home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Парламент

Не больше сказалось на творчестве Диккенса и знакомство с Палатой Общин, куда он перешел в качестве репортера из Докторс-Коммонс. По-моему, многоречивая парламентская процедура издевательски изображается Диккенсом (лишь в иных декорациях), когда он описывает заседания клуба пиквикистов и еще в совсем не смешной и неуместной второй главе «Николаса Никльби», где речь идет о собрании «Объединенной столичной компании по улучшению выпечки горячих булочек и пышек и аккуратной их доставке». Впечатления Диккенса от выборов воплотились в Итенсуиллской главе «Пиквикского клуба», а сатиру на депутата парламента, который, едва окончены выборы, уже полон презрения к своим избирателям, можно найти в рассказе о том, как мистер Грегсбери прогнал посетившую его делегацию («Николас Никльби»). Но все это в ранних романах Диккенса. То, что он увидал с репортерской галереи Палаты Общин или стоя у трибуны, с которой оглашались результаты выборов, скоро ушло из его мира, хотя сами по себе члены парламента с их махинациями остались объектом его сатиры.

Единственное описание действующего парламента мы встречаем в его историческом романе, причем рассказчик находится вне зала заседаний. Сцена в «Барнеби Радже» (1841), когда лорд Джордж Гордон с толпой приверженцев вручает парламенту петицию от протестантов, мастерски написана автором, — это одна из тех прекрасно построенных и продуманных народных сцен, которыми пронизан весь роман, исполненный одновременно отвращения к толпе и восхищения ею. Надо заметить, что изображение парламента как некоего бастиона на пути протестантской черни, восставшей в 1780 году, связано не с какими-либо благоприятными воспоминаниями Диккенса, просидевшего четыре года на заседаниях парламента, а с испугом писателя перед Партией физической силы{23} и бурными выступлениями чартистов в провинции за четыре-пять лет до публикации этого замечательного исторического романа. Опасная и демагогическая петиция лорда Джорджа Гордона должна была произвести на всех добропорядочных и законопослушных читателей «Барнеби Раджа» впечатление чего-то вроде раннего варианта этой ужасной хартии. Стоит, однако, заметить, что в романе Палата Общин, как таковая, не смогла обуздать толпу, это удалось сделать одному из ее членов, человеку военному — храброму генералу Конвею{24}.

Избранный Диккенсом исторический пример вполне соответствует его предрассудкам. Я отнюдь не хочу сказать, что Диккенс отдавал предпочтение диктатуре перед демократией. Возникающая время от времени идея, будто Диккенсу присущи были симпатии к сильной власти, — чистая фальсификация, и я надеюсь, что мне удастся лишний раз подтвердить это тем портретом писателя, который мне предстоит создать на страницах книги. Но когда речь заходила о парламенте, радикальный либерализм Диккенса приобретал сходство с радикализмом. Так, в «Истории Англии для детей», в главе, посвященной его любимцу Кромвелю, он писал: «Поскольку этот парламент тоже его не устраивал и все никак не брался за государственные дела, он сел в одно прекрасное утро в карету, прихватив с собой шесть гвардейцев, и живо разогнал этот парламент. Пусть это послужит предупреждением для других парламентов, которые предпочитают длинные речи настоящей работе». Тон приведенного отрывка не может не напомнить нам многие из нынешних газетных статей о работе парламента. Такова естественная реакция тех, кому приходится быть слушателем публичных дебатов, состоящих наполовину из партийной пропаганды, наполовину из школярского зубоскальства (не зря говорят, что Палата Общин — первый клуб Лондона). Такова естественная реакция тех, кто никогда не видел, как серьезно трудятся члены парламента в каком-нибудь комитете или избирательном округе. В своих письмах Диккенс нередко выражал глубокое беспокойство по поводу неработоспособности нашего парламента, а в его романах это беспокойство раз и навсегда приобрело форму откровенного издевательства, примером чему может служить знаменитое начало сороковой главы «Холодного дома» (1852–1853): «Не одну неделю находится Англия в ужасном состоянии. Лорд Кудл подал в отставку, сэр Томас Дудл не пожелал принять пост, а так как, кроме Кудла и Дудла, во всей Великобритании не было никого (о ком стоило бы говорить), то в ней не было и правительства». Вот все, что касается парламента и партийной системы — этих основ средневикторианского общества.

Презрение к парламенту, подкрепленное презрением к законодательной системе, должно породить у писателя революционную настроенность левого или правого толка (как мы теперь вынуждены говорить). «Зрелым», «ответственным» мужам — членам парламента, министрам-членам кабинета, королевским адвокатам, судьям и членам судейской коллегии — ничего иного не приходится ждать от человека, чьи взгляды на устои британского общества сформировались в юности, когда он занимал подчиненное положение, не налагавшее на него никакой ответственности, или, в лучшем случае, был репортером, то есть простым наблюдателем. Конечно же, эти зрелые ответственные мужи не ждут зрелых, ответственных суждений от конторских мальчишек и клерков или даже от газетчиков. И в каком-то смысле они правы. Те, кто вершит делами общества, способны воспринимать его институты только в пределах функций, которые они сами в них исполняют. А про эту каждодневную административную деятельность в романах Диккенса нет ни слова.

Приводилось много причин того, почему презрение Чарльза Диккенса к существующим порядкам не переросло в революционный протест, — одной из них был страх перед анархизмом, свойственный человеку, который своими силами выбился из нужды и не свободен от социальных претензий и даже снобизма. Не стоит, впрочем, слишком это подчеркивать. Диккенс прекрасно зарабатывал, хорошо жил, давал детям надлежащее воспитание, любил избранное общество. Все это правда. Но всемирная слава излечила его от многих снобистских черт, привившихся ему, когда он пробивался наверх. К 1860 году, ко времени написания «Больших надежд», он уже презирал благородное сословие так сильно и глубоко, что большего не мог бы потребовать от него любой враг существующего порядка. Однако в душе его всегда жил глубокий страх перед решительными переменами. Глубокое разочарование в существующих социальных установлениях всю жизнь соединялось в нем с боязнью любых социальных потрясений. Это нередко объясняют тем, что он, дескать, боялся черни. Бесспорно, он ее боялся. Многие из тех, кто обвиняет его в этом, сами, кстати говоря, порядком бы перетрусили, доведись им с нею столкнуться. К тому же это объяснение мало что нам дает. Диккенс был выходцем из мелкобуржуазной семьи и родился меньше чем через два десятилетия после якобинского террора, поэтому трудно ждать, чтобы он поддерживал народное движение; куда понятнее его страх перед актами насилия. И, однако, на протяжении всей жизни, а особенно в «Повести о двух городах», как бы ни осуждал Диккенс массовое насилие, он неизменно подчеркивал, что французская аристократия пожала то, что посеяла.

Глубокий страх перед социальными потрясениями, подчас причудливо сочетавшийся с неприятием современной Диккенсу социальной системы, объясняется, по-моему, двумя весьма различными сторонами его мировоззрения. Во-первых, он вполне искренне верил в существование зла, с чем мы еще столкнемся, когда речь пойдет о его великих романах. А укоренившийся страх перед злом, проявлением которого служит насилие, вряд ли соединим с признанием социальной революции. Никакие утопические надежды, с его точки зрения, не стоят риска выпустить на волю зло, таящееся в революционном насилии. И хотя Диккенс во многом разделял недовольство чартистов, он писал в 1848 году в журнале «Экземинер»; «…нет нужды говорить, что мы нисколько не одобряем сторонников насильственных методов среди чартистов, и в частности тех членов Партии физической силы, которые предстали перед судом и были приговорены к наказанию. Не говоря уже о том, что эти люди, как выяснилось, по доброй воле и с полной готовностью замыслили многие жестокости… они нанесли слишком большой ущерб развитию разумного либерализма и свободы во всем мире, чтобы расценивать их иначе, нежели как врагов общего блага и худших недругов простого народа». Зло в действии было для Диккенса грозной реальностью — зверем, спущенным с цепи.

Вторая причина была как раз обратного свойства: это было умение радоваться многообразию и богатству жизни даже в самые трудные для себя времена. Диккенс не был совсем чужд пуританства: он разделял иные из присущих его веку нравственных предрассудков, однако при этом он ценил игру не меньше, чем труд. Игра, наслаждение, разноликость вещей, а главное, все формы абсурда — в этом суть диккенсовского мира. Несмотря на весь радикализм Диккенса, на его всегдашнее стремление бороться против частных проявлений социального зла, его чувство юмора пробуждало в нем — как и в большинстве других сатириков — столько консерватизма, что в ином своем состоянии он не принял бы это ни умом, ни сердцем. Сказать, что диккенсовское понимание зла и чувство юмора мешали его горечи и отчаянью перейти в логическую систему, отвергающую современное ему общество, — значит сказать только, что, каковы бы ни были его наклонности, мысли и чувства, он инстинктивно ощущал источники своего искусства — незамысловатый, но исполненный драматизма анализ зла и тонкую всепроникающую поэзию комического абсурда. В этой схеме закон оказывался хотя и слабым, но препятствием против дурных поступков и был вместе с тем абсурден, что служило основой для многочисленных комических образов. Что до парламента, то он был подобен закону, только представлял меньший интерес.

Он действительно представлял меньший интерес; ведь служба в конторе «Эллис и Блэкмор» или же в Докторс-Коммонс мешала молодому Диккенсу осуществить его планы, тогда как репортерская работа в Палате Общин принесла ему славу журналиста и проложила путь его писательскому успеху. Сколь разно он относился к этим двум профессиям, явствует из того, как он отзывался о них в более поздние годы. Вот одна из любопытных подробностей биографии Диккенса: уже после того, как он стал признанным писателем, он в минуты раздражения говорил, что, возможно, ему придется переменить профессию. Впрочем, если мы вспомним о том, какая толпа нахлебников — родственников и посторонних — окружала его и сколько ему стоила жизнь, это уже не покажется нам столь удивительным. Даже в сравнительно трудное для него время (в 1841 году) он, не раздумывая, отверг предложение баллотироваться в парламент от Рединга совместно со своим близким другом Тэлфордом{25}. И все же еще в 1846 году мы встречаем у него следующее высказывание: «Вообще-то я… начинал по юридической части; мне нужно только сдать несколько экзаменов, и тогда я могу рассчитывать, что меня зачислят в адвокатскую корпорацию, а это было бы для меня очень полезно». Он и в самом деле по-серьезному интересовался, нельзя ли ему стать мировым судьей в Лондоне. Разница, по-моему, ясна: он не переставал испытывать потребность в том, чтобы как-то компенсировать не очень почтенное начало своей юридической карьеры, тогда как его репортерская деятельность в парламенте, с его точки зрения, в этом не нуждалась — она принесла ему успех в журналистике, а та на протяжении всей его жизни только увеличивала его громкую славу.

Мир Чарльза Диккенса

Страницы из стенографической записи Ч. Диккенса.


Диккенс всегда с гордостью говорил о тех днях, когда был репортером. В 1865 году он выступал на банкете в Газетном фонде. Отрывок из этой речи показывает, с каким удовольствием он вспоминал это время.

«Я пришел на галерею Палаты Общин в качестве парламентского репортера, когда мне не было еще и восемнадцати лет, а ушел оттуда… около тридцати лет тому назад. Я выполнял репортерскую работу в таких условиях, какие многие из моих собратьев здесь в Англии, многие из моих нынешних преемников не могут себе и представить. Мне часто приходилось переписывать для типографии по своим стенографическим записям важные речи государственных деятелей — а это требовало строжайшей точности, одна-единственная ошибка могла серьезно скомпрометировать столь юного репортера, — держа бумагу на ладони, при свете тусклого фонаря, в почтовой карете четверкой, которая неслась по диким пустынным местам с поразительной по тем временам скоростью — пятнадцать миль в час. …Я протер себе колени, столько я писал, положив на них бумагу, когда сидел в заднем ряду старой галереи старой Палаты Общин, я протер себе подошвы, столько я писал, стоя в каком-то нелепом закутке в старой Палате Лордов, куда нас загоняли как овец… и заставляли ждать… наверное, того времени, когда нужно будет заново набить мешок с шерстью{26}… Случалось мне и застревать в грязи на проселочных дорогах, посреди ночи, в карете без колес, с измученными лошадьми и пьяными форейторами, и все же я успевал вовремя сдать свои записи в машину, да еще удостаивался памятных похвал покойного мистера Блейка{27} с его незабываемым шотландским акцентом и столь же незабываемым золотым сердцем».

Я привел этот обширный отрывок из речи Диккенса отчасти потому, что он вполне характеризует его репортерскую жизнь с 1832 года до выхода в свет «Пиквикского клуба», успех которого позволил ему целиком посвятить себя литературе; но еще и потому, что тон, каким здесь рассказывается про «былые дни» и про лестные отзывы редактора Блейка, по-моему, вполне подтверждает следующее: годы репортерства, пусть и очень тяжелые; были сродни его счастливой школьной поре. То была Англия последних лет Регентства; Англия, где не существовало еще железных дорог. Для Диккенса эта Англия ассоциировалась с XVIII веком, и, хотя далеко не все из созданного тогда он любил, это был век Тома Джонса, Родрика Рэндома и Хамфри Клинкера — героев его детства.

После того как Диккенс побывал на задворках закона, положение его переменилось: на репортерской галерее, как мы видим из приведенного отрывка, ему явно повезло. Опять выручили родственники матери: помощь его дядюшки Джона Генри Бэрроу обеспечила молодому человеку хорошее место на новом поприще. Чарльзу не было еще и двадцати лет, когда он начал работать у своего дяди, издававшего «Миррор ов парламент», который в соперничестве с «Хэнсардом» печатал парламентские речи. Джон Диккенс уже успешно работал в этой газете, когда туда поступил его сын. Чуть позднее (в самом начале 1832 года) Чарльз благодаря своим способностям получил дополнительную репортерскую работу для вечерней газеты «Тру сан». Таким образом, свои первые репортажи он писал еще о дореформенном парламенте{28}, более того, он писал их в старом здании Палаты Общин, которое сгорело спустя три года. Характер речей и процедура послереформенного парламента уже не располагали Диккенса к работе. Он не любил перестраивавшего его архитектора лорда Грея, хотя в сентябре 1834 года и поехал в Эдинбург, чтобы написать отчет о торжественном присвоении ему там почетного гражданства; кстати сказать, это было первое морское путешествие Диккенса. Вместе с ним туда отправился Чарльз Берд — молодой репортер, его сотоварищ, который был шафером у него на свадьбе и навсегда остался его лучшим другом; это было самое долговечное приобретение его репортерских лет. Именно Берд сказал позднее, что не было стенографа лучше Диккенса. Именно Берд за месяц до поездки в Эдинбург раздобыл Чарльзу работу в «Морнинг кроникл» с жалованьем пять гиней в неделю. Эта влиятельная ежедневная газета обеспечила ему постоянное, бесперебойное занятие: теперь в период парламентских вакаций он разъезжал по стране; и одна из таких поездок на дополнительные выборы в Ипсуич и Садбери дала материал для известных интенсуиллских сцен «Пиквикского клуба». Это была первая работа, полученная без помощи материнской родни, хотя даже тут его дядюшка Джон Генри Бэрроу с редким бескорыстием потратился на обед, на котором он представил своего бесценного племянника-репортера редактору «Морнинг кроникл» Колльеру. Позднее Колльер рассказывал, будто, представляя племянника, Бэрроу сообщил ему, что многие из рекламных стихов на ваксе Уоррена принадлежат перу Диккенса. Если этот разговор действительно имел место, то нельзя не улыбнуться тому, какое применение нашел дядя самому тягостному для Диккенса периоду его детства; но тем легче понять, каково было на редкость правдивому и независимому от природы Диккенсу слушать всю эту явную ложь и как болезненно должен был он ощущать зависимость бедняка от поддержки влиятельных лиц.

Мир Чарльза Диккенса

Пожар в парламенте.


В 1835 году, будучи прославленным репортером, Диккенс уже полтора года и больше печатал свои литературные очерки, сперва анонимно, потом под псевдонимом, который в скором времени прогремел на весь мир. Еще в конце 1834 года его представили известному автору исторических романов Гаррисону Эйнсуорту{29}, посетившему редакцию их газеты, как молодого даровитого писателя «Боза». В феврале 1836 года, через несколько месяцев после успешной забастовки сотрудников «Морнинг кроникл», инициатором которой был Диккенс, вышла в свет его первая книга «Очерки Боза». Но только к ноябрю 1836 года, когда «Пиквикский клуб» окончательно утвердил его имя в литературе и он почувствовал, что у него не будет недостатка в издателях, он расстался с журналистикой. Ему было тогда неполных двадцать пять лет, и он уже был женат. Его письмо с просьбой об отставке, посланное владельцу «Морнинг кроникл» сэру Джону Истхопу, было чем-то вроде окончательного вызова работодателю (что позднее он не раз повторял по отношению к своим издателям, причем в качестве человека уже вполне независимого). Письмо это начиналось словами: «Дражайший сэр, не почтите за проявление намеренного неуважения к вам то, что я на днях не вернулся в редакцию…» — и заканчивалось следующим образом: «Поверьте, сударь, если вы считаете нужным поощрять тех, кто работает на вас… то избранный вами путь не способствует вашей цели». Так появился Неподражаемый.

Но прежде чем праздновать славную победу «Пиквикского клуба», нам следует обратиться к тем радостям и печалям, которые выпали на долю молодого Диккенса в эти десять трудовых лет после окончания школы, ибо его часы досуга и сердечные увлечения куда больше, чем отупляющее однообразие работы, помогают понять изображенные писателем нравы и отношения, его стиль и то сугубо личное, что за этим стилем скрывается, иными словами — проникнуть в многокрасочный мир, созданный им в первое десятилетие творчества.


Юриспруденция | Мир Чарльза Диккенса | Глава III Любовь, женитьба, победы и утраты в годы с 1827-го по 1840-й