на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



5

Вечером, в семь часов, на станции метро «Пушкинская», в центре зала, Сергей Павлович ждал Аню.

Едва он встал напротив перехода на «Горьковскую», как тут же понял, что трудно было ему выбрать для встречи более неудачное время и место. Три человеческих потока, сталкиваясь и образуя нечто вроде водоворота, непрерывно текли перед ним – справа, со стороны эскалатора стремился один, по ступенькам перехода стекал другой, ему навстречу поднимался третий. Час пик был в разгаре. Не зная, откуда появится Аня, Сергей Павлович то глядел прямо перед собой, то поворачивал голову направо, то вдруг, холодея от ужасного предположения, что он ее попросту прозевал, разворачивался влево и пристально всматривался в бегущих к поездам людей. Тяжкий гул катился по подземелью, одетому в камень. С воем, свистом и грохотом вырывались из тоннелей и причаливали к платформам составы; с глухим стуком смыкались двери вагонов; и вдруг, перекрывая голоса, шорохи и топот разбухающей на глазах толпы, гремело по радио известие, что на прибывающий поезд посадки не будет… «Нет посадки на поезд! – надрывался злой женский голос. – Отойдите от края платформы!»

Сергей Павлович вздрагивал, озирался и еще теснее прижимался спиной к колонне, словно боясь, что его оторвет и увлечет за собой плывущая рядом с ним мрачная человеческая река. Высматривая Аню, он мгновенным взором выхватывал из толпы лица, мужские и женские, молодые и старые, и с гнетущим чувством отмечал общее почти для всех выражение враждебной замкнутости, зачастую просверкивающее обращенной ко всему миру ненавистью. Он видел девушку, почти девочку лет, наверное, семнадцати, страшно озябшую в легкой курточке (наверху крепко подморозило), с черными кругами под глазами; горбуна с несоразмерным его силам огромным портфелем в руке; двух милиционеров с болтающимися у пояса дубинками, деловито влекущих за собой пьяного мужичка с поникшей головой и подгибающимися на каждом шагу ногами; кавказца с густой шевелюрой и ушами цвета только что сваренного рака; одетого в рваный красный пиджак и синие спортивные брюки бомжа с «авоськой», из которой торчала заткнутая обрывком газеты поллитровка; женщину с выбившимися из-под платка седыми прядями, напряженно наморщенным лбом и беззвучно шевелящимися губами; компанию молодых людей, похожих друг на друга, как братья: все примерно одного роста, с толстыми шеями борцов, коротко стрижеными затылками и в кожаных, на меху, куртках – не так давно расплодившиеся в Москве «быки», кошмар мелких торговцев и кооператоров; старика со слезящимися глазами, генерала в папахе, мальчишку со злобной мордочкой волчонка, грузную старуху, истекающую п'oтом не столько от духоты подземелья, сколько от страха перед толпой…

Кто-то тронул его за плечо. Он повернулся с улыбкой, ожидая увидеть Аню, – однако оказалась перед ним странного вида особа в летней широкополой шляпе, зимнем пальто с воротником из потертой чернобурки и спящим у нее на руках ребенком.

– Мальчик болен, – требовательно сказала она. – А денег нет.

Последние дни Сергей Павлович ощущал себя Крезом – так щедро вознаградил его труды благополучно отбывший в Женеву и европейские столицы Антонин. И он безмолвно полез в карман за подаянием – но мальчик, очнувшись, медленно открыл глаза и уставил на Сергея Павловича тяжелый мутный взгляд олигофрена. Доктор выругался. Опоила, сука.

– Ты его убьешь, дрянь ты поганая. Его в больницу надо. И немедленно.

– Жлоб, – прошипела она. – Денег пожалел. – И, развернувшись, пошла прочь.

– Да постой ты! – крикнул он и тут почувствовал за своей спиной Аню.

– Здравствуйте, Сергей Павлович, – молвила она. – С кем это вы здесь воюете?

С этого мига внезапно и бесповоротно началась для Сергея Павловича другая жизнь, просветленная присутствием в ней Ани. Он поражался: слеп он был, что ли, минувшей осенью в «Ключах» или внешний и внутренний его взор еще затмевала Людмила Донатовна? Как он мог проглядеть эту милую чистоту, эту кротость и эту нежность, сжимающую душу сильнее всякой красоты? И как он осмелился лезть к ней своими пьяными и грязными губами? Или он мертв был тогда, перед нечаянной для него, но несомненно предуготовленной встречей с преподобным Симеоном, сшедшим с Небес на край болота, дабы указать ему путь и свет, а ныне ожил и обрел счастливую способность видеть, надеяться и любить?

– Аня, – восхищенно сказал он. – А я было думал, что вы не придете.

– Но я обещала, – отвечала она, и Сергей Павлович не мог налюбоваться мягким светом ее глаз.

Вокруг по-прежнему кипела толпа, однако теперь в ней чудесным образом исчезла прежняя враждебность всех ко всем. Совершенно незнакомые им люди, например, этот достойный человек в хорошей, новой куртке и пыжиковой шапке, или эта славная женщина в черной каракулевой шубке, заботливая мать и верная жена, поглядывали на них и особенно – ему казалось – на Аню с нескрываемой доброжелательностью. И они были несомненно правы, ибо, по мнению Сергея Павловича, завидев Аню, всякий должен был ощутить казалось бы вовсе беспричинную радость и лишь несколько погодя, связав причину и следствие, молвить про себя: «Умыла душу, дай Бог ей здоровья и мужа хорошего». – «Я и есть ее будущий муж», – хотел бы с уверенностью объявить он, но ледяной волной накатывало на него трезвое и страшное соображение: а что он вообще знает о ней? Пусть, скорее всего, она не замужем. Однако разве ее внешняя свобода исключает несвободу внутреннюю – в самом высшем и чистом смысле этих непереносимых для Сергея Павловича слов? Она любит и любима – и в таком случае зачем ей он, потрепанный жизнью, с легкими, пожелтевшими от табака, печенью, ожиревшей от алкоголя, и сердцем, опустошенным Людмилой Донатовной? И что, в самом деле, может он предложить ей? Комнатку в убогой папиной квартирке? Кухню с тараканами? Нищенскую зарплату скоропомощного врача? Ах, что объяснять. Жалкий Адам. Жалкий. Он еще и еще повторил это слово, всякий раз все глубже вонзая его в себя. Он даже вслух, кажется, произнес его.

Аня взглянула вопросительно.

– Жалкий? – уже поднимались на эскалаторе к выходу, и она вытаскивала варежки из карманов пальто. – Вы о ком?

Вид ее варежек – синих, с белыми крупными снежинками на тыльной стороне, тронул его едва не до слез. Как у школьницы. Девочка милая. Не судьба.

– Преимущественно о себе, – мрачно ответил он, переступая через гребенку эскалатора.

Она засмеялась.

– Вы мне потому и звонили, и просили приехать, чтобы это сообщить? А мой телефон – вам, наверное, Зиновий Германович его дал?

– И сказал, – отчаянно выпалил Сергей Павлович, – что вы ждете моего звонка.

– Я?! – изумилась она. – Какой лукавый! Он меня навещал, и я у него была в гостях – он, кстати, тут неподалеку, на Малой Бронной, у него комната в коммуналке… да вы, наверное, у него были…

– Нет. Только в Кадашах, в бане. Однажды.

– И он мне все говорил, что надо бы Сергея Павловича пригласить… И очень вас хвалил, – помолчав, добавила Аня.

– Меня?! За что?

– Ну… – в ее голосе он услышал улыбку, – врач хороший. И многие люди обязаны вам жизнью. Это правда?

Из метро через толчею подземного перехода они вышли на угол улицы Горького и Большой Бронной. Морозный туман висел над городом. Сквозь белесую мглу видны были желтые огни редких фонарей Тверского бульвара, к недавно открытому «Мак-доналдсу» тянулась длинная очередь, вчерашние лужи превратились в маленькие, припорошенные снегом, коварные катки.

– Сегодня, – он подхватил под руку поскользнувшуюся Аню, – сплошные переломы. Страшенный гололед. Для Москвы песок стал все равно что манна небесная. А дворники либо перевелись, либо вымерли. Мы четыре раза людей на улице подбирали, и последний случай самый тяжелый – старуха, семьдесят два, родных никого, перелом шейки бедра. Лежала на углу Пресни и Грузинского вала, – неведомо для чего уточнил Сергей Павлович и сразу же с острейшей тоской ощутил, как, должно быть, чуждо и скучно ей все, о чем он говорит, – гололед, нерадивые дворники, несчастная бабка, которую они с включенной сиреной и мигалкой мчали в Боткинскую, боясь, что у нее от болевого шока откажет сердце… – Вам это неинтересно, – с вызовом произнес он. – Но переломанные ноги в некотором смысле и есть моя жизнь. Однажды, – решившись, сказал Сергей Павлович, когда они шли безлюдным, темным бульваром, – я уже говорил с вами об этом… ну, то есть о том, чем я занимаюсь… и еще о другом…

– Разве? Я что-то не помню. Я помню две наших с вами встречи. Одна, по-моему, не очень удачная, а вторая очень короткая, у остановки автобуса…

Сергей Павлович долго чиркал зажигалкой, прикуривая.

– Что было, то было, – пробормотал наконец он. – Алкоголь, утверждает мой папа, враг ума. Но я правда говорил с вами… Я даже скажу где.

– Где? – чудесным эхом откликнулась она, едва заметная в темном пространстве, в котором давно иссяк свет оставшегося позади фонаря, тогда как следующий был далеко, где-то возле Никитских ворот.

– На кладбище.

– А-а, понимаю. Это был сон. Сон?

– Скорее всего. Но такой, знаете, странный. Наяву. Я не спал. Я только что в первый раз прочел письма моего деда, Петра Ивановича Боголюбова, священника, в тридцать седьмом убитого. Все письма из тюрьмы, одно предсмертное. И ясно видел кладбище… Востряковское кладбище, там моя мама похоронена, но папа, он журналист и пьяница, несчастный, жалкий, изувеченный жизнью, он потерял документы на могилу и вдобавок забыл, где она…

– Надо найти, – твердо сказала из темноты Аня. – В кладбищенских конторах есть журналы, там все записано.

– Да они мамину могилку с тех пор сто раз продали! – взвыл Сергей Павлович и тут же почувствовал, как ее рука, утешая, коснулась его руки. – Ну вот… – дрогнув и смешавшись, молвил он и продолжил. – Кладбище, и мы около пустой могилы деда Петра Ивановича. То есть могилы как таковой не было и быть не могло, хотя бы потому, что никто не знает, где его расстреляли и где закопали. Это была могила воображаемая. Символическая могила. Папа пришел, Витя Макарцев, мой товарищ, тоже доктор со «Скорой»… стихи пишет… Этот сон мой до того был похож на явь, что я даже запомнил две строчки, которые Витька тогда же шепнул мне на ухо. Нечто вроде эпитафии. Вот: Пуста могила. Петр воскрес. Он среди нас несет свой крест. Я его потом спрашивал: ты писал? А он и про деда моего ничего не знал. Да я и сам… – Он отшвырнул папиросу и, не отрываясь, смотрел, как рдеет, угасает и, наконец, исчезает ее красноватый огонек. – Там вообще всякого народа много было. Зиновий Германович с березовым веником. Моя жена… бывшая жена с дочкой… Дашей… Она уже взрослая, ей… – он замялся, вспоминая, – лет, наверное, двадцать с лишним. Ямщиков появился Николай Иванович, Петра Ивановича родной брат, но чекист. Петра Ивановича убили, а Николай Иванович в свои девяносто здоров как буйвол, живет в высотке на Котельнической и… – Сказать ли о Людмиле Донатовне и спутниках ее? Он поколебался и умолк.

Чт'o легко выговорилось тогда, во сне, в бреду, в полуяви, в волшебно-смутном состоянии между действительным и воображаемым, то с великим трудом произносилось теперь, когда она шла рядом, и он слышал скрип снега под ее шагами. Он ставил себя на место Ани и заранее сникал от впечатления, которое должен был произвести на нее его дальнейший рассказ. В самом деле, как должна была она воспринять белого старичка, ч'yдно сиявшего в ночи и указавшего дверь, в которую Сергей Павлович пытается войти? А узнав, что возникший на краю болотца старичок был впоследствии Сергеем Павловичем опознан на иконе и оказался Симеоном Шатровским, любимым в России святым, – не усомнится ли она окончательно и бесповоротно в душевном здравии доктора Боголюбова? А когда услышит о связи, несомненно существующей между Симеоном и Петром Ивановичем, и об их общем замысле спасти Сергея Павловича и вымолить лучшую участь всему нашему Отечеству, – не сочтет ли его человеком, чье больное воображение занесло его Бог знает в какие выси?

Тогда и говорить не о чем. Шатровский монастырь, град Сотников, завещание Патриарха, тайну которого не выдал Петр Иванович, – все это непостижимым, но совершенно явственным для него образом сопрягалось в одну цепь. А начало ее – там, у края болотца, куда он выполз, едва живой.

– И что этот ваш Николай Иванович? – спросила Аня.

Он вздрогнул и оглянулся. Они вышли к Никитским воротам. В рассеянном свете одинокого фонаря виден был медленно падающий снег, неподалеку высился черный человек со склоненной головой – памятник Тимирязеву, дальше, между Качалова и Герцена, желтел храм Большого Вознесения. Он глянул в другую сторону – там, по ярко освещенной площадке возле здания ТАСС, бежал к его дверям офицер с портфелем и, поскользнувшись, рухнул наземь, но тут же вскочил, подобрал шапку, отряхнулся и бодрым шагом двинулся дальше.

– Легко отделался, – пробормотал Сергей Павлович. – А Николай Иванович – я у него был недавно – в жизни совсем другой… Еще страшней. Аня, – вдруг спросил он с отчаянием человека, сжигающего за собой все мосты, – а вы… – тут он запнулся, подыскивая подходящее слово и не найдя ничего лучшего, брякнул. – …вы одна?

Она засмеялась.

– Сейчас – с вами.

В легкости ее ответа мог скрываться опасный для Сергея Павловича смысл, но ему было уже все равно. Теперь, не сходя с этого места, на рубеже двух бульваров – Тверского и Суворовского, имея чуть позади безмолвного и безгласного свидетеля в виде изваяния ученого, чьи труды пошли, однако, не в прок его вечно голодной родине, а несколько впереди две церкви – большую, грузную, желтую и маленькую, белую, очень ладную, он хотел знать: одна она или не одна, свободна или связана, вполне располагает собой или находится в чьей-то власти, переступить через которую не имеет ни права, ни желания? Последнее обстоятельство было для него смерти подобно, но именно к нему он весь вечер готовил себя и ждал с обреченностью приговоренного.

– Вы понимаете, о чем я, – с невольной дрожью в голосе сказал он.

– А вы со мной еще не говорили об этом? – легко спросила она. – В вашем сновидении?

– Об этом – нет, – отрубил он.

– А я бы вам сказала, что я не одна.

Он мрачно кивнул. Что ж, никто и не сомневался. Кто сейчас один, кроме него.

– А живу я с мамой, ей скоро семьдесят, она любит меня, телевизор и кошку Грету. Иногда, правда, я думаю, что в обратном порядке. А раньше меня любил еще один человек, и я его любила. А он погиб, – нараспев говорила она. – И прошло с тех пор уже долгих три года. И мама меня бранит, что я по нему не перестаю плакать, а я не могу… И ребеночка у меня от него не осталось мне в утешение и ему в память, и от этого моя жизнь с некоторых пор сделалась пустой, никчемной и ужасно тоскливой. Днем, на работе, еще ничего: и время идет, и для мыслей нет места. Я в издательстве «Наука», редактор… младший редактор, – поправилась она. – И книги сложные и, бывает, интересные, и люди вокруг славные. Смотришь, было утро – и уже вечер. И слава Богу. Но дома, но в выходные дни… Я сижу с мамой у телевизора, она меня спросит: понравилось? – а я и не помню, о чем там… Да, говорю, интересно. А она меня бранит. Как ты можешь хвалить это бездарное кино!

С бульвара они свернули на улицу Герцена. Редкие прохожие пробегали мимо – кто вниз, к центру, кто вверх, к Никитским воротам, и от взгляда на их ссутуленные плечи и втянутые головы становилось еще холодней; и уж совсем пробирало от вида совершенно голого, смугло-желтого человека с мужским лицом, но без малейших признаков пола, который в одиночестве красовался в витрине магазина «Одежда», иероглифически обозначая удручающую пустоту прилавков. Лишь Петр Ильич Чайковский, не обращая внимания на мороз и тяготы быта, по-прежнему предавался музыкальным грезам, сидя на железной скамье из имения баронессы фон Мекк.

– Вот и ответ на ваш вопрос, – ровным голосом молвила Аня. – Поздно и холодно, – тем же голосом немного погодя сказала она. – И домой мне еще добираться – до «Юго-Западной», там на автобус до моего Теплого Стана, автобус надо ждать, от остановки идти… Целая история. Давайте, Сергей Павлович, в метро.

Мучительное чувство охватило его. Так расстаться – расстаться навсегда.

– Послушайте, – торопясь, заговорил он, – я еще не сообщил вам, что я баснословно богат.

Нежность, горечь, сострадание, отчаяние, надежда – все сплавилось в нем в щемящую боль. В целом свете лишь он может ее оберечь, лишь он отогреет ее застывшую душу, и лишь ему, как звезда с высокого неба, будет сиять ее кротость и чистота. Или всей своей прошлой жизнью он уничтожил всякую возможность счастья? Сжег дотла саму способность любить? Загасил когда-то и в нем горевший огонь?

– Наследство? – с чуть заметной улыбкой спросила она.

– Вроде того. Выводил из запоя одного человека… Сказать – не поверите. Митрополита!

– Раз люди пьют, отчего бы не пить и митрополиту? – резонно заметила Аня. – В церкви, куда я хожу, отец Анатолий, второй священник, пьяница. А человек добрый и проповедник замечательный.

– Ну, о моем Феодосии Григорьевиче я бы так не сказал. Он Николая Ивановича выкормыш… да Бог с ним! – воскликнул Сергей Павлович. – Суть в том, что: а) деньги жгут мне карман, б) мы с вами голодны и холодны и в) попробуем пробиться в «Москву», до нее отсюда два шага. Идет?

– В ресторан? – колеблясь, проговорила она. – А мама? Она меня ждет.

– Маме позвоним, – как на крыльях, летел Сергей Павлович. – Доложим, что вы в полной безопасности и не позже двенадцати будете дома. Ресторан, – мечтательно произнес затем он. – Что изволите, сударыня? Имеется икорка, каспийская, осетровая, только что доставленная… Севрюга с хренком. Жюльенчики весьма рекомендую – из отменнейших шампиньонов! Шашлычок по-карски. Не пожалеете. Вам, сударь, конечно, водочки, есть «Золотое кольцо», двойная очистка, без отягчающих последствий, само собой, если в разумных количествах и при подобающей закуске… А вам, сударыня, очень советую грузинское красное. Имеем «Киндзмараули», его же и товарищ Сталин вкушали…

– Хватит, хватит! – смеясь, перебила его Аня. – Уговорили.

Однако тяжелые двери «Москвы» Сергей Павлович открывал не без робости, а также с чувством, что, будь на его месте друг Макарцев, стол бы уже через пять минут сиял белой скатертью – разумеется, безо всяких пятен отшумевших над ней больших и малых трапез и возлияний. Первое препятствие возникло перед ним в образе гардеробщика – тощего, как жердь, мужика пенсионного возраста, облаченного в халат отвратительного синего цвета.

– Мест нет, – объявил он, опытным взором окидывая не столько Сергея Павловича, сколько его изрядно потертую «аляску», и не столько Аню, сколько скромненькое ее пальтишко с узеньким меховым воротником.

За его спиной Сергей Павлович видел множество свободных крючков с висящими на них номерками, но, проявив незлобивость агнца и мудрость змия, не стал обострять отношения с человеком, от которого в известном смысле зависела его судьба. Дух Макарцева на него снизошел и вдохновил.

– Отец, – проникновенно шепнул он в заросшее седыми волосами ухо цербера, – ты с нами по-божески, и мы с тобой той же монетой. Держи. – И в карман синего халата опустил царское вознаграждение.

Секунду спустя преобразившийся в милого человека гардеробщик, приняв в заботливые объятия куртку Сергея Павловича и пальто Ани, отечески наставлял их, куда следует идти и кого спрашивать. Он решительно предостерег их от пятнадцатого этажа, где располагалось заведение под названием «Огни Москвы». Ибо там в обличии официантов ныне рыщут голодные волки. Зато в большом зале на третьем этаже, из дверей направо, найти Иннокентия Даниловича, коему кратко сказать: «От Валерия Петровича». И будете как у Христа за пазухой.

– Твоими бы устами, – небрежно отвечал Сергей Павлович и с уверенностью завзятого кутилы и прожигателя жизни по широкой лестнице повел Аню на третий этаж.

И в огромном, будто вокзал, зале, он по наитию угадал в пожилом, чисто выбритом и похожем, с одной стороны, на профессора, а с другой – на пингвина официанте Иннокентия Даниловича и, взглянув в его светлые, с сиреневым оттенком глаза в очках с толстыми стеклами, чистосердечно признался в своем желании заполучить где-нибудь в укромном местечке этого караван-сарая столик на двоих и отведать все лучшее, чем богата сегодня кухня «Москвы».

– И еще кое-что для более полного переживания невозвратимых мгновений, – так прибавил он, изумляясь вдруг открывшемуся в нем дару легкости речи.

Иннокентий Данилович важно кивнул. И ему, предваряя окончательные расчеты, Сергей Павлович попробовал с налета вручить некую сумму, однако Иннокентий Данилович мягким движением отвел руку дающего, веско промолвив, что всему свое время. Затем они двинулись: он впереди, Сергей Павлович с Аней за ним, и минуту спустя оказались в углу зала, у столика с табличкой: «Стол не обслуживается». Но не для них был писан этот закон! Профессор-пингвин убрал табличку, отставил в сторону два стула, одним взмахом постелил свежую скатерть и произнес: «Прошу». Далее, обращаясь, главным образом, к Ане, он с замечательной четкостью изложил свои соображения по поводу возможностей местной кухни. Не то что прежде, но все же. Аня зачарованно кивала.

– А нашей даме, – спросил Сергей Павлович, – не найдется ли в погребе «Киндзмараули»? Я обещал.

– Увы, – с искренней печалью отвечал Иннокентий Данилович. – Может быть, «Ахашени». «Перестройка» требует жертв. – И он удалился, славный человек и, несомненно, лучший из официантов, в чем единодушно согласились Сергей Павлович и Аня, – удалился, чтобы вскоре предстать перед ними вновь в сопровождении совсем еще юного помощника, толкавшего уставленную тарелками и тарелочками двухэтажную тележку.

Ехал на первом ее этаже графинчик синего стекла с синей же стеклянной пробкой и с ним рядом – темная бутылка с красной этикеткой.

– Боже мой! – воскликнул Сергей Павлович. – «Хванчкара»! Кудесник!

Иннокентий Данилович сдержанно улыбнулся. Следуя молчаливым указаниям мэтра, юный его помощник накрыл стол, Иннокентий Данилович собственноручно наполнил бокал и, чуть наклонившись к Ане, негромко заметил, что вино отменное и уж во всяком случае ничуть не уступает «Киндзмараули». Затем он налил из графинчика Сергею Павловичу и, будто доверяя ему важную тайну, шепнул: «Столичная». Из старых запасов». И, как Кутузов в подзорную трубу рассматривал перед битвой Бородинское поле, так и Иннокентий Данилович, отступив на шаг, сквозь сильные свои очки обозрел стол, после чего на полном его лице отразилось удовлетворение исходным расположением двух блюд, салатницы, кокотниц с жюльенами, тарелок, а также приданных к ним ножей и вилок.

– Приятного аппетита, – с чувством исполненного долга молвил он и, поманив пальцем юношу с тележкой, двинулся в обратный путь, со спины уж совершенно точно напоминая более пингвина, чем профессора.

– Я тогда был ужасно рад, что вы пришли, – начал Сергей Павлович, вздохнул, замолчал, поднял рюмку и несмело взглянул на Аню.

Губы ее дрогнули в мимолетной улыбке, и у него счастливо и горестно сжалось сердце. Она не одна – и смысл ее несвободы выше и страшнее, чем он предполагал. Обручена с покойником. Противостоять живому можно; мертвому – нет.

– Во сне? – спросила она.

– Во сне, в забытьи, в бреду – не знаю. Хотя все было так ясно… Наяву не бывает яснее. Я даже видел у вас в руках гвоздики… белые… числом не помню сколько, но помню, что число было четное… Ладно, – остановил он себя. – Давайте выпьем. За встречу.

– Во сне? – снова спросила Аня. И такой чистый, такой мягкий и ласковый свет излучали ее глаза, что у него перехватило дыхание. Так близко – и так безнадежно далеко!

– И за ту, и за эту. Я и сейчас… Ладно.

Он выпил и тут же налил себе еще.

– Сергей Павлович! – предостерегающе молвила Аня. – Мне помнится, в «Ключах» кто-то бранил себя…

– Клянусь! – он приложил руку к груди. – Благодетель Иннокентий Данилович воплотил на этом столе лучшие страницы «Книги о вкусной и здоровой пищи». Его заботами я буду трезв как стеклышко. В «Ключах» же меня погубили три зверя – портвейн, одиночество и тоска.

– А Зиновий Германович? Он милый, смешной человек… Вы, по-моему, были вполне довольны друг другом.

– А! – махнул Сергей Павлович вилкой с наколотым на ней листом капусты по-гурийски: красным, сочным и острым. – Старый ловелас. Я из-за него, как бездомный пес, полночи продрожал во дворе. Но я ему бесконечно благодарен. Не будь его – кто знает, сидели бы мы здесь с вами или никогда больше… – он твердо взглянул на нее и договорил, – не увиделись бы.

– А это так важно? – мягко спросила она.

– Для меня, – ни на миг не замедлил он, – очень. Я о вас думаю постоянно… Нет, нет, – остановил он Аню. – Погодите. Я только вам могу рассказать, что со мной там, в «Ключах», случилось и почему я уехал… И что было потом. И что сейчас. Я никому другому не могу ни слова об этом! Кому?! – приглушенно воскликнул он. – Папе – он надо мной смеяться будет. Другу Макарцеву – он меня к психиатру поволочет. Тогда… ну, когда мне все это примерещилось – кладбище, могила Петра Ивановича, папа, Ямщиков, вы… я тогда вам о многом рассказал, и я вас спрашивал, и вы отвечали… Вы тогда все поняли и сейчас поймете, я вам объясню. Я верю, что вы поймете, потому что я вам верю… Если я сию же минуту вам не расскажу, то уже никогда! – сбиваясь, говорил он и замечал вдруг, что Аня давно уже ничего не ест и только слушает, не отрывая от него глаз с появившимся в них странным выражением. Что это было – жалость? сочувствие? сострадание? О чем либо ином он не мог и помышлять. – Да вы ешьте, Бога ради, ешьте, тут все так вкусно… И он, Иннокентий Данилович, нам еще что-нибудь принесет, ешьте, я вас умоляю!

Или это была печаль: о нем, о себе, о жизни, у нее отнявшей возлюбленного, а его обделившей подругой-утешительницей?

Через стол Аня протянула руку и теплыми пальцами коснулась сжатой в кулак руки Сергея Павловича.

– Что за история с вами приключилась? Мне кажется, она вас гнетет…

Он вздрогнул от внезапно прихлынувшего счастливого чувства.

– Гнетет? Нет. У меня с некоторых пор появилось ощущение… даже не ощущение, а вполне можно сказать, что уверенность… уверенность, что мой дед и еще один человек, я вам о нем сейчас скажу, – они хотят, чтобы я по-другому жил… Но они от меня не только этого ждут. Дед Петр Иванович – я вам тайну открою, хотя папа, а он пусть и пьяница, но во многом бывает прав, я это в последнее время особенно понял… папа никому не велел об этом… но вам, я знаю, можно, и еще я знаю, что дед Петр Иванович и тот, другой человек – они не против… Петру Ивановичу из тюрьмы трижды удавалось передавать письма жене, моей бабушке… ее, как и вас, Анной звали… и в письме, и в последней предсмертной записке… накануне казни… от него требовали две вещи. Отречения, во-первых, и, во-вторых, признания, где именно скрыто Завещание Патриарха… И за это обещали ему жизнь. А он им, – горестно и гордо произнес Сергей Павлович, – всякий раз отвечал, что Иудой не был и не будет.

– Постойте, Сергей Павлович, – перебила его Аня, – ведь Завещание Тихона – о нем речь, не так ли? – опубликовано. Мы недавно издали книгу по истории Русской Церкви после семнадцатого… я с ней работала… оно там полностью. Были, правда, сомнения в его подлинности – но я из этой книги поняла, что есть куда больше оснований считать, что Патриарх, может быть, его не писал, но подписал.

– Мне говорили, я знаю. Я не читал, но знаю, что такое Завещание существует. Но дед Петр Иванович пишет о каком-то другом, тайном, о котором Ямщиков – я у него недавно был – мне сказал, что оно, если появится, будет, как взрыв. Но об этом после. Слушайте.

Сергей Павлович старался ничего не упустить. Всякая подробность была ему теперь необыкновенно важна, а иногда даже и символична. Вот, к примеру, он заблудился. Экая важность, не правда ли? Но ежели вникнуть и вдуматься, что сие событие означает? Не представляет ли оно собой – в кратком, сжатом и образном виде – всю жизнь Сергея Павловича, никогда не имевшую руководящего нравственного начала? Отсюда немощь, колебания и ошибки при выборе пути. И этот дикий и страшный мужик в красной лыжной шапочке, покусившийся раскроить топором голову заблудившемуся путнику, – разве не олицетворяет он собой упырей и чудовищ, беспрестанно круживших вокруг Сергея Павловича и чудом не сожравших его в годы неприкаянности, одиночества и беспутства? А болото, едва не поглотившее его? Еще и по сей день зловонное дыхание трясины чудится иногда ему, и он холодеет, воображая, как над его уже безжизненным телом победно вздувается болотный пузырь. Демоны смрада и тьмы, двурогие жабы и прочие исчадия преисподней явились по его душу, но Петр Иванович вступился и спас, чему вернейшим подтверждением служит оказавшийся в тот поздний вечер поблизости старичок, необыкновенный внешним видом и мудростью и все знавший о Сергее Павловиче – имя, возраст и духовную никчемность. И если вести речь о случившихся с ним переменах, которые он сам оценивает весьма скромно, как первые шаги к указанной дивным стариком двери, то есть: обострившееся до предела недовольство собственной жизнью, чтение Евангелия, зачастую, правду говоря, вызывающее в нем противоречивые чувства и глубокие сомнения, желание войти в Церковь, дабы с ее поддержкой обрести единство со своим родом, со всеми Боголюбовыми, когда-либо служившими у алтаря, а также заполучить хотя бы малую частичку того, что люди называют верой и что в человеке сорока двух лет наталкивается на отвердевшую роговицу пороков, цинизма и почти маниакальной подозрительности, и, наконец, стремление во что бы то ни стало выяснить судьбу деда Петра Ивановича, – все это берет начало с того самого поросшего жесткой осенней травой бережка, куда он выполз, едва живой, и где услышал голос, произнесший его имя.

– Я подумал было, что это вы меня зовете, – сказал Сергей Павлович и со сжавшимся сердцем снова отметил странное выражение в темных глазах Ани. Он вдруг решил, что это все-таки исключительно сочувствие к нему и резко произнес: – Вы меня не жалейте, не надо.

Она удивленно подняла брови.

– Какая жалость?! Вас Небеса опекают…

– Значит, – тихо спросил он, упорно глядя в стол и отмечая появившиеся на скатерти два бледно-красных пятна, – вы… верите?

Он поднял глаза и увидел улыбку, просиявшую на ее лице.

– Каждому слову, – не колеблясь, сказала она.

Окрыленный, он продолжал.

Он очень живо описал предпринятое им вместе с папой посещение «Московской жизни», ее сотрудников, людей своеобразных взглядов и в целом довольно милых, за исключением, правда, одной красивой, но чрезвычайно надменной и ко всем относящейся свысока особы по имени Евгения, на его глазах унизившей Алексея Петровича, не только папиного сослуживца и – что скрывать! – постоянного собутыльника, но еще и почитателя мало кому известного поэта Вениамина Блаженного. И Аня призналась в неведении. Сергей Павлович напряг память и прочел:

– Мать, потеснись в гробу немного, хочу я спрятаться во мгле и от безжалостного Бога, и от живущих на земле. Хочу я спрятать свою душу, пуская родимая рука оберегает ее в стужу, как бесприютного щенка. Ты скажешь, матушка, что псина к тебе пристроилась в гробу, а это гладила ты сына, его бездомную судьбу.

– …и от безжалостного Бога, – с послышавшимся ему ропотом в голосе повторила Аня, – и от живущих на земле.

Тотчас посетила его мысль о имеющихся у нее собственных и вполне достаточных основаниях обвинять Бога в безжалостности. Ежели из великого множества она предпочла одного, а Бог его забрал, то разве это не является для нее веским основанием согласиться с Вениамином Блаженным? И разве милосердный Бог (каким Он, несомненно, хотел бы выглядеть в глазах созданного им племени) не должен в первую очередь заботиться о сохранении любви и любящих? И есть ли у него высший замысел, который хотя бы в малой степени мог оправдать смертельный разрыв им же благословенной связи? Зачем Он отослал одного в царство мертвых, а другую оставил в стране живых с кровоточащей раной в сердце? Она не может спуститься к нему, он никогда не вернется к ней – и кто скажет, для чего нужна Богу их вечная разлука?

– Афганистан? – коротко спросил Сергей Павлович.

Она кивнула.

– Под Кабулом, – голос ее дрогнул, и она опустила голову. – Он переводчик… Был, – бесстрастно и сухо прибавила Аня. Затем она спокойно кивнула на предложение Сергея Павловича помянуть ее погибшего друга и пригубила вино, в то время как он в один глоток осушил рюмку и сразу же потянулся налить себе еще. – Не надо, – мягко отстранила она его руку от синего графинчика. – Рассказывайте дальше.

Он подчинился с покорностью преданного пса, закурил и постарался изобразить Рому Грызлова – с брюшком, индюшачьей кожей подбородка, хищными огоньками в глазках-буравчиках и статьей, начинающейся словами: «Что сделал бы Ленин, будь он сегодня жив?»

Дивный вопрос, не правда ли? В самом деле, что сделал бы сегодня Владимир Ильич, восстав из мавзолея, который Сергей Павлович не так давно, находясь в совершенно расстроенных чувствах и некотором подпитии, безнаказанно осквернил своим плевком?

– Как, – изумилась Аня, – вы плевали в мавзолей?! Или – на мавзолей, не знаю, какой тут нужен предлог… Вас могли арестовать.

Сергей Павлович отмахнулся. Пустое. Любой предлог. Свидетелями его поступка, чья природа целиком и полностью относится к области уличной комедии, и по трезвому размышлению неким образом пересмеивает выстрел небезызвестной Фанни или Фаины, что, впрочем, одно и то же, были немцы, один из которых оскорбил Сергея Павловича, назвав его «русской свиньей». Russische Schwein. Немец-дурак. Он не понял, да и не мог понять мистического смысла совершенного на его глазах действия. Он видел перед собой всего лишь подвыпившего пакостника – но не увидел человека, взывающего к отмщению. Прах деда Петра Ивановича и миллионов убитых вместе с ним стучит в сердце! И Сергей Павлович стукнул себя кулаком в грудь. А Рома и Ленин, рыдавший у ног преподобного Симеона ночью в Александровском саду и умолявший его похлопотать на Небесах о своем освобождении из мавзолея (на что получил краткий и решительный отказ), – одного поля ягоды. Если Ленин убил Петра Ивановича, то разве Рома откликнется на просьбу сына и внука убитого снять трубку кремлевского телефона, по которому только что ему звонил Горбачев, и сказать буквально два слова кому-нибудь из начальников Лубянки? И просьба-то: пустяк! На вполне законном основании ознакомить ближайших родственников репрессированного священника П. И. Боголюбова с его следственным делом. Узнать хотя бы, где они его убили! Могилу его найти – пусть общую для многих страдальцев, но чтобы знать, что в их смертном и вечном содружестве и он обрел свое место. Нет-с! И на Кузнецком, в приемной КГБ, точно так же показали из окошечка унизительную фигу, а вдобавок вытолкали взашей.

– Бедный, – вздохнула Аня.

Да! Выгнали, как паршивую собаку! И кто?! Гнусный прапор, от которого разит потом шакала, вволю потрудившегося над своей самкой!

– Я чуть не упал, – пожаловался Сергей Павлович. – Меня молодой человек подхватил, нечаянный самарянин. И куда мне было идти после того, как меня погрузили в бездну унижения? Куда, я вас спрашиваю? – с требовательным вопросом обратился он к Ане, которая изо всех сил сдерживала смех и прикрывала рот ладонью. – Ах, вам смешно, – обиделся Сергей Павлович. – Вы постояли бы там в очереди, да послушали разговоры, да пообщались бы с этой свиньей в окошке… свиньей, иезуитом и капитаном… Слушайте! – спохватился он. – А вас там, кстати, не было? Не было, – понял он, не дождавшись ее ответа. – А я пошел в магазин. Ну, тот самый, вы знаете… Знаменитый когда-то. Там в ужасной толпе и давке встретились мне добрые люди… Да, да! – настоял он, заметив скользнувшую по ее лицу тень сомнения. – Простые, добрые люди. Отзывчивые. У нас, правда, на троих был один ма-аленький, даже крохотный кусочек колбаски… Вот такой, – с блюда, где в три ряда, привалясь друг к другу, лежали кружочки сервелата, тонкие ломти буженины и розовые, влажные лепестки ветчины, он взял кружок колбасы и, примерясь, отрезал от него третью часть. – Вот, – показал он Ане, – вся закуска.

– И вы, – уже не сдерживаясь, хохотала она, – после этого отправились к мавзолею?

Хорошо стало у него на душе от ее смеха, и он засмеялся вместе с ней.

– Нет. Сначала я хотел железного Феликса… Но к нему не подойдешь. Машины, движение, меня чуть не сбили.

Она ахнула. – Генерал ехал. И меня обматерил. И я уже потом, – махнул он рукой, – туда… на Красную площадь.

Тем временем Иннокентий Данилович доставил им завершающее приношение: покрытое тончайшей коричневато-румяной корочкой филе и осетрину с янтарными бляшками жира и будто покрытой тусклым инеем гибкой визигой. Осведомившись, чай или кофе желают его гости под занавес, услышал в ответ, что кофе и покрепче, а Сергей Павлович, несмотря на протесты Ани, размахнулся еще и на коньяк, без которого, как всем известно, ни один приличный человек, даже страдающий гипертонией, не станет пить кофе.

– Я принесу немного, – успокоил Иннокентий Данилович Аню, поглядывая на нее с чувством отца, любующегося своей вышедшей в свет дочерью, – но очень хорошего.

– И я понял, – продолжил Сергей Павлович, когда ставший еще милее профессор-пингвин неслышно удалился, – что везде мне выходит тупик, и я сдохну, но ничего не добьюсь и ничего не узнаю ни о деде, ни о Завещании, которого он, кажется, был чуть ли не главным хранителем… Оно, кстати, меня почему-то страшно тревожит… Почему?! – сам себя спросил Сергей Павлович и без малейшего удивления услышал от Ани, что и она вдруг стала волноваться, узнав, что такое Завещание существует. – И я тогда позвонил Николаю Ивановичу.

– Ямщикову? – выдохнула она.

– Ямщикову, – кивнул Сергей Павлович.

Николай Иванович – волчина, этим все сказано. Он и так, и сяк подкрадывался к Сергею Павловичу, надеясь, что тот сболтнет и даст ему и его конторе ниточку, которая приведет их к Завещанию. Ямщиков уверен, что оно существует и в тайном месте по сей день хранится. Но Сергей Павлович, твердо помня наставления папы: о письмах Петра Ивановича ни гу-гу, хорошо или плохо, но изображал всего лишь родственника, внука, к тому же ущемленного вопросами отнюдь не церковного и уж, конечно, не политического свойства. Он-де более всего занят установлением корней, кои вырастили и напитали древо Боголюбовых, ныне столь оскудевшее и близкое к полному и окончательному засыханию. Поверил ему Николай-Иуда – а именно так Петр Иванович называл в тюремных письмах родного братца, младшенького из трех братьев Боголюбовых, или учуял во внучатом племяннике чужого – кто его разберет. Они на то и чекисты, чтобы ловчить, таить и лицедейничать.

– Не поверил, – твердо сказала Аня.

Сергей Павлович пожал плечами. Может быть. Но помочь обещал. Аня с сомнением покачала головой. Разделяю, сказал Сергей Павлович, ибо наблюдал воочию и как человек, не лишенный некоторой проницательности… И, кроме того, твердо помня Иуду… Однако на сегодняшний день нет иной возможности заполучить дело Петра Ивановича как только через содействие Ямщикова. Обратите внимание, недобро ухмыльнулся Сергей Павлович, давя окурок в пепельнице. Он только еще свою помощь посулил, дядя Коля, а уже, как коршун, в Сергея Павловича вцепился и отправил его выводить из запоя Антонина, митрополита с одной стороны, а с другой – их несомненного и давнего сотрудника. К нему двое приходили оттуда, Ковалев и Прошибякин, и учили, что следует делать в европейских столицах, где тот сейчас и пребывает. Инструкции. Пакет для передачи. Пароль: мир всем! Отклик: и духови твоему! Гадость. Сергей Павлович брезгливо передернулся. Петр Иванович Боголюбов, где ты? И где преподобный Симеон, которого ты прислал, дабы просветить помраченную душу твоего внука в миг его нечаянного спасения?

Антонин тебя упразднил.

Разгорячаясь, он и дальше готов был указывать Небесам на их ничем не оправданное потворство здешним изменникам, лжецам и корыстолюбцам. У этого Антонина денег куры не клюют и три не то четыре дачи. Священная бедность! Ветхое рубище! Корка хлеба и глоток воды! Монашеское смиренное житие! Плоть, где жало твое?! Вожделение, где сила твоя?! Прелюбодеяние, где коварство твое?! Сергей Павлович желчно рассмеялся. Пустые возгласы и праздные вопросы. Взгляните на детей, не смеющих назвать родного отца папой; и на законных жен, представляющихся двоюродными сестрами своих мужей. А не желаете ли битву при Патриархе: Антонин против Ворхаева, Евгения Сидоровна против Веры всея Руси? Или оперу: старое сердце умеет любить? Но не царь Додон герой, а Его Святейшество. Седахом на престоле, им же овладел волею партии и правительства, имея в деснице жезл митрополита Петра, выданный напрокат конторой кремлевских музеев и глаголя иподиакону, малому себе на уме, из семейства иерейска, благонравна и властепокорна, а где ныне услада души моей и отрада очес моих, где лебедь пышноперсая, горлица томная, пава ненаглядная? И отверз уста иподиакон, и воззрел на согбенного летами и удрученного немощами лукавыми глазами цвета спелых маслин из сада Иосифа Аримафейского и рек, что отплыла белая лебедь на черном лимузине держать совет с Ворхаевым, како укрепить и непреоборимым содеять им союз против злокозненного Антонина, прокравшегося в Чистый, яко тать, и ныне рыкающего повсюду, яко скимен, и замышляющего при живом Предстоятеле похитить его власть, дабы употребить ее во благо своего нечестивого семейства. Порождение ехиднины, сосуд мерзостей, шелудивый пес, пожирающий собственную блевотину, высоко он занесся, но тем страшней будет его неминуемое падение. Истинно так, отвечал на разумные речи смышленого малого великий господин и отец наш и, возложив на юную голову уже почти бесплотную длань, возвел выцветшие очи гор'e и молвил: аксиос. Тако да будет тебе, сыне, егда войдешь в пристойные лета.

В продолжение речи Сергея Павловича, во время которой он иногда отвлекался на коньяк, кофе и папиросу, Аня невесело улыбалась.

– Вы вдруг и слишком близко оказались к свету, – заметила наконец она, выводя черенком вилки на скатерти какую-то букву. Ему показалось – прописное а. Алексей, Александр, Антон – как его звали, ушедшего в небытие и забравшего с собой ее любовь? Артур? Что за гадкое имя. – В этом ваше счастье, но и ваше… – она помедлила, подыскивая нужное слово, – искушение. Видевший свет отвергает тьму. Отсюда ваша горечь. Но ведь и в нашей жизни есть свет! Я бы умерла, если бы не видела… если бы не верила… в это. И вам, Сережа, – впервые назвала она его так, одним именем, без прибавления отдаляющего отчества, назвала, как друга, как, может быть, близкого человека, – чудесно прозревшему Вартимею… помните?.. надо теперь учиться видеть… и верить.

«Верить?! Во что?!» – чуть было не вскричал он в ответ, но замер, потрясенный. Не о том ли же самом он уже вопрошал ее при встрече, которой не было и быть не могло? Он схватился за голову.

– Нет, нет, – поспешил Сергей Павлович успокоить Аню, поймав на себе ее встревоженный взгляд, – я в порядке. Не пьян, не болен, не потерял рассудок. Но я не могу вместить… Понимаете?

Она кивнула, не сводя с него глаз.

– Все это – где сон, где явь… Я не знаю, как мне вас благодарить, что вы пришли и слушаете… Правда! Погодите, Аня, я не совсем то хотел… Вот что. Тот старец, который со мной говорил, когда я из болота выполз, – я ведь его в квартире Антонина увидел, на иконе. Волосы, борода, усы, выражение лица совершенно особенное – чуть болезненное, может быть, мягкое и вместе с тем взыскующее… Это он был, я его на смертном моем одре узн'aю!

– И… кто? – отчего-то шепотом спросила она.

– Симеон Шатровский, – нахмурясь, сказал он.

– Преподобный Симеон?! – ахнув, она приложила руки к щекам и с каким-то новым, восторженным и робким выражением в темных, мягких глазах посмотрела на Сергея Павловича.

– У меня что – нимб появился?» – неловко пошутил он.

– Я что-то читала о нем в этом роде, – как бы совсем не слыша его, молвила Аня. – Одна женщина собралась было наложить на себя руки, а он ей явился и сказал: ты грех придумала, радость моя! Она ему – невмоготу более терпеть, батюшка! А он ей отвечает, совсем как Аввакум – Марковне… Помните?

Сергей Павлович пожал плечами. Откуда?

– Ну Аввакум, протопоп, его с женой за приверженность к старому обряду как только не мучили и власть, и церковь… Их зимой, в темень, гнали по льду Байкала в ссылку. И Марковна возопила: «Доколе терпеть будем, батька?!» – «До самыя до смерти, Марковна», – так, кажется, он ей отвечал. Вот и преподобный этой женщине несчастной почти теми же словами: «Терпи, радость, моя, терпи и веруй, а коли нужно – до самой до смерти!» Он замечательный, – с сильным чувством произнесла Аня. – У него жизнь и простая, и глубокая, и светлая… Вам редкая удача выпала, Сергей Павлович. И он, преподобный, и ваш дед – они на вас, по-моему, какие-то особенные надежды возлагают.

– Я это понял, – кивнул Сергей Павлович. – Я только не знаю, чего они от меня ждут. Правды о деде Петре Ивановиче? Правды о Завещании? Правды вообще?


предыдущая глава | Там, где престол сатаны. Том 1 | cледующая глава