home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Александр Мишарин

О друге и соавторе[89]

Уже прошло более двадцати лет, как тебя не стало, а я все никак не решусь написать о тебе. Сначала просто не верилось, что ты умер — ты там Далеко, за границей… Ты часто снишься мне, и в моих снах ты по-прежнему живой. То хвастаешься новой летней ковбоечкой, то просто смеешься, открывая мне входную дверь… Все это еще там, на старой квартире напротив Курского вокзала…

Больным, немощным ты мне не снишься — я не видел тебя последние четыре года твоей жизни. Мы расстались с тобой в Риме летом 1982 года. А познакомились в 62-м…

Те же двадцать лет, только живой, родной, дружеской близости. Она — яркая, молодая, открытая жизнь — по — прежнему жива в моей душе. Ты никогда не умрешь для меня — самый близкий, великий, родной мне человек. Она — наша совместная жизнь — вплела в себя так много — разговоров, споров, ссор, совместной работы, обид друг на друга, примирений, недопонимания и в то же время безмерной, животворящей радости самого бытия, божественных поисков и откровений.

Их так не хватает мне! Так не хватает Тебя, нашего содружества, когда мы отдалялись, обижали друг друга… а потом с такой же яростью мирились, обнимались, смеялись друг над другом… И все становилось по-прежнему…

Поэтому я не хочу думать о тебе в гробу… Не хочу даже представить тебя на похоронах… Ты для меня остался сияющим, молодым, светящимся добротой и открытостью в те последние четыре дня моего пребывания в Риме — на Вилле Боргезе, в Соборе святого Петра, вечером в каком — то ресторане, где ты угощал меня и двух наших спутниц — Лору Гуэрру и Вику Токареву — вкуснейшим мясом бычков, которые еще в полдень бегали но лужайке.

Помню, как в день моего отлета ты все совал мне деньги: «Купи выпивку в дьюти-фри». Их оказалось так много — ты вывернул все карманы! — что мы всей туристской группой купили два баула самой дорогой (тогда еще непривычной для нас) выпивки и упились за время полета до Москвы.

Я помню твои растерянные, детские глаза, которыми ты смотрел мне вслед, и все не уходил, хотя знал, что опаздываешь на важные переговоры…

И что-то кричал мне вслед, что я уже не мог расслышать!

Поэтому мне сейчас страшно начинать эти страницы… Я боюсь потерять тебя за рассказом о тебе… Написанное ведь становится другой реальностью и невольно встанет между живой памятью и живой твоей жизнью. Оно станет третьим. Между твоей жизнью, моей жизнью и этими строчками!

Но будь что будет, я слишком долго молчал… и много ли мне осталось? Может, уже скоро нас ожидает и новая встреча…

Весной шестьдесят второго года я с родителями должен был переезжать в новую квартиру в Измайлово. Я прощался со старым домом в Малом Казенном переулке, куда меня привезли из роддома и где прошли все мои двадцать два года. Однажды вечером, гуляя по своему тенистому переулку, я обратил внимание на незнакомого молодого человека, входящего в наш подъезд. Он был небольшого роста, ладный, какой-то весь подобранный, с внимательным, острым взглядом. На нем были роскошные по тем временам джинсы, пушистый черный джемпер, а его руки были заняты двумя загруженными сумками. Он заметил мой внимательный взгляд и из вежливости чуть кивнул.

Я спросил у соседей, что это за новый жилец в нашем доме.

— А, этот-то… Комнату с семьей снимают. В двенадцатой квартире на третьем этаже.

Потом я еще несколько раз видел этого незнакомца, и мы быстро кивали друг другу и расходились… Мне больше всего запомнилось его острое, с резкими скулами, какое-то чуть хищное лицо, с такими же пронзительными глазами — то ли волка, то ли рыси.

Вскоре я уехал с Малого Казенного переулка, но лицо это — значительное, вся его подобранная, ладная фигура запомнились мне.

Этим же летом я закончил Высшие сценарные курсы и уехал с друзьями в Гагры. Они были тоже кинематографистами, заканчивали ВГИК — было легко, весело, бесшабашно, как только бывает на самом пороге большой и обязательно славной жизни. Говорили часто ночи напролет. Друзья очень хвалили новый фильм «Иваново детство», который я не видел, и называли имя режиссера — Андрей Тарковский. Мне оно ничего не говорило. Потом я прочитал в «Известиях» статью Константина Симонова, в которой была дана почти восторженная оценка фильма, а главное, предрекалось большое будущее его режиссеру…

Вскоре пришло известие, что на Венецианском фестивале «Иваново детство» разделило главный приз «Золотой лев» с фильмом «Семейная хроника» Валерио Дзурлини. Для тех лет это было что-то неимоверное… Триумф! Мировая слава… Венец мечтаний всех нас, Молодых кинематографистов, только входящих в искусство в начале шестидесятых годов.

Вернувшись в Москву, я на следующее же утро побежал к ближайшей киноафише посмотреть, где же идет «Ива; — ново детство». К моему удивлению, я с трудом нашел три — четыре кинотеатра и то на окраине, где показывался этот фильм, к тому же были только утренние сеансы…

Некоторое время я старался смотреть фильм отстраненно, стараясь не поддаваться непосредственным ощущениям: «Что же в нем такого особенного? Почему именно он… Почему?»

Я не заметил того момента, когда меня начал бить озноб!

Какая-то высокая тревожность царила на экране… Дело было не только в сюжете, не только в истории мальчика… Во всем повествовании, в каждом кадре была магия поиска гармонии мира среди крови и грязи войны…

Режиссер как бы нащупывал и осторожно, но все настойчивее вливал в зрителя властную силу изначальной и непобедимой красоты и совершенства мира. Перед ней была бессильна даже война… Он увлекал тебя куда-то в изначальный мир жизни. Где речные утренние туманы… бегущие дети… кони в предутреннем тумане… прекрасное лицо матери… животворящая вода старого колодца…

Я вышел из кинотеатра и ослеп от осеннего солнца. У меня чуть кружилась голова, и чувство глубокого счастья наполняло все мое существо. Я не знал, как назвать такое состояние — пароксизмом от встречи с прекрасным? Ожиданием огромной жизни?.. Почему-то именно моей. Нет, я был в здравом уме, и не все в фильме мне одинаково понравилось, но главное было в другом — я реально увидел, что может сделать человек моего… Моего… поколения. И, значит смогу и я.

Сделав несколько шагов по аллее, я вдруг тихо, но вслух, неожиданно, но убежденно произнес: «Этот человек будет моим другом!»

Впечатление от «Иванова детства» не отпускало меня ни на минуту. Решение стать другом кинорежиссера показалось мне несколько нереальным — я даже не знал, как он выглядит…

И вдруг чудо: на следующий день раздался звонок моего приятеля, молодого поэта Вальки Тура: «Приходи, старик, ко мне. К пяти соберемся. Будет Людка Максакова. Еще кое-кто… — И вдруг совершенно неожиданно: Андрей Тарковский обещал прийти».

Я опешил — Валька Тур никогда не приглашал меня в гости, — кстати, и потом никогда в жизни я не был у него дома.

Ровно в пять я был в большой квартире Туров на улице Горького… Валька был тогда очаровательным, талантливым, остроумным московским плейбоем. Добрым, легким на шутку, полным бесконечных историй, где трудно было понять, где правда, а где выдумка…

Появилась очень красивая Люда Максакова, имя которой уже гремело в Москве… Появились еще какие-то знакомые молодые ребята — все уже знаменитые или подающие большие надежды.

Мы с моим другом и однокурсником (рано умершим) Андреем Вейцлером также значились в ряду «подающих большие надежды».

Первая наша пьеса была поставлена в Малом театре. В те дни с успехом шла и вторая пьеса «Гамлет из квартиры № 13» в Театре им. Ленинского комсомола с Михаилом Державиным в главной роли А третья была принята к постановке самим Н. П. Охлопковым.

Но, конечно, имя Андрея Тарковского, на которого собрались все, резко выделялось среди нас. Наши успехи были как бы «доморощенные», а у него первая картина и сразу — мировая слава. Да и уровень фильма говорил, что он уже мастер, а мы пока… так, подмастерья.

Открылась дверь, и Валя Тур ввел нового гостя…

Бог мой! Я узнал в Андрее Тарковском того самого соседа по Малому Казенному переулку, который у нас в доме снимал квартиру…

Он довольно сухо со всеми поздоровался, сел в кресло и отказался от предложенной ему рюмки водки.

— Я уже третий день не пью! — криво усмехнувшись, сказал он. — Завязал!

В доме было уже шумно, что никто не обратил внимания на его слова. Сначала Андрей держался как-то скованно, незаметно, хотя его присутствие сразу почувствовалось в доме…

Но вскоре Тарковский, поморщившись, попросил налить ему рюмку водки и произнес всем собравшимся какой-то ободряющий, остроумный тост. Искренне рассмеялся в конце. Некоторая напряженность спала, Андрея окружили, и я увидел другого Тарковского — вчерашнего «стилягу», нищего завсегдатая «Мюзик-холла», столичного, интеллигентного мальчика…

И в этот момент мне подумалось, что Иван из его фильма — это очень личный герой Тарковского, глубоко спрятанный в его душе образ, мечта о счастливом, бесстрадальном детстве… Что он, так же как Иван, отдает это гармоничное начало только в сны, в творчество, в позывные судьбы. А на поверхности, в жизни, он так же ожесточен, замкнут… Он как стрела, направленная на достижение цели.

Что-то очень сильное и неисправимое переехало через его жизнь, и поэтому он столь колюч, неприступен и нервен в быту.

…Гулянка как-то сама собой, как часто бывало в то время, перебазировалась в ресторан Дома актера. Народу за столом все прибавлялось, кто-то подходил, кто-то присаживался… Все были «свои» — ВТОвские…

Улучив момент, я с горячностью рассказал Андрею о своем впечатлении от его фильма. Помню только, как посерьезнело его лицо и как остановились его глаза на моем лице. Он много пил, много говорил и несколько раз обращался ко мне как к своему товарищу… Мы о чем-то долго разговаривали, он меня с кем-то знакомил…

Конца вечера я не помню… Только ночью, уже дома, я проснулся и увидел, что на соседнем диване на подушке чье-то показавшееся мне совершенно незнакомым лицо.

И я заснул дальше.

Когда я встал около десяти часов утра, то увидел в нашей малюсенькой кухне горячо разговаривавших между собой Андрея и моего отца.

О чем они могли разговаривать — да еще так заинтересованно! — два таких разных человека? Мой отец, которому было за семьдесят пять, коммунист с дореволюционным стажем — и представитель новой волны мирового кинематографа?!

Когда я пошел проводить Андрея до метро, я спросил его, как ему понравился мой отец.

— Замечательный человек. Он на кухне завтраком меня угощал…

— О чем же вы говорили?

— Обо всем, — пожал плечами Андрей и прекратил эту тему.

— Он хотя бы понимает, чем ты занимаешься?

Андрей пожал плечами и только добавил:

— Мой отец мало с нами жил. — Снова замолчал, задумавшись: — Мы о жизни говорили… Обо всей жизни!

Потом он как-то рассказал, что у него родился сын — Арсений, что жена с ним у матери в Казани и сейчас он живет один… Что вместе с Андроном Кончаловским они написали сценарий двухсерийного фильма об Андрее Рублеве, но пока его не разрешают…

— Ничего, прорвемся! — улыбнулся он задорно и на прощание дал свой домашний телефон. — Ты звони, не пропадай… Увидимся еще как-нибудь…

Я видел, как он вбежал на открытую платформу станции «Измайловский парк» и стоял, задумавшись. Он уже забыл обо мне. А я все смотрел на его ладную, одинокую фигурку, погруженную в задумчивость, и мне было почему — то пронзительно жаль его.

Мне почему-то стало ясно, что, несмотря ни на что, он очень одинок, и это чувство не покидало меня все последующие двадцать лет нашей дружбы.

Итак, выждав для приличия неделю, я набрал номер его телефона. Сначала он не узнал меня, потом долго извинялся… Я попросил у него почитать сценарий «Андрея Рублева», он сначала замялся, потом назначил на следующий день встречу в кафе «Националь».

Когда мы пришли в кафе, сразу же около Андрея скопилась куча людей, кто присаживался рядом, кто только здоровался и проходил мимо, но, как я понял, Андрей Тарковский — здесь фигура известная, завсегдатай и всеобщая гордость. Потом Андрей познакомил меня со степенным, обязательным Вадимом Юсовым, оператором «Иванова детства», с кем-то еще… Мелькнул Андрон Кончаловский, тогда еще очень полный, громоздкий и очень серьезно относящийся к себе.

Андрей был в хорошем настроении, улыбался, расцеловывался направо и налево, но к концу вечера он помрачнел, замкнулся.

— Что с тобой? — спросил я его.

— Надоело все… работать давно пора…

Когда мы возвращались домой, я понял, что Тарковский был по-настоящему встревожен. «Золотой лев» был весной, а сейчас уже глубокая осень. Ясности с «Рублевым» никакой нет. Сценарий послали читать в ЦК… Деньги от премиальных и постановочных кончились, на днях приезжает жена из Казани, а потом надо И сына брать…

— И сколько это продлится… — он резко передернул плечами. — Одному богу известно… Ну ладно… Прощай. Ты звони… Хотя я ведь некоторое время буду без телефона. Мне квартиру дали. Недалеко от старой. Напротив Курского вокзала. Дай-ка мне твой телефон, я сам тебе позвоню.

Мы расстались, и я понял, что теперь надолго не увижу Андрея.

«Когда он еще позвонит?» Правда, у меня на руках был киносценарий «Андрея Рублева» — может, он ему скоро понадобится?

Довольно долгое время мы не виделись. Мне было звонить некуда, а Андрею было явно не до меня. Но наконец-то раздался его звонок, и мы встретились в том же кафе «Националь».

Он спросил, как мне понравился сценарий, я как мог начал хвалить его, но чувствовал, что Андрею это было неинтересно. Он отводил глаза, покусывал ногти на пальцах — это была его обычная привычка, сохранившаяся на всю жизнь! — кивал головой, чуть кривился, когда я уже очень поднимал планку оценки…

На этот раз мы сидели вдвоем, он никого не усаживал за наш столик и вообще был не слишком приветлив к подходящим…

— Все это, конечно, хорошо, — вдруг, изобразив гримасу, как при зубной боли, сказал Андрей. — Но все это уже вчерашнее!

— Ты что, не хочешь снимать «Рублева»?

— Хочу, хочу… — начал отнекиваться он. — Но сценарию уже почти три года. Я уже о другом думаю…

И тут же перешел на другую тему. Начал расспрашивать меня, что я сейчас делаю… Но это было, просто чтобы перевести разговор. Мы тогда вместе с моим соавтором Андреем Вейцлером ставили свою пьесу «Опасная тишина» в Театре им. Маяковского. Я коротко рассказал ему о репетициях, рассказал что-то смешное о театре, об Н. П. Охлопкове, который исключительно хорошо относился к нам и назначил на пьесу лучших актеров — С. Немоляеву, А. Ромашина, Александра и Евгения Лазаревых, замечательных стариков — Анну Яковлевну Москалеву и Сергея Степановича Князева. Мне, как театральному человеку, наверное, удалось смешно и образно рассказывать о театре, и Андрею стало весело.

— Вы — молодцы! В двадцать два года, а уже третью пьесу в Москве ставите. Семьи кормите… — сказал Тарковский с искренним уважением. — А у меня всего один фильм! — шутливо, но без горечи добавил он.

— Один! Но зато какой… — возразил я ему.

— Так может и остаться — один! Все бывает… — пожал плечами Андрей, и я понял, как его волнует судьба «Андрея Рублева».

В тот вечер мы сидели в кафе долго, почти до закрытия. Пошли к метро, на ходу договаривая нашу беседу, начатую в кафе. Тарковского привлекала тогда экзотика, что-то за пределами тогдашнего советского кинематографа. Он рассказывал какие-то сюжеты — все с какой-то необычной, экзотической судьбой героев… Я отмалчивался, отнекивался…

— Сюжет — это, по-моему, сама жизнь… — наконец ответил ему я с явным несогласием. — И чем глубже ты в нее врезываешься, тем глубже и непредсказуемее сюжет!

Он быстро посмотрел на меня и замолк. В пути мы начали почему-то вспоминать, сколько раз каждый из нас был в Третьяковке. И решили на память пройтись по тогдашней экспозиции русской живописи.

Начали мы весело, смеясь и подтрунивая друг над другом, но довольно скоро оба поняли, что мы достойные соперники. Начали с Рокотова и Андропова, с Левицкого и Флавицкого.

— А слева от Флавицкого чья картина?

— «Солдат» Шредера!

Так мы мысленно проходили залу за залой, мимо Крамского и Перова, Репина и Сурикова, Го и передвижников. Мы давно уже вышли на станции «Курская» и, сидя на ступеньках в теплой, ранней ночи, с азартом и удовольствием продолжали бродить по залам вечной Третьяковки, стараясь ни в чем не уступать друг другу.

Наконец Тарковский, прищурившись, решил нанести мне последний удар, будучи уверен, что я не знаю.

— Ну хорошо, спускаемся по лестнице на первый этаж. Справа во всю стену — «Демон», а слева небольшая такая картина…

— «Жемчужина», — в один голос выкрикнули мы оба разом!

Тарковский от чего-то сиял, даже одобрительно обнял меня, как ученика, сдавшего труднейший экзамен.

— Запиши мой новый адрес. И приходи завтра. Часиков в пять!

Мы слышали, как за нашей спиной закрываются на ночь тяжелые двери метрополитена…

Потом наступило радостное, благотворное время. Андрей с приехавшей из Казани женой Ирой обставляли, обживали новую, первую в их жизни квартиру. Что-то покупали — раскладушку, ковер, книги, какую-то посуду… Но денег не было, и вскоре пришлось довольствоваться малым — кто что подарит. Помню, как Андрей очень обрадовался подаренной мной старой кровати, которой в нашей новой квартире в Измайлово не нашлось места…

Сначала на ней спала Ира, потом их сын Сенька, потом ее передали в семью сестры Андрея — Марины, так что все молодое поколение Тарковских спало и росло на этой действительно очень удобной и красивой кровати…

Это время помнится мне как время надежд, молодого оптимизма, бесконечных разговоров на новой, светлой кухне… И какой-то взрывной, радостной, почти юношеской энергии Андрея. Словно эта квартира придала ему уверенности в себе, дарила чувство своего места, прикрытой спины. Телефона там еще не поставили и часто приносили телеграммы из ЦК с приглашением прийти в отдел культуры к Георгию Ивановичу Куницыну. Мы с Ирой сидели и ждали его возвращения.

Он приходил какой-то растерянный, задумчивый, злился на наши прямые вопросы. Потом, минут через пятнадцать, начинал сам подробно, как бы проверяя себя и вспоминая по частям весь разговор, рассказывать: «Нет, «Рублева» пока не разрешают… Но вроде и не запрещают. Куницыну сценарий явно нравится… Я ему подробно рассказывал некоторые сцены, как собираюсь снимать… Поэтому так долго и разговаривали…»

Иногда казалось, что фильм вот-вот будет запущен… Но снова телеграмма, снова поездка в ЦК, новый разговор, и снова все непонятно…

«Кто-то явно мне ставит подножку! — вскакивал с табуретки Андрей. — Но кто? Понять бы…»

Но надежда была велика, и через полчаса он словно забывал обо всем этом и разговор перескакивал на что — нибудь другое…

А время шло… Иногда Андрей убегал к кому-нибудь из знакомых в гости. Тогда он дружил с Алешей Гастевым — историком, философом, были и другие знакомые. Но, как я уже понял, близких друзей у него было совсем немного. С Андроном они уже почти разошлись, тем более тот уехал в Киргизию снимать своего «Первого учителя». Он всегда рад был видеть Славу Овчинникова — талантливейшего композитора, который писал музыку к «Иванову детству» (а потом к «Войне и миру» и к «Андрею Рублеву»), но тот был настоящим трудоголиком и редко отрывался от рояля. Потом я узнаю других его приятелей и друзей… Но это будет потом.

А пока, вспоминая то время, у меня перед глазами встает короткое, как вспышка, воспоминание… Узенький, солнечный Барышевский переулок: я вижу идущих почти посередине улицы Иру и Андрея… Они держат, как бы перетягивая друг к другу, большую синюю спортивную сумку, полную белья… Смотрят друг на друга, чему-то смеясь и никого больше не замечая на всем белом свете. И оба такие юные, такие счастливые, что они вместе… Счастливые оттого, что еще все возможно… Я, незамеченный ими, не стал окликать их, а только повернулся и долго смотрел им вслед, пока они не завернули в прачечную.

Ира Тарковская была тогда в самом расцвете своего женского очарования… Вернувшись из Казани несколько располневшей и измученной после родов, она быстро пришла в форму — похудела, оправилась и стала просто прелестной молодой женщиной. Высокая, стройная, с легкими светлыми волосами, с серо-голубыми большими глазами, с очаровательной улыбкой и ямочками на щеках, она была естественна, по-умному проста, образованна, хотя все это она как бы микшировала при людях. Тогда она имела огромное влияние на мужа. Они были сокурсниками, и Андрей оставался для нее не взлетевшей на европейский небосклон «звездой первой величины», а простым, очень понятным… И что главное — очень любимым человеком. Иногда она решительно возражала ему в житейских и творческих вопросах, иногда называла его идеи завиральными (впрочем, они такими и были), но так же горячо поддерживала его в главном — в его цельности в творческой целеустремленности.

Я никогда не помню, чтобы она жаловалась на какие — нибудь денежные или бытовые неурядицы, считая все трудности нормальным, естественным явлением жизни. Сам Андрей гораздо больше переживал из-за своего непонятного положения — больше года без зарплаты, дом пуст, перспективы неясны…

Мне тоже было легко общаться с Ирмой Рауш (таковы ее настоящие имя и фамилия), мы быстро перешли на «ты». Она тогда плохо выговаривала букву «р», и я в шутку издевался над ней: «Скажи слово «Риорита»!!

После неудачной попытки она смеялась и говорила: «Да ну тебя!»

У нее было своеобразное образное мышление, очень далекое от андреевского. Она жила как бы в себе — в своем замкнутом мире. Но этот ее собственный мир был добр, полон каких-то невероятных предчувствий, сказаний, чудесных историй, небывалых фантазий… она была, конечно, прирожденный детский кинорежиссер… Или сказочник… Или человек, живущий среди древних мифов, преданий…

Я навсегда запомнил ее широко открытые, удивленные глаза, когда она была поглощена какой-нибудь необыкновенной историей. И в то же время у нее был почти безукоризненный художественный вкус — даже на то, что было внутренне, далеко от нее. Она могла принять и понять сюжеты, замыслы, вроде бы противоречащие ее собственной сущности…

Частенько, в ожидании Андрея, мы сидели вдвоем на их кухне, и она много мне рассказывала — про свое детство, про школу, которую не любила, про своего отца — поволжского немца, очевидно, очень способного и необыкновенного человека…

Мы довольно быстро подружились, но это была другая дружба, чем была у меня с Андреем. Ира была гораздо более одинока, чем Тарковский, и, наверное, поэтому она больше ценила наши отношения.

Из желания сделать ей что-то приятное и произошел конфуз — первая наша ссора с Андреем.

В день рождения Иры, в конце апреля, я зашел в цветочный магазин в Измайлово и увидел там удивительную по красоте (никогда в жизни я не видел ничего подобного!) небольшую корзину цветов — из молодых белоснежных калл и почти черных разнокалиберных роз…От этого великолепия нельзя было оторвать глаз!

Я купил букет и преподнес его Ире: она просто расцвела от такого подарка, поставила цветы на видное место. И тут вернулся Андрей…

— Это что такое?! Как ты посмел моей жене преподносить такую корзину цветов?..

Его лицо буквально перекосило от ярости.

Мы вдвоем с Ирой начали его успокаивать: «Ну что тут такого?» Но Андрей был неумолим — его буквально трясло. Ира же твердо стояла на своем: «Это подарок мне. И цветы просто фантастические! Я очень… очень Саше благодарна!»

Она подошла ко мне и демонстративно чмокнула меня в покрасневшую щеку!

— А тебе не нравится, Андрей?

Андрей встал, обошел несколько раз вокруг корзины, погрыз ноготь правого пальца, дернул плечами раз-другой, потом поднял брови в недоумении, снова посмотрел на цветы и вдруг выпалил:

— Это я должен был тебе ее подарить… А не Сашка! Да… Глубоки, оказывается, корни шамхалов Тарковских! Больше я цветов Ирке Тарковской никогда в жизни не дарил. А ну их к лешему!

А потом пришла беда… Сначала встреча Н. С. Хрущева с художниками в Манеже, потом вскоре первое собрание членов Политбюро и правительства с интеллигенцией, дальше вторая… Тут же была образована Идеологическая комиссия ЦК КПСС во главе с Л. Ф. Ильичевым. И пошла «писать губерния»…

«Формалистов, идеологических диверсантов, политических двурушников» искали во всех областях литературы и искусства, от театра до архитектуры, от кинематографа до прикладного искусства… Составлялись черные списки, на многих именах поставили большой жирный крест… Кто-то заболел, кто-то ждал арестов — от Сталина было совсем недалеко…

Наш приятель — редактор из Министерства культуры — сказал нам с А. Вейцлером: «Теперь минимум год мы даже авансовый договор не можем с вами заключить!»

Все идущие наши с Андреем Вейцлером пьесы были сняты, репетирующиеся постановки закрыты за один день. Из преуспевающих, известных драматургов мы стали нищими и гонимыми…

Единственным, кто не испугался всего этого бардака, оказался наш старый друг Н. П. Охлопков. Как-то сумеречным осенним днем мы встретили его — огромного, барственного, в бобровой шапке — около театра. Поздоровались довольно вяло.

— Ну что такие кислые? — наклонился он к нам. — Что — денег нет?

Мы пожали плечами. Он хитро улыбнулся — словно не он сам снял месяц назад наш премьерный спектакль!

— Идите в литературную часть и оставьте мне заявку, а я в два часа ее подпишу, и вы тут же получите аванс!

— Какую заявку? О чем? — наши физиономии остались недоуменно кислыми.

— Напишите одну фразу: «Это будет пьеса… о советских людях» — и подписи!

Он хитро улыбнулся нам и прошествовал в театр.

Мы посмотрели друг на друга… Пожали плечами. Зашли в литературную часть и написали заявку из одного предложения. В два часа мы уже получили аванс…

Пьесы мы так никогда и не написали. Аванс никто с нас назад так и не потребовал…

Тарковский был на встречах интеллигенции с правительством. Возвращался поздно, ничего не рассказывал. Впрямую его как бы не критиковали, но весь тон, вся атмосфера конца хрущевской оттепели не обещала для него ничего хорошего.

Прекратились телеграммы из ЦК. Там было не до него…

Вскоре у него в квартире поставили телефон, но тот молчал.

Мы, теперь свободные от каких-либо дел, виделись практически каждый день. Над всеми нами как будто нависла тяжелая грозовая туча, и, что будет дальше, было абсолютно неизвестно.

Полгода стояла абсолютная тишина. Власти, проведя кампанию, казалось, сами не знали, что делать. Сделали ряд новых назначений на ключевые фигуры… Генеральным редактором «Мосфильма» был назначен бывший следователь по особым поручениям Л. Р. Шейнин, что позволило одному из остроумцев сказать: «Каждый переходит на новую работу со своим чином». Повылезли на высокие кресла и другие одиозные фигуры.

Запускались только пропагандистские, низкопробные сценарии, возникли странные фигуры из бывших ассистентов режиссеров, просто проходимцев…

Андрей Тарковский целыми днями лежал на раскладушке в халате и читал… Это была «Война и мир». Он словно бы искал в великом романе силу для будущего. Он был неожиданно спокоен, очень доброжелателен, — казалось, все вокруг не касалось его…

Именно за эти полгода мы особо сблизились с ним. Почему-то у всех нас, троих, было прекрасное настроение, или только так казалось. Словно гроза уже прошла, худшее позади… А может быть, мы были просто очень молоды и сама жизнь дарила нам уверенность в лучшем. Была даже какая-то спортивная злость: «Мы все равно победим!»

Мы много говорили о Толстом, об этой загадочной фигуре в русской культуре, поразительной, как бы воплощающей в себе весь русский мир. Андрей знал, что С. Бондарчук собирается ставить картину по великому роману, и я чувствовал, что он сам не прочь сделать фильм по «Войне и миру». Но впрямую он этого не говорил…

Эти «вымороченные» полгода мы провели в беседах об искусстве в самом широком смысле этого слова. Андрей много рассказывал о своем детстве… Об отце, читал его стихи… Вообще много стихов звучало за это время в их квартире. Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Гумилев, Цветаева, Анненский, Ходасевич, Мария Петровых… И снова Арсений Тарковский… В те дни прошел первый, скромный вечер Арсения Александровича в Малом зале ЦДЛ. Мы с Андреем Вейцлером, тоже в душе поэтом, блестящим знатоком поэзии, сидели не шелохнувшись. Успех был огромный… Арсений Александрович был необыкновенно взволнован и всех благодарил. Андрей подвел меня с А. Вейцлером к отцу и познакомил нас. Арсений Александрович был трогательно мил с нами, всегда с радостью дарил потом выходящие сборники своих стихов или переводов.

После этого вечера мне многое открылось в Андрее нового, ранее для меня непонятного… И еще то, как он любит своего отца, как он гордится им… И как переживает, что его так долго не было с ним рядом…

Весь следующий день мы обсуждали прошедший вечер, и Андрей много и проникновенно читал отцовские стихи.

— Тебе они действительно нравятся? Точно? Ты не кривишь душой? — пытливо заглядывая в глаза, все спрашивал и спрашивал меня Андрей.

В тот день мы с ним словно перешли еще на один рубеж… Рубеж душевной близости и доверия.

Я видел, что Тарковскому было интересно разговаривать со мной. Довольно начитанный, а вернее, «довольно нахватанный» в разных сферах мальчик был и сообразителен и восприимчив… Наверное, я знал не меньше Андрея, а читал — скопом — без разбора…

Но была огромная разница в том, как он и как я понимали все прочитанное. Он никогда не учил меня, он делился своим видением прочитанного. Он был как бы внутри происходящего, а я вовне… У него была какая-то магическая способность «присваивать», делать своими героев, и время, и пейзаж, и самые потаенные мысли автора произведения. Озаренный идеей, он мгновенно преображался, вскакивал, начинал ходить по кухне, периодически выкрикивая какие-то предложения уже изнутри происходившего… То, что было для меня только страницами, вдруг буквально оживало в мельчайших подробностях, уточнялось, добавлялось, догадывалось и становилось более живым, более реальным, чем та кухонька, в которой мы говорили о Толстом или Прусте, о Томасе Манне или о «Мастере и Маргарите»…

Андрей буквально фонтанировал этой второй, его собственной реальностью, которая потом могла быть и фильмом, и спектаклем… Или вообще другим, но родившимся из прочитанного текстом. Но, конечно же, он был кинорежиссером… Он видел, видел (и я вместе с ним) будущий фильм… Другую — необязательно кинематографическую! — но реальность.

Эти импровизации, этот выброс творческой созидательной фантазии мог длиться и час и полтора… Он как бы заводился сам от себя, и воображаемая жизнь становилась все конкретнее — до проезжавшей мимо пролетки, до большого валуна у ворот монастыря, обвитого зеленой ряской ближнего пруда, до слегка приподнявшей подол девушки, перепрыгивающей через лужу (то, были «Соборяне» Лескова)…

Наконец он останавливался — всегда как бы споткнувшись — и отстраненно смотрел на меня, чуть виновато улыбаясь.

Через какое-то время я невольно стал поддакивать ему, как бы пускаясь не в соревнование, а в уточнение его картины. Он подхватывал мою подсказку и говорил дальше, все увереннее и шире.

(Сколько же фильмов мог бы сделать Андрей Тарковский, если бы его судьба сложилась иначе?!)

Иногда мы начинали спорить — например, о Томасе Манне. Тогда я очень увлекался им. Андрей пожимал плечами…

— Плетет что-то… Не знаю, не знаю…

Прошло пару месяцев, и Андрей сам заговорил о Манне.

— Да-а… Плетет-то — плетет, да доплетается. Туда, куда почти никто не доходит.

С тех пор Томас Манн — особенно его «Волшебная гора» и «Леверкюн», стали любимыми книгами Андрея. Много позже мы не раз подавали заявки в Госкино, чтобы нам разрешили экранизировать хотя бы одну из этих книг. Но, как десяток других заявок, они были отвергнуты.

Но это было много лет позже…

Потекли долгие месяцы неопределенности… Правда, молодость брала свое — надежда не оставляла нас.

За это время я перезнакомил Тарковских со своими друзьями — художником Алексеем Шмариновым и его женой Кариной, с поэтом Леонидом Завальнюком и Натальей Бухштаб, будущей женой поэта, с сестрами Арбузовыми, дочерьми известного драматурга, актрисой Таней Лавровой, физиком Виталием Гольданским и его женой Милой, дочерью великого физика Н. Н. Семенова… Появлялись и другие интересные люди, они то вливались в нашу компанию, то исчезали.

Это время вспоминается как счастливое, дружное, очень молодое, веселое время. Конечно, были и рестораны, и большие «посиделки» — то у Шмариновых, то у Арбузовых. Летом все это содружество переезжало в Абрамцево, где у Шмариновых была дача. Рядом с ними сняли комнату Андрей и Ира с маленьким сыном Арсением.

Никто не сомневался, что все наладится, что власти наконец сдадутся… Конечно, не сразу, но постепенно жизнь пойдет дальше.

Однажды Андрея вызвали в ЦК к Г. И. Куницыну. Он вернулся часа через два с половиной, возбужденный, волосы дыбом, глаза растерянные.

— Ну что?

— Предлагают экранизировать Леонида Леонова.

— Как? А что именно?

— «Бегство м-ра Мак-Кинли». Горы обещают… любые деньги… несколько месяцев съемок в Америке!

— Ну, и ты что?

— Я, конечно, отказался!

И смотрит испытующе на нас, прав ли он.

Сценарий Леонида Леонова с месяц как был напечатан в самой газете «Правда». Конечно, как все у Л. Леонова, это была не подделка, не пропагандистская халтура. (Что гораздо позже проявилось в фильме М. Швейцера.) Но при чем тут Андрей Тарковский?

— Я сказал им, — пояснил Андрей, — что буду я сдать сколько угодно, пока они не поймут, что «Рублева» надо снимать! Категорически…

Лицо его было покрыто красными пятнами, глаза как у безумного… Он чувствовал себя как идущий на эшафот. А ведь действительно он уже два года как не снимал ничего!

Мы с Ирой, конечно, поддержали его, поддакивали, успокаивали. Но он никак не мог придти в себя. Он, как и мы, понимал, что пошел на новый виток конфликта с отделом культуры ЦК. Теперь они везде будут кричать: «Он зазнался… Мы ему не что-нибудь навязываем, а самого Леонида Леонова! Ну и пусть сидит без работы… Нужда заставит…»

Что оказалось недалеко от истины.

Жить было буквально не на что, сплошные долги! Андрей даже почернел лицом, но на людях держался гордо, с вызовом, выпрямив спину — настоящий боец за подлинное искусство.

(Недавно один господин сказал мне, что помнит меня вместе с Андреем в те годы: «Вы же были — «золотая молодежь»!»)

Я подумал, что мы тогда действительно были молодые люди из «золота»… Но чего стоило это понятие для каждого из нас… Больше года без работы, без денег, без реальных перспектив… Мы были просто несдающаяся, опирающаяся только на свою веру небольшая группа «вчерашних знаменитостей». Верящих, что не только «вчерашних», но и завтрашних…

Андрей решил обратиться к главным режиссерам страны. Со своим учителем М. И. Роммом он уже давно вел переговоры, просил помощи. Тот обещал, но как-то неопределенно. Казалось, что ему не очень нравились ни эта тема, ни сам киносценарий. К другим кинематографическим «бонзам» Тарковский не очень хотел обращаться. Но тут на каком-то высоком пленуме к нему подошел С. Ф. Бондарчук и сам завел разговор о «Рублеве»… Хвалил, обещал поговорить в ЦК… Андрей тогда очень воодушевился. В те годы он был еще достаточно доверчив и легко верил любому доброму слову.

Наконец, оставался еще главный «советник партии в советском кинематографе» — С. А. Герасимов. Он был человек умный, дальновидный… Так как сам особенным талантом кинорежиссера не блистал, то любил окружить себя высокоодаренными учениками и последователями.

Примерно месяц Андрей пропадал по вечерам на квартире у Герасимова и его жены актрисы Т. Ф. Макаровой… Приходил задумчивый, отмалчивался…

— Поговорили?

— Поговорили…

— Ну как — он поддерживает сценарий?

— А бог его знает…

И Андрей только пожимал плечами и вскидывал брови.

— Вообще-то говорит, что нравится…

Потом встречи стали реже. Тарковский на время — месяца на полтора — затих… Стал ждать результатов. Никаких движений от ЦК не было.

Наконец Андрей решился на крайность.

— Я сам звонил сегодня Георгию Ивановичу (Куницыну) и просил принять меня для окончательного разговора. Завтра в одиннадцать, — сказал он мне и посмотрел испытующе…

— Правильно, — поддакнул я. — Как говорится: «Упасть с коня, так с хорошего!».

Он улыбнулся и почти весело добавил:

— А мне-то что терять?! Сценарий есть… Все о нем знают! Это уже их дело — выкручиваться!

На следующий день мы ждали его с Ирой, поминутно глядя на часы… Наконец хлопнула дверь… Андрей стоял на пороге.

— Ну?!

— Сейчас, сейчас… только разденусь…

Уселись, как всегда, на кухне. Я достал бутылку водки. Разлили, молча выпили.

— Эти сволочи… Эти… — Андрей сквозь зубы бросил ругательное слово о «бонзах». — Ни один в ЦК не говорил ни обо мне, ни о «Рублеве»! А я-то ждал!

— Ну а Куницын что… Он-то что сказал?

— Хороший мужик! Стоящий!

Андрей был явно на подъеме, весь в надеждах.

— О чем мы с ним сегодня только не говорили. И о Достоевском… И о Сибири — он ведь оттуда. И о Василии Васильевиче Розанове. Он такой образованный человек, оказывается…

— Ну а конкретно что… Что обещал?

Андрей замолчал, словно вспоминая, а чем же кончился разговор. Потом, словно издалека, посмотрел на нас и изрек:

— Просил две недели. Будет говорить сам. С секретарем ЦК.

— С Ильичевым?

— Наверно, — не очень уверенно ответил Тарковский. — А с кем же еще?

Да, от Ильичева хорошего чего-либо ждать не приходилось!

Прошло еще недели две — молчание. На осторожные звонки Тарковского в ЦК — ни ответа ни привета. Куницын не брал трубку.

«Да Ильичев есть Ильичев!» — говорили мы друг другу.

Неожиданно Андрея вызвали к директору «Мосфильма». Он пробыл на студии до позднего вечера. Когда вернулся — на нем лица не было.

— Приказ о запуске «Рублева» в производство… подписан. Сегодня же… при мне!

Мы втроем чуть ли не в пляс пустились. Откуда-то появилась бутылка. Перебивая друг друга, сразу же начали расспросы: «А кто будет играть Андрея Рублева?! Ну, Дурочку, конечно, Ирка… Кто оператор? Кто художник?» и т. д. и т. п.

Когда на следующий день Тарковский дозвонился до Г. И. Куницына со словами благодарности, тот отчужденно, без эмоций ответил:

— Леонид Федорович посчитал нужным поддержать мнение отдела культуры…

И на долгое время они с Андреем перестали общаться.

Только через многие годы, давно уже отставленный. из ЦК профессор Г. И. Куницын, ставший чуть ли не диссидентом, рассказал нам в ЦДЛ, как прошел их тогдашний разговор с Л. Ф. Ильичевым.

— Он долго-долго мялся, уходил в другие вопросы, но я снова и снова возвращался к «Рублеву», — рассказывал разгоряченный Георгий Иванович. — Наконец Леонид Федорович вдруг чуть ли не вспылил на меня: «А почему какой-то еврей должен снимать фильм про великого… величайшего русского художника?» Он аж побагровел… А я растерялся и только развел руками: «А откуда вы взяли, что Тарковский — еврей?» — «Да мне многие кинематографисты говорили!» И он назвал несколько довольно уважаемых фамилий… Ну, я тут вскочил, начал чуть ли не орать на него: «Да он русский! Понимаете, русский… Я как коммунист вам говорю — русский!»

— Да? Вы проверяли? — теперь уже опешил секретарь ЦК.

— Сказано вам — русский!

Ильичев замолчал, не зная, на что решиться. А потом, искоса глянув на меня, спросил: «А когда фильм-то выйдет, если сейчас запустить?»

— Ну… году в шестьдесят шестом. Не раньше…

Лицо Леонида Федоровича просияло: «Ах, в шестьдесят шестом! Тогда пусть запускают…» И он махнул рукой. Его уже к этому году давно забудут в ЦК… Он сам уже чувствовал, что сидеть ему в своем кресле оставалось несколько месяцев…

Так странно и очень по-советски решилась судьба запуска сценария «Андрея Рублева»…

Андрей ушел с головой в работу… Мы стали реже встречаться, и я почувствовал себя одиноким…

Прошло два года, как мы познакомились. Стали приятелями, друзьями, почти родными людьми… Я уже не представлял свою жизнь без Тарковского. Но в качестве кого? Я не был кинематографистом… Работать над картиной я не мог… Не мое это было дело.

Новых пьес мы с Андреем Вейцлером не писали. Кинофильм «Серая болезнь» был приостановлен из-за того, что наш режиссер Яков Сегель попал в тяжелейшую автокатастрофу и было непонятно, выживет ли вообще… Денег не было, в Союз писателей нас не приняли… Пришлось мне с А Вейцлером идти работать в отдел радиотеатра на Всесоюзное радио. Это было полурежимное предприятие, и вначале я себя чувствовал там очень неуютно… Но потом пришли новые люди — Феликс Кузнецов, Алла Гербер и другие молодые, талантливые люди, и все как-то стало поинтереснее. Нас очень поддерживал главный редактор Константин Степанович Кузаков, внебрачный сын И. Сталина, человек умный, образованный, тонкий. Он давал свободу — конечно, в рамках Гостелерадио, — но жизнь становилась более интересной, более творческой. Мы привлекали к написанию оригинальных радиопьес как талантливых молодых авторов, так и старых мастеров. Даже М. И. Ромм в соавторстве с Сергеем Чудаковым писал для нас пьесу…

Обо всем я рассказывал при встречах Тарковскому. Брал с него слово, что когда он освободится, то сам поставит для нас радиоспектакль. Он с интересом выслушивал меня. «Да, на радио можно было бы попробовать — это тебе не телевидение. Мелкое кино…»

Но главное, что помогло мне в работе на радио, это уроки Андрея. Его бескомпромиссность, его уровень вкуса, его умение добиться своего, несмотря на все препятствия…

Ведь за два с лишним года дружбы с Андреем я многое увидел в этом ставшем мне родным человеке. Он был для меня как старший брат. Разница в восемь лет убирала во мне чувство неполноценности, соперничества. «Когда мне будет тридцать два, я буду, может быть, еще умнее, талантливее, чем он!» — иногда думалось мне с юношеской самонадеятельностью. Он был очень хорошо воспитанный человек и никогда не давал понять мне разницу между нами. А потом он просто любил меня — будучи человеком закрытым, очень настороженным к людям, когда он убеждался, что его любят по-настоящему, он открывался полностью навстречу. Становился таким же мальчишкой, каким тогда был я. Он мог, например, вдруг вскочить и чмокнуть меня в щеку… Мог напиться со мной как безрассудный… Мог спорить чуть ли не до утра… Он чувствовал себя со мной, как в своей юности — очевидно, трудной, зажатой и одинокой. Он рано ощутил себя ответственным за мою судьбу, и поэтому я, благодарный, почти с каждым мало — мальски серьезным вопросом бежал к нему, и он всегда находил время и силы разбираться — уважительно и обстоятельно — во всех моих жизненных перипетиях.

И с какого-то времени я почувствовал, что за моей спиной есть любящий, умный, сильный старший друг. Которого я считаю лучшим, талантливейшим из всех знакомых мне людей. И я благодарен ему за это. И он чувствовал мою благодарную, пусть мальчишескую, но глубокую привязанность.

Для меня было понятно, кто и что такое Андрей Тарковский!

Для меня это было воплощение мой мечты, предел моих грез, то, чем я хотел когда-нибудь стать… И поэтому я понимал, что мне выпал счастливейший билет, сведя нас с Андреем. Моя судьба круто переменилась после нашего знакомства…

Но и для него я был зачем-то нужен. Теперь, через многие годы, я бы сказал просто: я понимал его… Понимал не только сложившиеся замыслы, будущие заготовки. Я понимал главное — малейшее движение его еще не определившихся фантазий, только-только наметившуюся идею, колебания далекого предвидения… И не только понимал, но мог что-то подсказать, чувствуя его настроение, даже что-то развить, загореться вместе с ним его же волнением предчувствия…

Понимал, как никто другой… И за это Андрей был благодарен и рад такому намечающемуся союзу. Творческому, а пока только человеческому.

Я и не мечтал работать вместе с Тарковским. В общем, до этого было еще далеко… Но что-то в наших отношениях очень осторожно, приглядываясь друг к другу, но медленно — медленно шло к этому… Хотя оба мы еще не отдавали себе в этом отчета.

И этот момент однажды наступил…


Паола Волкова «По ком звонит колокол» | Ностальгия | «Зеркало» — поэма без героя