home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Америка

Нет лучшего способа увидеть свой мир со стороны, чем заграничное путешествие: в чужой стране мы по необходимости шире и глубже судим об общих понятиях, поскольку у нас нет непосредственного, субъективного знания страны — не то что дома, когда мы в плену знакомых мелочей и собственной памяти. К счастью, как раз в это время Диккенс был очень расположен поездить по свету. Наша тема — художественный мир Диккенса, и уже нет необходимости, как это было в предыдущих главах, подробно останавливаться на событиях его частной жизни. После фабрики ваксы Уоррена смерть Мэри Хогарт была, вероятно, последним ударом, оказавшим глубокое, едва не сокрушительное действие на мир его воображения. Теперь его жизнь будет интересовать нас постольку, поскольку она вносит свежий материал в его романы, расширяет его общественный и географический кругозор, показывает взлет, упадок, а то и полное истощение сил, помогавших ему дисциплиной искусства смирять бурлящее воображение.

Со времени первого успеха общественное положение Диккенса, как мы видели, разительно переменилось{66}, однако распорядок его жизни оставался таким же, как у всякого другого познавшего успех молодого литератора, стесняемого обстоятельствами и обремененного семьей. Джон Форстер добровольно взял на себя утомительные заботы о его многочисленных и невыгодных контрактах; вдобавок Джон Форстер был таким человеком, с которым можно было обсудить рождающиеся творческие замыслы; но ведь работать за Диккенса Джон Форстер не мог — разве что держать корректуры. А Диккенс уже чувствовал, что работает слишком напряженно. Когда его великий предшественник Скотт смог получить от своих кредиторов достаточно денег для поездки в Италию, он уже был усталым, больным человеком, не способным в полной мере изведать радости, о которых так долго мечтал{67}. Диккенса же и среди творческих удач, а тем паче после настораживающей незадачи с «Барнеби Раджем» не оставляло чувство, что нельзя искушать судьбу и работать на износ, беспрестанно навязывая себя любезной публике — ей однажды могут и наскучить его истории.

Мир Чарльза Диккенса

Бродстерз, графство Кент. Здесь Диккенс часто отдыхал летом.


Но главное, я думаю, — это то, что его повседневная жизнь изменилась очень мало, хотя в нее внесли много радости новые друзья: великий Карлейль, Форстер, актеры Макриди и Стенфилд, художник Маклиз и другие. Был дом, семья; теперь, правда, все было поставлено на более широкую ногу, чем раньше, на Даути-стрит, где умерла Мэри; у Диккенса уже четверо детей — двое мальчиков и две девочки; и отдыхали они с Кэтрин только всей семьей. Лето обычно проводили в Бродстерзе, графство Кент.

Мы располагаем подробным отчетом некой старой дамы. Девочкой она отдыхала, летом 1841 года, по соседству с Диккенсами на правах гостьи его близких друзей. Ее очень живому и самоуверенному рассказу, конечно, нельзя особенно доверять, тем более что воспоминания написаны после разрыва Диккенса с женой и автор их явно принадлежит к сторонникам миссис Диккенс. Однако ей удалось впечатляюще показать, до такой степени жизнь Диккенса в Бродстерзе зависела от его родственников: родителей, сестер и братьев.

Миссис Кристиан не без сарказма пишет: «Замечательно, с какой легкостью семья разделалась с прошлым и приноровилась к лучшим условиям жизни. Казалось, некоторую стесненность они чувствовали только с Чарльзом, словно постоянно боялись вызвать его раздражение». Поскольку «лучшими условиями жизни» они были обязаны именно Чарльзу, с заключением мемуаристки можно согласиться: ведь несколькими месяцами позже Диккенс через газету откажется признавать отцовские долги. И верно, не одни денежные проблемы вносили холодок в его ежедневное общение с родственниками: он женатый человек, преуспевающий писатель, ему уже под тридцать — ясно, он перерос эти чересчур семейные каникулы.

Каторжная работа, боязнь творческой неудачи, возможно, желание, отдохнув от родных, уладить свои отношения с Кэйт, а более всего, я думаю, стремление расквитаться за прошлое до чрезвычайности обострили его естественный интерес к чужим странам и образу их жизни. В июне 1841 года, за несколько месяцев до летних событий, описанных миссис Кристиан, ему довелось, хотя и не в полной мере, отведать впечатлений, на которые он так рассчитывал. После триумфальной поездки в Эдинбург он вместе с Кэйт проехал по Шотландии, и горный ландшафт в ненастье сполна удовлетворил ту тягу к драматическому, которую допускал его упорядоченный викторианский вкус. Теперь стараниями Форстера его издатели Чепмен и Холл согласились на очень выгодные для него условия, позволявшие в текущем году уже не садиться за новый роман. И он решил в начале 1842 года отправиться в Соединенные Штаты. Он пробыл там шесть месяцев. Неожиданная вещь, подтверждающая, насколько глубокой была в нем потребность переменить образ жизни: проходят какие-нибудь два года — и он снова отправляется за границу, теперь с женой и детьми, и с перерывами живет там три года.

Ему не первому пришла мысль съездить в Америку. Миссис Троллоп, капитан Марриет, мисс Мартино — это только знаменитости, а сколько писателей средней руки, к удовольствию заинтересованной британской публики, вывозили из Америки по большей части неблагоприятные впечатления{68}. По поводу этой неблагодарности много острили, не отстал от других и Диккенс в «Пиквикском клубе». Задумав «вытащить» мистера Пиквика из Флитской тюрьмы спрятанным в пустом пианино, Тони Уэллер говорит:

«В нем нет никакой машины. Он там свободно поместится и в шляпе и в башмаках, а дышать будет через ножки, они внутри полые. Нужно запастись билетами в Америку. Американское правительство ни за что не выдаст его, когда узнает, что он при деньгах, Сэмми. Пусть хозяин живет там, пока не помрет миссис Бардл… а тогда пусть возвращается и пишет книгу про американцев. Это окупит все расходы с излишком, если он им хорошенько всыплет!»

Как видим, за антиамериканскими настроениями предшественников Диккенс усматривал весьма прозаическую причину, на будущее, однако, учтем, что первая половина остроты высмеивает меркантильность американцев. Но Диккенс имел основания думать, что ему — молодому писателю, защитнику угнетенных — придется по душе молодая, энергичная, ко всем одинаково справедливая республика и что он вернется не с хулой и насмешкой на устах, но горячо поведает соотечественникам об энергичных и мужественных делах этих первопроходцев будущего. Диккенс уже знал от такого знаменитого американского писателя, как Вашингтон Ирвинг, что его приезд в Соединенные Штаты был бы триумфом, и мнение Ирвинга подкрепляла популярность его книг в Америке (особенно успех «Пиквикского клуба»), хотя денежное выражение этой признательности было более чем скромным. Словом, все шло к тому, что надо ехать в Америку.

Кэтрин тяжело переносила необходимость расстаться с детьми, но и брать их с собой в такое утомительное и даже опасное путешествие было немыслимо. Выручил Макриди: познав во время гастролей головокружительный успех в Нью-Йорке, он заклинал Диккенсов не раздумывая ехать и, пользуясь у миссис Диккенс непререкаемым авторитетом, сумел внушить ей, что ее долг — быть рядом с Чарльзом. Дабы как-то скрасить тягостную разлуку, Маклиз написал портрет всех четверых детей, и тот действительно поддерживал их среди тревог и беспокойств о далеком семействе. Большой дом на Девоншир Террас в Риджентс-Парк сдали жильцам; дети со своим молодым дядюшкой Фредом — они молились на него: такой он озорной и веселый! — перебрались в дом на Оснабург-стрит. Детей и забот у Макриди прибавилось, но они на это пошли.

Итак, в январе 1842 года — время можно было выбрать и удачнее — супруги Диккенс отплыли в Бостон. С ними отправилась горничная Кэтрин Энн Браун, которая и после смерти Диккенса не потеряет связи с семьей и вообще была настолько своим человеком в доме, что в последний год совместной жизни Диккенса и Кэтрин выступала доверенным лицом обеих сторон. И в американской поездке, и позднее, в Италии, Швейцарии и Франции, Энн зарекомендовала себя с самой лучшей стороны — всегда невозмутимая, абсолютно равнодушная к окружающему. Ее поведение в значительной степени подтвердило мнение Диккенса о врожденной неспособности английского трудящегося люда усвоить что-либо новое; впрочем, в Генуе их кухарка поколебала эту точку зрения, выказав удивительное умение находить общий язык с людьми и нравами чужой страны{69}.

Каюта представляла собой подобие чулана; экстравагантное описание Диккенса дает представление о ее тесноте: «сундуки… было бы так же невозможно не только поставить, но хотя бы протащить сейчас в каюту, как невозможно убедить или заставить жирафа влезть в цветочный горшок»; корабль был переполнен; погода невообразимая; кошмарная качка, болтанка, ежеминутно подступающая тошнота — вот из чего складывалось это путешествие. Даже Диккенс заметно пал духом. Описание маленького общества, собиравшегося в минуты относительного затишья в дамской каюте, на редкость лишено живости и интереса. В обратный путь Диккенс дал себе слово плыть только на паруснике. Первая стоянка была в Новой Шотландии[17]. Диккенса с триумфом доставили на открытие сессии местного Законодательного собрания. Здесь он впервые вкусил радость восторженного приема, ожидавшего его в ближайшем будущем: «Ах, если бы Вы видели, как приветствуют „Неподражаемого“ на улицах!»

Что же, однако, случилось? Почему все так не заладилось? Диккенс оставил нам три отчета о своем американском путешествии: письма друзьям и близким в Англию; «Американские заметки» — серия очерков, заказанных ему издателями и опубликованных по возвращении домой; и, наконец, американские главы в «Мартине Чеззлвите», введенные в роман, вероятно, с целью увеличить спрос на книгу, поскольку первые выпуски встретили более чем прохладный прием. Я бы хотел начать с романа. Американские главы в «Мартине Чеззлвите», пожалуй, хороши, местами это весьма язвительная публицистика, хотя и порядком однообразная. Их удельный вес в романе я постараюсь определить, когда специально поведу о нем речь. Одно можно сказать сразу: язвы и ужасы Америки в романе намеренно преувеличены, ибо призваны поставить героя, Мартина, перед испытаниями, которые поубавят в нем эгоизма. И все-таки странно, что привлекательных лиц в американских главах романа считанные единицы: семья иммигрантов, вместе с героем мыкающая горе в зловонных болотах Эдема, дружелюбный негр и просвещенный либерал мистер Бивен из Нью-Йорка, снабдивший Мартина и Марка Тэпли деньгами, чтобы выбраться из этого Эдема. Похвальба, горлодерство, алчность, беспардонная фамильярность, лицемерная стыдливость, снобизм, нечистоплотность, дутая образованность, хамская раздражительность — вот качества, которые щедро выказывает Америка, а сверх того, еще наивный, невежественный, самовлюбленный патриотизм, который скорее отвратителен, чем смешон. Вот мистер Чоллоп: «Перед незнакомыми людьми он любил выступать в роли защитника свободы, а на деле был убежденный сторонник линчевания и рабства негров и неизменно рекомендовал и в печати и устно „смолу и перья“ для всякой непопулярной личности, расходившейся с ним во взглядах. Он называл это „насаждать цивилизацию в диких лесах моей родины“. Он — человек „фронтира“»{70}. А вот ему дает характеристику представитель более рафинированной культуры, оратор и политик, достопочтенный Илайджа Погрэм:

«Наш соотечественник — образец человека, только что вышедшего из мастерской природы! Он истинное дитя нашего свободного полушария, свеж, как горы нашей страны, светел и чист, как наши минеральные источники, не испорчен иссушающими условностями, как широкие и беспредельные наши прерии! Быть может, он груб — таковы наши медведи. Быть может, он дик — таковы наши бизоны. Зато он дитя природы, дитя Свободы, и его горделивый ответ деспоту и тирану заключается в том, что он родился на Западе».

Все это высказано несколько прямолинейно, зато по существу и убедительно. Но беда в том, что Чоллоп и Илайджа Погрэм снова и снова появляются на страницах книги под другими именами. Проникаешься убеждением, что таковы, значит, многие, если не большинство, из американцев; за фигурами миссис Гэмп или Пекснифа, например, стоят определенные общественные группы, которые Диккенс знал и видел насквозь; американцы же у него вышли плоскими. Они все на одно лицо. Положим, население Америки было невелико и особого разнообразия типов ожидать не приходилось; однако для романа этих близнецов явно многовато. Подобного можно ожидать от человека, который быстро и рассеянно проехал по стране, успев составить о ней только самое поверхностное представление. И, читая, начинаешь чувствовать скуку, какой, вероятно, награждали самого Диккенса его болтливые, скучные, хвастливые спутники — американцы. Лишь одно место в американских главах «Мартина Чеззлвита» я могу отнести к подлинным шедеврам Диккенса-юмориста — это монолог дамы в парике, поклонницы трансцендентальной философии: «Дух и материя быстро скользят в водовороте бесконечности. Возвышенное стонет, и тихо дремлет безмятежный Идеал в шепчущих покоях Воображения. Внимать ему сладко. Но строгий философ насмешливо обращается к фантазии: „Эй! Остановите мне эту Силу! Ступайте, приведите ее сюда!“ И видение исчезает». Я не знаю другого примера в литературе, где бы так безжалостно высмеивалась духовная претенциозность; только нужно ли было переплывать Атлантический океан, чтобы услышать учеников Эмерсона? — достаточно было без излишней почтительности выслушать иных поклонников Карлейля у себя в Англии{71}.

Мир Чарльза Диккенса

Нью-Йорк. Бродвей.


«Американские заметки», авансировавшие саму поездку{72}, отмечены более трезвым взглядом на вещи. Они тоже взбесили американцев, не подозревавших, что гость, с которым они столько носились, составил о них такое нелицеприятное мнение; однако впечатления Диккенса от увиденного в значительной степени смягчены в «Американских заметках»: в меру спокойный тон, более обычного объективные оценки общественных институтов — любопытно наблюдать, как старается Диккенс в роли сознающего огромную ответственность, добросовестного публициста. Впрочем, он всегда им оставался. Но как бы хорошо ни расходились «Американские заметки» в Англии, справедливость требует отметить, что читать их довольно скучно; более того, разочарование, доставленное этими очерками, скорее всего, и подготовило неожиданно холодный прием первых выпусков «Мартина Чеззлвита». Наконец, не желая задеть кого-нибудь лично, Диккенс превысил меру свойственных ему филантропических чувств, сосредоточившись в основном на обзоре общественных учреждений, так что нельзя строго судить того легкомысленного читателя, которому американская нация предстанет собранием каторжников, бедняков, безумцев, слепых, глухих и немых. Чтобы составить полное представление о шестимесячном пребывании Диккенса в Соединенных Штатах, нужно наряду с «Мартином Чеззлвитом» и «Американскими заметками» прочесть сохранившуюся часть его переписки.

Первое впечатление, которое он испытал, высадившись в Бостоне, было: это Утопия — ничего подобного он не ожидал. «В этом городе, да и во всей Новой Англии, не найдется человека, у которого не пылал бы огонь в камине и который не имел бы каждый день мясо к обеду. Меч, охваченный пламенем, появись он внезапно на небе, привлек бы меньше внимания к себе, чем нищий на улице». Оказанный ему прием буквально ошеломил его. В письме Форстеру он передает слова доктора Чаннинга, известного в Новой Англии унитарианского священника{73}: «Это не сумасбродство, не стадное чувство. Все это идет от сердца. Никогда не было такого триумфа и не будет». Такие высказывания и реакция на них Диккенса хорошо показывают, что в отдельных случаях викторианская риторика также могла вскружить голову, как сегодняшние реклама и пропаганда. Ведь от сердца, всегда полагал Диккенс, говорят только самые сокровенные чувства, и еще несколько дней назад он счел бы бессмысленной миссию своей жизни, если бы предположил закономерность столь публичного и шумного выражения этих чувств. Несомненно, однако, и то, что молодого автора принимали с триумфом, которого удостоился до него только Лафайет{74}.

И, как при получении почетного гражданства в Эдинбурге, эти первые дни в Бостоне были замечательны тем, что в торжествах принимали участие самые выдающиеся люди Соединенных Штатов: историк инков Прескотт, великий Лонгфелло, автор «Двух лет простым матросом» Дана. Замечательно, что хорошего друга среди новых бостонских знакомых Диккенс нашел в лице профессора греческого языка Фелтона: с ним он очень скоро принял тон беззлобного подтрунивания (профессор питал слабость к устрицам), обещавший скорое включение в пленительный круг ближайших друзей. Я не могу отказаться от мысли, что именно культурная атмосфера чествований в Бостоне и ввела Диккенса в заблуждение. Убежденный враг спесивой претенциозности и меценатствующего покровительства, Диккенс — и об этом нельзя забывать — только-только разделался с душным и пошлым мелкобуржуазным окружением, к которому принадлежал с рождения, и буквально упивался в Англии своими растущими связями в обществе; здесь же, в Новой Англии, он, казалось, попал в еще более рафинированную среду. Он завел знакомство с профессорами греческого языка; в Гарварде сошелся с Лонгфелло, в Йельском университете{75}, где он остановился проездом в Нью-Йорк, студенты пели ему серенады — разве могли оказать такую честь журналисту, выбившемуся в писатели и даже получавшему приличные гонорары за свои романы, наши Оксфорд и Кембридж ранневикторианской эпохи?

Было от чего растеряться, и потом — свобода, общественное благоденствие. Пожалуй, самым приятным в американской поездке Чарльза Диккенса было посещение молодого фабричного города Лоуэлла. Он увидел, что тамошние работницы живут культурно, словно настоящие леди: они не боятся издавать свой собственный журнал, записаны в передвижной библиотеке, играют на пианино. Когда Диккенс с надеждой и восторгом думал о Соединенных Штатах, именно эта картина возникала в его памяти — как люди собственными силами творят свою судьбу. Но стоило выехать из Бостона, и стало постепенно выясняться, что восторги были преждевременны.

Впрочем, и сам он не очень понравился иным знаменитостям Новой Англии — слишком молодой была его слава, а сам он — чересчур миловиден:, развивающиеся локоны, пестрые жилеты, щегольские костюмы. Всему этому они постарались найти некоторое оправдание в причудливых созданиях его пера: Лонгфелло, например, видел в нем Дика Свивеллера, эту безвредную и в целом симпатичную имитацию джентльмена. Поговаривали даже, что миссис Диккенс лучше воспитана (аристократические амбиции Хогартов брали реванш!). Но вообще и Бостон, и Новая Англия обнаружили достаточно широкий взгляд на вещи, чтобы примирить высокое звание писателя с образом юного и кудрявого Боза. Взаимную симпатию обеих сторон хорошо передает услужливый викторианский штамп — «достойный»: Диккенс оставил по себе достойное впечатление, американцы в свою очередь показали себя благородными, достойными людьми.

Как известно, начало недоразумениям положило публичное выступление Диккенса о международном авторском праве{76}. Для него, как и для многих английских писателей, это был больной вопрос. В Соединенных Штатах регулярно выходили их произведения; романы того же Диккенса расходились миллионными тиражами, но сам он не получил с этих изданий и полпенни. Он придавал вопросу об авторском праве чрезвычайное значение: писатель имеет право пожинать плоды своего труда, публика обязана расплачиваться звонкой монетой за доставляемое ей наслаждение, ибо в этом залог независимого положения писателя в обществе, свидетельство его заслуженного признания, свободы от самонадеянных покровителей. И кто еще, как не Америка, с ее счастливыми, независимыми, всеми уважаемыми и так благополучно устроенными фабричными работницами, поймет, что писатель, подобно другим труженикам, вправе требовать вознаграждения за свой труд? На первом же торжественном обеде в Бостоне Диккенс в своем слове не преминул высказать соответствующие претензии. Утренние газеты были полны возмущения. Спустя некоторое время на обеде в Хартфорде, штат Коннектикут, Диккенс повел разговор еще решительнее, поскольку столкнулся с поразительным фактом: просвещенные американские коллеги не поддержали его ни словом, хотя многие, и он это знал, вполне разделяли его чувства. Тон прессы на этот раз был откровенно враждебным, Диккенс получил массу оскорбительных анонимных писем.

В газетных нападках Диккенс усмотрел проявление самого банального корыстолюбия и алчности и в значительной степени был прав: газеты предпочитали извлекать баснословные доходы, публикуя отрывками романы, не стоившие им ни гроша. Однако чувства гостеприимных хозяев по-своему тоже интересны. Что Америка одержима страстью к деньгам, к стяжательству — в этом Диккенс постепенно разобрался; но в то же время Америка (и в этом ее сходство с Диккенсом) тянулась к культурной жизни, пусть и весьма поверхностной, на взгляд многих граждан, внимавших ему на торжественных обедах. Диккенс подарил им смех своим «Пиквиком», Диккенс, что еще важнее, заставил их рыдать над судьбой малютки Нелл. И он же публично поднимает вопрос о деньгах, он не стыдится показать кровную заинтересованность в этом деле! Нет, не ради этого тратились они на банкеты — а те обходились недешево: билеты на бостонские обеды, к примеру, стоили три доллара с человека; и не ради этого их дамы, олицетворение чистоты и скромности (в отношении прекрасного пола взгляды американцев и Диккенса совпадали), — не ради всего этого они надели свои лучшие туалеты! Такое же, наверное, раздражение испытывают нынешние старички, когда эстрадная звезда вдруг начинает говорить о Вьетнаме. Диккенс отлично видел лицемерие и трезвый расчет в этом разразившемся негодовании, однако его поведение оскорбило американцев в их лучших чувствах — и они решили быть радушными до конца, чего бы это ни стоило. Диккенс, правда, сделал некоторую попытку вырваться из их тесных объятий и намеревался дать согласие только на два публичных приема в Нью-Йорке. Однако этот шаг, как и его решимость из собственного кармана расплачиваться по счетам в отелях, казались старательно гостеприимным хозяевам оскорбительными. В остальном же он был непреклонен, при первой возможности заводил речь о международном авторском праве. Диккенс показывал характер — не сдавались и американцы: если ему угодно распространяться о деньгах — что ж, они не побоятся показать себя пошлыми мещанами, и частенько, мне кажется, они попросту потешались над ним, и только бешеное раздражение мешало ему это увидеть. Мне кажется, поведение Диккенса не отвечало представлениям американцев о джентльменстве, и соответственно они все больше воспринимали его как заезжую знаменитость, чье дело — развлекать общество. Две противоборствующие силы, одинаково напористые, должны были неизбежно столкнуться.

И сколь бы восторженной ни была встреча с Вашингтоном Ирвингом в Нью-Йорке, именно с этого момента все пошло из рук вон плохо. И сам Диккенс, и бедняжка Кэтрин были вконец измучены. «Мне не дают делать, что хочу, идти, куда хочу, смотреть, на что хочу. Выйду на улицу — за мной увязывается толпа. Если сижу дома, посетители превращают мое жилище в базар», и так далее — все в том же роде. Сегодня, когда мы, как козу из сказки братьев Гримм{77}, буквально закармливаем наших знаменитостей чрезмерным вниманием, — сегодня подобной жалобой нас не удивишь. Но не приходится сомневаться, что Диккенсу бывало очень нелегко. «С каждой почтой приходят пачки писем, одно другого вздорнее, и каждое требует немедленного ответа. Один обижен тем, что я не остановился у него в доме, другой не может мне простить того, что, имея четыре приглашения на вечер, я отказываюсь от пятого. Мне нет ни покоя, ни отдыха, меня теребят беспрестанно». Чувствительная натура англичанина, разумеется, была не в силах всего этого вынести. Взять хотя бы обычай жарко натапливать комнаты: «англичанин реагирует на это незамедлительно — постоянное чувство дурноты, страшная слабость и адская головная боль утром, днем и ночью». Памятуя о том, что в «Мартине Чеззлвите» Диккенс счел необходимым специально отметить американскую манеру говорить, я полагаю, что во время своего путешествия он страдал не только от избыточного внимания и скучных попутчиков, но и от своевольного обращения с ударениями и интонацией, что делало их речь (некоторые соотечественники меня поймут) похожей на стрекотание швейной машинки.

Во время долгого пути поездами и пароходами из Нью-Йорка в Филадельфию и Вашингтон нервы Диккенса подверглись новым испытаниям: во-первых, привычка американцев безостановочно плеваться — однажды, уже на Миссисипи, господин, сидевший на палубе впереди них, с помощью ветра до безобразия заплевал платье Кэтрин; затем неаппетитная еда, подаваемая в огромном количестве и жадно и шумно поглощаемая сотрапезниками за общим столом; хозяин филадельфийской гостиницы, за определенную мзду показывавший Диккенса тысячам посетителей, каждый из которых лез с рукопожатием, и в день отъезда предъявивший фантастический счет; окончательная убежденность в том, что для большинства американцев политика, этот b^ete noir Диккенса, — смысл жизни. В Вашингтон Диккенс приехал, утратив все иллюзии. Даже общественные институты, которыми он поначалу так восторгался, и те, казалось ему теперь, уступают английским. Нью-йоркская тюрьма «Гробница» показалась ему сущим адом, а столь превозносимая система одиночного заключения в филадельфийской тюрьме нашла в его лице самого решительного и последовательного противника; если в Штатах его глубоко потрясла механическая, бездушная жестокость, вследствие которой заключенный на много лет лишался всякого общения с кем бы то ни было, то, напротив, систему одиночного заключения в английских тюрьмах он будет упрекать в полной неэффективности ее как исправительной меры{78}. Обо всем этом, к большому неудовольствию Америки, уже писали и мисс Мартино, и миссис Троллоп, и капитан Марриет. Но они не сказали и половины того, о чем уже задумывался Диккенс и о чем покуда не ведали его радушные хозяева. Не удивительно, что они буквально ослепли от гнева, когда он в положенный срок обнародовал свои впечатления.

Мир Чарльза Диккенса

Он был намерен добраться до Чарльстона. Однако в Вашингтоне его припугнули жарой и болотной лихорадкой и отсоветовали ехать дальше Ричмонда в Виргинии. Картины рабства, как и ожидалось, глубоко потрясли его душу. Он не мог не заметить, насколько враждебно относятся к англичанам южане, да и время было против Диккенса: совсем недавно британский королевский флот освободил в Нассау невольников с захваченного корабля южан «Креолка», направлявшегося в Новый Орлеан. Вернувшись в Балтимору, Диккенс решил посмотреть Дальний Запад. Может быть, хоть там подтвердятся упования, с которыми он ехал в Америку, ибо в письме к Макриди он прямо объявил: «Не такую республику я надеялся увидеть. Эта не та республика, которую я хотел посетить; не та республика, которую я видел в мечтах. По мне, либеральная монархия — даже с ее тошнотворными придворными бюллетенями — в тысячу раз лучше здешнего правления». А Форстеру писал: «Есть… превосходные экземпляры с Запада. Великолепной наружности, глядят в оба, готовы к действию во всякую минуту, сильны, как львы, настоящие Крайтоны по разносторонности своих дарований{79}; индейцы — по быстроте движений и остроте взгляда; американцы — по сердечности и щедрости порывов. Трудно вообразить себе благородство иных из этих славных молодцов».

На деле все оказалось не так славно. Это было тяжелое, изнурительное путешествие по каменистым дорогам, в тесных колесных пароходиках по Огайо и Миссисипи — ее Диккенс невзлюбил лютой ненавистью за грязь и зловонные берега. Кэтрин обнаружила способность постоянно падать и ушибаться, хотя Диккенс и отдал должное мужеству, с которым она встречала трудности пути, и назвал ее «молодчиной». Хорошо, что их опекал секретарь Диккенса, молодой американец Патнэм, которого они завербовали еще в Бостоне. Это был наивный и временами очень утомительный человек — мистер и миссис Диккенс относились к нему свысока, как, впрочем, все мы относимся к людям, не задумывающимся о впечатлении, которое они производят на окружающих. При этом они не могли не отметить, что он преисполнен к ним глубочайшего уважения и оберегает от массы неудобств в пути. И все-таки убожество и тяготы путешествия допекали их основательно — с особой остротой различие взглядов Диккенса и американцев на вопросы гигиены выявлялось где-нибудь ночью на переполненном пароходике. В довершение всего, оставив Кэтрин в Сан-Луисе и отъехав в Зеркальную долину полюбоваться на дальние горизонты Великого Запада, Диккенс испытал только скуку при виде плоской и голой равнины, что естественно ожидать от викторианца, любящего пейзажи Горной Шотландии.

Зато Ниагара, особенно со стороны Канады, совершенно оправдала его ожидания — «Вот где чувствуешь присутствие бога», — но и тут впечатлительная натура Диккенса была возмущена книгой для посетителей, страницы которой были сплошь заполнены «омерзительным сквернословием, каким когда-либо тешились двуногие свиньи… есть среди людей гнусные пустоголовые скоты, которым доставляет удовольствие оскорблять величайший алтарь Природы, выкладывая у его порога свои грязные мыслишки». Но в целом после Соединенных Штатов Канада являла приятный контраст, хотя порядки здесь были изрядно консервативны. На пароходе им составил компанию лорд Малгрейв, офицер английского гарнизона, и Диккенса упросили поставить в Монреале три одноактных пьески и самому сыграть в них — многообещающий факт! Кэт тоже приняла участие в спектаклях — и «уверяю вас, играла чертовски хорошо».

Мир Чарльза Диккенса

Рынок невольников.


«Канада занимает первое место в моих воспоминаниях — и навсегда сохранит его. Мало кто из англичан ожидал бы увидеть ее такой, какова она на деле. Ее неторопливое продвижение по пути прогресса… ничего от суетливости и лихорадочности, размеренная жизнь, бьющая животворным ключом, — все это внушает большие ожидания и надежды». Напомним, что эмиграция представлялась ему панацеей от всех общественных зол в Англии, и теперь он нашел новую спасительницу — не Соединенные Штаты, а Канада; задумаемся над тем, что собственных сыновей он отправил устраивать свою жизнь в Австралию и Индию; учтем его решительное единодушие с метрополией касательно восстания сипаев и мятежей в Вест-Индии в 1865 году, вслушаемся в некоторые новые мотивы, прозвучавшие в незаконченном «Эдвине Друде», — право же, есть основание опасаться, что, доживи Диккенс до 90-х годов, он мог быть среди ревностных сторонников «радикального империализма»{80}. Но все это догадки, а верно то, что Канада напомнила ему Англию, детей и что теперь они с каждым днем были немного ближе к дому. Возвращались они уже на паруснике, в пути чувствовали себя превосходно и к середине лета были вместе со своими детьми.


«Барнеби Радж» | Мир Чарльза Диккенса | «Мартин Чеззлвит»