home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement










6

Она даже не раздевается, все равно не заснет. Стоит посреди темной холодной комнаты с влажным яблочным запахом. Иду мучит ощущение, будто она что-то упустила, будто случилось что-то страшное и важное, но мысль постоянно ускользает. Все прочие наготове — падают, будто зрелые сливы, плюх-плюх. Только эта одна не дается. У мысли острые края, а поверхность шершавая, а может, даже колючая. Она горячая, не удержишь. Обжигающая. Что-то произошло, только Ида не знает точно, что и когда. Она растягивает перед собой события, словно заснеженное шоссе, ищет точки отсчета. Надо все выстроить по порядку, тогда она успокоится. Снизу доносятся знакомые голоса — это уже было: шарканье, шаги по деревянной лестнице, скрип двери, шум воды в туалете, стон резко включенного насоса.


Никогда не выходило так, как она ожидала, — это, видно, загадка жизни, думает теперь Ида. Непременно вторгалось нечто внезапное, непредвиденное. По сути, жизней было две. Одна — воображение грядущего, каким оно должно быть, нисколько не фантастическое, не высосанное из пальца, итог долгого и тяжкого обучения: прочитанных учебников, выслушанных чужих историй, просмотренных фильмов и новостей. Так положено, так бывает у других людей, а раз она точно такая же, этот вариант подойдет и ей. Образ уже заранее пережитый и осмысленный, понятый и включенный в архив несбывшегося. Огромный склад, бесконечные ангары, на каждом вывеска: «Так должно было случиться». Жизнь здесь подчиняется законам логики, это готовый учебник для других, начинающих. Легко спорить — все друг друга понимают, слова имеют конкретные значения, поступки делятся на хорошие и плохие, обстоятельства — на благоприятные и неблагоприятные. Все, даже мелкие факты существенны, классифицированы, выстроены в логические ряды причин и следствий, вызывают доверие и восхищение — скользкие стеклянные шарики с эталонами внутри. Студенческая свадьба с Николиным — скромная и торжественная; мгновение, когда первый раз приносят кормить Майю; а вот родители навещают дочь в общежитии, ждут внизу, в вестибюле, провинциальные, робкие, поседевшие; вся перемазанная, Майя ест шоколадный торт; карандаш Николина оставляет на карточке мелкий, почти нечитаемый узор, из которого слагаются слова о потрясающей истине.

Но рядом существует и другая память, другие склады — происшедшее в реальности, нарушившее тонкую оболочку возможного; то, что можно записать на кинопленку в качестве доказательства. Доказательства чего? Ида не знает. События, внешне похожие на те, почти близнецы, хотя и — следует признать — порой несколько отличающиеся. Тем не менее все их объединяет поразительная небрежность, словно это оттиск с испорченного штампа.

Свадьба сумбурная, микрофон испорчен, поэтому ни жених, ни невеста не слышат, что говорит им чиновник в парадном костюме; чей-то каблук наступает на подол слишком длинного подвенечного платья, и оборка рвется; опоздавшие пробираются между рядами; бульон подан холодным, грязь из-под колес автобусов пачкает светлые пальто гостей. Младенец, туго запеленутый в синее одеяльце, — вялый и сморщенный, и Ида вовсе не испытывает умиления, которое ей сулили. Она поспешно разворачивает сверток, чтобы проверить, все ли в порядке, а потом — хотя все хорошо — плачет ночь напролет.

Чем больше зазор между двумя потоками воспоминаний, тем они мучительнее. Все удалось не вполне, получилось не так и по неведомым причинам оказалось ущербным и невыразительным.

Мать умирает от инсульта в переполненной варшавской больнице, с этим кольцом на указательном пальце. Но оно теряется. На похоронах Иду настигает давнишнее болезненное воспоминание, хоть она и отбивается изо всех сил: ей двенадцать лет, и она видит мать лежащей под грузным телом чужого мужчины, девочка сразу узнает ее по пряжкам подвязок для чулок, еще до того, как та оборачивается к Иде и уничтожает, закрыв глаза. Девочке кажется — навсегда.

В один год она теряет обоих родителей — тоже как-то между делом. Иде всегда казалось, будто в смерти есть нечто величественное, и все с ней связанное должно быть возвышенным. А она, оказывается, такая же серая, как жизнь.

Ида хоронит мать на страшном, голом кладбище, впопыхах — август, жара, пустой город. Невозможно представить себе место более чуждое матери, чем это кладбище. Необычное восточное имя на мгновение привлечет внимание каждого прохожего. Вызовет ироническую улыбку. Случайно Иде все-таки удалось наконец разлучить их — отца и мать, столь не подходящих друг другу.

После ухода матери она испытывает одновременно облегчение и угрызения совести. Эти чувства настолько переплелись и срослись, что разделить их непросто — как родителей. Но ощущение это Иде хорошо знакомо. Так же было, когда она уехала во Вроцлав.

От Вроцлава в памяти остались только зимы. Почему? Может, память у Иды черно-белая, может, она не любит цвета. Вроцлав существует для нее только зимой — замерзшая брусчатка площади, снег, забившийся между плитками тротуаров. Облако пара, окутывающее каждое лицо. Лицей, в котором учится семнадцатилетняя Ида, выстроенный еще немцами, с рябой штукатуркой — следы пуль. Он стоит на просторной площади, словно возведенный в пустоте. На самом деле раньше здесь была улица, оживленная и плотно застроенная. Теперь остался только художественный лицей с общежитием. Ида стыдится своего пальто — материного, перелицованного, из бежевого драпа: в моде короткие шубки из искусственного меха и сапожки из кожзама. В воскресенье она остается в общежитии одна, потому что не хочет возвращаться домой. Иногда приезжает отец, обязательно предупредив накануне телеграммой: «Буду в воскресенье утром». Из черной сумки на молнии выкладывает на стол банку меда, домашнюю колбасу, малиновый джем, творог, говорит, что мать испекла для нее пирог. Ида, не глядя, отодвигает пирог в сторону. Они отправляются на морозную прогулку — по Свидницкой до рынка, потом сворачивают к университету и Одре. Отец облокачивается на парапет моста и разглядывает уток, неуклюже ковыляющих по прибрежному льду. Обедают они в вокзальной столовой, за чаем с лимоном Ида рассказывает про учебу. Порой они обсуждают цвета пряжи, а иногда дочь так и подмывает поделиться чем-нибудь совсем другим, но она знает, что у отца собственная теория, лучше не спорить. Мол, все есть урок, только так и следует воспринимать жизнь: любой опыт и любое чувство, печаль, гнев, обида, любая неудача, вот даже темный свет вокзальной лампы под потолком — все является уроком, призванным чему-то нас научить. Поймешь это — и существование станет простым, как в детском саду, даже приятным. Очень простая философия: мы ученики, впереди экзамен. В четыре у отца обратный поезд. Он машет ей в окно — худой, морщинистый, в меховом «пирожке», какие носят все мужчины его поколения.


Нет, не только зима. Перед глазами вдруг всплывают смазанные, смутные картины садов Семпольна — вот они идут с отцом, восхищенно разглядывая цветники, которыми окружены огромные виллы. Полыхают оранжевые лилии и фиолетовые ирисы, должно быть, это май — во Вроцлаве все созревает раньше, чем в других местах. Они ищут нужный номер дома и наконец попадают в какую-то пристройку; отец внимательно разглядывает пряжу. Колючие и шершавые ковровые нитки нескольких цветов. Оскорбительно-скудная палитра от грязно-желтого до коричневого. Кончиками пальцев отец разочарованно трогает большие шпули. Ида знает, о каких красках он мечтает — той оранжевой, словно у садовых лилий, фиолетовой, словно у ирисов, мадженто, желтой, парижской лазури. Но берет то, что есть, нерешительно. Колеблется, доставая деньги из потертого кошелька (потом на Рождество Ида подарила ему новый). Они заталкивают тяжелые бобины в пустую сумку на молнии, ту самую, в которой отец привозит ей еду.

Еще он до последнего, даже десятилетия спустя присылает Иде праздничные открытки и короткие письма. Почерк с каждым годом теряет четкость. Все фразы начинаются с тире, будто отец составляет список случившегося в отсутствие дочери. Такой способ упорядочивания фактов Иде нравится, он ей близок. Вот, например, отец пишет:


Дорогая Ида,

— у нас ничего особенного не происходит.

— Твоя мать подвернула щиколотку, и ей наложили гипс, но теперь уже сняли.

— Умерла твоя учительница польского, мы были на похоронах.

— Я вынес ткацкий станок на чердак. Прясть больше не буду.

— Мать права, никто мои килимы не покупает.

— Умер Баца; новую собаку мы брать не станем.


И так далее. По последней открытке нельзя было догадаться, что отец очень болен.

Она подходит к окну и теперь видит гору: крутую и мощную, насыпанную из блестящего гранита, отлитую из вулканической лавы. Небо чистое, его черная поверхность словно отполирована. В ней отражается лунный свет. Снег приобретает неоновый, фиолетово-серый оттенок.

Она должна сдвинуться с места, выйти отсюда, хотя везде холодно и неуютно. Надо сделать все эти мелкие дела: ключи, звонки, врачи, деньги. Завтра.

А сейчас Ида надевает пальто, которое оказывается неприятно холодным и влажным. Поднимает воротник и тихонько спускается по лестнице. Из тьмы ее внимательно рассматривает белый пес — явно колеблется, идти с Идой или нет. Оглядывается, будто ждет оклика из дому, и, видимо, решив, что отсутствие реакции означает позволение, равнодушно, словно по долгу службы, следует за ней через двор к горе.

Ида минует пути и ряд пустых уродливых зданий. Трескается под сапогами ледок на лужах, мороз еще не закончил свои ночные дела. С пустой площади, некогда служившей, видимо, разгрузочной платформой — здесь стоят пустые ржавые контейнеры, разбитые подъемники, — гора выглядит грозной, нависшей над городком. Склоны поросли маленькими робкими березками, голыми и тоненькими — армия растительных детей, посягнувших на откос, детский крестовый поход. На такой крутизне даже снег не держится, открывает серую, шероховатую, изборожденную дождевыми потоками поверхность, которую пересекает косая, закручивающаяся кверху колея. Это, должно быть, дорога, по которой когда-то поднимались вагонетки. Она оплетает гору тонкой спиралью и ведет к вершине, скрытой кронами голых деревьев.

— Пошли, — говорит Ида псу.

Тропка узкая, но утоптанная. Наклон небольшой, идти легко. Ида шагает размеренно, смотрит под ноги, привыкнув, что слева все время склон, а справа — пустое открытое пространство. Внизу видны только архипелаги огней. Ида поднимается в серо-черном мраке, доверившись пути, ведущему все вверх и вверх, к макушке этого зиккурата. Но какой смысл в экскурсии, если ничего не разберешь, если двигаешься, словно внутри темной сферы, по спирали, постоянно описывая одинаковые круги? Она зовет собаку, однако в этом резком снежном свете даже голос доносится будто издалека, возвращается эхом.

Она представляет себе, как бы разминулась на этой узенькой тропке с кем-нибудь, спускающимся вниз. С удивлением видит мать — такой Ида запомнила ее в больнице: худая сгорбленная старушка с кривящимся в иронической усмешке лицом, словно она годами сдерживала смех. На ней пальто в мелкую клеточку, с меховым воротником, выходное, которое каждую весну перекладывали пакетиками с лавандой. Иду накрывает теплая волна, словно руки, шарившие впотьмах, встретили наконец что-то знакомое и безопасное. Она произносит: «мама». Здороваться необязательно, достаточно взгляда. Срабатывает древнейший космический механизм — накладываются друг на друга два континента, две гигантские тектонические плиты, притираются огромные котловины и горные цепи, моря и впадины. Приспосабливаются друг к другу русла рек. Давнишнее воспоминание, из туманного детства, блаженное ощущение единого организма — родного, теплого, доброго. Остается уже чуть-чуть, движение к цельности четкое и решительное, две половинки вот-вот сольются, и тогда все остановится. Но не тут-то было, соответствие не точное. Мелкие несовпадения, потом еще и еще, и в конце концов приходится признать — везде жмет. Потом натирает, потом и вовсе болит. Прочь отсюда.

Белая собака спугивает эту картину, словно полосу дыма, — она прибегает сверху, будто проверяя, не потерялась ли Ида. Пальто в мелкую клеточку годами висело на вешалке у нее в комнате. В карманах — пакетики с лавандой, как это делала мать. Но однажды Ида сложила его пополам и завернула в бумагу. И бросила в контейнер для использованной одежды.

Кривизна дороги все ощутимее, это хороший знак — должно быть, вершина недалеко. Светлеет.

И тут Ида видит, что сверху, навстречу ей спускается Майя, по своему обыкновению враскачку, в джинсах, которые держатся на выступающих косточках бедер и открывают сухую натянутую кожу вокруг точки пупка. Она смотрит под ноги, не замечает ее. Ах, Майя — в животе у Иды расцветает плотный бутон, как всегда, когда дочь появляется после долгой разлуки. Легкий трепет, одно движение, словно воспоминание о другом теле, обитавшем в ней, пусть недолго, скажем, сотую часть человеческой жизни. Майя поднимает голову и смотрит на нее смело, вызывающе, но Ида знает, видит, какая она маленькая и потерянная. Усталое лицо, синяки под глазами, опять, небось, ничего не ест. «Что ты здесь делаешь?» — спросила бы Майя. «О, это долгая история, я тебе все расскажу», — ответила бы она. «Мы давно не виделись». — «Давно». — «Когда ты вернешься?» — «А ты когда вернешься? — отвечает Ида вопросом на вопрос. — Обещала писать открытки каждую неделю, а я получила только одну, на Рождество». Майя подходит и кладет голову матери на плечо. «Подожди меня здесь, я только поднимусь на вершину, — говорит Ида, — и сразу вернусь, спустимся вместе вниз, я тебе все расскажу». Майя вынимает пачку «мальборо-лайт» и кивает — ладно, мол, подожду.

Становится вдруг тепло, она расстегивает пальто. Дорога явно светлеет, это от открывшегося звездного неба. Ида смотрит — оно такое близкое: в центре, прямо над головой — Волосы Вероники. Незаметно Ида выходит на плоскую вершину, не больше обычной площади; посередине груды земли и перевернутая ржавая вагонетка. Дальше идти некуда, она на самой макушке. Дует легкий ветер, внизу простирается огромная темная даль, продырявленная огоньками — словно рождественская гирлянда, или это остатки света конденсировались в такие частички — брошенные в пространство, затерявшиеся. Города, дороги, опасные повороты кажутся с такого расстояния абстракцией, может, это вообще иллюзия, зимний мираж. Однако чем дальше, тем больше серого, а где-то вдали на молочном горизонте маячит полоса заснеженных гор, высоких и плоских, со срезанными вершинами, игрушечных. Видимо, восходит солнце. Прислонившись к вагонетке, Ида глядит туда — она никогда не видела такой красоты. Перед горами ровное пространство, серо-серебряное. Из этой серости медленно проступают контуры деревьев и домов, костел — колокольня подпирает выбеленное небо, словно шест палатку. Издалека Ида различает безупречность и точность каждой линии. Идеальная симметрия, как в тщательно продуманном эскизе тушью. Городок нанизан на линию шоссе, словно драгоценная бусинка. Иде хочется туда — поселиться в этом чистом, озаренном, спокойном краю.

Тянет курить, хотя она давно бросила — видимо, пачка сигарет в руках дочери напомнила о прежних привычках. Ида бы с удовольствием затянулась — забытое ощущение. Восторг — и сразу потребность вдохнуть дым, потому что выдержать восторг в чистом виде невозможно.


Белый пес вытаптывает вокруг нее в снегу редкие цепочки следов. Ида поспешно возвращается, не удивляясь Майиному исчезновению. Дочь никогда не ждет. Ушла вперед, по своей тропинке.


Майя появляется тридцать три года назад. Ее приходу предшествует боль. Ночью боль становится ритмичной, рвущей, словно шум надвигающейся грозы. Лето, город спит, звонят последние трамваи, где-то вдалеке завывает «скорая». Нагретые стены отдают тепло, трудно усидеть в тесной квартире, которую они снимают. Ида спускается вниз, в сквер, ложится на скамейку. Смотрит на падающие звезды. Она думает, что одна из них, наверное, — душа ребенка, но Николин, вызывая такси, объясняет, что это леониды, ежегодный дождь метеоритов.

В больничной палате еще четыре женщины — увы, спящие, Ида не решается их будить. Ложится навзничь и рассматривает волны боли. Ида представляет их в виде графика — кривая между осями координат. Функция боли беспокойная и рваная, но ее регулярность вызывает доверие. Интересно, можно ли вывести из этого какую-нибудь формулу. Ида засыпает. Утром обследование — сначала она стоит в коридоре, вместе с другими женщинами в измятых ночных рубашках. Когда подходит ее очередь, оказывается, что в кабинете несколько студентов-акушеров, одни мужчины, чуть ли не мальчики. Ей велят лечь на кресло, и Ида вся превращается в раздвинутые ноги и огромный живот. Они заглядывают в нее, измеряют раскрытие. Записывают результаты. Потом Ида возвращается в палату, чтобы забрать из тумбочки свои вещи. Она складывает их в два пакета: книжки, маленький транзистор, косметику, белье, и ложится на каталку, которую за ней прислали, хотя она ведь может идти сама. Лифт опускает Иду куда-то вниз, на этаж, закрытый для посторонних, глухой, отгороженный от остальной больницы. Боль возвращается волнами, порой настолько сильными, что не отмахнешься. В ней что-то лопается, рвется, внутри раздается треск. Она — линяющее насекомое, крошатся хитиновые панцири. Мысли разбегаются врассыпную, становится страшно. Иду укладывают на другое кресло, намыливают промежность, и не умолкающая ни на минуту пожилая акушерка бреет ее. Затем клизма — шок — и все становится на свои места: тело Иде больше не принадлежит, они разделены. У него свои экзамены, крайне важные предметы, а Иде достается роль сопровождающей.


Боль приближается гипнотически, описывая ровные сужающиеся круги. Кривая функции драматически меняется, в формуле появляются дроби. Ида долго сдерживается — впрочем, кричать некому: медсестры входят и выходят, обсуждают какого-то Михала, на мгновение возникает молодой доктор в зеленом одеянии, скользит по ее лицу беглым взглядом. Ида глазами пытается его удержать, но тот уже не смотрит. Он заглядывает в нее снизу, со стороны тела, где происходят более интересные вещи. Сразу после его ухода хихикающие девушки ставят Иде капельницу — теперь уже и думать нечего подняться и ускользнуть отсюда: руку прикрепили к кровати толстой холщовой лентой, она связана. Однако мысль о бегстве не оставляет Иду. Разве не она удрала из кабинета зубного врача? Прямо с кресла — в автоклавах уже дезинфицировались инструменты, — а она сорвалась и выскочила. Разве не случалось ей улизнуть в последнюю минуту из-под двери экзаменатора? Раньше всегда можно было заявить: не сейчас, позже. Сказать себе: еще есть время, надо получше подготовиться. Если подведут нервы, всегда есть право на дополнительную попытку. «Я могла бы родить завтра или через несколько дней, когда приду в себя», — думает Ида и лихорадочно сообщает это проходящей мимо акушерке, ухватив ту за полу белого халата. Женщина вежливо улыбается, но глаза у нее жестокие и пустые, цветные линзы — она ничего не отвечает, только треплет Иду по щеке, словно капризного ребенка. «Капельница тебе поможет, это окситоцин, ускорит роды», — губы произносят только самые необходимые слова. Ничего лишнего, но Ида умиляется чуть не до слез. «Не уходите, побудьте со мной», — шепчет она. Но та занята, в палату как раз привозят еще одну роженицу. Они с Идой молча переглядываются — понимающе, словно бы заговорщицки, в надежде что-то изменить, ведь их теперь двое, но потом женщин разделяют ширмой. С этого момента они могут только слышать друг друга. Акушерка исчезает, Идина ладонь еще мгновение хранит ощущение ее шероховатого хлопчатобумажного халата. Доброе и безопасное прикосновение пришельца из другого мира.

Женщина за ширмой орет и ругается — попеременно «курва» и «Господи», неловко, неприятно слушать, но Ида смелеет, и когда приходит очередная схватка, функция резко подскакивает вверх. Ида кричит, и этот страшный вопль развязывает все торока, все шнурки мира: уже ничего не поделаешь, ничего не воротишь, она приговорена и заточена, тело тянет ее за собой, оба падают. Все, что было прежде — притворство, чудаковатая игра, постукивание котурнами, бла-бла. Теперь правда выплыла наружу — это смерть, ибо только смертью можно назвать то, что не оставляет выбора, чему нельзя сказать «нет». Полностью обнажается скелет мира, состоящий из больших и маленьких смертей, видна структура мельчайших мгновений: бессильные временные глыбы, что летят вслепую и сметают все на своем пути. Смертоносная лавина, день за днем калечащая все живое. Это видение мелькает перед Идой какие-то доли секунды: смерть вездесуща и всемогуща, она из милости содержит жизнь, словно падкий на острые впечатления меценат-импотент, подглядывает и жадно впитывает каждую рассматриваемую минуту. Ида умирает под пытками и не может понять, кто эти вдруг засуетившиеся вокруг нее медсестры и молодой врач — палачи или соратники. Теперь, когда подходит большая, будто океанская волна, схватка, вся троица вдруг кидается на ее живот — явно желая доконать; Ида вырывается и ухитряется лягнуть врача с такой силой, что тот отлетает к стене и хватается за занавеску, но акушерки сильнее, они держатся за ее пузо, словно игроки в регби за мяч, наваливаются на него всей тяжестью. И добиваются своего. Боль становится невыносимой, это боль разрыва и распада, пожирания по кусочку, перст Божий расплющивает ее, как клопа. Боль взрывается сигнальной ракетой и медленно гаснет. Яркая лампа освещает промежность — оттуда появляется ребенок.


Они извлекают Майю и поднимают, чтобы показать матери. Ида видит ее сморщенное красное лицо и прижатые к тельцу ручки, ее наготу, даже больше, чем наготу, будто она совсем без кожи, человечья крупинка. Майю суют Иде под нос, велят прикоснуться. Она не смеет, медлит. Потом неуверенно трогает миниатюрную ступню, пятку. Тогда ребенка кладут ей на живот, на грудь, Ида ощущает на себе крошечную скользкую тяжесть, боится, что девочка сползет с нее, упадет, и притрагивается ладонью к этому маленькому телу. Какое счастье, что боль отступила. Младенца забирают и мать оставляют в покое. Ида лежит, словно пустая бибабо, оболочка, из которой вытряхнули содержимое, калитка на петлях, через которую только что прошел тот, кто теперь явился в притворном, смешном и умилительном облике новорожденного. Но в сущности это чужой человек. На Иду накатывает волна сострадания. Ей кажется, что она родила сестру, а не дочку. Не существует матерей и дочерей, отцов и сыновей, родителей и детей — лишь сестры и братья. Она пытается поделиться своим открытием со второй женщиной, вскоре после нее родившей брата и лежащей теперь рядом в опустевшей палате. Но та не понимает. Приподнимается и нажимает кнопку звонка. В следующее мгновение сестра сделает Иде укол, чтобы сохранить эту информацию в стерильной больничной тайне.


предыдущая глава | Последние истории | cледующая глава