home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава XX

«Три повести»

Каждый день приносит Флоберу новый повод для отчаяния. Его физическое расстройство и моральное смятение таковы, что письма становятся похожи на жалобу. «Со мной происходит что-то неладное, – пишет он Жорж Санд. – Мое подавленное настроение зависит, видимо, от чего-то тайного. Я чувствую себя старым, изношенным, все вызывает отвращение. И люди раздражают меня так же, как я сам. Все же я работаю, но без воодушевления, точно тащу тяжелую ношу, а быть может, я и болею от работы, ибо взялся за безумную книгу. Я блуждаю, как старик, в своих детских воспоминаниях… Ничего не жду больше от жизни, кроме листков бумаги, которые нужно вымарать. Кажется, что бреду по бесконечному одиночеству, чтобы прийти неведомо куда. И сам я – та самая пустыня, и путешественник в ней, и верблюд».[574] А госпоже Роже де Женетт рассказывает: «Чувствую себя все хуже. Что со мной, не знаю, и никто не знает; слово „невроз“ объясняет ансамбль изменчивых симптомов и вместе с тем незнание господ врачей.

Мне советуют отдохнуть, только от чего отдыхать? Развлекаться, избегать одиночества и пр. – кучу совершенно невозможных для меня вещей. Я верю только в одно лекарство – время… Судя по сну, у меня, видимо, повреждена голова, ибо сплю по десять-двенадцать часов. Не начало ли это старческого маразма? „Бувар и Пекюше“ настолько завладели мной, что я превратился в них! Их глупость – глупость моя, и я от нее подыхаю. Вот, может быть, и объяснение. Нужно быть сумасшедшим, задумав подобную книгу! Я закончил-таки первую главу и подготовил вторую, в которую войдут химия, медицина и геология – все это на тридцати страницах! И это вместе с второстепенными персонажами, ибо надо создать видимость действия, своего рода историю, дабы книга не производила впечатление философского рассуждения. Угнетает меня то, что я в свою книгу больше не верю».[575] Друзья Флобера в Париже удивлены его прогрессирующей ипохондрией. Флобер рассказывает им, что часто после нескольких часов работы за столом он, поднимая голову, «боится увидеть кого-нибудь позади себя».[576] Временами без видимого повода он задыхается от слез. «Выйдя от Флобера, – помечает Эдмон де Гонкур, – Золя и я разговариваем о состоянии нашего друга, состоянии, он только что в этом признался, которое из-за черной меланхолии выражается в приступах слез. И, говоря о литературе, которая является причиной этого состояния и убивает нас одного за другим, мы удивляемся тому, что вокруг этого знаменитого человека нет сияния. Он известен, талантлив, он очень хороший человек и очень гостеприимный. Почему же кроме Тургенева, Доде, Золя и меня на этих открытых воскресеньях никого не бывает? Почему?»[577]

Флобер переехал с улицы Мурильо и живет теперь в квартире, смежной с квартирой, которую Комманвили наняли на шестом этаже дома в предместье Сент-Оноре, в конце бульвара Рен-Тропез (сегодня проспект Ош). Здесь он принимает по воскресеньям своих близких друзей. Когда Эдмон де Гонкур сообщает ему о смерти Мишеля Леви, он достает из бутоньерки орден Почетного легиона, который не носил с тех пор, как им был награжден издатель. «Нет, я не обрадовался смерти Мишеля Леви, – пишет он Жорж Санд. – И даже завидую этой тихой смерти. Что ж! Этот человек сделал мне много плохого. Он глубоко оскорбил меня. Правда, я чрезмерно чувствителен; то, что других царапает, меня раздирает». И заключает: «Подагра, во всем теле боль, непреодолимая меланхолия. Книга, которую пишу, кажется совершенно ненужной и рождает в душе бесконечные сомнения. Вот что со мной происходит! Добавьте к этому заботу о деньгах и печальные воспоминания о прошлом… Ах! Я давно съел свой белый хлеб, и краски наступающей старости далеко не веселы».[578] Мелкие неприятности, самые банальные происшествия воспринимаются им как роковые знаки. Он отдает себе отчет в этом умственном расстройстве и делится с племянницей: «Вчера, когда я выходил от тебя (в Париже), входная дверь за мной не захотела закрыться. Что-то ее держало. Напрасно я старался захлопнуть ее, она сопротивлялась: оказалось, твоя консьержка в то время, как я выходил, хотела войти. Так-то! Эта самая обычная вещь не помешала мне увидеть в темноте своего рода знак. Меня держало прошлое».[579]

Впрочем, у него есть реальный повод для беспокойства. Эрнест Комманвиль, который управляет его имуществом, пустился в рискованные спекуляции. Его дело заключается в том, что он распиливает на своем заводе в Дьеппе лес, который покупает в Швеции, России, Центральной Европе. Он взял за правило продавать лес, не расплатившись с поставщиками. В 1875 году неожиданное понижение курса расстраивает его расчеты и почти доводит до банкротства. «Если твой муж выпутается, – пишет Флобер в том же письме племяннице, – если я увижу, что он снова зарабатывает деньги и уверен, как и раньше, в будущем, если в Довиле я буду иметь десять тысяч ливров ренты, так, чтобы не бояться бедности, и если буду доволен Буваром и Пекюше, думаю, что больше не стану жаловаться на жизнь». Достаточно разыграться бури над Круассе, а он принимает ее за стихийное бедствие. Он в отчаянии, узнав о долгах Эрнеста Комманвиля. Миллион пятьсот тысяч франков. Где найти такую сумму? Не придется ли Каролине, доведенной до разорения, продать Круассе, владелицей которого она является, чтобы расплатиться с кредиторами мужа? «Всю жизнь я отказывал сердцу в самой необходимой пище, – пишет Флобер племяннице. – Я вел жизнь, исполненную труда, суровую. И что же! Я больше не могу! Я на грани сил. Слезы душат меня, я не могу себя сдержать. К тому же мысль о том, что у меня больше не будет собственной крыши над головой, моего home (дома), мне непереносима. Я смотрю теперь на Круассе глазами матери, которая, глядя на своего чахоточного ребенка, спрашивает себя: „Сколько он еще протянет?“ И не могу свыкнуться с мыслью о том, что мне придется, может быть, с этим расстаться навсегда».[580] Круассе настолько дорог ему, что, думает он, если у него отнимут эту спасительную раковину, он умрет. Он смотрит на стены, мебель, которые хранят воспоминания о матери, и вопрос – ради чего жить? – встает перед ним с трагической силой. Однако он не может требовать от Каролины, чтобы она отказалась от продажи. Счастье племянницы вполне оправдывает это расставание. «Твое разорение причиняет мне невыразимые страдания, дорогая Каро! Твое сегодняшнее разорение и твое будущее. Разорение – не шутка! Никакие высокие слова о смирении и жертвенности отнюдь не утешают меня, отнюдь!.. Я не говорю о переезде. Делай, как сочтешь нужным. По мне – все будет хорошо».[581]

Он рассказывает о своем беспокойстве в каждом письме. Когда объявят о банкротстве? Как они будут потом жить? «До конца ли ты искренна со мной? – спрашивает он племянницу. – Прости, но я становлюсь подозрительным. Боюсь, что ты жалеешь меня и не хочешь, поскольку не знаешь точно, сказать о катастрофе… Сколько времени еще продержится Эрнест? Мне кажется, что несчастье случится вот-вот, и я жду его с минуты на минуту… Ах! Я задыхаюсь от горечи! А ты, мой бедный волчонок, мне мечталось, что ты будешь более счастлива».[582] Он нехотя рассказывает о своем полном поражении нескольким друзьям. И признается Тургеневу 30 июля: «Мой зять Комманвиль окончательно разорен! Это затронет и меня самого. Положение моей бедной племянницы приводит меня в отчаяние. Мое (отцовское) сердце не выдержит этого. Наступают печальные дни: денежная нужда, унижение, жизнь, полная потрясений. Худшего и желать нельзя, я раздавлен и не оправлюсь от этого, мой дорогой друг. Я потрясен». И 13 августа Эмилю Золя: «Мой зять разорен, а я, оказавшись под рикошетом, нахожусь в очень затруднительном положении. Жизнь перевернулась. Мне всегда будет чем жить, но при других условиях. Что касается литературы, то я не в состоянии работать». Чтобы расплатиться с самыми неуступчивыми кредиторами, он продает за двести тысяч франков свою ферму в Довиле. Потом, отчаиваясь от унижения и печали, едет отдохнуть в Конкарно. И, хотя обещал себе там ничего не делать, уже через неделю после того, как устроился в гостинице «Сержан», мечтает написать небольшую новеллу, легенду о святом Юлиане Милостивом, «чтобы узнать, в состоянии ли я написать хотя бы одну фразу, в чем я очень сомневаюсь».

1 октября 1875 года – худшее позади, «честь спасена», разорение Комманвиля перешло в стадию ликвидации имущества по решению суда. «Я немного успокоился… уже переживаю меньше», – пишет Флобер Тургеневу. Однако его материальное положение остается трудным. Состояние Каролины защищено законом.[583] Она изымает часть своих доходов, чтобы оплатить долг в пятьдесят тысяч франков – операция, которая потребует гарантий двух друзей Флобера: Рауля Дюваля и Эдмона Лапорта. Чтобы откупиться от некоторых кредиторов, занимают в разных местах. Встревоженная Жорж Санд предлагает выкупить Круассе для того, чтобы оставить его в личном пользовании своего старого трубадура. Флобер благодарит, но отказывается от этого щедрого предложения и следующим образом описывает положение семьи: «Зять съел половину моего состояния, а на остальную я купил у одного из его кредиторов, который хотел его разорить, долговое обязательство. После ликвидации оно может вернуть мне приблизительно то, чем я рисковал. Теперь мы можем жить. Круассе принадлежит племяннице. Мы решили продать его только в крайнем случае. Оно стоит сто тысяч франков (пять тысяч франков ренты) и не приносит доходов, ибо содержание его стоит очень дорого… Племянница, которая вышла замуж по детальному закону, не может продать и куска земли, не заменив его немедленно другим недвижимым имуществом или мебелью. Следовательно, в случае разорения она не может отдать мне Круассе. Чтобы помочь мужу, она заложила все свои доходы, единственное, чем она может распоряжаться. Видите, вопрос очень сложный, поскольку мне для того, чтобы жить, нужны шесть или семь тысяч франков в год (самое малое) и Круассе… Я буду очень переживать, если придется оставить этот старый дом, с которым связаны самые нежные воспоминания. Боюсь, что ваша добрая воля будет бессильна. Сейчас все немного затихло, и я предпочитаю об этом не думать. Я трусливо отступаю или скорее хотел бы мысленно отстраниться от любого напоминания о будущем и о делах!»[584]

В Конкарно он принимает морские ванны, гуляет, смотрит на рыбок в животворном садке в лаборатории морской зоологии и время от времени пишет несколько строчек своей новеллы, вдохновленный витражами Руанского собора. Его компаньон Жорж Пуше, врач и естествоиспытатель, производит в аквариуме опыты. Гостиница тихая, еда – в основном морепродукты – обильная. Однако погода портится. «Поливает дождь, я сижу в уголке рядом с камином, в комнате моей гостиницы, и мечтаю, в то время как мой компаньон (Жорж Пуше) препарирует маленьких животных в своей лаборатории, – пишет Флобер госпоже Роже де Женетт. – Он показал мне внутренности разных рыб и моллюсков; это любопытно, но недостаточно для того, чтобы развлечься. Как хороша жизнь у этих ученых, я ей завидую!»[585]

В начале ноября Жорж Пуше должен вернуться в Париж, Флобер думает о том же. Несмотря на приступы слез, усталость, разочарование, пребывание в Бретани пошло ему на пользу. Он думает о возобновлении воскресных встреч с друзьями. Но хочет, чтобы впредь к ним присоединился молодой Ги де Мопассан, талант и приветливый нрав которого радуют его. «Договорились, каждое воскресенье этой зимой вы будете обедать у меня», – настаивает он.

Устроившись в новой парижской квартире в предместье Сент-Оноре, он продолжает писать «свой меленький средневековый пустячок, в котором будет страниц тридцать, не более», мечтая о современном романе. «Мне не дают покоя несколько идей, – пишет он Жорж Санд. – Хочется написать нечто краткое и сильное. Нити для ожерелья (то есть главного) у меня пока нет».[586] Его ободряет сердечное, уважительное отношение преданных друзей – Ивана Тургенева, Эмиля Золя, Альфонса Доде, Эдмона де Гонкура, Ги де Мопассана. В свои пятьдесят четыре года он, несмотря на горести, может сказать себе, что пользуется достойным уважением в кругу своих товарищей. Только Жорж Санд продолжает упрекать его за то, что он не высказывает своего мнение о ее романах. «Мне кажется, что твоя школа не проявляет своего мнения, она слишком много уделяет внимания внешнему, – пишет ему она. – От того, что вы увлечены формой, страдает главное. Форму могут понять образованные. Но, собственно, образованных нет. Мы прежде всего люди. И в любой истории и факте хотим видеть прежде всего человека».[587] Он возмущается: «Что касается отсутствия у меня убеждений, увы! Я от них задыхаюсь. Я вне себя от гнева и возмущения. Но, согласно моему идеальному представлению об Искусстве, художник должен скрывать свои чувства и обнаруживать себя в своем произведении не больше, нежели бог в мироздании. Человек – ничто, произведение – все!.. Что касается моих друзей, тех, кого вы называете „моей школой“. Да ведь я порчу себе характер, стараясь не иметь школы! Я a priori отвергаю их все; те, с кем я часто встречаюсь и на кого вы указываете, стремятся к тому, что я презираю, и слишком мало обеспокоены тем, что волнует меня… Превыше всего я ставлю красоту, которую мои сотоварищи не ищут. Они не чувствуют того, что восхищает или ужасает меня. Предложения, от которых я замираю, кажутся им самыми обыкновенными… Словом, я стараюсь хорошенько думать, чтобы писать. А хорошо писать – это моя цель, и я не скрываю ее».[588]

Он несколько раз возвращается в письмах к Жорж Санд к этой главной мысли: «Что касается того, чтобы обнаруживать свое личное мнение о людях, которых я изображаю, – нет, нет, тысячу раз нет! Я не считаю себя вправе это делать. Если читатель не извлекает из книги морали, которая должна быть в ней заключена, значит, или читатель болван, или же книга фальшива с точки зрения изображения жизни. Ибо, если что-либо правдиво, значит, оно хорошо… И, заметьте, я ненавижу то, что принято называть реализмом, даром что меня сделали одним из его столпов».[589] Или следующее: «Забота о внешней красоте, то, за что вы меня упрекаете, для меня – метод. Когда я вижу ассонанс или повторение в одной из своих фраз, я уверен, что что-то не так. Я стараюсь искать, нахожу верное выражение, единственное и вместе с тем гармоничное. Слово всегда придет, когда у тебя есть мысль».[590]

1876 год начинается с роковых знаков. Флобер озабочен здоровьем Каролины. Устав от забот, она болеет, у нее малокровие, ей нужно отказаться от живописи. Как и дяде, ей советуют гидротерапию. 10 марта он узнает о смерти Луизы Коле. Она умерла два дня назад. Он в отчаянии, несмотря на то, что любовница злобно преследовала его. Он мысленно возвращается к былым счастливым дням, к радостям юности, любовным ссорам и еще больше сознает свое сегодняшнее одиночество и незащищенность. «Вы, верно, поняли то потрясение, которое я пережил, узнав о смерти моей бедной Музы, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Воспоминания о ней ожили, и я поднялся вверх по течению моей жизни. Только ваш друг в последний год закалился в бедах. Мне пришлось о многое споткнуться, чтобы научиться жить! Словом, после того, как всю вторую половину дня я провел в давно ушедшем прошлом, я решил больше не думать об этом и снова принялся за работу».[591]

Эта «работа» – следующая повесть «Простая душа». Закончив «Легенду о святом Юлиане Милостивом», Флобер в самом деле не может заставить себя вернуться к «Бувару и Пекюше». Технические трудности этого тяжелого романа сдерживают его. Он предпочитает на какое-то время отложить эту изнурительную работу, чтобы описать нежную и трогательную историю, которая, кажется, должна успокоить его. Он даст такое определение ей в письме к госпоже Роже де Женетт: «„История простой души“ – всего лишь рассказ о незаметной жизни, жизни бедной деревенской девушки, набожной и суеверной, преданной и нежной, как цветок. Сначала она любит мужчину, потом детей своей хозяйки, потом племянника, затем старика, за которым ходит, и, наконец, своего попугая. Когда попугай умирает, она заказывает чучело, а когда приходит ее смертный час, она принимает попугая за Святой Дух. Это отнюдь не ирония, как вы думаете, но, напротив, очень серьезно и грустно. Мне хочется растрогать, вызвать слезы у чувствительных людей; у меня самого такая душа».[592]

Чтобы создать образ Фелисите, смиренной и преданной служанки, он сливает в своих воспоминаниях Леони, служанку своих друзей Барбе в Трувиле, со старой Жюли, которая служит в Круассе. Вернувшись в ностальгический мир своего детства, он описывает под другими именами дядюшек, тетушек, отношения в Онфлере или в Пон-л’Евек. Дочь и сын графа – это он сам и его сестра Каролина, которую он так любил. Маркиз де Греманвиль – его прадед Шарль-Франсуа Фуэ, который больше известен под именем советника Креманвиля. Даже попугай Лулу был в семье Барбе. Чтобы погрузиться в пейзаж своего рассказа, Флобер совершает в апреле путешествие в Пон-л’Евек и в Онфлер. Во время этого паломничества он снова глубоко переживает свою юность, посещает места, где жили предки по материнской линии, сознает всю силу горестного прошлого и делает записи. «Эта поездка вызвала в душе печаль, ибо, сам того не желая, я окунулся в воспоминания, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Неужели я стар? Бог мой! Неужели я стар?» Однако он не отчаивается, поскольку объявляет в том же письме: «Знаете, что мне хочется написать после этого? Историю святого Иоанна Крестителя. Подлость Ирода по отношению к Иродиаде не дает мне покоя. Это пока не более чем мечта, но мне очень хотелось бы покопаться в этом. Если я за нее возьмусь, то сделаю три повести, из которых осенью можно будет выпустить книжку довольно своеобразную. Когда-то теперь вернусь к двум моим чудакам?»[593]

В конце мая месяца он возвращается в Круассе и узнает о болезни Жорж Санд: непроходимость кишечника, от которой она жестоко страдает. Он телеграфирует Морису, сыну романистки, надеясь узнать последние новости. 8 июня Жорж Санд скончалась. Потрясенный Флобер спешит на похороны. «Эта потеря добавилась ко всем тем, которые пришлось пережить с 1869 года, – напишет он м-ль Леруайе де Шантепи. – Череду открыл мой бедняга Буйе; после него ушли Сент-Бев, Жюль де Гонкур, Теофиль Готье, Фейдо, близкий, менее знаменитый, но не менее дорогой Жюль Дюплан, я не говорю уже о матери, которую я нежно любил».[594] И принцессе Матильде: «Смерть старой подруги меня удручила. Сердце мое начинает походить на некрополь: в нем все больше пустоты! Кажется, так мало людей остается на земле».[595] И, наконец, Морису Санду: «Мне казалось, что я второй раз хоронил свою мать! Бедная великая женщина! Какой ум и какая душа!»[596]

Он едет в Ноан в компании с принцем Наполеоном, Александром Дюма-сыном и Ренаном. Дух поднимает то, что Жорж Санд, согласно своим убеждениям, «не приняла священника и умерла, не покаявшись». Однако родные покойной обратились к епископу Буржа, чтобы получить разрешение на католические похороны. После церковной церемонии траурная процессия отправляется на маленькое кладбище при замке, где покоятся уже прародители Жорж Санд и ее внучка Жанна Клезингер. Во время погребения идет сильный дождь. Жители деревни плачут, стоя вокруг могилы, шепотом читают молитвы. Флобер не может сдержать рыдания, видя, как опускают гроб, обнимает Аврору.

13 июня он снова в Круассе и счастлив оттого, что вернулся в свою берлогу после стольких переживаний. «Эмиль ждал меня, – рассказывает он Каролине. – Не распаковав мой багаж, он достал кувшин сидра, который я к его ужасу опустошил целиком, а он только повторял: „Но, сударь, вы будете болеть!“

Я же ничего не почувствовал. За ужином я с радостью увидел серебряную супницу и старый соусник. Тишина, окружившая меня, казалась ласковой и умиротворяющей. Я ел и смотрел на твои пасторали над дверьми, на твой детский стульчик и думал о нашей бедной старушке, но не с грустью, а скорее с нежностью. Я никогда так тяжело не возвращался домой».[597]

На следующий после приезда день он принимается за «Простую душу» с воодушевлением, которое удивляет его самого. «Дела идут не блестяще, но все же терпимо, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Я уже пришел в себя, и мне хочется писать. Надеюсь на долгую полосу спокойной жизни. Большего и не следует просить у богов! Да будет хотя бы так! А по правде говоря, моя дорогая старая подруга, я наслаждаюсь тем, что снова у себя дома, точно какой-нибудь мелкий буржуа сижу на своих креслах, посреди своих книг, в своем кабинете, с видом на свой сад. Сияет солнце, птицы щебечут, как влюбленные, по речной глади бесшумно скользят лодки, и повесть моя продвигается. Закончу ее, видимо, через два месяца».[598] Чтобы окрепнуть и запастись настроением для работы, он занимается физическими упражнениями и каждый день плавает в Сене. Чтобы «всколыхнуть болото», он делает резкое движение, которое вызывает боль в левом бедре. Он более осторожно делает «водные упражнения», но не замедляет письма. «Что до меня, то я усердно работаю, не вижу ни души, не читаю газет и кричу в тиши кабинета как одержимый, – пишет он Ги де Мопассану. – Весь день и почти всю ночь я провожу, согнувшись над столом, и часто вижу, как зажигается заря. Незадолго до ужина, часов в семь, я резвлюсь в буржуазных волнах Сены». Он хочет, чтобы его «ученик», как и он, посвятил себя творчеству вместо того, чтобы терять время на женщин легкого поведения. «Советую вам в интересах литературы усмирить свой пыл, – пишет он ему в том же письме. – Берегитесь! Все зависит от цели, которую хочешь достичь. Человек, посвятивший себя искусству, не имеет больше права жить, как другие».[599] Однако время от времени он испытывает чувство сожаления оттого, что не пошел по общему пути. У слуги Эмиля, который женился на Маргарите, горничной Каролины, родился мальчик. Но через несколько дней ребенок умер. Однако, узнав о рождении малыша, Флобер испытывает странную нежность. «Эмиль в восторге оттого, что у него сын, и я понимаю эту радость, которую когда-то находил смешной, а теперь завидую»,[600] – пишет он Каролине.

Если радости семейной жизни пробуждают время от времени мечты (знак старости, думает он), то нравы парижской прессы все больше раздражают его. Когда «Репюблик де леттр» публикует статью о Ренане, полную коварных намеков на личность автора «Жизни Христа», он просит Катулла Мендеса вычеркнуть его имя из списка постоянных сотрудников издания и не присылать ему больше газету. «Пусть не разделяют мнения Ренана, очень хорошо! – пишет он Эмилю Золя. – Я тоже не разделяю его мнения! Но не считаться со всеми его работами, упрекать за рыжие волосы, которых у него нет, и называть его бедную семью прислугой наследников, вот этого я не понимаю! Я принял решение: ухожу с радостью и окончательно от этих низких господ. Их пошлая демократическая зависть мне отвратительна».[601] И Ги де Мопассану: «Какой следует сделать вывод? Отойти от газет! Ненависть к этим листкам – начало любви к Прекрасному. Они по сути своей враждебны любой личности, которая стоит хоть немного выше других. Оригинальность, в какой бы форме она ни проявлялась, их раздражает».[602] Между тем он спросил господина Пеннетье, директора Руанского музея, не может ли тот дать ему чучело попугая. Он пишет сейчас под взглядом такой птицы с изумрудным оперением и стеклянными глазами. «На моем столе вот уже месяц стоит чучело попугая, дабы я мог описывать его с натуры, – пишет госпоже Роже де Женетт. – Это зрелище начинает утомлять меня. Но пока я оставляю его, чтобы сохранился в голове образ».

7 августа он пишет последние страницы повести: «Продолжаю горланить, как горилла, в тишине кабинета, и даже сегодня у меня в спине или скорее в легких поднялась боль, у которой нет другой причины, – пишет он Каролине. – Еще несколько дней, и я взорвусь, как мина. На моем столе найдут мои куски. Но до того нужно блестяще закончить мою Фелисите».[603]

По истечении трех дней следующий документ о здоровье: «Из-за усердия в работе мой ум напряжен до предела. Позавчера я работал восемнадцать часов! Теперь очень часто работаю до завтрака или, вернее сказать, не останавливаюсь, поскольку даже когда плаваю, невольно обдумываю фразы. Нужно ли тебе говорить, на какие мысли меня это наводит? Наверное (не зная того), я был очень болен со времени смерти нашей бедной старушки. Если ошибаюсь, то откуда взялось то странное просветление, которое недавно снизошло на меня? Словно рассеялся туман. Физически чувствую себя помолодевшим. Я забросил фланелевую фуфайку (напрасно, наверное) и теперь хожу даже без рубашки».[604] Наконец 17 августа он объявляет Каролине о победе: «Вчера в час ночи закончил „Простую душу“ и переписываю ее. Теперь замечаю, что устал; дышу тяжело, как вол после пахоты». Он пишет копию текста для Тургенева, который после того, как перевел «Легенду о святом Юлиане Милостивом», обещает сделать переложение на русский язык «Простой души».

Две недели спустя, освободившись от груза работы, Флобер едет в Париж, где встречается с друзьями. Он рассказывает им о муках творчества, которые испытывал в течение двух месяцев, работая по пятнадцати часов в день в страшную летнюю жару с единственным развлечением – плаванием по вечерам в Сене. «И результат этих девятисот часов работы – новелла в тридцать страниц»,[605] – заключает Эдмон де Гонкур с сострадательной иронией. Флобер сожалеет о том, что Жорж Санд умерла, не прочитав повести. Она всегда упрекала его за чрезмерную сухость повествования. На этот раз она была бы взволнована, оценив свое влияние на стиль «старого трубадура». Жаль!

Между тем он воспрянул духом. Работа над «Простой душой» не истощила его, но пробудила аппетит. «Теперь, когда я закончил Фелисите, – пишет он Каролине, – появляется Иродиада, и я вижу (так же ясно, как вижу Сену) гладь Мертвого моря, искрящуюся на солнце. Ирод и его жена стоят на крыше дворца, откуда видны золоченые плиты храма. Я задерживаюсь с началом и этой осенью буду вкалывать так, как только смогу».[606] Как обычно, он начинает с чтения множества исторических книг, чтобы подготовить основу. И продолжает исследования в Париже в библиотеках. Он целиком погружается в сбор материала. Однако, пожертвовав какими-то дружескими традициями, идет на премьеру пьесы Альфонса Доде «Фромон младший»; рекомендует Ги де Мопассана Раулю Дювалю для работы в театральном разделе газеты «Насьон»; собирает друзей, чтобы прочитать им «Простую душу»; продает благодаря Тургеневу две свои повести русскому журналу «Вестник Европы»… Встреча со старыми товарищами воодушевляет его. Тем не менее он не одобряет последний роман Эмиля Золя «Западня». «Считаю это низменным, – пишет он принцессе Матильде. – Говорить правду жизни – не главное, по мне, условие Искусства. Главное – стремиться к красоте и достигнуть ее, если сможешь».[607] Он равно разочарован «Набобом» Альфонса Доде: «Нескладная вещь. Дело не только в том, чтобы видеть, нужно обработать и соединить то, что увидел. Реальность, по-моему, может служить только трамплином… Этот материализм возмущает меня… После реалистов пошли натуралисты и импрессионисты. Какой прогресс! Сообщество шутников!»[608]

В это время в его жизни снова возникает нежный образ прошлого: маленькая англичанка Гертруда Коллье, в замужестве миссис Теннан. Вернувшись в Круассе, он пишет ей с возродившимися забытыми чувствами: «Я скучаю по вас! Это главное, что хотел вам сказать. У доброго порыва, который побудил вас увидеться со мной после стольких лет, должны быть последствия. Было бы жестоко теперь снова забыть о вас… Как выразить радость от вашего посещения, вашего нового явления? Показалось, будто и не было прошедших лет, будто я обнимаю свою юность. Это единственное счастливое событие, которое произошло в моей жизни за многие годы».[609]

Еще одно «счастливое событие» – публикация в «Репюблик де леттр» лестной статьи о нем, подписанной «Ги де Вальмон» (временный псевдоним Ги де Мопассана). Флобер взволнован и благодарит ученика: «Вы отнеслись ко мне с сыновней нежностью. Моя племянница в восторге от вашей статьи. Она считает, что это лучшее из всего, что написано о ее дяде. Я тоже так думаю, но не смею сказать».[610] Эти одобрительные слова пришлись как нельзя кстати, став поддержкой его идеи написать «Иродиаду». Он уже рассказывал о своих сомнениях госпоже Роже де Женетт: «История Иродиады по мере того, как приближается время начать ее писать, вызывает библейский страх. Боюсь снова увлечься эффектами, которые были в „Саламбо“, поскольку мои персонажи принадлежат к той же расе и почти к той же среде».[611]

В последние дни октября месяца он закончил записи и в начале ноября погружается в лихорадочную и изнурительную работу над повестью, сложность которой «пугает его» и которая, по его словам, «может не получиться». В то время как он охвачен творческим порывом, возникают неожиданные трудности: «Слуга (Эмиль), которого я считал преданным, после десяти лет службы оставил меня и безо всякой на то причины, – пишет он принцессе Матильде. – Однако надо философски относиться к этим маленьким несчастьям, равно как и к большим».[612] Впрочем, он очень быстро находит замену своему слуге. Некая Ноэми кажется находкой: «Она служит очень приятно. Она живая, экономная и знает все мои причуды».[613] Он с облегчением вздыхает. В деревне его часто навещает друг Лапорт. Молодой человек мечтает «жениться на богатой особе», Флобер отечески разубеждает его: целибат – единственное состояние, которое позволяет честному человеку жить согласно склонностям своего характера, не считаясь с мнением другого. Однако признает, что иногда по вечерам одиночество угнетает его. Хотя со времени смерти матери прошло четыре года, воспоминания о ней преследуют его. Это наваждение похоже на фетишизм. Время от времени он роется в шкафах, чтобы найти и потрогать платья умершей. Ему кажется, что он прикасается к ней, трогая одежду, которую она часто носила. Пятидесятипятилетний, грузный, полысевший человек с ниспадающими усами, глазами навыкате мечтает снова почувствовать тепло и аромат матери. Однажды вечером он не смог прикоснуться к шали и шляпке умершей и сходит с ума, думая, что Каролина переложила или унесла их, когда его не было. Он пишет ей: «Что ты сделала с шалью и летней шляпкой моей бедной матушки? Я искал их в ящике комода и не нашел. Ты ведь знаешь, что я время от времени люблю смотреть на эти вещи и мечтать. Я ничего не забыл».[614] Неделю спустя, так как Каролина не ответила, он возвращается к тому же: «Что сталось, куда ты положила шаль и садовую шляпку моей бедной матери? Мне нравится смотреть на них и трогать иногда. У меня в этом мире не так много удовольствий для того, чтобы отказаться от этого».[615] Наконец 20 декабря mea culpa:[616] «Я ошибся: я искал не шаль, а старый зеленый веер, который был у матушки во время нашего итальянского путешествия. Кажется, я положил его рядом со шляпкой, на которую часто смотрю с тех пор, как узнал, где она лежит». Та же самая навязчивая идея о прошлом толкает его писать на Новый год Гертруде Теннан: «Спасибо за то, что вы ненавидите современный Трувиль. (Как мы понимаем другу друга!) Бедный Трувиль! Там прошли лучшие дни моей юности. С тех пор, как мы были вместе на пляже, сколько воды утекло. Но ни одна буря, дорогая моя Гертруда, не стерла те воспоминания. Не становится ли прошлое со временем прекраснее? На самом ли деле это было так замечательно, так хорошо? Какой это был красивый уголок земли! Какими красивыми были вы, ваша сестра и моя! О проклятие! Проклятие! Если бы вы были такой же старой холостячкой, как я, вы поняли бы меня лучше. Но нет, вы поймете меня, я это чувствую».

Несмотря на напряженную работу над «Иродиадой», он не уверен в успехе. «В ней чего-то, кажется, не хватает, – пишет он Каролине. – Правда, я уже не вижу ничего. Но почему я в ней не уверен, как это было с моими другими повестями? Как трудно!»[617] Чтобы отдохнуть от ежедневной борьбы со сложностями словаря и синтаксиса, он читает произведения своих собратьев. «Молитву на Акрополе» Ренана, опубликованную в «Ревю де Монд», он принимает восторженно. «Письма Бальзака», напротив, не понравились ему. «Судя по ним, он был хорошим человеком, которого можно было любить, – пишет он Эдмону де Гонкуру. – Но как озабочен денежными делами, и как мало любви к Искусству! Вы заметили, что он о нем ни разу не говорит? Он стремился к Славе, но не к Прекрасному. К тому же он был католиком, легитимистом, собственником, который мечтал о звании депутата и о Французской академии. И при этом невежественный, как пень, провинциальный до мозга костей: роскошь ошеломляет его. Больше всех остальных в литературе его восхищает Вальтер Скотт. В заключение скажу: он для меня – великий человек, но второго ранга. Его конец печален. Какая ирония судьбы! Умереть на пороге счастья». И помечает: «Я предпочитаю „Письма“ господина Вольтера. Его кругозор в них намного шире».[618] На Новый год, «чтобы не страдать от одиночества», он едет в Руан и, дойдя до угла родного сада с домом, едва сдерживает рыдания. Брат встречает его с хмурым видом. Флобер идет на кладбище. Однако присутствие матери больше чувствуется в Круассе, нежели под мрачной надгробной плитой.

Еще один повод для переживаний – разорен добряк Лапорт. Он объявляет об этом Флоберу по-братски: «Это еще одна родственная связь между нами». К счастью, он не собирается переезжать. «Он (Лапорт) решил, если ничего не найдет, остаться все-таки в Куронне и жить там как придется, лишь бы не оставлять своего дома, что я прекрасно понимаю, – пишет Флобер Каролине. – Но в мои лета изменять характер – смерть».[619] Он сам так свыкся со своим уединением, что находит удовольствие в том, что слушает рассказы старой Жюли, которая не работает больше много по дому, но продолжает здесь жить, оставаясь последним свидетелем счастливых времен. «Рассказывая о былых днях, она напомнила множество вещей – портретов, картин, которые тронули мое сердце. Это было похоже на порыв свежего ветра».[620] Увлекшись историей семьи, он отыскивает портреты предков, которые портятся на чердаке, и вешает их в коридоре. Что касается миниатюры деда Флерио, «возглавлявшего ванденские армии», то отныне он будет царствовать рядом с камином. Тем хуже, если Каролина, которая совсем не интересуется генеалогией, не одобрит этого изменения! Кроме того, он сообщает ей, что собирается скоро закончить «Иродиаду» и хочет поехать в Париж, где надеется найти «доброе вино, отличные ликеры, любезное общество, карманные деньги, веселые лица и хорошие цены».

Собираясь в эту поездку в Париж, он заказывает себе домашнее платье, бархатные тапки, белые галстуки, две «гигантские губки», одеколон, зубной эликсир, помаду «или, скорее, масло с запахом сена (на улице Сент-Оноре)», четыре пары серо-перламутровых перчаток и две пары шведских на двух пуговицах. И первого февраля отправляет друзьям шутливое приглашение следующего содержания: «Господин Гюстав Флобер имеет честь предупредить вас, что его салоны будут открыты со следующего воскресенья, 4 февраля 1877 года. Он будет рад принять вас. Приглашаются также дамы и дети».

По приезде он делает необходимые светские визиты, не оставляя при этом работы над рукописью. И 15 февраля может объявить госпоже Роже де Женетт: «Вчера в три ночи я закончил переписывать „Иродиаду“. Сделана еще одна вещь! Книга может выйти 16 апреля. Она будет небольшой, но, думаю, занимательной. Этой зимой я работал без устали, поэтому приехал в Париж в жалком состоянии. Теперь немного привел себя в порядок. Всю последнюю неделю я спал по десять часов (sic). Я поддерживал себя холодной водой и кофе».

Если в замечательной новелле «Простая душа» он вернулся к строгому письму «Госпожи Бовари», если в «Святом Юлиане Милостивом» он вспомнил о легендарном и религиозном мире «Искушения святого Антония», то в «Иродиаде» возродил жестокость, сладострастие и варварские краски «Саламбо». Трем главным героям даны великолепные характеристики. Ирод Антипа, трусливый и жестокий деспот, дрожит за свое положение тетрарха. Иродиада, его супруга, честолюбивая и коварная, не отступает ни перед чем ради сохранения своей власти. Саломея, юная грациозная девушка, очаровывающая мужчин, простодушно служит преступным замыслам матери. Танец этой девственницы, вдохновленный сладострастным покачиванием бедрами перед Флобером Кучук Ханем, трагически завершает судьбу святого и пророка Иоанна Крестителя. Задача автора заключается в том, чтобы на нескольких страницах воссоздать с поразительной точностью библейский мир. Таким образом, эти «Три повести», столь разные по своей фактуре, являются свидетельством абсолютной власти Флобера над вдохновением и словом. Изумительная экономичность рассказа, краткое и верное описание персонажей, декорация, созданная несколькими мазками, – все свидетельствует здесь о совершенстве. Безупречность и чистота бриллианта. Тем не менее Флобер не уверен в своей работе. Он, как обычно, хочет знать мнение друзей. Большая часть принимает повесть благосклонно. Однако после чтения «Иродиады» у принцессы Матильды Эдмон де Гонкур язвительно помечает в своем «Дневнике»: «Безусловно, есть колоритные картины, изящные эпитеты, интересные находки; но сколько в этом водевильной изобретательности и маленьких современных чувств, прилепленных к этой сверкающей мозаике архаичных заметок! Это, кажется мне, несмотря на рев чтеца, лишь безобидная игра в археологию и романтизм».[621] Флобер, в свою очередь, строг к своим друзьям. Так, задетый успехом «Западни», он не упускает случая прилюдно напасть на принципы натурализма, которые исповедует Золя. Тот спокойно отвечает ему: «У вас было маленькое состояние, которое позволило вам многое преодолеть… Я же зарабатывал на жизнь исключительно пером, вынужден был пройти через всевозможные бесчестные писания, через журналистику, поэтому приобрел… как бы вам сказать… что-то от ярмарочного зазывалы… Я, правда, как и вы, смеюсь над словом „натурализм“, однако буду повторять его без конца, поскольку вещам надо давать название, дабы публика запоминала их».[622]

В марте «Три повести» отданы издателю. Кроме того, «Простая душа» и «Иродиада» должны появиться одна за другой в «Мониторе» и принести каждая автору по тысяче франков. «Легенда о святом Юлиане Милостивом» будет опубликована в «Бьен пюблик». Вселяет надежду и то, что все больше и больше молодых авторов посылают Флоберу свои произведения. А Виктор Гюго, «великий старик», хочет, чтобы он представил себя во Французскую академию. «Он без конца пристает ко мне с Французской академией. Ну уж нет! Нет!» – смеется Флобер. Книги друзей разочаровывают его. «Читали ли вы „Девку Элизу“ (Эдмона де Гонкура)? – спрашивает он у госпожи Роже де Женетт в том же письме. – Это очень сухо и бледно, „Западня“ рядом с ней кажется шедевром. Ибо есть в этих растянутых грязных страницах подлинная сила и несомненный талант. Появившись после этих двух книг, я прослыву автором для девиц-пансионерок». Закончив исправление корректур, он перечитывает письма, полученные в юности, и сжигает большую часть переписки с Максимом Дюканом. Потом в порыве щедрости и расположения дарит Эдмону Лапорту рукопись «Трех повестей» в сафьяновом переплете: «Вы видели, как я писал эти страницы, дорогой старина, примите же это. Пусть они напоминают вам вашего гиганта Гюстава Флобера».

16 апреля шесть молодых писателей – Поль Алексис, Анри Сеар, Леон Энник, Ги де Мопассан, Гюисманс, Октав Мирбо устраивают в ресторане Траппа обед, на котором официально провозглашают Флобера, Золя и Гонкура «тремя мастерами настоящего времени». «Вот и формируется новая армия», – помечает с удовлетворением Эдмон де Гонкур. Однако Флоберу совсем не нужно стоять во главе «армии». Он – индивидуалист и не может принять роль духовного лидера. Реализм, натурализм – ни одна из этих этикеток не отвечает его представлению о романе. Литературные псевдотеории Золя вызывают лишь его негодование. Одинокий человек в жизни, он хочет быть им и в Искусстве. Таким образом, в течение всего обеда, целью которого было назвать его главой течения, он в который раз убеждается в верности своего нежелания иметь школу.

«Три повести» выходят 24 апреля 1877 года у Шарпантье. Пресса принимает их восторженно, в отличие от «Святого Антония». Эдуар Дрюмон говорит о «чудесах». Сен-Валери в «Ла Патри» – «об удивительном сочетании точности и поэзии». Госпожа Альфонс Доде (которая подписывается Карл Штейн) в «Журналь оффисьель» – «о заслуженном и безусловном успехе». Теодор де Банвиль в «Насьональ» – о «трех абсолютных и совершенных шедеврах, созданных силой поэта, уверенного в своем искусстве, о котором следует говорить только с уважительным восхищением, достойным гения». Последний даже советует членам Французской академии всем корпусом отправиться к Гюставу Флоберу, «чтобы расстелить под его ногами пурпурный ковер». Один лишь Брюнетьер в «Ревю де Монд» смеет напасть на автора, заявляя, что «Три повести» – «самое слабое из написанного им», и видя в этом «знак слабеющего воображения». Это желчное замечание потонуло в криках восхищения «молодежи».

Публика принимает повести более сдержанно. Впрочем, выход книги скрашен политическими событиями. Все взгляды обращены к маршалу Мак-Магону, который только что отправил Жюлю Симону, председателю Совета, письмо, дезавуирующее его республиканские тенденции. Кризис заканчивается назначением 16 мая консервативного правительства, которое возглавляет граф Брогли. Однако общество взволновано. Говорят о предстоящем роспуске Палаты и новых выборах. «Шалости нашего современного Баярда (Мак-Магона) вредят всем делам! Литературе в их числе, – пишет Флобер одному другу. – Издательство Шарпантье, которое обычно продает триста томов в день, в минувшую субботу продало пять. Что касается моей бедной книжицы, то ей не повезло. Мне остается только затянуть потуже ремень».[623] Флобер рассчитывал на хорошую продажу, надеясь выйти из затруднительного положения. Он едва сводит концы с концами, а дела Комманвилей не улаживаются так, как хотелось бы. Таким образом, несмотря на безусловный успех у критиков и писателей своего времени, он заканчивает письмо на печальной ноте: «К неурядицам в общественных делах добавляются печальные личные. Мой горизонт черен». Для того чтобы успокоить себя, есть один метод: работа. Бувар и Пекюше ждут его в Круассе. Он в который раз пытается забыть жизнь в их обществе.


Глава XIX Театральная иллюзия | Гюстав Флобер | Глава XXI Возвращение к «Бувару и Пекюше»