home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



16

Такова моя хроника крестового похода. Анна Апиетская просила меня: «Пишите обо всем, что увидите и что узнаете, Блондель». Третий крестовый поход закончился в тот самый вечер в Вифании, и я вправе закончить повествование отъездом союзников и отказом от войны.

Однако я продолжаю понемногу писать, ради развлечения и собственного удовольствия. Слишком много писателей, как церковников, так и светских, макали перья в чернильницы, чтобы записать свои суждения и догадки в отношении дальнейших событий, и мне показалось забавным изложить свои впечатления о том, что было после завершения крестового похода. Летописец Филипп семь лет назад в келье Реймского монастыря выразился следующим образом: «Время между отплытием Ричарда Плантагенета из Акры и его появлением в Вене окутано тайной. В некоторых описаниях утверждается, что в тот период его сопровождал некий лютнист, менестрель, личность, представляемая одними как преданный слуга, другими — как предатель, выдавший Ричарда врагам. Однако наиболее авторитетные историки считают, что этот лютнист — мифический персонаж, существовавший лишь в воображении миннезингеров».

Браво, «авторитетные историки»! Браво, летописец Филипп!

Той ранней весной закончился год крестового похода, но война продолжалась. Сарацины окружили гарнизон, оставленный нами в Яффе, и когда Ричард дошел туда, завязалась жестокая и успешная для него битва. Он сражался со всей былой энергией, дерзостью и мудростью, словно переживал возрождение духа. Я думаю, что возрождение — правильное слово, поскольку Ричард, возвращавшийся из Вифании в Акру, был конченым человеком. Когда подавали еду, он ел, но не находил в ней вкуса, и пища не шла ему впрок. Он клал ее ложкой в рот, но с таким же успехом мог есть рубленое сено и не понял бы этого. Он исхудал и выглядел изможденным, почти перестал заботиться о своей внешности и не менял бы рубашки, если бы я не заставлял его надевать чистую. В фургоне он больше не ездил и отдал свою чалую лошадь Рэйфу Клермонскому, страдавшему от гноящегося нарыва на пятке. Нога Рэйфа карикатурно распухла, и Ричард сказал: «Садись на араба, его ровный ход будет меньше тебя беспокоить», а сам поехал на хромой спотыкающейся кобыле, которую тот приобрел после гибели Лайерда. Однако арабский конь был норовистым, и иногда Рэйф с искаженным от боли лицом пускал его в галоп в объезд основной дороги.

Из одного такого рейда он вернулся утром, когда отступавшая толпа людей, бывшая еще недавно армией, извивалась лентой вдоль южной части гряды низких холмов, отделявших ее от города, из которого они выходили с намерением взять Иерусалим.

— Сир, — обратился к Ричарду Рэйф ласковым голосом, каким все мы теперь с ним говорили, — вы никогда не видели Иерусалима сверху. Возьмите мою лошадь, поезжайте на вершину вон того холма, и вы увидите его сияющим в лучах солнца.

Ричард повернул к нему лицо, суровое и испещренное морщинами, как вспаханное поле зимой.

— Те, кто оказались недостойны взять Иерусалим, недостойны и смотреть на него, — возразил он.

В глазах Хьюберта Уолтера, для которого дисциплина оставалась не зависимым ни от чего достоинством, чем-то самоценным лично для него, отступавшая армия была более деморализованной, чем на самом деле, хотя дело с ней действительно обстояло плохо, пока мы не подошли к вновь занятой сарацинами Яффе. В этой битве Ричард дрался, как вдохновенный дьявол, — и мне подумалось, что он искал смерти.

Потом обсуждались условия мирного договора с Саладдином, и он снова вернулся к жизни. Яффа и Акра должны были остаться в руках христиан. Саладдин яростно боролся за Акру — она была ключом к Палестине, — но Ричард твердо стоял на своем. «Я не смог взять Иерусалим силами, бывшими под моим командованием, но могу и буду удерживать Акру до дня Страшного Суда». С этой решимостью он воспрял и снова издал приказы (правда, слишком поздно), запрещающие допуск в лагерь женщин, пьянство, драки, курение опиума, свалки отходов и прочие беспорядки.

Саладдин капитулировал перед требованием оставить Акру христианам. Был подписан мирный договор сроком на три года и три месяца, плюс еще три условно. В договоре содержался намек на то, что в недалеком будущем военные действия могут быть возобновлены, то есть в один прекрасный день Ричард с новыми союзниками либо без них опять сядет в фургон и штандарт Англии снова будет развеваться в лучах восточного солнца. Но сам он не сказал об этом ни слова, даже не намекнул. С остатками армии, превратившейся в толпу людей, в основном страстно желавших отправиться по домам, он возвратился в Акру, встал там лагерем и начал подготовку к отплытию.

На этот раз причин отказываться от резиденции во дворце не было, но шатер Ричарда, как и прежде, стоял рядом с шатром Хьюберта Уолтера. Солдаты целыми днями острили по этому поводу, гадая, как поступили бы они в данных обстоятельствах. Правда, они не страдали от отсутствия женщин, поскольку Ричард не обращал особого внимания на строгое соблюдение своих приказов и, хотя он сражался в Яффе как прежде, после повторного взятия город являл собой грандиозную картину грабежа и насилия. Это была уже не дисциплинированная армия крестоносцев, а толпа потерпевших поражение солдат, возвращавшихся домой, не возражавших против небольших сражений, но почти не подчинявшихся прежнему строгому управлению.

Многие сарацинские женщины, особенно из бедных семей, потеряв мужей и дома, дошли вместе с армией Ричарда до Акры. Когда началась посадка на корабли, многие сцены вызывали жалость. Женщины, которым будущее не сулило ничего, кроме голодной смерти и окончательного падения, цеплялись за своих временных защитников, умоляя взять их на борт. Многие мужчины воспринимали свой отъезд с такой же легкостью, с какой брали этих женщин, некоторые страдали от предстоящей разлуки. Может быть, под конец своих дней, лежа в постели рядом с мясистыми, вялыми французскими, фламандскими и английскими женами-крестьянками, они предавались воспоминаниям и мечтали о миниатюрных, с медовой кожей, с глазами оленьих самок женщинах с ниспадавшими до пола черными волосами и приятно льстившей самолюбию самца восточной покорностью, женщин, никогда не ворчавших и не вступающих в спор хотя бы потому, что они знали слишком мало иностранных слов. Несомненно, эти воспоминания становились еще более чарующими, когда мужчины преувеличивали экзотическую прелесть временных любовниц, забывая менее приятные вещи.

Правда, некоторые рыцари, располагавшие деньгами для взятки, или достаточно хитрые для обмана, а то и просто наглые, ухитрялись, пренебрегая требованиями капитанов, поднимать женщин на борт, что тоже давало повод для умозрительных рассуждений. Стали ли эти женщины нормально жить и рожать младенцев-полукровок, светлее, чем они сами, но темнее отцов, или же зачахли и умерли в суровых и холодных замках севера и запада? Как они объяснялись с людьми? Чем утешались?

Король Англии, которого ожидала красивейшая и самая любящая женщина в мире, послал ей вежливое послание, сообщавшее о благополучном возвращении, а через три дня еще одно, такое же вежливое, о том, что, если она не возражает, он будет рад поужинать с нею в тот же вечер. Паж вернулся к нему с письмом, содержавшим единственную фразу, но написанную собственной рукой Беренгарии: «Милорд, я живу ради этого часа».

— Ну, Блондель, разыщи наши лучшие одежды и укрась лентой или букетом цветов свою лютню. И, если можешь, выдумай какую-нибудь милую историю, уместную и пригодную для дамских ушей… — Ричард запнулся, и лицо его снова приобрело выражение, свойственное человеку, пережившему горечь поражения. Видеть это было хуже всякой пытки. Он вовсе не думал о возвращении к ней.

Мне удалось отвлечься от моей собственной, сравнительно мелкой проблемы.

— Ее величеству вряд ли захочется думать или тратить время на какие-то истории или на музыку. Вы вернулись, целым и невредимым, сир, и этого достаточно, чтобы миледи Беренгария чувствовала себя совершенно счастливой.

— Если во рту у других всегда готов плевок, то у тебя, Блондель, всегда наготове сладчайшее миндальное масло. Хорошо бы все были такими, как ты!

— Теперь мой черед вставить слово, — послышался из угла шатра голос Рэйфа. — Королева давно позабыла о том, что есть такой город Иерусалим, а если Блондель упомянет Яффу, то она подумает: «Ах, да, Яффа — это место, где растут апельсины!» Огромное достоинство женщин — слепое стремление к покою. Бог сотворил их глупыми, мягкими и гладкими — как замшевая безрукавка под кольчугой.

Ненадолго воцарилась тишина. Каждый из нас думал о своем. Потом заговорил Ричард:

— Да, о королеве вы оба судите правильно — то же относится и к моей сестре. Но там есть еще и эта маленькая горбунья — Анна. Я прочту в ее глазах слово «Иерусалим», написанное большими буквами. Она будет смотреть на меня с пониманием и сожалением… Рэйф, а ведь Бог подпортил кое-кого из нас — разве нет? Анна не мягкая, не гладкая и не глупая.

— Тогда пусть Блондель предоставит ей правдивый отчет о воде в кишках, — сказал Рэйф. — Это отвлечет ее.

Его, разумеется, можно было простить — язва на пятке так и не заживала. Эссель лечил Рэйфа не только заплесневевшими галетами, но буквально всеми известными испытанными средствами: припарками из трав и хлеба, солевыми компрессами, холодом и теплом; он смазывал язву дегтем, маслом, различными винами, присыпал толчеными финиками по сарацинскому рецепту и даже, не без возражений Рэйфа, прикладывал теплый коровий навоз, по слухам, успешно применяемый в Индии. Все было напрасно, пятка гнила. Эссель срезал разложившуюся ткань, выскабливал размягчившуюся кость. Рэйф страдал от мучительной боли, но сносил все с мрачным терпением и какой-то яростной решимостью. На полпути между Яффой и Акрой ему пришлось расстаться даже с ровно шагавшей арабской лошадью и продолжать путь на наспех сколоченных носилках, а теперь он лежал в постели — беспомощный, терзаемый болью, но по-прежнему неукротимый и язвительный.

Возможно, он пользовался своим состоянием, чтобы не сопровождать Ричарда. Прошло больше года с тех пор, как я в последний раз видел миледи, и это, вместе с утешением, которое я находил в вине, несколько успокоило меня. Но я знал, насколько спокойствие мое обманчиво. И действительно, от него не осталось и следа при мысли о возможности увидеть ее.

— Если вы сможете обойтись без меня, — сказал я Ричарду, — я мог бы остаться здесь, с Рэйфом.

— Но я рассчитывал на тебя, надеялся, что ты сможешь развлечь их. Одна-две песни, какая-нибудь история… Рэйф, мы пробудем там немногим больше часа, и ты будешь не один. Придет Сибалд и поиграет с тобой в шахматы, если захочешь.

— Спасибо, не нужно. Мне достаточно моих страданий. Я буду лежать и думать о вас. Но умоляю, не беспокойтесь обо мне.

— Вот видишь? — обернулся ко мне Ричард.


Прошедший год, как мне показалось, почти не отразился на них. Острое личико Анны выглядело еще острее и меньше, а волосы леди Иоанны казались несколько ярче. Беренгария же осталась точно такой, какой я ее помнил, словно прошел не год, а всего час с момента моего отъезда. Она встретила меня холоднее и с большим пренебрежением, чем когда-либо, поскольку не видела никого кроме Ричарда. Это казалось насмешкой над смятением моих чувств, хотя я все понимал. Задумавшись над подоплекой столь нежной сцены, я вспомнил о тройственности человека, состоящего из плоти, ума и духа. Плоть живет вожделениями, ум высмеивает ситуацию в целом, а дух, не поднимаясь с колен, поклоняется красоте, прелести, сходной с совершенством цветка или заката солнца.

Дамам удалось приготовить утонченное угощение с чисто женским искусством. Продукты теперь были скверными, да и их не хватало. Запасы продовольствия в стране были исчерпаны, и когда армия вернулась из похода на Иерусалим, большинство судов, доставлявших провиант, встали на прикол.

— Как хорошо пахнет! — заметил Ричард при виде появившегося на столе блюда с жареной молодой козлятиной, приправленной травами. — Сюда, Блондель, и без церемоний! Садись рядом… — Он освободил место подле себя.

Усевшаяся было там герцогиня Авасольская стушевалась. Я сел с горящим от неловкости лицом, ненавидя Ричарда за бестактность. Если бы я встал за его спиной с лютней в руках, у меня было бы право, по крайней мере, на место менестреля. Здесь же, зажатый между ними в нарушение всякого этикета, я чувствовал себя комнатной собачонкой. Но он поступил так от чистого сердца, после стольких месяцев трудной жизни… И я решительно занялся едой, намереваясь как следует насладиться ею, поскольку со дня, когда меня ранили, даже не нюхал свежего мяса.

В разговорах за столом тему крестового похода тщательно обходили. Дамы весело обсуждали планы на будущее, радовались предстоящему возвращению домой. Казалось, что все мы ездили в Палестину с визитом, оказавшимся более скучным и разочаровывающим, чем ожидалось, и мы с радостью вернулись в родные пенаты.

Я чувствовал, что растет беспокойство Ричарда. На его лицо снова легла маска холодной суровости. Посреди разговора он резко заметил, что завтра или через день ему нужно уехать в Дамаск, для подписания договора. Слово «договор» упало в журчащую дамскую беседу как камень. Но они пропустили его мимо ушей и принялись щебетать о Дамаске. «Дома в Дамаске замечательные, не правда ли? Говорят, что собор святого Иоанна просто удивительный…» Я заметил, как Беренгария взглянула на Иоанну, и та, как марионетка, которую потянули за нитку, подалась вперед и спросила:

— Ричард, не мог бы ты взять с собой и нас — не всех, конечно, а только Беренгарию и меня?

— Это абсолютно невозможно, — коротко отрезал он. — Путь очень долгий, дорога скверная. Сплошная пыль… Кроме того, у нас едва хватает лошадей для тех, кто обязательно должен ехать. — Он повернулся ко мне и пробормотал: — Вставай, сыграй что-нибудь. С меня хватит этой болтовни.

Едва закончив первую песню, я снова заметил обмен взглядами. На сей раз Иоанна многозначительно посмотрела на Беренгарию, та повернулась к Ричарду и проговорила, с несколько большей прямотой, чем обычно при обращении к нему:

— Милорд, не могли бы вы выйти с нами? Иоанна должна сказать вам что-то очень важное.

Лицо его вдруг потеплело, во взгляде появился интерес. Он посмотрел на сидящих за столом и улыбнулся.

— Пойдемте, Реймонд, расскажете, в чем дело.

Граф Иджидио, немного сконфуженный, поднялся со стула. Иоанна порозовела.

— С меня довольно и собственных неприятностей, — с неожиданной задушевностью заговорил Ричард. — Вражда между моей матерью и вами, сэр Реймонд, для меня ровно ничего не значит.

Все четверо удалились в заднюю комнату. Ричард ясно дал понять, что получить его согласие на эту помолвку будет нетрудно. Оживленный разговор за столом иссяк, и чей-то голос проговорил мне в ухо:

— Кончайте песню и выходите на балкон. Они все равно не слушают.

Я посмотрел вниз и встретил мягкую ироническую улыбку Анны. Она захромала от меня, я допел песню, пропустив половину, и подошел к ней. Она стояла в дальнем углу балкона, облокотившись на мраморные перила, глядя на усыпанное звездами небо.

— Ну, — спросила она, не поворачивая головы, — как ваши дела, Блондель?

— В общем, как и раньше, миледи. А ваши?

— Без всяких перемен, — ответила она и рассмеялась. — Я заметила, что вы все еще играете левой рукой.

— Да. Раны зажили, но рука еще слабая. — Я продемонстрировал упражнение, которое делал десяток раз в день, а то и больше, если вспоминал об этом, — поднял руку до уровня плеча, согнул в локте и вытянул снова, сгибая и разгибая пальцы.

Анна обернулась и, когда я опять опустил руку, взяла кончики моих пальцев в свою маленькую ручку.

— Какие холодные — в такой теплый вечер… А как другая? — Анна коснулась левой руки, нашла ее теплой и отвела пальцы. — Вас правильно лечили?

— О да, сам Эссель. Он отлично знает свое дело. Я должен больше тренировать руку. — Только что проделанное упражнение и этот разговор напомнили мне о том, какая она тяжелая, вялая и слабая. Я высвободил руку и засунул за борт куртки. Там было тепло, что позволяло о ней не думать.

— Вы успешно натренировали левую руку. Получая каждое ваше письмо, я сама пыталась писать левой, просто из любопытства, но ни одной буквы прочесть было нельзя.

Мы помолчали.

— Король тяжело переживает свою неудачу, — заметила она. — Это правда, что французы дезертировали буквально накануне штурма?

Я кратко рассказал ей все, что мне было известно.

— Итак, с этим покончено. С тяжелым трудом, с постоянным напряжением, с надеждой… И столько погибших… Чем же вы, Блондель, намерены заняться? У вас есть какие-нибудь планы?

— Ничего определенного. Глупо и до смешного самонадеянно говорить, что я хотел бы остаться с королем, у него пока есть нужда во мне. Как-никак, мы с Рэйфом Клермонским были рядом, когда его поход потерпел крах, и он, по-видимому, доверял нам — я имею в виду, что ему в тот момент было с нами лучше, чем с кем-нибудь другим, исключая епископа Солсберийского. Правда, тот, разумеется, остаться с ним не может.

— Мы ждали к ужину и Рэйфа Клермонского. — Это замечание естественно последовало после упоминания его имени, и все же я почувствовал, что она резко сменила тему.

— Вряд ли он когда-нибудь сможет поужинать с вами. Он очень храбр и решителен, но, боюсь, болен гораздо серьезнее, чем ему кажется. Эссель говорит, что он умрет.

— Тогда король будет еще более одинок, чем когда-либо… — Она запнулась. — Эгоистично так думать, но, наверное, из-за этого я никогда не построю свой дом.

— Вы все еще лелеете эту мечту?

— А почему бы и нет? Довольно невинное желание.

— И по-прежнему хотите, чтобы я помог вам при строительстве?

Она кивнула.

— Многие могли бы сделать это с не меньшим успехом. Однако теперешнее состояние дел долго не продлится. Когда мы отплывем из Акры, все останется позади и король снова вернется к обычной жизни. Я больше не буду ему нужен.

— И тогда вы придете и поможете мне строить дом? Обещайте мне, Блондель!

— Торжественно обещаю.

— А когда Рэйф Клермонский умрет — если умрет, — не старайтесь занять его место, стать незаменимым. — В ее голосе прозвучала нота, памятная мне из прошлого — резкая и повелительная.

— Мне это никогда не удалось бы, — возразил я. — Рэйф обладает качествами, каких нет у меня.

В тот момент я был готов превозносить, возможно незаслуженно, все качества Рэйфа, потому что угроза неминуемой смерти представляла его в особенном свете, сглаживая недостатки и подчеркивая достоинства. Но даже понимая это, я думал, что каждый из нас перед лицом смерти другого видел бы его именно так. Прежде чем я заговорил снова, Иоанна и Иджидио, взявшись за руки, словно в ореоле счастья, вышли из задней комнаты на балкон. Почти сразу же меня подозвал Ричард и сказал, что нам пора возвращаться.

Нельзя одинаково пережить одно и то же чувство дважды. Больше года назад, когда Ричард уехал, оставив жену внезапно, холодно и бессердечно, я был разозлен, потрясен, более того — я ненавидел его! В этот вечер по дороге в лагерь он говорил о том, что дал согласие на помолвку сестры в надежде на ее счастье, рассуждал о том, не пришло ли письмо от Саладдина, и не придется ли уже на следующий день ехать в Дамаск, гадал, как сейчас чувствует себя Рэйф, и я поймал себя на тщетной попытке собрать его чувства воедино. Но преуспел только в том, что ощутил жалость, какую можно испытывать к человеку с больной печенью, оказавшемуся за праздничным столом, или к калеке на марше, или к слепому, стоящему в лучах заходящего солнца.

Послание от Саладдина действительно пришло. Предводителям крестового похода предстояло ехать на следующий же день. А Рэйф Клермонский впал в коматозное состояние, как и предвидел Эссель.

Утром Ричард, уже готовый к отъезду, вверил Рэйфа моему попечению.

— Присмотри за ним, Блондель. Если он придет в сознание и чего-нибудь захочет, предоставь ему все, чего бы он не попросил. И предупреди священника. — Он натянул перчатки и постоял нахмурившись. — Когда придет время, возьми его руки в свои — говорят, это облегчает кончину. Но я должен ехать. Все остальные так торопятся домой, что если меня там не будет, то договор подпишут без сохранения за нами Акры. Мне пора… — Он по привычке погрыз большой палец, глядя на отрешенное, тронутое лихорадочным жаром лицо Рэйфа, и, резко повернувшись, вышел.

Рэйф умер на закате следующего дня. Эссель, бывший рядом, сказал мне, что он умирает. Я послал за священником. Тот с фанатичным усердием старался привести Рэйфа в чувство, чтобы он мог осознать свое состояние. Но ни пошлепывание по щекам, ни встряхивание, ни обрызгивание холодной водой ни к чему не привели. Наконец печальный и величественный ритуал был выполнен, и я остался один около его кровати.

В лагере стояла полная тишина. Командиры в сопровождении конных рыцарей уехали в Дамаск, а простые солдаты отправились в Акру либо прямо в гавань, забитую кораблями, ожидавшими великой суматохи погрузки. В нашем шатре никого не было — обычно пажи и слуги стремились уйти подальше от места, где умирал человек.

Был душный, жаркий вечер. В пурпурных лучах заката роились пылинки. В палатке стояло зловоние от гниющей плоти и звучало тяжелое, хриплое дыхание Рэйфа. Будь я трезв, мною овладела бы глубокая меланхолия, но я принял меры предосторожности, припрятав полный бурдюк «Крови Иуды». Вот уже год, как я не расставался с вином, и превратился из новичка, шатающегося, блюющего и падающего лицом в грязь, в одного из тех обманчиво трезвых пьяниц, которые, набравшись вина, отлично делают большую часть того, чем занимаются трезвыми, а некоторые вещи и гораздо лучше. Я был совершенно пьян, можно сказать, невменяем, когда услышал, что звук дыхания Рэйфа изменился, но был настороже и гораздо более спокоен, чем бывал трезвым.

Он дышал так, словно его открытый рот с растрескавшимися губами глотал не воздух, а густой суп с крупой. Внезапно стало тихо, и я подошел к Рэйфу. Он открыл глаза, и я встретил его признательный взгляд.

— Блондель?

— Я, Рэйф.

— Очень… темно.

— Уже вечер. Зажечь свечу?

— Нет. А где король?

— Ему пришлось уехать в Дамаск. Саладдин сообщил, что готов подписать договор.

— Я знаю. Акра… он должен получить Акру. Он хочет вернуться туда один и взять Иерусалим. Меня там уже не будет…

В таких случаях человек, при всей своей честности, всегда чувствует необходимость возразить, и я ответил традиционно:

— Полно, дружище, выше голову. Война возобновится не раньше, чем через три года, и…

— Ты же знаешь, Блондель, где я тогда буду. Дай мне немного воды, а потом внимательно выслушай меня. Я должен тебе кое-что сказать.

Я отошел к стоявшему на улице, у входа в шатер, кувшину с водой, покрытому влажной салфеткой. Издалека, со скрытой от глаз дороги, послышался быстрый, ритмичный топот копыт. Поначалу я подумал, что непредвиденные обстоятельства заставили Ричарда вернуться, чтобы самому подержать за руки Рэйфа, но топот не приближался.

Я вернулся к кровати. Там произошли изменения. Рэйф вжался в подушки и снова закрыл глаза. Он казался маленьким и жалким.

— Вот вода, — сказал я, поднося к его губам чашку. Он чуть отвернул голову.

— Потом… Послушай… король — великий человек, а ошибки великих пропорциональны их величию. Маленькие люди не могут судить об этом. Ты понимаешь меня? Ты должен быть терпимым… и добрым. — Он открыл глаза, остановил на мне взгляд, и я вспомнил взгляд отца Симплона, брошенный на мальчика, казавшегося туповатым, хотя обычно очень смышленого. «Мальчик, постарайся же, пойми меня, ты должен, ты можешь понять!» Этот настойчивый, красноречивый взгляд несколько мгновений ввинчивался в мои глаза, а потом затуманился. Я поспешно проговорил:

— Да, Рэйф, я понимаю. Я пойму.

Но это его не удовлетворило. Сухие темные губы шевельнулись снова, но звука не последовало. Потом он сделал слабое усилие в попытке подняться. Я просунул руку под плечи Рэйфа и немного приподнял его над подушкой, почти касаясь его головы своей.

— Я не могу вдохнуть… воздух, — прошептал он, затем неразборчиво пробормотал еще что-то.

Вынув правую руку из убежища за бортом куртки, я коснулся его руки. Он схватил ее, и на какую-то секунду мне показалось, что он пытается пожатием пальцев что-то передать от своего мозга моему, перелить из своего рассудка в мой, прежде чем смерть перережет все нити и навсегда унесет его тайну.

— Да, — громко произнес я. — Я знаю. Я понимаю. Я пойму это. Обещаю.

Он широко открыл рот и содрогнулся. Его руки выпали из моих, и я осознал, что держал руки мертвеца.

Я осторожно опустил голову Рэйфа на подушку, закрыл ему глаза и скрестил на груди его руки. Будучи трезвым, я поплакал бы, помолился и покаялся в некоторых темных мыслях. Но я в спустившихся на землю пурпурных сумерках отыскал дорогу к бурдюку с вином, с иронией думая о том, что переусердствовал, выполняя приказание подержать руки Рэйфа. Я почти держал его на руках, помогая ему своей ложью. Я не понял его — он слишком поздно пытался мне что-то объяснить.


предыдущая глава | Разбитые сердца | cледующая глава