на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



5

По склону движется камушек, стронутый козьим копытом или струйкой дождя. Сначала едва катится, и его могла бы остановить детская ручонка… Но вот он уже летит громадными прыжками, быстро как из пращи, и все быстрее и дальше - и низвергается с утеса, словно стрела Аполлона, и даже боевой шлем от него уже не защитит…

Так быстро накатывался конец. Или это теперь так кажется?… Ведь в Трезене проходили дни, даже году хватило времени подвинуться… В горных дубравах повисли туманы - и улетели; опавшие дубовые листья закрыли землю по щиколотку и хрустели под ногами, распугивая оленей; на листья пали дожди и превратили их в мягкий ковер, прилипший к земле, темный, как старые шкуры, и пахнувший дымом…

Питфей уходил из жизни, как старый корабль, что тихо погружается в вечный покой. Его глаза стали уже молочно-белыми и видели лишь движущиеся тени; и память - почти такой же. Он любил чтобы моя мать была возле, но очень часто принимал ее за давно умершую служанку, которую захватил на войне, когда был еще молод. Он просил ту служанку петь, и чтобы доставить ему радость, мать переспросила всех стариков, какие песни знала та девушка, - но никто не помнил даже ее имени. С тех пор как в Трезене умер последний царь, прошло уже шестьдесят лет; когда нам придется хоронить Питфея - некому будет сказать, какие обычаи были прежде… Все вокруг казалось странным; даже свет был странным, как перед грозой, когда далекие острова видятся близко и отчетливо… Я думал, что причина тому в угасании этой великой жизни.

Мать проводила целые дни в его верхних покоях и появлялась лишь по делам хозяйства или ради обрядов или уходила отдыхать к себе - нас она почти не видела. Быть может, в паутине и в криках птиц ей попадались знамения смерти - кого это могло удивить в те дни?…

Акам снова вернулся из Эпидавра, но все-таки спал в священной роще каждую третью ночь; жрецы говорили, что еще не было знамения о его окончательном исцелении. Эпидавр сделал его серьезнее; он был так спокоен, что сам мог бы сойти за жреца… Дома он почти все время проводил с одним из дворцовых ремесленников, мастеря лиру; ему велели ее сделать в дар Аполлону. Но когда ему удавалось увязаться за братом - он следовал за Ипполитом словно тень. Было заметно, что Федре не нравилось когда они исчезали, но что я мог сказать малому? Сказать: «Ипполит старше тебя на четыре года: на те годы амазонки, когда твоя мать - дочь Миноса из тысячелетней династии царей - ждала на Крите, пока у меня появится время для нее»?… В его возрасте он мог понять это и сам.

Однажды я сказал ему другое:

- Ты должен побольше бывать с матерью, - говорю, - ведь ради тебя она проделала этот путь в такое скверное время.

Он, казалось, ушел в себя, потом очень серьезно ответил:

- Она ничего не имеет против, государь; она знает, что мне теперь лучше.

Так мог бы говорить взрослый, все понимающий человек… Но и на самом деле - она никогда не спрашивала о нем, когда его не было рядом.

Я не привез с собой ни одной своей служанки - не потому, что не хотел, а ради приличия: как бы там ни было, пора было привести в порядок нашу семейную жизнь. Но по ночам всегда что-то случалось: головные боли, обмороки, дурные приметы, месячные… Давно прошли те времена, когда я с охотой отсылал женщин из ее спальни и проводил с ней ночь; но она никогда от этого не отказывалась до нынешнего года… А теперь - мне еще не было пятидесяти, и ни одна женщина не могла сказать, что я ее разочаровал, - но теперь я начал думать: «Старею, что ли?» От осенних туманов отсырела душа, беспрерывные дожди даже на охоту не выпускали… Запертый под крышей, я стал беспокоен - и уже собрался было вернуться в Афины, оставив Федру там, - но в тот самый вечер среди служанок в бане появилась новая миленькая девушка, пленница кого-то из придворных, умершего недавно. Было ясно, что ее слезы никогда не потревожат его тень. Царь Питфей прислал ее прислуживать мне, она сказала это с удовольствием и без запинки… А я видел его в тот день, - он вряд ли отличал день от ночи, - так что этот подарок пришел от моего сына.

Я подумал, он славный парень и желает мне добра… Однако, как раз этот случай казался странным, непохожим на него. Хоть я и оставил ту девушку у себя - и она мне понравилась, - но узнать, что вокруг все болтают, что я сплю один, - это было унизительно. Я ничего ему не сказал, считая, как и он, что говорить об этом не пристало; да и вообще мы теперь редко разговаривали. Его угрюмость не прошла, а стала еще заметнее… Это было хуже его прежних приступов транса, какая-то новая напасть; парень тосковал, я даже подумал бы, что он болен, если бы не видел, как он лазает по скалам, словно горный лев. Подавленное, измученное выражение, какое было у него в Афинах накануне отъезда, теперь почти не сходило с его лица; он худел, по утрам глаза у него были мрачные; пропадал целыми днями, никто не знал где… Слыша, как о нем спрашивают, я понял, что он пренебрегает даже делами царства: назначает время, забывает об этом и уезжает… Я часто видел со стен, как его колесница мчится по дороге в Эпидавр, словно на призовых скачках; он возвращался заляпанный грязью с головы до пят, но все так же погруженный в свои невеселые мысли, - и едва вырывался из них, чтоб улыбнуться и поздороваться со мной. А иногда он уходил пешком, и я мог проследить его яркие волосы на тропе, что вела к Зевсову дубу и дальше. Мысленным взором я провожал его туда - за скалу с каменным глазом… Чего он искал? Его там встретят лучше, чем меня?

Однажды его неповоротливый паж поднялся ко мне и неуклюже спросил, не видел ли я его. Надо передать записку от царицы. Я предложил, чтобы он передал ее мне, и он отдал безо всякого. Он был простачок, быть может, а может и наоборот…

Табличка гласила: «Ты совсем оставил Тезея; забыл, что ли, что он твой гость? О себе я уж молчу. Ты обижаешь и оскорбляешь его. Чего ты боишься?»

Я сказал пажу, что улажу это сам, и пошел прямо к ней. Заговорил лишь, когда она осталась одна.

- Что это значит?! Что ты затеяла против Ипполита?… Так ты держишь свое слово?

Я закончил спокойнее, чем начал, - увидел, что ей нехорошо: прижала руки к горлу, осела… Все последнее время она хандрила, но наотрез отказывалась ехать в Эпидавр.

- Ладно, ладно, - говорю, - успокойся, я сам виноват. Я должен был знать, что вы никогда не уживетесь; мы оба это знаем, но что теперь толковать?… Что было - было, и было давно, и она давно умерла… Ты приехала сюда повидать Акама и знаешь теперь, что он в порядке. Старик может помереть со дня на день; я не хочу приносить в дом раздора, в то время когда сыну придется принимать наследство. Через два дня я возвращаюсь в Афины, и ты едешь со мной.

Она мгновение поглядела на меня - и засмеялась; сначала тихий смех, потом громче, громче - и дикий, пронзительный хохот, без остановки, взахлеб… Я позвал ее женщин и ушел. Когда я только женился на ней - я и тогда знал, что она из дряхлого, прогнившего рода, подверженного всяким крайностям. Но мне приходилось думать о царстве…

Ипполита, как обычно, не было. Только к сумеркам он притащился домой, измотанный словно раб на полевых работах, в одежде, покрывшейся в лесу зелеными и бурыми пятнами… Учтивость приветствия не восполняла его пренебрежения ко мне в последнее время; но - помня, что ради меня он терпеливо сносит сварливость мачехи, - я не рассердился; и только сказал ему, что мы уезжаем.

Он начал говорить что-то, но запнулся и умолк. Потом встал на колени, приложил мою руку ко лбу и стоял так - так долго, что я велел ему встать. Он поднялся - очень медленно - и вдруг заплакал. И стоял неподвижно, тяжело дыша, а слезы беззвучно сбегали по щекам… Наконец невнятно сказал:

- Мне очень жаль, отец. Я не знаю, что это такое… Мне жаль, что ты уезжаешь… - Голос его прервался. - Прости меня.

Он поспешно ушел; обернувшись, я увидел, что Акам, который слонялся вокруг в надежде увидеть его, - в последнее время он часто отделывался от малыша и уходил один, - Акам с ужасом посмотрел ему вслед и кинулся бежать в другую сторону. Он слишком почитал своего брата, чтобы не испытать стыда, увидев как тот утратил мужество.

Прошли тот день я ночь и следующее утро… Не помню, как я убил все это время, - это стерлось. Но незадолго до полудня я вышел в конюшню, чтобы проверить перед дорогой лошадей. Дождя не было, но небо закрывали серые тучи, и ветер, дувший с моря, был промозглым…

Вдруг я услышал высокий, пронзительный женский крик. В первый момент я почувствовал только, что крик сверлит мне голову, - до того я не замечал, что начинается боль. Потом крики стали выплескиваться обрывками, словно сама женщина билась в конвульсиях… Я подумал: «Здорово ее муж колотит»… И тут донесся дикий вопль: «Помоги-и-те! Помоги-и-ите!…» Я узнал голос. Мы с колесничим глянули друг на друга - и, как один, кинулись вперед.

Крики доносились из оливковой рощи за амбарами. Она была посвящена Матери Богов, и там был небольшой алтарь. Среди деревьев, неподалеку от алтарного камня, на земле сидела Федра. Всхлипывая и причитая, она раскачивалась из стороны в сторону и била сжатыми кулаками по земле, потом себе в грудь… Ее волосы были разметаны, у оборванных застежек платья светилось обнаженное тело, а на плечах, на руках и шее красными рубцами отпечатались пальцы, и было видно что это за пальцы.

Я подбежал к ней… Она ухватилась за мои руки, тяжело дыша и бормоча невнятно, - я не мог ничего понять… Попытался ее поднять, но с нее стало сваливаться платье; она выдернула руки, чтобы затянуть на себе пояс, потом кое-как поднялась, придерживая юбку одной рукой, а другой - показала через рощу. Сквозь натужное судорожное дыхание голос прорывался хрипло, будто карканье ворона:

- Там… Там!…

Послышались мужские голоса, топот бегущих ног, звон оружия - это на крик бежала стража. Они еще поднимались к нам, но самые первые услышали ее слова и тут же кинулись дальше меж деревьев, словно гончие по свежему следу… Они перекликались друг с другом, но вдруг их голоса изменились - и, взглянув через рощу, я увидел его.

Он убегал в сторону гор, перелетая через валуны, как олень… И морской ветер раздувал его светлые волосы. Во всей Трезене не было других таких волос.

Я стоял как громом пораженный. Чудовищная боль скользнула из головы и наполнила все тело, казалось во мне не осталось места ни для чего больше…

Все вокруг превратилось в шум погони, он стучал в висках… Пока только самые первые поняли, кого они преследуют. Но когда имя дойдет до остальных - никто не остановится. Существуют законы, впитанные в самые кости людей, эти законы были на земле уже задолго до принцев…

Я послал кого-то привести служанок царицы, а остальным приказал разойтись и оставить нас вдвоем.

Она кое- как скрепила пряжку юбки… И теперь стояла, ломая руки, раз за разом выкручивая кисти, словно мыла их, мыла -и никак не могла отмыть…

- Быстрей, - говорю. - Никто тебя не услышит. Во имя Зевса, что произошло? Говори.

Она тяжело дышала; с каждым вдохом слышалась дробь стучащих зубов - ничего больше. Я еще держал себя в руках, по привычке вершить правосудие.

- Говори скорей, пока его не привели сюда.

Но она только раскачивалась и все умывала руки… Меня ослепила внезапная вспышка горячего света, я шагнул к ней, встал над нею и рявкнул:

- Говори, женщина! Он сделал это или нет?

- Да!…

Рот у нее остался открытым, и я думал, она снова завопит, - но теперь наконец полились слова:

- Это началось в Афинах, он преследовал меня, но говорил, что это чтобы лечить мне голову… В Афинах я не знала, это здесь он мне сказал, здесь в Трезене, я тогда чуть не умерла от страха… Я не решалась сказать тебе - как я могла сказать тебе про твоего сына, что он такой… что он замыслил такое?… Он хотел меня, о да!… Но это не все, это не все… Это правда, Тезей! Он дал клятву Богине возродить Ее владычество…

Мы были одни в роще возле древнего алтаря; люди, которых я отослал, присоединились к погоне… Казалось, громадные руки давили на мою голову, пригибая ее к земле.

- Он сказал - ему были знамения, что он должен взять в жены дочь Миноса и сделать ее Богиней-на-Земле… Тогда вернется прежнее могущество и мы будем править миром. Я клянусь, Тезей, клянусь этим священным камнем… - Тело ее содрогнулось. - Он говорил: «Позволь мне править с тобой и любить тебя, а когда Она позовет меня - я умру легко. Потому что мы будем как боги, нас будут помнить вечно…» Так он говорил!…

Шум погони затих, толпа возвращалась к роще. Он наверняка остановился, чтобы подождать их. «Только не сейчас! - думаю. - Неужели они не могут дать мне немного времени, хоть чуть-чуть?!» Лоб у меня раскалывался. Мне нужно было побыть одному, как нужна вода раненому, но ее голос рвался дальше:

- Я ему сказала: «О, как ты можешь это говорить при живом отце?», а он ответил: «Она прокляла его, и страна больна от этого. Она призывает мужчин и отсылает их, и его время уже прошло»…

Сквозь шум в голове я услышал голоса людей и их дыхание, трудное после бега… Он шел среди них, свободный, и глядел прямо перед собой, как человек, которого ведут на казнь.

Из Дворца подошли женщины; они прятались за деревьями, словно напуганные птицы, дрожали, толкали друг дружку вперед и шепотом охали по поводу ее синяков и порванного платья… Вдруг она снова схватила меня за руку:

- Не убивай его, Тезей! Не убивай его! Он не виноват, он был не в своем уме, как менады!…

Я вспомнил Наксос: окровавленные руки, растерзанное тело, спящую девушку, залитую кровью и вином… Кровь, казалось, была повсюду, гудящее небо было цвета крови… «Похоже, землетрясение будет», - подумал я, но эта мысль прошла. Ее руки на мне были похожи на руки ее сестры двадцать лет назад, я сорвал их и подозвал женщин… Приземистый старый алтарь смотрел на меня; каждая трещина в камне - рот в ухмылке, каждая щербина - глаз…

Они уже были здесь; и он стоял передо мной. Волосы растрепаны, в одном месте вырваны и кровоточит, туника разодрана на плече… Глаза наши встретились. Так стоит олень, когда ты загнал его и он не может больше бежать, - стоит и смотрит на тебя, словно перед ним призрак, и ждет копья.

Женщины подползли к Федре; одна завернула ее плащом, другая поднесла к губам флягу… Они ждали моего разрешения увести ее. Ее кровоподтеки потемнели, она могла бы сойти за побитую рабыню… Я почти сходил с ума от боли и шума в голове - и вдруг заметил, что рука лежит на кинжале. Крики птицы, мычание скота из хлевов, долгий протяжный собачий вой - это были голоса земли; земля орала: «Все это - правда!» Я показал на жену, дрожавшую под плащом, и спросил сына:

- Ты это сделал?

Он молчал. Но повернулся к ней. Это был долгий тяжелый взгляд… Она закрыла лицо и разрыдалась, зажимая рот тканью… Я сделал женщинам знак, и они повели ее через рощу, бормоча утешения.

Наши глаза встретились снова… Но теперь его лицо замкнулось, и рот был твердо сжат, словно запечатан. Все это время, - пока ужас во мне поднимался и превращался в ярость, - все это время во мне держалась какая-то надежда, как одинокий наблюдатель на стене обреченной крепости. Он не увидел сигнала и уже не увидит… Теперь враги всей моей жизни соединились в Ипполите.

Я заговорил. Все те слова ушли от меня; вскоре после того я заболел, а когда пришел в себя - те слова пропали… Иногда просыпаюсь - и слышу, как затихает их звук, - где-то во мне они живы, - и тогда я боюсь заснуть, чтобы сон не высвободил их.

Его вина виделась ясно, словно дальние горы перед бурей: как он пропадал в Ее храме, как сказал мне о знамении; как увез Акама в Трезену, чтобы увлечь ее следом; и прислал мне женщину, чтоб держать меня вдали от нее; и день за днем избегал меня, чтоб я не мог разгадать его мыслей… Он плакал, услышав, что она уезжает, сегодня был его последний шанс… Все казалось так ясно, будто бог кричал мне это в уши; в ушах и на самом деле звенело…

И вот - пока я говорил те слова, что забыл потом, - люди вокруг него расступились, все. Он еще не был царем Трезены и теперь никогда уже не станет. Он нарушил священные семейные законы, изнасиловал жену своего отца; а я был не только его отец и гость - я был Великий Царь Аттики, Мегары и Элевсина, Хранитель Фив и Владыка Крита!… Как могли они дерзнуть избрать моего врага?

Он стоял и слушал, скрестив на груди руки. Ни разу не разжал он губ, чтобы ответить… Но перед концом я увидел, как его пальцы впились в бока, ноздри раздулись, - и глаза стали такими, какие видишь в бою над щитом… Он шагнул вперед, стиснул зубы - и отступил назад. И я прочел на его лице, словно слова на мраморе: «Какой-то бог удержал меня, иначе я задавил бы этого человека». В тот миг я был готов его убить.

Казалось, сама земля наполняет меня своим гневом. Он вливался в меня через ноги, как поднимается глубинный огонь в горящей горе, прежде чем испепелит все вокруг… И вдруг я понял - так это и было, это не только мой гнев. Завыла собака, закричали птицы, и голову мне сдавило… До сих пор я не замечал предостережения Посейдона, - собственная ярость заглушала во мне его гнев, - но теперь я ощутил его, и знал что скоро он падет. Бог-отец стоял вместе со мной, готов был отомстить мою горькую обиду.

Это было - словно в руке у меня перун. Все смотрели на меня со страхом, будто не смертный стоял перед ними. Да, все - и он тоже… И наполненный божьей силой, я ударил ногой оземь и закричал:

- Убирайся с моих земель и с глаз моих навечно! Иди с проклятием моим и с проклятием Посейдона, Сотрясателя Земли! И берегись его гнева, ибо он не заставит себя ждать!

Он еще момент постоял, неподвижный как камень, с побелевшим лицом - и вот уже пусто там, где он стоял, и люди смотрят ему вслед… Они стояли и смотрели, - но ни один не бросился за ним, как бросились бы за кем-нибудь другим, чтобы гнать камнями: ведь они любили его… Наверно им казалось, что его неистовство, его судьба, - это ниспослано небом, и лучше оставить его богам… Он скрылся; и когда ярость стала стихать во мне - словно приступ лихорадки, - я ощутил болезнь землетрясения, такую же как всегда.

Я закрыл болевшие глаза… И словно эта картина только и ждала, чтоб я отвлекся от всего другого, - передо мной мелькнули рощи Эпидавра, пропитанные дождем и покоем. Я ведь был не только царь, но и жрец; и мне вспомнилось, как всю мою жизнь, - с тех пор как ребенком был в храме Посейдона, - его предостережения служили мне, чтобы спасать людей, а не карать…

Пришел в себя, огляделся и сказал трезенцам:

- Мне был знак от Посейдона. Он ударит, и скоро. Предупредите людей во всех домах, чтоб вышли наружу. Передайте это во Дворец.

Они завыли от ужаса и бегом кинулись прочь, вскоре затрубили рога глашатаев… Вокруг меня не осталось никого, кроме моих людей из Афин; они нерешительно стояли поодаль, боясь и подойти и оставить меня. Я стоял один, слушая шум тревоги, катившийся вниз от Дворца к городу… И вот в него вмешался другой звук - дробный топот копыт колесничной упряжки на нижней дороге. Услышав его, я содрогнулся: слишком близок был божий гнев, - вот он, рядом, - сердитый стук из-под земли отдается в голове болью… И тут я вспомнил: каждая душа в Трезене знала о моем предупреждении - только он не знал. Он один был во мраке неведения, и если даже сам почует это - может не понять.

Земля покалывала мне ноги, а сердце колотилось от гнева - моего и божьего… Дворец был похож на разворошенный муравейник: выбегали женщины, - с детьми, со свертками, с горшками, - слуги выносили ценности… Вот засуетились у главного входа - в закрытых носилках выносили старого Питфея… Я перевел взгляд дальше - там, далеко внизу, на дороге к Псифийской бухте, в последний раз мелькнула на повороте яркая голова. Теперь даже лучшая упряжка в Трезене не смогла бы его догнать.

Страх землетрясения заливал меня, как было с детства: холодный, тяжелый, затмевающий все остальное… Ведь самая яростная ярость человека - все равно что топот детской ножки по сравнению с божьим гневом. Но старая привычка подсказывала: будет не так страшно, как бывало, или во всяком случае не здесь. Вроде я стоял на краю, а центр где-то далеко. Я закрутился, как собака на запах, и когда повернулся к морю - почуял, как волосы встали дыбом. Вода в проливе была неподвижна, словно расплавленный свинец.

В застывшем воздухе разносилось ржание и визг лошадей, которых выгоняли из конюшен в поле… И вот сквозь этот шум послышался голос, совсем рядом, хриплый и прерывистый:

- Царь Тезей!… Государь!…

Высокий воин, - дворцовый борец, обучавший молодежь, - продирался ко мне через рощу с какой-то ношей в руках. Когда я обернулся, он положил ее на землю. Это был Акам. Он оттолкнул воина - тот хотел поддержать ему голову - и, опершись на локти, отчаянно боролся с удушьем, содрогаясь всем телом, хватая воздух… Воин сказал:

- Он хотел прийти, государь. Я нашел его внизу, он пытался бежать и упал… Он без конца твердит, что должен увидеть тебя раньше, чем умрет, государь.

Мальчик поднялся на одной руке, а другую протянул ко мне, подзывая ближе. Лицо его побелело, губы были почти совсем синие… «Отец!» - это слово вырвалось свистящим хрипом, и он снова схватился за грудь обеими руками, словно хотел разорвать, чтобы впустить в нее воздух… И неотрывно смотрел мне в глаза, но во взгляде был не страх - что-то другое, что он хотел высказать.

Я подошел и наклонился над ним, над сыном, который остался у меня. И подумал: «Может ли быть, что божий знак дан и ему, и у него нет сил это выдержать? Однако если так - он мне в самом деле сын, хотя бы он…» А ему говорю:

- Держись, парень, скоро это случится, и страх пройдет.

Он замотал головой и захрипел, пытаясь сказать что-то; потом закашлялся, лицо налилось кровью, как у повешенного… Но все-таки ухитрился вдохнуть - и выкрикнул имя брата.

- Ни слова больше! - говорю. - Ты болен, и ты не знаешь ничего. Молчи и отдыхай. - Его грудь ходила ходуном, переполненная словами. - Успокойся. Потом ты поймешь… - Его глаза наполнились слезами боли и бессилия; хоть я и был почти не в себе, но пожалел его. - Молчи, - говорю. - Он уехал.

Его схватила такая спазма, что я забыл даже о землетрясении, - казалось, он уже не задышит вновь… Но уже совсем черный, он перевернулся на колени и как-то сумел встать, воздел руки к небу… В горле забулькало, захрипело, и он громко крикнул: «О, Аполлон!…» Он качался, но стоял. Потом повернулся к человеку, принесшему его, и сказал хрипло, но уже твердо: «Благодарю тебя, Сирий. Можешь идти». Тот посмотрел на меня - я кивнул, и он ушел. Я помог мальчику снова сесть, опустился на колени возле… Он еще не начал говорить, когда меня коснулся какой-то холод, но я решил, что это землетрясение подходит…

- Теперь молчи, - говорю, - а то снова начнется.

- Я могу умереть. Я боялся раньше… - Он говорил осторожно, обращаясь со своим голосом, как с загнанной лошадью; он был очень слаб. - Но если успею сказать, то я могу умереть. Ипполит… за что ты его проклял… это неправда!…

- Молчи, с этим покончено. Боги будут судить…

- Так пусть они услышат меня!… Пусть они меня удушат, если я лгу!…

Глаза его расширились, он снова стал ловить воздух; потом задышал спокойно, но дальше говорил шепотом, чтоб сберечь силы. Так, должно быть, выглядят грабители в царской гробнице: бледные и говорят шепотом.

- Он сказал «нет». Это она просила его, она… - Его пальцы скребли землю, -…в Афинах. Я слышал!…

Я смотрел, не глядя, прямо перед собой; и знал - рана смертельна. Скоро придет боль, скоро пойдет кровь… Мальчик протянул ко мне руку, и я взял ее, хоть почти не думал о нем в тот момент. Только бог может понять, сколько выстрадал он, не просто сын - критянин, для которого мать - это бог на земле…

Он помолчал, потом воровской голос зашептал дальше:

- Я тогда чуть не умер. Я и его ненавидел за то, как он обозвал ее тогда… Но он сказал мне после: «Я был не прав, что рассердился. Ведь она доверилась мне…» Он пришел ко мне на другой день, когда я заболел, и сказал, что просит у меня прощения. И еще сказал: «Не бойся, Акам. Я не скажу ни отцу, ни кому другому на земле. Я бы поклялся тебе в этом, но клятва богу значит больше; а я дал обет Асклепия, который связывает человека до самой смерти».

У меня не хватило сил даже на то, чтобы попросить его «Хватит», и он продолжал:

- Понимаешь, это была тайна ее болезни, потому он должен был ее хранить.

Передо мной возник образ той женщины. В синяках, как рабыня, и страх тоже рабский, и рабская ложь… Если б ее рассказ был правдой - она исцарапала бы ему лицо, укусила бы его… Его рваная туника, вырванные волосы - это она тянула его к себе, а не отталкивала; синяки на плечах и шее были знаками не похоти его, а гнева - так лев ярится, видя решетки западни со всех сторон… Когда она закричала, он схватил и тряс ее в слепом бешенстве, забыв свою силу; но я-то, я - как я мог этого не понять?!

- Он сказал мне, - голос мальчика окреп, - мы с тобой уедем вместе и будем гостями Аполлона. Всякое зло - это болезнь, а Его музыка излечивает… В Эпидавре все будет хорошо.

Я встал. Голова у меня кружилась, ноги дрожали… От гладкого маслянистого моря мутило страшнее, чем от любого шторма… И вдоль берега этого кошмарного моря шла дорога: дорога в Эпидавр.

- Отец, это правда, я клянусь!… Клянусь, если я лгу - пусть Аполлон убьет меня своей стрелой! Это правда!… Скорее, отец, останови землетрясение!

Ужас охватил меня.

- Я не бог!!! - кричу.

Но его темные глаза не отрывались от меня, и это были не только его глаза: он бросил вызов смерти, он принес в жертву свой страх, - и эта святость еще жила в нем, бог в нем взывал к богу во мне… Но в душе моей больше не было бога, который мог бы ответить, - лишь боль земли я чувствовал…

- Оставайся тут, где лежишь, - сказал я. - Я найду его.

Побежал вниз по склону через оливы, скликая на ходу своих людей; они топали следом с лицами, перекошенными страхом… Через плечо я успел увидеть, что старый борец поднимается к мальчику. Тот сидел спокойно. Не знаю, какие внутренние путы порвались в нем в тот день, но с тех пор приступы становились все короче и слабее, а теперь - когда он повзрослел - прошли совсем…

Внизу в загоне лошадей привязывали к кольям, чтоб они не разбежались, когда задрожит земля. Большинство из них ржали и бились на привязях, но я выбрал спокойную пару и крикнул, чтобы подали гоночную колесницу. Впервые, сколько себя помню, я перед землетрясением повысил голос.

Когда я погнал их вниз к берегу, то не чувствовал ни страха, ни трепета - только что-то странное, вроде сильной лихорадки. И кони тоже чуяли это во мне, они рвались вперед без кнута, словно хотели убежать от меня… Я и сам хотел.

Еще есть время, я думал, все-таки еще есть. Он уехал - как давно?… За это время можно натянуть струны и настроить лиру, или вывести корабль из бухты, или проехать несколько поворотов вдоль дороги… А скоро начнется?…

С трудом пробираясь по мокрой грязной равнине, я вспомнил, как он прислал мне девушку-рабыню; иначе, поссорившись с Федрой, я мог узнать правду… Он боялся за меня и за своего брата, - а опасность для себя самого разглядел слишком поздно, таких вещей он не умел предвидеть…

Дорога снова поднялась, и далеко впереди, в кипарисах, я вновь увидел его колесницу. Его кони двигались шагом. Я подумал - он увидел меня, он ждет, все спасено… Помахал рукой, чтоб привлечь его внимание… Но он просто давал отдышаться своей упряжке и теперь погнал снова. У него были все три его лошади - ведь он уезжал навсегда… Когда они тронулись, стало видно, что кони начинают беспокоиться; но в следующий миг он скрылся из виду.

Наверху дорога была хороша: дождей не было уже дня три. Я взялся за хлыст, - но упряжка была уже не та: в загоне лошади еще не знали, а теперь почуяли; они то осаживали, то рвались вперед, одна с визгом поднялась на дыбы… Я удерживал их из последних сил… И - повиснув на вожжах, откинувшись назад, - поверх задранных голов лошадей я вдруг увидел залив под собой. Он уходил. Вода на глазах откатывалась от берега, обнажая морское дно, которого не видел ни один из смертных, - груды водорослей, гниющие обломки затонувших кораблей… И уходила все дальше и дальше, словно ее засасывала гигантская глотка.

Я знал не меньше своих коней. Колесница развернулась, и мы рванулись прочь от моря, - один трехголовый зверь, наполненный общим ужасом, вверх от дороги через земли какого-то хутора, - по полям, через арыки, сквозь виноградники… Жена того крестьянина и все его детишки с криком выбежали из дома…

Бог был их другом: благословил их и спас моим появлением. Кто может проследить пути Бессмертных?

Кони мчались через виноградники в дикую чащу; колесница раскачивалась и прыгала на кочках и камнях… Я обмотал вожжи вокруг себя, но только один раз, - боялся, что опрокинусь. Когда чаща замедлила их бег - я освободился и прыгнул. Упал, покатился, поднялся на ноги весь избитый и ободранный, содрогаясь от прикосновения к земле… Весь скот в хлевах мычал и ревел; снаружи козел с ошалевшими глазами разразился диким криком… И в этот момент земля содрогнулась.

Под ногами загрохотало и заходило ходуном, с треском рассыпались каменные стены дома… Я слышал, как завопила женщина и охрипшим от страха голосом ей ответил с поля ее муж; слышал, как заплакали детишки и завыли собаки… И чувствовал, что болезнь землетрясения ушла из головы моей и из живота. И не мог понять: ведь все уже позади, так почему же этот страх?

Мимо пробежал заяц… Почти коснувшись моих ног, он огромными прыжками промчался вверх по склону, - и тогда я глянул на море.

Залив наполнялся снова, - вода возвращалась, - но не потихоньку, как уходила, а громадной стремительной волной, захлестывая берега. Рыбачьи лодки перелетели на ней Псифийский мол, словно детские игрушки на веревочке; прямо подо мной соленое море залило дорогу и поднялось вверх на распаханные склоны, потом замерло - и откатилось назад, смывая и унося с собой все подряд… Настала мертвая тишина; и пока еще не начался снова гвалт вокруг - с севера, вдоль дороги, донесся истошный крик взбесившихся лошадей и свирепый рев быка.

Я не удивился, что там такое, - это был голос моего страха… Из этого шума, словно царский боевой клич из шума битвы, вырвался крик - голос, который я бы узнал из тысяч… И оборвался. Снова раздалось дикое ржание, опять стихло, опять началось… Моя пара, запутавшись в постромках опрокинутой колесницы, тоже вопила от ужаса…

Я подбежал к своим коням, продираясь через кустарник, крича, чтоб кто-нибудь помог… Но крестьянская семья продолжала ковыряться в своих руинах; только что они слышали бога и не могли пока услышать царя… Я обрезал кинжалом постромки и вожжи охромевшей лошади; сколько осталось я мог проехать и на одной.

Дороги больше не было: грязь и слизь, груды плавника, рытвины от камней и сами камни… Конь скользил и спотыкался, и я не мог подгонять его; будь то несколько лет назад - я сам бежал бы быстрее.

В грязи корчилась умирающая рыба… Возле дороги раздался свист, - конь шарахнулся и едва не сбросил меня, - это дельфин, сопя своей ноздрей, пытался добраться до воды… В том месте склоны круче, дорога поднималась и должна была вот-вот выйти за линию потопа, а лошади все кричали на том же месте, где я их услышал сначала, замолкая иногда, как умолкают от усталости звери в западне… Еще раз проревел бык, с яростью или с болью, мой конь снова забился от страха; усмиряя его, я все время ждал, что прозвучит еще один голос… Не было.

В конце подъема дорога изгибалась, и там я увидел. Спрыгнул и побежал.

До них было меньше полета стрелы; на берегу под дорогой копошилась окровавленная масса спутанных зверей, - рвались и бились искромсанные кони, - а над ними, на том месте откуда они упали, на дороге, опустив голову, стоял бык. Волна выбросила его из загона и забросила сюда; передняя нога у него была сломана; он ревел - от страха, ярости и боли - и хромал, пытаясь рыть землю копытом… Облепленный водорослями и тиной, черный бык Посейдона.

Бык из моря.

Там, внизу, были люди. Пока я бежал, они добивали ножами искалеченных лошадей; те одна за другой издавали последний смертный крик, кровь хлестала из них, а люди теснились, нагнувшись над чем-то под ними.

Когда я спустился с дороги, они уже вырезали его из путаницы вожжей и выдергивали из его тела обломки колесницы, торчавшие в нем словно копья. Он был изуродован, как его кони, - живого места не было, - его богоподобное тело было все изломано, изуродовано, ободрано об камни, облеплено грязью… Но звери были тихи, - мертвая плоть, избавленная от боли, - а он шевелился и стонал… И глаза, на лице залитом кровью, были открыты и смотрели на меня.

Люди кричали мне, говоря, кто он такой… Увидев меня - пешего, грязного, избитого, - они решили, что я путник, проходивший мимо; и говорили все разом, как всегда бывает, когда люди потрясены. Они работали на полях наверху, их дома выдержали толчок, и они все это видели. Рассказывали, как видели его на дороге из Трезены, как вздыбились его кони в момент толчка, как он все-таки сумел совладать с ними… Но накатилась волна и принесла быка, и он выбрался из воды как раз на дороге… А потом… Они показали на обрезанные вожжи, все еще замотанные вокруг его талии двойной петлей колесничего.

Он оперся одной рукой о землю и попытался подняться, но вскрикнул и упал назад: у него была сломана спина. Кто-то сказал: «Умер», но он снова открыл глаза… Двое спорили, с какого хутора этот бык и кому он должен принадлежать теперь; третий сказал, что быка надо принести в жертву Посейдону, иначе тот разгневается и ударит снова… А тот, что резал вожжи, обратился ко мне:

- Послушай, друг, всегда лучше, чтобы дурные вести приносил чужеземец. Ты не сходишь в Трезену сказать царю?

- Я Тезей, - говорю. - Я его отец.

Они приложили пальцы ко лбу, но разглядывали меня больше с изумлением, чем с почтением. Грязный и растрепанный, изможденный, спотыкающийся, я пришел к ним как один из них; они едва взглянули на меня… Я велел им принести кусок плетня, один из них оставил мне свою одежду на повязки, остановить кровь… Мы остались одни.

Кровь шла из дюжины открытых ран, и внутри она тоже лилась - я знал, что ему уже не помочь… Но я не хотел этого знать - и принялся бинтовать его, хоть это было бессмысленно… И за этой работой я говорил, говорил ему, что все знаю, просил, чтоб он дал знак, что понял меня… Глаза его были пусты. Но вот они изменились, губы шевельнулись - он заговорил. Он не узнал меня, но умирающие всегда рады хоть кому… Сказал:

- Даже боги несправедливы!…

Потом он надолго затих. Я положил ему руку на лоб, целовал его, старался, чтобы он меня узнал, понял… Но не знал даже, слышит ли он меня. На момент глаза его будто бы ожили, - они смотрели прямо вверх и были полны горечи одиночества, - но снова затуманились беспамятством… Через лоскутья сочилась кровь, и лицо становилось все белее… Наконец пришли люди с плетнем. Когда мы клали его на эти носилки, он кричал в голос, но непонятно было, сознает ли он что-нибудь.

Я помогал им нести его, пока не подошли еще двое, которые тем временем убили быка, - ведь его нельзя было сдвинуть с места с поломанной ногой… Мы вынесли его на дорогу, и люди спросили:

- Куда нести его, государь? К этому дому или, может, в Трезену?

Мне послышалось - он задышал, и рука шевельнулась… Я взял ее в свою и ответил:

- Нет. В Эпидавр. - И его пальцы сжали мне руку.

Тучи разошлись. Над морем небо было мрачным, но над горами уже синело… Все птицы заливались пением, как всегда после землетрясения - заявляли свои владения или просто радовались жизни, кто их знает… А мы шли. Кто-то пошел вперед вызвать еще носильщиков; он был слишком тяжел, чтоб нести его далеко без подмены… Он был неподвижен, и я надеялся, что ничего не чувствует, но когда носилки однажды встряхнуло - его зубы сжались от боли…

Люди уже устали, а другие еще не подошли. Возле дороги было ровное место, и несколько платанов там, и ручей… Я сказал носильщикам, чтоб отдохнули немного.

У одного была бронзовая чашка на поясе, он набрал воды из ручья, и я смочил мальчику губы - они у него совсем пересохли… Глаза его были закрыты, но тут он их открыл и посмотрел вверх, а там на синем небе покачивались голые ветви с несколькими золотыми листьями… Он пошевелил рукой и прошептал:

- Слушай…

В небе над нами звенел жаворонок, тихо журчал ручей, а с холмов доносилась дудочка пастушонка, который пережил землетрясение так же легко, как птицы.

- Слушай… - Он улыбался, - Эпидавр!…

Я смотрел на него и видел, - теперь уже ясно видел, - что он никогда не попадет туда живым. И поэтому ответил:

- Да.

Он снова закрыл глаза. Его дыхание было так тихо, что я не слышал его, и решил что это конец… Люди маленько отошли, а я встал возле него на колени и закрыл лицо руками, - и тут он позвал:

- Отец…

- Да? - Наклонился к нему, а сам по голосу его слышу - знает он, что умирает…

- Прости мне твою кровь, - говорю. - Боги не простят, я сам не прощу, но прости ты!

- Отец, - он почти шептал… - Извини, что я на тебя сердился… Это все… должно было случиться. Потому что…

Посмотрел на меня - и взглядом прощения просит, что нет у него сил договорить… И опять глаза стали незрячие. Голова запрокинулась лицом к синему небу, и лицо тоже стало, как небо, - ясное и спокойное…

- Мой сон был верен… Я… умру теперь здоровым…

Его пальцы снова сжали мне руку, такие холодные - словно он говорил уже из-за Реки:

- Отец… принеси Асклепию петуха… за меня… не забудь.

- Не забуду. Что еще?…

Он не ответил. А вскоре губы его разомкнулись и выпустили душу с последним вздохом… И я закрыл ему глаза.

Из Эпидавра появилось несколько жрецов-врачей, которые узнали, что случилось; они понесли его дальше, в святилище, хоть все знают, что по закону труп не может там лежать… Переглядываясь через меня, как всегда у врачей, они говорили, что не уверены, что, быть может, он на самом деле еще жив… Они его очень любили. Даже когда его тело начало коченеть, они не признавали этого и грели его; и мне рассказывали, что когда все их искусство оказалось бесплодным - они обратились к древней магии берегового народа, которая не практиковалась уже сотни лет и была им запрещена их законом… Вскоре после того их Царь-Жрец умер внезапно, во время работы, сраженный мгновенной смертью Аполлона; говорили, что бог был разгневан на него за попытку воскресить мертвого.

Я этого всего не видел. Оставил им тело и ушел. Я знал, что он мертв и ни один бог его не воскресит; а меня ждало дело в Трезене.

Там женщины заливались плачем; к моему приходу люди сопоставили все увиденное - и все уже все знали. Плач заводила моя мать, остальные вторили ей… А она бессвязно выкрикивала ему посмертную хвалу, по мере того как слова приходили к ней; из них потом она составила свою погребальную песнь. Она прервала свой плач, чтобы подойти и встретить меня; все остальные закрыли глаза распущенными волосами.

Она предвидела божью кару так давно, что теперь ей нечего было сказать; просто обняла меня, с обычными словами любой матери… Я поцеловал ее - ведь он был для нее как младший сын - и сказал, мы поговорим позже. А потом спросил о своей жене.

- Женщины были в ярости, - ответила мать, - я ее предупредила… Не ради нее; но не хотела, чтобы что-нибудь непристойное произошло. Наверно она в своих покоях.

Я пошел вверх через пустой Дворец. Кто видел меня издали, - те старались увильнуть куда-нибудь в сторону, но их и было немного. Старик-слуга, на которого я наскочил в каком-то углу, сказал мне что царь Питфей спит; никто еще не решился сообщить ему… Я было задержался, но передумал: забот и так хватало. Лучше бы он умер вчера, хоть и говорят, что конец человеческой жизни всегда печален.

Поднимаясь по лестнице, я вспоминал рассказ Федры о том, как Ипполит клялся вернуть прежнюю религию, о его словах. Длинный рассказ - слишком там было много всего, чтобы запомнить только что изнасилованной женщине… И слишком много, чтобы выдумать так сразу, даже в припадке отчаянного страха… Теперь я это видел. Конечно же она могла помнить - каждое слово!… Не одну ночь провела она без сна с этими словами на уме, пробуя их так и эдак, подгоняя их, доводя до совершенства - как арфисты свои баллады, - чтобы иметь их наготове… Это были ее слова, сказанные ему!

Я подошел к ее комнате, постучал в наружную дверь… Никто не ответил. Вошел в свою и попробовал дверь между нами - тоже заперто… Крикнул ей, чтоб открыла… В ответ - тишина. Я прислушался и чую - тишина дышит… Наружная дверь, та была крепкая; а эта так - одно название… Я ее скоро открыл.

Комната была пуста, но огляделся получше - куча платьев дрожит. Я порылся в них, выволок ее оттуда… Она валялась у меня в ногах, пресмыкалась, умоляла… Как рабыня, я подумал, как лживая рабыня - и это дочь тысячелетней династии!… А на ее горле еще были следы его пальцев. Я схватил ее за это горло, чтобы оттолкнуть от себя. Пожалуй, я и не знал, что задушу ее, пока не увидел ее глаз - и того ожидания в них. Она сама подсказала мне свою участь.

Умирала она трудно. Я думал, что давно уже конец, и отпустил - она зашевелилась снова… Наконец я ее бросил, и она уже больше не двигалась - еще один узел среди кучи платьев и прочей рухляди, пахнувшей Критом… И тогда я подумал: «Неужто ее ложь останется жить после нее? Всегда находятся люди, которые рады верить худшему. Надо было, чтобы она сначала принесла свидетельство перед народом. Я опять его подвел!…» «Ну нет, - говорю, вслух сказал… - Клянусь Зевсом, она даже теперь скажет свое слово за Ипполита! Живая или мертвая, она восстановит честь моего сына.»

В комнате были чернила и бумага, а я могу писать по-критски… Писал я мелко, как женщина; здесь, в Трезене, этого было достаточно.

«Я оклеветала Ипполита, чтобы спрятать свой позор. Я просила его, он отказался. Жизнь стала мне нестерпима.»

Лентой из ее платьев я привязал эту записку к ее ладони… И пока делал это - увидел, как белы и нежны ее руки, как округлы и упруги груди… Вспомнил, какие тяжелые были у него глаза по утрам, как он скитался целыми днями, как возвращался домой смертельно уставший… Ему было тяжко бороться?… Ну что ж, только трудная борьба заслуживает венка. Ладно, он по крайней мере отомщен.

Я сделал из пояса петлю и привязал ее к простыне, завязанной на балке под потолком… Когда она уже висела - перевернул стул, на котором стоял у нее под ногами… А потом пошел вниз звать людей, чтобы они посмотрели, как я взломал дверь и что за ней нашел.

В Трезене его имя в почете… Оно даже становится священным: девушки каждый год приносят жертвы на его могиле и стригут себе волосы… А я сделал для него что мог. Быть может, это не то, что он попросил бы, если бы мог сказать перед смертью… Но человек - всего лишь человек; и может дать лишь то, что есть у него.


предыдущая глава | Тесей. Бык из моря | 4 СКИРОС