция такова, – сказала Марина, подливая ему кофе. – Ты здесь, конечно, не пленник, а гость, но тебе пока следует оставаться в доме. Это не прихоть, а вопрос жизни и смерти. Очень тебя прошу, никуда не ходи.

– Что, даже в море искупаться нельзя? – удивился Эдо.

– Зачем тебе? – удивилась Марина. – Вода с утра была ледяная. В любом случае, Сайруса надо спросить.

– А где он?

– Понятия не имею. Но обещал объявиться до наступления вечера. Если забудет, я его отыщу и напомню. Ты уж, пожалуйста, потерпи.

– Ладно, – согласился Эдо. – Конечно, я его подожду.

Он сейчас крайне смутно помнил, что Сайрус ему вчера про этот дом рассказывал. Слушать-то слушал, но был совершенно раздавлен и оглушен скитаниями по пустой Барселоне и тем, что он действительно, по-настоящему в Элливале, и ужасом предстоящего развоплощения, и шарамбой на голодный желудок, и внезапной надеждой – ею, пожалуй, больше всего. Но да, вроде речь шла о том, что дом заколдованный, защищает от превращения в незваную тень. Тогда понятно, почему отсюда нельзя выходить.

– Сайрус сказал, что ты ему дорог, – добавила Марина. – Из этого следует, что я расшибусь для тебя в лепешку. И это не просто вежливый оборот.

– Не надо в лепешку, пожалуйста, – попросил Эдо. – Хлеба и так достаточно. Я не настолько обжора, как могло показаться. Просто пыль пускаю в глаза.

– Договорились, в лепешку не буду, – совершенно серьезно согласилась Марина. – Но если тебе чего-нибудь не хватает, ты только скажи.

– Так плеер же! – осенило Эдо.

– Тебе нужен плеер?

– В идеале, просто мой зарядить. Правда, он с Другой Стороны. Если с зарядкой проблемы, можно и новый. Но такой, чтобы флешка к нему подошла…

– И позвонить, – раздался у него за спиной насмешливый голос. – Три девятьсот семнадцать, и еще тьма каких-то гребаных цифр.

Эдо обернулся, но Сайруса не было. А голос был.

– Я не в форме, – объяснил голос. – Устал. Лень казаться прежним собой. Ни охоты, ни настроения. Хорошо погулял! Даже для меня перебор. Но ближе к ночи буду в порядке. В смысле, опять красавчиком, чтобы тебе понравиться. Чтобы ты меня своим взглядом хорошенько, как следует утверждал.

И рассмеялся так, что сразу стало непросто поверить в его «устал», «неохота» и «лень».

– Мне бы сейчас над морем витать бессмысленно и смотреть безмятежные рыбьи сны, а не с тобой человеческим голосом разговаривать, – сказал Сайрус. – Я, собственно, и витал. Но спохватился, что ты же сейчас проснешься, и ну всем подряд звонить.

– А что, не надо? – удивился Эдо. – Но почему?

– Сложный вопрос. То есть сам-то вопрос проще некуда, да не знаю, какими словами тебе объяснить, чтобы поверил и со мной согласился. Ты человек современный, не моего поколения, и на жреца не учился, а то я бы сейчас сказал: «Не круши опоры», – и ты бы сразу все понял. А так – нет.

– Опоры? – переспросил Эдо. – Звучит красиво. Но что за опоры такие, из-за которых нельзя позвонить?

– Пока твои близкие знают, что с тобой все в порядке, они своей уверенностью поддерживают тебя в состоянии благополучия. А если узнают, что ты в беде, будут, сами того не желая, поддерживать тебя своим знанием в позиции беды. Понимаешь, о чем я?

– Наверное, да, – удивленно сказал Эдо. – Я же чувствовал, что это так! Всегда о себе только самые крутые штуки рассказывал, иногда даже привирал – не для того, чтобы меня больше любили и уважали, а в смутной надежде, что если поверят, мне будет легко превратиться в придуманный вариант себя. И старался не жаловаться, как бы меня ни скрутило. Если можно было скрыть, что мои дела плохи, всеми силами это скрывал, как будто пока никто об этом не знает, беда бедой не считается. Так, ерунда, не заслуживающий внимания эпизод.

– Ну надо же, действительно понимаешь! – обрадовался Сайрус. – Вот поэтому и не звони никому. Твои друзья тебе сейчас все равно ничем не помогут. Только перепугаются, услышав, что ты в Элливале. Знают же, что это для тебя означает, не дураки. А пока они думают, будто ты беззаботно гуляешь по Барселоне, ты в каком-то смысле и правда гуляешь. Все тебе в радость, все удается, шаги легки.

– Точно-точно только поэтому? – спросил Эдо, чей скептический ум уже истосковался от вынужденного простоя: против чудес, выданных в ощущениях, особо не возразишь. И вот наконец нашел чем заняться. Когда не получается усомниться в происходящем, можно хотя бы заподозрить в зловещем умысле всех окружающих сразу, начиная с того, кто тебя спас.

Но голос умолк. То ли Сайрус окончательно развоплотился, то ли ему стало скучно все это заново обсуждать. Зато ответила Марина:

– Если что, это был не запрет, а просто добрый совет. Я имею в виду, мы не гангстеры, тебя не похитили. Если тебе придется надолго у нас задержаться, сможешь звонить сколько влезет. Собственно, и сейчас тоже можешь. Делай что хочешь, в драку с тобой не полезу. Но я бы на твоем месте послушала Сайруса. Он был при жизни величайшим жрецом Элливаля и остался им после смерти. Сайрус знает, что говорит.

Эдо кивнул:

– Ясно, спасибо. Прости, пожалуйста. Сам понимаю, что веду себя как дурак. Странно сейчас себя чувствую. Чего только со мной в последнее время не было, но под домашним арестом без права звонка адвокату меня еще никто не держал.

– И мы не держим, – улыбнулась Марина. – Кто ж тебе виноват, что необходимая помощь выглядит именно так? Давай, неси свой плеер, посмотрим, что можно сделать. Ваши контрабандисты чего только к нам не возят, может и технику с Другой Стороны уже привезли.


Зарядное устройство для плеера нашлось после первого же Марининого звонка, и уже через полчаса его привез веселый мужик с комплекцией грузчика, такой же смуглый и белокурый, как Марина; оказалось, брат. Эдо обрадовался так сильно, словно разрядившийся плеер был единственной настоящей проблемой, и если уж она разрешилась, все остальное уладится как-то само. На радостях, и еще потому, что разговоры всегда его успокаивали, подробно рассказал Марине свою историю – и как заплутал в Барселоне, и что этому предшествовало, и откуда он вообще взялся такой. Марина слушала жадно, как он сам ел, проснувшись. Сказала: «Теперь я твоя должница, от Сайруса подробностей не дождешься. Он не скрытный, просто ему скучно заново пересказывать то, что сам от кого-то узнал».

Ближе к ночи Марина ушла, сославшись на какое-то неотложное дело. Оставила ему ужин и бутылку вина. Вина не хотелось, и есть не хотелось; на самом деле, вообще ничего. Пока трепался с Мариной, все было отлично, а в одиночестве его начало лихорадить, бросало то в дрожь, то в жар. То ли на нервной почве, то ли вместо превращения в незваную тень, этого он не знал.

В таком состоянии плеер бы в уши и пройти километров десять, не останавливаясь, все бы сняло как рукой. Но километры были сейчас утопией, по коридорам особо не разгуляешься, поэтому ограничился плеером и вином. Выпил стакан, ровно столько, чтобы помогло успокоиться. Чтобы сердце не проломило грудную клетку и не сбежало вон. А потом включил домашнюю музыку и улегся прямо на каменный пол веранды, плевать, что холодный, все равно хорошо.


Когда появился Сайрус, он так и не понял. Только что не было, и вдруг оказалось, он лежит совсем рядом, и лицо у него такое сосредоточенное и одновременно мечтательное, словно стихи сочиняет. Хотя бес его знает, может действительно сочинял.

Увидев, что Эдо его заметил, Сайрус приложил палец к губам, а когда тот потянулся выключить плеер, протестующе замахал руками, дескать, даже не вздумай, не выключай.

Он и сам не хотел выключать, не дослушав, терпеть не мог посреди композиции обрывать. Дослушал трек «truba-4», который как раз только начался, и пятый, и дальше, до последней из девяти труб. Пока слушал, почти забыл о Сайрусе, благо тот его не дергал и не отвлекал. В этом смысле мертвецы Элливаля все-таки странные – по идее, призракам полагается создавать особую гнетущую, леденящую атмосферу, а их присутствие совершенно не ощущается, пока на глазах не окажутся или не заговорят.

Когда трубы закончились, Эдо выключил плеер, а Сайрус сказал:

– Цвета Янович. Незабываемая. Лучше на моей памяти никто не играл.

– Так ты Цвету знаешь? – изумился Эдо.

Впрочем, тут же сообразил, что если и удивляться, то скорее тому, что Сайрус каким-то образом услышал музыку, которая играла в его наушниках. А так-то Цвета – звезда, знаменитость, чего тут не знать. И кстати, она же несколько лет прожила в Элливале. Подробностей не рассказывала, но вроде у нее тут был эксклюзивный клубный контракт.

– Еще как знаю, – кивнул Сайрус. – Сам когда-то уговорил ее играть в лучшем из здешних клубов. И вспоминая те концерты, до сих пор удивляюсь, что никто из наших тогда не воскрес. Могли бы, между прочим, и расстараться, просто из уважения к музыканту. Девочка для этого делала даже чуть больше, чем объективно способна труба.

И рассмеялся так беззаботно, как будто сказанное его не касалось. Словно он сам не был мертвым, а просто шутил о каких-то выдуманных мертвецах. Спросил:

– Как она сейчас поживает?

– В целом – супер, – ответил Эдо. – Слушал ее недавно вживую, со сцены. Мы друзья, но я дома так недолго бываю, что на концерт попал в первый раз. Играет даже круче, чем в этой записи, которой всего пара лет. Но конечно, ей трудно. Не в житейском смысле, а, что ли, в экзистенциальном. Что нормально. Ни один художник такого масштаба безмятежно и не живет.

– Правда твоя, – согласился Сайрус. Помолчав, добавил: – Знал бы ты, как я ей завидую. И тебе. И не только. Всем, кому жизнь не дает пощады. Не в безмятежности счастье. Наоборот.

Эдо не стал возражать, хотя сам от безмятежности не отказался бы. Изредка, разнообразия ради, не повредит.

– Ты как себя чувствуешь? – вдруг спросил Сайрус. – Учти, я не из вежливости интересуюсь. Правду скажи.

Эдо действительно сперва собирался ответить: «Нормально». Но признался:

– Когда Марина ушла, меня начало лихорадить, и сердце колотилось, как ненормальное. Уверен, просто на нервной почве. Разговоры меня отвлекали, а как остался один, затрясло. Но я выпил немного, включил музыку, и вроде прошло.

– Отлично, что тебя лихорадило, – обрадовался Сайрус. – Нормальным людям в этом доме долго находиться непросто. Без предварительной подготовки здесь только незваным теням и тяжелым больным хорошо. Значит, с тобой все в порядке. Скажи мне за это спасибо, любовь моей жизни, за временем я следил.

– Еще какое спасибо! Зверская штука эта ваша шарамба зеленая. Уж какой я был перепуганный, а все равно о времени не вспоминал.

– Это как раз нормально. Защитная реакция психики. Когда знаешь, сколько часов тебе жить осталось, за временем стараешься не следить. Ну и шарамба сделала свое дело. Я сам ее, как понимаешь, не пробовал, но слышал, она здорово успокаивает. Поэтому все время тебе подливал. Заметь, в ущерб своим интересам!

– Почему вдруг в ущерб? – удивился Эдо. – Ты что, любишь чужие истерики?

– О-о-о, еще как! Не только истерики, любые по-настоящему сильные чувства, которые невозможно сдержать. Когда они обуревают того, кто рядом, я сам могу хотя бы отчасти их испытать. Подслушать, как вместе с тобой слушал музыку. Подсмотреть, как смотрел сегодня твой сон.

– Наверное, понимаю…

– Не понимаешь ты ни черта, – перебил его Сайрус. – И не надо. Лучшее, что ты с собой можешь сделать – никогда меня не понять.

– Лучшее, что я могу с собой сделать вот прямо сейчас – как-то отсюда выбраться, – заметил Эдо. – Выйти из этого дома и не растаять незваной тенью. Скажи честно, у меня есть хоть какой-то шанс?

– Если бы не было, я бы с тобой не возился, – усмехнулся Сайрус. – Запереть тебя навсегда в этом доме и смотреть твои сны тоже вполне ничего себе развлечение. Сны у тебя шикарные, давно ничего подобного не видал. Но посмотреть, как ты исчезаешь, куда интересней. Ух, я бы тобой побыл! Даже не знаю, что может быть круче гибели сильного человека, который станет бороться за себя до конца и еще какое-то время после. Чудесные спасения, при всем уважении к жанру, совершенно не то. Но ладно. Твой взгляд того стоит. Будем тебя чудесно спасать. А если не выйдет, попросим Марину тебя прирезать, аккуратно и ласково; не волнуйся, она умелая. Не идеальный выход, но вполне можно и так.

– Что?!

Эдо, с одной стороны, ушам своим не поверил. А с другой, еще как поверил – сразу, без тени сомнения. И похолодел.

Сайрус рассмеялся, явно довольный его реакцией. Сказал:

– Смотри, какие есть варианты. Или ты превращаешься в незваную тень и исчезаешь с концами, а я при этом присутствую и наслаждаюсь процессом; для меня огромный соблазн, но будем считать, я его одолел. Или ты остаешься жить в этом доме, сколько сам пожелаешь, будешь зваться Маркизом Мертвых и смотреть для нас сны; заранее уверен, ты и недели не выдержишь в заточении, сам навстречу гибели убежишь. Короче, эти два варианта мы отметаем, согласен?

– Да уж пожалуй, – растерянно согласился Эдо. Он сейчас чувствовал себя так, словно вот-вот без всякой Марины концы отдаст.

– Ты испугался, когда я сказал, что Марина тебя прирежет, – продолжил Сайрус. – По-человечески это понятно. Никому не понравится предложение отдать его в руки убийцы. Но ты прими во внимание, смерть – не самый плохой вариант, если умереть в Элливале. Ты пока нормальный живой человек, таять еще не начал. Значит, если умрешь, не исчезнешь, а станешь одним из нас. Врать не буду, это со временем надоедает хуже пустой похлебки. Но на первую тысячу лет развлечений тебе точно хватит. А к тому времени, глядишь, придумаем еще что-нибудь.

– Ясно, – кивнул Эдо. – Прости, я как-то не сообразил.

Он не то что обрадовался, но внутренне согласился: действительно, лучше уж так, чем сидеть взаперти. Здешние мертвецы даже по Барселоне гуляют. Вполне можно жить… то есть не-жить.

– Приключение вполне в твоем вкусе, не хуже, чем ветром быть, как в сегодняшнем сне, – заверил его Сайрус. – И мне прямая корысть. Заранее уверен, даже в мертвом тебе жизни окажется больше, чем в половине здешнего населения. Отлично будем дружить.

– Не факт, что тебе понравится, – невольно усмехнулся Эдо. – Мой друг говорит, я – разновидность проклятия. Кто свяжется, тот обречен.

– Ай, тоже мне великое горе, – отмахнулся Сайрус. – Меня при жизни столько раз проклинали, что выработался иммунитет.

И улыбнулся так ослепительно, что Эдо, уж насколько был раздавлен открывшимися ему перспективами, невольно подумал: возможно, умереть в Элливале, подружиться с Сайрусом, узнавать его древние тайны, ежедневно придумывать новые развлечения и исследовать недоступные для живых пространства – вовсе не беда, как мне сейчас кажется. Наоборот, восхитительный шанс.

– Однако все это полная херота, – неожиданно заключил Сайрус, да так сердито, словно это Эдо сдуру просился умереть в Элливале, а не он сам предложил. – Тебе надо жить долго и… нет, не счастливо. Не безмятежно. А трудно, мучительно и так интересно, чтобы времени не оставалось страдать.

– Я, сам понимаешь, не то чтобы против, – невесело усмехнулся Эдо. – С удовольствием еще какое-то время помучаюсь. Но выбраться отсюда на Другую Сторону у меня не получится, ты сам так сказал…

– Я только сказал, что из Элливаля нет выхода на Другую Сторону для живых, – отмахнулся Сайрус. – Но на Элливале свет клином не сошелся. В мире много других городов, включая Граничные… да все города, на самом деле, Граничные, если уметь найти к ним подход. Значит, все, что от тебя требуется – научить свое тело не таять в нашей реальности достаточно долго. Не какие-то жалкие восемь часов. Оно когда-то уже было здешним, пусть теперь вспоминает, как это. Я научу тебя, как ему в этом помочь.

– Ты серьезно? Вот так просто – «не таять»? Это возможно? Что ж ты раньше молчал? Всю душу из меня вытянул!

Эдо не то чтобы действительно рассердился. Просто лучше скандалить, чем позорно рыдать от немыслимого облегчения. И, чего уж, от страха, что Сайрус его обманывает, чтобы всю эту бурю чувств за компанию испытать.

– Вытянул, – подтвердил Сайрус. – И еще не раз вытяну. Заранее страшно представить, как буду при всяком удобном случае тебя изводить. Ну а как ты думал? Что старый мертвец уйдет от тебя голодным? Бескорыстным я и при жизни не был, у меня в каждом деле непременно должен быть свой интерес. К тому же в то время, когда я учился, было принято пугать учеников рассказами, какая жуть с ними случится, если уроки не сделают. Причем учителя нам не врали, говорили чистую правду. Магия, знаешь, дело такое, не самое безопасное. Уж точно не для лодырей и дураков. И я сейчас тоже не вру, как есть рассказываю. Марина с ножом – так себе перспектива, но если ничему не научишься, это лучшее, что я смогу тебе предложить.

Эдо скривился, всем своим видом выражая несогласие с древней жреческой педагогикой, но спорить не стал.

– Ты же линии мира видишь? – спросил его Сайрус так небрежно, словно речь шла о чем-то вполне обыденном. Так спрашивают: «Ты танго танцуешь?», «Ты плавать умеешь?», «Ты водку пьешь?».

– Иногда, – растерянно ответил Эдо. – Видел несколько раз.

– Уже неплохо. Потому что если бы ты спросил, о чем речь, я бы со страшным воем воскрес, специально для того, чтобы немедленно с горя повеситься, – ухмыльнулся Сайрус. – А так вполне можно с тобой дело иметь. Первое задание: увидь их, пожалуйста. Чем скорее увидишь, тем лучше – для тебя самого, я-то в порядке и так.

Эдо чуть не заплакал, потому что – ну ясно теперь, что надежды на спасение нет. Разве только потянуть время. Еще несколько раз выспаться и позавтракать. Провести на этой веранде пару-тройку приятных дней, развлекая убийцу Марину байками о жизни, которую уже не вернуть…

– Ладно, подскажу, с чего начать, – наконец сжалился Сайрус. – Вспомни день, когда ты видел линии мира. Во всех подробностях вспомни – как себя чувствовал, в каком настроении, что делал, один, или с кем-то был? Короче, сколько получится, столько и вспоминай. Если сможешь вспомнить как следует, не поверхностно, глубоко, снова окажешься в том же состоянии сознания, и тогда остальное случится само. Увидишь линии мира, удерживай их вниманием так долго, сколько сможешь, рассматривай, запоминай, как они здесь выглядят и что ты при этом чувствуешь. Потом начинай все сначала. Устанешь – ляг, поспи и опять продолжай. Начнет получаться хотя бы несколько минут кряду, скажи Марине, она меня и на дне моря найдет. А раньше меня звать бессмысленно. Прости, любовь моей жизни, но если останусь сидеть и смотреть, как ты бьешься над элементарным заданием, второй раз помру – от скуки. И уж тогда наотрез откажусь воскресать.

Одарил напоследок очередной лучезарной улыбкой, наклонился к самому уху, шепнул:

– Ты обязательно справишься. Это не утешение, а прогноз. Где-то на бесконечном луче линейного времени уже появилась точка, в которой все получилось, и я ее вижу. Не могу разобрать, далеко она или близко, но есть, это главное. Все, что тебе осталось – в эту точку однажды прийти.


Оставшись один, Эдо включил было плеер, но почти сразу выключил: музыка сбивала с толку, мешала вспоминать. Не было никакой музыки, когда он сидел рядом со Стефаном, который позвал его выпить пива, веселился, подначивал, болтал о пустяках, и вдруг весь мир стал зыбким, текучим, окутанным сияющей паутиной, от одного вида которой хотелось плакать, смеяться, летать. И сейчас сразу же захотелось, хотя он пока ничего подобного не увидел… А может, увидел? Вот что это на мгновение вспыхнуло? Вдруг это и были они?

Вскоре он убедился, что Стефан каким-то образом действует на расстоянии. Причем, похоже, только он и помогает увидеть линии мира, больше ни черта. Что ни делай, как себя ни накручивай, какие подробности в памяти ни воскрешай, как ни имитируй возвышенное настроение, толку от этого ноль. Но стоило вспомнить, как сидели со Стефаном, пили пиво, болтали о ерунде, и реальность опять начинала пульсировать, течь и сиять. Недолго, но вполне достаточно, чтобы заново убедиться: на Этой Стороне линии мира не золотые, а перламутрово-белые. И тоньше, почти невидимые. И движутся гораздо быстрей.


Практика оказалась хуже горького пьянства: вчера на рогах до комнаты все-таки как-то добрался, а сегодня уснул под столом на веранде, как последний босяк. Впрочем, под утро вернулась Марина и его не прирезала, а только подняла с пола и отвела в постель. Еще и одеяло заботливо подоткнула. И, если, конечно, не примстилось спросонок, зачем-то погладила по голове.

20. Зеленая бездна

Состав и пропорции:

водка – 30 мл;

белый ром – 15 мл;

ликер «Blue Curaçao» – 15 мл;

ананасовый сок – 50 мл;

лед.


Все ингредиенты смешать в блендере со льдом, перелить в коктейльный бокал. Сверху дополнительно для украшения брызнуть несколько синих капель ликера «Blue Curaçao».

Нёхиси и я

Нёхиси поджигает очередной небесный лоскут; мы сегодня их уже хренову тучу спалили, пару дюжин, никак не меньше. У нас тут экологическое безотходное производство: продырявил небо над городом – сразу сожги то, что у тебя в условных руках после этой процедуры осталось, пусть пепел развеется по ветру и растворится в воздухе, этим коктейлем очень полезно дышать, от него в голову лезут такие шальные мысли, словно тебе снова – нет, не семнадцать даже, а девять лет. И ходить под продырявленным нами небом тоже полезно, потому что из невозможных, невидимых глазу, не фиксируемых приборами прорех на головы не подозревающих о своей удаче прохожих льется потусторонний свет. Они его, конечно, не чувствуют, не замечают, даже не могут вообразить, но Нёхиси говорит, это как радиация – накапливается понемногу, а потом внезапно – бабах! – есть эффект. Он вообще оптимист; ну, в его положении это нормально, поди не стань оптимистом, когда привык смотреть на вещи с точки зрения вечного всемогущего существа. Я все надеюсь однажды заразиться его запредельным оптимизмом и жить потом припеваючи, без экзистенциальных кризисов, положенных всякому, кто рожден на земле человеком, что с ним после милосердно ни сотвори. Но кстати, из того факта, что я всерьез надеюсь заразиться его оптимизмом, следует, что я уже и так вполне оптимист.


– Как же все-таки удачно, что зимой тут такие длинные ночи! С этой вашей нелепой материей даже я без тьмы не справляюсь. Ничего тут толком не сделаешь без темноты, – говорит Нёхиси, спрятав в карман зажигалку и обняв меня огромным, теплым, как плед, крылом.

Это он очень вовремя, потому что двойственность моего устройства до сих пор регулярно сбивает с толку меня самого. Особенно в те моменты, когда я одеваюсь, чтобы выйти из дома. Тут демоническая природа берет управление в свои руки, говорит: так, сейчас будет красиво! – и обычно, надо отдать ей должное, действительно отлично выходит, хоть невидимым вовсе не становись. Но «красиво» далеко не всегда означает «практично». То пальто до пят в разгаре июля, то шелковая сорочка зимой. А потом посреди прогулки во мне внезапно просыпается человеческая природа. И, в зависимости от обстоятельств, клацая зубами, или обливаясь потом, робко замечает: чего-то мне не того.

Короче, теплое одеяло-крыло мне сейчас настолько кстати, что впору вознести благодарственную молитву. И я ее безотлагательно возношу. В смысле, говорю: «Спасибо, вот это ты вовремя», – а Нёхиси с присущей ему деловитой практичностью подбирает с тротуара пустую коробку от пиццы и превращает ее в пальто. Правда, не совсем в моем вкусе – истерически-красное в крупную клетку, с лохматым воротником. Но дареному коню в зубы не смотрят, особенно когда на улице промозглая декабрьская стужа, а конь – на хотя бы условном, «рыбьем», как дед говорил, меху.

– Хотел бы я научиться мерзнуть, как ты! – говорит Нёхиси, заботливо нахлобучивая мне на голову что-то вроде папахи с ушами, он вообще выдающийся авангардист. – Все-таки иногда ограничение всемогущества меня раздражает, – признается он. – Элементарных вещей не сделать – ни замерзнуть по-человечески, ни устроить тут вечную ночь. С мая до сентября точно не помешало бы! Люди и при фонарях веселиться могут. А наши летние дыры в небе тогда долго будут держаться, не зарастут.

– Люди – хрен с ними, но свет еще и деревьям нужен. И остальным растениям без солнца нельзя. У них фотосинтез, – напоминаю на всякий случай. Потому что черт его знает, может он и без всемогущества сообразит, как нам вечную тьму устроить, а деревья это святое, Нёхиси их не обидит, он всегда, при любых раскладах за них.

– Ой, да ерунда этот твой фотосинтез, – оживляется Нёхиси. – Есть несколько альтернативных процессов, на выбор, запросто можно было бы заменить. Но, – помрачнев, добавляет он, – это без полного всемогущества вряд ли легко получится. Придется уговаривать каждое дерево по отдельности, а на это долгие годы уйдут. Да и не факт, что все с моим предложением согласятся. Городские деревья упрямые, хуже тебя.

– Ну еще бы, – киваю. – Все-таки тоже с рождения среди людей живут. Только я всегда мог сбежать и закрыться дома, если совсем достали, а они растут, где посажены. Ужас, на самом деле. Только и остается – исподволь, усилием воли внушать к себе уважение, чтобы пореже приходила в дурные людские головы навязчивая идея все вокруг рубить и пилить. Замковую гору никогда не прощу паразитам. Да я им много чего никогда не прощу.

Нёхиси смотрит на меня с сочувствием и одновременно с тревогой, совершенно человеческой даже в его исполнении: ну вот, опять. Ему не нравится, когда я в плохом настроении. Говорит, от этого окружающий мир – ну, не то что совсем уж фатально портится, но слегка подкисает, как забытое на жаре молоко. Потом проходит, конечно, я не настолько крут, чтобы навсегда все испортить, и это всем со мной повезло.

Будучи существом бесконечно мудрым, Нёхиси достает из кармана и протягивает мне бутерброд.

– Я давно заметил интересную закономерность: если ты злишься, то, скорее всего, голодный. Лопай давай и добрей.

Я с изумлением разглядываю бутерброд. Хлеб нормальный, черный из супермаркета; кажется, он называется «бабушкин хлеб». Вроде даже маслом намазан; впрочем, это не точно. Чем-то, короче, намазан, а по этой намазке щедро рассыпаны мелкие камешки, среди них деловито скачут крошечные разноцветные огоньки.

– Спасибо, – наконец говорю я. – Но что это такое на хлебе? Думаешь, я камни с огнями ем?

– А разве нет? – искренне изумляется Нёхиси. – Прости, перепутал. Был совершенно уверен, что ты это любишь. Ладно, не пропадать же добру, сам съем.

С этими словами он отправляет угощение в рот, превратившийся, впрочем, в зубастую пасть какой-то неведомой науке рептилии столь инфернального вида, что, не будь мы с Нёхиси так давно и близко знакомы, меня бы сейчас кондратий от его метаморфозы хватил. Видимо он и сам уже понял, что человеческим организмом такое не особо усвоишь, даже толком не прожуешь.

В подобные моменты мне становится жалко, что мы условно невидимые. То есть для подавляющего большинства горожан совершенно точно невидимые. Когда мы с Нёхиси вместе гуляем, мы – кино не для всех. Обычно это скорее удобно, по крайней мере, бывшие коллеги и однокурсники за рукав не хватают и не спрашивают, внимательно оценивая степень лощености морды и приблизительную стоимость обуви и одежды, как у меня дела. Но ради возможности продемонстрировать широким слоям населения, как ставший ящером Нёхиси жует искрящийся бутерброд с камнями, я бы и бывших однокурсников потерпел.

– Этот просто с салями, – говорит ужасающая рептилия, протягивая мне новый бутерброд. – Ничего выдающегося, но…

– «Ничего выдающегося» – лучшая характеристика бутерброда. Скромность бутербродам к лицу, – говорю я и алчно откусываю чуть ли не половину. – Слушай, какой же я, оказывается, голодный! Давай до Тони дойдем. Он новую вариацию Немилосердного супа придумал. Еще острее и с декоративными черепами, вырезанными из картошки. Называется «Страшный суп». И уже, по идее, как раз сварил. Мы с ним вчера полночи эти черепа вырезали; он бы и остальных припахал, но у них фигня получается, даже у Стефана. Хрен тебе фигуративная резьба по картошке без академического художественного образования, будь ты хоть трижды великий шаман.

– Страшный суп с черепами! – восхищенно повторяет рептилия и на радостях снова принимает антропоморфные очертания. – Пошли немедленно! Дурак я, что ли – уникальную выставку ваших с Тони скульптур пропустить? Только давай какой-нибудь длинной дорогой. Мы с тобой два дня по городу не гуляли, и это не дело. Надо больше следить!

Тут не поспоришь. Следы у нас с Нёхиси такие полезные, что, по уму, надо бы все вокруг истоптать, но мы не настолько упоротые трудяги, нам бы шляться по барам да в небе летать. Однако берем себя в руки и ходим пешком по земле при всяком удобном случае, потому что когда человек случайно наступит на один из оставленных нами следов, он увидит окружающий мир нашими глазами – таким, каков есть. Ну, правда, озарение не особо долго продлится. Всего один краткий миг. Зато в здравом уме останется! – оптимистически говорит в таких случаях Нёхиси, бесконечно милосердное божество. Но я-то слишком хорошо знаю, как устроены люди, не понаслышке, как он, а на собственном опыте, изнутри, поэтому думаю, что краткий миг – это все-таки слишком мало. Считай, вообще ничего.

Нёхиси, поглядев на мою недовольную рожу, достает из кармана второй бутерброд.

– Мог бы сразу сообразить, что одним твое настроение не исправишь, – говорит он. – Ладно, пошли к Тони самой короткой дорогой, если тебе сейчас неохота оставлять следы.

– Не-не-не, – мычу я сквозь бутерброд и для пущей убедительности размахиваю руками. – Пойдем самой дальней, я не такой уж голодный. Везде наследим! Просто – ты сам замечал? или не обращал внимания? – люди часто наши следы нарочно обходят. Перепрыгивают или сворачивают. Ни черта не видят, но все равно всеми силами избегают. Как-то, получается, чуют нутром.

– Правда, что ли? – восхищается Нёхиси. – У людей настолько хорошее чутье?

– Да еще бы, – вздыхаю. – Люди всегда чувствуют близость чуда – чтобы десятой дорогой его обойти.

– Одни, чтобы обойти десятой дорогой, а другие, чтобы к нему приблизиться, – беспечно улыбается Нёхиси. – Наше дело не подсчитывать результаты, а оставлять следы.

Эна здесь

Эна входит в кафе; ну, это мы знаем, куда она входит, а с точки зрения стороннего наблюдателя, которого, впрочем, поблизости нет, высоченная плечистая тетка с невзрачным лицом и ржаво-рыжими волосами открывает дверь гаража в глубине двора на улице Пилимо и скрывается там.

Тони на секунду отворачивается от огромной кастрюли, в которой что-то кипит и булькает с такими скандальными интонациями, словно у Тони там первичный бульон для мира асуров. Хотя, на самом деле, не он.

– Ух, как ты вовремя! – говорит Тони, улыбаясь Эне не только губами, а всем собой, и скандальной кастрюлей, и горящей плитой. – Первой попробуешь мой Страшный суп… Слушай, а давай ты сперва на него посмотришь? Тебе же нетрудно? Первый в мире суп, в который всматривалась Бездна – здесь, у меня!

– Совсем рехнулся, – одобрительно отмечает Эна. – Такой молодец. И потом ты этим супом будешь людей кормить?

– Если словом «люди» ты называешь то, что сюда обычно приходит, то их.

– С другой стороны, – задумчиво говорит Эна, – хуже-то всяко не будет. Вопреки предрассудкам и суевериям, мое внимание никогда никому не вредит.

Она подходит к плите и глядит на кроваво-красную жидкость в кастрюле. Из кастрюли на Эну приветливо взирают белые и лиловые черепа.

– Ой! – говорит Эна. Просто от неожиданности. – Ну и красавчики! Ты зачем столько гномов убил?

– Они из картошки, – скромно поясняет Тони, которого распирает от гордости.

– А лиловые – свекла?

– Ну уж нет, столько свеклы в супе безнадежно испортит вкус. Это тоже картошка, фиолетовая от природы, сорт Вителот. Специально для этого проекта… в смысле, для Страшного супа купил. Всю ночь вчера эту красоту вырезали. Сорок четыре черепа получилось, прикинь! Правда, я планировал хотя бы полсотни, но напарник под утро рассеялся от усталости; по-моему, это голимое читерство – чуть что не так, сразу превращаться в туман. Будешь пробовать?

– Буду, конечно, – кивает Эна. – И не «пробовать», а нормально обедать. А потом сразу ужинать. Я же к тебе нанималась работать за суп! Давай, корми меня и проваливай…

– Проваливать? – растерянно переспрашивает Тони. – Куда?!

– Да куда душа пожелает, – пожимает плечами Эна. – Хоть на ярмарку, хоть на изнанку. Пришла твоя очередь отдыхать. У меня задача сделать из тебя богему и тунеядца. Заранее ясно, что практически невыполнимая; с другой стороны, почему не попробовать? Я это все-таки я.

– Уйти, когда такой суп шикарный сварил? – возмущается Тони. – Даже не поглядев, какие лица будут у тех, кто впервые увидит в тарелке мой Страшный суп? И не услышать сто раз, что я чертов гений? Ну уж нет!

– Вообще-то, именно так и выглядит счастье творца, – серьезно говорит Эна. – Сделать, тут же отвернуться, уйти, забыть и заняться чем-нибудь новым, а не топтаться на месте, ожидая, как твою работу оценят другие и как она повлияет на них. Но грех тебя торопить. Ты пока совсем молодой и неопытный, конечно, тебе интересно! Имеешь полное право наслаждаться своими триумфами. Потребность уйти и забыть должна возникнуть сама, изнутри.

– Ну, может, когда-нибудь и возникнет, – вздыхает Тони. – Но сейчас, если честно, даже вообразить не могу… Нет, слушай, – оживляется он, – по-моему, дело в масштабах личности и деяния. Если ты настоящий великий Творец, сотворивший очередную Вселенную, тогда уйти и забыть – нормально. Вселенная есть Вселенная, что толку стоять и ждать похвалы? Все равно кроме коллег ее особо показывать некому, а тем – Вселенной больше, Вселенной меньше, подумаешь. Небось навидались этого счастья на своем веку. Но суп это же совершенно другое дело! Особенно, когда в нем плавают черепа в форме картошки… то есть наоборот. Даже ты удивилась, а остальные вообще будут в шоке. А после того, как попробуют – у-у-у-у! Я – художник, мне надо выпендриваться. Это как в печку кидать дрова.

– Да, пока это так, – соглашается Эна. – Но справедливости ради, бывают реальности ничем не хуже твоего супа. Я имею в виду, такие же удивительные. У самых искушенных экспертов протуберанцы дыбом! Собственно, мы сейчас как раз пребываем в одной из них.

* * *

Картофельный череп в тарелке Стефана открывает безгубый рот и жалобно говорит человеческим голосом:

– Не ешь меня, дяденька, лучше возьми на работу в полицию. Я тебе пригожусь.

Бездна Эна наблюдает за происходящим с таким подчеркнуто невозмутимым видом, что сразу становится ясно, чьи это дела.

– Мать твою за ногу! – в сердцах говорит Стефан, а Эна поправляет его:

– Отца.

– В смысле?

– У меня никогда не было матери, – объясняет страшно довольная Эна. – Там, где я родилась кем-то вроде условного человека, свет клином не сошелся на матерях. Мы друг друга придумываем, а не рожаем. Кто угодно может сам выдумать себе столько детей, сколько захочет, не прибегая к услугам посторонних особ. Правда, не все в нашей власти: как ни старайся, а загаданное в точности не получится. Живое всегда обладает собственной волей и стремится сделать наперекор; короче, счастье, если хотя бы цвет глаз с заказанным совпадет. Так вот, существо, которое меня придумало, было по вашим меркам скорее мужское, чем женское, хотя соответствие все же очень условное. Но здесь у вас оно бы точно считалось мужчиной: у него была борода. Вот такущая бородища торчком! – Эна так широко разводит в стороны руки с растопыренными ладонями, что становится непонятно, как бедняга на себе эту роскошь носил. – Папа был человек с размахом. Ни в чем меры не знал! Сочинил одного за другим целых семнадцать детей, причем меня напоследок, как в сказках положено: самый младший всегда волшебный дурак.

– Семнадцать, – эхом повторяет Стефан. В этой истории число – единственное, что ему сразу понятно. Обработка остальной информации, включая размер и конфигурацию бородищи, дается не так легко.

– Мне тоже кажется, перебор, – соглашается Эна. – Но папа вполне мог себе позволить. Семья, прямо скажем, не бедствовала. Он был кем-то вроде царя.

Ну ни хрена ж себе, – думает Стефан. – Чтобы Старшая Бездна рассказала о человеке, с которого началась – такого я до сих пор не слышал. И все остальное похоже на добрую сказку для самых маленьких демонят. Отец! Сочинил! Кем-то вроде царя! Но даже если Бездна просто так морочит мне голову, на ходу выдумывает что попало, сама по себе постановка вопроса – событие беспрецедентное. Хорошо же ей Тонин супчик зашел.

– Извини, – улыбается Эна. – Просто, понимаешь, ужасно захотелось тебя шокировать. А потом еще больше шокировать. И посмотреть, какое у тебя будет лицо. Это все Тонино пагубное влияние. Он мне сегодня открыл свою формулу счастья: «я – художник, мне надо выпендриваться». По-моему, глупость ужасная. Но я как раз целую вечность не была полной дурой, невозможно перед таким искушением устоять.

* * *

Он с порога кидается Эне на шею с воплем: «Ура, ты здесь! Мне как раз было надо! А то уже сам себя достал!» – и это так неожиданно, трогательно и смешно, что Эна сразу же понимает, как себя чувствуют люди, которым на колени внезапно с мурлыканьем взгромоздился чей-то чужой, неприветливый с виду, еще и с дурной репутацией, кот.

– Так логично же все, – наконец говорит ему Эна. – Тебе было надо, и вот я здесь.

– Ну да! – Иоганн-Георг улыбается торжествующе и одновременно потерянно, как будто только что обнаружил себя на Луне без скафандра и сам не понимает, как ему здесь удается дышать.

Признается:

– Чувствую себя странно. С одной стороны, ясно вижу, как мир сдвигается моей волей, и все получается даже круче, чем прежде. А с другой, ни хрена я на самом деле не вижу. Сам себе, сам в себя не верю. Как будто кто-то неведомый сейчас сидит, вспоминает одно за другим все мои дурацкие прозвища и имена.

– Да не «кто-то», ты сам вспоминаешь, – говорит ему Эна. – Не сегодня, а когда-нибудь, в том далеком дне, когда они тебе для чего-то понадобятся. Например, чтобы начать новый тур игры. Время – условность. Все, что было и когда-то случится, происходит с нами вот прямо сейчас. Просто воспринимать события сознанию удобней не кучей, а постепенно, по очереди. Это ваше так называемое «время» – коридор, в котором события твоей жизни сидят и стоят, скучая, в очереди на прием.

– Красивая концепция. Но слишком сложная для голодного человека. А можно устроить так, чтобы первым, без очереди ко мне на прием попал Тонин суп?

– Так суп и записан первым, – невозмутимо кивает Эна. – Всех растолкал локтями. У него к тебе срочный вопрос.

– Совершенно безотлагательный, – встревает Нёхиси, который все это время тихим ангелом витал над кастрюлей, адресуя ее кровавому содержимому влюбленный взор. И объясняет Эне: – Нормальные люди и оборотни от голода теряют человеческий облик, а он наоборот, обретает. Я это чудище всю дорогу кормил бутербродами, но не сказал бы, что помогло. Ужас кромешный, конечно. Никогда не пойму, вот как он это делает? Как из такого добродушного демона получается настолько злющий, недовольный всем человек?!

– Да чего тут не понимать, – пожимает плечами Эна. – Быть человеком трудно, а демоном – одно удовольствие. То есть злющим он изначально родился, просто у кого угодно характер исправится, когда жить становится весело и легко.

– Тоже мне «ужас», – смеется, судя по беспредельно довольной физиономии, уже все-таки демон, черпая половником из кастрюли страшный кровавый, в смысле, острый томатный суп. – Никого из прохожих по пути не угробил, не обозвал «унылым засранцем» и даже не вывернул наизнанку; последнее, кстати, наверное все-таки зря. Всего-то горя – ругал население за то, что десятой дорогой обходят наши с тобой следы. Ну, правда, тебе это слушать давным-давно надоело, а твои интересы тоже надо учитывать. То есть не «тоже», а в первую очередь. Это у нас, получается, я унылый засранец. Прости.

– Суп работает! С первой же ложки! – восхищенно вздыхает Нёхиси. – Раз – и никакого человеческого облика, приятно смотреть. Слушай, а может, это потому, что суп у Тони такой красивый? Тебя, выходит, не чем попало, а красивым надо кормить?

– Да черт меня разберет, – с набитым ртом отвечает тот. – Может, и правда в красоте супа дело. Все-таки я человек-художник, проще простого красотой меня усмирить. А может, у твоих бутербродов накопительный эффект? Или просто список моих претензий к населению города оказался не бесконечным? И наконец исчерпался весь? Хотя это все-таки вряд ли. Заранее ясно, что сделаю паузу, отдохну, а завтра выйду на улицу и с новыми силами заведу ту же песню. Какое в нашем чудесном городе население скучное, вялое, не вдохновенное, едва повзрослев, становятся полумертвыми, тлеют, а не горят. И никаких чудес не хотят, а если даже хотят, то робко, вполсилы, не готовы от горя без них умереть. Короче, почему они все – не как я? Я даже не знаю, что хуже – то, что я, в сущности, прав, или то, что тебе это снова придется выслушивать, дорогой друг. За что тебе такое наказание, ума не приложу.

– У Стефана есть прекрасное объяснение, почему я с тобой связался, – лучезарно улыбается Нёхиси. – Он считает, что я, пока был всемогущим, слишком много грешил!

– А знаешь, – вдруг говорит Эна Иоганну-Георгу, – я тут подумала: зря мы всегда стараемся тебя успокоить и утешаем наперебой. Негодуй на здоровье, дело хорошее. Кто-то должен вечно быть недовольным, считать, что сколько ни сделай, всегда недостаточно. И чем больше в нем силы, тем хуже… я хотела сказать, тем лучше для всех. Жалко будет, если сердце надорвешь раньше времени, сгинешь, не успев повзрослеть. Но мало ли, кому чего жалко, это не разговор. Сгинешь, так сгинешь, значит, этому миру пока такого тебя не надо – ладно, ему видней. Зато пока вы с миром выясняете отношения, твое недовольство – отличное топливо для перемен.

– Топливо, значит, – ухмыляется Иоганн-Георг, наливая себе очередную порцию Страшного супа. – Я – просто топливо? Это как дизель вонючий гнать из красивого желтого рапса. Всегда знал, что я – нежный цветок.

– Рода Капуста, семейства Капустные! – хохочет Эна. – Такова твоя настоящая суть!

– О боже, да ты еще и ботаник.

– Естественно, я ботаник, – пожимает плечами рыжая тетка. – Я же все-таки Старшая Бездна. А в Бездне помещается все.

21. Зеленый ветер

Состав и пропорции:

ликер «Блю кюрасао» – 20 мл;

светлый вермут Мартини Бьянко – 20 мл;

лимонад «Швепс горький лимон»;

лед; лайм.


Наполнить бокал х