home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



XXVII

Когда мы ушли с кладбища, он предложил мне спуститься к речке, уверяя, что не устал. Ему хотелось вновь вместе со мной поглядеть на старую иву. Эта мысль, по его словам, неотвязно преследовала его в дни самых тяжких страданий. Та же мысль преследовала и меня, я попросила его минутку подождать, побежала домой и взяла засушенные листья, которые хранила все это время; когда мы стояли уже под деревом, я попросила Эмильена коснуться их. Воздух был теплый, ночное небо усыпано звездами, и речка, немноговодная сейчас, шуршала так нежно, что ее почти не было слышно. Он прижал мои руки к своему сердцу и сказал:

— Видишь, Нанон, все вокруг сегодня такое же, как было. То, что я пообещал тебе здесь, я вновь тебе обещаю. Никогда не причиню я тебе горя, и никогда никто не займет твоего места в этом сердце!

Я рассказала ему, что тоже все время думала об этой минуте, о том первом обещании, которое он мне дал и которого я даже не поняла, так что позднее сочла все это сновидением; потом, во время болезни, мне чудилось — то будто я иду к алтарю в венке из белых сережек этой старой ивы, то будто мертвая лежу в гробу в этом самом девическом венке.

Он не знал, что я была больна и близка к смерти. Я не захотела писать ему про это. Он плакал, когда я рассказывала, каким образом узнала о смерти приора; когда я заговорила о Луизе, он стал расспрашивать, как она отнеслась ко мне, и я сочла неудобным долее оставлять его в неведении относительно того, что он стал маркизом и что, по убеждению Луизы, ему нельзя об этом забывать. Искренний и правдивый, он не счел себя обязанным оплакивать брата, который выказывал к нему лишь презрительное безразличие, а что до его маркизата, так эта новость заставила его только пожать плечами.

— Друг мой, — сказал он, — не знаю, что нынче думают во Франции об этих обветшалых титулах. Я сейчас был в такой среде, где их ценность уже настолько пала, что если бы в полку ко мне стали обращаться с этим титулом, я был бы вынужден драться, дабы эта нелепость не прилипла к моему имени.

— Ваша сестра, — сказала я ему, — верит, что эти титулы вовсе не потеряли в цене и что придет день — и, возможно, он уже близок, — когда их вновь с восторгом станут носить. Она также верит, что республиканцы, гордящиеся нынче своей незнатностью, и господин Костежу первый среди них, присвоят себе имена и титулы сеньоров, владения которых они купили.

— Все может быть! — ответил мой друг. — Французы очень тщеславны, и даже в самых рассудительных из них сохраняется что-то детское. Они позабудут, возможно, кровь, которую мы пролили, чтобы отбить врага, жаждавшего вновь навязать нам всякое старье и вернуть монархию с ее сеньорами и их привилегиями, монастырями и их жертвами. Как же не простить моей сестре ее ребячество, если у зрелых мужей столь мало рассудительности? Что же касается меня, то я не простил бы себе, если бы оказался таким глупцом, таким безумным, что пожертвовал бы в угоду какой-то моде мой титул гражданина, столь тяжко мне доставшийся. Никто никогда не заставит меня сменить его на какой-либо другой, ибо, по моему убеждению, на свете нет более почетного титула. Оставим эти пустяки, Нанон! Я теперь свободен от всех этих предрассудков, и, надеюсь, ты тоже навсегда забыла прежнюю свою щепетильность, недоумение и даже ужас при мысли, что дворянин может жениться на крестьянке. Напротив, этот союз и проще и, я сказал бы, естественнее, чем союз между выходцами из дворянства и буржуазии. Эти два сословия слишком друг друга ненавидят, меж тем как крестьяне — лишь сторонние зрители их соперничества, ибо оно совсем не так важно для народа, как полагают многие. Крестьяне хотят только избавления от старинных поборов, от вымогательств и нищеты. Ну так они от этого избавлены навсегда! Крестьяне составляют большинство, и теперь уже нельзя будет приносить большинство в жертву малочисленной касте. У тебя есть деловая сметка, и ты правильно поступаешь, когда строишь свои планы в расчете на землю. Я тоже люблю землю, люблю ее просто за то, что она земля, но если для того, чтобы вернуть ей красоту и плодородие, нужно обладать ею — что ж! — станем ее обладателями! Я отдам ей единственную свою руку, свои думы, разум и знания, которые сумею приобрести, чтобы снять с твоих плеч и с плеч других людей хоть часть бремени вашего огромного труда и всю усталость, какую только можно будет снять. Ну так вот, Нанетта, давай назначим месяц, давай назначим день нашей свадьбы. Ты видишь, я нисколько не мучаюсь щепетильностью, предлагая тебе себя без состояния и лишь с одной рукою. Я знаю, в деревнях людей приводит в ужас одна мысль, что они станут калеками. И если увечье — великая честь в армии, то, по крестьянским понятиям, это если не позор, то, во всяком случае, утрата, которую можно уважать, но о которой постоянно сожалеют; не будешь ли ты чувствовать себя униженной, не только не вызывая зависти у женщин, но и постоянно выслушивая сетования, что ты, мол, берешь на себя тяжкую обузу, вместо того чтобы взять в мужья доброго работника, от которого была бы тебе честь и выгода?

— Здешний народ благороднее, чем вы думаете, — ответила я, — они такое вовек не скажут. Вас они хорошо знают, поэтому и уважают и любят. Они поймут, что светлая голова полезней ста рук; а ежели нужно возбуждать зависть, чтобы быть счастливой, хотя я в это не верю, что ж, мне будут завидовать даже гордячки, не сомневайтесь в этом. Я люблю в вас совсем не работника, более или менее расторопного, а ваше большое сердце и ясный ум. Доброту и разум. Вашу дружбу, столь же надежную и столь же верную, как сама истина… Признаюсь, я была в нерешительности, я была как безумная, когда покинула Остров духов, я была скорее напугана, чем счастлива, а у вас ведь были тогда две руки! Но в те времена я, наверное, рассуждала как истая крестьянка, едва освободившаяся от рабства. Я боялась, что уроню вас в глазах других, а быть может, когда-нибудь и в ваших собственных. Я очень страдала, ибо несколько месяцев убеждала себя, что должна от вас отказаться.

— Ты желала мне несчастья?

— Подождите! Я вовсе не хотела покинуть вас, я бы посвятила себя вашему счастью иначе! Но позвольте мне забыть эту смертельную тоску, от которой я мало-помалу усилием воли излечилась. Когда я составила план, как стать богатой, когда господин Костежу уверил меня, что это действительно в моих возможностях, и сделал все, чтобы мне помочь, когда великодушие приора подвигло меня испробовать свои силы и убедиться, что я не обременю вас, а, напротив, буду вам полезна, наконец — когда я почувствовала ничтожность понятий Луизы и осознала разумность доводов, которыми господин Костежу разбивал эти понятия, я прониклась уверенностью; во мне пробудилась своего рода гордость, и теперь я знаю, что никогда не стану стыдиться, что я такая, какая есть. Если вы считаете, что заработали покой для совести и по справедливости уважаете себя сами, много пострадав за свою страну и за ее свободу, то я обрела те же душевные радости, делая все, что было возможно, ради вас и ради вашей личной свободы.

— Ты, как всегда, права! — вскричал он, опускаясь передо мной на колени. — Я признаю, что умеренность, физический труд и честность отнюдь не обеспечивают независимость, если нет сбережений, которые позволяют человеку размышлять, предаваться умственным занятиям и упражнять разум. Пойми, Нанон, что ты — моя благодетельница, ибо тебе буду я обязан жизнью моей души, а для души, исполненной безграничной любви, материальное благополучие если и не абсолютно необходимо, тем не менее не теряет своей ценности и бесконечной приятности. У меня оно будет лишь благодаря тебе, и не бойся, что я забуду, что всем тебе обязан.

За разговором мы уже подошли к ограде, окружавшей выгон.

— Помнишь? — спросил он меня. — Ведь это здесь мы семь лет тому назад повстречались впервые. Ты владела тогда одной овцой, и она должна была стать основой твоего будущего капитала; у меня не было ничего, и в будущем я ничего не должен был иметь. Если бы не ты, я стал бы дурачком или бродягой — ведь революция выбросила бы меня на улицу совсем без понятия о жизни и обществе или, быть может, с глупыми понятиями, даже гибельными. Ты спасла меня от унижения, как позднее спасла от эшафота и изгнания; я принадлежу тебе, и у меня нет других заслуг, кроме той, что я это понял!

Мы находились неподалеку от кладбища, и он захотел, прежде чем идти обратно, еще раз, в темноте, дотронуться до могилы приора.

— Друг мой, — сказал он, обращаясь к отцу Фрюктюё, — слышите ли вы меня? Если слышите, то знайте: я вас любил, люблю и полон благодарности за то, что вы благословили нас, ваших детей. И я клянусь вам сделать счастливой ту, кого вы предназначили мне в жены.

Он снова просил меня не откладывать нашей свадьбы. Я отвечала, что нам надо поехать к господину Костежу, который, по моим сведениям, вернулся во Франквиль, и попросить его назначить ее как можно скорее. Эмильен признал, что мы должны оказать уважение столь преданному другу. К тому же он от души желал видеть его своим зятем и льстился надеждой уговорить Луизу.

На другое же утро мы отправились в путь. Едва мы въехали во франквильский парк, как увидели господина Костежу, — он вышел нам навстречу, раскрыв объятия и радостно улыбаясь; но почти тотчас же побледнел, и слезы заблестели у него на глазах.

— Друг мой, дорогой мой друг, — сказал Эмильен, относя, так же как и я, волнение нашего хозяина к своему увечью, — не жалейте меня: она меня любит, принимает меня, и мы приехали просить у вас братского благословения.

Костежу побледнел еще сильнее.

— Да, да, — сказал он, — именно это, именно вид этого ужасного последствия войны!.. Я знал об этом, Дюмон уведомил меня, и все же, увидев вас без руки… Но поговорим о вашем будущем счастье: когда же свадьба?

— А уж это решать вам, — сказала я. — Если нужно еще подождать, чтобы отпраздновать наше счастье одновременно с вашим…

Он покачал головой и перебил меня:

— Я составил некие планы… от которых мне нужно отказаться и от которых я отказываюсь без досады. Присядем на скамейку. Я очень устал, я много поработал нынче ночью, я много прошел утром…

— У вас что-то болит, — сказал Эмильен, сжав обе его руки, — или у вас большое горе; ваша матушка…

— В порядке. Вполне в порядке. Бедная моя матушка! Вы ее скоро увидите.

— А Луиза?

— Ваша сестра… тоже вполне в порядке, но вы ее не увидите здесь. Она… уехала.

— Она… отсюда? Куда? Каким образом?

— Вместе с одной своей родственницей, пожилой дамой, госпожой Монтифо, вандеянкой, непримиримой сторонницей шуанов! Ваши родители обременили ее заботами о Луизе, и, долго удерживаемая похвальной обязанностью питать раздоры и поддерживать гражданскую войну, она смогла наконец выбраться из этого разбойничьего притона; вчера вечером она приехала за Луизой, и Луиза уехала с ней.

— Без сопротивления?

— И без сожаления! Это вы, вы станете сожалеть, что не сможете обнять ее ни сегодня, ни, быть может, вообще в ближайшее время…

— Я разыщу ее! Где бы она ни была, я найду ее, я привезу ее. Я совершеннолетний, она сирота, она подчиняется только мне. Я не согласен, чтобы моя сестра жила среди разбойников.

— Мир заключен, мой друг, надобно покончить с накопившейся ненавистью; что до меня, то я от этого устал и предлагаю вам предоставить вашей сестре свободу действий и мнений. Через несколько месяцев ей исполнится двадцать; еще год, и у нее будет право жить там, где ей понравится, как у нее уже есть нравственное право думать так, как ей нравится, ненавидеть и отталкивать всякого, кто ей не по душе. Дорогой мой мальчик, мы страдали и сражались за свободу каждый как мог. Так станем же уважать свободу совести и признаем, что область взаимного доверия и чувств ускользает от нас.

— Вы правы, — ответил Эмильен, — и если сестра отдает себе отчет в том, что она натворила, покинув вот так ваш кров, пусть себе остается во власти своих предубеждений. Но, может статься, они не так уж укоренились в ней, как вам кажется. Может статься, она захотела подчиниться последней воле родителей; может статься, она вовсе и не холодна к вам и в глубине сердца, и так как она входит в возраст, в котором уж можно будет располагать собой, может статься, она ждет лишь этого часа и моего согласия на…

— Нет! Никогда! — возразил Костежу, поднимаясь. — Она меня не любит, и я тоже не люблю ее! Ее упрямство истощило мое терпение, ее холодность заморозила мне душу! Признаюсь, я нестерпимо страдал, провел ужасную ночь, но я рассудил, сделал выводы, взял себя в руки. Я мужчина, я ошибался, надеясь найти что-то необыкновенное в женщине. Простите, Нанетта, вы исключение. При вас я могу сказать то, что думаю о других.

— А ваша матушка! — вскричала я.

— Моя матушка! Она тоже исключение. Только вы две, и, кроме вас, других не существует. Но пойдем поищем ее, дорогую мою матушку. Она оплакивает Луизу. Она! Она плачет. Это облегчение для нее. Помогите мне развлечь ее и ободрить, ибо она прежде всего беспокоится за меня, а я радуюсь одному: Луиза не сделала бы ее счастливой, она не любила ее, она никого не любит и никогда не полюбит.

— Позвольте мне верить, что моя сестра не столь недостойное существо, — с жаром возразил Эмильен. — Я поеду за ней, немедленно поеду. Поручаю вам Нанетту. Вернусь я завтра; сестра не может быть далеко, раз она простилась с вами лишь вчера вечером. Скажите, по какой дороге они уехали?

— Это бесполезно! Поскольку жертва принесена…

— Нет, вы заблуждаетесь!

— Эмильен, дайте мне исцелиться. Я предпочитаю больше ее не видеть.

— Вы исцелитесь, если она и в самом деле неблагодарная, ибо для вас, как и для меня, для людей с преданными сердцами, неблагодарность непростительна, ненавистна. Вы мужчина, вы сами сказали это, и я знаю, так оно и есть. Не поступайте же как человек слабый. Будьте до конца великодушны. Примите раскаяние, если она раскается, и если вы ее больше не любите, то по крайней мере простите с мягкостью и достоинством, вам подобающим. Мне невыносима мысль, что она вас покинула, не получив этого прощения, для меня это дело чести. Прощайте, но сперва скажите, как, по какой дороге она поехала, чтобы я мог ее нагнать; я требую этого от вас!

Эмильен, несмотря на обычную мягкость и терпеливость, был столь решителен, повинуясь голосу долга, что господин Костежу уступил и указал ему дорогу, которую Луиза и госпожа Монтифо избрали, чтобы добраться до Вандеи. Он обнял меня, сел снова в экипаж, который привез нас сюда, и уехал, даже не войдя в дом своих отцов, даже не взглянув на него.

Мне удалось успокоить госпожу Костежу касательно душевного состояния ее сына; ему самому удалось убедить ее за ужином, что он утомлен, разбит, но совершенно спокоен и что, ежели бы Луиза возвратилась, при виде ее он совсем бы не взволновался.

Он так владел собою, что ему удалось и меня уверить в этом. Он рано покинул нас, сославшись на то, что до смерти хочет спать и что, когда выспится, от его горя и гнева не останется и следа.

Госпожа Костежу попросила меня ночевать в ее комнате. Ей надобно было выговориться, рассказать про Луизу, пожаловаться на беспримерную суровость старой вандеянки, на ее надменный тон, пренебрежение, дерзость, против которых Луиза, смущенная и словно оцепеневшая, не имела мужества возвысить голос.

— А между тем Луиза любит вашего сына, — сказала я, — ;,на призналась мне в этом, и теперь, чтобы хоть немного оправдать ее, я выдам эту тайну.

— Она любила его, — возразила она, — да, я тоже так думала, но сейчас она краснеет при мысли об этом, и скоро в том ханжеском краю, куда ее увезли, она исповедуется в своей любви как в преступлении. Она примет покаяние, чтобы очиститься от этой скверны. Вот как ее сердце отблагодарило нас за всю нашу доброту к ней, за нашу ласку, баловство и заботы. О, бедный мой сын, пусть его излечит презрение!

Среди жалоб она и уснула, я же не сомкнула глаз. Я спрашивала себя, в самом ли деле презрение излечивает от страстной любви. Я не знала. У меня не было опыта. Я никогда не испытала жестокой необходимости презирать любимое существо. Смятенная душа такого человека, как господин Костежу, была для меня непостижима. В нем уживались столь несоизмеримые противоречия! Я припоминала его строгость, более того — неумолимость в политических делах, и в то же время великодушную жалость к жертвам террора, а его ненависть к дворянам и любовь к Луизе казались мне загадочной непоследовательностью.


предыдущая глава | Нанон | XXVIII