home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


12.

И вот 20 февраля 1942 года, утрамбовав дополнительно в простой сидор отпускной сухой паёк, я стоял на Центральном аэродроме на Ходынском поле и внимательно выглядывал пассажирский почтовый самолёт ПС-40 рейсом на Тюмень и не находил такого. Если бы я еще знал, как он выглядит?

Но добрые люди показали, что это тот же СБ[39], но разоруженный, без сферической турели воздушного стрелка и спаренного пулемёта у штурмана в носу кокпита. И даже не посмеялись над капитаном ВВС, который простых вещей не знает.

Шел к самолёту по аэродромным бетонным плитам, разрисованными под зимний лес вид сверху. А что? Креативненько. Врагу с высоты не разобрать где настоящий лес, а где туфта маскировочная. Наблюдал, как через кабину штурмана загружают с кузова полуторки тюки и ящики посылок.

— Ты что ли наш пассажир будешь? — окрикнули меня сверху, когда близко подошел.

— Если в Тюмень, то я, — отвечаю.

— Обожди, погрузку закончим и тебя устроим. Покури пока.


В Тюмень прилетели под вечер.

Была всего одна посадка в Куйбышеве, где приняли на борт ротационные полубарабаны завтрашней газеты ''Известия'' для тиражирования в типографиях Сибири.

Почти весь полет провисел на ремнях воздушного стрелка, даже пулемёт ДА[40] мне выдали. Кроме пулемёта дали для защиты морды маску из кротовьей шкурки — салон не отапливался, а плоский люк на крыше под пулемёт был открыт. Так, что сифонило знатно. Хорошо, что тюленья кожа не продувается.

Никаких вражеских истребителей по пути мы не повстречали, и после пересечения Волги штурман люк закрыл, и пулемёт убрал — уже безопасно. Если и залетали сюда вражеские самолеты, то только дальние бомбардировщики.

Посадили меня, совсем задубевшего, на место радиста и дали в руки термос с горячим чаем. Не один раз помянул добрым словом кротость госпитального брадобрея и доброту его, подстёжку кожаного пальто из гуанако, лисьи чулки в сапогах и меховые перчатки ''из дружка'', подаренные Костиковой. И летчиков за кротовую маску. Шлемофон меховой у меня свой, как и очки-консервы.

В Куйбышеве покормили. Дали прогуляться, размять ноги.

Но все равно в Тюмень прилетел весь как поломанный и твёрдо решил, что на штурмана дальней авиации, как пророчествовал мне Жигарев, я переучиваться не буду. В отличие от настоящего Фрейдсона я не настолько люблю небо изнутри.

Ночевать на аэродроме в Тюмени мне было негде — всё забито летчиками гражданской авиации и большой командой квартирьеров приготовлявших трассу для перегона из Аляски через Сибирь американских ленд-лизовских самолётов.

Дали адрес в посёлке, где пускают на ночь за ''пехотинца''[41].

Посёлок от аэродрома совсем близко, но в нем самом пришлось искать нужный адрес в сгущающихся сумерках. А народ на улицах как вымер. Пока искал нужный дом в этом ''частном секторе'', совсем стемнело.

— Эй, мужик, коли жить хочешь, то клифт с колёсами скидывай и рви когти. Сидора только оставь — они уже тебе без надобности.

Голос грубый, пропитой. Снег под сапогами скрипит — идут быстро.

— Не лапай кобур, я тебя на прицеле держу, — добавляет тот же голос.

С детства не люблю блатоту. А уж в теле летчика-героя и подавно.

Браунинг у меня в кобуре. А вот табельный ТТ в левом кармане с патроном в патроннике. Знаю, что так не положено, но именно на такой случай и нарушаю инструкции.

Стою в правый полуоборот, не сворачивая головы.

Ставлю чемодан на снег.

Медленно снимаю с правого плеча американскую ''колбасу'', и резко бросаю ее в налётчика и одновременно левой рукой выхватываю из кармана пистолет, большим пальцем взвожу курок.

Тут же падаю и, пока лечу, стреляю, стреляю, стреляю непонятно куда. В направление туда… откуда голос слышал.

В меня тоже стреляют. Пули поверху противно свистят.

— Чё, ты, сдуру в сугроб зарылся, — слышу другой голос, без блатных оборотов. — У него патронов больше не осталось, я считал. Он все восемь пропулял.

А вот вам хрен. Браунинг уже в правой руке. Приподнялся и прицельно в темную тень на фоне сугроба выстрелил. Бабахнуло знатно. Погромче ТТ.

В ответ мат с визгливыми загибами.

И стрельба.

Чую, что в сидор на спине что-то попало.

Откатился в сторону, взял браунинг двумя руками. И методично стреляю в каждое подозрительное место.

Матерившийся уже нечленораздельно вопит, точнее тоскливо воет.

Еще один крик раздался после очередного, шестого, выстрела в подозрительный сугроб. Я тоже выстрелы стал считать. Их и так немного, всего тринадцать в браунинге. Но это их количество стало неприятным сюрпризом для налётчиков.

После восьмого моего выстрела, три фигуры поднялись и борзо побежали ко мне. Явно не с культуртрегерскими намерениями. Ножи в лунном свете блестели в их руках. И подползли, ведь, гады, довольно близко ко мне, пока я другими их подельниками был занят.

Встал на колено и прицельно каждому в середину силуэта. Чуть ли не в упор.

Бах.

Бах.

Ба-бах.

И как по заказу засвистели трели соловьиные. Очнулись местные менты.


— Обоснуйте мне, капитан, за каким-таким чертом вы поперлись ночью в самый жиганский конец посёлка? — нависал надо мной лейтенант милиции.

Надо мной легко нависать. Сижу на чемодане — ноги не держат. Руки трясутся, еле браунинг запихал в кобуру. Только и смог, что удостоверение капитана ВВС ему дать, чтобы прочитал, подсвечивая себе фонариком-динамкой, и отвязался — мной военная прокуратура займется. По закону. У нее не заржавеет.

— Спать хотел лёжа. — Честно ответил я. — Солдат на аэродроме дал адрес, где можно сносно переночевать за трёшку. У меня завтра самолёт на Салехард. А посёлок этот рядом с аэродромом.

Пытаюсь прикурить папиросу. Спички все ломаются. Гадство какое — дефицит ведь! Зажигалку не нашёл. Возможно, посеял ее тут в снегу. Жалко.

— Вы хоть понимаете, что вы теперь убийца? Истратили трёх человек, они теперь только на кладбище годны. Двое еще в тяжёлом состоянии. Один из них может и до утра не доживёт. И как вы себя при этом чувствуете?

— Не людей, а бандитов, — твёрдо поправил его я. — Отбивая вооружённое нападение. Так что нормально я себя чувствую.

— Бандиты тоже граждане эСэСэСэР и имеют права. — Настаивал милиционер. — Жить им или нет — решать может только народный суд, а не залётный лётчик. Как и квалифицировать гражданина, как преступника.

— А по мне так: бандиты хуже фашистов. — Уверенно отвечаю. — Те хоть открытые наши враги, не скрывают этого. А бандиты убивают исподтишка честных людей, которые живут по принципу: ''всё для фронта, всё для победы'', тем ослабляют фронт. А вы их еще в лагере кормить будете. От фронта уклонистов.

Сплюнул горькой тягучей слюной.

— Все равно. Три трупа налицо и я вынужден вас задержать до выяснения. И возбудить уголовное дело по факту.

Наконец-то я прикурил. Горький дым продрал легкие. Все же мороз к ночи крепчает.

— Выясняй. Я не отказываюсь. Только ты не выясняешь, а пытаешься меня под статью подвести. Интересно, с какой целью? Или ты сам с этой бандой связан. Больно быстро вы появились тут. В Москве недавно троих таких ментов-оборотней к стенке прислонили. Они на пару с бандитами квартиры грабили во время воздушных налётов, да людей убивали за хлебные карточки.

— Ну, знаешь ли! — возмутился мент.

Подъехавший грузовик осветил нас фарами.

— Всё, лейтенант, кончай демагогию. Если хочешь перевести наше общение в юридическую плоскость, то вызывай прокурора. И представителя Особого отдела заодно, так как налицо здесь компетенция контрразведки. Террористический акт против Героя Советского Союза налицо.

— Кто тут герой? — оглянулся лейтенант по сторонам.

— Я. - твердо сказал. И еще раз повторил. — Я, капитан ВВС Фрейдсон Ариэль Львович, летчик-истребитель — Герой Советского Союза. Геройскую книжку показать?

— Не могу понять одного. Какого черта они в атаку на вас бросились? — съехал с темы лейтенант, разглядывая под жужжание фонарика мое удостоверение Героя.

— У них там один грамотный перец был. Все мои выстрелы считал. — Прикуриваю папиросу от папиросы. — Насчитали восемь и решили, что я всё — пустой. А у меня в браунинге в магазине целых тринадцать маслят. Сюрпи-и-и-из!

Дурацкая улыбка налезла на лицо, хорошо мент не видит.

У кузова ''газона'' милиционеры в шинелях регланом с лязгом откинули борт и грузят трупы налётчиков. Потом раненых туда же осторожно затолкали. Блатной выть перестал: то ли помер, то ли сознания лишился.

Подошел еще один милиционер. Этот в отличие от лейтенанта Басаргина мне не представился. Да и говорит он не со мной. Я для него как мебель.

— Докладываю. Двое наповал. Третий только что отошёл. Солдатик, в ногу ранен, сильно, огнестрельный перелом — кость раздроблена. Пятый — весь в наколках который, имеет огнестрельное ранение в нижнюю часть живота и ухо простреленное. Этот сильно тяжелый. И вот забери… У расписного был. — Протянул он летёхе вытертый до белизны наган.

Повернулся ко мне.

— Папиросой не угостите? Сорвали меня, считай, что с бабы. Папиросы на столе остались.

Я, ни слова не говоря, протянул ему початую пачку ''Беломора'' и спички.

— Лейтенант, подсвети. — Попросил я, когда убрал возвращенные удостоверения в полевую сумку. — Пистолет я тут выронил, надо найти.

— Какой пистолет?

— Табельный мой. ТТ.

— А в кобуру вы что засовывали?

— Наградной браунинг от Мехлиса.

— От кого? — по тону чую: не поверил мне лейтенантик.

Ухмыльнулся и отвечаю с некоторым пафосом.

— От армейского комиссара первого ранга Льва Захаровича Мехлиса. Начальника Главного политического управления Красной армии. Лучше мне фонарик дай.

Дал безропотно.

Пистолет нашёлся быстро. Обстучал с него снег и в карман сунул. Магазин поменять… Не забыть бы.

— Вам придется пешком пройти с нами. Машина вашими крестниками занята, — сказал эксперт по трупам.

— Пройдусь. Спасибо. Трясучка уже прошла. — Отдал я фонарик. И предупредил. — Только показания дам в присутствии прокурора.

— Будет вам прокурор. Будет и контрразведка, — сказал лейтенант упавшим голосом. — Пойдёмте, а то холодает.

Зажигалку я так и не нашёл. Пусть будет жертвой Авосю[42] за то, что жив остался.

Подобрал я чемодан и американский мешок.

— Я готов. Кстати, а второй шпалер у налётчиков вы нашли?

— Какой второй? — переспросил лейтенант, все еще держа в руках бандитский наган.

— В меня стреляли из двух стволов, — поясняю.

— Почему вы так считаете?

— Звук пуль, пролетавших над головой, разный.

Лейтенант подозвал крайнего милиционера от грузовика и приказал найти второй пистолет. И вообще второй раз внимательно осмотреть место происшествия.

А мы втроём потопали вслед за грузовиком, который медленно ехал впереди нас, освещая фарами дорогу. Раненых бандитов, что ли, растрясти боялся шофёр?

— Хорошо стреляете, — констатировал эксперт. Отмечаю, что тон речи добросердечный. Даже с некоторой завистливостью.

— Если по правде, — выдохнул я, — то из обоих пистолетов я стрелял первый раз. Да и видно было хреново. Так, что результат… слепой случай. Три последних практически в упор. Захочешь, не промахнешься.

Шагали минут двадцать.

Здание милиции располагалось в торце длинного одноэтажного барака, построенного из приличного диаметра брёвен. На окнах решетки, кованные явно деревенским кузнецом. На крыше почти полметра снега.

— Кипятком угостите? — спросил я на крыльце. — А то подмерз уже.

— Даже чаем, — ответил лейтенант, открывая входную дверь. — Только контрразведку с прокуратурой вызвоню для начала.


ПС-9, натужно ревя всеми тремя моторами, всё равно летел медленнее двухмоторного ПС-40. Но это был настоящий пассажирский самолёт. Не переделка из военного. Два летчика сидят в кабине в ряд, плечом к плечу. Неудобные кресла на восемь человек в салоне, но кресла, не ремни и не скамейка вдоль борта. Салон с квадратными иллюминаторами, в которые можно было полюбоваться землей, над которой пролетаем, благо высота была не столь большой. Под нами медленно проплывает лес, лес и еще раз лес. Иногда белая заснеженная лента реки извивается. Редко где поселки дымками курятся. Всё же слабо заселена тюменская земля за 400 лет. Охотникам и рыболовам гуще селиться без надобности. А землепашествовать тут — не тот климат. Вот найдут нефть… да и тогда…

Откуда я знаю про нефть тут? Опять меня накрывают осколки информации от того, кого я не знаю, но кем я являюсь, хоть ношу имя, фамилию и ордена совсем другого человека, находясь в его теле. Как я сквозь тройной ряд мозголомов прорвался, ума не приложу? Скорее всего, получилось потому, что мозголомы себе и представить не могут, что такое вообще возможно. Не согласуется это с материалистическим марксистско-ленинским учением. А что с ним не согласуется, того на свете вовсе нет. Этим и пользуюсь.

Все же надо отдать должное: нюх у особиста Ананидзе просто собачий. Слава богу, сам он как собака: все понимает, а доказать не может.

Убаюкал меня скучный пейзаж за окном и мерный гул моторов. Я и задремал. Ночка выдалась еще та. А утро и того хлеще.

Не опознай я в раненом мной солдатике того перца, что дал мне адрес ночлега, застрять бы мне в Тюмени надолго. Но и так, все нервы на кулак намотал. Долго судьбу мою держали в неопределенности. Сначала менты. Потом особисты.

Особисты тюменские оказались молодцами, сразу въехали в свой профит про теракт с героем. Раскрутили банду грабителей ''жирных бобров'', ждущих пересадки на аэродроме по примитивной схеме: вот вам адрес и мы вас там встретим. Менты нервно курили в сторонке — все они тут друг другу родственники. Не доставляет при чужом следствии хорошего настроения.

Военный прокурор толково и доходчиво пояснил мне интерес милицейского лейтенанта подвести меня к чистосердечному признанию в убийстве, без разницы, с какой мотивировкой. Убийцу в форме он передает военной прокуратуре, а сам себе галочку ставит за оперативное раскрытие.

— Не все такие крепкие, как вы. Некоторые при соответствующем нажиме плывут, особенно не отойдя еще от перестрелки, — похвалил меня прокурор в чине военюриста 2 ранга с университетским значком на клапане гимнастёрки. И в пенсне без оправы. Как у Берии. — Так, что ваши подозрения о стачке местной милиции с бандой не нашли своего подтверждения. Хотя некоторые дальние родственные связи имеются. Проверка продолжается. Бандитизм в области с начала войны поднял голову. И первыми его жертвами стали эвакуированные летом с присоединенных земель на западе. Осенью — ленинградцы. Это сейчас с Ленинграда везут практически босых и раздетых. Тогда по-другому было. У некоторых по половине грузового кузова шмотья с собой имелось. Бандиты тут сами местные и местных стараются не трогать. Но, думаю, это не надолго. Приезжий элемент не то, что бедный — нищий пошёл.

Военный прокурор Тюмени был настолько любезен, что помог мне почистить браунинг, показав мне его неполную разборку. Сказал, что познакомился с этой системой в 1939 году во время Освободительного похода в Польшу. Я же таким полезным знанием до сих пор не озаботился. Но ТТ почистил сам.

— А что с солдатиком-наводчиком будет? — поинтересовался я, собирая пистолет.

— Стандартно. Для начала вылечим. Потом отдадим под трибунал. И получит он свои восемь или десять лет лесоповала. Он же не только наводчик, но и в налете на вас принимал участие. Так, что он выходит полноценным членом организованной преступной группы. В просторечии — банды. Но если суд признает его деяния особо опасными для общества — расстрел.

Мстительное мое чувство было удовлетворено, и я стал задавать другие интересующие меня вопросы.

— Кстати, второй пистолет бандитов нашли?

— Нашли в сугробе. Экзотический образец попался — японский ''Намбу''. Где только патроны брали? — натурально удивился прокурор.

— То-то звук его выстрелов так сильно отличался от нагана, — констатировал я. — Откуда такая роскошь взялась?

— Скорее всего, с Гражданской войны тут осталась. Японцы много чего белякам подкидывали. В империалистическую войну царь закупал в Японии только винтовки ''Арисака'', но много, а пистолеты предпочитал покупать в Америке. ''Намбу'' против ''Кольта'' так — пукалка. ''Кольт'' в руках держали?

— Нет, — честно сознался я.

— Тогда смотрите.

Прокурор вынул из своей кобуры большой самозарядный пистолет мощного калибра. Выщелкнул магазин, проверил: нет ли патрона в стволе, и протянул мне для ознакомления.

Подыграл хозяину кабинета, восхитившись этой смертоносной машинкой. Особенно калибром.

— Ленд-лиз? — спросил я.

— Нет. Польша, — ответил он.

— А что с моей судьбой? — интерес проявляю шкурный, отдавая хозяину его пистолет.

Самое время интересоваться, пока хозяин этого кабинета ко мне вроде как расположен. Скорее всего, из-за серебряной таблички от Мехлиса на браунинге.

— От подозрений вы очищены, — сообщил мне прокурор радостную весть. — Ваши действия признаны правомерными. Вылет вашего самолёта мы задержали. Так что, полетите дальше проводить свой отпуск в Салехарде. Только вот бумаги нам подпишете, покормим вас обедом и свободны.

В отличие от милиционеров прокурор был сама любезность. Даже особистов с оформлением бумаг при мне подгонял по телефону. И машину дал добраться до аэродрома. Так, что подкатил я прямо к двери в салон самолёта как нарком на легковом темно-вишнёвом ''Студебеккере-Чемпионе''.

И вот лечу согласно литеру. Только в Салехарде будем также под вечер — темнеет тут рано. Севера.

Как бы опять в аналогичную передрягу не попасть. Мне же еще от Салехарда в Обдорск добираться. Но я заранее готов. Пистолеты вычищены. Запасные магазины снаряженные.

Народ в салоне весь был вида такого… партхозактив одним словом. Номенклатурные товарищи. Друг с другом не общаются и ко мне не пристают, хотя и косятся, учитывая мой выход со ''студебеккером''.

Моторы сильно гудят — слов не слышно. Все в шапках уши опустили и завязали под подбородком. А то совсем можно слуха лишиться. Так и долетели до конца, не хороводясь компанией. Без перекусов и пьянки.

Около барака с вышкой, представляющего собой местный аэропорт, стоял я и оглядывался, думал: у кого спросить, как мне попасть в Старый Обдорск. Попутчики мои все сразу разъехались на поджидающих их машинах и нарядных санках. Один даже на нартах, запряженных четверкой оленей, укатил.

— Алексей! Лёха, змей калёный! Да обернись ты. — Надрывался милиционер, стоя в санях, запряженных тройкой заиндевелых лохматых лошадей.

Не выдержав, милиционер соскочил с саней, подбежал ко мне и хлопнул своей лапой по плечу.

— Совсем зазнался, как стал в небе летать?

Передо мной стоял крупный мужчина лет двадцати пяти. Приятное широкое лицо с восточинкой в чертах. Чёрные глаза, не карие, а именно чёрные. Шрам у левой ноздри. Шапка-финка. Синяя шинель. На лазоревых петлицах по три синих шпалы. Ремни рыжие, как и кобура нагана. Серые валенки с чёрными галошами. Этот человек явно рад был меня видеть. А я его не знал или не помнил.

А мент лыбу щемит, чуть не подпрыгивая от радости.

— А мы тут тоже не лаптем щи хлебаем. Как видишь, я тоже уже капитан. Начальник транспортной милиции в Лабытнанги. Как ты сам, Лёха, рассказывай.

Мне как всегда, в таких случаях, стало жутко неудобно. Неловко.

— Простите, но я не Алексей. Меня зовут Ариэль. Капитан Ариэль Фрейдсон.

— Ты чё, Лёха? Контуженый, что ли? — оторопел капитан.

— Есть такое дело, — поясняю. — После клинической смерти я ничего не помню, что было до 1 января 1942 года. Такова вот моя хромая судьба. Вы мне не подскажете, как мне до Старого Обдорска добраться отсюда. Дом свой хочу найти.

— Долбиться в кружечку. Это тебя так война покорёжила? — сдвинул милиционер шапку на затылок.

Я кивнул. Развёл руками.

— Я тебя на своих санях довезу, — посерьезнел капитан. — Заодно к Засипаторовне на ночлег напрошусь. А то собрались мы в ночь через речку по зимнику переправиться — не самое умное решение. Заедем только в одно место, я знаю, где самогоном хорошим торгуют. Лучше казёнки гонят. Такую встречу не отметить грех. — Частил милицейский капитан. — Пошли. Я тебя в санях тулупом укрою, а то ты не по сезону к нам одетый — в сапогах и коже. Пижон.

На последнем слове капитан хмыкнул.

— А ты кто? — оторопел я на измене. Небось, еще одна банда промышляет тут по ''жирным бобрам'' из столиц.

— Я Ваня-хант, одноклассник твой. До седьмого класса мы вместе учились, а потом мои переехали в Лабытнанги и меня увезли из Обдорска. Не помнишь? А Лёшкой тебя вся школа звала, — голос его опускался тембром до низкого. Слова как бы разреженные стали.

— Извини, не помню. — Отвечаю. — Мать и то, боюсь, не узнать.

Капитан встрепенулся.

— Поехали. Поехали. Тётя Маша рада будет. И Лизка тоже.

— Кто такая тётя Маша? — Не понял я.

— Как кто? Мать твоя. Мария Засипаторовна Фрейдсон. А Лизка сеструха тебе.

Удивительно, но про сестру Фрейдсона я слышу первый раз.

— Поехали, — решился я. — Но сначала к матери, а за самогоном потом.

— Как скажешь. Ты — гость. — Согласился капитан.

Санями правил сержант милиции — два кубаря в петлицах и сосульки в усах. На шинель у него накинут огромный бараний тулуп.

Такой же выдали и мне, закутали в него как младенца.

Я тишком под тулупом кобуру расстегнул. Береженого — бог бережет. И вообще: пусть лучше судят трое, чем несут шестеро.

— Куда едем? — спросил сержант.

— В Обдорск, — приказал капитан. — К Фрейдсонихе. Адрес не забыл?

— Забудешь тут это дело о заготконторе. Но-о-о-о-о… залётные!

Сани резко дернулись и тройка лошадей, быстро набирая скорость, выкатила нас с территории аэродрома.


Я очень боялся, что меня девчонка горящим керосином обольёт.

После того как капитан, стуча в ставни, кричал:

— Тёть Маш, Лизка, смотрите, какую я вам радость привез!

Лиза — девчонка лет четырнадцати-пятнадцати, сначала недоверчиво вышла из калитки подсветить керосиновой лампой: кого же им чёрти принесли на ночь глядя, пока Мария Засипаторовна прикрывала ее старенькой курковой двустволкой. А узнав, бросилась ко мне на шею, с визгом: ''Лёшка, Лёшка, приехал!'', не выпуская лампу из рук, и эта ''летучая мышь'' билась мне по спине.

Поцелуйный обряд в полный рост. В двух экземплярах. Не сходя с места, в воротах затискали насмерть.

Суета. Бестолковый переполох.

Въехать тройке во двор мешали сугробы. И пока капитан мотался за своим самогоном и пельменями из оленины, мы с сержантом активно помахали лопатами, откапывая ворота. И всё равно капитан еле-еле в них въехал.

Но засады на этом не кончились. Капитальная конюшня была навечно превращена в дровяник, а в хлеву, утеснив козу, места для тройки не хватило даже впритык. Коренника пришлось ставить в сенях, накрыв попоной.

Дом был капитальный. Одноэтажный крестовой сруб из полуметровых брёвен. Под шатровой крышей. Четыре окна на улицу — рамы тройные. Общие сени с хлевом. Двор небольшой — так, пара саней встанет, хотя места вокруг не меряно, и народ строился, как хотел.

Удивило меня то, что под снегом во дворе оказалась деревянная мостовая.

— Откуда тут столько дерева? — спрашиваю сержанта, опираясь на лопату. — Округа же совсем лысая. Я с самолёта видел.

— По Оби сплавляют с верховий, — отвечает он, доставая кисет с курительной трубкой. — До того доходит, что устье забивают топляком. Потом все это льдом так схватит, что по весне бомбардировщик вызываем, а то подтопит — мама не горюй.

— Хватит вам двор откапывать, — капитан, обиходив лошадей, появился на крыльце. — К столу зовут. А покурить и в сенях можно — не так холодно будет.

Печь в дому стояла по центру, разделяя здание на три комнаты и кухню. Кухня там, где у печи зев. Из сеней попадаешь в ''залу'', где сейчас сидим. Из залы двери в комнату и кухню. А из кухни еще одна дверь в дальнюю комнату. Большая печь отапливает разом все помещения. А хозслужбы вовне пристроены. Интересная планировка.

Было жарко натоплено. Так, что сидели за спешно накрытым столом с расстегнутыми воротами, рассупоненные, без ремней и сапог. Валяных опорок и торбасов хватило на всех. Да и полы были застелены вязаными крючком пёстрыми половиками из старых тряпок. В крайнем случае, можно и босым походить.

Бабы, закончив суету, сели за стол обочь меня и все хватали за руки, мешая держать ложку, не говоря уже о рюмке. Но не отталкивать же мне их? Главное, они Фрейдсона признали за своего. А мне эти простые женщины нравились. Даже слегка пожалел, что Лизка мне сестра.

— Так вы, что же, самого Сталина видели? — ахнул сержант, увидев у меня на груди Золотую звезду.

— Как вас, — отвечаю. — Даже ближе. Разок даже чокнулись бокалами.

— И какой он?

— Одним словом: простой.

— Это ж, сколько у тебя сбитых? — интересуется Ваня-хант, разливая самогон по граненым рюмкам.

Дежурный вопрос к любому лётчику-истребителю. Я уже к этому привык.

— Девятнадцать, — привычно отвечаю. — Восемь лично и одиннадцать в группе.

— За это надо выпить, — влезает сержант. — Непременно за героя. Нашего обдорского героя.

Оттаяв от сосулек, усы у него оказались пегие. Глаза болотно-зелёные в желтую крапочку. И стрижка ''под ноль''.

— За героя потом будете пить, — отказала фрейдсонова мать. — Выпьем за то, что живой мой Алёшенька, а то я на него в прошлый год вторую похоронку получила. Как думаете: легко такое матери пережить?

— А первую когда? — спросил Ваня-хант из вежливости.

— В сороковом, когда он с финнами воевал, — влезла Лиза.

— За то и выпьем, чтобы все похоронки ложными оказались, — подытожил сержант, и все сдвинули рюмки со звоном.

Налили даже мелкой. Видно Засипаторовна Лизавету за взрослую держит.

Закусили солёной семгой и копчёным хариусом. Мочёной морошкой и брусникой.

Фамилия капитана оказалась Питиримов, по имени попа, который его отца крестил. По национальности он по отцу был хант, а по матери русский.

Сержанта величали Евпатий Колодный. Тот был из чалдонов. Коренной.

Тут и пельмени поспели. Вкуснотища! В московских ресторанах так не сготовят, ни за какие деньги.

Потом и я из сидора московскую ''белоголовую'' бутылку вынул. Что тут на трёх здоровых мужиков какой-то литр? Да еще под такую шикарную закусь? Бабы пили мало.

Гулеванили за полночь, периодически выходя покурить в сени. Сержант не забывал каждый раз круто посоленную корочку захватить кореннику в угощение.

Разговоры, как всегда при таких гулянках, наполовину порожние. Тут, в глубоком тылу, на Полярном круге, война казалась людям чем-то таким далёким. Пока ещё чуждым. Обычного течения жизни она не нарушала.


Проснулся поздно. Никто и не подумал меня будить.

Милиционеры уже уехали в свои Лабытнанги.

Лизавета пекла блины. Сегодня, оказывается, второй день масленицы.

Ладная, крепкая девка. Грудь высокая торчком. На кофте две заплатки — нанка сиськами протёрлась. Талия узкая и бёдра вполне зрелые. Глаза у нее зелёные. Волос блондинистый. Лицо простоватое, но очень милое и симпатичное.

— Где мать? — зеваю.

— На работе. Это я в школу не пошла. Какая может быть школа, когда брат-герой с войны приехал? А ты у нас в школе выступишь?

— Урок мужества, что ли провести?

— Ну, типа того.

— Проснемся — разберемся. Где тут умыться можно?

— В сенях. Как выйдешь: направо умывальник. Держи утирку, — протянула она мне вафельное полотенце.

— Сколько этому дому лет? — спрашиваю, возвратившись, отдавая полотенце.

— Почти сто, — отвечает девушка. — Что ему будет? Он же из лиственницы. Отец твой его купил, когда на матери женился перед самой революцией. Его, говорят, сюда надолго сослали.

— С чем блины будут?

— С топлёным маслом и еще мама обещала сметаны принести.

— Балуете вы меня.

— А кого нам еще баловать, как не тебя, — смеётся.

Полез в свои сидор и чемодан — доставать пока продовольственные гостинцы. Выкладываю нас стол. Куча впечатляет. Одна банка тушенки в сидоре пробита пулей. Вслепую. Пуля так в банке и осталась.

— Ну и зачем всё это тащил? У нас тут не голодное Поволжье, а севера. Тут, чтобы с голоду помереть, надо совсем безруким быть. — Упрекает меня Лиза.

— Так, что мне, в Москве все надо было бросить? Пропало бы.

— Прости, не подумала. А со стола убери все в угол на лавку. Мать придет, разберёт. Могу и сама разобрать, но ей это приятно будет.

Стопка блинов все росла.

— А за что ты звезду получил? А то меня все теребить будут, а я, как дурочка, ничего не знаю.

— Тебе как: своими словами или газету дать почитать?

— Так про тебя и в газете писали, — восхищается девушка. — Давай газету. Только не сейчас. После того, как блины поедим. А то руки жирные. А кого ты еще, кроме Сталина, видел из правительства?

Рассказываю, как нас награждали и про приём в Кремле. И кого из Политбюро и Правительства страны там видел.

И про сам Кремль, и про то, как его изуродовали маскировщики, чтобы немецкие бомбардировщики его не замечали.

И как меня, разутого и раздетого, обмундировывали в Центральном ателье для генералов.

Лизавета внимательно слушала. Вопросы задавала. Потом спросила:

— А помнишь?..

— Не помню. — Перебил я ее. — Ничего не помню, — развел я руками. — Понимаешь, я под новый год умер. На ровном месте. Я даже с неба без парашюта падал и то живой оставался. А тут… И через несколько часов, уже в 1942 году, воскрес. Но с тех пор ничего не помню, что было до нового года.

— Бедненький. Как мать-то расстроится.

— Вот я и думаю, как ей все это сказать? Да и про школу… Ума не приложу, как там выступать мне? Там же спрашивать будут: как я учился? И прочее… А я не помню. Я даже как фашиста таранил, не помню. И летать мне врачи запретили.

— Выпьешь? — спросила Лизавета, ставя стопку блинов на стол. — Настойка есть клюквенная.

— Выпью, — согласился я.

Вот так вот. Путано. Не связанно. Провёл я репетицию разговора с матерью моего тела.

А блины мы ели с привезенной мною сгущенкой, той самой премиальной от политуправления. Лиза, как все девочки, сладкоежка и была на седьмом небе от гастрономического удовольствия. Значит, не зря я этот хабар сюда тащил. Не зря от бандитов отбивал. Стоило хотя бы ради того, чтобы посмотреть на это счастливое девчоночье лицо.

— Поели. Теперь поработать надо. — Откинулась Лиза спиной на стену.

— Что делать будем? — подхватил я с готовностью.

— Баню топить. Вчера не до того было. А вообще-то положено гостя сначала пропарить, и уже только потом поить-кормить, спать укладывать.

— Дрова колоть? — предположил я.

— Разве, что щепу на растопку. Еще осенью накололи полный дровяник.

— А веники есть?

— Только берёзовые. Речники летом с верховий привозят, спекулируют по малости. Так, что пошли: твоя очередь воду таскать.

— Откуда?

— Колодец у нас свой: во дворе. Ватник в сенях висит. И переоденься во что-нибудь. Или ты теперь и воду носить будешь при параде в геройской звезде? — смеётся.

Когда мать вернулась с работы, баня была раскочегарена на полную мощность. Лиза, правда, не голышом, в полотняной сорочке до колен, хлестала меня, растекошенного на липовом полке и только срам прикрывшего простынкой, двумя вениками сразу. Качественно хлестала, гоняя горячий воздух буквально в сантиметре от тела, но, не используя веник в качестве розги.

— А тебя отхлестать надо? — гляжу на ее потное лицо, чтобы не смотреть на мокрую рубашку, облепившую девичью грудь.

— Не боись, мать отхлещет, — смахивает Лиза ладошкой пот со лба. — Она у нас в банном деле мастерица. Не то, что я.

— Еще как отхлещу, — пригрозила мать, приоткрывая дверь в парную. — Выгоняй отсюда гостя. Я сейчас к тебе сама присоединюсь. А тебе, Лёша, там, в мыльне, мочалку приготовила и ушат с тёплой водой. А ''банное'' мыло это ты привёз? У нас такого не было.


Пили чай, лакомясь настоянным на калине мёдом. Чай у матери в заготконторе продается без карточек, но только для тех, кто лисьи, да песцовые шкурки сдаёт. Ну, а кто шкурки сдаёт старается кладовщика задобрить, а то скажет кладовщик: остался только чай третьего сорта… А чай тут на северах валюта. За чай расконвоированные зеки, что хочешь сделают, а среди них разные умельцы попадаются.

Чувствовал себя после бани я как заново народившимся. Но не все коту масленица, бывает и Ильин день.

Хорошо, что все такие благостные поле бани. Легче было мне говорить самому родному для моего тела человеку горькие слова.

Мать после того, как я рассказал ей про свою амнезию, опечалилась.

— Что сказать? — промолвила она после недолгого молчания. — Скажу: слава богу, что живой остался и даже головкой не трясёшь, как другие контуженные. То-то вчера чуялось мне в тебе что-то чуждое. Будто и не родной ты мне. Но осмотрела я тебя в бане всего — мой это сын. Даже родинки в правой подмышке, которые вроде как целуются, когда ты рукой двигаешь, твои. С детства мне знакомые. И сердце твоё знакомо бьётся.

Вот так вот и решился основной вопрос философии в одной отдельной семье: что первично, а, что вторично. Материя, как то и положено в марксизме, победила.

— Откуда Лиза взялась, если в моей официальной биографии о ней ни слова, ни полслова? — спросил я, когда Лизавета по каким-то делам вышла в сени.

Мать подпёрла голову ладонью, поставив локоть на стол, и поведала с интонацией сказителя былин.

— Действительно ничего не помнишь, — констатировала. — А ведь сам игрался с ней, когда в отпуск после училища приезжал кубарями хвастать. Сестрёнкой называл. Ну, слушай. Отправила я тебя в казённый дом — училище твоё лётное, а сама осталась одна. В тридцать три года. Молодая баба еще, если сзади посмотреть, — усмехается. — И так получилось, что сошлась я с Маркелом Татарниковым, мастером-наладчиком в доках. Он как раз овдовел перед тем за год. Стали жить вместе. А так как он ссыльный к нам попал как вредитель, то брак мы не оформляли, чтобы твоей карьере не помешать. Вредно тебе в родственниках лишенцев иметь. Детей совместно, как видишь, не нажили. А Лизка — дочка его от первого супружества. Мамой меня зовёт, но я не мать ей, хотя за дочку держу. И люблю как дочь.

— А где сам Маркел твой, почему не вижу?

— И не увидишь. По осени пошли они на Обь артелью царь-рыбу промыслить на перемёт. На зиму балыков наделать. Да перевернулась лодка. Было их в ней шестеро. Выплыло двое. А как я выла, как выла… С работы приду, клюковки дёрну и сижу, вою. ''Маркелушка, голубь ты мой сизокрылый, на кого ты меня покинул. Возьми меня под правое крылышко''. Вроде жила — не тужила, а, оказалось, любила. Крепко любила я этого малоразговорчивого мужика. Твоего отца так не любила. Замуж пошла потому, как позвал. Я, сирота, с девочкиных лет в услужении по людям. Не девушка была. Кто меня из местных в жены возьмёт, не девушку? А отцу твоему не сколь баба, сколько бесплатная прислуга в дому нужна. Деньги у него водились. Дом вот этот купил. В школе инородцев арифметике учил. А так всё больше писал что-то, керосин жёг. И всё письма рассылал. Всё жаловался, что ему тут и поговорить-то не с кем. Чтобы на мне жениться, крестился он в Васильевской церкви. Я-то православная, а он жид. Сказали: низ-з-з-з-зя! Он и полез в купель. Был Лейба, стал Лев. Отчество осталось прежнее только — Агициевич. А я стала Фрейдсон. Налей клюковки, помянем Маркела и Лёву заодно. Всё крещёные души. Пусть Господь упокоит их в райских тенётах, хоть и не по заслугам их, а лишь по молитве нашей.

Пришла Лиза с корчагой парного козьего молока в руках. Возмутилась.

— Клюковку дуете. Без меня. Пока я козу за сиськи тягаю, вы тут бражничаете.

— Садись, — мать похлопала ладошкой по табурету. — Как раз отца твоего поминаем.

Выпили не чокаясь.

— Так, что там про моего отца дальше? — спросил я, только чтобы Маркела не обсуждать при Лизе. — Какой он партии революционер был?

Мать поняла меня.

— Анархист какой-то вроде. Но в авторитете. Письма ему часто писали, советов спрашивали. Газеты присылали. Книги. Пару раз какие-то мутные люди приезжали: деньги привозили, ружьё вот это. — Показала она рукой на курковую ''тулку'', висящую на стене рядом с патронташем. — В посылках частых папиросы асмоловские, какие у нас не продавали, чай английский заморским фруктом бергамот духмянистый, орехи, сласти восточные. Мне больше всего нуга лимонная нравилась. Уважали его на материке.

— Мацу не слали? — ехидничаю.

— Нет. Он вообще в бога не веровал. Верил в коммунизм, но как-то на особь. Не так, как большевики. Хорошо мы с ним жили, грех жаловаться. Ругаться он на меня, ругался, но, ни разу не ударил. А как я забеременела тобой, революция случилась. Царя сбросили. Тут Лёва весь покой и потерял. А как ледоход на Оби прошел, сорвался в Петроград первым пароходом. Оставил мне двести шестьдесят рублей на прожитьё и погнал. Он бы и раньше на собаках умчался. Да желающих везти его в верховья реки не нашлось. Пару открыток за всё время прислал, керенок три аршинных ленты, да детское приданое богатое на твоё рождение. Посылка эта еле к зиме до нас добралось. А потом и похоронка на него пришла, в восемнадцатом. Ты уже к тому времени ползал и гукал вовсю.

Мать улыбнулась своим воспоминаниям.

— Наказал он мне строго: если сын — назвать Ариэлем. А если дочь — то Эстер. Я его не ослушалась — муж же, как можно? Записали тебя по новому закону в управе Ариэлем, а крестили в церкви Алексеем, божьим человеком. Тебя все тут знают как Алексея. Так что не удивляйся.

— А как я в евреях оказался, если крещёный?

— При советах нас всех не по богам, как при царе, а по племенам рассортировали. По новым декретам. Я на жизнь прачкой зарабатывала. Так что… — махнула она рукой. — Комиссар наш поселковый ко мне куры строил. Из хохлов. Фамилия у него была смешная: Чернописько. — Смеется. — А я ему не дала. Как представлю — смех разбирает. Какая тут любовь? Вот он меня не как рабочую, а как батрачку-крестьянку записал при переписи. В отместку. И еврейкой сделал. Сказал: ''Раз у тебя дети жиденята, то и сама ты того же племени''. И штемпель поставил. А мне-то что? Хоть горшком назови, только под юбку не лазь. Не стала я, потом, ничего переделывать, тем более жаловаться. В двадцатые годы единственной еврейкой на всё село было выгоднее быть. Как заготконтору поставили, так меня туда сразу и взяли. Главный по заготконторам, который с Тюмени был, звался Аршкопф Роман Аронович. Сначала младшим счетоводом меня назначили. Потом и на склад поставили. Счетовод — служащий, а кладовщик — рабочий. Так и тружусь на одном месте. А Лёве в краеведческом музее отдельный стенд соорудили, как выдающемуся революционеру и герою Гражданской войны. Я им все фотокарточки его отдала, книги и оставшиеся от него рукописи, чернильницу медную. Думаю, не за грех тебе будет у того стенда сфотографироваться при полном параде. Глядишь, где и поможет в карьере.

Мать еще опрокинула рюмку клюковки, что-то напряженно думала и, не без внутренней борьбы, решилась.

— Но то всё дела прошлые. А нам надо сегодняшним днём жить. Я вам так скажу, дети мои… Вот вам мой материнский наказ. Пока у Лёшки отпуск, делайте мне внука.

— А-а-а-а… — только рот открыл я от изумления.

— Да. — Хлопнула она ладонью по столешнице. — Тебя убьют, нам хоть внук останется. Родная кровь. А мне надоело на тебя похоронки получать. Крайний раз, только-только по Маркелу отвыла, оплакала. Бац. Несут: ''Ваш сын пал смертью храбрых…''. Чуть сама концы не отдала. Думаешь, как это оно? Одно меня спасло — не верила я похоронкам. Ждала живого. Хоть безногого, хоть безрукого, хоть такого — беспамятного, но живого. А сейчас боюсь. Боюсь тебя обратно на войну отпускать. Но ведь не послушаешь же?

— Не послушаю, — твёрдо ответил. — Моё место на фронте. А эта звезда только сильнее обязывает.

— Вот и я о том, — горько выдохнула Мария Засипаторовна. — Сделаешь Лизке ребёнка и вали на свою войну.

— Да она мала еще, — возмутился я.

— Мала-а-а-а?… Я тебя в шестнадцать родила. И ничё… Вон какой здоровый герой получился — даже смерть не берёт. Правда, Алёшенька, в том, что третьей похоронки на тебя, даже ложной, я не переживу. Как бог есть, не переживу. Сделайте, дети, как я прошу. Уважьте. Мне хоть жить будет ради кого.

— Тебе лет-то сколько? — спрашиваю похожую на соляной столп Лизавету.

— Пятнадцать. В октябре исполнилось, — отвечает как робот. Без эмоций. А сама, то бледнеет, то краснеет, то пятнами идёт.

— Мать, я лётчик. Я и после войны в армии служить буду. Не вернусь я в деревню.

— У нас теперь город. — Лиза открыла рот.

— Да хоть столица, — бросаю в раздражении.

— А столица и есть, — не унимается девушка. — Столица Ямало-Ненецкого округа. Не хухры-мухры.

Но я уже переключился на мать.

— У меня в Москве теперь квартира отдельная. Комнату мою фашист разбомбил, так товарищ Сталин сам распорядился найти мне жильё. Дали квартиру в хорошем доме в самом центре Москвы. Я думал тебя туда забрать, — говорю матери.

— Не поеду я в твою Москву. Тут у нас в голодный год хоть рыба будет. А в вашем муравейнике, случись чего — сразу зубы на полку. Да и Лизку я не брошу. Она мне старость скрасит. Внука давай, а больше от тебя ничего нам не надо. Приводи в свою фатеру московскую столичную фифу, нам ее отсюда не видать будет. Ребенка только признай, когда родиться, чтобы Фрейдсоном был, сыном и внуком героев.

— Давай, мать, не пороть горячку, — ищу заполошно выход из столь неординарной ситуации.

— А когда ее пороть? Седни нас в покое оставили — матери утешиться, а завтра народ попрёт в наш дом как на первомайскую демонстрацию. Знакомые, а их у меня много — все же в заготконторе работаю. Улица наша так точно. Домой шла — уже спрашивали. Я и на работе три дня отпуска взяла. Так, что в покое нас оставят только на ночь. Вот вам и время внука заделать. Иль тебе Лизка не по нраву?

— Лиза нравится. — Не хочется мне обижать девушку, как бы всё не обернулось. — Девка она красивая. Не нравится мне, что меня рассматривают только как быка-производителя.

В ответ мать только хмыкнула.

— А ты о ней подумай, как следует. Сколько вас — ражих мужиков поубивает на войне? Даже в нашу глухомань похоронки идут на каждого второго. Не от кого рожать ей будет. Разве, что от селькупа — их в армию не берут. Лизка, а ты, что стоишь столбом? Что молчишь?

Та край скатерти теребит. Глаз не поднимает.

— Мама, я вашей воле покоряюсь, но я никогда не смотрела на Лёшу иначе, как на брата, — выдавливает из себя девушка.

— А теперь посмотри на него как на мужика. — Нажимает голосом Мария Засипаторовна. — Как на отца твоих детей. Всё. Решено. Спать будете вместе в дальней комнате за кухней. Идите уже. Мне поплакать нужно. Своих мужей помянуть.


предыдущая глава | Еврейское счастье военлета Фрейдсона | cледующая глава







Loading...