home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ГЛАВА XIII

РЕЛИГИЯ И НРАВЫ.

Жизнь римлянина протекала в строгом соблюдении условных приличий, и чем более он был знатен, тем менее он был свободен. Всемогущие обычаи замыкали его в узкую сферу помыслов и деяний, и гордостью его было прожить жизнь строго и серьезно или, по характерному латинскому выражению, — печально и тяжело. Каждый должен был делать не больше и не меньше, как держать свой дом в порядке, а в общественных делах уметь постоять за себя и делом и словом. Но так как никто не желал и не мог быть не чем иным, как членом общины, то слава и могущество общины считались каждым из граждан за его личное достояние, которое переходило к его потомкам вместе с его именем и домочадцами; а по мере того как поколения сходили в могилу одно вслед за другим и каждое из них прибавляло к прежнему итогу славных дел новые приобретения, это коллективное чувство достоинства в знатных римских семьях доросло до той необычайной гражданской гордости, которой уже никогда не видела земля и которая во всех оставшихся от нее столь же странных, сколь и величественных следах кажется нам принадлежностью какого-то другого мира. Своеобразной особенностью этого мощного гражданского духа было то, что строгая гражданская простота и равенство не подавляли его совершенно при жизни, а лишь заставляли безмолвно таиться в груди, позволяя обнаруживаться только после смерти; зато при похоронах знатных людей он выступал наружу с такой мощью чувств, которая лучше всех других явлений римской жизни знакомит нас с этой удивительной чертой римского характера. То была странная процессия, к участию в которой призывал граждан клич глашатая общины: «Смерть похитила воина; кто может, пусть проводит Луция Эмилия, его выносят из его дома». Шествие открывали толпы плакальщиц, музыкантов и танцовщиков; один из этих последних, в костюме и в маске, изображал умершего; своими жестами и телодвижениями он старался напомнить толпе хорошо известного ей человека. За этим следовала самая величественная и самая оригинальная часть этого церемониала — процессия предков, перед которой до такой степени бледнело все остальное, что настоящие знатные римляне приказывали своим наследникам ограничиться ею одною. Мы уже ранее упоминали о том, что римляне имели обыкновение хранить у себя восковые раскрашенные лицевые маски тех предков, которые были курульными эдилами и занимали одну из высших очередных должностей; эти маски снимались по возможности еще при жизни и нередко принадлежали к периоду царей или к более древним временам, а выставлялись они обыкновенно на стенах фамильного зала в деревянных нишах и считались самым лучшим украшением дома. Когда умирал один из членов семейства, то для похоронной процессии надевали эти маски и соответствовавшие должности костюмы на людей, пригодных к исполнению такой роли, преимущественно на актеров; таким образом, умершего сопровождали на колесницах до могилы его предки в самых пышных из одеяний, какие они носили при жизни, — триумфатор в вышитой золотом, цензор в пурпуровой, консул в окаймленной пурпуром мантии, с ликторами и другими внешними отличиями их должностей. На погребальных носилках, покрытых тяжелыми пурпуровыми и вышитыми золотом покрывалами и устланных тонким полотном, лежал сам умерший; он был также одет в костюм той высшей должности, какую занимал при жизни, а вокруг него лежали доспехи убитых им врагов и венки, которые были ему поднесены за действительные или за мнимые заслуги. За носилками шли в черных одеяниях без всяких украшений все носившие траур по умершем — сыновья с закутанными головами, дочери без покрывала, родственники и родичи, друзья, клиенты и вольноотпущенники. В таком виде шествие направлялось к торговой площади. Там ставили труп на ноги: предки сходили с колесниц и садились в курульные кресла, а сын или ближайший родственник умершего всходили на ораторскую трибуну, для того чтобы перечислить перед собравшейся толпой имена и подвиги всех вокруг сидящих лиц и наконец последнего — новоусопшего. Такие обычаи, пожалуй, можно назвать варварскими, а нация, одаренная тонким художественным чутьем, конечно не допустила бы, чтобы такой странный способ воскрешать умерших сохранялся вплоть до полного развития цивилизации; но грандиозная наивность подобной тризны по усопшем производила глубокое впечатление даже на таких хладнокровных и очень мало склонных к набожности греков, каким, например, был Полибий. С важной торжественностью, однообразным строем и гордым достоинством римской жизни вполне согласовывалось то, что отжившие поколения как бы продолжали пребывать во плоти среди живых и что, когда пресыщенный трудами и почестями гражданин отходил к своим предкам, эти предки сами появлялись на публичной площади, для того чтобы принять его в свою среду.

Но римляне уже достигли на своем пути поворотного пункта. С тех пор как владычество Рима перестало ограничиваться Италией и распространилось далеко на Восток и на Запад, пришел конец старинному своеобразию италиков, и его место заступила эллинская цивилизация. Впрочем, Италия находилась под греческим влиянием вообще, с тех пор как стала иметь свою историю. Ранее мы уже описывали, как юная Греция и юная Италия с некоторой наивностью и оригинальностью давали одна другой и получали одна от другой духовные стимулы и как в более позднюю эпоху Рим старался преимущественно внешним образом усвоить язык и изобретения греков для практического употребления. Но эллинизм римлян этого времени был в сущности новым явлением как по своим мотивам, так и по своим последствиям. Римляне стали ощущать потребность в более богатой духовной жизни и как будто стали пугаться своего собственного духовного ничтожества; а если даже такие художественно одаренные нации, как английская и немецкая, не пренебрегали в минуты застоя пользоваться в качестве суррогата жалкой французской культурой, то нас не может удивлять тот факт, что италийская нация с пылким увлечением накинулась теперь как на драгоценные сокровища, так и на пустоцвет умственного развития Эллады. Но в этом развитии было нечто более глубокое и интимное, что неотразимо влекло римлян в пучину эллинизма. Хотя эллинская цивилизация все еще называла себя этим именем, но на деле уже не была таковой, а скорее была гуманистической и космополитической. Она уже разрешила — в духовной области вполне, а в политической до некоторой степени — задачу, как из массы различных национальностей организовать одно целое, а так как Риму приходилось теперь разрешать ту же задачу в более широком объеме, то он и усвоил эллинизм вместе с остальным, оставшимся от Александра Великого, наследием. Поэтому с тех пор эллинизм перестал быть только внешним стимулом и еще менее побочным делом, а стал проникать до мозга костей италийской нации. Полное жизненной силы италийское своеобразие естественно противилось чуждому элементу. Только после самой упорной борьбы италийский крестьянин отступил перед столичным космополитом, и подобно тому как у нас французский фрак вызвал появление немецкой национальной одежды, так и в Риме реакция против эллинизма вызвала то направление, которое в принципе противодействовало греческому влиянию способом, незнакомым предшествовавшим столетиям, и при этом довольно часто впадало в нелепые и смешные крайности.

Не было ни одной сферы человеческой деятельности и человеческого мышления, в которой не велась бы эта борьба старого с новым. Ее влиянию подчинялась даже политика. Подобно тому как господствующей идеей старой школы была боязнь карфагенян, так господствующими идеями новой школы были фантастический проект эмансипации эллинов, вполне заслуженный неуспех которого уже был ранее описан, и родственная с этим проектом также эллинская идея солидарности республик против царей и пропаганды эллинской политики против восточного деспотизма; так, например, обе эти идеи оказали решающее влияние на то, как распорядился Рим с Македонией, и если в проповеди последней из этих идей Катон доходил до смешного, то римляне при случае так же нелепо кокетничали с эллинофильством — так, например, победитель царя Антиоха не только приказал поставить в Капитолии свою статую в греческом одеянии, но и принял вместо правильного на латинском языке прозвища Asiaticus бессмысленное и безграмотное, но зато пышное и почти греческое прозвище Asiagenus246. Еще более важным последствием такого отношения господствовавшей нации к эллинизму было то, что латинизация Италии имела успех повсюду, но только не там, где сталкивалась с эллинами. Уцелевшие от войны греческие города Италии оставались греческими. В Апулию, о которой римляне, правда, мало заботились, эллинизм окончательно проник, по-видимому, именно в эту эпоху, а местная цивилизация там стала на один уровень с отцветавшей эллинской. Хотя предания и умалчивают об этом, но многочисленные, сплошь покрытые греческими надписями городские монеты и производство раскрашенной глиняной посуды по греческому образцу, производившейся во всей Италии только в этом одном месте скорее в пышном и изысканном, чем изящном, вкусе доказывают, что Апулия совершенно освоилась с греческими нравами и с греческим искусством. Но настоящей ареной борьбы между эллинизмом и его национальными противниками служили в рассматриваемом периоде области религии, нравов, искусства и литературы, и мы должны попытаться описать эту великую борьбу принципов, которая велась одновременно в тысяче направлений и которую не легко объять во всей ее сложности.

О том, как еще в то время была жива в италиках их старинная безыскусственная вера, свидетельствует то удивление или изумление, которое возбуждала в современных эллинах эта проблема италийской набожности. Во время распри с этолийцами римскому главнокомандующему пришлось выслушать обвинение в том, что во время сражения он ничего не делал, кроме того что подобно попу молился и совершал жертвоприношения, а Полибий со своим обычным грубоватым здравомыслием указывает своим соотечественникам на пользу такой богобоязненности в политическом отношении и поучает их, что государство не может состоять только из здравомыслящих людей и что ради черни такие церемонии очень целесообразны.

Но хотя в Италии еще существовала национальная религия, которая в Элладе уже давно принадлежала к разряду древностей, она, видимо, стала превращаться в богословие. Начинавшееся окаменение верований едва ли обнаруживалось в чем-либо другом с такой же определенностью, как в изменившемся экономическом положении богослужения и священства. Публичное богослужение не только все более и более усложнялось, но прежде всего становилось также все более и более дорогостоящим. Только для такой важной цели, как надзор за устройством пиршеств в честь богов, к трем прежним коллегиям авгуров, понтификов и хранителей оракульских изречений была прибавлена в 558 г. [196 г.] четвертая коллегия трех «распорядителей пиршеств» (tres viri epulones). Пировали как следует не только боги, но и их служители, а в новых учреждениях для этого не было надобности, так как каждая коллегия с усердием и благочестием заботилась обо всем, что касалось устройства ее пиршеств. Наряду с клерикальными пирушками не было недостатка и в клерикальных привилегиях. Даже во времена самых больших финансовых затруднений жрецы считали себя вправе не участвовать в уплате общественных податей, и только после очень горячих споров удалось принудить их к уплате числившихся на них недоимок (558) [196 г.]. Как для всей общины, так и для частных людей благочестие становилось все более и более дорогой статьей расходов. Обыкновение учреждать богоугодные заведения и вообще принимать на себя на долгое время денежные обязательства для религиозных целей было распространено у римлян так же, как и в настоящее время в католических странах; эти обязательства стали ложиться крайне тяжелым бременем на имущества, в особенности с тех пор как понтифики, которые были и высшим духовным и высшим юридическим авторитетом в общине, стали смотреть на них как на имущественную повинность, переходившую по закону на каждого, кто получал имение по наследству или приобретал его каким-либо другим способом; поэтому выражение «наследство без жертвенных обязательств» вошло у римлян в поговорку, вроде того как у нас говорится: «роза без шипов». Обет жертвовать десятой долей своего имущества был таким обыкновенным делом, что в исполнение его раза два в месяц устраивалось в Риме на воловьем рынке публичное угощенье. Вместе с восточным культом матери богов вошел в Риме в обычай в числе прочих благочестивых безобразий ежегодно повторявшийся в положенные дни сбор по домам копеечных подаяний (stipem cogere). Наконец, низший разряд жрецов и прорицателей, конечно, ничего не делал даром, и, без сомнения, то было непосредственным заимствованием из жизни, когда на римской сцене в интимном разговоре супругов об издержках на кухню, на повивальную бабку и на подарки появлялась и следующая статья благочестивых расходов: «Мне также, муж мой, что-нибудь нужно на следующий праздник для привратницы, для гадалки, для толковательницы снов и для прозорливицы, посмотри, как она глядит на меня! Было бы стыдно ничего ей не послать. Но и жрице я должна дать порядочную толику».

Хотя у римлян того времени и не было сотворено бога злата, подобного ранее сотворенному богу серебра, но на самом деле он господствовал как в высших, так и в низших сферах их религиозной жизни. Умеренность экономических требований, которой издавна гордилась латинская религия, исчезла безвозвратно. Но вместе с тем исчезла и ее старинная простота. Помесь разума и веры — теология — уже трудилась над тем, чтобы ввести в старинную народную религию свою утомительную пространность и свое торжественное бессмыслие и изгнать из нее ее прежний дух. Так, например, перечисление обязанностей и прав юпитерова жреца вполне подходило бы для талмуда. Вполне понятное правило, что богам может быть приятен только безошибочно исполненный религиозный долг, было доведено на практике до такой крайности, что принесение только одной жертвы вследствие повторявшихся недосмотров возобновлялось до тридцати раз сряду, а если во время публичных игр, тоже бывших своего рода богослужением, распоряжавшееся ими должностное лицо говорило не то, что полагалось, или делало какой-нибудь промах, или если музыка делала не вовремя паузу, то игры считались несостоявшимися и начинались сызнова иногда до семи раз. Эти преувеличения добросовестности были доказательством того, что она уже застыла, а вызванная ими реакция, выражавшаяся в равнодушии и в неверии, не заставила себя ждать. Еще во время первой пунической войны (505) [249 г.] был такой случай, когда сам консул публично насмехался над ауспициями, к которым следовало обратиться за указаниями перед битвой, правда, этот консул принадлежал к особенному роду Клавдиев, опередившему свой век и в добре и в зле. В конце этого периода уже слышались жалобы на то, что к учению авгуров стали относиться с пренебрежением и что, по словам Катона, многое из птицеведения и птицевидения было предано забвению по небрежности коллегии. Такой авгур, как Луций Павел, для которого жречество было наукой, а не титулом, уже составлял редкое исключение, да и не мог им не быть в такое время, когда правительство все более явно и беззастенчиво пользовалось ауспициями для достижения своих политических целей, т. е. смотрело на народную религию согласно с воззрениями Полибия как на суеверия, с помощью которых можно морочить толпу. На столь хорошо подготовленной почве эллинское безверие нашло для себя путь открытым. После того как римляне начали интересоваться всякими художественными произведениями, священные изображения богов еще во времена Катона стали служить в покоях богатых людей украшениями наравне с остальной домашней утварью. Еще более опасные раны нанесла религии зарождавшаяся литература. Впрочем, она не осмеливалась нападать открыто, а то, что ею было прибавлено к религиозным представлениям, как например созданный Эннием в подражание греческому Урану отец римского Сатурна Целус, носило на себе эллинский отпечаток, но не имело большого значения. Напротив того, важные последствия имело распространение в Риме учений Эпихарма и Эвгемера. Поэтическая философия, которую позднейшие пифагорейцы заимствовали из произведений древнего сицилийского сочинителя комедий, уроженца Мегары Эпихарма (около 280 г.) [ок. 470 г.], или, вернее, которую они ему в основной части приписывали, видела в греческих богах олицетворение элементов природы, например в Зевсе — воздух, в душе — солнечную пылинку и т. д.; поскольку эта натурфилософия подобно позднейшему учению стоиков была родственна римской религии в самых общих основных чертах, она была способна совершенно растворить народную религию, облекая ее образы в аллегорическую форму. Попыткой разложить религию путем ее исторического освещения были «священные мемуары» Эвгемера Мессенского (около 450 г.) [ок. 300 г.]; в форме описания странствований автора по чудесным чужим краям там давался фундаментальный и документальный обзор всех ходячих рассказов о так называемых богах, а в итоге выходило, что богов и не было и нет. Для характеристики этого сочинения достаточно указать на то, что рассказ о Кроносе, проглатывавшем своих детей, оно объясняет людоедством, которое существовало в самые древние времена и было уничтожено царем Зевсом. Несмотря на нелепость и тенденциозность или же благодаря им, это сочинение имело в Греции незаслуженный успех и при содействии ходячих философских идей окончательно похоронило там уже мертвую религию. Замечательным признаком явного и ясно сознаваемого антагонизма между религией и новой литературой было то, что Энний перевел на латинский язык эти заведомо разлагающие произведения Эпихарма и Эвгемера. Переводчики могли оправдываться перед римской полицией тем, что нападения были направлены только на греческих богов, а не на латинских, но необоснованность такой отговорки была очевидна. Катон был со своей точки зрения совершенно прав, когда со свойственной ему язвительностью преследовал такие тенденции повсюду, где их усматривал, и когда называл Сократа развратителем нравов и безбожником.

Таким образом, древняя народная религия видимо приходила в упадок, и, когда почва оказалась расчищенной от пней первобытных гигантов, она покрылась быстро разраставшимся колючим кустарником и до тех пор еще невиданной сорной травой. Народное суеверие и иноземная лжемудрость переплетались и сталкивались одно с другим. Ни одно из италийских племен не избежало превращения старых верований в новые суеверия. У этрусков процветало изучение кишок и молниеведение, а у сабеллов и в особенности у марсов — свободное искусство наблюдения за полетом птиц и заклинания змей. Подобные явления встречаются, хотя и не так часто, даже у латинской нации и даже в самом Риме — таковы были пренестинские изречения о будущей судьбе и имевшее место в 573 г. [181 г.] в Риме замечательное открытие гробницы царя Нумы и оставшихся после него сочинений, где будто бы предписывалось совершение неслыханных и странных богослужебных обрядов. Ревнители веры, к своему сожалению, ничего более не узнали, они даже не узнали того, что эти книги имели вид совершенно новых, так как сенат наложил руку на это сокровище и приказал бросить свертки в огонь. Отсюда видно, что местная фабрикация была в состоянии вполне удовлетворять всякий умеренный спрос на нелепости, но этим далеко не довольствовались. Эллинизм того времени, уже утративший свою национальность и пропитавшийся восточной мистикой, заносил в Италию как безверие, так и суеверие в их самых вредных и самых опасных видах, а это шарлатанство было особенно привлекательно именно потому, что было чужеземным. Халдейские астрологи и составители гороскопов еще в VI в. [ок. 250—150 гг.] распространились по всей Италии; но еще гораздо более важным и даже составляющим эпоху во всемирной истории был тот факт, что в последние тяжелые годы войны с Ганнибалом (550) [204 г.] правительство было вынуждено согласиться на принятие фригийской матери богов в число публично признанных божеств римской общины. По этому случаю было отправлено особое посольство в страну малоазиатских кельтов в город Пессин, а простой булыжник, который был великодушно предоставлен иноземцам местными жрецами в качестве настоящей матери Кибелы, был принят римской общиной с небывалой пышностью; в воспоминание об этом радостном событии даже были устроены в высшем обществе клубы, в которых члены поочередно угощали друг друга, что, по-видимому, немало содействовало начинавшемуся образованию клик. С уступкой римлянам этого культа Кибелы восточное богопочитание заняло официальное положение в Риме; хотя правительство еще строго наблюдало за тем, чтобы оскопленные жрецы новой богини, называвшиеся кельтами (galli), действительно были из кельтов, и хотя еще никто из римских граждан не подвергал себя этому благочестивому оскоплению, все-таки пышная обстановка великой матери с ее одетыми в восточные наряды жрецами, которые шествовали с главным евнухом во главе по городским улицам под звуки чужеземной музыки флейт и литавров, останавливаясь у каждого дома для сбора подаяний, и вообще вся чувственно-монашеская суета этих обрядов имели большое влияние на настроение умов и на воззрения народа. Результаты, к которым это привело, не заставили себя долго ждать и оказались слишком ужасны. По прошествии нескольких лет (568) [186 г.] до римских властей дошли сведения о самых возмутительных делах, совершавшихся под личиной благочестия: обычай устраивать тайные ночные празднества в честь бога Вакха, занесенный каким-то греческим попом в Этрурию, подобно раковой опухоли все разъедая вокруг себя, быстро проник в Рим и распространился по всей Италии, повсюду внося в семьи разлад и вызывая самые ужасные преступления — неслыханное распутство, подлоги завещаний и отравления. Более 7 тысяч человек попали этим путем под уголовный суд и в большинстве своем были приговорены к смертной казни, а на будущее время были обнародованы строгие предписания, тем не менее правительство не было в состоянии положить конец этому злу, и по прошествии шести лет (574) [180 г.] заведовавшее этими делами должностное лицо жаловалось, что еще 3 тысячи человек были подвергнуты наказанию, а конца все еще не предвиделось. Конечно все здравомыслящие люди единогласно осуждали это притворное благочестие, столь же нелепое, сколь и вредное для общества; приверженцы старых верований были заодно в этом случае со сторонниками эллинского просвещения как в своих насмешках, так и в своем негодовании. В наставлениях своему эконому Катон наказывал «без ведома и без разрешения владельца не приносить никаких жертв и не дозволять другим приносить за себя жертвы иначе как на домашнем алтаре, а в полевой праздник — на полевом алтаре и не обращаться за советами ни к гадателям по внутренностям животных, ни к знахарям, ни к халдеям». И известный вопрос, что делает жрец, чтобы удержаться от смеха при встрече с товарищем, принадлежит Катону, а относился он первоначально к этрусским гадателям по внутренностям. Почти в том же смысле и в чисто эврипидовском стиле Энний порицает нищенствующих прорицателей и их сторонников: «Эти суеверные жрецы и наглые прорицатели, кто лишившись рассудка, кто по лености, кто под гнетом нужды, хотят указывать другим путь, на котором сами теряются, и сулят сокровища тем, у кого сами выпрашивают копейку».

Но в такие времена рассудку заранее суждено не иметь успеха в его борьбе с безрассудством. Правительство, конечно, принимало меры предосторожности: благочестивые мошенники подвергались полицейским наказаниям и высылались; всякое иноземное богопочитание, на которое не было дано специального разрешения, было запрещено; даже сравнительно невинное испрашивание оракульских изречений в Пренесте было запрещено властями еще в 512 г. [242 г.], а участие в тайных сходках, как уже было ранее нами замечено, строго преследовалось. Но когда люди совершенно обезумели, никакие предписания высшей власти уже не в состоянии возвратить им рассудок. Впрочем, из всего сказанного также видно, до какой степени правительство было вынуждено делать уступки или по крайней мере действительно их делало. Пожалуй, еще можно отнести к числу древнейших безвредных и сравнительно мало интересных заимствований от иноземцев и римский обычай обращаться в известных случаях к этрусским мудрецам за указаниями по государственным вопросам и меры, которые принимались правительством для сохранения преданий этрусской мудрости в знатных этрусских семьях, и допущение вовсе небезнравственного и ограничивавшегося одними женщинами тайного служения Деметре. Но допущение культа матери богов было прискорбным доказательством того, что правительство чувствовало себя бессильным для борьбы с новым суеверием, а может быть, и того, что оно само глубоко в нем погрязло; нельзя не видеть непростительной небрежности или чего-нибудь худшего и в том, что против такого явного зла, как вакханалии, правительственные власти стали принимать меры очень не скоро и то лишь вследствие случайного доноса.

Дошедшее до нас описание образа жизни Катона Старшего дает нам в своих главных чертах понятие о том, как, по мнению почтенных граждан того времени, должна была складываться частная жизнь римлян. Как ни был Катон деятелен в качестве государственного человека, адвоката, писателя и спекулянта, все-таки семейная жизнь была главным средоточием его существования — он полагал, что лучше быть хорошим супругом, чем великим сенатором. Его домашняя дисциплина была строга. Его прислуга не смела без разрешения выходить из дома и болтать с посторонними людьми о домашних делах. Тяжелые наказания налагались не по личному произволу, а путем чего-то, похожего на судебное разбирательство; о том, как строго за все взыскивалось, можно составить себе понятие по тому факту, что один из рабов Катона повесился вследствие того, что заключил без ведома господина какую-то торговую сделку, о которой дошел слух до Катона. За небольшие проступки, например за недосмотр во время прислуживания за столом, консуляр обыкновенно собственноручно давал после обеда провинившемуся заслуженное число ударов ремнем. Не в меньшей строгости держал он и жену и детей, но достигал здесь цели иным способом, так как почитал за грех налагать руки на взрослых детей и на жену, как на рабов. В отношении выбора жены он не одобрял женитьбы из-за денег, а советовал обращать внимание на хорошее происхождение; впрочем, сам он женился в старости на дочери одного из своих бедных клиентов. На воздержание со стороны мужа он смотрел так, как на него смотрят повсюду, где существует рабство, а законную жену считал лишь необходимым злом. Его сочинения переполнены нападками на прекрасный пол, который болтлив и жаден до нарядов и которым трудно управлять. «Все женщины докучливы и тщеславны, — думал старик, — если бы мужчины могли обходиться без женщин, наша жизнь, вероятно, была бы менее нечестива». Воспитание же законных детей он принимал близко к сердцу и считал его долгом чести, а жена имела в его глазах значение только ради детей. Она обычно сама кормила новорожденных детей, а если иногда и брала в кормилицы рабынь, то и сама кормила собственной грудью рабских детей — один из немногих примеров, обнаруживающих желание облегчить положение рабов человечным обхождением, общностью материнских забот и молочным братством. При мытье и пеленании детей старый полководец по мере возможности присутствовал лично. Он тщательно оберегал душевную чистоту своих детей; он уверял, что как в присутствии весталок, так и в присутствии своих детей он всегда старался не проронить никакого неприличного слова и никогда не обнимал в присутствии дочери ее мать кроме того случая, когда эта последняя испугалась грозы. Воспитание сына составляет самую прекрасную сторону его разнообразной и во многих отношениях достойной уважения деятельности. Верный своему принципу, что краснощекий мальчик лучше бледнолицего, старый солдат сам занимался с сыном всеми гимнастическими упражнениями, учил его бороться, ездить верхом, плавать, фехтовать, выносить жару и стужу. Но вместе с тем он вполне правильно полагал, что уже прошло то время, когда для римлянина было достаточно быть хорошим землепашцем и хорошим солдатом, и понимал, как было бы вредно для ребенка, если бы он впоследствии распознал раба в том самом наставнике, который журил и наказывал его и внушал ему уважение. Поэтому он сам учил мальчика тому, чему обычно учили римляне, — чтению, письму и отечественному законодательству; в поздние годы своей жизни он даже настолько преуспел в общем образовании эллинов, что был в состоянии передать из него все, что считал полезным, сыну на родном языке. И все его литературные труды предназначались главным образом для сына, а свое историческое сочинение он собственноручно переписал для него четкими буквами. Он вел простой и бережливый образ жизни. Его строгая расчетливость не допускала никаких трат на роскошь. Ни один из его рабов не стоил ему дороже 1 500 динариев (460 талеров) и ни одно платье — дороже 100 динариев (30 талеров); в его доме не было ни одного ковра, а стены комнат долго оставались без штукатурки. Он обычно ел и пил то же, что ела и пила его прислуга, и не допускал, чтобы расход чистыми деньгами превышал 30 ассов (21 зильбергрош); во время войны за его столом даже не подавалось вина, а пил он воду или иногда воду с уксусом. Наряду с этим он не был врагом пирушек: и в столице со своими клубными товарищами и в деревне с соседями он любил подолгу сидеть за столом, а так как его разносторонняя опытность и находчивое остроумие делали его приятным собеседником, то он не отказывался ни от игры в кости, ни от кубка вина и даже в своем сочинении о сельском хозяйстве сообщил в числе других лекарств одно испытанное домашнее средство на случай, если за обедом было слишком много съедено и выпито. Вся его жизнь до самой глубокой старости проходила в неутомимой деятельности. Каждая минута была у него заранее рассчитана и чем-нибудь наполнена, а вечером он обыкновенно припоминал все, что в течение дня слыхал, говорил и делал. Таким образом у него всегда было достаточно времени и для своих собственных дел, и для дел знакомых, и для дел общины, так же как и для разговоров и развлечений; все делалось живо и без лишних слов, а при его деятельном характере ничто не было для него так невыносимо, как суетливость и старание придавать важность мелочам. Так жил этот человек, который был настоящим образцом римского гражданина и в глазах своих современников и в глазах потомства и в котором как будто воплотились несколько грубоватая римская энергия и честность в противоположность греческой лености и греческой безнравственности; недаром же один из позднейших римских поэтов сказал: «В иноземных нравах нет ничего кроме сумасбродств на тысячу ладов; никто в мире не ведет себя лучше римского гражданина; для меня один Катон выше сотни Сократов».

История едва ли согласится безусловно с этим приговором, но кто примет в соображение революцию, произведенную выродившимся эллинизмом того времени в образе жизни и во взглядах римлян, тот скорее усилит, чем смягчит этот приговор чужеземным нравам. Семейные узы слабели с ужасающей быстротой. Содержание гризеток и мальчиков-фаворитов распространялось подобно моровой язве, а при тогдашнем положении дела нельзя было принять никаких действительных мер против этого зла даже законодательным путем; высокий налог, которым Катон в бытность цензором (570) [184 г.] обложил этот самый гнусный разряд рабов, не принес сколько-нибудь значительных результатов, и по прошествии нескольких лет его взыскание фактически прекратилось вместе с взысканием имущественных налогов. Вместе с этим естественно уменьшилось число браков (на что сильно жаловались еще в 520 г. [234 г.]) и увеличилось число бракоразводных дел. В самых знатных семействах совершались ужасные преступления; так, например, консул Гай Кальпурний Пизон был отравлен своей женой и пасынком с целью вызвать необходимость новых выборов и доставить высшую должность этому пасынку, что и удалось (574) [180 г.]. Кроме того уже началась эмансипация женщин. По старому обычаю замужняя женщина находилась юридически под властью мужа, равной отцовской власти, а незамужняя женщина — под опекой своего ближайшего родственника по мужской линии, лишь немногим уступавшей отцовской власти; личной собственности замужняя женщина не имела, а лишившаяся отца девица или вдова если имела такую собственность, то не могла ею распоряжаться. Но теперь женщины начали домогаться имущественной независимости; они стали частью удерживать в своих руках распоряжение своим имуществом, освобождаясь от опеки агнатов при помощи разных адвокатских уловок и особенно посредством фиктивных браков, а частью при самом вступлении в брак уклоняться от необходимой власти супруга не намного лучшим способом. Масса капиталов, накопившихся в руках женщин, показалась политикам того времени столь опасной, что были приняты следующие небывалые меры: законом было запрещено (585) [169 г.] назначать женщин наследницами по завещаниям, и в высшей степени произвольным путем стали даже лишать женщин наследств, переходивших к ним без завещания по боковой линии. Точно таким же образом и тот семейный суд над женщинами, который находился в тесной связи с властью мужа и опекуна, стал мало-помалу обращаться на практике в отживший старинный обычай. Но и в общественных делах женщины уже начинали проявлять свою волю при удобном случае: как говорил Катон, «властвовали над владыками мира»; их влияние стало заметным на гражданских собраниях, а в провинциях уже стали воздвигать статуи римским дамам. Роскошь в одежде, в украшениях, в домашней утвари, в постройках и за столом все увеличивалась; после предпринятой в 564 г. [190 г.] экспедиции в Малую Азию господствовавшая в Эфесе и Александрии азиатско-эллинская роскошь перенесла в Рим свою пустую утонченность и свою мелочность, на которую тратилось много денег и много времени, но которая отравляла удовольствие. И здесь женщины играли главную роль: несмотря на яростную брань Катона, они добились того, что после заключения мира с Карфагеном (559) [195 г.] было отменено состоявшееся вскоре после битвы при Каннах (539) [215 г.] постановление гражданства, запрещавшее им носить золотые украшения и пестрые одежды и ездить в экипажах; их рьяному противнику не оставалось ничего другого, как обложить эти товары высокой пошлиной (570) [184 г.]. В то время нашло себе доступ в Рим множество новых предметов, большей частью предметов роскоши — красиво отделанная серебряная посуда, обеденные диваны с бронзовой отделкой, так называемые атталийские одеяния и ковры из тяжелой золотой парчи. Эта новая роскошь касалась преимущественно обеденного стола. Прежде горячие кушанья подавались только раз в день, а теперь они стали нередко появляться и при втором завтраке (prandium), и для главной трапезы стали считаться недостаточными прежние два блюда. Прежде женщины сами пекли и стряпали на кухне, и только в случае пирушки нанимался повар-профессионал, который приготовлял кушанья и пек хлеб. Теперь же появилось на свет ученое поварское ремесло. В хороших домах стали держать своего повара. Пришлось разделить труд, и из поварского ремесла выделились два побочных — печенье хлеба и изготовление пирожного; около 583 г. [171 г.] в Риме появились первые булочные. Нашлись любители стихов, где говорилось об уменье хорошо есть и помещались длинные списки самых вкусных морских рыб и разных морских продуктов, при этом дело не ограничивалось одной только теорией. В Риме стали цениться иноземные лакомства, понтийские сардинки и греческие вина, и указания Катона, что примесью рассола можно придавать обыкновенному туземному вину вкус того, которое привозилось из Коса, едва ли причинили большой убыток римским виноторговцам. Старинные песнопения и сказки, которые рассказывались гостями и их мальчиками, были заменены игрою азиатских арфисток. Прежде римляне, конечно, немало выпивали за обедом, но им еще были незнакомы настоящие попойки, а теперь у них вошли в обыкновение форменные кутежи, причем вино слабо разбавлялось водой или вовсе не разбавлялось, а пили его из больших кубков, и вслед за одним вином подавалось другое по установленной очереди; у римлян это называлось «пить по-гречески» (graeco more bibere) или «грековать» (pergraecari, congraecare). Вслед за этими попойками игра в кости, правда, уже издавна бывшая в употреблении у римлян, достигла таких масштабов, что законодательство было принуждено принять против нее меры. Лень и безделье заметно усиливались247. Катон предлагал вымостить городскую площадь остроконечными каменьями, для того чтобы положить конец тунеядству; эта шутка вызвала смех, но число праздношатающихся и зевак прибывало со всех сторон. О том, до каких страшных размеров дошли в течение этой эпохи народные увеселения, мы уже говорили. Помимо устраивавшихся изредка и не игравших никакой особой роли состязаний в беге и бега колесниц, которые скорее следует отнести к числу религиозных обрядов, в начале этой эпохи справлялся в сентябре только один общий народный праздник, который продолжался четыре дня и на который тратилась сумма, не превышавшая установленного максимума; а в конце этого периода этот народный праздник длился по меньшей мере шесть дней и сверх того справлялись в начале апреля праздник матери богов, или так называемые Мегаленсии, в конце апреля праздники Цереры и Флоры, в июне праздник Аполлона, в ноябре плебейский праздник, которые все, по всей вероятности, продолжались по нескольку дней. К этому следует прибавить многие вновь восстановленные старые празднества, причем благочестивые угрызения совести, вероятно, только служили предлогом, и беспрестанные случайные народные празднества, к числу которых относятся ранее упомянутые пиры по поводу обетов о пожертвовании десятой доли имущества, пиры богов, триумфальные и похоронные торжества и в особенности те празднества, которые впервые справлялись в 505 г. [249 г.] по истечении одного из самых длительных периодов времени, установленных этрусско-римской религией, так называемых Saecula. Вместе с тем увеличивалось и число домашних праздников. Во время второй пунической войны вошли в обычай у знатных людей уже упомянутые нами пиршества в день прибытия матери богов (с 550 г.) [204 г.], а у незнатных — подобные им сатурналии (с 537 г.) [217 г.] — и те и другие под влиянием с тех пор неразрывно связанных между собою властей — иноземного попа и иноземного повара. Римляне были уже близки к такому идеальному состоянию, когда всякий праздношатающийся мог заранее знать, где он может убить день, — вот до чего дошла община, в которой деятельность когда-то была целью жизни как для каждого в отдельности, так и для всех вообще и в которой праздное наслаждение жизнью осуждалось как обычаями, так и законами! А среди этих празднеств все более брали верх дурные и деморализующие начала. Правда, бег колесниц все еще был самым блестящим и заключительным моментом народных празднеств; и один поэт того времени очень живо описал напряженное внимание, с которым взоры толпы были прикованы к консулу, когда он готовился дать сигнал о начале бега. Но прежние увеселения уже не удовлетворяли народ, который требовал каждый раз чего-нибудь нового и более разнообразного. Наряду с отечественными борцами и бойцами выступают теперь (в первый раз в 568 г. [186 г.]) греческие атлеты. О драматических представлениях будет сказано ниже; перенесение в Рим греческой комедии и трагедии, конечно, также было приобретением сомнительного достоинства, хотя все же, без сомнения, лучшим из всех тех, какие были сделаны в этом случае. Римляне, вероятно, уже давно устраивали для забавы публики ловлю зайцев и лисиц, но теперь эти невинные забавы превратились в настоящие травли, и в Рим стали привозить (как доказано, в первый раз в 568 г. [186 г.]) стоивших огромных денег африканских диких зверей — львов и пантер, которые, убивая или подыхая, должны были услаждать взоры столичных зевак. Еще более отвратительные бои гладиаторов проникли теперь в Рим в том виде, в каком они были в ходу в Этрурии и Кампании; в 490 г. [264 г.] была в первый раз пролита на римской площади человеческая кровь ради забавы. Эти безнравственные увеселения, естественно, вызывали и строгие порицания; консул 476 г. [278 г.] Публий Семпроний Соф прислал своей жене разводную за то, что она присутствовала на похоронных играх; правительство добилось от гражданства постановления, запрещавшего привозить в Рим иноземных диких животных, и строго следило за тем, чтобы на общинных празднествах не появлялись гладиаторы. Но и в этом случае у него не хватило твердой власти или твердой решимости; ему, по-видимому, удавалось не допускать звериной травли, но появление гладиаторов на частных празднествах и особенно при похоронных церемониях не прекратилось. Еще труднее было помешать публике отдавать предпочтение комедианту перед трагиком, акробату перед комедиантом, гладиатору перед акробатом и пристрастию театральной сцены к барахтанью в грязи эллинской жизни. Культурные начала сценических и музыкальных увеселений были заранее отброшены, организаторы римских празднеств вовсе не имели в виду хотя бы на миг силой поэзии поднять всю массу зрителей до одного уровня с чувствами лучших людей, как это делала греческая сцена в свое цветущее время, или доставлять художественное наслаждение избранному кружку, как это стараются делать театры нашего времени. О характере римской театральной дирекции и римских зрителей можно составить себе понятие по следующему факту: во время происходивших в 587 г. [167 г.] триумфальных игр лучшие греческие флейтисты не произвели никакого впечатления своими мелодиями; тогда режиссер приказал им прекратить музыку и вступить между собою в кулачный бой, и это вызвало в публике такой восторг, что ему не было конца. Теперь уже не греческая зараза губила римские нравы, а, напротив того, ученики стали развращать своих наставников. Гладиаторские игры, с которыми не была знакома Греция, были в первый раз введены при сирийском дворе царем Антиохом Эпифаном (от 579 до 590) [175—164 гг.] — этим профессиональным подражателем римлянам; хотя сначала они возбудили в более гуманной и одаренной более изящным вкусом греческой публике скорее отвращение, чем удовольствие, тем не менее они не прекратились и стали мало-помалу входить в обыкновение в более широких кругах. Само собой понятно, что за этой революцией в жизни и в нравах следовала экономическая революция. Жизнь в столице становилась все более заманчивой и все более разорительной. Плата за наем квартиры достигла неслыханных размеров. За новые предметы роскоши платились безумные цены: за бочоночек сардинок из Черного моря — 1600 сестерциев (120 талеров), т. е. дороже, чем за пахотного раба, за красивого мальчика — 24 тысячи сестерциев (1800 талеров), т. е. дороже, чем за иную крестьянскую усадьбу. Поэтому и для высших и для низших классов населения главной целью сделались деньги и только деньги. В Греции уже давно никто ничего не делал даром, как сами греки признавались в этом с похвальной наивностью; со второй македонской войны и римляне стали подражать в этом отношении эллинам. Пришлось ограждать респектабельность законодательными подпорами, издав, например, народный декрет, запрещавший ходатаям брать деньги за их услуги; прекрасное исключение составляли только юристы, которых не было надобности обуздывать постановлениями гражданства, так как они держались благородного обыкновения подавать советы бесплатно. По мере возможности не крали открыто, но все кривые пути, которые могли привести к быстрому обогащению, считались дозволенными — грабеж и попрошайничество, обман при исполнении подрядов и надувательство в денежных спекуляциях, лихоимство в торговле деньгами и в торговле хлебом, даже экономическая эксплуатация таких чисто нравственных отношений, как дружеские и брачные. В особенности браки сделались предметом спекуляции для обеих сторон; вступление в брак из-за денег сделалось обыкновенным явлением, и возникла необходимость отнять законную силу у подарков, которыми обменивались супруги. При таком положении дела нисколько не удивительно, что стало известно о заговоре, составленном с целью поджечь столицу со всех сторон. Если человек не находит уже никакого удовольствия в труде и работает только для того, чтобы как можно скорее достигнуть наслаждений, то он не делается преступником только благодаря счастливой случайности. Судьба щедро осыпала римлян всеми благами могущества и богатства, но ящик Пандоры на деле оказался подарком сомнительного достоинства.


ГЛАВА XII СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО И ФИНАНСЫ. | История Рима. Том 1 | ГЛАВА XIV ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО.