home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



IV

И вот монастырские ворота распахнулись и впустили с десяток наиболее уважаемых в приходе крестьян; их провели по всем залам, дабы они убедились, что в монастыре ни пушек, ни ружей, ни сабель нет; но малыш Ангийу, которому как-то случилось помогать каменщикам, когда те перекладывали погреб, сказал, что в этом самом погребе он видел гору оружия, — и правда, вскоре там нашли груду старых, давно вышедших из употребления аркебузов, мушкетов с колесцом времен религиозных войн и ржавых бердышей без рукоятей. Все это забрали и вынесли на площадь, где каждый взял себе то, что ему пришлось по вкусу или по силе; аркебузы и мушкеты уже ни на что не годились, но наконечники бердышей были целы, и все принялись их чистить и рубить для них на монастырской лесосеке новые рукояти. Только этот ущерб и был нанесен монастырю. Монахи пообещали прихожанам убежище в случае опасности, показали, где разместиться каждой семье. Пришлых отправили восвояси; никто и не подумал предложить соседям воспользоваться покровительством монахов. Стоило чужакам уйти, как доброе согласие между крестьянами и монахами восстановилось, но оружие прихожане так и не возвратили, посмеиваясь и переговариваясь о том, что, дескать, если все это придумано монахами, чтобы их напугать, затея не очень-то удалась: они вооружили крестьян, и теперь, в случае чего, крестьяне обратят против них их же оружие.

Три дня и три ночи все пребывали в страшном волнении: выставляли караулы, совершали обходы, по очереди бодрствовали ночами, договаривались о совместных действиях, когда случалось повстречать отряд из других мест. Этот великий страх, который был не более как выдумкой, — только вот чьей неизвестно, думаю, что этого так никогда и не узнали, — не стал в дальнейшем поводом для шуток, как того можно было бы ожидать. Наши крестьяне за три дня постарели на три года. Им пришлось вылезти из своих нор, сговориться между собой, узнать то, о чем говорили не только за пределами нашего ущелья, но даже и в городах; они стали понимать, что такое Бастилия, война, голод, король и Национальное собрание. Как и все прочие, я восприняла это в самых общих чертах, и мне казалось, что мой неразвитый ум, взращенный в клетке, обретает крылья и воспаряет в далекий простор. Мы испытали страх, и это придало нам мужества. Впрочем, на третий день, когда народ стал успокаиваться, случилась еще одна тревога. Мимо нас с криком «К оружию!» промчались галопом в соседние городки гонцы, разнося весть о том, что разбойники уничтожают урожай и убивают население. На этот раз дедушка вооружился косой и ушел вместе с внуками навстречу врагу, поручив меня заботам Мариотты и торжественно сказав на прощанье:

— Мы идем сражаться, и ежели нас разобьют, не ждите, пока мы явимся, а по пятам за нами и враги. Бросайте скот, забирайте детей и спасайтесь — разбойники никого не милуют.

Мариотта кричала, плакала, потом кинулась искать укромное местечко для своих пожитков. Что до меня, так я была очень взбудоражена и если еще верила в разбойников, то уж вовсе их не страшилась, говоря себе, что если дедушка с братьями погибнут, незачем жить и мне; предоставив Мариотте заниматься ее делами, я отвела Розетту на пастбище. Неужто же, спасая ее от разбойников, позволить ей умереть с голоду?

Желание узнать новости завело меня далеко от дома, на высокое лесистое плоскогорье, но и оттуда я ничего не разглядела, потому что крестьянские отряды либо сидели в засаде, либо осторожно крались вдоль оврагов, пробираясь сквозь заросли дрока. Всматриваясь в даль, я силилась хоть что-нибудь увидеть между деревьями, когда от этого занятия меня отвлек какой-то человек, высунувшийся из кустов: то был братец, который преспокойно охотился и выслеживал лисиц, и вой на с разбойниками его нимало не заботила.

— А я-то думала, — сказала я, — что вы ушли вместе со всеми. Ну, по крайней мере хоть бы поглядели, не грозит ли им опасность.

— Я знаю, — ответил он, — что опасность грозит только аристократам и высшему духовенству, а они не признают меня своим; я в этом мире живу сам по себе.

— Вы сердите меня такими разговорами. Не знаю, то ли презирать вас, то ли жалеть.

— Ни того, ни другого, мой дружок, делать не надо. Пусть бы на меня возложили какие-нибудь обязанности, я бы их выполнил, но я не вижу, какие обязанности у монаха, если не считать за обязанность обрастание жиром. Монахи, видишь ли, сослужили службу в старые времена; но с Тех пор как стали жить в богатстве и холе, они мало чего стоят в глазах людей и господа бога нашего.

— Так не идите в монахи!

— Легко сказать; а кто примет меня в дом, кто станет кормить? Ведь моя семья, стоит мне воспротивиться, откажется от меня и выгонит вон!

— Ну и что же! Будете работать! Это тяжело, но Пьер с Жаком ходят на поденщину, и они счастливее вас.

— Это не совсем так. Они ни о чем не думают, а я люблю сам обо всем поразмыслить. Знаю, мне многому еще надо научиться, чтобы правильно рассуждать, и я научусь. Ты справедливо отчитала меня: стыдно быть лентяем. Ну, так смотри, я гуляю теперь с книжкой в руках и частенько в нее заглядываю.

— А меня вы станете учить? Или уже позабыли о своем обещании?

— Нет, помню. Хочешь, начнем сейчас?

— Хочу.

Он преподал мне первый урок, усевшись подле меня на папоротнике под этим огромным небом, которое немного ослепляло меня, потому что мне было привычнее видеть узкую полоску его над валькрёзским ущельем. Я так старалась ничего не упустить из объяснений братца, что у меня заболела голова, но из самолюбия я ни словом об этом не обмолвилась; меня охватила гордость, когда я почувствовала, что могу учиться, ибо братец удивлялся быстроте, с которой я все схватывала. Он говорил, что за час я запомнила больше, чем он за неделю.

— Может быть, это оттого, — сказала я, — что вас плохо учили?

— А может быть, это оттого, — ответил он, — что меня старались отвадить от учения.

Потом он убил зайца и принес его мне.

— Твоему дедушке на ужин, — сказал он. — Ты не смеешь отказываться.

— Но ведь это монастырская дичь?

— Значит, и моя, в таком случае я могу ею распоряжаться.

— Большое спасибо, но мне бы хотелось кое-чего и для себя, только я ведь не лакомка.

— Чего же ты хочешь?

— Мне бы хотелось выучить сегодня все буквы. Я уже отдохнула, вы вроде бы тоже не очень устали…

— Ну что ж, давай, — согласился он.

И продолжал урок.

Солнце опускалось, голова у меня уже не болела. В тот день я выучила всю азбуку и, возвращаясь домой, радовалась, слушая, как поют дрозды и как грохочет река. Розетта очень важно шла перед нами, а братец держал меня за руку. Солнце заходило справа от нас, каштаны и буки в лесу пылали, как в огне. Луга в закатном свете были совсем красные, а когда нашим взорам открылась река, она показалась нам золотой. Тогда я в первый раз обратила внимание на такие вещи, и я сказала братцу, что мне сегодня все кажется чудным.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Хочу сказать, что солнце словно веселый огонь, а вода в реке словно статуя непорочной девы в монастыре, вся светится; я еще ни разу такого не видела.

— Так бывает всякий раз, когда солнце садится в ясную погоду.

— А дедушка Жан говорит, что красное небо — примета войны.

— Увы, есть много других примет войны, глупышка Нанон!

Я не стала спрашивать, что это за приметы, — была погружена в свои мысли; мои ослепленные глаза видели в лучах заходящего солнца красные и синие буквы.

«Нет ли на небе приметы, — подумала я, — которая сказала бы мне, научусь ли я читать?»

Дрозд пел не умолкая: казалось, будто он перелетает с куста на куст вслед за нами. Мне пришло в голову, что это сам господь беседует со мной, ободряет меня. Я спросила моего дружка, понимает ли он, о чем поют птицы.

— Конечно, — отвечал он, — очень хорошо понимаю.

— Ну, а дрозд? Что говорит дрозд?

— Дрозд говорит, что у него есть крылья, что он счастлив и что господь добр и любит пташек!

Вот так мы болтали, спускаясь ущельем, в то время как вся Франция уже взялась за оружие и только того и ждала, чтобы ринуться в бой.

К ночи вернулись мои домашние. Я подала им зайца, и они похвалили мою стряпню. Разбойников наши приходские так и не увидели и стали поговаривать, что либо их вовсе нет, либо что те не осмеливаются прийти в наши края. На следующий день все еще держались настороженно, но потом взялись за работу. Женщины, прятавшие своих детей, вернулись вместе с ними; выкопали из земли белье и ту малость денег, которую зарыли; воцарилось прежнее спокойствие. Все были довольны тем, как братец, сумев вовремя поговорить с монахами, предотвратил ссору прихожан с ними: полагая, что монахи еще долго будут господами, крестьяне не хотели навлекать на себя их гнев. Но те гнева не выказывали. Тогда прихожане решили, что братец их урезонил. Припоминали, что он с самого начала утверждал, что никакие разбойники на них не нападут, и стали его уважать куда больше прежнего.

Всякий день я встречала его на дороге, и он учил меня читать тут же на пастбище, и выучил так быстро и хорошо, что народ только диву давался, а обо мне стали говорить в приходе как о каком-то маленьком чуде. Я была довольна собою, но не хвалилась перед другими. Кое-чему выучила я и Пьера, у которого желания учиться было хоть отбавляй, но голова варила с трудом. Учила я и моих однолеток, которые старались отблагодарить меня всякими подарками, и дедушка предсказывал мне, что я стану приходской учительницей, причем таким тоном, будто предсказывал, что я стану великой королевой.

Несмотря на то что и у нас был организован отряд национальной гвардии, крестьяне снова погрузились в привычную безучастность, в повседневные заботы. Зима прошла спокойно. Страшились холодов, напугавших нас минувшей зимой, и так как все очень осмелели, то в декабре стали рубить на дрова монастырский лес; кое у кого на это было разрешение, а кое у кого и не было. Лес не воровали, его свозили в монастырский сарай, приговаривая, что теперь у монахов не будет повода жаловаться, как в прошлом году, будто они сидят без дров. Бедняги монахи могли бы жестоко наказать нас, ибо значительная часть наших прихожан до сих пор была приписана к ним. Мы слышали, что закон этот был отменен еще в августе и что отмена касалась и церковных владений, но так как указ по-прежнему не обнародовали, а монахи делали вид, будто слыхом про него не слыхали, мы порешили, что то был ложный слух, такой же вздорный, как и слух про разбойников. Однажды в марте 1790 года к нам пришел братец и сказал:

— Друзья мои, вы — свободные люди! Наконец-то решились привести в исполнение и опубликовать прошлогодний указ, по которому во всей Франции отменяется рабство. Теперь вам обязаны платить за ваш труд, и вы сами будете назначать цену. Больше нет ни десятины, ни оброка, ни барщины; монастырь более не господин над вами, не заимодавец, а скоро он перестанет быть и владельцем этих земель.

Жак улыбался, не веря словам братца; Пьер качал головой,] ничего не понимая; но дедушка все отлично понял, и мне показалось, что он вот-вот потеряет сознание, словно ему нанесли, удар, для его возраста непосильный. Увидев, как он побледнел, братец, вообразивший, будто у дедушки стеснило дыхание от радости, принялся уверять его, что новость эта верная — нынче утром в монастырь приехали законники и объявили монахам, что их имущество переходит в собственность государства, — правда, не сию минуту, но по прошествии времени, нужного для того, чтобы государство в качестве возмещения назначило им ренту.

Дедушка не промолвил ни слова, но я-то хорошо знала его и сразу поняла, что он глубоко опечален и не желает ничего больше слышать о новых порядках.

Наконец он овладел собой и сказал:

— Это, дети, конец всему. Какая без господ жизнь! Не подумайте, что мне были милы монахи, они не выполняли своего долга по отношению к нам; но мы были вправе требовать у них помощи и в беде они были бы вынуждены прийти к нам на помощь — да вы сами могли в этом убедиться: когда заварилась вся эта каша с разбойниками, они не посмели отказать нам в оружии. А теперь кто будет заправлять в монастыре? Тот, кто его купит, нас не знает и ничего нам не должен. Ежели разбойники в самом деле к нам явятся, где сможем мы укрыться? Мы брошены на произвол судьбы и должны рассчитывать лишь на самих себя.

— Да ведь это самое для нас лучшее, — сказал Жак. — Ежели все это правда, нам надобно радоваться, потому что теперь мы обрели мужество, которое раньше нам не дозволялось, и пики, которых прежде негде было взять.

— И к тому же, — вновь заговорил братец, обращаясь к дедушке, — из ваших речей, дядюшка Жан, видно, что вы не очень хорошо знаете то, о чем говорите! Вы не можете заставить монахов защищать вас, нет у вас таких прав. Не сегодня, так завтра они все равно бросят вас на произвол судьбы, либо из страха, либо из слабости, и вы будете принуждены взбунтоваться и выступить против них. Новый закон спасает вас от этой беды.

Казалось, дедушка должен сдаться на столь убедительные доводы, но он был полон сострадания к монахам и печалился о ничтожестве, в которое они скоро впадут. Братец объяснил ему, что они на этом скорее выиграют, ибо существует проект, по которому имущество, изъятое у епископов и высшего духовенства, пойдет на возмещение потерь, понесенных монашескими орденами, и на увеличение содержания сельских священников.

— Я понимаю, — отвечал дедушка, — им дадут хорошие деньги, дадут больше, чем та малость, которую они выручали при своем плохом хозяйствовании и собирая оброк, который им так нерадиво платили; но разве стыд от того, что они уже больше не владельцы земли и имения, не хозяева здешних мест, ничего не стоит? Я так считаю: тот, кто владеет землею, куда выше того, у кого много денег.

Днем дедушка, которого монахи очень отличали с того времени, как он спас статую богоматери у чудесного источника — она приносила им много даров и денег, — решил пойти и спросить у самих монахов, правда ли это, или выдумка. Он спустился в монастырь и застал там большое смятение. Едва судейские приехали и вручили копию указа, как с господином приором случился удар. Ночью он преставился, и дедушка очень горевал о нем. Старых людей всегда глубоко трогают известия о кончине их сверстников. Дедушке стало как-то не по себе, он перестал есть и начал относиться с полным безразличием ко всему, о чем только шла речь кругом. А весь приход ликовал, особенно молодежь. Их сердца полнились не столько счастьем освобождения — еще никому не ведомо было, как повернутся дела, — сколько гордостью от сознания того, что они — свободные люди, — так по крайней мере говорил братец. Мой бедный дедушка слишком долго был рабом и уже не мог вообразить себе другой жизненный уклад, другое обхождение. Все это до того поразило и взволновало его, что он умер неделю спустя после господина приора. Все о нем очень горевали, как и подобает горевать о честном и терпеливом человеке, который много в жизни потрудился и никогда не жаловался на свою долю. Трое суток мои двоюродные братья от всей души оплакивали его, а потом, покорные господней воле, вновь взялись за работу.

Но у меня не хватило разума, чтобы так быстро утешиться, и скорбь моя была такой долгой, что все удивлялись и даже стали порицать меня. Наша Мариотта бранила меня, видя, как я без конца обливаюсь слезами, когда пасу овечку, и какая я стала безразличная и к ней и ко всему на свете. Она говорила мне, что я хочу быть не как все, что удел людей вроде нас — страдание, что мы должны привыкнуть стойко все переносить, а вовсе не нянчиться с нашими горестями.

— Что поделаешь, — говорила я ей, — ведь я никогда не знала горя. Я вовсе не неженка, ни голод, ни холод меня не страшат; я почти не устаю, и смело могу сказать, что никогда не жаловалась на то, от чего стонут и плачут другие, но мне никогда не приходило в голову, что дедушка может умереть. Я привыкла к тому, что он старый. Я так хорошо за ним ухаживала, что он, мне казалось, был доволен своей жизнью. Он почти не разговаривал со мною, но всегда мне улыбался. Никогда не попрекал меня тем, что я свалилась ему на голову, хотя столько работал, чтобы прокормить меня! Я не могу сдержать слез, когда о нем думаю; должно быть, это сильнее меня, потому что я плачу и во сне и просыпаюсь с мокрым от слез лицом.

Только один братец не выказывал недовольства моей долгой скорбью. Напротив, говоря, что я совсем не такая, как Другие, он добавлял, что я лучше их и что за это он еще больше меня уважает.

— Но, быть может, это обернется несчастьем для тебя, — говорил он. — У тебя сердце широко открыто для дружбы, в ответ тебе будут давать меньше, чем ты заслуживаешь.

Каждый день он либо появлялся у нас, либо ждал меня на пастбище, куда я ходила почти всегда одна; веселость моих одногодков печалила меня, а им моя печаль наскучивала. Подле Эмильена я старалась от нее отвлечься, ведь он выказывал столько предупредительности, желая меня утешить! Я горячо привязалась к нему: мне чудилось, что он заменяет мне дедушку, моего утраченного друга, и хотя я еще не могла как следует понять мысли и характер братца, все же знала, что в одном можно не сомневаться — в великой доброте его сердца.


предыдущая глава | Нанон | cледующая глава