home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



II

Стояла глубокая ночь, когда Рембрандт поднял, наконец, голову от гравировальной доски. В подсвечнике догорел последний огарок. Глаза болели, но он как будто только сейчас это заметил. Может, надо пойти к доктору Толинксу и спросить, не следует ли уже обзавестись очками. «Чудно, — думает Рембрандт, — будто только вчера я играл с братом Адрианом на лугу против отцовского дома. А сейчас Адриан читает в очках, и мне, пожалуй, тоже придется по вечерам надевать очки…»

Холодный осенний ветер бушевал между невидимыми домами. Вода в канале с шумом плескалась о стенки набережной. Дул северо-западный ветер. Рембрандт открыл маленькое чердачное окошко. Соленые капли брызнули ему в лицо, туман смешался с дождем. Была непроглядная ночь. Темное, как чернила, небо нависало над черными, мокрыми от дождя крышами.

Рембрандт вздохнул, он смертельно устал. От долгого стояния у него дрожали ноги, да и болела рука, которой он оперся на узкий деревянный подоконник. Но офорты для Берхема готовы.

В полдень к нему явился Клеменс де Йонге, торговец картинами и старый друг. Он был чрезвычайно любезен, однако за любезностью легко было разглядеть его истинные намерения. Он принес Рембрандту деньги, правда, гораздо меньшую сумму, чем они условились на прошлой неделе. Без лишних слов Рембрандт выпроводил его вон вместе с деньгами. Он обратил внимание, что Клеменс, стоя в дверях, сердито отчищал свой плащ темного лейденского сукна от приставшей к нему паутины; а потом, спускаясь с лестницы, проклинал ее крутизну.

Рембрандт спокойно усмехнулся и пожал плечами. Он больше не может предложить своим посетителям глубокие кресла и угощать их из высоких бокалов португальскими или восточными винами. Особенным гостеприимством он никогда не отличался, но благодаря заботам Хендрикье в угощении недостатка не бывало, каждый мог ублаготворить себя; постепенно он изучил вкусы своих друзей. Но все это в далеком прошлом. Заимодавцы, опекуны Титуса, Опекунская палата, вмешавшаяся в его дела, весь этот судебный процесс камня на камне не оставили от его прошлой жизни. Приговора суда все еще не было, поэтому он жил здесь, как изгнанник, забытый своими «верными» друзьями, — о Сикс! Сикс! — не решаясь навестить кого-нибудь из бывших друзей и посидеть за их столом, как некогда они сидели и угощались за его столом.

Зато он очень обрадовался, когда к нему запросто и по собственному почину явился Берхем и купил у него офорты по прежней цене, как будто ничего не произошло. Поэтому-то он и смог сегодня дать Клеменсу отпор. Он не помнил, чтобы Клаас Берхем раньше особенно интересовал его, Берхем всегда был любезен и молчалив. Вместе с другими он часто бывал в доме у Рембрандта, но лишь единственный раз они долго и восторженно беседовали об итальянском искусстве. На следующий же день Рембрандт купил у Берхема несколько произведений итальянцев: картину Пальма Веккио и папку с рисунками Леонардо да Винчи. Правда, потом это знакомство почти прервалось. И вот сюда, в «Королевскую корону», к нему опять явился этот спокойный смуглый человек, похожий на южанина, и купил его произведения. В годы славы Рембрандта это было для него неосуществимо, ибо в те времена предатели, вроде Кретцера и Клеменса, старались захватить в свои руки все лучшие картины Рембрандта. Странно это, очень странно. Просто какая-то насмешка судьбы!

Слово «предатели» не выходило у него из головы. Но он уже знал, что не в силах более кого-нибудь ненавидеть. Ярость и отчаяние, терзавшие его ранее, приглушили чувство ненависти. У него в голове, казалось, больше не было мыслей. Иной раз, вспоминая о минувшем годе, он испытывал такое чувство, будто был лишь свидетелем чужого несчастья, будто после горного обвала в пригрезившейся долине воцарилась беспредельная тишина. Отбушевала ненависть, и мысли утратили свой буйный бег. Но стоило ему чуть подольше поглядеть пятнадцатилетнему Титусу в глаза, все еще словно ожидающие от него всех благ мира, как в душе мгновенно рождалось бурное отчаяние, отголосок былой катастрофы, и ему вновь слышался грохот обвала. Он жил, не зная особой нужды; об этом заботились его кредиторы и Адриан, старший брат, время от времени дружелюбно преодолевающий свою крестьянскую скупость. У него, Рембрандта, есть кров, под которым можно работать. Чего же, в сущности, ему недостает?

Хендрикье! Корнелия!

Рембрандт вновь почувствовал, как безгранично привязан он к Хендрикье и к ее ребенку; вновь увидел, какой героической была ее любовь все эти годы, проведенные с ним. И только теперь остро пронзила его догадка: он понял, почему она не настаивала на браке с ней, а предпочла остаться в глазах света его любовницей. Ее оскорбляли и Церковный совет и обыватели, но она все терпеливо сносила. Теперь он понял, почему: она не хотела лишать его права пользоваться оставленным Титусу наследством; он потерял бы это право в случае вторичной женитьбы: такова была оговорка в завещании Саскии. Саския даже из гроба напоминала о себе. Но вот судьба послала ему Хендрикье, и он принял этот дар, ни о чем не спрашивая… Сейчас он ясно видит: Хендрикье хотела освободить его от излишних забот и поэтому допустила, чтобы ее ребенок оставался незаконным, лишь бы Рембрандт сохранил право пользования состоянием сына Саскии; она не знала, что он, Рембрандт, все видел перед собой грозный свинцовый призрак нищеты, в конце концов обрушившейся на него. Тем не менее Хендрикье терпеливо сносила, когда представители церкви обзывали ее непотребными словами, обычными в устах черни, но не подобающими для христиан.

А сейчас Хендрикье живет вместе с ребенком у матери в Ватерланде, на хуторе, где она сама провела все детские годы. Рембрандту нравилась эта простая старушка, он любил называть ее матерью, тем более, что она напоминала его родную мать. Ах, как он тосковал, как тосковал по Хендрикье, по ребенку, по тишине и простору лугов, по отдыху, по желанному покою…

Рембрандт все стоял у окна. Он не замечал ни пронизывающего ночного холода, ни влажной серебристой пыли, которую сырость оставляла на грубой ткани его рабочего халата. И вряд ли он слышал глухой прибой волн, поднятых ночной бурей. Он провел рукой по волосам: где же его прежний ореол великого мастера? Он всего-навсего бюргер ван Рейн, бывший живописец, вынужденный временно проживать на постоялом дворе…

Он горько рассмеялся… Но эта горечь была недолгой, она лишь поверхностно коснулась его души, как дыхание касается зеркала.

Жизнь его всегда была очень бурной и полной. Он забрался слишком высоко, стремясь с самого неба сорвать плоды прекрасного. И рухнул с высоты на мрачную и гнусную землю; его завистники ныне празднуют свою победу. Он получил урок. Подняться можно раз в жизни. В пятьдесят лет нечего рассчитывать на благосклонность изменчивой судьбы. Он на многих примерах убедился: кто падает, тот уже не подымается. Он знал, что ему следует забыть свое блестящее прошлое, свою мечту о счастье. И все же, почему честолюбие, спутник его юности, и поныне не оставляет его в покое? Честолюбие, которое некогда погнало его, юношу, почти мальчика, из Лейдена в Амстердам, которое побудило его с дерзкой самонадеянностью добиваться руки дочери аристократа, советника принца Оранского, честолюбие, которое склоняло его вести жизнь на широкую ногу и рождало фантазии, по своей силе превосходившие его талант…

Рембрандт поднял голову. Ни один звук мира смертных не примешивался к симфонии ветра и воды; сейчас, в эту позднюю глубокую ночь, он постиг всю неосуществимость и сверхчеловечность того, чего желал. Его высокомерие — причина всех зол. Он поглядел вниз из высокого маленького окошка, у которого стоял, и ему вдруг представилось, что город лежит как бы в глубокой пропасти, где перемешалось все: честолюбие, стремление к роскоши, тяжкий труд, зависть, вражда и предательство — все, из-за чего мучил и убивал себя там, внизу, темный род людской… А вот другое видение: люди пируют и празднуют на краю бездонного кратера. Но все это лишь маскарад. Властелины купаются в роскоши, баловни судьбы венчают себя золотыми венцами, а чернь безропотно сносит угнетение и славит своих угнетателей. И никому, кроме таких отщепенцев, как он, глядящих с высоты своего одинокого сторожевого поста, не видно все безрассудство этой оргии на краю зияющей пропасти.

Рембрандт прислушался. Ему показалось, будто в самом деле снизу доносятся приглушенные крики. Он видел в глубине бледные, фосфоресцирующие вспышки. На могучих черных крылах проносится ночь, пришедшая из бесконечных просторов вселенной, из вечности. Крохотная земля испуганно несется сквозь мрак. Но в вышине сияют голубые звезды, играют мерцающие лучи рассвета; внезапно из расплывчатых очертаний облаков появляется издавна знакомый Рембрандту облик…

Неземной восторг переполняет его. Он не отваживается более глядеть в небо, но не может и сдвинуться с места. Там, внизу, бренная жизнь бешено мчится вперед, мимо него. Зато какую глубину приобретает небесный ландшафт от сияющего ореола, который он так часто изображал над его головой. Мастер вздрогнул. В это мгновение все вещи словно изменились; и когда он, наконец, собрался с силами и отошел от окна, он знал, что отныне будет глядеть на мир совсем иными глазами.


предыдущая глава | Рембрандт | cледующая глава