Ночь на Днепре. Бухалов. Монолог
Формат: mp3
Частота дискретизации: 22 кГц
Качество звука: 88 Кбит/сек
Дата создания файла: 27.04.2004
Дата редактирования файла: 27.04.2004
Размер: 0 Кб
Не кричал вам, чтоб рыбу не вспугнуть… Голос, он, знаете, ночью далеко по воде разносится — на Трухановом острове кашляют, а сюда слышно…
Раки? Да, тут пацаны их по ночам ловят… И там дальше, за мостом Патона… Можно купить, они их по две гривны штука продают…
А по соточке — это всегда можно, а как же! Хорошо, что принесли, молодцы, для рыбака это дело незаменимое, хе-хе… Как снасти. У меня с собой вот… Во фляге… Хотите? Нет? А вы… по отчеству как вас величать? Адриан Амброзиевич? Коньяк, да. Закарпатский. Всегда на рыбалку с собой ношу. Ваше здоровье!… Будьмо, да… У нас, когда израильская делегация была, — обедали мы с ними в «Президентском», на высшем уровне, все как положено… А переводчик их не знал этого слова, спрашивает — при чем здесь «будка»? Хе-хе… Ну, будьмо!..
Хух… Огурчик берите — домашний, маринованный… Рекомендую, жена у меня большой спец по этому делу…
Да, мы с ними сотрудничаем. С израильтянами, с поляками… В основном по Холокосту, военный период у нас достаточно хорошо представлен… С поляками еще по Старобельску, где офицеров их расстреляли, тех, что из катынской партии… Виноват, не расслышал? Ну ясно, если мы к ним обратимся, они нам тоже не откажут…
А… Вы в этом смысле.
Я знаю, это вам Ника рассказала.
Знаете, она вас очень уважает. Очень. Она у меня девочка с амбициями, слава богу… Даже не знаю, в кого она такая, — за мной особенных амбиций никогда не водилось, за женой тоже… И знаете — я рад. Рад. Амбиции в жизни — вещь необходимая… Да, будем надеяться, тьфу-тьфу… Преподавательница тоже ее хвалит… Профессорша… Переживаешь, конечно, ну что же… Она у меня одна, знаете… У вас есть дети?
Надо. Дети, молодые люди, нужны. Обязательно. Иначе — для чего жить?
Ой, перестаньте сказать, как говорят в Одессе!.. Какая там работа. Знаете, как говорят: работа никуда не денется, а водку может выпить кто-то другой… Ну, давайте еще по одной… Ваше здоровье!… Будьмо… Огурчик вот… Домашний…
Да, такие дела, значит…
А про свое еврейское происхождение все, что мне нужно, я, Дарина Анатольевна, и так знаю. Не нужны мне для этого… израильские консультанты.
Только просьба к вам — это между нами, хорошо? Чтобы Нике — ни слова. Она всего не знает, и не нужно ей…
А, б…! Сорвалось! Клевало… Извините… Тише нужно говорить, рыба — она хитрая! К ней свой подход иметь надо… Бывают, знаете, такие экземпляры, что и наживку хапнут, и крючок не зацепят… Как люди!..
Ну ничего… Мы их выведем, тасскать, на чистую воду… Сейчас, червячка нового насажу…
А по израильским законам я — да, так и выхожу — еврей… У них же национальность по матери считается. Рожден еврейкой — значит, еврей. А вот дочка моя — уже нет, потому что мама у нас украинка… Смешно, какой-то… зоологический национализм. Никогда я этого не понимал, мы же все были — советские люди… Ну пусть русские, какая разница… Так какая же держава была! Все нас боялись… О! Пошло, как брехня по селу, говорил мой тесть… Ловись, рыбка, большая и маленькая…
А вы из Львова родом, Амброзьевич? Ну, значит, земляки… Я же там родился. Улица Брюллова, бывшая Лонцкого… Тюрьма МГБ. Да, там и родился. В тюрьме. Так что органы — это, считайте, и есть моя родина. На всю жизнь. И родина, и национальность… И моя родная мать, что меня родила, тоже с органами была связана… Ее в сорок пятом забросили к бандеровцам… с особо важным заданием. Такие дела…
Только ведь это не женская работа, конечно. Боже сохрани.
Имя знаю. Леа Гольдман — так ее звали. Мою родную мать, которая меня родила… В Израиле она, между прочим, в списках жертв Холокоста числится. Как погибшая в сорок втором году в Перемышле, в еврейском гетто. Такие дела… А вы говорите — к израильским коллегам обратиться… Думаете, они там, в Израиле, рады будут узнать, что с пятьдесят второго года получали от немцев компенсацию за человека, который на самом деле спасся на советской территории?..
Ну да, умерла. Там же, в тюрьме. Но это ж уже в сорок седьмом году было! Это уже другое дело совсем…
Вы только не подумайте, будто я, тасскать, оправдываю сталинские методы… Людей у нас, конечно, не ценили… никогда не ценили. Мой отец… тот, что меня вырастил, говорил — расстреливали тех, кому, по совести, Героя Советского Союза нужно было давать. Я в курсе, не думайте… Ясно, что не за человеческие жизни мы с Гитлером воевали… И если бы в сорок втором Сталин договорился с немцами про сепаратный мир, то евреев у нас бы уничтожал уже СССР, на переговорах в Мценске советская сторона это Гитлеру обещала — в обмен на закрытие Восточного фронта, опубликованы уже эти документы… Но это такое… Мало ли что могло быть! А есть — то, что есть: моя мать должна была погибнуть еще в сорок втором, от фашистской пули. И так ее и посчитали в Израиле, как им выгодно было… А советская власть подарила ей жизнь. Так разве, если по-государственному подходить, не логично было предложить ей за это сотрудничество?..
Ника всего этого не знает, не нужно ей знать… Жена тоже всего не знает… Понимаете… Я видел ее фото. Своей родной матери, Леи Гольдман. В ее агентурном деле. Анфас, профиль… Знаете… это какой-то кошмар… Особенно в профиль — вылитая Ника, копия. Просто, знаете, мороз по коже… Не подумайте, что я суеверный. Будут у вас свои дети, тогда поймете. А она не знает, и не нужно…
Отец рассказал, да. Тот, что меня вырастил. Фактически второй раз мне жизнь дал. Что я выжил, вырос — это его заслуга… Он из меня человека сделал. На ноги поставил… Я и Нику так воспитал, она всегда на могилу дедушки и бабушки цветы приносит — на Лукьяновское, они на Лукьяновском похоронены… В День Победы, в День чекиста… в поминальные дни… Мне же еще и двух месяцев тогда не исполнилось… Там, в тюрьме. Меня через прокуратуру по делам несовершеннолетних оформили…
Чшшш!… Нет, не клюет, это мне показалось…
Ну не клюет, и ладно… Умер Максим, и хрен с ним… Давайте еще по одной, чтоб не даром сидеть… Ваше здоровье! Хух…
Такие дела. Так что я, как видите, — везучий. Тьфу-тьфу, постучали по дереву, где здесь дерево?.. Фартовый черт. Так про меня говорили, еще когда на курсах учился… тут, у нас, в Киеве, на Красноармейской… Я же самый младший был в группе, сразу после школы поступил. Ну сначала все думали, знаете как, — блатной мальчик, по протекции… Отец — заслуженный чекист, ветеран… Никто же не знал, какую я у отца школу прошел. Такой и в Дзержинке не получишь. И я ему благодарен! Благодарен, да…
Знаете, я его только тогда по-настоящему понял, когда он мне рассказал… Мама очень тогда переживала, такой стресс… У нее сердце уже тогда было больное… Ей вообще с отцом жилось нелегко, полжизни на одно ухо глухая проходила — он, когда сердился, бил с левой, тяжелая рука была у покойника… Ну и ему ведь тоже нелегко было… В тридцать лет стать калекой, это, знаете… Он ведь после ранения детей иметь уже не мог. Маму ревновал люто, однажды на моих глазах утюгом в нее кинул… скалкой… Каждый раз, как из дома выходила, кричал ей потом в коридоре: «Снимай трусы!..» Проверял, значит… не изменила ли ему за это время… Я долго думал, что так и нужно… Что все так живут.
Вам не холодно?
Выпейте вот… для профилактики, тасскать, чтобы простуды не было… Ваше здоровье!..
Я-то догадывался, что отец мне не родной, — думал, может, у мамы до него другой муж был. Ну еврей был, и она с ним разошлась… Дети, они же чего только себе не напридумывают… А отец у меня, между прочим, до Берлина дошел, Ника вам не рассказывала? Да, всю войну прошел… Герой… Два ордена Красного Знамени. А потом годами по санаториям кантоваться — ну что это за жизнь… для офицера?
О! Чшшш! Ага! Есть!..
Не сбежишь, брат, и не дергайся… Окунек! Ну ничего, на уху сойдет… Сейчас мы его сюда, в сетку, ну-ка подержите мне… Да, чтоб в воде были, свеженькие — видите, какие красавцы… О! Спасибо.
Да… такие, значит, дела…
А вышло, что я и правда — байстрюк. И мать у меня другая. Кто был моим отцом, неизвестно. Она так и не сказала… родная моя мать. Я ее фото первый раз в пятьдесят лет увидел. Знаете, такие снимки, в тюрьме сделанные, — на них человек иначе выглядит, чем на воле… Особенно женщины. Видели нашу красотку, Юлию Тимошенко, — какая она вышла из Лукьяновской тюрьмы? Вот примерно на этой стадии уже можно фотографировать — когда уже видно, какой женщина будет на зоне. Взгляд тоже меняется… глаза… Но все равно можно было увидеть, что красивая была девушка… Леа Гольдман. Леа Давидовна, по батюшке. Чуть-чуть до двадцати трех лет не дожила… Я, только глянул на то фото, сразу себе сказал: Ника этого видеть не должна, никогда. Не дай бог. Особенно этот профиль… Так перед глазами и стоит…
Это она ошибку, конечно, сделала, — что не сказала, от кого ребенок. Худшую ошибку изо всех возможных. Если б сказала, у нее были бы шансы. Если б хоть что-нибудь сказала, что угодно… Сплела бы какую-нибудь легенду, как-нибудь… сотрудничала бы со следствием… Ее бы, конечно, попробовали снова использовать — такими кадрами тогда на Западной не разбрасывались… Отец мой… Бухалов, так и говорил, что это вредительство, загубить агента с таким опытом… Два с половиной года среди бандеровцев — это вам не хухры-мухры! В любом случае, жить бы ей МГБ дало, это точно… Да, злы были на нее, ясное дело, что злы, — забросили ее к врагу с заданием, а она пропала! На два с половиной года — как под землю, ни слуху ни духу… Ну, ясно, какое первое подозрение — перешла на сторону бандитов… Но все равно ее бы сберегли, такими агентами дорожили…
Простите, что вы сказали? Ну, доверяли не доверяли — это уже, извините, лирика, розовые сопли… Никому не доверяли! Ни одного агента не было тогда на Западной Украине, которому бы доверяли. И правильно, я вам так скажу… Со Сташинским историю — помните? Который Бандеру убил, а потом в ФРГ сдался? То-то же… Да что я вам буду рассказывать, у вас же члены семьи тоже воевали… на той стороне… Мало ли что не доверяли! Пока не снят с учета, агент в работе, считайте, как при исполнении… И отец мне вначале так и сказал… Бухалов, — что моя мать погибла при исполнении… Он, может, всего и сам не знал… если и знал, то не придавал такого значения, они иначе на это смотрели — фронтовики, знаете, Германию прошли… Привыкли, что с врагами не цацкаются… Но тут же другое дело. Она ведь уже была гражданка СССР. Агент с особым заданием. Ее смерть была грубой служебной ошибкой. Она должна была жить. Два с половиной года, столько информации… Могла бы выжить. Если бы только не молчала. Молчать ей было нельзя. Нельзя было так злить… молодых мужиков…
Не дует вам, нет? Смотрите, чтоб не простудились…
Да, допрашивали ее… Плохо допрашивали… Вот мой отец — тот умел допрашивать! Еще в детстве мне периодически такие «чистки» делал — и не хочешь, а все как на духу выложишь… И за ухо так крутить умел, по-особенному, аж присядешь… Нет, вы не подумайте, он не был каким-нибудь там… садистом… По-своему, думаю, он меня любил… гордился… Ну такое время было… такие методы… И действовало, знаете! Действовало…
Что я выжил, это его заслуга. Исключительно. Всякое было, но знаете, как говорят — не та мать, что родила, а та, что вырастила… Два месяца мне было, когда она… когда ее не стало… Даже и двух месяцев еще не было. Знаете, какая в таких детдомах смертность была среди младенцев? А я вот — выжил… Только когда он мне первый раз рассказал… про мать, я уже тогда взрослый был… уже женатый… только тогда я понял, почему он меня в органы отдал. И правильно… Хорошо сделал, что отдал. А то не знаю, что бы со мной было… Я же пацаном даже вешаться хотел… Из петли меня вынимали… в восьмом классе…
Вы служили, Амброзьевич? А, после университета… Лейтенант? Какие войска? О, это как мой тесть, Царство ему небесное… Ну давайте, наливайте, чего зазря посуду держать… За службу! Хух…
Знаете, есть такое понятие… И в армии с первого дня учат — «понять службу»… Офицер безопасности — он всегда на службе, так нас учили… его так учили. Моего отца, а он в тридцать лет инвалидом стал… после ранения. Своих детей иметь уже не мог… Так что я для него был — последнее его задание. На всю жизнь… Служба! Понимаете? Штрафбат на дому, тасскать… Он же на фронте штрафников охранял… до того, как в Западную его направили. Тех, кто должен был — искупить кровью… Помните у Высоцкого песню? «Ведь мы ж не просто так, мы штрафники, нам не писать — считай-те коммунис-том…» Хорошая песня, душевная… Ну я для отца и был таким — штрафником. За мать свою родную… которая умерла. Сбежала, значит… с концами. Я видел в деле ее расписку — согласие на сотрудничество. Ее рукой написанную. И — ни одного донесения потом! Ни одного. Полный провал. Два с половиной года, это же не шутки! За каждый такой провал кто-то должен был отвечать…
Нет, вы не думайте, я не оправдываюсь… Я даже не знаю, знал ли он все это… Бухалов, — ввели ли его в курс, и насколько… Но его службу я понял! Понял, почему он меня так растил… Когда мама меня, бывало, пацаном от него прятала… Когда он ремень брал, военный, с бляхой, на руку так наматывал… он ей тогда кричал: ты, кричал, дура, ничего не понимаешь, ему же на пользу — злее будет!.. Воспитание такое было, значит… Такие методы… Сейчас это все иначе воспринимается, конечно… А тогда были другие времена. Я же говорю, все зависит от точки зрения…
Я его пацаном убить хотел… однажды. После того как он мне в школе ухо крутил… перед классом… заставил встать на колени… и так прощения просить, что больше не буду, — а я в детстве шкодливый был… До сих пор помню, какая тогда тишина стояла… И все глаза, всего класса, на меня обращены… Ух!.. Я после этого из дома убежал… подстерег его, с заточкой… Это еще когда я ничего не знал… Пацаном еще был…
Вы, наверное, думаете — к чему я все это, да? Пригласил о деле поговорить, а сам байки травлю? Хе-хе…
Вот и видно, что вы не рыбак… Рыбалка — она терпения требует… выдержки. Хороший тренинг, знаете ли… Считайте, та же «наружка»… А то все спешат, спешат… А выигрывает в конечном итоге тот, кто умеет ждать. Ну и подсечь в нужный момент — когда, значит, клюет…
А клевать что-то не хочет, да… Ну ничего, подождем. Видите, как поплавок шевелится? Мальки гуляют…
Знаете, я когда еще курсантом был… Был у меня случай, я сам напросился… Поехал с солдатом, их так посылали: данные с грифом «совершенно секретно» — три страницы, отпечатанные на машинке, — клали в кейс, кейс наручниками пристегивали к запястью, сажали в «уазик» и — к нам, значит, в отделение… И кнопочка рядом красная — «самоликвидатор»… В случае угрозы солдат на ту кнопочку должен нажать — и, вместе с кейсом, самоликвидироваться… И вот я сидел и всю дорогу на ту кнопочку смотрел. Глаз оторвать не мог. За тем и поехал… Смотрел и думал: сейчас — или еще минуту подождать? Сейчас — или подождать? Двести километров так проехал… Помогло. Больше таких мыслей не было… долго… Главное — уметь ждать. Великое дело. Еще минута, еще день… А твою кнопку и без тебя когда-нибудь нажмут, так зачем спешить… поперед батька в пекло?
Нет, это была разведка… Белая кость — так они про себя думали. Всем же хочется про себя думать лучше, чем есть на самом деле, да? Их в Москве готовили, в Дзержинке… А нас здесь, в Украине, — ну вроде, значит, на «грязную» работу, на «нутрянку»… Виноват, как? Ну этого я уже не знаю — случалось ли, чтобы кто-нибудь так самоликвидировался… Может, и случалось… При Сталине, когда страх еще был… А на моей памяти дураков уже не было. Да те три странички и нужны-то никому не были — так, отписка… Из таких отписок, Дарина Анатольевна, пол-архива у нас состоит. Из обычной, простите, липы. Так что вы не думайте, что достаточно вам найти документ — и уже всё… Документы — их, знаете, люди пишут…
Вы только Нике не рассказывайте.
Ну мало ли что… Где-нибудь увидитесь…
У меня же, кроме нее, никого больше нет. Жена — это другое…
Она, когда родилась, два килограмма всего весила. Два сто. Я на молочную кухню ходил… Сам из бутылочки ее кормил, у жены молока не хватало… Был бы мальчик — наверное, не справился бы. А с девочкой иначе… До тех пор пока с ног не свалюсь, буду ей нужен.
Да, такие дела… Ну что, хряпнем еще? За наших детей… Заводите, заводите поскорее, не тяните с этим делом, демографическую ситуацию в стране нужно исправлять! Шучу… Ну, поехали! Хух… Пошла, родимая… Говорил мой тесть — если работа мешает пьянке, то нужно бросать работу… Он, тесть мой, тоже из военных был, покойник. До подполковника дослужился, еще в Афганистане успел побывать… А похоронить себя завещал на своей родине, в Черкасской области… В том селе, откуда они с женой оба родом. Мы туда с ним вдвоем на рыбалку ездили. Такой человек был, знаете… Никогда без дела не сидел… В девяносто первом демобилизовался — в таксисты пошел! Подполковник Советской армии — а крутил баранку, как простой водила… А что, говорил, — машина своя, на бензин зарабатываю, а сигаретами пассажиры угостят — вот и экономия… Такой человек был… Без комплексов. В армии с этим проще, у нас немного иначе было, в органах… Он мне немало в жизни помог. Повезло мне с ним. Говорю же, я — везучий…
Теща, та больше переживала, когда узнала, что я Бухаловым — приемыш… У нее это так было, знаете, по-простому, по-сельски, — чтобы не сказали, что ее дочка за жида вышла… Нашли жида! Дочку тоже накрутила… Ну та испугалась, что меня из Киева куда-нибудь в провинцию засунут, от греха подальше, а она уже привыкла… к хорошей жизни… Хорошо, что тесть тогда не поддался на провокацию, вправил им мозги, обеим… и жене, и теще. После того как отец мне рассказал… Бухалов. Без этого, может, и не рассказал бы. А так — пришлось ему вмешиваться… выворачивать всю, тасскать, подоплеку… да…
Я думаю, это его и добило. В каком-то смысле, тасскать… Подорвало. То, что это никому было не нужно, — на что он жизнь положил. Что меня вырастил… Его служба. А я же уже капитаном был. Самым молодым в республиканском КГБ! Если по-государственному подходить, ему бы за это действительно Героя нужно было дать… Только никто уже это не ценил. Использовали старика — и выплюнули, забыли… А меня тогда хорошенько стукнуло… когда он мне рассказал…
Так из-за евреев и того… заварилось.
Эх, дорогая вы моя… Вы матушку свою спросите — она должна помнить, это же ее сотрудница была… Да, так. В одном музее работали… Еврейка, в Израиль подала на выезд. А я работу с ней проводил… Беседовал. Два месяца беседовал, и все напрасно… А вы как думали? Что их просто так выпускали?..
Хе-хе… Да там целый филиал наш, в Израиле…
У Высоцкого еще песня такая была, не помните? «А место Голды Меир мы прохлопали, а там на четверть — бывший наш народ…» Шутка? Ну, в каждой шутке, как говорят, есть доля шутки… частичка. Он ведь тоже с органами сотрудничал, Володя Высоцкий… Что, не знали?
А чего же вы хотели? Ясно, что не доверяли им… евреям… Были же случаи, что и ветераны — из ихних — подавали на выезд, даже Герои Советского Союза… Сколько скандалов было… Кто же знал, что все кончится… так скоро…
А! Клюнуло! Ну давай, давай, пошла, родимая… Оп-па!
Есть!..
Тьфу ты, снова — плотвичка… Хоть назад в воду отпускай…
Тут этот момент, знаете, азартный: когда клюнуло — а ты еще не знаешь, что!.. Самый ответственный такой момент… А я тогда молодой еще был, пороха, тасскать, не нюхал, — ну и вытянул с той теткой… целый… извините, еврейский кагал… С кем-то она посоветовалась — у них своя сеть взаимопомощи действовала четко! — ну и придумали, как ей отмазаться… соскочить, значит, с крючка. Они, видите, подумали, что я тоже из них, только скрытый — переписанный на русскую фамилию… когда борьба с космополитами была. А такие, скрытые, — их в штат редко брали, они чаще агентами были, старались… Будешь стараться, когда у тебя, например, мать еврейка, а отец — полицай! Шуцман, да… Всю жизнь из кожи вон лезть будешь. Простите, что? Ну не будем показывать пальцами, люди сейчас уважаемые, большие посты занимают… Неважно. Так вот, они тогда между собой решили, что и я, должно быть, из таких — скрыл, значит, пятна в биографии, с чистой анкетой в органы пролез… Думали, слабое место нашли, и по нему ударили — чтобы перевести, значит, стрелки… с той их бабы — на меня, самый лучший ход. Беспроигрышный.
Простите, что? А… Это, знаете, только так принято думать — будто КГБ было всемогущим, и невозможно было его обойти… На самом-то деле бардак в органах такой же был, как и везде… бюрократия, подсиживания… Мне же тоже нужно было за те два месяца, что вхолостую прошли, начальству объяснительную писать. А тут приходит на тебя такой пакет — жалоба от объекта разработки плюс анонимка — и всё, ты уже меченый! Подозрение посеяно: еврей, мол, еврею глаз не выклюет… еще и подмажут ему из какого-нибудь Сохнута, из их еврейской кассы… за то, что своих от КГБ отмазывает… Главное ведь что? Бросить тень, — а ты потом доказывай, что ты не верблюд! Что не вел двойную игру… Грамотно придумали, ну — просчитались немного… Никто же не знал, как было дело… Я же и сам тогда ничего еще не знал…
А я уже на юрфаке учился, заканчивал. Заочно… Капитана получил. Только-только жизнь наладилась…
Тяжело было, знаете… Всегда тяжело, когда тебе не доверяют. Радуются за твоей спиной, что ты споткнулся, потому что на твое место уже очередь намылилась… И дома — та же пустота, не на что опереться… Старик мой запил по-черному… Бухалов. По пьяни мне и рассказал, мама только плакала… Он после этого недолго и прожил. Тяжело очень умирал, с обидой… на весь мир… Цирроз печени — не шутка. Ника его уже не застала, она позже родилась… когда его уже не было…
Не дует вам, нет? Ногам не холодно?
Такой был период… Жить не хотелось, домой идти вечером не хотелось… Какой смысл, думаешь? Нажать на кнопку, и всё… Это же я тогда всего еще не знал… Но ударило сильно… И главное, понимаете, как на смех, — что да, выходит, все же еврей! Байстрюк. И мать мою родную, которая меня родила, так же, оказывается, подозревали в двойной игре… Просто… как проклятие какое-то… Эти мысли… Тьфу-тьфу, не дай боже…
Этот страх… Не за себя уже, не подумайте… он с той поры во мне где-то — сидит, сидит… В кишках засел. Слава богу, что Ника всего этого не знает… У нее своя жизнь… С чистой страницы, тасскать… Пусть…
Думаю, отец и сам всего не знал… Бухалов. Но это его подкосило. Добило, да… Что ему пришлось оправдываться… за меня. Аж до Москвы дойти, потому что тут, в Киеве, на него смотрели как на чокнутого… Никто не хотел брать на себя ответственность, все думали только о своей шкуре… ну и о том, как бы кусок чужой отхватить, если подвернется случай… Он тут был чужой. Для тех же органов, которым жизнь отдал… для которых и меня вырастил… Старый придурок, не имеющий уже никакого влияния. Ну и что, что персональный пенсионер? Если вся его служба, всё, считайте, чему он жизнь отдал, — все разлетелось, как… как пух — от одного сфабрикованного доноса… Как он кричал, выпивши… Матерился… Крысы! — кричал… Про бандеровцев мне однажды сказал, век этого не забуду — что он им завидует: как они стояли за свое! Тридцать лет не вспоминал, а тут вернулось… Я на него тогда по-новому посмотрел… Это же еще до путча было, до всех перемен…
Сложно все это, знаете… А вы хотите, чтоб — раз-два, и готово! Вот сейчас, наверное, слушаете и думаете — к чему это я всё, да? Я же вижу… Все спешат, всем не терпится… Архивы вам открой, документы все подай на блюдечке, гриф секретности сними до окончания пятидесятилетнего срока… Знаете, сколько я уже этих волн пережил? Вот и вы со своим фильмом туда же… А что из этого может выйти — подумали? Дети ведь остались, внуки… Им-то — за что это всё?..
Эх, Дарина Анатольевна… Я и сам бы рад… всего не знать. Порой, как подумаешь — вот, выжил… а для чего?..
Вот только Никушка… Доча моя. Ей я всегда буду нужен.
Что, замерзли? Ну, значит, нужно выпить еще… Говорил мой тесть — спасайтесь, трезвеем!.. Давайте-давайте… Ваше здоровье! Хух…
Это он мне семью спас… Тесть мой. А потом уже Никушка родилась. Если бы не он, кто знает, как бы оно обернулось… Пустота была такая… как черная дыра. Такой период… На работе мрак и дома — мрак… Выход? А какой здесь может быть выход? Раз в систему попал, тут уже, дорогие вы мои, дело такое — или вверх, или вниз! Третьего не дано… Такие правила. До тех пор у меня шло вверх, а когда вниз — это уже жизнь насмарку… это в тридцать-то лет! И дома никакого просвета, некуда идти… Моя дулась на меня… боялась, что в дыру какую-нибудь зашлют, дубленку она себе там не купит… такую, как в нашем распределителе, — она как раз записалась на них в очередь… Потом тесть из Афганистана тех дубленок целый контейнер пригнал, так те ей тоже не годились, потому что в таких уже все ходили — из ламы, с белыми хвостами, как сопли… Э, что там!.. Все бабы — дуры. Извините. Это я тогда так думал. В смысле — что все так живут. Других женщин я не знал. А декабристок только в кино показывали…
И вот тогда-то я с вашей мамой познакомился… Такое первый раз у меня было… в моей практике. Ну и в последний… После Сталина этот метод не практиковали, а тогда как раз пришло указание его возобновить — «жена за мужа»… Одной так и дали срок… жене, муж ее был осужден за антисоветскую агитацию, она к нему ездила… в лагерь… Ну это была работа пятого отделения, я таким не занимался! Но подготовить, тасскать, почву — ясно, к чему оно шло, инструкцию получил… Все такие методы сначала у нас на Украине опробовались, а потом уже распространялись на другие республики… на весь Союз… Ясно, что незаконно, а что делать? Указание спущено — исполняй! Такая работа…
Бывало время, что мне это помогало. Мобилизоваться… Пока молодой был. Не расползтись, не пойти юзом… враздрай… Не думать… Может, в армии даже лучше было бы… Ну да что там… Хорошо, что так все вышло… Я не жалею, моя совесть чиста…
Коньячку не хотите? Хороший коньяк, закарпатский… Для давления хорошо… чтобы гипертонии не было…
Хух!..
Благодать какая, а? Тишина какая…
Знаете, я таких женщин, как ваша мама, не встречал раньше. Да и потом… Так оно в жизни бывает, такие периоды — когда все разом сходится, и все разом валится тебе на голову… Как раз я впервые про свою родную мать узнал… и что она так и не сказала, кто был мой отец… не назвала… И вот, когда я с вашей мамой беседовал… я это наконец представил. Поверил. Что так бывает. И что за то, чтоб тебя так любили, можно выдержать всё… лагерь, тюрьму, психушку… Всё! На всё наплевать. И на Сенатскую площадь выйти — запросто, и быть потом разжалованным… в рядовые… Они потому и вышли… смогли. А я был в другой системе. От рождения, недаром же я в тюрьме родился… Я знал, как на колени можно поставить… перед классом… умел находить в людях слабые места… Я был способный, не думайте, — в двадцать восемь тогда капитана не только по блату давали! Но это другое… А так, как их, — меня никто никогда не любил. И ждать бы не стал…
Большое это дело, знаете, — когда тебя ждут…
Повезло… вашему папе.
Эх, Дарина Анатольевна… Вы не думайте, что я… Я и тогда так думал. Чем старше становлюсь, тем больше про это думаю… Фильм был тогда, в семидесятых, — про жен декабристов, не помните? Забыл название… Там одна актриса играла… наша, киевская, — Ирина Купченко… на вашу маму похожа… Я потом на повторный сеанс ходил, еще раз посмотреть, позднее уже… когда меня уже в архив перевели… Ну это так… Да…
Простите, что? Да, перевели. Доверили… Отца заслуга… Бухалова, это всё он. Восстановил мою… анкетную чистоту, тасскать, — до Москвы дошел, до своего начальства послевоенного… всех поднял, кто еще жив был — кто, значит, в курсе был… моего усыновления… У меня же до этого в послужном списке все было в порядке, до музея… И кто бы подумал — музей! Такое будто бы спокойное место, контингент в основном женский… А оно вон как обернулось. Ну перевели. С оперативной работы, с людьми, — на работу с документами… Оно и к лучшему, как потом оказалось. В жизни часто так бывает: думаешь — всё, конец, а потом видишь — а оно еще и к лучшему… У меня же это второй раз подряд… вышел. С вашей мамой — сразу после той еврейки. Но тут уж я сам, по собственной инициативе… Не стал открывать дело, так и в рапорте написал — нецелесообразно, тасскать… Характеристику ей дал… Шеф прочитал — рассердился: ты, говорит, рекомендацию в партию ей даешь, что ли?.. Но все-таки затормозили, не дали ходу… Передумали. А крючок уже был закинут…
Это еще Никушки тогда не было. Она позже родилась. А вы уже в школу ходили… Такая была… худенькая девочка, бледненькая, — я однажды видел, как ваша мама вас из школы забирала… Сейчас бы не узнал!… Ни за что. По телевизору первый раз как увидел — не может быть, думаю…
Да, такие дела…
Знаете, в армии — там просто, там есть четкая граница: вот дом, а вот — работа. И агрессия четко локализуется во времени: семь утра — строевая подготовка, что не так — сапогом в морду… Ик!.. Извините… С тестем моим утром в выходные лучше было не заговаривать. В НКВД, при Сталине, ночью работали — тоже по этой схеме… А в наше время уже не получалось. Отец мой, Бухалов, — он еще старой закалки… Он же с бандеровцами воевал… И с мертвыми с ними воевал, им всю жизнь потом… доказывал… меня растил, чтоб злее был… А карьеры-то делались уже не злостью, не агрессией… Избранность — вот что держало на службе! Чувство причастности… к святая святых державы… великой державы, перед которой весь мир дрожит. Сила! Таинство власти, говорил этот… директор института одного московского, выступал у нас недавно… Таинство, да! В юности это гипнотизирует, может заменить… и дом, и семью… А потом один такой толчок — и ты оказываешься… голый. Голый. И не нужно тебе, оказывается, ничего — только чтоб тебя любили… чтоб ждали тебя — вот так… Даже из психушки… Ик!.. Даже зная, какими у нас из психушек выходили… Я же ей рассказал. Матушке вашей. Предупредил…
Да, так…
Я вот думаю — какой он был, мой отец? Родной, я имею в виду… За что она его так любила? Мать моя? Могла же выжить… Молодая ведь совсем была, это ей сейчас еще бы и восьмидесяти не было… Теще моей вон восемьдесят два… Могла бы дожить. Как так можно было, а?.. Иногда думаешь — дурочка, девчонка… молодая была, не понимала… жизнь… А потом вашу маму вспоминаю… Ольгу Федоровну… помню, да… И что? Как у нее жизнь потом… сложилась?
А… Это хорошо… Хорошо, что хорошо… Но только, знаете, когда у самого дочка растет… будут у вас свои дети, тогда меня поймете. Это только у вас там, в кино, все красиво выходит… А я по своему опыту вам так скажу: как только в документах все красиво, гладко… читаешь — ну прямо тебе Лев Толстой, комар носа не подточит! — так и знайте, что — липа… Липа, для отчета писалось. На девяносто процентов можете быть уверены. Не думайте, будто достаточно вам только документы на руки получить — и всё уже…
А вы не спешите, не спешите… Клев-то только сейчас и начинается… На прошлой неделе я такого судачища здесь вытащил — на шесть килограммов потянул!.. О! Не бойтесь, не разолью… Давайте ее сюда, эту бутылку, поближе… Ик! Извините…
Огурчик берите, домашний… Жена моя их маринует — ммм!.. Нигде таких не найдете. Она у меня дура баба, конечно, но хозяйка — ого! Школа тестя… А Ника в меня пошла. Слава богу. Какая девка выросла, а? Тьфу-тьфу… Моя кровь!..
А совесть моя чиста, Дарина Анатольевна. И не нужно меня… в штрафбат записывать. Думаете, я не понимаю? Такой дурак, думаете, да? Кончился мой штрафбат, дорогая вы моя. Еще тогда… ик!.. На том музее и кончился. И отец мой это понимал… Бухалов. Что выплюнули его. Всех нас выплюнули. Правых, виноватых… кто такими считался… Без разницы! Что вашего отца, что моего… Да, так! Только мой это первым понял… Бухалов. Еще до того, как Союз развалился…
Ик!.. Водичка там возле вас, подайте, пожалуйста… Нет, ничего, я только порошок свой запью… О, спасибо.
Знаете, я когда-то слышал, писательница выступала, ну эта, забыл фамилию — которая про секс писала… в полевых условиях… Да, как-то так. Точно я не запомнил, как она говорила, но смысл был такой — раз рожден в тюрьме, значит, получается, ты — или надзиратель, или узник. Без вариантов, тасскать… А я вот не согласен! Категорически с таким не согласен. Я сам рожден в тюрьме — и что бы со мной было, если бы не он — не мой отец, что меня вырастил?
Нет, вы не поняли… Ик!.. Нельзя так… по-живому… Что значит — или надзиратель, или узник? Это как же выходит — целое поколение виновато только в том, что в такое время родилось? Кто выжил, тот, значит, и виноват?.. Вешаться нужно было всем… чтоб чистенькими выйти, да? Петлю на шею — и сбежал? И уже — герой, можно кино снимать? Вот и вы туда же с вашим фильмом… Ну хорошо, я понимаю, пусть будет — герои, боролись… за независимость Украины. Раз пришла независимость, времена изменились — нужно их почтить. Памятники там… Пусть. Но для чего вам копаться в этих… смертях? Смертниках?.. Какой это пример для молодежи, зачем им такое знать?
Им жить нужно, Дарина Анатольевна. Жить! А не оглядываться назад. Знаете, как говорят — меньше знаешь, лучше спишь… Я вот рад, что Ника деда Бухалова в живых не застала. Мама… бабушка Дуня наша, покойница, — после его смерти прямо расцвела! Помолодела даже. Двадцать лет еще прожила. Нику вынянчила, была ей утеха на старости лет… Никушка тоже ее любила. Всегда цветы им носит на Лукьяновское… Всей семьей ходим… В поминальные дни, в День Победы… И в День чекиста, а как же! Что я мог, то ей дал. Чего у самого не было. А моя дочка выросла в нормальной семье! Как у людей… Моя бы воля — я бы ей вообще ничего не рассказывал, пусть бы так и думала, что она Бухалова — по деду-бабе… Что ж, если теща влезла, гадюка… А чего вы хотели? Чтобы я своему ребенку рассказал, что ее родная бабушка повесилась в тюрьме после того, как ее на допросе изнасиловали трое мужиков за раз?..
Да, так. Повесилась. В камере, на собственной косе. Ик!.. Косой… задушилась. Я сам только пару лет назад узнал. Докопался… Двадцать лет копал, чтоб такое откопать… Оно мне было нужно? Нужно, скажите?
А — фронтовики, дорогая вы моя, фронтовики… Понимать нужно. С немками в сорок пятом можно было, война все списала… А бандеровцы — они же считались теми же фашистами: «украинско-немецкие националисты», так же их называли… У немцев они были «украинско-жидовские», а у нас «украинско-немецкие»… Вот такая судьба выпала моей еврейской маме. Не еврейская, в войну, — так после войны, получите-распишитесь — немецкая!.. И не сказал ей никто, дурочке, что нельзя так злить… молодых мужиков, которые пол-Европы покорили, до Берлина дошли! На Рейхстаге расписались… Знаете, какую на Рейхстаге мой отец… Бухалов, самую большую надпись видел? Метровыми буквами! Извините, говорю как было: ЕБАЛ Я ВАС ВСЕХ!..
Хух… Не бойтесь, алкоголь меня не берет. Порой даже жалко, думаешь — лучше б брал…
А вы думали, как? Документик вам найди — и всё? В документиках, дорогие вы мои, о таком не пишут…
Следователя? Наказали, да. И тех двоих… остальных, тоже… В звании понизили… на два месяца. Самоубийство в тюрьме — чепэ, хуже побега. Как только и смогла… Сбежала, ну умничка. И от меня сбежала… Родная моя мать. Как в песне: «Рідна мати мо-я, ти но-чей не-до-спа-ла…» Эх… Извините… Знать бы, где лежит, я бы ей эти слова… на памятнике выбил…
А вы мне про могилку… вашей родственницы. Какие могилки! Куда вывозили трупы из тюрем, где закапывали — кто же вам скажет? Кто закапывал, тот молчит… если еще живой. Вот недавно отозвался… ветеран, из России, был в той бригаде, которая Шухевича труп… утилизировала… Спецоперация была, участникам потом отпуска дали… Бригада труп вывезла, сожгла и пепел развеяла — в лесу, над Збручем… Следы не должны были остаться! Понимаете? Никаких следов, так и сейчас… в Чечне делается: после зачисток — аннигиляция… Не найдете вы ничего! И я не найду… где моя родная мать была похоронена. И что делать? А? Не скажете… А я вам скажу! Скажу… Будут у вас свои дети — поймете… Потому что ребенку нужно, чтобы было место… памятник, свое кладбище в городе, куда пойти, когда все ее друзья с родителями ходят к родным могилам в поминальные дни, а потом в школе рассказывают… Не иногородняя же она! Киевлянка… Коренная уже, считайте. Если есть могилы — значит, коренная. Дедушка, бабушка… Все, чего у меня не было, — все я ей дал. Моя дочка не сирота! Маленькой — портрет на памятнике показывал, учил: «деда», «деда»… Она до сих пор так говорит… И не дай бог… не дай бог… Ик!.. Извините… Нет, это я так… закашлялся…
Не лезьте вы туда! Зачем это вам? Не нужно…
Думаете, страх во мне говорит? Да, страх! Пусть будет — страх… А как без страха жить? Расползется все — видите, как расползается!.. Целая держава расползлась, как только бояться перестали… Мне пятьдесят шесть лет, я всю жизнь боялся… отца боялся, начальства, по службе оступиться боялся… А теперь ничего уже не боюсь — за себя не боюсь, не за себя… Вы бы видели, какой это… ужас… Косы у нее… на фото… У матери моей, Леи Гольдман… Две косы вперед переброшены… Черные… У Никушки тоже волосы красивые, густые… бабушка Дуня ей в школу косички заплетала… Брр!… Никто то фото не увидит. Разве что когда самой пятьдесят лет исполнится… Свои дети будут, внуки… Если ей это будет интересно… Фото я оставил. Из всего дела — фото оставил… Никому не показывал. И не покажу… Тьфу-тьфу… Не дай бог… Обо все деревья готов стучать лбом…
А кнопку нажимать — не-е-ет, дураков нету!.. У меня ребенок, я ей нужен. Матери родной не был нужен… не посмотрела, что дитя малюсенькое бросает, двух месяцев еще не было, чужие люди вырастили — пусть!.. Зато дочке нужен, своей кровиночке единственной… Всё, что у меня есть, — всё ей! Квартира от деда с бабой, дача — тесть, считай, своими руками построил… Консерваторию захотела — получай консерваторию! Ничего, прокормим, пока я жив — нужды знать не будет! Пусть учится… Может, дай бог, и выбьется… в солистки какие-нибудь, она у меня способная… и с амбициями девочка, слава богу, это я ей тоже дал — уверенность в себе, которой у меня не было никогда, рос как волчонок… Что мог — все дал! И пока я живой, так будет… А совесть у меня чистая, ни перед кем я не виноват…
О, пошла! Пошла! Давай, давай, дорогуша, не дергайся, не на такого напала… Вот мы тебя сейчас… хорошенько…
А, сука, б…! Сорвала крючок… Хороший крючок, зараза, японский… Будешь теперь плавать, дура, с крючком в губе, пока не сдохнешь…
Вот черт, это ж надо… Досада какая… Здоровенное что-то было, может и сом, — они хитрые!.. Или щука… вот же падла, ну надо же такое… Извините…
Там что-нибудь еще осталось? В бутылке той?..
Ну хрен с ним — поехали! За наших отцов… И за моего… за Ивана Трифоновича Бухалова, который нас здесь сегодня собрал… Пусть ему будет хорошо… на том свете… Если он, конечно, есть — тот свет…
Дело? Какое дело, Дарина Анто… тьфу, то есть Анатольевна? Нет никакого дела… Леи Гольдман. Не было.
Да, можно и так: не представляло исторической ценности. Ишь, какая вы… памятливая… Быстро схватываете.
В Яд ва-Шем[45] Леа Гольдман, Дарина Анатольевна. В Яд ва-Шем, в Израиле. Погибла в Перемышленском гетто, в сорок втором году. Вся семья, списком, — Гольдман Давид, Гольдман Борух, Иосиф, Этка… Гольдман-Берковиц Ида… и Гольдман Леа там же. И так лучше всего… для всех.
Огурчик берите… Берите-берите, не церемоньтесь…
А про Ивана Трифоновича я вам не окончил… Я же вам обещал — про ваше дело… По погибшим… погибшей… шестого ноября сорок седьмого года, как вы и хотели… Нет, Дарина Анатольевна, вот, чего нет, того нет, — документика, как вы хотели, я вам не нашел. А скажу я вам другое… тоже — про Ивана Трифоновича, думаю, это вам будет интересно… Сейчас, только крючок новый привяжу… Во-он ту баночку, не в службу, а в дружбу, — передайте мне, Амброзьевич, чтоб два раза не вставать… О, спасибо.
Плюх! Люблю этот звук… Ловись, рыбка, большая и маленькая… Правда же, в хорошее место я вас пригласил? Тишина какая, а? Каждый шорох слышен… И не скажешь, что в центре города. Монастырь выручает, а то бы здесь тоже все застроили… Там дальше, ближе к Южному мосту, уже выросли хоромчики, видели? К воде подхода уже нет, загородили… На такой заработать — мне уже жизни не хватит, хе-хе… Да…
Так что я вам так, без документика, скажу… Как там вы говорили — не иголка в сене, да? Это вы правильно подметили, не иголка… Так вот, дорогая вы моя… Того вашего шестого ноября тысяча девятьсот сорок седьмого года… мой отец, что меня вырастил… Иван Трифонович Бухалов, как раз командовал боевой операцией… на территории Львовской области. Там и был ранен, после чего комиссовали его. При взятии схрона, в котором находилось четверо… по-тогдашнему бандитов, по-теперешнему партизан. Или повстанцев — как скажете… Четверо — трое мужчин и одна женщина. А вам же нужно, чтобы было пятеро, да? Ну тут дело такое — можете считать, что и пятеро… Потому что женщина, как потом оказалось, была беременна… Да. Позднее оказалось, когда останки собрали, — там серьезная мясорубка была, отцу еще повезло, что далеко стоял… А от тех, что стояли впереди, — только рученьки-ноженьки по деревьям висеть остались… Как в песенке детской, Ника маленькой пела… на мотив из «Вечерней сказки»: ру-ченьки, но-женьки, ласковы очи, спокойной вам ночи, в мо-гил-ку по-ра…
Вот такая история, Дарина Анатольевна. Семейная, тасскать…
А уж кто они были, эти четверо, как их звали — это уж извините… Отец, покойник, может, и помнил… Но этого факта из его биографии, кроме меня, никто уже не знает. Это я вам так, между нами… По дружбе… Чтобы вы не искали того, чему потом, может, и сами не будете рады, что нашли…
Документов тех нет давно уже. Я проверил…
Ну… Можно и так сказать. Помог…
А чего же вы хотите? У меня ребенок подрастал. Зачем ей… девочке, выросши, узнавать, что ее «дед» — пусть неродной, все равно — дед, не хуже родного… квартира от него, положение… все, что есть, — все благодаря ему… и зачем ей когда-нибудь узнавать, как он воевал… с беременными женщинами?..
Я вам, знаете, так скажу: ломать — не строить… Столько сил… всю жизнь работаешь, стараешься… пустить какие-то корни, обустроить… жизнь, дом — и чтобы все от одного толчка — раз! — и рухнуло? От одного тычка?
Не нужно, поверьте. Так лучше… для всех. Я-то знаю…
— А теперь, — сказал Павел Иванович на удивление трезвым голосом, от которого они оба вздрогнули, — достаньте свой диктофон. И сотрите эту запись.
FILE DELETED

Я должна была бы сразу догадаться. С первого взгляда. Какая же я дура.
Ты про что?
Про Гелю. Что она была беременна. Это же с первого взгляда можно распознать. Та ее улыбка… Леонардовская, Мона Лиза… Вот в чем секрет. Беременная. Теперь понятно…
Я вот думаю — а бабушка Лина знала?
Да, должно быть, знала — Геля же к ним в октябре приходила… А ведь, наверное, потому и приходила — рассказать своим! Поделиться. Все-таки одной в лесу, среди мужиков, первой беременностью ходить — не позавидуешь… И потом, слушай, ей же надо было договориться, чтобы родственники забрали ребенка к себе! Сестра ведь уже была замужем, твоему папе третий годок пошел, — вполне можно было так обставить, будто Гелин младенец — это их ребенок, второй… Точно, Адя, так оно и было! И любая б на ее месте вот так побежала, ни на какую опасность невзирая, и никакое МГБ не остановило бы…
Какие вы… женщины…
А что?
Да так… Не перестаю удивляться.
Чему? Это же очень просто. Элементарно, Ватсон.
Но как же она молчала всю жизнь… Бабушка Лина…
Фантастическая бабушка у тебя была. Зверь!
Зверь?
Ага. Это о ней фильм нужно бы сделать, да только такого тихого героизма, женского, никто не оценит, незрелищный он…
Нет, не то… Ты сказала — «зверь», и что-то у меня закрутилось… Что-то с этим словом связанное… Хм. Ну ничего, может, потом вспомню…
Я только одного не пойму: почему он сказал — четверо? Куда из их реестров девался пятый? Не мог же он спастись в таком побоище…
А тебе не кажется, что наш дорогой Павел Иванович нам не всё сказал?
Я не думаю, что он врал. Нет, котя, я ему верю. Все-таки, слушай, групповое изнасилование, самоубийство — про свою мать, пусть никогда и не виденную, ни один нормальный человек такое не придумает…
Ключевое слово — «нормальный». А это не с его бэкграундом, извини. Эх, прослушать бы ту запись еще раз!.. Нестыковок у него много.
Да, с записью он меня круто подсек… Как ту рыбку.
Бедная моя рыбонька! Так старалась, бедняжка, с тем диктофоном… Конспиратор мой доморощенный.
Да я же знала, что, если попрошу по-человечески, он не разрешит! А мне ведь себе для памяти, не для обнародования же… Просто ума не приложу — как он просек, что я записываю? Что у меня диктофон в кармане?
Унюхал! Может, действительно — способный?
Ну да, способный… Ника говорила, он в юности на математику хотел поступать. А голос у него и правда красивый, ты заметил?
Еще бы. Эксклюзивный номер — поющий кагэбист!
Не кагэбист, а эсбэушник.
Один хрен.
Не скажи… Но на самом деле, мне тоже каждый раз как-то не по себе становилось, когда он начинал напевать. Он вообще какой-то — как из разных кусков смонтированный, да? Арматура торчит… А каких, ты говоришь, нестыковок много?
Да до фига. Столько пурги с надлежащей разрядностью не квантуется.
Дорогой, ты не мог бы говорить так, чтоб я тебя понимала?
Извини. Что-то он меня уморил, этот штемп[46]. У меня все время, еще с первой встречи, я тебе говорил, навязчивое чувство, будто я его откуда-то знаю, видел, — ну, может, не его, а кого-то на него похожего, и поэтому он у меня вроде не в фокусе, двоится изображение…
У меня так же. Я уже думала об этом. Может, это потому, что он прожил не свою жизнь?
Ну знаешь… А кто из его поколения прожил свою?
Мой папа. Твоя мама.
Они не прожили. Они погибли. В том-то и дело.
Все равно, Адя. Его судьбу ни с чьей не стоит сравнивать, не приведи боже…
Ладно, не будем об этом, я в общем-то о другом. Я же все время пытался врубиться, к чему он гнет, — а у него столько логических ляпов, что не уследишь, алгоритм сбивается… Вот хотя бы с той же матерью. Если она была в Перемышле в гетто, то в сорок втором, пардон, не Красная же армия ее оттуда освободила? Как-то же она спаслась — но почему попала в НКВД? И с какого перепуга они заслали ее, еврейку, в бандеровское подполье? Ерунда какая-то, не бьется… А он, знай, талдычит — была, мол, гражданка СССР! Будто каждый гражданин СССР автоматически должен был быть сексотом. Как про крепостных, блин.
А что — нормальная логика тогдашней власти. Гражданин для них и был — крепостной, подданный. Как у феодала. Ты не застал, маленький еще был…
Зато для нынешних мы просто лохи. Голосуй, за кого скажут, и не рыпайся. Не мытьем, так катаньем.
Да. Типа того…
Тебе его что, жалко?
Почему ты спрашиваешь?
Так мне показалось. Как-то уж очень спокойно ты на него реагируешь…
Да. Наверное. Не знаю…
Вот наконец ответ, который всё объясняет. Спасибо.
Ну чего ты сердишься, котя? Ревнуешь меня к нему, что ли?..
Я? К нему? Тоже еще придумала!..
Нет, подожди, так ты и правда… А ну-ка, глянь на меня, дурачок… Ну? Ну что с тобой? «Что с тобою, милый Адя, что с тобою?» Чего ты завелся?
Не знаю, Лялюша… Как-то все это… странно… Он ведь все время только к тебе обращался, меня там вообще могло не быть — так, не-пришей-кобыле-хвост, эскорт для дамы… Ну еще водку разлить, на подхвате чтобы был… И то, как ты его слушала… Подожди, не перебивай! Я понимаю, он достаточно серьезную роль сыграл в твоей жизни. В жизни твоей мамы… только ты все-таки не забывай, что это был двухсторонний процесс, а не благотворительность, за которую ты ему должна до скончания века в рот заглядывать. Видно же невооруженным глазом, что твоя мама тогда у него в голове тоже что-то серьезное повернула. Какой-то винтик, без которого он, может, и не выжил бы. Его же на теме суицида реально заклинивает, ты заметила?..
Заметила. Я даже думаю, что он за Нику именно из-за этого больше всего боится. Ну, чтоб она не узнала, что ее бабушка покончила с собой… Что-то он там про проклятие обмолвился, помнишь?
Ну да, и Ника тоже… Он же ее на тебя теперь вешает — передает тебе, так сказать, по наследству! В подружки или бес его знает… В подопечные. По той самой кураторской логике, гэбэшной. Короче, у вас с ним, типа, свой сюжет. А я, значит, сижу и в пластиковые стаканчики водяру разливаю. А между тем это его папахен привел в исполнение смертный приговор моей тете — и он это знал еще тогда, осенью, когда я подал свой первый письменный запрос. И если бы не дочка, не тот концерт — хрен бы сказал. Как и про то, что она была беременная…
Знаешь, у меня все время из головы не идет — ведь в каких-то их сводках это должно было быть? Экспертиза, анализ останков… Кто-то же это делал? Собирал покалеченные трупы, сортировал: своих — в одну сторону, тех — отдельно… Отдельно мать, отдельно плод…
Подожди, не сбивай меня. Тут не из разных кусков, как ты говоришь, смонтировано, а словно три разных процесса, и не линейного характера, а волнового, колебательного — есть такое уравнение Шрёдингера… Потому и не в фокусе, потому и мельтешит — больше измерений, чем ты или я по отдельности можем охватить. Понимаешь?
Правду сказать, не очень.
Ну черчение в школе учила? Помнишь, как изобразить трехмерный предмет на двухмерной плоскости?
Три разные картинки, с трех сторон?
Типа того. Так вот, здесь то же самое. В моем, в нашем мире меньшее число измерений, чем требуется для адекватного отображения процесса, — мы получаем только сумму случайных его проекций, и то — неполную… А они еще и не сходятся у тебя и у меня — ну как если бы у тебя была фронтальная картинка, а у меня профильная… И я не попадаю в твое измерение, я не в поле…
Это как?
Я просто посредник, Лялюша. Ну как проводник тока, понимаешь? Ну еще иногда катализатор процесса… И так все время, с самого начала: я работаю приложением к твоему проекту. Проекту, связанному с моей семьей, для которого я тебе нужен только как проводник. Посредник…
Странно…
И не говори!
Нет, странно, потому что мне порой кажется все с точностью до наоборот. Что это мой проект, как ты говоришь, является посредником — между тобой и мной…
Я устал от всего этого посредничества, девочка. Я хочу быть с тобой вдвоем, и чтоб никого больше. Хочу быть твоим мужчиной, и всё. Мужем, а не посредником. Разницу понимаешь или тоже объяснять?
Дурачок ты мой… Ты ведь мой мужчина и есть.
Не знаю, малыш. Не знаю…
А я знаю. Ты же меня прикрываешь. Все время меня прикрываешь, ты даже не замечаешь, потому что у тебя это само собой получается. И взъерепенился ты сейчас потому, что всего Павла Ивановича, одним куском, на себя принял — одним ударом, и теперь от последействия тебя колотит…
Мм… Думаешь?
А ты что, сам не чувствуешь?
Черт его знает… Достал он меня, это правда. Словно заразу от него какую-то заглотнул, и она пошла кружить по жилам — и все по дороге валить… Как в боулинге. И еще от того, что вынужден был сидеть молча, жопа жопой, и все это выслушивать… Ты же сама подумай: я себе, твою мать, семь лет жилы рву, черт знает перед кем унижаюсь, трясусь над каждым старым прибамбасиком, как Гобсек, стараюсь хоть что-то сберечь, еще и бюджет им, бляха, из своих кровных наполняю, а тут, на мои же кровные — ликвидатор архивов, блин! И главное — он ведь до сих пор уверен, что поступил правильно, и ничем его не пробьешь!
Да куда его еще пробивать, Адя, он и так весь в дырках… Как дуршлаг.
Ну конечно, тебе только расскажи про тяжелое детство, и ты всех готова пожалеть!
Кто-то же должен и это делать, правда?
Ладно, малыш, не обижайся…
Не буду. Я только хочу сказать, что у него другого выхода не оставалось. Как и у них у всех — тех, что выросли на вранье, на извращении естественного хода жизни… Ты только представь, какое это уязвимое существование — без корней, в воздухе… Эдакое шоу, играемое нон-стоп себе самому. И нет другого способа его поддерживать, кроме как все время следить, с кувалдой, чтобы естественное положение вещей не восстановилось, а то на минутку отвернешься — и прорвет, как ту дамбу…
Да уж…
И ему тоже когда-нибудь прорвет. Весь тот бумажный домик, что он с таким трудом слепил вокруг своего ребенка. Вот ведь уже понемногу начало протекать — то теща проговорилась, то еще какие-то угрозы: чем дальше ребенок из дома в мир, тем больше рисков. Поэтому он так и боится…
Сколько мудрости. Сколько сочувствия. И где такое продают?
А что? Ты не согласен?
Нет, все-таки я шизею от вас, женщин… Сидит себе, философствует, и ухом не ведет!..
Это все потому, что ты меня прикрыл. Можно сказать, отважно заслонил собственным телом. Принял на себя энергетический удар. Или как тут правильно сказать — информационный?
Подлизывайся-подлизывайся…
Я не подлизываюсь, а режу тебе правду-матку в глаза. Ты — мой герой. Рыцарь и защитник. Чип и Дэйл. Ниндзя-черепашка.
Ох и вредная же ты девчонка!..
Зато мудрая! Сам же только что сказал…
Знаешь, у меня даже голова разболелась… Еще там, на Днепре.
Бедняжка. Возьми темпалгин.
Ничего, сейчас чайку горячего — и в люлю… Фух! Ну и день, твою мать… А ты вообще какая-то спокойная последнее время. Ведешь себя как-то отстраненно…
Пофигисткой, видно, понемногу становлюсь. А что делать?
Нет, серьезно. Я еще тогда заметил, когда ты от Вадима приехала, и я тебе про Юлечку рассказывал. Как-то ты не так близко к сердцу все стала принимать — не так, как раньше тебя колотило…
Это плохо — что не так близко?
Слушай, малыш. А может, ты тоже беременная?
……………………………………………………Ой!..
И чего тут ойкать? Что тут такого страшного?
Диктофон!
Что диктофон?
Только что увидела… Я его, оказывается, включенным оставила — после того как стерла… Или — не заблокировала, и он в сумочке сам включился?..
И что, все это время записывал?..
Ну так включен же, смотри! И сейчас пишет…
Ни фига се…
Щелк.

Дарина сидит на краю ванны, сжимая пальцами тест-полоску — осторожно, словно уникальное насекомое, бескрылую стрекозу с хрупким голубым фюзеляжиком. Сидит и смотрит, не в состоянии отвести глаз: полоска кажется ей живой. Вот-вот шевельнется. Или еще как-нибудь себя проявит, вовсе неожиданным образом. Тем более, если верить инструкции, через десять минут все может исчезнуть. Но то, что она сейчас видит, никакому сомнению не подлежит: она правда это видит.
Это реально. Это есть.
Две черточки. Две кроваво-красные поперечные черточки, аккурат посередине. Как два крошечных ровненьких капиллярчика, что сразу набрякли и запульсировали, сами собой.
Точность: свыше 99 %.
Это случилось. И это не отменяется. Можно закрыть глаза, можно выкинуть тестер, никому не признаваться и какое-то время (какое?) делать вид, что этого не было, привиделось, ошибка, обман зрения, внезапный приступ астигматизма, в глазах двоилось. Никто больше не видел, никто не может засвидетельствовать, что черточек было две…
Но их две.
И это уже необратимо. Вне зависимости от того, видел кто-то, или нет. Это просто — есть.
Это уже не отыграть назад. Не стереть с компьютера, не перевести часы на час «перед-тем», не сказать в темноту, где не видно ни режиссера, ни операторов: извините, ошибка, с этого вот места пишем заново, да-да, вот с этого…
Есть.
Ну, здравствуй, думает она — словно единым выдохом всего существа разом.
И тут же пугается.
Кто ты?
Где-то там, во мне, внутри, в невидимом закоулке, в самовольно-деятельном бурлении горячих клеток (а они действительно горячие? Какая там температура, давление, влажность воздуха, достаточно ли там вообще воздуха?..). Еще никто, еще не-существование. Еще никакой аппаратурой тебя не разглядеть. Но ты уже есть, ты уже там. Тут.
Словно в обратный конец телескопа — головокружительный полет, длиннющий, винтом закрученный тоннель с золотым пятнышком света в перспективе, и оттуда навстречу — подвижная черная точка. Силуэт на расстоянии еще не различить, но это вопрос времени: приближение неотвратимо, скорость известна.
Две красные поперечные черточки на тоненьком пояске тест-полоски. Первый портрет будущего человека.
Ее ребенка.
«Непраздная» — всплывает в памяти когда-то, тысячу лет назад услышанное детским ухом слово. Так уже не говорят — «непраздная», кто это так говорил, бабушка Татьяна?..
И сразу же следующим кадром, обжигающе ярким, словно только что из реставрационной мастерской (и где оно все таится, в каких запасниках?): маленькая Дарочка, по-бабушкиному — Одарка (а ей не нравилось, она сердилась на бабу: грубо!), слушает, спрятавшись под тяжеленную перину (когда ныряешь под перину, ноги нужно сразу подтянуть, согнув в коленях, и закутать ночнушкой, чтобы не растерять тепло: простыни шершавые и холодные, кровать бескрайняя, как снежная пустыня, днем на ней высится пухлая пирамида из разнокалиберных подушек в вышито-кружевных прошвах, и их узор тоже отпечатан в памяти, как после сна утром след на щеке, — можно провести пальцем по всем узелкам…), — дверь из темноты (тоннель!) открыта туда, где пылает в печи огонь, там разговаривают: мама (это она привезла Дарочку в гости к бабе), баба Татьяна и тетя Люся, — баба говорит громко, как обычно крестьяне, не приученные шептаться, чтобы кого-нибудь не разбудить, и мама время от времени на нее шикает — тогда все трое оглядываются из своего конца тоннеля на комнату с огромной деревянной кроватью, в которой спряталась Дарочка, баба Татьяна громко, как в колокол ударяет, говорит: «Спит?» — и беседа возобновляется на тех же регистрах. Дарочка ждет, когда мама придет и ляжет возле нее (тогда будет тепло), а туманные слова, и среди них звонкое и загадочное «непраздная» — про какую-то посудину, но это не про посудину, и Дарочка это чувствует, — тем временем до нее долетают, раскачивая сон, словно воду ударами вёсел: «Когда я тобой ходила, мне тоже так было», — выделяется голос бабы Татьяны (контральто), и Дарочке досадно, что глаза слипаются и она никак не поймет, о чем они говорят, остается только привкус чего-то недосягаемо таинственного и важного — настолько важного, что мама забыла про Дарочку и тоже что-то говорит (понизив голос), словно раз за разом подбрасывает в печь новое полено, чтоб не погасло, гори-гори-ясно, «а я знала, что будет девочка, потому что мне перед тем сон был…».
Сон? У нее не было снов. Никаких таких снов не было — кроме того, Адрианового последнего, в котором они были вместе, всю ночь в одном кинотеатре, вырываясь временами — как из тьмы на перекур — на свет ночника, она запомнила склоненную над ночным столиком голову Адриана, заросший затылок с несколькими подсвеченными взъерошенными вихрами, когда он записывал со сна, и при этом воспоминании глаза ее туманятся слезами нежности, и она бессознательно раздвигает колени, как виолончелистка, и трогает себя там, где уплотнившаяся борозда приняла упавшее зернышко: это Адино, это от него. Его.
Тогда это и случилось. Сейчас ей кажется, словно она это знала с самого начала. В ту самую ночь и случилось. Ох, эта ночь!.. В зеркале над умывальником Дарина видит свои полуоткрытые в непроизвольной завороженной улыбке губы. Как в таком коротком отрезке времени может уместиться такой огром жизни?! Спрессованные годы, как электроны в атомном ядре, это что-то из ядерной физики, Адя ей объяснял… Люби меня. Все время меня люби — и так, вместе, неразделимо сродненные, сросшиеся воедино, мы входим в один тоннель, в один кинотеатр, и выходим из него вместе, щурясь от света, перепутав, где чьи руки и ноги, а перед этим ты снова был во мне, спящей, толчок за толчком, крутится пленка, не покидай меня, мокро, сыро, плодородно, под нами тает снег, подплывает земля, мы лежим в луже слез, на голой поверхности печальной планеты, где все когда-то пошло не так, и нужно все начинать сначала, инфузории, амебы, первый мужчина и первая женщина, снова открывать новое летосчисление, ты видела? — да — они все погибли, мы опять возвращаемся туда, где нам прокручивают тот же фильм, пленка рвется белыми вспышками в едином мозге, сросшемся из двух, автоматная очередь сквозь меня навылет, огненные пули взрываются во мне канонадой, сколько так раз за ночь — семь? Восемь?.. Это он считал, смеялся утром, что тоже сбился со счета, а она запомнила все сплошным потоком — одной клокочущей, раскаленной, как вулканическая лава, рекой, что плыла и плыла, неся ее на себе… Сколько жизни им было отмерено за одну ночь!.. Брачную ночь. Брачную, вот это она и была — ночь их бракосочетания. Их венчания — под колокола чужой смерти.
Семья. Всё.
Они нас поженили, думает Дарина, впервые полным предложением проговаривает себе эту мысль которая до сих пор шевелилась в ней полудогадкой, боясь стать словами, — те, что погибли тогда в бункере, нас поженили. Они знали.
От плитки на полу в ванной тянет холодом, и она, не глядя, натягивает на колени ночнушку.
Не имеет смысла теперь, как всегда в минуты неотвратимого «случилось», метаться мыслями, на все лады лихорадочно тасуя в памяти предыдущие обстоятельства, елозить ими туда-сюда, словно намереваясь выдернуть сумку, защемленную дверью вагона метро: как, почему, да не может быть, да как же это могло случиться, ведь она же честно глотает те дорогие, как черт, таблетки, да и по календарю вроде еще рано было?.. То, что происходило между ними в ту ночь, не вмещалось ни в какие календари. Ни в какие фармакологические расчеты: фирмы падают, фабрики банкротятся. То было сильнее.
И вот теперь оно в ней.
Ну, здравствуй.
Все произошло само собой. Все было сделано за нее — ее воли в том не было. Была — чья-то другая (чья?), а ей остается только покориться. Принять. Исполнить.
Она немного оглушена этим новым ощущением — и одновременно, в глубине души, как-то странно польщена: так, словно в ряду выстроившихся на плацу неразличимо-одинаковых фигур именно на нее указал пальцем верховный главнокомандующий. По ту сторону плаца горит во тьме огонь в печи, и три парки — мама, тетя Люся, баба Татьяна — поворачивают к ней лица с одинаковым на них выражением тем спокойным, всепонимающим и ласковым одновременно, что появляется на женских лицах от знакомства с самым тяжелым и самым важным человеческим трудом на земле, — присматриваются: спит? проснулась? А, проснулась — ну так давай, переходи сюда, к нам…
Сколько их там дальше теряется в темноте — по ту сторону, уже невидимых ее взору? Армия. Невидимая, несчитаная, самая могучая на свете подпольная армия, что молча и упрямо ведет свою войну, через века и поколения, — и не знает поражения.
«Женщины не перестанут рожать». Так записал Адя в ту ночь при свете ночника на пачке от сигарет. Кто-то ему так сказал, во сне. Сказал это запомнить. А они еще удивлялись потом, что это может означать, и к чему бы такие плоские истины в таком предсмертном сне — в военном?..
Ан вот и ответ. У нее в руке.
Армия, да. Второй фронт. Нет, другой фронт — куда сильнее первого…
Две красные (уже начали темнеть) поперечные черточки на тест-полоске — ее мобилизационная повестка.
Все, что она может «от себя», над чем она властна и на что простирается ее собственная воля, — это дезертировать. Такой выход есть всегда, из каждой мобилизации. Движение черной точки из далекого света в конце тоннеля можно остановить, есть способ: можно подорвать тоннель.
Еще год назад она бы, наверное, так и сделала, думает Дарина отстраненно, как будто про кого-то чужого («дистанционно», подсовывает память словцо Адриана, и ее заполняет новая волна нежности в ответ на еще одно доказательство его в ней присутствия…). Еще полгода назад — да нет, меньше, когда это было? — ах да, на дне рождения Ирки Мочернюк, они сидели с девчонками на кухне, Ирка, время от времени закуривая и тут же заполошно («ой, что я делаю!») давя сигарету в пепельнице, размазывая по щекам тушь, рассказывала, как старается забеременеть от своего нового бойфренда и как у нее это не получается, а она безумно, безумно хочет второго ребенка, Игорчик уже большой, и она готова целовать и тискать каждого встречного младенца в колясочке, та самая вековечная женская беседа у костра, где каждая, советуя, вставляет свое «а-вот-у-меня-так-было», и всем остальным слушать интересно: принцип, подхваченный и без копирайта присвоенный Анонимными Алкоголиками, — и вдруг, в какое-то мгновение все дружно напали на Дарину, как стая куриц, заклевывая ее со всех сторон: а ты, подруга, что себе думаешь, ведь тебе тридцать девять уже стукнуло, у нас же после тридцатки всех первородок автоматом в группу риска записывают, ты что, думаешь, что ты в Англии, чего ты ждешь, что значит «не хочу», что значит «боюсь», все боятся, и все рожают, ну и дура! — и она, загнанная в угол, ответила честно и так, неожиданно для себя самой, четко, словно готовый текст надиктовывала звукооператору, — что ей слишком дорого стоило собственное выживание, чтобы она могла решиться взять на себя ответственность за чье-то еще. Она запомнила эти свои слова, потому что после них воцарилась тишина, девчонки замолчали. Не потому замолчали, чувствовала Дарина, что признали ее правоту, а потому, что слова были из другой пьесы. С другого фронта — существование которого они, конечно, признавали, и даже согласны были отдать ему положенную дань уважения, — но на самом деле, про себя, на самом-самом донышке души, всерьез его не воспринимали: они знали вещи поважнее.
Еще год назад — да, возможно. Несколько дней помучилась бы, поколебалась, поплакала — и пошла бы на аборт. Хотя тогда у нее была, между прочим, гарантированная работа с хорошей оплатой и полным пакетом социальных услуг. А теперь она на вольных хлебах. И без особенно сияющих перспектив, скажем себе правду. Как раз впору за голову схватиться: блин, вот только ребенка мне сейчас и не хватало! Когда тут не только с собой — со страной неизвестно что через полгода будет!..
И, каким-то образом, все это почему-то перестало казаться важным. Как реплики из другой пьесы, да.
Важно другое: она не сможет подорвать тоннель. Вот это она знает твердо. Сама эта мысль, отстраненная и чужедальная, из прошлой жизни, теперь вызывает в ней дробь барабанов под кожей и гудение крови в ушах, похожее на автоматные очереди с серией взрывов, — вздрогнув, Дарина смотрит на свою руку: кожа на ней покрылась мурашками. Как странно, что это ее рука. Ее ноги на кафельном полу. Ее бедро (какое большое!), покрытое пеленой ночнушки…
Ее тело, как и ее воля, больше не принадлежит ей — оно больше не она. Перестало совпадать с ней. Оказалось, что оно с самого начала предназначалось для кого-то еще. Посудина. «Непраздная».
…Потому что это уже когда-то было — она уже видела, как взорвался тоннель. Изнутри видела, такое не покажет ни ультразвук, ни иная аппаратура. Им с Адрианом это показали — нет, это только ей показали, он не видел, — Ты так застонала, я аж испугался — Это и правда было похоже на смерть — нет, даже еще раньше, это ей сразу показали с самого начала, после того первого взгляда на фото, где молодая женщина в форме УПА, втиснутая между двумя мужчинами, как меж жерновами судьбы, которую выбрала себе сама, светилась в объектив своим нездешним материнством: белая вспышка, как от тысячи одновременно взорвавшихся в космосе солнц или одновременно включенных прожекторов из темноты ночи, — и земля взлетает вверх высотным черным валом… И всё, конец. Тоннель засыпан. Никто уже не выберется.
Только стук из-под завала, неразборчивый, неравномерный, годами, десятилетиями: кто-то добивается, кто-то не сдается, рвется к выходу…
Я ошиблась, думает Дарина. Я же все время, все эти полтора года (как, уже целых полтора года? Так это мы так долго вместе?) думала, что Геля позвала меня — на свою смерть. А это была смерть ее ребенка.
Вот что ее мучило.
Только ни полтора, ни год назад, та, тогдашняя Дарина Гощинская — известная журналистка, ведущая программы «Диогенов фонарь», успешная селф-мэйд вумен, снимавшаяся для обложек женских журналов и бывшая статусным предметом домогательств для мужчин, что ездят на служебных «лексусах» с шофером, ничего такого не поняла бы. Для этого нужно было измениться.
Они, мертвые, ей помогли.
…Там, по другую сторону плаца, где горит огонь, понемногу рассеивается тьма — и за спинами трех своих парок она видит Гелю. Видит женщин рода Адриана — тех, кого знает только по семейным фотографиям: маму Стефу (Дарина впервые называет ее так для себя, мысленно, — до сих пор она была «Адина мама»), и бабушку Лину, и прабабушку Володимиру, пани докторшу Довган, и еще каких-то дам — тридцатые, двадцатые, десятые годы, начало прошлого столетия, надвинутые по самые брови шляпки котелком, шелковые ленты, высоко зашнурованные ботинки, — ну да, они же все кем-то приходятся тому, кто в ней, этот кто-то — и их также, их кровь, они имеют на него право — и соединяются в группу вместе с бабой Татьяной и тетей Люсей, словно позируя для общего свадебного фото, как же так, спокойно удивляется Дарина (если можно удивляться спокойно! — но это она уже внутренне как бы прилаживается к ним, к их погожему, всепонимающему спокойствию мертвых победительниц, которые в конце концов всё же выиграли свою войну…), — как же так, почему ей никто не сказал, что все это началось так давно, еще задолго до ее рождения, — что это от тети Гели получила в голодный год тетя Люся тот мешок муки, благодаря которому выжила мама Дарины, что они тогда и познакомились, эти две женщины, которые теперь окончательно породнились, только тетя Люся до самой смерти так никому и не рассказала, пообещала не рассказывать — и не рассказала, молодчина, но откуда я это знаю, откуда у меня такая непоколебимо заговоренная, наговоренная уверенность — или это тоже было в ту ночь, в том сне?.. Геля не выбирала меня — Геля просто пришла ко мне по следам своей муки. По следам той жизни, которую когда-то спасла — взамен той, что была в ней оборвана.
Ну, здравствуй. Ты меня слышишь? Ты хоть догадываешься, там, во мне, скольким людям пришлось поработать — и как! — чтобы вызвать тебя с того конца тоннеля?..
Знаешь, а я тебя видела. Так я теперь думаю. Отчетливо припоминаю, что в том сне был и ребенок — девочка, маленькая, годков, может, двух, с беленькими Гелиными косичками… Улыбалась мне, смеялась, и я говорила Аде, который тоже был при этом: у меня будет девочка… Почему ты смеялась — была мне рада? Беленькая девочка — в Довганов, их порода. Адя статью тоже больше в Довганов, чем в Ватаманюков, только что не светловолосый… Мне сон был, — баба Татьяна, как жаль, что вас уже нет, — а тогда, тридцать лет назад, я была слишком мала, чтобы сидеть со взрослыми женщинами у печки, подбрасывая поленца в огонь, — может, мама запомнила, какой это вам сон был перед ее рождением, такой ли, как и мне?.. У вас еще было два мальчика («хлопца», говорили вы, бабушка Татьяна, — по-народному, без уменьшительных суффиксов) — трехлетний Федько, на год младше тети Люси, и второй, побывший на свете всего несколько часов, не дожив до собственного имени, — обоих не стало в тридцать третьем, моих несостоявшихся дядей, земля им пухом… А девочки («девки», по-вашему, баба Татьяна) — те, не в пример, живучее — «живчее», как говорили вы, баба Татьяна, теперь уже так не говорят…
Ну, здравствуй.
Дарина откладывает тест (черточки стали свекольного цвета, но не исчезли!) и трогает свою ногу: ледяная. А она и не почувствовала, как замерзла. Ее охватывает новая, незнакомая раньше тревога за свое тело — за словно впервые открывшуюся ей в полной мере хрупкость этой посудинки, которую так легко повредить, — и она начинает энергично растирать задубевшие ноги: пойти надеть теплые носки или лучше залезть под горячий душ? А не повредит ли ей теперь горячий душ — и насколько, собственно, он может быть горячим?.. Батюшки, сколько внезапно появляется вопросов на ровном месте, где перед тем ни о чем таком не думалось, — словно впервые в чужой стране, в которой не узнаешь ничего, кроме «Макдональдсов»: она же ничего-ничегошеньки не знает, нужно немедленно что-то хоть почитать, хоть в интернете порыться, прежде чем идти к врачу, а, кстати, куда это нужно идти? Вот и этого она ведь тоже не знает — нужно будет у девчонок поспрашивать…

В тот же день, пополудни, когда Дарина еще висит в интернете (у нее появилась идея новой колонки для женского журнала — почему в нашей культуре непопулярна тема беременности?), звонит мобильный.
— Привет, дорогуша.
Антоша, ее бывший оператор. Голос из прошлой жизни, укол уже не боли, а той тихой грусти, которой рано или поздно затягивается боль всякой утраты: а хорошая все же была жизнь…
— Привет, Антоша. Рада тебя слышать.
— Врешь, наверное. Какая тебе радость слышать такого старого хрыча. Юрко вон, говорит, видел тебя недавно на бульваре Давыдова с таким парубком, что до сих пор не может успокоиться. Осунулся даже.
Вот же, Киев, большая деревня… На бульваре Давыдова — это, наверное, когда они с Адькой ездили к Руслане осматривать Владины картины? Адвокат Н. У. подъехал уже после, значит, Юрко, по всему, их видел, когда они высаживались из машины, почему же не окликнул?.. Но, тем не менее, ей приятны Антошины слова, приятно, что их видели с Адькой и перемывают ей на студии косточки — она любила эту бурсацко-легкомысленную, вечно-кипящую, как на малом огне, атмосферу студийных сплетен, шуток, флиртов, «капустников», вечеринок, к которым готовятся неделями, а потом еще месяц обсмактывают, кто с кем пришел… Дети, мелькает у нее. Взрослые, порой даже пожилые уже дети, которым поручено всерьез играть в виртуальный мир.
— Не ревнуй, Антошкин, — говорит она, с удивлением узнавая в собственном голосе материнские интонации. — Я все равно тебя люблю.
— Хорошо, считай, что я тебе поверил. Что поделываешь?
— Да так… Разное. Бежала через мосток, ухватила кленовый листок…
— И как она, такая жизнь?
— Все еще лучше, чем в среднем по стране. А у вас что слышно?
— Хорошо тебе… А у нас в квартире газ. Прорвало…
— Что, сильно вытекает?
— Не то слово, мать. Блевать — не переблевать. Цензура уже, как при Совке, была. Я себя опять тем же самым гандоном почувствовал, даже помолодел на двадцать лет…
— Ты еще не старый, Антоша, — говорит она, поняв, что он звонит пожаловаться. — Не хорони себя раньше времени, — (Все же придется закрыть компьютер, с сожалением решает она, — но эту закладку на сайт для будущих мам она сохранит…)
— Так не я же хороню, меня хоронят… А для гандона я уже стар, Даруха. Знаешь, как покойный Лукаш говорил, тот, что вместо Дзюбы сесть хотел, но Дзюба покаялся, а Лукаша отовсюду поперли…
— За кого ты меня принимаешь, думаешь, я не знаю, кто такой Лукаш?..
— Ну ты же тогда еще соплюхой была, а я уже работал, помню, как каждое его слово становилось местным фольклором… Когда его спрашивали, как живете, он отвечал: лежу — но через «е»!
— Класс. Нужно запомнить.
— Ага. Вот и мне уже хочется — чтоб через «е»… Не мальчик же я, правда, чтоб меня так нагибать. Пусть уж малолетки, они из провинции таких понабирали — за штуку в месяц кому хочешь минет готовы делать… С подсосом…
— Что, все так плохо?
— Мрак, говорю тебе. Полный бэк ин зе ЮэСэСаР. К новостям каждый день присылают список тем с инструкциями — что освещать и даже какими словами, а чего, типа, и не было. Только «дорогого товарища Брежнева» еще вставить, и можно было календари не менять… Кроме твоей, еще три программы закрыли, — он перечисляет, и Дарина невольно охает: все закрытые программы — авторские, те, что до недавнего времени и делали их канал непохожим на другие, а что же осталось?
— Что, и программу Юрка закрыли?..
— Формат поменяли. Прямого эфира теперь не будет. Вообще не будет, теперь даже ток-шоу будут транслировать в записи, чтобы случайно кто-нибудь что-нибудь недозволенное не ляпнул. К выборам готовятся… Зато сериалов московских накупили — мама не горюй!..
— А новое шоу запускают? У них в планах был какой-то грандиозный конкурс для молодых зрительниц — «Мисс Канал» или что-то в этом роде…
— А, школа блядей? Не знал, что ты в курсе. Нет, с этим до выборов решили подождать. Говорят, кто-то слил оппозиции инфу, будто за тем проектом стоят акулы порноиндустрии, и концы ведут на Банковую, а власть сейчас лишний раз подставляться не заинтересована, у них и так, чем ближе к октябрю, тем больше штаны спадать будут… Репортаж из Мукачево видела?
— Да видела…
Значит, с невольной усмешкой думает Дарина, Вадим сделал из их разговора свои выводы. Оппозиция, ну да, он же у нас в оппозиции… Наверное, еще и заработал на этом, новые собственники канала отсыпали за молчанку: предупреждение или легкий шантаж — какая разница. Главное — шоу попридержали: затормозили, не дали хода, всплывает у нее в памяти голос Павла Ивановича (file deleted), — а крючок уже был заброшен…
Вот и она кого-то спасла. Каких-то безымянных девчонок — так же, как когда-то Павел Иванович спас ее. Только, в отличие от нее, те девчонки никогда не узнают, что им грозило. Но это уже неважно — она свое дело сделала. «До выборов». Все теперь делается «до выборов», будто объявлена дата конца света в одной отдельно взятой стране, план окончательного и бесповоротного ее захвата какими-то темными силами… Но ведь это невозможно, удивляется что-то в ней, — абсолютно невозможно, как такое может случиться, они что, сдурели, у нее же ребенок будет?!..
— А у нас в эфире — ни гугу, — бубнит ей в ухо Антоша. — Про Мукачево вообще ни слова, кругом благодать, день ото дня растет процент жиров в масле… Короче, Даруха, что я тебе скажу — вовремя ты смоталась. У тебя, стервозы, всегда чуйка была собачья — на людей, на ситуации… Мы с ребятами об этом как раз вчера говорили…
Это комплимент: она почти воочию видит, как проходил тот разговор в курилке. Когда работаешь с мужчинами, надеяться на слова признания, сказанные в глаза, особенно не приходится — за тобой все время наблюдают, ожидая какого-нибудь твоего срыва или просто вспышки раздражения, чтобы списать на месячные или, еще лучше, на «недотрах» (и откуда ты знаешь, всегда подмывало ее спросить этих самодельных мачо, — ты меня трахал?..) — и так восстановить собственное мужское достоинство, хронически подтачиваемое присутствием рядом независимой красивой женщины в какой-то иной роли, чем девочки-на-побегушках, — за годы общей работы она в совершенстве овладела системой сигналов, которые нужно постоянно им подавать, как на небезопасной трассе, показывая, что ты не пересекаешь белую линию, ни на что из того, что они считают своим, не претендуешь и то и дело с головой зависишь от их помощи, слабый пол, — и редко, ох как же редко, на пальцах одной руки можно пересчитать, случалось услышать от них напрямую то, что втайне не мог не понимать каждый из них по отдельности: что это именно ты являешься среди них мозговым двигателем, душой канала, а не только его хорошеньким личиком, которое при надлежащей раскрутке без потерь можно заменить на другое, — и вот, наконец, свершилось, дождалась и она своего праздничка: вослед, вдогонку — почти посмертного признания. Собачья чуйка — так они ее оценили, жалея, что и сами не смотались вместе с ней, всей командой (а можно же было! — и прецедент был бы для всего журналистского цеха, и легче было бы найти финансирование для «VMOD-фильма»…). Собачья чуйка. Так это теперь называется. Что ж, парни, спасибо и на том.
Не стоит развивать эту тему дальше — не стоит без нужды множить сущности, как учил старик Оккам и как любит повторять Антоша, который из всех вероятных мотивов чьего-либо поведения неизменно настаивает на самом низменном, уверяя, что шанс ошибиться находится в границах статистической погрешности, — и Дарина взмахивает бритвой Оккама:
— Что за лексика? Фильтруй дискурс, Антошкин!
— Я же не по дискурсам, дорогуша. Ты же знаешь, я человек простой — «отпиратор», как в бурсе говорили… Но, бля буду, с меня хватит. На своем веку я еще при совдепии столько дерьма наелся, что когда меня сейчас те же самые комсомольско-гэбэшные гниды снова валят мордой в говно и командуют «упал-отжался», то у меня срабатывает рвотный рефлекс — и бухло не помогает… Да и невозможно же вечно бухим ходить!
Несколько неожиданное заявление из уст Антоши, который всегда и всюду первым делом интересовался, где наливают.
— Так ты что, ищешь работу?
— Ага. За тем, между прочим, и тебе звоню. Признавайся, правду брешут, что ты выкупила весь наш видеоархив по Олене Довган?
Не я, думает она. Просто Вадим одним заходом решил и эту проблему. Побазарил с пацанами, сделал им услугу, себя не забыл, ну и ей за консультацию кое-что перепало… И за то, чтоб заткнулась, чтобы никогда больше не вытаскивала из его шкафа Владин скелет. То-то он так быстро управился, без всяких напоминаний с ее стороны…
— Откуда такая инфа, Антошкин?
— Подумаешь, бином Ньютона. Кому, кроме тебя, тот материал мог быть нужен? Ясно же, чьи здесь нежные пальчики пошуршали… Давай колись, подруга. У тебя архив?
— У меня.
— Бестия, — с неподдельным удовольствием отваливает ей Антоша второй комплимент подряд, как кусок масла на тарелку. — И что ты с этим собираешься делать?
Хороший вопрос, думает Дарина Гощинская. Ах, какой же хороший вопрос. Знать бы ей теперь еще и ответ на него. Теперь — когда жизнь, переданная по цепочке от Гели Довган, тлеет где-то там в ней еще-невидимой искоркой, и при этой мысли улыбка сама выбегает на губы: что, если она сейчас возьмет да и скажет в трубку так, как часом раньше сказала Адриану: «Знаешь, а я беременна»?..
(Нет, она сказала не так, сказала: «Знаешь, а ты был прав», — но он мгновенно догадался: по голосу, по тому, как ее голос неудержимо распирало изнутри победным перевесом тайного знания, которое на самом деле ни с кем не разделить, даже с тобой, мой самый дорогой, моя любовь, о чьем касании я сейчас, пока ты задыхаешься на другом конце города от невместимого огрома новой радости, тоскую, как о глотке воды в жару, хорошо бы, чтоб ты все время был рядом и держал меня за руку, но если уж совсем начистоту, то больше всего мне бы сейчас хотелось погрузиться в сон — долгий, прозрачный дневной сон, блаженно неторопливый, как съемка рапидом, как дым от костра в летнем саду, — сон-дрему, сон-мираж, в сладкую недвижимость не властного над собой тела при затуманенном, неярком, как не-до-конца-вкрученная лампочка, сознании — сон, сквозь который я бы одновременно ощущала твое присутствие — как ты возишься на кухне, на балконе, что-то носишь через комнату, прибиваешь, переставляешь — готовишь место для малыша? — звуки, сливающиеся с шелестением дождя на улице и шумом шин по мокрому асфальту, с бликами света, плавающими по комнате, отражаясь от балконных дверей, открыл-закрыл, — а потом прыгаешь ко мне под одеяло, обнимая сзади, и басовито урчишь, так что я и во сне чувствую, какая я горячая, как мгновенно твердеет твой член, прижимаясь к моим ягодицам, — на этом месте сон оборвется, потом возобновится с того же самого момента, киномеханик из старенького клуба моей юности склеит пленку, и на той, параллельной пленке, что все время будет прокручиваться у меня перед закрытыми глазами, не заслоняя окружащей меня комнаты, наполненной меняющимся светом, дыханием любимого и шелестением дождя за окном, будет Геля — это с ней мне сейчас больше всего хочется поделиться, ей позвонить и сказать: приходи.
И теперь она наконец придет ко мне — одна, без посредников: теперь, когда я наконец могу ее понять, теперь, когда не только я ей нужна, но и она мне — больше, чем мама, сестра, подруга, больше, чем любая женщина на свете.
Я скажу ей, что вины на ней нет. Что она теперь свободна. И еще скажу, что война продолжается, война никогда не прекращается, — теперь это наша война, и мы ее еще не проиграли.
И спрошу: Геля, тебе оттуда лучше видно, скажи — это правда девочка? Она будет счастлива?..)
— Знаешь, — говорит Дарина в трубку, — она была беременна.
— Кто? — пугается трубка Антошиным голосом.
— Олена. Довган. Была беременна, когда погибла.
— Что, правда?
— Да.
— Капец. А как ты узнала?
— От сына того гэбиста, что командовал облавой.
— Ибануться. Извини за дискурс. Это ему папик такое рассказывал? Я думал, они, как в Афгане, подписку давали — чтобы про боевые действия ни слова, если будут спрашивать — детям конфеты раздавать приходили…
— Так и было. Этот дядька сам докопался. Взрослым уже.
— Ну и ну. И где же ты его нашла?
— Здесь. В Киеве.
— Круто, — говорит Антоша. Ей слышно, как он закуривает; по мобильной связи распространяется его возбуждение. — Очень круто. Ах, блин!.. Слушай, старушка. Так, значит, я правильно угадал? Ты заканчиваешь фильм? Одна?
— Я уже зарегистрировалась. Открыла, только ты не смейся, собственное агентство. Теперь бабки ищу.
— Я так и знал. Так и знал, я же тебя, гадюку, знаю… Ах ты ведьма! Задушил бы. В объятиях. Нежно. Нет, снимаю шляпу. Целую ручки ясной панны, респект, полный респект. Гощинская, подлая ты баба, возьми меня к себе, а?
— Я…
— Тебе же все равно придется доснимать! Этого сынулю уже записала?
— Нет, он отказался. Это был приватный разговор.
— Тем более! — радуется Антоша: успокоился, что она не нашла себе нового «отпиратора». — Думаешь, тех двадцати четырех часов, что мы отсняли, тебе хватит? Дудки!
— Двадцать три сорок, — автоматически поправляет Дарина, еще не веря собственным ушам.
— Тем более! Ну неважно. Сколько там сырца, ну-ка включи голову, сколько пойдет в корзину, ты что! А если ты уж докопалась до конца, до того боя, в котором она погибла, то без этого эпизода все равно ведь не обойдешься, — с тем чуваком или без него, а как-то подать придется! Это уже не говоря про все остальное… Как же ты все будешь долатывать, куда тебе без оператора, ты что? Без меня, то есть, любимого, это же, бляха, и мой фильм тоже, а? Даруха?..
— Антуан, ты не расслышал? У меня бабла нет тебе платить!..
— Что, совсем? — В его голосе неприкрытый сарказм: тот факт, что ей удалось забрать у канала двадцать четыре часа отснятого видео, похоже, непоколебимо уверил Антошу в ее всемогуществе, в частности и финансовом. — Дорогуша, сама подумай, ну сколько там бабла нужно? Это же не полный метр! Камера у меня своя, насчет монтажной я с парнями из Научпопа договорюсь, там у них и так голяк, каждой копейке рады, так что много не сдерут… Вот разве что на поездки нужно — ну так это уже фигня… Главное, что ты архив выкупила — вот это ты молодец!..
Именно этих слов ей и не хватало — поддержки от кого-то, кто знает изнутри, на собственной шкуре, как это делается, — профессиональной поддержки, цеховой, братской: той, которую может обеспечить только среда братьев по ремеслу. Товарищество. Сообщество.
Сейчас разревусь, думает Дарина. Как глубоко оно в ней, оказывается, запеклось — та осенняя обида на парней, на то, как они все тогда прижали уши и отводили глаза, когда она уходила, уже зарываясь каждый в собственну норку… Антоша, кто бы подумал. Антоша — «Бритва Оккама», старый пьяница с вечно прищуренным, на каждое проявление бесплатного энтузиазма, глазом, как у сельского дядьки перед партийным агитатором, — неужели он с ней?.. Правда, их всегда связывала симпатия — та, ни-к-чему-не-обязывающая, возникающая, когда людям хорошо работается вместе — и хорошо хохочется, а это вещь далеко не последняя (на планерках и на выездах они неизменно усаживались рядком: обмениваться комментариями и перефыркиваться), — это важно, это греет, Антоша, вопреки своему программному цинизму, человек теплый, но для того, чтобы бросить гарантированный кусок хлеба и пуститься с ней вот так, сломя голову, в свободное плавание, недостаточно быть теплым, тут уже по-библейски — или горячим, или холодным, и она чувствует почти такое же смущение, как если бы Антоша вдруг признался ей в любви: сломал стереотип. Так что, этот фильм и для него что-то значит? Не только количество отснятых часов, оплаченных согласно трудовому соглашению?..
— На поездки мне, Антошкин, еще хватит…
Они с Адькой и правда так рассчитывали — чтобы в крайнем случае, если со спонсорами не будет вытанцовываться, можно было закончить фильм и за свой счет, — только вот оператор при этом не предполагался… Но ведь тогда она еще не знала самого главного… Нужен ей оператор, конечно же нужен, и счастьем было бы, если б это был Антоша, в своем деле он ас — из тех могикан, кто еще застал славу киевской операторской школы…
— Ну! — торжествует Антоша. — Так чего же тебе еще? А я мужчина худой, скромный, много не ем, ты же знаешь, мне бы только на бухло хватало… Ты на мне еще и сэкономишь!
— А едой возьмешь? Могу тебя подкармливать. Как Лукаша. Он ведь, говорят, так и жил в семидесятые, когда был без права на труд, — к кому из соседей-писателей не зайдет, те сразу его к столу: о, Микола, а мы как раз обедать собирались, садись с нами…
— Это они собственные откормленные ряшки так замаливали… Ладно, мать, не пекись так уж сильно обо мне. Какую-нибудь халтуру я себе всегда найду, есть еще похер в похеровницах! Один рекламный клип сниму — и месяц могу за миску похлебки с тобой ездить, раз ты такая скупая.
— О! Я так и знал. Куркулька. Пока за горло не возьмешь, снега зимой не допросишься, — Антоша повеселел: официальную часть проехали, можно переходить туда, где наливают: — Так что? Когда приступаем?
— А ты, оказывается, романтик, Антоша!..
Это уже подписанный договор, и Антоша это понимает — и соответственно серьезнеет, оставив свой обычный тон сельского дурачка:
— Знаешь, Даруха, мне уже пятьдесят три года. И у меня, как и у каждого, есть свой предел нагибания. Можно долго себе внушать, что без разницы, за кем носить камеру, — плюнул, утерся и забил болт на то, куда оно потом идет, то, что ты отснял, это типа уже не твой геморрой… А что я сыну скажу? «Служи, сынок, как дед служил, а дед на службу хуй ложил»? Это армейское, извини…
— Он же у тебя на пятом курсе? Этим летом заканчивает?
— Ага, нашу же бурсу. И что его ждет? Тоже у бандюков на подхвате стоять? Не хочется, знаешь, чтобы он думал, что его отец всю жизнь был штопаным гандоном. Хочется что-то после себя и оставить. Что-то такое, чтобы он когда-нибудь мог мною гордиться…
— Антошкин, — говорит Дарина, чувствуя, что горло у нее перехватывает. — Антошкин. Мы с тобой сделаем суперфильм. Вот увидишь.
— Ну, — соглашается Антоша.
— Я тебе обещаю. Если ни один канал не купит — сыну покажешь.
А она покажет Нике Бухаловой. И Катрусе, Катрусе непременно: пусть она еще маленькая, чтобы понимать, но она запомнит. А когда подрастет, Дарина ей расскажет. Они так быстро растут!.. Дети, живые часики прожитого нами времени, и все, что мы можем, — это стараться когда-нибудь в будущем заработать у них прощение. И тот, кто будет (девочка? С беленькими косичками?..), — как она глянет ему (ей?) в глаза при встрече, если она этого не сделает? Ее фильм. И Антошин, он правду говорит, это и его фильм также — не только потому, что там и его труд: что это Антошин глаз, даже с похмелья всегда безошибочно находящий наилучший ракурс, скрывался за камерой все двадцать четыре часа съемок, — вот ведь Вовчик, режиссер ее программы, тоже вложил туда кучу своего труда, но куда пойдет его труд, это для Вовчика был «не его геморрой», Вовчик спокойно отдавал это работодателю… А Антоша не предал свой труд. Просто, не предал, и всё. Может, это и есть то, что Адька, копаясь в своих безделушках старинной работы, с такой чисто мужской, цеховой уважительной гордостью (мы, женщины, так не умеем), называет — мастер?
— Да фигли сейчас заморачиваться, купят или нет, — бурчит мастер. — Я знаешь как обрадовался, когда услышал, что ты архив у них забрала! Ну, думаю, Дарка умничка, вставила гнидам пистон… А то, говорю же тебе, достали. Я ведь в принципе вол, ты знаешь — на мне можно долго пахать, а я и не замычу, только мух хвостом отгонять буду… Украинский характер, мы же все такие… Пока не перейден предел нагибания. А тогда уже всё — отрезано: вол остановился, и уже хрен нагнешь. Если бы ты мне сказала, что у тебя уже есть другой оператор, я бы все равно с канала свалил. Куда угодно, хоть к черту в зубы. Потому как то, что эти пацаки готовят, это полная жопа, я тебе говорю. Только вот народ не врубается, что к чему…
— Ну ты же врубился. И я врубилась. И еще знаю людей, которые врубились… А скольких мы еще не знаем? Это большая страна, Антоша. Ее так легко не нагнешь.
— «Диогенов фонарь» жалко, — неожиданно говорит Антоша. — Жалко.
— Ага…
— Ты ведь его действительно держала. Тот фонарь. И видно было, что в стране есть люди… А теперь одно дерьмо лезет изо всех щелей, и ничего другого не видать. И почему оно так, Даруха, а? Почему нас все время опускают? Всю дорогу, куда в истории ни глянь, вечно одно и то же — втаптыват в дерьмо так, чтобы мы и сами себя не видели… Карма такая, блин, что ли?
— Чертово игрище, — вспоминает она. — Мне это недавно один человек сказал. То есть он сказал — Божье, но речь шла на самом деле про чертово: есть, знаешь, люди, у которых эти понятия взаимозаменяемые — Божье-чертово, верх-низ, право-лево… По ситуации, как карта ляжет.
— Ага, и что-то до хера их таких развелось… И что же делать, Даруха? А?
— Фильм, — говорит Дарина. — Фильм, Антошкин. Что же нам еще делать?

Это будет фильм про предательство, сказала она Адриану, когда они возвращались пешком через Татарку из реставрационной мастерской: Дарина напросилась, чтобы он взял ее посмотреть, как отчищают старые иконы. Про предательство? Но ведь мы так и не знаем, кто привел облаву к бункеру, это же только наши догадки — чье предательство, какое? Всякое. Родины. Любви. Себя. Про предательство — как дорогу, что ведет к смерти, мы об этом с тобой уже говорили — за каждое предательство кто-то так или иначе должен заплатить, чтоб выправить нарушенный им в мире баланс сил. Чем больше предательство, тем больше жертвы.
Так когда вы начинаете? Уже завтра — я пригласила Антошу к нам на ужин, обговорим изменения в сценарии, может, у него тоже какие-нибудь идеи возникнут — как-никак, нас уже трое! Нас и так уже трое. Без Антоши. Ну-у-у, малюська еще не в команде!
Так это потому ты нынче такой тарарам в квартире устроила — просматривала архив? Да, и знаешь, что обнаружила? На диктофоне, помнишь, он у меня, когда мы возвращались с бухаловской рыбалки, работал в сумочке, весь наш разговор записал, — так там в начале, представь себе, Павел Иванович говорит! Правда? Как же это получилось? Откуда мне знать — может, кнопка записи как-то придавилась, еще там, на берегу, когда он нам на прощание порывался рыбу впихнуть, — что именно он говорит, разобрать невозможно, такой дразнящий бубнеж, как за стеной, бу-бу-бу, настойчиво, будто никак не пробьется, только тембр и интонации, больше ничего, — и знаешь, очень странное впечатление у меня от этого голоса, когда он вот так очищен до голой звуковой материи, он такой, словно я его где-то слышала, те же интонации, какие-то ужасно знакомые, будто от кого-то близкого… Я не придумываю, поверь. Я эту запись даже стереть не смогла, хотя к делу она никак не относится. А заканчивается знаешь чем? Тобой, твоим голосом — там, где ты говоришь, что я беременна. Впервые говоришь. Так странно, знаешь… Адриан повел плечом: и что тут странного? Не знаю, задумчиво протянула Дарина, словно всё еще под впечатлением от этого чужого голоса, — наверное, суеверной становлюсь.
Они остановились на «зебре». В просветах между домами догорал, превращаясь в синюшный пепел, уже потревоженный фонарями закат, слепые стекла окон в верхних этажах переливались всеми оттенками пожара, и в сгущающихся сумерках красные сигналы светофоров и фары на бамперах авто светились вдоль улицы таинственно и сладко, как гранатовые зернышки. Посмотри, тронула она его за локоть. На что? Посмотри, как прекрасен город в этом освещении, хотела сказать она, — только в эту пору и удается ощутить его собственное, несбивающееся дыхание — когда вся нанесенная людьми дневная накипь гасится сумерками и даже городской шум как будто притихает, подобно тому, как инстинктивно понижаешь голос в полумраке: это короткая пора, с полчаса, не больше, — смена ритма, как переключение скоростей или возможность перевести дыхание: утомленные, присмиревшие до несмываемо-одинакового выражения на лицах, массы рабочего люда возвращаются домой в свои бетонные раковины, а рестораны-бары-театры еще не приняли следующий людской прилив, заряженный новым возбуждением, и в этом промежутке, если его вовремя подстеречь, можно почувствовать собственный пульс города, те тревожные токи ожидания, наслаждения и страха, что прошивают его навылет неслышной музыкой, и замереть от любви к нему, такому на самом деле беззащитному, и услышать, как неудержимо и грозно растут сквозь него деревья — тополя на бульварах, абрикосы и вишни в кубических каньонах между высоток, — почувствовать их подрывную, автономную силу, ту самую властную тягу расти, которая теперь поселилась и во мне и которой лишено сотворенное человеческими руками (днем мы ее не замечаем, но если люди уйдут из города, сила деревьев вырвется на волю без всякого удержу, покуда безокие руины зданий не утонут в кипучих зарослях, в диком пралесе, в том самом, из которого город и вынырнул когда-то, почти два тысячелетия назад…). Вот таким бы заснять этот город, подстеречь бы этот момент — вместо заставки. И неважно, что никакой очевидной связи с Гелиным сюжетом тут нет.
И еще, сказала она Адриану, ей хотелось бы включить в фильм реставрационную мастерскую, где они были. Это немного похоже на его идеальный магазинчик старинных вещей, ту «Утопию», о которой он недавно рассказывал: неторопливые, немногословные, исполненные какого-то особенного внутреннего достоинства дядьки в кожаных фартуках, с графитово-черными пальцами, с выверенной, словно генетически заложенной в них уверенностью в обхождении с предметами, — необычная для современного мира, а для зашедшего с улицы уже чуть-ли-не-церковная атмосфера несуетности, неотделимая от всякого честного труда, атмосфера, которую она помнит по Владиной мастерской, — еще до недавнего времени ее можно было уловить в разбросанных по городу обломках давнего ремесленного уклада: сапожных будочках, телевизионных ателье, неисчислимых подвальчиках с запахом воска и скипидара, где чинили зонтики, замки, оправы очков и вообще все, что поддается починке, — это исчезало уже на наших глазах, эти жалкие остатки некогда могущественного киевского мещанства, сметенного Великой Руиной двадцатого века, — кузнецов, бондарей, гончаров, кожевников, граверов, бывших славных цехов, которые из века в век и строили этот город, закладывали в нем церкви и школы в противовес всем пришлым царям и воеводам; и двести, триста, пятьсот лет тому назад так же сидели здесь по своим мастерским, так же уважительно брали в руки принесенные им в починку вещи и изрекали свой вердикт раз и навсегда, как это делают только люди, знающие настоящую, без обмана, цену своему труду — не ту, которую сегодня дают на базаре, а ту, что измеряется затраченной суммой живой жизни: добавившимся за годы числом диоптрий в глазу, хрипом в проскипидаренных легких, воспаленной от вечного жара кожей, особенной графикой карты морщин. Та абсолютная сосредоточенность и аптечная точность движений, с которой реставратор, глядя сквозь лупу, вымачивал многовековой налет на кусочке деревянной доски, вызвала у нее прямо-таки благоговейное почтение — чувство, на удивление похожее на то, которым заряжала ее Гелина история. Но и этого она не могла втолковать Адриану — не сумела бы объяснить, какое отношение такие кадры могут иметь к фильму про партизанскую войну. Разве что как метафора ее собственной архивной работы — ее метода (если это метод!)? Вот так, настойчиво, по-муравьиному упрямо, не отступая, сантиметр за сантиметром снимать наслоения…
Это тоже партизанская война, думал тем временем Адриан, она правильно почуствовала. Так работать, как работают эти ребята-реставраторы, — с полной самоотдачей, за мизерную плату, из одной только преданности тому, что делаешь, — это и есть партизанка в чистом виде, сама суть партизанки), как тот очищенный от слов до голого инструментального причитания голос. Она правильно почувствовала. Наверное, умная женщина все же превосходит умного мужчину, потому что наделена еще тем дополнительным чувством, которого нам недостает, — сестринством ко всему живому, безотносительно к месту и времени… Проезжающий троллейбус дохнул ему на ботинок использованным талончиком, и он машинально наклонился, движимый внезапным желанием — поднять, посмотреть, как в детстве, «счастливое ли число», — но не успел: талончик отлетел, смешался с другим мусором на краю тротуара. Вот и еще одна вещь, о которой я никогда не узнаю, промелькнуло у него в голове, и он мысленно пожал плечами, удивляясь самому себе: наверное, тоже становлюсь суеверным.
Вслух он сказал ей, что больше всего в вечернем городе любит тихие дворики — и золотые прямоугольники окон на снегу. На снегу? Почему на снегу? Она немного удивилась. Ну необязательно на снегу, не очень уверенно согласился он, можно и на асфальте. Ему почему-то расхотелось говорить на эту тему, и она это поняла — их мысли в теплом, набрякшем зыбью бензинового чада воздухе весеннего вечера текли одна сквозь другую, сплетаясь, как соединенные пальцы. Загорелся зеленый свет, и они ступили на «зебру», как двое прилежных школьников — держась за руки, сами того не замечая.