на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



VIII

Капитан Пьерэ де Аруайе — высокий, светловолосый, солидный, лет пятидесяти, адвокат по профессии, отдавал должное завтраку, который сымпровизировал для него Тото. Пьерэ, кузен Ванэнакера, только что был доставлен в лагерь после неудачной попытки к бегству. Одновременно с ним в лагерь прибыло еще несколько сот человек. Всего лишь несколько дней назад он сидел в тюрьме, потом проделал весь путь из Берлина до лагеря и очень проголодался. Первое время он молча ел жареную картошку с салом, приготовленную Каватини. За столом сидели Франсуа, Камилл, который на этот раз вел себя прилично, разумеется Ванэнакер, устроившийся рядом со своим кузеном, и Параду, напарник Ванэнакера, второй «раскладной» артиллерист.

Пьерэ де Аруайе рассказывал, как его взяли на Кельском мосту, в поезде, идущем в Париж. Лагерь, где он раньше содержался, находился под Берлином. Ему удалось самому сфабриковать Ausweis[53] на бланке, украденном в лагерном управлении. Он переоделся в штатское и, приняв независимый вид, прошел мимо караульного поста с возгласом «Хайль Гитлер».

Далее, он сел в поезд и доехал без помех до Берлина. Там он разыскал в одном из новых домов современной архитектуры, возле Фридрихштрассе, неподалеку от Тиргартена, французских рабочих-металлистов, добровольно работавших в Германии. Некоторые из них, используя свою репутацию коллаборационистов, по мнению немцев подтверждавшуюся уже тем, что они находились здесь, устроили цепочку для помощи беглецам; звенья ее находились в Мюльгаузене и в самом Париже, у одного отважного торговца скобяными товарами в Фобур-сент-Мартен. Рабочие дали Аруайе явки и снабдили его более солидными документами. Пьерэ де Аруайе снова сел в поезд по-прежнему в штатском. Его арестовали на Кельском мосту при первой проверке. «Документы-то настоящие, — с тонкой улыбкой заметил полицейский, — а вот человек фальшивый».

— Я влип, как новичок. В моем отпускном свидетельстве значилось, что я слесарь, но руки адвоката выдали меня. Если бы не это, все сошло бы. Они попробовали заставить меня говорить, били меня, но, узнав, что я офицер, — перестали.

Все ели усердно, не спеша, смакуя немудреную пищу, приготовленную Тото, запивая белым мозельским вином, две бутылки которого были получены при помощи продовольственной комиссии. С появлением капитана Аруайе в их оседлом мирке повеяло духом приключений.

— Они меня мариновали некоторое время в кельской тюрьме, хотели проверить, не украл ли я, не ограбил ли, не убил ли кого-нибудь для того, чтобы бежать. В тюрьме я встретил самого удивительного типа, какого я когда-либо видел. Француз, тоже бежавший. Он прибыл из лагеря близ Карлсруэ. Крестьянин, сорока лет, очень сильный, низкий лоб, покатые плечи. Кремень. Он ушел из лагеря, толкая перед собой тачку с навозом, а в нем торчали вилы. Так он прошел со своей тачкой больше двухсот километров, днем он брел проселочными дорогами, по ночам прятался. Удивительно невозмутимое существо. С ослиной челюстью. Из Перигора. Его взяли в Эльзасе, как только он бросил свою тачку, — ему следовало бы так и идти с ней до самого дома! А вот другой случай: двое приятелей просто-напросто уходят через незапертую дверь — без подготовки, без плана. Они нашли одежду, сели в Берлине в поезд и доехали до Парижа — никто ни разу не проверил их документы.

— Н-н-надо бы свести капитана с нашим образцовым беглецом, — сказал Тото.

Капитан улыбнулся.

— Вы имеете в виду капитана Эберлэна? Это уже сделано.

Раздался взрыв смеха.

— Вы, наверное, по его внешности догадались, кто он, — сказал Ван.

Все с интересом слушали капитана. Они совершенно не знали Германии, которая окружала их лагерь. Капитан хотя бы поездил по ней. Что на заводах? Как французские рабочие? Настроения немцев? Англо-американские бомбардировки? Роль коммунистов в Сопротивлении?

— Уверяю вас, до конца еще далеко. Не ждите восстания. Хотя… Да. Вот о чем вам надо рассказать. Я ехал поездом Берлин — Париж. Nach Paris. В мое купе вошли немцы — отпускники. Среди них был молодой солдат с открытым лицом. Он сразу заговорил со мной по-французски, это меня разозлило. Сообщил, что возвращается из России. Врач. Вы ведь знаете, у них врачи не обязательно имеют офицерское звание. Через несколько минут он начал рассказывать о Восточном фронте… О нет, благодарю вас, лейтенант, ваш картофель превосходен, но больше не могу — желудок отвык принимать помногу… Надо, чтобы он снова привык. О чем я говорил…

— О фрице… — подсказал Камилл.

— Так вот… Этот фриц-врач принялся обрисовывать положение, рассказывать об обмороженных ногах, о большом количестве погибших, об эпидемиях, о русском сопротивлении, о храбрости неприятеля, о пессимистических настроениях среди офицеров, о репрессиях против партизан, о жестокости самих партизан. Этот человек проявил смелость, которая меня поразила. Я указал ему на его спутников. «Ни один не понимает по-французски», — сказал он. И он начал восхвалять коммунизм. Опасаясь, что это провокация — было бы чересчур глупо попасться, не правда ли? — я сделал вид, что валюсь с ног от усталости, и вскоре заснул. Когда я проснулся, купе было пусто, солдаты ушли. Я полез в карман за куревом и вдруг обнаружил там пачку голландского табака. На обертке был написан парижский адрес и еще несколько слов. «От Ганса. Желаю удачи». Интересно, что стало с этим Гансом.

— Ганс… — пробормотал Франсуа, вспомнив слова Ватрена.

— Наверно, их все-таки немного, — заметил Ван.

— Да, их немного, если сравнивать с количеством коммунистов во французской армии в сороковом году. Но наши коммунисты не были активны. Они довольствовались тем, что, подвыпив, пели «Интернационал». Иногда они доходили до того, что пели «Молодую гвардию» и распространяли ужасный слух, будто Даладье пьет слишком много перно. Немецких коммунистов меньше в тысячу раз, может быть, в десять тысяч раз, но у них несравненно больше решимости.

Франсуа подумал о глухом противодействии, которое росло, в первую очередь, во Франции. Парижские газеты открыто говорили об этом. Они занимались бранью, доносами, но не могли отрицать самого факта. Так же обстояло дело и в Германии.

— Вы, кажется, в курсе вопроса о коммунистах в армии в 1939–1940 годах. Я никогда не принимал их всерьез, — сказал Франсуа.

— Я тоже, — ответил Аруайе, — хотя я и был постоянным читателем «Же сюи парту»[54]. Штабы придавали этому чрезмерное значение. В воинских частях свирепствовала эпидемия шпиономании и большевикомании. Я повидал тогда немало отвратительных вещей. Например, я помню, как отличных ребят месяцами держали в тюрьме за то, что они однажды запели от скуки «Молодую гвардию» вместо того, чтобы выпить, или за то, что они утверждали, будто у немцев есть грузовые машины! Многие социалисты были записаны, как говорится, красными чернилами, то есть в списке «Б», в качестве революционеров. Сплошная нелепость: ведь ни один социалистический лидер, ни одна директива никогда не осуждали эту войну.

«Боже мой, — подумал Субейрак. — Ведь майор именно про это говорил в тот раз. Я был в красном списке, и он знал об этом».

Мысли всегда связываются друг с другом в определенном направлении. Коммунизм, пораженчество, список «Б», человек из Вольмеранжа. Франсуа, как коза вокруг своего колышка, вертелся вокруг этой непонятной драмы, казалось, уже ушедшей в прошлое.

— Офицеры редко бывают в курсе подобных дел. Откуда вы знаете все это, господин капитан?

— В самом деле, — перебил его Ван, — я забыл сказать: мой кузен был секретарем в военном трибунале мотомехдивизии.

Они не торопясь попивали кофе, пахнущее ячменем. Участники театральной труппы усадили гостя в великолепное картонное кресло.

— Господин капитан, как происходят заседания военного суда? — спросил Франсуа.

Пьерэ де Аруайе ответил профессиональным тоном, совсем не таким, каким он только что рассказывал о побегах.

— Так же, как и в гражданском процессе. Случайное помещение, большей частью какая-нибудь школа. Прямо удивительно, как только ни используются школьные здания, помимо их прямого назначения.

— Я учитель, — сказал Франсуа.

— Да? Ну так вот, представьте себе вашу кафедру на обычном месте, за ней какой-нибудь полковник в качестве председательствующего. Два стола по обе стороны, за ними сидят судьи в различных чинах. Один обязательно должен быть унтер-офицером.

— В вашей дивизии бывали заседания военного суда?

— Сколько угодно. В этом отношении ничего не изменилось.

— И смертные приговоры?

— Тоже. Но не в эту войну, а в ту. Я тогда был не секретарем, а защитником.

Франсуа посмотрел на Тото и на Вана. Оба они с одинаковым напряженным вниманием следили за разговором.

— Простите, что я омрачаю наш обед, но нам необходимо узнать все подробности об этом. Я потом объясню вам, зачем.

— Ну что ж, начинают с установления личности. Потом опросом, свидетельскими показаниями, если можно, очными ставками устанавливают факты. Потом прокурор произносит обвинительную речь, а адвокат защищает.

— Значит, все-таки есть адвокат? — вызывающе спросил Тото.

— Ну конечно. Военный суд часто изображают, как пародию на правосудие. В отдельных случаях бывает и так. Но обычно это просто более суровое правосудие, вот и все… со своими особыми «табу». Конечно, тут нет гарантий, которые дает участие присяжных заседателей. Но вы согласитесь, что присяжные мало совместимы с военным духом.

— Еще бы, — насмешливо сказал Камилл, — от них один только беспорядок.

— Но ведь то же самое происходит в армиях всего мира… У нас обвиняемый охраняется двенадцатью конвоирами из дивизионной жандармерии.

— Конечно, — с отвращением заметил Франсуа, — дивизия, сражающаяся на фронте, не может обойтись без жандармерии.

Им было очень уютно сидеть в этой нелепой комнате, уставленной пальмами, цветами алоэ и другими декорациями для «Комической истории».

Франсуа, наконец, спросил:

— Обвиняемому сообщают приговор?

Капитан выпрямился:

— Именем французского народа… На караул! Ток-ток-ток! Сего дня военный трибунал, слушая дело в закрытом заседании… Председательствующим был поставлен вопрос: — Угрожал ли капрал X лейтенанту Y, называя последнего шкурой и офицерской мордой?.. Тайным голосованием членов суда… Председательствующий произвел подсчет голосов, согласно требованиям закона… На вопрос, виновен ли X в мятеже, суд единогласно ответил: «Да, виновен».

Капитан рассказывал все это с тем же лихорадочным возбуждением, с каким говорил о своем неудавшемся побеге, но на этот раз в его голосе звучало осуждение.

— Ну конечно, — продолжал он, откинувшись в кресле, — потом (я говорю о заседании в вашей школе, господин Субейрак) переходят к следующему вопросу: «Есть ли смягчающие обстоятельства?». Тут все зависит от тех зебр, которые судят, не так ли, от мнения полковника — председателя суда. Нельзя сказать, что он навязывает свое мнение, но, в общем, он, не стесняясь, дает понять, что думает. Кроме того, это зависит от очередной сводки. На участке спокойно, новости хорошие, приближается рождество… — все делаются добренькими. Парень был пьян. Он идиот от рождения. У него четверо детей. Давайте, большинство голосов — да! Обойдется шестью месяцами штрафных… Немцы нажимают, фронт прорван, в тылу беспорядок? Нет! Единогласно!

— И тогда?

— Тогда трибунал удаляется, чтобы избрать меру наказания. Председатель производит опрос, начиная с младшего по чину. Все предусмотрено. Ввиду изложенного и принимая во внимание, что сержант Вашэ дезертировал с боевого поста, трибунал приговаривает его к смерти, лишению воинского звания и возмещению судебных расходов…

— Н-не может быть! — воскликнул Тото.

— Именно так! И устанавливает, что приговор будет оглашен перед строем.

С большим опозданием Франсуа мысленно присутствовал на суде над человеком из Вольмеранжа. Действительность оказалась еще более возмутительной, чем та пародия, которую он себе представил, — об этом сейчас с достаточной убедительностью рассказывал капитан Пьерэ де Аруайе… Дело происходит в его классе. Председатель дремлет. Элегантный, надушенный полковник Розэ пальцем указывает на солдата, и его нижняя губа подрагивает от негодования. Положенный по закону унтер-офицер занимается своими ногтями и скучает. Человек из Вольмеранжа сидит напротив кафедры. Вот он поднимает голову…

Франсуа очнулся. Он хотел знать все до конца.

— Приговор всегда оглашается?

— Насколько мне известно — всегда.

— А что потом?

— Потом прошение о помиловании.

— И в эту войну было так?

— Ну да. Знаете, нигде внешние формы не сохраняются так прочно, как в суде, если, только не говорить о церкви… Чему же вы обучаете ваших учеников по истории?

— Делу Дрейфуса, господин капитан.

Ответ прозвучал, как удар хлыста.

Капитан Пьерэ де Аруайе пожал плечами. Что ж, хорошо отвечено. Как бывший читатель «Же сюи парту» он не мог удержаться, чтобы не подразнить учителя.

— А знаете, военно-полевые суды иногда еще упрощают процедуру. Я думаю, что в мае и в июне, если такие дела случались, довольствовались упрощенным церемониалом. Война это война.

— Да, — ответил Франсуа Субейрак, — таково одно из моих первых впечатлений в плену. Мы шли полем недалеко от Вузье. Мимо двигалось немецкое подразделение с капитаном во главе… Он ехал верхом и высокомерно сказал нам: «Das ist Krieg».

— Русские — тоже наверно так говорят… Чтобы сделать омлет, надо разбить яйца.

Они долго сидели, увлекшись разговором. Послышался стук в дверь — это, как обычно, стучал кулаком Ватрен. Старик зашел за Субейраком, чтобы идти на прогулку. Он не захотел войти.

— Благодарю за отличный завтрак, — сказал, поднимаясь, капитан Пьерэ. — Мы рассчитываем на вашу «Комическую историю», господин Субейрак. Так редко удается посмеяться.

— Господин капитан, прошу простить, что задавал вам столько вопросов. Но все же…

Капитан надевал шинель.

— …Но все же у меня есть еще один вопрос. Почему вы только что упомянули сержанта Вашэ?

— Сержанта Вашэ? — спросил гость, слегка наклонив голову. — Сержанта Вашэ?

— Да, вы сказали: «Сержант Вашэ дезертировал с боевого поста…»

— Постойте. Я действительно говорил о сержанте Вашэ! Это интересно… Сержант Вашэ, мой милый, это молодой человек, приговоренный к смерти в 1917 году в Вердене, незадолго до приезда Петена. Это удивительно! За двадцать пять лет я впервые вспомнил о нем!

— Желаю успеха в бридже, господин капитан!

Они снова шагали без устали по доскам, по песку, вдоль колючей проволоки, совершая свой обычный обход. Вопреки календарю, собирался дождь. По небу над деревянным городком и его жалкими башнями плыли грязно-серые тучи, напоминавшие то раздутые меха, то каких-то уродливых чудовищ.

Их было четверо — Субейрак, Ван, Ватрен и артиллерийский капитан Сильвэн, доминиканец, преподававший теологию в Темпельгофском университете; был там и такой курс!.. Ван рассказывал Франсуа новости о подкопе. Туннель успешно продвигается. После того как Параду и Ван соорудили трубу из насаженных друг на друга килограммовых консервных банок и облегчили таким путем приток воздуха, работа пошла быстрее.

Франсуа улыбнулся, вспомнив сложную систему сигнализации, неуловимую для непосвященных. В случае тревоги офицер, стоящий на страже, держал особым образом сигарету или надевал пилотку не совсем так, как обычно.

— А вентилятор? — спросил он.

— Будет готов дня через три.

Они машинально шагали, и Франсуа казалось, будто это безостановочное движение не только не имеет цели, но, наоборот, уводит от нее по концентрическим кругам, все глубже втягивая его в унылую лагерную жизнь. Он не верил в подкоп. Все эти подземелья были ему физически неприятны. Точно то же происходило в его собственной жизни. Началось на передовых со свободы воли в бою. Круг сузился в конце мая вокруг человека из Вольмеранжа и стал еще теснее во время злоключений бравого батальона в Ретельском лесу. Сейчас круг ограничен песками этого лагеря, а завтра, может быть, он еще больше сократится. Тоска все чаще овладевала Франсуа. Он чувствовал, что она связана с человеком из Вольмеранжа и с майором Ватреном и что если бы ему стал понятен смысл их жизненных драм, столь несхожих между собой, — он сразу обрел бы некую простую и бесспорную истину.

Подчас Франсуа спрашивал себя: не объясняется ли эта тоска обычной для заключенного неврастенией и не теряет ли он постепенно контроль над собой?

— Господин майор, — сказал он, — меня уже несколько месяцев одолевают размышления о том, что произошло в Вольмеранже. Это тягостное, беспокойное чувство становится настоящим наваждением. Если военный суд происходил по правилам — а они мне теперь известны, — то осужденный знал, что он приговорен к смерти. Ему прочитали приговор.

Он остановился, чтобы объяснить заинтересовавшемуся капитану Сильвэну сущность дела.

Когда они проходили мимо I блока, русских не было видно. Франсуа продолжал:

— Вы видели, господин майор, что осужденный имел физическую возможность бежать. Он казался человеком решительным и храбрым. И тем не менее, он не бежал.

— Постойте, постойте, — возразил Ватрен. — Он мог убежать лишь до вашего визита в эту бакалейную лавку. Или же во время него. Потом там находился я.

Некоторое время они шли молча, слышалось только шуршание песка под ногами.

— Субейрак, я сторожил этого человека до рассвета.

Франсуа судорожно глотнул слюну.

— Господин майор, в его распоряжении был час или два, он не воспользовался этим. Что же, следовательно, у него была еще надежда? Если так, значит ему не читали приговора. Господин майор, это ужасно, но, хотя этого я не могу доказать, я убежден, что в безумной обстановке, созданной поражением, все дело было фальсифицировано. Это преступление.

— Преступление? — переспросил майор.

— В самом деле, — заметил доминиканец, — если дело обстояло так, то это похоже на преступление.

— Почему? Объясните понятнее, — сказал Ватрен.

— Вы знаете полковника Розэ. Он был яростным фанатиком военного дела и презирал запасных. Он очень ревниво относился к своему авторитету, плохо владел собой. Власть, которой он был облечен, превосходила его силы: в его характере было что-то женское. Нервный, подвижной, он бывал, наверно, на высоте в момент атаки, штурма. Розэ воспользовался инцидентом, действительно имевшим место, хотя другой командир в подобном случае постарался бы замять дело. Почему он так поступил? Из страха, под влиянием событий тех дней, когда разваливался фронт, из боязни потерять авторитет? Может быть, он хотел взять в руки свой полк, так как он всегда вызывал в нем сомнения? Может быть, тут сыграл роль гипноз коммунистической опасности, в которую он верил: «ведь его полк формировался на севере из крестьян и рабочих, внушавших ему страх, потому что он ничего не понимал в коммунизме. Он был недоволен своими солдатами, чувствуя с самого начала, с сентября 1939 года, их скрытое сопротивление — оно объяснялось дурным настроением, складом характера этих северян. Он никогда не любил своих солдат, они казались ему слишком угрюмыми, и хотя они дрались хорошо, все же каждый из них не соответствовал его представлению о том, каким должен быть образцовый солдат. Я не утверждаю, а лишь пытаюсь понять. В общем, им руководило сложное чувство кадрового офицера, защищавшегося от войны, ввиду того что она приняла чересчур гражданские формы. Он решил воспользоваться возможностью, которую давно искал, и дать наглядный урок на примере этого солдата, бывшего чужаком в полку. Он „создает дело“, ни с чем не считается, выдает движение безотчетного гнева за „угрозу смертью“, нажимает на военный суд и добивается казни человека, который в данном случае был лишь козлом отпущения».

Ван удалился из деликатности, а может быть, потому, что не одобрял настойчивости своего друга Субейрака. Франсуа шел посередине, между двумя старшими офицерами. Ветер развевал полы шинелей. Изредка на их лица падали мелкие капли дождя.

— Что за обвинительная речь! — воскликнул Сильвэн, доминиканец.

Ватрен, опустив голову, продвинулся чуть вперед — Франсуа и доминиканец обменялись взглядами. Наконец Сильвэн намеренно ровным голосом произнес:

— Я понимаю взволнованность вашего офицера, господин майор. Уверяю вас — оно законно.

Ватрен обернулся. Франсуа увидел на его лице уже знакомое ему выражение загнанного вепря.

— Я никогда не любил полковника, — резко сказал Ватрен. — Но Розэ погиб на Сене с остатками полка в тот самый день, когда я клеветал на него, утверждая, что он бежал, не предупредив нас. По правде говоря, я думаю, что вы не правы, Субейрак. Нет. Прежде всего, военный суд подчинялся не Розэ, а генералу, командовавшему пехотной дивизией.

Вот как, оказывается, майор Ватрен тоже очень интересовался этим делом?

— Да. Следовательно, — продолжал Субейрак, — полковника негласно поддерживал председатель военного суда, недовольный тем, что пополнение состояло преимущественно из рабочих, уволенных с заводов… Не так ли, господин майор?

— Это верно.

— И председатель также был убежден в необходимости дать наглядный урок? Урок! За три месяца до этого генерал, о котором идет речь, пожертвовал отдыхом своих солдат, чтобы заработать еще одну звездочку. Он был из того же племени, что и полковник. Что же, это только углубляет вопрос.

— Смотрите, — заметил доминиканец, — не углубляйте его слишком, а то вы распространите свои выводы на всю армию.

— А если именно в этом существо дела? — с силой сказал Ватрен. — Да, судя по слухам, генерал не хотел, чтобы его часть сменилась с передовых. Но я и этому не верю. Я думаю, что из нашей бедной дивизии выжимали больше, чем из других, только потому, что, хоть она и не блистала ни выправкой, ни дисциплиной, все же она — одна из немногих боеспособных, если не считать кадровые соединения… И, кроме того, Субейрак, вы забываете, что ведь существовали и другие члены суда.

— Но если в судебной процедуре не допускали нарушений, если подсудимому прочитали приговор и заранее сообщили, что его расстреляют, — чем же вы тогда объясните, что он не пытался бежать?

— Оставалась еще надежда на помилование, — ответил майор.

— Возможно. Человек не пытался бежать, потому что ждал ответа на просьбу о помиловании. Но Франсуа не верил в это. Тон майора был не очень убедителен.

— В конце концов, одно из двух, — упрямо продолжал Франсуа, — сидя там, в этой бакалейной лавке, человек либо знал, либо не знал. Если он не знал — значит это убийство. Если он знал, — тогда я не понимаю. Ведь это же был храбрый человек. И умер он мужественно. Он не захотел, чтобы ему завязывали глаза.

— Может быть, он был подавлен неотвратимостью судьбы? — заметил Сильвэн.

— На его месте мне было бы страшно. Именно поэтому у меня хватило бы смелости бежать. Ко мне смелость всегда являлась таким образом — через страх!

— Это верно, — сказал Ватрен. — Храбрость в том и заключается, чтобы поступать так, словно ты не боишься.

— Порой мне приходит в голову самое ужасное, — сказал Субейрак. — Человек знал. Но не верил. Не верил, потому что его совесть была чиста. Он не думал, что невинного человека могут расстрелять. Я пришел той ночью в бакалейную лавку. Я его видел…

— Я как раз хочу задать вам вопрос, который мне бы следовало задать вам тогда. С какой именно целью вы пришли тогда в бакалейную лавку?

— Я… я не знаю. Мною уже тогда владела мысль о том, что готовится убийство. Я пришел посмотреть на этого человека, только для этого. Чтобы понять… А потом…

Он замедлил шаг и добавил со страстной настойчивостью:

— Я считал: кто-нибудь должен предупредить этого человека о том, что он приговорен к смерти… чтобы не лишать его последнего шанса на спасение.

— В вас много романтики, Субейрак, — вставил Сильвэн.

— Именно так я и думал, — сказал Ватрен. — Я велел вам той ночью сесть под арест, чтобы спасти вас от самого себя. Слушайте, мой мальчик, слушайте внимательно. Я подумал тогда о своем сыне. Мой сын отнесся бы к этому так же, как вы…

Он вдруг взорвался:

— Неужели вы думаете, что в семнадцатом году мое сердце было на стороне тех, кто расстреливал восставших?

Приступ гнева тотчас прошел, но Франсуа хотелось обнять Старика за этот выкрик.

— Господин майор, вот… если бы вы разрешили задать вам вопрос личного порядка?

— Давайте, мы ведь здесь полуштатские, на полуокладе, на полупайке.

— А вы, господин майор, вы сами?..

— Я?

— Вы. Зачем вы пришли тогда в лавку, хотя были так же измучены, как и все мы?

— Я чувствовал, что в воздухе пахнет глупостью. Я подумал, что именно вы с вашей неуравновешенностью можете оказаться способным на нее; ведь из всего батальона только вы, и врач значились в графе «Б»… И в конце концов — к черту эту ночь и этого человека из Вольмеранжа! Сегодня не видно телеги, но там ежедневно умирает по тридцать человек! А сколько людей гибнет в России, в Северной Африке, везде! Тогда была война, один человек не шел в счет.

— Вы действительно так думаете, майор Ватрен? — спросил доминиканец.

— Нет, святой отец, нет, на самом деле я думаю не так… А впрочем — да. Я сам не знаю. Одна половина во мне считает, что это не имеет значения. А другая половина, наоборот, считает, что это очень важно.

Они продолжали шагать.

— Прежде я вовсе не думал, так было гораздо лучше.

— Господин майор, а если поставить вопрос иначе, — сказал доминиканец, — например: была ли возможность избежать казни этого человека? Была ли его смерть необходима?

Майор ответил тотчас со всей прямотой:

— Не думаю, чтобы его смерть была необходима. На месте судьи я бы дал ему шесть месяцев тюрьмы.

— Значит, это было преступлением, — сказал Субейрак.

— Шла война, — возразил Сильвэн.

— Das ist Krieg, — зло усмехнулся Субейрак.

Впрочем, ирония больше не действовала на них. Они по-прежнему шагали. Шел дождь, но они не замечали его.

— Это преступление, — с силой промолвил, наконец, Ватрен. — Это преступление, и виновен в нем я. Я помешал этому человеку бежать, нарочно оставаясь при нем до рассвета. Я вам говорю, Субейрак, — под конец парень понял, в чем дело. Он это понял, когда вы вошли. Думаю, что ему не прочитали приговора. Это я убил его.

В голосе Ватрена послышались хриплые, всхлипывающие звуки. Он споткнулся, попав ногой в щель между досками, изъеденными сыростью, и, выбросив вперед руки, с трудом сохранил равновесие. Он продолжал:

— Сама война — преступление. Я всю жизнь воевал. С бошами — это совсем другое дело. И все-таки я…

Он остановился, посмотрел на свои руки, поднял к небу угрюмое лицо, его шея напряглась. Нельзя было без волнения смотреть на это лицо старого ребенка с приклеенными зачем-то седыми усами, поднятое кверху, к померанскому небу, как маска, воплощающая всю человеческую скорбь. Сердце Старика готово было разорваться. Он тяжело дышал. Они слегка подтолкнули его, и он снова задвигался, как старые часы.

Дождевые капли падали на песок.

Спутники удрученно молчали.

— Так вот, понимаете, — нет, мой мальчик, дайте уж сказать, — когда после Вольмеранжа я увидел, что вы продолжаете воевать без револьвера, мне это было очень тяжко. Когда я увидел, что один из моих лучших офицеров воюет без револьвера…

— Потом он обзавелся карабином, чтобы лучше было убивать, — сказал Субейрак.

Они шли. И дождь продолжался.

— Что такое Бийянкур? — спросил майор.

Прошло немало времени, прежде чем Франсуа ответил:

— Бийянкур — это автогенная сварка. Люди работают в масках, обжигают себе легкие. В качестве противоядия получают ежедневно по два литра молока. Они думают только о том, как вырваться из этого ада. Большинство из них не живет в Бийянкуре. Они приезжают издалека, из пригородов. Они встают спозаранку, едут два часа поездом и метро, чтобы выпить свои два литра молока. Они в аду, но они ни в чем неповинны. Бийянкур — это ад. Конечно, каждый третий или четвертый — не знаю точно — коммунист. Они не верили в эту войну. Хотя годом раньше они в нее еще верили. Здесь причина пораженчества. Никто не смеет говорить об этом, если он на собственной шкуре не испытал, что такое Бийянкур. Они не верили в войну. Они верили в освобожденный мир. Они думали, что войну ведут кадровые военные, — именно ведут, приводят к войне. Человек из Бийянкура ненавидел нас: мы были теми, кто мешал ему уйти из ада.

— Вы думаете, — спросил Ватрен, — что они такие же искренние коммунисты, как, например, мы на севере — искренние католики? С такой же силой веры?

— Да, — ответил Субейрак, — я так полагаю.

— Вы коммунист, сударь? — спросил доминиканец.

— Нет. Я не знаю, кто я. Но я начинаю понимать, чего я хочу. Я не желаю эксплуатации человека человеком. Я хочу свободы для человека. И какого-то минимума денег, без которого нет свободы.

— Послушайте меня, — возразил майор. — Человек из Бийянкура был коммунистом. Так записано в его личном деле — я держал это дело в руках, полковник Розэ направил его в мой батальон. Человека из Бийянкура мобилизовали в 1939 г. Сначала он работал в тылу, потом из-за своей антинациональной деятельности был отправлен на фронт. Ну, и кроме того, у меня есть о нем и другие сведения из более достоверного источника, от него самого — мы с ним говорили, когда он понял, что я не собираюсь уходить. Он сказал, что он коммунист. Я всегда буду помнить его взгляд. Не пытайтесь разобраться, мой мальчик, не мучайте себя напрасно. Я потом узнавал об этой истории, мне рассказывал о ней майор Ле Дантек — член военного суда. Солдат прибыл в полк в тот самый день, вместе с эшелоном в сто пятьдесят человек. Его послали в порядке дисциплинарного взыскания. По словам Ле Дантека, эта партия скорее напоминала стадо, нежели воинскую часть. На полковом КП к вновь прибывшим вышел полковник Розэ. Он был в белых перчатках, а люди ничего не ели со времени отъезда, то есть тридцать шесть часов. Розэ хотел обрисовать им положение. Один из солдат вышел из рядов, положив руку на штык. Угрожающий жест по отношению к Розэ действительно. имел место. Это было движение гнева. Полковник Розэ истолковал его как покушение на убийство. Он имел право на это. Однако вопрос о передаче дела в военный суд был решен не полковником, а генералом. Суд начался немедленно, в тот же вечер, за полтора часа до того, как меня предупредили. Такова правда. И не ищите больше, не терзайте себя.

Они продолжали шагать. Дождь моросил по-прежнему.

«Я убегу, чтобы положить красные розы на могилу человека в Вольмеранже», — мелькнула у Франсуа нелепая мысль. Он засмеялся коротким сдавленным смешком. Доминиканец прав. Все тот же романтизм. Человеку из Бийянкура наплевать на красные розы. Наверно, никогда прежде этот человек не был таким ощутимым, значительным, каким он стал после своей смерти.

Они все шагали и шагали.

— Послушайте, святой отец, — сказал Ватрен спустя долгое время. — Коль скоро мы уж коснулись вопросов совести, то вот о чем я хочу еще сказать. Представьте себе человека, который убедился, что его жизнь прожита зря, что у него нет больше причин оставаться на земле. Он христианин. У него нет права на самоубийство. И тогда он устраивается так, чтобы его убили во время заведомо безнадежной операции.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, например, попытку к бегству при рубке леса.

— Вы принимаете господа бога за идиота, майор, — любезно ответил монах в военной форме.

Они шагали. Франсуа был подавлен рассказом Ватрена гораздо сильнее, чем его последними словами.

Ватрен упрямо продолжал:

— А если проект годится? Если он осмыслен?

И подумав, пояснил:

— С военной точки зрения.

— Вы ставите вопрос о преднамеренности. Одному богу будет ведомо — самоубийство это или нет.

Они продолжали шагать под дождем. В тумане, возле русского лагеря, вновь показалась телега с трупами.

Неподалеку от III блока они увидели бегущего Тото. Заика с трудом дышал, и это не способствовало ясности произношения.

— Ид-д-дет обыск, — выговорил он наконец.

«Штубе» 17-4 была окружена вооруженными охранниками. Франсуа прибежал туда, едва переводя дыхание. Пять настоящих штатских костюмов висели в мастерской. Он вошел. «Человек-который-не-получает-удовольствия» вместе с дюжиной фрицев обыскивали барак. Они были почти рядом с костюмами. Франсуа поздоровался. От костюмов пахло свежей краской.

— Осторожно, господа, — небрежно сказал он, — это только что выкрашено. Вы испачкаете свои мундиры.

Один из немцев перевел. «Человек-который-не-получает-удовольствия» ответил на приветствие и, отходя от мокрой одежды, сказал:

— Ach so!

Все снизу доверху было перерыто и перевернуто, хлеб протыкали ножом, вскрывали консервные банки, проверяли коробки с сигаретами. Немцы искали очень тщательно. Это грозило катастрофой: Франсуа дрожал при виде свежеокрашенных костюмов, а они так и лезли в глаза. Немцы спросили, откуда взялась мешковина, из которой изготовлены костюмы, предназначенные для спектакля. Такое использование казенного материала не по назначению казалось им серьезным нарушением порядка.

«Человек-который-не-получает-удовольствия» лично участвовал в обыске. Он велел поднять половицы. В конце концов он удалился — весь наряд перебрался в соседний барак, где обычно шли репетиции. Когда они появились, Фредерик, сделав изумленный вид, перестал играть.

Отставив на метр от рояля ногу, обутую в огромный башмак, «Трагический снегирь» пытался разбросать предательскую горстку песка, лежащего на полу. Он был похож на клоуна. Фрицы провели полтора часа в соседнем бараке у вестовых.

Наконец они ушли ни с чем.

Франсуа бросился к Эберлэну. Образцовый беглец нервно посмеивался.

— Ты все еще не догадываешься, что здесь донос? — бросил ему Франсуа. — Они чуть не накрыли вас!

— Послушай, — ответил Эберлэн, — я тебе благодарен. В особенности за костюмы. Это у тебя здорово получилось. Но знаешь что, старина, — занимайся своим балаганом и не лезь в мой.


предыдущая глава | Майор Ватрен | cледующая глава