home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



День четвертый

Часы мерно ухали в углу, хрипло отсчитывая пять. В зеркале они отражались, как и все остальные предметы, в перевернутом виде, хотя по часам эта перевернутость была заметнее всего. Римские цифры выглядели непривычно и нелепо, и приходилось сосредотачиваться, а иногда даже морщить лоб, чтобы понять, сколько времени. Софья Сергеевна всегда пользовалась зеркалом, чтобы, не вставая и не отрываясь от чтения или другого какого занятия, посмотреть на часы, но всякий раз ругала себя за лень, ведь времени на то, чтобы перевернуть в голове циферблат, уходило даже больше, чем если бы она поднялась с дивана и сделала несколько шагов за перегородку, где часы висели. И так каждый раз. В комнате было чисто, уютно и очень обжито. Посредине комнаты стоял накрытый к ужину стол, а за другим, рабочим столом с зеленой лампой сидел подросток и тщательно что-то писал. Софья Сергеевна тайком на него поглядывала, и у нее щемило от радости сердце, взрослый, совсем стал взрослый, скоро будут называть Григорий Аркадьевич! Она улыбнулась.

Прошло уже целых пятнадцать лет с тех пор, как Незлобиных уплотнили, выделив им одну, хоть и самую большую, комнату из их бывшего собственного дома. Остальные жильцы тихо-мирно прижились, Незлобины считали, что с соседями им очень повезло.

Буфетчица Клавдия за это время получила повышение и в прямом, и в переносном смысле слова, переехав из обычной столовой первого этажа на этаж генеральский, в буфет со спиртным и всяким прочим дефицитным, приглядела там майорчика из генеральских помощников и обратила на себя его особое внимание, бесплатно накладывая ему добавку и наливая в граненый стакан коньяку под видом чая, предварительно положив туда для правдивости ложку. Припоенный и прикормленный таким образом майорчик все чаще и чаще не в обеденное время захаживал в буфет к Клавдии, смачно, по-солдатски жамкал ее в подсобке и, звонко шлепнув на прощанье по раскормленной за голодные годы заднице, отступал к себе в кабинетик заниматься рутинным разбором доносов и заявлений. Потом, месяца через два бурных зрелых ухаживаний, они расписались как положено и стали жить вместе у Клавы в комнате. Майор оказался тихушником, скрытым алкоголиком, который дома пил и пел, пил и пел. Пел протяжно, поскуливая и подвывая, как раненая псина, без слов и мелодии, а так, от пьяненькой русской души. Иногда из комнаты слышался и громкий женский вторивший мужу голос, пытающийся вывести его на правильную ноту, но попытка оказывалась всегда неудачной, кобелина любовно икал и выл дальше, пока совсем не затихал у стола. Тогда было слышно, как могучая Клавдия оттаскивала его на кровать, и тотчас поскуливание переходило в мощный грозный раскатистый храп, от которого Софье Сергеевне приходилось затыкать уши ватой. Клавдию жалели, была она доброй и справедливой бабой и помогала по дешевке продуктами, когда совсем была безысходность. Детей бог им не дал, знал, видимо, что ничего путного из майорского семени не вырастет, хотя Клавдия все надеялась и надеялась. Непьяненьким майор был дружелюбным и вполне компанейским. Столкнувшись со стареньким Андреем Николаевичем на кухне или в коридоре, майор, попыхивая сигареткой, заводил с ним разговоры на темы, которые считал сугубо научными. Как, спрашивал, можно объяснить, что мой рабочий телефон на Лубянке иногда звонит не своим голосом? Как это, спрашивал Андрей Николаевич? А так, отвечал майор, не обычным звонком, а с шипением, будто кашляет кто-то. А потом все нормально. Проверяли, приходили мастера, при них звонит звонком. А потом, когда уйдут, бывает вдруг снова ужасно, даже трубку брать страшно. Еще тени странные по стенам коридора ползают, света с улицы нет, а тени ползают, будто под обоями кто шевелится и шелестит, будто потрескивает что-то.

– Ну, это вы, батенька, придумываете или показалось вам. Может, из-за давления кровяного чудится или от вина, – предполагал Андрей Николаевич, стараясь всеми силами поддержать веру во всемогущество ученых. – Чудится вам это, батенька, как есть чудится.

– Так не только мне чудится, позвольте! С чего тогда сам Генрих Григорьевич Ягода брызгал у себя по углам ядами? Тайно брызгал, чтоб никто не увидел. Он же в молодости фармацевтом был, так на Лубянке устроил химическую лабораторию для разработки ядов мгновенного действия против врагов народа. Этими ядами и поливал свой кабинет от нечисти. А Ежов? Тот шмалял по углам, когда шорохи слышал. Вон, когда кабинет его недавно освобождали, пришлось даже паркет переложить, все в пулевых отверстиях было. А сейчас нового только поставили, Лаврентия Павловича, не знаю пока, что за человек, время покажет. Я во все предрассудки эти не верю, мне просто нужно научное обоснование получить, для порядка! Есть ведь у нас там на службе темные элементы, бывшие крестьяне, они все время крестятся, если им чудится чего, а это уже ни в какие ворота! Надо знать, что им объяснить по-научному, – всё настаивал майор, зажимая в углу чуть подрагивающего старика.

– Ну, постараюсь тогда по-научному, хотя это, конечно, псевдонаука, – говорил Андрей Николаевич. – Место ваше лубянское темное, с накопленной злой энергией. Там еще при Екатерине была Тайная экспедиция с тюрьмой да пыточной. А власть зла такая же сила, как все прочие, реальная физическая величина, созданная событиями и необузданной психической энергией, которая вполне может поглощаться зданием и накапливаться, как, скажем, электрическая энергия в батарейках. Негативная энергия как получается? Страдания людские, травмы и боль, чем их больше, тем сильнее отрицательный заряд. Она же их провоцирует и притягивает. Заряд негатива Лубянки вашей слишком сильный, накопленный веками. Место сумрачное, страшное. Видимо, его создают те, кто оказался в ловушке между мирами. Это, конечно, не научное обоснование, а всего лишь догадка. Призраки ведь не подчиняются физическим законам, и на них не действует время. Единственное, что их объединяет с живыми – это боль, одиночество, безысходность и отчаяние.

– И это говорит мне советский ученый? – вздернув мохнатую бровь, спрашивал майор. – Это же ересь, и ничем вы от крестьян этих дремучих не отличаетесь! – Но смягчался скоро и хмурился, вдумываясь в ненаучные профессорские объяснения. Оба рисковали своими жизнями, и майор, разглашая важные государственные тайны про лубянских призраков, и профессор, слушая их и комментируя. Но дальше их кухонных обсуждений дело не шло, уж слишком крепко зависели теперь они друг от друга.


Особый разговор был про приват-доцента Бубновского. Личностью он был незаурядной, сложной и глубокой, наполненный таким объемом знаний, что сам иногда терялся, зная ответ на вопрос, который никак не должен был знать. Он помнил всю энциклопедию Брокгауза и Ефрона, и создавалось такое ощущение, что написал он ее сам лично. На его блестящие лекции съезжалось пол-Москвы, но он никогда не забывал провести час-другой дома с Аркадием, объясняя ему сложные законы физики и химии и готовя его к экзаменам. Иногда по вечерам, когда родители куда-нибудь уходили, а Лизочка гуляла по набережной с подругами, двое мужчин, Генрих Александрович и Аркадий, с серьезным и торжественным видом зажигали синие свечи и вставали перед старинным зеркалом так, что отражались только их лица и тени, мечущиеся на темной стене за ними. В самый первый раз, когда Генрих Александрович поставил Аркадия рядом с собой, тот не вполне понимал, что происходит.

– Думай о чем-то для тебя самом важном. Смотри в середину полотна, туда, вглубь, пытайся раствориться взглядом, не останавливай его, погружайся в зеркало, входи, концентрируйся, – отчетливый, чуть командный голос учителя проникал в мозг, и Аркадий с точностью выполнял все, что ему говорили. Взгляд, пробив холодную серебристую поверхность зеркала, чуть завяз сначала в ватном сером сумраке, но протискивался все глубже и глубже, проталкивался сквозь непонятное, зная, что слой этот опасный скоро будет пройден. И вот он вмиг ощутил легкость, вроде даже изменился состав воздуха, запахло, как после грозы, разреженно, невесомо, чуть кисло, так что Аркадию пришлось глубоко вздохнуть. Засветлело, забрезжило, дернулось пламя обеих оплывших свечей, он пошел на свет и увидел вдруг в зеркале себя, пятнадцатилетнего, с опаской входящего в эту же комнату, где на диване лежала прабабушка. Она, услышав его шаги, зашевелилась, приподняла голову с подушки и улыбнулась. Что-то спросила. Аркадий видел, что губы ее зашевелились, даже слышал звуки, но сначала не мог их понять. Потом прислушался, словно они были слишком тихими и это могло помочь в понимании. Нет, ведь он все прекрасно слышал, просто не различал ни одного слова, словно это был не чужой язык, а что-то другое, инопланетное или потустороннее, до сих пор еще не слышанное. Непривычное уху, чуть музыкально-шипящее сочетание звуков постепенно стало выстраиваться в знакомые слова, сначала с эхом, превращавшееся не просто в колебание воздуха, а в прабабушкин голос, отчетливый и родной, со всеми нюансами и знакомыми придыханиями.

– Что, милый, ты уже собрался? – спросила она чуть хрипло.

Аркадий, впервые поняв, что она сказала и что всё это происходит наяву, бросился к ней, встал на колени у ее изголовья и крепко-крепко обнял.

– Господи, я думал, что никогда больше тебя не увижу! – прошептал он, еле выговаривая слова, которые застревали у него в горле. Казалось, их было так много, они толпились в голове, перемешавшись и оказавшись совершенно ненужными. Он обнимал прабабушку, живую, теплую, такую свою, что никакие слова не были нужны, просто вот так стоять бы вечно, держать ее в объятиях, прислонившись к маленькой седой головке, и вдыхать ее родной запах.

– Ну что ты, милый, что ты… Я с тобой. И всегда буду с тобой. Так и знай. – Она присела, совершенно легко и без каких-либо усилий, отбросив плед. Встала, чуть замешкавшись. Аркаша поднялся за ней, не спуская с нее глаз. Он видел в зеркальном отражении какую-то другую жизнь. Он все время грыз себя за то, что так получилось с бабулей, что это его вина, его и больше ничья. Ах, если б он тогда не ушел, ах, если бы…

Генрих Александрович поглядывал своим единственным глазом на Аркадия и одновременно был очень сосредоточен на том, что происходит в зазеркалье. Повязка его топорщилась, закрытый глаз выступал и вращался, как у жабы или какой-то рыбы, и жил своей отдельной жизнью, независимо от хозяина. Аркаша, покачнувшись, схватил Генриха за плечо, чтобы не упасть. Он прикрыл глаза и снова открыл их, взглянув в зеркало.

Он все еще стоял, обнявшись с бабулей и не в силах ее отпустить. Она гладила его по спине тонкой рукой с голубыми прожилками и милыми крапинками по всей кисти. Аркаша, чуть согнувшись, положил голову ей на плечо, но все еще продолжал держать ее в охапке.

– Ну что ты, милый, все хорошо, возвращайся только поскорее, мама волноваться будет.

– Как я рад, что попрощался с тобой, у меня теперь будет спокойно на сердце, – проговорил Аркаша, глубоко вздохнув и улыбнувшись. – Как я счастлив, ты не представляешь…

– Я тоже очень рада, Аркаша, очень. А то все время думаешь об этом, я знаю. Иди, милый мой, с Богом, пора, у тебя все будет хорошо, а я всегда буду рядом, помни, любимый мой, – сказала бабуля, отступила на шаг и перекрестила правнука. Он еще раз крепко поцеловал ее, улыбнулся мягкой, почти забытой детской улыбкой, скорчив на прощание смешную рожицу, подхватил рюкзак и, зачем-то положив на зеркало сложенную вчетверо записку, вышел из комнаты.

Наталья Матвеевна вернулась к дивану и села, уставившись перед собой.

Отражение в зеркале стало двоиться и слегка стираться, словно затуманиваясь или растворяясь, пока, вздрогнув, не пропало совсем.

Аркаша снова пошатнулся, на этот раз намного сильнее, будто кто-то невидимый тупо ударил его в плечо, но устоял, вовремя поддержанный учителем.

– Что это было? – спросил Аркадий.

– Эксперимент. Научный. Ты ее слышал?

– Мне кажется, я спал. Я слышал ее звуки, но сначала, казалось, не понимал, что она говорит. Может, это был язык мертвых, но очень быстро его освоил. Странно, почему так? Она пыталась сказать мне «отпусти», и я ее отпустил.

Аркаша всё никак не мог прийти в себя, говорил сбивчиво и не совсем понятно, все шарил руками вокруг, будто пытаясь что-то нащупать или найти опору. Генрих Александрович отвел его на старый бабушкин диван, который давно уже стоял у стены, а не посередине комнаты, как когда-то.

– Мне все это показалось? Привиделось? – спросил Аркадий.

– Не всё, – неопределенно ответил Генрих.

Долго еще Аркадий сидел в одиночестве в тот вечер. Он был полностью опустошен, обескуражен и счастлив одновременно.


Подобные «эксперименты» продолжались, хоть и изредка. Аркадий трудно потом отходил от этих видений, но до конца не мог понять, были ли они наяву или во сне. Он каждый раз возвращался в реальность, как из наркоза, медленно и нехотя, словно невидимый врач постепенно прекращал подачу дурманящего лекарства, и подопытный начинал оживать, шевелиться, приоткрывать глаза и различать земные звуки. Видения не забывались, как сны, в них можно было мысленно вернуться и прокрутить, просмотреть еще раз. Несколько дней Аркадий ходил потом погруженный в себя, чуть потухший, но чему-то улыбающийся, смотрел мимо и отстраненно, словно перелистывал в голове страницы странной и увлекательной книги. В семье думали, что Аркаша размышляет на свои научные медицинские темы, которыми он не то чтобы делился, а говорил полунамеками, подчеркивая, что «это все еще на этапе эксперимента, рано еще, никаких клинических испытаний не было». Чем занимался, почти никто не знал, спецлаборатория была организована совсем недавно, и Аркадия, блестящего выпускника Первого медицинского факультета, направили туда, не спросив, хочет или нет, надо, сказали, дело государственной важности.

Генрих Александрович, казалось, один был в курсе, чем занимается Аркадий, часто помогал ему с вычислениями, схемами, графиками и просто разговорами. Было это до ноября 1936-го. В том холодном и скользком ноябре. Генрих Александрович провел очередную блестящую лекцию и не вернулся домой. Аркадий, удивившись отсутствию учителя ночью, решил, что тот, видимо, встретился с кем-то после лекции и остался где-то ночевать, хотя раньше такого никогда не случалось. Но когда вечером следующего дня Аркадий вернулся из лаборатории, а учителя все еще не было, он запаниковал. Тот просто растворился, сгинул, исчез. Ни милиция, ни розыск, ни военные, которых подключил отчаявшийся Аркадий, не помогли. А комнату Бубновского по-тихому и быстро опечатали, через какое-то положенное время вывезли его вещи, а еще через пару-тройку недель подселили нового соседа.


Чванливый, никчемный, пафосный и с вялым рукопожатием, этот сосед принес в дом Незлобиных еще свой особый мерзенький родовой запах, который в короткое время въелся в стены, мебель, книги и одежду всех остальных обитателей дома. Топорковский запах был вполне заурядным, но жутко стойким, в кислятину: воняло от него словно старыми тапками, в которые недавно нассал жирный мартовский, именно мартовский, пышущим желанием кот, решивший до кастрации за все отомстить хозяевам. Это была вечная пытка. С этим ходячим запахом соседи старались не общаться, а если случайно приходилось, то машинально морщились и отворачивались. Да и не о чем с ним было особо разговаривать, он работал в Музее революции вахтером и обожал рассказывать, причмокивая, о своем важном участии в революционной деятельности и все пытался пролезть в политкаторжане, хотя отсидел срок за вооруженный налет на инкассатора.


Семья профессора консерватории Бельского увеличилась за счет Аркаши. Он моментально положил глаз на загадочную, томную и вечно несчастную по каким-то совершенно разным поводам Идочку, которую так захотелось спасти, заслонить, уберечь, что Аркаша с первых же дней бросился к девушке на помощь. Сначала успокаивал ее, когда она плакала, привыкая к жизни на новом месте, лишенная своей просторной комнаты в старом родном доме. Приводил ее к себе, читал Блока: «И медленно, пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна, дыша духами и туманами, она садится у окна…» Она затихала ненадолго, но вскоре обязательно находила новый повод для волнений, требовавших утешения. То сломанный гладиолус у входа, так заботливо выращенный Идочкой из приплюснутой фиолетовой луковицы – растила, подвязывала, наслаждалась, и вдруг раз – и все насмарку, пьяный сосед выпал из двери, разбив вдрызг и лицо, и нежный цветок. То украли в трамвае продовольственные карточки, а это беда, совсем беда, рыдания, нервы, обморок, крики «Я ни на что не гожусь!», затихающий всхлипывающий голосок и ресницы, утопающие в слезах. То не так перелицованное мамой платье – вот, посмотри, самое протертое место все равно на виду, как мне в таких обносках ходить, неприлично просто, господи, какая я несчастная – и все по новой.

Аркаше нравилось чувствовать себя старшим, ответственным, разрешающим быстро и решительно любые Идочкины проблемы всемирного масштаба и всегда держащего наготове чистый носовой платок. А Идочка теперь чуть что, сразу скромно скреблась в комнату Незлобиных за срочным утешением. Излишняя чувствительность, пожалуй, была главным Идочкиным недостатком, смех мог мгновенно перейти в слезы умиления, стоило девушке увидеть воробышка, купающегося в луже, или прочитать цитату из Бабеля. Она всплескивала руками, потом закрывала ротик ладошкой, часто дыша и моргая: «Господи, ты послушай, какое сравнение, это же прелесть, это же невероятно! «Несчастье шлялось под окнами, как нищий на заре». Как нищий на заре! Это же невозможно, какая это прелесть!» И моментально начинала горько рыдать, ухитряясь во время рыданий улыбаться, растягивая рот в мокрой улыбке.

Спустя несколько месяцев после переезда она окончательно переключилась на Аркадия, и ее мама, Анна Дмитриевна, похоже, глубоко вздохнула. Сыграли скромную свадьбу. Невеста просидела все торжество в слезах, и никто из гостей даже не осмелился крикнуть «Горько!», побоявшись, что у нее начнется припадок «от чувств». Клавдия расстаралась, приволокла невиданные окорока и колбасы, коньяк, апельсины и даже достала где-то тощего уродского поросенка, которому хоть и напихали яблок во все дырки, в обаянии и вкусе он совсем не прибавил. А невеста сидела с мокрым бледным лицом, поглядывая на отчего-то довольного жениха, и никто, даже мать, не понимали, плачет она от радости, что выходит замуж за любимого, или от горя, что переезжает в другую комнату. А ночью, когда родители с Лизой ушли ночевать к друзьям и оставили молодых в одиночестве, зеркало увидело в дергающем свете от редких проезжающих мимо черных машин совершенно другую Аделаиду, страстную, нежную, расплачивающуюся за все пролитые до этого слезы, ничего не умеющую, но наделенную женским опытом миллионов прошлых жизней, действующую по природному наитию, как та павлиноглазка, висевшая в рамочке над кроватью, которая сходилась со своим самцом один-единственный раз в жизни во многочасовом любовном акте, чтобы оставить потомство и умереть. Зеркало видело удивленного и счастливого Аркадия, несколько даже обескураженного таким напором и умением, совершенно для него неожиданным от вечно плачущей Иды. А к утру, когда стали слышны трамваи, а ночные черные машины растворились в ночи, Идочка, придавив молодого мужа своим тщедушным, угловатым, пока еще полудетским тельцем, прошептала, глядя ему в глаза, приблизив лицо так, что ничего нельзя было разглядеть, а только представить: «Я счастлива…» – сказала она.


Через положенный срок, ни больше ни меньше, у них родился мальчик Гриша, кроватку для которого Аркаша соорудил сам и поставил подальше от окошка, совсем недалеко от зеркала. Гриша, как только научился вставать в кроватке, смешно подтягиваясь за прутья, все бил ручонками по призеркальному столику и гладил холодную блестящую поверхность, оставляя на зеркале разводы от слюней и маминого молочка. С рождением ребенка у Идочки кончились слезы. Видимо, сработала какая-то природная программа переключения на что-то более ценное и важное. Или они просто физически закончились, излившись за первые двадцать лет полностью. Идочка теперь не плакала, только привычным жестом прикладывала руку ко рту, когда ее начинало что-то волновать и тревожить. Но плакать? Зачем? Аркадий обожал жену, радовался на сына, но видел их редко, работая за троих. Он был ведущим хирургом в московском военном госпитале и возглавлял особую экспериментальную лабораторию, тоже военную и сильно засекреченную. Дома бывал редко, приходил усталый, с портфелем на замке, но семью снабжал отменно и к тридцати пяти годам за особые заслуги заимел даже персональную машину с шофером. Когда Идочку спрашивали, чем занимается супруг, она, поправляя в ушах новые бриллиантовые сережки, говорила, что он врач, очень хороший врач. И это было чистой правдой. К тридцати семи годам Аркадий Андреевич получил отдельную трехкомнатную квартиру, и они обосновались совсем недалеко, в Соймоновском проезде, около доходного дома Перцовых, прямо напротив того места, где раньше стоял храм Христа Спасителя, а теперь шли шумные работы по возведению Дворца Советов, вернее, пока по его углублению – рылся гигантский котлован. Вся Москва вообще была перерыта после 1935 года, где-то сносили здания и церкви, где-то дома убирали под нож целыми переулками, освобождаясь от шикарного царского наследия, где-то строили метро, глубоко и опасно, где-то расширяли магистрали, а на улице Горького вообще передвигали целые дома. Пройти без галош в любое время года было невозможно.

Софья Сергеевна без ежедневного общения с сыном и внуком очень скучала, хотя виделись они часто, вместе обедая или катаясь по только что открытой ветке метро до станции «Сокольники». Гриша почти каждый день приходил к бабушке после школы, а обратно домой зачастую возвращался только к ужину.


Андрей Николаевич сидел в большом кресле и читал «Известия» вслух, чтобы слышал внук:

«Недавно в одном из залов Музея имени Ленина выставлена небольшая скульптура Татьяны Щелкан «Ленин-гимназист». В ближайшее время скульптура будет воспроизведена в натуральную величину.

Молодой художник-комсомолец Вуквол учится сейчас в Ленинградском институте народов Севера. В своих рисунках, которые будут перенесены на моржевые клыки, талантливый художник-чукча пересказал легенду своего народа о великом вожде революции. На рисунках изображено, как Ленин охотится вместе с чукчами, как вместе с ними он ловит рыбу, как на лучших упряжках везут чукчи своего любимого вождя, как Сталин ведет чукчей по пути, начертанному Лениным».

– Слышал, Гришань, про моржовые клыки? Хорошая, между прочим, вещь! Вот когда я был на Севере…

– Андрюшенька, дай Грише доделать примеры, погоди со своими рассказами. – Софья Сергеевна смотрела в задумчивости на Гришу, старательно пишущего что-то за столом деда, а сама краем глаза поглядывала на часы. Шестой час, а Лизы все нет. Она обещала в пять привести, наконец, жениха, которого так долго ото всех скрывала, солидного уже человека, разведенного и даже с ребенком. Софья Сергеевна сначала переживала по этому поводу, но потом решила, что все это неважно, главное – любил бы. Подошла к зеркалу, поправила волосы, которые давно уже утратили ярко-медный цвет, стали глуше, серее, но завивались так же весело, как и в молодые годы. Увидела в отражение накрытый стол, обернулась и подошла к нему. Все было изысканно сервировано: оставшееся от прошлой жизни серебро, частью проданное во время страшного голода 33-го года, льняные вышитые салфетки с вензелями гладью «АН» (и чуть заметными желтоватыми пятнами, оставшимися с прошлого века, видимо, уже безысходно въевшимися), даже кольца для салфеток, закрученные змейки, держащие себя за хвост, – все напоминало о той счастливой жизни, когда Аркаша только-только родился. Хотя и сейчас грех было жаловаться. Многим приходилось намного труднее. Но страшно – да. Страшно сейчас было всем без исключения. Софья Сергеевна вздохнула и поправила высокие хрустальные фужеры, которые особо и не надо было поправлять, просто так, это было нервное. Из еды много чего удалось достать. Достала, как всегда, всемогущая Клавдия, а Софья Сергеевна с Лизой сходили на рынок и подкупили сливочного масла и овощей-фруктов. Стол был богат: паюсная и красная икра на крутых, разрезанных пополам яйцах, балык и нежнейшая семга, растекающаяся, казалось, по тарелке, наструганный лимончик, скромно пристроенный в углу тарелки для амбьянса, буженина, распластанная серым пятном на зеленом кузнецовском блюде, капуста провансаль собственного маринада, с яблочками и клюквой, как положено, немного сыра из лубянского буфета, без дырок, без цвета и без запаха, так, недоделок, а не сыр, по правде сказать, и посреди всего этого великолепия на продолговатом керамическом подносе с серебряными выпирающими ручками – вполне приличного размера утка с прожаренной и пропитанной жиром гречкой и яблочком, засунутым в жопку. Оставить на кухне что-то из продуктов было, конечно, можно, но Софья Сергеевна побоялась топорковского запаха, который летал за своим хозяином, как раз готовившим еду. Поэтому все продукты были вовремя унесены из кухни на стол в ожидании гостей. Еще Софья Сергеевна надавила клюквенный морс и достала из ледника запотевшую водку.

Она открыла дверь комнаты, и вовремя: в дом входили Лизонька с кавалером. «Кавалер» – так долгое время называла Андрея бабушка, даже тогда, когда он стал Сониным мужем. Лизочкин кавалер был монументален и угловат, словно сошедший с постамента памятник кому-то из великих. Он был в темно-синем костюме в еле заметную серую полоску и с потертой папкой в одной руке, а в другой держал чудесный букет из бордовых молодых июньских, только что народившихся пионов.

– Софья Сергеевна? Очень рад, – и протянул цветы.

– Мама, это Кеша, познакомься, – сказала Лизочка.

– Иннокентий, очень приятно, – громко сказал он, видимо, поправляя Лизу.

Софья Сергеевна поздоровалась и провела всех в комнату, где уже в боевой готовности стоял Андрей Николаич, подтянутый и в парадном костюме, но с палочкой. За ним с ноги на ногу переминался Гриша, ростом чуть выше деда, длинный и худой. Мужчины представились, и Андрей Николаевич сразу указал на стол:

– Заждались вас, Гришаня без обеда, на одном чае и бутербродах с утра, давайте начнем, ждать больше некого, сразу и сядем, без особых политесов.

Шумно задвигались стулья, и все разместились вокруг громоздкого дубового стола, вечно мешающегося теперь посреди комнаты. Софья Сергеевна с Андреем Николаевичем заняли места спиной к зеркалу, молодежь напротив, а Гриша боком, во главе.

Разлили холодненькую, разложили по тарелкам закуски, разговор начался. Начался неохотно, чувствовалась какая-то скованность и неуютность, хотя Лизочка и Софья Сергеевна всячески пытались оживить застолье.

– Ну-с, молодой человек, – сурово и по-хозяйски обратился Андрей Николаевич к Иннокентию, – расскажите нам, чем занимаетесь?

– Пап, я же тебе рассказывала, – пыталась смягчить обстановку Лиза.

– Что рассказывала? Где познакомились, не знаем, где работает, не ведаем, кто таков, неизвестно. А ты у меня единственная дочь. Правильно, Иннокентий, говорю? – Андрей Николаевич вроде шутливо, но в то же время довольно строго посмотрел Иннокентию в глаза. – Как бы вы на моем месте поступили, а?

– Все правильно, я полностью вас поддерживаю. Я архитектор. Архитектурный институт закончил, который раньше Вхутемасом назывался, в профсоюзе состою, – чуть виновато начал Иннокентий.

– А документик есть? – вдруг поинтересовался Андрей Николаевич. – Так, для порядка?

– Документик? Папа, ну как так можно? – вскинула бровь Лиза. – Я ж не первого попавшегося в дом тащу!

– Первого, не первого, а время нынче такое, что лучше на документ посмотреть, чем словам доверять, извините. Я человек пожилой, недоверчивый, мне спокойней будет.

Иннокентий взял с рядом стоящего стула папку, порывшись, вынул оттуда корочку грязно-бордового цвета и молча протянул ее через стол.

– «Жуков Иннокентий Петрович, ведущий архитектор «Архитектурной мастерской по перепланировке г. Москвы» при Моссовете», – прочитал вслух Андрей Николаевич и внимательно посмотрел на жениха, сверяя фотографию в документе. – Да, похож, ничего не скажешь. Извините, молодой человек, обычная проверка, вы ж не на один раз зашли, я вам свою дочь на всю жизнь вверяю, если я правильно понял, так?

– Ну что вы, Андрей Николаевич, я сделал бы точно так же, – еще раз повторил Иннокентий, взяв за руку Лизу. – Такую замечательную девушку надо беречь как зеницу ока!

– А мне, Андрюшенька, неудобно перед гостем, – произнесла Софья Сергеевна. – Человек только вошел, а ты, как на проходной завода, документы спрашиваешь. Вы расскажите лучше, как вы с Лизонькой познакомились, а то она все молчит и молчит, из всего тайну делает.

– Ну мама! – вспыхнула Лиза. – Это даже неловко!

Иннокентий взял Лизу за руку, усмиряя ее всплеск, и она тотчас замолчала, посмотрев на него абсолютно покорными, влюбленно распахнутыми глазами.

– Она меня спасла. Не знаю, что было бы, если бы не она. Мы познакомились два месяца назад на премьере нового фильма «Волга-Волга», видели?

– Нет, но уже достаточно о нем слышали и читали, надо сходить, артистка там поет хорошо, – сказал Андрей Николаевич.

– Да, фильм удивительный, музыкальный, просто культурный прорыв, говорят, хотя я не досмотрел тогда до конца! Так вот, места оказались в зале рядом. Сижу, смотрю, слушаю песни, ничего не подозреваю. Вдруг понимаю, что начинаю задыхаться, грудь заложило, слезы из глаз, воздуха не хватает. Причем началось все абсолютно неожиданно, посреди совершенного здоровья. Терпел, сколько мог, потом вышел… Первый раз в жизни такое.

– Нет, ты не вышел, – перебила его Лиза, – ты захрипел и стал заваливаться мне на плечо! Представляешь, мамочка, сидит рядом такой импозантный мужчина, смотрит кино, радуется и вдруг начинает хрипеть и задыхаться! Ну, думаю, пришла в кино, чтобы отдохнуть от работы! В общем, я его вывела из зала прямо на улицу, на свежий воздух.

– Мне даже показалось, что ты меня не вывела, а вынесла! – сказал Иннокентий. – Сидели мы потом на лавке, пока я не отдышался и не пришел в себя, разговаривали. Лизочка мне рассказала, что она врач, работает в больнице, одновременно изучает эту новую болезнь, аллергию.

– А я его спросила еще, бывает ли у него летний насморк, когда без простуды, а так, нос течет, глаза слезятся…

– Лизонька, ты уверена, что это разговоры к столу? – спросил несколько смущенный Иннокентий.

– Ну, мы к таким разговорам привыкли давно, это же работа моя! – Лиза продолжала. – В общем, так и оказалось, у Кеши классическая аллергия, прямо по учебнику! Непонятно только пока, на что именно. Его надо изучить еще!

– Лиза сказала, что вы архитектор, собственно, и больше ничего, – сказал Андрей Николаевич, наливая гостю все еще холодной водки. – А что именно вы сейчас строите? И работаете где?

– В архитектурной артели у Жолтовского, работаю над одним важным проектом.

– Вы имеете в виду в рамках генерального плана реконструкции Москвы? – спросил вечно всем интересующийся Андрей Николаевич.

– Конечно, сейчас все московские архитекторы над ним работают. Я и в разработке Дворца Советов участвую. Наш отдел делает огромный зал, на 20 тысяч человек, представляете? Там будет светотехнический купол, художественные декорации и аппаратура по воспроизведению музыки, все по последнему слову техники!

– А на каком этапе сейчас строительство? – спросила Софья Сергеевна.

– Котлован уже готов, укрепляем. Тяжело там, Черный ручей протекает, грязь, не сушится ничего, но работаем, мы же советские люди, нам любые трудности по плечу! Это будет самое высокое в мире здание! В этом мы точно догоним и перегоним Америку, как сказал товарищ Сталин.

– У нас в больнице медсестра родила мальчика, и знаете, как назвала? – с улыбкой спросила Лиза. – Догнат-Перегнат! Или Догнатий-Перегнатий. Зовет его Игнат, но по паспорту будет так.

– Господи, ну это уж слишком, – возмутилась Софья Сергеевна. – О детях совсем не думают, как же ему жить с таким именем? Все эти Оюшминальды, Даздрапермы, Выдезнары, это же просто непроизносимо! Я понимаю, Вилор или Далис, звучит, но все остальные, – уму непостижимо!

– Да, согласен, Софья Сергеевна, есть перегибы! – усмехнулся Иннокентий.

– А как вы видите Москву через 10–20 лет, молодой человек? Вы должны уже работать над будущим, так? – спросил Андрей Николаевич, отправляя в рот маленький соленый огурчик.

Иннокентий посмотрел на потолок, чуть отодвинулся от стола и, вынув из-за ворота салфетку, начал:

– Москва, конечно, изменит свой облик кардинально. Мы снесем все остатки старого, царского, и построим внушительные и величественные, как эпос, площади…

– Как что, простите? – усмехнулся в усы Андрей Николаевич.

– Ну, эпос, такое цельное гармоничное произведение… Широкие проспекты по 120 метров, уходящие вдаль от центра к периферии, радиальные кольца, как кольца у среза дерева, много, чтоб удобней было транспорту. Новые проспекты – Новоарбатский, Новомясницкий, улица Горького, Ордынка. Еще обязательно будет цветной асфальт! Это мое предложение! Представляете, как будет живо и красиво? На Красной площади будет красный асфальт, на Пятницкой, скажем, синий, на улице Горького – зеленый. Будет легче гостям столицы находить дорогу, а москвичи станут веселее жить! Ведь как говорит товарищ Сталин: «Жить стало лучше, жить стало веселей!» На каждой площади величественные дома, украшенные барельефами, скульптурными группами и световыми рекламами, фонтаны и деревья, много деревьев, чтобы гражданам легко дышалось… – мечтал Иннокентий, изредка сглатывая слюну, которая вырабатывалась от избытка чувств и грез.

Лизочка влюбленно смотрела на великого ведущего архитектора и видела все то, о чем говорил Кеша, а что он не говорил, то она додумывала сама: вот идут они, рука об руку, два молодых советских человека, мимо громадного Дворца Советов, на вершине которого, где-то в облаках, фигура вождя, Владимира Ильича Ленина, огромная такая фигура, внушительная, чтобы отовсюду было видно! Привиделась почему-то зима, идут, значит, они по блестящему снегу, раскрасневшиеся, счастливые от того, что живут в такой великой стране, у них пар изо рта, она поскальзывается, а Кеша поддерживает ее под руку. Направляются они к набережной, куда приходят отдыхать все трудящиеся, уставшие после трудовой недели. Набережная одета в гранит, широкая лестница ведет вниз, к реке, скованной льдом. Лизочка так увлеклась своими фантазиями, что почти не слышала восторженного голоса жениха. «Мы будем жить в самой лучшей стране», – говорил в это время он, а она продолжала смотреть свой «фильм» – значит, идут они к реке, которая вся скована толстым льдом, а по гранитным ступеням вместе с ними спускаются оживленные толпы народа, и слышится припев любимой песни:

Кто привык за победу бороться,

С нами вместе пускай запоет.

Кто весел – тот смеется,

Кто хочет – тот добьется,

Кто ищет – тот всегда найдет!

И они с Кешей подпевают, друг другу улыбаются, и все вокруг в едином порыве, в добром настрое!


За разговорами просидели допоздна. Гриша уже ушел домой, пообедав и заодно поужинав наконец. Ушел и Иннокентий, поблагодарив за прекрасный ужин и приятную компанию.

Пока Лизочка мыла на кухне посуду, жених подвергался строгому обсуждению.

– Балабол он, конечно, Сонюшка, балабол как есть, может, зубы Лизочке заговорил, ты же знаешь, как это бывает…

– Уж мне ли не знать, Андрюшенька? – игриво глянула она на мужа. – А кто мне зубы тогда на даче заговаривал, а? Надо, кстати, съездить туда, совсем дом забросили, нехорошо это. Так что не осуждай, дело молодое, мимо такой красавицы, как наша, грех пройти и не обернуться. А так парень видный, при деле, и при хорошем деле, – подытожила Софья Сергеевна.

– Ну, может, ты и права… – вздохнул Андрей Николаевич. – Сына его только жалко, без матери остался. Почти всю семью стереть, как так… Вот время нам досталось, Сонюшка, беда…

– За что его жену расстреляли?

– За отца, военным шпионом оказался, по словам Иннокентия. Вот всю семью и под нож. Хорошо, что хоть ребенка пощадили, – вздохнул Андрей Николаевич. – Отогреем, даст бог. – Он встал, обнял жену и прикрыл глаза. – Какое счастье, что ты есть у меня…

Так и стояли они, обнявшись, посреди комнаты, думая каждый о своем, не зная, что ждет их завтра.

Зеркало отражало их, обнявшихся и замерших в свете тусклой люстры так, что лиц не было видно, темнели одни лишь силуэты. Оно не только отражало, но и по-своему видело их: в седоватой, чуть вязкой курящейся дымке, как будто кто-то или что-то бесстрастно наблюдает за ними из глубины, откуда-то из потустороннего далека. Внутри зеркала вдруг что-то всколыхнулось, заметались рваные шелестящие тени, все больше и больше закрывая изображение, словно перечеркивая его, обгладывая по краям до тех пор, пока две сплетенные фигуры совсем не пропали в темноте.


День третий | Зеркало | День пятый