на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава третья

Для роты «А» война закончилась в последний день апреля, когда их отвели с передовой и несколько бесцельных дней продержали в окопах под дождем. Потом отвезли на грузовиках в городок, уцелевший от бомбежки, и разместили в сухих, отличных домах, где не гулял ветер; и, находясь там, они узнали, что немецкие войска капитулировали по всей Европе. После нескольких ночей пьяного ликования и откровенно вызывающего «братания» с местными девушками вопреки запрету вступать в связь с женским населением, их перевели в еще лучшее местечко — маленький, солнечный городок Киршпе-Банхоф, где они должны были охранять тысячу только что освобожденных русских, в свое время угнанных в Германию. Военная администрация союзников разместила русских в лучшем жилом районе городка: аккуратных двухэтажных домах на холме, вдали от частично разбомбленной фабрики по производству пластмассы, единственного промышленного предприятия в городке. Отделения второго взвода посменно круглые сутки обходили симпатичные улочки, их встречали счастливые улыбки людей, махавших им из всех домов; иногда их окружали мужчины и ласковые женщины, жали руки, угощали самогонкой, пели под гармонь русские песни, приглашая подпевать. И каждую ночь, если хватало смелости сойти с маршрута, рискуя, что сержанты на патрульных джипах обнаружат их отсутствие, запросто можно было найти девчонок, которые ни в чем не откажут.

Несколько более свежих дивизий погрузили на корабли и отправили из Европы на другой конец земного шара помогать закончить войну с Японией, но пятьдесят седьмая часть не попала в их число. В соответствии с системой ротации старших по возрасту, повоевавших солдат в подразделении вскоре предстояло демобилизовать и отправить домой; молодые, менее опытные могли подождать, оставаясь в Европе от полугода до года.

Между тем в Киршпе-Банхофе жилось очень недурно. В уцелевшей части фабрики устроилась ротная кухня, и кормить стали вкусней и сытней. К ланчу и обеду каждому выдавали порцию шнапса и на выбор красное или белое вино. Ежедневно работал горячий душ, и в довершение они получили свежую форму — не новую, но чистую, приятно пахнущую, полинявшую и севшую после стирки в ротной прачечной. Вместо стальных касок они теперь носили только чистые подшлемники, украшенные сбоку знаком дивизии, нанесенным эмалевой краской.

Удовольствие от новой жизни портили лишь досадные «мелочи» вроде утренних и вечерних поверок, никчемных инспекций и никчемных маршей на пять и десять миль — но в общем они наслаждались покоем и бездельем.

Все, похоже, были счастливы, кроме Прентиса, которого не покидало чувство мучительной неудовлетворенности. Война закончилась слишком быстро. Его лишили всякого шанса искупить вину за смерть Квинта. А других шансов не было. Из его жизни исчезла цель. Ничего больше не оставалось, как тянуть изо дня в день, наслаждаясь роскошью мирного безделья, которого, казалось ему, он не заслужил. А еще его донимало и раздражало, как рота убивала свободное время в бесконечных, беспорядочных воспоминаниях, в трепе о прошлом.

— …Помнишь день, когда погибли Андервуд и Гардинелла? Когда мы должны были пройти то поле?..

— 

Самым худшим, по всеобщему мнению, был день, когда они попали под обстрел своей артиллерии, — день, когда погиб Крупка и от лейтенанта Коверли не осталось и мокрого места. О том, как это случилось, несколько раз рассказывал Кляйн.

— Его просто разорвало на куски, р-раз, — щелкнул Кляйн пальцами, — и нету. Когда прилетел первый снаряд, мы рванули по улице, забежали за угол того дома, потом второй снаряд, за ним третий — только этот не разорвался. Жуткое дело: мы ждем взрыва, а слышим только: «Бум, блям, блям, блям», вроде того, а это проклятый снаряд прыгает по мостовой. С виду такой маленький, знаете? Раз в пять меньше мяча… катится к тому месту, где мы стоим, и останавливается в футе от Кови. Он протягивает руку, дотрагивается до него и говорит: «Горячий!» Я думал, он смеется. Потом сует пальцы в рот: «Аж обжегся! Обжегся! Обжегся!» — и р-раз — его на куски. Вот так все было.

Скоро в роту вернулись ветераны Арденн, которые лежали в госпитале с ранами или обморожением ног. Прибыло и свежее пополнение — скромные ребята только что из Штатов или Англии, благодарная аудитория для любителей повспоминать. Но истории воевавших в Арденнах всегда были настолько лучше, интересней и страшней («…Помните ночь, когда фрицы шли на нас цепь за цепью? Ночь, когда погиб капитан Саммерс?»), что воевавшим позже трудно было сравниться с ними. Они замолкали так же уважительно, как новички из пополнения, словно тоже не нюхали пороха.

На Уокера это действовало особенно угнетающе. Он сидел и слушал с мрачным, раздраженным видом, явно обиженный тем, что повоевал недостаточно, чтобы было о чем рассказывать, и он лишний на этих посиделках. По крайней мере именно это читал Прентис на его лице, и это было настолько близко к его собственным ощущениям, что он не раз в замешательстве отворачивался, избегая взгляда Уокера.

А потом, когда закончилась первая неделя их пребывания в новом городке, Уокер совершил нечто такое, что сделало его посмешищем. Ротный писарь проговорился кому-то, и не прошло часа, как новость стала всеобщим достоянием, вызывая недоверчивый хохот у каждого, кому ее рассказывали.

— Шутишь!

— Нет. Клянусь богом! Он это сделал!

Уокер пошел к капитану Эгету и подал официальное прошение с просьбой отправить его на Дальний Восток. Ну а дальше, как передавали, капитан не принял его всерьез: «Старина Эгет только посмотрел на него и сказал: „У тебя что, не все дома, солдат?“» — народ на КП издевательски засмеялся, на том разговор закончился, и Уокер быстренько исчез, красный как рак.

Прентис смеялся вместе с другими, когда услышал эту историю, но сознавал, что смеется с облегчением, оттого что Уокер, а не сам он совершил подобную глупую ошибку. Прошло дня два, и где-то около полудня разговор принял неожиданный, приятный для Прентиса оборот. Вспоминали на сей раз Рур:

— …Помните тот день, когда мы нарвались на зенитчика? На железнодорожных путях, тогда еще старину Дрейка ранило в ногу?

Сидели там, вспоминая, все: Финн, Рэнд, Мюллер и Бернстайн, и у Прентиса сжалось внутри от страха, что разговор о том дне может скоро коснуться его собственной ужасной промашки той ночью, когда он задремал за столом, — и страх еще больше усилился, когда заговорил Сэм Рэнд:

— Господи, вспоминаю потеху со стариной Прентисом в тот раз, — начал он, заранее улыбаясь, отчего окружающие заулыбались тоже. — Мы уже были на рельсах, когда зенитка открыла по нам огонь, помните? Мы еще попрятались за кирпичные столбы? Так те чертовы столбы были всего на дюйм шире нас. И вот, помню, Прентис стоит… — поднявшись на ноги, Сэм встал по стойке смирно, держа невидимую винтовку к ноге, — стоит он так, проклятая зенитка лупит почем зря, и капитан Эгет кричит ему: «Эй, Прентис! Воль-но!»

Все вокруг грохнули — даже Финн хохотал, даже Бернстайн, — и Прентису казалось, что он в жизни не слышал столь приятного смеха. Не бог весть что, но все же, и это приятное чувство не оставляло его, пока он шел от дома до столовой на фабрике, испытывая давно позабытое воодушевление. Он неторопливо выпил свой шнапс и двинулся к окну раздачи, из которого шел аромат чабера. Кормили сегодня шикарно: жареной курицей, и он понес дымящийся, доверху полный котелок к столику, где было свободное место рядом с Оуэнсом, маленьким человечком из штабного взвода, с которым он познакомился прошлой зимой, когда их вместе отправили из Орбура в госпиталь.

— Привет! Как дела, Прентис?

— Отлично. Тут свободно?

— Конечно. Садись.

После возвращения в роту он лишь раз-другой перебросился парой слов с Оуэнсом, но сейчас, неспешно наслаждаясь отменным ланчем, сбрызнутым шнапсом и вином, они болтали, как старые приятели. Они продолжали болтать, даже когда покончили с едой: за кофе с сигаретой, потом вместе встали и, повесив винтовки на плечо, присоединились к очереди к крану, чтобы ополоснуть свои котелки.

— Я вот что тебе скажу, — заметил Оуэнс, — не слишком нравится вся эта бодяга, которая тянется последнее время.

Прентис согласился:

— Вообще-то, если и дальше так пойдет, не удивлюсь, если найдется не один парень, который попросит отправить его воевать на Дальний Восток.

Он думал, что его слышит только Оуэнс, но тут краем глаза увидел, как от толпы справа отделилась фигура. Не успел он обернуться и посмотреть, кто это, как его грубо схватили за руку. Это был Уокер.

— Что ты сказал, Прентис? Что ты сейчас нес насчет Дальнего Востока?

Прентис был так ошарашен, что мог только глупо улыбнуться:

— Что?

— Ты меня слышал. — Уокера всего трясло. — Что ты нес насчет Дальнего Востока?

Прентис резким движением высвободил руку, отчего куриные кости из котелка разлетелись по жирному подносу. Кровь бросилась ему в лицо, и казалось, что в огромном, с высоким потолком помещении столовой воцарилась тишина.

— Слушай, Уокер! К тебе это не имеет отношения.

Тишина вокруг была не кажущейся — умолкли все, — Уокер не мог бы пожелать более внимательной аудитории для демонстрации своей ярости.

— Отчего ж сам не попросишь перевести тебя на Дальний Восток? А? Знаешь, отчего ты этого не делаешь? Оттого что ты трус, вот отчего.

— Черт возьми, Уолк…

Он не договорил: в глазах у него покраснело и завертелось. Уокер толкнул его пятерней в лицо, другой рукой рванул за рукав, и Прентис, крутясь, врезался в стену фабрики, куриные кости разлетелись по полу, винтовка соскользнула с плеча и повисла на локте, подшлемник соскочил с головы. Мгновения не прошло, как он освободился от винтовки, принял боксерскую стойку и ринулся вперед, выставив сжатые кулаки, но ударить не успел: его схватили сзади за руки, а двое других оттолкнули Уокера. Повисшая было в столовой тишина взорвалась неистовыми криками и улюлюканьем.

Оуэнс держал Прентиса за одну руку, приговаривая: «Брось, Прентис, не обращай на него внимания!» — Мюллер — за другую. Несколько секунд они с Уокером рвались друг к другу, способные сражаться только взглядами. Прентис рад был, что его удерживают, но понимал, как важно показать, что он рвется в бой.

— Что тут, черт побери, происходит? А ну замолчали все! — раздался властный голос появившегося откуда ни возьмись Люмиса, который переводил полный праведного негодования взгляд с Прентиса на Уокера. — Забыли, ребята, где находитесь?

Кто-то в толпе сказал:

— Уокер начал первым, Лумис. Он как…

— Салага дерьмовый, я начал, — процедил, ощерившись, Уокер сквозь стиснутые зубы, — и еще не закончил.

— Всё, успокоились, — сказал Лумис. — Меня не интересует, кто начал и из-за чего это началось. Вы ведете себя как дети. Господи, если хочется подраться, деритесь, но только не в столовой. Уокер, возвращайся к себе. Это приказ. А ты, Прентис, в очередь, мыть посуду. Остальным разойтись!

Кто-то протянул Прентису его винтовку и подшлемник, кто-то подал его котелок и ложку. Мюллер засмеялся нелепости происшедшего, другие подхватили его смех. Когда подошла очередь Прентиса, вокруг уже говорили о другом. Казалось, ничего не произошло. Но, моя котелок, он сжимался от страха, а направляясь по коридору на залитый солнцем фабричный двор, начал дрожать. Оуэнс и Мюллер были где-то позади, а Лумис еще дальше, в толпе солдат. Что там впереди, не было видно из-за высокой стены, окружавшей фабрику. Подойдя к воротам на улицу, он уже знал, что Уокер ждет его за ними, так что был готов и не показал ни удивления, ни тем более страха, когда ступил на улицу и увидел Уокера, преградившего ему путь.

Уокер прислонил винтовку к стене, рядом аккуратно поставил на землю свой котелок. Он стоял, широко расставив ноги и заложив руки за ремень, и, когда Прентис подошел ближе, медленно потянул их из-под ремня. Ну и конечно, тут же собралась небольшая толпа улыбавшихся зрителей — шесть, не то восемь человек, проходивших по улице и остановившихся посмотреть, что происходит.

Прентис сложил свои винтовку и котелок рядом с Уокеровыми. Затем принял боксерскую стойку и начал неловко приплясывать, скользя и кружа вокруг Уокера. Никто из зрителей не кричал: «Бокс! Бокс!» — боясь, что кто-нибудь вновь помешает схватке, так что все происходило в тишине, разве что сопели бойцы и шаркали по тротуару их ботинки. Уокер держался прямо и слегка подпрыгивал на носках, держа сжатые кулаки у подбородка; стойка Прентиса была более традиционной — пригнувшись, левое плечо выставлено вперед, левая рука делает выпады, — но только потому, что был слишком самоуверен. Он попытался нанести джеб слева, однако не рассчитал дистанцию, и Уокеру нужно было лишь отвести подбородок, чтобы уйти от его легкого удара; затем Прентис сделал шаг вперед и ударил правой, но Уокер подставил руку и сам нанес быстрый удар ему по уху, отчего Прентис оглох на эту сторону. Он отскочил и пару секунд с грозным видом пританцовывал на безопасном расстоянии, затем, зная, что зрители станут смеяться, если не сделает новый выпад, он его сделал, но опять схлопотал по тому же уху. Проклятие, где этот Лумис? Почему никто не остановит драку? Он неловко отскочил подальше, а потом в отчаянии бросился на Уокера, бешено маша правой, но попасть было не суждено, потому что кто-то схватил его за ремень и отшвырнул назад — Лумис — и одновременно кто-то другой схватил Уокера за руки.

— Да что с вами, в конце концов? — орал Лумис. — Не понимаете приказов, сопляки?

Прентис испытал такое облегчение, что едва мог воспринимать ругань Лумиса: он лишь облизывал пересохшие губы и старался успокоить дыхание. На сей раз Лумису не понравилось, что они подрались на улице. Да, он сказал, чтобы они шли из столовой, но только идиот не понял бы, что он имел в виду не сюда, не драться на виду у этой гражданской немчуры. Только сейчас Прентис заметил, что, действительно, с другой стороны улицы за ними наблюдают местные: несколько стариков, молодой одноногий человек на костылях и женщина, которая, зажав уголок фартука в зубах, глядела на происходящее.

— Уокер, отправляйся в расположение взвода, как я сказал. Доложись у меня в кабинете и жди там. Ты, Прентис, отправляйся за ним, но держись от него футах в двадцати пяти позади. Хочу видеть тебя у себя, как только разберусь с Уокером. Всё, двигай, Уокер.

Прентис долго и медленно, соблюдая веленую дистанцию, возвращался к дому, в котором размещался второй взвод, и всячески старался держаться с достоинством. Лумис шел впереди, Оуэнс и Мюллер где-то сзади, остальные свидетели незадавшейся драки тянулись по двое, по трое по улице. Он чувствовал, что лицо у него пылает, и боялся, как бы издалека не подумали, что он плачет. Чтобы не возникало такого впечатления, он достал сигарету и закурил.

Когда он уселся в гостиной перед дверью «кабинета» Лумиса, ожидая, когда тот кончит разбираться с Уокером, ощущение, что все смотрят на него с усмешкой и удивлением, стало совсем мучительным. Кляйн сидел поблизости и чистил ногти, Мюллер расположился на диване у противоположной стены, листая журнал «Янки» и даже не притворяясь, что читает. В передней, невидимые из гостиной, стояли, негромко разговаривая, Финн и Сэм Рэнд, которые, наверно, уже слышали о драке. Один раз ему показалось, что до него донеслось произнесенное Финном «Дальний Восток».

Дверь наконец открылась, и появившийся Уокер, не глядя ни направо ни налево, пошел к выходу под внимательными взглядами ожидающих.

— Заходи, Прентис, — позвал Лумис.

Он сидел за массивным резным столом, который реквизировал для себя и приспособил в качестве письменного; и вид у него был строгий и официальный.

— Закрой дверь, — приказал он. — Полагаю, ты изложишь мне свою версию.

— Я просто разговаривал с Оуэнсом и…

— Что? Не слышу, что ты там бормочешь.

— Я сказал, что я разговаривал с Оуэнсом.

Собственный голос казался тонким и далеким, но причиной лишь частично был звон в ухе, по которому он получил удар; главное же — у него перехватило в горле. Самым большим в жизни позором было бы расплакаться сейчас, на глазах у сержанта Лумиса. Он хотел было сказать: «И мы даже не говорили об Уокере — вот что смешно. Я просто пошутил насчет…» — но, боясь, что голос не выдержит столь долгого объяснения, подведет, сказал:

— И тут подошел Уокер и начал драку. Это все.

Лумис опустил глаза. Положил огромные руки на стол ладонями вниз и внимательно смотрел на них, словно это были чаши весов правосудия.

— Ладно, — изрек он. — Скажи мне вот что, Прентис. Тебе не кажется, что, если человек просится на Дальний Восток, это касается только его?

И снова беда была в том, что Прентис не мог положиться на свой голос. Он сделал глубокий вдох и сказал:

— Да. Кажется. Но когда меня называют трусом, это касается меня.

Похоже, склонному к театральным эффектам Лумису ответ пришелся по душе.

— Я тебя понимаю, — кивнул он. — Я тебя понимаю. Хорошо. Предлагаю тебе то, что я предложил Уокеру, и он согласился. Если тоже согласишься, на том и порешим.

«На том и порешим» — это звучало обнадеживающе, обещало мирный исход. Наверно, имелось в виду, что он позовет обратно Уокера и предложит им пожать друг другу руку, честно и благородно; однако все оказалось не так.

Есть, объяснил Лумис, за амбаром на холме небольшой лужок, не видный из города ни американцам, ни немцам, ни русским. Завтра утром, до завтрака, они отправятся туда — только они двое — и «решат дело на кулаках». Ради этого их освободят от утреннего построения. Согласен Прентис с этим?

Лишь сказав «да», отвернувшись от довольного взгляда Лумиса и пройдя гостиную, Прентис почувствовал, как нутро его сжалось от страха. Судя по оценивающим, насмешливым взглядам, которые он ловил на себе до конца дня, весь взвод уже знал о предложении Лумиса. Но никто не заговаривал с ним на эту тему, пока поздно вечером он не пошел с Мюллером патрулировать квартал, где жили русские.

— Ты действительно собираешься утром на это дело? — спросил Мюллер.

— Да, пожалуй.

— И как настроение?

— Не знаю.

— А драться-то умеешь?

— Не очень.

И это была сущая правда. Кроме неуклюжих, со слезами, драк на детской площадке, он лишь трижды дрался серьезно, на кулаках: все три раза в первый год учебы в частной школе, и каждый раз бывал бит. Теперь, когда он оглядывался назад, его беспокоило, что никогда по-настоящему не старался избить противника: ни тогда, в школе, ни Уокера сегодня на улице, надеясь, что кто-то придет на выручку. Во все те драки он ввязывался с единственной целью — защититься, доказать, что способен принять вызов, не спасовать, не показать спину, пока не появится какой-нибудь самозваный судья и не остановит драку. А завтра утром судьи не будет.

— Да, — проговорил Мюллер, поправляя на плече ремень своего «брауна», — не хотел бы оказаться на твоем месте. Я только о том, что он тяжелее тебя, наверно, на добрых тридцать фунтов. Будь это я, а не ты, я бы в штаны наложил.

Скажи это кто другой, а не Мюллер, он бы внимания не обратил; но то был Мюллер, пухлый, кроткого вида мальчишка, который всех поразил тем, что изрешетил вооруженного немца и спас жизнь Финну с Сэмом Рэндом, и его слова приободрили Прентиса. Уныние как рукой сняло, и оставшееся до конца смены время он шагал уверенно и с достоинством. Теперь он решил, что будет не просто терпеть удары, но постарается во что бы то ни стало победить.

Наверно, очень важно было утром проснуться и быть готовым раньше Уокера, так что он встал и оделся, когда все еще спали. Он сидел один в общей комнате, пропахшей с вечера пивом и сигаретным дымом, и, чтобы убедиться, что руки у него не дрожат, пролистал несколько журналов, валявшихся на полу.

Сверху по одному начал спускаться народ, и он чувствовал себя как на сцене. И разглядывали ли его откровенно или исподтишка, он понимал: все ищут у него признаки страха, и гордился, что хранит непроницаемое выражение. Потом ему неожиданно потребовалось отлучиться в туалет — мочевой пузырь, казалось, того гляди лопнет, — а когда вернулся, увидел поджидавшего Уокера. Больше в комнате никого не было.

— Готов? — спросил Уокер.

— В любой момент, как скажешь.

Тропа, ведущая на скрытую лужайку, была крутой, и оба запыхались, не пройдя и полдороги. Прентис надеялся, что обойдется без разговоров: ему требовалась тишина, чтобы не растерять злость и решимость. Но…

— Вот что я предлагаю, Прентис, — проговорил Уокер. — Пока мы с тобой одни, хорошо бы договориться о парочке правил. Не против?

— Нет.

— Я имею в виду, пусть бой будет честным. Если кто собьет кого с ног, делаем паузу, даем подняться. И еще. Хочешь, чтобы победа определялась по определенному числу нокдаунов, или хочешь биться до конца, пока один из нас не попросит пощады?

— Биться до конца.

— Ладно.

Они прислонили винтовки к стене амбара, сняли подшлемники, ремни и полевые куртки. Встали друг против друга и по кивку Уокера двинулись по росистой траве на приблизительную середину лужайки, где снова повернулись лицом друг к другу.

— Ну хорошо, парень, — сказал Уокер. — Начали.

Нелепость этого «начали» — кроме как в кино, никто так не говорит, если он не лживый ублюдок вроде Лумиса, — впервые за это утро по-настоящему разъярила Прентиса. Он жаждал разнести башку любому дураку, способному сказать такое, уничтожить все фальшивое позерство в мире, и оно было перед ним, воплощенное в этом большом, тупом, прыгающем лице.

Он бил наотмашь и промахивался, снова бил и снова промахивался, а потом вдруг увидел над собой кружащееся небо и оказался лежащим на траве. Удар справа пришелся в челюсть, но, быстро поднявшись, он понял, что это был не нокдаун, просто он потерял равновесие, иначе сумел бы выдержать удар. Ненужное, неловкое, бездарное падение лишь еще больше разъярило его, и он, пригнувшись, опять бросился на Уокера, норовя изо всех сил ударить его в живот, отчего тот должен был бы согнуться пополам, а потом выпрямиться от последующего апперкота. Но от удара больше пострадал он сам, нежели Уокер, — ушиб руку, попав тому по ребрам вместо мягкого живота, — и апперкот не получился. Он попытался упруго отскочить назад, но башмаки невероятно потяжелели, намокнув в сырой траве. Он потерял быстроту, а хуже всего то, что стало трудно дышать. Как у профессиональных боксеров получается дышать, черт их возьми? Он уже с хрипом хватал воздух: рот открыт, на губах пузырится слюна. Он сделал шаг вперед — и получил удар по уху, тому же, которому досталось вчера, — а потом, не понимая, как у него получилось, почувствовал, что костяшки правого кулака резко, плотно встретились с зубами Уокера. Он увидел, как глаза Уокера побелели от боли и удивления, но в тот момент, когда должен был ударить его снова, Уокер отступил назад и сказал: «Хороший удар, парень». Он, по крайней мере, был потрясен настолько, что вынужден был, морщась и моргая, повторить: «Очень хороший!» — но пришел в себя так быстро, что Прентис не успел возликовать. Уокер сделал шаг и сильно ударил его в нос, а потом, еще сильней, точно в ямочку на подбородке, и на сей раз сомнений не было — это нокдаун.

Он перевернулся, приподнялся на ладонях и коленях, глядя на капли крови, падающие из разбитого носа на траву. Когда он, пошатываясь, встал на ноги, Уокер спросил:

— Ну что, доволен?

— Черт, нет, сукин ты сын. Узнаешь, когда я буду доволен.

Он бросился вперед, бешено молотя кулаками, снова и снова пытаясь попасть Уокеру по зубам, но тот был теперь начеку, уворачивался и тяжело бил его по животу, голове, в область сердца.

Прентис потерял счет тому, сколько раз оказывался в нокдауне, когда опускаясь на одно колено, чтобы прийти в себя, когда беспомощно распластываясь на земле. Важно было вставать. Потом, встав в очередной раз, он уткнулся головой в землю, словно в стену, так что пришлось согнуться и посидеть, обхватив голову руками, пока окружающее не вернулось на прежнее место: трава опять была внизу, небо — наверху, амбар и деревья — по сторонам.

Он почувствовал, как Уокер схватил его за руку и со смешанным чувством возмущения и облегчения догадался, что это означает конец боя, но притворился, что не понимает.

— Соблюдай свои поганые правила, Уокер. Убери руки, пока я не встану.

— Нет, послушай. Я не хочу продолжать.

Уокер пытался помочь ему подняться, но он сбросил его руку и, шатаясь, поднялся сам.

— Если думаешь, что я сдаюсь, то ты чокнутый.

— Нет, ты не сдаешься, — сказал Уокер, потирая костяшки пальцев о ладонь другой руки. — Это я сдаюсь. Считаю, что мы закончили. Я удовлетворен.

— Надо же! Он удовлетворен! А вот я — нет. Защищайся!

И тут произошло самое ужасное. Широкое, без малейшего признака страха лицо Уокера расплылось в доброй улыбке.

— Да брось ты, Прентис, — сказал он. — Хватит.

Он повернулся и направился к амбару, где они оставили свои вещи.

— А ну иди сюда! — крикнул Прентис. — Ты назвал меня трусом, подонок!

Уокер оглянулся с вызывающим ярость дружеским выражением:

— Извини, коли так. Зря я это сказал, забудь. Черт, ты не трус. И ты это только что доказал, не думаешь?

Нет, он не думал, будто что-то доказал. И этот бой оборачивался тем же, чем все остальное, происшедшее после смерти Квинта, даже само окончание войны: никакие счеты не сведены, ничто не разрешилось, ничто не доказано.

«А чего ты, черт возьми, ожидал, Прентис? — сказал бы Квинт. — Ты думаешь, все кончится, как в кино? Когда ты только поумнеешь?»

Они спускались с холма, и Прентис не знал, что было унизительней: утирать кровь из разбитого носа или ощущать тяжелую руку Уокера на плечах. А хуже всего то, что, когда они завидели группку людей, стоящих у задней двери дома второго взвода, он понял, что невольно любуется картиной, которую представляют они с Уокером: победитель и побежденный, скромный герой и мужественный неудачник, двое отличных парней, которые пошли за амбар и выяснили отношения. Картина пришлась бы по сердцу Лумису, ублажила бы голливудскую его душу; а вот и он сам, сурово улыбающийся в окружении остальных.

— Вы, ребята, может, еще успеете позавтракать, — сказал он, — если поторопитесь.

Умываясь, он рассматривал в зеркале свое лицо и радовался его виду: распухший нос, разбитые губы и признак того, что обещало разрастись в знатный синяк под глазом. Еще были две открытые ссадины на костяшках правой руки, и он крепко тер их, чтобы они еще больше распухли и кровоточили, надеясь, что кто-то обратит внимание и на его кулаки.

На кровати лежало новое письмо от матери:

Бобби, дорогой мой, это был счастливейший день в моей жизни!!! В прошлую пятницу пришло письмо от тебя с тем, что ты в безопасности, но, конечно, я все равно тревожилась, а сегодня — День Победы в Европе!!! По радио звучит «Звездное знамя», [45]и я просто упала на колени, и плакала, плакала, и возносила хвалу Господу…

Они с Уокером отправились завтракать, и в ушах у него звучал ее голос — теплый, мягкий, успокаивающий голос, который он слышал всю свою жизнь и, видно, никогда не забудет. Он был странно похож на голос Уокера, говорившего, когда они сидели в пустой столовой и уплетали холодные оладьи с желе:

— Не могу не признать, Прентис, что одинраз ты мне крепко врезал.

И потом:

— Слушай. Если на следующей неделе дадут увольнительную в Брюссель, хочешь, отправимся туда вместе? Ты и я, вдвоем?

Больше не нужно было сводить никакие счеты, не нужно было ничего доказывать. Все всегда будет кончаться хорошо, пока пара отличных парней уходят за амбар, чтобы выяснить отношения, пока мать падает на колени и возносит хвалу Господу и по радио звучит «Звездное знамя». Вот о чем говорили эти голоса; это было их лживое, сентиментальное послание, и оно проскальзывало легко, как оладьи с желе.

Но все вновь поднялось в ту минуту, когда они вышли из столовой, поднялось приступом рвоты у фабричной стены, и Прентис складывался пополам, содрогался и тужился, цепляясь за стену, а Уокер нервно топтался сзади, спрашивая: «Как ты? Как ты, парень?.. Подожди, сейчас принесу попить… Ополоснешь рот…» Все это поднялось и в окончательном, мучительном спазме вышло остатками едкой желчи ненависти к себе.

Последние метры до дома, в котором размещался взвод, они прошли молча, и Прентис самостоятельно, как мог, забрался в кузов грузовика, который довез их до квартала русских.

До конца этого ясного, счастливого дня, пока он раз за разом обходил залитый солнцем квартал, его не оставляло странное чувство легкости и чистоты. Все встречные, будь то русские или солдаты роты «А», смотрели на него с нескрываемой симпатией, и он отвечал им тем же.

Он ничего не доказал, не совершил ничего реального во искупление вины и знал, что, скорее всего, никогда не совершит. Будь у него возможность поговорить с призраком Квинта, он только и мог бы сказать: «Прости, я бессилен сделать что-то еще».

И он знал, что Квинт сказал бы в ответ: «Верно, абсолютно верно относительно сделать. Понимаешь, Прентис, тут ничего не поделаешь, ничего. Такова жизнь».

Почему же тогда ему так хорошо? Какое он имеет право быть в согласии с собой?

Неясно. Единственное, что ему было ясно в тот день и позже, вечером, когда они: Уокер, Мюллер и он — сидели, полухмельные, в мягких креслах какой-то немецкой гостиной, у каждого на колене смущенно ерзающая русская девчонка, и позже, когда он взял свою девчонку за руку и повел в уединение темного, благоухающего луга, — единственное, что ему было совершенно ясно, — это что ему девятнадцать лет, что война закончилась и что он остался жив.


* * * | Дыхание судьбы | Эпилог: 1946