home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 11

Трупа прекраснее, чем этот, я никогда не видел. Казалось, румянец еще не покинул его щек, губы же изгибались в подобии улыбки. Лицо не выражало ни грусти, ни ужаса — напротив, в нем была приподнятая отрешенность. Само тело было мускулисто и крепко сбито; вследствие туберкулеза все следы излишнего жира исчезли, отчего прекрасно обозначились грудь, брюшная полость и бедра. Ноги были отличные, мускулистые, а пропорции рук — как нельзя более изящные. Волосы, пышные и густые, завивались на затылке и по бокам, а над левою бровью я заметил небольшой шрам. Других дефектов я не нашел.

Времени терять было нельзя — что, если мне еще удастся поймать трепыхающийся дух, слишком растерянный или израненный, чтобы успеть покинуть тело? Я поместил металлические полоски на голову, одну из них — на лоб, а затем принялся присоединять электрические контакты к основным нервам и органам. На запястья, лодыжки и шею я тоже надел медные браслеты, ибо полагал, что в этих местах электрический поток будет способствовать циркуляции крови. На ощупь тело было мягким, и я заторопился: нельзя было допустить, чтобы мне помешало трупное окоченение. Располагая его на столе, я даже испытывал определенное удовольствие, словно был скульптором или живописцем, который заканчивает свою композицию. Я намеревался привести в действие обе электрические колонны, чтобы добиться наибольшего заряда, какой был в моем распоряжении, однако из предосторожности подключил их к разным батареям — так, чтобы иметь возможность понизить силу тока в момент опасности.

Дрожащими руками пустив электрический поток от обеих колонн, я с интересом и трепетом наблюдал, как он хлынул по молодому телу. Возникло легчайшее шевеление, а затем из носа и ушей его начала сочиться темно-красная кровь, что меня встревожило; но я успокоил себя, объяснив это оживлением артериального кровообращения. Добрый признак. Раз кровь циркулирует по его телу, значит, первая стадия завершена. Тут сердце его забилось очень быстро, и, когда я положил руку ему на грудь, там явно ощущалось тепло. К ужасу своему, я почувствовал запах горелого. От нижних конечностей его шел пар, и я тут же заметил, что подошвы его ног начали покрываться страшными волдырями. Я едва не поддался искушению немедленно уменьшить ток, но кризис миновал; дым исчез, а с ним и запах горелого. Я принял это внезапное нагревание за результат действия молнии, какую наблюдал во время предыдущего опыта на себе — той, что окружала меня в течение нескольких секунд. Зубы его застучали с такою силой, что я испугался, как бы он не откусил себе язык, и поместил между ними деревянный шпатель. В этот момент я заметил, что пенис его достиг эрекции, а на кончике выступила капелька семенной жидкости. Затем, mirabile dictu [20], по лицу его покатились слезы. Мне не верилось, что он плачет. Оставалось лишь заключить, что это некая естественная или инстинктивная реакция на изменения, произошедшие в организме. Слезные каналы известны своей слабостью.

То, что случилось в следующие несколько минут, оставило столь глубокий и ужасающий след в моем воображении, что мне никогда не забыть этой картины — она стоит предо мною днем и ночью; она преследует меня и во сне, и в часы бодрствования, и ужас ее едва выносим. Сначала я заметил перемену в его волосах: из блестящих и черных они мало-помалу приобрели неприятный желтый цвет, а из вьющихся сделались прямыми и безжизненными.

Бывает страх перед тем, что мертвые оживут, но это было ужаснее: прежде чем восстановиться и вернуться к жизни, тело предо мною за один миг прошло через все стадии распада. Кожа его словно затрепетала — движение это напоминало движение волн. Но потом он затих. Теперь видом своим он более всего походил на плетеную куклу. Глаза его раскрылись, однако если прежде они были сине-зеленого оттенка, то сейчас стали серыми. Само тело никоим образом не деформировалось: оно осталось столь же ладным и мускулистым, что и прежде, но изменилась фактура его. С виду оно казалось выпеченным. Лицо по-прежнему хранило следы красоты, но теперь оно полностью изменило цвет, покрывшись странным плетеным узором, который я уже успел заметить. Все это было делом одного мгновения.

Я в ужасе отступил, и глаза его проследили за моим движением.

Противостоять странности его взгляда мне было не под силу, и мы уставились друг на друга. Предо мною был человек, ушедший за пределы смерти и возвратившийся обратно, но чем представлялся ему я? В глазах его я не видел ничего, кроме тьмы, из которой он пришел. Губы его разомкнулись, и тут ониздал череду звуков, страннее которых мне ни разу не доводилось слышать: это походило на раскатистый поток тонов и нот, впрочем напрочь лишенный гармонии и режущий слух. То были звуки из глубин, звуки, которые следовало приглушить или подавить, и тут я, к изумлению своему, понял, что он пытается петь. Он пел, обращаясь ко мне, не сводя с меня взгляда, а я стоял пред ним, охваченный священным ужасом, и не мог пошевелиться. Теперь это был не Джек. Это было нечто другое.

Не знаю, долго ли я так простоял, но по прошествии времени его охватили своего рода конвульсии. Зашевелившись, он начал приподыматься со стола. С усилием не большим, нежели требуется, чтобы переломить веточку, он разорвал полоски, удерживавшие его шею, запястья и лодыжки; потом сел.

Он обвел глазами мастерскую, словно животное, оглядывающее свою клетку, а затем вновь повернулся ко мне. Он улыбнулся, если это возможно назвать улыбкой: почерневшие губы его раскрылись, и ужасающая гримаса растянулась от уха до уха. Мне виден был ряд ослепительно белых зубов, поражающих тем сильнее, что находились они в почерневшем рту.

Я отступил на несколько шагов и оказался у стены мастерской, где держал свои стеклянные сосуды и реторты, которые использовал в опытах. На мгновение он словно бы потерял ко мне интерес. Заметивши свой пенис, по-прежнему эрегированный, он со стоном принялся возбуждать себя у меня на глазах. В полнейшем изумлении смотрел я, как он силится произвести семенную жидкость. Что за чудовищная субстанция способна излиться наружу из того, кто умер и родился заново? Однако усилия его, самые прилежные, ни к чему не приводили, и он обернулся ко мне с видом до странности покорным, а возможно, смущенным. За кого он меня принял — за своего стража, хранителя, создателя? Был ли он грешником, подобным Адаму в райском саду?

Он прошел несколько шагов, и я заметил, что движения его легки и энергичны. Увидав, что он направляется в мою сторону, я, охваченный тревогой, умоляюще вытянул обе руки перед собой.

— Нет! — закричал я ему. — Прошу вас, не приближайтесь!

Он заколебался. Я не знал, понимает ли он по-прежнему человеческую речь или же его отпугнули мои жесты и резкий голос.

Он стоял в нерешительности посередине комнаты, поводя головой из стороны в сторону, словно испытывая мышцы шеи. Он поднес руки к лицу — рябая фактура плоти, казалось, привела его в замешательство; он с большим вниманием исследовал руки и словно не узнал в них своих собственных. И вновь он обратил на меня взгляд, хитрый, едва ли не лукавый; и вновь я вытянул руки, чтобы помешать ему.

К неимоверному моему облегчению, он отвернулся от меня и зашагал к двери, что вела к причалу.

Он поднял лицо, как будто почувствовав близость реки. Дверь он не отворил — он прорвался через нее, снесши ее одним ударом правой руки. Ему словно бы доставляли наслаждение запахи ночи и реки, смолы, дыма и грязи, исходившие от берега. Он осмотрел панораму обоих берегов, а затем с явным интересом обратил взор вниз по течению, в сторону моря. Вскинувши руки над головой — жест, означавший не то ликование, не то мольбу, — он бросился в воду. Плавать он умел со скоростью необычайной и через каких-нибудь пару мгновений скрылся из глаз.

Первым ощущением моим было чувство облегчения от того, что жуткое творение моих рук меня покинуло, но вскоре за этим последовали страх и ужас настолько сильные, что я едва держался на ногах. Заставить себя оставаться в мастерской — на месте этого страшного возрождения — я не мог. Шатаясь, побрел я вдоль берега и под конец добрался до Лаймхаусской лестницы. То были места не для ночных посещений, но я утратил всякое чувство физической опасности. Меня осаждал страх, пред которым меркли любые возможные угрозы со стороны человеческих существ. Опустивши голову, я сидел на сырых ступенях, не видя перед собою ничего, кроме тьмы. Я надеялся, что омерзительное существо исчезнет навеки или даже затеряется в море, если он и вправду направился туда. Возможно, он ничего не помнит о своем происхождении и никогда не вернется в Лаймхаус, в Лондон, в поисках тайны своего существования. Как бы то ни было, мое создание, неотесанное, наделенное сверхъестественной силой, способно было нагнать ужас на весь мир. Мимо меня прошмыгнула крыса и шлепнулась в воду. Быть может, силы быстро оставят его, как произошло в тот раз с моей рукой, и он вернется в состояние немощное и слабое? В таковом случае он сделается существом поистине жалким, но не будет вызывать панического страха. И все-таки, что он за существо? Известно ли ему о том, что он вел человеческое существование? Обладает ли он хоть каким-либо сознанием?

Я встал и пошел от лестницы к церкви Святого Лаврентия, стоявшей у дамбы. Никогда еще не доводилось мне испытывать столь сильной нужды в успокоении и утешении, каков бы ни был их источник. Я поднялся по истертым ступеням к огромной двери. Заставить себя переступить порог я не мог. На мне лежало проклятье. Я противопоставил себя Божьему мирозданию. Я посягнул на роль самого Творца. Здесь мне не место. Полагаю, тогда-то меня и охватила лихорадка. Не помню, где я бродил — меня окутывал туман страхов и призрачных видений. Помнится, я вошел в паб и принялся за джин и прочие крепкие напитки, пока не упал без чувств. Должно быть, меня ограбили и бросили на улице, ибо проснулся я в каком-то зловонном переулке.

Я побрел дальше. На несколько мгновений мне, верно, показалось, будто я снова в родной Женеве, ибо я произнес пару слов по-французски и по-немецки. Затем на главной дороге на меня налетела толпа, и тело мое, помню, насквозь пропиталось лихорадочным потом. Начался дождь, и я покрался по какому-то переулку, где можно было укрыться под нависающими крышами. Внезапно позади, на другом конце улицы, раздался какой-то звук, послышался кошачий визг. Я в ужасе обернулся. Меня поразила жуткая мысль: что, если меня преследует он; я бегом пустился обратно на главную дорогу и, не имея ни выбора, ни возможности размышлять, влился в сплошной людской поток. Двигаясь вместе с ним, под конец я добрался до центральных лондонских районов. Меня душили рыдания — не знаю, долго ли, — и торговка имбирными коврижками протянула мне красную тряпку, когда я прислонился к стене рядом с ее лотком.

— Дорогу знаете? — спросила она меня.

— Я должен идти вперед.

Я хотел было спросить у нее, в какой стороне мой дом, но не помнил в тот миг названия улицы. Я не помнил ничего. Она дала мне одну из своих коврижек; рот мой слишком пересох и воспалился, и я, не сумевши ее проглотить, выплюнул ее и двинулся дальше. Некий инстинкт, одинаково присущий всему живому, привел меня домой. Я очутился на Пикадилли. Пошатнувшись, я привалился к конской привязи, но тут кто-то помог мне подняться на ноги. Это был не кто иной, как Фред.

— Да что с вами такое приключилось, мистер Франкенштейн?

— Не знаю. Не знаю, что со мной.

— Вас же не иначе как избили!

— Разве?

— Вы знаете, кто это был?

— Это был я.

Он повел меня по Пикадилли и за угол, на Джермин-стрит. Местность я узнал, но потом снова впал в беспамятство, и после Фред рассказывал мне, что я бормотал про себя слова и фразы, которых он не понимал. Он вымыл меня, уложил в постель и позвал свою мать. Миссис Шуберри ухаживала за мной все время, пока продолжалась лихорадка. Позднее я выяснил, что она навалила на меня гору простыней и одеял — по ее выражению, «чтоб ее наружу выгнать»; все окна и двери в комнате моей были закрыты, а огонь в камине постоянно поддерживался. Удивляюсь, как я не задохнулся насмерть от ее стараний. Первое, что помню — ее, сидящую подле меня с шитьем на коленях.

— Ах, вот вы и очнулись, мистер Франкенштейн! Как я рада!

— Благодарю вас.

— Пива чуток не хотите ли?

— Горло.

— Никак, пересохло, сэр? Какой тут жар стоял — ужас, что и говорить. Фред, принеси-ка пива.

— Сбитня, — слабо проговорил я. Я едва сознавал, где нахожусь, смутно понимая, что встречал старуху когда-то в прошлом.

— Фред его заварит покрепче, — сказала она. — Он добрый малый.

Затем я увидал Фреда, стоявшего у изножья кровати; он ухмылялся и от возбуждения прыгал с ноги на ногу. Ко мне тут же разом возвратились воспоминания о происшедшем.

— Я понял, что вы очнетесь, когда вы у меня воды попросили, — сказал он. Я этого не помнил. — А до того вы все бредили.

— Бредил? Что я говорил?

— Да вы насчет этого и не волнуйтесь вовсе, — ответила за него миссис Шуберри. — Глупости всякие, мистер Франкенштейн. Фред, давай-ка поторапливайся со сбитнем.

— Но что это были за глупости?

— Диаволы, нечистая сила и все такое. Я на это и внимания не обращала.

Я надеялся, что не сказал ничего лишнего, и завязал узелок на память: расспросить на этот счет Фреда. Он принес мне миску сбитня, и я жадно его выпил.

— Долго ли я тут пролежал?

— Чуть поболее недели, сэр, — ответила она. — Стиркой, пока я тут, дети занимались. Не угодно ли поджаренного хлеба, мистер Франкенштейн?

Я покачал головой — я чувствовал себя слишком слабым, чтобы есть. Однако в течение этого дня и следующей недели силы мои мало-помалу восстановились. Когда миссис Шуберри ушла, вполне удовлетворенная заплаченными ей семью гинеями, я расспросил Фреда о своих бредовых речах.

— Вы одну песню пели, — сказал он.

— Песню из тех, что поют в горах?

— Откуда же мне знать, сэр. Только про горы там ничего не было.

Тут он замер, вытянув руки по бокам, и продекламировал:

Как путник, что идет в глуши

С тревогой и тоской

И закружился, но назад

На путь не взглянет свой

И чувствует, что позади

Ужасный дух ночной [21].

В устах невинного ребенка строки эти звучали еще ужаснее, чем всегда. Я сразу узнал их — они были из поэмы Кольриджа, однако не помню, чтобы они произвели на меня особое впечатление, когда я их впервые прочел. Должно быть, они носились в воздухе вокруг, пока я лежал в горячке.

На следующее утро я в состоянии был умыться и одеться без посторонней помощи. То самое дело, разумеется, угнетало меня, преследовало, подобно отчаянию, не знающему границ. К тому же от вынужденного бездействия я сделался беспокойным и суетливым — на месте мне не сиделось. Нанявши кеб на Джермит-стрит, я доехал до Лаймхауса, где выскочил и чуть ли не бегом пустился по тропинке к мастерской. Приблизившись к ней, я тут же понял, что он приходил вновь: дверь, выходившая на реку, была еще прежде выбита страшным ударом, который он нанес, стоило ему обрести свободу; теперь же разломана была часть кирпичной стены рядом с нею, а на глинистой дорожке, ведущей к причалу, валялись куски битого стекла. Я замедлил шаг; мгновенным побуждением моим было бежать или, по крайней мере, спрятаться. Но некое более серьезное чувство — ответственности ли, смирения ли, не знаю — взяло надо мною верх. Я направился к мастерской и вошел через оставленную им зияющую дыру. Помещение было в полнейшем беспорядке: огромные электрические колонны лежали, перевернутые, на полу, приборы для опытов были уничтожены — основательно, на совесть. Записки и бумаги мои, а также кое-какие счета за доставку электрических машин пропали со стола; исчезли и плащ со шляпою, брошенные мною в ту ужасную ночь. Отомстивши таким образом, он покинул место своего второго рождения.

Я пребывал в состоянии боязливой нерешительности. Он забрал касавшиеся всех моих экспериментов записи, рука его уничтожила приборы, но что проку было в них теперь? Работа моя была окончена — или, вернее, оборвана — с появлением живого существа. Более делать было нечего. Тогда я решился уйти из мастерской с тем, чтобы никогда не возвращаться. Мне представлялось, как она превращается в развалины, становится пристанищем питающихся падалью животных и морских птиц — то было лучше, чем видеть, как на этой проклятой земле вырастают новые поселения. Для меня она на веки вечные останется местом печальных воспоминаний.

Я пошел назад улицами знакомыми и незнакомыми, охваченный опасением, что «ужасный дух ночной» и впрямь где-то позади меня; были моменты, когда меня пугала собственная тень, несколько раз я в ужасе оборачивался. Часто в проулках и улицах, что побезлюднее, слышалось мне эхо шагов, и я вновь со страхом оглядывался. Когда я наконец оказался на Джермин-стрит, выражения лица Фреда довольно было, чтобы понять, что за беспокойство я пережил.

— Вид у вас — будто вам лукавый повстречался.

— Нет. Не повстречался.

— К вам тот джентльмен заходил.

— Джентльмен? Что за джентльмен?

На миг я вообразил, будто он говорит о существе. Фреда, казалось, не на шутку встревожил мой отклик.

— Вот этот, сэр, только и всего — было бы о чем волноваться.

Он протянул мне визитную карточку, на которой Биши нацарапал записку. Суть ее заключалась в том, что они с Гарриет намеревались посетить меня ранним вечером того же дня: «Мы хотим вам кое-что показать — точнее, кое-кого».

Я как мог подготовился к их приходу. Чтобы успокоиться, я принял ложку опийной настойки. С преимуществами этого снадобья меня познакомила миссис Шуберри — она, по всей видимости, лечила меня им не скупясь, когда я был прикован к постели.

— Ни с чем не сравнится, — сказала она перед тем, как уйти. — Надежнее выпивки и душу лучше успокаивает.

Я и впрямь нашел это средство целительным для израненных нервов и, когда Фред объявил о прибытии Биши и Гарриет, отмерил себе еще одну дозу смеси. Гарриет я не видал с тех пор, как они бежали к Озерам, и вид ее свидетельствовал о том, что брак весьма пошел ей на пользу. Она была оживленнее и увереннее, нежели мне помнилось; тому несомненно способствовал младенец, которого она держала на руках.

— Это Элайза, — сказала она. — Элайза Ианте.

— Не первое из моих произведений, Виктор, но прекраснейшее.

Разница между творением Биши и моим собственным была столь велика, что я готов был зарыдать. Вслед за ними по лестнице поднялась молодая женщина, которой меня не представили; я решил, что это кормилица, и действительно, Гарриет вскоре отдала ей ребенка, приласкавши.

— Вы изменились, — сказала мне Гарриет, когда я провел их в гостиную. — Стали серьезнее с виду. Вы более не юноша.

— С тех пор как мы виделись в последний раз, я многое испытал.

— Вот как?

— Но все это не имеет значения. Биши, расскажите мне, что за новости в мире.

— Всегдашний перечень преступлений и бедствий. Вы не читаете публичных изданий? — Я покачал головой. — Стало быть, вы ничего не слыхали о беспорядках?

— Я веду существование уединенное.

— Мы устраиваем подписку в пользу семей резчиков по дереву. — Вид у меня был, верно, удивленный. — Вы, Виктор, не от мира сего — вам следует перемениться. В Йорке на прошлой неделе казнены были четырнадцать резчиков. Преступление их состояло в том, что они желали найти работу.

Далее он набросился на то чрезмерное уважение, какое люди испытывают к собственности, и принялся подкреплять свои аргументы примерами из греческой истории. Гарриет с кормилицей сидели, обмениваясь репликами о младенце. Монолог его напомнил о наших вечерах в Оксфорде и, как ни странно, ободрил меня.

— То же и с нами: Гарриет не моя собственность, — поведал он мне. — Ианте не моя собственность. Любовь свободна, Виктор. Самая сущность ее — свобода, несовместимая с подчинением, ревностью и страхом.

— Вашей жене, несомненно, приятно это слышать.

— Гарриет меня прекрасно понимает. Мы едины. Нет — теперь мы триедины. Младенец — наш спаситель.

Он еще некоторое время продолжал в том же причудливом духе, но вскоре я почувствовал утомление, вызванное событиями дня. Он, всегда готовый к сочувствию, понял, что наслаждаться его обществом и далее мне не позволяет душевное состояние, и вежливо поднялся, чтобы уйти.

— Виктору необходимо отдохнуть, — сказал он Гарриет. — Ему требуется восстановить душевные силы.

— Разве вы не останетесь ужинать?

— Нет. Вам лучше отдохнуть. У вас такой вид, будто на вас свалились все заботы мира.

— Я не спал ночь — только и всего.

— Так ложитесь спать. Сон — бальзам от горестей.

Они ушли; этому сопутствовали многократные заверения в дружбе. Я наблюдал, как они покидают Джермин-стрит в поисках кеба. Они мгновенно затерялись в толпе, и я, несмотря на ясный день, испытал странную тревогу за них. Ощущение это было мимолетным, но когда оно миновало, я почувствовал себя еще несчастнее прежнего. Оставшуюся часть дня и весь вечер я ходил по городу. Как я провел последующие дни, не знаю.


Глава 10 | Журнал Виктора Франкенштейна | Глава 12