home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



VIII

Абеля засасывала маслянистая Нормандия — царство моря и лугов, царство праздности и труда, страна жирного молока, масла, камамбера, подливок, отливающего золотом масла растительного, водорослей, утучняющих ее нивы, нечто сливкообразное, нечто среднее между жидким и твердым телом. Опять появился папаша Барантен: утихомирившийся предок на сей раз выглядел не столько библейским патриархом, сколько впавшим в детство старикашкой. Входили нантские, канские, руанские, гаврские шоферы — они привозили с собой вольный воздух дорог, а увозили вольный воздух морского простора. Абель начинал понимать язык домашних хозяек, тружеников моря и полей, строителей, восстанавливавших край, жандармов и железнодорожников, не считая прислуги в гостиницах, поваров с восковыми лицами, измученных, но всегда улыбающихся подавальщиц.

По вечерам телевизор давал ему много сведений об этой Франции, которую он так мало знал. Нынче вечером из прямоугольной световой лужицы вынырнул под звуки марша танцовщик в черном трико.

Танцовщик просил милостыню — он протягивал руку к буржуа, к священникам, к именитым гражданам, к генералам, к государям. Движения он заимствовал из «Ритуального танца огня»: этот танец словно нарочно был создан для того, чтобы человек, безоружный перед лицом властей, исполнил его с такой шутовской бесшабашностью. Человек отбивал ногами дробь, задирал колени, перегибался пополам и касался головой пола, затем вдруг вымахивал, как пламя, вытягивался в свечку, делал вольт, съеживался, прикрываясь от мотели и стужи, опять выпрямлялся и, стуча каблуками, откалывал отчаянный сапатеадо[31].

— Ловок, черт! — заметил один из шоферов.

Но для Абеля этот нищий был солдатом, вечным солдатом, солдатом всех времен, от Фермопил до Кореи! Солдат увертывался от пуль, от гранат, от мин, избегал встреч с сержантом, уклонялся от нарядов, прятался под мостами, залегал, скреб ногтями землю, попадал в штрафную, тревожно вглядывался в небо, спал где придется и возобновлял страшный бег там, где останавливался факелоподобный немец. Он, как милостыню, вымаливал себе жизнь.

Близок час — возвещала музыка. Абель Леклерк брел, спотыкаясь, занятый трудными поисками самого себя, и вместе с маленькой цирцеей, избавившейся от санаториев, глотал устрицы, а между тем всему суждено было начаться сызнова, и притом очень скоро.

«Она» была уже здесь.


— Гляди! — сказала Беранжера.

У стога сена, увенчанного золотой митрой, расположились подзакусить прямо на травке четыре чернички в полумонашеском одеянии. Канский автобус проходил через Сен-Бени, через «Бени-Поди ж… окуни».

— Здесь есть кладбище канадцев, — сказала Беранжера. — Вон оно, на горе.

С развилки дорог Абель не увидел ничего, кроме волнистой линии холмов, спеющей пшеницы и хвойных деревьев, черно и резко вырисовывавшихся на небе.

— Сходим туда, Малютка!

— Ну нет! У меня насчет кладбища аллергия.

Кан немыслимо было узнать. Даже Воге, зажатый между двумя высокими берегами вновь отстроенных кварталов, показался Абелю незнакомым. Старый, пахнувший гнилью островок заметно сузился. В силу антигигиенических условий этот некогда аристократический квартал постепенно превратился в квартал голытьбы и всякого сброда, любящего укрываться в тени, а теперь этот старинный грязный приют по той же самой причине вновь заселяли бедняками — североафриканцами, которых использовали на прокладке железных дорог, на земляных и восстановительных работах. «Севафры», селившиеся по шесть человек в мансарде боа водопровода и электричества, жившие в грязи, в грязи восточной, целомудренно выставлявшейся ими напоказ, превращали квартал Воге в нечто напоминающее Берберию. Здесь были маленькие кофейни, где Гнусавили пластинки с их неотвязной тоской по родине. Все это грудилось там, где в былые годы билось гордое сердце города.

Однажды Абель поехал туда один, долго рассматривал стоявший на краю нового города загадочный дом и все старался определить точное место, где когда-то находилось Мамочкино заведение. Шел спорый дождь, по лицу Абеля текли теплые струйки. Это чудное здание не изменилось с того вечера, когда он ушел от гомерической Мамочки, но никаких следов ее берлоги не сохранилось. Прячась под брезентом, посвистывали каменотесы. Город блестел. От тоски, чтобы накачаться, Абель зашел на террасу современного, пахнувшего муравьиной кислотой бара за собором св. Петра. «Попугай» за «попугаем». Выйдя из бара, Абель долго бродил под западно-европейским ливнем, от которого сверкала макадамовая мостовая на прямой, как стрела, улице Шестого июня. Страховые общества, гостиницы, банки спускались к канализированному Орну, пузырившемуся от дождя. Все здесь, под сенью мокрых павловний, было четко, все было свободно от воспоминаний о прошлом. По-видимому, мирное время в самом деле было убеждено, что ему все позволено!

На этот раз Абель напился совершенно сознательно и утром очутился на улице Каноников в убогой комнатушке. Белобрысая невзрачная женщина, Мари-Те, подала ему в постель кофе, сливки и рожки; называла она его «миленький».


В тот день, когда Малютка и ее канадец не заходили к «Дядюшке Маглуару» выпить аперитиву, завсегдатаям уже чего-то не хватало. Абель отпускал тяжеловесные, типично квебекские шутки. Беранжера отвечала ему непристойными каламбурами, смакуя именно их непристойность, или же растолковывала ему «альбом графини» из «Канар Аншене»: «Следует говорить: „Милостивый государь! Вы — мастер сатирического жанра…“» Абель сдвигал брови и вдруг разражался громовым хохотом. Вся терраса тряслась, когда хохотал «канайец».

Посетители «Дядюшки Маглуара» (бывш. «Освобождение») приходили и уходили, раскланивались, выпивали за стойкой, играли в карты, пытали счастья на «Флориде». Говорили о приливе, об убийстве. Говорили об урожае яблок, об арендной плате. Струя красноречия так и била из их уст. «Экие трепачи!»

— Тетка Бертран как убивается! Жауэн ее собаку застрелил!

— Его самого, сволочь такую, давно пора ухлопать.

— Славный был песик. Умный. Вот только кур душил. Помесь кокер-спаньеля с грифоном.

— Таким, как Жауэн, нет места на земле.

— Злодей. Сколько у него на совести темных дел!.. Налей-ка еще стаканчик, Мари-Франс. Мускат-то у тебя недурен.

Говорили о политике. Говорили о телятах. Говорили о том, какой сильный ветер, о том, что зарядили дожди, о том, какое нынче лето. Абель уже не чувствовал себя на отшибе. Он точил лясы с почтальоном, рыжеватые усы которого были мокры от «кальва». Он познакомился с маленькой Ивонной. Что ни вечер, она удирала из бакалейной лавки. Товарищи Люсьена дрались, как коты, за эту драную кошку. На другой день маленькая Ивонна, свеженькая, чистенькая, но с припухшими веками, скромно потупляя глазки, обвешивала покупателей, чтобы выгадать себе на новые чулки. Как-то вечером возле канала она без обиняков предложила Абелю неказистые свои лимоны и недозрелые персики.

— И как тебе Малютка не опротивеет! — разозлившись на то, что он в ответ рассмеялся, сказала она. — Под кем только эта шкуреха не лежала!

Она ловко увернулась от затрещины и пошла прочь, старательно виляя своим тощим задом.


Среди дня, в течение которого солнце вело упорную борьбу с ненастьем, в ресторан вошел мужчина с седеющими усами торчком, в черной саржевой куртке и черной фуражке, по виду крестьянин.

— Это гробный мастер, — шепнула Малютка.

Осушив стакан мускату, «гробный мастер» запел:

Звезда над снежною пустыней —

Душа влюбленный мои.

Беранжера фыркнула. Человек смутился. Радиола заиграла танец бешеного темпа, и танец этот подействовал на сидевших в ресторане так же, как бег человека действует на лапы дремлющей собаки.

— Музыкальный номерок бальзамировщика! Хорошо бы записать! А моего однофамильца Феликса Леклерка я попрошу положить на музыку… Слова Леклерка и музыка Леклерка! Он, то есть Феликс Леклерк, тоже служил в похоронном бюро. Верно, верно! А ты не знала? Я сам прослужил в похоронном бюро три месяца…

Абель замолчал. Его внимание было поглощено стремительным колыханием танца.

— Я люблю на тебя смотреть, Малютка, — продолжал он. — Я смотрю на тебя, потому что боюсь, как бы ты не упорхнула… Вдруг Беранжеру сдунет с террасы, ее красивая юбка надуется, как воздушный шар, под ней воланами белого нейлона на секунду мелькнут штанишки, точно взбитая шелковистая белая пена — пена от знаменитого туалетного мыла, предохраняющего, очищающего, или же стирального, в каком стирается белье канадских дам, вуаль твоя вьется, вьется, вьется на вольном ветру… и ты улетаешь, сверкая своими тоненькими ножками цвета шампанского, прелестного цвета, цвета взбитого белка. А я остаюсь один, как пес, который потерял хозяина.

Абель набил «Денхилл». В памяти тотчас встали Дженнифер и Жак.

— Ох, уж это прошлое! — вздохнул Абель. — Боюсь я прошлого. И в то же время цепляюсь за него. Держусь за него изо всей силы-мочи. Это единственное, чего у нас нельзя отнять. Сам бог ничего тут уже не может поделать! Кончено! Поздно! Он может меня уничтожить. Но он не может упразднить тот факт, что я был! Был здесь. С Жаком. И с другими товарищами.

— Он может наслать на тебя забывчивость.

— Я больше ей не подчинюсь. Не знаю, что буду делать, когда вернусь в Канаду…

У Беранжеры чуть заметно дрогнули губы.

— Не знаю, что я буду делать, но, вернее всего, на радио работать больше не буду. Что-то во мне сломалось. Не могу понять, что со мной сегодня. Сердце у меня застыло.

Вошел, покачиваясь, как моряк, водитель из «Отрады». Увидев похоронщика, он заржал от восторга.

— Ты что, ворон, чекалдыкаешь?

Бешеный танец увлек и водителя. Он поймал Аннету за край передника.

— Здесь люди живут хорошо, — снова заговорил Абель. — Смеются. Живут настоящим. Ты знаешь, в Квебеке на радио у меня есть приятели. Каждый день у нас случается что-нибудь новое… Таково нынешнее время. Настоящее время. Оно течет. Оно не дает подумать… Но вот воспоминания все-таки оживают… И ты думаешь, что после того, как я их подобрал, я снова их разроняю? Нет, Малютка, чудная моя Малютка! Я начинаю видеть дно. Страх перед жизнью — вот моя беда. Я схожу с рельсов, понимаешь?

— Я люблю тебя таким.

— Китайцы уверяют, что смерть — это только отсутствие. В таком случае Жак просто отсутствует.

— Жак… Ты все время говоришь о Жаке.

Беранжера произносила имя «Жак» по-французски, не растягивая «а».

— Аннета, «попугай»! Только не надо много мяты… Ах, эта боязнь конца, как она опустошает нас!..

Беранжера, точно строгая учительница, погрозила ему пальцем:

— Абель! Ты опять задумался!

— Да, верно. Снова-здорово! Чем же я прогневал господа бога, что он внушил мне такие мысли?

Она расставила длинные свои руки в виде буквы V и оперлась подбородком на ладони — сейчас она напоминала изящную кошечку с удлиненными глазами.

— Его зовут Гюстав, гробный мастер Гюстав. Гюстав! Выпей черепушечку за мой счет!

Гюстав торжественно снял фуражку — под ней оказались совсем седые и только еще тронутые сединой всклокоченные волосы и восковой желтизны лоб.

— Давно я тебя не видел, Малютка. Надо будет к тебе зайти…

Абель подскочил на стуле.

— В Вервилле умирают не часто, — пояснила Беранжера. — У гробовщика непременно должна быть вторая профессия. Гюстав — столяр. Он уже три месяца собирается зайти к моим теткам починить набухшую дверь. Пьет он маленькими стаканчиками белое вино. Вино пьет светлое, а сам частенько ходит темнее тучи. Он отнял у меня мою бабушку. Вместе с ней он похитил всю мою жизнерадостность. Надолго. Он всегда тушуется. Одет во все грубошерстное. На фуражке у него герб нашего города. Он внезапно вырастает на пороге комнаты, куда проникает один-единственный луч света, который так и не удалось законопатить. Тут плачут, хлюпают носом, шепчут молитвы. Он кашлянет раз, другой, чтобы привлечь внимание, потом с присущим только ему, особенным выражением скажет: «Подойдите, поглядите на него в последний раз. А то я сейчас крышку забью». Ты сначала отказываешься, но есть нечто такое, что сильнее тебя. И ты подходишь. Вот что такое столяр Гюстав.

Так кто же все-таки прав: Малютка, ни о чем не желавшая думать, жившая сегодняшним днем, или он, Абель, обеими ногами увязший в прошлом?

— А ведь мне тоже пришлось этим заниматься! Да, да! На радио, на улице Святого Игнатия, меня в сорок пятом году никто не ждал. Там и без меня было много народу, там служили те, кому никогда и в голову не приходило пойти добровольцем на фронт. Я осел у папаши Полита, на улице Святого Иоакима. Я сказал себе: смерть — это единственный предмет, который я изучил на совесть. Мертвецов в доме не держат. Это негигиенично. Да и потом, они же мертвые, мертвые… С ними не церемонятся. Ничуть. Раскройте все окна, скорей, скорей! Их обмывают, чистят, причесывают, подкрашивают, лакируют, полируют до блеска. А затем выставляют в зале. Так сказать, в зале для демонстрации. Близкие убиты горем: «Он был такой прекрасный человек!..» Это их утешает. «Ну ладно. Излияния кончены? Уплатите по чеку. До следующего раза!» В начале меня с души воротило. Клиенты хрустели. А потом я уже бестрепетно ставил бутылку кока-кола прямо на беднягу! Покойничка сперва заморозят, а потом вносят в особую комнату — в полуподвальных этажах есть такие холодные комнаты. Для того чтобы можно было нарядить его, тело не должно быть особенно твердым. Среди всякого прочего материала там лежат большие полированные доски, нужные для похорон. Холодная комната подолгу остается пустой. Когда дела нет — скучища! Я положил доски на козлы и стал играть в пинг-понг. В один прекрасный день мастер-бальзамировщик нас застукал. Шарик был у меня в руках!

Абель допил «попугай».

— Вот ты упомянула свою бабушку. А я обожал свою тетку, Мамочку, тетю Жоликер, Маму Жоликер. Это она меня вырастила. Я любил ее больше всех на свете. Гробовщик отнял ее у меня, как у тебя твою бабушку. Но память моя прогоняет его! Я вижу мою тетю как живую, понимаешь? Как живую…

На его голове, от голых выпуклостей черепа до выступа подбородка, играли красные пятна самых разнообразных оттенков — в зависимости от того, как падал солнечный свет на его плохо загоравшую, облупившуюся кожу. Можно было различить пятна цвета спелого маиса, кое-где — цвета жареной в сухарях рыбы, а кое-где розовый цвет переходил в малиновый. Ресницы у него были белесые, как у альбиноса.

— Я ее звал Мамочка. Мама Жоликер. В саду были сливы… Мешочки с золотистым соком… Я говорил ей: «Мамочка! Дай мне спелую сливу». Мамочка была добрая… Понимаешь, Мамочка сама была как ренклод…

Абель запнулся; его освещенное солнцем лицо мгновенно стало серо-свинцовым.

— Мамочка! — оторопело повторил он.

Незримые лучники метнули стрелы.

— Ах, Малютка, как это гадко!..

Она взяла его за руку.

— Абель! Абель! Милый ты мой!

— Я звал ее Мамочка! Как впоследствии канскую толстуху… Ах, боже мой!.. Канская была Мамочкой… для солдат… «На этих молокососов — морских пехотинцев — не больше четырех минут…» Солдаты употребляли это слово в смысле «мамаша»… Я так это и понимал… Я так это и объяснил Валерии… Но… но я никогда не сравнивал ее с… с моей Мамочкой…

Беранжера нежно гладила его шерстистую руку.

— Наверно, начался прилив… — пробормотал он.

Гробный мастер опорожнил стакан, постарался как можно выше его поднять, затем поставил на место и с не менее строгим, чем у его хозяйки, видом прошествовал мимо них.


Как-то вечером они полудремали в «Волнах»; он держал ее, свернувшуюся клубком, в своих объятиях. Ветер с моря и дождь порывами налетали на ветхий дом.

— У тебя не было романа с Валерией? — вдруг спросила Беранжера.

— Малютка! Как тебе не стыдно! С невестой Жака!

— Да, верно, с невестой «Жа-ака». Чудного «Жа-ака». Того самого чудного «Жа-ака», который поступал ничуть не лучше своих товарищей и брюхатил жен французских пленных!

— Малютка!

— Ну что «Малютка»?

— Зачем ты так говоришь?

— А почему это тебя задело?

— Но…

— Потому что тебе нечего возразить! Абель! Смотри на вещи просто. Твой «Жа-ак» был самый обыкновенный человек. Человек — этим все сказано.

В промежутках между порывами ветра долетал звон призрачного колокола, с перебоями подававшего сигналы бедствия.

— Тебе Жак ничего не рассказывал об одной булочнице?

На этот раз Беранжера произнесла имя «Жак», как его произносят французы.

— Рассказывал… Он говорил, что у него есть подружка, булочница. В Кане. Он часто приносил рожки, бриоши, хлеб с изюмом. А что?

За окном с грохотом разбивались волны прибоя. Беранжера ничего не ответила Абелю. Уснула она гораздо раньше него.


Абель, только услыхав колокольный звон, догадывался, что нынче воскресенье. Валерия теряла терпение:

— Абель! Сегодня уже двадцать девятое июня. Среда. Когда же мы поедем дальше?

Абель не имел ни малейшего желания «ехать дальше». У него еще было много времени впереди. Месяц с лишним!

Какие-то мухи кусали людей. Вспыхнула крупная ссора между Люсьеном и его отцом. Речь шла о Люцерне. Валерия снова окинула презрительным взглядом «низший свет», собиравшийся у «Дядюшки Маглуара».

— И ради этих людей Жа-ак…

— Валерия! — спокойно заговорил Абель. — Товарищи Жака, которым не было и двадцати лет, погибли в тех же местах, что и Люцерна, и еще одно совпадение: лица им тоже обгладывали крабы.

В этот день Абель не пил ничего, кроме нива.

— Не доходя до Жауэнова устричного садка есть мост через Рив. Мост Дюны. Наведен он был в сорок четвертом, и с тех пор его ни разу не чинили, такой он оказался прочный. В сорок четвертом переезжал через реку «Шерман» и увяз со всеми людьми. Вот эта махина и послужила основанием для моста, а мост потом навели саперы… По этому-то мосту, неподалеку от владений Короля Жауэна, и прогуливался ночью Люцерна. По Мосту Дюны. Красивое название. «Милая! Я жду тебя на Мосту Дюны!»

Абель старательно выбил трубку. В нем сочетались врожденная медлительность канадца и медлительность благоприобретенная.

— Валерия! — продолжал он. — Возвращайтесь в Квебек одна, а обо мне не беспокойтесь. Послушайте: отъезд из Гавра назначен на…

— На двенадцатое августа, в двадцать три пятьдесят.

— Доблестная Валерия! Вы точны как часы! Да, возвращайтесь в Квебек. Пока не поздно. Слушайте меня внимательно, Валерия. Вы создали себе какого-то другого Жака. О, я отлично заметил, какое впечатление на вас произвел рассказ про Мамочку!.. Если так будет продолжаться дальше… вы… вы умертвите его вторично. Вот вам и все… Я счел необходимым предупредить вас, а теперь мы можем «ехать дальше», когда вам будет угодно.

— Вы меня напугали! Я думала, что это решительный отказ… Завтра, Абель, завтра! Завтра утром! Абель! Я за вами заеду. Я рассчитываю на вас, Абель!

Она была счастлива. Она сияла. Можно было подумать, что она отыскала своего «Жа-ака»…

Он хмыкнул.

— Вам полюбилось это кафе? — спросила она. — А ведь здесь не очень…

— Пристойно? Так что же, свидание на Мосту Дюны? Не хотите? Ну, тогда ждите меня с машиной на крестовой горе, напротив канала… Крестовая гора — это как, по-вашему, пристойное место?


Тревога прошумела над улицами, обсаженными и затененными липами, — улицами, тянущимися по обеим сторонам главной, представляющей собою спинной хребет городка. Здесь тоже должна быть улица Шестого июня… Я в самой гуще войны. Она во мне, она в моем душевном городе. Патруль прикладами вышибает двери. Я — это твой край, Малютка, твой край вместе со всеми его порядочными людьми и со всей его мелкой сволочью, с его хозяйками, смешливыми чистюлями, вместе с моим большим другом Мари Арель, изобретательницей камамбера, нормандкой-фермершей, постукивающей своими сабо, живой рукой сбивающей масло, плодущей бабой, рыжеволосой, румяной, сдобной, вместе со всеми ее землячками, лихими и на ласки и на работу…

Вот о чем думал Абель, но не мог выговорить ни слова. Он выпил, сделал над собой усилие:

— Мне кажется, Малютка…

— Что тебе кажется?

— Мне кажется, что я очень люблю твой народ, люблю так же… так же, так тебя.

— Это что, объяснение в любви?

— Он живет, по одежке протягивая ножки, в местах, отведенных ему судьбой. У него огромные накладные расходы, но все-таки он живет. Ах, Малютка! Хорош тот край, где есть жизнь.

— Ну-ну! Не надо идеализировать, дяденька! Кальвадос и возмещение убытков! Напускная набожность и откровенный разврат! Холодильник и телевизор. Околеешь — о тебе и не вспомнят! Да, да, уверяю тебя! Ты не забыл свадьбу Лемаркьеровой дочки? Здесь у нас все друг друга боятся. Друг другу заговаривают зубы. Боятся податного инспектора. Не доверяют священнику, учителю, родной матери. Боятся ветра. Дождя. Бога. Женщин. Мэра. Мужчин. Здесь люди рождаются недоверчивыми. А вот ты — ты не умеешь быть недоверчивым.

— А ты, Малютка, ты — удивительно чистое создание. Ты ничем не дорожить, ты все готова отдать. Ты все прощаешь. Ты святая…

Она засмеялась деланным смехом.

Перед его мысленным взором промелькнул этот близившийся к концу счастливый месяц, свадьба с умершей теткой, мальчуган в черной рубашке, поедавший ракушки, сквернословящий предок Барантен, гробный мастер, Король Жауэн, вывеска с закрашенным словом «Освобождение», самодовольные скоробогатеи и сеть для ловли креветок у памятника погибшим. Абель сделал такое движение, будто хотел смести со стола крошки.

— Надо пойти половить креветок, — сказал он.

— Ну что ж, давай завтра.

— Ладно. Завтра, так завтра. Э, нет! Только не завтра, Малютка.

Завтра у него свидание с Долиной Смерти. Ах, что собой представляла Долина Смерти в сорок четвертом году! Всемирное молчание окутывало долину Иосафатову. В хлебах мертвые все еще ждали, что крестьяне их обнаружат, других засасывал песок, как того, молодого, с недовольным лицом, около блиндажа. Третьи лежали в этой проклятой зоне, зарывшись в свежескошенное сено. Выползали на добычу крабы, креветки, омары… Как мне было страшно, когда мы высаживались в Долине Смерти! До сих пор поджилки трясутся! Да, да, ребята, мне было страшно!.. Страшно, что меня сбросят в море, как моих товарищей в Дьеппе, и отвратительные креветки вопьются мне в живот., омерзительные нацистские креветки…


предыдущая глава | Когда море отступает | Часть третья Марго Исступленная