home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



11

Послышались торопливые шаркающие шаги.

— Киреев, ты здесь? — окликнул Нурин. — Почему сидишь в темноте?.. Так и оставить?

Не зажигая огня, Нурин опустился в кресло напротив Степана и вздохнул с облегчением.

— Ну, денек! — пожаловался он. — Шесть полос в номере, и каждую пришлось переверстывать два-три раза. Наконец утрясли вторую полосу с твоей монументальной статьей. Я принес гранки. Наумов только что прислал дополнение. Полсотни строчек, написанных серной кислотой и ляписом.

— Что там?

— Сплошная политика… История со стрельниковским проектом, протащенным келейно, поднимается на принципиальную высоту, как принято теперь выражаться, а затем все сестры получают по серьгам — Басин, Курилов и даже Прошин. Скандал в благородном семействе. Это твой бенефис. Из какого дерева ты сделаешь рамку, в которую будет вставлена эта статья, как фамильная реликвия? — После некоторого молчания он сказал: — Кстати, по старой памяти мне недавно позвонил Стрельников. Он просил меня при случае передать тебе, что будет весь вечер дома ждать твоего звонка. Ночным поездом он уезжает в Симферополь.

— Пускай едет… — Не позволяя усмешке изменить его голос, Степан предположил: — Вероятно, Стрельников кое-что пронюхал.

— Возвращаю твоему замечанию ту редакцию, которую ты великодушно смягчил. Вот она: «Конечно, это ты, старый, неисправимый негодяй, предупредил Стрельникова о готовящемся сюрпризе». Разочаруйся! Петр Васильевич сказал мне, что недавно ему позвонила из Симферополя Нетта и передала содержание твоего письма.

— Вполне естественно… — начал Степан, и вдруг сердце больно стукнуло в грудь, мысль взметнулась и рухнула на него, как пудовый, все сокрушающий молот: «Вот он, вот ее ответ, ее решение и выбор! Позвонила отцу, а не мне… Отцу, а не мне… Все, все решилось, и все кончено». Сознание катастрофы, поражения оледенило, сковало его.

Нурин вместе с креслом придвинулся к Степану:

— Скажи, когда ты взялся гробить проект Стрельникова, ты был в здравом уме, ты давал себе отчет, как это повлияет на отношение к тебе его дочери, твоей невесты? — спросил он.

— Об этом не нужно было и думать, все было ясно и так! — Степан вскочил, забегал по комнате.

— Так какого же черта ты полез на рожон, да еще подписался своей фамилией? Что это, только ли глупость, только ли наглость или прямой умысел, желание порвать со Стрельниковыми?

— Оставь! Что тебе нужно? — крикнул Степан. — Кончено об этом.

— Нет, я не оставлю этого… И не кричи на меня, все равно не испугаюсь, — насмешливо ответил Нурин. — В первый раз на веку я интервьюирую сумасшедшего, а на работе я, да будет тебе известно, бесстрашен, и меня не застращаешь. Отвечай без истерики: не обошлось бы без тебя?

— Нет, обошлось бы, обошлось… — Степан взял себя в руки, сел в кресло. — Сегодня статью написал бы Дробышев, а я написал бы заявление об уходе из редакции «Маяка».

— Никто не потребовал бы такого заявления.

— Ты не допускаешь мысли, что я сам, не дожидаясь объяснений с Наумовым и Дробышевым, сделал бы это, я — прислужник негодяя бо-пера, обанкротившийся журналист и комсомолец, да к тому же еще и жалкий трус, сбежавший от прямого признания своей ошибки! Не нужно такое барахло «Маяку»… пойми, не нужно!

— А хотя бы и так. Допустим, ты расплевался бы с «Маяком». Не велика потеря, не рай Магомета. Газет много и становится все больше, а хороших журналистов мало. Ты нашел бы место в любой другой газете, да к тому же сохранил бы и Нетту. А теперь ты ее потерял, потерял безусловно… Другой такой девушки ты не найдешь! Поверь старику, который видел на своем веку немало.

— Ты говоришь, газет много… Неправда! Для меня, по крайней мере, есть лишь одна газета, как бы она ни называлась. Одна газета, советская, где может работать лишь честный Киреев, где нет места Кирееву — карьеристу, политически запятнанному шкурнику… Нетта?.. Получить ее, перестав был советским журналистом и человеком?

— Ах, вот что! Так выслушай же меня, Киреев. Поговорим серьезно и без митинговщины. Я стреляный воробей, и в этом вопросе я буду таким, какой я есть: я буду самим собой, то есть практичным, циничным… называй как хочешь. Выслушай же мое кредо. Я пришел к нему ценой большого опыта и многих синяков. Так вот… Цель жизни и ее оправдание — личное счастье. И только. Слышишь? Отказ от личного счастья ради чего бы то ни было — это смехотворная глупость. Жизнь никогда не прощает человеку преступлений против своего счастья. Всегда, до гробовой доски, ты будешь казниться, что ради фантома, призрака, отверг любовь такой девушки, обещающей стать изумительной женщиной! Такая потеря невознаградима, пойми!

В комнате стало совсем темно; ночь стояла за окнами.

— Кончился день… очень трудный день в моей жизни, — устало проговорил Степан, обращаясь больше к себе, чем к невидимому Нурину. — Многое можно передумать за один день, многое можно решить и навсегда… Личное счастье человека, настоящее и непоколебимое, — в счастье всех людей. Слышишь, всех людей, а не только того человека, которого ношу на моих костях, который покрыт моей кожей! Ты читал мою статью и знаешь, что творится в Нижнем Бекиле…

— И ты хочешь сделать его счастливым? Когда ты добьешься этого, фантазер! А девушку ты уже потерял. Личное счастье посильно человеку с твоими данными, но общее счастье…

— Общее счастье, личное счастье… — усмехнулся Степан, — Зачем ты делишь то, что неделимо? И это неделимое, единое счастье будет добыто для всего мира. И если понадобится отдать за это свою жизнь…

— То ты отдашь ее?

— Не задумываясь.

— Закоренелый чудак! И это, несмотря на твою молодость… Ученик, старательный ученик большевиков, ничего больше.

— С гордостью принимаю эту кличку.

— Ну что ж, как видно, каждому свое… А ведь кое-что можно еще исправить, если ты немедленно возьмешься за ум. Слышишь?

— Исправить? Нет, ничто не будет испорчено! — резко возразил Степан. — Если ты сегодня еще созвонишься со Стрельниковым, то скажи ему, что я не сделаю навстречу ему ни одного шага ни в каком случае. Он вздумал спекулировать на моем чувстве к его дочери. Пускай проваливает! В ялике есть место лишь для меня и для Нетты, если она согласится переплыть бухту со мной.

— Ты ошибаешься. Дочь Стрельникова не оставит своего отца ради пустого фантазера и не сядет в ялик с тобой.

— Значит… я переплыву бухту один.

— Ты говоришь метафорами. Следую твоему примеру. В бухте вместо воды будут твои слезы… В этой истории ты мог сломать голову. Конечно, не до смерти, но вроде того, как случилось со мною из-за этих алмазов. Нет, голову ты сохранил, но жизнь себе испортил. Поздравляю!

— Довольно! — оборвал его Степан. — Теперь-то уж, надеюсь, все сказано?

— Да, зачем даром тратить слова… — Нурин, закряхтев, поднялся уходить. — Вот гранки. Я кладу их на стол. Зажги свет, просмотри их и верни в типографию. Я пришлю рассыльную. Скоро в типографию придет Наумов просмотреть полосы.

— Тем лучше. Значит, мне можно не читать гранки. Забери их.

— Никаких изменений?

— Нет…

Нурин открыл дверь и помедлил на пороге, как бы чего-то дожидаясь.

— Глупец, сто раз глупец! — крикнул он наконец и хлопнул дверью.

Степан вышел на улицу.

Куда-то провалилось несколько часов. Степан догадался об этом только потому, что вдруг заболели ноги. Сколько же верст отмерил он по городским улицам? И по каким именно? Было уже поздно. Луна поднялась высоко и лежала на темной синеве неба маленькая и плотная, как серебряный слиток. В полосах синеватого света, перегородивших улицы, можно было считать пылинки, а тени казались бездонными. Это был праздник влюбленных, их шепот и смех преследовали Степана.

С Малого бульвара он свернул на какую-то незнакомую улицу, вдруг очутился на улице Марата, пересек ее и спустился по каменной лестнице, отсчитывая чёт-нечет.

— Нечет… — пробормотал он в конце лестницы. — Значит, в прошлый раз я все-таки ошибся… А может быть, проверить еще раз? — И пожал плечами: — К чему?

Он почти столкнулся с Дробышевым, который шел из аптеки.

— Киреев! Рад вас видеть. Проводите до трамвая.

Они молча прошли до угла. Это было красноречивое молчание сочувствия, и Степан мысленно поблагодарил Дробышева.

— Как здоровье дочурки? — спросил Степан.

— Спасибо, кризис, можно надеяться, миновал… Доктор утверждает, что все обошлось благополучно, хотя при такой форме менингита никогда не знаешь, чего ждать… Но мы с Тамарой рады уж тому, что приступ так быстро кончился. Вероятно, помог благодатный климат, и, следовательно, мы наглухо прикованы к Черноморску. — Он стал рассказывать о своих девочках, о своих трех маленьких красавицах, умницах, строгих опекунах беспорядочного, неорганизованного в быту папаши. — Вы любите детей, Киреев? Впрочем, нечего и спрашивать, вы должны их любить. В этом пункте все газетчики на один лад, все они становятся безалаберными и мягкосердечными отцами… После конференции я затащу вас под сень маслины выпить чашку черного кофе с костяным домино. Кстати, я купил на толкучем рынке турецкую кофейную мельницу. Уморительное старинное сооружение, похожее на медный артиллерийский снаряд. Для того чтобы намолоть кофе, ее зажимают под коленом, положив ногу на ногу, и бесконечно вертят ручку. Получается ароматная пудра, от которой сердце выделывает невозможные курбеты… Ага, трюхает трамвай!.. Прощайте и помните, что вы наш дорогой гость. — Уже из вагона он крикнул: — Забыл сказать вам, Киреев! В редакции два раза был Тихомиров, очень хотел вас видеть.

Трамвай увез его, счастливого человека.

Степан побрел дальше. Он решил вернуться домой как можно позже, чтобы не встретиться сегодня с матерью. Снова забыв о своей усталости, он шел все дальше по улицам, прилегающим к бухтам, и порой ему казалось, что он очутился в незнакомом и таинственном городе, построенном из сверкающего белого или из тяжелого черного мрамора — из серебряного блеска и непроницаемой тьмы.

Короткая улочка кончилась пляжем, зажатым между какими-то складскими строениями и крутым скатом лысой горы. Это был так называемый Рыбацкий мыс. Тут и там на песке, килями вверх, лежали, как чернобрюхие рыбины, ялики и карбасы. В ячеях сетей, растянутых на кольях, поблескивала в свете луны перламутровая рыбья чешуя.

И все пахло рыбой: корзины, вложенные одна в другую и стоявшие черными столбами, паруса, растянутые на песке, и даже дымок, лениво тянувшийся по берегу от маленького костра.

— Где Тихомиров? — спросил Степан у старика, который, сидя на корточках возле костра, хлебал из котелка.

— Мишя? — Старик указал деревянной ложкой в дальний конец пляжа, на мазанку с белеными стенами, ставшими зеленоватыми в лунном свете. — Мишя там…

— Спит, наверно? — И Степан, не евший с утра, сглотнул слюну, вызванную острым запахом ухи и звучным чавканьем старика.

— Мишя? Не, Мишя не спит… Дурака валяет.

Послышались голоса, смех…

Степан пошел на шум и не сразу увидел людей. Они сидели на песке за опрокинутым карбасом. В широком зазоре между нависшим бортом карбаса и песком тускло светился желтый огонек.

— А ну, галаганы, тихо! — рявкнуло из-под карбаса голосом Тихомирова. — Слушай новый «Разговор» про черного попа и про зеленого змия. Кто верующий, выйдите!

Слушатели затихли. Их было человек десять — молодые парни в полосатых тельняшках, босоногие, со штанинами, подвернутыми выше колен, и бородатые дяди, в просторных блузах, в сапогах с голенищами до пояса; один даже в зюйдвестке.

Почти все курили. Вспыхивали огоньки цигарок, похрипывали короткие носогрейки.

Мишук стал читать то, что он назвал «Разговором», — диалог двух друзей, Романа и Ивана, — меняя голос с каждой новой репликой. Начинался «Разговор» так: «Здравствуй, Иван! Что ты такой скучный?» — «Ох, браток Роман, вчера на крестинах гулял… ну, сам понимаешь. Душа не гвоздь, плавает…» С первых же слов беседы двух дружков стало ясно, что Иван простодушен и в то же время недоверчив, что он хочет жить, как всегда жил, но уже понимает нелады, непорядки своей жизни. Совсем другое дело — Роман. Он решительно порвал со старым бытом и добивался того же от Ивана. Пересыпая речь шутками-прибаутками, он разоблачал и высмеивал попов, которые с союзе с зеленым змием мешают честным труженикам, вроде Ивана, укрепиться в пролетарской сознательности.

Читал Мишук мастерски, вполне серьезно, но как-то так, что и возмущение и усмешка доходили до слушателей и заражали их, заставляли дружно откликаться на то злободневное, что содержалось в «Разговоре». Особенный успех имел как будто совершенно равнодушный, но крайне язвительный рассказ о мошенническом чудотворном обновлении с помощью подсолнечного масла образа Николая-угодника в нише рыночной часовни. В то время такие обновления прокатились по всей стране… Кончался разговор друзей так: «Ну что, Ваня, будешь завтра престол праздновать?» — «Ох, и не знаю, Рома-друг! Родня у меня пьющая, жена злющая, во всех углах иконы висят. Подумать надо». — «Думай поскорей, а то сидит на твоей шее иерей, башку трухой набивает да в карман лапу запускает, господи помилу-уй!»

Рыбаки заспорили, пойдет ли Иван в церковь ради завтрашнего престольного праздника. Бесхитростный разговор двух друзей коснулся каждого слушателя, его домашних дел, его отношений с женой, с родней, наконец, его собственных предрассудков. Когда один из молодых рыбаков непочтительно отозвался о патроне моряков Николае-угоднике, старики набросились на него. Поднялся шум…

«Я не знал об этом «Разговоре» Мишука, — подумал Степан. — Почему он не показал мне его? Живая и доходчивая агитация. Сама жизнь».

— Слушай новый «Разговор» — о лавках частных и простофилях несчастных! — объявил Мишук и стал читать беседу тех же Романа и Ивана о несознательных людях, которые пользуются копеечным кредитом в частных лавчонках и становятся жертвой обманов-обсчетов, лишаются выгод кооперативной торговли.

«И это, конечно, нужно! — подумал Степан. — Надо писать, как изворачивается частник. Мы этого не видим, не знаем, а Мишук увидел. Молодец! А что, если на основании этого «Разговора» поставить вопрос о кредите в кооперативных лавках?»

Как-то сами собой подогнулись уставшие, ноющие ноги. Степан сел на песок и прислонился спиной к борту карбаса. Глаза он открыл, как ему показалось, тотчас же, но сборища уже не было. Перед Степаном стоял Мишук — черная большая тень на ртутно-блестящем фоне бухты.

— Проснулся, мастер? — спросил Мишук мягко.

— Две ночи не спал… Приплелся к тебе и заснул. Не дослушал твоего «Разговора» о лавках частных… — сказал Степан, дрожа от теплой сырости безветренной ночи. — Есть у тебя что-нибудь пожевать?

— Давай в мой кабинет.

Вслед за ним Степан на четвереньках прошел в зазор под бортом карбаса. Мишук уложил его на разостланный тулуп, прибавил огня в керосиновой лампочке, достал откуда-то краюху свежего хлеба, копченую кефаль, половину арбуза, нож и даже тарелку и принялся потчевать гостя.

— Рубай, браток! — гудел он. — Кефаль хорошая. Старик сторож коптит. Умеет… Нравится тебе мой кабинет? Лучше, чем у бюрократов?

— Любопытнее, во всяком случае… — Степан обвел взглядом ребристое днище карбаса, наклонно висевшее над головой.

— В сторожке тесно. Там сын сторожа, мой фронтовой дружок, с женой, да двое ребят, да сам сторож. Я там только зимой живу, а все лето то под карбасами, то под яликами. Хорошо здесь и до умывальника близко. — Он ткнул пальцем в сторону бухты. — Читал я, что у Диогена, у философа греческого, одна бочка была, в бочке и жил… А у меня, конечно, богаче… Ну, правда, бывает и так, что ночью проснешься, а над головой ничего нет. Значит, рыбаки в море подались на рыбу… И не разбудят, черти, кабинет из-под носа утащат, а потом смеются да рыбой отдаривают. Хороший тут народ…

— Слышал я, как ты им «Разговоры» читал.

— Это так, для агитации, чтобы дураками не были. Я всегда агитацию веду — что на заводе, что здесь… Нужно?

— Несомненно… Много у тебя таких «Разговоров»?

Новоявленный Диоген придвинул поближе к лампе некрашеный деревянный сундучок, вынул из него пачку книг, завернутых в газетную бумагу, несколько общих тетрадей, старую, уже знакомую Степану буденовку — память о фронтах, — потом свой весьма небогатый запас нижнего белья и наконец добыл с самого дна сундучка пачку листков разного формата.

— Вот… Что ни листок, то «Разговор».

— Дай-ка сюда… — Степан сложил всю пачку вдвое и сунул ее в карман.

— На кой они тебе?

— Попробуем напечатать то, что получше.

— Но-о? — с усмешкой протянул Мишук, как человек, увидевший, что затевается пустое дело. — Так это же… Тут и писать нечего. Заметки чертовы писать трудно, а это… Пишу да смеюсь для собственного удовольствия… Выдумываешь непонятно что…

Усталость отвалилась, зато невыносимым показался запах рыбы, стоявший во временном кабинете Мишука. Хозяин молча, не удерживая гостя, последовал за ним, проводил его через пляж и зашагал рядом дальше, по ночному, затихшему городу.

— Искал я тебя сегодня, — сказал Мишук, когда они присели на лавочке бульвара в ожидании дежурного ялика. — Колька мне сегодня сказал, что я должен… перед тобой себя дураком признать. На Кольку плевать, черта он вообще понимает, трепло!.. А дураком я себя сейчас признаю. Завтра в редакцию приду и при всех скажу: «Видели дурака? Получайте!»

— Брось!

— Ладно… Я, как узнал, что ты в Бекильскую долину подался, подумал: «Испугался интеллигент, зашебутился!» А сегодня прочитал набор статьи с твоей подписью. С Дробышевым еще поговорил… Мое настроение сейчас такое, что… можешь меня убить… Не хочешь? А хочешь моим другом на всю жизнь быть?.. Таким другом, чтобы всю правду говорить и под огонь, на смерть вместе пойти? Как по-твоему?

Он говорил медленно и глухо, почти отвернувшись от Степана; грудь Степана судорожно вздохнула, глазам стало горячо от слез.

— Я хочу быть твоим другом, — сказал он тихо.

Они даже рукопожатием не обменялись, но как полно легла эта клятва о вечной дружбе в сердце, как согрела и укрепила его эта поддержка!

— Степа, война идет… — сказал Мишук, и его лицо, освещенное луной, стало и мрачным, и ожесточенным, и восторженным. — Ты в Бекильской долине был, ты знаешь. Кулак наседает, из обрезов бьет, из пролетариев кишки выворачивает. Знаешь, как они Мотю Голышева изрезали? Знаешь? Ну вот… Кулаки — капитализм. И весь мир, кроме нас, тоже капитализм, весь мир — Бекильская долина. С этим кончать надо, понимаешь? Через год, через десять, а может, еще больше, а все равно кончать. В этом деле ты нам, пролетариям, нужный человек… Ты от девки своей отказался… ну, это еще ничего — это потеряешь да найдешь, само прилипнет. Нет, ты и жизнь отдашь, не сомневаюсь… И говорить нечего!.. Ну, езжай домой. Ялик подошел.

Ялик, уже заполненный поздними пассажирами, готовился отплыть, когда одновременно со Степаном к мосткам подошли моряк и женщина.

— Там только одно свободное место… — сказал моряк. — Подождем следующего.

— Конечно, подождем, — сказала его спутница. — Пройдемся еще по бульвару. Такая чудная ночь!

— Садитесь, товарищ, — предложил моряк Степану. — Для вас места хватит.

— Будь здоров, мастер! — крикнул с набережной Мишук. — Завтра зайду к тебе.

Ялик отделился от мостков и медленно развернулся. Перевозчик сделал новый гребок. Неподвижная вода, усыпленная лунным светом, медленно, неохотно распалась на большие блестки, и ялик поплыл через бухту.


предыдущая глава | Безымянная слава | cледующая глава