home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Верхний слой

Всегда следует различать времена, выделять законы, по которым развиваются в них человеческие судьбы, и отмечать юбилеи, так как они дают почву для раздумий. Времена вовсе не беспамятны; каждая эпоха из прожитого опыта выбирает то, что ей ближе и поучительнее. Нас десятилетиями приучали к тому, что история не цельна, а порезана на куски, как червяк под лопатой. Были у нас отрезки истории «до и после татаро-монголов», «до и после Переяслава», «до и после Запорожья», «до и после Октября», «до и после обретения независимости»… На самом же деле это одна река времени, на которой качаются, как бакены, несколько особенно памятных дат.

Недавно подряд случились важные юбилеи. 350 лет назад, в 1654 году, произошла Переяславская рада, после которой гетман Богдан Хмельницкий подписал документы, надолго сблизившие Украину с Россией. Но 240 лет назад (тоже круглая дата) украинская гетманщина завершилась. Последний гетман Кирилл Разумовский обратился в 1764 году к императрице Екатерине II с просьбой подтвердить «старые права и вольности Малороссии». В просьбе было отказано, и вскоре по указу Екатерины гетманская власть была пресечена, Разумовский сдал регалии царским чиновникам, приехавшим из Петербурга, перестал быть гетманом, зато, по царскому велению, стал генерал-фельдмаршалом. Украинским крестьянам повезло меньше, потому что с 1783 года их закрепостили. Казачество вскоре слили с регулярной армией, а казацкую старшину уравняли в правах с дворянством, дав ей возможность врасти в общероссийские распорядки. Несколькими указами общество вроде бы сбалансировали: низы присоединили к низам, элиты — к элитам…

Поскольку я в основном рассуждаю о временах более или менее приближенных к нашему, то буду исходить из реальных обстоятельств. Обстоятельства эти во многом определил Ленин, у которого в этом году тоже юбилейная дата — 80 лет со дня смерти. В составе основанного Лениным государства Украина пробыла почти три четверти XX века…

В 2004 году исполнилось 80 лет со дня рождения одного из самых свободолюбивых творцов мирового — и украинского — кино Сергея Параджанова. Такое впечатление, что он не мог дышать одним воздухом с Владимиром Ильичом. Ленин умер, и только тогда Параджанов решился показаться на свет…

В общем, река времени очень разнообразна. Конечно, в верхних слоях такого потока должно быть чище всего, хотя это все теория, не подтверждаемая историческим опытом. Грязнее всего вроде бы должна стать противоположная часть течения, низы реки времени, ее дно (Горький так и назвал свою пьесу о тех, кто «выпал в осадок», — «На дне»). Но и здесь нет постоянства. Более того, случаются такие водовороты истории, когда вся муть со дна всплывает наверх, а верхние слои погружаются в холодную глубину.

Итак, в 2004 году кроме личных (в том числе августовского восьмидесятилетия замечательного украинского прозаика Павла Загребельного) можно отметить сразу три юбилея с государственным привкусом, поскольку пожила Украина при гетманской власти, при царской и при советской. Опыта — як в Сірка блох. Ну и что? Тем более что в конце XX века советская власть закончилась и началась другая, вроде бы непохожая на предыдущие.

Каждый поворот колеса фортуны, каждая смена властей в любом государстве безжалостно перемешивает слои населения. Каждое державное переустройство перевешивает иконостасы по своему выбору, и Украина, пройдя за четверть тысячелетия сквозь гетманщину, самодержавие и советскую власть, так нагляделась на святых и мучеников несовместимых религий, что иногда начинает их путать. В общем, какую из тем, предложенных юбилеями, ни тронь — везде есть о чем задуматься. «Современность мнима, история — реальна», — писал Лев Гумилев.

…Помню, как бурно праздновали в Киеве трехсотлетие Переяславской рады. Я маршировал по Крещатику в составе сводной студенческой колонны и вместе с другими размахивал бумажным цветком. Где-то вверху, на трибуне, поднятой к небесам, стояли тогдашние украинские вожди и махали точно такими же, как у меня, цветочками, всячески изображая свою близость к народу. Хотя каждый из нас понимал, что вожди существуют отдельно, в своем особом слое, откуда благосклонно способствуют нашему дальнейшему процветанию в рамках руководимого ими государства.

Власть — это господство одних людей над другими. Иерархии, сортировка членов одного общества были всегда, начиная с самых древних времен, когда иерархия определялась размерами кулака и физической силой, дающей преимущество над соседями в борьбе за теплое место у костра. Сегодня власть начинается с политического владычества; в достижении своих целей государства не брезгуют ничем, есть у них для этого армия, полиция (в том числе тайная), суд и много чего еще. Государства, при всем их разнообразии, всегда стремились выделить своих властителей и рассортировать подданных, и лупят их при этой сортировке бичом из бегемотовой шкуры или современной полицейской дубинкой — решающего значения не имеет. Еще за несколько столетий до нашей эры древнегреческий философ Аристотель уже понял, что во все времена были, есть и будут лишь три типа государственной власти: монархия, аристократия и демократия, то есть власть одного, власть немногих и власть большинства. Но Аристотель же предупредил, что эти три типа власти легко скатываются в извращения: монархия — в тиранию (жестокое бесконтрольное владычество), аристократия — в олигархию (власть узкой группы политиков-толстосумов), а демократия — в охлократию (то есть власть толпы). Учитель Аристотеля Платон уточнял, что, каким бы ни было государство, всякий раз состоит оно из тех же трех сообществ: элита, стража и рабы


Правильность древнегреческих предсказаний мы усваивали на собственном опыте. Про рабов и стражу написаны большие тома, и элита оказалась весьма разнообразной. К ней причисляли и аристократию, и буржуазию, и интеллигенцию, и высших чиновников. Выяснилось, что она может быть назначаема как часть аппарата власти, а может определяться общественным мнением и состоять из самых уважаемых людей. Сразу же напомню, что важность людей для всенародной судьбы выясняется не сразу и элиты по этому принципу формируются только посмертно. А как сортировать прижизненно? Отделить умных от дураков не удавалось еще никому, да и страшновато выявлять, кто есть кто, по этому принципу. Но как-то разделять граждан государствам необходимо, и везде это делают по-своему. В Индии, например, все определяется при рождении; перейти из касты в касту, из одного слоя общества в другой там невозможно, если ты индуист, то есть исповедуешь главную религию общества. Один из самых слезливых сюжетов индийского кино — любовь представителей разных каст, которым ни за что нельзя быть вместе, а тем более пожениться. Впрочем, проблема это всемирная. Помните трагический романс Даргомыжского о том, как «Он был титулярный советник, она — генеральская дочь» и по этой причине у них сладиться не могло (ничего не поделаешь — генерал принадлежал к одному из четырех верхних слоев российской общественной классификации, а титулярный советник был всего девятым классом из четырнадцати). Верхние могли снизойти к низшим, но сами низшие должны были знать свое место. Японцы удивленно комментировали роман Толстого «Воскресение», где барин, по их мнению, облагодетельствовал дворовую девку, переспав с ней и оказав тем самым ей честь, а в романе это почему-то подано как трагедия

В Англии недавняя трагедия принцессы Дианы ведь тоже начиналась с того, что ее подыскали в невесты наследному принцу по знатности, а не по влечению. Впрочем, в Британии человеческая породистость блюдется, выстроенная в столетиях, рыцарские звания присваиваются монархом нечасто, палата лордов концентрирует самых родовитых, самых титулованных, и никто не оспаривает мест «сэров» и «пэров». Вообще, как утверждал английский классик Дж. Пристли, двадцать из тридцати англичан знают, к какому классу себя отнести, и очень этим гордятся.

В Соединенных Штатах все определяется деньгами; американцы веруют, что в конце концов твои достоинства должны воплотиться в банковском счете. Есть клубы для богатых людей, есть районы, где эти люди живут: американская национальная элита — это прежде всего витрина жизненной успешности.

Упомянутые расклады возможны в устоявшихся и поэтому достаточно понятных обществах, но никак не у нас, где издавна, особенно с советских времен, слишком многое не выставляется напоказ. Давно не стареет строка, что у нас «внизу — власть тьмы, вверху — тьма власти». Причем — власти разнообразной: и денежной, и державной, и всяческой. Кто у нас богаче кого, сказать трудно, потому что, увы, банковские счета самых оборотистых соотечественников хорошо скрыты и американские чековые стандарты здесь не проходят. Родословные? От них мы отвыкали все послеоктябрьское время, и трудно осудить за это людей, у одних из которых предки были неграмотны, а значит, по-советски благонадежны, а у других были знатны и поэтому подлежали уничтожению. Большевики добивались, а во многих случаях и добились разрыва памяти, провала в человеческих связях, в том числе в глубине истории, — иначе они не смогли бы выжить. Никогда не забуду, как моя мать сжигала фотографии своих предков, среди которых были царские генералы и один ее дед в ранге тайного советника (до начала 30-х годов она из-за этого не имела права учиться и числилась в «лишенках», выйдя из такого состояния лишь благодаря браку с моим отцом, который был пролетарского происхождения). Зато по отцовской линии я знаю, что одного из прадедов звали Иваном Петровичем, но никакие подробности на сей счет не сохранены…

Между тем на цивилизованных уровнях бывшей империи родословные были чтимы, существовал официальный «Гербовник…», была «Родословная книга», были «Столбцы» — перечни старейших родословий, и записанные там звались «столбовыми дворянами». Александр Герцен, например, прослеживал свою родословную с XV столетия, Пушкин напоминал, что фамилии его предков «поминутно встречаются» на страницах отечественной истории. Даже если некто, как Ломоносов, учившийся в Киеве и ставший знаменитым в столицах, говорил: «Я сам знаменитый предок», то и в этом было уважение к чужой славе и желание стать достойным родоначальником для потомков. Тарас Шевченко знал своих родичей на несколько поколений в глубь истории, и вообще было хорошим тоном «ведать свой корень». Когда в опрокинутой стране Маяковский хвастался, что «я дедом казак, другим — сечевик, а душою — грузин», была в этом попытка подладиться под новый стандарт и встать в интернациональный строй. Но Владимир Владимирович хорошо помнил о дворянстве своего отца, уважал собственное происхождение; бездомных и беспамятных не чтили ни в одно время и ни в одном обществе. Дворянство впитывало в себя людей разных национальностей, и в так называемой «Бархатной книге», реестре древнейших родов — от Рюрика, есть множество редкостных фамилий, в том числе, как отмечают старинные справочники, литовцев, волынян, галичан, немцев, евреев, шведов, греков… Род Валуевых, давший империи известного министра-мракобеса, происходил, к примеру, от литовцев Воловичей, а боярский род Квашниных-Самариных считался вышедшим из Галичины, где начался от некоего Нестора Рябца. Левшины произошли от Левенштейна, Яхонтовы — от фон Долена, фаворит императрицы Екатерины Потемкин — от польских шляхтичей Потемпских. Писательские родословные тоже были не проще, чем у Маяковского: знаменитый писатель Карамзин произошел от татарина Кара-Мурзы, Пушкин — от «арапа» Ганнибала, Лермонтов — от шотландца Лермонта, Грибоедов — от поляка Гржибовского. В Гоголе было достаточно польской крови — от рода Яновских, которые давно прижились в украинских землях

Человеческое разнообразие сортируется в любом государстве; делалось это и в стране наших предков. Купцы и крестьяне оставались как бы сами по себе: играя в жизни важные роли, они не принимали видимого участия в управлении этой жизнью. У духовенства была своя система санов — от патриарха до диакона, — которая в их кругу соблюдалась. Главными столпами, на которые опиралась империя, были чиновники, военные и придворные; они считались элитой, их-то и распределяла петровская Табель о рангах, утвержденная 22 января 1722 года. Военные, гражданские и придворные чины разделялись на четырнадцать классов. «Четырнадцатый, — как писал маркиз де Кюстин, — самый низкий класс. Ниже его находятся только крепостные, и единственное его преимущество в том, что числятся в нем люди, именующиеся свободными. Свобода их заключается в том, что их нельзя побить, ибо ударивший такого человека преследуется по закону». Николая Гоголя, например, выпустили из Нежинского лицея в звании «действительного студента» и как раз с правами этого самого четырнадцатого класса…

Петровская табель не имела ничего общего с демократией, за что многие свободолюбивые иностранцы ее недолюбливали. «Здесь все зависит от чина. Не спрашивают, что знает такой-то, что он сделал или может сделать, а какой у него чин», — писал удивленный гость имперской столицы. Визитер из республиканской Франции описывает, как за столом в Эрмитаже поблизости от императора рассаживались высшие сановники и иностранные послы. «Рядом с этим столом стоит другой круглый стол, предназначенный для министров второго разряда, жен, дочерей, сестер и представленных иностранцев. За все другие столы, наполняющие залу (а их поставлено по крайней мере на 400 человек), садятся как попало».

Положение в обществе завоевывалось годами, продвижение по лестнице чинов было медленным, порядок соблюдался строго. Почет, пусть и подчеркнутый, оказывался исключительно по рангам. Знаток древних обычаев Е. Лаврентьева цитирует свидетельство из XIX века: «На верхнем конце стола восседал его превосходительство, имея по правую руку свою супругу, а по левую — самого сановитого гостя. Чины уменьшались по мере удаления от этого центра, так что разная мелюзга 12, 13 и 14-го класса сидела на противоположном конце. Но если случалось, что этот порядок по ошибке был нарушен, то лакеи никогда не ошибались, подавая блюдо, и горе тому, кто подал бы титулярному советнику прежде асессора или поручику прежде капитана…»

Как позже пошутил Чехов, мужчина обязан состоять из «мужа» и «чина».

Чины имели наименования — от канцлера для первого класса до коллежского регистратора для четырнадцатого. Без службы нельзя было получить чин. Дворянин мог перейти в следующий класс, лишь прослужив в низшем три-четыре года. За особые заслуги этот срок мог быть сокращен, но делалось это гласно и специальным указом с мотивацией льготы (примерно так сегодняшний офицер получает внеочередное звание). Иногда императорским указом мог быть присвоен чин вне всяких очередей; так Пушкин к новому, 1834 году получил в подарок придворный чин камер-юнкера, это был пятый класс, всего на ступеньку ниже генеральства. Зря в советское время нам внушали, что великого поэта обидели, — чин был очень высок; обидеться Пушкин мог разве что на одну из обязанностей камер-юнкера — дежурить во время императорских балов и торжественных церемоний. Но его об этом и не просили

Соблюдалась система титулований. Нижние пять классов откликались на «ваше благородие», следующие три были «высокоблагородиями», дальше шли «ваше превосходительство» и «высокопревосходительство». Для императорской семьи и князей была система титулования с «величествами» и «сиятельствами». Недворяне, поступив на гражданскую службу, могли получить низший, четырнадцатый, класс через десять или двенадцать лет. Достигнув восьмого класса, они могли претендовать на дворянское звание, а с пятого класса — на потомственное дворянство (с начала XIX века для этого требовалось еще и университетское образование). Военным было полегче: там потомственное дворянство получали все офицеры; армейская служба была не очень прибыльна, но почетна. Все-таки военный человек, особенно в гвардии, должен был сам, за свои деньги, заказывать себе дорогое обмундирование, покупать коня, одевать и содержать денщика. Все, даже количество лошадей в упряжке, было строго нормировано: генералы имели право запрячь цугом шесть лошадей, полковники и майоры — четыре, а низшие офицеры — пару. У гражданских лиц иерархия была столь же заметна. Молодой Николай Гоголь немало написал о людях, вынужденных мучительно карабкаться по иерархической лестнице, — тем более что матушка в каждом письме переспрашивала его о чине. То-то мучились этим и гоголевские герои: Поприщин рвался в испанские короли, Нос прогуливался в обществе принца, а Хлестаков назначал себя в Государственный совет. Тем временем сам Гоголь ходил пешком, а на почтовых станциях получал лошадей последним, соответственно чину, тогда как знакомые надворные и коллежские советники на дальние расстояния путешествовали комфортно, по городу раскатывали в дрожках, а статские советники — в каретах. Все это имело огромное значение в человеческой сортировке; фон Брадке в своих «Записках», публиковавшихся в «Русском архиве», отмечает, что если визитер приходил пешком, то «прислуга в передней не подымалась с мест, и вы сами должны снимать с себя верхнее платье». При этом «мужчина еще мог ездить в открытом экипаже в две лошади, но даму непременно должна была везти четверка». Жены имели чин по мужу, а дочери — по отцу, пока не выходили замуж. Сыновья должны были пробиваться самостоятельно, но родительские возможности, конечно, принимались в расчет. Когда, не имея пристойного чина и связей, Николай Васильевич Гоголь попробовал устроиться на преподавательскую должность в Киевский университет, ему было отказано. «Я почти нуль для него», — записывает будущий классик после беседы с попечителем Киевского учебного округа. Помните, как «значительное лицо» кричит на несчастного Акакия Акакиевича в «Шинели»?.. Попытки Гоголя приобщиться к «высшему свету», понять его правила были мучительны, непрерывны и не очень успешны. В Риме он влюбился в женщину (что бывало с Гоголем редко) красивую и хорошо воспитанную, Александру Россет. Идя на свидание к ней, он оделся согласно нежинским представлениям о великолепии, почти как молодой Евтушенко: в серую шляпу, малиновые панталоны и голубой жилет. «А перчатки?» — спросила дама, иронически оглядев Николая Васильевича. Он еще долго вспоминал свое унижение

В империи подданные классифицировались четко, чему способствовали чины, обязательные к упоминанию в любом случае, мундиры, обязательные к ношению, и система наград. Долгое время награды были сугубо материальными; императрица Елизавета, например, за оду в свою честь пожаловала Ломоносова двумя тысячами рублей. Сумма эта была немыслимая, да еще и деньги были медные — привезли награду на двух подводах, и весила она, считая по-современному, 1800 кг. Петр I ввел ордена (всего их в империи было восемь), заменив традиционные денежные награды системой знаковых отличий. Некоторые ордена были сделаны из драгоценных металлов и стоили очень дорого. Забавно, что во многих случаях награжденный получал только бумагу о праве на обладание наградой, а орденский знак должен был заказывать за свои деньги, поэтому случалось, что те же ордена бывали разных размеров и даже чуть разного вида. До 1845 года любая степень любого ордена приносила потомственное дворянство, а с середины XIX века — только высшие степени. Так что — на эту тему классиками написано очень много — все было четко размечено, и каждый сверчок знал свой шесток; зовется такая система отношений классовым обществом. При этом все-таки и здесь важно отметить, что расслоение было гласным, определялось заслугами и объяснялось. Система была очень далекой от идеала, но, повторяю, гласной, с откровенными привилегиями и четким соблюдением порядка (еще при Петре I вышел строгий указ: «Кто выше своего ранга будет себе почести требовать или сам место возьмет, выше данного ему ранга, тому за каждый случай платить штрафу — два месяца жалованья»). Хотя такой порядок был очень нагляден, тогда (и теперь — коррупция вечна) чиновники в нашей стране ловчили и лодырничали, брали взятки, вводя власти в задумчивость, не прошедшую до сих пор. Чиновники никогда не получали очень уж высоких зарплат, и как ресторанные официанты требуют свои чаевые, так и чиновники требовали «отстегнуть» им при каждом случае. Помните жалобу Поприщина в гоголевских «Записках сумасшедшего»: «Фрачишка на нем гадкий, рожа такая, что плюнуть хочется, а посмотри ты, какую он дачу нанимает! Фарфоровой вызолоченной чашки и не неси ему: «это», говорит «докторский» подарок; а ему давай пару рысаков, или дрожки, или бобер рублей в триста» Ровно 130 лет назад, в 1874-м, воспитатель Александра III К. Победоносцев внушал своему воспитаннику: «Укоренилась язва — безответственность, соединенная с чиновничьим равнодушием к делу. Все зажили спустя рукава, как будто всякое дело должно идти само собой, и начальники в такой же мере, как распустились сами, распустили своих подчиненных» Что изменилось сегодня, кроме стиля, которым изложены старинные претензии? Читая Гоголя, Салтыкова-Щедрина или драматурга Островского, не раз возвращаешься к мысли о том, что бюрократия вечна и, перетекая между временами и юбилеями, она сращивает времена даже в тех случаях, когда все другие соединительные слои крошатся. Бюрократы, как тараканы, пережившие ядерный взрыв, оказываются живее всех живых

Процессы самоочищения происходят в любом обществе, но никто никогда не собирался истреблять чиновников, потому что без них государство не выживет. С многих чинуш были как бы и взятки гладки. То, чего не простили бы офицеру или гражданскому аристократу, сходило с рук многим представителям «крапивного семени». А ведь при этом, как правило, всегда делались попытки разобраться в общественных элитах, очистить их, вышвырнуть из «ближнего круга» проворовавшихся или даже попавших под серьезное подозрение.

Человек, которому не подали руки, должен был стреляться с обидчиком либо застрелиться сам, иначе перед ним закрывались все двери. Обязательным условием для досоветских элит было: порядочность уважаемых в обществе людей не должна ставиться под сомнение. Офицерская формула «Богу — душу, жизнь — Отечеству, женщине — сердце, честь — никому!» выходила далеко за пределы армии и соблюдалась при любых обстоятельствах. Проигравшись в карты, дворяне пускали пулю в висок, не желая жить в нищете, но не заплатить проигрыш и жить в бесчестии было еще страшнее. Честность в обществе заразительна, и не случайно вчерашний крепостной крестьянин Тарас Шевченко писал: «Ми просто йшли, у нас нема зерна неправди за собою», — это было вполне в духе времени. Понятие чести не являлось барской выдумкой, абстракцией, как многим внушили в послеоктябрьской стране. Пушкин и Лермонтов погибли на дуэлях, защищая честь; они не могли поступить иначе. Под честное слово брали в долг и заключали многотысячные сделки. Герцен в своих знаменитых мемуарах «Былое и думы» вспоминает, как в захваченной Наполеоном и уже горящей Москве его отца привели к французскому императору и тот спросил, сможет ли он доставить его, Наполеона, письмо русскому царю. «Не знаю, — ответил дворянин. — Путь долог…» — «Но вы можете дать мне честное слово, что сделаете все, дабы письмо доставить?» — повторил Наполеон. «Я даю слово», — сказал отец Герцена. «Мне этого достаточно», — ответил Наполеон и вручил ему пакет.

Мальчиком Петр Котляревский, сын сельского священника из Ольховатки под Конотопом, помог генералу Лазареву не заблудиться в метель, и тот пообещал не забыть своего спасителя. Генерал вскоре умер, но успел сдержать данное слово, определив мальчика в кадеты. Петр Котляревский выучился и, начав военную службу с самых низов, дослужился на Кавказе до генеральских эполет. Однажды император Александр I как бы между прочим спросил у тридцатипятилетнего генерала, кто ему протежирует, намекая на то, что подобные карьеры возможны лишь при наличии «мохнатой лапы» в верхах. «Никто, — ответил молодой генерал. — Продвижению по службе я обязан лишь мужеству моих солдат!» Хмыкнув, Александр высказал сомнение в искренности Котляревского, и тот немедленно подал в отставку. «Честь — никому!»

Один из высших аристократов страны, писатель Алексей Константинович Толстой, сочинивший знаменитый роман «Князь Серебряный», совершенно по-самурайски считал, что честь — это верность в службе кому-то, кто выше тебя по рангу. Но такая верность подразумевает и откровенность во всем. Толстой дружил с Александром II, участвовал в обсуждении его проектов, в том числе одобрял освобождение крестьян в 1861 году, резко выступал против всесилия сыскного ведомства. Считалось, что это он уговорил императора освободить Тараса Шевченко из ссылки и всячески заступался за Чернышевского. Но, несмотря на свою близость к трону, А. К. Толстой с братьями Жемчужниковыми придумал Козьму Пруткова, от имени которого издевался над косностью и глупостью чиновников — это входило в его представление о чести. В романе он описал террор опричников, наивно доказывая, что беззаконие можно одолеть честной службой — без революций. Император иногда обижался на писателя, удалял его от себя, но А. К. Толстой повторял, что «честь — никому», сохраняя репутацию порядочного человека в любых обстоятельствах…

Гвардейский генерал Михаил Драгомиров в конце XIX века командовал в Киеве военным округом. Когда в Киевском университете начались студенческие волнения, царь велел двинуть войска против студентов. «Армия не обучена штурмовать университеты», — отрапортовал генерал. Царь повторил приказ. Драгомиров окружил университет пушками и послал телеграмму: «Ваше величество, артиллерия в готовности, войска на боевых позициях, противники отечества не обнаружены». Когда Драгомиров пребывал в отставке, он продолжал быть любим многими, славился своим гостеприимством, помогал малоимущим, а его супругу офицеры чтили за вкусные обеды, которые она готовила для них бесплатно. Илья Репин увековечил генерала в образе одного из самых колоритных запорожцев с люлькой на знаменитой картине…

Я очень схематично излагал систему чинов, хотя она скрепляла и сортировала общество, просуществовав с некоторыми изменениями до самого Октябрьского переворота. Моральные принципы были достаточно постоянны, но все-таки за последние полтора века многое менялось в стране. Другими стали отношения внутри общества в связи с отменой крепостного права. Изменились отношения внутри элит, когда в начале прошлого века был создан парламент при сохраненной самодержавной власти. На веку многих современников дважды — в 1917 и 1991 году — менялись формы собственности. Чиновничество тоже менялось, приспосабливаясь к новым элитам.

В октябре 1917-го оказалось сложнее всего. Переворот, где соединили свои усилия и потомственный русский дворянин Ульянов-Ленин, и сын спившегося грузинского сапожника Джугашвили-Сталин, и потомок богатого еврейского купца Бронштейн-Троцкий, отменил немало прежних классификаций. При этом наиболее активно уничтожалась связанная с системой прежних ценностей формула «Честь — никому!», которая столетиями была одной из важнейших для человеческой репутации. Раньше в обществе существовали, мощно влияя на события, такие факторы, как общественное мнение, репутация, «доброе имя». В советское время их зачислили в «буржуазные предрассудки», было отключено несколько прежних «линий жизни»: среди них — демократия, рыночная экономика с конкуренцией, свобода слова, общественое мнение. Власть усердно искореняла умение своих граждан критически оценивать ситуацию — что было непременным достоинством для прежних элит. Насаждалась холопская вера в мудрость и всемогущество системы, подкрепленная мощью репрессивного аппарата. Мы оказались первым обществом в известной истории, где государственную мифологию берегли всеми силами правительства, армии и охранного ведомства. У Солженицына в его концлагерных мемуарах есть упоминание о людях, которые оказались на Соловках даже за то, что невпопад улыбнулись при каком-нибудь партийном призыве. Так называемая пролетарская власть не снисходила до мнений своих подданых, внушив им, что думать будут те, кому партия это поручит, а повиноваться — все остальные. Этого оказалось достаточно для того, чтобы общество задохнулось.

Большевики с первых своих шагов прежних цивилизаций не признавали, традиционные моральные ценности высмеивали, насаждая свою «классовую справедливость», усвоив ленинское: «Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата… Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем».

Провокационные разговоры о всеобщем равенстве, которыми демагоги пользовались уже немало раз, затрещали с новой силой. Большевики врали, что теперь элитой в обществе станут простые труженики — рабочие и крестьяне, кухарки научатся управлять государством, а для начала можно пограбить, забирая себе все, что нравится, потому что, мол, праведно нажитых богатств не существует. Аристократия, буржуазия, прежнее офицерство, интеллигенция вычищались из жизни под пение «Отречемся от старого мира!».

Группы населения, составлявшие самую влиятельную, самую богатую его часть и зачастую не существовавшие по отдельности, стали как бы не нужны, поскольку обществу отныне надлежало быть однородным, как манная каша. Я забыл сказать о купцах, которых теперь искореняли, а раньше вроде бы тоже не звали в элитные слои общества, но без которых полноценная жизнь не состоялась бы. Константин Станиславский, чей Художественный театр не возник бы без помощи С. Т. Морозова, пишет о других купцах и фабрикантах, поддерживавших отечественную культуру: «С какой скромностью меценатствовал П. М. Третьяков! Кто бы узнал русского Медичи в конфузливой, робкой, худой фигуре, напоминавшей духовное лицо… Вот другой фабрикант — К. Т. Солдатенков, посвятивший себя издательству тех книг, которые не могли рассчитывать на большой тираж, но были необходимы для науки и вообще для культурных и образовательных целей. М. В. Сабашников, подобно Солдатенкову, тоже меценатствовал в области литературы и книги и создал замечательное в культурном отношении издательство. С. И. Щукин собрал галерею картин французских художников нового направления, куда бесплатно допускались все желающие знакомиться с живописью. Его брат П. И. Щукин создал большой музей русских древностей. А. А. Бахрушин учредил на свои средства театральный музей…» А украинские меценаты — Харитоненко и Терещенко! В музеи, основанные на их деньги, мы до сих пор ходим, восхищаясь картинами, которые эти люди купили для нас с вами.

Их-то, бывших на виду, и призвали грабить в первую очередь…

Обращение к самым низменным инстинктам удалось. Ясно, что нормальные рабочие и крестьяне грабить не шли, но и работать им не давали голосистые, рукастые люмпены, вырвавшиеся на передний план. Новые завоеватели страны хотели всех повязать круговой порукой, сделать своими сообщниками. Все делалось «на хапок», «по-быстрому» еще и потому, что большевики после успешного Октябрьского переворота вначале вообще не поверили своему счастью, общества не переустраивали, элиты не выделяли и планы у них были на уровне «цыганского счастья» из анекдота («Если б я стал царем, то схватил бы кусок сала и убежал»). Недавно мне довелось прочесть найденное в архивах частное письмо одного из творцов Октября Николая Бухарина, который откровенничал с другом в самом начале Гражданской войны: «Деникин под Тулой, мы укладываем чемоданы, в карманах уже лежали фальшивые паспорта и «пети-мети», причем я, большой любитель птиц, серьезно собирался в Аргентину ловить попугаев. Но кто, как не Ленин, был совершенно спокоен, и сказал, и предсказал: «Положение — хуже не бывало. Но нам всегда везло и будет везти!» В это везение поверили не все сразу. Будущий ленинский нарком культуры Луначарский, когда-то, кстати, учившийся в одной киевской гимназии с Михаилом Булгаковым, тоже задергался в страхе перед возмездием, когда судьба переворота чуть провисла, и вдруг, на всякий случай, с перепугу, окрестил своего сына…

Уже сто раз описано, как после смерти Якова Свердлова вскрывали его сейф с бриллиантами, припрятанными «на всякий случай». Главным держателем «аварийного общака» числилась вдова Свердлова Клавдия Новгородцева. У нее были набиты драгоценными камнями три ящика комода и сундук. Новые хозяева жизни с самого начала повели себя, как шпана; может быть, поэтому советская элита так и не сложилась. Были главари, а элиты не было. Было «классовое чутье», но при отсутствии элементарной порядочности. На правовом беспределе элиты не строятся, даже у воровских объединений есть своя этика, свой «закон».

К тому же новая элита возникала скоропостижно, отменяя и растаптывая прежних хозяев жизни. Лацис, руководивший одно время украинской ЧК, а затем ставший заместителем у Дзержинского, разъяснял: «Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал словом и делом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого». Сам Дзержинский был еще более категоричен и краток: «Для расстрела нам не нужно ни доказательств, ни допросов, ни подозрений. Мы находим нужным и расстреливаем, вот и все». Знаменитый писатель Владимир Короленко вздыхал из Полтавы: «Никто не знает, кто его может арестовать и за что…» Василий Шульгин рассказывал из Киева: «Я на минуточку остановился на Большой Васильковской, которая теперь называется Красноармейская, где был наш клуб «русских националистов». В 1919 году членов этого клуба, не успевших бежать из Киева, большевики расстреливали «по списку». Где-то нашли старый список еще одиннадцатого года и всех, кого успели захватить, расстреляли». Иван Бунин пытается понять происходящее в Одессе: «Встретил мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: «Деспот, сукин сын!» Чуть дальше: «День и ночь живем в оргии смерти. И все во имя «светлого будущего», которое будто бы должно родиться из этого дьявольского мрака»

Даже при самых оголтелых тираниях законы есть — пусть жестокие, но законы. В тоталитарном советском обществе законов не было. А было «чутье», которого в кодексы не запишешь. Поэтому в кодексы с конституциями вписывали все, что угодно, а судили и правили исключительно по «классовому чутью». Какие там права человека, какие законы?

Украину (еще один юбилей — 70 лет со дня погромных процессов 1934 года против национальной интеллигенции) прочесывали с первых послеоктябрьских лет, но этого властям показалось недостаточно, и 28 марта 1934 года тогдашний украинский вождь П. Постышев пишет чекистскому начальнику В. Балицкому: «Надо обязательно семьи арестованных контрреволюционеров-националистов выгнать из квартир и обязательно выселить их из пределов Украины на север. С работы членов семей арестованных надо немедленно снять, с учебы — тоже. Повторяю, надо как можно скорее выселить семьи из Украины, а также и всех тех, кто с ними жил в одних «гнездах». Хотя, может быть, на последних пока фактического материала и не имеется, но все равно — это несомненно одна шайка-лейка». В это же время на встрече с украинскими писателями Сталин говорит им, что «надо уничтожать классы путем классовой борьбы», и советует не огорчаться, что часть национальной элиты, интеллигенция, норовит уйти в эмиграцию: «Их вышибают из страны потому, что народ не хочет, чтобы такие люди сидели у него на шее…» 7 февраля 1938 года Сталин поддержал ретивость украинских карателей, не успевавших передавить всех, кого им было велено уничтожить: «Дополнительно разрешить НКВД УССР провести аресты кулацкого и прочего антисоветского элемента и рассмотреть дела их на тройках, увеличив лимит для НКВД УССР на тридцать тысяч». Принцип уничтожения прежних элит оставался неизменным все советское время. В 1939 году, когда войска вводились в Западную Украину, была издана новая директива: «В целях предотвращения заговорнической предательской работы — арестуйте и объявите заложниками крупнейших представителей помещиков, князей, дворян и капиталистов». Как раньше сказал Николай Бухарин, объясняя бессудебный террор: «Когда вы видите змею, вы же не спрашиваете ее о намерениях, а убиваете гада. Так и мы поступаем с представителями враждебных классов»

Беззаконие вошло в привычку. Люди узнавали новую власть, понимали, что они объединены с ней не общим делом, а страхом, и привыкали к такой жизни. Подавлялись все слои населения, в том числе и тот самый рабочий класс, то самое крестьянство, об интересах которых так вдохновенно болтали большевики на пути к власти. Элита в новых условиях не вызревала, а назначалась, но о ней речь пойдет дальше.

Пока же, кроме вранья о всеобщем равенстве (какие уж тут элиты?), была запущена еще одна страшная бацилла, разлагавшая общество на корню, — зависть. Как бактерии чумы или сибирской язвы, она жила всегда, но вызывала эпидемии только в благоприятных условиях. Советская власть запустила эту бациллу в переустроенную ею жизнь, где зависти оказалось привольно.

…Несчастный гоголевский чиновник Башмачкин не завидовал «значительному лицу», осязая разницу в их общественном положении. Сегодня американец из среднего класса не завидует миллиардеру Биллу Гейтсу, понимая, откуда у того деньги, и сознавая всю меру пристального контроля над заработками «компьютерного короля». Зависть людей неразмышляющих, воплощенная в призывах «Забрать и поделить!», «Грабь награбленное!», стала лозунгом, начертанным на красных большевистских знаменах. Сегодня под ними сражаются «лесные армии» в Боливии, Перу и на Филиппинах, грабящие соотечественников побогаче, но зовущие грабежи «коммунистическими экспроприациями». До чего же быстро кандидаты в Робин Гудов превращаются в обычных налетчиков! Уроженец Киева, замечательный философ Николай Бердяев назвал коммунизм «идеологией зависти», чем-то вроде срамной болезни. Вспоминая о своей одесской молодости, писатель Юрий Олеша, выросший в небогатой семье, рассказывал: «Я никогда не завидовал… Чужая ограда не пугала меня и не угнетала моих чувств. Напротив, поставя на нее локти и глядя в чужой сад, я как бы взвешивал то, чем обладали другие, сравнивая его с тем, чем буду обладать я. Ни статуи чужих садов, ни цветники, ни дорожки, сверкающие суриком гравия, не раздражали моего самолюбия, когда я, маленький гимназист, приходил из города готовить к переэкзаменовкам богатых сверстников».

Мне попались на глаза изданные в Лондоне воспоминания князя Владимира Оболенского, где он в основном размышляет именно о моральных катастрофах, случившихся в бывшей его стране, и пишет о том, как под влиянием демагогии «народ впал в безумие со всеми сопутствующими явлениями — манией величия, манией преследования и прочими навязчивыми идеями». Одной из таких навязчивых-навязанных идей князь определял зависть, проявлявшуюся разнообразно, даже по мелочам. Он вспоминает, как однажды в обществе таких же оборванных и ограбленных жителей страны ехал куда-то в революционном поезде без билетов, где в четырехместное купе набилось шестнадцать человек, а в коридор — без счета. Ехавшие в коридоре вскоре начали завидовать тем, кто ехал в купе. «Мы, — пишет Оболенский, — внушали зависть, периодами переходившую в жгучую ненависть. Коридорные стояльцы начали с отчаянием колотить в нашу дверь и требовать, чтобы мы их впустили… Ибо все мы, как «привилегированные», были для них ненавистными «паршивыми буржуями», которых ломившиеся к нам люди грозились выбросить в окно».

Именно зависть внедрялась в человеческое сознание, а не жажда справедливости, потому что никакой справедливости в новосозданном государстве не предвиделось. Пришел всемогущий страх. Позже драматург Афиногенов напишет пьесу под названием «Страх», утверждая, что 80 процентов населения страны направляют свои действия страхом. Чтобы никто не дергался, с 21 февраля 1918 года в стране восстановили смертную казнь, 16 июля 1918 года убили царскую семью, 5 сентября 1918 года ввели концлагеря, с декабря 1918-го ЧК получила статус полной самостоятельности. Какая там элита! Какая там пролетарско-крестьянская власть! Однажды начавшись, вакханалия лишь углублялась, выбрасывая на поверхность новые жертвы и новых вождей, новых хозяев и новых палачей. Один из творцов Октября, Лев Троцкий, позже, оценивая круговую поруку новой элиты, напишет, что «политика Сталина отражает страх касты привилегированных выскочек за свой завтрашний день».

Когда вот так, директивно, обрушивается моральный ориентир, летят к чертям и все остальные, стрелки компасов начинают вертеться, путая направления, и сообщество сложиться не может. В нескольких религиях, в том числе в древнем христианстве и в иудаизме, самым страшным состоянием является именно хаос, когда утрачены ориентиры добра и зла, когда все становится допустимым. Вполне понятны слова Павла Загребельного, который сегодня пытается понять общество, жившее по извращенным правилам несколько десятилетий подряд: «Що з нами відбувається? Ми мовби новонароджені діти. Самі не знаємо, чого нам хочеться, куди йти, як жити далі. Є побудження до мислі, але немає мислі. Є спонука до дії, але немає дії. Тоді що ж це? Життя? Ні, це божевілля, на яке ми й не знаємо, де копати зілля».

В прошлом бывало не всегда справедливо, но существовало строго сортированное общество с правилами, где было понятно, кто есть кто. Кроме того, отечественные элиты были породнены с мировыми, с европейскими, никогда не стремились существовать обособленно. Писатели, художники, купцы, промышленники и политики бывали своими в Берлине и Париже, в Каннах и в Баден-Бадене (многим это помогло выжить после Октябрьского переворота). Они не обнимались-соединялись поверх кордонов, как призывал безнациональных пролетариев Карл Маркс, а достойно входили в состав мировых элит, сохраняя приметы своей страны и своего национального происхождения. А как же еще?

Элиту величали у нас по-разному, иногда называли аристократией, понимая этот термин как нечто духовное. Аристократами были странствующий философ Григорий Сковорода, потомок чернокожего слуги Александр Пушкин, недавний крепостной крестьянин Тарас Шевченко, незаконный помещичий сын Александр Герцен и представитель древнего рода граф Лев Толстой. Принадлежность к аристократии надлежало выстрадать и постоянно подтверждать своим чувством справедливости, желанием эту справедливость бесстрашно отстаивать. Поскольку никакими классовыми критериями здесь и не пахло, аристократов любого рода, бедных и богатых, духовных и потомственных, большевики расстреливали и гноили с остервенением людей, занимающихся самозащитой. Удалось: искоренили

После Октября первые формулы новой элиты предложил Ленин, сообщивший, что, конечно же, у нас всем владеют рабочие и крестьяне, но они еще не готовы для управления государством, поэтому надо создать элитную группу революционеров-партийцев («дюжину талантливых лидеров», как он сказал) и путь эта группа занимается делом. Чуть позже, 3 марта 1937 года, покончив со старой интеллигенцией, дворянством и всеми прежними элитами, Сталин, уже объявленный «Лениным сегодня», уточнил, что новую элиту составят 3–4 тысячи коммунистов — это «высший командный состав», 30–40 тысяч — «офицерский состав», 100–150 тысяч — «унтер-офицерский состав». А остальные? Их можно попросту «взять за морды». Классовый и полицейский принципы в отборе новых элит соблюдался строжайше. Тогда же, в 30-х годах, родилась грустная шутка, что, если бы на пост директора советского физического института претендовали буржуазный спец Альберт Эйнштейн и братишка с Балтфлота Ваня Хрюшкин, предпочтение бы отдали Ване…

Великий художник-реалист Илья Репин давно и с огромным уважением писал картины из жизни трудно работающих людей, сочувствовал им и, как своих «Бурлаков», делал таких людей объектами общественного внимания. Но репинское уважение к реальности не простиралось достаточно далеко, чтобы согласиться с новой властью, объявившей, что отныне общественные низы станут новой элитой и они-то теперь будут править пролетарским государством. Репин не верил этому до тех пор, пока к нему несколько раз подряд безнаказанно не ворвались пьяные мародеры. После этого художник предпочел покинуть страну. Композитор Сергей Рахманинов эмигрировал вскоре после того, как в процессе борьбы за социальную справедливость его дом ограбили дочиста, а любимое фортепьяно вытолкнули с верхнего этажа на улицу, чтобы послушать, как оно брякнет. Народный артист Шаляпин поглядел-поглядел на все это и тоже уехал. Скульптор Александр Архипенко из принципа взял себе украинский паспорт образца 1919 года и уплыл с ним подальше, за океан, тем более что обладателей таких паспортов в Киеве уже расстреливали. Перечислять дальше?

Неподалеку от Нью-Йорка я несколько раз посещал кладбища, где покоятся люди, которые вынуждены были бежать из Украины. На одном из них похоронен Архипенко. Под Парижем есть знаменитое мемориальное кладбище, где среди сотен великих россиян похоронены писатель Иван Бунин, художник Константин Коровин, танцовщик Сергей Лифарь… Прах балерины Анны Павловой покоится в Лондоне, композитора Игоря Стравинского — в Венеции. Перечислять дальше? Национальные элиты были расстреляны или вышвырнуты из государства большевиков. Бывший харьковчанин В. Горовиц стал за океаном известнейшим пианистом планеты, бывший одессит Я. Хейфиц возглавил реестры лучших скрипачей, В. Зворыкин изобрел в Америке телевизор, В. Леонтьев стал там же нобелевским лауреатом по экономике, выпускник киевской политехники И. Сикорский в эмиграции построил свои знаменитые вертолеты. Как такие люди, цвет нации, были нужны все эти годы ограбленной и обезглавленной стране!

…В конце 30-х годов уже взрастили молодежь, фортепьянами не увлекавшуюся, получившую в идолы Павок Корчагиных и Павликов Морозовых, не знающих сомнений знаменосцев новой морали, которые ни во что не ставили ни свои собственные жизни, ни жизни других людей. Молодых обучили ходить строем и внушили, что, по формуле новой власти, все мы «винтики», которые вполне заменяемы в любой конструкции. «Единица — вздор, единица — ноль!» — восклицал «лучший, талантливейший» поэт Владимир Маяковский незадолго до того, как он покончил с собой.

В процессе сортировки от молодежи, не вписывавшейся в систему, научились избавляться радикально; с 8 апреля 1935 года смертную казнь распространили на детей с 12 лет. Ничего нового: молодежь во всех тоталитарных обществах возглавляет кампании отказа от прежних ценностей и ее затем гонят под пули, на стройки, в топки разные Ленины-Сталины, Мао, Гитлеры и Пол Поты.

До 30-х годов общество сортировали, не допуская «лишенцев», то есть членов семей бывшей элиты, к учебе (только с 1935 года им разрешили учиться в школе) или к занятию государственных должностей. Прежняя элита выжигалась, что называется, каленым железом. К тому времени мы уже были изолированы от всего мира, не участвуя ни в каких международных конгрессах и соревнованиях кроме тех, которые проводили сами, а в литературе, кино и на сцене утвердился образ придурочного интеллигента, беспомощного дурачка-гимназистика и победоносного пролетария, вроде Максима из популярной кинотрилогии, который разгоняет всех банкиров в меховых пальто и босиком, со счетами в правой руке, налаживает работу национализированного большевиками банка. Все это были агитационные картинки для развлечения пролетариев, потому что в 30-х годах уже начала полноправно утверждаться новая элита, которую позже нарекут номенклатурой. Босиком номенклатурщики не ходили, а меховые пальто заимствовали без отдачи у тех самых «осколков прошлого». Супруга Калинина взяла для себя соболью шубу расстрелянной императрицы, а супруга Молотова выписала из Госхрана венчальную корону Екатерины II для подарка супруге американского посла. Сам Ленин занял имение великого князя Сергея Александровича в деревне Горки, где ему в 1924 году (юбилей!) предстояло помереть

Тоска по чужой собственности заедала большевиков постоянно. Декретов, направленных на проникновение в чужие карманы, выпускалось несчетно. (Вроде: «Все владельцы стальных ящиков обязаны немедленно по зову явиться с ключами для присутствия при производстве ревизии стальных ящиков» или «Все золото и серебро в слитках немедленно конфискуется и передается в общегосударственный золотой фонд».) Грабили с размахом и при общем единомыслии вождей в грабительском деле. Мне встретились воспоминания одного из харьковчан, пережившего годы безвременья: «Троцкий, остановив свой поезд на пять минут в Харькове, приказал украинскому ЦИКу на всей территории Украины ввести красный террор… Часов с десяти утра до часов пяти пополудни вся Большая Новодворянская улица была очищена от жильцов, которым было разрешено брать с собой из квартиры только одну смену белья и больше ничего. Квартиры были оставлены жильцами в полном порядке, с мебелью, библиотеками, роялями, бельем, посудой; а самим выгнанным было предложено не толкаться на улице и не хныкать, а скорее убраться куда-нибудь к знакомым, так как уже с вечера в их квартирах должна начать нормальную работу Чрезвычайная комиссия по борьбе со спекуляцией и контрреволюцией, кратко называемая ЧК… Около часу ночи по улицам города рассыпались «пятерки», имевшие в себе одного коммуниста на четырех беспартийных. Пятерки, беря с собой председателя домового комитета, входили в квартиры и производили «изъятие излишков»… Забирали все: наличные деньги, золотые часы, кольца, портсигары, ложки». Когда начались протесты по поводу того, что представители новой власти ведут себя, как обычные оккупанты, Владимир Ильич высказался и по этому поводу: «Перейду, наконец, к главным возражениям, которые со всех сторон сыпались на мою статью и речь. Попало здесь особенно лозунгу «Грабь награбленное!» — лозунгу, в котором я, как к нему ни присматриваюсь, не могу найти что-нибудь неправильное». Может быть, это проблема семейного воспитания вождя, может быть — партийной политики, но лидер революции мыслил вот таким приблатненным образом.

До сих пор идут споры о судьбах награбленного. Бывшая империя была одним из богатейших государств; в ней большевики обчистили все банки, все квартиры, все ломбарды и магазины. В феврале 1922 года был издан еще и декрет об изъятии церковных ценностей, которые в прежнем государстве не были учтены. Большевики, попутно убивая священников и верующих (киевского митрополита Владимира оскопили, изуродовали и, пристрелив, голого выбросили на улицу), ограбили все церкви, костелы, мечети и синагоги (а только православных храмов в стране было больше 80 тысяч, и многие из них существовали по 300–400 лет). Золотые монеты ссыпали в ящики и мешки, паникадила и дароносицы плющили молотками, драгоценные оклады срывали с икон и книг. Воображаете, какие богатства были захвачены таким образом! Если верить болтовне, что эти сокровища принадлежат народу и будут поделены на равные части, то на каждого гражданина Советской страны определенно приходилось куда больше сребра и злата, чем на любого из сегодняшних кувейтских нефтеарабов. Но вместо изобилия на страну обрушилась нищета, начался голод, оскудение было таким, каких не упомнят и за столетия. Куда же исчезли баснословные наворованные богатства? Нам остались легенды о неких «общаках», затаенных в швейцарском банке. Впоследствии обнаружились несколько кремлевских сейфов, принадлежавших внезапно преставившимся видным большевикам, куда те ссыпали драгоценности «для личного пользования», но где же остальное? Нашлись только бумаги о покупке в Лондоне двух шестиэтажных жилых домов по 6 миллионов фунтов стерлингов каждый и об установке за 4 миллиона фунтов памятника над могилой Карла Маркса на Хайгейтском кладбище в том же Лондоне. Где остальные награбленные миллиарды? Кто скажет?..

Когда Ленин со товарищи призывал к грабежу, откликнулись на этот призыв далеко не все. В своих воспоминаниях Владимир Набоков рассказывает, как само собой разумеющееся, историю, приключившуюся в Крыму, уже перед самым бегством его семьи из России. Вдруг «к нам подкралась разбойничьего вида фигура, вся в коже и меху, которая, впрочем, оказалась нашим бывшим шофером Цыгановым: он не задумался проехать от самого Петербурга, на буферах, в товарных вагонах, по всему пространству ледяной и звериной России, только для того, чтобы доставить нам деньги, неожиданно присланные друзьями». Так что какое-то время кроме ленинского наказа грабить в обществе действовала еще и библейская заповедь «Не укради»… По отношению к этой заповеди люди раскрывались по-разному. Князь Оболенский в своих воспоминаниях пишет об одном из прежних друзей, ослепшем аграрии-виноделе: «В январе 1918 года Крым был занят большевиками, имение Голубева было превращено в совхоз, а в его доме поселились матросы-комиссары. Добравшись до его подвалов, они пьянствовали и дебоширили, а иногда приходили покуражиться над ним. Голубев жил на попечении старого кучера, который его кормил… Большевики отняли у него самый драгоценный ему предмет — пишущую машинку. Так он и сидел целые дни один, устремив мутные слепые глаза в пространство». Множество людей пробовали разобраться в происходящем, нашаривали пути сотрудничества с новой властью, выискивали в ней элиту, с которой можно иметь дело. «Он тщетно искал в установившемся образе правления каких-либо общих норм и принципов, чтобы положить их в основу своих отношений с новой властью, и совершенно растерялся, не видя вокруг себя ничего, кроме грубого насилия», — вздыхает Оболенский.

Как быстро разлетались вдребезги прежние представления о морали и чести, об устроенной жизни! Не у всех, конечно, только — у очень уж многих. Изменялись принципы общения — «классовых врагов» избегали, патриотично стало писать доносы, разоблачать вчерашних приятелей. В середине 30-х годов в Киеве накопились доносы на половину членов партийной организации города. На вечеринки ходить стало опасно — вдруг чего-нибудь сболтнешь спьяну…

Заметки эти — прежде всего о нас, сегодняшних, об уроках времени, о том, кто, куда и откуда пробирается в лабиринтах уже прожитых жизней, усвоенных и непонятых уроков. Менялись нормы порядочности и стандарты поведения, слои общества смешивались, отстаивались, путались…

Представления об интеллигенции и интеллигентности тоже менялись неоднократно, тем более что при советской власти к этому слову пришивали хвостики: интеллигенция становилась «трудовой», «гнилой» и еще какой-то. Самое главное, что для той части элиты, которая издавна считалась живущей усилиями своего ума, была в новом обществе выделена роль «прослойки», а ее моральные качества были не раз поставлены под сомнение. Чуковский приводит беседу, которую вели его друзья вскоре после Октября, принимая характеристики как должное и никого не осуждая: «Горький — двурушник… Когда он с нами — он наш. Когда он с ними — он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там, и здесь». За короткое время «Буревестник» опубликовал и заметки, разоблачающие большевиков, и апологетические статьи о Ленине и Сталине, стал одним из основателей нового Союза писателей и родил столь нужный властям лозунг: «Если враг не сдается — его уничтожают». Многими все это было воспринято как должное — ничего, мол, не поделаешь, жизнь диктует условия. Чуть позже тот же Чуковский записал фразу из своего разговора с Горьким: «Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». Вырабатывалась привычка к жизни в Советской стране с ее единовластием и единомыслием, от которых было некуда деваться. Самое забавное, что такая ситуация смущала далеко не всех. Привыкали к тому, что единомыслие — не так уж и плохо, тем более что власть (надеялись многие) вот-вот оглядится, поймет, что была не права, и сделает все по-другому. Но власть не спешила меняться и закручивала гайки все туже. Шло отмежевание от прошлого вместе с его стандартами, его героями и его культурой — время разрывалось на части. Новую власть критиковать не разрешалось, да и немногие решались на такое. Процитирую директиву, которой руководствовался украинский Главлит во второй половине XX века и которая гласила, что необходимо изымать и запрещать «произведения, идеализирующие старину, уход в далекое прошлое», кроме того, было велено запретить «произведения, в которых обобщаются отрицательные явления нашей действительности, носящие временный характер и не типичные для нашего общества (например, бюрократизм некоторых звеньев советского аппарата, взяточничество, «блат» и др.)». В цековской записке о сценарии фильма Игоря Савченко про Тараса Шевченко отмечается, что требуется задержать съемки, поскольку: «Повествуя о пребывании Шевченко на Украине, автор чрезмерно широко показывает его в обществе панов» Советские культурные элиты вызревали под надзором, старательным до идиотизма. В уничтоженной империи не было никакого «самодержавного реализма», у нас же появился «реализм социалистический», породивший самое ужасное, что может произойти с интеллигентской душой, — самоцензуру.

Сразу же скажу, что нет надобности идеализировать отношения деятелей культуры с государством ни в какую эпоху. И украинских бандуристов рубили вместе с бандурами за их пение прямо у дорог, и русский царь Алексей Михайлович в XVI веке приказал утопить в Москве-реке несколько сотен возов с гуслями, дудками, домрами и бубнами для пресечения «бесовских игрищ». Через триста лет после этого Лермонтов писал о Пушкине: «Восстал он против мнений света, один, как прежде, — и убит», а Леся Украинка в следующем столетии расказывала о том, как трудно «жив поет нещасний», который «мав талан до віршів не купований, а власний…».

Размышляю о писателях, потому что сам я один из них, а все интеллигентские взлеты с падениями прослеживаются на писательских судьбах довольно типично, но не лучше и не хуже, чем на всех прочих. Писатели бывали у нас заметной частью общества, а некоторые из них обретали время от времени статус «властителей дум», что в других странах случалось крайне редко. В бывшей империи с ними иногда заигрывали, как с Пушкиным, иногда пытались искоренить, как Шевченко, но всегда это было в рамках существующих общественных отношений и законов. Писатели служили власти, как Булгарин или Кукольник, спорили с властью, как Некрасов или Белинский, содержали французских певиц, как Тургенев, прибивались к антидержавным заговорам, как Чернышевский. Иногда писатели возносились до ранга тайного советника, как Державин, или до академика-графика, как Шевченко. Они же, как Шевченко, тянули лямку ссыльного солдата, их вешали, как Рылеева, карали за вольнодумство, как Радищева, или назначали цензорами, как Гончарова. Писателей убивали на дуэлях, как Пушкина и Лермонтова, отлучали от церкви, как Льва Толстого, они проигрывались в казино, как Достоевский, и сходили с ума, как Гаршин. История литературы полна жизнеописаний трагических и странных, но есть одна закономерность, которую точно сформулировал великий швейцарец Альберт Швейцер: «Когда общество воздействует на человека сильнее, чем человек на общество, начинается деградация». Именно поэтому мне гораздо больнее говорить о литературе советской, которая стала частью не общественной жизни, а аппарата власти и, слава богу, в основном умерла вместе с ним. Конечно же я не имею в виду Мандельштама с Ахматовой, Пастернака, Булгакова или Тычину в его вершинных взлетах. Но, поддавшись усилиям государства приспособить литературу к собственной пользе, слишком многие советские интеллигенты пошли на службу административной системе.

Это было полным выпадением из традиции! Владимир Набоков искренне удивлялся: «Писателей и книги можно запрещать и изгонять, цензоры могут быть мошенниками и дураками, рассвирепевшие цари могут бушевать, сколько им вздумается. Но что за чудное открытие сделано в советское время; имею в виду создание литературного сообщества, в котором сочиняют то, что государство прикажет…»

Совершенствовались методы приспособленчества. Существовали формы мимикрии, которые стали считаться приличными хотя бы потому, что не были связаны с доносительством. Одну из них излагает Аркадий Белинков, литературный критик, бежавший из страны в 60-х годах: «Поскольку пересматривать свое мировоззрение хочешь не хочешь, а все равно надо, то уж лучше это делать как следует, то есть не бросаться сразу, как свистнут, неприлично давя всех, с совершенно неуместными визгом и улюлюканьем, а прийти в подходящий момент и сказать, вот так, мол, и так. Говорить нужно с подкупающей искренностью, с достоинством и ощущением внутренней свободы, и в то же время с глубокими переживаниями». Этим методом пользовались мэтры, такие, как Максим Горький или Максим Рыльский, — здесь надо было иметь выправку и светскую репутацию. Но результат всегда был плачевен. Бордюгов, известный современный историк, пишет: «Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам, например к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой скептическое отношение к установлению некоторых нравственных норм. Потом, примиряясь с этими нормами, интеллигенция резервировала за собой право не принимать преобладание вокальной музыки над инструментальной и т. д. и т. п. В конце концов объект какого-либо резервирования сводился к нулю, оставалось лишь право «безоговорочно соглашаться».

У советской власти интерес к интеллигенции, особенно творческой, то обострялся, то исчезал напрочь. Сама интеллигенция — вернее, та ее часть, что сохранилась в стране, — дергалась, пытаясь выжить и сберечь достоинство в одно время, что бывало зачастую немыслимо. Власти были подозрительны и суровы. Вот выдержка из секретного доклада ОГПУ от декабря 1931 года: «В своей творческой практике антисоветские элементы среди интеллигенции (литература, кинематография) становятся на позиции грубого приспособленчества и политического лицемерия — во имя общественной маскировки, а в ряде случаев и материального благополучия. Вместе с тем ими создается подпольная литература «для себя»…» Иногда писатели перебирали меру. Даже Михаил Булгаков вдруг рванулся написать пьесу «Батум» о Сталине, и понадобилось вмешательство вождя, чтобы пресечь этот порыв. Алексей Толстой однажды так расстарался, произнося верноподданнический тост на правительственном приеме, что Сталин подошел к нему, хлопнул по плечу и перебил словами: «Хватит стараться, граф!»

Не все холуйствовали. Интеллигентское несогласие, даже сопротивление, иногда прорывалось в открытых формах, как диссидентские вспышки последних советских лет или подметные, уходящие за рубеж, письма разного рода, во многом похожие на письмо без подписей, распространявшееся в дни Первого съезда советских писателей (тоже юбилей, этот съезд собрали ровно 70 лет назад, в 1934-м). Письмо было адресовано иностранным гостям мероприятия: «Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, — все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным. Этих жертв, действительно безвинных, возмущающих и оскорбляющих чувства современного человечества, гораздо больше, чем все жертвы всего земного шара, вместе взятые, со времен окончания мировой войны…» Настроения в писательских делегациях тоже были разнообразны. В своей записке от 31 августа 1934 года НКВД, в частности, сообщает партийному начальству о том, что творится в украинской делегации на писательском съезде. Цитируют слова поэта Михайля Семенко: «Все идет настолько гладко, что меня одолевает просто маниакальное желание взять кусок говна или дохлой рыбы и бросить в президиум… Разве можно назвать иначе, как не глумлением, всю эту лживую церемонию? Добрая половина людей, сидящих в зале, особенно делегатов национальных республик, страстно желала бы кричать о массе несправедливостей, протестовать, говорить человеческим, а не холуйским языком, а ее заставляют выслушивать насквозь лживые доклады вождей о том, что все благополучно…» (В 1937 году Семенко навсегда исчезнет в Соловецком концлагере; стихи его переиздаваться не будут.)

Постепенно высказываемые вслух претензии мельчали. Через год после создания Союза советских писателей Максим Горький пишет секретарю ЦК А. Андрееву о том, что «литератор живет на берегу моря, но не купается, что было бы полезно ему. Почему не купается? У него нет 3 рублей на покупку трусиков. А он ценный работник…».

Как все меняется: уровни мышления, интонации, сама жизнь!

Иронизировать можно сколько угодно, но в 1917 году растерянный философ Федор Степун восклицал, размышляя над случившимся: «Интеллигенция десятилетиями подготавливала революцию, но себя к ней не подготовила. Почти для всех революция оказалась камнем преткновения, большинство больно ударила, многих убила», а Зинаида Гиппиус вздыхала: «Мы — весь тонкий, сознательный слой России, — безгласны и бездвижны, сколько бы мы ни трепыхались. Быть может, мы уже атрофированы…» А теперь вот Горький пишет партийному начальству о трусиках…

Наблюдая всеобщее погружение в трясину, Максим Рыльский иронизировал в двусмысленном стишке:

Хоч номінально ми в Європі,

В найкращій із її країн,

Але фактично — в Конотопі,

Що мучить нас, як сучий син!

Провинциализация советской культуры была умышленна и ужасна. Ни в какие международные культурные ассоциации Советская страна не входила, было специальное постановление политбюро «О нецелесообразности участия в художественных выставках за границей» (кстати, тем же решением была одобрена продажа за границу трех полотен Рембрандта). Украинская культура страдала еще больше, находясь под двойным присмотром — из центра и от родимых доносчиков. Погружение в «духовный Конотоп» обрывало прежние связи, вышвыривало из общения с окружающим миром. Интеллигентнейшие друзья Рыльского по группе писателей-неоклассиков, Микола Зеров, Михайло Драй-Хмара, Павло Филипович погибли в концлагере. А сам Максим Тадеевич заплатил свою цену (Тычина называл это «Поцілувати пантофлю Папі») и был принят в партию специальным решением ЦК от 9 апреля 1943 года. 12 мая 1944 года таким же постановлением в партию зачислили Павла Тычину.

Иногда вожди снисходили до интимности с прирученными писателями. Вот несколько строк из письма Сталина драматургу Александру Корнейчуку от 28 декабря 1940 года: «Читал Вашу «В степях Украины». Получилась замечательная штука — художественно цельная, веселая-развеселая… Между прочим, я добавил несколько слов на 68 странице. Это для большей ясности. Привет! И. Сталин». Через два дня, 30 декабря 1940-го, специальным постановлением ЦК в партию была принята Ванда Василевская, супруга Корнейчука. А Михаил Шолохов и вовсе позволял себе панибратствовать с вождем. Вот строки из письма от 11 декабря 1939 года: «Дорогой товарищ Сталин! 24 мая 1936 года я был у Вас на даче. Если помните — Вы дали мне тогда бутылку коньяку. Жена отобрала ее у меня и твердо заявила: «Это память и пить нельзя!» Я потратил на уговоры уйму времени и красноречия. Я говорил, что бутылку могут случайно разбить, что содержимое ее со временем прокиснет, чего только не говорил! С отвратительным упрямством, присущим, вероятно, всем женщинам, она твердила: «Нет! Нет и нет!» Дальше Шолохов клянется, что к очередному сталинскому дню рождения он непременно допишет «Тихий Дон» и тогда уж точно вылакает пресловутую бутылку за здоровье вождя…

Так что вроде бы жизнь была — с общением, с полным отмежеванием от стиля «проклятого прошлого», о котором было запрещено думать и вспоминать.

…Общение — слово однокорневое с «обществом», и во все времена люди не могли подолгу выдерживать одиночество. Тем более раньше, во времена, когда еще отсутствовали телефон и телевизор, радио и массовая периодическая печать. Помните, роман графа Толстого «Война и мир» начинается французским текстом — это был язык дворянского общения — и описанием бала у фрейлины Анны Шерер, где были представлены «люди самые разнородные по возрастам и характерам, но одинаковые по обществу». У балов, проходивших в мире, обреченном большевиками на разрушение, были свои сценарии и строгие правила. К балам готовились — это были праздники общения, показы мод, ярмарки невест. На балу не мог появиться человек, которому «отказано от общества», чья порядочность поставлена под сомнение. Балы происходили на разных уровнях, но без них невозможно было стать заметным среди «своего круга». Константин Станиславский вспоминает, как в годы его молодости «балы давались ежедневно и молодым людям приходилось бывать в двух-трех домах в один вечер… Приглашенные приезжали чуть ли не цугом, со своей прислугой в парадных ливреях на козлах и сзади, на запятках. Против дома, на улице, зажигались костры, и вокруг костров расставляли угощение для кучеров. В нижних этажах дома готовился ужин для приехавших лакеев… Чаще всего танцы кончались при дневном свете следующего дня, и молодые люди прямо с бала, переодевшись, отправлялись на службу в контору или в канцелярию»… Это не было любовью к разгулу, а — в основном — служило средством утоления тоски по цивилизованному общению. Балы давали даже те, кто не мог себе позволить этого слишком часто, — таковы были правила совместного бытия (помните, как отец Евгения Онегина, служивший «отлично, благородно», давал всего по три бала в год и все-таки «промотался наконец»). Императорские балы происходили под большие оркестры, но и на деревенских приемах, где сопровождать танцы своей игрой на скрипке или на пианино мог иногда один лишь местный учитель музыки, поведение приглашенных бывало строгим, а репутация, умение себя вести определяли место человека в обществе.

Конечно, случалось всякое, и рядом с бальными залами полагалось иметь одну или несколько комнаток с топчанами, где могли бы отлежаться перебравшие гости.

Общение происходило и в клубах; например, в Киеве с конца 30-х годов XIX века были Дворянский и Купеческий клубы (если приглядеться, среди потолочной лепнины в концертном зале Киевской филармонии можно увидеть жезлы Меркурия — в здании когда-то было Купеческое собрание), было Литературно-артистическое общество, был Украинский клуб. Работали свои театры и приезжали европейские, в том числе почти ежегодно — французский. А во время знаменитых Контрактовых ярмарок киевские балы и концерты гремели на всю Европу, к ним готовились подолгу, и бывали они заметны издалека…

На разных уровнях постоянно отрабатывались нормы общения, взаимной терпимости, сосуществования в обществе, которые въедались в кровь и не уходили никогда. В 20-х годах обнищавший писатель, бывший киевлянин Михаил Булгаков приходил в газету «Гудок», где он тогда работал, всегда в белых манжетах, крахмальном воротничке и аккуратно завязанном галстуке. Один из его коллег шутя рассказал, что Булгаков встретил его однажды утром в пальто, наброшенном на пижаму. Писатель покраснел, возмутился: «Такого не могло быть!»

В советские годы функции прежних балов были перегружены на митинги и демонстрации, где массовое общение происходило, но под строгим контролем. Как на балах все начиналось с торжественного полонеза, на демонстрациях начиналось с колонны знаменосцев, вместо распорядителя танцев был диктор, выкрикивавший лозунги из вчерашней «Правды». Тоже играл большой оркестр, будто на балу во дворце… Общество воспитывает своих граждан для жизни, которую им готовит: одно общество воспитывает таких людей, а другое — этаких.

Те самые люди, которых еще долгое время после установления советской власти называли «осколками разбитого вдребезги», не ломались так просто. В своем «Архипелаге…» Солженицын рассказывает несколько историй о человеческой несгибаемости, о том, как в нелюдских концлагерных условиях выживали именно те представители «старого мира», кто не сдавался и следил за собой. Это порода, воспитание, называйте как угодно. Лев Толстой в неоконченном романе о декабристах описал женщину, которая за сотню лет до ГУЛАГа разделила с мужем все тяготы ссылки, а затем все-таки возвратилась в столицу из Сибири: «Нельзя было представить ее себе иначе, как окруженную почтением и всеми удобствами жизни. Чтоб она когда-нибудь была голодна и ела бы жадно, или чтобы на ней было грязное белье, или чтобы она споткнулась или забыла бы высморкаться — этого не могло с ней случиться. Это было физически невозможно». Ах, как сладко поиздевались над такой публикой в новые времена!

…Когда вскоре после Октября советская правительственная делегация самого высокого уровня приняла участие в переговорах о перемирии с германской делегацией, многим казалось, что прошла целая геологическая эпоха от конца XIX века с его старомодными элитами и этикетами. Немецкий генерал Гофман вспоминает: «Против меня сидел рабочий, которого явно смущало большое количество столового серебра. Он пробовал то одну, то другую столовую принадлежность, но вилкой пользовался исключительно для чистки зубов. Прямо напротив, рядом с принцем Гогенлоэ, сидела мадам Биценко, а рядом с нею — крестьянин, чисто русский феномен с длинными седыми кудрями и огромной дремучей бородой. Один раз вестовой не мог сдержать улыбку, когда спрошенный, какого вина ему угодно, красного или белого, осведомился, которое крепче, и попросил крепчайшего». Новые хозяева жизни только еще осваивались, но лет через сорок с лишним, когда глава Советского государства будет стучать туфлей о трибуну в ООН, к этому отнесутся без удивления. Мир с трудом, но привык к нашим обновленным манерам.

Через полвека после выхода в свет романа «Война и мир» с бывшими элитами, а также с балами, графьями и бытовым французским языком в основном было покончено. Со времени Октябрьского переворота 1917 года все вожди новообразованного государства и по-русски разговаривали с акцентом или с ошибками (не говорю уже про руководителей Украины, которые украинского языка не знали, хотя, как Постышев или Каганович, иногда пытались его изучать). Ошибки в речи, поведении или манерах в расчет не принимались — формирование новой элиты требует времени, а в условиях, когда, как пелось в партийной песне, «кто был ничем, тот станет всем», — тем более. Вождь украинских большевиков Павел Постышев высказывался категорично: «Было время, когда представителями украинской культуры «пар экселянс» были прежде всего кооператоры, профессора и так далее. Эпигоны их сидят ныне на скамье подсудимых на процессе СВУ. Жизнь прошла мимо них. Пролетарская революция осудила их на погибель».

Элита гибла… Зато множество людей, из которых выжгли основы тысячелетней народной этики, представления о религии, о национальных традициях, получили возможность рвануть в политику и руководство страны. Культ малограмотности стал политическим принципом; вдохновенные люмпены приняли Октябрь с полным восторгом.

Поддерживая такие перемены, Надежда Крупская подписала инструкцию всем политпросветам. Супруга вождя революции приказывала изъять из библиотек и больше не издавать труды философов, расходившихся во мнении с ее мужем. Впредь запрещалось пользоваться произведениями философов Платона, Декарта, Канта, Спенсера, Шопенгауэра… Даже философские произведения Льва Толстого подлежали изъятию. Все доморощенные философы-демократы подлежали удалению из страны, а их произведения — безусловному запрету. Питирим Сорокин в 1922 году заканчивал книгу под характерным названием: «Влияние голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества». Тогда же он узнал, что среди выживших до той поры представителей интеллигенции снова идут аресты. Он зашел в ЧК справиться, в чем дело, и его задержали, сообщив о заочном приговоре к высылке из Советского государства. Осенью из страны без всяких судов и следствий был выслан 161 человек, вершинные представители интеллигенции: ректоры Московского и Петербургского университетов, философы Н. Бердяев, С. Франк, Н. Лосский, Ф. Степун, С. Булгаков, тот же П. Сорокин, крупнейшие ученые, журналисты, писатели… С каждого брали подписку, что он никогда не вернется — в случае возвращения смельчакам грозил расстрел на месте. Все это было продумано и теоретически обосновано задолго до высылки — в известном письме Горькому, отправленном еще в сентябре 1919 года, Ленин пишет, что интеллигенция — это «не мозг, а говно нации». Себя он, видимо с полным к тому основанием, к интеллигентам не причислял…

Мы на горьком опыте усвоили, что при любых революционных переменах наверх выбрасывается и берет власть в свои руки далеко не лучшая часть общества, причем происходит это быстро и немилосердно. Высланный впоследствии философ Питирим Сорокин писал в начале 20-х: «Три с половиной года войны и три года революции, увы, сняли с людей пленку цивилизации, разбили ряд тормозов и «оголили» человека. Такая школа не прошла даром. Дрессировка сделала свое дело. В итоге ее не стало недостатка ни в специалистах-палачах, ни в убийцах, ни в преступниках. Жизнь человека потеряла ценность. Моральное сознание отупело. Преступления стали «предрассудками». Нормы права и нравственности — «идеологией буржуазии»…»

Рубили под корень. То, что большевики звали социальным экспериментом, было немилосердным опытом, поставленным на человеческих судьбах. Миллионы людей убили, миллионы были изгнаны из страны — вся структура общества изменилась неузнаваемо. Руководители переворота разогнали парламент и сразу же заявили, что никакой демократической борьбы за власть впредь не потерпят. Ленин постоянно напоминал: «Порядочно все, что совершается в интересах пролетарского дела». Главное для новой власти было — не смущать себя предрассудками. Одессит, один из поэтов опрокинутого общества, Эдуард Багрицкий призывал:

Если прикажут «Солги!» — солги,

А если прикажут «Убей!» — убей.

Разгром прежних элит, не умевших жить по таким правилам, был безжалостен.

Максим Горький вспоминает, как в 1919 году он рассказал Ленину про петербургскую княгиню, которая после Октября приходила на городские кухни и требовала костей для своих собак. Не стерпев унижений, она решила утопиться в Неве, но псы побежали за ней и воем заставили хозяйку отказаться от самоубийства. «Да, этим людям туго пришлось…» — задумчиво изрек Владимир Ильич. Корней Чуковский записывает в «Дневнике», как на кухне петроградского «Дома искусств» галантно раскланиваются, выпрашивая дешевые обеды, бывший князь Волконский и бывшая княжна Урусова. «В их разговоре французские, английские фразы, но у нее пальцы распухли от прошлой зимы и на лице покорная тоска умирания. Я сказал ему на днях: «Здравствуйте, ваше сиятельство». Он обиженно и не шутя поправил: «Я не сиятельство, а светлость…»

Когда-то английский писатель Дэвид Корнуэлл, известный у нас по псевдониму Ле Карре, под которым он опубликовал несколько политических детективов, переведенных на многие языки, спросил у меня: «Почему в вашей стране люди так неулыбчивы, иногда грубят без видимой причины, бывают бесцеремонны?» В вопросе не было никакой предвзятости — Дэвид хорошо знает нашу страну и не раз писал о ней. «Представь себе, — начал я отвечать, — что у вас выслали бы из Лондона всех либеральных философов, что уехали бы многие литераторы, ученые и музыканты; кроме того, расстреляли бы всю палату лордов, всех землевладельцев и вообще всех титулованных британцев, всех обитателей Букингемского дворца, начиная с королевской семьи…» — «Не надо, — перебил меня побледневший писатель, — я понимаю…»

Три с половиной века тому назад на Британских островах Кромвель пролил королевскую кровь, но даже тогда это было после судебного разбирательства и не влекло за собой разрушения всей структуры общества. Рубка голов во время Французской революции тоже несравнима по масштабам с происходившим в нашей стране. Тоталитарные режимы, несколько раз захватывавшие власть в европейских странах, все-таки пытались прибрать к рукам и использовать уже сложившееся общество с его механизмами. На полное разрушение окружающего мира решились только большевики.

Заварив кашу, революционеры ощущали постоянный дефицит времени. Все делалось ими горячечно быстро, без оглядки: 10 ноября 1917 года была отменена петровская Табель о рангах, 22 ноября объявлено о конфискации всех меховых пальто, 11 декабря — школы отделены от церкви, 14 декабря введена госмонополия банков, 16 декабря отменены в армии все воинские звания, с 21 декабря — отменены все прежние кодексы законов. Основаны народные суды, действующие на основе «революционного правосознания». Новое общество благословляет новых хозяев жизни чинить суд и расправу. Подвыпившие люмпены, кичащиеся пролетарским происхождением, не озабоченные общечеловеческой моралью и традициями, ощутили себя представителями новой элиты и перешагивали через культурные слои, перепрыгивали через традиционную мораль, вооружаясь классовым сознанием, издеваясь над «осколком разбитого вдребезги» — поганым интеллигентом в шляпе. Позже Александр Довженко огорченно запишет, что мы стали единственным в мире обществом, придумавшим термин «гнилая интеллигенция». Слово «старый интеллигент» стало знаком отчуждения от народа, а «народные», «новые» интеллигенты, не всегда умеющие читать-писать (на Первом съезде советских писателей было несколько неграмотных делегатов), начали с того, что по-быстрому научились выступать с разоблачительными речами на политических процессах. Николай Бухарин подводит под это теоретическую базу: «Нам необходимо, чтобы кадры интеллигенции были натренированы на определенный манер. Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике». Видимо, эти «интеллигенты» уже не подойдут под ленинское определение из письма вождя к Максиму Горькому.

Интеллигентские воздыхания никому не нужны. Ленин уточняет: «Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть». Что хотим, то и воротим!..

Соученик Ленина по симбирской гимназии, поруководивший Временным правительством, которое ленинцы свергли, Александр Керенский писал, вспоминая события того времени: «В один поток слилась стихия революции и стихия разложения и шкурничества». Годы революционных разборок залегли в документах и мемуарной литературе кровавыми пластами, где много стреляют и мало живут по-человечески. Помню, как полвека назад я почти с недоверием читал воспоминания советского писателя Валентина Катаева о Дерибасовской, центральной улице родной его Одессы последних предреволюционных лет, где «духовой оркестр играл волшебно-печальный вальс, и такты, которые мягко отбивал пыхтящий турецкий барабан, улетали за пределы катка, отдаваясь в бриллиантово освещенных витринах Дерибасовской. И в душе моей было нечто такое щемящее, что я готов был заплакать от счастья». Неужели об этих же местах рассказывает будущий нобелевский лауреат Иван Бунин? Он едет по той же Дерибасовской, но уже в первые послеоктябрьские годы и наблюдает, как проспект «затоплен серой толпой, солдатней в шинелях навскидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и всем, всем, всем. А на тротуарах сор, шелуха подсолнухов, а на мостовой навозный лед, горы и ухабы. На полпути извозчик неожиданно сказал мне то, что тогда говорили многие мужики с бородами:

— Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадит и самого себя погубит.

Я спросил:

— Так что же делать?

— Делать? — сказал он. — Делать теперь нечего. Теперь шабаш…»

Все это не так просто, но жизнь сломалась на удивление быстро. Листаю книгу о правилах поведения в обществе, изданную у нас сто пятнадцать лет тому назад, и в первой же главе утыкаюсь во фразу, которая связывает репутацию страны и отдельных ее представителей с признаками давно забытыми, с тем, как люди разговаривают, ведут себя за столом, едят и пьют. «У приличного общества есть своя грамматика, свой язык, свой кодекс… Светский этикет европейских народов основан на благовоспитанности, которая имеет широкое и серьезное значение». Странно выглядевшая в советских условиях книга сообщает, как правильно общаться за столом с соседями справа и слева, и напоминает, что при каждой перемене вин надо пить из соответствующей рюмки или бокала. Авторы книги и вообразить не могли, что вскоре будут у нас руководители государства, хлещущие водку из стаканов, смеха ради (гы-гы!) подкладывающие друг другу торты на стулья и проводящие правительственные балы под гармошку (на кремлевском приеме для лучших женщин страны в 1935 году на гармошке играл маршал Буденный, пели частушки, а когда завели патефон с фокстротами, Сталин велел «прекратить эту пошлость»)…

…Помните, как в «Двенадцати стульях» Остап Бендер, герой, порожденный советским временем, верящий в его будущее («Батистовые портянки будем носить, крем Марго кушать!») и уже ощутивший свое могущество, всласть издевается над дворянином Воробьяниновым и священнослужителем отцом Федором, представителями некогда авторитетных сословий разрушенного революцией мира. Новые хозяева жизни шли в социализм с новыми манерами, сметая с дороги «наследие проклятого прошлого». Начинался новый век…

Мне не хочется верить злой иронии одного западного политолога, который на вопрос о том, сколько времени займет возрождение цивилизованного бытия в бывшей Советской стране, ответил: «То есть вы хотите знать, через какое время уха может снова стать аквариумом?»

…Век социальных экспериментов все-таки завершился. Три разновидности социализма: наш, то есть марксистско-ленинский, немецкий, то есть национал-социалистический, и европейская социал-демократия — осуществляли в XX столетии свои проекты на всю катушку, не стесняясь в средствах. Наш вариант существовал лет семьдесят, нацистско-фашистский — лет двадцать, а европейские социал-демократы приходили к власти то там то сям на несколько лет и быстро этой власти лишались, поскольку народ отказывал им в доверии. Самое главное, что обеспечило провал социалистического эксперимента, — ни в одной стране, возглавленной социалистами разных модификаций, жизнь не стала заметно лучше, а в Германии и у нас были к тому же черные годы бесправия и террора. Постиндустриальное общество, в которое мир входит сегодня, оглядывается на страшный опыт социальных фантазий и демагогии и все больше устремлено к здравому смыслу. «Социализм», «капитализм» — эти термины мало что означают в чистом виде; элементы социализма не погубили Швецию, а капитализм не сделал Колумбию процветающей…

Когда американские студенты допытывались у меня, чем плохи идеи коммунизма (нас учили — это самая благословенная стадия социалистического развития), я отвечал им, что идеи вовсе не плохи, даже замечательны. Все дело в том, что при попытке их осуществления были застрелены миллионы людей, еще миллионы уморены голодом и замучены в концлагерях. Я не считаю, что такую цену можно платить даже за райскую жизнь. Тем более что раем у нас и не запахло. Произошли чудовищные утраты национальных элит, лучших умов и древних родов, воплощавших непрерывность и благородство национальной истории. Взамен изгнанных и уничтоженных у нас так и не появились новые Бунины и Рахманиновы, Хвылевые и Курбасы, Стравинские и Шаляпины, Павловы и Нижинские. Как позже писал Владимир Нарбут: «Нагайками не выбьешь «Войну и мир»…» Потери в элитах невосполнимы, и никакие обещания социальных фантазеров не заменят перемолотых ими судеб.

Корней Чуковский, пытаясь понять происходящие процессы, обращается к классикам, перелистывает Льва Толстого: «Читая «Анну Каренину», я вдруг почувствовал, что это — уже старинный роман. Когда я читал его прежде, это был современный роман, а теперь это произведение древней культуры… Теперь — в эпоху советских девиц, Балтфлота, комиссарш, милиционерш, кондукторш — те формы любви, ревности, измены, брака, которые изображаются Толстым, кажутся допотопными». А чего мудрить? В сентябре 1918 года развод был упрощен, а церковные браки запрещены. Александра Коллонтай, заправлявшая у большевиков в этой сфере, указывала: «Семья перестала быть необходимой. Она не нужна государству, ибо отвлекает женщин от полезного обществу труда, не нужна членам семьи, ибо воспитание детей берет на себя государство». Николай Бухарин уточнял: «Ребенок принадлежит обществу, в котором он родился, а не своим родителям» (надо отдать должное «бухарчику» — в личном плане его предсказание сбылось; после расстрела Бухарина его сыну присвоили фамилию матери, Ларин, и отправили его в концлагерь, где Ларин просидел до «реабилитанса» 50-х годов).

В сентябре 1918 года вышли новые декреты о семье, браке и школе. Где вы, петровские указы, запрещавшие венчать девушек, которые не умеют подписать своего имени? Где вы, отныне отвергнутые обряды сватовства, обручения, венчания? Где вы, кормилицы, гувернантки, няни, бравшие на себя заботу о воспитании детей, обучавшие многому — вплоть до правильного произношения и хорошей походки (гимназии ведь появились только в начале XIX века, да и то в больших городах; домашнее образование долго еще оставалось в чести). Герцен писал, что его мировоззрение сформировал домашний учитель словесности студент Иван Протопопов да еще гувернер, француз-якобинец Буше. Леся Украинка воспитывалась и получала образование только дома, навсегда сохранив благодарность своим учителям. Константин Станиславский вспоминает, как родители «устроили нам целую гимназию. С раннего утра и до позднего вечера один учитель сменял другого; в перерывах между классами умственная работа сменялась уроками фехтования, танцев, катания на коньках и с гор, прогулками и разными физическими упражнениями. У сестер были русские, немецкие и французские воспитательницы…». Владимир Набоков запомнил всех своих домашних учителей, а среди них и «украинца, жизнерадостного математика с темными усами и светлой улыбкой». Где родители, разговаривавшие с детьми на «вы» и следившие за их воспитанием? «Мать, — вспоминает Набоков, — в гостиной нашего сельского дома часто читала мне перед сном по-английски… Прежде чем перевернуть страницу, кладет на нее руку с перстнем, украшенным алмазом и розовым, голубиной крови, рубином (в прозрачных гранях которых, кабы зорче тогда гляделось мне в них, я мог бы различить комнату, людей, огни, деревья под дождем — целую эру эмигрантской жизни, которую предстояло прожить за деньги, вырученные за это кольцо)». В другом месте Набоков вспоминает об одном из друзей дома: «Ко мне, ребенку, он обращался на «вы», — не с натянутой интонацией наших слуг и не с особой пронзительной нежностью, звеневшей в голосе матери… (словно хрупкое «ты» не могло бы вынести груз ее обожания) — но с учтивой простотой взрослого, говорящего с другим взрослым, которого он знает недостаточно коротко, чтобы ему «тыкать»…»

Куда девались невесты из многократно высмеянных в советские годы знаменитого Смольного института или Институтов благородных девиц, работавших на Украине в Киеве (для правобережного дворянства) и Полтаве (для левобережного)? Девушек из далеко не зажиточных семей учили там домоводству, иностранным языкам, хорошим манерам, танцам, музыке (ей, кстати, обучал в киевском институте Микола Лысенко). Выпускницы получали дипломы «домашних наставниц» и шли преподавать в дома побогаче. Исчезли, оставшись посмешищами в гоголевских и чеховских пьесах, свахи, сводившие молодых и знавшие, где водятся женихи и невесты «соответствующего круга». Процесс сватовства и замужества был обставлен множеством ритуалов, куда — на всех уровнях общества — у крестьян, мещан, дворян — входила непременная беседа с родителями невесты, официальный «сговор». Сговариваться с девушкой без родительского согласия считалось неприличным, хотя жизнь есть жизнь и гоголевский Афанасий Иванович «увез довольно ловко Пульхерию Ивановну, которую родственники не хотели отдать за него», а Курагин в «Войне и мире» пробовал соблазнить и похитить Наташу Ростову без всяких благословений…

Но, преодолевая сложности, брак совершался прекрасно! Известный своими заметками о жизни наших предков в XIX веке маркиз де Кюстин описывает одно из виденных им венчаний по православному обряду: «Стены и потолки церкви, одежды священников и служек — все сверкало золотом и драгоценными каменьями; люди самого непоэтического склада не могли бы взирать на все эти богатства без восторга… Перед благословением в церкви, по обычаю, выпустили на волю двух сизых голубей; они уселись на золоченый карниз прямо над головами молодых супругов и до самого конца церемонии целовались там». На другой день после свадьбы молодым полагалось делать визиты, а затем устраивался свадебный бал. Считалось, что от знакомства до брака проходит около полугода, а осенние браки благополучнее весенних и летних, потому что молодые, которые женятся осенью, встречаются летом и успевают разглядеть друг друга в деле, в хозяйстве, во дворах, а не только на балах и зимних посиделках, как те, кто сочетается весной (помните: «Жениться в мае — всю жизнь маяться…»).

Все эти подробности уничтоженной жизни ушли быстро и, кажется, навсегда. Я достаточно циничен, чтобы не ахать по поводу целующихся над алтарем голубков, но флирт Остапа Бендера с мадам Грицацуевой или твердость руки Марютки из «Сорок первого», убивающей возлюбленного по причинам классовых разногласий, тоже не вызывают восторга. Помню, что и мой процесс бракосочетания занял минут десять в ЗАГСе и чуть больше — в разговорах с родителями; был еще домашний обед с друзьями и родственниками. Не знаю, прогресс ли это, тем более сейчас, во времена все ускорившей сексуальной революции и однополых браков, уже регистрирующихся во многих странах.

Если уж вдаваться в теорию, то напомню, что у философов не существует единого определения прогресса, тем более — в личной жизни. Отсталый Гегель считал, что критерием прогресса является увеличение свободы в обществе. Передовой Маркс объявил критерием прогресса развитие производительных сил. В обществе, исповедующем марксизм, появились термины «человеческие ресурсы», «рабочая сила». Человек, семейный или одинокий, с общественного дна или из «новой элиты», занимал свое место в строю и расценивался как воспроизводимое природное сырье, вроде леса. Его швыряли во все горнила без жалости; при этом марксисты считали свои догмы абсолютной истиной, а себя — мессиями, несущими человечеству счастье. Они тоже были взаимозаменяемы, эти философы (помните сталинское: «Незаменимых людей нет!»?), и послушно растворялись в своем деле. Зато считалось, что их устами говорила история, а современные люди — глина, из которой предстоит вылепить будущее. Потери на этом пути неизбежны, но все они — на благо несмышленого человечества. «Не можешь — научим, не хочешь — заставим!» Николай Бухарин уточнил: «Пролетарское принуждение во всех его формах, начиная с расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи». Человеческие материалы всех стран, соединяйтесь!

Иван Бунин незадолго до отбытия из Одессы в эмиграцию записал: «Разве многие не знали, что революция есть только кровавая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему и удалось некоторое время посидеть, попировать и побушевать на господском месте, всегда в конце концов попадает из огня да в полымя? Главарями наиболее умными и хитрыми вполне сознательно приготовлена была издевательская вывеска: «Свобода, равенство, братство, социализм, коммунизм!» И вывеска эта долго еще будет висеть — пока совсем крепко не усядутся они на шею народа».

Уселись очень вскоре, почти сразу.

Бывший киевский политик и газетчик, убежденный монархист Василий Шульгин, которому довелось принимать отречение от престола последнего российского императора, писал в «Трех столицах»: «Без панов жить нельзя. Что такое «паны»? «Паны» — это класс, который ведет страну. Во все времена и во всех человеческих обществах так было, есть и будет. Его называли: высшими кастами, аристократией, дворянством, буржуазией, интеллигенцией, элитой, классом «политиканов», «революционной демократией» и, наконец, на наших глазах называют «коммунистами» и «фашистами». Иногда правящий класс окрашивается в национальные цвета, и тогда его называют то «варягами», то «ляхами», то «жидами». При всей разности у всей этой формации людей есть нечто общее…»

Вначале у нового «панства» со старым общими оказались дворцы, винные погреба, меховые пальто и бриллианты. В смысле: новые хозяева присваивали себе собственность прежних. В харьковской летописи революционных лет сохранилось одно из воззваний того времени: «Мы должны ограбить у буржуазии те народные миллиарды, которые хитрая буржуазия превратила в шелковое белье, меха, ковры, золото, мебель, картины и посуду».

Ну ладно, одна мечта сбылась, ограбили. Что дальше? Как и кто будет править ограбленной страной? В «Апрельских тезисах», сочиненных в революционном 1917-м, Ленин пообещал, что после захвата власти его сторонниками возникнет совершенно новый аппарат власти, где «плата всем чиновникам при выборности и сменяемости всех их в любое время не выше средней платы хорошего рабочего», и вообще Страна Советов будет «новым типом государства без полиции, без постоянной армии, без привилегированного чиновничества». Нарушение этих обещаний и легло в основу придуманного Ильичом общества.

Дело в том, что вскоре после прихода к власти Ленина осенила гениальная идея о новой сортировке населения и принципах управления им. Он решает поставить под контроль все запасы еды и, выдавая ее, сделать хлеб мощным средством управления государством. Так же как раньше вождь отслеживал, чтобы в частных руках не осталось денег и, кроме госхранилищ, ценности нельзя было сберегать больше нигде, так и теперь он поставил перед единомышленниками новую задачу: «Ни один пуд хлеба не должен оставаться в руках держателей. Объявить всех, имеющих излишек хлеба и не вывозящих его на ссыпные пункты, врагами народа, предавать их революционному суду». При этом, ясное дело, определять, что такое «излишек хлеба», имела право исключительно новая власть. «Распределяя его, — подчеркивал Ильич, — мы будем господствовать над всеми областями труда».

А дальше — просто. Новой элитой страны стали те, кого в тюрьмах зовут хлеборезами, то есть — пробившиеся к распределению харчей. Даже самые правоверные большевики понимали, что никто без хорошей подкормки на них работать не будет, поэтому новая элита формировалась не вокруг принципов, а вокруг кормушек, которые, по-своему, тоже были точками приложения принципов. Если бы, как кричали на митингах, в грядущем мире предвиделось распределение «по способностям» или, не дай бог, по репутациям, самые шумные большевики первыми рванули б на баррикады, потому что с образованием и порядочностью у большинства из них было туго. Но хватательный рефлекс развился очень быстро, и его закрепили.

Захватывали все — чужое движимое и недвижимое имущество, автомобили, дачи, продукты и винные погреба. Бывшие царские курорты, всякие крымские Ливадии с Алупками, мигом превратились в места отдыха новых хозяев жизни. Уже в 1918 году была организована столовая для «народных комиссаров», где подавали на изъятом севрском фарфоре. Оглядев меню, Ильич посетовал, что «грузины без вина никак не могут», и для Сталина нашлись коллекционные вина. Ленин лично контролировал доставку продуктов в кремлевские столовые. В рационе всегда должно было числиться по нескольку сортов икры, рыбные деликатесы, сыры, а также грибочки с огурчиками, к которым вождь пристрастился за время ссылки в Шушенском.

Сохранилось меню обедов Дзержинского за 1920 год, тот самый, когда в стране царил голод, а в Поволжье фиксировали случаи людоедства: «Понедельник — консоме из дичи, лососина свежая, цветная капуста по-польски. Вторник — солянка грибная, котлеты телячьи, шпинат с яйцами. Среда — суп-пюре из спаржи, говядина-булли, брюссельская капуста». И так далее. Тем временем в стране распространяли байки про голодные обмороки вождей. Знай народ правду, он бы из кое-кого сделал «шпинат с яйцами»…

В дневниках Корнея Чуковского есть запись о том, как гневался Максим Горький, до которого доходили слухи о начальственных рационах: «Нужно, черт возьми, чтобы они либо кормили, либо — пускай отпустят за границу, раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах. А провизия есть… в Смольном куча икры — целые бочки… Вчера у меня одна баба из Смольного была, так они все это жрут, но есть такие, что жрут со стыдом…»

Впрочем, стыд, как говорится, глаз не выедал, а в своей любви к привилегиям революционеры уверенно продолжили традиции свергнутого ими строя. Разве что у советских правителей все делалось втихаря, тогда как прежние правители не стеснялись выставить напоказ даже плоды своих нелепых решений…

Например, последний гетман Украины Кирилл Разумовский заказал себе в Лондоне персональную карету со специальным механизмом для вкатывания туда постели. Это было столь небывалое сооружение, что до самой отправки ее в Батурин, в гетманскую резиденцию, карету демонстрировали англичанам за деньги, выручив на таком показе несколько тысяч золотых рублей. Доставка кареты обошлась гетману в 18 тысяч тогдашних рублей — сумма небывалая. Когда же Разумовский решил карету опробовать, оказалось, что восьмерка лошадей с трудом протащила ее четыре версты и встала…

Тогда же, в знаменитые эпохой реформ екатерининские времена, почти одновременно с отменой гетманщины и переводом Разумовского с его нелепой каретой из гетманов в генерал-фельдмаршалы, Екатерина II впервые в родимой истории приказала официально платить зарплаты чиновникам. До этого многие годы канцелярские служители разных рангов кормились исключительно тем, «кто что даст по своей воле». И за взятки считался явный перебор, когда чиновника заносило и он брал больше, чем ему было положено. А поскольку каждый сверчок был обязан знать свой шесток, всем было положено по-разному и все по-разному брали…

Например, после смерти Григория Потемкина императрица Екатерина II пожаловала один из его дворцов полководцу Суворову. Сокрушитель вражеских армий не любил роскоши и немедленно потребовал, чтобы все пуховые перины во дворце заменили мешками со свежим сеном, а при перестройке убрали большинство зеркал и выбросили золотую ванну. Все эти приказы были выполнены немедленно и охотно. Куда так быстро исчезли удаленные пуховики и золотая ванна, до сих пор неизвестно. Никто этому не удивился и почти не искали: мол, надо же дать возможность перестройщикам заработать…

Привилегии-приработки, пусть не такие нелепые, существовали на всех уровнях и бывали узаконены. В старом Киеве урядник, самая низкая должность в магистратуре, получал дополнительно к зарплате 12 ведер вина, меда и пива, 12 бревен и 12 возов дров. Писарь — чиновник рангом повыше — имел уже 50 ведер вина, меда и пива, 50 бревен и 50 возов дров. А вийт, высокое начальство, имел право еще на хутор с сеножатью и озером, а также получал всего по 100 — бревен, возов и ведер, плюс 10 ведер вина добавочно на Пасху. Так было не только в Киеве; почему-то считалось, что подкормленные чиновники воруют меньше.

Но чиновники приворовывали всегда и при любых обстоятельствах. Я нашел забавный документ о том, что, когда императора Павла I мучил насморк, врач посоветовал ему смазывать нос салом. С тех пор по требованию, присланному из дворца, «для лечения носа императора» туда ежедневно поставляли пуд лучшего сала. Тот же Павел I однажды решил опроститься и запретил во дворце «особые столы» для себя и семьи. Ну и что? Многие чиновники украдкой столовались отдельно…

Бывали подношения одноразовые, но значимые. Екатерина II, например, на каждый Новый год привыкла получать огромное золотое блюдо с грушами, ананасами, персиками, сливами, абрикосами. С утра, волнуясь, она всегда ждала подношения. Примеров таких может быть множество, и не секрет, что система подношений существует вне времени, будучи ограниченной по закону только в нескольких странах. Но повторяю, жизнь большевистских чиновников, новой элиты нового мира, была возведена в ранг государственной тайны. Этот господствующий, эксплуататорский и привилегированный класс советского общества был совершенно из общества выделен и отделен от него тысячей перегородок. Для новой элиты главным стала не власть и не служение делу, а привилегии, приложенные к должностям.

При этом любой советский чиновник никогда не был уверен в своем будущем. Могли возвысить, а могли прийти в кабинет, забрать и затоптать сапогами в подвале. Даже в более поздние времена, когда сапогами забивали не так часто, зависимость от системы привилегий, от кормушки сохранялась во всей строгости. Помню, как в конце 80-х годов я пришел, клянча какие-то очень секретные документы для публикации, к тогдашнему министру КГБ В. Чебрикову. Тот уже с порога от меня отмахнулся. «Я ухожу в отставку. По всем вопросам иди к моим заместителям, — пробурчал он и вдруг спросил: — У тебя есть машина?» — «Есть», — ответил я. «А у меня нет… У тебя есть дача?» — «Есть». — «А у меня нет. В общем, понимаешь, у меня было все, положенное по должности, все было казенным, а сейчас, без должности, я тоже хотел бы жить не хуже тебя…»

На любом уровне чиновники обязаны были ощущать зависимость от системы и ее подачек. Система умела управляться с теми, кто ее терпеть не мог, научилась подкармливать тех, кто ей верно служил. Больше всего она не любила тех, кто пытался стать от нее независим, избегал ее наказаний и не нуждался в ее подачках. Зависимость же от властных льгот была системе приятна…

В последнем романе выдающегося украинского политика и писателя В. Винниченко один из героев, разочарованный советскими переменами, пишет брату: «Так, так, ти прислужився Україні й збудував соціалізм. Та який прекрасний! Які чудесні дачі, вілли, автомобілі, яхти у Сталіна та його яничарів-міністрів! А які коханки! А які горілочки, вина, кав’ярні У царя такого соціалізму не було». Герой Винниченко очень старался, но «недополучил»…

Сегодня я знаю многих интеллигентов, которые бедуют и во всем обвиняют не себя, а очередную власть, которая, мол, недорассчиталась с ними, так преданно ей служившими. Есть еще один вариант — это обида на народ, который не соответствует интеллигентским ожиданиям, возлагавшимся на него. Пушкинская ирония в этом смысле всевременна:

Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит жизни клич.

К чему стадам дары свободы?

Их можно резать или стричь.

Недавно у одного из современных политологов (В. Третьякова) я наткнулся на перечень признаков, которые, по мнению исследователя, свойственны нашей интеллигенции едва ли не во все исторические эпохи. Первое — это постоянные требования денег у власти. Второе — постоянное недовольство народом (при царе, при большевиках, при современных властях). Третье — преклонение перед богатством, роскошью, большими деньгами. В совокупности, мол, это приводит к тому, что, когда интеллигенция обеспечена сама, о нищете народа она не вспоминает, но, когда ее достаток падает ниже желаемого уровня, она тут же начинает жалеть народ… Дальше, анализируя состояние нашей интеллигенции, сформировавшейся под прессом нескольких едва ли совместимых традиций, исследователь пишет о том, кем она, по его мнению, «претендует быть»:

«1. Быть умнее других (народа и власти); 2. Быть честнее других (народа и власти); 3. Быть моральнее других (народа и власти); 4. Быть воспитанней других (народа и власти). То есть интеллигенция — это не власть и не народ». А кто?

Можно принимать это или не принимать, но призадуматься стоит.

Партия родила свой правящий класс, а затем этот класс рассортировал общество, повлиял на множество отношений и оценок в нем и устроил собственную жизнь, как умел. Это было нетрудно, так как безнравственная власть внушила всем ощущение полной своей безнаказанности и научила граждан путать такие разные понятия, как Отечество, государство, страна. Более того, государство поручало совершить преступление, заверяя, что всю ответственность оно, государство, возьмет на себя. Я разговаривал с бывшими палачами, со следователями, калечившими и казнившими невиновных, — у этих людей не было никакого ощущения вины; как будто их загипнотизировали.

Об этом много написано, и не стану сейчас повторяться. Один из главных исследователей номенклатуры, югославский политик Джилас писал, что Маркс скончался в Лондоне как нищий эмигрант, но ценимый философ, Ленин умер предводителем революционеров, а Сталин — божком. Новые божки повели себя совсем не по-божески, но подтвердили ленинский тезис о том, что госаппарат складывается как система господства одного класса над другим. Только так.

Эти заметки написаны вовсе не с той целью, чтобы в тысячный раз пожурить вечных хозяев жизни — ее прожорливые элиты, которые как бы сами выползают наверх из всех норок и хозяйничают, словно мыши на кухне, где нет кота.

То, что многие сегодня зовут революцией, произошло в нашей стране так же директивно, как множество других изменений — от директивно установленного в Древней Руси христианства до директивного воссоединения в Переяславе, до директивного развала империи на полтора десятка новорожденных держав. Мы вроде бы движемся по направлению к постиндустриальному обществу — это единственное направление, совпадающее с мировыми тенденциями прогресса. Но у нас при этом не осуществляется ни китайский вариант целенаправленных начальственных реформ сверху, ни волна осмысленных преобразований снизу — как в странах Восточной Европы. Будто бы восстал Ильич с мавзолейного ложа и еще раз взмахнул ручонкой: «Мы пойдем другим путем!» Пошли. А каким?

Описаны три проверенных способа смены правящих элит. Первый мы усвоили лучше всего — это большевистская ломка с беспредельным насилием. Есть еще реформистский метод — им воспользовался Петр I, вводя свою Табель о рангах. Можно еще покупать лояльность чиновников деньгами и льготами — так делают в Азии, некоторых странах Латинской Америки и, частично, у нас.

Элиты формируются медленно и умирают с обществами, в которых созрели. Как элита разрушенной империи пыталась приспособиться к жизни в новом обществе и вымирала в нем, так и сейчас прежняя номенклатура освобождается от партийного имиджа, частично вымирая, а частью трансформируясь в новую элиту. Среди нынешних управленцев — до 70 процентов тех, кто работал в старых властных структурах, и они всячески демонстрируют свою способность перемениться. Недавняя номенклатура была однопартийной, нынешняя — плюралистична и многопартийна, ну и что?

Павло Загребельный разводит руками: «Учора нам втовкмачували, що ідеал світлого кохання незмірно вищий і дорожчий за хліб щоденний і поцілунок коханої, сьогодні «зримые черты» замінено ринковим раєм, вільною конкуренцією (замість сталінсько-ленінського «соцсоревнования»), європейсько-атлантичними ідеалами, і знов наш нещасний розум неспроможний позбутися пригнічення».

Но должен же быть выход! Двадцать лет назад (тоже юбилей?) Тенгиз Абуладзе снимал свой знаменитый фильм «Покаяние», который заканчивается всем известными словами о необходимости отыскать дорогу к храму. Начинается фильм не менее поучительно: сценами многократного выкапывания и погребения одного и того же трупа, неумения и нежелания уйти от прошлого и сосредоточиться на извлечении из него уроков.

Сегодня, обсуждая подобные вопросы, многие ученые с надеждой приводят пример германской судьбы в XX веке, когда по сути те же самые люди, но в обществах, устроенных по-разному, повели себя непохоже. Нравственность населения меняется медленно, но уровень нравственности германской власти изменился в лучшую сторону, и это резко поменяло всю жизнь.

Эти заметки я начал со слов о юбилеях — 240 лет назад в Украине закончилась гетманская власть. С тех пор отсюда уходили царизм и власть советская. Пройдя горнила нескольких общественных устройств, нескольких систем жизни, чему мы научились?

Мы получили в наследственное владение то, что имеем, — такую страну и такой народ, — ничего другого у нас не будет. Это — как унаследовать старое жилье и начать с того, что громогласно ужасаться его состоянию. Можно, конечно, выйти еще раз на площадь и громко рассказывать всем, до чего плохое наследство досталось нам, как предки не берегли дом, пили, безобразничали, дядя в карты проигрывался, и вот сейчас приходится латать то крышу, то стены, а денег нет. Может быть, надо решительнее влиять на обстоятельства? Может быть, попробовать перестроить дом? Как именно? Сам не знаю…


Из архива автора | Застолье в застой | На посошок