home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава XVII

НОВАЯ РЕЛИГИЯ: ГРОТЕСК


У кого бы нашлось время заниматься женой и ребёнком, если Виктор Гюго восклицал: «Наша религия — литература! Наша церковь — театр!» И множество молодых писателей становились под знамя Гюго, выступая против сторонников классицизма, которых играли в получающих дотации от государства театрах «Комеди Франсез» и «Одеон», где каждый вечер облачённые в античные тоги актёры в полупустых залах декламировали помпезные стихи своего скучного репертуара.

В предисловии к драме «Кромвель» Гюго возвещал, что он принёс в искусство новое: это был гротеск, то есть сочетание возвышенного и комического, которое свойственно каждому человеческому существу.

Члены Академии и приверженцу классицизма возражали, что если правила «хорошего вкуса» и трёх единств, установленные Аристотелем и Буало, не будут неукоснительно соблюдаться, то красоте и чистоте французского языка придёт конец. Поэтому Вьеннэ, Арно, Лёмерсье, Жуй и Андриё[77], следуя им, писали убийственно скучные пьесы.

Весь Париж принимал участие в этой баталии, ибо театр страстно увлекал в равной мере и богатых и бедных; казалось, что в театре бьётся само сердце города. В каком ещё городе могли бы за три месяца построить театр «Пор-Сен-Мартен» и торжественно открыть его бесплатным представлением с участием лучших актёров Франции? Богатые зрители утверждали, будто бедняков на открытие театра пригласили лишь для того, чтобы испытать здание на прочность, подвергая риску жизнь их, богатых.

В каком ещё городе певицы-соперницы Генриетта Зонтаг и Мария Малибран[78] могли бы каждый вечер разделять в Опере слушателей на два враждебных лагеря, которые после каждой большой арии стремились заглушить аплодисменты «врагов» ещё более громкими рукоплесканиями?..

Латинский квартал кишмя кишел бородачами в морских беретах из брезента, которые облачались в жилеты из красного атласа и необъятные испанские плащи; они больше походили на пиратов, чем на литераторов или художников. Они были творцами богемной жизни, той мансардной жизни гениев, которые брак, регулярный труд, оплачиваемую профессию считали ловушками, расставленными буржуа для того, чтобы убить всякую истинную оригинальность.

Это было время, когда Жерар де Нерваль[79], переводчик и поэт, ввёл в моду отправляться в полночь на Центральный рынок, чтобы есть там луковый суп, и прогуливался, водя на верёвочке «ручного» омара; это животное, по его утверждению, намного превосходило собаку, ибо оно никогда не лаяло и навевало мысли о поэтичности и таинственности моря.

В то время Петрюс Борель[80] бросал вызов цивилизации, которая заменяет соборы фабриками, и поднимал на ноги парижскую полицию теми сборищами нудистов, что он устраивал в своей квартире на бульваре Рошшуар. И, как у любого уважающего себя писателя-романтика, на столе у Бореля лежал человеческий череп, напоминающий ему о той сцене из «Гамлета», где принц Датский беседует с черепом бедного Йорика.

Но Дюма проводил ночи, постигая ремесло драматурга. «Я распластывал перед собой каждую пьесу, — писал он, — как хирург распластывает тело на мраморном столе. Я препарировал каждый персонаж, каждую сцену, каждую строчку, я рассматривал каждое слово под микроскопом. Я был подобен Гарвею[81], изучавшему кровообращение. Я был Галлером[82], исследующим развитие эмбриона из яичка мужчины. Да, я был алхимиком, проводящим все ночи в своей лаборатории, заставляя себя отыскивать секрет драматической жизни, и тоже решившим сотворить однажды в колбе собственного гомункула».

Часто Дюма работал до тех пор, пока не начинал чадить фитиль лампы; тогда он тушил лампу, чтобы не жечь дорогостоящий фитиль, — денег на масло у Дюма не было, — и в ожидании рассвета, который даст ему достаточно света, чтобы снова читать, расхаживал взад и вперёд по комнате, вслух декламируя наизусть только что изученные пьесы.

Днём он бродил по Парижу, захваченный только одной мыслью: «Господи, вдохнови меня! Подскажи мне великолепный сюжет для пьесы! И тогда, как Архимед, кому требовалась лишь точка опоры, чтобы перевернуть мир, я штурмом возьму театры Парижа!»

Пребывая в подобном состоянии духа, Дюма как-то посетил художественный салон и задержался перед барельефом работы мадемуазель де Фаво. На нём был изображён мужчина, которого держали два бандита, явно намеревавшиеся его убить. Они ожидали окончательного приказа женщины царственного вида; у её ног стоял на коленях монах, умоляющий пощадить жизнь этого мужчины. Но на лице королевы, изваянном скульптором, ясно читалось: «Нет ему пощады».

На табличке под барельефом значилось: «Убийство Мональдески». «Какая сцена для театра! — подумал Дюма. — Любовь и смерть в одной сцене!» Он нашёл сюжет! Перед ним были его герои; собственными глазами он видел апогей своей пьесы... но кто такой этот Мональдески, чёрт бы его побрал!

Забыв о том, что его прихода ждёт Катрин, Дюма примчался к владельцу лесопилки Сулье[83], пылкому романтику, не бесталанному драматургу и поэту, к тому же обладателю весьма богатой библиотеки.

Сделав вид, будто он зашёл по-дружески поболтать о том о сём, Дюма небрежно взял с полки том на букву М «Всеобщего биографического словаря» Мишо, с рассеянным видом перелистал его, но всё-таки умудрился задержаться на той странице, где должна была находиться статья о Мональдески.

«Мональдески: см. Кристина, королева Швеции[84]», — прочёл он.

Дюма пришлось проделать тот же манёвр с томом на букву К... Кристина, Кристина... Ага, вот! Статья была большая. Даже беглый просмотр убедил Дюма, какие драматические богатства можно извлечь из характера этой королевы, развратной, властолюбивой, образованной, грубой; она принимала любовников, лёжа голой на простыне из чёрного бархата, чтобы подчеркнуть белизну своей кожи. Отрёкшись от трона, Кристина путешествовала по разным странам со своим любовником Мональдески; в конце концов она приговорила его к смерти, узурпировав право суда, что вызвало возмущение всей Европы.

   — Что вы, чёрт возьми, ищете? — спросил Сулье.

   — Ничего! Просто смотрю словарь.

   — Держу пари, я знаю, что вы ищете, — сказал Сулье.

   — Что вы хотите сказать? — спросил Дюма, обливаясь потом.

   — Сперва вы взяли том на М, чтобы прочесть о Мональдески. Потом том на К, чтобы узнать о Кристине. Так ведь?

   — Как вы угадали?

   — Это легко. Все посещали салон, и любой начинающий драматург обращал внимание на барельеф де Фаво. Вот увидите, через полгода появится уйма драм о Кристине.

   — И ваша тоже? — осведомился Дюма.

   — Почему бы нет?

   — Вы тоже хотите иметь готовую драму для «Французского театра»[85], когда туда прорвётся Виктор Гюго?

   — Кто говорит, что первым туда прорвётся Гюго? Может быть, это сделаю я!

   — Или я! — вскричал Дюма.

   — Конечно. Это же гонка, — согласился Сулье.

Дюма встал, собираясь уходить.

   — Останьтесь, — попросил Сулье. — Пообедаем вместе.

   — Благодарю! Вы сами сказали, что это гонка, и я выбегаю первым.

Сулье улыбнулся, но тщетно пытался удержать Дюма. Услышав предсказание Сулье о том, что через полгода появится множество пьес, посвящённых Кристине, Дюма сначала решил отказаться от этого сюжета; но теперь он понимал, что эти полгода как раз дают ему преимущество: ведь он напишет свою драму за полтора месяца.

Каждую ночь Дюма впрягался в работу над пьесой, не давая себе отдыха и по воскресеньям. Через пять недель пьеса была закончена и переписана его красивым почерком. И всё-таки в этой романтической драме содержалось две уступки «Французскому театру»: она была написана стихами, а её герои были аристократами. Но по силе интриги и частой смене декораций, в изображении того, как стареют персонажи, «Кристина» была романтической драмой.

Дюма долго не мог придумать, как бы ему исхитриться передать пьесу на рассмотрение «Французского театра». В этом театре он знал лишь старого суфлёра, который иногда снабжал его билетами по сниженной цене. Дюма пришёл к нему и спросил:

   — Я написал пьесу. Как добиться, чтобы её прочли?

   — Просто, ведь есть художественный совет. Передайте ему вашу пьесу.

   — Сколько времени потребуется этому совету, чтобы принять решение?

   — О, по-всякому бывает. Я не думаю, чтобы сейчас они слишком задерживались... Значит, вас прочтут через год или два.

   — Через год или два?! — взревел Дюма.

   — Неужто вы полагаете, что неизвестного автора пропустят раньше тех, кто уже составил себе имя? Конечно, будь вы другом барона Тэйлора, всё пошло бы иначе.

   — Почему?

   — Он директор театра; будь вы его другом, вы смогли бы передать вашу пьесу прямо в его руки.

   — Я стану его другом! — заявил Дюма.

Неожиданно он вспомнил, что видел фамилию барона Тэйлора вместе с фамилией Шарля Нодье: они написали серию книг «Живописные поездки по Франции»; к тому же Нодье был тот человек, с кем Дюма познакомился в свой первый вечер в Париже, тот человек, кто освистывал собственную пьесу.

Он прибежал в библиотеку Арсенала, директором которой состоял Нодье. Дочь Нодье, Мария, от имени отца передала Дюма, что тот не сможет принять его в этом месяце.

Дюма ушёл, но не стал ждать не только месяца, но и дня. В тот же день он заходил ещё три раза, и Нодье наконец принял его.

   — Я хотел бы получить от вас записку к барону Тэйлору с просьбой прочесть мою пьесу, — сказал Дюма.

   — Я не могу вмешиваться в дела барона Тэйлора, — ответил Нодье.

   — Вы помните о списке книг, которые посоветовали мне прочесть? — спросил Дюма. — Я прочёл их. Вы помните, как сказали мне: наполняйте кружку, и, когда она будет полна, вода перельётся через край? Теперь я хлещу через край, низвергаюсь потоком. Вы не можете меня сдержать. Никто не сможет.

Дюма получил рекомендательное письмо к барону Тэйлору, и на следующий день ему была назначена встреча на семь часов утра в доме № 42 по улице Бонди, в квартире на пятом этаже.

Всю ночь Дюма шлифовал свою пьесу, но в семь утра он вошёл в прихожую, заставленную бюстами и полками с книгами; потом прошёл в столовую, где тоже были книги и висели картины; затем проследовал в гостиную, заполненную старинным оружием и книгами; наконец, миновав спальню, забитую книгами и рукописями, Дюма вошёл в ванную комнату, где барон Тэйлор, лёжа в ванне, слушал какого-то господина, читающего ему свою пьесу.

Пьеса была скучная, рыхлая, бесконечно затянутая, но, разумеется, строго классическая, написанная по всем правилам. Когда чтение закончилось, вода в ванне остыла, и барон Тэйлор, дрожа от холода, вылез из неё и голый добежал до постели, куда и улёгся, лязгая зубами.

   — Видите, — сказал он с выражением мученика на лице, — вот за это мне и платят! Поэтому я вынужден прослушать ещё одну пьесу.

Дрожа от страха, Дюма достал свою рукопись. Её размер исторг у Тэйлора стон.

   — Прошу вас, сударь, позвольте мне прочесть вам только один акт, — сказал Дюма. — Если вам станет скучно, я не буду читать дальше.

   —  Молодой человек, — ответил Тэйлор, — вы — первый автор, который когда-либо относился ко мне милосердно.

Дюма читал с трудом, так сильно он волновался. Но, дочитывая акт, он спросил:

   — Мне продолжать?

   — Конечно, — ответил барон Тэйлор, — наконец-то я слышу увлекательную и содержательную пьесу.

Когда Дюма закончил чтение, Тэйлор соскочил с постели и крикнул слуге:

   — Пьер! Одеваться!

Обращаясь к Дюма, барон сказал:

   — Молодой человек, будьте готовы прочесть вашу пьесу на художественном совете; я специально назначу его на четверг. Пришло время, чтобы мы ставили пьесы, а не какую-то ерунду!

Тот четверг положил начало карьере Дюма-драматурга. Впервые он встретил всех знаменитостей своего времени: самых прославленных актрис в украшенных цветами шляпах, актёров и сановников, облачённых в узкие брюки и в сюртуки, которые ниже пояса расширялись, словно маленькие юбочки.

Чтение нередко прерывалось аплодисментами; Дюма просили снова перечитать отдельные сцены, и он чувствовал, что сердце готово вырваться у него из груди. Пьесу его приняли, и Дюма вернулся домой в совершенном упоении от своего успеха.

На следующее утро, придя в секретариат, Дюма совсем заважничал, полагая, будто теперь ему недолго придётся занимать место переписчика.

Едва он появился на службе, Дюма передали, что его немедленно желает видеть господин де Броваль.

   — Молодой человек, — испепеляя Дюма взглядом, обратился к нему начальник секретариата, — кто дал вам разрешение воспользоваться именем герцога Орлеанского для того, чтобы заставить принять вашу пьесу во «Французский театр»?

   — У меня и в мыслях не было предпринимать что-либо подобное, — ответил Дюма.

Господин де Броваль показал Дюма утренние газеты, где можно было прочесть: «Совет «Французского театра» сообщает, что принял к постановке пьесу, написанную служащим герцога Орлеанского».

   — Речь, конечно, обо мне, — сказал Дюма, — но уверяю вас, что я даже не произносил имени герцога Орлеанского.

   — И вопреки этому вашу пьесу приняли?

   — Да, единогласно.

   — Неужели вы хотите заставить меня поверить в то, что совет принял вашу пьесу, хотя недавно он отверг драмы, написанные столь известными драматургами, как Вьеннэ, Лёмерсье и Лёбрен? Отрицайте, если посмеете сделать это, будто вы не хвастались, что вас поддерживает герцог Орлеанский. Отрицайте!

   — Я вынужден отрицать это, так как не ссылался на герцога, — возразил Дюма. — Мою пьесу приняли потому, что она понравилась. Совет был очарован.

   — Будет лучше, если вы признаете вашу ошибку, друг мой, — посоветовал господин де Броваль. — Правда неизбежно всплывёт. Если ваша пьеса не будет поставлена, это станет доказательством, что совет разоблачил вашу хитрость. Когда это случится, мы найдём, как поступить с человеком, чей обман не удался. Мне будет горько за вашу несчастную мать, живущую лишь на ваш заработок у нас. Но у меня не будет жалости к вам, человеку, который столь наглым и недопустимым образом воспользовался именем герцога.

Дюма на мгновение, содрогнулся от страха при мысли, что лишится места; потом убедил себя, что беспокоиться ему не о чем; члены совета были в восторге от пьесы; ещё до того, как он закончил чтение, актёры стали оспаривать друг у друга роли.

Нодье, услышав от барона Тэйлора самые восторженные похвалы пьесе Дюма, стал приглашать молодого драматурга на свои воскресные обеды. Отныне Дюма часто проводил вечера в прелестной, обставленной в стиле Людовика XV квартире, где госпожа Нодье, сидя напротив мужа, распоряжалась превосходным обедом; Нодье, неистощимый, словно энциклопедия, беседовал с гостями: Ламартином, Альфредом де Виньи, художником Буланже[86], скульптором Бари. После обеда дочь хозяев дома Мари садилась за фортепиано; ковры свёртывали, а на паркетный пол ставили свечи, чтобы пары могли танцевать среди огней и с восхищением любоваться своими причудливыми силуэтами на стенах.

В первый вечер, проведённый Дюма в доме Нодье, его смущало лишь присутствие Виктора Гюго, который больше его был предназначен к тому, чтобы дать первый залп в наступлении романтиков на «Французский театр». Но Виктор Гюго держал себя неотразимо очаровательно.

— Я поспешил бы поздравить вас, — сказал он, — если бы слишком хорошо не знал, какие препятствия вас ожидают. То, что вашу пьесу принял совет, почти ничего не значит.

   — Почему?

   — Знайте, что есть пьесы, которые были приняты «Французским театром» пятьдесят, даже сто лет назад, но до сих пор не поставлены.

   — Но барон Тэйлор настаивает, чтобы мою сыграли немедленно.

   — Разумеется. А Пикар[87]?

   — Пикар? Кто это?

   — Вы никогда не слышали о Пикаре?

   — Я знаю, что некий Пикар лет тридцать — сорок назад написал множество пьес, которые сегодня никто уже не читает.

   — Пикар ещё жив. Этот косоглазый горбун больше не пишет пьес, но через голову или за спиной барона Тэйлора руководит «Французским театром» по той простой причине, что именно он оценивает литературные достоинства всех пьес. Он притаился во «Французском театре» словно старый паук, опутавший всё своей паутиной. Я удивляюсь, что он ещё не потребовал на прочтение вашу рукопись.

   — Наверное, он уже сделал это, — ответил Дюма. — Меня просили принести завтра в театр копию моей пьесы.

   — Ага! Вот видите! Горе вам, если Пикар отыщет в ней хоть один неправильный стих, хоть одну бедную рифму, хоть одну не на месте поставленную цезуру! Для него это будет повод отвергнуть пьесу.

   — А как же совет?

   — Пикар будет бороться против совета, он обратится за поддержкой к Французской Академии и потребует, чтобы она запретила вашу пьесу во имя сохранения чистоты французского языка. Он добьётся от консервативных газет публикации статей, в которых будут ругать государство за то, что оно даёт деньги театру, губящему славу Франции. И дирекцию «Комеди Франсез» напугает возможное уменьшение дотаций; это будет неприятно министерству, и в дело вмешается всё правительство. О, вы ещё не представляете себе всего, что вам угрожает!

Дюма тяжело вздохнул. Его прекрасные мечты таяли, как воск на солнце.

   — Вас не обидит, если я попрошу просмотреть вашу рукопись? — спросил Гюго.

   — Я буду польщён и нисколько не обижусь! — воскликнул Дюма. — Но необходимо сделать это сегодня ночью, ведь копию моей пьесы в театр я должен отнести завтра.

Виктор Гюго и Альфред де Виньи просидели с Дюма всю ночь, исправляя в его стихах явные погрешности.

   — Вас никак не назовёшь лучшим поэтом в мире, — заметил Гюго.

   — Да, — согласился Дюма.

   — За несколько часов из плохих стихов не сделаешь хорошей поэзии.

   — Я тоже так думаю, — скромно подтвердил Дюма.

   — Но нет сомнений, что для театра вы писать умеете, — прибавил Гюго не без нотки зависти в голосе.

   — Только пьесы я и хочу писать, — сказал Дюма.

Через несколько дней Дюма вызвал к себе Пикар.

   — Вы богаты? — спросил он.

   — Нет, беден, — ответил Дюма.

   — В таком случае, что же побудило вас заняться рискованной профессией литератора?

   — Как вам сказать... Я полагаю, вера в свой талант.

   — Талант? Этого мало, — возразил Пикар.

   — Я честолюбив, я беспрерывно работаю.

   — Это похвально, но недостаточно, чтобы жить литературой.

   — У меня есть место, которое приносит мне полторы тысячи франков в год, — сказал Дюма.

   — Отлично, держитесь за него обеими руками, молодой человек.

   — Разумеется, сударь. Так я и намерен поступать. Но почему вы даёте мне подобный совет?

   — Потому, что я возвращаю вам вашу пьесу. Помните о том, молодой человек, что хаос — ещё не свобода. Вы поняли меня?

   — Да, сударь.

   — Что я сказал?

   — Вы сказали, что хаос — ещё не свобода.

   — Правильно. А сумбур — ещё не гениальность. Инстинкт не значит разум. Анархия — это не сила. И способность уродовать французский язык не свидетельствует о поэтическом даре. И «Французский театр» преследует более возвышенную цель, нежели возбуждать эмоции публики. До свидания, сударь.

Дюма, павший духом, примчался к барону Тэйлору.

   — Знаю, всё знаю, — сказал тот. — Пикар против нас, но мы ответим ударом на удар.

Но через несколько дней в бой вступила свежая сила: главный редактор ультраконсервативной газеты «Конститюсьонель».

   — Он тоже имеет зуб против моей пьесы? — спросил Тэйлора Дюма.

   — Вовсе нет. Но у его любовницы есть друг, писатель-классик по фамилии Бро, врач которого...

   — При чём тут врач? — вскричал ошарашенный Дюма. — Что общего у врача с моей пьесой?

   — Выслушайте меня, и вы всё поймёте. Этот врач лечит Бро, который одной ногой стоит в могиле, и он считает, что спасти его способна лишь неожиданная радость.

   — Ага, понимаю! — воскликнул Дюма. — Бро написал пьесу, и, если её поставят, это и будет неожиданная радость.

   — Совершенно верно. Бро действительно тоже написал «Кристину». Вы даже представить себе не можете, как скучна его «Кристина», но с классической точки зрения она безупречна, и Пикар этим доволен. Главный редактор «Конститюсьонель» напечатал передовую статью о роли государственного театра, и в эту кампанию включились герцог Деказ[88] и прочие важные особы... Короче, мой дорогой Дюма, мы окружены.

   — Но что же делать? — спросил Дюма.

   — Мы должны бороться, — ответил барон Тэйлор, — противопоставить влиянию одних влияние других. Вот если бы герцог Орлеанский смог поддержать вашу пьесу...

   — Это невозможно! — воскликнул Дюма. — Меня уже обвиняли в том, будто я воспользовался именем герцога, чтобы мою пьесу приняли.

   — Герцог — ваша единственная надежда, — сказал барон Тэйлор.

Встреча Дюма со своим начальником господином де Бровалем, в ходе которой он попросил поддержки герцога Орлеанского, прошла крайне тягостно.

   — Не вы ли уверяли меня, что не воспользовались именем герцога? А теперь просите использовать моё влияние, чтобы герцог поддержал вашу пьесу?

   — Я вам повторяю, что мою пьесу приняли единогласно. Но сейчас друзья Бро проталкивают его, и необходимо противопоставить им другое влияние.

   — Как я могу знать, не является ли пьеса Бро лучше, а вы с помощью влиятельной особы стремитесь к тому, чтобы предпочтение отдали вашей?

   — Вы можете прочесть обе рукописи и сами составить о них суждение, — ответил Дюма.

   — Нет, в этом нет необходимости, — возразил господин де Броваль, — а вам лучше снова заняться работой переписчика.

Через несколько дней газеты сообщили, что трагедии драматурга Бро о королеве Кристине отдано предпочтение перед всеми пьесами, трактующими ту же тему.

Трагедию сыграли перед пустым залом и быстро сняли с афиши. Сам Бро до премьеры не дожил.

Но хуже всего было то, что пьесы о Кристине теперь действительно сыпались как из рога изобилия. Кроме пьес других авторов в театре «Одеон» рассматривали и пьесу Сулье о Кристине. Дюма порвал рукопись, но это был жест лицемера, ибо свою пьесу он помнил наизусть до последней строчки. «Неужели это конец моей карьеры драматурга?» — в отчаянии спрашивал он себя. Нет, быть того не может! Невзирая на своё горе, Дюма грезил только о пьесах для театра, и его ум был постоянно поглощён поисками темы.

Как-то вечером Дюма допоздна задержался на работе в секретариате, у него кончилась писчая бумага, и он стал искать её на столах уже ушедших домой служащих. На одном столе он заметил том из многотомной «Истории Франции» Анкетиля[89]. Дюма наугад раскрыл книгу и прочёл первую фразу, на которую упал его взгляд: «В этой руке, мадам, у меня кинжал, который должен пронзить ваше сердце; а в другой руке у меня бокал с отравленным вином. Выбирайте сами способ, каким вы хотите умереть в наказание за вашу измену».

Дюма взял книгу и жадно прочёл всю страницу. Кто произносит эти слова? Герцог де Гиз? А к кому они обращены? К его жене Екатерине Клевской? Но почему герцог их произносит? Потому, что она была влюблена в Сен-Мегрена? А кто этот Сен-Мегрен? Фаворит французского короля-гомосексуалиста Генриха III[90].

Какая сцена! К сожалению, Анкетиль больше ничего не рассказывал об этом эпизоде. Но ведь наверняка существуют другие историки, которые сообщают об этом больше подробностей. Кого спросить? Сулье? Нет, Сулье нельзя. Может быть, Нодье? Нет, Нодье тоже нельзя. Сулье был соперником Дюма, а Нодье принимал у себя слишком много писателей. У кого же спросить совета?

За несколько дней до этого Дюма встретил на улице маленькую, худую, темноволосую женщину, на вид очень нервную. Дюма так пристально её разглядывал, что она повернула голову в его сторону, и он увидел её глаза, пылающие таким мрачным огнём, что казалось, они вот-вот выскочат из орбит.

Дюма заметил, что женщина вошла в старинный особняк на улице Вожирар, и удостоверился, что она здесь живёт. Он узнал, что её зовут Мелани Вальдор, что у неё муж — пехотный капитан, служивший где-то в провинции. Потом он выяснил, что у неё маленькая дочь, что Мелани Вальдор не слишком хорошо ладит с супругом, предпочитая жить с отцом, господином де Вильнавом, в доме на улице Вожирар, куда, как увидел Дюма, она и вошла.

Господин де Вильнав всю жизнь занимался собиранием старинных книг, автографов, древних манускриптов. Уже полвека всё время и все деньги он тратил только на свою коллекцию; все лавочники и содержатели общественных туалетов — короче, люди, покупающие старые бумаги, — знали, что господин де Вильнав даст хорошую цену за старые письма, старые документы, если только на них будет стоять подпись какой-нибудь особы, сыгравшей роль в истории Франции.

Именно такой человек, решил Дюма, сможет назвать мне книги, которые необходимо прочесть, чтобы всё узнать о Сен-Мегрене и его эпохе. Но как к нему попасть? Разумеется, надо прийти с автографом.

Дюма располагал всей перепиской своего отца с Наполеоном. Автографы императора, разумеется, стоили недёшево. Он попросил у матери бумаги отца и быстро отыскал то, что ему требовалось.

После этого Дюма без церемоний постучал в дверь господина де Вильнава. Открыла ему толстая кухарка.

— Передайте, пожалуйста, господину де Вильнаву, что я хочу предложить ему подлинное письмо с подписью Buonaparte. Не забудьте уточнить, что в подписи есть буква «и».

Кухарка скоро вернулась и попросила Дюма соблаговолить подняться на верхний этаж, в рабочий кабинет господина де Вильнава.

Это был удивительный дом! Дюма просто не мог себе представить другого дома, более приспособленного для жизни молодой женщины с пылающими, как раскалённые угли, глазами. Почти все окна были заделаны досками, на которых были расставлены книги! Дом этот напоминал настоящий лабиринт, ибо каждую комнату разделяли высокие, до самого потолка, книжные шкафы, и эти комнаты, похожие одна на другую, образовывали какие-то ходы, обложенные книгами, которые стояли так плотно, что между ними нельзя было просунуть даже лезвие ножа.

Дюма поднимался по лестнице между рядами книг; несколько раз он в растерянности задерживался на лестничных площадках, где книжные шкафы не позволяли разглядеть следующий проход. Ему почудилось, будто в конце длинного тоннеля из книг, за углом мелькнула женская фигура.

Это была она! Дюма замер с бьющимся сердцем. Ему показалось, будто он попал в дремучий лес и на миг заметил дриаду!

Когда Дюма достиг просторной мансарды и между книжных полок протиснулся в то место, где мог дать знать коллекционеру о своём присутствии, он увидел приветливого старика с белыми как снег волосами, тщательно завитыми на папильотках. Дюма было предложено присесть в ожидании, пока хозяин дома закончит разговор с другим посетителем; но повсюду, даже на стульях, были разложены книги, и Дюма остался стоять.

Старик, очевидно, вёл разговор с подрядчиком или архитектором, и тот втолковывал ему:

— Нет, сударь, я не буду надстраивать в вашем доме ещё один этаж. Ваша жизнь меня не волнует;

вы — не человеческое создание, вы просто книжный каталог, хотя я очень люблю и уважаю вашу семью. Неужели вы не понимаете, что в этом доме не осталось ни одной стены, которая не дала бы трещин, которую мне не пришлось бы заделывать и укреплять подпорками? Неужели вы не отдаёте себе отчёта, что фундамент дома весьма ненадёжен, несмотря на все наружные опоры, какими я его подкрепил?

   — Но, дорогой мой друг, я же должен размещать новые поступления; сами видите, книги складывают на пол, и мне нужно больше места.

   — Перестаньте покупать книги.

   — Может, вы прикажете мне и жить перестать? Вы хотите, чтобы я умер? Будь мне суждено прожить ещё полвека, я всё равно не устал бы коллекционировать.

   — В таком случае, постройте другой дом.

   — Это обойдётся слишком дорого. Я растранжирю деньги, необходимые мне на покупку книг.

   — Господин де Вильнав, ваша проблема превосходит способности бренного архитектора. Я вручаю вашу судьбу в руки Бога, лишь он способен разрешить подобные архитектурные трудности.

С этими словами визитёр ушёл, а господин де Вильнав, повернувшись к Дюма, спросил:

   — Верно ли, молодой человек, что вы располагаете автографом Буонапарте?

   — Да, сударь. Это письмо, адресованное моему отцу, генералу Дюма.

   — Вот как! Покажите-ка... Да, оно датировано фримером[91]! Чудесно! Вы ведь понимаете, насколько это важно? Это письмо даст возможность точно установить, когда генерала Бонапарта охватило честолюбивое желание стать императором Франции; именно тогда он начал опускать в своей фамилии букву «и», которая напоминала о его итальянском происхождении, а генерал опасался, что оно станет препятствием к достижению им верховной власти над нашей страной. Да, мне необходимо это письмо. Какую цену вы за него просите?

   — О, я и не думаю его продавать, — сказал Дюма.

   — Я вас понимаю, молодой человек. Это ценный автограф. Я тоже никогда не продаю ничего ценного.

   — Но согласитесь ли вы принять его в подарок? — спросил Дюма.

   — Как?! Вы мне дарите это письмо?

   — Вы доставили бы мне удовольствие, приняв это письмо. На память от отца у меня остаются и другие вещи. Кроме того, я знаю, что в ваших руках этот документ будет бережно сохранен и оценён по достоинству, что он приобретёт особый смысл в соседстве с остальными экспонатами наполеоновской эпохи из вашего собрания.

   — Да, вы правы. Но, если вы питаете столь глубокое почтение к этим остаткам прошлого, почему бы вам не посещать по понедельникам мои вечера, на которых мы дискутируем о книгах, рукописях и обсуждаем исторические проблемы?

   — Буду очень рад, — ответил Дюма, — но...

   — В чём же дело?

   — Я намеревался просить вас о другом одолжении, о другой услуге, но сейчас я не имею на это права, ибо я уже ваш должник, поскольку вы разрешили мне посещать ваши собрания.

   — Нет, нет, — возразил господин де Вильнав, — прошу вас, скажите мне, чем я могу быть вам полезен.

   — Я хотел бы получить сведения о Сен-Мегрене и эпохе Генриха Третьего. Я читал только Анкетиля, но мне необходимо знать и другие источники.

   — Вы должны прочитать «Мемуары Этуаля», — тотчас ответил господин де Вильнав. — «Исповедь де Санси»[92]... Ну и что ещё? Да, «Остров гермафродитов».

   — Но где я найду эти книги? — спросил Дюма.

   — У меня есть эти книги, и, зная, что вы относитесь к ценным историческим свидетельствам, как и я, без опасений дам их вам прочесть.

Нагрузив Дюма книгами, господин де Вильнав проводил его до двери, не преминув повторить приглашение на свои вечера по понедельникам.

   — Я попрошу мою дочь, госпожу Вальдор, принять вас, — прибавил он.


Глава XVI «...И ДВОРЦЫ, ГДЕ ПОКОЯТСЯ УМИРАЮЩИЕ КОРОЛИ» | Король Парижа | Глава XVIII МОЛНИЯ, ЗАЖАТАЯ В КУЛАКЕ