V
Закрутилась, завертелась самодержавная машина Жестокости, все и вся подчиняя единому намерению: подавить Слово, Мысль, Желание и все человеческое в человеке.
Мыслить и действовать положено священной Особе, и соответственно мысли и деянию этой Особы — Думе, сенату, тайным и действительным советникам, ну, а рангом ниже — подчинение, исполнение. А все, что супротив, — подрывные деяния, опасные для отечества.
Всякая жестокость, как щитом, укрывается отечеством, народом, подразумевая под народом малую кучку злодеев, дорвавшихся до жирного пирога.
Конвойный прапорщик Мордушин, не разобравшись, в чем дело, открыл стрельбу, вообразив, что на конвой совершено нападение, хотя нападающей стороной было девица, отнюдь не богатырского сложения.
Девицу схватили как террористку и мало того что избили, так еще надругались над ней, и все это под прикрытием непроницаемого для света и разума плаща Жестокости.
И вот явился встревоженный ротмистр Толокнянников, а с ним — уездный исправник Свищев.
Безграмотный рапорт прапорщика Мордушина лежал на столе, как фундамент под трехэтажной тюрьмой.
Особы в позолоченных мундирах и скрипучих ремнях, «не взирая на почтенную личность скотопромышленника», допытывались: не зналась ли дочь господина Юскова с политссыльными Вейнбаумом, Лебедевой и доктором Гривой? И почему именно к доктору Гриве вез психически больную дочь господин Юсков?
Елизар Елизарович и так и сяк оправдывался, призывая в свидетели есаула Потылицына, жену своего управляющего Аннушку, и все-таки ротмистр Толокнянников не смилостивился: не поверил на слово.
Привели Дарьюшку из другой комнаты. Елизар Елизарович так и впился в дочь, как бы призывая ее к благоразумию. А Дарьюшка устала, измучилась!
— Ну, так что же вы тут натворили? — приблизился к Дарьюшке пожилой ротмистр.
Дарьюшка вскинула глаза на старика в мундире и при оружии, горестно промолвила:
— Как вы мне надоели, мучители! Сколько вас тут, а? Всех бы вас в цепи, чтобы вы других не мучили.
— О! — погнул голову ротмистр. — Еще что?
— Еще? — Дарьюшка нервно встрепенулась, как лист на дереве, и, не думая долго, плюнула в ухмыляющееся лицо.
Ротмистр отпрянул в сторону, выругавшись:
— Мерзавка! Ну мерзавка!
Жандармский подпоручик скрутил Дарьюшке руки, как бы предотвращая избиение высокого начальника.
— Вот какова ваша дочь. — Ротмистр готов был испепелить Елизара Елизаровича. — Отменное воспитание дано. Отменное! Если она и сошла с ума, как вы уведомляете, то ее сумасшествие сугубо опасное, должен сказать. Сугубо опасное. Такую особу необходимо держать за толстыми стенами и за крепкими решетками. Да-с. — И опять, уставившись на Дарьюшку, гаркнул: — А ну, скажите, кто вас подослал совершить нападение на конвой? Кто?!
— Отвечай! — подтолкнул Дарьюшку жандармский подпоручик.
— Как вы мне надоели, мучители! Как вы мне надоели! Но знайте, знайте, ждет вас гибель. Как поганые звери, сдохните вы в своих мундирах. И не будет вам ни пощады, ни спасения. Не будет вам ни дня, ни ночи. Ни третьей, ни четвертой меры жизни.
— Так. Так. Еще что нас ждет? — сверлил ротмистр.
— Еще вас ждет яма. Могильная яма. Боже, хоть бы скорее спихнули вас в ту яму!
— Уведите! — отмахнулся ротмистр и, повернувшись на каблуках к исправнику: — С меня достаточно.
— Пожалуй, достаточно, — поддакнул исправник. Судьба Дарьюшки была решена…
Жандармский ротмистр Толокнянников с исправником Свищевым составили еще одну устрашающую бумагу: Дарью Елизаровну Юскову препроводить под конвоем в Красноярскую психиатрическую больницу на испытание. И, если не подтвердится, что она больная, предать суду как государственную преступницу.
До отправки пароходом в Красноярск Дарьюшку поместили в тюремную больницу.
Впервые Елизар Елизарович почувствовал себя беспомощным и жалким перед законами Российской империи. «Вот оно как обернулось, господи! По всей губернии молва разнесется. Да што же это, а? Как вроде на всех затмение нашло. Перед погибелью, не иначе!..»
С горя Елизар Елизарович напился пьяным и завалился в постель к Аннушке, проклиная свою злосчастную судьбу.
— Душа горит, Аннушка! Душа горит. Не видать мне Дарьи, погубят живодеры. Погубят. Как же так можно, а?
Аннушка утешала, как могла. Да разве есть утешение для оскорбленного самолюбия?
— Ночь-то, ночь-то экая! Который час, Анна? Дай мои часы. Сей момент.
Нажал на головку боя, узнал время и, слушая мелодию гимна «Боже, царя храни!», пробормотал:
— Как бы другим звоном не всполошилась Россия, Аннушка. Чую сердцем — беда грянет.