home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



I

На Абеля напирала толпа, дышавшая на него запахом гнилых яблок, а он возвышался над нею цельной и грозной глыбой, которую составляли его затылок, плечи и туловище. Та блаженная игристая жизнерадостность, которая воодушевляла его еще час тому назад в порту Уинстон, улетучилась. Абель знал эти своеобразные предостережения — его сердце сильно билось тогда о прутья ребер. Нет, он не должен был заходить в это заведение! Ему хотелось проглотить слюну, но в горле у него все пересохло. С приглушенным хрипом он выдохнул воздух. Счастье, что с ним не было Валерии и она не могла заметить его состояние! Нет, правда, хорошо, что она осталась в гостинице. Превосходно! Откровенно говоря, все в ней начинало его раздражать — и хорошие манеры, и величавая поступь, и разговоры о могиле героя!

Слово «герой» затрепыхалось, точно большая птица, попавшая в сигнальную сеть. Беспрерывные звонки долетали до отдаленных границ. Главная разведывательная служба бодрствовала — ни один сигнал не ускользал от нее.

За его спиной чей-то нервный смех перешел во вкрадчивое мурлыканье:

— Фердинанд, а Фердинанд! Я позабыла кур загнать!

Впереди не было ничего — ничего, кроме смутно белевшего прямоугольника. Появился гид и заговорил приятным басом:

— Дамочка! Чуточку подайтесь! Мужчинам только этого и надо! Придется затворить дверь — мне нужно, чтоб было совсем темно.

И в то же мгновение возник ужас. Глубокой ночью неслись пронзительные крики, раздавался скрип калиток в кладбищенских оградах, хрипенье скованных рабов, изнывавших под бичами бесчисленных надсмотрщиков. Наконец жуть прояснилась; конечно, это были чайки.

Чайки кричали, как кричали они тысячелетья назад, — белые чайки смерти, выслеживающей свою жертву в дюнах. Абель видел их вновь — на той расплывчатой линии, которая в конце концов сливается с горизонтом всякой жизни, там, где рассыпается волна, в той неопределенной области, что находится между последними морскими водорослями и первыми кустами чертополоха, на недосягаемой обетованной земле — стране сухого песка.

Абель встряхнулся. Аппарат явно ввел его в заблуждение. Это был всего-навсего случайно попавший на пленку крик морских птиц!

— Соседский петух получит удовольствие! — снова заговорила женщина.

Спутник прошептал ей что-то на ухо, и оба фыркнули. Кто-то закашлялся, запищал ребенок. Просочился бледный свет, обозначив неоглядное желтоватое пространство. Зрители между тем росли с головокружительной быстротой, становились великанами рядом со светившимся на востоке песчаным холмом.

Абель узнал, так же как он узнал чаек, этот мутно-сиреневый свет, который навсегда отравил для него солнечные восходы!

Внезапно на него обрушился голос невероятной мощи, как у вокзальных рупоров:

— Сейчас ночь с пятого на шестое июня тысяча девятьсот сорок четвертого года. Неунывающие нормандцы спят. Они спят у себя на фермах с запертыми ставнями, а в это время в блиндажах Атлантического вала, прильнув к бойницам, гитлеровские солдаты…

Свет все усиливался, и в свету вырисовывалась малейшая неровность почвы. Свет сейчас был такой, как на витринах квебекских магазинов в тот день, когда, приехав с берегов Шодьер вместе с Мамочкой Шоликёр, Абель смотрел на них восхищенными глазами бедного мальчика, который хорошо знает, что Дед Мороз не в состоянии дать послушным детям канадских французов все, чего бы им хотелось.

Ветреный рассвет белил кубы деревенских домов, одинокие фермы, ленты дорог, ковры лесов, болотистые низины…

— Полная внезапность… Подготовка к гигантской высадке, какой еще не знала военная история…

Два села осветились — Абель давно позабыл их странные названия, а тут сразу вспомнил: Уистрам и Троарн. Прожекторы скрещивали снопы лучей, парашюты разведчиков спускались к двум краям огромного веера смерти, распахнувшегося от Уистрама до Сент-Мер-л’Эглиз… К колену Абеля прижался хныкающий ребенок. Сейчас уже было достаточно светло, так что Абель мог различить белые, коротко остриженные волосы мальчика, округлость его щеки и палец во рту. Абель погладил ежик его волос… Гудели самолеты. Начался налет немецкой авиации. Все в Абеле помимо его воли вновь включалось в войну.


Сиреневый рассвет. Встает солнце. Мясник с улицы Сент-Валье, нескладный брюнет, рост — метр девяносто пять, выше меня, а это что-нибудь да значит, перебирает четки. Бормочет молитвы… Внезапно в рот ему попадает пена волны. Он сплевывает, и тут молитва переходит у него в каскад неистовой ругани. Я заливаюсь диким хохотом. Мне девятнадцать лет. Я ласкал всего одну девушку на берегу Святого Лаврентия, но она не отдалась мне! Дженнифер тоже не уступила моим домогательствам — что ж, я так и подохну, не узнав любви? Но я все-таки славно с ней попрощался, невзирая на Жака. Я потом часто дразнил Жака саутгемптонской буфетчицей!.. Дженнифер! Как хороша твоя бело-розовая кожа! Как хороша твоя свежая улыбка, улыбка блондинки в кудряшках, трепещущая на губах, от которых пахнет зубным эликсиром! Лейтенант Птижан орет в рупор и спугивает милашку. Нестерпимый ор. Топор. Таким топором можно рубить головы, не топор, а целый топорище, топор Жоликера, папашиного брата, того самого дяди Жоликера, который прошел всю войну 14 года без единой царапины, который так этим гордился (ноготь указательного пальца между зубами: «ни вот такой!») и которого в конце концов году в 50-м придавило елью около бухты Хо-хо! в Сагене… Шекспир прав, как всегда. Лицедейство и тлен — such is life[1].

Занимался хмурый день. Нормандская земля между клювом Сены и Котантеном разевала пасть на запад. Немного погодя, хватаясь за сетки, люди, которых тошнило от запаха мазута и колыхания барж, подбрасываемых мутной боковой качкой, стали прыгать в воду, в грохот морских орудий, их торопил нелепо завывавший рожок, а над судами кружились вороны моря — алчные чайки.

— Дожидаются поживы, — сострил Симеон и захохотал циничным беззубым смехом.

— На нормандском побережье начинается высадка войск — и такого размаха операции мир еще не знал. Вовеки не забудутся эти страшные часы, когда судьба цивилизации решалась на пяти отмелях, наскоро превращенных в искусственные порты… Канадские войска развивают наступление…

Гигантская военная машина скрежетала гусеницами, скрипела лебедками, катила грузовики. Из ям прошлого выныривали танки. Во время артиллерийского обстрела у меня возникало неодолимое желание бежать. Но я не убежал. Конечно, из-за взрывов. Из-за Военной полиции. Да и потом, как бы я выглядел? Все же мне было не по себе. Напрягаешь слух. Считаешь. Как это глупо! Попробуйте, однако, осилить страх! Бомбежки я испытал позднее. Разноцветные стремительные вспышки — это стреляют орудия ПВО, смехотворно маленькие шарообразные дымки взрывов, оранжевые стрелы трассирующих пуль, истребители, сражающиеся на большой высоте, сверкая молниями плоскостей. Иванов день, да и только! Но это еще не настоящая жуть; страх мутный, зеленый страх, по выражению Жака, — это танки. Как тогда говорили нормандцы? Ах, да! «Привольное житье только между Каном и Байё». Между Байё и Каном можно было над всем этим посмеяться. Но с танками было уже не до смеха. Даже с нашими. Да, все, все лучше, чем быть раздавленным этими огромными кротами, тупо двигающимися вперед, — ты никогда не знаешь, куда им вздумается повернуть, да они и сами не знают, они идут напролом… Все, даже…


Блиндаж, дрожащий от только что разорвавшихся снарядов, мочится темноватой жидкостью. Дым рассеивается. Неожиданно из блиндажа выходит человек. Он что-то держит в руках. Не успеваешь разглядеть, что именно. Ребята орут. Струя света! Жидкий огонь огнеметов поливает немца. Человек машет белой тряпкой. Поздно! Человек бежит. Огненная струя преследует человека, точно прожектор — клоунов в мюзик-холле, затем, когда человек пробежал уже метров двенадцать, бросает его и устремляется к безмолвному блиндажу. Человек бежит боком к канадцам, а те и не думают стрелять. Ноги у человека заплетаются, он машет руками. Пуншевое пламя бьет из бегущего, бегущего, бегущего, все еще бегущего человека, потом оно ужимается, бежит, становится совсем маленьким, цвета смолы, пробегает двадцать пять метров, тридцать метров, все еще бежит, кривится, зыблется, дробится, потрескивает, выбрасывает отвратительный желтый язык и наконец опадает. Абель лихорадочно скребет ногтями землю. Во рту у него песок; придя в себя, он его сплевывает. Где только что рухнул немец, там уже не осталось ничего, кроме дымящегося куста. Танкетка исчезла. А блиндаж возобновляет стрельбу! Невдалеке стоит на четвереньках Жак, и его рвет, словно кошку, заглотавшую рыбью кость.


Металлический звук диорамы вызвал у Абеля апокалиптическое видение движущихся танков — «Шерманов», «Панцеров», «Тигров», «Черчиллей», броневиков, бронетранспортеров, танков-амфибий, «буйволов», самоходных орудий, «джипов», «доджей», мерзких «бульдозеров», беспрерывно катящихся по гальке, по песку, сквозь леса, по дорогам, круша деревья и дома! Солдаты ползли, страшно и, казалось, беззвучно раскрыв рты, а машины, воняя горелым маслом, оставляли за собою трупы, сплющенные в лепешку: голова — три сантиметра толщины и полметра ширины, каска похожа на железную орхидею.

Абель совсем было потерял нить, как вдруг голос напомнил ему бурю 19 июня. Да, это была настоящая буря. Когда они топтались у Кана, буря исхлестывала посевы. Она даже разметала один из Мэлберри, но Абель тогда плевать хотел на Мэлберри! Война сузилась для него до размеров ивняка, где засела эта сволочь — эсэсовцы, — стоило пошевелиться, как они открывали бешеный огонь из огнеметов, из минометов, из тяжелых пулеметов, из 88-миллиметровок. С его точки зрения, буря была скорей благодетельна. «Предательское море становится союзником Гитлера». А ну, валяй! Крой, крой!

Солнце заходит, уводя на ночь в стойла фантастическую свою конницу. Набухшие бурдюки грозы дрейфуют по направлению к материку, который они тоже блокируют. Абель рвет в саду абрикосы. Один абрикос он бросает Жаку. Жак его выплевывает. Ах, я и забыл про бурю! Это поразительно: не память, а худое решето! Но вот я снова — только одну секунду — вижу Жака, его белое лицо, веснушки, круглые щеки, детскую улыбку, ямочки на щеках, голубые глаза. «Они еще зеленые», — говорит он про абрикосы. Вот и все. Но он улыбнулся мне. Он меня понимает. Он меня любит. Он меня простил. Через шестнадцать лет он вернулся из иного мира, чтобы на одно мгновение той улыбкой, от которой углублялись его ямочки, а на веки набегали складки, улыбнуться мне.


— Седьмая и восьмая бригады канадских войск наконец взяли Кан…

Звуковая волна была на исходе, доносился лишь ее театральный шепот. Громадный светящийся шеврон в виде буквы V возник на песчаном холме — том самом, который в течение нескольких минут успел раскрыть перед зрителями важную часть мировой истории.

— Дорога на Париж открыта. Это — Победа. Но только, увы, какой ценой она нам досталась!.. Имена героев навсегда начертаны в наших сердцах, так же как они навсегда начертаны на скрижалях истории.

Имена героев начертаны, да, — на кладбище! Да и начертаны они были лишь после того, как героев разыскали!.. Абель силится побороть волнение, вызванное лживыми, пустыми словами: «в наших сердцах». Слова! Words! Words! Лицедейство и тлен!

— Посетите с благоговейным чувством музей и братские кладбища. Пусть они вам напомнят, какой ценой досталось Освобождение.

Дверь отворилась. Седовласый гид изобразил на своем тщательно выбритом лице любезную улыбку.

— Выход здесь, господа.

— Здравствуй, — сказал мальчик. — Я тебя не узнал в темноте.

Приятно было видеть его веснушки, его ежистые волосы, его хорошенькое, но отнюдь не ангельское личико, его небесно-голубые глаза, которыми он в упор смотрел на взрослого дядю, его нос, который неизменно морщился, когда мальчугану нужно было выговорить трудные для произношения слоги, его рот, в котором не хватало одного переднего зуба.

— Здорово, Оливье!

— Я хотел солдатиков с парашютами, да мать не хочет, говорит: навидалась я их!

Высокая старуха в черном, с завитушками над ушами, в шляпе с вуалеткой окликнула его:

— Оливье! Не приставай к дяде!

Голос у старухи был сердитый, а щеки добрые, напоминавшие сморщенное яблоко. А какое славное имя дали мальчишке — Оливье!

Естественный перламутровый свет, заливавший пространство от Аснелля до самого Хаоса, озарял Мэлберри. Сизое с ослепительно белыми полосами постепенно сменилось многоцветными отблесками. На муаровом горизонте, казалось, покачивались невероятных размеров гроба, обтянутые морскими водорослями.

На площади Освобождения, у Ворот Войны орифламмы метали в глубь Нормандии копья колышущихся пламен.


Молодая женщина смотрела на Абеля — она широко улыбалась, глаза у нее смеялись. Она хорошо знала этот взгляд, ушедший внутрь, это состояние сомнамбулы. Еще один!

Посетители, стряхнув с себя оцепенение, окликали друг друга, — тут были крестьяне, горожане, туристы, приехавшие сюда на Троицын день и пользовавшиеся случаем. Это был тоже своего рода музей, музей головных уборов и галстуков! По зале прошел верзила с длинной шеей, с нескончаемым туловищем; штаны плотно облегали крысиные его ягодицы и короткие смешные ножки. Эта типичная «пехота» волочила за собой запыхавшуюся, раскрасневшуюся девицу в платье ярко-зеленого цвета.

Абель рассматривал манекен женщины-солдата. Вся подтянутая, в форме цвета морской волны, ни единой развившейся пряди — это было олицетворение войны безвредной, домашней. Легенда ясно указывала: «Женский морской корпус». Войне, его войне женского корпуса как раз и не хватало! Здоровенный американец залез манекену под юбку, пощупал ягодицы, состроил гримасу и, получив подзатыльник от возмущенной спутницы, заржал и ушел, искоса взглянув на Абеля… Каким-то чудом он угадал, что этот человек должен понимать по-английски:

— Hello, man! The hun if it![2]

Фигура, изображавшая женщину-моряка, улыбалась своей неизменной улыбкой.


Большинство снимков, выставленных за Воротами Войны, были сделаны уже после высадки. Солдаты в касках, зажав сигареты в зубах, стройным строем спускались по сходням с борта шлюпки, стоявшей на неправдоподобно тихой воде. Вдруг Абель застыл на месте. Среди всех этих приукрашенных фотографий невольно приковывала внимание только одна. Этот увеличенный снимок был слаб с точки зрения технической, но от него веяло подлинной жизнью — видимо, он был извлечен из документального фильма. Легенда указывала: «Plage Gold[3] 6 июня. На заднем плане солдаты ложатся, укрываясь от огневого вала немецкой артиллерии».

На переднем плане, слева, согнувшись под тяжестью снаряжения, каску сдвинув на лоб, в маскировочной сетке с причудливыми фигурками, с вещевым мешком, напоминающим верблюжий горб, идет человек. Нижняя часть фотографии захватила лицо до подбородка, но так как снимали сверху, то видно и спину. Длинный нос. Набрякшие веки. Искривленный рот. Рядом орет снятый в профиль унтер-офицер; сумка у него в виде торбы. Что он орет, это видно по оттянутой нижней губе. За ним идет еще человек, похожий на придавленного ношей носильщика. Сзади еще трое. Тот, что слева, с красным крестом на рукаве, держит автомат, который, по-видимому, принадлежит бредущему рядом с ним однополчанину, — тот волочит ногу и подставляет киносъемочной камере свое мертвенно-бледное лицо: оно не больше почтовой марки, но на нем написана вся глубина человеческого страдания. Сейчас же за этой группой колонна делает крутой поворот — там вода, и люди ее обходят. Пехотинцы, кто даже не опустив голову, кто на коленях, кто ползком, кто на корточках, наваливаются друг на друга, и они всё прибывают, теснятся, ряд за рядом, ряд за рядом, и печальное это шествие доходит до правого края фотографии, где можно различить тусклую звезду на грузовике… Колонна снова ломается, возвращается налево — получается буква Z. Крохотные человечки пригибаются, укрываясь от огневого вала, о котором говорит легенда, — уродливые полевые мыши, вставшие на задние лапки или наполовину в воде. В промежутке между теми, что сняты крупным планом, и фигурками, движущимися в глубине, в этом пустом пространстве, в центре, падает солдат, вытянув руку с раскрытой, точно чашечка цветка, ладонью. Он только что выронил карабин с коротким штыком, выпустил его из рук, и оружие висит в воздухе. Человек и карабин сейчас упадут в воду, в которой отражается вся эта сцена. Но проходит секунда, а человек не падает. Он, так же как и карабин, держится в воздухе. Пока необыкновенный этот документ будет цел, солдат все будет падать, парализованный длительной выдержкой, и его паралич еще страшнее смерти, ибо, когда наступает смерть, вслед за нею приходит забвение.


И вот тут-то Абель услышал музыку. Он услышал ее на самом деле. Музыка играла в посюстороннем мире, в понедельник 6 июня 1960 года, в Арроманше. Она исходила из громкоговорителей, установленных на прибрежной площади. Пластинка, случайно поставленная монтером, озвучивавшим празднество, не имела к празднеству ни малейшего отношения. Тем не менее канадец не мог слышать «Ритуальный танец огня», чтобы не вспомнить о войне.

Я воевал в песках, в созревших хлебах, в садах, воевал, прислушиваясь, насвистывая, напевая, отбивая ногой такт «Ритуального танца огня». Как будто на яблонях росли сливы! Хотя бывало и так! Темная фигура ударяет пяткой оземь, тянется скорбным лицом к небу, затем потупляется. Это — война. Война порхает — туда, сюда, облетает всю колонну, изогнувшуюся в виде буквы Z, затем возвращается на свое место. Мертвецы возвращаются — сегодня их день, — и они танцуют.

Снова появилась, таща за собой ярко-зеленую подружку, «пехота» на фантастически коротких ножках — канатный плясун поневоле; он что-то кричит, фыркает — так неумело выражает он свое возмущение — и вновь исчезает.

Чем же, однако, торгуют в этом зале ожидания? Воспоминаниями? Надеждами на будущее? Чистой совестью? Или единственной радостью, что ты остался жив?


При входе веселый гид — он был удивительно похож на Мориса Шевалье — вылощенный, в синей фуражке, которую он то и дело приподнимал, седовласый, с гладкими щеками, снова заговорил:

— Итак, милостивые государыни и милостивые государи, мы продолжаем осмотр. В тысяча девятьсот сорок третьем году в Квебеке было решено произвести высадку. Она произошла шестого июня тысяча девятьсот сорок четвертого года, ровно шестнадцать лет тому назад. К счастью, она удалась, иначе нас бы с вами здесь не было.

Гид засмеялся — он был явно доволен тем, что находится сейчас здесь.

— Вон за той бухтой вы еще можете видеть кессоны — это остатки причала Мэлберри II: он был установлен восемнадцатого июня тысяча девятьсот сорок четвертого года… Построили его за двенадцать дней…

Молодая женщина все еще смотрела на Абеля. Он представлялся ей высоким, значительно больше метра семидесяти сантиметров, а метр семьдесят — это во Франции считается хорошим ростом для мужчины, но стройным он не казался — напротив, он выглядел приземистым. Расстояние между его грудной костью и спинным хребтом было на вид такое же, как между плечами. Плечи почти неподвижно возвышались чуть ли не на уровне макушки. Было в этом что-то от животного, что-то пугающее. Великолепный хищник! Она затрепетала как горлинка. Канадец повернулся лицом к ней. Но он не задержал на ней взгляда. Геракл Бурделля, но только без локонов! Да у этого Геркулеса совсем нет волос! Правильной формы лоб, красиво очерченный, но широковатый, лысая круглая блестящая голова, энергичный нос, плотно сжатые губы, тяжелый подбородок. Бурделль? Да. Вернее, что-то от примитивных скульптур, от гранитных голов сайтов.

Женщину всю передернуло. Ей шепнул на ухо неприятный голос:

— Когда волос только на голове нет, это еще полбеды… Верно, Малютка?

Лицо молодой женщины, за секунду перед тем такое нежное, внезапно захлопнулось.


Абель поднимался по лестнице. Прямо перед собой он видел болезненно-хрупкое туловище и очаровательный выгиб зада под легкой тканью, разрисованной парусниками. На ногах с округлым подъемом были плотно облегавшие их чулки без швов и остроносые туфельки на шпильках. Абель вернулся к действительности!

Хрипло заиграл военный оркестр. Экран заполнил круглолицый Черчилль с сигарой во рту. В документальном фильме Арроманш представал таким, каким он остался в памяти канадца, неизмеримо более подлинный, чем нынешний кокетливый городок. В 1944 году Арроманш походил на ослиную челюсть, вымытую дождями. Но история влекла за собой, победа захватывала в свои лапы этих пионеров, разматывавших клубок дороги в затопленных землях…

— Внимание!.. Тревога, тревога!.. Путь, прокладываемый инженерно-техническими войсками в затопленной местности… Тревога, опасность, опасность, опасность. Литр бензина стоит не меньше, чем литр крови.

Опять Главная разведывательная служба предостерегала слишком поздно. У колосса, утонувшего в кресле, вырвался глухой стон. Жак, Жак, милый мой Жак…

Чья-то теплая рука дотронулась до его руки, слегка пожала ее и погладила кончиками пальцев… Больше ничего, одно лишь прикосновение хрупкой руки к сильной мужской руке, но в жизни Абеля Леклерка вновь появилась трещина, которую он замазывал уже шестнадцать лет. Жизнь его рушилась, как нормандские домики, которые выдерживали бомбежки и вдруг обваливались от дуновения безобидного морского ветерка.


С фотографии снятый в натуральную величину генерал Паттон смотрит в упор на Абеля Леклерка. Генерал недоволен! Old blood and guts! В кровь, в печенку! Четыре звездочки на нашивках и четыре на каске: одна повыше, три пониже. Лицо — точно вырубленное. Гусиные лапки у глаз. «Литр бензина стоит не меньше, чем литр крови!» Из-за Ворот Войны генерал Паттон рассматривает Леклерка с холодным презрением командира к неисправному солдату.

— А? Что? — круто повернувшись, спросил Абель.

— Я говорю, что если вы хотите еще раз посмотреть диораму, то доплаты не потребуется, — любезно повторил старый гид.

Абель окинул непонимающим взглядом его расплывшееся в отечески нежной улыбке красное лицо, под синей фуражкой казавшееся малиновым, и его седые волосы. Затем машинально покачал головой. Поднимаясь от пола, исходя из стен, из чьей-то нечеловечески неутомимой утробы, доисторическим оркестром чаек вновь звучал тот же голос:

— Сейчас ночь с пятого на шестое июня тысяча девятьсот сорок четвертого года. Неунывающие нормандцы спят…

Абель провел рукой по лбу и вдруг всеми своими девяносто двумя килограммами весу рухнул на стул. Он согнулся пополам и, тяжело дыша, схватился за сердце. Затем разорвал на себе рубашку, обнажив волосатую грудь, и перевел дух. Вокруг галдели любопытные, а он медленно поднимал грубую свою голову — голову Геракла, словно обглоданную морской водой, между тем как его взгляд, его левый косящий глаз искал декорации и актеров исчезнувшего мира.

Молодая женщина в платье с корабликами склонила над ним голубиную свою шейку. Ему полегчало. Отпустило. И на этот раз! Прямо перед собой он увидел встревоженное лицо молодой женщины. В профиль она была прекрасна безукоризненной красотой камеи. А если посмотреть анфас, то из-за легкой асимметричности черт лицо ее казалось менее совершенным, но зато более живым.

Разочарованные зрители не спешили расходиться; обманутые в своих ожиданиях, они все еще надеялись: авось, что-нибудь произойдет.

— Вы не американец? — спросила молодая женщина.

— Я канадец.

Она закусила свою розовую, не накрашенную, дерзкую, но милую губку:

— А я нормандка. Сами дойдете?

Абель встал, опираясь на спинку стула. Он был гораздо выше женщины.

— Э, да вы молодцом! Ну ладно, я ухожу. Вам нужно на воздух. Приезжайте в Вервилль — там устрицы! Я там часто бываю. Всего хорошего, господин канадец!

Она была изящна — таким именно Абель представлял себе изящество чисто французское.

Он направился к выходу. С минуту постоял на пороге, вдыхая освежающий морской воздух, приятно пахнувший водорослями, потом замешался в толпу.

За Воротами Войны старый гид тряс головой.

— Вот так каждый год, — говорил он молодому. — Иной раз целыми часами торчат…

— А попросить удалиться? Раз время истекло, я бы не постеснялся.

— Вот такому ты бы сказал?

— Дверь загородил, как все равно шкаф…

Бархатистый голос старика вновь зажурчал:

— Особенно зимой! У них у всех такой отсутствующий вид! И заметь: я их понимаю… Но если ветер, и манекены шевелятся — вот это на них действует!

Он закашлялся. С его лица сбежала улыбка — улыбка добродушного здорового старика.

— Опять посетители! — сказал он. — Ну, да это последняя группа.

Он не знал, стоит ли продолжать разговор. Молодой был до того непонятлив! И все же старик тихим голосом заговорил снова:

— Мой шурин — под Диксмуйденом… Под Диксмуйденом. Вот уже сорок с лишним лет он каждый год…

Тут старый гид еще понизил голос и стыдливо признался:

— А я — под Верденом. Под Верденом. У старика Петэна. Да, да, у маршала. Штыковой бой. Мортом, Мортом…

И тут молодой увидел, как по лицу старика, еще недавно такому веселому, прошла та же холодная тень, какая только что прошла по каменному лицу канадца. Молодой ничего не понимал, потому что ему было только тридцать лет. Все это ему черт знает до чего надоело. «Старая ты ж…, и твой маршал тоже!» Гид — хорошая должность. Не утомительно. Ведешь людей, выпроваживаешь. Все неприятности в музеях — высадки, войны и победы — только от бывших солдат! Не нарочно же они. А все-таки… Как бы то ни было, а топтаться с последней группой придется ему! И он покорно шмыгнул к своему стаду.

Остались повернутые спиной манекены часовых войны да старый страж, неподвижный, как и они, и взгляд у него был невидящий, точно у рабов, что стоят при входе во дворец фараона.


Часть первая Розы Арроманша | Когда море отступает | cледующая глава