home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Возвращение

Однообразно и печально

Шли годы детства моего…

Иван Никитин

Летним солнечным днем 1946 года мы вернулись в Ленинград. Едва зайдя в комнату, я нырнул под стол и принялся шарить по полочкам в надежде отыскать спрятанные до войны плитки шоколада. Увы, там было пусто. Ну, как же так, ведь комната была «забронирована» перед отъездом в эвакуацию, в нее никто не мог проникнуть. Значит, догадался я, шоколад сожрали крысы. А я-то целых пять лет мечтал о своем кладе…

Тетя Паня с дядей Лешей и Эдиком поселились в своей 113 комнате, а мы с братом и Мумриным обосновались в нашей, сотой. Дядя Леша работал на заводе подъемно-траспортного оборудования им. Кирова в отделе технического контроля. Располагался завод невдалеке от дома – между Варшавским и Балтийским вокзалами. По утрам его низкий густой гудок звал окрестный люд на работу. К нему присоединялись гудки других заводов за Обводным каналом. Каждый гудок имел свой, «фамильный», голос.

Брат поступил учиться на электромонтера в ремесленное училище на 7-й Красноармейской улице, где он проводил почти все свое время. Ремесленникам полагалась форменная одежда, их хорошо кормили. Я сам убедился в этом. Однажды Ленька приболел, и тетя Паня послала меня обедать в ремеслуху вместо него. Помнится, я даже расстроился, что брательник быстро оклемался. Жил я с постоянным ощущением голода, был маленьким заморышем. Тетя Паня презрительно называла меня водяной крысой, ведь я без труда пролезал сквозь металлические прутья спинки кровати.

Всем в то время жилось туго, но даже тогда было много не очерствевших сердцем людей. Напротив нас в маленькой комнате жила добрая женщина с двумя детьми. Фамилия ее была Мухина. Перебиваясь, как тогда говорили, «с воды на квас», она иногда залучала меня к себе и угощала квашеной капустой с клюквой. Да и все в нашем длинном коридоре помнили моих родителей, понимали, как несладко мне приходится, и были внимательны ко мне. Тетку мою они не жаловали, называли барыней: она была единственной, кто мог нанять вместо себя делать в ее очередь уборку коридора, кухни и двух уборных. А постоянно убирала за нее сильная, хозяйственная женщина тетя Шура Лебедева, работавшая всю свою жизнь дворником у Балтийского вокзала. К тому же тетя Паня всех настойчиво просила называть ее не Прасковьей Александровной, а «на городской манер» – Полиной Александровной.

Целыми днями я пропадал на улице, там было так интересно! Вместе с новыми приятелями носились среди бесчисленных дровяных сараев, дрались с мальчишками из соседних дворов, рассказывали друг другу страшные были-небылицы, катались на подножках и колбасе пассажирских и грузовых трамваев, умудрялись без билетов прошмыгнуть в кинотеатр имени Карла Маркса – «Карлушу». Здесь я впервые увидел фильм «В шесть часов вечера после войны». С большим азартом мы играли на мелочь в орлянку, в пристенок. Но чаще – в битку. Посередине нацарапанной на земле черты столбиком ставились монеты. С определенного расстояния по очереди пытались попасть увесистым кругляшом-битком по кучке монет, а затем переворачивали ловким ударом «с оттягом» монеты с орла на решку или наоборот – до первой неудачи, уступая место другому игроку. У меня был хороший глазомер, я частенько выигрывал. Бывало и так, что обыгранные старшие по возрасту пацаны отнимали у меня деньги, а если я осмеливался артачиться, давали еще чувствительного «леща». Лучше всех играл Женька Моряков из соседнего двухэтажного флигеля. Много лет спустя знатный токарь, Герой Социалистического труда, скромнейший человек любил в тесной компании вспоминать о своих детских успехах и просил меня подтвердить, что все так и было.

Иногда в нашей ватаге возникали легкие конфликты, которые разрешались очень просто: два соперника становились друг против друга в плотном кольце приятелей и по команде начинали драться кулаками. Ноги пускать в ход строжайше запрещалось, как и бить лежачего. Нарушитель строгого кодекса чести жестоко наказывался. Дрались «до первой кровянки» из расквашенного носа или губы. Обиды жили недолго, стычки очень быстро забывались. Вчерашние «дуэлянты» с увлечением гоняли в одной команде в футбол. Вместо мяча годилось его подобие – набитая тряпьем старая шапка, а то и консервная банка. Владелец настоящего мяча из кожимита был для нас человеком особым, значительным. Он появлялся с мячом под мышкой, и мы восторженно глядели на него в предвкушении настоящей игры. Как ни остерегались, но наши состязания частенько заканчивались разбитым окном, мы летели врассыпную, затем собирались в дальнем краю сараев, опасаясь праведного гнева взрослых. Особенно боялись управдома, приземистого лысого человека. Он знал всех нас поименно, знал, кто где и с кем живет. Мы уже смирились с тем, что от него никуда не скроешься, как ни старайся.

Рядом с нашим подъездом стоял большущий деревянный ящик. В него из зеркальной мастерской рабочие вытряхивали бракованные маленькие кругленькие зеркальца. Мы набивали ими карманы и шли по Измайловскому проспекту в сторону Исаакиевского собора, предлагая встречным женщинам купить за бесценок наш товар. Как правило, всё бывало распродано еще не доходя до Исаакия. На вырученные деньги покупали мороженое на палочке: молочное – по 9 копеек, сливочное – по 12 копеек.

Первый дом по нашему адресу, выходящий на Измайловский проспект, был разрушен немецкой авиабомбой. Над руинами на уровне четвертого этажа на стене косо висела искореженная железная кровать. Пройдут годы, и я прочитаю стихотворение Вадима Шефнера «Зеркало». В блокадном городе на углу Моховой и улицы Пестеля поэт увидел висящее «над пропастью печали и войны» зеркало и написал одно из лучших стихотворений о блокаде Ленинграда. Война оставила в городе несчетное количество варварски уничтоженных домов. Многие из них восстанавливали пленные немцы. Вот и дом № 18 по Измайловскому проспекту заново начали строить немцы. Были они грязные, изможденные, жалкие. Мы, полуголодные ленинградские мальчишки, в большинстве сироты по милости вот этих, еще вчера ненавистных фрицев, совали им в руки корки хлеба, папиросные охнарики, вполне годные для нескольких затяжек, но так, чтобы не видел конвоир. А конвоир, конечно, всё видел, но виду не подавал.

Домой возвращался вечером, где меня ждала привычная трепка за обрызганную кровью в мальчишеской стычке рубаху, за грязные сандалии, прохудившиеся на коленках штаны, за то, что вернулся не вовремя, да и просто попался под горячую руку. Я действительно привык к тычкам и затрещинам тетки и Мумрина. Дядя Леша был нейтрален и постоянно мрачен, делал вид, что ничего вокруг не замечает. Я дал себе зарок: терпеть, ни в коем случае не рассопливливаться, не пускаться в рёв, как бы ни было больно, когда бьют, ведь я уже не маленький. И терпел изо всех сил, молчал, крепко-крепко сжимал зубы и глядел в пол. «Чего морду воротишь, гаденыш! А ну гляди в глаза!» – выворачивая мне руку, шипела тетя Паня. А Мумрин каждый раз удивлялся: «Ну и карахтер у паршивца … в стос!» И с еще большим усердием принимался хлестать меня ремнем.

Однажды я здорово провинился. Тетя Паня забыла от меня спрятать в буфет под ключ открытую банку сгущенного молока. Никогда раньше я не пробовал этого продукта. Долго, словно кот, ходил около банки, а потом не выдержал, сунул в вязкую, кремовую массу указательный палец, облизал его и ошалел от наслаждения. Пришел в себя, когда молока в банке осталось меньше половины. Вечером тетка капитально приложилась к моему тощему заду и спине пряжкой ремня, присовокупляя для убедительности матерные мумринские выражения. Но я и тут стерпел, не заплакал, несмотря на сильную боль. С тех пор тетя Паня нередко кричала, что я сгнию в тюрьме и, как всегда, ставила в пример Эдика, называя его яхонтом драгоценным. Прошло лет десять, и Эдик попал в казенный дом за коллективную кражу. Вместе с теткой я однажды ходил с передачей ему в следственный изолятор на улице Лебедева, недалеко от Финляндского вокзала.


На следующий день после трепки за сгущенку к нам впервые пришли брат дяди Леши и его жена тетя Аня. Чинно сидели за столом, пили чай, гости рассказывали о своей умнющей охотничьей собаке по кличке Троль. И тут на мою беду тетя Аня подозвала меня, усадила к себе на коленки и просто спросила: «Ну, как, детка, живешь?» Все уставились на нас. Я молчал. Неожиданно тетя Аня заглянула мне в глаза и обеими руками крепко прижала к груди. Так обнимала меня только мама когда-то в раннем детстве. Я вывернулся из объятий и выскочил за дверь. А вслед неслось тётипанино: «Ишь, гаденыш! И не смей возвращаться, сволочь!»

На улице было уже сумрачно и прохладно. А на мне лишь легкая рубашка. Долго сидел в дальнем углу двора на кирпичах. Здесь меня и нашла тетя Аня. Она говорила, что надо смириться, слушаться старших, ведь все взрослые желают мне только хорошего. А вот без спросу сгущенку трогать все-таки не надо было. «Сильно ругалась тетя Паня?» – спросила она. Я молча поднял рубашку и повернулся к ней спиной. Тетя Аня заплакала. Мы ходили по двору, она обещала поговорить с мужем, и они постараются взять меня к себе, хотя сами живут в коммуналке. Но я не поверил в это, ведь даже моя родная тетя Лиза Шувалова не может взять меня из-за перенаселенности в ее крохотной квартирке.

Домой мы с тетей Аней вернулись вместе. Вскоре гости ушли. А меня почему-то в этот вечер оставили в покое…

Иногда я прибегал к тете Лизе. Жила она на проспекте Огородникова в доме № 48 на первом этаже, рядышком с кинотеатром «Москва». Две ее уже взрослые дочери Люба и Валя работали кассиршами на Балтийском вокзале. Сын Саша воевал, попал в плен к немцам, мыкался по фашистским концлагерям, и вот только что вернулся домой. Был он высок, сухощав, постоянно сутулился, старался быть незаметным, без особой надобности голоса не подавал. Оживлялся мой двоюродный брат лишь тогда, когда «принимал на грудь». Выпить же он очень любил, а выпив, начинал петь жалостливые песни. Особенно выразительно пел «Не для меня придет весна… И дева с черными бровями, она растет не для меня…». Пел и плакал задыхаясь. В его репертуаре были еще две любимые песни: «А молодого коногона несут с разбитой головой…» и «Там, в саду при долине, Громко пел соловей, А я, мальчик, на чужбине Позабыт от людей…». Про лагеря Саша рассказывать не любил даже в хмельном состоянии. Он был весь исколот мастерски выполненными татуировками. На его груди был изображен хищный орел с размахом крыльев от плеча до плеча, а между крыльев – солнечный полукруг с лучами. На спине размещалась картина из морской жизни: корабль у причала и матрос с девушкой. На руках и предплечьях жили устрашающие змеи, кинжалы, женские головки. Однажды он взял меня с собой в баню. Живые картины вызвали всеобщий интерес, люди, оставив шайки, беззастенчиво разглядывали Сашу, улыбались, делились впечатлениями. А мне было приятно и радостно: во какой у меня брательник!

Работал Саша электриком на судостроительном заводе у Калинкина моста. Бывало, я подкарауливал его у проходной после дневной смены, мы заглядывали в пивнушку, он опрокидывал стопку водки «с прицепом», то есть с кружкой «Жигулевского» пива, заедал бутербродом с килечкой и половинкой яичка, а я с удовольствием съедал такой же бутерброд.

В квартирку Шуваловых я прибегал при каждом удобном случае. Вот здесь я чувствовал себя хорошо, спокойно. Тетя Лиза непременно кормила меня. Особенно мне нравился приготовленный ею мясной суп с вермишелью. Каждый раз она тяжело вздыхала, когда я уходил домой, перекрестив, шепотом просила терпеть, потому как такая уж жизнь, выхода-то покамест нет, велела чаще заходить к ней. Изредка я все же оставался на ночь. Стелили мне на широченном подоконнике, и я запросто там помещался.


Первого сентября я стал учеником третьего класса 285-ой мужской школы. В те годы ребята и девчонки учились раздельно. Школа находилась очень близко от дома, надо было лишь одолеть узкий проход дворами до улицы Егорова. Школа мне сразу не понравилась. Большое из красного кирпича неуютное здание. То ли дело школа в Федоровском: небольшой бревенчатый дом, два маленьких класса, в каждом – несколько мальчишек и девчонок, учителя успевают заниматься со всеми вместе и с каждым в отдельности. А тут – классы просторные, в них больше тридцати ребят. Конечно, со временем привык я и к этой школе. Привык, но так и не полюбил ее, как любил в недавнем прошлом свою первую, деревенскую. Учился без особой охоты, прогуливал уроки, школьных друзей не завел. Приятельские отношения сложились лишь с соседом по парте по фамилии Голиков. Он здорово рисовал, мгновенно мог перерисовать картинку из учебника – ветку смородины или лежащего львенка. Честно говоря, я завидовал ему, потому как не замечал за собою решительно никаких способностей.


Между тем случилось серьезное событие: был куплен дом с участком земли в поселке Тайцы по дороге на Гатчину. Туда сразу же переехали тетя Паня, Мумрин и Эдик.

Дядя Леша по-прежнему работал на заводе, по-прежнему был замкнут и мрачен. Разве что стал заметно раздражителен, но меня не бил, а только иногда покрикивал. Уходя на работу, оставлял мне миску винегрета с чрезмерно крупно нарезанной свеклой и кусок хлеба. На всю жизнь возненавидел я свеклу, не ел ее ни в винегрете, ни в борще. Через много лет жене стоило большого труда снова приучить меня к этому полезному овощу. А тогда я ел приготовленный дядей винегрет, преодолевая отвращение: всегдашнее ощущение голода не позволяло оставлять пустой алюминиевую миску. Как правило, свою дневную порцию съедал сразу, в один присест.

Однажды дядя Леша забыл дома пропуск на завод, вернулся с полдороги и увидел уже вымытую миску. Он ничего не сказал, но потом стал больше оставлять мне винегрета и, уходя, говорил: «Жри, паразит, понимаешь ли!» На него я никогда не обижался, чувствовал, что человек он все же хороший, но несчастный. Соседки судачили, что он очень уж слабохарактерный, на его месте любой мужик давно бы бросил Паню, к тому же и Эдик-то нисколько на него, светлоголового, не похож, а похож на какого-то чернявого Минкина…


Был зимний пасмурный день. Я пришел из школы и только разделся, как дверь распахнулась, и вошел Саша Соловьев в шикарном пальто, длинном вязаном шарфе, лихо сдвинутой на затылок меховой шапке и белых бурках на ногах. Вслед за ним вплыла необыкновенной красоты девушка в шубке. В руках у нее была муфта и большая сумка.

«Борька, братик, здравствуй, малыш! Ты меня не позабыл? – подхватил он меня на руки. – Вот познакомься, смотри, какая у меня краля, она дочка генерала, нисколько не вру, понял?»

Саша был оживлен и заметно под градусом. Девушка, смеясь, чмокнула меня в щеку. От нее приятно пахнуло духами. Саша стал вываливать на стол из карманов кульки с конфетами, пачки печенья, потом взял из рук спутницы сумку и извлек из нее связку баранок, палку твердой колбасы, две банки шпрот и бутылку «Московской». Все это время он не переставал требовать, чтобы я ел, не стесняясь. Саша расспрашивал о нашей теперешней жизни, ведь мы не виделись с тех дней, когда он в танкистской форме приезжал в Федоровское на побывку после ранения. Я жадно грыз баранки, а про жизнь говорил неохотно, стеснялся черноглазой красавицы. Узнав, что с тетей Паней живет Мумрин, а мы с дядей Лешей обитаем здесь, Саша помрачнел, наверняка, он все хорошо понял. А я постарался перевести разговор, рассказал, как во время войны за ним бегали деревенские девчонки, и я сам видел, как он целовался за сараем с одной из них. Саша расхохотался и, обращаясь к девушке, сказал: «Видишь, как меня братик выставил перед тобой? Заложил с потрохами!»

Ждать возвращения с работы дяди Леши они не стали. Расцеловав меня, уже открыли дверь, но тут Саша повернулся, взял со стола бутылку водки, сунул в карман, еще раз приобнял меня за плечи, как когда-то в деревне, и быстро вышел.

Больше никогда я его не видел. Потом узнал, что был он лихим человеком, а проще говоря, – налетчиком. В результате долго парился на нарах, надрывался на лесоповале, жил на поселении где-то в Вологодской области. Я давно был на флоте, когда он неожиданно приехал к уже женатому брату Лёне с большими деньгами и жил в нашей комнате, ни на день «не просыхая», пока не пропил все. Это был его последний визит в Ленинград. Вспоминаю Сашу с теплотой и грустью. Как-то им распорядилась судьбина?..


Весело кипела людскими толпами, гремела из репродукторов маршами, песнями Леонида Утесова ярмарка сразу на двух улицах – Первой Красноармейской и Москвиной. Руководство города решило порадовать ленинградцев, оголодавших за время блокады. Клоуны на ходулях зазывали в ярко раскрашенные балаганы. Кричащие вывески заманивали в павильоны «Пельмени», «Пиво-воды», в тир. Рядом с Измайловским Троицким собором внутри замкнутого круга по стене с ужасным ревом летал мотоциклист. Невдалеке молодые парни в очередь неудачно пытались залезть на гладкий столб, на верхушке которого красовался приз – новенькие сапоги. А там столпились вокруг «силомера» здоровенные мужики, так же в очередь, терпеливо ожидая вожделенную кувалду. Пожилой художник за деньги ножничками быстро вырезал из черной бумаги силуэты всех желающих. Безногие инвалиды, пристегнутые к доске на колесиках-шарикоподшипниках, просили милостыню, хрипло пели: «Где ж ты, мой сад, вешняя заря, где же ты, подружка, яблонька моя?..». И всюду шныряли мальчишки в надежде чем-нибудь поживиться.

Я облюбовал тетку в синем халате и фуражке с надписью «Гастроном». Перекинутый через шею широкий ремень надежно держал на ее животе лоток с изюмом. Во мне боролись два чувства: чувство голода и чувство стыда и страха. Еще никогда мне не приходилось воровать. Правда, недавно мои приятели-огольцы показывали, как надо в магазине ловко залезать двумя пальцами в карман зазевавшегося покупателя. Но до практики у меня дело не дошло.

Нарочито медленно, как ни в чем не бывало, я подошел к продавщице, схватил горсть изюма и отскочил в сторону. Все бы хорошо, но тетка, видимо, заранее разгадала мои намерения и каким-то чудом успела сорвать с моей головы пилотку. Пилотка была старая, засаленная, доброго слова не стоила, но я заканючил: «Те-етенька, отдай пило-отку!» Тетка расплылась в улыбке: «Не бойся, мальчик, бери свою пилотку». И протянула ее мне.

Я осторожно подошел и только взялся за край пилотки, как она ловко схватила меня за запястье, а потом за ухо и пронзительно засвистела в свисток, привязанный к петле халата.

На свист появился милиционер. Тогда они не патрулировали на машинах, а несли службу среди людей, готовые сразу придти на помощь обиженным. Обиженной была продавщица изюма. Нарушителем, преступником – я. Все было предельно ясно. Милиционер взял меня за руку и повел по Измайловскому в сторону Варшавского вокзала. Буднично и доброжелательно спросил, где я живу, кто мои родители. Я односложно отвечал, что живу здесь, недалеко, неопределенно махнув рукой в сторону, а родителей нет. Помолчав, он сказал, что я украл у женщины, у которой, может, в семье не один такой же, как я, пацаненок, хорошо, если муж с войны живой пришел, вот она целый день и таскает лоток, чтобы заработать на хлеб, и вообще, самое пакостное в жизни – воровство.

Милиционер отпустил мою руку. Мы шли рядом, словно два знакомых человека. На его гимнастерке я заметил нашивку, свидетельствующую о ранении. Значит, был он фронтовиком. Дошли до угла Измайловского и Одиннадцатой Красноармейской. Здесь он остановился, велел подождать, а сам зашел в «Булочную». Удивительно, но она и сейчас, в начале двадцать первого века, располагается там же. Запросто я мог тогда удрать, но какое-то неведомое чувство заставило покорно стоять. Милиционер вышел и протянул мне сайку. Я ее мгновенно проглотил. Перед тем, как отпустить меня, он вложил мне в руку несколько монет на мороженое и взял с меня слово, что я никогда в жизни не буду воровать.

Целая жизнь позади, но до сих пор благодарно помню этого доброго человека, фронтовика, постового милиционера.


Дядя Леша решил отвезти меня в Тайцы. Воскресным утром вагон был переполнен. Но мы успели заранее сесть у окна, рядышком с дверью. В проходе один за другим появлялись продавцы мороженого, просто нищие и нищие, играющие на гармошках и поющие.

Медленно вошел высокий человек в гимнастерке с тонкой палкой в руке. Лицо его было обезображено рубцами и страшными следами от ожогов. Был он слепой. На груди сияла Золотая звезда Героя Советского Союза. Дядя Леша быстро встал, усадил его на свое место, сам сел напротив, а меня подсадил на узкую полку для вещей над окном, где я вполне удобно устроился. Честное слово, мне было приятно, что мой дядя самый первый из всех пассажиров пришел на помощь не просто инвалиду, а настоящему Герою. Они о чем-то разговаривали, жаль, из-за перестука колес я наверху ничего не мог расслышать…

Солидный бревенчатый дом на улице Калинина был в пятнадцати минутах ходьбы от станции. За домом – тоже из бревен большой сарай, а в нем корова, поросенок и сено до крыши. Позади сарая – картофельные грядки, яблони и кусты смородины и крыжовника. У входа в сарай расположилась приземистая собачья будка. В ней жил Арбо – свирепая немецкая овчарка. Этот цепной пес вскоре стал моим верным другом.

Вечером дядя Леша уехал в Ленинград, а мне здесь предстояло обитать до конца школьных каникул. Ежедневно занимался по хозяйству: окучивал картошку, забирался на яблони и аккуратно собирал скороспелые яблоки, пилил с Мумриным впрок двуручной пилой дрова, давал корове сено. С большим удовольствием выносил из дома большую алюминиевую плошку с едой для Арбо, а затем поил его водой. Мы любили наперегонки бегать с ним по двору, насколько позволяла прикрепленная кольцом за проволоку цепь. Потом я кидал палку, а он, громко и весело лая, стремглав бежал за ней и приносил мне. Выходил из дома Мумрин, прикрикивал на нас, и игра прекращалась. Арбо, печально звеня цепью, залезал в будку, а я выскакивал за калитку.

Местные таицкие ребята приняли меня в свою компанию. Нас объединяли обычные мальчишеские игры, иногда мы просто так сидели на высоком откосе в конце улицы и смотрели, как внизу, мимо нас, мощные паровозы тащат пассажирские и товарные составы. А через дом от нашего, под уклоном, в зарослях густой травы смирно покоился пруд. Мы плескались в теплой густой воде, переплывали на другой берег. А там, рядом с шоссе на Гатчину, лежала очень большая неразорвавшаяся немецкая бомба. Понятное дело, ее давно обезвредили, но мы все же с опаской ползали по ее гладким бокам.

Вот что я не любил, так это продавать поштучно на станции яблоки. Не знаю почему, но мне было стыдно заниматься этим делом. Тетя Паня наполняла яблоками корзину, устанавливала цену, а я, бывало, до самого вечера не мог реализовать товар. Однако вскоре мы с пацанами очень просто вышли из положения: каждый из них приносил мне из собственного сада десяток отборных яблок, все яблоки мы вместе быстро продавали за полцены. Бабки-конкурентки дружно поносили нас, но мы не обращали на них никакого внимания и с легкостью «уносили ноги». Время в играх пролетало быстро, в сумерках я возвращался домой и вручал тетке требуемую сумму, и она меня даже хвалила.

Довольно часто меня посылали в Ленинград за комбикормом или жмыхом для животных. Вот это было по мне. Особенно любил ездить за вкусным жмыхом. Рядом с Балтийским вокзалом, на улице Шкапина, был магазин, где продавался этот корм. Здесь я набивал под завязку «сидор» – вещевой мешок и, сгибаясь под тяжестью ноши, отправлялся обратно к вокзалу. В билетные кассы к сестрам Любе и Вале старался заглядывать не каждый раз, стеснялся: из своей маленькой зарплаты они всегда давали мне деньги на мороженое, угощали принесенным из дома бутербродом.

Как-то напротив меня у окна вагона оказалась молодая девушка в широкополой соломенной шляпе. Все лицо ее было в веснушках-конопушках. Она увлеченно читала какую-то толстую книгу. Я привычно развязал тесемки мешка, вытащил аппетитно пахнущую подсолнечными семечками маленькую плитку жмыха и принялся с удовольствием отгрызать от нее кусочки. Девушка, видимо, почуяв вкусный запах, несколько раз поднимала от книжки голову, наконец улыбнулась и поинтересовалась, что это такое я грызу. Смущаясь, я вытащил из мешка кусок жмыха и протянул ей. Она понюхала, лизнула и с улыбкой предложила: «Давай меняться?». И вытащила из сумки конфету «Мишка на севере». Я сказал, что даю ей просто так, без обмена, ведь то – жмых, а то – конфета. Девушка засмеялась и все же вручила мне редкое лакомство. Жмых положила в сумку, сказала, что угостит всех дома. Вышла она в Лигово, увидела меня в окне и заулыбалась. Я весело помахал ей рукой. Паровоз загудел, поезд тронулся, оставив позади конопатую попутчицу…


Ранним сентябрьским утром 1947 года дядя Леша привел меня через проходную на территорию своего завода. Там стояло несколько крытых брезентом грузовиков. Около них толпились празднично одетые взрослые с детьми. Дядя Леша подсадил меня в один из грузовиков и залез сам. Здесь уже были люди, мы нашли местечко на одной из деревянных скамеек. Вскоре машины выехали из ворот завода. Направлялись мы в Петродворец на открытие восстановленного фонтана «Самсон, раздирающий пасть льву». Конечно же, я не имел ни малейшего представления об этом фонтане. Но оживление, волнение взрослых передалось и мне. Из-за впереди сидящих не было видно, где мы едем. Я прислушивался к разговорам взрослых. А говорили они в основном о работе, о заводе, о своих цехах, делились безобидными анекдотами, ведь вместе с ними болтались на ухабах в кузове мы, пацаны. Кто-то рассказывал о кровавых боях в Петродворце, о нашем морском десанте, высадившемся на берегу и почти полностью погибшем.

В нижнем парке уже было не протолкаться. Ребятня быстро потеряла своих родителей и умудрилась просочиться в первые ряды людей, терпеливо ждущих начала торжества. Внушительная скульптура Самсона и побежденного льва поражала ярко сияющим золотом. Духовой оркестр играл без перерыва. Долго стоять на месте мне надоело, я вытолкался из людской массы, пошел вдоль канала и вдруг впереди увидел сизую гладь залива. Вприпрыжку доскакал до берега. Вдали, чуть левее, был явственно виден Кронштадт, а над ним – купол собора. Справа в дымке угадывался силуэт Ленинграда. Солнце слепило глаза, ленивый влажный ветерок ласкал лицо. Тишь и покой нарушали лишь крики чаек.

Внезапно сзади раздался многоголосый рев. Я понял, что прозевал самое главное, со всех ног бросился обратно и увидел потрясающую картину: могучий Самсон все так же разрывал пасть свирепого льва, а из львиной пасти взлетала на громадную высоту мощная водяная струя и с шипением падала вниз. Люди кричали «Ура!», хлопали в ладоши, смеялись. Еще бы, это было счастьем – увидеть праздничный островок довоенного Ленинграда, измученного, изуродованного войной, блокадой.

Побродив в толпе и не представляя, сколько сейчас времени, я отправился к месту, где нас высадили грузовики. Там уже стояли, прохаживались, сидели на обочине взрослые в ожидании своих отпрысков. А они явно не торопились возвращаться. Одним из самых первых явился я, и дядя Леша одобрительно похлопал меня по плечу и купил в награду эскимо на палочке.

Тем же порядком возвратились в город. Изо всей поездки мне хорошо запомнились лишь неимоверной красоты фонтан «Самсон, раздирающий пасть льву», ласковый ветерок штилевого залива и громкие крики чаек…


В школе я по-прежнему был унылым середнячком, все мне казалось скучным, вполуха слушал объяснения учительницы и нетерпеливо ждал конца уроков. Спасало то, что я все схватывал, что называется, на лету, а вот выполнять домашние задания, закрепляя то, что проходили на уроках, было не по мне. Но однажды надо было выучить наизусть басню Крылова «Кот и повар». Дома я ее прочитал и мгновенно запомнил, очень уж живо представил и толстого моралиста повара, и кота Ваську, обжору и плута.

Наутро я был вызван к доске. Шел по проходу между парт, и снова перед глазами, как живые, стояли герои басни. С выражением, зачем-то размахивая руками, продекламировал басню. Класс зашумел, засмеялся. Заулыбалась и строгая учительница: «Молодец, пятерка с плюсом, садись на место».

Через несколько дней без чьей-либо подсказки я пришел в детскую библиотеку, которая располагалась в солидном сером здании недалеко от школы. Заполнив мою карточку, пожилая библиотекарша предложила для начала прочитать книгу «Борьба за огонь», на обложке которой художник изобразил устрашающего вида мамонта и маленьких людей. Мне это показалось неинтересным, и я поспешил сказать, что книжку эту уже читал. «А про что эта книга?» – спросила библиотекарша. Не ожидал я такого вопроса, совсем смешался и пробормотал: «Про то, как слон по земле ходил». «Почти угадал, – улыбнулась библиотекарша. – Но никогда больше не ври. А не хочешь эту, я тебе дам другую книжку». Повесть «Полесские робинзоны» мне понравилась. Понравилась настолько, что я сразу же ее перечитал. Нет, я не сделался тогда книгочеем, это произошло лишь через год, когда учился в пятом классе.


В середине декабря 1947 года наконец-то отменили карточки на продовольственные и промышленные товары. Это вызвало всеобщее ликование, ведь со времени окончания войны прошло всего два с половиной года. Одновременно была проведена денежная реформа. Десять старых рублей обменивались на один новый рубль. Было здесь одно существенное обстоятельство, которое меня привело в восторг: мелочь обмену не подлежала, а в моем кармане после очень удачной игры в пристенок звенела увесистая горсть монет.

На следующий день вместе с приятелями мы прискакали на угол Седьмой Красноармейской и улицы Егорова. Здесь была «Булочная». Поднялись по нескольким ступенькам и вошли внутрь магазина. Полки были заполнены буханками черного и белого хлеба, батонами и сайками. Как богатый купчик, я важно вытащил из кармана свой капитал, пересчитал. Ребята тоже извлекли из карманов мелочишку и передали мне. Купили каждому по две сайки и бублику с маком. Все деньги не истратили, оставили «на потом». Набивая рты вкусной мякотью, неторопливо дошли до садика на Измайловском проспекте. Здесь на скамейке, несмотря на морозец, и завершили трапезу сливочным эскимо на палочке.


В конце лета сорок восьмого года дядя Леша решил избавиться от меня, и я переехал в Тайцы. Здесь пошел в пятый класс. По утрам провожал, а потом радостным лаем встречал меня из школы верный Арбо. Двухэтажная деревянная школа находилась рядом с вокзалом. Она сразу же пришлась мне по душе. Понравились соученики, понравились учителя. И особенно – учительница русского языка и литературы Мария Сергеевна Максимова. Небольшого роста, одетая в строгий темный костюм и белую блузку, она интересно и доходчиво рассказывала нам о писателях, книгах, декламировала стихи, заставляла нас не просто бездумно читать и заучивать, а понимать прочитанное.

Прошло немного времени, и я полюбил литературу, стал книгочеем. Правда, читал бессистемно, в основном то, что под руку попадется. С трудом осилил роман Федора Панферова «Бруски». Зато следующая книга – роман Леонтия Раковского «Генералиссимус Суворов» произвела на меня большое впечатление. Я читал и снова возвращался к страницам, поразившим мое мальчишеское воображение. Не могу не забежать далеко вперед, когда в середине семидесятых годов в Лениздате, где я работал, был переиздан этот роман. Однажды я рассказал восьмидесятилетнему Леонтию Иосифовичу о своем восторженном впечатлении от прочтения его книги. Он был растроган и на титульном листе написал: «Милейшему Борису Григорьевичу Друяну – моему верному, еще со школьной скамьи, читателю – с всегдашним расположением Леонид Раковский. Лето 1977».


…Утро было солнечное, теплое, тихое-тихое. Я шел в школу мимо пруда. Гладкая поверхность воды, словно из глубины, была озарена ровным, неярким светом. Перед глазами возник тот, из раннего детства, пруд в деревне Федоровское, где я ловил маленькую рыбешку на самодельную удочку, а потом хвастался маме. Сердце сладко зашлось от воспоминаний, я замедлил шаг и не заметил, как очутился возле школы.

Надо же было так случиться, что Мария Сергеевна на первом уроке прочитала стихотворение Ивана Никитина «Утро»:

Звезды меркнут и гаснут. В огне облака.

Белый пар по лугам расстилается.

По зеркальной воде, по кудрям лозняка

От зари алый свет разливается.

Дремлет чуткий камыш. Тишь – безлюдье вокруг.

Чуть приметна тропинка росистая.

Куст заденешь плечом, – на лицо тебе вдруг

С листьев брызнет роса серебристая.

Потянул ветерок, – воду морщит – рябит.

Пронеслись утки с шумом и скрылися.

Далеко, далеко колокольчик звенит.

Рыбаки в шалаше пробудилися,

Сняли сети с шестов, весла к лодкам несут…

А восток все горит-разгорается.

Птички солнышка ждут, птички песни поют,

И стоит себе лес, улыбается.

Вот и солнце встает, из-за пашен блестит;

За морями ночлег свой покинуло,

На поля, на луга, на макушки ракит

Золотыми потоками хлынуло.

Едет пахарь с сохой, едет – песню поет,

По плечу молодцу все тяжелое…

Не боли ты, душа! Отдохни от забот!

Здравствуй, солнце да утро веселое!

Я задохнулся от охватившего меня волнения, восторга, все повторял и повторял про себя: «Здравствуй, солнце да утро веселое!» Ну это же и о сегодняшнем утре, и о давнем времени, когда рыбаки нашей деревни, нагруженные сетями, направлялись утром на заросшее по берегу камышом Чухломское озеро ловить карасей и щук! Все так точно, до озноба зримо, красочно. Мне не с кем было поделиться своими мыслями, переживаниями. Близких друзей еще не завел, хотя одноклассники все были хорошие ребята. Да и кто поймет, что же так сильно взволновало мою мальчишескую душу…


Трудно, очень трудно поверить в то, что однажды произошло. А произошло вот что. С нами учился Эрик Максимов, сын учительницы. Как-то после уроков мы сидели с ним во дворе школы и говорили о своих нехитрых делах. Между прочим, он спросил, где я раньше жил. Услышав мой рассказ о деревеньке Федоровское, о полном золотых карасей Чухломском озере, Эрик сказал, что где-то там, кажется даже, в Чухломском крае, живет его тетя, работает в школе. Разговор перешел на другое, сегодняшнее, потом мы немного погуляли и разошлись по домам.

На следующий день на перемене после первого урока Мария Сергеевна оставила меня в классе и попросила рассказать, где я был во время войны, у кого учился. Я повторял то, о чем говорил Эрику вчера, говорил и уже понимал, что происходит не-ве-ро-ятное. Строгая Мария Сергеевна слушала меня с улыбкой и наконец сказала, что такое можно прочитать разве что в какой-нибудь фантастической книжке: ведь моя самая первая учительница Нина Сергеевна – ее родная сестра. И еще она сказала, что обязательно напишет ей обо мне.

Пройдет много лет, и я встречусь в Чухломе с дорогими моему сердцу Ниной Сергеевной Соколовой и Антониной Алексеевной Крошкиной, и мы вместе подивимся прихотливости судьбы, подарившей мне двух сестер учительниц, живущих в сотнях километрах друг от друга. На память о той встрече мы сфотографировались у районного фотографа. А Марии Сергеевне я навсегда благодарен за то, что она сумела заронить в детскую душу искру понимания прекрасного. Уже взрослым человеком я вместе с женой навестил ее. Она по-прежнему жила в маленьком домике рядом с шоссе на Гатчину…

Все-таки, что ни говори, а мне всегда везло. Будто чья-то невидимая рука вела по жизни, сталкивала с хорошими, сердечными людьми в самые трудные, тоскливые для меня времена. Все они старались хоть чем-то помочь, ободрить, приласкать. А дома… Дома по-прежнему было глухо, беспросветно. Как хотелось поскорее вырасти, и тогда… Что – тогда, я и сам не мог представить.


После новогодних каникул я заболел. Да так заболел, что «Скорая помощь» увезла меня в бессознательном состоянии в Ленинград. В Максимилиановской больнице определили, что у меня двустороннее воспаление легких. Лежал в отдельной палате. Изредка приходил в себя. В основном, когда открывали для проветривания форточку и я жадно глотал чистый морозный воздух. Очнувшись, видел дремлющую рядом с кроватью на стуле тетю Лизу. Она всегда после работы дежурила около меня. Какое-то время я лежал с закрытыми глазами, ощущая невесомую слабость, а затем снова куда-то проваливался.

Однажды ночью пришел в себя. При тусклом свете пробивавшегося сквозь оконное стекло уличного фонаря увидел спящую в неудобной позе тетю Лизу. Как обычно, она сидела на стуле, а голова ее покоилась на прикроватной тумбочке, рядышком с каким-то свертком. Осторожно, чтобы не разбудить тетю, я дотянулся до свертка и развернул его, стараясь не шуршать грубой бумагой. Там оказалось граммов двести вареной колбасы. Всю ее я и съел, а затем крепко уснул.

Проснулся от громкого разговора. Два доктора в халатах строго выговаривали тете Лизе, которая, видимо, успела рассказать им о моем ночном обжорстве. Они говорили, что кормить меня надо буквально по чуть-чуть, иначе организм может не выдержать. Осмотрев и простукав меня пальцами, врачи пришли к выводу, что кризис миновал, раз я проявил такую активность, но о выздоровлении говорить слишком рано, их что-то явно беспокоило. Из их разговора я понял лишь, что надо ждать профессора-консультанта. Они ушли, а тетя Лиза заторопилась на работу. Перед уходом она рассказала, что я очень много дней лежал без сознания и в бреду все время звал Арбо. Как-то там мой самый-самый дорогой друг?..

Был консилиум с участием старого грузного профессора. Оказалось, что помимо двустороннего воспаления легких в меня вцепился и брюшной тиф. Совершенно непонятно, как я смог выкарабкаться из этой жуткой передряги, как выдержал сверхнагрузку мой хилый организм.

Перевезли меня в Боткинскую больницу, поместили в густонаселенную тифозную палату. Я уже явно шел на поправку, был в полном сознании, но до выписки было далеко. Кроме меня в палате были все взрослые мужики, и все относились ко мне очень хорошо. Здесь я прочитал несколько книг. Особенный интерес вызвали толстенные романы Сергея Сергеева-Ценского «Севастопольская страда» и Александра Степанова «Порт-Артур». Под влиянием героических образов зародилась робкая мечта стать моряком, воином, хорошо бы – даже адмиралом.

…В больницу за мной приехала тетя Паня. На улице вовсю слепило мартовское солнышко, с крыш капало, падали сосульки, снег под ногами был темный, вязкий, ноги с непривычки разъезжались, плохо держали. Медленно дошли мы до Старо-Невского проспекта. Здесь я совсем притомился, пришлось присесть на приступок какого-то магазина. С трудом выдержал путь до Балтийского вокзала, а там – «Детский вагон» поезда и наконец Тайцы. С громким лаем, радостным визгом бросился ко мне Арбо, легко повалил на рыхлый снег и принялся горячим языком лизать мое лицо. Так долго ждали мы этой встречи и наконец-то встретились. Даже после окрика вышедшего из дома Мумрина Арбо не захотел влезать в будку, а провожал меня до ступенек крыльца, говоря что-то хорошее на своем собачьем языке.


Это просто чудо, что после долгой болезни меня в школе не оставили на второй год и перевели в шестой класс. Конечно, я здорово отстал, и мне предстояло летом догонять одноклассников. А лето есть лето, так трудно усадить себя за учебники, тем более что никто тебя не контролирует, приятели ждут, когда ты выйдешь играть в футбол. Боясь разорвать сандалии и вызвать гнев тети Пани, я всегда становился в импровизированные ворота. Ни за что не желая пропускать мяч и не жалея себя, я прыгал из одного угла ворот в другой и падал на утоптанную траву. Играли мы в одних трусах. Коленки и локти мои вечно кровоточили, зато сандалии были почти целы.


Дядю Лешу, как хорошего специалиста, неожиданно отправили в длительную командировку в Германию. Ему разрешили взять с собою тетю Паню и Эдика. Я оставался на попечении Мумрина. Перед отъездом тетя Паня поинтересовалась, что бы я хотел получить в подарок из Германии. Не обольщаясь, что просьба моя будет выполнена, все же изъявил желание стать обладателем футбольного мяча, наколенников и налокотников. Тетка милостиво согласилась.

Мумрин всегда любил «заложить за воротник», а с отъездом тети Пани регулярно стал выпивать без меры, а напившись, стервенел, по любому поводу придирался, распускал руки. Со временем у него появилась странная привычка: вечером в сильнейшем подпитии с трудом заходил в калитку, падал на землю, пытался подняться, но лишь умудрялся встать на четвереньки. При этом громко матерился, а затем начинал по-ишачьи вопить. Мы с Арбо все чаще наблюдали эти спектакли. Все бы ничего, но по пьяни он мог ни с того ни с сего ударить меня или пнуть ни в чем не повинного Арбо. Долгое время я не мог играть в футбол, поскольку дед сильно ударил меня палкой по предплечью. Рука распухла и болела. Мне было почему-то стыдно говорить ребятам о своем житье-бытье, пришлось соврать, что свалился с яблони. Обида, злость кипели во мне, и, когда в очередной раз дед в беспамятстве по-ишачьи вопил, я с левой трижды треснул его по хребтине той же самой палкой. Смешно, но при этом Арбо непривычным тенорком взлаивал, как мне казалось – одобрительно. Утром Мумрин, охая, спросил, как он вчера пришел домой. Я равнодушно ответил, что пришел он так, как всегда приходил, – очень пьяный. Завершил нашу содержательную беседу его изощренный четырехэтажный мат.

Кто-то сказал деду, что меня можно устроить в Суворовское училище, и он повез меня в Ленинград. Медицинская комиссия помещалась недалеко от Исаакиевского собора в красивом здании с каменными львами у входа.

Очень тщательно осматривали меня разные врачи, удивлялись худобе. Все шло хорошо, пока я не попал в руки глазного доктора. Он сказал, что у меня врожденная колобома левого глаза, а зрачок расколот надвое. Участь моя была решена, училище для меня было закрыто. С тяжелым сердцем вышел на улицу, где меня поджидал Мумрин. Вполне естественно, что через минуту я получил подзатыльник. Авансом… А затем несколько раз дед повторил: «Говорил ведь Пане, чтоб отдать дармоеда в детдом, говорил, так нет …в стос!»


Начался учебный год. По утрам Мумрин с похмелья долго не мог сообразить, сколько сейчас времени. Я застилал топчан, на котором спал, старался не шуметь, собираясь в школу. Услышав мои шаги, дед рычал: «Ложись …в стос! Мы спим – и хлеб спит!» Вечерами я иногда спасался от его тяжелой руки в будке у Арбо. Никогда не забывал постелить своему другу свежего сена. Он как будто все понимал. Мы лежали, прижавшись друг к другу. На каждый подозрительный звук Арбо мгновенно реагировал, гремя тяжелой цепью, вылезал из будки и глухо рычал.

По школе я соскучился, бежал на уроки радостно, вприпрыжку, как какой-нибудь малолетка. Там ко мне относились хорошо, дружески. Кроме Эрика Максимова навсегда запомнил Славу Ермолаева и мальчишку с царской фамилией – Салтан. Еще в прошлый учебный год к девчонкам относился… Впрочем, никак я к ним не относился: девчонки – они и есть девчонки: выбражули, а чуть что – плаксы. Став шестиклассником, вдруг начал на них исподтишка заглядываться, не в состоянии решить, кто из них лучше: Рихтерман Инна, Вилькс Аля, Пашукова Лёля, Игнатьева Женя? Пораскинув умом, решил вычеркнуть из мысленного списка Женю, поскольку она училась уже в седьмом классе. А вот Лёля – та, наоборот, была слишком молода, ходила всего лишь в третий класс. Несмотря на ее привлекательное личико и пухленькую фигурку, пришлось отказаться от опять же мысленных притязаний на нее.

Вместо вчерашнего равнодушия к девчоночьему племени появилась какая-то странная робость, стеснительность. Стал следить за собой, гладил брюки, куртку «москвичку», старательно расчесывал густые волосы. Итак, остались на примете Инна и Аля. Никак не мог додуматься, кому из них отдать предпочтение. Наконец понял, что втрескался и в ту, и в другую, хотя на ум лезли еще недавно сочиненные строчки с роскошными рифмами: божья воля – Лёля.

Инна жила в самом центре поселка в двухэтажном доме. Убей, не помню, бывал ли я у нее. Помню только, что ее дядя был прокурором. А вот к Але в дом с мезонином мы однажды заявились с ребятами. Ее родители встретили нежданных визитеров вполне дружелюбно. Аля увела нас наверх, и мы долго там сидели, весело переговариваясь.


Перед новым годом самодеятельность нашей школы должна была выступить в санатории, который располагался в нескольких километрах от поселка в старинном красивом здании. Мне досталась роль Вани Солнцева в маленькой сцене по повести Валентина Катаева «Сын полка».

Был трескучий мороз. Вечером нас, артистов, везли на санях по заметенной снегом дороге. Про себя я повторял свою роль, сбивался и снова начинал ее повторять.

Большой зал был заполнен отдыхающими. Мы за кулисами едва разделись, не успели отогреться, а уже раздались нетерпеливые аплодисменты. Сначала старшеклассница очень хорошо прочитала стихотворение Михаила Исаковского, обращенное к Сталину. Заканчивалось оно так:

Спасибо Вам, что в дни великих бедствий

О всех о нас Вы думали в Кремле,

За то, что Вы повсюду с нами вместе,

За то, что Вы живете на земле.

Зрители долго аплодировали. Так же одобрительно встречали всех, кто появлялся на сцене. Помнится, девчонки пели «То березка, то рябинка… Край родной, навек любимый, где найдешь еще такой?», «Катюшу» и еще что-то веселое. Затем мы всем составом построили непременную для всех концертов того времени пирамиду. Наконец пришло время драматургии. Волновался я ужасно, но лишь вышел на сцену, сразу успокоился, без запинки шпарил по отрепетированному тексту. Был я босиком, в подвернутых до колен штанах, через плечо на грубой веревке болталась холщовая торба, самолично сшитая из мешка. Почувствовав интерес зрителей, внезапно отважился на отсебятину: время от времени стал почесывать одну ногу о другую, а поймав незапланированные аплодисменты, еще и смачно сморкнулся в кулак. Успех был полный, я сразу же возомнил себя чуть ли не знаменитым артистом Самойловым.


Весной внезапно вернулись из Германии Поляковы. Но если перед отъездом дядя Леша был абсолютно здоров, то в Тайцы его привезли тяжело больным, исхудавшим, слабым, ходить он почти не мог. У него оказался рак печени. Вскоре он умер…

Через месяц из Германии пришел багаж. Чего только в нем не оказалось: пианино, сияющий перламутром аккордеон, фарфоровая посуда, красивые статуэтки, всякая одежда и даже резной буфет. Угнездился он в городской комнатке с трудом. А вот пианино пришлось все-таки продать из-за отсутствия места. К тому же никто в семье музыкальными способностями наделен не был. О футбольном мяче с вратарскими причиндалами я, конечно же, даже не заикался.

Шестой класс закончил вполне прилично. Впереди было целое лето. При первом удобном случае старался смыться из дома. Вместе с ребятами осваивали новые места. Ездили без билетов в Гатчину, добирались до соседней станции Дудергоф, там облазили раздолбанные войной, заросшие орешником склоны Вороньей горы и горы Киргоф.

В памяти моей жил колоссальный «Самсон, раздирающий пасть льву», и я однажды с пересадкой в Лигово доехал до Петергофа. Бродил по парку, а потом еще долго сидел на берегу, как в тот, праздничный день 1947 года, не отрывая глаз от ленивого, разогретого солнцем залива, по которому изредка проходили корабли.

В следующий раз доехал до Ломоносова. У длинного пирса стояли военные катера. На них кипела неведомая, загадочная жизнь. Вот сюда, в Ломоносов, который моряки называли Рамбовом, я повадился приезжать, устраивался на пирсе, наблюдая за всем, что происходило на катерах. Офицеры и матросы приметили меня, весело здоровались, называли по имени, разговаривали со мной, даже иногда приглашали на борт и угощали макаронами по-флотски, хоть это, понятное дело, было не положено. Вечером с неохотой возвращался в Тайцы.

Самое начало июля этого года оказалось для меня чрезвычайно важным. Мне снова повезло. Повезло как никогда. Я иду по городу рядом с капитаном второго ранга. По прошествии многих лет память дала обиднейший сбой. Вновь и вновь пытаюсь и никак не могу вспомнить, где и при каких обстоятельствах познакомился с этим человеком. А ведь он тогда подвел меня в прямом смысле слова к новой, важной жизненной черте. Кажется, он был отцом моего приятеля Юры Журавлева.

Вот мы идем по площади Труда, затем по каналу Круштейна, через деревянный мост проходим в Новую Голландию, минуя вахтенного матроса. Перед нами мощное приземистое круглое здание из красного кирпича. Здесь располагается, как объяснил мне спутник, командир тыла Ленинградской военно-морской базы генерал Остапенко, который принимает участие в судьбе ленинградских мальчишек, оставшихся без родителей. Он и велел привести меня к нему.

Мы поднялись на второй этаж и оказались в приемной. Здесь нас встретил адъютант, мичман. Он усадил нас на мягкий диван, а сам вошел в кабинет. Через какое-то время он пригласил нас к генералу.

За большим столом сидел человек в морском кителе с погонами генерал-майора. Его круглое лицо с мешками под глазами было очень строгим. Я оробел и сделал движение спрятаться за спину капитана второго ранга. И вдруг глаза генерала оттаяли, он вышел из-за стола. Оказался генерал небольшого роста и вовсе не свирепого вида. Он взял меня за плечи и усадил рядом с собою на кожаный диван. Разговор был довольно долгим. Генерал расспрашивал о родителях, об учебе. Я старался отвечать коротко, откровенно. Не скрыл и наличие колобомы, из-за которой не попал в Суворовское училище.

– Моряком хочешь быть? – спросил генерал.

– Так точно! – вскочил я.

Все рассмеялись.

– Что же мне с тобой делать? – задумчиво произнес генерал, снова усаживая меня рядом с собой. – Может, определить парня в школу юнг? – обратился он к адъютанту.

– Но ведь туда принимают с шестнадцати лет, после седьмого класса, а Боре только в сентябре исполнится четырнадцать, да и закончил он шесть классов, – засомневался мичман.

Генерал задумался.

Я понимал, что сейчас решается моя судьба. «Ну, пожалуйста, пожалуйста!» – умоляюще повторял я про себя.

– А что это за веревка у тебя на сандальке? – неожиданно спросил генерал.

Я сбивчиво стал бормотать, что это только вчера нечаянно оторвался ремешок, и я еще его не пришил, вот и привязал, потом пришью…

Генерал улыбнулся и сказал, что скоро я буду носить новенькие ботинки и сказал адъютанту, чтобы тот, не откладывая, подготовил приказ о моем зачислении в Выборгскую школу юнг в порядке исключения.

От нахлынувшего счастья у меня перехватило горло, я даже не сообразил сказать «спасибо» добрейшему из добрых людей.

В приемной мичман велел мне принести свидетельство о рождении, свидетельство об окончании шестого класса и обязательно заявление тети Пани о том, что она не против моего поступления в училище.

Со мною попрощались за руку, совсем как со взрослым. Капитана второго ранга я больше никогда не видел, а с мичманом встречался еще дней пять, пока он готовил мои бумаги, связывался с командованием школы юнг, оформлял пропуск в закрытый тогда город Выборг.

Тетя Паня была откровенно рада повороту в моей судьбе, вручила мне требуемые документы и заявление на имя генерала Остапенко.


Целые дни я обретался около круглого здания в Новой Голландии. Здесь познакомился с главстаршиной, личным шофером Федора Алексеевича Остапенко. Возил он генерала на черном большущем автомобиле «Хорьх» с широкой подножкой. Эта диковинная машина, рассказал он, когда-то принадлежала самому Герману Герингу. Главстаршина как-то даже прокатил меня на «Хорьхе» внутри Новой Голландии. Рассказал он и об адъютанте Ядрове. Оказывается, мичман раньше служил не где-нибудь, а на легендарном крейсере «Аврора».

Наконец наступил день, когда я получил на руки запечатанный сургучом пакет с документами, пропуск в закрытую зону и билет до Выборга.

Впереди меня ждала новая жизнь.


Тридцать три года спустя | Неостывшая память (сборник) | В школе юнг