home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



VI

Был вечер летнего удушливого дня, предвещавшего грозу. Нечем было дышать, а воздух, насыщенный влагой, тянул к земле. Ни малейший ветерок не шелестел листьями вековых деревьев, росших на валах якушовицкого городища. Вокруг царило унылое безмолвие, еще более зловещее, что на валах толпами стоял народ и голова к голове наполнял внутренний двор усадьбы; стоял даже по сторонам дороги, которая вела от замка к маленькому деревянному костелу, построенному у его подножия. С незапамятных времен не было такого сборища на мирном городище Одолая. Большая часть собравшихся принадлежали к рыцарству, земским и ратным людям из племени ястшембцев и их родни. Ни тесная избица, ни службы, ни подворье не могли вместить всего народа. Они сидели и лежали на скамьях и на лугу, под самыми окопами, расположившись как кочевье. И ясно было, что съехались они не случайно, а по приглашению на какое-то торжество, собравшее их воедино: ибо каждый явился в самых нарядных доспехах, взял лучший меч и шлем, одним словом прифрантился, кто как мог. Расплодившееся племя держалось, большей частью, небольшими кучками вокруг отцов, дедов или старших братьев, точно четники со своими предводителями. Начиная от убеленных сединами старцев и кончая едва вышедшими из младенчества подростками, все явились на клич, созвавший их в Якушовицы. На лицах застыло степенное, торжественное, сосредоточенное выражение. Говорили тихо; никто не улыбался; не было движения и суеты.

Старшие теснее всего толпились около избицы. Окна в ней были раздвинуты, двери сняты с петель, а в зиявшее отверстие виднелся свет, и неслось медленное, унылое пение, прерываемое слезливыми стонами и выкриками.

Среди избицы, на высоком ложе, покрытом медвежьими шкурами, покоилось тело Одолая, облеченное, по завещанию, в ту самую серую сукману, в которой он ходил при жизни. В закостенелых пальцах был всунут крест; в головах стояло большое распятие, а два ксендза по сторонам пели погребальные псалмы. Поджидали гроб, внесенный на плечах четырьмя носильщиками. По тогдашнему обычаю, гроб был выдолблен из целого дубового ствола. Крышку несли отдельно.

На вид почти такой же старый и дряхлый, как тот, которого провожали в место вечного успокоения, стоял у двери сгорбленный и седовласый Мщуй Одолаев, старший внук от сына Мешка. Опираясь на костыль, уставясь лицом в землю, он был сам не свой… Вокруг него стояли младшие братья, племянники и родичи. Взоры всех обращались к старцу, горю которого сочувствовали все.

Яромир, второй из внуков, слегка положил Мщую руку на плечо и шепнул:

— Чего же так печалиться? Все там будем, всех нас ждет могила; а дед дожил до таких лет, до каких нам не дожить: пора ему было и на покой…

Мщуй долго молчал, тряся головой, а потом ответил замогильным голосом:

— Оплакиваю деда, — молвил, — но и свою судьбу. Легко ему лечь в гроб, когда оставил сынов, внуков и правнуков; есть кому передать отцовское наследие, имя и память о себе. Не так как я! Не так как я! Я бобыль, сам знаешь… Из многочисленной моей семьи не сталось никого! Стою один на краю могилы и некому закрыть мне очи… Эх! И сам-то я виной в своем сиротстве!

Мщуй немного помолчал, глядя через окно, как укладывали тело деда во гроб, на подстилку из хмеля и цветов. Потом опять заговорил вполголоса, не в силах сдержать докучливое горе:

— Было шестеро! И хотя бы один остался мне на старость лет, как посох для поддержки! Всех отдал королю, и вместе с ним все сгинули!

— Кто знает! — отозвался Яромир. — Правда, ничего о них не слышно; но, должно быть, живы и еще могут возвратиться.

— Как так? — перебил тревожно Мщуй. — Зачем? Ведь знаете, что они прокляты и изгнаны вместе с Болеславом. Старый Одолай отрекся от них и также проклял. Землю у них отобрали и отдали другим. Незачем им возвращаться, да и не к чему. Кто знает, живы ли!

Яромир не смел, а, может быть, и не умел утешить старика. Прислушивавшийся к их разговору Бронко [28]ясшембец, молвил тихо:

— Говорят, будто Владислав вызвал назад на родину сына Больки с матерью. Не потянутся ли и они за ними?

Мщуй недоверчиво покачал головой.

— А что же сталось с королем? — спросил он.

— Мало ль что болтают, — ответил Бронко, — иные говорят, будто пропал без вести. До правды не добраться. Другие, что сошел с ума, что убежал, что босиком отправился на богомолье в Рим, что где-то кается в монастыре…

Мщуй поднял голову.

— Он-то! — с горечью воскликнул старец. — Он, и каяться! Неистовствовать и сходить с ума, это его дело, но очиститься от крови?! Э, эй! Заматерелый он преступник!

На время разговоры прекратились. Ксендзы запели громче; пора было закрыть гроб крышкой… Сыновья, внуки и правнуки двинулись вперед, чтобы в последний раз проститься с Одолаем. Послышались горестные вздохи. Тыта, стоявшая у гроба на коленях, голосила.

Первым подошел к руке деда старший внук, Мщуй; стал на колени, целовал и плакал; за ним Яромир, Бронко и остальные. Не всех, однако, допускали до покойника, слишком велика была толпа; так что стоявшие поодаль совсем не могли добиться, и гроб, засыпанный цветами, стали заколачивать.

С великим трудом подняли его на плечи сыновья и внуки и протиснулись с ним через узкую дверь избицы. За гробом, с понуренною головой, тащился исхудалый Хыж. Его тщетно старались отогнать; он шел следом, ощетинившись и опустив хвост. В знак того, что Одолай в свое время доблестно порыцарствовал, за ним вели, накрытого попоной, старого коня, с привешенными у седла луком, стрелами и топором. Тыта шла во главе наемных плакальщиц; за ними два ксендза, а потом, в порядке старшинства, колена рода, отдельными семьями, каждая вокруг главы своего племени.

Шествие, выйдя из избицы, медленно развернулось во дворе и двинулось к воротам. Из оселков и деревень, стоявших на Одолаевой земле, собрались огромные толпы народа и, без шапок, молча, теснились вдоль дороги в церковь. А оттуда раздавался медлительный колокольный звон.

Дубовый гроб, покачиваясь над головами родственников, уже показался в воротах замка, у поворота на дорогу, когда из уст ближайших провожатых невольно вырвался сдавленный возглас изумления, настолько неожиданным явилось представшее глазам их зрелище: через дорогу, лицом к шествию, в доспехах и на конях, стояли шестеро одетых в черное всадников. Смиренно и покорно, поникнув головами, они как бы молили о пощаде и в то же время отдавали последний долг умершему.

Это были болеславцы, шесть сыновей Мщуя, с которыми он не надеялся больше свидеться. Те самые, которых прогнал когда-то старый Одолай, запретил даже явиться на свои похороны и отлучил от рода-племени. И вот эти отверженные болеславцы, вместе с королем подпавшие церковному проклятию, внезапно, как бы чудом, прибыли в Якушовицы в последний час, для отдачи долга телу прадеда.

Они не осмелились въехать в ограду замка, ни присоединиться к шествию; стали в стороне и ждали приговора из уст своих единокровных.

При виде их, лицо отца сначала побледнело, потом облилось румянцем; он хотел броситься к ним навстречу, еще раз чувствовать себя среди детей, но невозможно было отойти от гроба деда. Ноги старика дрожали, и все же надо было идти вперед.

Вокруг, сквозь пение и плач, громче и громче доносился рокот толпы и вселял в сердце Мщуя то отчаяние, то радость. Глас народа то громко возмущался наглостью болеславцев, осмелившихся показаться среди своего племени, то торжествовал и радовался их спасению и приезду. Многоплодная, расчленившаяся семья частью была за них, частью против них.

Почти все родоначальники колен немилосердно и строго осуждали болеславцев за ослушание отцовской и дедовской воли; молодежь жалела их и думала, что самопожертвование и верность клятве, данной королю, павшему под ударами судьбы, что страдания, перенесенные во имя долга, заслуживают уважения и сами по себе требуют помилования. Негодование и неприязнь явно превозмогли, однако, возгласы сочувствия. Никто не пригласил их спешиться и присоединиться к шествию; все притворялись, что не видят их и не желают иметь с ними дела. Шестеро болеславцев, как стояли верхами поодаль от дороги, так, обойденные, бесприветные, презренные, остались в стороне и одиноки.

Только тогда, когда прошла толпа родных, и потянулась челядь и холопы, они выехали на дорогу и в хвосте за всеми прошли, приблизились к костелу. Все сородичи вошли в ограду, окружавшую кладбище, они же остановились, верхами, у ворот.

Гроб внесли прежде всего в костел; там предстояло пропеть остальные псалмы и закончить обряд отпевания. А на кладбище, уже по христианскому обычаю, была вырыта могила, в которую должен быть опущен гроб. Болеславцы, как были верхами, так и не осмелились сойти и войти в костел. Долголетнее изгнание наложило тяжкую печать на их бледные и обветренные лица. Все чрезмерно постарели; каждый год мытарств на чужбине отозвался двумя-тремя новыми морщинами. Буривой наполовину поседел. Трудно было признать в них недавно еще удалых, веселых, бравых витязей, готовых и в огонь, и в воду. Среди чужих они давно откинули задор и привезли домой невзгодами измученное тело и нравственно истерзанную душу.

Так они стояли, не решаясь даже обменяться словом, погруженные в печаль, а у Андрыка струились слезы. Ропот негодования и злобы, бывший им приветом, глубоко обидел братьев, они надеялись найти в своей среде больше жалости и милосердия. Никто не протянул им руку, не сказал доброго слова; старшие проходили мимо с угрожающими взглядами, младшие смущенно опускали взоры!

Они не знали даже, что с ними будет дальше, и где преклонить голову после погребения.

В замке были приготовлены тем временем столы, и вся семья должна была принять участие в поминках. Пока на кладбище опускали гроб в могилу, на замковом дворе спешно сколачивали из досок столы на козлах, варили мясо, выкатывали бочки пива и меда. Нарезывались горы хлеба, жарились на вертелах целые бараны и козлы, хлопотливо суетилась челядь. Ни одни, даже самые бедные похороны, не обходились тогда без поминок, оставшихся в наследие от языческих времен. Поминальные пирушки длились иногда неделями. Не легко было накормить тысячеголовый род и племя, хотя требования были очень скромны: довольствовались хлебом, мясом, кашей, медом и пивом.

На гроб старого Одолая уже сыпался желтый песок, первую горсть которого бросил старший внук, а болеславцы все еще стояли молча, погруженные в печаль, не зная, что предпринять дальше.

Взгляд отца не объяснил им ничего, в нем им почудился скорее страх, чем радость; в нем было больше ужаса, нежели родительской любви. Они помнили отца, как строгого, безжалостного судью; ослушавшись его, они теперь не знали, что их ожидает.

Когда толпа отхлынула от кладбища и потянулась назад к замку, болеславцы, стоявшие у ворот, опять попятили коней на обочины дороги, а Буривой решился терпеливо выждать, не сжалятся ли над ними и не позовут ли на поминки. Так, стоя на отлете, они искали глазами отца. Наконец, показался Мщуй. Но, угнетенный скорбью и ослабленный давнишнею болезнью, он уже не шел, а два племянника, сыновья брата Яромира, вели его под руки. Голова его свесилась на грудь, а ноги бессознательно шагали. За ним, громко разговаривая, поспешали старейшины племени, а потом нестройная толпа родных и свойственников.

Глазами все смелей, чем раньше, искали болеславцев, но никто не подходил и не смел заговорить. Мщуй, глядя в землю, точно избегал вида сыновей, но вдруг остановился, беспокойно осмотрелся, вздрогнул, взглядом отыскал своих детей и явно колебался, пройти ли мимо или подозвать их…

Напиравшая на него толпа остановилась; произошло смятение и Мщуй, после мгновенного раздумья, стал пробираться к сыновьям. Люди расступились.

Грозно подошел отец к стоявшим; глаза его сверкали гневом, губы бормотали непонятные слова, он ничего не мог сказать, только тянулся к ним руками.

Все шестеро мгновенно соскочили с лошадей и бросились к ногам отца. Старец рыдал и плакал, дал им подойти, но не прикоснулся к ним и не сказал ни слова. Наконец, преодолев и боль, и негодование, воскликнул:

— На суд!

И, показав рукой на замок, повторил:

— На суд как преступившие закон!

А вслед за старцем старейшины также закричали:

— На суд!

Мщуй, боясь поддаться слабости, поспешил к замку. А болеславцы, передав коней холопам, как стояли кучкой, так кучкой и вошли в толпу, возвращавшуюся из костела. Кругом были родные и знакомые, но все их сторонились, как чумных: одни пятились, другие обгоняли, так что вскоре болеславцы остались в одиночестве, как среди чужих, отрезанные от своих пятном преступности.

Молча, окруженные враждебным рокотом толпы, шли они к замку, и путь казался им бесконечно длинным.

На ходу они могли заметить, что обещанный суд тут же собирался. Старшие подзывали друг друга, сговаривались, толпились вокруг Мщуя, а когда сыновья вошли в ворота, то увидели, что отец, вместе с дядями, идет в дедовскую избицу.

Медленно потянулись и они туда же. По пути им не раз встречались знакомые лица, и они пытались здороваться с родными, но те отворачивались. С минуту простояли болеславцы перед избицей, не зная, ждать или входить, когда Яромир поманил их в окно рукой, чтобы вошли.

В пустой избице, где посередине стояли еще неубранными остатки смертного одра, сидели на скамьях, по старшинству, все дядья, а во главе их Мщуй. Облокотившись на свой посох, он даже не поднял глаз, когда вошли сыновья и стали перед ним. Отец молчал, а первый заговорил Яромир:

— Как смели вы сюда явиться? — закричал он. — С тем и якшайтесь, ради кого ослушались отца и деда, с ним и погибайте! Что вам здесь делать? Вы для нас чужие!

Буривой выслушал грозный окрик дяди, поразмыслил и вынул из-за пазухи пергамент.

— Короля Болеслава нет в живых, — сказал он, — король умер на покаянии в монастыре. А церковное проклятие с нас сняли, когда мы, по приказанию князя Владислава Германа, привезли к нему вдову и Мешко, сына Болеславова. Изгнание наше, по благости нового государя, отменяется, нам возвращаются права, принадлежащие всем земским людям королевства. Неужели собственный наш род откажет нам в помиловании и отпущении грехов?

Мщуй, широко открыв глаза, посмотрел на сыновей; лицо его просветлело, но прочие молчали. Дядья, без сомнения, были неприятно изумлены и несклонны к снисхождению. Обширные земли и поместья, приходившиеся на долю Мщуя, перешли бы к остальным племянникам, если бы род отрекся от болеславцев. Потому родня не очень-то обрадовалась возвращению и помилованию изгнанников. Отец все еще не решался вставить слово, а Яромир продолжал:

— На то была воля нового властителя, — молвил он, — помиловать вас, либо нет. Но покойный дед, которого мы сегодня схоронили, не может из могилы отречься от того, что говорил. Мы же должны свято исполнить его волю. По его же слову, он знать вас не хотел, если не отстанете от короля: его слова для нас закон! Мы не можем и не хотим признавать вас родичами! А что изрек глава рода, того обязан род держаться, иначе не будет на земле ни лада, ни склада, ни повиновения, ни рода, ни дома, ни народа!

Яромир замолк. Остальные переглядывались. Мщуй, опустив голову, молчал.

— А таков ли приговор отца родного против сыновей? — спросил Буривой.

Мщуй не ответил, а кругом царило глубокое молчание. Тогда Яромир опять поспешил вмешаться.

— Помиловал вас государь… возвращаетесь прощенными и полноправными в родную землю… А нам до этого какое дело? Начните новый род… зовитесь болеславцами, но к нам не лезьте: мы не хотим вас знать.

Еще двое дядьев повторили вслед за Яромиром:

— Не хотим вас знать!

— То же ли скажет и родной отец? — спросил Буривой. Старик продолжал молчать, повесив голову.

— Мы привезли с собой королевскую грамоту, подтверждающую наше помилование, — прибавил Буривой, развернув пергамент.

Дядья издали посмотрели на пергамент, но никто из них не умел ни читать, ни писать, и начертанное в грамоте было для них тайной. Потому они только покачали головами.

— Какое дело князю до рода и семьи? — закричал сидевший в углу Мешко. — Одолаево слово нерушимо. Сам слышал, как он говорил, что если приедете на его похороны, то челядь палками прогонит вас от гроба! Челядь не отважилась, а мы, сыновья и внуки, должны исполнить волю почившего. Нет вам удела среди нас!

— Так ли молвит и отец родной? — в третий раз отозвался Буривой, глядя на Мщуя.

Отец продолжал сидеть, точно ничего не слыша, бесчувственный и одурелый. Он боролся сам с собой, дрожал, а слезы градом капали из глаз на землю. Все молчали в ожидании его ответа. Старик поднял голову, взглянул на Буривого и стоявших за ним младших братьев и промолвил взволнованным голосом:

— Отец последует за сыновьями. Если род отрекается от них за верность несчастному владыке, пусть отречется и от их отца…

И он протянул руку Буривому.

— Иди ко мне, дай руку и пойдем. Оставим род и братьев и станем во главе нового рода, раз здесь нас отсекли как сухо дерево…

Яромир и сидевшие при нем повскакали со скамей, и начался крик и шум, потому что Мщуй был теперь главою рода.

— Не может статься, чтобы ты оставил нас!! Нельзя тебе оставить род! Ты с нами! — кричали вперемежку.

— А я не могу отвергнуть, ради вас, детей, — ответил Мщуй, — простила церковь, помиловал их государь, а род неумолим?.. Над ними будет тяготеть языческая месть?.. Пойдемте прочь, пойдемте!

Буривой и остальные сыновья окружили старца и, не говоря ни слова, собирались увести его, когда в дверях раздался говор, и на пороге появился ксендз. Это был тот молодой ястшембец, которого посвятил в ксендзы вроцлавский епископ. Теперь он был настоятелем в Якушовицах. Он напутствовал перед смертью Одолая и приготовил его к христианской кончине живота. Молодой ксендз возвращался из костела, когда в избице заседал суд над болеслав-цами. Он немалое время простоял у порога за спинами прочих; когда же заслышал последние слова, вышел на середину комнаты, растолкав толпу.

— Говорите о последней воле покойного Одолая? — спросил он тихим голосом.

Яромир вмешался.

— Да, о его последней воле, ясно выраженной и всем нам по сто раз внушенной: что не хочет знать тех, которые тянули руку отлученного от церкви короля, и извергает их из рода.

— Так оно и было, — мягко возразил священник, — но клянусь священническим словом, что на смертном одре он простил всех, обидевших его. Я исповедовал покойника и иначе не разрешил бы от грехов. Уже коснеющими устами он сказал: "Был бы жив, не простил бы ослушания, а то, по вашему велению, прощаю…"

Все замолкли.

Яромир недовольно крякнул. Мщуй остановился. Дядья заколебались и стали перешептываться. Возник, по-видимому, спор, разрешившийся, однако, по слову священнослужителя.

— Ну, если старик простил, — с неудовольствием согласился Яромир, — то Бог с вами! На одном только настаиваю: не зовитесь ястшембцами, а болеславцами, так как Болеслава вы поставили превыше рода! Не отрекаемся от вас, но в память того что было, сохраните навеки свою кличку…

Никто не возражал; даже сам Мщуй. Окруженный сыновьями, осчастливленный, шел он среди семьи к столам, на поминанье. А когда судьи и преступники вышли из избицы, их обступили и стали приветствовать как братьев и звали болеславцами. День похорон стал днем радости и примиренья.

Поминки продолжались целые семь дней, и на них все время вспоминали короля, его судьбу и мытарства; говорили о молодом Мешко, пользовавшемся большой любовью болеславцев, возлагавших на него великие надежды.

Мщуй не пожелал осесть в Якушовицах. Он уступил их младшему из своих братьев, а сам, с сыновьями, возвратился в Плоцкую землю, в Мазурский край.


V ЭПИЛОГ | Болеславцы | Примечания