home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



14

Когда Степан, заснувший под утро, открыл глаза, был полный день.

Мать сидела у стола, просматривая полоски исписанной бумаги.

— Ты не сердишься? — спросила она. — Все же ты, негодный, работал всю ночь! Я слышала твои шаги. Зачем ты привыкаешь работать по ночам, это так вредно… Но, знаешь, ты написал очень, очень хорошо! Я совершенно ясно вижу плотину. Она высокая, белая, как широкая ваза, за нею голубое озеро, а на берегах сады, как букеты… Удивительно, ведь ничего еще нет, кроме твоей статьи, а чувствуешь, что это уже есть.

— Ты меня захвалишь.

— Нет, ты никогда еще не писал так хорошо… — Присев на край кровати, мать наклонилась к его уху, словно ее могли подслушать: — Стрельников — это отец твоей девушки, да?

Приподняв голову с подушки, он, покраснев и растерявшись от неожиданности, сказал:

— Да…

— Видишь, ты таился, скрывал, а я уже все знаю.

— Да, но откуда?

— Мне же иногда звонит Круглов… Он видел вас, когда вы на ялике проплывали мимо биологической станции. И он еще встретил вас на бульваре… — Раиса Павловна, тоже немного покраснев, смотрела на Степана. — Он говорит, что девушка красивая, крупная блондинка, гарна дивчина, краля. Он так и говорит… Ее зовут Соней, Софьей? Хорошее имя…

— Софьей? Почему Софьей? — Вдруг он догадался и со смехом стукнул себя по лбу. — Какой я осел! Ты прочитала те странички, которые я добавил к своей бесконечной повести.

— Ты же раз навсегда разрешил мне читать твою повесть.

— Конечно, конечно!.. Но героиня моей повести и эта девушка не одна и та же. Ее зовут не Софьей, а Неттой.

— Аней?..

— Да, Аня, только Аня. Отец и знакомые зовут ее Неттой, но Аня гораздо лучше, правда?

— Я тоже люблю простые русские имена… Но скажи, вы поговорили по душам обо всем, чтобы между вами все было ясно?

— Мы о многом говорили, спорили… Мне кажется, что она во многом согласна… или согласится со мной, потому что она честный человек… Она понимает, что я хочу в жизни справедливости… И она хочет, чтобы я всегда был честным, правдивым. Ведь это главное, мама.

— Да! — Раиса Павловна добавила убежденно: — Без этого человек не может понять человека в трудную минуту. Понять и помочь.

— Правда, кое-что меня тревожит, — признался он.

— Наверно, она привыкла к богатой жизни, — подсказала мать. — Ты пишешь, что у них роскошная, большая квартира, ковры. И она барышня. Ничего не делает. У них есть домработница.

— Нет, в жизни все обстоит куда скромнее. Квартира не такая уж большая и обстановка не такая пышная, и Нетта… Аня не бездельничает — смотрит за хозяйством, возится на кухне и мечтает о самостоятельности… Теперь-то я почти уверен, что мы с Аней найдем свою дорогу… Но вот ее отец, понимаешь ли…

Припомнился вчерашний разговор с Петром Васильевичем, даже не самый разговор, а тон бородача, тон человека, ставящего свои условия другому человеку, попавшему в какую-то зависимость от него. Зависимость? Какая зависимость, по какому праву? В душе снова, уже тяжело, враждебно, колыхнулось раздражение, испытанное вчера, во время разговора о карьере. Но припомнился ему и настороженный силуэт девушки на фоне открытого окна, припомнились ее возражения отцу. Все это было, было! Он чувствовал в ней сообщника, друга в той борьбе, борьбе с Петром Васильевичем, которая, по-видимому, приближалась. А если это так, если она с ним, со Степаном, то чего же бояться! Разве могла она, человек широкий и смелый, остановиться из-за чего бы то ни было на полпути к их счастью!

Все же он закончил:

— Мне не нравятся, мне чужды взгляды ее отца на жизнь. Но ведь отец и она не одно и то же…

— Да, если она любит тебя очень сильно… — Мать вгляделась в его глаза, что-то поняла и улыбнулась сквозь слезы. — Ну и хорошо, хорошо, Степа! Пусть любит тебя крепко, очень крепко! Был бы ты счастлив… Вставай и приходи пить чай. — И поспешила уйти.

Мать была встревожена и взволнована тем, что случилось с ее сыном. Это была тревога жадного и в то же время боязливого ожидания нового, удивительного, опасного и влекущего. Ей было странно, ей даже как-то не верилось, что сын полюбил девушку той любовью, которой начинается новая жизнь, она и радовалась счастью сына и ревновала — мать, увидевшая, что кто-то уже завладел тем, что создала она.

— Мне хочется поскорее познакомиться с Аней, поговорить с нею, — сказала Раиса Павловна за утренним чаем. — Передай ей мое приглашение, Степа. А может быть, лучше познакомиться будто невзначай? Вы с Аней пойдете на бульвар и увидите там меня. Потом поедем к нам пить чай.

— Да, пожалуй, так будет совсем хорошо…

— Я приготовлю что-нибудь вкусное. Сварю варенье, купим пирожных с заварным кремом…

— Ты даже запомнила, что она любит заварной крем…

— Конечно. Ведь я тоже бываю лакомкой.

— Ты покоришь ее сердце сразу и окончательно.

Иногда мать провожала Степана до ворот; теперь она прошла с ним до шлюпочной пристани, словно не решалась оставить его, и Степан понял, что у нее на сердце есть невысказанное.

— До свидания, мама… Ты не скажешь мне больше ничего?

— Нет-нет, голубчик… — Раиса Павловна замялась и наконец решилась: — Я только подумала, Степа, как же это будет, удобно ли это? Наверно, не только Круглов знает, что ты ухаживаешь за дочерью Стрельникова… И вот ты пишешь о его проекте такой большой очерк…

— Какое отношение имеет одно к другому? — удивился он.

— Конечно, никакого! — согласилась она, сама же возмущенная сближением этих фактов. — Но люди в таких случаях очень подозрительны… И любят позлословить.

— Не придумывай страхов. Я пишу о плотине, а не о Стрельникове, и если кто-нибудь вздумает… Да нет же, я уверен, что никто этого не вообразит.

В два прыжка Степан сбежал с пригорка к пристани и прыгнул в ялик, который готовился отвалить.

День выдался хлопотливый, или, как это называлось в редакции, уплотненный. Сдав материал в первую партию набора, Степан продиктовал очерк машинистке Полине, уже немолодой, угреватой девушке с сонными глазами, о которой говорили, что она умудряется дважды ошибиться в слове из трех букв, затем прочитал очерк Одуванчику и услышал от него обычную похвалу:

— Я не скажу, что это гениально, но лишь из опасения, что ты загордишься и станешь при встречах протягивать мне не больше двух пальцев левой руки.

Положив очерк на стол Дробышева, Степан снова ринулся в пучину репортажа, к концу дня услышал от Пальмина желанное: «Достаточно, Киреев, заткни фонтан, ибо и фонтану нужно отдохнуть», — и пошел справиться о судьбе очерка.

— Кажется, я имею честь держать в руках ваш первый полномерный очерк? — спросил Дробышев, постукивая бамбуковым мундштуком по рукописи.

— Плохо, если это видно.

— Не огорчайтесь раньше времени. Очерк можно довести до приемлемой формы. — Владимир Иванович стал холодно анализировать то, что было написано Степаном в пылу, в угаре ночного бдения. — Если хотите знать, из всех литературных жанров самый неизученный, самый спорный — газетный очерк. Есть какие-то каноны пьесы, поэмы, повести. Очерк пока что стоит вне канонов. Очевидно лишь то, что очерк в массовой газете должен быть очень содержательным и документально убедительным при всем богатстве литературного мастерства. Очерк? Одна-две странички из великой книги жизни, сюжетно завершенные и в то же время дающие читателю возможность прозреть в будущее. В то будущее, которое мы строим и построим… Согласны? Ваши странички удались. Видна работа Советской власти, видно будущее… Языком вы владеете, а вот тон очерка местами раздражает. Хорошо, что мы построим новую плотину, хорошо, что она будет полезна, но зачем же надрываться, стулья ломать? Расскажите читателю о плотине, сообщите ему все самое примечательное, что вы знаете, но не навязывайте ему своих бурных восторгов. Читатель с благодарностью примет умело поданные факты и мысли, но восстанет против прямого штурма его сердца. Поэтому я протестую против восклицательных знаков. Я подсчитал: в очерке их одиннадцать. Постарайтесь их снять. Поймите меня: не вымарать, а именно снять, сделать ненужными. Заодно проверьте образы, сравнения. Вот, например, яблочная Голконда… Далеко не все знают, что такое Голконда. И ведь Голконда славилась вовсе не яблоками, а драгоценными камнями. Словом, вместо образа получилась путаница. А каждый образ должен быть четким, запоминающимся и обогащающим читателя. — Сложив листки и возвратив очерк автору, он посоветовал: — Практикуйтесь в этом каверзном жанре, Киреев, начало есть. Очерк сдайте завтра. Окружная партийная конференция начнется на той неделе. Вероятно, плотина войдет в одну из подборок, посвященных конференции.

Очерк, первый очерк на целый подвал, — с ним пришлось повозиться. То, что до разговора с Дробышевым казалось Степану блестящим и оригинальным, теперь воспринималось как безвкусное, плоское, навязчивое. И обратно: то, чему он сначала отказал в месте, опасаясь нагромождения фактов, теперь пробилось на первый план. И он с удовольствием подкашивал восклицательные знаки, стараясь привлечь внимание читателя к тому или другому факту значительностью самого факта. В пейзаж он ввел краски, сохранившиеся в памяти от прошлогодней поездки в Сухой Брод к агроному Косницкому. Картина стала реальнее, убедительнее. Потом он подчеркнул и заменил русскими почти все иностранные слова; не удовлетворился этим и убрал газетные приевшиеся обороты.

К полудню следующего дня он получил с машинки перепечатанный очерк, заставил Одуванчика вновь прослушать свое творение и с радостью заметил, что Одуванчик, принявший эту нагрузку с душераздирающим вздохом, вскоре перестал скучать.

— Знаешь, теперь получилось просто здорово! — признал наперсник новоявленного очеркиста. — Да, получилось несомненно лучше, крепче… Оказывается, плотина полезная и умная штука, а вчера она показалась мне лишь красивой игрушкой. Поздравляю с удачей! — Он подмигнул Степану: — Бородач и Нетта будут довольны.

— Ты не мог обойтись без этого примечания?

— Не мог. И не злись, пожалуйста! Не станешь же ты доказывать, что для тебя безразлично мнение Стрельниковых, что ты не хочешь сделать им приятное!

— Врешь! Я хочу, чтобы очерк был интересен всем читателям, и меньше всего думаю о бородаче.

— Степа, мы говорим о сознательном и бессознательном. Сознательно ты хочешь одного, подсознательно ты хочешь также и другого. Честное слово, в этом нет ничего позорного, потому что ты человек, так как влюбленные тоже люди — по крайней мере, бывшие люди. Сознательно ты хочешь откусить мне голову, но подсознательно понимаешь, что я глубоко прав, и поэтому моя голова на данном этапе в безопасности. Жму твою руку за очерк, написанный вдохновенно и благородно. Это экономика в поэтической форме… Какая чудесная сила любовь! Она превращает антрацит в брильянты и репортеров в поэтов…

— Я не забуду тебе, Перегудов, этих шуточек! — пригрозил Степан, вручил очерк Дробышеву и унес из редакции неприятное чувство: шуточки Одуванчика перекликались с опасениями, высказанными вчера матерью.

Полдня Степан бегал по учреждениям; явился в редакцию, застал в комнате литработников полную пустоту, необычную для этого часа, просмотрел список материалов, отправленных Пальминым в набор, не нашел в списке своего очерка и вдруг почувствовал, что почти рад этому…

Из кабинета редактора донеслись голоса. Дверь приоткрылась, и в общую комнату выглянул Пальмин.

— Где тебя носит, Киреев? — сказал он. — Иди сюда.

Степан очутился на совещании в редакторском кабинете. Присутствовали не только постоянные работники «Маяка», включая Нурина, но и два-три внештатных сотрудника.

— Итак, у кого еще имеются светлые мысли? — спросил Наумов, размахивая над головой блокнотом. — Киреев, включайтесь в наши потуги… Что вы можете предложить к партийной конференции?

— По экономике округа, — пояснил Дробышев. — Показ хозяйственных достижений округа, материалы о перспективах хозяйственного строительства. За вами уже записана серия очерков о строительстве плотин. Первый ваш очерк уже учтен.

— Да, он уже в портфеле редакции, — подтвердил Наумов. — Молодцом, Киреев! Очерк подоспел вовремя, и притом очерк дельный, написанный свежим языком. Он пойдет четвертым номером, вслед за тремя другими очерками о плотинах, строительство которых начнется по инициативе нашего округа. Справитесь? Форма всех очерков — очерк о Бекильской плотине. — Он хлопнул рукой по рукописи, лежавшей на столе. — Рекомендую, товарищи, прочитать до отправки в набор и беспристрастно оценить.

— Да, это будет читаться, — добавил Дробышев. — Чувствуется знание предмета и жар души младой.

«В чем дело? Если Наумов, Дробышев и вообще все принимают очерк о стрельниковской плотине без возражений, то почему я должен сомневаться?» — подумал Степан с облегчением.

— Побольше бы таких очерков! — Одуванчик шепнул Степану: — Ты поможешь мне сделать такую же штуку о «Красном судостроителе»? У меня уйма антрацита, остается извлечь брильянт. Ты это умеешь.

В конце совещания Наумов прочитал тематический план газетных выступлений, посвященных окружной партийной конференции. Тут было все примечательное: увеличение грузооборота в порту, рост кооперативной торговли, шхуны, спущенные «Альбатросом» на воду, паровозы, отремонтированные «Красным судостроителем», расширение площади виноградников и в связи с этим введение новых филлоксероустойчивых лоз, благоустройство рабочей окраины и многое другое…

— Кажется, главное охвачено. — Наумов передал листки из блокнота Дробышеву. — Надо разбросать темы по календарю, определить примерный размер статей, сроки сдачи материала. Каждому автору дайте выписки с указанием сроков выполнения задания… Отметки о выполнении, сделанные Владимиром Ивановичем на этой выписке, будут учтены при определении гонорара.

— Все по-боевому, — заметил Одуванчик.

— А вы думали! — задорно откликнулся Наумов, который действительно был оживлен как-то по-боевому. — Редакционный аппарат у нас маленький, людей недостаточно. Восполним все избытком организованности. Расхлябанности, небрежности, нарушения сроков не потерпим! Сделано немало, и в каждом деле так или иначе проявил себя наш «Маяк»… Это приятно!

Оживление Наумова передалось журналистам. Они шумной гурьбой последовали за Пальминым и облепили его стол. Утрясая вместе с Дробышевым план газетных выступлений, Пальмин священнодействовал и был олицетворением точности. После истории с алмазами, наделавшей ему неприятностей, он, по выражению Одуванчика, рыл землю всеми четырьмя.

— Ты не думаешь дать несколько строчек об утверждении проекта Бекильской плотины? — спросил он у Степана. — Почему надо напоминать тебе о каждом пустяке? Сдай эту штуку завтра. Двадцать строк, предваряющих твой очерк.

В этой неожиданности хорошо было то, что Степан получил право тотчас же позвонить на улицу Марата и сделал это тут же, воспользовавшись настольным телефоном Пальмина. Ответила ему Аня.

— Я готова убить тебя, — сказала она тихо. — Неужели ты не мог позвонить мне вчера или сегодня утром? И ты еще смеешь говорить, что любишь меня! — Не дав ему ответить, она крикнула: — Почему ты молчишь? Говори же хоть что-нибудь!

— Есть обстоятельства… — начал он.

— Ты говоришь из редакции? Тебя слушают?

— Да…

— Сейчас же иди к нам!.. Если бы ты знал, какой несчастной я себя чувствую, как мне плохо… Не знаю, не знаю, что со мной… Если я не увижу тебя сейчас, я умру… Папы нет дома. Он на каком-то совещании, будет дома через час или два… И все равно, будет он или не будет…

Степан почувствовал легкое дуновение. Одуванчик, став на цыпочки, обвевал его газетой.

— Тлеют волосы… Бурный прилет крови к голове, — объяснил он. — Тебе вредно говорить по телефону. Это кончится плохо.

Журналисты рассмеялись.

— А любовников счастливых узнаю по их глазам, — пробормотал Нурин.

Степан вытащил Одуванчика в переднюю и затиснул щупленького поэта в угол.

— Если ты еще раз позволишь себе… — начал он, тряся Одуванчика за плечи.

— Итак, все в порядке, Степка? Давно пора, поздравляю!

Обессилевшие руки Степана выпустили Одуванчика.

— Не твое дело и молчи…

— Как камень? Обещаю… Но если бы ты видел свою физиономию, когда ты говорил с нею по телефону! Воплощение счастливого идиотизма…

Через несколько минут запыхавшийся Степан повернул вентиль звонка в доме Стрельниковых. Тотчас же дверь отошла, сильная, по локоть открытая рука взяла его за плечо, потянула через порог.

— Сюда, иди сюда! — сказала Нетта, ввела Степана в гостиную, усадила, прижала его руку к своей груди и поникла головой.

— Да когда же ты так полюбила меня? Когда?

Он ждал рассказа о том, как она боролась со своим чувством, уступая шаг за шагом, по мере того как любовь пробивалась к ее сердцу, — очень приятно чувствовать себя победителем…

— Не знаю… Не знаю, когда я тебя полюбила. Сейчас, вчера, всегда… Ничего не знаю, — сказала Аня, и ее запавшие глаза взглянули на него робко, испуганно. — Знаю только, что не могу жить без тебя. Совсем не могу! Как рыба, выброшенная на берег… Как большой, глупый дельфин, — поправилась она, печально улыбнувшись. — Сегодня я даже позвонила тебе домой. Мне ответила твоя мама. У нее такой милый, слабый голос, как… как должен быть у мамы… Она спросила, кто тебя спрашивает, а я почему-то испугалась, повесила трубку… Можно сесть возле тебя?

Они сидели у окна, обнявшись. Она положила голову на его грудь, волосы щекотали его губы.

— Не знаю, когда полюбила, а поняла это тогда, в лодке. Помнишь?.. Хорошо, что ты тогда пошел проводить меня, а то я бросилась бы под трамвай.

Вздохнув, она затихла.

— О чем ты думаешь? — спросил он.

— Вот о чем… — шепнула она. — У папы есть свой ключ от двери. Цепочку я не накинула. Может быть, совещание не состоится. Папа вернется домой, дверь откроется, и он появится на пороге, как грозный командор.

Невольно Степан отстранился от нее.

— Ты боишься! Ах, ты боишься! — воскликнула она обиженно. — Что бы ты сделал? Отвечай сразу, сразу!

— Взял бы тебя на руки и унес ко мне домой… Мама хочет увидеть тебя.

— А я хочу знать, как ты живешь, какой у вас дом, все хочу знать! У твоей мамы такой милый, хороший голос… Добрый голос, правда?

— Аня, Анюта моя! — шепнул он растроганный.

— О ком ты?

— О тебе… Ты моя Аня.

— Кто тебе позволил называть меня Аней, чудовище!

— Я себе позволил. Маме тоже нравится «Аня». Послушай, какое прекрасное имя! Анна, Аня, Анюта, Нюра… Пускай оно будет твоим навсегда.

— Хорошо, — покорно согласилась она. — Если хочешь, буду Аней, Нюрой… Все так странно… Проснулась, а вокруг все горит, а мы с тобой идем вверх по каменной лестнице и смеемся, целуемся, а вокруг все пылает, рушится… И, кроме тебя, кроме нас, ничего нет, но почему-то мы не вместе. Стала метаться по дому, как-то разбила два стакана, что-то опрокинула, стала готовить армеритеры к завтраку, сожгла их, задымила весь дом. Папа назвал меня ненормальной, приказал поставить градусник. Смешной!.. Если бы был градусник для любви… — Она вздохнула: — Как жаль, что совещание состоялось и грозный командор не появится!

Он заставил Аню поднять голову. Теперь она смотрела на него без улыбки призакрытыми глазами, в уголках губ появились горькие черточки.

— Почему непременно нужно, чтобы явился отец? Почему мы не можем уйти сейчас? — проговорила она тихо и требовательно. — Я люблю тебя! Я полюбила тебя навсегда и знаю, что буду только твоей, пойми! Все равно буду твоей! Я знаю…

— Идем! — Он вскочил, взял ее за руки, заставил подняться. — Идем сейчас же! Мама хочет видеть тебя. А когда она увидит, какая ты, она уже никогда не отпустит тебя, нашу Аню, наше счастье…

Она отвернулась от него, качнула головой:

— Нет, невозможно… Жаль папу… Ты готов утащить меня, даже не дав собрать чемодан… Какой ты!

— Зачем чемодан? Какой чемодан?.. Как ты можешь думать об этом, Аня моя! И ведь ты не потеряешь отца. А завтра он согласится.

— Конечно… Может быть… Ах, не будем сегодня говорить об этом, совсем не будем! — Она поцеловала его, вырвалась из его рук, закружилась посредине комнаты, объявила: — Радость, шум, пир, все вверх дном! — Приказала Степану запереть дверь на цепочку, а когда он вернулся, обняла его за шею, шепнула на ухо: — Одни во всем свете… Наша помолвка, милый, наше обручение, да?

Из буфета появилась бутылка мутноватого токая, яблоки, конфеты, печенье. Аня заставила его сесть во главе стола, очистила для него, поцеловала и надкусила яблоко, принялась прислуживать Степану, как падишаху, называя себя рабыней. Они пили вино из одного стакана — глоток ему, глоток ей, потом пытались пить одновременно из одного стакана и пролили все вино на себя, смеялись громко и говорили шепотом. Прошел час, и еще один час, а они были все счастливее, и им все казалось, что они лишь сейчас, сию минуту встретились после бесконечно долгой, жестокой разлуки и еще ничего не успели сказать друг другу.

Потом Аня испугалась, так как стало очень поздно.

— Убирайся! — приказала она. — На вечность, навсегда, до завтра… Так что же передать папе? Что ты должен написать еще три очерка, а очерк о Бекильской плотине будет напечатан четвертым… А пока ты дашь о папиной плотине маленькую заметку. Я ничего не спутала? Видишь, какая я понятливая! Утром все-таки позвони папе, а теперь уходи… Прочь, бесчестный похититель моего бедного сердца!.. Постой, почему ты так спешишь? А теперь ты опять сел!.. Уж не хочешь ли ты остаться совсем?.. Ступай, ступай! — Подталкивая, удерживая и целуя, она проводила его до порога, захлопнула дверь, тотчас же приоткрыла ее и жалобно проговорила: — Я опять несчастна… Пойду бить стаканы и еще что-нибудь… Думай обо мне хоть немного, но чаще, главное — чаще… Дорогой мой, любимый!

Счастья было значительно больше, чем возможно. Если бы распределить его равными долями на всю последующую жизнь, все дни жизни были бы солнечными, поющими, стремительными… Степан долго бродил по городу, вернулся очень поздно, когда мать уже ложилась спать, заставил себя лечь, незаметно для себя встал, зажег свет, вытащил из ящика стола распухшую папку и перелистал наброски повести. Последние листки, на разной бумаге, были почти все написаны редакционными фиолетовыми чернилами. Он прочитал один из этих листков:

«Она говорила, смеялась и пела громко и неправильно, слушала невнимательно, ела за обе щеки, любила кислое, соленое, но больше всего сладкое. Для того чтобы поговорить с нею серьезно, лучше всего было бы дать ей пирожное с заварным кремом… нет, два-три пирожных, целую кучу. Она была хорошего роста, может быть слишком полная, но это не бросалось в глаза, так как молодость скрывает, скрадывает все невыгодное. Ее волосы, если бы она отпустила их, сломали бы все гребни и шпильки — густые, золотистые волосы, отразившие в некоторых прядях солнце. Но она подстригала их… может быть для того, чтобы открыть затылок, белый и стройный, кое-где тронутый золотыми искрами. Пушистые волосы при малейшем дуновении ветра окружали ее голову сияющим ореолом.

Она могла быть чувствительной, могла плакать над Диккенсом. Иной человек принял бы это за способность быть нежной и ошибся бы самым жалким образом. Чувствительные и слезливые в большинстве случаев жестоки и нечутки. Она любила, чтобы ей говорили о любви, и собирала признания, как коллекционер, накалывающий пестрых мотыльков, а потом, смеясь, рассказывала ему (герою повести) о своих победах, будто сбивала легкими щелчками длинных розовых пальцев радужную пыльцу с еще трепещущих крылышек. Он смеялся вместе с нею, чтобы не заплакать от ревности, безнадежности и от зависти к тем, кто все-таки решался сказать Софье о своей любви. И он клялся себе, что никогда не попадет в коллекцию мотыльков и забудет, как произносится запретное для него слово «люблю».

Сумбурные строчки, злые, но правдивые. Они были написаны в начале сближения Ани и Степана, после какого-то бурного спора. Итак, он поклялся, что никогда не скажет ей «люблю», и оказалось, что вообще можно обойтись без этого невыразительного слова.

Теперь все написанное резануло душу, как отвратительная литературщина, святотатство, потому что Нетта оказалась Аней, а жестокая и нечуткая — великодушной и смелой, прямой в своем чувстве.

Разорвав листок, Степан выбросил клочки в окно, и, подхваченные береговым бризом, они исчезли навсегда.


предыдущая глава | Безымянная слава | cледующая глава