home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Лондон

Ранневикторианское общество представляло собой род джунглей; в них не давали пощады беднякам, копошившимся на самом дне, но достаточно жестоко обходились и с людьми, подобными родителям Диккенса, которые тщились сохранить свой престиж и не утратить право именоваться представителями хорошего общества. Страницы романов Диккенса и Достоевского наводняют странные существа: мелкие чиновники, капитаны на половинном окладе, не слишком преуспевающие интеллигенты (разные там учителя музыки, рисования и танцев), священники (от грязного капеллана, встреченного Пиквиком во Флитской тюрьме, до Чарльза Ханимана{16}, описанного Теккереем), инженеры, изобретатели и мелкие торговцы — это они, как нетрудно заметить в «Пиквикском клубе» и «Крошке Доррит»; составляют на селение долговых тюрем Флит и Маршалси. По-детски эгоцентричные и по-детски жизнерадостные, с постоянной заботой о своей благовидности и своем престиже, со вздорной претензией на какую-то избранность и разговорами о каких-то былых успехах, переменчивые — то из трусости гневливые, то трусливо лебезящие, — эти бездельники в неопрятном белье и с напомаженными бакенбардами, эти Мармеладовы, Иволгины, Лебедевы, эти Микоберы, Джингли, Дорриты, Чиви Слаймзы составляют отряд самых что ни на есть диковинных чудовищ из литературного зверинца XIX века. Впрочем, они, разумеется, стоят особняком; ничем не прикрытые, раздутые, мерзкие, смешные и немного жалкие, они не более как тунеядцы-стрекозы в трудолюбивом муравейнике, уверяющие себя даже в зимнюю стужу, будто своими непомерными заслугами обрели право жить на содержании общества. Но муравьи считали иначе. Среди всех этих неудачников были сотни таких (обычно из более низких слоев общества), кого привел сюда не карточный проигрыш, а действительные жизненные неудачи — в викторианских джунглях это было не в редкость. Диккенс отличает этих несчастных и сочувствует им, как, например, сапожнику, в чьей каморке во Флите селится Сэм Уэллер. Однако родители Диккенса не принадлежали к числу этих безвинно пострадавших, как бы ни старался их сын изобразить обратное в своих позднее написанных романах.

Мир Чарльза Диккенса

Промышленный Лондон начинает наступление на деревню.


Джон Диккенс и его жена были из породы тех, кому хотелось, чтоб вечно длились рождественские каникулы. И не потому, что Джон Диккенс боялся работы — совсем напротив, он был человек деятельный, чем в немалой степени снискал любовь сына. Просто он не понимал соотношения между трудом и возможной праздностью, а в викторианском обществе при отсутствии капитала это влекло за собой роковые последствия.

Когда одиннадцатилетним мальчиком Чарльз прибыл на Бейхэм-стрит, было ясно, что лето близится к концу и «зима катит в глаза». Чэтэмские кредиторы требовали уплаты; лондонские поставщики день ото дня наглели. Лишь одно вознаграждало тщеславие Диккенсов, страдавших от соседства с грубыми людьми и от грубости кредиторов, и тешило их неуемную родительскую гордость. Их старшая дочь Фанни, с которой больше всего дружил Чарльз, была принята на казенный кошт в Королевскую академию музыки. Артистичность, талант, хорошее происхождение и воспитание — все в ней соединилось! Однако для Чарльза успехи любимой сестры (хоть и ей впоследствии помешали капризы семейной фортуны), несомненно, были горькой пилюлей.

Брат с сестрой распевали вместе дуэты, имевшие большой успех у соседей, но комические куплеты и пародийные сценки Чарльза — эти первые предвестники будущего таланта одного из величайших юмористов мира, — вероятно, затмевали выступления сестры. И вот теперь ей выпало на долю профессионально обучаться пению, а ему осталось бродить по улицам и переулкам Лондона и выбиваться в люди, как сумеет.

Он, Чарльз, еще недавно гордость мистера Джайлза и объект его бесконечных похвал и поздравлений, был брошен на произвол судьбы. Нужда, казалось, заставила совсем позабыть о нем. Даже и речи не было о том, чтобы послать его в школу. Джон Диккенс, развивавший бурную деятельность, дабы спасти семью (как часто мы лишь вредим себе излишней активностью), был рад-радешенек, что под рукой у него живой и смекалистый мальчик, которого всегда можно послать по «важному делу». «Чего бы я только ни отдал, — рассказывал позднее Диккенс, — имей я что отдать, лишь бы меня опять послали в какую-нибудь школу или где-нибудь чему-нибудь поучили».

На перемену своей судьбы мальчик тут же отреагировал вспышкой старой болезни — спазмами в почках, — которая мучила его в раннем детстве и теперь повторилась в сильной форме. Но никакая болезнь не могла изменить положение вещей. Поправившись, он снова ощутил тревожное чувство покинутости и укрепился в мысли, что во всех этих родительских суетливых попытках избежать финансового краха утрачивалось его счастливое сознание своей индивидуальности, начавшее оформляться в школе Джайлза. Это тревожное и горькое чувство заброшенности еще долго жило в нем, и он избавился от него очень поздно, почти в тридцать лет, когда у него появился друг, которому он мог до конца доверять, — Джон Форстер. О самых мучительных для него обстоятельствах этого трудного времени — об аресте отца и собственной своей жалкой работе на фабрике ваксы — он поведал Форстеру лишь двадцать с лишним лет спустя, в 1847 году, и то по случайному поводу. Когда в 1872 году Форстер включил это признание в опубликованную им биографию друга, выяснилось, что из всех друзей и родственников Диккенса только его жена Кэтрин знала о существовании этого материала. Но особенно важно, что старший сын Диккенса, Чарли, в своем предисловии к макмиллановскому изданию «Дэвида Копперфилда» сообщает по настоянию матери, что Диккенс в свое время читал ей этот не обнародованный в то время фрагмент биографии. По ее словам, она тогда настояла, чтоб муж не печатал этого отрывка: слишком писатель был суров в нем к отцу и особенно к матери. Вся эта история не очень подчеркивалась биографами Диккенса, не желавшими касаться его отношений с женой. Рассказ Кэтрин Диккенс лишь подтверждает в данном случае мою мысль о том, что писатель был явно несправедлив к матери.

Тем не менее эти сокровенные воспоминания послужили пищей для романов Диккенса и продолжали ею оставаться уже после того, как он счел возможным посвятить в них своего друга; пожалуй, именно они породили на свет один из самых жизненных его образов: контраст между счастливым и уютным семейным очагом и пустыми, безлюдными улицами там, за стенами. Контраст этот был стержнем, на который нанизывались нескончаемые и удивительные перипетии его романов.

Из этих дней вышли его потерянные малыши, нищие и брошенные. Эти же дни породили в нем некую «правильность», житейскую суровость — без нее Диккенс никогда бы не выкарабкался из нужды, — а также, наверное в противовес ей, чрезмерную сентиментальность, которая отнимает последнюю убедительность у его идиллических картин, столь важных для этого проповедника христианской морали.

И хотя история его детства пересказывалась много раз, ни в чьих словах драматизм этой ситуации не раскрывался так полно, как во фрагменте автобиографии, написанном в 1845 или 1846 году и позднее по воле случая доверенном другу.

«Отца я всегда считал добрейшим и благороднейшим из смертных. Я не вспомню ни одного его поступка по отношению к жене, детям или друзьям в дни болезни или бед, который не заслуживал бы высочайшей похвалы. Он просиживал со мной, когда я болел, дни и ночи напролет, всегда неутомимый, всегда терпеливый, и так не день и не два… Он гордился мною на свой особый манер и с восхищением слушал мои комические куплеты. Однако по беззаботности своего нрава и в силу денежных трудностей он, очевидно, совсем позабыл тогда о моей учебе и даже в мыслях не имел, что я вообще могу что-то требовать от него в этом отношении. И вот мне осталось чистить по утрам ботинки ему и себе, помогать в чем нужно по дому, присматривать за меньшими братьями и сестрами (нас к тому времени было шестеро) и бегать по разным жалким делам, связанным с нашим жалким бытом».

В этом отрывке, попавшем в руки Форстера спустя двадцать с лишним лет, до сих пор живо ощущается обожание отца и жестокое разочарование в нем.

Поначалу в его лондонской жизни еще звучали отголоски чэтэмского счастья — мальчик навещал своего крестного Хаффэма в Лайм-хаузе, где большой успех имели его комические куплеты; ездил в Сохо к дядюшке Бэрроу, у которого брал книги для чтения; и даже дома, на Бейхэм-стрит, Джеймс Лэмерт — по-видимому, все еще ждавший производства — пришел ему на выручку и помог устроить кукольный театр.

Но скоро количество родительских поручений возросло вдвое, ибо миссис Диккенс решила, что именно ей предстоит спасти свое семейство. Всегда, подобно миссис Микобер и миссис Никльби, свято верившая, что «родня» поможет им выбраться из нужды, она решила, пользуясь торговыми связями с Индией мистера Хаффэма, крестного Чарльза, раздобыть себе питомцев из числа детей, которых в силу вредного климата родители вынуждены отправлять на родину и помещать в частные пансионы. Чтоб было где поселить этих детей из хороших семей, потребовалось сыскать приличное жилище в каком-нибудь приличном месте по соседству. Эти пустые надежды и побудили семейство Диккенсов покинуть не очень-то полезную для здоровья Бейхэм-стрит. Очевидно, таков примерно был ход мыслей миссис Диккенс, если действительно с нее списана миссис Никльби, как то явствует из последующих высказываний писателя.

Сыскать подходящее место где-нибудь неподалеку оказалось не слишком трудно. Блумсбери, как мы узнаем из первой книги Диккенса «Очерки Боза», был районом, где жило среднее сословие, неимущее, но с претензиями, и, хотя здешние обитатели порою с трудом сводили концы с концами, среди них не было простых «бедняков», соседства с которыми следовало бы стыдиться. Квартал этот был рангом выше Бейхэм-стрит.

Здесь, в Блумсбери, на Норт-Гауэр-стрит, миссис Диккенс отыскала подходящий домик, прибила медную дощечку, заказала печатные проспекты и отправила маленького Чарльза разносить их. Но, увы, все это не дало ничего, кроме увеличения квартирной платы. Диккенс пишет об этих ее попытках скорее презрительно, чем с горечью: «Никто в школу не пришел, я не помню даже, чтобы кто-нибудь собирался прийти или хотя бы мы готовились кого-то принять. Зато помню, что отношения наши с мясником и булочником стали еще хуже; что мы частенько вставали голодными из-за стола и что отца под конец забрали в тюрьму». Следует с осторожностью отнестись к тем подробностям, которые сообщает нам Диккенс, критикуя нелепый план матери, ибо он прямо связывает его с упадком в хозяйстве (что не очень логично) и арестом отца (что уже совсем нелогично). Словом, миссис Диккенс сделала еще не все, чтобы окончательно утратить уважение сына.


Глава II Юность. 1822–1836 | Мир Чарльза Диккенса | Фабрика ваксы