home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



2

Будь воля Степана, он продлил бы такой образ жизни бесконечно: вытеснить мысль, даже возможность мысли, о Нетте напряженной работой, не знать остановки в лихорадочном беге по газетным рубрикам, да еще, пожалуй, отменить бы воскресенья, пустые дни, когда приходится торчать на глазах у самого себя.

В один из субботних вечеров Степан засиделся в редакции с Дробышевым, который дожидался оттиска полосы со своей статьей.

— Вы блестяще работали всю неделю, — сказал Владимир Иванович. — Глядя на вас, я вспоминаю мою молодость. Тоже начал свой журналистский век репортером, остался в душе репортером и, лежа в гробу, пожалею, что заметку о моих похоронах даст какой-нибудь молодой нахал и, конечно, переврет все, что только можно… Завидую вам, Киреев! Сейчас вы проходите увлекательную профессиональную проверку на глубокое дыхание, выносливость. Если нынешняя гонка не отвратит вас навсегда от газетной работы, если вам не опротивеет запах типографской краски, то станет очевидным, что вы настоящий журналист, клад для любой редакции… Я видел множество квазижурналистов, которые выдыхались сразу же после дебюта, иногда очень удачного.

— А сколько таких видел я! — подхватил Нурин, только что пришедший из типографии немного отдохнуть. — Иных уж нет, а те далече… Из десяти бухгалтеров девять на всю жизнь остаются жрецами дебета-кредита, из ста человек, пробующих свои силы в журналистике, лишь один умудряется пронести этот крест до гробовой доски. Стать газетчиком может почти каждый грамотный человек. Но стать и остаться — совершенно разные вещи.

— Чем эти девяносто девять отличаются от одного? — спросил Степан.

— Тем же, чем отличаются барышни, пачкающие холст масляными красками, от Репина, который ведь тоже пачкает холст, но как-то по-особому. Весь вопрос в степени талантливости, даровитости, — начал перечислять Нурин, но ему позвонили из типографии, и он убежал.

— Талант, даровитость? — с усмешкой повторил его последние слова Дробышев. — А сколько было и есть в журналистике совершенно бездарных ремесленников, сколько тряпкообразных слюнтяев, сколько наглых охотников за легким рублем! Впрочем, не в них дело, не они определяют лицо журналистики, а те, кто приходит в журналистику именно в силу своей способности относиться к жизни с родственным вниманием, активно, творчески… Раньше, до революции, таких было мало, такие быстро сгорали, спивались, попадали в лапы охранки. Сейчас, когда за подготовку журналистских кадров взялась партия, прослойка журналистов-борцов будет быстро расти. И горе ремесленникам, холодным душам, для которых, в сущности, все равно, где зарабатывать — в мелочной лавчонке или в редакции газеты! Рано или поздно для них не останется места в газетах, ведущих непрерывное, горячее наступление на старый мир, на пережитки, оставленные нам старым миром… — Он прервал себя: — О чем вы задумались, Киреев?

— Я слушаю вас…

— Повторите мою последнюю мысль… Вы не слышали ничего — значит, нет смысла продолжать… Иду в типографию… Вы мрачны, как демон, Киреев. Пальмин говорит, что вы ведете жизнь убежденного аскета и носите под толстовкой монашескую власяницу. Не одобряю и настойчиво советую встряхнуться. Скука утомляет сильнее, чем пилка дров… Завтра у нас маленькое семейное торжество. Мы с Тамарой Александровной будем вам очень рады. Приходите! Пообедаем и поболтаем… Приглашение принято?

— Спасибо… Я постараюсь.

Степан ответил на приглашение уклончиво, почти уверенный, что не воспользуется им и проведет воскресенье дома и в библиотеке военно-морского клуба, но сказали свое слово обстоятельства. Как ни поздно пришел домой Степан в этот субботний вечер, но Раиса Павловна дождалась его главным образом для того, чтобы поделиться с ним новостью. Эта новость в ее глазах, в глазах человека, оторванного от жизни и живущего случайными впечатлениями дня, была очень важной и неприятной.

— Сегодня после работы к Марусе пришел Мишук. Она согрела для него на мангалке покушать. Но что-то случилось… Мишук вдруг ушел, сразу вернулся, принялся стучать в дверь, в окно, но Маруся не открыла… Так он ушел…

— Поссорились, — предположил Степан. — Ничего, помирятся.

Он отнесся к этому легко и даже шутливо упрекнул мать. Она так горячо относится к судьбе Маруси и Мишука, а вот до сих пор не догадалась стать свахой.

— Да, пора… конечно, пора, — попробовала пошутить в ответ Раиса Павловна, но опечалилась, вздохнула и пожаловалась: — Ах, Маруся, Маруся!

Степан сидел в своей комнате, глядя на страницу какой-то наугад взятой книги, когда по стеклам окна, выходившего на пляж, прошуршал песок.

— Кто там? — спросил он, открыв окно. Он был уверен, что услышит голос Маруси.

Из темноты послышался голос Мишука:

— Выйди сюда…

— Что так поздно? — спросил Степан, присоединившись на пляже к Мишуку. — Что случилось, Мишук?

Не ответив, Мишук опустился на песок, где стоял. Степан, уже привыкший к темноте, разглядел, что Мишук сидит, упершись руками в землю, склонив голову.

— Возьми какую ни есть каменюку или железяку поздоровше, дай мне по голове! — проговорил Мишук хрипло. — За глупость мою дай мне каменюкой. Ну!

— Так убить можно… Говори так.

— Дурак я, ох, дурак! — простонал Мишук, вскочил, нажал обеими руками на плечи Степана и сказал ему в лицо: — Я же что сделал? Я же все испортил, споганил, как сукин сын… по собственной дурости. Ты пойми…

Сегодня после работы, помывшись и переодевшись, Мишук пришел к Марусе… Накануне, в день выплаты гонорара за полмесяца, бухгалтер отвалил Мишуку кучу червонцев, — червяшей, как называл их Мишук, — и к Марусе он явился с хорошими конфетами, с бутылкой вина.

Да, даже с бутылкой вина, потому что решил именно сегодня сказать Марусе то, что нужно. И сказал. Переборов свою застенчивость, нерешительность, он грубовато, напрямик, неожиданно для девушки предложил ей жить на пару, пожениться. И это ошеломило, оскорбило девушку. Она вдруг расплакалась. Он испугался, стал ее утешать, говорить какие-то слова о любви и позволил себе обнять ее. Тогда она так же неожиданно дала ему пощечину, чуть не выбила глаз локтем и выгнала, вытолкала из мазанки, приказала больше не ходить к ней.

— Да-а… крепко, — признал Степан.

— Я же думал… И ты мне говорил, что пора поговорить… Чего ждать, когда она со мной столько гуляет!.. А нет, не пора… Не привыкла она еще ко мне, — стал объяснять причину своего поражения Мишук, не выпуская плечи Степана из своих твердых лап, стараясь разглядеть выражение его лица, как бы вымаливая согласие со своими догадками. — Не надо было так… Понимаешь, ждать нужно было, хоть месяц, хоть год… Я могу… Привыкла бы она ко мне, а? А я как с гвоздя сорвался… — Он стиснул плечи Степана, сказал ему на ухо: — Передай ей, что я… извиняюсь, слышишь? Буду ждать сколько хочет… Только пускай позволит ходить… к ней ходить… Ты ей объясни, ты сможешь, у тебя слова есть. А, Степа? Как друга прошу…

— Хорошо, все скажу, — пообещал Степан, тронутый страхом и мольбой, звучавшими в его голосе. — Все скажу… Она поймет.

— Думаешь?

— Поймет, что ты любишь ее и…

— Того, как я ее люблю, понять нельзя, — печально проговорил Мишук. — Не обо мне она думает… Меня братиком называет да слушает, как я о геройской гражданской войне говорю… А думает не обо мне, ни о ком не думает… — Он оттолкнул Степана, со злостью сквозь зубы сказал: — Был когда-то Мишка Тихомиров первым клинком да первым штыком в отряде; комсомольской красой революции, имел в себе гордость!.. Думал, ни в жизнь шея не погнется… Скажи Марусе, друг: кланяюсь ей низко, до самой земли, и жить без нее не могу… — Уже удалясь, сливаясь с темнотой, он повторил сквозь стон: — Не могу!.. Без нее не могу, Степан, друг!..

Обогнув угол дома, Степан вышел во двор, с тем чтобы вернуться к себе через веранду, и увидел, что на лавочке под кипарисом кто-то сидит.

— Кто там?.. Это вы, Маруся? — спросил он.

Девушка встала, подошла к нему, протянула что-то белое:

— Степа, это Миша Тихомиров у меня забыл. Так вы ему отдайте… Не нужно мне его подарков…

— Он только что был у меня, — сказал Степан. — Я знаю, что между вами произошло… Все это очень печально, Маруся… Мишук просит у вас извинения. Он обещает, что это больше никогда не повторится. Только разрешите ему бывать у вас, видеться с вами…

— Зачем ему? — спокойно спросила Маруся. — Все равно не будет того, что он хочет… — Она коротко, сухо рассмеялась и опять повторила: — Не будет… Ишь выдумал!

— Он же любит вас, Маруся! — настаивал Степан.

— Мало ли кто кого любит… — с горькой усмешкой ответила Маруся. — Не виновата я, что он меня полюбил, не зазывала я его, сам прибился… Раиса Павловна его жалеет, все уговаривает меня, все уговаривает… за Мишука идти… А зачем он мне?

— Но до каких же пор вам быть одной, одинокой?

— А вам? — быстро ответила она; не получила отклика и проговорила медленно, с суровым осуждением: — Думаете, мне все равно, что один, что другой? Думаете, я девка портовая — один не подошел, другого давай… все равно, с кем гулять. Да только захотела бы я… Витька сколько раз звал с турками-импортерами познакомиться, по ресторанам пойти… Может, и пойти, Степа? Чтобы одинокой не быть, а?

— Как вам не стыдно, Маруся! — воскликнул он.

— А что стыдно… Чего там стыдно! — ответила она упавшим голосом. — Радовалась я, что Раиса Павловна вам счастья не добыла, да и для меня счастья нет… — Она сделала несколько неровных шагов прочь и вдруг остановилась как вкопанная, сказала грустно и с нежностью: — Ваше счастье под рукой лежит, только ни к чему вам оно. Не замечаете, не хотите… Ох, Степа! — И уже медленно пошла к своей мазанке.

В воскресенье Степан все же с утра нашел себе работу — принял предложение Гакера совместно обслужить праздник яхт-клуба и шлюпочные гонки. Лишь к обеду он вернулся домой и после обеда посидел на веранде с Раисой Павловной.

— Что это за сверток у тебя на столе? — спросила мать.

— Отвергнутый Марусей подарок Мишука.

— Значит, поссорились они сильно?

— Боюсь, что совсем…

— Боже мой! — вздохнула опечаленная Раиса Павловна. — Сегодня она поздоровалась со мной издали и ни разу не подошла поговорить… Потом появился Виктор. Они долго разговаривали, смеялись у ворот. Что творится с девушкой? Не понимаю…

У ворот вдруг послышались голоса, застучала клямка калитки, и во двор нагрянула компания юнцов и девиц, пришедших за Марусей. По-видимому, затевалась прогулка с пирушкой. У ворот остановился Христи Капитанаки и еще какой-то мужчина с корзинами в руках… Молодежь столпилась у дверей Марусиной мазанки. Парни были одеты, на портовый взгляд, шикарно: шелковые рубашки, брюки с низким напуском на голенища мягких шевровых сапожек почти без каблуков; твердые, молодцевато зачесанные хохлы напомаженных волос оттеснили куда-то на краешек уха крохотные кепочки. Девушки не уступали им: короткие платья переливающегося шелка, шелковые чулки, блестевшие на сильных икрах, как металлические, густо напудренные лица с неумело накрашенными губами, казавшиеся каменными, безжизненными. Предводителем компании, конечно, был Виктор Капитанаки, выглядевший картинно. Вместо брюк с напуском на нем был матросский клеш с твердой складкой, а тонкую талию стягивал невиданно широкий пояс с золоченой пряжкой величиной в две ладони, с какими-то ремешками и кожаными карманчиками. В последнее время он обзавелся маленькими усиками и едва заметными бакенбардами, которые очень шли к его смуглому, словно вычеканенному в бронзе лицу, а на голове щеголевато носил берет-блинчик с помпоном.

Но особенно выделялись в этой толпе портовых модниц и модников два знатных гостя, два турка, — вероятно, из импортеров. Один — большой, грузный, бритоголовый, в феске, с длинными руками, свисавшими чуть ли не до земли; другой — тонкий, в котелке; оба в узких пиджаках, распертых на груди крахмальными рубашками с выпуклой грудью, с яркими галстуками.

Издали очень вежливо Виктор раскланялся с Раисой Павловной и Степаном, небрежным движением достал из кожаного карманчика широкого пояса золотые часы и крикнул:

— Маруська, собралась?

Тогда дверь мазанки медленно открылась, вышла Маруся и остановилась на каменном крылечке. Она остановилась на крылечке на одну-две секунды, и этого было достаточно, чтобы все, кто был во дворе, поняли, что им вдруг дано увидеть красоту и величие красоты, воплощенной и осознанной в девушке, стоявшей в дверях жалкой лачуги. Что изменилось в Марусе с тех пор, как Степан, отбившийся от дома, не видел или не замечал ее? Как будто ничего и в то же время решительно все. Права была Раиса Павловна, говорившая о внезапном расцвете девушки. Жизнь совершила одно из своих чудес: красота, таившаяся в девушке, робкая и хрупкая, стала явной, совершенной, смелой и утвержденной навсегда. «Она стала выше, пополнела!» — подумал Степан, пытаясь сравнить нынешнюю Марусю с прежней, и сразу же оставил эту попытку, оскорбительную и никчемную.

Медлительным, спокойным взглядом девушка, стоявшая на крылечке, обвела всю компанию, и сразу стало ясно, что разряженные портовые гуляки и их подруги — уродство и нищета перед нею, перед единственной. И казалось, что главное тут не в красоте лица и громадных глаз, не в стройной округлости высокой шеи и всей фигуры, не в черной короне из толстых кос, а в сознании своей власти, могущества. Полные губы, темно-красные на смуглом и нежно-прозрачном лице, едва заметно вздрогнули в скупой улыбке, и, ограничившись этой подачкой, Маруся снова стала спокойной, вернее, бесстрастной, сделала один шаг и таким образом присоединилась к тем, кто пришел за нею.

Нет, она еще была далеко от них, недосягаемо далеко. Широко раскрывшиеся, будто гневные, грозящие и умоляющие глаза смотрели на Степана. «Вот я ухожу, — говорили они. — Видишь, ухожу… Что же ты молчишь? Ну хоть пожелай, чтобы я осталась! И пойму, останусь, я, королева, останусь». Но Виктор уже предложил ей руку, уже что-то лопотали турки, кланяясь, прижимая ладони к груди, уже составлялись пары. В первой паре оказались Маруся с Виктором под эскортом двух турок; парень с гитарой, шедший вслед за первой парой, взял вступительный аккорд, и послышалась какая-то чувствительная мелодия. Процессия двинулась к воротам. Маруся шла не оборачиваясь, прямая, едва заметно покачивая головой в такт песне. Дождавшись, пока не миновала их последняя пара, старый Христи Капитанаки и его помощник подняли корзины с земли и тоже ушли. И такую щемящую, ноющую грусть вдруг почувствовал Степан, такое острое сожаление по упущенной возможности — возможности отвергнутой и все же продолжавшей по праву принадлежать ему: только нагони ее, только прикажи вернуться…

— Ты понимаешь, что произошло? — покачала головой Раиса Павловна. — Ты понимаешь, с кем она пошла? С Виктором… К чему это приведет, подумай! Знаешь, он бросил работу в Главвоенпорте, нигде не работает… На какие же средства он так одевается? Вчера пришел к нам, попросил прочитать название золотых часов с репетиром. Просто захотел похвастаться… мальчишка… Сказал, что выиграл часы в карты. Кто ему поверит…

— Ворует, — предположил Степан. — Но, судя по этим двум туркам, спекулирует.

— И вот Маруся в их компании. Как жаль, что Мишук не смог подойти к ней умненько! Я так надеялась… Глупый!.. А что ей даст Виктор? Но я поговорю, я еще поговорю с нею, сумасшедшей… — Мать спросила: — Ты пойдешь сегодня куда-нибудь?

Он едва не сказал «нет», но сдержался; невыносимо тоскливо было здесь, в тишине, у трех неподвижных траурных кипарисов.

— Меня приглашали на сегодня Дробышевы, но я еще не знаю…

— Непременно, непременно пойди к ним! — обрадовалась Раиса Павловна. — Я знаю, что дома тебе скучно, тяжело… Я говорила с Владимиром Ивановичем по телефону… помнишь, когда ты написал статью о плотине. Он хорошо, сердечно относится к тебе. Я сразу почувствовала, что он очень хороший человек.

В назначенный час Степан с тяжелым сердцем открыл калитку дробышевского двора, вспомнив свое первое посещение Владимира Ивановича. Но теперь в доме все было радостно, чувствовалось приближение большого торжества. В серебристой легкой зелени маслины горели двенадцать бумажных разноцветных фонариков, именно двенадцать — по числу лет, прожитых хозяевами в мире и согласии, как сразу же объяснил своему гостю Владимир Иванович. В неподвижном воздухе маленького дворика висел вкусный горячий запах. За столом под маслиной две старшие девочки Дробышевых и Борис Ефимович Наумов шумно во что-то играли, а на другом конце стола что-то писал Одуванчик, охваченный жаром творчества.

— Киреев, на помощь! — позвал Наумов. — Меня обыгрывают, как маленького. Это шайка-лейка!

— Нет-нет, сейчас за стол! — крикнула из кухни Тамара Александровна. — Киреев, молодец, что пришли, бука вы этакий! Я жарю последние беляши… Девочки, накрывайте на стол… Володя, приготовь вино и открой сардины… Коля, кончайте ваш стихотворный тост.

В дверь кухни Степан увидел Тамару Александровну, колдовавшую у плиты, приодетую и раскрасневшуюся. Она нетерпеливо переступала с ноги на ногу, постукивая по каменному полу высокими каблуками лакированных туфелек и посвистывая.

— Видите, Киреев, сколько беляшей, целая гора! — похвасталась она. — И все надо съесть немедленно — беляши только с плиты и хороши. Я боялась, что вы не придете, вашей порцией завладеет Володька, и дело не обойдется без стакана касторки… — Она сняла передник и приказала: — Мальчики и девочки, за стол!

Беляши были поданы, и вино разлито по стаканам. Впервые Степан отведал беляшей. Тамара Александровна, уроженка Казани, мастерски готовила эти крохотные мясные ватрушки, полные горячего, острого сока. Дробышев называл их мясным пирожным.

— Вы просто варвар, Киреев! — ужаснулся он. — Долой вилку! Зачем вы тычете в беляш железом? Вытечет весь сок… Их надо брать кончиками пальцев… священнодействуя, отправлять в рот целиком, закатывать глаза и тотчас же запивать вином, чтобы они немного охладились в пути следования. Подражайте мне, Киреев!.. Ну, каково?

— Так вашему изумленному взору вдруг открылась в человеке самая низменная черта его характера — чревоугодие, — сказала Тамара Александровна. — Лучший способ затащить его к семейному обеденному столу — это пообещать ему беляши или вареники с вишнями… Вам нравятся беляши, Киреев? Не слушайте знатоков хорошего тона, которые запрещают гостям хвалить стряпню хозяек. Похвалите меня!

Все участники торжества сделали это искренне.

В доме проснулась и потребовала внимания младшая дочурка Дробышевых, белокурая и синеглазая, страшно серьезная принцесса Нет-нет, как называли ее в семье за капризы. Дробышев представил ее Степану как свое улучшенное издание, и она соблаговолила чокнуться со своим новым знакомым маленьким стаканчиком, в который Дробышев налил домашнего шипучего кваса.

Принцесса Нет-нет отказалась чокнуться с отцом во второй раз, сказав с уморительной важностью:

— Папа, ты же знаешь, что тебе вредно пить так много. Ты опять будешь хвататься за почки.

— Растет будущий работник эркаи! — сказал по этому поводу Наумов.

Вдруг Степан почувствовал себя необыкновенно легко и как-то сразу привычно в этом доме, в этой семье, где не было для постороннего никаких тайн и недомолвок, где с первого взгляда было видно, как и чем здесь живут, где жизнь по временам казалась игрой, радующей потому, что она удается. Старшей в этой игре, конечно, была Тамара Александровна, жена газетчика, почти не бывавшего дома, привыкшая к своему полувдовству, к своим бесчисленным заботам и обязанностям. Младшим, несомненно, был Владимир Иванович; за этим увальнем все ухаживали, все его опекали и баловали.

Когда Одуванчик прочитал свой стихотворный тост, в котором срифмовал помолвку — плутовку и свадьбу — шайбу, Тамара Александровна поцеловала мужа, и то же сделали все девочки.

Тамара Александровна отправила детей спать и села рядом с мужем, прижавшись щекой к его плечу. Мужчины стали пить легкое кислое вино «потихоньку».

— Можно произнести тост в прозе? — сказал Степан. — Я хочу вместе с вами отпраздновать еще не меньше трех ваших двенадцатилетий!

— Присоединяюсь, — заявил Наумов.

— Что вы, что вы! — засмеялась Тамара Александровна. — Уже через двенадцать лет наши девочки станут совсем взрослыми, я, как все женщины в нашем роду, превращусь в дородную матрону, а Володя придет к доктору и скажет: «Доктор, жделайте мне жолотые жубки, я хочу еще раз отведать беляшей»… Подумать только, прошло двенадцать лет, дюжина! А как я боялась выходить за газетчика! Он казался мне непостоянным, беспечным. Казался? Он и был забулдыгой, богемой, поверьте мне, Киреев. В то время он много пил и предпочитал объясняться мне в любви, стоя на коленях в сугробе снега перед Большим театром… Я уехала к маме в деревню, на берег Волги под Казанью, бегала на этюды, задумала большое полотно «Плотогоны», старалась уверить себя, что между мною и Дробышевым все кончено, что я ему решительно отказала… И вдруг он появился в деревне франт франтом, в белом фланелевом костюме и в панаме, с кожаным чемоданчиком в руке… Привез три флакона французских духов. Вполне понятно, что в деревню надо возить только французские, безумно дорогие духи, не правда ли? В Москву мы ехали в отдельном купе, по пути Дробышев поил начальников станций шампанским и просил их не спешить с отправкой поезда. А что творилось возле нашего стола в вагоне-ресторане! Вы догадываетесь, чем все это кончилось? В Москве у Дробышева не хватило на извозчика, и мы шли через весь город пешком голодные, усталые, дурачились, хохотали, и городовые просили нас: «Господа, прошу не нарушать…» До сих пор не могу понять, зачем он привез в деревню дорогие духи и почему именно три флакона, а не пять, десять? Гнетущая тайна моей жизни…

— Удивительно, как тебе запомнились эти духи… — сказал Владимир Иванович. — А то, что я из-за этой поездки разругался с редактором, бросил хорошую работу…

— Нет, все в целом было прекрасно!.. — похвалила его Тамара Александровна. — В общем, мужчина должен делать глупости, ставить себя из-за женщины в нелепое положение. Каждую такую выходку женщина воспринимает как обязательство, возложенное на ее ангельскую совесть. Иногда на глупый, дикий поступок мужчины она отвечает совершенно безумной глупостью, что я и сделала…

— Благодарю, очень лестно, — пробормотал Дробышев.

Раскрасневшаяся от выпитого вина, Тамара Александровна окинула взглядом всех сидевших за столом.

— Неприкаянные! — воскликнула она. — Все неприкаянные… Семейная жизнь для меня лично — это бессрочная каторга! — При этом она поцеловала мужа в щеку. — Но как можно жить вне семьи, хандрить, дичать! — Она требовательно спросила: — Борис Ефимович, когда, наконец, вы устроитесь под одной крышей с Наташей?

Наумов, который во все время торжества мало говорил, много пил и становился все задумчивее, грустнее, пожал плечами.

— Вы же знаете Наталью! — досадливо ответил он. — Опять прислала письмо… Решительно отказывается даже ставить вопрос о своем переезде на юг. Требует, чтобы я немедленно, сию минуту ехал на Урал… Разве может бросить она свои школы!.. Могла ждать меня годы и годы, пока я сидел в тюрьмах, могла колесить со мною по фронтам, но бросить свой Урал, свои школы — что вы! Шкраб, типичный шкраб!

Шкрабами в то время сокращенно называли школьных работников, короче говоря — учителей.

— Придется вам поехать к ней, — вынесла приговор Тамара Александровна и, пощадив загрустившего Наумова, принялась за Одуванчика: — А вы, поэт? Надо же остепениться и стать солидным человеком.

— Я пытаюсь, — ответил объевшийся поэт под общий смех.

— Кто она?

— Еще не знаю… Выбор слишком велик… Все красавицы, все меня обожают и все зовут меня в загс…

Очевидно, подошла очередь Степана, но, к счастью, вспыхнула бумага одного из фонариков, затрещали обожженные листья маслины, и все бросились тушить пожар. Потом, когда праздничная иллюминация была убрана, Дробышевы и Одуванчик пошли проводить Бориса Ефимовича и Степана по Слободке к плавучему мосту, так как трамвай уже не ходил. Наумов и Одуванчик ушли вперед, Степан остался рядом с Дробышевыми.

— Бука, когда вы повезете духи вашей девушке, в Москву? — спросила Тамара Александровна как о чем-то само собой разумеющемся и непременном.

— Киреев получит отпуск в следующем месяце, а зарабатывает он сейчас столько, что может объехать вокруг земного шара в каютах «люкс», — ответил за него Дробышев.

— Нет, я не поеду в Москву, — ответил Степан.

— Почему? Ведь надо же вам помириться, — настаивала Тамара Александровна. — Я знаю решительно все. Мне говорили об этой дурацкой истории Володька, Одуванчик, Пальмин. И мне тяжело, грустно, обидно… Тем более что Дробышев первый виновник. Старый газетный барбос должен был предотвратить вашу ошибку.

— Ну-ну! — проворчал Владимир Иванович. — Жена да хранит авторитет мужа!

— Виноват в моей ошибке один я, и никто больше. Но дело не в этом, — ответил Степан. — Примирение, если только возможно примирение, состоится только в том случае, если я пойду на уступки, сделаю все, что от меня потребуют… Но уступок не будет, и, следовательно, ехать в Москву бессмысленно.

— О чем вы говорите, смешной, когда главное — сделать девушку своей женой, а потом… О, потом вы хозяин! Возьмите пример с Дробышева.

— Сделать ее своей женой, признав себя неправым, согласившись на всю обывательскую брачную процедуру, на венчание в церкви?

— А она требует этого? — дрогнувшим голосом спросила Тамара Александровна.

— Требует этого главным образом ее отец, но она находится под влиянием отца. Впрочем, требует он гораздо большего.

— Тип! — сказал Дробышев, когда Степан рассказал о своих спорах с Петром Васильевичем.

— Вы теперь повторите ваш совет, Тамара Александровна? — спросил Степан.

— Нет! — ответил за свою жену Дробышев. — Она промолчит… Слышишь, Тамара? Я — член партии, Киреев — будущий партиец: этим все сказано. Любовь — счастье, но добиваться счастья ценой отказа от своих убеждений — это значит погубить свое счастье навсегда…

— Но вы хоть пишете ей? — спросила Тамара Александровна.

— Она возвратила мое письмо нераспечатанным и… отказалась выслушать меня.

— Как все это нехорошо… Но вы должны писать ей еще и еще!..

Дробышевы и их гости спустились к бухте, отделявшей Слободку от города, и остановились у плавучего моста.

— Промчался день! — пожаловался Дробышев. — Честное слово, воскресенье по-настоящему замечаешь лишь тогда, когда от него остается последний кусочек. Завтра снова редакция, шум, гонка… Ждем от вас, Киреев, новых подвигов осведомленности и оперативности. Чем порадуете?

— Еще не так давно он прозевал пароход «Ллойд Триестино», — сказал Наумов. — Теперь мимо него не проскользнет даже пылинка… Кстати, есть слухи, что в Черноморск едет комиссия ВСНХ по поводу заказов для «Красного судостроителя».

— Да, ее ждут в конце этой недели, — уточнил Степан.

— Киреева не поймаете! — с гордостью заявил Одуванчик. — Даже Пальмин говорит, что Киреев знает решительно все на месяц вперед. Я могу спокойно уйти в отпуск: «Маяк» не пропадет.

Да, Киреев знал решительно все о Черноморске, о его людях, о их делах, он не знал лишь одного: где добыть хоть искорку надежды. Глухой усталостью и безразличием ко всему окружающему кончился для него этот день, когда картина чужого счастья оттенила его злосчастье… Ему хотелось поскорее остаться одному, забиться в свой угол, заснуть, чтобы завтра уйти от самого себя в работу, в редакционную суету. Но день еще не кончился…

У ворот дома стояли люди; их было трое. Они молча посторонились, и Степан с трудом разглядел сегодняшних двух турок и старого Христи Капитанаки.

— Что вам здесь нужно? — спросил он у старого Капитанаки.

Старик не ответил; толстый турок что-то пробормотал и хихикнул.

Закрыв калитку, Степан пошел через двор. Дверь Марусиной мазанки была открыта, свет, падавший из мазанки на крыльцо, освещал две фигуры. В дверях стояла Маруся, а на крыльцо лез Виктор Капитанам, пошатываясь и оступаясь.

— Я же говорю, Маруська… поженимся… Завтра поженимся… Поедем в «Ночной Марсель», Маруська… Говорю, поедем… Эфенди ждут…

— Уйди, ракло, гицель! — гнала его Маруся, размахивая чем-то белым, должно быть полотенцем. — Не лезь, не лезь, слюнявый! — и хлестала его полотенцем.

— Здравствуйте, Маруся! — умышленно громко поздоровался Степан.

— Ой, здравствуйте, Степа! — ответила девушка и пожаловалась сквозь смех: — И что же это такое, покоя мне совсем нет… Эфенди еще навязались…

Степан взял Виктора за плечо, отбросил его от крыльца.

— Пошел вон! — сказал он. — Ну, быстро, подлец!

— Ой, Степа! — вскрикнула девушка, бросилась к нему, загородила от Виктора.

В ту же минуту Степан отстранил ее и встретил Виктора, схватил его за плечи, прижал к земле.

— Бросай финку! — приказал он. — Ну, бросай…

Что-то упало на землю.

Степан снова оттолкнул Виктора, увидел в темноте светлое лезвие ножа на земле, поднял финку и подошел к Виктору.

— Пошел вон! — повторил он. — Скажешь хоть одно слово или попадешься мне на глаза — плохо тебе будет и твоим эфенди! Подлец ты, сводня импортерская!

Ни слова не сказал Виктор, ни слова не проронили те, кто ждал его у ворот, — исчезли, растаяли в темноте.

Девушка сидела на крыльце, обессиленная только что пережитым страхом.

— Идите спать, Маруся, — сказал Степан. — Хотите вы или не хотите, а я попрошу Мишука провожать вас на дежурство. Хорошо?

— Не надо, — ответила она беззвучно. — Я теперь в день буду дежурить. — Она взмолилась: — Ой, Степа, вы же всегда ночью ходите! Не ходите вы ночью! Лучше в редакции ночуйте… Испугалась я…

— Напрасно вы водите знакомство с этой шпаной. Не надо было сегодня ходить с ними.

— А я и не ходила, — ответила Маруся сквозь усмешку. — Я сразу от них домой убежала. Хоть Раису Павловну спросите… Очень они мне нужны, Степа! Я только вам назло пошла.

Он пожелал ей спокойной ночи и прошел к себе.


предыдущая глава | Безымянная слава | cледующая глава