13. Между Нью-Хейвеном и Вильнюсом
Мне не кажется, что я был бы счастливее, если бы кормился только писательским трудом. Куда лучше тому, кто преподает. Почему? Тогда ты дальше от турнира горбунов, как называет литературу Милош.
Когда первый год работы в Йеле у же подходил к концу, Томас писал друзьям о Нью-Хейвене: «Городишко размером с Шяуляй, в центре большой университет, построенный в с тиле, который здесь называют Depression Gothic – то есть, с одной стороны, стиль отвечает десятилетию мирового кризиса (депрессии), а с другой – вызывает депрессию»[343]. Нью-Йорк совсем недалеко, но в нем Венцлова «бы поселился, только по решению суда»[344]. Свои амбивалентные отношения с Нью-Йорком Венцлова сформулировал еще в Лос-Анджелесе: «Нью-Йорк все же самый безобразный город на свете. Наверное, лишь один город, где я в молодости прожил четыре года, мог бы соперничать с ним в этом отношении. Кроме того, Нью-Йорк и самый грязный, и самый заброшенный на свете. Все равно все в нем сидят и ничего другого не видят. Я бы на их месте повесился через две недели. Хотя, может, и нет, потому что он все же странно притягателен, как и тот, другой город моей юности. Они, кстати, вообще близнецы»[345]. Как и Москва его юности, Нью-Йорк – огромный культурный центр, кроме того, в нем жили друзья, среди них – Бродский, для которого общение с Венцловой тоже было важно. Александр Кушнер пишет: «Он (Бродский. – Д. М. ) жаловался, что о стихах ему поговорить почти не с кем: Лосев да Барышников, еще Томас Венцлова – вот и все».[346]
В университете Томас Венцлова читает разные курсы: русскую поэзию XIX века, русский символизм, спецкурсы о Пастернаке и Цветаевой, историю русской критики от Ломоносова до Бахтина, введение в лотмановскую семиотику, спецкурс «Литература и миф», обзор польской литературы, обзоры русской поэзии XIX и XX веков, литовский язык, семинары для начинающих «Славяне – лауреаты Нобелевской премии», «Коммунизм и литература».
Читал он и курс о нерусской литературе бывшего СССР (литовской, латышской, эстонской, молдавской, грузинской, армянской, киргизской). В весеннем семестре 1999 года преподавал историю польской литературы (модернистский период) в Гарвардском университете, в котором ему и раньше случалось читать отдельные лекции, а в 2002 году – лекцию о культурной истории Вильнюса. После того как вышел на пенсию известный профессор Виктор Эрлих, знаток русской литературы и критики XX века, особенно формализма, Томас Венцлова остался в университете «уникальным специалистом в области поэзии, таких профессоров в Йеле больше нет»[347]. Бывший аспирант Венцловы, ныне и сам Йельский профессор, Владимир Гольштейн говорит: «Я, как и многие другие, считаю, что лучше Томаса никто стихов не анализирует. Это распространяется и на его студентов. На многих конференциях, где обсуждают стихи, учеников Томаса очень интересно слушать. По сравнению с ними то, что говорят другие, иногда кажется любительством, биографизмом или разведением идеологии (фрейдизм, феминизм, деконструктивизм). А внимания к стихам и поэзии не видно. Аспиранты, как правило, Томаса очень любят, у него всегда их много».[348]
Для студентов и аспирантов очень важно и неформальное общение, дома у профессора, где все говорят свободно и открыто. Им интересен жизненный опыт Венцловы, его связь с историей и культуруй: «Не каждый день встречаешь людей, для которых литературная и интеллектуальная история нашего века – это история собственной жизни. Дед Томаса учился у Фаддея Зелинского, отец был незаурядной фигурой в советской литературе. Сам Томас общался со многими знаменитостями, от Ахматовой до Бродского, от Милоша до Адама Михника.
Томас сам довольно стеснительный и скромный по характеру, и он никогда не заводит разговор о своих многочисленных и многосторонних знакомствах, но все же при общении чувствуешь недоступную глубину знания и понимания обстоятельств, в которых сложилась культура нашего времени, хотя бы в Восточной Европе»[349]. В неформальной обстановке студенты слышат рассказы и анекдоты, которых профессор знает множество, они слушают, как он подпевает песням Булата Окуджавы.
Впервые Венцлова услышал поющего Окуджаву еще в 1960 или 1961 году, попав по большому блату на его концерт в московском «Артистическом кафе»[350]. Окуджаву слушали и любили и в литовской Хельсинкской группе. Людмила Алексеева, в 1976 году гостившая дома у Виктораса Пяткуса, вспоминает, что Окуджава для литовской группы выражал их собственную солидарность и решимость: «Викторас поставил пластинку с песней Окуджавы из фильма „Белорусский вокзал“ („И, значит, нам нужна одна победа…“). Это была песня о Великой Отечественной войне, но мои друзья литовцы придали ей определенный смысл. Они встали в круг, обняли друг друга за плечи и пели. Я их поняла и, встав в круг, запела вместе с ними».[351]
Хотя студенты мало знают о литовских стихах своего профессора, они посоветовали Диане Сенешаль, которая, еще учась, переводила с русского стихи Беллы Ахмадулиной, консультироваться у Венцловы, «потому что он – поэт»[352]. Венцлова терпеливо читал переводы, комментировал их, и Сенешаль стало интересно, что за поэт сам профессор: «Не зная в то время ни слова по-литовски, я все же взяла его книгу в библиотеке. Я помню ясно, как я сидела на холодном библиотечном полу, окруженная полками, и открыла книгу на стихотворении: „Sustok, sustok. Suyra sakinys. / Stogu riba sutampa su ausra. / Byloja sniegas, pritaria ugnis…“[353]. Я мгновенно почувствовала в горле что-то вроде подавляющей грусти и восхищения, прочитав эти первые строки. В этот миг значение казалось второстепенным. Все находилось в звуке»[354]. Так, со знаменитого виланелля (поэт Роландас Растаускас назвал его «быть может, самым трагичным поэтическим перлом послевоенной литовской лирики»[355]) началось знакомство будущей переводчицы и с поэзией Томаса Венцловы, и с литовским языком, который ей преподавал тот же профессор.
Впервые после эмиграции страну, тогда еще именовавшуюся Советским Союзом, Томас Венцлова посетил в июне 1988 года как турист. Путешествие было рискованным, и то, что он на него решился, было шагом в определенной степени авантюристским. Венцлова сам признается в своих страхах и в том, что написал даже своеобразный документ, который заверил у нотариуса и оставил друзьям в Америке. В нем он объясняет, что едет в Советский Союз туристом, поэтому не собирается заниматься политической деятельностью. Если он все же покажется в советских средствах массовой информации и примется делать заявления, это можно будет истолковать лишь двояко: или к нему применили какие-то очень сильные средства физического воздействия, или это двойник, человек на него похожий[356]. Ничего подобного не случилось, зато удалось повидаться с мамой, приехавшей из Вильнюса в Москву, а в Ленинграде – с сыном и старыми друзьями: Буткявичюсом, Моркусом, Катилюсом и другими. Впечатления этого «белого и жаркого июня» вдохновили стихотворение «Улица Пестеля», в котором, по словам поэта, страх «обращен в слово», а «время сплотилось в смысл».
Все же поездка не осталась незамеченной. Агентура начальника КГБ советской Литвы Э. Эйсмунтаса зафиксировала визит Венцловы и сообщила о нем московским и ленинградским коллегам. 19 июля 1988 года было решено, что «Декаденту» (так в деле КГБ именуется Томас Венцлова) «целесообразно на пять лет запретить въезд в СССР»[357]. Решение это осталось невыполненным, поскольку и сама империя вскоре приказала долго жить. А на публикацию стихов поэта это решение вообще не повлияло – в декабре 1988 года они появились в Komjaunimo tiesa[358] и в еженедельнике Literatura ir menas[359], где была напечатана и статья Кястутиса Настопки, всесторонне представляющая поэта. В статье, кстати, написано: «Томас Венцлова, уехав из Литвы, пропал и из поля зрения нашей литературной критики, совсем как в Министерстве Правды Дж. Оруэлла. Но поэзия вновь разошлась с конъюнктурой. По свидетельству поэта и эссеиста Вайдотаса Дауниса[360], для младшего поколения поэтов Венцлова – главный авторитет».[361]
Число статей, бесед, стихотворений в литовской прессе все росло, а 11—20 октября 1990 года наконец и сам Томас впервые после января 1977 года приехал в Вильнюс. О визе на въезд в Литву он ходатайствовал и в мае того же года, но тогда ему отказали. В Вильнюсе он встретился не только с матерью и несколькими друзьями, как в Москве и Ленинграде, но и с читателями, писателями, студентами Вильнюсского университета. Интерес аудитории был необычайным. По словам одной журналистки, 18 октября на первую встречу с Томасом Венцловой студенты Вильнюсского университета начали стекаться за полтора часа до начала.[362]
Несмотря на все это, Венцлове мешали посещать Литву до момента развала империи. Во время январских событий 1991 года он собирался приехать туда с делегацией американских журналистов, но это не удалось. Только в последний момент, когда Елена Боннэр обратилась к Михаилу Горбачеву, Томасу Венцлове (как и журналисту Крониду Любарскому) дозволили приехать на Сахаровский конгресс, состоявшийся в Москве 28—29 мая 1991 года, а оттуда – в Вильнюс. Позже навещать родину уже не мешал никто.
В 1991 году в Литве издан первый бесцензурный сборник избранных стихов и поэтических переводов Томаса Венцловы Pa snekesys ziema[363] и книга публицистики и эссе Vilties formos[364]. Так его творчество вернулось в культуру Литвы. В литовской печати у Венцловы стали спрашивать о планах на будущее, о том, чем он занят в настоящее время. Вот литературный критик Ричардас Пакальнишкис расспрашивает о монографии, посвященной Александру Вату, интересуется, почему Венцлова не выбрал более близкую для литуаниста тему. Александр Ват (1900—1967) – польский писатель еврейского происхождения, который начал свой путь футуристом, а кончил метафизическими стихами. В молодости он восхищался коммунизмом, приятельствовал с Маяковским, но позже, когда ему было под сорок, удалился от политики, посвятив себя переводам. Когда Гитлер напал на Польшу, Ват почувствовал себя «как та мышка, за которой гоняются одновременно три кота – нацисты, советы и польские власти»[365]. Удирая от «котов», он оказался во Львове, но там его вскоре посадили, а потом сослали в Казахстан. В 1946 году он вернулся в Польшу, а в 1956-м, тяжело больной, уехал лечиться на Запад, где надиктовал Милошу на магнитофонную пленку подробные воспоминания. Измученный болезнью, Ват покончил с собой. Томас Венцлова утверждает, что каждому «этапу пути» этого польского писателя (и юношескому авангардизму, и восхищению коммунизмом, и позднейшему отвращению к нему) соответствуют «литовские параллели»[366]. Мало того, Венцлова, до девятнадцати лет тоже веривший в идею коммунизма, чувствует определенную общность своей судьбы с судьбою Вата; недаром рецензировавшая монографию Венцловы Ирена Грудзиньска-Гросс подчеркнула, что книга «Александр Ват: Жизнь и творчество иконоборца» – «тайный диалог двух поэтов»[367]. Хорошо знакомый не только с польской и русской литературой, но и с общим контекстом мировой культуры, Томас Венцлова создает занимательную, исчерпывающую и высоко профессиональную интеллектуальную биографию. Кстати, это первая книга, написанная Венцловой по-английски.
Многие стереотипы разбил вышедший в 1997 году в Вильнюсе на русском языке сборник статей о русской литературе «Собеседники на пиру». Статьи посвящены анализу произведений широко известных (Толстой, Чехов, Цветаева, Пастернак, Бродский) и менее известных (Василий Комаровский) русских писателей. В это время в Литве писать о русской литературе, да еще на русском языке было, мягко говоря, непопулярно. Во вступлении автор подчеркивает свою веру в то, что его книга поможет продолжить традиции литовской русистики, «восходящей к Балису Сруоге и еще более ранним временам»[368]. Литературоведческие статьи – одна из важнейших областей деятельности профессора Йельского университета. Его научным трудам присущи широкие культурные контексты, внимание к структуре произведения, что создает текстовые смыслы. Хотя он и признается в том, что его назвали «динозавром структурализма»[369], наверное, ближе к истине другое определение: «Один (коллега. – Д. М.) даже заявил, что я создал новое направление в науке – структурализм с человеческим лицом»[370], ибо строгий структурный анализ Венцлова сочетает с глубокими интертекстуальными, культурологическими догадками. Единственным поэтическим – сакральным – языком для него остается родной литовский, а научные и публицистические тексты он пишет и по-литовски, и по-русски, и по-польски, и по-английски. Представляя американскому читателю «Формы надежды», знаменитый американский литературовед Гарольд Блум писал: «Это острый и выразительный труд, сочетающий литературную критику с нравственной зоркостью. Вероятно, Мандельштама с Бабелем он бы очень порадовал».[371]
В начале последнего десятилетия XX века Томас Венцлова не раз выражал сомнение в дальнейшей судьбе своих стихов: «Голос Восточной Европы взломал лед, и я не уверен, что смогу и дальше писать стихи. Может, меня сформировала та бесцветная угрюмая зима, и вся моя судьба заключена в ней; может, моя поэзия вмерзла в этот лед наравне со многими свидетельствами эпохи»[372]. Опасения не подтвердились; но о зоне вечной мерзлоты Венцлова не забыл даже тогда, когда та отошла в прошлое. Об этом свидетельствует и написанная после крушения империи книга стихов Reginys is alejos[373], и новейшие, опубликованные только в периодике стихи. По мнению поэта, переводчика и критика Виктора Куллэ, стихи Томаса Венцловы, как и стихи Чеслава Милоша, «не претендуют огласить приговор палачам – скорее, они стремятся стать финальным аккордом в реквиеме жертвам века»[374]. Кроме всего прочего, память о тоталитарной зиме не позволяет исчезнуть оценочному взгляду, и на вопрос о постмодернистском релятивизме Томас отвечает цитатой из стихотворения Осипа Мандельштама: «„Есть ценностей незыблемая скала“. Вот и все».[375]
В 1997 году, размышляя о положении писателя-эмигранта в конце XX века, Венцлова пишет: «Сейчас у меня два дома. В Нью-Хейвене я говорю: „Уже пора домой, в Вильнюс“, а в Вильнюсе: „Пора домой, в Нью-Хейвен“. Есть еще и третий дом, в Петербурге, или Петрополе, городе моей юности и очень важных для меня воспоминаний. Это радикальная перемена, которая, кстати, не смягчает ностальгию, а, скорее, обостряет или хотя бы усложняет ее (пока я ясно понимал, что дорога в Вильнюс, Петербург и так далее для меня заказана, осознанно я по ним не тосковал)»[376]. Все же и при двух домах и двойном гражданстве он не одинаково участвует в жизни обеих стран: «Я ни разу не голосовал на американских президентских выборах (Америка напоминает самолет, идущий на хорошем автопилоте, – кто бы ни сидел за штурвалом, хуже не будет), а на литовских выборах я голосую, потому что здесь ошибочный выбор еще может здорово повредить».[377]
Томас Венцлова часто приезжает в Литву. По его словам, он «так тесно связан с ее жизнью, что не считает себя эмигрантом»[378]. Ему редко удается побыть на родине спокойно, незаметно. Любой его визит комментируют журналисты, называющие Венцлову не только поэтом, но и политологом, и особенно интересующиеся его мнением о политической и общественной жизни. Мысли его подчас толкуют превратно, но они никогда не остаются незамеченными. Еще в 1990 году, приветствуя независимость Литвы как почти чудесное, с точки зрения разума едва ли вероятное дело, Венцлова намечал дальнейшие перспективы жизни, ориентированной не в прошлое, которое тоже важно, но в будущее, и призывал готовиться к вызовам нового века. Все еще популярную в Литве склонность к национальной замкнутости он критикует с той же настойчивостью, с какой раньше боролся с замкнутостью тоталитарной.
В 2000 году Томаса Венцлову удостоили Национальной премии Литвы по культуре и искусству, как бы официально признав одним из классиков литовской литературы. На чествовании лауреатов премии он сказал: «Я глубоко уверен, что литовский язык и культура достаточно ценны, чтобы пережить новое столетие, а может быть, новое тысячелетие. Если я хотя бы немного тому способствовал, этого, пожалуй, достаточно».[379]