home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



7

Девушка, как видно подстерегавшая стук калитки, вышла навстречу Степану.

Она остановилась в дверях дома, раскинув руки, держась за косяки, преградив ему дорогу; она стояла, опустив глаза, бледная, с усталым строгим лицом. Это и была весть о несчастье, уже подготовленная тревогой, которую Степан почувствовал на заводе. Он опустился на нижнюю ступеньку лестнички.

— Идите в дом, — сказала Маруся, понявшая, что он обо всем догадался; неслышно спустилась по лестничке и тронула его за плечо: — Не сидите так, Степа…

Он поднялся на веранду и переступил порог, за которым стояла тишина. В то время как он, не давая себе в этом отчета, вытирал ноги о пестренький половичок, затрещал телефон. Степан не понял, что это значит… В комнате матери у окна стоял доктор из морского госпиталя, бывший сослуживец Раисы Павловны, участник нескольких кругосветных плаваний. Увидев Степана, он едва заметно кивнул головой и отвернулся.

Степан увидел лицо матери — такое бледное, что оно почти сливалось с белизной подушки, — опустился на колени и бережно обнял маленькое, худенькое тело, которое перестало жить и лежало в его руках такое легкое… Он прижался головой к ее груди, уже зная, что никогда не услышит быстрого и неровного биения дорогого сердца, и все же надеясь на чудо. И как тихо-тихо было вокруг, как тихо было в мире, потому что сердце матери перестало биться! Он подавил рыдания, подступившие к горлу, чтобы не нарушить тишины.

Так началось время, не расчлененное на часы, в котором слились день и ночь. Неслышная, молчаливая, входила и выходила Маруся и еще какая-то женщина, потом, как будто издалека, донесся голос Пальмина и еще одного человека — кажется, Нурина. Все это было по ту сторону; он сказал лишь несколько слов с Одуванчиком.

— Степа, выпей… Это легкое вино.

— Нет, дай воды… Спасибо, Коля.

— Тебе надо поесть.

Стало легче, когда люди ушли — все ушли — и тишина вернулась в дом, казалось, навсегда. В открытые окна лилось пламя вечернего солнца. Скалы, перегородившие пляж, стали черными на фоне пылающего неба. По бухте протянулись серые тени — легкая рябь, наведенная первым дыханием ночного бриза. Степан сидел у окна неподвижный, глядя на черные скалы, ни о чем не думая.

В комнату вошла Маруся и переменила розы в вазе, стоявшей на столике у изголовья его кровати.

— Пойдите умойтесь, — сказала Маруся, повесив полотенце ему через плечо.

Он пошел к фонтану и не почувствовал холода звонкой воды, пробившейся сквозь гранит, а когда вернулся, пожилая женщина, соседка, не пустила его в комнату матери. На своем письменном столе, накрытом салфеткой, Степан увидел тарелку горячего супа и хлеб.

— Вы покушайте… — Маруся подтолкнула его к столу, придвинула стул, подала ложку и стала у двери.

А потом, убирая со стола, приказала:

— Спать ложитесь…

— Нет, не хочу… Почему меня не пускают туда?

— Нельзя сейчас, — ответила девушка. — Спите!

Опустив голову на подушку, Степан вспомнил, что часто перед сном мать присаживалась к нему и молча поглаживала его волосы, смотрела в глаза с улыбкой и он засыпал, переняв ее улыбку. Теперь этого уже не будет никогда, никогда… Слезы впервые побежали из его глаз.

— Спите… — шепотом повторила Маруся и добавила: — У них всю ночь с сердцем нехорошо было… Потому что та… бессовестная не приехала. Я хотела вас из редакции вызвать, а Раиса Павловна не велели… вам мешать.

На его плечи легко и мягко опустился шерстяной платок матери.

Спал Степан недолго. Ему приснился голос матери. Мать будит его, шепчет на ухо с подавленным смехом: «Ну, вставай, вставай, негодный! Ты обещал поехать сегодня со мной в город. Уже так поздно… слышишь склянки?» И он тоже смеется, но не открывает глаз, притворяясь спящим.

Глаза открылись и встретили темноту.

Последние корабельные склянки, вызвавшие этот сон, замирали в гавани. Степан вскочил и прислушался… Смех во сне сменился плачем наяву, беззвучным, разрывающим грудь. В доме по-прежнему стояла тишина. Боясь нарушить ее, он на цыпочках прошел в комнату матери. На тумбочке у изголовья постели горела затененная лампа, слабый свет падал на бледное, едва заметно улыбавшееся лицо матери. Неподалеку от кровати сидела женщина в темном; возле нее, положив руку на спинку кресла, стоял мужчина. Это были Дробышевы.

Сначала Степан не заметил Маруси. Она стояла на коленях у кровати, обняв покойную, слившись с нею, и только слышались короткие всхлипывания, только все ниже спускались к полу толстые косы, упавшие с головы.

Вдруг она вскрикнула, откинула голову и снова наклонилась к покойной, целуя лицо и седые волосы.

— Мамочка, мамочка моя! — прошептала она, тихо и безутешно плача. — Сердечко мое больное… Зачем же вы?.. Зачем вы?.. Вы же моя мамочка, голубочка моя! — Она захлебнулась слезами и проговорила с нежным укором, с горьким сожалением: — Мамочка, мамуся моя, хоть бы раз ты меня доченькой назвала, хоть бы раз… Я бы за тебя померла, милая мамочка, сердечко мое…

— Я пойду, Тамара, — едва слышно, хрипло проговорил Дробышев. — И тебе пора…

— Как сильно пахнут розы… — Тамара Александровна склонилась к покойной, поцеловала ее в лоб, на миг прижалась щекой к голове Маруси, всхлипнула и, взяв Степана за руку, вышла вместе с ним.

На веранде шепотом беседовали две тени — Нурин и его жена, казавшаяся в темноте громадной. Степан узнал ее голос, когда она плаксиво проговорила:

— Ничего, ничего, Степочка, пройдитесь… Мы посидим возле мамаши. Не беспокойтесь…

Ночь была теплая, с яркими звездами. До самой пристани Дробышевы и Степан шли молча.

— Какая маленькая ваша мама! — сказала Тамара Александровна. — Вы знаете, она так надеялась, что вы привезете Аню… Убирала вашу комнату, стала варить ужин… А потом, когда вы позвонили ей с вокзала, что Аня уехала, она вся сникла, начался сердечный припадок… И угасла… Мне все рассказала Маруся… Напишите об этом вашей девушке — пусть она знает, глупая…

— Ей тоже тяжело, — не зная почему, сказал Степан и вспомнил неподвижные слезы в глазах Ани в последнюю минуту последней встречи.

Усадив Тамару Александровну в ялик, мужчины медленно пошли к дому. Владимир Иванович предложил Степану пройтись по пляжу. Крупный песок заскрипел под ногами.

Дробышев заговорил о редакционных делах, для того чтобы отвлечь Степана от его мыслей:

— Послезавтра, с понедельника, начнется ваш отпуск. Уходит в отпуск и Наумов. Мне думается, он не вернется в «Маяк». Его тянет домой, на Урал, тем более что там его ждет жена. Нам придется трудновато, но в редакцию мы вас не пустим, пока вы не отдохнете как следует.

— Я все равно не останусь в Черноморске, — сказал Степан то, о чем раньше ни разу не подумалось, но что вдруг сложилось и сразу окрепло, утвердилось в его воле.

— Неожиданность!.. — удивился Дробышев.

— Не останусь в Черноморске, — повторил Степан. — Не смогу остаться здесь.

— В Москву?

— Нет, куда-нибудь очень далеко, чтобы все было иное…

— Не могу понять и тем более согласиться. Просто вы немного переработались в последнее время. Ну и, конечно, все, что произошло в вашей жизни… Надо отдохнуть, немного соскучиться по газете, и только… Мы дадим вам полуторамесячный отпуск… Но зачем бросать все? Перемена климата, города и редакции — штука полезная, не отрицаю этого, но и опасная. Легко искать место по себе, труднее сделать это место своим, и это не решается с помощью железнодорожного билета, уверяю вас. Я не боюсь, что вы уподобитесь тем представителям старой журналистской братии, которые слоняются по стране и доживают свой век на вагонных полках и в номерах дешевых гостиниц, но… не спешите. Отдохните, вернитесь в редакцию, успокойтесь и окрепните среди друзей, войдите, как говорится, в форму, а уж потом, если не изменится ваше решение…

— Я буду искать трудной работы и найду ее. Но я не смогу остаться здесь, где каждый камень…

— Пройдет, пройдет!.. Давайте отложим этот разговор.

— Да… Отложим, но не отменим.

С веранды их окликнул Сальский, пришедший с Гаркушей, потом явился Одуванчик и остался возле своего друга на всю ночь. Молчаливые, они сидели то в комнате, то на веранде и вздремнули сидя лишь под утро. Несколько раз появлялась Маруся, тоже молчаливая, неслышная, — прекрасная тень, как сказал о ней Одуванчик. Она заставила их закусить и выпить чаю на веранде. Утром Одуванчика сменила Тамара Александровна. Редакционные товарищи не оставляли Степана в одиночестве; он благодарно оценил это и все же ждал одиночества, хотел его.

И одиночество пришло.

Казалось, что связь с Черноморском оборвалась окончательно, когда Степан проводил Наумова.

Это было через три дня после похорон матери; Степан навестил Бориса Ефимовича.

В большой комнате с лощеным паркетом все говорило о сборах в дорогу — наполовину заполненный большой чемодан, саквояж, пачки книг…

— Садитесь в кресло, а я буду продолжать свое самое нелюбимое дело, — сказал Наумов, уминая как придется вещи в чемодане. — Сборы в дорогу — это всегда какое-то подведение итогов: как жил, чем интересовался, чему отдавал время. — Он усмехнулся. — Привез в Черноморск пачку книг, а увожу целую библиотеку. Это хорошо. А одежда, барахло? Приехал в военном, и этого было вполне достаточно. А вот откуда-то взялись еще два костюма, к которым я не могу привыкнуть и которые, следовательно, не нужны. Какие-то рубашки и еще всякое, всякое… Как это получилось? Лишние вещи — это грабители, воры, расхитители нашего времени, они связывают и отяжеляют. Оброс, постыдно оброс! Ну, в дальнейшем постараюсь отбиваться от лишнего… Человек коммунистического обществ будет иметь лишь самое необходимое, прекрасное, удобное, долговечное, умно отобранное.

Понемногу Степан стал помогать ему, и Наумов принимал помощь своего гостя даже тогда, когда мог обойтись своими силами, — как видно, хотел занять Степана, отвлечь от раздумья.

— Можно подумать, что вы опытный путешественник, — сказал он, когда все было сделано. — Сядем отдохнем… Вас не удивляет то, что я забираю все мои пожитки?

— Владимир Иванович сказал мне, что, вероятно, вы не вернетесь в Черноморск.

— Да… Во всяком случае, я намерен проситься на Урал, и, может быть, мою просьбу удовлетворят. Мне тяжел юг, бесконечная теплынь, курортная толчея на улицах. Пугает мысль, что и в этом году я не увижу настоящего сухого снега. Ведь вы южанин, не знаете, что это за штука, а северянину это забыть нельзя… Не привлекает юг и жену. Она настоящая уралка — как говорится, снегом крещенная. Мы с нею любим Урал… Там всегда много работы и скоро начнутся такие дела!.. Должны начаться. Богатства этого края просто кричат, требуют внимания большевиков… — Он спросил: — А вас куда тянет, Киреев?

— Пока адреса у меня нет.

— Адреса нет?.. Езжайте туда, где сами обстоятельства потребуют от вас напряженной работы и трудных газетных жанров — очерка, фельетона… Вы не забыли один из наших первых разговоров в редакции? С того времени вы очень выросли, стали надежным работником. По праву старшего я спрашиваю вас: чего вы еще ждете от газетной работы, чего хотите добиться как журналист?

— Точности, — ответил Степан. — Больше ничего, только точности.

— Точности? Ваши материалы безупречны. Вы математически точны.

— Вы говорите о том, что я про себя называю сейчас малой точностью, — возразил Степан. — Она далась мне нелегко, я ценю ее, но не горжусь ею. Ведь не горжусь же я тем, что умею писать слова, соединять их в предложения, расставлять запятые, точки! Быть точным в изложении факта, не врать — это такое же обязательное качество журналиста, как знание орфографии, например. Этим нужно обладать, вот и все… И в конце концов нехитрое дело — эта малая точность. Все сводится к внимательной записи в блокноте, к тщательной проверке и перепроверке написанного…

Наумов, сидевший на чемодане, снял пенсне и принялся протирать кончиком платка стекла, дыша на них; он молчал, ожидая продолжения, заинтересованный.

— Основной рабочий материал журналиста — факты действительности, — продолжал Степан. — Хорошим журналистом считается тот, кто вовремя и точно фиксирует эти факты. С этой точки зрения, я был хорошим журналистом, когда дал совершенно точную — фактически точную — заметку об утверждении проекта Верхнебекильской плотины. Малая точность была соблюдена…

— Как и в заметке Нурина об алмазах.

— Да, она была соблюдена, а какие бездны зла, несправедливости, преступления укрылись за протокольно точной двадцатистрочной заметкой! Моя вина, только моя вина! И этого не было бы, этого не случилось бы, если бы я владел большой точностью.

— Большой точностью? — задумчиво повторил Наумов.

— Так называю это я… Мы говорим о нашей печати, как о самом остром оружии партии. Это оружие борьбы и творчества, созидания. Это оружие должно быть безошибочным всегда и во всем. А ошибки, промахи, просчеты все-таки есть. Откуда они? Я не охватил факт утверждения проекта Верхнебекильской плотины во всех его связях, оторвал его от жизни, от конкретной обстановки, не проследил направленности этого факта, я взял этот факт таким, каким увидел его. А что скрывалось за этим объективным фактом!.. Нет, я не назову себя журналистом до тех пор, пока не увижу, что я верен большой точности. Рассматривать каждый факт в его движении и развитии, видеть его в соотношении с окружающей жизнью, с прошлым и будущим нашей борьбы — только так, только так, и не иначе. Лишь при таком подходе к факту можно правильно оценить его, то есть дать именно то, что нужно для нашего дела. Безошибочное и единственно нужное, созидающее… И дать это единственно нужное вопреки всему, отметая личные симпатии, презирая свой страх перед возможными неприятностями. Да, вопреки всему! Каждое слово, напечатанное в газете, должно служить делу партии в полную силу, безошибочно… Таким и должно быть мое перо всегда и при всех обстоятельствах… И оно таким будет! Это мое слово, Борис Ефимович!

— Хорошо! — сказал Наумов. — Дать и сдержать его может лишь сильный, смелый, самоотверженный человек. Вы говорите о большой точности, необходимой каждому журналисту. Я предпочитаю другое определение: партийность. Партийность, то есть борьбу за максимальную полезность для дела партии каждого слова, написанного журналистом ли, писателем ли — безразлично. Так?

— Да!

— Но как много надо учиться, как много надо знать, как безотрывно надо слиться с обществом, для того чтобы сдержать слово, которое вы дали… — сказал Наумов, надев пенсне и внимательно глядя на Степана. — Вы дали большое слово, клятву. Хотите, Киреев, сделать меня доверенным вашей прекрасной клятвы?

— Нельзя желать лучшего!..

Наумов протянул ему руку:

— Но для этого мы должны работать вместе, в одной редакции. Как вы считаете? В моем родном городе на Урале газету уже три месяца подписывает замредактора, вернее — замредакторы, потому что меняются они часто. Товарищи пишут, что в городской организации меня ждут именно как редактора… Если вы не передумаете, я пришлю вам с Урала подъемные. Согласны?.. Дробышев, конечно, будет ворчать, но я достану для «Маяка» в Москве двух работников из числа желающих переменить климат. А вас я теперь не выпущу из рук. Там, на Урале, вы найдете много работы, там, надеюсь, вы вступите в партию…

В коридоре послышались шаги и голоса. Дробышев, Пальмин и Одуванчик пришли проводить редактора. Дробышев был озабочен, неразговорчив и смотрел на Наумова укоризненно: дело шло к тому, чтобы весь «Маяк» лег на его плечи. Пальмин суетился — позвонил на станцию и справился, своевременно ли отойдет поезд. Одуванчик грустил.

— Знаешь, Степа, я очень расстроен, — сказал Одуванчик, когда они вышли на балкон. — Все говорят, что ты бросишь «Маяк» и уедешь в неизвестном направлении. Это правда?.. Зачем?

— Но ведь ты понимаешь меня… В Черноморске все будет напоминать мне о том, что случилось. Мне тяжело в нашем доме, на улицах, в редакции. Трудно жить и работать среди печальных воспоминаний. Надо переменить обстановку, начать все сначала, все заново. Уеду далеко, на Урал… И это к лучшему, Коля. Хорошо бы уехать вдвоем, а?

— Это заманчиво… — пробормотал польщенный Одуванчик. — Только не выйдет, Степа… Мне нельзя, никак нельзя. Я помогаю семье, я необходим ей. Подрастают сестренки и братишка, надо сделать их хорошими людьми, а для этого нужно, чтобы они росли у меня на глазах… Не смейся. Я строгий и справедливый воспитатель, в вопросах воспитания я, как это ни странно, мудрый прозаик… А моя Люся? Для нее южное солнце и я неотделимы. Здесь мы встретимся и обоснуемся навсегда. Это решено… Но ты не забудешь меня, мы будем переписываться? Правда?

Друзья вернулись в комнату растроганные.

Наумов уже достал из шкафа бутылку муската, стаканы и тарелку с миндальным печеньем.

— Уезжаю сейчас я и, вероятно, не вернусь в «Маяк». Но попрощайтесь при мне и с Киреевым. Пожелайте ему большой работы в газете на Урале, выполнить план своей жизни, свой долг в журналистике. Ему придется нелегко. Он из тех, кто идет навстречу трудностям, а жизнь с каждым днем ставит перед журналистами все более трудные и высокие задачи… Разговоры о том, что в Советской стране журналистика — не профессия, так как у нас, видите ли, все должны быть журналистами, — это левацкие разговоры. Самое острое оружие партии должно быть в талантливых, умелых и честных руках. Журналистика — профессия, но каждая профессия при социализме будет искусством. Выпьем за журналистов, за работников прекрасного искусства поднимать партийным словом массы на борьбу за победу коммунизма! Прощайте, товарищи! До свидания, Киреев!

На улице прогудела машина, вызванная Наумовым, и пришло время обменяться последним рукопожатием.


предыдущая глава | Безымянная слава | cледующая глава