home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



VI

Возвратившись домой после ночи, проведенной у Катажины, я обнаружил:

а) двух сестер Терезы с мужьями, б) четверых детей и одну молодую девицу, в) личность, похожую на ксендза или женщину, которая спала в черном одеянии, накрыв голову подушкой, г) стол, заставленный бутылками и грязными тарелками со шкурками от кровяной колбасы, д) все ящики выдвинутыми, е) намоченное белье в ванной.

Ксендз проснулся и заявил, что я прихожусь Терезе слишком дальним родственником, вдобавок со стороны ее блаженной памяти супруга, а посему, видимо, совершенно не претендую на наследство. Тщательная инвентаризация уже проведена, квартиру займут сестры Терезы с детишками…

— Вы могли бы с нами… как-нибудь разместились бы, — сказала девица, занявшая мою тахту.

— Здесь будет христианский дом, — заявила твердо ее тетка. — Лучше убери со стола и оденься как положено.

— Простите великодушно, но могут возникнуть некоторые сложности, — заметил я, искренне развеселившись. — Собственно, квартира и все, что имеется в квартире, за исключением личных вещей Терезы, принадлежит мне. Могу показать ордер.

— Катитесь вместе со своим ордером… У него ордер, слыхали, ордер! — загоготал мужчина. — Подотритесь своим ордером, убирайтесь вон! Может, хотите нас постращать? Органами? Или русскими? Мы все наследники блаженной памяти Терезы, а Тереза была в почете, так, если пойдем куда следует, все уладим.

— В почете, не в почете, а нагрешила, и господь ее покарал, — вздохнула его жена.

Я понял, что меня здесь не знают, никто обо мне не наслышан, и я для них всего — навсего дальний родственник Терезы, возможная помеха, человек, который побывал на похоронах, а теперь снова явился, что существую в их представлении лишь со вчерашнего дня. Вдруг меня взял соблазн как-нибудь поладить, остаться вместе с ними, сохранить инкогнито, поэтому я не спешил выставлять честную компанию и не протестовал, когда обе женщины, а затем и мужчины принялись доказывать свои права.

Ксендз, заморыш со вздутым животом, похожий на беременную вдову в трауре, правда, помалкивал, но он первый разобрался в обстановке, а моя несобранность ободрила его.

— Сын мой, — сказал он, увлекая меня в пустую кухню, — сын мой, я виясу, что в вашем сердце противоборствуют стремление к безмятежной жизни и желание воспользоваться моментом, бумажками с печатями и законами. А разве нельзя заключить с обеими женщинами полюбовную сделку, не ссылаясь на сомнительные права и привилегии, разве не лучше было бы снискать их расположение и обрести в их лице дружественные души, столь необходимые ныне. Обе сестры, я ручаюсь, готовы вознаградить вас, но советовал бы уступить без скандала, по доброй воле. Сын мой, обе женщины давно мечтают ради детей перебраться в город, а это для них единственная возмож ность. А ваши бумаги, сын мой, сегодня чего-то стоят, завтра же могут потерять ценность, времена, как известно, тревожные, и одному богу ведомы судьбы этой страны. Получите деньги, устроитесь за милую душу, и все будет отлично. Согласны?

— Не согласен, святой отец, — возразил я, ибо мне не понравился этот брюхатый заморыш, верящий, что всего можно добиться с помощью денег. — Пусть родственники забирают Терезины тряпки и уматывают туда, откуда пришли, иначе позову милицию.

— Вы этого не сделаете! — воскликнул ксендз. — Господь покарает вас, сын мой.

На пороге показались оба деверя Терезы.

— На чем порешили?

— Съезжает или нет?

— Не съезжает, — ответил я за ксендза. — Идет за милицией.

Они преградили мне дорогу, велели ксендзу выйти и заперли двери на ключ. Я был заточен. Окна кухни выходили на глухую стену соседнего дома, я не мог даже позвать на помощь, а применить силу, высадить дверь, — было бы равнозначно объявлению войны всему семейству. Итак, я был узником. Снова меня разбирал смех, ибо вся жизнь казалась смехотворной, нелепой. Мы похоронили убитую Терезу, и ломаем комедию из-за какого-то барахла. Обладатель легендарной фамилии Роман Лютак сидит в белой кухоньке, среди кастрюль, между раковиной, выпотрошенным буфетом и еще теплой плитой. Послышалось движение: дверь задвигали шкафом, они выжидали, как я к этому отнесусь, а я сидел на табурете и выдавливал угорь на щеке, замеченный в зеркале. Будут брать на измор? А может, все вынесут и распродадут? Приятные люди, ничего не скажешь!

В комнатах раздавались их шаги и перешептыванье, потом зашумела вода в ванной, донеслись звуки уборки. Я помочился в раковину, поставил чайник на плиту и ждал, что будет дальше, но со временем, особенно после того, как в квартире все замерло и слышался лишь далекий скрежет трамвая на повороте да гул улицы, меня начал тревожить сам факт моего заточения. Это всего — навсего кухня, только кухня, это квартира, моя квартира, слева по коридору — туалет, справа ванная, петом коридор поворачивает и ведет к комнатам, которые соединены раздвижными дверями, но у каждой есть и отдельный вход, окна смотрят на улицу. Это только кухня, моя кухня, если заупрямлюсь, отворю окно и буду звать на помощь, пока кто-нибудь не услышит, или высажу дверь, она тонкая и хлипкая, а шкаф не представляет собой серьезного препятствия. Но они могут ждать с оружием в руках или приготовили кое-что еще, более хитроумное и страшное. Почему молчат? Они наверняка в квартире и ждут, чтобы я сделал какой-то определенный шаг, нечто такое, что было бы им наруку. Я безоружен, а они, может, и не поголовно, но все-таки считают меня врагом или даже полагают, что именно я совратил Терезу с пути истинного на бездорожье. На красное бездорожье. Здорово: красное бездорожье.

Они могут меня убить. Люди с большой легкостью убивают тех, кем привыкли пренебрегать и кто внушает им отвращение. Такое мы уже видывали. Ты не человек, ибо не походишь на меня. И этого достаточно. Такое мы уже видывали. Убивали из-за корки хлеба, почему не могут убить из-за квартиры? Могут. Должны только убедить себя: там, на кухне, не человек, а таракан, крыса, нечто в этом роде. Двое мужчин, две женщины, ксендз, подростки, девица (глаза глупые, но спала у меня, если это имеет какое-нибудь значение). Да, многовато. Я не удивился бы, если бы оказалось, что это вовсе не родственники Терезы, а… Нелепость, чудовищная нелепость! Так кто же? Те, что ее шлепнули? Идиотизм! Но они могут быть с «теми» в сговоре, и по их заданию заточили, задержали меня, почему бы и нет? Они как будто пронырливы и наделены фантазией. Так что же? Придут «те», чтобы судить? Вздор! Это кухня, это моя квартира, квартира охраняется людьми Лясовского, о чем «те» безусловно знают и поэтому не посмеют ничего тут сделать.

Я встал, осторожно открыл окно и высунулся, но увидел только глухую стену и помойку внизу. Из ящика буфета я достал длинный нож для резки хлеба, потрогал лезвие и провел им по глиняному горшку. Потом бросил в кипяток плитку суррогатного чая и вы пил горький отвар. В квартире по — прежнему царила тишина. Я нажал дверную ручку, она была чем-то заклинена, не поддавалась.

— Есть там кто-нибудь? — крикнул я, но никто не ответил, хотя мне показалось, что в коридоре скрипит пол.

Если я дольше здесь посижу, на меня обрушится все, что было Там. Начну вспоминать камеру, и барак, и бункер, и остальное. Мне захотелось, чтобы откликнулась девушка, чтобы она была одна по ту сторону. Такое случается лишь в сказках и легендах, глупец, не в жизни. Дева освобождает заточенного рыцаря.

— Есть там кто? — сноза крикнул я. — Отвечайте, иначе вышибу дверь! Вышибу, черт побери! Открою газ и всех перетравлю! Отвечайте!

Скрип половиц и шлепанье босых ног. Значит, все-таки…

— А вы не пугайте, — девичий голос. — Ничего вы не сделаете, шкаф тяжелый и стоит намертво.

— Позови ксендза!

— Нет его.

— Тогда кого-нибудь из старших.

— Никого нет. Пошли к нотариусу. Мне вас жаль, но я ничего не могу поделать. Кто вы такой?

— Как это кто?

— Ну вообще, кто?

— Открой, тогда скажу. А что они замышляют?

— Не знаю, ничего хорошего, во всяком случае, ничего хорошего для вас.

— Послушай, я не могу здесь сидеть взаперти, я просидел много лет, пойми…

— Вы сидели? Где?

Я принялся рассказывать вразнобой, горячась, выкрикивал названия, факты и даты. Когда успокоился, услышал ее изменившийся голос.

— Ужасно. А я была в лесу, в партизанах. Отец тоже. Потому он и хочет перебраться в город, что у нас ему теперь житья нет. На нас дважды нападали. Грозили, что убьют. А тетка со своей родней — совсем другое дело. Они нигде не были. Но как обо всем проведали, тоже захотели остаться в городе.

— Выпусти меня, все выяснится, — просил я. — Как тебя зовут?

— Ганка. Но только не пытайтесь зубы мне заговаривать.

— Ганка, Ганка, отодвинь шкаф, иначе позову на помощь, буду кричать.

— Чего вы такой боязливый? А может, все наврали?

— Слушай, пойми, мы должны быть друзьями, а не врагами — я, ты, твой отец. Я могу вам помочь, знаю тут многих влиятельных людей, к чему вся эта комедия? Ну, ладно. Я согласен отдать вам комнату с кухней, но только вам, а не этой тетке — ханже. Как-нибудь разместимся, так в чем же еще дело?

Она не отвечала. Я бил в дверь ногами, дергал ручку. Ответа не было. Ее отец партизанил, дважды подвергался нападению, житья ему не дают, сбежал в город. Значит, это свой человек, значит, можно с ним договориться. Вполне симпатичное лицо, видимо, приятный человек. Я представил его себе дружелюбно улыбающимся.

— Ганка! Панна Ганка!

Я услышал мужские шаги, стук подкованных сапог. На мгновенье зажмурился, чтобы лучше слышать. Да. Подкованные сапоги, несколько мужчин. Отодвигают шкаф. Протяжный скрежет. Я отскочил к буфету, нащупал нож. Из-за двери — дуло автомата. Сейчас услышу знакомый голос. Вздор. Опомнись.

— Есть там кто-нибудь?

Есть. Там. Кто-нибудь. Военные мундиры, белокрасные повязки. Ганка в коротком сером плаще. Боль в плечевых суставах, словно руки с силой рванули вверх.

— Что здесь происходит? Ваша фамилия, гражданин?

— Роман Лютак.

— Квартира ваша?

— Моя.

— Эта гражданка сообщила, что было произведено вторжение, что вас насильно лишили свободы. Правильно?

Я утвердительно кивнул.

— Мы их здесь подождем, а вас, гражданин, попрошу изложить для занесения в протокол суть дела. Вы, гражданин, не тот ли будете, кому воздвигнут памятник?

— Этот памятник в честь моего отца.

Сержант милиции щелкнул каблуками, представился, достал из планшета листок бумаги и начал задавать вопросы тихим, подчеркнуто мягким голосом. Положение изменилось, теперь я был его хозяином. Внимательно пригляделся к девушке, она показалась мне красивой, во всяком случае, совсем не такой, как прежде. Из протокола я узнал, что ей девятнадцать лет, единственная дочь, отец был дорожным мастером, у них четыре морга земли и домишко.

— Зачем ты это сделала, Ганка? — спросил я. — Все же родственники!

Круглое, почти детское лицо с трогательно голубыми глазами под бровями, которые чуть темнее кожи на лбу, носки вывернуты поверх голенищ сапожек. И вдруг злая гримаса, рот скривился в презрительную подковку, глаза сузились.

— Это они к нам примазались, утопили бы в ложке воды, — сказала она. — Пропади они пропадом, тетка с дядей. Пусть теперь они боятся, я уже достаточно натерпелась страха.

Ждали мы довольно долго, угощались остатками водки.

Наконец, все семейство ввалилось в квартиру и оказалось в западне. Милиционер велел сесть дорожному мастеру и его жене, остальных расставил вдоль стены с поднятыми руками.

— По просьбе гражданина Лютака я вас не арестую, — заявил он, играя пистолетом, — но считаю до трех. Кто останется, попадет в кутузку. Вы, товарищ, — обратился он к дорожнику, — и ваша жена можете остаться. Остальные — раз, два, три!

Они ринулись к дверям, визжа от страха, лестница загудела у них под ногами. Когда все стихло, милиция тоже удалилась.

— Мама, этот пан согласен нас оставить, — сказала Ганка. — Мы можем не возвращаться.

Дорожник, невысокий, с изможденным лицом, глубоко вздохнул, потер глаза.

— Нынче не знаешь, где свой, где враг, где кто, — прошептал он. — Не обижайтесь, у нас не было другого выхода.

— Мы можем остаться? — спросила его жена. В самом деле, можем? И они уже не придут?

Я не знал, кого она имела в виду: сестру с семейством или тех, которые нападали на них и мучили.

— Землю продадим, будет на почин и для Ганки. Пресвятая дева, только бы уж они не пришли. Пусть голые стены, лишь бы остаться. Но что ты, Юзек, будешь делать?

— Работы хватает, — заверил я.

— Конечно. Работы хватает, — согласился дорожник. — Так вы тоже партийный?

Впервые после приезда в город мне стало по — настоящему стыдно, ибо я знал, что он ожидает утвердительного ответа.

— Мне велели съесть партийный билет. Пришли ночью, били меня и ее, женщину, жри говорили, эту мерзость, иначе сожжем вас. Съел, уважаемый. Стыдно признаться, съел.

— Не о чем толковать, батя, было и сплыло. Теперь надо бы домой съездить, ведь хата стоит без призора, и что-то решить.

— Верно. Еще обворуют в отместку, как вернутся. Поедем, что ли? — обратился он к жене. — А ты, Ганка, оставайся здесь. Так будет лучше. Мы быстро управимся и махнем назад. Чего доброго, займет тут кто-нибудь, такие времена, уважаемый.

Они уехали в тот же день, оставив на страже Ганку.

— Послушай, — сказала она, после того, как я несколько раз обратился к ней на «ты»;— на брудершафт мы не пили, но если тебе так хочется, не возражаю. Только давай начистоту: нам вместе жить, а вы, мужики, известно какой народ. Так знай, я пойду в школу и не собираюсь забивать себе голову глупостями. Я должна сдать на аттестат зрелости и поступить в университет, а это долгая история. Посоветуешь, что мне делать?

— Разумеется.

С минуту она молчала, потом, глядя на меня, — произнесла:

— Я хотела бы дружить с парнем вроде тебя, только чтобы он был настоящим другом и чтобы никаких фиглей — миглей. А теперь покажи, как обращаться с печуркой в ванной.

Я зажег газ, глядя на восхищенное лицо девушки, на ее руки, дрожащие в потоке теплой воды. Я прекрасно понимал Ганку, ведь я сам изведал волнения первооткрывателя.

— Мне все еще чудится, что у меня вши, — говорила она. — Ежедневно просматриваю рубашку и трусы, заглядываю в швы и складки, ищусь, как обезьяна. Когда вернулась из леса, мама посадила меня в бочку с горячей водой и отмывала вонючим мылом, как ребенка, а барахло мое сожгла.

— Да, такое довольно долго помнится.

— А голову мне мыла керосином. — Она засмеялась, распуская волосы. — Знаешь, однажды был смотр бригады, приехал поверяющий, а я не могла встать в строй из-за того, что стирала ребятам белье, упала в воду и вся намокла. И так жалела, что чуть не расплакалась, ведь это был «Юзеф».

— «Юзеф»? Мариан Корбацкий?

Ганка взглянула удивленно. Она не знала фамилии, но подробно описала внешность Корбацкого. Снова замкнулось звено в цепи судеб. Я рассказал девушке о Корбацком, она хлопала в ладоши и, прыгая от радости, заговорила нараспев:

— Хорошо, хорошо, замечательно. Хорошо, хорошо.

— Вода уже готова. Мойся, а я тем временем немного приберусь в комнате, вытащу одеяла, подушки и все необходимое. Только не утопись. И закрой кран.

«Как хорошо. Как хорошо! Почему, собственно, она так радуется? Думает получить протекцию у Корбацкого? Зачем? Я устрою ее на учебу хотя бы с помощью Шимона, она не нуждается в поддержке. Милая девушка! Видно, досталось ей в лесу».

Она плескалась, весело напевая какие-то лихие партизанские песни, пока я разбирал постельные принадлежности и белье. То, что было личной собственностью Терезы, откладывал в сторону. Надо отослать родне, пусть пользуется. Не нажила добра Тереза, работая на табачной фабрике. Обшаривая ящики, я обнаружил отсутствие коробок, в которых она хранила письма Кароля, его документы, какие-то записи и счета. Наверное, их изъяли при обыске. Почему меня еще не допрашивали по этому делу? Неужели его уже забросили? Хорошо, хорошо, замечательно. Но я не отступлю. Найду тех двоих. Не знаю еще как, но найду непременно.

Я без особого усилия поднял тяжелый ящик, потом второй и третий. Как они здесь улягутся? Тахта и кушетка. На тахте — родители, Ганка — на кушетке. Но сегодня пусть хорошо выспится. Я постелил ей на тахте, включил ночник и отправился к себе. В дверях были матовые стекла, я завесил их одеялом.

— Ну как ты там, Ганка? Еще не утонула?

— Нет. Но здесь чертовски скользко. Можно взять твою гребенку, а то я забыла свою?

— Бери.

Вернувшись в комнату, она поблагодарила меня за приготовленную постель.

— Ты говорил, когда писали протокол, что женат. Как это? — спросила она через дверь.

— Формально — да. Но это старая и длинная история.

— Понятно. Она здесь живет?

— Да. Почему ты спрашиваешь?

— Ну, знаешь! Ради бабьего любопытства. Здесь чудесно! И ты мне очень нравишься, серьезно. А как я боялась, когда ты кричал на кухне! Расскажи что-нибудь о себе.

— Не припоминаю ничего веселого.

— Не обязательно веселое.

Не знаю, почему, я рассказал ей в ту ночь историю нашей камеры, моей и Катажины. Она слушала, ежеминутно перебивая меня дельными, обстоятельными вопросами, словно хотела представить полную картину. Ганку интересовало все, размеры камеры и как она выглядела, ход допроса, разновидность заболевания и его симптомы, причем благодаря ее вопросам повествование текло свободно, делалось более безличным, бесстрастным. Это было в первый день? А где вы спали? На полу? Бетонном? Она сказала: «Бедный мой». Это не была жалость, верно? А кто кого первым перевязывал? Ты ничего особенного не испы тывал? Чувствовал себя не мужчиной наедине с женщиной, а просто врачом подле раненого? А где стояла параша? Говори, говори, это не так страшно. У меня были раненые потяжелее, я перевязывала им задницы и причандалы, подумаешь! Ну, а если бы там была уборная, как здесь, и даже ванная, тогда что? Не понимаю, у меня не такие нервы. Я бы не ушла.

— Тебе так кажется.

— Мне не кажется, — возразила она неожиданно резко. — Мне вообще очень мало «кажется». Глупцы, пижоны. Твой старик был рабочим?

— Ты же слышала. Памятник ему поставили.

— Удивительно. Мы были вместе — твой старик, твоя тетка, мой старик, я и ты, и ничего об этом не знали.

Я не возразил против этого «вместе», действительно готовый поверить, что так было на самом деле. Припомнился вчерашний ночной разговор, чем-то он походил на этот, только я не улавливал — чем. Ганка не повторила предложения Катажины даже после моего вопроса, тепло ли ей. Я не знал, что еще сказать. Впрочем, она быстро уснула, мерно похрапывая, и тем самым вызволила меня из затруднительного положения.

Что бы произошло, если бы не ее неожиданное решение позвать милицию. Укокошили бы меня сообща хорошие с плохими — дорожник и его шурин? Вернулись от нотариуса, что-то там, видимо, настрочили, и, может, только хотели заставить меня пойти им навстречу?

Смелая девушка, ничего не скажешь. И красивая. Хорошо, хорошо, замечательно! Завтра же сведу ее к Шимону, впрочем, и о себе надо позаботиться, «абажурные» деньги кончаются, пора вылезать из норы на свет божий.

Шимон принял нас в огромном кабинете, перегороженном шкафами. Он сидел у окна на балкон, за которым виднелась башня ратуши, аттика Сукенниц, красные стены Мариацкого костела, — словно картина в белой раме. Голуби, облепившие перила, чистили перья и косили глаза — бусинки на окно. Мой отчет ежеминутно прерывался телефонными звонками, Шимон делал какие-то заметки по — французски, поскольку не умел хорошо писать по — польски, кричал в трубку, которую придерживал подбородком, чтобы руки оставались свободными: — Что, какая забастовка, спятили? Хлеба нет, нет хлеба, я проверял… До чего ж вы непонятный товарищ, хлеба нет. Вы ликвидируете забастовку? Тысяча тонн, надо же! Мы пришлем людей за углем, электричество должно быть, двадцатый век… Это нам известно: начальная школа, два года в партизанах, покоя не дают… ЮНРРА? Ну наконец-то, выдавайте только по разнарядке. Вот вам формуляры, заполняйте.

Я подсел с Ганкой к круглому столу в коридоре, не сводя глаз с разбитых на рубрики бланков. Девушка, не раздумывая, взялась заполнять их крупными, округлыми буквами и прочерками. Она не испытывала никаких трудностей и сомнений.

— Ведь это документ, анкета для вступающих в партию, — сказал я. — Призадумайся, Ганка. Нельзя же так, тяп — ляп. Шимон меня даже не спросил. Разве так можно?!

Ганка удивленно взглянула. Она уже призадумывалась, прежде чем пошла с ребятами в лес, призадумывалась, когда отец глотал партийный билет, с нее достаточно.

Я завидовал ей, но, собственно, что мне мешало заполнить анкету и вступить? Я внимательно прочел бланк и начал писать, удивляясь, что получается так много прочерков, означающих «нет».

Роман Лютак, родители, девичья фамилия матери, когда родилась? Происхождение рабоче — крестьянское, отец рабочий, партийная принадлежность до войны, во время войны, после войны, два курса юридического факультета, образование неоконченное высшее, служащий, женаг, подвергался ли преследованиям…

Я писал, впервые за много лет сообщая правильные данные, от которых отвык. Биография не заняла много места. Это все. Недостает лишь подписей рекомендующих. Интересно, отец тоже заполнял анкету? Но, пожалуй, во время оккупации не давали бумажек. Должен быть какой-то церемониал, вроде посвящения, а не бумажка, ведь это серьезный шаг, почему его обставляют так, словно человек оформляет прием в больничную кассу или страховку, бумажка, две подписи, печать. Рекомендация, верно, рекомендация, чего от меня потребуют за подпись под ней? Жаль, что рекомендации мне не дал Шатан, было бы, по крайней мере, забавно. Рекомендация. Ведь я не обязан, ТТТимон попросту думал, что я хочу вступить, не питая на этот счет никаких сомнений, словно так и должно быть, словно, это логически вытекает из хорошо известных ему предпосылок. По крайней мере, сказал хотя бы слово, сам не знаю какое, что-нибудь подходящее.

Я бунтовал в душе, но писал, писал, даже помогал Ганке, которая запуталась в автобиографии. Прикидывал, кого бы указать в качестве рекомендующих: Шимона, Лясовского, Корбацкого? Я перечитал заполненную анкету, и показалось, что все написано плохо, не искренне, что есть получше слова и определения, да они вылетели из головы.

— Я уже закончила, — сказала Ганка. — Пошло легче, чем думала. А ты?

Я размашисто подписался, подул на чернила, чтобы скорее высохли. Девушка читала мою анкету, наморщив лоб и сдвинув светлые крылья бровей.

Шимон пробежал обе анкеты.

— Чего скромничаешь? — спросил он. — Почему не написал всего? Уж я скажу, как было, не бойся, скажу. Почему бы не сказать? Ей — ей, ты должен бы написать в три раза больше.

— То, как тебе известно, я делал, не ведая, что творю.

— Ну, теперь наступает расчет за то. Теперь то имеет смысл. Я тут звонил кое — куда, найдется тебе работа, и девушке тоже. Почему бы не найтись делу для таких людей?

— Не знаешь, Лясовский поймал кого-нибудь… я имею в виду покушение на Терезу, у меня есть кое-какие соображения.

— Не поймал, еще не поймал. Допросил половину коллектива, но следа не нашел, просто нет его на фабрике. Я толковал с ним. Он что-то нащупывает, но тайны не выдал. И чего ради. стал бы ее выдавать? Чтобы пошли слухи?

Шимон задумался, поглядывая то на меня, то на Ганку, как бы мысленно примерял нас к вакантным должностям, которыми располагал. Наконец отвел нас к себе на квартиру, помещавшуюся в том же здании и представил женщине в вишневом халате, пожалуй, на последнем месяце беременности, своей жене.

— Первая осталась Там, — сказал он. — Думаешь, одна? С двумя сорванцами…

— Опять за свое! — возмутилась его жена. — Когда Шимон увлекается воспоминаниями, мне всегда кажется, что ребенок в животе подслушивает.

— И что не захочет появиться на такой свет, да? — закончил Шимон. — Почему он ничего не должен знать. Пусть знает! Но ты, Роза, не морочь голову сказками, а достань что-нибудь выпить. Романа Лютака не узнаешь?

— Ах, это вы? Шимон мне столько наговорил о вас после побега… Ваша жена?

— Нет, — засмеялась Ганка.

— Остерегайся, детка, чтобы он не смастерил тебе сорванца. Так разжалобит воспоминаниями, что вообразишь, будто перед ним в неоплатном долгу, и все ему позволено, и попадешься.

Она брюзжала пронзительным, ломающимся голосом, разглядывала девушку, как покупатель — товар, придирчиво, оценивая ее, а потом позвала на кухню.

— Скрывался у нее — так и началось, — прошептал Шимон. — Католичка. Животом попрекает, а сама только и мечтает о детях. А почему бы и нет? Без детей жизнь скверная. А с этой Ганкой тебе повезло: девица — как картинка.

Я хотел завести речь о работе, но Шимон был непоколебим: не говорил дома о служебных делах. Мы выпили по нескольку рюмочек словацкой сливовицы, беседуя о Тех временах, обе женщины между тем советовались, как раздобыть на зиму теплое белье. Шимон раззадорился, затянул хриплым голосом испанскую песню «Пятый полк», отбивая ритм бутылкой.

— Будем учиться, мадемуазель? — сказал он, внезапно прервав пение. — Пойдем в школу, купят нам грифельную дощечку и мелки. Чему будем учиться?

Он встал, опираясь руками о крышку стола, блестевшую как зеркало. Ганка силой усадила его и отодвинула бутылку.

— Вы ужасны, — сказала она уже на улице. — У вас такие воспоминания, — словно лезвия для безопасной бритвы глотаете. Хоть ты молчишь, но я теперь боюсь, что просто для отвода глаз, а сам думаешь о Том.

Я резко запротестовал. Не думаю, не хочу думать, даже если Тот мир обрушивается на меня. Я едва не произнес: помоги мне отринуть его.

— Не сутулься, Роман, — сказала Ганка. — Держись прямо, мне не нравятся сгорбленные люди, я всегда подозреваю, что они прячутся, маскируются, замышляют недоброе.

Она смотрела на двух молодых мужчин, которые шли по другой стороне улицы, держась прямо, с руками в карманах пальто. Шли ровным шагом, в молчании, а когда мы задержались у киоска, чтобы купить газету, они тоже остановились, и тогда я заметил, что костюмы у них из одинакового материала, синего в полоску. Очевидно, братья.

— Тебя должны назначить… дать большие права, — говорила Ганка. — Ты необыкновенный.

— Глупости болтаешь, точно влюбленная гусыня.

— Знаю, что говорю, — отрезала она. Взяла меня под руку, и так мы шагали вместе под низко нависшими облаками и холодным моросящим дождем. Ганка напевала «Quinto regimento», благо говорить уже было не о чем.

VII

Ганка невзлюбила его, я почувствовал это, едва он меня обнял и расцеловал, похлопывая по спине. Она становилась ревнивой, и ей претила любая фамильярность, проявляемая чужими для нее людьми, которые повалили к нам со всех сторон в последние месяцы. Пан директор Лютак у себя? Где гражданин директор? Ромек дома? Я приехал из Варшавы, хотелось бы повидать Ромулю… Пожалуйста, передайте, дружок по лагерю. Привет, я к Лютаку… Покорнейше прошу доложить. В передней висели все новые пальто, дождевики, шляпы и шапки. Мать Ганки, занимавшаяся в нашем колхозе домашним хозяйством, застилала пол старыми газетами, но паркет был уже безнадежно испорчен. А все из-за Лобзовского, который на следующий день после моего назначения тиснул длинную статью под рубрикой «Новые люди» и прочел ее по радио, разгласив на всю страну мою биографию, изобилующую сенсационными подробностями и сдобренную, впрочем, отменной литературщиной.

Ганка встречала враждебно каждого гостя, но особенно встревожил ее Дына. То ли ей не понравилась его круглая лысая голова и толстые щеки, то ли развязный тон его обращений — «цыпочка», «симпампончик», «не пялься, коровка, бери пальто», во всяком случае, я видел, что она злится и дрожит, помогая Фердинанду выбраться из пальто.

Но едва я закрыл двери, Дына угомонился, потускнел и сник.

— Все читал и слыхал, — сказал он, устраиваясь на тахте. — Поздравляю с выдвижением, молодой бабенкой под боком, известностью и так далее. Бежит время, бежит, еще недавно ты жрал хлеб со смальцем и забавлялся сердобольными коровками. А помнишь…

Жестом я дал ему понять, что ни о чем не желаю помнить, но Дына втихомолку предался каким-то воспоминаниям, ибо прикрыл глаза и легкая улыбка раздумья дрогнула на губах.

— А ты что поделываешь? — спросил я, чтобы прервать молчанье. — Как твои успехи?

— Я не такой счастливчик, как ты, и не имею такого блата. Приглашали меня в компаньоны в частную торговую фирму, люди толковые и порядочные, не политические карьеристы, Но все пошло прахом, органы наложили лапу, и братва сидит. Кое-кто даже из твоего древнего града. И я к тебе, собственно, по этому делу. Надо помочь, понимаешь ли. — Он понизил голос. — Нам необходим человек со связями, вроде тебя, поскольку дело малость припахивает. Кое-что похуже улаживали в лагере, верно?

— Я слышал о разных аферах. А не была ли твоя фирма крышей для каких-нибудь конспираторов?

— Господи, я же знаю, что ты всегда видал в гробу такие вещи, впрочем, речь идет лишь о том, чтобы выйти на кого-то, установить контакт. Сумма не играет роли. Ты знаешь Лисовского, якобы спас его от смерти, как я читал, знаешь Корбацкого, который весьма многим тебе обязан. Пусть только пару человечков исключат из этого дела.

Мне припомнились иные слова Дыны, прежние. Чем он, собственно, теперь руководствовался: жалостью и чувством дружбы, жаждой наживы или политическими соображениями? Я решил соблюдать осторожность.

— Как это случилось? Засыпал их кто-нибудь?

— Разумеется, но скорее случайно. Какая-то стукачка… Шлепнули ее по приговору.

— Ага, приговор, значит — политика! А подробностей не знаешь?

— Откуда же мне знать? Такая самозащита необходима.

Дына вдруг запнулся, спохватившись, что сболтнул лишнее, но отступать было уже поздно, ведь по злорадно удовлетворенному выражению моего лица он понял, что попался на чем-то большем, нежели простая болтливость. Я сам слишком хорошо ощутил эту гримасу, чтобы усомниться, что она прошла незамеченной.

— Роман, будем откровенны, — начал он спустя минуту. — Я никогда не считал тебя свиньей, хотя Там о тебе отзывались по — разному, знаю, ты делаешь все это, чтобы тебя не тревожили, ради спокойной жизни, — я имею в виду карьеру, но отнюдь не подозреваю, что ты им продался. Ты сказал себе: хватит, надо жить. Никто не вправе упрекать тебя из-за этого, тем более что ты сумел себя поставить, знаю. Но если уж выбрался наверх, то не забывай о других, помогай им, а не оккупантам. Будь благоразумен. Ты же знаешь, что все общество признает законное правительство, что эта временная оккупация должна кончиться, что наши союзники выставят отсюда москалей. Хотя бы и силой. Я люблю тебя, поэтому и говорю как на духу. Но возвратимся к нашей теме: речь идет о трех лицах.

— Кто тебе поручил обратиться с этим именно ко мне?

— Не скрываю, что за последнее время многие люди, занимавшиеся этими делами, влипли, вот почему выбрали меня и предоставили свободу действий. Я слыхал о тебе по радио, подумал, что это удачная находка, и приехал.

— И ты уверен, что за деньги удастся освободить этих лиц?

Дына понял меня превратно. Разумеется, что за вопрос? За доллары все можно, впрочем, речь идет лишь о том, чтобы взяли подписку о невыезде и освободили из-под стражи, тогда их запросто перебросят за границу, и концы в воду.

— Значит, это не пустяки, значит, ты…

— Понял, что это не пустяки, прекрасно, — перебил он. — Я совсем недавно… но кое — чго усек. Речь идет о благородных людях, Роман, о поляках. Ты не можешь, не имеешь права сложа руки взирать на террор, на переполненные тюрьмы, на все, что творится вокруг, даже если бы не интересовался политикой. Впрочем, тебе бы не удалось остаться в стороне, мне тоже не удалось, никому не удастся.

Он принимал меня если не за «своего», то, по крайней мере, за человека, заслуживающего доверия. Пока я молчал, не вполне представляя, как ответить на предложение и как поступить с ним самим, он подробно изложил свой; план. Мне надлежало подкупить Лясовского, чтобы тот освободил из следственной тюрьмы всю группу по причине плохого состояния здоровья, а если бы не выгорело с Лясовским — просить об этом одолжении «Юзефа». Дына нисколько не сомневался в успехе предприятия.

— Поражаюсь тебе, — ответил я. — Не ожидал, что займешься подобными делами, ты воззращался на родину с другими настроениями.

— Оставим это. Ты должен быть с нами, а не помышлять о личной карьере.

— Дына, — сказал я, — слушай внимательно, прошу тебя. Мир тесен, но договориться трудно. Ты высказался, теперь моя очередь. У меня была родственница, тетка, Терека Лютак. Убили ее мерзавцы ночью на улице. За что? Она никого не выдала. Хотела, чтобы лучше было и справедливее, смекаешь, Дына? Ты ошибся адресом. Не важно, что обо мне пишут и бол тают. Я не карьерист, но хочу, чтобы все то, что сделал прежде, случайно, не по своей воле, обрело смысл. Но ты этого не понимаешь. Тебе кажется, что все думают и чувствуют так же, как ты, кроме горстки продавшихся. Идиот! Сиди, сиди смирно, я еще не кончил.

Дына скорчился в кресле, уставясь на меня как на помешанного, полными ужаса глазами застигнутого врасплох человека. Все это не укладывалось у него в голозе, и он наверняка полагал, что я свихнулся. Я не разыгрывал никакой заранее продуманной роли, но, прислушиваясь к своему спокойному, ровному голосу, думал, что столь же спокойно мог бы этого человека убить. Ибо уже презирал его, брезговал им, как существом низшего порядка. Я перечислял ему деяния отца, Терезы, Ганки, причем излагал обо всем так безлично, что казалось, цитировал собственную биографию. Если бы он пришел в себя, я, пожалуй, остановился бы, но возможность поизмываться над этим лысым толстяком, пытающимся слиться с креслом, стать неодушевленным предметом, доставляла мне радость и приносила облегчение. Не знаю, долго ли тянулся мой монотонный монолог. Прервала его Ганка, явившаяся с чайником и банкой растворимого кофе.

— Пришел отец, — сказала она. — Все-таки он решил ехать. Обещали домик, и работа по нем. Вам сколько ложечек? Сахар лучше положить сразу, а то плохо растворяется.

Усевшись между нами, она приготовила ароматный кофе. Дына отлепился от спинки кресла, дрожащей рукой обхватил кружку с нарисованным гномиком.

— Трофейная, — пояснила Ганка. — У нас целый сервиз. На тарелках, знаете ли, разные сценки из сказок, специально для капризных детей, чтобы не канителились с едой, кто быстрее слопает, тот и увидит на дне сказку.

— Чтобы увидеть сказку, надо сожрать все до конца, верно? — прошептал Дына.

— До конца, — засмеялась Ганка. — Вам не нравится кофе? На дне кружки, правда, нет никакой картинки, но кофе хороший, дар ЮНРРА.

— ЮНРРА приостанавливает доставку продовольствия в Польшу, — объявил Дына, вертя в руках кружку. — Нет зерна, нет мяса, картошки, жиров.

— Пей! — сказал я.

Он допил кофе залпом и взглянул на меня так, словно ждал дальнейших приказаний.

— Закругляйтесь. Хватит болтовни, — сказала Ганка.

Я сообразил, что она слышала нас, тем более что последнее время часто подслушивала мои разговоры.

— Вы гость Романа, но раз уже допили кофе, убирайтесь отсюда.

— Весьма сожалею…

— Убирайтесь сейчас же!

Дына встал, я видел, что он хочет еще что-то сказать.

— Не бойся. Я не стану на тебя доносить, — сказал я, немного повременив. — Ты не был у меня, мы с тобой не разговаривали. Жаль, что нет у тебя какого-нибудь вашего удостоверения. Я заставил бы тебя его сожрать, вот и все.

Тогда Дына отступил на шаг, вытер губы платком и сказал, чуть заикаясь и с трудом переводя дух:

— Роман, ты еще пожалеешь, вот увидишь. И дополни свою биографию, героическую биографию. Напиши, что твоя жена путалась с немцами…

— Заткнись! — крикнула Ганка, но я жестом велел ей замолчать.

— …Что выдала гестапо вашего «Юзефа» и ваш паршивый комитет вместе с твоим папочкой, напиши, дурачок, что из-за тебя погибли люди, когда бежал этот еврей Хольцер. Ты выдержал, а четверых отправили в штрафную команду и прикончили в каменоломнях, напиши, что убил Магистра, помнишь, наверное, напиши…

Ганка не дала ему закончить. Вскочила и, прежде чем я успел опомниться, разбила о физиономию Дыны пустую кружку, порезав ему осколками щеку. Она била его кулаками, отчаянно бранясь, пока не явился отец.

Он был еще в рабочей одежде, синей телогрейке и войлочных бурках.

— Стой! — крикнул он. — Остановись!

Ганка отпрыгнула в сторону.

— Бей, отец! Бей гада. Это фашист!

При виде старика Дына успокоился. Он стоял, прижав платок к окровавленной щеке, злобно усмехающийся, уже овладевший собой, убежденный в собственном превосходстве.

— Может, сядем и поговорим спокойно, Орлеанская дева, и ты, Дон — Кихот, — сказал он. — Я бы выпил еще кофе, если хватит трофейных кружек, поскольку я еще не кончил. Я не летописец рода Лютаков, но могу поделиться моими скромными познаниями в этой области.

— Ну что? — проворчал старик. — Вызвать?

Лицо Ганки сделалось серым. Кончиком языка она облизывала посиневшие губы. Мне следовало немедля что-то сказать, сделать, ибо кольнуло предчувствие, что еще минута — две, и Ганка отвернется от меня и уйдет, сбежит.

— Садись, — сказал я Дыне. — Налей себе кофе и объясни.

Нет, не так. Не то я должен был сказать, чтобы он почувствовал мое превосходство. Но что? Может, действительно послать старика за милицией, позвонить с улицы Лясовскому или Шимону?

— Батя, выйдите, — шепнула Ганка. — Постерегите у двери.

— О! Я арестован? — удивился Дына.

— Говорите, что все это значит!

Дына налил себе кофе в кружку с гномиком, старательно размешал и теперь прихлебывал с ложечки, наслаждаясь.

— Сейчас все расскажу, при условии, что не будете мне мешать, так как не хотелось бы что-либо перепутать. С чего бы начать? Так вот, один мой знакомый интересовался ео время войны деятельностью разных Лютаков и им подобных, словом, возглавлял бюро по сбору информации о коммунистах. Когда пресса и радио подняли шум вокруг истории Романа, он рассказал мне массу интересных подробностей. Твоя жена вышла из тюряги, ее не отправили, как тебя, за колючую проволоку. Вы переписывались?

— Нет.

— То-то же. Эту женщину обработали по первой категории. Впрочем, не удивительно. У нее были, так сказать, друзья. И один из них — немец, служивший где-то по хозяйственной части. Все ясно, королевич?

Тот, кого выпускают из-за решетки, должен расплачиваться. Теперь подумай-ка, кто мог сообщить о «Юзефе»? Дорогуша, прежде, чем прийти сюда, я ознакомился, как видишь, с семейной хроникой, конечно, по мере возможности.

— Ну ты сам сказал, что это лишь предположение, — возразил я.

Он засмеялся и постучал себя по лбу. Дына добился превосходства надо мной, хотел им воспользоваться, я же чувствовал себя безоружным.

— Ну, а другие дела? Магистра помнишь?

— Это был мерзавец, убийца! Нашел кого защищать! Убивал людей шприцем, несколько тысяч переколол.

— Никто не дал тебе права убивать, подменять господа бога или эсэсовца, — сказал Дына. — Магистр оставил четверых детей. Они сейчас живут в Силезии. Но поехали дальше.

Я все время наблюдал не за Дыной, а за Ганкой, ее сосредоточенным лицом, взглядом, точно пробивающимся сквозь какую-то густую завесу. Она казалась спокойной, однако достаточно было увидеть ее настороженную позу, сплетенные руки и неподвижную грудь, чтобы понять, с каким напряжением она ждет дальнейших событий, готовая подвергнуть суду все, что услышит.

Судьбы этих четверых из команды я не знал. Я сидел в бункере, когда их допрашивали, потом нас вывезли в разные стороны, и я не получал о них никаких известий. Я помнил их: молодые ребята, студенты. Значит, погибли, если то, что говорит Дына, соответствует правде. Его воспоминания были ярки, колоритны, объемны, воскрешали подробности, давно вылетевшие из головы. Но ничего существенного он не сказал, хоть и старался изобразить меня обыкновенной свиньей в человеческом облике. Воровал на кухне маргарин, торговал с коммандофюрером, бил…

— Ты бил? — удивилась Ганка.

— Дына, расскажи ей, как это случилось! Ведь я был вынужден. Он же воровал у людей хлеб и менял его на сигареты.

— А если теперь на одном из ваших митингов встанет какой-нибудь еврейчик и крикнет: «Лютак бил евреев!» Хорошо же ты будешь выглядеть. На этом пока что предпочел бы закончить. Уже поздно, мне пора. Очевидно, я напишу тебе…

Он ушел, не попрощавшись, сопровождаемый Ганкой до дверей.

— Пойдем к Катажине, — сказала она, вернувшись. — Надо выяснить этот вопрос ради твоего спокойствия.

— Оставь, еще будет время. Сегодня я сыт по горло прошлым.

— Тогда пойду одна.

— Нет. Не согласен, не твое дело!

— Не мое? Ты уверен, что не мое? Может, хочешь сегодня, как обычно, делать со мной уроки? Не чувствуешь, что этот лысый попросту угрожал тебе? Хочешь убедить меня, что тебе все это безразлично? Катажина тоже? И отец? Эту кашу мы должны расхлебать до конца, чтобы увидеть, что там на дне — Красная шапочка или Белоснежка. Одевайся, пошли!

Мы взяли такси и поехали к Катажине.

— Моя знакомая, — представил я Ганку. — У нас к тебе дело, довольно неприятное.

— Я вас слушаю. Чем могу служить?

Катажина разглядывала Ганку с нескрываемым любопытством, одна смотрела на другую, словно на представителя неведомой расы, пришельца из космоса.

— Мне сообщили сегодня, что… — начал я не вполне уверенным тоном, — одним словом, ты выдала своему любовнику отца и всю организацию.

— Да? Может, и тебя выдала? И ты поверил? Естественно, поверил, ждал, чтобы тебе кто-нибудь помог меня…

— Речь идет не о вере и тому подобных чувствах, — перебила Ганка. — А о фактах. У вас был хахаль — немец, немец из гестапо, Ян Лютак заходил к вам, неважно зачем, прекрасно сами знаете, а вы продали старика, обозленная его проповедями. О «Юзефе» тогда знали только трое, вы, Ян да Кароль, но только вам удалось выкарабкаться.

— Вы из полиции, девушка? А, понимаю. Поздравляю, Роман!

— Отвечай же, ради бога!

— Я никого не выдала. Не знала, чем занимаются твой старик и тетка. А тот немец не служил в гестапо. Он был таким же человеком, как ты и я.

— Откуда вы знаете, что не служил?

— Его арестовало гестапо за распространение пораженческих настроений, как это тогда называлось. И за то, что помогал полякам. Улаживал им разные дела. Роман, ты поверил, ты хотел поверить, чтобы я сохранилась в твоей памяти запятнанной, мерзкой. Понимаю. Вы его хорошо знаете?

— Знаю, — буркнула Ганка. — Знаю и люблю. Поэтому и принимаю в нем участие.

Я смутился, мы никогда не говорили с Ганкой о любви, между нами не было ничего такого, что бы подтверждало слова девушки. Она бравирует или говорит правду? Почему делает такие признания именно Катажине, точно старается помешать ей защищаться с помощью эмоциональных аргументов или хотя бы воспоминаний.

Катажина притихла, ее хрупкая фигурка сделалась еще меньше, она опустила голову, сгорбилась, молчала.

— Мне холодно, — сказала Катажина немного погодя и набросила на плечи старую шаль. Мне казалось, что передо мной сидит маленькая девочка в материнской шали, озябшая и огорченная.

— Извини, Кася, — сказал я. — Мне вовсе не хотелось этому Еерить, но ведь надо было выяснить.

— Выяснить? Ничего ты не выяснил, слова — это не факты. Я могла солгать.

— Конечно, — бросила Ганка, — каждый защищается, как умеет. Говорит, говорит, пока не начинает верить в собственную болтовню. Вам обязательно надо было путаться, да еще с немцем?

— Я хотела только забыться, — прошептала Катажина. — Оставьте меня в покое, оставьте меня в покое. Ни с какими немцами я не путалась, да какое вам дело! Что вы можете знать?

— Знаю, Роман рассказывал. Экая важность!

Катажина взглянула на меня, спрятала лицо в ладонях.

— Вскоре, пожалуй, издадут плакаты с этой историей. Как не стыдно описывать подобные вещи в газе тах. Я не могу, не могу это читать. Уеду отсюда, безразлично куда, лишь бы подальше, лишь бы То постоянно не путалось под ногами.

— На Запад?

— На Запад.

— Мои старики тоже едут на западные земли, — сказала Ганка уже теплее. — Поезжайте. Там можно начать жизнь сызнова. —

Мы уже не возвращались к теме измены. Начался вымученный разговор двух женщин. Ганка постепенно оттаивала, а когда мы вышли, заявила, что Катажина красивая и симпатичная.

— Ганка, что ты ей сказала? Что тебе ударило в голову? — спросил я.

— Ведь это правда. Сам знаешь, может, не вполне, но знаешь. Нет, молчи! Я понимаю, у тебя все это по-другому, я тебе нравлюсь, пожалуй, больше, чем нравлюсь, но мне ничего не нужно, кроме настоящей дружбы. Я не рассказывала тебе, парни у меня были, крутила любовь, даже в лесу, по этой части не озабочена. Я люблю тебя, поняла сегодня, когда врезала этому лысому кружкой по морде. Попробуем, может, нам будет очень хорошо.

— Ты же знаешь, какой я.

— Я не хочу тебя переделывать. Будь таким, каким хочешь. Ну как, товарищ Роман?

— Попробуем, товарищ Ганка. Но учти: тебе попался твердый орешек!

— Тогда поцелуй меня!

Она подняла голову. Лицо ее было холодное, мокрое от снега. Целуя ее, я думал о Катажине. Меня переполняло то ли чувство стыда, то ли омерзения к самому себе. Если бы не это признание Ганки, я вернулся бы, попросил прощенья у Каси. Но как? Словами? Это были не мои слова. Это были не мои обвинения, а Дыны. Не следовало выпускать его из рук. Может, не стоило поддаваться Ганке, к чему была канитель с расспросами Каси. Ганке хочется заполучить меня чистым, разумеется, но Кася теперь совсем раздавлена. Как она сказала? Что я только и дожидался, чтобы кто-нибудь обвинил ее. Все будет хорошо. Нет, это Ганка говорит, только Ганка. А Дына каков подлец. Я еще поквитаюсь с ним, очгрнил меня, да, умышленно, известный прием. Как Тогда. Хорошо еще, что Ганка не выболтала того, что касалось меня, пришлось бы оправдываться перед Касей.

Я взглянул на Ганку. Она шла рядом серьезная и спокойная, засунув руки в карманы пальто, склонив голову.

VIII

День начинался в пять утра. Ганка играла роль будильника, вернее петуха, поднимая меня кукареканьем, я же первое время вскакивал кудахча, как курица, что было сигналом для грубоватых шуток и ласк, а завершалось все, как господь бог повелел.

У отогревшихся в постели и отдохнувших это получалось лучше, чем ночью, а главное — совсем по — другому, ибо Ганка продолжала побаиваться темноты, хоть прошло уже достаточно времени с тех пор, как мы впервые принадлежали друг другу. Она часто просыпалась, задев меня во сне, и сидела потом перепуганная, пока я не открывал глаза. Раздевалась всегда в ванной и входила лишь после того, как я гасил свет, отдавалась, лежа неподвижно, молча, сжав ладонями мою голову, словно проверяя, я ли это. Утром все было иначе. Кукареку, надо взбить постель — так будет уютнее, сорочку долой, ты тоже, ну и ну, о господи, господи. Без слащавых нежностей, попросту…

После отъезда родителей на западные земли, где ее отец стал заведовать складом на крупном заводе, вся квартира в нашем распоряжении, что подтверждалось на входных дверях двумя бумажками со множеством печатей. Вскоре после визита к Катажине я получил развод, и, собственно, ничто не мешало мне жениться на Ганке, ничто, кроме моей смутной тревоги и ее упрямства.

— Не хочу, нам это не нужно, — говорила она. — Лучше жить, просто доверяя друг другу. Вот именно, речь идет, надеюсь, о доверии, а не о приказе и принуждении. Приказами-то ты сыт по горло.

Кукареку, странное дело, она так говорила, словно отгадывала мои мысли, ибо, в сущности, я не верил в любовь и счастливые браки, которые описывают в книгах и показывают в кино. Вранье. Капиталисти ческая, собственническая купля — продажа человека, целиком — с душой и потрохами. Принадлежать, владеть, заполучить навсегда, кукареку, это не то! Я представлял себе единственно возможными дружеские, товарищеские узы, но никогда не говорил об этом с Ганкой.

Итак, день начинался в пять утра. Мы пили ячменный кофе, с цикорием, черный, поскольку не было молока, жевали пайковый хлеб, который, чтобы не заклеивал рта и кишок, подсушивали на плите, что также восполняло отсутствие масла. Мы голодали, но, по крайней мере, вместе со всеми трудящимися города. По утрам я шагал на работу, минуя длинные очереди стариков и женщин, торчавших с ночи у магазинов, толпы людей с лицами, словно вымазанными пеплом, и усталыми глазами. Нам было некогда выстаивать в очередях, Ганка тоже работала в кооперативе «Сполэм», а вечерами мы оба учились, следовательно, приходилось пробавляться тем, что случайно удавалось перехватить по карточкам, редкими посылками от родителей и тем, что выдавали по месту работы. На покупку чего-либо у спекулянток, торговавших из-под полы, нашей зарплаты не хватало, тем более что цены росли изо дня в день.

День начинался тогда в пять. Около шести я уже просматривал на заводе, у себя в отделе, инструкции и предписания, целую груду всевозможных бумаг, а потом наблюдал из окна за рабочими, следовавшими через проходную. Сначала, стоя у окна, я тревожился, что именно сегодня они вдруг не придут, что я не увижу никого, кроме Шатана, заводской охраны, начальства, контролеров, причем вовсе не опасался потерять место, поскольку Шимон Хольцер недвусмысленно утверждал, что работы полно, не хватает только подходящих людей, — это опасение было совершенно другого рода, еще необъяснимое. Позже я привык и уже различал отдельных людей, физиономии связывал с личными делами, фигуры — с рабочим местом. Этот — формовщик из литейного, этот — кочегар, а этот — сварщик, этот — из кузнечного, тот — токарь, а вот — механик. Партийцев я знал всех, впрочем, их было немного — сорок с небольшим, но среди них нашлось двое друзей отца. Как-то, когда я впервые пришел сюда с Шимоном, принимать дела, то сказал ему:

— Знаешь, как я наревелся, когда первый раз шел в школу. Ботинки у меня были кошмарные, на три номера больше, и я боялся, что меня засмеют в классе. И теперь тоже стесняюсь. Роман Лютак — начальник отдела кадров завода имени Яна Лютака. Это звучит ужасно.

— Что звучит ужасно? Хорошо звучит, я даже повторял про себя, красиво звучит. Дело хорошее — вот мое слово, и эти ботинки будут тебе впору.

Директором завода был седой инженер, давно здесь работающий, специалист послевоенного набора. Человек нерасторопный, как говорил Шатан, секретарь партийной организации. Хоть он уже знал о принятом решении, однако долго и тщательно изучал бумаги, прежде чем торжественно вручить ключи от стола и сейфа. К сожалению, Шатан в тот день священнодействовал в комитете, и знакомство с сотрудниками состоялось без него. Улыбка, приветствуем, а, сын Яна, наконец подходящий человек, вы не представляете, какой хам был ваш предшественник, знаем, знаем, как не знать, мое почтение, помилуйте, товарищ, беглый взгляд, влажная ладонь, разрешите представить, улыбка, приветствуем. И так до бесконечности. Заместитель директора по административно — хозяйственной части, главный инженер, главный технолог, тот-то, такой-то. Я даже удивился, что их столько. Они приветствовали человека, который вторгнется в их прошлое и будет копаться в настоящем, а к тому же еще и… Лютак. Поэтому выказывали сердечность, готовность помочь, встревоженность, скрытый страх, неприязнь, подобострастие и едва замаскированную иронию.

— Я имел честь знать вашего отца, — заверил главный инженер, — но, признаюсь, понятия не имел, что он конспиратор. Когда-нибудь мы об этом побеседуем.

Я хотел сказать, чтобы он не связывал меня с отцом, но промолчал, ибо происходило это уже в моем служеЗном кабинете, среди шкафов с папками личных дел, у стола, над которым висела фотография Яна Лютака в молодости.

Через несколько дней Лобзовский опубликовал статью, посвятив моей особе множество цветистых фраз, что вызвало небольшие нашествия, визиты друзей и не друзей, а также появление в нашем доме самого Дыны. О скандале с ним я никому не говорил, впрочем, он как сквозь землю провалился и не подавал признаков жизни. Дело об убийстве тетки тоже не двигалось, а Лясовский только разводил руками, когда я спрашивал его, напал ли он на след преступников.

Итак, день начинался в пять утра, а кончался в десять вечера. Возвращаясь с фабрики, я покупал, что попадется к обеду, поскольку Ганка кончала работу на час позже, после обеда зубрил юриспруденцию, а она шла на курсы — готовилась сдавать за семилетку. Когда возвращалась, я помогал ей заниматься, мы вместе читали газеты и политические брошюры, не раз при этом ожесточенно споря.

Однажды из окна своего кабинета я увидел, что рабочие останавливаются у проходной, собираются грзшпами и разговаривают, оживленно жестикулируя. Был март, дождь размывал краски, сумрак смазывал очертания, заводской двор из моего окна на третьем этаже казался грязным прудом, в котором плавают какие-то чудища. Никто не стоял в одиночку, мелкие группки сливались и разрастались, то и дело вспыхивали светлые блики сотен человеческих лиц, царило оживление, смысла которого я не понимал, пока не узнал Шатана и нескольких товарищей, окруженных толпой. Это они. Левая полка наверху. Дело о поездке за машинами. Наградные листы к Первому мая. Инженер Козак, монтер Реханек, мастер Бохенский, Юзефович (есть сигнал, что был под судом), Валигура (направляется на воеводские курсы), Кравчик из охраны, молоденький Юрек Загайский.

Внезапно у меня перед глазами возникла другая сцена. Я стоял на сторожевой вышке у пулемета и смотрел вниз на скопище обритых голов, окружавшее синие шапки капо. Кто-то кричал, чтобы не стреляли, ребята из комитета проталкивались вперед, чтобы не допустить самосуда, а толпа ревела: «Мы сами, мы сами свершим правосудие!»

Я открыл окно. Порыв холодного ветра донес до меня крик Шатана:

— Роман! Они хотят бастовать!..

Какие-то люди разоружили охрану и размахивали винтовками, из проходной вытащили транспаранты, кое — где алели флажки, все говорили и призызали, кричали, потрясая бутылками с кофе и кулаками, так что слов Шатана я уже не слышал. Видел только его разинутый рот, словно он глотал сгустившийся воздух и давился им. Он что-то кричал мне, ибо все больше лиц обращалось к окну, наконец стихло настолько, что я расслышал призыв собраться в основном цехе. Тут загудела заводская сирена, толпа начала расходиться, словно все заторопились на работу. Я позвонил в проходную, чтобы закрыли ворота и отогнали зевак, а когда в кабинете появились главный со своим заместителем, Шатан, инженер Козак и Юзефович, я уже был спокоен.

— Надо вызвать работников безопасности, — сказал Юзефович. — Враждебные элементы устраивают забастовку. Товарищи, чего мы ждем?

Он подошел к телефону, но Шатан оттолкнул его руку.

— Я их понимаю. Если сказали, то сделают. В магазинах третий день пустые полки, столовая закрыта, работай и по воскресеньям, а зарплату не привезли. К тому же не хватает машин и инструментов. Что делать?

— На улицу, к тем магазинам, где все есть, да втридорога! — крикнул Юзефович. Неделю назад он приходил ко мне объясниться, за что сидел в 1939 году. Шестеро детей. Без работы. Три месяца за кражу. Лицо, как у кота, острые ушки и редкие усы торчком. — Бить меня хотели, меня, меня. А я в чем виноват?

— Ненормальные условия, — буркнул главный, но тотчас умолк и бочком заскользил к дверям.

Все смотрели на меня, комната наполнялась людьми, входившие докладывали, что рабочие собрались в основном цехе и требуют, чтобы туда прибыло руководство.

— Пошли, нельзя терять времени, — выдавил я.

В качестве кого? Руководства, членов партии? Сто восемнадцать пепеэсовцев, сорок с небольшим пепеэровцев, там, внизу, в цехе, старые рабочие, товарищи отца. В качестве кого? Что им сказать? В голове мель кали обрывки речей, разговоров с Ганкой, статей, пот склеивал пальцы, в горле жгло. Теперь я лихорадочно искал, сам доискивался подобной ситуации в прошлом, но ничего не припоминалось. Странно, что именно в этот момент я ощутил голод. «Мы оказываем вам большое доверие», — говорили в комитете. «Символ времени, — гласил подзаголовок в газете, — молодой Лютак…» Возьмут меня, черт побери, под руки, поставят на токарный станок или помост, водрузят, как знамя, заткните глотки, поглядите, Лютак, столько-то лет проработал вместе с нами, в черной ночи оккупации (всегда так: в черной ночи оккупации), убили его, но это ложь, мучили, истязали, а он все-таки опять с нами. Да, захотят, чтобы я был отцом и сыном в одном лице, и духом, который должен их просветить. Положеньице.

Цех. Корпуса токарных агрегатов, рабочие, толпящиеся на помосте и гроздьями облепившие машины. Тишина. Воняло смазкой, плавящимся железом, коксом. На помосте кто-то робко закашлял. Мы шагали к бетонному возвышению, минуя молчаливых людей, по единственному свободному проходу, к единственному свободному месту. Первым заговорил Шатан.

— Давайте, товарищи, спокойно обсудим все вместе. Только побыстрее, а то у меня живот болит, так обожрался за завтраком. — Он вытянул руку и принялся считать на пальцах. — Курица в бульоне. Ветчина с греночками. Кофеек со сливочками. Пончики…

Никто не засмеялся. Шатан замахал руками, потом прижал их к себе и стиснул кулаки так, что посинели пальцы, и сказал:

— При пане Квечинском и сыновьях бастовали, чтобы вырвать у них из глотки пару грошей, у кого теперь хотите вырвать эти гроши? У себя?

— Врешь! Одни сыты, другие нет. Война кончилась, а нужды еще больше, долго ли так будет? Правительство морит голодом рабочих! Правильно говорит.

Я внимательно прислушивался к выкрикам. Заместитель директора попробовал объяснить положение, в которое попал завод, приводил какие-то цифры, говорил об устаревшей технике, о подсобном хозяйстве, о падеже свиней, об опустевших продовольственных складах, но люди прерывали его все ожесточеннее. Председатель завкома предложил избрать комиссию, которая бы направилась к властям, но и этот голос потонул в общем крике. Тогда Шатан вытолкнул вперед меня. Выкрики прекратились, стоявшие повыше утихомирили тех, кто ничего не видел. Цех замер,_ смотрели на меня, только на меня, сотни глаз. Лютак. Что он скажет? А я не знал, что сказать, в голозе была полнейшая пустота и ничего, кроме сознания своего присутствия в цехе. И все-таки меня слышали, словно бы я говорил, вероятно, они много знали об отце, тетке, обо мне, а еще больше додумывали. Я стоял молча, облизывая губы и переводя взгляд с одного на другого, с группы на группу. В те минуты я не узнавал никого, но предчувствовал, что нельзя мне не смотреть им в глаза. Так тянулось долго, очень долго, может, дольше для них, чем для меня, если они поняли, что я мог бы сказать и кто я. Даже не кто я, а кто этот отец — сын по фамилии Лютак. Потом мне говорили, что запой я тогда, все бы запели — ибо ждали чего-то именно такого, необычного, но я не смог выдавить из себя ни единого звука. Мне рассказали, что я сунул руки в карманы и сделал шаг вперед и что тут же передо мной образовалась тропа в толпе. А потом Шатан провозгласил:

— Стыдно, товарищи, чертовски стыдно. Соберем сейчас же завком.

И люди стали покидать цех. Только в эту минуту зароились в голове всевозможные светлые мысли. ЮНРРА приостановила доставку продовольствия — хотят нас взять на измор, чтобы мы вернули заводы. Бандиты готовятся всех нас перестрелять, как Лютакову. Это наш дом, наш. Послать машины в Великополыпу за картошкой и мукой. Попытаться еще раз съездить за станками. Я вам расскажу, как было Там, а ведь мы не поддались.

Не помню, как я снова очутился в кабинете. Машинально посмотрел в окно. Увидал пустой двор, потом движение вагонеток. У ворот два грузовика с брезентовым верхом, из второго торчат ноги солдат и милиционеров. Джип. Знакомое лицо офицера.

Я бросился вниз, поймал его еще у проходной.

— Кто вас просил? Уезжайте! — сказал я. — Сейчас тут не показывайтесь.

— Фыо, вы что, владельца завода замещаете? Был звонок. Задержали агитаторов?

— Каких агитаторов? Подождите, свяжемся с комитетом, не выгружайтесь.

Охрана уже отворила ворота, но из машин еще никто не высаживался. Я приказал закрыть ворота.

— Не драться же мне? — буркнул стражник. — Сами видите, что делается.

Я забежал в проходную и позвонил Шимону. Его не было. Соединился с секретарем, рассказал, что произошло, и передал трубку офицеру. Я наблюдал за его лицом, пока он выслушивал секретаря. Да, это он изводил меня в больнице, когда мы дожидались в дежурке, не придет ли в сознание тетушка.

— Дело ваше, но у меня есть свой приказ, — закончил он разговор.

Машины уехали, но я слышал, что они остановились за стеной складской площади, у железнодорожных ворот, а офицер заявил, что ему будет весьма приятно, если я проведу его к себе.

Он уселся за моим столом, вытащил из кармана листок с фамилиями и попросил личные дела значащихся в его списке людей.

— Вы, товарищ Лютак, не разбираетесь, как я вижу, в классовой борьбе. Вам кажется, что такая забастовка вспыхивает сама по себе, как грипп, что никто ее не готовит, — говорил он, одновременно просматривая личные дела. — А речь Черчилля в Фултоне, надеюсь, знаете? О кампании империалистов в пользу третьей мировой тоже знаете и не догадываетесь, кому и зачем нужна эта стачка? Как раз на заводе имени Яна Лютака — в красной цитадели?

— Что вы мне тут рассказываете о Черчилле, ведь не он… — Я прикусил язык.

— Он, не он, скоро увидим кто. Убийцы Терезы Лютак.

Я подпрыгнул на стуле. Он говорил серьезно, поэтому молено было полагать, что это не риторическая фигура, а конкретный факт.

— Позовите Юзефовича, — распорядился офицер, а когда тот пришел, прямо спросил его, кто бросил призыв бастовать.

— Не знаете? — удивился он. — А эти?

Офицер назвал несколько фамилий старых рабочих и двух молодых. Да. Двух молодых. Ведь он сказал: убийцы Терезы.

— Что они делали сегодня утром?

Юзефович заколебался, смотрел желтыми глазами то на меня, то на офицера, чуть горбясь и поглаживая щеку тыльной стороной ладони, наконец сказал, что они были в толпе и кричали. О забастовке. Что рабочих морят голодом. Что нет картошки. И что большевики губят страну.

— А о войне не кричали? Или что вернутся «наши» и наведут порядок? Вспомните. Подобные настроения ширятся после речи господина с сигарой, который нападает на Польшу, а немцев жалеет.

— После той речи спекулянты все магазины обчистили, — почти крикнул Юзефович. — Кому эта война нужна? Но ничего такого я не слышал.

— Надеюсь, знаете о том, что эти двое, — офицер подсунул мне листок, — были в боевой фашистской дружине, а этот старик всегда ругал коммунистов?

Я вспомнил: оба парня входили в боевую дружину социалистов, но в делах я не нашел ничего такого, о чем упоминал офицер.

— Неправда, — сказал я, — не эти двое убили Терезу.

— Глупец, — буркнул офицер, — это одна и та же банда выродков, способных на все, это одна и та же рука, независимо от того, кому она принадлежит. Надо ее отсечь, отрубить. Ступайте, Юзефович, а мы тут послушаем этих господ.

Зазвонил телефон. Охрипшим голосом Шатан сообщил, что собрание проходит нормально и что меня выдвигают в состав делегации.

— Хорошо, — сказал я. — Согласен, только составьте разумную программу.

— Ясное дело. Самое главное — послать людей за продовольствием и станками. Можно обещать?

— Вы секретарь, а не я, но думаю, что можно.

— А теперь пригласите в порядке очереди по это му списку, — сказал мой гость, когда я положил трубку, потом спокойно добавил: — Но сперва поговорим с глазу на глаз. Немножечко на сей раз о вас лично. Право, странный вы человек, трудно вас раскусить. Облачились в легенду, разгуливаете с ней даже по будням и не боитесь, что этот наряд обветшает, а людям примелькается. Как видите, на меня это не производит ни малейшего впечатления, напротив, я мог бы вас скрутить и представить веские доказательства, кто вы такой. У вас неплохое воображение, поэтому слушайте: Роман Лютак укрывал у себя «Юзефа», но испугался и сообщил гестаповцам или полиции, только, на его беду, «Юзеф» почуял недоброе и скрылся, а гестаповцы, разозлившись, посадили супругов Лютак. Спокойно, спокойно. Продолжим. Что с ними было в тюряге, никто доподлинно не знает, кроме них самих, никто этого собственными глазами не видел, следовательно, они могли попросту выдумать страшную сказочку, чтобы скрыть нечто некрасивое. Донос на «Юзефа», например. Все-таки Роман Лютак поехал в лагерь, а его супруга — домой. Супруга же, как выяснилось, в благодарность за освобождение сотрудничала в гестапо, что как-нибудь удалось бы доказать при наличии хотя бы крупицы доброй воли. Супруг же, гм, выражаясь деликатно, спасал собственную шкуру. Ясно. Там было страшно, поэтому удивляться нечему. Пан Роман мог знать, что поделывает его семья, отец, тетушка, и то же самое могла знать пани Лютакова. Пан Роман мог об этом донести, особенно когда его избивали после побега Шимона Хольцера. Он был способен на многое. Даже кого-то Там пристукнул. А потом пан Роман возвращается на родину. Устанавливает определенные контакты, и не с кем попало, передает вымышленное сообщение — вспомним историю с лондонским радио, — живет у тетушки, активистки, которая ему доверяет и располагает хорошей и полезной информацией. Пан Роман подставляет ножку неким гражданам, которые не устраивают его и кого-то еще, об этом узнает тетушка, а может, и не только об этом: человек иногда выдает себя совсем невзначай, значит, тетку надо убрать. Какая захватывающая картина! А потом получает местечко благодаря слепоте и наивности некоторых людей, именно на заводе, где стоит заниматься крупным вредительством. Остается только один вопрос: для кого? Для кого заметки, сведения и вся тщательно продуманная игра? Но и на этот вопрос можно найти такой ответ, который все объяснит.

Я сидел, онемев. Сначала даже испытывал благодарность к человеку, который помогал мне освободиться от прошлого, однако вскоре, увидев себя таким, как он меня представил, я окаменел. В ту минуту некогда было вставлять реплики и доказывать, что, мол, то и это не вяжется, что одни данные противоречат другим, поскольку их мнимая логичность, казалось, вытекала из неведомой предпосылки, которая отрицала возможность иного истолкования. Ведь обоснований не хватало не этому фантастическому обвинению, а мне, тому, что могло бы его парировать. «Мое» представлялось легендой, «его» — фактами. Но страх, лишивший меня дара речи, не был страхом за жизнь, судьбу, будущее, а проистекал из констатации, что такая перелицовка правды вообще возможна, что факты, вывернутые наизнанку, выглядят более правдоподобными. И что так могло быть.

— Жуткая у вас манера шутить, — прошептал я, когда он закончил. — Вам бы снимать фильмы ужасов или колдовать, превращая людей в животных и наоборот.

— Вы говорите о власти над фактами, — спокойно произнес офицер. — Разумеется, это приносит большое удовлетворение по нынешним временам. Но вас не интересует, откуда мне известно, например, о ваших перипетиях, а также о вашей жене?

— Не интересуюсь, потому что знаю. От Дыны, от инженера Фердинанда Сурдыны.

— Как вы сказали? Фердинанд Сурдына? Правильно говорю?

Он записал в блокноте, а я уже сожалел о своей торопливости. Он же мог этого не знать, ведь и Дына эту сплетню, поганую сплетню о Катажине, должен был от кого-то услышать, наконец, они могли получить обыкновенные анонимки.

— Почему вы считаете, что об этом сообщил тот инженер?

— Не знаю, будьте любезны, оставьте меня в покое, если это не допрос. Это не имеет никакого отношения к делу, к нехватке картофеля, пустым магазинам, сообщению о замене денег, закрытию столовой, поджигательской речи Черчилля, падежу свиней в подсобном хозяйстве, простою на производстве и так далее. Плевые выдумки и анонимки. Есть конкретные обвинения — выкладывайте на стол, игра в кошки-мышки не по мне. А Катажину не трогайте, ладно?

— Хорошо, — согласился он добродушно. — Но в таком случае еще один вопрос. Извините, что щепетильный. Почему вы не вернулись к жене, хотя и бывали у нее?

— Знаете что, покажите-ка свое удостоверение, будьте любезны, я даже не знаю, с кем имею удовольствие беседовать.

— Правильно. Всегда требуйте удостоверение. Развелось множество провокаторов. Позавчера какие-то типы, прикидываясь нашими, вырезали целую еврейскую семью.

Я прочел имя и фамилию: Ян Посьвята, и сказал возмущенно:

— Ну, если уж зам так хочется знать, капитан, могу объяснить. Невозможно вернуться к чему-то чудовищно изгаженному. Понял?

— Понял. Хорошо, будем говорить дальше. Но вот и наш гость.

В дверях стоял мастер Захариаш. Признаться, я с облегчением прервал мучительный разговор, хотя не ожидал ничего хорошего и от допроса Захариаша. Это был мужчина под шестьдесят, необычайно худой, словно сплющенный, узколицый и длиннопалый, специалист по самым тонким операциям. Я с ним не сталкивался, но знал его по рассказам Шатана и рекомендациям главного директора. Захариаш усмехнулся, увидев капитана, старательно застегнул синюю куртку и спокойно ждал, только в глазах теплился злой огонек, который я сразу узнал, ибо слишком часто видывал его Там. Это был взгляд бессильной ненависти. Неужели капитан Посьвята был прав, располагая каким-то надежным источником информации? В одном я с ним соглашался: кто-то действительно должен был начать первым. Капитан не спешил с вопрэ-

сами, даже не смотрел на Захариаша. Это тоже мне было знакомо. Сейчас выпалит пару слов, огорошит старика.

— Захариаш, вы не состоите ни в какой партии, верно? А ведь до войны состояли. Опротивело на старости лет?

— Опротивело.

— Так я и полагал. Польша вам опротивела.

— Этого я не сказал. О чем речь?

— О забастовке. Кто еще организовал ее вместе с вами?

— А вы запрещали забастовки? Нам об этом ничего не известно.

Я кивнул головой. Это правда. Но кольнуло меня словечко «вы». Мы — вы, известное дело. И эти негаснущие огоньки в глазах.

— Здесь не университет. Отвечайте на вопросы. Кто организовал забастовку?

Захариаш приблизился к столу и заговорил приглушенно, шепеляво, как все беззубые:

— Я, только не так, как вы думаете, потому что ничего и не надо было организовывать. Я — социалист, а вы кто? Рабочий имеет право…

— Хорошо, хорошо. Присядьте там, возле сейфа.

Офицер назвал мне еще несколько фамилий. Следующие двое ни в чем не признались, но Посьвята им не верил.

— Когда отец товарища Лютака создавал тут партийную организацию, вы торговали с немецкими охранниками и говорили, что героическая Красная Армия для нас угроза. А какие газетки вы принесли на фабрику в прошлом месяце?

— Мы не виноваты, что вы? Иногда приходилось торговать, чтобы выжить, а газеты нам по почте присылали.

— Хорошо. Пока хватит.

Вошел молодой Блондин в комбинезоне.

— Вы меня вызывали? — спросил он, глядя на меня. — Только побыстрее, а то некогда.

Посьвята взглянул на меня, потом встал, подошел к Блондину и повернул его так, чтобы тот не мог видеть пришедших ранее.

— Захариаш подбивал вас устроить заварушку, а?

— Подбивал, — опередил парня мастер. — Говорил: отбери винтовку у охраны, а то быть беде.

— Вот как? Ну, раз так, то и я скажу, — буркнул Блондин. — Захариаш велел еще присматривать за этим прохвостом «Цибулей». Я присматривал, пан Захариаш, но он от меня ускользнул, когда пан Лютак выступил.

— А что сказал пан Лютак?

— Ничего особенного. Ликвидировал забастовку.

— Любопытно. Не знал. Значит, вы присматривали за каким-то «Цибулей» по поручению Захариаша. А зачем?

— Сказать, пан Захариаш?

Захариаш молчал. Капитан встал между мастером и Блондином, приказал последнему говорить.

— Мы не желали иметь ничего общего с «Цибулей», — начал Блондин. — «Цибуля», я все скажу, он враг, с бандитами знается, сукин сын, на все способен. А был когда-то с нами. Скажу. Он кричал, чтобы били, сегодня кричал. У него мозги набекрень. Я бы не сказал, но когда сегодня увидел пана Лютака, то подумал: «Стоп, дальше ни шагу».

Капитан прервал его, выяснил фамилию «Цибули» и позвонил в проходную.

— Поедете все со мной, запишем показания, — сказал он рабочим. — А вы, — он обратился ко мне, — выйдите, я хочу с ними поговорить один.

Я вышел. Открывались двери, люди смотрели на меня, на пустой коридор, но молчали. Я встал у окна и закурил сигарету. Когда закуривал, «Цибулю» под конвоем препроводили к Посьвяте. Он брел, волоча ноги, не обращая внимания на торчавшие из-за дверей головы любопытных. Потом коридор опустел надолго, только на лестнице вполголоса разговаривали какие-то посторонние. Я постоял еще минуту и вошел в ближайшую комнату. Соединился с завкомом и попросил Шатана. Они давно кончили заседать, но не покидали комитета, дожидаясь результатов того, что происходило в моем кабинете. Я ничего не хотел говорить по телефону, только заверил Шатана, что дело движется к концу.

— Положите трубку, — пробасил коммутатор незнакомым мужским голосом. — Хватит.

— Может, чайку? — спросила бухгалтерша. — Вы совсем белый.

Совсем белый? Я машинально отряхнул пиджак и поправил рукава. Это был еще пиджак Кароля, с протертыми локтями, коротковатый. Я располнел, пожалуй, располнел за последние месяцы. Ганка говорила, что на толкучке можно по случаю купить костюм. А этот «Цибуля», так мог выглядеть один из убийц Терезы. Все возможно. Капитан, капитан, что он говорил о них? Что они здесь. Кто знает? А вдруг он действительно нашел их здесь?

Бухгалтерша принесла чаю, я пил, обжигаясь, — что-то говорил, но одновременно прислушивался, не раздаются ли в коридоре шаги.

— Очень досадно, — сказал кто-то в комнате. — И подумать только, что все мы — поляки.

Идут. Я выскочил в коридор, капитан остановился, взял под козырек.

— Извините, — буркнул. — Вот видите: никому нельзя верить. Загляну еще к главному. Если хотите, присоединяйтесь.

Я отрицательно покачал головой.

— Еще один вопрос. Вы, собственно, выступали или нет, а то говорят по — разному.

— Не выступал.

— Странно. Один из них утверждал, что вы закатили речугу, даже говорил о чем. Но это мелочи. Директор на втором этаже?

— На втором. Но меня увольте от этого.

Он еще раз взял под козырек и бросился вдогонку за уходившими рабочими.

Минуту спустя приехали секретарь городского комитета и Шимон, какой-то рябой пепеэсовец и кто-то из объединения профсоюзов. Представителей дирекции позвали в зал, где еще сидели члены завкома. Я сделал сообщение, опустив, разумеется, все, что касалось исключительно моей персоны, потом взяли слово Шатан, председатель завкома и заместитель директора. Сам главный директор все время расхаживал Еокруг стола, никого не перебивая. Шимон не выступал; я знал, что он избегает публичных выступлений, стыдится своего корявого польского языка, что его уже приучили стыдиться собственного лица. Как-то он признался, хоть и не без досады, что после побега вынужден был прятать это лицо, что ему велели долго отсиживаться в укрытии, но и после войны не дали забыть о резких семитских чертах, причем все они же — товарищи, те, которые заперли его в здании комитета, перебрасывали из комнаты в комнату, не допуская, чтобы он «вышел на оперативный простор», действовал среди рабочих, на так называемой низовке. А он рвался именно К такой работе. Теперь Шимон сидел подавленный и грустный, как будто читал про себя молитву, как будто лишь сегодня узнал, что все его близкие погибли Там.

Секретарь повторял одно и то же: партия не может обещать золотые горы, люди получат столько, сколько сами произведут, местные проблемы изучить немедленно, отдел снабжения наладит прямую доставку продуктов, пошлите бригаду в деревню, выделите металлоизделия для товарообмена с крестьянами, не допускать забастовок, ибо они бьют по самим рабочим, подполье напрягает все силы, чтобы свергнуть народную власть, партия не может обещать золотые горы, одно дело отбирать свои станки, другое — брать чужие, с Воссоединенных земель…

— Надо составить сообщение об арестованных, — сказал председатель завкома.

Говорить было не о чем, все всё знали, усталость валила с ног. Секретарь обошел все цехи, беседовал с рабочими, вызывал всеобщее изумление. Инженер по образованию, он хорошо разбирался в производстве. В наш город секретарь прибыл недавно, и его еще знали мало. Потом он уехал вместе с другими гостями. Во второй половине дня мне позвонил Шимон:

— Представь себе, этот «Цибуля» признался, что состоит в организации, которая убила твою Терезу, а Захариаш, негодяй, был мелкой рыбешкой у фашистов.

Я уже знал, что Шимон всех, кто не «наш», называл фашистами. Спросил об остальных. Шимон ответил, что их отпустят.

— Зайди ко мне сегодня вечером, ладно? Ох, зайди с женой, хоть на минутку.

— Придем, — пообещал я. — А как будет с картошкой и станками? Снарядим экспедицию?

•— Почему бы и не снарядить? Секретарь висит на телефоне и вэчэ. Так зайдешь?

— Зайду, Шимон.

— А то ты так сказал, словно не хочется.

— Это у меня голос такой, от усталости.

— Конечно, наговорился, после выступления у меня всегда горло болит. Болит у тебя горло?

— Нет, не горло. — Я хотел сказать, что не выступал, но решил не пускаться в объяснения. Он бы подумал, что я снова чего-то стыжусь.


предыдущая глава | Дерево дает плоды | cледующая глава