home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



12

Утром Степан застал в редакции тревогу.

Из кабинета редактора доносились громкие голоса, главным образом голос Наумова. Иногда слышался тенорок Пальмина и сразу обрывался под натиском грудного, тяжелого голоса Наумова. Такая же судьба постигала и другой голос — разбитый, блеющий, несомненно принадлежащий Нурину.

Устроившись за столом Гаркуши, поближе к редакторскому кабинету, и положив перед собой для декорации развернутую газету, Одуванчик, крайне возбужденный, вслушивался в голоса.

— Тише ступай, слон! — зашипел Одуванчик на Степана. — Так его, так его! — одобрил он очередную реплику Наумова и придавил столешницу ногтем большого пальца: — Раздавить тлю… Ага!

— Что случилось? — спросил Степан.

— Потом, потом… Не мешай!

Голос Наумова взорвался и будто вышиб дверь:

— Чему вы обрадовались? Тому, что жулики, бандиты грабанули государство и нажились? Да-да, обрадовались! Радость прет из каждой строчки вашей пачкотни.

— Но поймите, я был совершенно объективен! — взвизгнул Нурин.

— Кому нужна такая объективность? Это сочувствие мерзавцам под прикрытием объективности. Так отнеслись к вашей заметке все честные люди. А вы? Вы отказываетесь это понять, вы, конечно, отказываетесь. Жулики всегда изворотливы… что ж, прикажете прославлять их за это, как героев? Если вам плевать на интересы государства, то при чем тут наша газета?

Затем кто-то плотнее прикрыл дверь редакторского кабинета, и голоса отдалились, слова стали неразборчивыми.

— Выгонит или не выгонит? — спросил Одуванчик, гадая на пальцах. — Ой, кажется, придется королю принимать солнечные ванны за свой королевский счет! Допрыгался дядя!

Вдруг дверь открылась быстро и широко, будто ее отбросили ударом ноги. Громко стуча по полу своей тяжелой кизиловой палкой, с пылающим лицом прошел через комнату литработников Наумов. Ни на кого не взглянув, забрался к себе Дробышев. Последними из кабинета редактора вышли Пальмин и Нурин — один бледный, даже серый, другой красный, с растрепавшимися волосами, совершенно открывшими лысину, ныряющий головой в плечи при каждом шаге. Он мешковато опустился, вернее, осел на стул и ошалело уставился в стену. Пальмин шумно выдвинул и задвинул ящики стола, пробормотал что-то невнятное, достал рукописи, положил их перед собой и стал перелистывать, не читая.

Молодые репортеры, переглянувшись, вышли на улицу.

— Это из-за алмазов? — спросил Степан.

— Ну да!.. Нурин всю субботу задавался статейкой «Куда девались алмазы», тыкал ею всем в нос. Как же, образец стиля, шедевр! Вот тебе и образец!

— Написано ловко, но понятно, почему так бушевал Наумов.

— Ох, как бушевал! Ураган, гром, молния…

Статейка Нурина «Куда девались алмазы» появилась в воскресном номере «Маяка» без ведома Наумова и Дробышева, которые в субботу вместе с Абросимовым выехали в Ялту по случаю открытия нового крестьянского санатория. Пальмин, не задумываясь, сунул статейку в текущий номер; и действительно, само по себе творение получилось преинтересное — этакая поэма о поражении таможенного надзора и о победе турок-импортеров.

Суть в следующем. Турецкие фелюги привозят в Черноморец спирт в бидонах, рис и всякую заваль, скупленную за бесценок на рынках Стамбула. За свой товар они заламывают бешеные деньги. Местное отделение Внешторга отказывается от заключения сделки. Таможенный надзор опечатывает трюмные люки. Импортеры должны увезти свой товар нетронутым в Стамбул. Но на рынке Черноморска неведомо откуда появляется спирт и распродается из-под полы, а на черной бирже, в городских кафе скупают драгоценности, причем удается установить, что скупка драгоценностей производится на деньги, вырученные от продажи контрабандного спирта. Наступает решительный день. Владелец фелюги просит у портовых властей разрешения выйти на море. Таможенный надзор приступает к досмотру. Печати на люках целы. Количество мешков и бидонов, а также их содержимое строго соответствует эмбарговой описи. Вопрос первый: откуда взялся контрабандный спирт на рынке? Таможенники исследуют фелюгу дюйм за дюймом изнутри, потом с помощью водолазов осматривают подводную часть фелюги. Никаких результатов. Вопрос второй: куда девались драгоценности, скупленные темными личностями на черной бирже по поручению импортеров? Фелюга уходит в обратный рейс, а потом константинопольские газеты сообщают, что эфенди такой-то выгодно сходил в советский порт и собирается в новый рейс. Вопрос третий: какого мнения сами таможенники о своей работе?

Всю эту историю Нурин подал бойко, с присвистом, показав импортеров, этих бритоголовых пройдох, героями в борьбе с таможенниками, а таможенников — лопоухими простофилями. Прочитав нуринский перл, Абросимов, Наумов и Дробышев пришли в ярость. Одуванчик присутствовал в начале объяснения Наумова и Дробышева с Пальминым и Нуриным. Это было страшно. Одуванчик никогда не видел Наумова таким взбешенным, а Дробышева таким язвительным. «Это политический провал газеты, — заявил Наумов. — Надо немедленно раскассировать редакцию, которая предоставляет место подобным писаниям, прославляет, романтизирует жуликов, рисует честных работников ослами». Нурин затянул песенку об объективности, но разве допустима протокольность в таких вещах? Да и нет в статейке Нурина даже хваленой объективности. Хотел он или не хотел, но желание угодить противникам монополии внешней торговли и любителям рокамболей окрасило и пропитало каждое слово. Крепко попало от Наумова и Пальмину. Это Пальмин, который так настойчиво лезет в партию, открыл дорогу вредному писанию Нурина.

— Дело поднял сам Абросимов. Кроме того, сегодня собрание типографской партячейки. Конечно, выплывут и алмазы, — перешел к обрисовке сложившейся конъюнктуры Одуванчик.

Послышался голос Сальского:

— Киреев, подожди, есть разговор.

Сальский был оживлен, счастлив, подвижен; картуз был сдвинут на затылок, глаза блестели.

— Машинистка Полина сказала мне, что в редакции сегодня было шумно, — сказал он, отведя Степана в сторону. — Правильно! Статейка об алмазах заслуживает того. — Он потер руки. — Вчера ты вспомнил историю с дилижансом. Да, эта штука здорово испортила мне жизнь. Но сегодня в дилижанс попал король репортеров, дилижанс кувырком катится под гору… Туда и дорога пассажиру!

— Ты, конечно, рад…

— А ты? Ты огорчен? — усмехнулся Сальский. — Если мне не изменяет память, у тебя тоже имеются кое-какие непогашенные счета с королем. Можешь предъявить их к взысканию сегодня же. Я получу еще одну справку из артели — окончательную, понимаешь? — об ящике мыла, и мы пойдем к редактору вместе. Согласен?

— Ты скот! Ты из тех, кто добивает лежачего, — сказал Степан. — Я не верю в этот ящик мыла… слышишь, не верю!.. Но ты представляешь, что будет, если это дело возникнет сейчас, когда Наумов рвет и мечет? Он, не задумываясь, сотрет Нурина в порошок.

— Что и требуется доказать… Впрочем, я пошутил. История с ящиком мыла в некоторых пунктах еще сомнительна. Да и вообще черт с нею, в конце концов… Зачем мыло, когда есть алмазы!

— Прощай, я спешу… — И Степан с чувством омерзения оставил Сальского на перекрестке.

Когда он вернулся в редакцию, Пальмина не было. Одуванчик работал за своим столом. Нурин, пришибленный и съежившийся, сидел, подперев голову левой рукой, медленно водя пером по листу бумаги, на котором сверху было крупно написано: «Заявление», а дальше следовали заштрихованные кружочки, кубики и треугольнички. Вся его фигура была воплощением злосчастья.

— Но ведь все читают мои алмазы, все говорят о них! — воскликнул он, отшвырнув перо, вскочил и забегал по комнате. — Понимаешь, Киреев, все читают, всем нравится, весь город гудит, и только один Абросимов догадался, что заметка вредная, тлетворная, чуть ли не контрреволюционная… Весь город идет не в ногу, только Абросимов и Наумов идут в ногу! Любая… понимаешь ли, любая газета поместила бы материал об алмазах не задумываясь, с поклоном!

— Любая, за исключением «Маяка», — отозвался Одуванчик. — Наш «Маяк» — не любая газета…

Теперь под горячую руку Нурин сказал то, что не решился бы сказать в обычных обстоятельствах.

— Да, не любая! — крикнул он. — Кто ее редактирует? Человек, не имеющий никакого отношения к журналистике, сухарь, начетчик! А кто им командует? Матрос, неспособный связать двух слов.

Молодые репортеры бросились в бой. Как смеет Нурин говорить такие вещи о Наумове и Абросимове! Что он знает об этих людях — о Наумове, сильнейшем теоретике в округе, о секретаре окружкома, страстном ораторе, любимце портового и заводского народа?

— Но кто дал им право портить газету, сушить ее, навязывать всем свои вкусы! — кричал Нурин, мечась по комнате. — Это называется свободой печати, да? Это свобода? Такого я в жизни не видел…

— Нельзя ли потише? — В дверях своего кабинета показался Дробышев, о присутствии которого в редакции все забыли; прислонившись к косяку двери, он продолжал чинить карандаш, сбрасывая легкую стружку с лезвия перочинного ножичка. — Уж не говоря о том, что вы мешаете мне работать, соображения простейшего такта противоречат вашим высказываниям о Наумове и Абросимове. Высказываниям безоглядным, несправедливым, глупым… Третье и самое важное — вы плетете дикую чушь о свободе печати. За одно это вас надо было бы выбросить из редакции. И выбросим, если вы не угомонитесь!.. Учтите! Но вот что меня интересует. Из ваших слов явствует, что вы раньше видели свободу печати и пользовались ею, писали все, что вам заблагорассудится. Так?

— Во всяком случае… — начал Нурин, по заставил себя прикусить язык и, махнув рукой, пробормотал: — Да что там говорить…

— Нет, давайте поговорим, — сказал Дробышев. — Я недавно перелистал комплекты «Вестника» чуть ли не за десять лет. Дрянная, беспринципная газетенка, базарная торговка, крикливая сплетница на шести — восьми громадных полосах. Ваши материалы легко угадываются по лексикону, по короткой фразе, в которой вы допускаете не больше одной занятой. Так вот… В стране творились безобразия, свирепствовала охранка, буйствовали всяческие погромщики, а вы добросовестно живописали свои патриотические чувства по поводу приезда в Черноморск августейших особ царствующего дома, давали напыщенный репортаж об архиерейском богослужении. Вы делали это потому, что были монархистом, членом черносотенного «Союза русского народа»?.. Нет? Вы возмущенно отвергаете мое предположение? В таком случае следует вывод: вы, против своей совести, безропотно, с усердием поставляли в газету то, что требовал ваш хозяин купец Жевержеев, денежный мешок, биржевик и спекулянт.

Одуванчик, сделав ладонь коробочкой, хлопнул ею по столу, словно поймал муху. Действительно, Нурин был пойман; он смотрел на Дробышева открыв рот.

— Ответствуй! — сказал Одуванчик.

— Вы, Владимир Иванович, тоже работали в старой печати… И, вероятно, не очень-то отличались от нас, грешных, — напомнил Нурин с усмешкой.

— Я переменил пятнадцать редакций и нажил волчий билет. Я был беспартийным, но… согласен выдержать очную ставку с каждой строчкой, написанной в те времена… Уж чего-чего, а низости, прихлебательства и подслуживания вы там не найдете, — ответил он спокойно. — Да, я работал в старой печати, но я не прославляю ее, не кричу, что я пользовался свободой печати. Свободой печати я пользуюсь лишь теперь, неограниченной свободой защищать интересы моего свободного государства, помогать его строительству. И я, журналист-коммунист, говорю вам: не позволю тащить в честную газету желтизну, романтизировать всякую пакость, сбивать наших читателей с толку! Не уйметесь — к чертям вас!

— Душно… — Нурин рывком расстегнул воротник толстовки.

— Есть люди, которые падают в обморок, выйдя из вонючей комнаты на свежий воздух. Но привычной грязи в наших газетах вы не найдете никогда!

Оставив на столе лист бумаги, предназначенный для заявления, Нурин вышел, волоча ноги.

— Вернется он, вернется он! — пропел Одуванчик.

— Бросьте балаганить! — прикрикнул на него Дробышев. — Что за привычка паясничать…

Странным получился этот день. Странным и сложным. Как всегда бывало по понедельникам, материал давался труднее, чем обычно, и Степан работал усердно, не позволяя себе поблажки. Наоборот, чувствуя, что его душа занята сейчас вовсе не газетой, он заставлял себя быть особенно внимательным к полученной информации, особенно придирчивым к каждому факту.

— Долго ли ты будешь еще конаться, Киреев? — подстегнул его Пальмин. — Скоро начнется партийное собрание, и Дробышев не успеет просмотреть твою экономическую хронику.

— Все!.. Скажи Владимиру Ивановичу, что он может не сомневаться ни в одной цифре. Вечером я зайду в редакцию и просмотрю хронику в гранках.

— Хорошо, хорошо… Как тебе, в общем, нравится вся эта история?

— В общем?.. В общем погано… Чем все это кончится для Нурина?

— Нурин потеряет гонорар за алмазы… А я огребу выговор в приказе… Но кто же знал, что муха превратится в такого слона! — дернул плечами Пальмин.


Когда Степан вечером наведался в редакцию, участники партийного собрания уже разошлись. В общей комнате стулья и кресла были сдвинуты и повернуты в одну сторону; не совсем еще рассеялся табачный дым, пепельницы были наполнены окурками и клочками бумаги.

— Только что кончилось собрание, — сообщил ему Одуванчик. — По-видимому, было бурно, но я ничего не знаю. Знаю только, что Наумов вызвал к себе Нурина… Он ждал этого, все время болтался в типографии, ждал новостей… У Наумова и Дробышев, и Пальмин. Ой, чувствую, что на короле не останется ни мантии, ни венца!

Дверь редакторского кабинета открылась, появился Пальмин и сразу опустился в свое кресло как пришлось, не повернув его к столу, будто подкосились ноги. Его лицо раскраснелось. Он раздувал усики быстрым коротким дыханием, будто отфыркивался.

— Задержись в редакции, — сказал он Степану. — Тебе нужно встретиться с Алексеем Александровичем…

— Зачем?

— Наумов приказал ему передать тебе дела.

— Свершилось!.. — пробормотал Одуванчик. — Степка, коронуйся!

Нурин, вышедший из кабинета Наумова вслед за Пальминым, молча взял Степана за руку выше локтя и увел в комнату машинистки. Внешне он был спокоен, но обвисшие щеки мелко дрожали.

— Я должен сдать тебе мои дела, — сказал он.

— Ты уходишь из газеты?

— Не я ухожу, а меня ушли… — Сдавив ладонями виски, глядя в окно, Нурин проговорил: — Страшный, черный день! Наши отношения с Наумовым могли кончиться только так… Нет, меня не лишили окончательно газетной работы. Как же, специалистов берегут… Еще берегут… Мне в виде особой милости предоставили возможность выбора. Либо написать заявление об уходе из «Маяка», либо взяться за техническую работу. Стать постоянным выпускающим «Маяка», дать определенное лицо газете.

— Я не думал, что Наумов сделает такие выводы из статьи об алмазах.

— Он и не сделал бы их. Я надеялся, что в крайнем случае лишусь гонорара за статью. Но… Наумов вдруг, сюрпризом, предъявил один документ. Мою расписку в получении франко-дом ящика мыла «Кил» из артели «Возрождение». Взятка, взятка в чистейшем виде!.. Ты бы видел глаза Наумова, когда он смотрел на меня, ты бы видел гадливую улыбку Дробышева… Я отбил атаку, я предъявил квитанцию из бухгалтерии артели. Деньги за мыло внесены полностью. Думаешь, этим все было кончено? Ничего подобного! С меня сняли петлю, но тут же положили на скамью и стали сечь дуэтом. За что? Как посмел я, журналист, слуга общественности, входить в материальные отношения с той организацией, которую обслуживаю, о которой пишу! Как посмел я воспользоваться кредитом! Кредитом называют то, что я в понедельник утром заплатил за мыло, полученное в субботу вечером.

— Конечно, этого нельзя было делать…

— Ни один нормальный человек не усмотрит здесь никакого криминала… слышишь, ни один! Но разве теперь в газетах работают нормальные люди? Все помешались на этике, все кричат, что газета должна делаться чистыми руками. Журналиста скребут со всех сторон. И ты с этим, разумеется, согласен. Ты первый поборник новой журналистской сверхморали, ультраморали. Ты хочешь, чтобы газетчик был чист, как стеклышко, как аптечная вода. Пятна допустимы только на солнце.

— Да, безусловно!

— Ах, бросьте, оставьте!

— Не будем спорить… В этом вопросе мы с тобой сидим на разных концах скамьи, вернее, на различных скамьях.

— И к тому же спиной друг к другу… Следовательно, принимай мои дела по торговым организациям, наробразу, курортному управлению. Открой блокнот, слушай и записывай.

— Не стоит… Лучше входишь в курс дела своим путем.

Он сказал это спокойно, но с тревогой в душе. Теперь к нему перешло все, что нес Нурин до поступления Степана в «Маяк».

— Как ты думаешь, ты справишься?

— Ты ведь справлялся.

— Да-да, конечно… Не прими мои слова в штыки, но если тебе будет трудно, если какая-нибудь дверь не захочет открыться, то я к твоим услугам… Нет, совершенно серьезно и искренне. Я уважаю тебя все больше. Ты один в редакции сегодня не злорадствовал. Ты жесток, но откровенен, честен и, кажется, человечен… Спасибо!

— Все же мне хочется знать: ты возьмешься за работу выпускающего?

— Не знаю… По правде говоря, не хочется превращаться в изгоя… И надо переждать.

— Что — переждать?

— Не что, а кого… Наумова. Наумовская редактура не вечна, как все на свете. Жизнь богата ресурсами.

— Как ты не можешь понять, что дело не в Наумове? Уйдет Наумов, останется Дробышев, который так избил тебя сегодня в споре. И придет другой Наумов. Поверь мне, старое не вернуть. Рано или поздно ты откажешься от своих диких взглядов на газету. Почему бы тебе не постараться сделать это поскорее? Решается вопрос о тебе как о журналисте…

— Интересное перепутье в моей жизни, очень интересное, — сказал Нурин, думавший о своем. — Итак, что делать? Я, конечно, не пропаду и без «Маяка», я не доставлю такого удовольствия Сальскому. Ведь это он, негодяй, подсунул редактору злосчастную расписку, я уверен… Так вот, бросив «Маяк», я не пропаду. Меня знают во многих редакциях и охотно печатают. Буду зарабатывать не меньше, чем зарабатывал до сих пор… может быть, даже больше. Но не хочется лишаться постоянной работы… да, не хочется лишаться постоянной работы…

Как далеки были эти расчеты от того, что хотел бы услышать Степан от старого журналиста! Как мелко это было по сравнению с той задачей — основной, решающей, — которая стояла перед пассажиром дилижанса, кувырком летящего под гору! Он уже не следил за словами Нурина, он размечал свой завтрашний рабочий день, который обещал быть очень загруженным, трудным. Вдруг какое-то слово привлекло его внимание:

— О чем ты говоришь?

— Я говорю, что не хочется доставить полное торжество мерзавцу Сальскому, журналисту третьей категории.

— Не понимаю…

— Ах да, ты не знаешь… Но это же известная штука. Старые журналисты, оставшиеся под Советами, делятся на четыре категории. Первая — не сотрудничать в советской печати и ныне, и присно, и во веки веков, аминь! Вторая — заниматься газетной техникой, но ничего не писать. Нечто вроде негласной забастовки. Третья — писать, но не подписываться своей фамилией или псевдонимом прежнего времени. Так и делает Сальский. За все время работы в «Маяке» он не дал ни одной подписанной строчки. Почему? Потому что вопрос кто — кого еще не решен, и он не хочет неприятностей в том случае, если… Ну, ты сам понимаешь.

— Что ты выдумываешь! — воскликнул Степан.

— У тебя такое лицо, будто тебя сейчас стошнит… Ты голубоглазый простак, ты не знаешь, что за птица Сальский, ты не знаешь, какие номера откалывал он в газетах при бароне фон Врангеле, даже в сверхчерносотенном «Царь-колоколе». Но концы ушли в воду. Он и в то время не подписывался: побаивался большевиков. Так вот, целуйтесь с этим деятелем и гоните прочь, травите, как бешеную собаку, Нурина, работавшего по четвертой категории — и писал, и подписывался…

И он отвернулся, слезливо высморкался. Степан проговорил устало, с отвращением:

— Он не подписывается потому, что надеется на возвращение барона фон Врангеля. Ты подписываешься потому, что надеешься на мирное превращение «Маяка» в «Вестник»… Только и разницы… Либо ты станешь журналистом вне ваших категорий, либо…

Из общей комнаты донесся голос Пальмина:

— Киреев, к телефону!

Он сразу догадался, кто звонит. Он взял трубку и услышал голос Нетты, спокойный, подчеркнуто деловой. Лишь в словах «вы» и «приходите» чувствовалась едва заметная усмешливая нерешительность, будто эти слова хотели превратить в мягкое «ты», в зовущее, нетерпеливое «приходи».

— Папа просит вас, Степан Федорович, зайти к нам завтра вечером. Он только что вернулся из Бекильской долины с важными новостями, но очень устал и хочет сегодня отдохнуть. Вы придете?

— Благодарю, буду непременно.

Она не положила трубку; он тоже ждал, чувствуя тепло ее губ. Вдруг послышался шепот, едва выделившийся из шума проводов:

— Я люблю тебя… Я так люблю тебя!.. Ты ничего не слышишь? — И она вздохнула.

Все вокруг него пошатнулось, расплылось…

— Ничего не слышу, — солгал он. — Сегодня телефон работает плохо… Повторите, прошу вас!

— Глухим и глупым две обедни не служат, — шепнула она. — Папа бреется в другой комнате. И он весь вечер будет дома — мой тюремщик… Но я все время, весь день повторяла эти три слова… — И уже громко: — Ждем вас завтра.

Забыв о Нурине, о Сальском и обо всем остальном, Степан направился к выходу.

— Ты уходишь? — спросил Пальмин. — Нурин передал тебе дела? Имей в виду, что завтра я жду от тебя сдачи материала за двоих.

— Хоть за четверых! Не пугай — не маленькие! — ответил Степан.

Одуванчик последовал за ним на улицу.

— Да здравствует король репортеров Степка Киреев! — провозгласил он, к удивлению прохожих. — Может быть, ты все-таки сменишь свою невидимую корону на кепку, которую ты забыл в редакции с королевской небрежностью?

— Спасибо, Коля…

— Нам нужно поговорить, ваше величество. Я хотел сказать, что готов выполнять некоторые твои задания, если тебе будет трудно. Эксплуатируй меня беспощадно… С утра обегу заводы, соберу хронику рабочей жизни, а потом — в полное твое распоряжение. Кстати, мне нужно подработать перед отпуском.

— Еще раз спасибо. Милостиво принимаю тебя в мою свиту.

— Куда ты идешь?

— Сегодня вечером у меня куча дел. Два совещания, беседа… Оставь меня, Коля… Мне нужно побыть одному.

Только теперь Степан по-настоящему почувствовал, как мрачны и бесконечны были часы разлуки. Он отдался ощущению счастья и шел, автоматически отвечая на поклоны знакомых. Он пел внутренне, про себя, — это была песня, родившаяся из трех слов, сказанных шепотом, и охватившая весь мир, все просторы, все прошлое и будущее, главным образом будущее. И он боялся посмотреть на часы, так как до встречи с Аней оставалось не меньше двадцати пяти часов.


предыдущая глава | Безымянная слава | cледующая глава