Часть 6
Но нет! Не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, что мы теперь горды
И снова была дорога, снова железные колёса стучали о железные рельсы. Снова мелькали за окном трогательно-унылые российские пейзажи с холмами, перелесками, убогими деревушками и безбрежными белыми равнинами под серым небом, низким и клочковатым. Ветрено, снежно, первозданно…
Но состав на этот раз был не простой — военный эшелон. Сколько-то вагонов четвёртого класса, битком набитых солдатами, вагон второго класса для офицеров и колдунов, особый штабной вагон и три платформы с орудиями — командование стягивало войска под Саратов. Зачем? Вряд ли в этих действиях можно было найти рациональный смысл. Скорее, это был жест отчаяния. Государь рвал и метал, Государь требовал принятия мер, требовал ежедневных докладов…
Полторы недели назад у командования сдали нервы, был подписан приказ о штурме чёрного замка. У подножия чёрной горы даром полегло пятьсот человек пехотинцев, поганое кощееево воинство загрызло их заживо. С того дня новых вылазок больше не предпринималось, стояли лагерем близ проклятого места, будто ждали чего-то. Было страшно, вдобавок, у людей начался понос, хоть и зима. Поговаривали, будто Бессмертный умеет и холеру напустить, потому как в прислужницах его сама Птица-Юстрица. От таких разговоров делалось ещё страшнее, солдаты начинали тихо роптать, что с нечистью и нежитью воевать не обучены, для того есть колдуны.
Колдуны-то были, да вот не было от них проку, хоть и нагнали их «со всех волостей», даже из Финнмарка и Бессарабии. Ходили, бродили, заклинали, брызгали, окуривали, опахивали, ещё чего-то творили — похоже, только мешали друг другу. Семеро незаметно померли, потом встали и пошли безобразничать — командованию новая забота (Государю о том не докладывали, конечно).
И так день за днём, день за днём…
Господам из Особой канцелярии отвели место в офицерском вагоне. Офицеры смотрели на них косо, особенно на Романа Григорьевича. Знали, что сын героического генерала Ивенского — а занят таким недостойным делом. Роман Григорьевич делал вид, что ему всё равно, и очень скоро себя в этом убедил.
Тогда офицеры перешли в наступление. Те, что постарше и в высоких чинах, глупостей себе, конечно, не позволяли, лишь справлялись о благополучии Григорья Романовича, непременно называя его при этом «бедным», делали сочувственные лица, и головами качали, и многозначительно вздыхали — дескать, вот как не повезло ему с наследничком, опозорил славное отцово имя. Зато у молодых штаб-офицеров доходило до открытого вызова.
Особенно старался один, высокий, статный и красивый, но почти альбинос, в летах Листунова, в звании штабс-капитана — невелика, прямо скажем, птица, ему бы скромнее себя вести. Но чем-то так не угодил ему Роман Григорьевич, что не мог спокойно пройти мимо — непременно начинал тянуть носом воздух, громко жаловаться на духоту и предлагать, не смотря на зимнее время, отворить окно, потому как в вагоне «смердит сыскными».
Роману Григорьевичу обращать внимание на его выходки было не по чину — всё равно, как если бы он с Удальцевым подрался. Жаль, приходится ходить в партикулярном, без знаков различия… хотя, этого молодца и разница в чинах не остановила бы, не из таких. «И что прицепился?» — думал Роман Григорьевич с тоской. Кончится тем, что Тит Ардалионович которому строго-настрого приказано смотреть в окно, не выдержит, отвлечётся от окна и вызовет наглеца на дуэль. И прав будут, леший побери, тысячу раз прав, да только не ко времени сейчас дуэли!
— Эй, любезнейший, — небрежно окликнул он, раскрыв записную книжку (ту самую, с папенькиным адресом), — назовите мне ваше имя и адрес.
— А вам это зачем? — бросил штабс-капитан грубо, но видно было, что он насторожился.
— Хочу знать, куда присылать секундантов, — ответил Роман Григорьевич скучающе. Листунов с Удальцевым моментально потеряли всякий интерес к окну. «Ну, наконец-то!» — было написано на оживлённом лице Тита Ардалионовича. Пальмирец казался встревоженным.
Но белёсый задира уже справился с первым замешательством.
— О-о, узнаю господ сыскных! — он шутовски развел руками. — Им лишь бы какую писульку накарябать! Зачем же, сударь, слать секундантов мне на дом, когда я вот он, прямо перед вами стою? — Вокруг моментально собрались заинтересованные. — На ближайшей станции весь к вашим услугам!
— В Узуновке стоим полчаса, — подал голос кто-то. — Станция тихая, рядом лесок. Земшин, друг, позвольте быть вашим секундантом! Страсть не люблю сыскных!
Роман Григорьевич отложил записную книжицу, потянулся уютно, изображая полнейшую безмятежность, даже зевнул, деликатно прикрывшись ладонью. И только после этого возразил.
— Нет, господин Земшин, стреляться с вами в Узуновке я не стану. И рад бы, но нахожусь при исполнении служенного долга, и потому жизнью своей временно не располагаю. Вот если повезёт вернуться в столицу — тогда непременно ждите секундантов.
Офицер энергично взмахнул рукой.
— А, отговорки! Струсили-с, господин хороший, и долгом прикрываете-с. Нехорошо-с! — он паясничал и был неприятен. Роман Григорьевич подумал, что с таким интереснее было бы не стреляться, а по-простому дать ему в морду кулаком.
— Ваше высокоблагородие, — взмолился Удальцев жалобно. — А можно я сам в Узуновке того… пристрелю этого… — от едва сдерживаемой ярости он сделался косноязычен. — Ведь я не Иван и не Серый Волк, мне можно…
Собравшиеся удивлённо переглянулись: о чём это толкует сыскной? Какие Иваны, какие волки, что за околесица?
— Ну уж нет, Тит Ардалионович, я первый его вызвал! — Роман Григорьевич отчего-то был абсолютно убеждён, что если ему позволить, Удальцев Земшина в самом деле убьёт, и тогда на его долю противника не достанется, не с кем будет рассчитаться за оскорбление. — Хорошо, господа, Узуновка так Узуновка. Но уговор: погибший будет объявлен самоубийцей: якобы, отошёл за вагоны и застрелился от несчастной любви. Мне не нужны неприятности по службе.
— Согласен, — Земшин растянул в усмешке красиво очерченные губы, подкрутил удалой ус. — Мне неприятности тоже не нужны. — Похоже, он в себе не сомневался.
— Сожалею, но одного вашего согласия тут недостаточно, — холодно заметил Ивенский. — У нас целый вагон свидетелей.
— Не беспокойтесь, сударь, они будут молчать… Прошу вас дать слово, господа! — торжественно воззвал он к сослуживцам.
— Слово чести! — откликнулись те.
До Узуновки оставался час пути. Офицеры от сыскных, наконец, отстали. Но принялся ворчать Листунов, объяснять Роману Григорьевичу всю глупость и несвоевременность «этой опасной затеи». Можно подумать, он сам этого не понимал! Но всякому терпению однажды приходит конец, особенно когда тебя в глаза обзывают трусом.
…Стреляться решили из своего оружия, на германский манер: с места и по сигналу, но с десяти шагов вместо обычных двадцати пяти. «Чтобы далеко не разбредаться, всё ж-таки станция рядом» — объяснили столь короткую дистанцию секунданты. Листунов, услышав, только за голову схватился, напустился на Удальцева:
— Вы с ума сошли? Зачем согласились на такие условия?! Это же верная погибель!
— Ну, разумеется! — подтвердил тот с довольным видом. — А вы хотите, чтобы гадкий штабс-капитан остался жив?
— Я хочу, чтобы остался жив Ивенский! — вспылил Иван Агафонович. — По крайней мере, до тех пор, пока наша, с позволения сказать, «историческая миссия» не будет выполнена. Почему из-за вашего болезненного самолюбия я должен оставаться без поддержки Серого Волка, если таковая положена мне по праву?!
— Ох, и правда! — свежее лицо Удальцева затуманилось. Принимая условия дуэли, он как-то упустил из виду, что сам Роман Григорьевич окажется в положении ничуть не более выгодном, чем его противник.
Однако, уже поздно было что-либо менять. Состав приближался к Узуновке.
…Станция действительно была тихая, и обещанный лесок рядом имелся. Снегу в нём было по колено, сразу набрались полны сапоги. Мало того, в ветвях могучих старых тополей, высившихся на опушке, как раз обустраивалась на ночёвку огромная стая серых ворон. Гадкие птицы тут же решили принять в предстоящей дуэли самое непосредственное участие. Вот уж кто разил без промаха! Особенно досталось бедному, ни в чём не повинному полковому доктору — с его фуражки только что не капало. Впрочем, остальные тоже были хороши. Трагедия начинала отдавать фарсом.
Бранясь на чём свет стоит, перепачканные птичьим помётом дуэлянты кое-как отсчитали десять шагов по сугробам, разбрелись. Земшин лихо скинул шинель и фуражку — так ему показалось удобнее.
— Га-а-товьсь! — прозвучало по-военному. Что поделаешь, если поручик Москин, секундант Земшина, привык не благородными дуэлями распоряжаться, а командовать своими солдатами?
— Стойте! — вдруг перебил Роман Григорьевич. В голову ему пришла очень неприятная мысль: получается дуэль-то нечестная! Не иначе, сынок у полковника Ивенского заговорённый, — ходила в полку молва. — Только что не в упор осман стрелял — шагов с пяти, не дальше, и то пуля вбок ушла, вскользь задела! Да, дуэль с ведьмаком — это уже не дуэль, а самое настоящее убийство… — Господа, вынужден предупредить: я некоторым образом заговорён от пуль. Не угодно ли будет сменить оружие?
— О-о! Начинается! Труса празднуем, господин сыскной?
— Ну, как вам будет угодно. Я предупредил. Командуйте, поручик.
— Га-а-товьсь… Цельсь… Пли!
Время остановилось. Медленно-медленно, объятая коротким пламенем, вылетела пуля из ствола, чуть позже раздался звук. Пуля ползла по воздуху и мелко дрожала. Он чуть отклонился вбок, чтобы ей не мешать, и она проползла мимо, начала вгрызаться в ствол старого тополя. Вороны закопошились наверху, стали потихоньку отрываться от веток, множество гадких белёсых комочков повисло в воздухе, они опускались плавно, как крупные снежинки…
«Дуэль!» — вспомнил Роман Григорьевич, тряхнул головой, отгоняя наваждение. Старательно, чтобы не вышло беды, прицелился, нажал на курок…
— А-а! — коротко, болезненно вскрикнул Земшин, опрокидываясь в сугроб. Лицо его мгновенно залилось красным, он ничего не видел вокруг.
К нему подбежали, над ним склонились.
Напрасно торжествовал Удальцев, вообразивший, что противник Романа Григорьевича мёртв. Пуля прошла по касательной, сдёрнув с черепа узкую полоску кожи. В роскошной рыжей шевелюре штабс-капитана образовалась борозда. Кровищи было — страсть, но с первого же взгляда стало понятно, что жизни раненого ничто не угрожает.
— У-у, — разочарованно протянул Тит Ардалионович. — Ваше высокоблагородие, как же вы так промахнулись?
— Что значит — промахнулся? — возмутился дуэлянт, ощущавший себя в эту минуту едва ли не Вильгельмом Теллем. — Наоборот, чрезвычайно точный выстрел, не каждый так сумеет! Видите: самую кожицу сняло, а мозги целые! — без ложной скромности похвалился он.
— Так вы его нарочно не добили? — понял Удальцев. — Но почему?!
— Да потому что мы с вами, Тит Ардалионович, поставлены на страже закона и порядка, и нам не к лицу нарушать государевы указы. Но если уж мы иной раз оказываемся вынуждены их всё-таки нарушить, то должны, по крайней мере, стараться свести к минимуму негативные последствия своих неправомочных деяний! — выдал Роман Гроигорьевич на одном дыхании. Поручик Москин взглянул на него дико.
…— Не знаю, стоит зашивать, или так обойдётся? Ладно, в вагоне, на свету разберёмся, — бормотал себе под нос доктор, накладывая повязку. Выходило очень неромантично: будто на голову бравому штабс-капитану надели белый чепчик с толстой нашлёпкой на темечке. — Э-э, а что это вы так побледнели, сударь мой? Уж не дурно ли вам? Ну-ка… — он сунул под нос пострадавшему пузырёк. Земшин машинально вдохнул, отпрянул и отчаянно расчихался.
Тут оно и случилось.
Что-то маленькое, чёрненькое выскользнуло из правой ноздри штабс-капитана и грязно бранясь, метнулось прочь, скрылось в лесу. Доктор, отшатнувшись, выронил пузырёк, в воздухе резко пахнуло аммиаком. «Свят-свят-свят!» — перекрестился поручик по-византийски. Ивенский с Удальцевым молча переглянулись.
Со стороны станции донёсся долгий паровозный гудок.
…Самое забавное, ни доктор, ни поручик Москин об увиденном не обмолвились ни единым словом. Похоже, каждый из них решил, будто чёрная тварь, покинувшая штабс-капитанский нос, ему только померещилась. И тот факт, что события этого дня, включая саму дуэль, вдруг начисто выпали из памяти хозяина вышеназванного носа (последнее, что он помнил, была команда «По вагонам!»), доктор приписал отнюдь не воздействию злых чар, а лёгкой контузии от пули. Командованию, явившемуся из штабного вагона (всё-таки пошли по эшелону разговоры о выстрелах в лесу), сказали так: надумал стреляться от несчастной любви, да промахнулся. Командование удивилось, но давать делу ход не стало. На том всё и успокоилось, и сыскных чиновников до самого Курдюмца больше никто не задирал, наоборот, обходили стороной.
…— Это в него злой дух вселился, я вам, господа точно говорю! — азартно убеждал спутников Удальцев, хотя с ним никто и не спорил. — Думаете, случайно? Нет, не случайно! Это всё кощеевы происки! Не смог одолеть нас в открытую, там, под Муромом — решил погубить тайно, подослал невидимого врага! Я когда ходил в уборную, от солдат слышал: этот Земшин, оказывается, первейший бретёр в полку, и стреляет без промаха. Убил бы он Романа Григорьевича — тьфу-тьфу, не накаркать — мы бы не догадались даже, что за этим стоит Бессмертный! Решили бы, дуэль и дуэль!
— Вот! — вскричал Листунов торжествующе. — Что я вам говорил! Уж простите Роман Григорьевич, вы меня старше по чину, но не могу молчать! Ваше сегодняшнее поведение было безответственным и безрассудным мальчишеством! Тот, на кого возложена историческая миссия, не вправе рисковать жизнью понапрасну. Больше никаких дуэлей, господа, иначе я умываю руки! Ищите себе тогда другого Ивана, а меня хоть увольняйте потом со службы, хоть судите — моё слово твёрдое!
«Сразу видно, что из разночинцев, — подумал Тит Ардалионович с неприязнью. — Никакого представления о чести! Не понимает, что бывают ситуации, когда дуэль неизбежна».
«Ну, это уж как сложится, — подумал Роман Григорьевич философски, — но впредь надо настаивать, чтобы перед выстрелом противник непременно нюхал нашатырь». А вслух сказал:
— Зря вы так драматизируете события, Иван Агафонович. Во-первых, я специально позаботился, чтобы ничего рокового не случилось. («Ну да, позаботился, — хихикнул про себя Удальцев. — Только не о себе, а о противнике. Господа, вынужден предупредить: я некоторым образом заговорён от пуль… Видите: самую кожицу сняло, а мозги целые!..) Во-вторых, если бы не эта дуэль, мы могли бы никогда не узнать, что кроме явных нападений, Кощей способен на скрытые козни. Теперь знаем и будем настороже. Что ни делается — всё к лучшему.
Так он сказал вслух, хоть и понимал, что по совести-то Листунов прав, и упрёки его вполне справедливы. Трудно сказать, чем окончилось бы это дело, не родись сын генерала Ивенского ведьмаком. К счастью, Роман Григорьевич всегда умел ладить с собой. «Победителей не судят» — подумал он, и на том успокоился.
Поезд прибыл на станцию к полудню. За ночь немного спал мороз, всё вокруг покрылось мохнатым инеем — стало чудо как хорошо. Даже Листунов, пребывавший последние два дня в мрачном расположении духа — и тот заметно повеселел от такой красоты.
А испортилось у него настроение в тот вечер, когда он ступил через порог гостеприимного дома генерала Ивенского. Просто он такого не ждал, подавлен был окружающим великолепием. Это даже завистью нельзя было назвать. Иван Агафонович, сын мелкого почтового служащего, выросший в бедной трёхкомнатной квартирке с окнами в глухой колодец двора и с одной прислугой за всё, даже в мечтах не пытался примерить на себя блестящую жизнь господ Ивенских. Она ему, пожалуй, и не нужна была — слишком уж чуждая и незнакомая… Нет, ему бы однажды дослужиться до статского, купить небольшой, зато свой домок где-нибудь на Васильевом Острове, жену взять из хорошей семьи, ездить на службу в собственном экипаже, и чтобы подчинённые боялись, а начальство ценило за беспримерный ум и железную хватку. Вот это было бы счастье, а дворцы с зимними садами, конные выезды, поместья, светские рауты — это всё несбыточно, так нечего о том и мечтать. Он и не мечтал. Его огорчило другое.
Только теперь он понял, какая пропасть на самом деле разделяет его с Романом Григорьевичем, которому в последнее время начинал симпатизировать: стал думать о нём, как о друге (подумаешь, небольшая разница в чинах, дело наживное), и — смешно вспомнить — уже строил прожекты, как бы по окончании дела свести его с сестрой Дуняшей, ведь ей как раз пришла пора замуж…
Невозможно — понял он в тот момент, когда старый швейцар услужливо распахнул перед ними двери великолепного особняка. Никогда его высокоблагородие, господин Ивенский не войдёт в скромную семью разночинцев Листуновых, и никакой дружбы меж ними тоже не может быть. И не потому, что её не захочет Роман Григорьевич — он-то, надо отдать ему должное, высокородным снобизмом не страдает; вон и с Удальцевым они прекрасно ладят, хотя тоже разница очевидна… Нет, тут дело в нём самом. Это он всегда будет помнить, что генеральскому сыну Ивенскому не ровня, чувствовать своё приниженное положение. О какой же дружбе можно тогда вести речь? — думал Иван Агафонович с досадой.
Но вышел из душного, пропахшего сапогами вагона на свежий морозный воздух, втянул его носом, огляделся по сторонам, любуясь красотой природы, потом купил у торговки горячих бубликов, съел сразу три штуки — и мысли потекли совсем в другом направлении. Во-первых, сказал он себе, в Историю им суждено войти вместе, и ещё большой вопрос, чья роль значительнее: Ивана, или Серого Волка, который, как ни крути, не главный герой, а только его помощник. Во-вторых, раз уж свела их на какое-то время судьба, надо не о тонких материях рассуждать, а постараться извлечь из такого выгодного знакомства как можно больше пользы. Намекнуть, к примеру, что по окончании дела Роману Григорьевичу следует похлопотать о повышении в чинах для своих подчинённых, ведь сам он может и не догадаться…
Пока Иван Агафонович грыз бублики и размышлял о личной выгоде, а Роман Григорьевич беседовал со знакомым ещё по Второй Крымской офицером, вышедшим из штабного вагона, Удальцев сбегал на станцию, и выяснил обстановку. Оказалось, что волостное село Курдюмец лежит от станции далеко в стороне, а деревня Красавка — та ещё дальше, и к ней нет даже почтовой дороги, надо нанимать обывательские сани. Но мужики теперь в ту сторону ездят неохотно — боятся чёрной горы. Подряжаются самые отчаянные, и просят втрое против разумного.
— Ах, да хоть вчетверо! — махнул рукой Роман Григорьевич и направился к ближайшим крестьянским розвальням — более презентабельных экипажей на станции Курдюмец что-то не наблюдалось.
… Дорога оказалась неплохой, накатанной — по ней уже много дней подвозили провиант для солдат. А сани — плохие, того гляди, развалятся на ходу. И ехать пришлось в соломе — даже рогожки подстелить не нашлось. И рожа у возницы была самой что ни на есть разбойничьей. «Уж не беглый ли каторжник?» — опасливо подумал Иван Агафонович, заметив, что нос у него свёрнут на левую сторону, кустистая чёрная бровь рассечена безобразным шрамом, и во рту не хватает трёх передних зубов.
Мужик перехватил его взгляд, ухмыльнулся в бороду.
— Да ты, барин, не смотри, что обличье моё не-бла-го-надёжное, — выговорил по слогам хитрое полицейское слово, ещё больше укрепив Листунова в его подозрениях. — Зато я вас до самой горы враз домчу. А окромя меня никто туда не сунется: у поворота высадят, и ступайте через поле на своих двоих, по сугробам-то.
— Как же высадят, если уговор будет до горы? — заинтересовался Тит Ардалионович.
— От так и высадят обманом! Скажут, коняка дальше идти не хочет — зло чует. С неё, коняки, какой спрос? Вы ж её к ответу не потянете? То-то! А Сенька Хромый хоть и погулял по Руси-матушке с кистенём, когда в ваших летах был, и в «беде» сиживал, и золотишко на Каре мыл для господина Разгильдяева, зато уговор держать умеет: до горы, так до горы. И вихрем чёрным да нечистью всякой его не испугать — пуганый. Так-то, господа сыскные.
— Откуда же ты знаешь, что мы состоим по сыскному ведомству? — удивился Удальцев — все трое были в цивильном.
Бывший каторжник от такого удивительного вопроса даже вожжи выронил, руками всплеснул.
— Барин! Да я по тюрьмам, по каторгам столько лет, сколько ты на свете не прожил! Ужо всяко вашего брата насмотрелся! Опытный человек сыскного завсегда отличит, это уж не сумлевайся! У вас и взгляд-то особый, и слова особые, и дух от вас казённый идёт.
— И у меня тоже? И от меня дух? — искренне поразился Тит Ардалионович.
Возница обернулся, уставился изучающе. Потом признал вроде как нехотя.
— Нет. Ты, барин, больно молод ишшо, не успел сыскным духом пропитаться. Чай, первый год служишь? С осени?
— Верно! — по детски образовался такой проницательности Удальцев, только что в ладоши не захлопал.
— А я? — Роману Григорьевичу тоже стало интересно.
Сенька Хромый свёл брови к переносице, задумался.
— А ты, ваше высокоблагородие, чудной. Вроде, сыскной, а вроде как и нет. Другой от тебя дух, и облик другой. Убивать тебе доводилось немало, да… Кабы не глаза — я бы тебя за офицера принял. Но не из нынешних, которые тебе по летам ровня, а из тех, что войну прошли. Однако, взгляд тебя выдаёт, цепкий больно. Поди, нарочно сани мои выбрал?
— Нет, не выбирал, — ответил Роман Григорьевич честно, — Просто стояли ближе других.
— Ну-ну, — не поверил мужик, и перевёл разговор на Листунова, хоть тот его ни о чём не спрашивал.
— Вот ты, барин, сыскной так уж сыскной! От тебя полицейским управлением за версту шибает — не спутаешь. Сазу видать — на своём месте человек! — похоже, бывший каторжник иронизировал. Роману Григорьевичу вдруг показалось, что на самом деле Сенька Хромый не совсем тот, кем хочет казаться — не простой разбойник с большой дороги, мужик-лапотник: «ишшо», «окромя», «не сумлевайся»… И прозорливость его необыкновенная, пожалуй, не богатым жизненным опытом обусловлена, а тайными способностями, скрытыми или даже явными. Говорят, в прежние годы при больших разбойничьих шайках состояли свои колдуны…
— Как же ты согласился нас везти, если понял, что сыскные? Неужели зла не держишь? — наконец подал голос Листунов, на всякий случай, сжав пальцы на рукояти нового револьвера. Ему казалось, каторжник нарочно пустил их в свои сани, и везёт теперь на погибель, как Сусанин ляхов.
— И-и-и, барин! — открыто рассмеялся мужик. — На вас-то за что зло держать, когда вы мне во внуки годитесь? Тех, на кого я зло держал давно уж… гм… И потом, ведь кажный своё дело делает. Мы промышляем, чем умеем, вы нас ловите — так уж богами заведено, против богов не пойдёшь. А на деньгах, что от вас получу, и вовсе не написано, кто их дал: сыскной — не сыскной… — последние слова Ивана Агафоновича немного успокоили, но руки с револьвера он всё же не убрал.
Дорога вышла долгой.
Тянулись белые поля, перемежаемые кружевными берёзовыми перелесками. Встретилась пара деревенек, бедных, но идиллически-живописных: избёнки в снежных шапках, по окна вросшие в землю, утонувшие в сугробах; над крышами дымки столбом; жёлтые стога соломы, прикрытые сверху рогожками; покосившиеся заборы; опрятные домики-колодцы; неопрятные голые вётлы и веселые, краснеющие ягодами рябины, — хорошо! «И отчего мы так редко бываем в имениях? — принялся размышлять Роман Григорьевич, любуясь родными каждому русскому сердцу картинами. — Вот женится папенька, выселит меня из дому — брошу службу и перееду в Ивенское, буду заниматься хозяйством, как настоящий помещик. Стану по утрам пить чай с вареньем без косточек, а потом самодурствовать весь день напролёт. Псарню заведу, пожалуй. И девок в сарафанах, чтобы пели хором протяжные народные песни…» — иногда ему нравилось придумывать разные забавные глупости; это не значит, что он собирался однажды воплотить их в жизнь, просто таким образом развлекался.
Но с вёрстами, постепенно, незаметно, что-то начинало меняться в природе — безмятежность уходила, появлялась тревога. Сначала поднялся ветер и разрушил хрупкую инистую красоту, она осыпалась крупными хлопьями — рощи и перелески поскучнели. Потом на снегу кроме обычных лисьих стёжек и заячьих петель стали встречаться следы новые, удивительные — то отпечатки босых пяток, то огромных длиннопалых лап с когтями — будто африканская птица-страус гуляла, то валялся кто-то, и клочки чёрной шерсти ронял. Кое-где и кровь виднелась, хорошо, если не человечья. Валежника стало много, рядами лежал — ветви переломаны, стволы странно покорёжены. В полях зачернели бесснежные проплешины, будто кто-то огромный долго сидел тёплым задом. Небо приобрело неприятный желтоватый оттенок, и стаи ворон с паническими криками носились в нём.
— Подъезжаем! — объявил возница. — Сейчас кордоны начнутся. Ежели у вас нужной бумаги нет — могут не пустить, свободный проезд только местным жителям разрешён, кто, значит, в Красавке проживает, и дальше, в Телятинах и Омёте.
Нужные бумаги у Романа Григорьевича в запасе имелись — пропустили.
Дорога вильнула за холм, миновала овражек. Уже видны стали вдали крыши Красавки и справа от них, чуть в стороне, очертания военных шатров…
Тут оно и началось внезапно, как гром средь ясного неба. Сначала ветер взвизгнул каким-то особенным, разбойничьим посвистом, позёмка промчалась по дороге, убежала в поле. И вдруг в одно мгновенье не стало ни дороги, ни поля, ни мира вокруг — только белёсая колючая мгла, смешавшая воедино небо и землю. Снег валил с неба, снег вздымался в воздух с земли, вьюга выла, наметая поперёк пути косые сугробы.
Сколько-то они ещё пытались ехать по ухабам. Два раза переворачивались, подымали сани, двигались дальше. Но настал момент, когда возница, в очередной раз спрыгнув с саней, чтобы проверить дорогу, обнаружил, что никакой дороги под полозьями нет и в помине — одни рытвины да бугры, занесенные снегом, да ещё в нескольких шагах впереди хищно разверзся овраг. Чудо, что вовремя остановились, не то лошади, пожалуй, переломали бы ноги.
— Прие-е-хали, так-растак вашу мать! — перекрикивая ветер, выругался каторжник. — Сбились мы с пути-то, ваши благородия! Дальше ехать некуда, придётся непогоду пережидать — а переждём ли? Вона как крутит, заметает! — и затосковал. — Эх, не то обидно, что помирать надо, а то, что от жилья в двух шагах. Всего ничего до Красавки не доехали!
Стало страшно. И ещё холодно — пронизывающий ветер выдувал из-под одежд остатки тепла.
— Главное, нельзя спать! — прокричал Листунов спутникам. — Люди замерзают во сне! — скажите, каков знаток выискался, можно подумать, без него о том никто не догадывался.
…Они сидели, тесно сбившись в кучку, не зная, что предпринять для своего спасения. Сани уже обрастали сугробом, кони тревожно всхрапывали, руки-ноги путников коченели, и робкая надежда на то, что непогода разгулялась ненадолго, оправдываться не собиралась. Время шло, буран не стихал, наоборот, даже усиливался. Снег летел уже не мелкими колючками, а густыми хлопьями, казалось, его хватит, чтобы завалить весь мир без остатка. Что-то злорадно-ликующее слышалось в завываниях ветра, задувавшего с четырёх сторон сразу: куда ни повернись — всё в лицо.
— И откуда только налетела напасть? — жаловался возница. — Ведь не предвещало ништо! В печи вечор не выло, погода с утра стояла ясная, и ногу не ломило, хоть завсегда перед большой непогодой ломит. Сенька Хромый буран загодя не почуял — вот оказия так оказия! Кому сказать — не поверят!
— Так уж и не поверят! — от скуки, а главное, из страха задремать, вступил в полемику Иван Агафонович. — Ты разве большой мастер погоду предсказывать?
— А как же не мастер? Конечно, мастер! — обиделся каторжный. — Сенька Хромый любую погоду загодя чует — кого хошь спроси, если живы будем. Как первый раз в бега подался, мне стражник ногу прострелил, с тех пор у меня и открылся дар: на три дни вперёд вижу! На Каре меня руднишное начальство за предсказателя держало, чтобы, значит, вольному не платить. И тут мужички всегда совета просят: выезжать в поле, не выезжать… За пятнадцать годов ни единого промаха не допустил, вёдро с дождём ни разу не перепутал! А уж чтобы этакий буран проморгать — и вовсе дело невозможное! Не должно ему было случиться, хоть ты тресни. Ан нет, случился — откуда такая напасть? Будто наворожил кто-то…
— КАК?!! — подскочил с места агент Ивенский, осенённый внезапной догадкой. — Не должно, а случилось?! Кто-то наворожил, да? Ох, знаю, знаю, кто это был!
На него воззрились — один с удивлением, двое — с радостным пониманием. А Роман Григорьевич уже добывал негнущимися пальцами из ворота рубашки заветную иглу. Ох, только бы не выронить в снег — ищи тогда…
Ничего, кое-как добыл, уцепив за нитку, намотал для верности на палец. Но пламя на этот раз разжечь не смогли: как ни заслонялись — коварный, всепроникающий ветер мгновенно сбивал жалкий огонёк, едва успевавший вспыхнуть на кончике шведской спички. Бессмертный быстро учился на собственном горьком опыте. Что же делать, что делать?
— Бить! — взвизгнул Иван Агафонович. — Нужна наковальня и молоток! Надо что-то приспособить! Есть здесь хоть что-нибудь железное?!
Под ногами нашёлся точильный брусок — завалялся с лета. Положили иглу, били лезвием ножа, то по игле, то по замёрзшим пальцам. Возница смотрел дико, как на буйнопомешанных…
Буран прекратился так же внезапно, как начался. Ветер взвизгнул в последний раз и стих. В глухом безмолвии, в неподвижном воздухе медленно кружились, опускаясь на землю, последние снежинки. Лошади принялись с фырканьем отряхиваться, они оживились и повеселели.
— Ба-а! — потрясённо пробормотал возница. — Шесть десятков прожил — не слыхал о таком хитром колдовстве! Что же, любую непогоду можно вот этак ножом изрубить?
— Нет, — пробормотал Роман Григорьевич, чувствуя знакомую уже нездоровую усталость. — Только нынешнюю. Сам же сказал — наворожили её… Что же ты ждёшь, дорогу не ищешь? — он понял, что сейчас неминуемо заснёт и замёрзнет.
— И верно! — спохватился Хромый, вылез из саней, увязая в снегу взгромоздился на пригорок. — Ох ты батюшки, куды нас занесло! Экий фортель! Эко закружились! Ведь в другую сторону ехали-то, на Омёт своротили! Вон он, Омёт, за тем лесочком. Вертаться, стало быть, надо. Успеть бы по свету…
— Не надо вертаться! — в один голос взвыли господа. — Едем немедленно в Омёт, греться!
Вот так и вышло, что занесло их на ночь глядя в это дурное сельцо. Трудно сказать, случайностью это было, или новой каверзой Бессмертного?
Два десятка плохоньких избёнок в одну улицу — навозные кучи чуть не под окнами, перед каждой дверью наледи помоев, у сараев провалены крыши, плетни дырявые. Осенняя грязь на дороге замёрзла глубокими колеями — даже снегом не выровняло; в колеях солома — везли, трусили. Маленькая византийская церковка на холме — купол прочернел от сырости и старости. Под холмом кладбище — кресты покосились, повалились, холмы будто разворошены. И тишина глухая — хоть бы собака где взлаяла на чужих. Но нет, будто вымерло всё, только огоньки свечей стали появляться в крошечных оконцах по вечернему времени… Таков он оказался — Омёт.
Эх, им бы сразу насторожиться, как приметили те кресты да удивились молчанию собак! Но очень уж хотелось в тепло…
Постучались в дом, показавшийся чуть почище и побогаче остальных — с шатровой крышей и завалинкой из кирпича.
— А кого лешие на ночь глядя несут? — прорычало из-за двери.
Открыл мужик лет сорока, тощий, всклокоченный, бородёнка заплёвана подсолнечной шелухой — зато хорошо одетый и новых валенках. Увидел господ — принялся кланяться. Оказалось, староста.
В тёмных захламлённых сенцах под ноги метнулась кикиморка, хозяин пнул валенком: «Пшла, окаянная! Развелось — житья нет!». В избе было жарко натоплено, пахло кислым. По земляном полу голым задом елозило дитя, ещё сколько-то притаились на полатях — забоялись чужих. Три худые злые бабы толклись у печи, мешая друг другу и тихо переругиваясь. За печью шуршали тараканы. На широкой лавке, укрытый до самого носа облезлой овчиной, лежал и хрипел старый дед — может, помирал уже, может, просто спал. Рядом в плетёной корзине копошилась курица. Всюду валялось нечистое тряпьё и солома, из бревенчатых стен торчала пакля, в щели дуло. Из-под веника выглядывал мохнатый, перепачканный в муке клетник, строил гадкие рожи.
Иван Агафонович, прежде в деревенских избах не бывавший (постоялые дворы не в счёт), сперва вообразил, что наблюдает типичную картину народной жизни, но изменил мнение, когда каторжник за спиной шепнул с осуждением: «Ну, чисто берлога! Присесть и то негде!»
А Титу Ардалионовичу это безотрадное зрелище вдруг навеяло приятные воспоминания из детства. Тогда они проводили лето в маленьком дедушкином именьице, и мать как-то взяла его навестить после родов бывшую свою горничную, удачно выданную замуж за красавца-кузнеца.
Там тоже была изба, и не сказать, что богатая, и народу в ней обитало, как показалось маленькому Титушке, великое множество. Но стены сложены были из янтарных брёвен, пол выскоблен до белизны и устлан полосатыми домоткаными дорожками, на оконце белели занавески и алели гераниумы, стол украшала скатерть, вышитая крестом, под потолком на длинных полках-воронцах розовела круглыми боками чистая глиняная посуда. В берестяной люльке качался младенец, тоже розовый. Старшие дети (не горничной, а ятровки[61] её) бегали хоть и бесштанные да босые, зато в стираных рубашках и причёсанные гребнем. И пахло в той избе тёплым хлебом, свежими яблоками и борщом… «Ведь один народ, одна страна — отчего же живут так по-разному?» — задался философским вопросом Удальцев.
Романа Григорьевича же беспокоили вопросы более практического свойства: где тут можно расположиться, да как бы так исхитриться, чтобы не нахватать вшей или блох?
— Тесно у нас, господа хорошие, ох, тесно, — сокрушённо закивал хозяин, будто прочитав его мысли. — Семеро по лавкам — точно про нас сказано… Но таким важным гостям мы завсегда рады, уж сумеем угодить. Проходите, господа, вот туточки вас разместим, в лучшем виде ночуете!
Оказалось, в избе имеется ещё одно помещение, теснее первого, но выгодно отличающееся если не чистотой, то вполовину меньшей захламлённостью. Пожалуй, это была хозяйская спальня — из обстановки имелась лишь широченная городская кровать под лоскутным покрывалом, да длинный сундук, покрытый большим круглым половиком — никакая другая мебель здесь просто не могла поместиться. Пол тоже был земляной, но застелен старым одеялом. Другое одеяло — маленькое, детское висело на окне, чтоб не дуло. От одеял пахло несвежим. В углу имелось поганое ведро.
— Туточки, господа, отдыхайте на мягоньком, — ворковал хозяин. — А я девке велю — ужин вам соберёт… Дочка! А ну, обслужи гостей… — крикнул он уже с порога, и затворил за собой скрипучую перекошенную дверь.
— Я так мыслю, ужинать нам тут ничего окромя хлеба не надо, — зашептал каторжный, едва они остались одни. — Оно, конечно, жрать охота, да больно уж нечисто живут. А по весне у них тут, в Омёте, трое от холеры померло — далеко ли до беды?
Близко была беда, ох, близко! Да только совсем другая, непредвиденная…
Она вошла, держа в руках горшок с кашей и большой краюхой хлеба, пристроенной сверху — невысокая, худая, закутанная в рваный плат. Лица не показывала — смотрела в пол. Поставила ношу на сундук, прошелестела чуть слышно:
— Откушайте, господа, чем боги послали, — и тенью выскользнула вон, никто на неё внимания не обратил.
Вняв совету бывалого человека, съели хлеб, а кашу не тронули, составили горшок на пол. Хоть и стемнело на улице, время было не позднее. Но от нечего делать устроились спать: господа втроём поперёк хозяйской кровати, мужик на сундуке. Заснули быстро, все, кроме Романа Григорьевича. Вот ведь странность — в санях глаза слипались, боялся задремать — а в тепле да на постели сон как рукой сняло. И на душе возникла не то тревога, не то просто тоска.
Сколько-то он лежал тихо, вслушиваясь в чужие звуки за стеной — там ещё не ложились. Потом совсем измучился, сел, нашарил в темноте сапоги — выйти из духоты на воздух, может, тогда сон придёт.
Вдруг снова отворилась дверь — тихо, без малейшего скрипа — вот чудо! Кто-то крупный куда больше кикиморы или клетника, быстро прошмыгнул в комнату, стал у стены. Роману Григорьевичу сделалось совсем жутко, он чиркнул спичкой…
Это была она. Та девка, что приносила ужин. Свет её испугал, она вздрогнула, подняла глаза…
Всё. Как пишут в любовных романах, «он понял, что погиб». Какая Лизанька? Какая Екатерина Рюриковна? Разве они существуют на этом свете? А если существуют, то зачем? Для кого? Уж во всяком случае, не для Ивенского Романа Григорьевича, потому что ему теперь никого другого не надобно. Он даже не подозревал, что бывает в природе такая красота. Он смотрел на эту красоту молча, как самый блаженный из идиотиков, и она смотрела на него, на бледном тонком лице лихорадочно горели огромные чёрные глаза.
Сколько это могло продолжаться? Надо было что-то сделать, хотя бы заговорить, и он заговорил. Спросил совершенно неромантическую глупость:
— Для чего ты здесь?
— Пришла посуду забрать, — еле слышно откликнулась она. И вдруг, будто поддавшись внезапному внутреннему порыву, бросилась к нему, схватила тонкими пальцами за плечи, зашептала отчаянно.
— Бегите! Барин, скорее отсюда, вам нельзя здесь оставаться! Вы погибнете, погибнете! Бегите в окно!
Он поверил ей сразу. Он не стал тратить время на расспросы, только бросил через плечо, уже тормоша спящих.
— Ты с нами?
— Нет! — она отшатнулась, будто испугавшись вопроса. — Я не должна! Бегите! Только тише, тише… И скорее же! Поспешайте!
Спросонья люди удивительно плохо соображают и мучительно медленно сбираются. Каторжник был ещё ничего, а Удальцев с Листуновым в спешке никак не находили своих вещей и не попадали в рукава.
— Готовы? Уходим!
Роман Григорьевич подскочил к окну, рывком сдёрнул одеяло. Квадрат лунного света упал на пол. И в этот миг издали, с улицы, донёсся протяжный, леденящий душу вой.
— Поздно! — выдохнула она.
Роман Григорьевич, занятый выламыванием рамы, обернулся на голос, и УВИДЕЛ. Увидел, как вспыхивают жёлтым огнём чёрные глаза, как нежное, благородное словно у настоящей барышни лицо вытягивается в острую мохнатую морду.
— Бежим!!!
Окно было узко — еле протиснулись, застревая плечами. Первым бежал каторжник — отвязывать лошадей. Ивенский — последний. Ему пришлось увидеть такое, что лучше бы не видеть никогда. Одно дело — оборачиваться волком самому, и совсем другое — наблюдать за превращением со стороны. В тот миг, когда Роман Григорьевич вывалился из окна в снег, она уже была зверем.
— Я вернусь за тобой — крикнул он ей.
Сани летели во весь опор, лошадей не надо было погонять. Стая неслась по следу, стая нагоняла.
— Не уйдём! — взвыл каторжник.
Агенты палили из трёх стволов — но что оборотням стальные пули?
Стая окружала.
Что может один волк против стаи волков? Об этом Роман Григорьевич думать не стал. С необыкновенной силой — еле выдернули потом — вогнал нож в днище саней, сбросил одежду, какую успел (ничего, на волках тоже болтались какие-то тряпки). Кувыркнулся в прыжке, зверем свалился в сугроб. И стал один против стаи.
Стая остановилась. Волки замерли, низко опустив головы — чуяли сильного. Только одна волчица, совсем молоденькая, припала на передние лапы и счастливо взвизгнула: свой!
А ещё был вожак. Он тоже привык считать себя сильным. Никогда прежде Роману Григорьевичу не доводилось драться зубами и когтями. Он нахватался ртом чужой шерсти и крови — это было ужасно. Зато зубы и когти помогали против оборотней не хуже серебряных пуль. И бежал, бежал по полю бывший вожак, оставляя кровавый след. Сперва на четырёх ногах, потом на двух. И стая бежала за ним. Последней была молоденькая волчица со светлой шерстью. Она не хотела уходить и часто оборачивалась.
Поскуливая и пошатываясь, Роман Григорьевич добрёл до саней. Через нож не кувыркнулся — перевалился кое-как, упал на спину. Без шерсти сразу стало холодно. Принялся одеваться — прокушенные руки почти не слушались и распухали на глазах, болело порванное плечо.
— Это что же такое, барин? Ты, выходит, оборотень? — спросил каторжный тихо.
— Я ведьмак, — с большим достоинством возразил агент Ивенский, стараясь не очень лязгать зубами. — Оборотничество — это своего рода зараза, она пришла к нам из Европы. Оборотень становится зверем против воли своей, когда на небе полная луна, и, обернувшись, перестаёт соображать как человек. Я же превращаюсь в волка по собственному желанию, при этом сохраняю ясность мысли и членораздельную речь… — он нарочно говорил длинно, ему казалось, стоит только замолчать — и сразу умрёшь. — Это надо же — в наше время, в каких-то сорока верстах от губернского города — и целое гнездо оборотней! Куда только смотрят местные власти? Ну, ничего, я на них управу найду! (На оборотней, или на власть?)
— Егерей надо прислать, — сердито вторил Листунов. — Пусть постреляют всех!
Тут Роман Григорьевич вдруг совсем побледнел, изменился в лице. Пальмирец даже испугался.
— Батюшки! Что это с вами? Вам дурно?
Но Ивенский уже взял себя в руки, нашёл отговорку.
— Укусы больно, не могу больше терпеть! — в этом он против истины не грешил, раны действительно отчаянно болели. — Иван Агафонович, где ваша фляжка? Придётся позаимствовать немного водички, тем более что Её Высочество пока ещё не прибило.
— Пожалуйста, — Листунов завозился. — Сейчас, одну минуточку… — он засуетился сильнее. — Сейчас, сейчас… Да где же она?!
— Потерял! — ахнул Удальцев. — Опять!
— Что значит «опять»?! Когда я что терял? — возмутился пальмирец.
— А револьвер на Буяне?
Вольно же им было переругиваться, когда начальство помирает!
Фляжка не нашлась. Скорее всего, выпала из кармана, когда они переворачивались в санях, может в первый раз, может во второй. Цел был малый алатырь, значит, Её Высочеству, пока ещё не прибитому, беда не грозила. С агентом Ивенским сложнее — он не был уверен, что доживёт до утра. Целая ночь, долгая ночь нужна была, чтобы простая колодезная водица стала живой водою.
Это была одна из худших ночей в жизни Романа Григорьевича. Было ему совсем плохо: жар начался, и укусы дёргало так, что даже спать не мог. Лежал на широкой лавке в какой-то красавской избёнке, смотрел в низкий потолок, думал разное. Где-то поодаль посапывали подчинённые, и он даже рад был, что не увидят, как он помрёт. Зато рядом сидел каторжный, гладил по голове и давал попить. Ему можно было жаловаться.
— Дядька Семён, я, когда дрался, нахватался чужой шерсти ртом.
— И что ж, — умиротворяюще журчал тот в ответ. — Всяко бывает в жизни. Я как второй раз в бега подался, так и ухнул в гнилое болото, насилу выполз. Помню, полон рот тины, аж носом полезло, и червяк какой-то на зуб попал, а может, и пиявка то была — сидит во рту и шавелится. Потом неделю с неё поносом маялся. А шерсть что, шерсть ерунда, плюнул — и нету…
Потрескивает свечка, подвывает ветерок в трубе, кто-то вздыхает за стеной… Томно, тоскливо.
— Дядька Семён, я скоро умру?
— Ну-у, придумал! Зачем же тебе помирать? Конечно, будет болеть, раз зверь подрал. Кошка, бывает, царапнет — и то разнесёт вдвое, а тут целый волк! Да только кто ж с этого помирает? Никто! Вот кабы горло перегрыз — тогда другое дело, тогда бы я первый тебе сказал: пора, барин, на тот свет собираться! А теперь — нет, не время… На-ко лучше ещё водички хлебни. Давай лицо оботру холодненьким… Полегше стало? Ну, то-то. А то выдумал он помирать!
Светит луна в окошко — круглая, полная — хорошо на такую выть.
— Дядька Семён, ведь меня оборотень кусил. Я тоже оборотнем стану, вдобавок к ведьмаку?
— Да как же ты им станешь, ежели ведьмак оборотня сильнее? Слабое-то колдовство на сильное не ложится, нешто не учили тебя в гимназиях твоих?
— Учили, забыл… Ай!
— Да ты не вертись, смирно лежи. Вот, опять кровь пошла. Погоди-ка, промокну…
Ходит сон по лавочке, а дрёма-то по полу. Все спят в избе — не спят сыскной с каторжным.
— Дядька Семён, хочу забрать её оттуда! Не надо ей там быть.
— Кого забрать, мил человек?
— Девчонку, что нас предупредила. В жёны её возьму.
— Вот те на! Как же ты возьмёшь её, когда сам дворянского звания человек, а она девка деревенская? И думать забудь, мой тебе совет. Это уж давно замечено: как благородный с простой сойдётся, или наоборот — так ни тому, ни другому счастья нет, горе одно!
— Почему?
— Да потому что один другому не ровня. Боги разными создали, разную судьбу назначили — негоже против их воли идти.
— Мы ровня с ней. Она волк, я волк — мы два зверя.
— Эх, милый! Звери — они тоже разные бывают. Разве кто борзую, или там, гончую какую с дворнягой простой сводит? То-то. Забудь ту девку, забудь! Не то и её, и себя погубишь, уж я знаю.
— Ведь я даже имени её не спросил…
— Вот и ладно. Забудется скорей.
Догорает свеча, оплывет на стол. Слабый-слабый, брезжит за окнами рассвет.
— Дядька Семён! Я тебе заплачу хорошо, ты завтра поезжай опять в Омёт. Днём-то волки не тронут.
— Да зачем же мне ехать туда, скажи на милость? Дрянное сельцо, бог с ним совсем.
— Нет, ты поезжай. Предупреди их. Скажи, пусть уходят с места, не мешкая. Пусть бегут за Волгу, в степь. Ведь я доложить обязан про оборотнево гнездо. А не я, так Листунов… Придут егеря, постреляют всех. И её убьют.
— Не убьют, что ты! Поеду, предупрежу. А ты поспи, поспи хоть часок, горюшко моё. Ведь извёлся совсем за ночь!
Рассвело. Поспела живая вода — закрылись, затянулись на глазах рваные раны, и жар спал.
А дядьке Семёну сколько ни лили на ногу — почти полведра — так и не помогло, так и остался хромым. Видно, много в жизни грешил. Правда, другая хворь, что заводится, когда долго человек сидит или наоборот, тяжёлое поднимает — та напрочь сошла, как и не было. Но о ней старый каторжник господам рассказывать не стал, постыдился.
Армейское начальство обрадовалось сыскным, как дорогим родственникам. Оно ни малейшего представления не имело о том, как следует воевать с бессмертными, и счастливо было, что кто-то другой готов взять эту ответственность на себя. Так что к чёрной горе их доставили в генеральских санях. А розвальни Сеньки Хромого выкатились на большую дорогу, да за лесочком незаметно свернули на Омёт.
…Она вырастала в чистом поле — гладкая как стекло, чёрная и зловещая. Очертаниями своими больше всего напоминала огромную морковь, воткнутую в землю обратным концом. В природе никогда не бывает таких узких и острых гор — они не могут существовать по физическим законам.
— Ох, высоченная! — Удальцев, запрокинув голову, разглядывал чёрную башню на вершине и невольно любовался — была в ней особая, мрачная красота, пугающая и притягивающая одновременно, жаль будет, когда рухнет. — Не представляю, как мы туда заберёмся? — и ответил сам себе. — Верёвка нужна! Если спустить сверху длинную предлинную верёвку…
«Сущее мальчишество! — усмехнулся про себя Листунов. — Верёвки, скалы, приключения…» А вслух сказал.
— Чтобы спустить сверху длинную-предлинную верёвку, надо сначала поднять таковую наверх.
Некоторое время Тит Ардалионович молчал, обдумывая его слова. Потом заговорил, осторожно, но многозначительно косясь на Романа Григорьевича:
— Моя нянька Агафья рассказывала, что ведьмаки умеют оборачиваться не только зверьми, но и птицами…
— А я не умею! — отрезал Ивенский твёрдо. — Хватит с меня и волка. В конце концов, мы в семьдесят четвёртом веке живём, или в княжеской Руси? У военных наверняка найдётся разведывательный аэростат, а ещё лучше дирижабль. А если нет — велим, чтобы обеспечили. Должна же от них быть хоть какая-то польза?
— Замечательно! — совсем по-детски просиял Тит Ардалионович. Конечно, ему было бы очень интересно узнать, сумеет ли его начальник стать птицей, или нет. Однако, полёт на аэростате или, того лучше, дирижабле, обещал стать куда более захватывающим событием.
Листунов же скептически заметил, что нет в этом ровным счётом ничего замечательного, потому что если Бессмертный чуть не угробил их на земле, то сделать это воздухе ему не составит ни малейшего труда. Тогда Роман Григорьевич потребовал от пальмирца альтернативных предложений; тот сник и умолк.
Аэростата дожидались три дня (для доставки дирижабля потребовалось бы полторы недели — слишком долгий срок). Жили в отличном, генеральском военном шатре с печкой и раскладными походными койками — это вам не грязная деревенская изба. Офицеры, просидевшие под горой полмесяца и наблюдавшие сокрушительный разгром своего войска, разительно отличались от самоуверенных наглецов из вагона; к сыскным они проявляли исключительное уважение и доброжелательность. Однако, Тита Ардалионовича не покидало неприятное ощущение, что на них смотрят, как на смертников, и за любезным обращением скрывается жалость. Вроде как порадовать хотят напоследок.
Заняться было нечем, время тянулось долго.
Листунов ходил играть в штосс, ему везло, и за спиной шептались, что это не к добру.
Тит Ардалионович часами самоотверженно торчал на морозе, наблюдая за башней. Всё пытался установить, нет ли каких признаков, указывающих, дома её хозяин, или в отлучке. Но случайно разговорился с молодым саратовским магом, и тот объяснил: чародею такой силы, что успел накопить Бессмертный, ничего не стоит практически одновременно находиться сразу в нескольких местах, поэтому об отлучке как таковой речи вести не приходится. Удальцев расстроился и тоже пошёл играть. Но тут же спустил тридцать рублей, расстроился ещё больше, забился в шатёр и там читал бесконечный скучный роман под названием «Пальмирские трущобы» — кто-то из офицеров одолжил.
Роман Григорьевич обретался тут же, в настроении самом мрачном. Подчинённые приписывали его дурное расположение духа нездоровью. На самом же деле, живая вода исцелила его полностью, оставив лишь лёгкую слабость, должно быть, в наказание за какие-то грехи. Причина меланхолии крылась в другом — он думал о Бессмертном. В голову вдруг запала совсем неподходящая мысль: каково это — знать, что жизнь твоя, в буквальном смысле слова, находится в руках врага? Такая тонкая, такая хрупкая, так легко её сломать — и тогда опять смерть, опять небытие… До тех пор, пока кто-то вновь не нарушит твоё посмертие ради собственных корыстных интересов. Быть сильнейшим колдуном этого мира, и одновременно безвольной марионеткой в чужой игре — это ли не подлинная трагедия? Право, есть за что возненавидеть род людской!
Скверно было на душе агента Ивенского. Потому что в ту пору он уже знал совершенно точно: не будет никакого подвига, не будет честного сражения Добра со Злом. Даже бегства из разрушающейся башни — и того не будет, никого не прибьёт, и живая вода останется невостребованной. Потому что таков его служебный долг: позаботиться о безопасности подчинённых, и, самое главное, заложницы-царевны, свести к минимуму все риски. И он знал, как это осуществить, понял в тот момент, когда в штабном шатре ему случайно попалась на глаза маленькая спиртовка.
— Ловко придумано! — похвалил Иван Агафонович, разглядывая конструкцию.
Внутри глиняного кувшина с аккуратно выдолбленной дырой в боку помещалась горящая спиртовка. Сверху, над горлышком, на проволоке подвешивалась игла. Красота! Ветром не задует, руки жечь не надо, пламя можно убавлять и прибавлять, и переносить удобно — низ не нагревается. Замечательное пыточное приспособление! После такой «обработки» Кощей уж точно не сможет никого угробить, будь то в воздухе или на земле. Главное, начать загодя, чтобы успел ослабнуть.
— Так давайте прямо сейчас и начнём! — обрадовался Удальцев, ему было интересно.
— Нет, — глядя куда-то вбок, отрезал Роман Григорьевич. — Начнём за час до вылета. Что зря спирт жечь? — отговорка была смехотворной, но ничего лучшего на ум не пришло.
Листунов пожал плечами:
— Вы убеждены, что Бессмертный не постарается уничтожить аэростат сразу, как только его обнаружит? Или ещё какую-нибудь каверзу не выкинет? Вам недостаточно дуэли с одержимым или гнездовья оборотней?
Что тут возразишь?
— Ладно, зажигайте… э, нет, огонь нужно послабее, не то проволока перегорит, — ох, не о проволоке он пёкся в тот момент!
…Он так и не заснул в ту ночь. Лежал и думал, каково сейчас Бессмертному — поджариваться заживо на медленном огне? Ведь рядом с ним нет каторжного, который гладил бы по голове, давал напиться, смиренно выслушивал разные глупые жалобы и утешал… Чужая боль ощущалась как своя.
А солдаты, что несли караул, слышали, как ночь напролёт что-то тяжко стонало и охало внутри чёрной горы.
Иван Листунов был доволен. Вот что значит жить в эпоху просвещения! Несомненно, всем его предшественникам-Иванам было куда сложнее и опаснее исполнять свою историческую миссию и бороться с персонифицированным деструктивным магическим явлением, олицетворяющим силы Хаоса. Ведь в ту дремучую пору человечество ещё не научилось летать.
Сначала шло как по нотам. Здоровенный, наполненный лёгким газом аэростат покачивался у самого подножия горы — прежде никому из военных не удавалось подойти к ней столь близко, даже растерзанные тела своих убитых забрать не смогли, так они и лежали, все пятьсот, только снегом запорошило. Поэтому Роману Григорьевичу пришлось потрудиться, убеждая командование, что на этот раз недавняя трагедия не повторится.
В двенадцать часов пополудни погрузились в корзину: повизгивающий от восторга Удальцев, немного бледный, но решительный Листунов, и очень бледный и мрачный Ивенский. Правда, на взлёте даже он несколько оживился — интересно ведь! Но бросил взгляд на глиняную конструкцию в руках героя Ивана — и вновь поскучнел.
Медленно и плавно аэростат взмыл в воздух. Западный ветер сносил его всё ближе и ближе к башне — именно так было рассчитано. Наконец, его округлый бок ткнулся в чёрную стену как раз рядом с узким стрельчатым окном.
— Закрепляй! — что было сил, проорал Удальцев вниз, хотя можно было и не орать — имелся специальный сигнальный флажок. Но Титу Ардалионовичу в ажитации показалось, что его будет недостаточно, и голосовая команда надёжнее.
Солдаты закрепили канат, шар остановился, покачиваясь.
То, что было дальше, несколько примирило Романа Григорьевича с печальной действительностью: может, на настоящий подвиг оно и не тянуло, но определённого мужества, безусловно, требовало. Они даже представить себе не могли, как это, оказывается, трудно — заставить себя на такой высоте, где только птицы летают, перелезть из корзины аэростата на окно чёрной башни. На земле эта задача показалась бы смехотворной. А здесь… Ведь вот оно, окно, совсем рядом! Надо только уцепиться, подтянуться — и ты уже внутри! Но стоит взглянуть вниз, как тело цепенеет, руки-ноги делаются непослушными, сердце бешено колотится в груди, а голова идёт кругом.
— Не могу, — в отчаянии простонал Удальцев, белый до синевы — куда только делся вечный его румянец. Он чуть не плакал, не столько от страха, сколько от осознания собственной слабости.
— Д…да! — Листунов дрожащими пальцами вцепился в канат. — Это не самая удачная затея… Ох, как же высоко!
Тут Роману Григорьевичу пришлось, сделав над собой усилие, изобразить полное спокойствие и присутствие духа — а что ему ещё оставалось? Не спускаться же с позором вниз?
— Право, господа, ну что за нерешительность? Долго мы ещё будем болтаться между небом и землёй?… — эта его фраза заставила Тита Ардалионовича нервно хихикнуть. В детстве бабушка частенько пела ему на мотив «Жаворонка» Глинки забавную песенку: «Между небом и землёй поросёнок вился, и нечаянно ногой в небо зацепился». Кто бы мог подумать тогда, что однажды ему самому предстоит оказаться в положении того самого незадачливого поросёнка? — …Я пошёл, а вы постарайтесь собраться с духом. Ничего страшного тут нет, я дам вам руку.
В общем, и сам перелез, и спутников своих перетянул, хотя внутри всё мелко и противно дрожало, и тоже хотелось глупо хихикать. Жаль, что он не мог себе этого позволить при подчинённых.
Окно вывело их на самый верхний уровень кощеевой башни. Здесь было пусто, черно и гулко, вниз шла узкая винтовая лестница без перил, да ещё и обледенелая. Один неловкий шаг — и шею свернёшь. Поэтому спускались совсем уж негероически — задом. Ну, слезли кое-как, миновав ещё три пустых яруса, и только тогда оказались в жилых покоях.
Вот где было богатство! Сверкало серебро и злато, играли драгоценные каменья, звенел хрусталь, струились шелка, топорщилась парча, красовалось дорогое оружие, а в центре высилась огромная золочёная статуя римского полководца Германика. «И когда успел столько натащить! — восхитился Роман Григорьевич. — А главное — откуда?» То есть, с полководцем Германиком всё было ясно: Петров Двор, Большой каскад. Происхождение прочих ценностей полиции ещё предстояло выяснять.
Ослеплённые окружающим великолепием, они не сразу приметили главное сокровище. Похищенная царевна сидела прямо на полу, забившись в дальний угол, как затравленный зверёк. Лицо её было отрешенным, взгляд блуждал.
А буквально у ног её лежал ОН. Умирающий Бессмертный.
Страдания Кощея были ужасны. Томимый внутренним жаром, он в клочья разорвал на себе одежды, расцарапал кожу, сочилась чёрная кровь. Выпирающие рёбра ходили ходуном, костлявые пальцы скребли пол, чёрный рот распахнулся в безмолвном крике…
— Ай! — отшатнулся Удальцев. Только теперь юноша понял весь ужас происходящего, осознал то, что давно не давало покоя его начальнику. Увлекательное приключение превратилось в кошмар.
— Женщину уводите, — мёртвым голосом приказал Ивенский.
Удальцев с Листуновым подхватили царевну под руки, подняли, осторожно, бочком, повели мимо тела поверженного врага, и дальше, вверх по лестнице. Но скоро силы покинули её, ноги подкосились… Ах! Это только в рыцарских романах кавалер легко подхватывает на руки хрупкое тело дамы, и движимый благородным порывом, взбирается с ним на любые выси. В жизни всё немного иначе: крутая, обледенелая лестница без перил, отнюдь не богатырского сложения кавалеры и дородная, хоть и осунувшаяся от пережитых невзгод дева. В общем, тащили волоком подмышки, невзирая на царский чин. Подол платья пришлось коротко оторвать — очень мешал. Страшно представить, сколько ступеней пришлось пересчитать собственным задом бедной Елене Павловне, прежде чем они добрались до нужного окна.
Роман Григорьевич задержался внизу. Зачем — сам не знал, будто заставило что-то. Стоял, смотрел на дело рук своих, и потихоньку, потихоньку убавлял фитилёк спиртовки — он уже еле теплился. И настал миг, когда тело Кощея перестало агонизирующее подрагивать, открылись белые… нет, на этот раз чёрные, как будто пустые глаза.
И снова они друг на друга смотрели — юный ведьмак и древний чародей — снова друг друга видели.
— Ты… — прохрипел чародей с усилием. — Больно… Не мучь… Отпусти-и.
У Романа Григорьевича вздрогнули губы — он чувствовал себя живодёром. Вивисектором, если по научному.
— Я отпущу — ты же убьёшь меня, — пошептал он с отчаянием.
— Нет… Кляну-усь. Отпусти…
Повернулось колёсико, пламя погасло. Совсем.
Только оказалось, что верить кощеевым клятвам нельзя. Роман Григорьевич понял это, когда его швырнуло со всего размаха об стену, прижало к ней так, что кровь брызнула из носа, и дышать стало невозможно. Тут бы пришёл конец и ему, и тем, кто был с ним, и всей Руси заодно. Потому что упал на каменный пол кувшин, распался на черепки, и спиртовка раскололась, и вылился весь спирт — ничего от замечательной конструкции не осталось. И даже не сразу понял Роман Григорьевич, что всё ещё держит в руке проволоку с заветной иглой — когда только успел схватить?
Это было спасение. Вдавленный в стену, Роман Григорьевич не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, одни только пальцы ещё слушались. Достаточно, чтобы согнуть дугой мягкую бронзовую иглу. И тело вероломного врага выгнулось дугой, как в припадке падучей. Ослабла колдовская хватка, агент Ивенский сполз по стене на пол, кое-как перевел дух, размазал кровь по лицу, пользуясь отсутствием подчинённых, всхлипнул. Теперь уже не Кощея, себя жалко было — зачем такой доверчивый и глупый? Стоило переживать из-за врага рода человеческого! Чуть всех не погубил. Стыд, ох, стыд…
Когда взгромоздился наверх, судорожно сжимая иглу побелевшими пальцами, спасённую пленницу уже переваливали в корзину. Ничего, обошлись на этот раз без начальства — так замучились с царевной, что только и думали, как бы отделаться поскорее, даже страхи свои позабыли. Тит Ардалионович ловко перемахнул с подоконника в корзину, и тянул бесчувственную Елену Павловну на себя, а Листунов деликатно подавал сзади. Увидели, в каком виде объявился Романа Григорьевич — чуть не выронили драгоценную ношу.
— А?… — раскрыл рот Тит Ардалионович.
— Потом! — прорычал Ивенский, на самом деле он и потом ничего рассказывать не собирался. — Скорее! — он чувствовал, как слабеют пальцы.
— А конструкция где? — испугался Листунов.
— Уронил! Игла у меня!.. Ах, да что же она у вас застряла? Листунов, за ноги её толкайте!
— Да как же — за ноги! Невозможно-с! Неловко! Она же царевна! — вдруг запаниковал тот.
— В Кремле будет царевной. А здесь — жертва преступления. Значит, будем спасать, как нам сподручнее. Толкайте!
Затолкали.
— Опускай!!! — ну, никак не желал Удальцев обходиться сигнальным флажком.
Они спускались, а снизу неслись приветственные вопли — на земле заметили, что в корзине четверо.
Спустились.
И всё. И больше они спасённую царевну не видели: подхватили её другие люди, завернули в покрывала, унесли… А Тит Ардалионович воображал, что она им хотя бы спасибо скажет. Куда там — не по чину. Это она наверху была жертвой преступления, которую можно и подмышки тащить, и за ноги, и, с позволения сказать, под зад подсаживать. А внизу — царевна, и простым сыскным даже глядеть на неё не положено… «Ну и ладно, — сказал себе Удальцев. — Не такая уж и красавица, чтобы ею любоваться. Вот Екатерина Рюриковна…»
— Ваше превосходительство! — крикнул кому-то Роман Григорьевич. — Скорее, командуйте отступление! Отводите людей от горы! — ему мучительно хотелось скорее покончить с этим делом.
Да не тут-то было! Гнулась, чуть не пополам складывалась игла в его руках — но не ломалась! Что за проклятие такое?! Он уже в отчаяние начал впадать. Да ещё Удальцев зудел над ухом, не терпелось ему:
— Давайте, давайте, Роман Григорьевич! Ну что же вы?
— Сами попробуйте! — он с досадой сунул ему иглу.
Тит Ардалионович взялся за дело со свежими силами и большим воодушевлением — Романа Григорьевича затошнило, как представил, что творится в эту минуту с многострадальным кощеевым телом. Но упрямая игла не поддавалась.
— Да что же такое? — в голосе Тита Ардалионовича звучала детская обида. — Почему она не ломается?
— Может, надо топором? — подал голос Листунов.
— Да не топором! — хлопнул себя по лбу агент Ивенский. — Иваном! Иглу может сломать только герой Иван, и никто другой! Это его историческая миссия! Как я сразу-то не понял?!
…Она переломилась пополам с тихим звоном, будто лопнула струна. Несколько минут ничего не происходило. Потом послышался гул, задрожала земля.
Гора оседала, обваливалась внутрь себя, тонула в клубах чёрной пыли. Они вздымались до самого неба, и молнии сверкали в них. Сверху валились громадные обломки башни, грохот стоял такой, что казалось, рушится весь мир.
Хоть и далеко отошли, а дышать было нечем, на зубах хрустело. Каково же приходилось им, Иванам тысячелетней давности? Как они ухитрялись уцелеть в этом светопреставлении? — задавался вопросом Листунов, и в голову приходил только один ответ: выжить они не могли, гибли вместе Кощеем и похищенной царевной. А счастливый конец — это уже из области мифов и легенд… Или нет? Или их каким-то образом спасал Серый Волк? Возможно, именно в этом состояла его историческая роль — заботиться о безопасности главного героя? Что ж, очень может быть…
Целый день с небес шёл чёрный снег. Он грязными клиньями ложился на белые поля, и люди в деревнях ждали конца света.
Поезд тянулся по равнине: полоса черная, полоса белая, черная, белая… «Как вся наша жизнь» — думал агент Удальцев. Ему отчего-то было тоскливо. Вроде бы, всё прекрасно, и царевна спасена, и победителей Бессмертного ждёт слава и честь. А нет радости на душе! Как-то слишком быстро всё случилось. Тянулось-тянулось, вдруг раз — и дело можно закрывать, сдавать в архив…
— В архив? — агент Ивенский взглянул на подчинённого с укоризной. — Тит Ардалионович, вы о чём? Разве можно сдавать нераскрытые дела? Кто вас такому учил?
— Нераскрытое?! — от удивления Удальцев выронил очищенный апельсин, и тот закатился под лавку. — Как? Царевна освобождена, преступник уничтожен…
— Юноша! — встрял Листунов, хоть его и не спрашивали. В голосе его звучала обидная снисходительность. — Вы подумайте своей головой! Разве Бессмертный — преступник? Нет! Он всего-навсего магическое явление, хоть и того… — он запнулся, забыв нужное слово.
— Персонифицированное, — подсказал Роман Григорьевич.
— Именно! — кивнул герой Иван, и продолжил развивать мысль. — Настоящий же преступник тот, кто вызвал это опасное явление к жизни, и долг наш — найти его и покарать, пока не успел натворить новых бед.
— Золотые слова, — не без иронии подтвердил Ивенский.
Тит Ардалионович некоторое время молчал, обдумывая услышанное. Прислушивался к себе: пробуждается в душе радость, или нет? Увы, не пробуждалась, напротив, разочарование почувствовал. Спросил ворчливо:
— Интересно, нам за спасение царевны хотя бы орден какой-нибудь полагается?
— Конечно нет, — ответил начальник без промедления. — Орден получит его высокопревосходительство, граф Бестужин. А нам выйдет повышение в чине… То есть, вам выйдет.
— Почему только нам? — последнее его замечание удивило Тита Ардалионовича даже сильнее, чем явная несправедливость с орденом.
— Потому что не бывает статских советников двадцати пяти лет отроду, — для пущей важности Роман Григорьевич накинул себе пару годков, округлил, так сказать. — Это, скажут, чересчур… Большее, на что я могу рассчитывать — это именное оружие либо денежная премия.
— А что, тоже неплохо, — одобрительно кивнул Листунов, и уточнил, — я имею в виду премию.
На это агент Ивенский только вздохнул. Лично он прекрасно обошёлся бы и без премии, куда более заманчиво было бы стать самым молодым из статских советников. Но стоит ли мечтать о несбыточном? — подумал он, отрешённо глядя в окно.
… Мрачное расположение духа, не покидавшее Романа Григорьевича несколько последних дней, сменилось настроением элегически-созерцательным, с налётом лёгкой грусти. Отчего же он грустил, чему печалился? А что чаще всего печалит молодых людей его лет? Ну, конечно, разлука с любимой!
Ведь он всё-таки не послушался дядьки Семёна, поехал в Омёт. Едва покончив с Бессмертным, одолжил у военных коня, и, ничего не сказав подчинённым, полетел через поля, осыпаемый чёрным прахом рухнувшей горы. За полчаса домчал, вот как спешил! И всё-таки опоздал. Встретила его опустевшая изба — дверь настежь, печь холодная, всё нажитое брошено. И так по всему селу. И на снегу вокруг домов ни одного человечьего следа, одни звериные. Видно, сдержал слово старый каторжник, предупредил. Опустело волчье логово, все ушли, и она ушла. Куда, в какие края? Где теперь искать любимую?
Роман Григорьевич опустился на порог избы, долгое время сидел неподвижно, в полном отчаянии. Образ деревенской красавицы как живой стоял перед глазами. Но вот какая странность — постепенно он начинал меркнуть. В свете дня девица уже не вызывала того трепетного восхищения, не сводила с ума, как ночью в полнолуние… Да уж не в луне ли всё дело было, задался вопросом юный ведьмак. Как человек полюбил он хозяйскую дочку, или, может быть, как волк? Чувство это было, или звериный инстинкт?
Настал момент, когда Ивенский, наконец, понял, что отчаянно замёрз. Оно и понятно, умные люди на морозе не рассиживаются. Зашёл погреться в избу — не топлена, но хоть от ветра спасает. Огляделся брезгливо: грязь, убожество, нищета… Правду говорил дядька Семён: разными их создали боги, разную назначили судьбу…
Обратный путь занял чуть не вдвое больше времени. Роман Григорьевич не погонял коня, тот трусил, как ему вздумается — отдыхал. Спешить было некуда, до поезда оставались сутки. Дорогой он успел полностью прийти в себя, глухое отчаяние ушло, уступив место светлой печали, отчасти даже приятной — так старые люди вспоминают обычно свою первую любовь.
Но вот что интересно. Возникшая было страсть к девке-оборотню поугасла, однако, и былые чувства не вернулись. Не мучила больше утрата Лизаньки, и Екатерина Рюриковна перестала вызывать интерес (то-то бы порадовался Удальцев, если бы знал!). Сердце Романа Григорьевича сделалось совершенно свободно от старых привязанностей, и за одно это он испытывал к своей спасительнице нежную благодарность. Но это была уже не совсем любовь.